Мудрая кровь (fb2)


Настройки текста:



Фланнери О'Коннор МУДРАЯ КРОВЬ


Грант Вуд «Американская готика»

Мудрая кровь

Глава 1

Хейзел Моутс сидел на зеленом плюше диванчика купе и, чуть подавшись вперед, поглядывал на окно, словно раздумывая, не выскочить ли наружу, а потом стал всматриваться в дальний конец вагона. Поезд мчался среди деревьев, порой расступавшихся, открывая солнце, ярко-красное, застывшее на краю далекого леса. Поближе изгибались и убегали вспаханные поля, а свиньи, возившиеся в бороздах, походили на большие пятнистые камни. Миссис Уолли Би Хичкок, сидевшая напротив, сообщила, что, по ее мнению, ранний вечер, вроде сегодняшнего, — самое приятное время суток, и поинтересовалась, согласен ли он. Это была толстуха в платье с розовым воротничком и манжетами; короткие ноги грушами свисали с сиденья, не касаясь пола.

Он бросил на нее взгляд и, не ответив, снова наклонился вперед, вглядываясь в дальний конец вагона. Соседка обернулась, проследив за его взглядом, но обнаружила лишь возившегося в проходе ребенка, а в самом конце проводник отпирал отсек с постельным бельем.

— Вы, наверное, домой едете? — Она опять повернулась к Хейзелу Моутсу. На вид ему было чуть за двадцать, но на коленях лежала черная шляпа с твердыми широкими полями, под стать скорее пожилому сельскому проповеднику. На рукаве ярко-голубого костюма болтался ярлычок с ценой.

Он не ответил; его внимание по-прежнему приковывало что-то за ее спиной. У его ног лежал армейский рюкзак, и она решила, что он был в армии, отслужил и теперь возвращается домой. Ей хотелось узнать цену костюма, обозначенную на ярлычке, но вместо этого она посмотрела ему прямо и глаза, словно пытаясь заглянуть внутрь. Они были темно-карими и сидели глубоко, упрямый лоб — гладок и резко очерчен.

Неожиданно почувствовав усталость, она перевела взгляд на ценник. Костюм обошелся ему в 11 долларов 98 центов. Она решила, что цена подходящая, и снова посмотрела ему в лицо, словно пытаясь защититься. Его нос походил на клюв хищной птицы, по бокам рта залегли длинные вертикальные складки; волосы выглядели так, словно их постоянно приминала тяжелая шляпа, но больше всего привлекали внимание глаза. Они запали так глубоко, что казались ведущими в неизвестность туннелями, и она наклонилась еще ближе, пытаясь в них заглянуть. Он вдруг резко повернулся к окну и почти так же быстро снова стал разглядывать то же, что и раньше.

Смотрел Хейз на проводника. Когда он садился в поезд, проводник стоял в тамбуре — полный мужчина с круглой желтой лысиной. Хейз остановился, и проводник скользнул по нему взглядом, определяя, в какой вагон он собирается сесть. Но он не трогался с места, пока проводник не произнес раздраженно:

— Налево, налево…

— Да, — произнесла миссис Хичкок, — в гостях хорошо, а дома лучше.

Хейз мельком взглянул на нее: плоское лицо, красное под копной рыжих волос. Она села двумя остановками раньше. Он никогда прежде ее не встречал.

— Схожу поговорю с проводником. — Он встал и направился в конец вагона, где проводник заправлял спальное место. Остановился рядом, прислонившись к ручке сиденья, но проводник не обернулся — он вытягивал полку из стенки купе.

— Сколько времени надо, чтоб застелить одну?

— Семь минут, — ответил проводник, не глядя на него. Хейз сел на ручку сиденья.

— Я из Истрода, — сказал он.

— Это на другой линии, — буркнул проводник. — Вы перепутали поезд.

— Я еду в город. Я только сказал, что вырос в Истроде. Проводник ничего не ответил.

— Истрод, — громче повторил Хейз. Проводник резко опустил шторку.

— Хотите, чтобы я вам сейчас постель расстелил, или чего вы тут встали?

— Истрод, — сказал Хейз. — Возле Мэлси. Проводник стал поправлять край чехла на сиденье.

— А я из Чикаго, — ответил он и поправил другой край. Он наклонился, продемонстрировав затылок с тремя складками.

— Вот как? — недоверчиво откликнулся Хейз.

— Уберите ногу из прохода. Кто-нибудь пойдет и споткнется. — Проводник неожиданно повернулся и, протиснувшись мимо, двинулся прочь.

Хейз поднялся и застыл на несколько секунд. Его словно держала веревка, приделанная к спине посередине, а другим концом привязанная к потолку вагона. Он смотрел, как проводник уверенно шагает по проходу и исчезает в другом конце. Хейз не сомневался, что это — негр Паррум из Истрода. Он вернулся в свое купе и, ссутулившись, сел, поставив ногу на трубу, тянувшуюся под окном. Истрод заполнил его мысли, вылился из головы, захватив пространство пустых полей, темнеющих вокруг поезда. Хейз видел два дома, ржавого цвета дорогу, несколько негритянских лачуг, амбар и лавку с облезшей красно-белой рекламой нюхательного табака на стене.

— И едете домой? — спросила миссис Хичкок.

Он угрюмо посмотрел на нее, сжав края черной шляпы. Нет, не домой. Резкий гнусавый голос выдавал уроженца Теннесси.

Миссис Хичкок сказала, что тоже едет не домой. Она сообщила, что в девичестве ее звали мисс Везерман и едет она во Флориду навестить замужнюю дочь Сару Люсиль. Раньше у нее никогда не хватало времени на такие долгие путешествия. Так уж бывает в жизни — одно за другим, время летит, и не поймешь уже, старый ты или еще молодой.

Хейз готов был сказать, что она — старуха, если ей так хочется знать. А вскоре вообще перестал ее слушать. Проводник прошел мимо, не глядя на них. Миссис Хичкок потеряла нить беседы.

— Наверное, едете навестить кого-нибудь?

— Еду в Толкинхем. — Он откинулся на спинку и посмотрел в окно. — Никого там не знаю, но надо кое-что сделать… Надо кое-что сделать, чего раньше не делал никогда, — добавил он, косо на нее посмотрел и чуть скривился.

Она сказала, что в Толкинхеме знает Альберта Спаркса — это зять ее золовки, и он…

— Я не из Толкинхема, — сказал Хейз. — Просто еду туда, вот и все.

Миссис Хичкок продолжала говорить, но он оборвал ее:

— Этот проводник родился там же, где и я, а говорит, что из Чикаго.

Миссис Хичкок сказала, что знала человека, который жил в Чи…

— Каждый может ездить, куда ему вздумается, — ответил Хейз. — Вот и все тут.

Миссис Хичкок сказала, что время летит невероятно быстро. Она не видела своих племянников целых пять лет и не уверена, узнает ли их при встрече. Их трое Рой, Баббер и Джон Уэсли. Когда Джону Уэсли было шесть лет, он написал ей письмо: «Дорогая мамулечка…» Он называет ее мамулечкой, а ее мужа — папулечкой…

— Наверно, считаете, что все грехи искупили? — спросил Хейз.

Миссис Хичкок схватилась рукой за воротничок.

— Наверно, считаете, что все грехи искупили? — повторил он.

Она залилась краской. Чуть подумав, ответила, что да, жизнь — вдохновение свыше, а затем сообщила, что проголодалась: не хочет ли он сходить с нею в вагон-ресторан? Он надел свою свирепую черную шляпу и пошел за ней.

Ресторан был полон, люди ждали у входа. Полчаса они с миссис Хичкок простояли в очереди, покачиваясь в тесном тамбуре и поминутно прижимаясь к стене, чтобы кого-нибудь пропустить. Миссис Хичкок разговорилась с соседкой. Хейзел Моутс разглядывал стену. Миссис Хичкок рассказала женщине о своем шурине, который работает в системе городского водоснабжения в Тулафолсе, штат Алабама, а та, в свою очередь, поведала историю своего двоюродного брата, заболевшего раком горла. Вскоре они подошли к двери вагона-ресторана и смогли заглянуть внутрь. Официант рассаживал посетителей по местам и раздавал меню. Он был белый, с сальными черными волосами и в таком же сальном черном костюме. Официант кивнул, миссис Хичкок и ее собеседница вошли, Хейз двинулся за ними. Но официант остановил его.

— Только двое. — Он отпихнул Хейза к двери.

Хейз побагровел. Он попытался пристроиться за следующим в очереди, а потом пробиться обратно в свой вагон, но в проходе толпилось слишком много людей. Пришлось стоять, ловя на себе любопытные взгляды. Довольно долго из ресторана никто не выходил. Наконец поднялась женщина, сидевшая за дальним столиком, и официант махнул рукой. Хейз не решился идти, но тот повторил нетерпеливый жест. Хейз пошел по проходу, по дороге дважды чуть не упал на чужие столы и угодил рукой в чей-то кофе. Официант указал ему на стол, где уже сидели три расфуфыренные девицы.

Их руки, с ярко-красными стрелами ногтей, отдыхали на столе. Хейз вытер руку о скатерть. Шляпу он снимать не стал. Девушки уже поужинали и теперь курили. Когда он сел, они замолчали. Он указал в меню первое, что попалось на глаза; официант, склонившись над ним, сказал: «Запиши это, сынок», — и подмигнул его соседке; та фыркнула. Хейз записал заказ, и официант ушел. Хейз сидел угрюмый и напряженный, уткнувшись взглядом в шею девушки напротив. Через равные промежутки времени ее рука с сигаретой проплывала мимо шеи вверх, исчезала из виду, потом снова появлялась, опускалась на стол, и секунду спустя струя дыма летела ему в лицо. После того как дым окутал его в третий или четвертый раз, Хейз поднял взгляд. У девушки было нахальное выражение лица, маленькие глазки впились прямо в него.

— Если и ваши грехи искуплены, — сказал он ей, — тогда мне не нужно искупления.

Он отвернулся к окну. Сквозь его бледное отражение проносилась темная пустота. С ревом пролетел товарный состав, рассекая тьму, и одна из девушек рассмеялась.

— Думаете, я верю в Иисуса? — Хейз наклонился к ней и продолжал, точно задыхаясь: — Я б не поверил, даже если бы Он существовал. Даже если бы Он ехал сейчас в этом поезде.

— А кто сказал, что вы обязаны в Него верить? — поинтересовалась она с ядовитым акцентом восточного побережья.

Он откинулся на спинку стула.

Официант принес ужин. Сначала Хейз ел медленно, но затем ускорил темп, а девушка, не отрываясь, смотрела, как перекатываются желваки на его скулах. Это было блюдо из яиц и печенки. Он съел все, выпил кофе и достал деньги. Официант заметил, но со счетом не подошел. Каждый раз, проходя мимо их стола, он подмигивал девушке и пялился на Хейза. Миссис Хичкок и ее соседка уже поужинали и ушли. В конце концов официант принес счет. Хейз сунул ему в руку деньги и, быстро протиснувшись мимо, вышел из ресторана.

Он постоял в тамбуре, где воздух был посвежее, скрутил сигарету. Из одного вагона в другой прошел проводник.

— Эй, Паррум, — позвал Хейз. Проводник не остановился.

Хейз пошел за ним. Постели были уже разобраны. На вокзале в Мэлси кассир продал ему спальное место, сказав, что иначе придется всю ночь сидеть; полка была верхняя. Хейз подошел к ней, сбросил рюкзак и сходил в туалет приготовиться ко сну. Он объелся и хотел поскорее лечь. Лучше лежать и смотреть, как в окне проносятся темные дали. Табличка извещала, что нужно вызвать проводника, чтобы он устроил пассажира на верхней полке. Он закинул рюкзак наверх и пошел искать проводника. В одном конце вагона он его не нашел и отправился в противоположный. Свернув за угол, Хейз врезался во что-то рыхлое и розовое — оно ахнуло и пробормотало: «Какой неуклюжий!» То была миссис Хичкок в розовом капоре, ее волосы были завязаны в пучки. Она смотрела на него, прищурившись, почти закрыв глаза. Пучки волос торчали по сторонам, точно темные поганки. Она хотела пропустить его, а он — ее, и они никак не могли разойтись. Ее лицо побагровело — осталось лишь несколько белых пятнышек. Наконец она застыла на месте: «Да что с вами такое?» Хейз проскользнул мимо, помчался по проходу и врезался в проводника — тот упал.

— Уложи-ка меня спать, Паррум, — сказал Хейз.

Проводник поднялся, побрел, шатаясь, по вагону, минуту спустя приковылял обратно с лесенкой. Хейз посмотрел, как проводник прилаживает лестницу, и полез на полку. Но, не добравшись доверху, обернулся:

— Я тебя помню. Твой отец — черномазый Кэш Паррум. Ты не можешь туда вернуться — и никто не может, даже если б кто и захотел.

— Я из Чикаго, — раздраженно ответил проводник. — Я не…

— Кэш умер, — сказал Хейз. — Подцепил холеру от свиньи. Рот проводника дернулся.

— Мой отец служил на железной дороге.

Хейз рассмеялся. Проводник внезапно выдернул лестницу с такой силой, что Хейзу пришлось вцепиться в одеяло, чтобы не свалиться с полки. Несколько минут после ухода проводника он лежал на животе не шевелясь. Потом повернулся, нашарил выключатель и огляделся. Окна не было. Он был зажат в тесном пространстве — только узкая щелка над занавеской. Крышка полки была низкой и изогнутой; Хейз заметил, что она не полностью закрыта и словно опускается вниз. Он немного полежал не двигаясь. В горле застряло что-то, похожее на губку с яичным привкусом, но он боялся пошевелиться, опасаясь, что тогда крышка тоже сдвинется с места. Он решил выключить свет. Не поворачиваясь, нашарил кнопку, нажал, тьма хлынула на него, потом слегка рассеялась, из прохода в узенькую щель проникало немного света. Но Хейз хотел полной, а не разбавленной темноты. Он слышал шаги проводника в проходе, заглушённые ковром, — тот приближался, задевая за зеленые занавески; потом шаги стали тише и исчезли. Чуть позже, когда он уже почти уснул, ему показалось, что проводник идет обратно. Занавески дрогнули, шаги стихли.

В полусне Хейзу чудилось, что он лежит в гробу. В первый раз он увидел человека в гробу, когда умер его дед. На ночь в доме гроб со стариком оставили полуоткрытым, подперев крышку поленом, и Хейз издали наблюдал, раздумывая: дед не позволит захлопнуть над собой крышку; придет время, и он высунет локоть. Дед был странствующим проповедником: язвительный старик, избороздивший три округа с Иисусом, спрятанным в голове, точно жало. Когда настало время похорон, гроб закрыли, а он даже не пошевелился.

У Хейза были два младших брата; один умер в младенчестве, и его положили в маленький гробик. Другой попал под сенокосилку, когда ему было семь. Его гроб был в половину взрослого, и когда крышку захлопнули, Хейз подбежит и поднял ее снова. Все решили, что он горюет по брату, но дело было в другом; просто он подумал — а вдруг бы он сам оказался в этом гробу и над ним захлопнули крышку.

Хейз уснул, и ему приснилось, что он снова на отцовских похоронах. Отец встает в гробу на четвереньки, и так его несут на кладбище. «Если буду держать задницу на весу, — слышал он голос старика, — никто ничего надо мной не захлопнет», — но его гроб поднесли к яме, бросили со стуком, и отец свалился, как любой другой. Поезд трясло и мотало, Хейз снова почти проснулся и подумал, что прежде в Истроде жили человек двадцать пять, трое из них — Моутсы. А теперь больше нет ни Моутсов, ни Эшфилдов, ни Бласингеймов, ни Фейев, ни Джексонов… ни Паррумов — даже черномазые не выдержали. За поворотом дороги он разглядел во тьме заколоченную лавку, покосившийся амбар и полуразобранный дом поменьше: крыльцо исчезло, в прихожей не было пола.

Когда в восемнадцать лет он уезжал из дома, все было по-другому. Тогда там жили десять человек, и не похоже, что с отцовских времен Истрод стал меньше. Хейзу пришлось уехать, когда ему исполнилось восемнадцать, потому что его призвали в армию. Поначалу он думал прострелить себе ногу, чтобы от него отстали. Он собирался стать проповедником — пойти по стопам деда, а проповедник может обойтись и без ноги. Сила проповедника — в голове, языке и руке. Его дед объехал три округа на своем «форде». Каждую четвертую субботу он приезжал в Истрод — будто именно в этот день необходимо было спасать всех от адских мучений, — и начинал кричать еще до того, как открывал дверцу машины. Люди уже собирались вокруг «форда», словно он вызывал их на поединок. Дед взбирался на капот и проповедовал, порой даже влезал на крышу и кричал на них оттуда. Они — точно камни! — кричал он. — Но Иисус умер, чтоб искупить их грехи! Иисус был столь великодушен, что умер один за всех, и Он еще умрет вместе с каждой душой! Понимают ли они это? Понимают ли они, что ради каждой каменной души Он будет умирать десять миллионов раз, Его будут распинать и вбивать гвозди в Его руки и ноги десять миллионов раз за каждого из них? (Старик указывал на своего внука, Хейза. Он терпеть его не мог, потому что детское лицо было так похоже на его собственное, что, казалось, глумилось над ним.) Понимают ли они, что даже ради этого мальчишки, ради этого злобного, погрязшего в грехе, неразумного мальчишки, стоящего здесь с грязными руками и сжимающего кулаки, Иисус умрет десять миллионов раз, прежде чем позволит ему потерять душу? Он будет следовать за ним над морем греха. Они сомневаются, что Иисус может идти по морю греха? Грехи этого мальчика искуплены, и Иисус никогда его не оставит. Иисус никогда не даст ему забыть об искуплении. Иисус в конце концов настигнет его!

Мальчик не нуждался в этих словах. В его душе жила глубокая, черная, безмолвная уверенность, что единственный способ избежать Иисуса — не грешить. В двенадцать лет он уже точно знал, что станет проповедником. Позже он видел, как Иисус перебегает от дерева к дереву на задворках его сознания — дикая фигура в лохмотьях, требующая, чтобы он обернулся и сошел во тьму, где неизвестно, куда ступать, где он может ходить по воде, не ведая об этом, а потом узнать — и утонуть. Он хотел остаться в Истроде, где его глаза были открыты, руки держали знакомые вещи, ноги стояли на привычной тропе, и язык не болтал бы лишнего. Когда ему исполнилось восемнадцать, его призвали в армию, и он решил, что войну придумали специально, чтобы ввести его во искушение, и выстрелил бы себе в ногу, если б не верил, что сможет вернуться через несколько месяцев неразвращенным. Он не сомневался, что сумеет воспротивиться злу; эту силу, как и облик, он унаследовал от деда. Он думал, что если правительство не уничтожит его за четыре месяца, он, в любом случае, сбежит. Когда ему было восемнадцать, он решил, что даст им ровно четыре месяца своего времени. Он отсутствовал четыре года и не вернулся даже на побывку.

Единственными вещами из Истрода, которые он взял с собой в армию, были Библия в черном переплете и очки в серебряной оправе, принадлежавшие матери. В деревенской школе он выучился читать и писать, но разумней было бы не учиться вовсе; все равно читал он только Библию. Читал он не часто, но всякий раз надевал материнские очки. От них глаза уставали, и приходилось быстро откладывать книгу. Всем в армии, кто попытается приобщить его к греху, Хейз решил говорить, что он из Истрода, Теннесси, что собирается вернуться туда и навсегда там остаться; что хочет стать проповедником Евангелия и не намерен обрекать свою душу на погибель ради правительства или какой бы то ни было заграницы, куда его могут послать.

Через пару недель на военной службе, когда у него появились друзья — не настоящие друзья, просто ему пришлось жить с ними рядом, — он получил долгожданную возможность: приглашение. Он достал из кармана материнские очки и надел их. Потом сказал, что не пойдет с ними даже за миллион долларов и пуховую перину в придачу; сказал, что он из Истрода, Теннесси, и не собирается обрекать свою душу на погибель ради правительства или какой бы то ни было заграницы… Но тут его голос сорвался, и он умолк. Только смотрел на них, стараясь казаться непреклонным. Друзья сказали, что никому не нужна его дурацкая душа, кроме священника, и он вынужден был ответить, что ни один священник, будь он хоть самим Папой, ничего не сможет поделать с его душой. Они сказали, что нет у него никакой души, и отправились в свой бордель.

Прошло немало времени, прежде чем он поверил им, потому что хотел им верить. Больше всего на свете он хотел поверить им и отделаться от всего раз и навсегда, и тут появилась возможность сделать это, оставшись неразвращенным: поверить в ничто, а не во зло. Армия забросила его на край света и забыла о нем. Он был ранен, и о нем вспомнили только для того, чтобы извлечь шрапнель из грудной клетки, — ему сказали, что вынули ее, но не показали, и он все время чувствовал ее внутри, ржавую и ядовитую. Потом его перебросили в другую пустыню и снова забыли. У него было достаточно времени, чтобы изучить свою душу и убедить себя, что ее не существует. Полностью уверившись в этом, он понял, что знал об этом всегда. Беда только в том, что он скучал по дому, — к Иисусу это отношения не имело. Когда армия наконец его отпустила, ему было приятно думать, что его так и не развратили. Он хотел одного — вернуться в Ист-род, Теннесси. Библия в черном переплете и материнские очки лежали на дне рюкзака. Он уже вообще ничего не читал, но хранил Библию, потому что она напоминала ему о доме. Очки остались на случай, если зрение вдруг ухудшится.

Два дня назад армия освободила Хейза в городе на три сотни миль севернее места, где он хотел оказаться, и он тут же пошел на вокзал и купил билет до Мэлси — ближайшей к Истроду станции. До поезда оставалось четыре часа, и Хейз заглянул в темный магазин у вокзала. Это была тесная, пахнущая картоном лавка, в глубине было совсем темно. Он забрался в самый дальний конец и купил синий костюм и черную шляпу. Военную форму он положил в бумажный пакет и запихнул в урну на углу. При дневном свете новый костюм оказался ярко-голубым, а шляпа словно окостенела от ярости.

В Мэлси он добрался в пять дня и больше половины дороги до Истрода проехал на грузовике с хлопком. Остаток пути преодолел пешком и добрался в девять вечера, когда только стемнело. Дом был черен как ночь, которой был открыт; хотя Хейз заметил, что забор местами повалился, а сорная трава проросла сквозь настил крыльца, он не сразу понял, что перед ним не дом, а лишь его остов. Он смял конверт, поднес к нему спичку, прошелся по пустым комнатам, поднялся на второй этаж, спустился вниз. Когда конверт сгорел, он поджег другой и обошел все комнаты еще раз. Ночь он провел на кухонном полу, доска свалилась ему на голову с потолка и поранила лицо.

В доме ничего не осталось — только шкаф на кухне. Его мать всегда спала на кухне, и там стоял ее ореховый шкаф. Когда-то она заплатила за него тридцать долларов и уже никогда больше не покупала ничего столь внушительного. Кто-то забрал все вещи, а этот шкаф оставил. Он открыл ящики. В самом верхнем лежали два мотка шпагата, остальные были пусты. Он удивился, что никто не позарился на такой шкаф. Он взял шпагат и привязал ножки шкафа к половицам, а в каждом ящике оставил записки: «ЭТО ШКАФ ХЕЙЗЕЛА МОУТСА. НЕ ТРОЖЬ — ПОЙМАЮ И УБЬЮ».

В полусне он думал о шкафе и решил, что его матери легче теперь лежать в могиле, — она знает, что шкаф под охраной. Если она придет ночью, то сразу увидит. Он размышлял, ходит ли она по ночам и навещает ли дом? Она придет с тем же выражением лица, неуспокоенным и настороженным, которое он видел сквозь щель в гробу. Он видел ее лицо в щель, когда начали опускать крышку. Тогда ему было шестнадцать. По ее лицу пробежала тень, опуская уголки рта, словно и смертью она была так же недовольна, как прежде жизнью, — точно хотела выпрыгнуть, откинуть крышку, вылететь наружу и, наконец, получить удовольствие: но тут гроб закрыли. Может быть, она хотела вылететь оттуда, может быть, хотела прыгнуть. Он видел ее во сне — жуткую, словно гигантская летучая мышь; она пыталась вырваться оттуда, но на лицо бесконечно наползала тень, и крышка закрывалась. Он видел, как крышка закрывается изнутри, опускается все ниже, отрезая свет и комнату. Он открыл глаза — крышка приближалась, он рванулся в щель, протиснул голову и плечи, завис, чувствуя тошноту, в тусклом свете, падающем на ковер на полу. Протиснувшись над занавеской полки, он заметил в другом конце вагона проводника — белый неподвижный силуэт в темноте, не сводивший с него глаз.

— Мне плохо, — позвал он. — Я не могу взаперти в этой штуке. Выпусти меня.

Проводник все так же смотрел на него, не шелохнувшись.

— Господи Иисусе, — сказал Хейз, — Господи Иисусе. Проводник не двигался.

— Иисус давно отвалил отсюда, — произнес он с горьким торжеством.

Глава 2

Хейз попал в Толкинхем только на следующий день, в шесть вечера. Утром он вышел из вагона на какой-то платформе подышать свежим воздухом, на что-то загляделся, и тут поезд тронулся. Он погнался за ним, но шляпу сдуло ветром, и пришлось бежать за ней. К счастью, он взял с собой рюкзак, опасаясь, что в него залезут и что-нибудь стащат. Пришлось прождать шесть часов на этой платформе, пока не подошел нужный поезд.

Сойдя в Толкинхеме, он сразу увидел вывески и рекламы: «АРАХИС», «ВЕСТЕРН ЮНИОН», «АЯКС», «ТАКСИ», «ОТЕЛЬ», «КОНДИТЕРСКАЯ». Большинство были электрическими — загорались и гасли или залихватски подмигивали. Хейз шел очень медленно, держа рюкзак за лямку. Он смотрел по сторонам, вглядываясь то в одну вывеску, то в другую. Прошел всю платформу, потом вернулся, словно снова собирался сесть в поезд. Под тяжелой шляпой его лицо было строгим и решительным. Никто из прохожих не догадался бы, что ему некуда идти. Несколько раз он обошел забитый народом зал ожидания, но ему не хотелось сидеть там на скамейке. Надо было найти укромное место.

Наконец он толкнул дверь со скромной черно-белой табличкой: «МУЖСКОЙ ТУАЛЕТ. ТОЛЬКО ДЛЯ БЕЛЫХ».

Он вошел в тесное помещение: с одной стороны тянулся ряд умывальников, с другой — деревянные кабинки. Стены, некогда выкрашенные в жизнерадостный ярко-желтый цвет, теперь позеленели и были покрыты надписями и детальными изображениями частей как мужского, так и женского тела. Некоторые кабинки запирались, на одной дверце чем-то вроде цветного мелка было крупно написано: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ» — и три восклицательных знака, а также рисунок, похожий на змею. Сюда Хейз и вошел.

Некоторое время он просидел в тесной кабинке, изучая надписи на стенах и двери, пока слева от рулона туалетной бумаги не заметил одну любопытную. Кто-то вывел явно нетрезвой рукой:

Миссис Леора Уоттс!

Проезд Бакли, 60.

Самая гостеприимная постель в этом городе!

Брат.

Поразмыслив, он вынул из кармана карандаш и записал адрес на конверте.

На улице Хейз поймал желтое такси и назвал шоферу адрес. Шофер был низкорослый, в большой кожаной кепке; изо рта, точно посередине, торчал окурок сигары. Они проехали несколько кварталов, пока Хейз не заметил, что шофер наблюдает за ним в зеркальце.

— Вы ведь не из ее друзей, а? — спросил шофер.

— Никогда ее раньше не видел.

— А откуда про нее знаете? Обычно она не водит компанию с проповедниками. — Когда он говорил, сигара не шевелилась; слова вылетали изо рта, огибая ее с двух сторон.

— Я не проповедник, — нахмурился Хейз. — Увидел ее имя в туалете.

— А смахиваете на проповедника, — сказал шофер. — У вас шляпа, как у проповедника…

— Неправда. — Хейз наклонился вперед и крепко стиснул спинку переднего сиденья. — Шляпа как шляпа.

Они остановились возле небольшого домика между заправочной станцией и пустырем. Хейз вышел и сунул деньги в окно такси.

— Не только шляпа, — сказал шофер. — И в лице у вас что-то такое…

— Слушай, — сказал Хейз, сдвигая шляпу набок. — Я не проповедник.

— Я понял, — сказал шофер. — Ничего нет совершенного на Господней земле — ни проповедников, ни кого бы то ни было. Можете рассказывать людям о мерзости греха на собственном примере.

Хейз просунул голову в окошко, ударившись шляпой, которая от этого опять села ровно. Казалось, он и лицом ударился, потому что оно потеряло всякое выражение.

— Запомни, — сказал он, — я ни во что не верю. Шофер вынул изо рта окурок.

— Совсем ни во что? — Задав вопрос, он так и не закрыл рот.

— Не люблю повторять дважды, тем более невесть кому, — ответил Хейз.

Шофер закрыл рот и секунду спустя снова вставил в него сигару.

— Вот в чем беда с вами, проповедниками, — сказал он. — Слишком вы праведные, чтобы во что-нибудь верить. — И укатил с выражением справедливого негодования на физиономии.

Хейз повернулся к дому, в который ему предстояло войти. То была, скорее, лачуга, но в одном окне приветливо горел свет. Он поднялся на крыльцо и заглянул в удобную щель между шторами: прямо перед ним торчало большое белое колено. Посмотрев немного, он отошел от окна и дернул дверь. Она оказалась не заперта, и Хейз очутился в маленькой темной прихожей с двумя дверьми по бокам. Та, что слева, была приоткрыта, выбивалась полоска света. Он заглянул в комнату.

Миссис Уоттс в одиночестве сидела на белой железной кровати и большими ножницами стригла ногти на ноге. Это была крупная женщина с ярко-рыжими волосами и ослепительно белой кожей, лоснящейся от крема. На ней была розовая ночная рубашка, которая скорее подошла бы для более скромной фигуры.

Хейз щелкнул дверной ручкой, и женщина, подняв голову, оглядела его, стоящего у приоткрытой двери. Взгляд ее был смелым и проницательным. Через минуту она отвернулась и снова принялась стричь ногти.

Он вошел и огляделся. В комнате были только кровать, бюро и заваленное грязным бельем кресло-качалка. Он подошел к бюро, покрутил в руках пилку для ногтей и пустую вазочку от желе, разглядывая в мутном зеркале слегка искаженное отражение миссис Уоттс, ухмылявшейся ему. Его нервы были напряжены до предела. Он быстро повернулся, подошел к кровати, сел в дальнем углу. Втянул воздух одной ноздрей и стал осторожно продвигать руку по простыне.

Розовый кончик языка миссис Уоттс прошелся по нижней губе. Казалось, она рада видеть Хейза, словно они давно знакомы. Но она не произнесла ни слова.

Он взял ее за ногу, оказавшуюся тяжелой и теплой, сдвинул примерно на дюйм, и рука его замерла.

Рот миссис Уоттс расплылся в широкой улыбке, показались зубы — мелкие, острые, нечистые, очень редкие. Она протянула руку, схватив его повыше локтя.

— Ищешь чего-то? — протянула она.

Если бы она не держала его так крепко, он бы выпрыгнул в окно. Его губы пытались произнести: «Да, мэм», — но ему не удалось издать ни звука.

— Что у тебя на уме? — спросила миссис Уоттс, притягивая к себе его неподвижную фигуру.

— Слушайте, — сказал он, пытаясь управлять своим голосом, — я пришел за обычным делом.

Рот миссис Уоттс округлился еще больше, словно ее смущала лишняя трата слов.

— Чувствуй себя как дома, — просто ответила она. Они глядели друг на друга с минуту, не двигаясь. Потом он произнес неожиданно высоким голосом:

— Я вот что хочу сказать: я не какой-нибудь там чертов проповедник.

Миссис Уоттс продолжала пристально смотреть на него с легкой ухмылкой. Потом по-матерински погладила по щеке.

— Ладно, сынок. Мамочка не против, коли ты не проповедник.

Глава 3

Второй свой вечер в Толкинхеме Хейз провел, гуляя по центру города. Он шел мимо магазинов, не глядя на витрины. Черное небо подбивали длинные серебристые полоски облаков, похожие на строительные леса, а за ними скрывались бездны с тысячами звезд, двигавшимися медленно, точно они выполняли кропотливую строительную работу, в которой участвовала вся вселенная и для завершения которой требовалось все время на свете. Но никто не обращал ни малейшего внимания на небо. По четвергам магазины в Толкинхеме открыты допоздна, и люди используют лишнюю возможность, чтобы сделать покупки. Тонкая тень Хейза на асфальте то отставала, то опережала его и поминутно прерывалась тенями других людей, но, когда она, невредимая, тянулась за ним следом, это была тонкая нервная тень, шагавшая задом наперед. Он вытянул шею, словно принюхиваясь к чему-то, постоянно ускользавшему из-под носа. В ярких огнях витрин голубой костюм казался багровым.

Вскоре Хейз остановился у столика рядом с большим магазином. Человек с тощим лицом демонстрировал картофелечистки. На торговце была маленькая соломенная шляпа и рубашка, разрисованная гроздьями висящих вверх ногами фазанов, перепелок и бронзовых индюшек. Его высокий голос, перекрывая уличный шум, долетал до слуха всех, кто шел мимо. Собралось несколько человек. На столике стояли два ведерка: одно пустое, другое — полное картошки. Между ними высилась пирамида зеленых коробок — верхняя открыта, чтобы можно было рассмотреть машинку. Продавец стоял перед этим алтарем, тыча пальцем в зевак.

— Эй, — указал торговец на прыщавого паренька с зализанными волосами, — смотри, ты ведь не хочешь упустить такую штуку? — Он засунул коричневую картофелину в машинку — жестяную квадратную коробку с красным рычагом. Едва он нажал на рычаг, картофелина заскочила в коробку и тут же вылезла с другой стороны, уже белая. — Нет, ты не можешь упустить такую штуку.

Паренек грубо расхохотался и посмотрел на других зрителей. У него были рыжие волосы, а лицо походило на лисью мордочку.

— Как тебя звать? — спросил торговец.

— Звать меня Енох Эмери, — ответил парень, шмыгнув носом.

— Молодой человек с таким очаровательным именем просто обязан иметь такую штуку. — Продавец закатил глаза, пытаясь развеселить публику.

Никто, кроме парня, не рассмеялся. Но тут раздался смех человека, стоявшего наискосок от Хейзела Моутса, но то был не радостный, а едкий, колючий смех. Человек походил на мертвеца — высокий, в черном костюме и черной шляпе. Он был в черных очках, а по щекам тянулись странные полосы, словно их провели краской, и кожа обесцветилась. Из-за этих полос его улыбка казалась обезьяньим оскалом. Не переставая смеяться, он неторопливо пошел вперед, позвякивая железной кружкой и постукивая перед собой белой палочкой. За ним шла и раздавала брошюры девочка в черном платье и низко надвинутой на глаза черной вязаной шапочке, из-под которой выбивалась прядь каштановых волос; у нее были вытянутое лицо и короткий острый нос. Торговца взбесило, что внимание публики переключилось на эту пару.

— А вот вы, — обратился он к Хейзу. — Вам ни в одном магазине не купить эту штуку так дешево.

Хейз смотрел на слепого и девочку.

— Эй! — Енох Эмери обогнул женщину и дернул Хейза за руку. — Он к тебе обращается! Он к тебе обращается! — Еноху пришлось снова толкнуть Хейза, прежде чем тот перевел взгляд на торговца.

— Почему бы вам не купить эту штуку для своей жены? — поинтересовался торговец.

— Нет у меня жены, — пробормотал Хейз, снова переводя взгляд на слепого.

— Ну а дорогая старая мамочка наверняка есть?

— Нету.

— Ну, тогда, — сказал торговец, простирая руку к толпе, — ему просто не обойтись без этой штуки. Она составит ему компанию.

Еноху Эмери это замечание показалось настолько забавным, что он скорчился от смеха и шлепнул себя по колену, но Хейзел Моутс даже не посмотрел на торговца, словно уже слышал такую шутку прежде.

— Отдам бесплатно шесть очищенных картошек первому, кто купит у меня эту машинку, — объявил торговец. — Ну, кто первый? Всего полтора доллара за машинку, которая в любом магазине обойдется вам в три доллара! — Енох Эмери стал шарить по карманам. — Вы возблагодарите день, когда здесь остановились, — продолжал торговец, — вы никогда его не забудете. Каждый, кто купит такую машинку, навсегда запомнит этот день!

Слепой медленно продвигался вперед, приговаривая на ходу:

— Помогите слепому проповеднику. Если не хотите покаяться, дайте мне монетку. Я найду ей применение не хуже, чем вы. Помогите слепому безработному проповеднику. Вы ведь хотите, чтобы я побирался, а не проповедовал. Дайте мне монетку, если не хотите покаяться.

Публика, которой и так было немного, стала расходиться. Заметив это, торговец перегнулся через столик.

— Эй, ты! — крикнул он слепому. — Ты чего это делаешь? Какого хрена разгоняешь моих покупателей?

Слепой не обратил на него ни малейшего внимания. Он шел, гремя кружкой, а девочка продолжала раздавать брошюры. Слепой обошел Еноха Эмери и направился к Хейзу, постукивая перед собой палочкой. Хейз присмотрелся к нему и понял, что линии на его лице не нарисованы — это были шрамы.

— Какого черта ты тут делаешь? — вопил торговец. — Я собрал людей, а ты чего суешься?

Девочка протянула брошюру Хейзу, и он схватил ее. На обложке значилось: «ИИСУС ПРИЗЫВАЕТ ТЕБЯ».

— Да кто вы такие, черт подери? — не унимался торговец.

Девочка подошла к нему и протянула брошюру. Он посмотрел на нее с отвращением, а потом обежал столик, опрокинув ведерко с картошкой.

— Чертовы христианские фанатики, — закричал он, выискивая глазами слепого. Вокруг, надеясь на скандал, уже собрались зеваки. — Чертовы коммунисты, иностранцы! — надрывался торговец. — Это я тут собрал людей! — Он остановился, только сейчас заметив, что окружен толпой.

— Подходите по одному, всем достанется, не напирайте, шесть очищенных картошек первому, кто ее купит. — Он спокойно вернулся за столик и стал показывать коробки с картофелечистками. — Подходите, всем достанется. Не надо толпиться.

Хейз не стал открывать брошюру. Он еще раз посмотрел на обложку и разорвал брошюру пополам. Потом сложил куски вместе и снова разорвал. Он складывал обрывки и рвал до тех пор, пока брошюра не превратилась в пригоршню конфетти. Он разжал кулак, бумажки посыпались на землю. Затем, поднял голову: девочка стояла неподалеку и наблюдала за ним. Ее рот был приоткрыт, глаза впились в него, точно два осколка зеленого стекла: Через плечо у нее висел белый джутовый мешок. Хейз нахмурился и принялся вытирать влажные ладони о брюки.

— Я все видела, — сказала она, быстро подошла к слепому, опять остановившемуся возле столика, повернулась и уставилась на Хейза. Толпа уже почти разошлась.

Торговец перегнулся через стол и сказал слепому:

— Эй, опять ты тут. Снова хочешь втереться?

— Послушайте, — заныл Енох Эмери, — у меня только доллар и шестнадцать центов, но я…

— Да, — сказал торговец. — Но меня не проведешь. Продал восемь машинок, продал…

— Дайте мне одну, — девочка показала на картофелечистку. Торговец хмыкнул.

Она развернула носовой платок и из завязанного уголка достала две пятидесятицентовые монеты.

— Дайте мне машинку. — Она протянула деньги. Торговец скривился, взглянув на монеты.

— Полтора доллара, сестренка.

Она быстро отдернула руку и бросила взгляд на Хейзела Моутса, словно опасаясь, что тот кинется на нее. Слепой двинулся прочь. Девочка еще раз взглянула на Хейза и пошла за слепым. Хейз тоже тронулся с места.

— Послушайте, — сказал Енох Эмери, — у меня только доллар шестнадцать центов, но я хочу купить эту штуку…

— Оставь их себе, — сказал торговец, снимая ведерко со столика. — У меня тут не распродажа.

Слепой уходил по улице. Хейз смотрел ему вслед, то вытаскивая руки из карманов, то засовывая, словно они двигались сами по себе. Затем внезапно сунул торговцу два доллара, схватил со столика коробку и бросился по улице. И тут же заметил, что сбоку пыхтит Енох Эмери.

— Да у тебя никак куча денег, — сказал Енох. Девочка поравнялась со слепым и взяла его под руку.

Они опередили Хейза на квартал. Хейз убавил шаг и обернулся к Еноху Эмери. Енох был в изжелта-белом костюме, белой рубашке с розовым отливом и ярко-зеленом галстуке. Он улыбался. Он был похож на верного охотничьего пса, страдающего чесоткой.

— Давно ты здесь? — поинтересовался он.

— Второй день, — буркнул Хейз.

— А я уже два месяца, — сообщил Енох. — Я на муниципальной службе. А ты?

— Не работаю, — ответил Хейз.

— Это очень плохо, — сказал Енох. — Я-то на муниципальной службе. — Он прибавил шагу, чтобы не отставать от Хейза. — Мне восемнадцать лет, в этом городе я всего два месяца, а уже на муниципальной службе.

— Вот и чудно. — Хейз сдвинул шляпу набок, на ту сторону, где шел Енох, и зашагал быстрее. Слепой впереди стал потешно кланяться направо и налево.

— Я не расслышал, как тебя зовут, — сказал Енох. Хейз ответил.

— Ты их будто преследуешь, эту деревенщину, — заметил Енох. — Занимаешься божьими делами?

— Нет.

— И я тоже не особенно, — согласился Енох. — Я ходил в Родмилскую Библейскую Академию для мальчиков — целый месяц ходил. Меня туда эта баба послала, она выцыганила меня у папаши. Баба из социальной службы. Целый месяц — сплошной Иисус, я чуть не свихнулся.

Хейз дошел до конца квартала, Енох не отставал от него, пыхтя и болтая. Когда Хейз стал переходить улицу, Енох заорал:

— Не видишь, какой горит свет? Это значит, что ты должен подождать!

Засвистел полицейский, машина загудела и резко остановилась. Хейз перешел улицу, не спуская глаз со слепого. Полицейский продолжал свистеть. Он догнал Хейза и остановил. У полицейского было худое лицо и овальные желтоватые глаза.

— Ты не знаешь, зачем висит вон та маленькая штучка? — Он показал на светофор над перекрестком.

— Я не заметил, — сказал Хейз.

Полицейский молча оглядел его. Остановились несколько прохожих.

— Может, ты думал, что красный свет — для белых, а зеленый — для черномазых?

— Да, так я и думал, — сказал Хейз. — Уберите руку. Полицейский отошел на шаг:

— Расскажи всем своим друзья про эти огни. Красный — чтобы стоять, зеленый — идти; мужчины и женщины, белые и черномазые — все идут по одному сигналу. Расскажи это всем своим друзьям, чтоб они знали, что делать, когда приедут в город.

Прохожие смеялись.

— Я буду за ним присматривать. — К полицейскому протиснулся Енох Эмери. — Он здесь всего второй день, я буду за ним присматривать.

— А сам-то ты давно здесь? — спросил полицейский.

— Я здесь родился и вырос, — сказал Енох. — Это моя родина. Так что я за ним присмотрю. Эй, — обратился он к Хейзу, — подожди меня. — Он протащил Хейза через толпу. — Кажется, мне удалось тебя спасти.

— Очень благодарен, — ответил Хейз.

— Пустяки, — сказал Енох. — Пошли в «Уоллгринз», выпьем содовой? Жаль, ночные клубы еще закрыты.

— Не люблю такие заведения, — сказал Хейз. — Всего хорошего.

— Ничего, — сказал Енох, — я пройдусь еще, составлю тебе компанию. — Он посмотрел на слепого с девочкой впереди. — Неохота на ночь глядя общаться со всякой деревенщиной, особенно со святошами. Я их много повидал на своем веку. Эта баба из социальной помощи, что выцыганила меня у папаши, только и знала, что молиться. Мы с папашей ездили, пилили дрова, остановились раз у Бунвиля, тут эта баба и подвалила. — Он поймал полу пиджака Хейза. — Единственное, что мне не нравится в Толкинхеме — здесь слишком много людей на улицах. И все будто так и норовят сшибить тебя с ног; да, так вот она заявилась, и я понял, что ей приглянулся. Мне было двенадцать, и я умел неплохо петь всякие гимны — выучился у черномазого. Так вот, она заявилась, я ей приглянулся, она выцыганила меня у папаши и забрала в Бунвиль. У нее был кирпичный дом, но она только и трындела про Иисуса. — Тут его толкнул прохожий, коротышка в мешковатом выцветшем комбинезоне.

— Гляди, куда прешь! — рявкнул Енох. Коротышка остановился, возмущенно воздел руки, гадкая гримаса исказила его лицо.

— Да как ты смеешь?.. — зарычал он.

— Вот видишь, — сказал Енох, догоняя Хейза, — все только и мечтают сшибить тебя с ног. Никогда не бывал в таком диком месте. Даже у этой бабы. Я прожил у нее два месяца, — продолжал он, — а осенью она послала меня в Родмилскую Библейскую Академию для мальчиков, и я поначалу решил, что там будет полегче. С этой бабой жить было невозможно — не такая уж старая, думаю, лет сорок или около того, — но рожа жуть какая. Носила такие коричневые очки, а волосенки редкие, точно ей плеснули говяжьей подливкой на череп. Я думал, в этой академии будет полегче. Я сбежал от нее раз, но она меня поймала, и вышло, что у нее были на меня бумаги, и она могла послать меня в исправительный дом, если я не буду с ней жить, — так что я даже обрадовался, что попал в эту академию. Ты был когда-нибудь в академии?

Казалось, Хейз не расслышал вопроса.

— Ну, черта с два там было лучше, — продолжал Енох. — Боже мой, как мне там было худо. Я сбежал оттуда через месяц, но она меня все равно поймала. И все-таки я от нее свалил. — Он выдержал паузу. — Хочешь знать как? — Он подождал чуть-чуть и продолжил: — Я напугал ее до чертиков, вот как! Я уж все перепробовал. Даже молился. Просил: Иисус, подскажи, как избавиться от этой бабы, но так, чтобы не убивать ее и не попасть в исправительный дом; но хрена с два он мне помог. И вот однажды я встал с утра пораньше и вошел в ее комнату без штанов, содрал с нее простыню — и тут ее кондрашка хватила. После этого я вернулся к папаше, и мы больше никогда эту бабу не видели. Ну у тебя и челюсть, ходуном ходит, — заметил он, глядя сбоку на Хейза. — И не засмеялся ни разу. Может, у тебя и денег никаких нету?

Хейз свернул в переулок. Слепой с девочкой шли впереди, в квартале от них.

— Глядишь, мы их и догоним, — сказал Енох. — Ты много народу знаешь в этом городе?

— Нет, — ответил Хейз.

— И вряд ли с кем познакомишься. Ни хрена никто дружить не хочет. Я тут уже два месяца, а еще никого не знаю. Все так и норовят сшибить тебя с ног. А у тебя, похоже, куча денег. У меня-то ни гроша нет. Были б деньги, уж я бы нашел, на что потратить. — Слепой и девочка остановились на углу и перешли на другую сторону улицы. — Мы их догоним, — сказал Енох. — Боюсь, сейчас окажемся на каком-нибудь собрании и будем распевать гимны с девчонкой и ее папашей, если не смоемся, пока не поздно.

В конце следующего квартала высилось огромное здание с куполом и колоннами. Туда и направлялись слепой с девочкой. Всюду — вокруг здания, напротив него и на соседних улицах — стояли автомобили.

— Это не киношка, — сказал Енох. Слепой и девочка повернули к зданию. По бокам длинных ступеней на пьедесталах сидели каменные львы. — И не церковь.

Хейз остановился у подножия лестницы. Казалось, он безрезультатно пытается придать лицу какое-нибудь выражение. Он сдвинул шляпу под острым углом и начал взбираться к паре, усевшейся возле одного из львов. Подошел к слепому и, ни слова не говоря, наклонился к нему, точно пытаясь рассмотреть, что таится за черными очками. Девочка уставилась на него. Рот слепого слегка скривился.

— Чувствую греховный смрад в твоем дыхании, — сказал он.

Хейз отшатнулся.

— Зачем ты преследуешь меня?

— Я тебя не преследовал, — сказал Хейз.

— Она сказала, что ты шел за нами. — Слепой махнул в сторону девочки.

— Я не преследовал вас.

Хейз вспомнил, что у него в руке коробка, и посмотрел на девочку. От черной вязаной шапочки у нее на лбу отпечаталась ровная линия. Внезапно она хихикнула, но улыбка тут же исчезла, словно девочка почувствовала неприятный запах.

— Я не думал тебя преследовать, — сказал Хейз. — Я шел за ней. — Он пихнул девочке в руку коробку.

Казалось, девочка хотела схватить коробку, но не решилась.

— Мне не нужна эта штука, — сказала она. — С чего вы взяли, что она мне нужна? Заберите ее. Она не моя. Я не хочу!

— Давай, бери, — сказал слепой. — Бери, положи в мешок и заткнись, пока по шее не получила.

Хейз снова пихнул ей коробку.

— Мне она не нужна, — пробормотала девочка.

— Возьми и не спорь, — сказал слепой. — Он не тебя преследовал.

Она взяла машинку и засунула в мешок с брошюрами.

— Это не мое. Я взяла, но это не мое.

— Я шел за ней, чтобы сказать, что нечего было на меня так пялиться. — Хейз смотрел на слепого.

— Это вы о чем? — воскликнула девочка. — Я совсем и не пялилась. Я только смотрела, как вы разорвали брошюру. Он разорвал ее на кусочки. — Она схватила слепого за плечо. — Разорвал и рассыпал по земле, как соль, а потом вытер руки о штаны.

— Он преследовал меня, — сказал слепой. — Никто не будет гнаться за тобой. Я слышу призыв к Иисусу в его голосе.

— Иисусе, — пробормотал Хейз. — Боже ж ты мой. — Он сел на ступеньку, и рука его едва не коснулась ног стоящей девочки. На ней были теннисные туфли и черные хлопчатобумажные чулки.

— Слышишь, как он ругается, — сказала она тихо. — Он не тебя преследовал.

Слепой неприятно рассмеялся:

— Слушай, сынок. От Иисуса все равно никуда не денешься. Иисус — это факт.

— Я все знаю про Иисуса, — сказал Енох, — я уж был в Родмилской Библейской Академии, меня туда заслала эта баба. Если что-нибудь неясно насчет Иисуса, спросите у меня. — Он залез льву на спину и уселся там по-турецки.

— Я слишком много всего видел, — сказал Хейз, — чтоб хоть во что-то верить. Я полсвета обошел.

— Вот и я тоже, — добавил Енох Эмери.

— Не так уж далеко ты забрался, раз пошел за мной. — Слепой неожиданно встал и принялся ощупывать лицо Хейза. Тот не шелохнулся. Слепой убрал руки.

— Ладно, — сказал он вяло. — Ты ничего обо мне не знаешь.

— Мой папаша был похож на Иисуса, — сообщил Енох со спины льва. — У него были волосы до плеч. Правда, у него был шрам на подбородке. А мать я никогда не видел.

— Какой-то проповедник оставил на тебе отпечаток, — произнес слепой со сдавленным смешком. — Ты шел за мной, чтобы избавиться от него, или хочешь получить от меня еще один?

— Послушай, все твои муки не сравнятся с муками Иисуса. — Девочка внезапно дотронулась до плеча Хейза. Он сел, черная шляпа сползла на лицо. — Слушай, — повторила она громче, — жили на свете мужчина и женщина: они убили маленького ребенка. Это был ее ребенок, но он был урод, и женщина его не любила. Но у ребенка был Иисус, а у нее — только красота и мужчина, с которым она жила во грехе. Она прогнала ребенка, но тот вернулся, она снова его прогнала, но он снова вернулся, всякий раз он возвращался к ней и к мужчине, с которым она жила во грехе. Тогда они задушили его шелковым чулком и повесили в печной трубе. Но и после этого он не давал ей покоя. Куда б она ни смотрела — везде был ребенок. Стоило ей лечь с этим мужчиной, как она видела ребенка. Он смотрел на них из трубы и светился сквозь кирпичи среди ночи.

— Боже мой, — пробормотал Хейз.

— У нее не было ничего, кроме красоты, — громко и быстро проговорила девочка. — Но этого недостаточно. Совсем.

— Я слышу, как они там шаркают ногами, — сказал слепой. — Доставай брошюры, они сейчас выйдут.

— Но этого недостаточно, — повторила девочка.

— Что мы собираемся делать? — спросил Енох. — Что там, в этом доме?

— Программа закончилась, — сказал слепой. — Там моя паства.

Девочка достала из мешка брошюры и протянула слепому две пачки, перевязанные тесемкой.

— Вы с тем мальчиком идите на ту сторону и раздавайте там, — сказал он ей. — А мы с моим преследователем останемся здесь.

— Лучше ему ничего не давать, — сказала девочка. — А то возьмет и все порвет.

— Делай, что велено, — прикрикнул на нее слепой. Она недовольно застыла на месте.

— Ну, ты идешь или нет? — наконец спросила она Еноха Эмери. Тот спрыгнул со льва и пошел за ней на другую сторону.

Хейз хотел было спуститься вниз, но слепой схватил его за руку и принялся быстро шептать:

— Покайся! Ступай наверх, отрекись от своих грехов и раздавай людям трактаты. — Он сунул Хейзу в руки пачку брошюр.

Хейз дернулся, пытаясь высвободиться, но только притянул слепого ближе.

— Послушай, — сказал он слепому, — я так же чист, как и ты.

— Прелюбодеяние, богохульство и что еще? — спросил слепой.

— Это все слова, — сказал Хейз. — Если я и грешен, то погряз в грехе еще до того, как согрешил. Во мне ничего не изменилось. — Он пытался освободиться от пальцев слепого, но тот вцепился мертвой хваткой. — Я не верю в грех, — сказал Хейз. — Убери руки.

— Иисус любит тебя, — начал слепой ерническим тоном. — Иисус любит тебя, любит тебя…

— Главное — что Иисуса не существует! — Хейз скинул руку слепого.

— Ступай наверх, раздай трактаты и…

— Я их возьму и вышвырну в кусты! — крикнул Хейз. — А ты смотри, если сможешь увидеть.

— Я вижу больше, чем ты! — засмеялся слепой. — У тебя есть глаза, но ты не видишь, есть уши, но ты не слышишь, но настанет время, и ты прозреешь.

— Ну так смотри, если можешь! — крикнул Хейз и кинулся вверх по ступеням. Двери зала открылись, толпа уже спускалась по ступеням. Он расталкивал их локтями, острыми, точно крылья, но, когда пробрался наверх, вышла новая группа, и его спихнули почти на прежнее место. Он снова стал пробиваться, наконец кто-то крикнул: «Да пропустите вы этого идиота», — и ему дали пройти. Он добрался до самого верха и встал там, задыхаясь.

— Я никогда не шел за ним, — крикнул он. — Я бы не стал идти за таким слепым кретином. Боже мой. — Он прижался к стене здания, держа пачку брошюр за тесемку. Толстый мужчина остановился рядом с ним зажечь сигару, и Хейз схватил его за плечо. — Посмотрите вниз, — сказал он. — Видите вон там слепого? Он раздает брошюры и попрошайничает. Господи Иисусе. Вон он, а вон его мерзкая девчонка, одетая, как женщина, она тоже раздает брошюры. Господи Иисусе.

— Фанатиков всюду хватает. — Толстяк пошел вниз. Хейз наклонился к пожилой даме с синими волосами и красными деревянными бусами.

— Вам лучше спуститься с другой стороны, леди, — сказал он. — А то там один кретин раздает брошюры. — Толпа увлекала за собой женщину, но она успела испуганно оглянуться на Хейза. Он попытался догнать ее, но толпа оттеснила его и снова прижала к стене. — Иисус Христос Распятый, — сказал он, — я хочу кое-что объяснить вам, люди. Может быть, вы считаете себя нечистыми, потому что не верите. Да нет, вы чисты, я знаю. Все чисты, а если вы думаете, что это из-за Иисуса Христа Распятого, то это неправда. Я не говорю, что Христа не распяли, но это сделали вовсе не из-за вас. Слушайте меня, я тоже проповедник, и я проповедую правду. — Толпа быстро двигалась, казалось, расползается большая скатерть, и нитки исчезают в темных переулках. — Мне ли не знать, что есть, а чего нет? — кричал он. — Разве у меня нет глаз? Разве я слеп? Слушайте, — воззвал он. — Я буду проповедовать новую церковь — церковь правды без Христа Распятого. Ее еще нет, но скоро она будет. — Несколько человек остановились и смотрели на него. Внизу на тротуаре и проезжей части валялись брошюры. Слепой сидел на нижней ступеньке. Енох Эмери балансировал на голове льна с другой стороны, девочка стояла неподалеку, глядя на Хейза. — Мне не нужен Иисус, — крикнул Хейз. На кой он мне сдался? У меня есть Леора Уоттс.

Хейз медленно спустился и подошел к слепому. Он остановился, и тут слепой рассмеялся. Хейз отошел и стал переходить улицу. Он уже был на другой стороне, когда его настиг голос слепого. Хейз оглянулся и увидел, что слепой стоит посреди улицы и кричит:

— Хокс, меня зовут Аза Хокс, запомни, если захочешь снова за мной погнаться! — Машина вильнула, чтобы не сбить его. — Покайся! — крикнул слепой и, смеясь, бросился вперед, делая вид, что хочет поймать Хейза.

Хейз втянул голову в плечи и поспешил прочь. Он не оборачивался, пока не услышал, что кто-то его догоняет.

— Наконец-то мы от них отделались, — задыхаясь, произнес Енох Эмери. — Ну что, пойдем куда-нибудь развлечемся?

— Слушай-ка, — оборвал его Хейз, — я занят. Я на тебя достаточно насмотрелся. — И прибавил шагу.

Енох догнал его.

— Я здесь уже два месяца, и ни с кем не познакомился. Люди здесь очень неприветливые. У меня есть комната, и там никого, я один. Мой папаша велел мне сюда приехать. Я бы сам не поехал, да он заставил. Кажется, я видел тебя раньше. Ты случайно не из Стоквила?

— Нет.

— Из Мэлси?

— Нет.

— Мы там дрова пилили, — сказал Енох. — Больно уж лицо у тебя знакомое.

Они шли молча, пока не добрались до главной улицы. Она была почти пуста.

— Прощай, — сказал Хейз.

— Мне с тобой по пути, — угрюмо произнес Енох. Слева на фасаде кинотеатра меняли рекламу фильма. — Раз уж мы отделались от этой деревенщины, можем сходить в кино, — пробормотал Енох. Он бежал сбоку, лепеча что-то и всхлипывая. Он пытался придержать Хейза за рукав, чтобы тот не бежал, но Хейз стряхнул его руку. — Это папаша заставил меня приехать… — Его голос сорвался. Хейз увидел, что Енох плачет: мокрое от слез лицо сморщилось и покраснело. — Мне всего восемнадцать, — всхлипывал Енох, — и он заставил меня сюда приехать, а я никого здесь не знаю, никто не хочет разговаривать. Они тут неприветливые. Он удрал куда-то с бабой, а мне велел приехать сюда, но она долго не задержится, ему придется вышибить из нее дух, чтоб она осталась. Ты — первый знакомый человек за два месяца. Я тебя раньше видел. Я знаю, что раньше тебя видел.

Хейз угрюмо смотрел прямо перед собой, а Енох продолжал жаловаться и всхлипывать. Они миновали церковь, гостиницу, антикварную лавку и свернули на улицу, где стоял дом миссис Уоттс.

— Если тебе нужна баба, — сказал Енох, — не стоит гоняться за девчонками, вроде той, кому ты дал картофелечистку. Говорят, здесь есть одно заведение, можем там развлечься. Я тебе отдам деньги через неделю.

— Послушай, — сказал Хейз. — Я иду, куда мне надо, здесь рядом, через два дома. У меня есть женщина. У меня есть женщина, ясно? Так вот, я иду к ней — к этой женщине. Мне не нужно никуда с тобой ходить.

— Я отдам тебе деньги через неделю, — сказал Енох. — Я работаю в городском зоопарке. Я охраняю ворота, мне каждую неделю платят.

— Отвяжись от меня, — велел Хейз.

— Люди здесь такие неприветливые. Ты не местный, но тоже не хочешь дружить.

Хейз не ответил. Он шел, втянув голову в плечи, точно замерз.

— Никого ты здесь не знаешь, — сказал Енох. — Нет у тебя никакой женщины и дел никаких нет. Как только я тебя увидел, сразу понял, что у тебя никого нет, кроме Иисуса. Я сразу это понял, как только тебя увидел.

— Мне сюда, — Хейз свернул, не оглядываясь на Еноха. Енох остановился.

— Ладно, — крикнул он, — ладно. — Он вытер рукавом сопли. — Ладно. Иди куда хочешь, но взгляни-ка сперва. — Он шлепнул по карману, догнал Хейза, схватил за рукав и потряс коробкой с картофелечисткой. — Она отдала ее мне. Она отдала ее мне, и ты ничего не сможешь поделать. Она сказала, где они живут, и пригласила в гости. Она сказала, чтобы я и тебя привел, не ты меня, а я тебя, а ведь это ты за ними гнался. — Его глаза блеснули сквозь слезы, лицо ехидно исказилось. — Ты делаешь вид, будто у тебя кровь мудрее, чем у всех, но тут-то ты ошибаешься. Это у меня мудрая кровь. Не у тебя. Слышишь? У меня.

Хейз ничего не ответил. Он постоял немного на ступеньках, потом размахнулся и швырнул пачку брошюр, которую нес еще держал в руке. Пачка попала Еноху в грудь, и очередное слово застряло у него в горле. Енох замер с открытым ртом, потом повернулся и рванул обратно по улице, а Хейз вошел в дом.

Поскольку прошлую ночь он впервые в жизни провел с женщиной, ему не многое удалось с миссис Уоттс. Под конец он был похож на утопленника, прибитого к берегу. Миссис Уоттс бесстыдно прокомментировала его достоинства, и он весь день перебирал в памяти ее слова. Он долго раздумывал, прежде чем решил к ней вернуться. К тому же не знал, что она скажет, когда увидит его.

Увидев его, она сказала:

— Ха-ха.

Черная шляпа очень прямо сидела на его голове. Он снял ее, только когда задел свисавшую с потолка лампочку. Миссис Уоттс лежала в постели и мазала лицо кремом. Она подперла рукой подбородок и взглянула на Хейза. Он принялся ходить по комнате, разглядывая то одну, то другую вещь. В горле у него пересохло, а сердце скакало, как обезьянка, дергающая прутья клетки. Не выпуская шляпы из руки, он присел на край кровати.

Усмешка миссис Уоттс была острой, как наточенный серп. Было ясно, что ей известно все на свете, и уже незачем больше думать. Одним взглядом она охватывала сразу все, как трясина.

— Ох, эта боженькина шляпа! — Она приподнялась, вытащила из-под себя ночную рубашку и стянула ее. Потом схватила шляпу, надела себе на голову и, уткнув руки в бедра, принялась гримасничать.

Хейз выдавил из себя нечто похожее на смешок, дернул шнур выключателя и в темноте разделся.

Однажды, когда он был маленьким, отец взял его на ярмарку в Мэлси. Чуть в стороне стоял шатер, вход в который стоил дороже всего. Возле шатра человек с высохшим лицом лающим голосом зазывал публику. Он не говорил, что внутри. Сказал, что это такая Сенсация, что за вход нужно платить тридцать пять центов, и такая Невидаль, что только пятнадцать человек пускают одновременно. Отец велел Хейзу пойти в палатку, где танцевали две обезьянки, а сам направился в тот шатер. Хейз, насмотревшись на обезьян, пошел за ним, но у него не было тридцати пяти центов. Он спросил зазывалу, что внутри.

— Иди отсюда, — ответил зазывала. — Тут нет ни попугаев, ни обезьян.

— Я уже их видел, — сказал Хейз.

— Вот и молодец. А теперь вали отсюда.

— У меня есть пятнадцать центов, — сказал Хейз. — Можно я зайду и посмотрю хотя бы половину? — Это что-нибудь насчет уборной, решил он. Мужчины в уборной. А может, мужчина и женщина в уборной. Мать не разрешила бы мне туда зайти. — У меня есть пятнадцать центов, — повторил он.

— Уже больше половины прошло, — сказал человек, обмахиваясь соломенной шляпой. — Катись отсюда.

— Хоть на пятнадцать центов осталось?

— Проваливай.

— Там черномазый? — спросил Хейз. — Они делают что-то с черномазым?

Зазывала склонился с помоста, тощее лицо расплылось в ухмылке:

— С чего ты взял?

— Не знаю, — сказал Хейз.

— Сколько тебе лет?

— Двенадцать, — ответил Хейз. Ему было десять.

— Давай свои пятнадцать центов, — сказал зазывала, — и проходи.

Хейз положил монетки на помост и пробрался в шатер. Внутри был еще один, и он вошел. Он видел только мужские спины. Хейз влез на скамейку и посмотрел поверх голов. Все взоры были устремлены на сцену, где что-то белое лежало, слегка извиваясь, в задрапированном черной тканью ящике. Сначала Хейз решил, что это какое-то животное с содранной шкурой, но потом понял, что это женщина. Толстая женщина с заурядным лицом, если не считать родинки в уголке рта, шевелившейся, когда женщина улыбалась, и еще одной родинки на боку.

— Положили б мне в гроб такую бабенку, — сказал его отец, — я бы охотно отправился на тот свет.

Хейз сразу узнал отцовский голос. Он сполз со скамейки и вылез из шатра — пробрался с другой стороны, чтоб не встречаться с зазывалой. Залез в кузов грузовика и забился там в угол. Издалека доносился железный рев ярмарки.

Вернувшись, он увидел мать — она стояла во дворе у корыта и смотрела на него. Она всегда носила только черное, и ее платья были длиннее, чем у других женщин. Она стояла прямо, глядя на него. Он спрятался за дерево, но вскоре почувствовал, что она видит его сквозь ствол. Перед его глазами проносились: сцена, гроб и женщина, слишком большая для тесной коробки. Ее голова застряла, ноги согнуты. У нее было лицо, похожее на крест, прилизанные волосы. Он стоял за деревом и ждал. Мать оставила стирку и подошла к нему с палкой в руках. Она спросила: «Что ты видел?»

— Что ты видел? — спросила она.

— Что ты видел? — спросила она бесстрастно. Она ударила его палкой по ногам, но он слился с деревом. — Иисус умер, чтобы искупить твои грехи.

— Я его об этом не просил, — пробормотал он.

Она больше не била его — только стояла и смотрела, поджав губы, и он забыл вину за тот шатер и преисполнился безымянной неистребимой вины, всегда жившей у него внутри. Мать отбросила палку и вернулась к стирке, по-прежнему безмолвная.

На следующей день Хейз тайком взял ботинки и пошел в лес. Обычно он ходил босиком, а обувь надевал только зимой и на праздники. Он вытащил ботинки из коробки, набил носы острыми камнями и надел. Он туго завязал шнурки и шел по лесу примерно с милю, пока не добрался до ручья, а там сел, снял ботинки и погрузил ноги во влажный песок. Он думал, что это должно умилостивить Его. Но ничего не случилось. Если упадет камень, это будет знаком свыше. Чуть обождав, он вытащил ноги из песка, дал им обсохнуть, снова надел ботинки, полные камней, прошагал в них еще полмили и только тогда снял.

Глава 4

Он вылез из постели миссис Уоттс рано утром — было еще совсем темно. Когда он проснулся, ее рука лежала у него на груди. Он поднялся, и, не глядя, скинул руку. Его занимало только одно: нужно купить автомобиль. Эта мысль возникла, как только он проснулся, и сразу же вытеснила из головы все прочие. Прежде он никогда не думал о машине и не собирался ее покупать. Он очень редко садился за руль, и водительских прав у него не было. У него осталось только пятьдесят долларов, но он решил, что на машину хватит. Бесшумно, чтобы не разбудить миссис Уоттс, Хейз вылез из постели и так же тихо оделся. В половине седьмого он уже был в центре города — искал стоянки подержанных автомобилей.

Стоянки были разбросаны между кварталами старых домов, отделявшими деловой район от железнодорожного депо. Он побродил вокруг до открытия, на глаз определяя, найдется ли там машина за пятьдесят долларов. Когда стоянки открылись, он быстро, не обращая внимания на приглашения продавцов, обошел все. Черная шляпа настороженно сидела у него на голове, а лицо казалось хрупким, точно его разбили, а потом склеили заново, или походило на ружье, заряженное втайне от всех.

Был влажный, ослепительно яркий день. Темное солнце недовольно застыло в углу неба, блестевшего, точно лист отполированного серебра. К десяти часам Хейз обошел лучшие стоянки и приблизился к депо. Но и здесь все автомобили стоили больше пятидесяти долларов. Наконец он нашел одну, спрятавшуюся между двумя заброшенными складами. Вывеска над входом гласила «СЛЭЙД: ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА».

Усыпанная гравием дорожка пересекала стоянку и утыкалась в жестяную лачугу, на двери которой краской было выведено «Контора». Вся стоянка была забита старыми автомобилями и завалена сломанными деталями. Перед конторой на бочке из-под бензина сидел мальчишка. Он выглядел так, словно его задачей было отпугивать посетителей. На нем были черный плащ и кожаная кепка, закрывавшая половину лица. Из уголка рта торчала сигарета, с нее свисал добрый дюйм пепла.

Хейз шел на самые задворки, где заметил подходящую машину.

— Эй! — крикнул мальчик. — Нечего здесь разгуливать. Я сам все покажу.

Но Хейз не обратил на него внимания. Он добрался до дальнего угла стоянки. Раздраженный мальчишка двинулся за ним, ругаясь на ходу. Машина, которая понравилась Хейзy, стояла в самом дальнем ряду. Это был высокий автомобиль мышиного цвета с большими тонкими покрышками и фарами навыкат. Подойдя поближе, Хейз заметил, что одна дверца привязана веревкой, а сзади — овальное окно. Именно такую машину он и искал.

— Хочу повидать Слэйда, — сказал он.

— Зачем он вам? — спросил мальчик брюзгливо. У него был большой рот, и говорил он одним его уголком.

— Я насчет машины, — сказал Хейз.

— Я и есть Слэйд, — сказал мальчик. Его острое лицо под козырьком походило на орлиный клюв. Он уселся на подножку машины, стоявшей напротив, и снова разразился проклятьями.

Хейз обошел автомобиль кругом. Потом заглянул в окошко. Внутри машина была тоскливого грязно-зеленого цвета.

Заднего сиденья не было — вместо него на раму натянули веревки, на которых можно было сидеть. На задних боковых окнах висели темно-зеленые занавески с бахромой. Поглядев через боковые окна, Хейз увидел мальчишку, сидевшего на подножке автомобиля на другой стороне гравийной дорожки. Мальчишка задрал одну штанину и чесал лодыжку, торчавшую из сморщенного желтого носка. Ругательства вылетали у него из самой глубины горла, словно он пытался выхаркнуть мокроту. Сквозь два стекла он казался желтым и скрюченным. Хейз быстро обошел машину и встал перед ним.

— Почем она? — спросил он.

— Иисус на кресте, — сказал мальчик, — Христос Распятый.

— Сколько? — рявкнул Хейз, бледнея.

— А сколько она, по-твоему, стоит? — спросил мальчик. — Скажи свою цену.

— Она не стоит того, чтобы за нее еще платить. Мне она даром не нужна, — ответил Хейз.

Мальчик вновь принялся сосредоточенно чесать покрытую струпьями лодыжку. Хейз поднял глаза и увидел, что к ним направляется мужчина — он протискивался между двумя машинами с той стороны, где сидел мальчишка. Присмотревшись, Хейз заметил, что мужчина был точной копией мальчика, только что на две головы выше, а кепку на его голове заменяла коричневая фетровая шляпа в разводах от пота. Приблизившись к мальчишке сзади, он застыл на секунду. Потом гаркнул:

— Ну-ка, убери задницу с подножки! Мальчишка хрюкнул, и его как ветром сдуло. Мужчина взглянул на Хейза.

— Чего вам? — спросил он.

— Вот эту машину.

— Семьдесят пять долларов, — сказал человек.

На другой стороне стоянки торчали два старых красноватых здания с черными пустыми окнами, за ними еще одно — вообще без окон.

— Большое спасибо. — Хейз направился к выходу. Подойдя к воротам, он оглянулся: мужчина стоял примерно в четырех футах позади.

— Можем сговориться, — сказал торговец.

Хейз пошел за ним к машине.

— Такую машину сейчас днем с огнем не сыщешь. — Мужчина уселся на подножку, где до него сидел мальчишка. Хейз не видел мальчишку, но тот был неподалеку — на капоте машины в соседнем ряду. Мальчишка съежился, точно замерз, на лице застыла недовольная гримаса. — Покрышки совершенно новые.

— Были новыми, когда ее сделали, — сказал Хейз.

— Раньше были хорошие машины, — сказал мужчина. — Теперь таких не делают.

— Так сколько вы за нее хотите? — снова спросил Хейз. Мужчина поразмыслил.

— Можем столковаться на шестидесяти пяти.

Хейз облокотился на машину и начал скручивать сигарету, но у него ничего не получалось. Сначала он просыпал табак, потом уронил бумажку.

— Ну а вы сколько дадите? — спросил мужчина. — Я б не променял этот «эссекс» и на «крайслер». Уж этот-то не стадо черномазых делало. Сейчас все черномазые живут в Детройте, собирают машины, — попытался он завязать разговор. — Я там сам побывал и видел. Я вернулся домой.

— Больше тридцати не дам, — сказал Хейз.

— Был там один негр, — продолжал мужчина, — почти такой же белый, как мы с вами. — Он снял шляпу и провел пальцами по потному ободу изнутри. У него были редкие полосы морковного цвета. — Давайте прокатимся, или хотите сначала посмотреть ее снизу?

— Нет, — сказал Хейз. Мужчина взглянул на него искоса.

— Заплатите, когда будете уезжать, — сказал он. — Вы здесь нигде не найдете так дешево.

Мальчишка, сидевший на машине неподалеку, снова начал ругаться. Он словно отчаянно пытался прокашляться. Хейз внезапно повернулся и пнул переднее колесо.

— Я ж вам говорил, покрышка не лопнет, — сказал мужчина.

— Так сколько? — спросил Хейз.

— Можем договориться за пятьдесят, — предложил мужчина.

Перед тем, как продать машину, мужчина наполнил бак бензином и провез Хейза пару кварталов, чтобы доказать, что она на ходу. Мальчишка сидел сзади, сгорбившись на веревочном насесте, и беспрерывно сквернословил.

— С ним чего-то неладно, уж больно много ругается, — сказал мужчина. — Вы на него не обращайте внимания.

На ходу машина истошно рычала. Мужчина нажал на тормоз, чтобы показать, как хорошо он работает, и от резкого толчка мальчишка свалился с насеста прямо на них.

— Черт бы тебя подрал, — взревел мужчина, — прямо на нас прыгнул. Не можешь сидеть смирно?

Мальчишка не ответил, даже не огрызнулся. Хейз обернулся и увидел, что тот сидит в прежней позе, — сгорбясь в черном плаще и надвинутой на глаза черной кожаной кепке. Изменилось лишь одно: с сигареты упал пепел.

Хейз купил машину за сорок долларов и заплатал еще за пять галлонов бензина. Мужчина послал мальчишку в контору за пятигаллонной канистрой. Мальчик вернулся, сквернословя, и приволок желтую канистру, согнувшись в три погибели.

— Давай сюда, я сам справлюсь, — сказал Хейз. Ему не терпелось поскорее отсюда убраться.

Мальчишка выдернул у него из. рук канистру и выпрямился. Канистра была наполовину пуста, но мальчишка долго наклонял ее над баком, делая вид, что переливает пять галлонов. Все это время он повторял:

— Господи Иисусе, Господи Иисусе.

— Почему он не заткнется? — спросил Хейз внезапно. — Что это он все время болтает?

— Понятия не имею, чего с ним такое, — пожал плечами мужчина.

Когда машина была заправлена, мужчина и мальчик стали смотреть, как Хейз пытается ее завести. Ему не хотелось, чтобы на него смотрели, потому что он уже лет пять не садился за руль. Мужчина и мальчик не сказали ни слова, наблюдая, как он пытается тронуться с места. Просто стояли и смотрели.

— Эта машина будет мне домом, — сказал Хейз мужчине. — А то мне жить негде.

— Вы тормоз не отпустили, — заметил мужчина.

Хейз отпустил тормоз, и машина покатилась назад, потому что мужчина поставил задний ход. Хейз с трудом справился с переключателем и, виляя, проехал мимо мужчины и мальчика, провожавших его взглядами. Он ехал вперед, не думая ни о чем и обливаясь потом. С полмили он ехал мимо депо, потом миновал склады. Когда он попытался убавить скорость, машина вообще остановилась, и ее пришлось заводить снова. Он проехал несколько долгих кварталов серых домов, затем желтых, получше. Заморосил дождь; Хейз включил «дворники», и они гулко застучали, словно пара идиотов, аплодирующих в церкви. Он миновал кварталы белых домов, злобным собачьим оскалом торчавших среди зеленых лужаек. Переехал виадук и выбрался на шоссе.

Тут он прибавил скорость.

По обеим сторонам шоссе тянулись лохмотья заправочных станций, стоянок грузовиков, закусочных. Потом стали появляться рыжие овраги, а за ними — заплатки полей, которые скрепляли 666 телеграфных столбов. Небеса заливали все это водой и в конце концов протекли и в сам автомобиль. Задрав пятачки, на дорогу из оврага полезли свиньи, и Хейзу пришлось изо всех сил надавить на тормоз и ждать, пока последняя свинья не исчезнет, покачиваясь, в овраге на другой стороне. Он снова завел машину и поехал дальше. Ему казалось, что все окружающее — обрывок какой-то забытой им гигантской безликой картины. С проселочной дороги прямо перед ним выехал на шоссе грузовик: в кузове торчали привязанные друг к другу железная кровать, стул и стол, а на самом верху — клеть с пестрыми цыплятами. Грузовик ехал очень медленно, треща на ходу, по самой середине дороги. Хейз надавил на клаксон и нажимал на него, пока не понял, что тот не издает никаких звуков. Клеть была так тесно забита мокрыми пестрыми цыплятами, что их головы, обращенные к Хейзу, торчали между прутьями. Ехал грузовик все так же медленно, и Хейзу пришлось сбавить скорость. Вымокшие поля по обеим сторонам дороги сменились сосновым редколесьем.

Дорога свернула и стала спускаться с холма. Показалась длинная насыпь, поросшая соснами, на противоположной стороне из опорной стены оврага торчал серый валун. Белые буквы на камне восклицали: «БУДЬ ТЫ ПРОКЛЯТ, БОГОХУЛЬНИК И ПРЕЛЮБОДЕЙ! КОГДА ЖЕ ТЕБЯ ПОГЛОТИТ АД?» Грузовик пошел еще медленнее, словно водитель силился разобрать надпись, и Хейз снова нажал на бездействующий клаксон. Он колотил по нему в исступлении, но тот так и не издал ни звука. Грузовик прибавил скорость и стал взбираться на следующий холм, подбрасывая клетку с угрюмыми цыплятами. Машина Хейза остановилась, и тут он заметил еще два слова под надписью. Буквы помельче гласили: «Иисус спасает».

Он так засмотрелся на эту надпись, что не расслышал гудка. Бензовоз, длинный, точно вагон поезда, остановился сзади. В окошко «эссекса» просунулась красная квадратная рожа. Человек с минуту рассматривал шею и шляпу Хейза, потом похлопал его по плечу.

— Чего, запарковаться решил посреди дороги? — спросил водитель грузовика.

Хейз повернул к нему хрупкое задумчивое лицо:

— Убери руку. Я надпись читаю.

Водитель бензовоза смотрел на него так, словно не расслышал, и руку не убрал.

— Любой прелюбодей раньше был еще кем-то похуже, — произнес Хейз. — Это не грех, богохульство — тоже. Грех был с самого начала.

Лицо водителя не изменилось.

— Иисус — выдумка для черномазых, — сказал Хейз. Водитель бензовоза вцепился обеими руками в окно, словно намереваясь поднять машину.

— Ты уберешь свою колымагу с дороги?!

— Мне не нужно никуда торопиться, потому что я ни во что не верю, — сказал Хейз. Они с водителем с минуту смотрели друг другу в глаза. Взгляд Хейза был рассеянным — ему только что в голову пришел новый план. — А как проехать к зоопарку? — спросил он.

— Это в другую сторону, — сказал водитель. — Ты что, сбежал оттуда?

— Надо повидать мальчишку, что там работает, — сказал Хейз. Он завел мотор и поехал, оставив водителя на прежнем месте — перед надписью на валуне.

Глава 5

Проснувшись утром, Енох Эмери уже знал, что сегодня должен появиться человек, которому он покажет эту штуку. Это подсказала ему кровь. У него была мудрая кровь, такая же, как у отца.

В два часа дня он приветствовал сторожа-сменщика.

— Ты опоздал на пятнадцать минут, — сказал Енох раздраженно. — Но я тебя ждал. Я мог бы уйти, но остался тебя ждать.

Енох носил зеленую униформу с желтым кантом на воротнике и рукавах и желтой полосой на брюках. На сменщике — жующем зубочистку мальчишке с бугристым лицом, словно слепленным из глины, — была такая же. Ворота, под которыми они стояли — стальные прутья, подпиравшие бетонную арку, — были призваны изображать деревья, в кроне которых пляшущие буквы возвещали: «ГОРОДСКОЙ ЛЕСОПАРК». Сменщик Еноха прислонился к столбу и принялся ковырять во рту зубочисткой.

— Каждый день, — пожаловался Енох, — каждый божий день я теряю добрых пятнадцать минут, пока стою здесь и жду тебя.

Всякий раз, когда заканчивалась смена, Енох шел в парк и обходил его по определенному маршруту. Первым делом направлялся к бассейну. Он боялся воды, но если в бассейне купались женщины, садился наверху и смотрел на них. Одна женщина, приходившая по понедельникам, носила купальник с прорехами на бедрах. Енох решил, что она не знает, что купальник дырявый и, вместо того чтобы наблюдать за ней открыто, подглядывал, хихикая, из кустов. В бассейне никого не было, толпа собиралась только к четырем часам, и никто не мог рассказать женщине что, купальник порван, так что она безмятежно плескалась в воде, а потом ложилась на берегу и с час отдыхала не подозревая, что кто-то наблюдает за ней из кустов. Но как-то раз Енох задержался подольше и увидел сразу трех женщин в купальниках с точно такими же разрезами: в бассейне была куча народа, но никто не обращал на них внимания. Енох не переставал удивляться городским нравам. Когда ему было нужно, он ходил к шлюхе, но его всегда поражало, если вольность проявляли на публике. Так что ради приличия он залезал в кусты. Очень часто женщины спускали лямки купальников с плеч и так ложились загорать.

Парк был сердцем города. Когда Енох приехал в город, кровь сразу подсказала ему, что нужно забраться в самый центр. Каждый день он смотрел на сердце города, каждый день; и был так потрясен, охвачен таким благоговейным страхом и переполнен чувствами, что от одной мысли об этом начинал потеть. Здесь, в центре парка, он совершил открытие. Это была настоящая тайна, хоть она и лежала в стеклянном ящике у всех на виду и даже сопровождалась машинописной табличкой, которая все объясняла. Но было нечто, о чем табличка поведать не могла, и это знание, жуткое и безмолвное, росло у Еноха внутри, точно гигантский нерв. Он знал, что не может показать эту тайну первому встречному — только особенному человеку. И человек этот должен быть обязательно не местным, хотя Енох не знал, почему. Он был уверен, что узнает его при встрече, знал, что это случится скоро; в противном случае нерв, зреющий у него внутри, вырастет до таких размеров, что Еноху придется украсть автомобиль, ограбить банк или наброситься на женщину в темном переулке. Все утро кровь твердила ему, что человек, которого он ждет, появится именно сегодня.

Енох оставил сменщика и направился к бассейну по потайной тропинке за женским душем; отсюда, с небольшой полянки, был виден весь бассейн. В неподвижной бутылочно-зеленой воде никого не было, но он заметил, что с другой стороны к душевой идет женщина с двумя мальчиками. Она приходила почти каждый день и всегда приводила детей. Обычно они залезали в воду, плавали, а потом женщина ложилась на бортике загорать. У нее был пятнистый купальник, висевший мешком, и наблюдение за ней доставляло Еноху огромное удовольствие. Он ушел с полянки, поднялся по склону к зарослям кустарника. Проход среди кустов напоминал тоннель, и, пробравшись по нему, Енох занял облюбованное место. Он уселся и раздвинул ветки, чтобы лучше видеть. Его лицо красным пятном выделялось в зелени. Прохожий, заглянув сюда, вероятно, решил бы, что встретил дьявола, и скатился бы по склону в бассейн. Женщина с детьми вошла в душевую.

Енох никогда не шел сразу в темный тайный центр парка. Это было главным событием дня. Все остальное служило лишь гарниром к основному блюду. Когда ему надоест сидеть в кустах, он пойдет в «Прохладную бутылочку» — закусочную в форме бутылки с апельсиновым напитком, с синей изморосью на горлышке. Там он возьмет шоколадный коктейль и будет заигрывать с буфетчицей, которая, как ему казалось, тайно в него влюблена. Потом пойдет смотреть на зверей. Звери сидели в длинном ряду стальных клеток, точно в тюрьме «Алькатрас» в кино. Зимой клетки обогревались, летом охлаждались кондиционером, целых шесть человек обслуживали зверей, кормили их отбивными. Звери же ничего не делали — только валялись. Енох смотрел на них каждый день, полный благоговения и ненависти. И лишь потом шел в то самое место.

Два мальчика выбежали из душевой, шлепнулись в воду, и тут на дороге с другой стороны бассейна раздался дикий скрежет. Енох высунул голову из кустов. Он увидел большой автомобиль мышиного цвета, трещавший так громко, словно мотор пытался вырваться из его недр. Машина проехала, он слышал, как она трещит на повороте и едет дальше. Енох прислушался, стараясь уловить, когда она остановится. Шум сначала удалялся, потом снова стал нарастать. Машина проехала еще раз. Енох заметил, что внутри только один человек, мужчина. Треск стал стихать, потом раздался громче. Машина проехала в третий раз и остановилась на другом краю бассейна — точно напротив Еноха. Водитель высунул голову из окна и стал осматривать склоны и воду, в которой плескались мальчишки. Дверца с той стороны, где сидел водитель, была примотана веревкой. Человек вышел с другой стороны и стал спускаться по склону к бассейну. На полпути он остановился, словно кого-то поджидая, затем решительно сел на траву. Он был в голубом костюме и черной шляпе. Он сел, поджав ноги.

— Будь я проклят! — сказал Енох. — Черт возьми!

Он стал поспешно выбираться из своего убежища, сердце его стучало быстро, точно один из тех мотоциклов, на которых ребята на ярмарках гоняют по стенкам в яме. Он даже помнил имя этого человека: мистер Хейзел Моутс. Енох тут же выполз на четвереньках из кустов и посмотрел вниз. Голубая фигура сидела в том же положении. Казалось, ее прижимает к траве гигантская незримая рука, и, стоит руке приподняться, человек перепрыгнет весь бассейн все с тем же выражением лица.

Женщина вышла из душевой и залезла на вышку. Она растопырила руки и стала с грохотом подпрыгивать на доске. Затем изогнулась, прыгнула и скрылась под водой. Голова мистера Хейзела Моутса медленно повернулась — он проследил за ее полетом.

Енох вскочил, сбежал по тропинке мимо душевой, крадучись вышел с другой стороны и направился к Хейзу. Он шел по траве на обочине дороги, стараясь не шуметь. Оказавшись точно за Хейзом, он сел прямо за его спиной на склоне. Будь его руки длиной в десять футов, он мог бы положить их Хейзу на плечи. Енох стал внимательно смотреть на него.

Женщина, подтянувшись у бортика, начала вылезать из бассейна. Сначала появилось лицо в натянутой по самые глаза резиновой шапочке, похожей на бинты, — мертвенно-бледное с острыми торчащими зубами. Она подтянулась, вытащила из воды толстую ногу, потом другую, села на корточки, отдуваясь. Встала, отряхнулась, потопала в натекшей воде и, заметив Хейза и Еноха, ухмыльнулась. Енох видел часть лица Хейзела Моутса, обращенную к женщине. Хейз не улыбнулся в ответ, продолжая смотреть, как она, потопав, ложится загорать почти точно под тем местом, где они сидели. Еноху пришлось подползти ближе, чтобы лучше видеть.

Женщина села на солнце, стянула шапочку. Ее короткие спутанные волосы переливались множеством цветов — от рыжего до желтого с прозеленью. Она потрясла головой и снова бросила взгляд на Хейзела Моутса, обнажив в усмешке острые зубы. Потом растянулась на солнце, задрав ноги и опершись спиной о бетонный бортик. Мальчишки в воде били друг друга головами о стенку бассейна. Женщина покрутилась, укладываясь поудобней, потом приподнялась и спустила с плеч лямки купальника.

— Иисус Всемогущий! — прошептал Енох; он не мог оторвать глаз от женщины, а Хейзел Моутс тем временем вскочил и оказался почти у самой машины. Женщина сидела, спустив купальник почти наполовину, и Енох вынужден был смотреть сразу в обе стороны.

Наконец он оторвал взгляд от женщины и помчался за Хейзелом Моутсом.

— Подожди! — крикнул он, выскочил на дорогу и стал махать руками перед машиной, которая уже трещала и готова была тронуться. Хейзел Моутс приглушил мотор. Его лицо за ветровым стеклом было противным, точно морда лягушки. Казалось, из него рвется сдавленный вопль, оно походило на дверцу чулана в гангстерском фильме, за которой извивается привязанный к стулу человек с полотенцем во рту.

— Ба! — крикнул Енох. — Да это никак Хейзел Моутс. Как поживаешь, Хейзел?

— Сторож сказал, что я найду тебя у бассейна, — объяснил Хейзел Моутс. — Сказал, ты прячешься в кустах и подглядываешь за женщинами.

Енох покраснел.

— Мне всегда нравилось смотреть, как купаются, — ответил он, просовывая голову в окошко автомобиля. — Так ты меня искал?

— Этот слепой, — сказал Хейз, — этот слепой, Хокс… Девочка сказала тебе, где они живут?

Казалось, Енох не расслышал вопроса.

— Так ты приехал специально ради меня?

— Аза Хокс. Его дочь дала тебе картофелечистку. Она ведь сказала, где они живут?

Енох вытащил голову из окошка, открыл дверцу и забрался на сиденье рядом с Хейзом. С минуту он сидел молча, облизывая губы. Затем прошептал:

— Надо тебе кое-что показать.

— Я их ищу, — сказал Хейз. — Мне нужен этот слепой. Она тебе сказала, где они живут?

Я покажу тебе эту штуку, — сказал Енох. — Я покажу тебе — здесь, сегодня. Я должен. — Он схватил Хейзела Моутса за руку, но тот отпихнул его.

— Она сказала тебе, где они живут? — повторил он. Енох продолжал облизывать губы. Они были бескровными — багровел только волдырь от простуды.

— Ну да, она же пригласила меня и просила захватить губную гармошку. Я покажу тебе эту штуку, а потом все скажу.

— Какую еще штуку? — буркнул Хейз.

— Штуку, которую я хочу тебе показать. Езжай прямо, я скажу, где остановиться.

— Не хочу я ни на что смотреть, — сказал Хейз Моутс. — Мне их адрес нужен.

Енох, отвернувшись, глядел в окно.

— Я не смогу вспомнить, если ты не поедешь. Машина тронулась. Кровь Еноха быстро пульсировала.

Он знал, что нужно сначала заехать в «Прохладную бутылочку», а потом в зоопарк, и предчувствовал стычку с Хейзелом Моутсом. Но Енох знал, что затащит его туда, даже если придется стукнуть его камнем по башке и нести на плечах.

Мозг Еноха состоял из двух частей. Часть, говорившая с кровью, размышляла, но оставалась бессловесной. Другая же была переполнена словами и фразами. Пока первая половина вычисляла, как затащить Хейзела Моутса в «Прохладную бутылочку» и зоопарк, вторая вопрошала вслух:

— Где это ты достал такую славную машину? Тебе на ней надо что-нибудь написать вроде: «Залазь ко мне, крошка», — я видел такую как-то раз, а на другой было…

Лицо Хейзела Моутса точно высекли из гранита.

— Мой папаша однажды выиграл в лотерею желтый «форд», — болтал Енох. — Со съемной крышей, двумя антеннами с беличьими хвостами… Но он его поменял. Стой, остановись! — завопил он вдруг. Они проезжали мимо «Прохладной бутылочки».

— Ну, и где? — спросил Хейзел Моутс, как только они вошли. В глубину темной залы тянулась длинная стойка с рядом табуретов, похожих на поганки. Напротив двери висела огромная реклама мороженого: корова в переднике.

— Это не здесь, — сказал Енох. — Тут мы просто перекусим по пути. Ты чего хочешь?

— Ничего, — ответил Хейз. Он застыл в центре залы, засунув руки в карманы.

— Ну, тогда садись, — сказал Енох. — А я чего-нибудь выпью.

За стойкой что-то зашуршало, женщина с короткой, точно у мужчины, стрижкой, встала со стула и отложила газету. Она неприязненно взглянула на Еноха. Ее халат, некогда белый, был покрыт коричневыми разводами.

— Чего? — спросила она громогласно, прямо в ухо Еноху. У нее были мужеподобное лицо и большие мускулистые руки.

— Я хочу молочный коктейль с шоколадом, крошка, — сказал Енох сладко. — И кучу мороженого сверху.

Она в ярости отвернулась от него и перевела взгляд на Хейза.

— Он сказал, что ничего не хочет, только посидит и посмотрит на тебя, — сказал Енох. — Он не голоден, просто хочет на тебя взглянуть.

Хейз ответил ей деревянным взглядом, и она, отвернувшись, принялась смешивать коктейль. Хейз забрался на последний в ряду табурет и стал щелкать пальцами.

Енох внимательно его разглядывал.

— Гляжу, ты слегка изменился, — сказал он, чуть подумав.

Хейз встал:

— Дай мне их адрес. Немедленно.

Внезапно Еноха осенило: полиция. Тайное знание озарило его лицо.

— Ты уже не такой нахальный, как вчера, я погляжу, — сказал он. — Поубавилось у тебя выпендрежа, а?

Спер этот автомобиль, решил Енох. Хейзел Моутс вернулся на место.

— Чего это ты отскочил от бассейна, как ужаленный? — спросил Енох. Женщина повернулась, держа в руке стакан с коктейлем. — Конечно, — продолжал он злобно, — я бы тоже не стал заводить шашни с такой уродской бабой.

Женщина шлепнула стакан перед ним.

— Пятнадцать центов, — рявкнула она.

— Ты-то стоишь подороже, крошка. — Енох заржал и стал дуть в молоко через соломинку, пуская пузыри.

Женщина придвинулась к Хейзу.

— Зачем ты пришел сюда с этим сукиным сыном? — крикнула она. — Милый тихий мальчик и пришел с этим сукиным сыном. Ты бы подумал, с кем водишь компанию. — Женщину звали Мод; целыми днями она пила виски из спрятанного под стойкой кувшина для фруктового сока. — Господи Иисусе. — Она вытерла нос ладонью, села на стул перед Хейзом, не сводя глаз с Еноха, и скрестила руки на груди. — Каждый день, — сказала она Хейзу, не спуская глаз с Еноха, — каждый божий день этот сукин сын заявляется сюда.

Енох думал о животных. Потом они пойдут их смотреть. Он ненавидел зверей; стоило о них подумать, и его лицо становилось бурым, как шоколад, словно молочный коктейль вскипал у него в голове.

— Ты хороший мальчик, — сказала женщина Хейзу, — я нижу, у тебя чистое лицо, ну так и не пачкай его, не связывайся с этим сукиным сыном. Я всегда могу отличить чистого мальчика.

Она кричала на Еноха, а Енох смотрел на Хейзела Моутса. Казалось, внутри у Хейза что-то зреет, хотя он и не шевелился. Его словно давило нечто, вызревавшее внутри, становясь все туже и туже. Кровь подсказала Еноху — нужно торопиться. Он принялся поспешно тянуть коктейль через соломинку.

— Вот я и говорю, — продолжала женщина, — нет ничего лучше чистого мальчика. Бог мне свидетель. Я сразу могу распознать, где чистый мальчик, а где сукин сын — это большая разница, — и вот этот прыщавый ублюдок, что дует тут в соломинку, и есть самый настоящий сукин сын, а ты — чистый мальчик, так что подумай лучше, стоит ли тебе с ним водиться. Уж я-то отличу чистого мальчика.

Енох выскреб донышко стакана. Он выудил из кармана пятнадцать центов, бросил монеты на стойку и встал. Хейзел Моутс был уже на ногах, он перегнулся через стойку к женщине. Она не сразу это заметила, потому что не спускала глаз с Еноха. Хейз подтягивался на стойке, пока не отказался в футе от нее. Обернувшись, она уставилась на него.

— Пойдем же, — начал Енох. — Некогда нам с ней трепаться. Мне надо показать тебе это прямо сейчас, мне надо…

— Я — чист, — сказал Хейз.

Только когда он произнес эти слова во второй раз, Енох разобрал, что он говорит.

— Я — чист, — повторил Хейз без всякого выражения на лице и в голосе, глядя на женщину, точно на стену. — Но если бы Иисус существовал, я не был бы чистым.

Женщина посмотрела на него сначала испуганно, потом возмущенно.

— Да с чего ты взял, что меня это волнует? — завопила она. — Да какое мне до тебя дело?!

— Идем, — заныл Енох. — Идем, а то не скажу тебе, где живут слепой с дочкой. — Он схватил Хейза за руку, отодрал от стойки и потащил к двери.

— Эй ты, ублюдок! — визжала женщина. — С чего ты решил, что мне есть до вас, засранцев, дело?!

Хейзел Моутс резко толкнул дверь и вышел. Он влез в машину, Енох забрался назад.

— Теперь, — сказал Енох, — поезжай прямо по этой дороге.

— Чего тебе от меня надо? — спросил Хейз. — У меня нет времени. Мне надо ехать. Я тороплюсь.

Енох вздрогнул и снова стал облизывать губы.

— Я должен показать тебе это, — произнес он хрипло. — Я могу показать это только тебе. Мне был знак, когда я увидел, как ты подъезжаешь к бассейну. Утром я почувствовал, что кто-то придет, и когда я увидел тебя у бассейна, мне был знак.

— Мне нет дела до твоих знаков, — сказал Хейз.

— Я хожу туда каждый день. Я хожу туда каждый день, но не мог никого взять с собой. Мне надо было дождаться знака. Я скажу тебе их адрес, как только ты это увидишь. Как только ты увидишь это, что-то случится.

— Ничего не случится, — ответил Хейз.

Он снова завел машину, и Енох выпрямился на сиденье.

— Теперь — звери, — бормотал Енох. — Посмотрим их сначала. Это недолго. Не займет и минуты. — Он представлял, как звери ждут его, сидят, готовые наброситься, сверкают злыми глазами. Он испугался — вдруг приедет полиция с сиренами и фургонами и заберет Хейзела Моутса до того, как он покажет ему это.

— Мне надо повидать этих людей, — сказал Хейз.

— Остановись! Стой здесь! — завопил Енох.

Слева тянулся длинный сверкающий ряд клеток. Смутные тени сидели и метались за решетками.

— Вылезай, — сказал Енох. — Буквально на секунду. Хейз вышел, но тут же остановился.

— Мне надо повидать этих людей, — сказал он.

— Ладно, ладно, идем, — заныл Енох.

— Я не верю, что ты знаешь их адрес.

— Знаю! Знаю! — закричал Енох. — Начинается с тройки, пошли! — Он потащил Хейза мимо клеток. В первой друг против друга сидели два черных медведя, вежливые и сосредоточенные, как матроны за чаепитием.

— Они ничего не делают целыми днями, только сидят и воняют, — сказал Енох. — Каждое утро приходит человек и моет клетку из шланга, но все равно воняет так, словно к ней и не притрагивались! — Он, не глядя, прошел еще две клетки с медведями и остановился у следующей, где по бетонным бортикам метались два желтоглазых волка.

— Гиены, — сказал Енох. — От них вообще никакого толку. Он подошел поближе и плюнул в клетку, попав одному волку в лапу. Тот прижался к стенке и злобно посмотрел на Еноха. На секунду Енох даже забыл про Хейзела Моутса, но тут же обернулся. Хейз стоял за ним, не глядя на зверей. Думает о полиции, решил Енох.

— Пошли, там дальше обезьяны, нам некогда на них смотреть.

Обычно он останавливался у каждой клетки и говорил животным гадости, но сегодня зверинец был лишь неизбежной формальностью. Он пробежал мимо клеток с обезьянами, пару раз оглянувшись убедиться, что Хейзел Моутс идет следом. Лишь у последней обезьяньей клетки он остановился, словно ничего не мог с собой поделать.

— Ты только взгляни на эту макаку, — сказал он, сияя. Серая обезьяна повернулась к нему спиной, выставив маленькую розовую попку.

— Будь у меня такая задница, — сказал Енох с притворным смущением, — я бы на ней сидел, а не показывал людям, которые приходят в парк. Пойдем, там дальше птицы, нечего на них смотреть.

Они прошли мимо клеток с птицами — тут зверинец кончался.

— Нам не нужна машина, — сказал Енох. — Мы спустимся пешком вон туда — видишь, где деревья?

Хейз застыл у последней птичьей клетки.

— Господи Иисусе, — застонал Енох, остановился и замахал руками. — Да идем же!

Но Хейз не двигался, глядя в клетку. Енох подскочил к нему и схватил за руку, но Хейз оттолкнул его, продолжая всматриваться в клетку. Клетка была пуста.

— Да она же пустая, — крикнул Енох, — что ты там нашел в пустой клетке? Идем! — Он стоял, раскрасневшись и обливаясь потом. — Она пустая! — крикнул он еще раз, но тут заметил, что в клетке все же кто-то есть. На полу, в углу у самой стены, был глаз. Глаз торчал из центра чего-то, похожего на кусок швабры, лежащий на старой тряпке. Енох прижался к прутьям и понял, что это не швабра, а сова с широко открытым глазом. Глаз смотрел прямо на Хейзела Моутса.

— Да это же старая сова, — застонал Енох. — Ты что, сову никогда не видел?

— Я — чист, — сказал Хейзел Моутс глазу. Он произнес это точно так же, как прежде женщине в «Прохладной бутылочке». Глаз мягко закрылся, сова отвернулась к стене.

«Убил кого-нибудь» подумал Енох.

— О, рада Христа, пойдем! — завопил он. — Я должен показать тебе это прямо сейчас.

Еноху пришлось оттащить его от клетки, но, пройдя несколько шагов, Хейз снова остановился, на этот раз он смотрел куда-то вдаль. У Еноха было неважное зрение. Он прищурился и наконец разглядел что-то вдали на дороге. Две маленькие фигурки прыгали с двух сторон по обочине.

Хейзел Моутс внезапно повернулся к нему:

— Ну, что ты там хочешь мне показать? Надо скорее кончать с этим. Пошли.

— Разве ж я не пытался втолковать тебе то же самое? — Енох чувствовал, как высыхает пот и жжет, покалывая кожу, даже под волосами на голове. — Мы перейдем дорогу и спустимся с холма. Надо идти пешком.

— Почему это? — буркнул Хейз.

— Сам не знаю.

Енох был уверен: что-то должно произойти. Его кровь перестала биться. Все время она стучала, как барабан, а теперь умолкла. Они пошли вниз. Склон был крутой, поросший деревьями; стволы были выкрашены снизу белой краской, так что казалось, на них надеты носки.

— Там сыро внизу. — Енох схватил Хейзела Моутса за руку. Хейзел отпихнул его, но Енох снова поймал его руку, остановил и показал на что-то сквозь листву. — Мюзэй, — произнес он. От этого странного слова у него забегали мурашки по коже. Он впервые произнес его вслух. Там, куда он показывал, виднелась серая стена. Здание росло, пока они к нему приближались, но стоило выйти из рощи на дорожку, оно внезапно съежилось. Здание было круглое, цвета сажи. Вперед выступали колонны, между которыми стояли безглазые каменные женщины с горшками на головах. Буквы на бетонном обруче над колоннами складывались в слово «МУЗЕЙ». Енох: боялся произнести его еще раз.

— Пошли наверх, — прошептал он.

К широкой черной двери вели десять ступеней. Енох осторожно приоткрыл дверь и заглянул внутрь.

— Все в порядке, идем, только тихо: главное — не разбудить сторожа, старик меня не очень-то любит.

Они вошли в темный вестибюль. Сильно пахло линолеумом, креозотом и еще чем-то непонятным. Этот третий запах был подспудным, и Енох никак не мог его определить. В вестибюле ничего не было, если не считать двух урн, а у стены на стуле спал старик. Он был в той же форме, что и Енох, и походил на высохшего паука. Енох бросил, взгляд на Хейзела Моутса: почувствовал ли тот странный запах? Судя по всему, да. Кровь Еноха снова забилась, подталкивая его вперед. Он взял Хейза за руку, на цыпочках прошел к другой черной двери в конце зала, приоткрыл ее и заглянул. Потом поманил Хейза пальцем. Они оказались в зале, похожем на первый, только в форме креста.

— Вон в ту дверь, — произнес Енох едва слышно.

Они вошли в темное помещение, полное стеклянных ящиков. Ящики висели по всем стенам, а посередине на полу стояли три больших, похожих на гробы. Те, что висели на стенах, были заполнены приделанными к лакированным палочкам птицами, с любопытством глядевшими вниз застывшими глазами.

— Идем, — шепнул Енох.

Он обошел две стеклянные витрины и остановился у дальнего конца третьей. Остановился, вытянув шею и сцепив руки; Хейзел Моутс подошел и встал рядом.

Так они и стояли — напряженный Енох и, слегка наклонившись, Хейз. Под стеклом лежали три кубка, несколько тупых ножей и человек. На человека-то и смотрел Енох. Человек был ростом фута три. Голый, высохший и желтый, с глазами, зажмуренными так, словно сверху на него падал огромный железный брусок.

— Видишь надпись? — спросил Енох церковным шепотом, указывая на машинописную табличку, лежащую у ног мужчины. — Тут сказано, что раньше он был такого же роста, как мы с тобой. Какие-то арабы сделали это с ним за шесть месяцев. — Он осторожно посмотрел на Хейзела Моутса.

Ясно было только, что Хейз смотрит на высохшего человека. Он так наклонился над витриной, что его лицо отразилось в стекле. Отражение было бледным, глаза казались двумя пулевыми отверстиями. Енох постоял немного, выжидая. Послышались шаги. О Иисусе, Иисусе, молил Енох, пусть он поторопится и сделает все, что нужно. В зал вошла женщина с двумя мальчиками. Она держала их за руки и ухмылялась. Хейзел Моутс не отрывал взгляд от высохшего человека. Женщина шла к ним. Она приблизилась к ящику с другой стороны, заглянула в него, и ее ухмыляющееся отражение наползло в стекле на лицо Хейзела Моутса.

Женщина прыснула и прижала ко рту два пальца. Рожицы мальчишек появились с двух сторон, словно две сковородки, отражающие ее ухмылку. Заметив ее лицо на стекле, Хейз отшатнулся и издал какой-то звук. Этот звук мог исходить и от человека, лежащего в ящике, — через секунду Енох понял, что так оно и есть.

— Стой! — крикнул он и бросился вслед за Хейзел ом Моутсом.

Он догнал его только на полпути к вершине холма. Дернул за руку, развернул и остановился, внезапно ощутив, как по телу растекается непривычная слабость, точно он превратился в воздушный шар. Хейзел Моутс встряхнул его, схватив за плечи.

— Адрес, дай мне их адрес, — завопил он.

Даже если бы Енох точно знал адрес, он все равно сейчас бы его не вспомнил. Он даже не в состоянии был держаться на ногах. Как только Хейз отпустил его, Енох упал на землю прямо под дерево в белом «носке». Перевернулся на спину и отрешенно застыл: ему казалось, что его уносит течение. Он еще видел, как где-то далеко-далеко голубая фигура прыгнула, схватила камень и размахнулась; злобное лицо повернулось, камень полетел; Енох крепко зажмурил глаза, и камень треснул его в лоб.

Когда Енох очнулся, Хейзела Моутса уже не было. С минуту он лежал неподвижно. Потом дотронулся до лба и поднес руку к глазам. С пальцев стекало что-то красное. Он повернул голову, заметил каплю крови на земле и, глядя на нее, подумал, что кровь течет, как маленький родник. Он приподнялся, дрожа, прижал палец к ране и почувствовал слабые толчки своей крови, тайной крови, бьющейся в самом центре города.

И тогда он понял, что предначертанное только начинает сбываться.

Глава 6

Весь вечер Хейз ездил по городу и наконец увидел слепого с девочкой. Они стояли на перекрестке, ожидая зеленого сигнала. Квартала четыре он ехал за ними по центральной улице, потом свернул в переулок. Они дошли до мрачного района за железнодорожным депо и поднялись на крыльцо двухэтажного дома, похожего на ящик. Когда открылась дверь, на слепого упал луч света, и Хейз чуть не свернул себе шею, чтоб получше его рассмотреть. Девочка медленно, словно на шарнирах, повернула голову и окинула взглядом его машину. Хейз с такой силой прижался к стеклу, что его расплющенное лицо казалось вырезанным из бумаги. Он запомнил номер дома и табличку «сдаются комнаты».

Потом он вернулся в центр и запарковал «эссекс» перед кинотеатром, где собирался ловить людей, выходящих после сеанса. Электрические рекламы горели так ярко, что луна и тянувшаяся за ней скромная вереница облаков казались бледными и жалкими. Хейз вылез из «эссекса» и взобрался на капот.

Тощий человечек, с выпяченной верхней губой покупал в стеклянной кассе билеты трем дородным женщинам, выстроившимся за его спиной.

— Хочу еще купить девочкам чего-нибудь подкрепиться, — говорил он кассирше, — не могу ж я позволить, чтобы они голодали у меня на глазах.

— Ну что за нахал! — рассмеялась одна из женщин. — Я от него со смеху помру!

Три мальчика в одинаковых красных шерстяных куртках вышли из фойе. Хейз простер к ним руки.

— Видели ли вы ту кровь, которая вас якобы искупила? — вскричал Хейз.

Женщины разом обернулись и уставились на него.

— Умник, — произнес человечек, перекосившись так, словно почувствовал в словах Хейза оскорбление.

Мальчики пошли дальше, толкая друг друга плечами. Хейз немного подождал, а затем вскричал снова:

— Видели ли вы ту кровь, которая вас якобы искупила?

— Вдохновитель черни, — сказал человечек. — Терпеть не могу этих народных вождей.

— К какой церкви ты принадлежишь? Ты, вот ты? — спросил Хейз, указывая на самого высокого мальчика в красной куртке.

Тот хихикнул.

— А ты, — столь же бесстрастно обратился Хейз к другому, — ты к какой церкви принадлежишь?

— К церкви Христа, — ответил мальчик фальцетом, чтобы скрыть правду.

— К церкви Христа? — повторил Хейз. — Что ж, я проповедую Церковь Без Христа. Я прихожанин и проповедник церкви, где слепые не видят, хромые не ходят, а мертвые лежат, где им положено. Если вы спросите меня, что это за церковь, я отвечу, что это церковь, где кровь Иисуса не послужит вам искуплением.

— Это же проповедник, — сказала одна из женщин. — Идем отсюда.

— Слушайте меня, люди, я буду говорить правду всюду, где бы ни оказался, — воззвал Хейз. — Я буду проповедовать всем, кто захочет меня слушать, где бы они ни были. Я буду говорить, что не было Грехопадения, потому что неоткуда было падать, и не было Искупления, потому что не было Грехопадения, и не будет Страшного суда, потому что не было Грехопадения и Искупления. Все это значит только одно: Иисус лгал.

Человечек и его спутницы быстро вошли в кино, мальчишки тоже ушли, но появились другие люди, и Хейз повторил все снова. Ушли эти, но остановились новые, и он произнес то же в третий раз. Но исчезли и эти, и больше никто не выходил — оставалась лишь женщина в стеклянной кассе. Она все время, не отрываясь, смотрела на него, но он ее не замечал. Она была в очках с искусственными бриллиантами на дужках, а светлые волосы свисали с ее головы, точно сосиски. Прямо в дырку в стекле она крикнула:

— Эй, раз у вас нет церкви, чтоб этим заниматься, нечего это делать у кинотеатра.

— Моя церковь — Церковь Без Христа, леди, — ответил Хейз. — А раз нету Христа, не нужно и церкви.

— Слушай, — сказала она, — если ты отсюда не уберешься, я вызову полицию.

— Кинотеатров полно.

Он слез с капота, забрался в «эссекс» и уехал. Этим вечером он проповедовал еще у трех кинотеатров, а потом отправился к миссис Уоттс.

Утром он подъехал к дому, где накануне скрылись слепой и девочка. Это было невзрачное желтое строение — второе в ряду одинаковых домов. Он поднялся на крыльцо и позвонил. Открыла женщина со шваброй в руках. Хейз сказал, что хочет снять комнату.

— А кто вы такой? — спросила она. Это была высокая костлявая женщина, похожая на швабру, которую она держала вверх ногами.

Хейз сказал, что он проповедник. Женщина пристально оглядела его, потом посмотрела на машину.

— А какой церкви?

— Церкви Без Христа, — ответил он.

— Протестант? — спросила она с подозрением. — Или что иностранное?

— Протестанты, мэм, — сказал Хейз. Поразмыслив, она сказала:

— Ну, так можете посмотреть.

Они прошли в белую оштукатуренную прихожую и поднялись по ступенькам. Женщина открыла дверь в комнатку немногим больше его машины и вмещавшую койку, комод, стол и стул. В стену были вбиты два гвоздя, заменявшие вешалку.

— Три доллара в неделю, плата вперед, — сказала женщина.

В комнате были окно и еще одна дверь — прямо напротив той, в которую они вошли. Хейз приоткрыл ее, решив, что это чулан. За дверью был обрыв глубиной футов тридцать, и внизу тесный дворик, заваленный мусором. На дверной раме, на уровне коленей, была прибита рейка, предохраняющая от падения.

— Скажите, не живет ли у вас некий Хокс? — торопливо спросил Хейз.

— Вниз и прямо, — ответила женщина. — Он живет с дочерью. — Она тоже посмотрела на обрыв. — Тут раньше была пожарная лестница, не знаю, куда делась.

Хейз заплатил три доллара. Как только хозяйка ушла, он спустился вниз и постучался к Хоксам.

Дочка слепого приоткрыла дверь и застыла в проеме, глядя на него. Казалось, она старается уравновесить свое лицо, чтобы выражение с двух сторон было одинаковым.

— Это тот парень, папа, — сказала она негромко, — тот, что меня преследовал.

Она прижала голову к двери, чтобы Хейз не смог увидеть, что происходит за ее спиной. Слепой тоже подошел к двери, но шире ее не открыл. Он выглядел совсем не так, как два дня назад: угрюмый и неприветливый, он ничего не сказал, только стоял молча.

Хейз выпалил приготовленную заранее фразу:

— Я тут живу и решил, что раз ваша девочка так на меня глядела, надо бы мне тоже ответить ей взаимностью. — Он не смотрел на девочку, а вглядывался в черные очки и нелепые шрамы, начинавшиеся под ними и тянувшиеся по щекам слепого.

— Я смотрела на тебя так, — сказала девочка, — потому что осуждала твой поступок. Это ты таращился на меня. Ты бы видел, папа, как он на меня пялился!

— Я открыл свою собственную церковь, — сообщил Хейз. — Церковь Без Христа. Проповедую на улицах.

— Ты не мог бы оставить меня в покое? — спросил Хокс. У него был тихий, не похожий на прежний голос. — Я ведь не приглашал тебя и не просил ко мне приставать.

Хейз не рассчитывал на такой прием. Он подождал, размышляя, что бы еще сказать.

— Что же ты за проповедник, — услышал он собственное бормотание, — раз не хочешь спасти мою душу?

Слепой захлопнул дверь перед его носом. Хейз постоял, глядя на белую доску, вытер рот рукавом и ушел.

За дверью Хокс снял черные очки и стал через дырку в шторе смотреть, как Хейз садится в машину и уезжает. Глаз, которым он смотрел, был немного круглее и меньше другого, но обоими он видел одинаково хорошо. Девочка прильнула к другой дырке, пониже.

— Почему ты его не любишь, папа? — спросила она. — Потому что он за мной ухаживает?

— Если бы он за тобой ухаживал, я бы в нем души не чаял, — ответил Хокс.

— Мне нравятся его глаза, — заметила она. — Он смотрит, словно ничего не видит, но все равно смотрит.

Комната была не больше, чем у Хейза, но здесь уместились две койки, бензиновая плитка, раковина и сундук, заменявший стол. Хокс сел на койку и закурил.

— Вот хряк Господень, — буркнул он.

— Вспомни, каким ты сам был раньше, — сказала девочка. — Вспомни, что ты пытался сделать. Ты смог с этим покончить, и он сможет.

— Не хочу, чтоб он тут крутился, — сказал Хокс. — Он мне на нервы действует.

— Послушай. — Девочка села рядом на койку. — Давай сделаем так. Ты поможешь мне его подцепить, а потом иди на все четыре стороны, а я буду жить с ним.

— Да он и не подозревает о твоем существовании, — ответил Хокс.

— Даже если и не подозревает, — сказала девочка, — меня это не волнует. Тогда мне еще легче будет его заполучить. Я его хочу; помоги — и можешь катиться на все четыре стороны.

Хокс растянулся на койке и докурил сигарету. Его лицо было сосредоточенным и злым. Один раз он рассмеялся, но тут же его лицо снова напряглось.

— Ты права, это может оказаться занятным, — промолвил он. — Вдруг появится елей на Аароновой бороде.

— Слушай! — сказала она. — Это было бы шикарно! Я просто с ума от него схожу. Никогда не видела такого симпатичного парня. Ты его не прогоняй. Расскажи ему, как ослепил себя ради Иисуса, покажи вырезку из газеты.

— Ну конечно, вырезку, — пробормотал он.

Хейз сидел в машине, размышляя. В конце концов он решил, что должен совратить дочку Хокса. Слепой узнает, что его дочь растлили, и поймет, что Хейз не шутил о Церкви Без Христа. Кроме того, у Хейза был другой резон: ему не хотелось возвращаться к миссис Уоттс. Прошлой ночью, когда он спал, она взяла его шляпу и изрезала самым непристойным образом. Ему нужна женщина, но не для удовольствия, а чтобы доказать, что он не верит в существование греха, раз практикует то, что называют грехом; но миссис Уоттс ему надоела. Он должен сам кого-нибудь растлить, а дочка слепого, раз она живет дома, наверняка невинна.

Перед тем как вернуться домой, он зашел в лавку за новой шляпой. Он хотел найти полную противоположность прежней и выбрал белую панаму с трехцветной лентой — красно-зелено-желтой. Продавец сказал, что это отличная вещь, особенно если он собирается во Флориду.

— Я не собираюсь во Флориду, — сказал Хейз. — Просто эта шляпа — полная противоположность той, что я носил раньше.

— Ну, вы можете носить ее где угодно, — сказал продавец. — Она совершенно новая.

— Я знаю, — ответил Хейз.

Выйдя из магазина, он сразу же сорвал трехцветную ленту, размял верх и опустил поля. Теперь шляпа выглядела так же неприглядно, как прежняя.

До вечера он не заходил к Хоксам, дожидаясь, пока те сядут ужинать. Стоило ему постучать, дверь тут же отворилась, девочка высунула голову. Он резко распахнул дверь и вошел, не глядя на девочку. Хокс сидел у сундука, перед ним лежали остатки ужина, но он не ел. Он едва успел нацепить черные очки.

— Если Иисус исцеляет слепых, почему он не исцелил тебя? — задал Хейз заранее приготовленный вопрос.

— Он ведь ослепил Павла, — сказал Хокс.

Хейз сел на край койки, обвел глазами комнату, а потом снова посмотрел на слепого. Положил ногу на ногу, убрал и снова положил.

— Откуда у тебя эти шрамы? — спросил он. Лжеслепой улыбнулся.

— У тебя еще есть шанс спастись, если ты раскаешься, — сказал он. — Я не могу спасти тебя. Все в твоих руках.

— Я это уже сделал, — сказал Хейз. — Только без раскаяния. Я проповедую о том, как я занимаюсь этим каждую ночь в…

— Взгляни-ка! — перебил его Хокс. Он вытащил из кармана пожелтевшую газетную вырезку и опять криво улыбнулся. — Вот откуда у меня шрамы.

Девочка сделала от двери знак, чтобы он улыбался и не выглядел мрачно. Пока он ждал, когда Хейз дочитает заметку, улыбка мало-помалу вернулась.

Заголовок гласил: «СТРАНСТВУЮЩИЙ ПРОПОВЕДНИК СОБИРАЕТСЯ СЕБЯ ОСЛЕПИТЬ». В заметке говорилось, что Аза Хокс, проповедник Свободной Христовой Церкви, решил ослепить себя в доказательство веры, что Иисус Христос искупил его грехи. Он сделает это на молитвенном собрании в субботу, четвертого октября в восемь часов вечера. Заметка была десятилетней давности. Под заголовком был портрет Хокса: человек лет тридцати, с лицом без шрамов, один глаз чуть меньше и круглее другого. Рот выглядел то ли одухотворенным, то ли алчным, но неистовство в глазах внушало трепет.

Хейз сидел, уставившись в заметку. Он прочел ее три раза. Снял шляпу, снова надел, потом встал, озираясь, словно не мог сообразить, где дверь.

— Он сделал это негашеной известью, — сказала девочка. — И сотни людей обратились в веру. Всякий, кто ослепляет себя ради веры, может спасти тебя… или кого-то из своих близких, — добавила она с воодушевлением.

— Человеку, — у которого есть хороший автомобиль, это не нужно, — пробормотал Хейз, хмуро взглянув на нее.

Он вышел, но тут же вернулся и сунул девочке в руку скомканную бумажку. Потом поспешил к своей машине.

Хокс взял из рук дочери записку и развернул. «КРОШКА, Я НИКОГДА НЕ ВИДАЛ ТАКУЮ ХОРОШУЮ. ВОТ ПОЧЕМУ Я ТУТ». Девочка прочитала тоже, покраснев от удовольствия.

— Вот тебе и письменное доказательство, папа, — сказала она.

— Этот ублюдок стащил мою вырезку, — буркнул Хокс.

— Но у тебя ведь есть другая, — усмехнулась она.

— Заткнись лучше, — сказал он злобно и лег на койку. Вторая заметка называлась: «НЕРВЫ ПРОПОВЕДНИКА НЕ ВЫДЕРЖАЛИ».

— Я могу достать твою вырезку.

Девочка встала у двери, показывая, что может уйти, если ему мешает, но он отвернулся к стене, словно собрался спать.

Десять лет назад на молитвенном собрании он хотел ослепить себя. Собрались сотни две человек, если не больше. Около часа он говорил о слепоте Павла, потом почувствовал, как его ослепляет молния Господня, смело опустил руки в ведро с влажной известью и провел ими по лицу, но не посмел коснуться глаз. Он был одержим столькими бесами, что мог спокойно ослепить себя, но в эту секунду бесы исчезли, и он увидел себя со стороны. Ему показалось, что Иисус, изгнавший их, стоит рядом и подзывает его; тогда он выбежал на улицу и исчез в парке.

— Ладно, пап, — сказала девочка, — я выйду ненадолго, не буду тебе мешать.

Хейз сразу же отвел машину в ближайший гараж, где ее принял человек с черной челкой и невыразительным лицом. Хейз сказал, что нужно починить клаксон, устранить течь в бензобаке, отрегулировать стартер и укрепить стеклоочистители.

Механик поднял капот, заглянул внутрь и тут же закрыл. Потом обошел машину, склоняясь над нею то тут, то там и постукивая в разных местах. Хейз спросил, сколько потребуется времени, чтобы привести ее в полный порядок.

— Это вообще невозможно, — ответил механик.

— Это хорошая машина, — сказал Хейз. — Я с первого взгляда понял, что она для меня, и теперь, когда я ее купил, у меня есть, где жить, и я всегда могу поехать, куда захочу.

— Вы куда-то собираетесь на ней ехать? — спросил человек.

— В другой гараж, — ответил Хейз, сел в «эссекс» и уехал. В другом гараже механик сказал, что сможет привести машину в полный порядок к следующему утру, потому что это хорошая машина, хорошо собрана, с хорошими деталями, и потому еще, добавил он, что он лучший механик в городе. Хейз оставил ему машину, убежденный, что она попала в честные руки.

Глава 7

На следующее утро Хейз забрал машину из ремонта и решил испробовать ее на шоссе. Небо было чуть светлее его костюма, и лишь одно облако, большое и ослепительно белое, с кудряшками и бородой, нарушало его голубизну. Хейз успел отъехать от города на милю, как вдруг услышал за спиной кашель. Он замедлил ход, обернулся и увидел дочку Хокса — она вставала с пола и залезала на насест, приделанный вместо заднего сиденья.

— Я тут все время пряталась, — сообщила она, — а ты даже не заметил. — В волосы она воткнула букетик одуванчиков, большой ярко накрашенный рот пылал на бледном лице.

— С чего это ты решила здесь прятаться? — злобно спросил он. — Я занят. У меня нет времени на разные глупости. — Но он тут же сменил тон и даже слегка улыбнулся, вспомнив, что собирался ее растлить: — А, ну да. Рад тебя видеть.

Она перекинула ногу в черном чулке через спинку переднего сиденья, а затем перебралась к нему совсем.

— В записке ты хотел сказать, что я хорошо выгляжу или что я просто хорошая? — спросила она.

— И то и другое, — вынужден был ответить он.

— Меня зовут Шабаш, — сказала она. — Шабаш Лайли Хокс. Моя мать так меня назвала, потому что я родилась в священный день отдохновения. А потом она повернулась в постели и умерла, и я ее никогда не видела.

— М-да, — произнес Хейз. Его челюсть окаменела, он хмуро прибавил скорость. Ему совершенно не хотелось общаться. Все удовольствие от поездки на машине пропало.

— Они не были женаты, — продолжала она, — поэтому я незаконнорожденная, ничего не поделаешь. Это уж не моя вина.

— Незаконнорожденная? — Он не мог себе представить, как проповедник, да еще ослепивший себя во имя Иисуса, мог иметь внебрачного ребенка. Он повернулся к девочке и впервые взглянул на нее с интересом.

Та кивнула и слегка улыбнулась.

— Самая что ни на есть. — Она дотронулась до его локтя: — И знаешь что? Незаконный ребенок не сможет войти в Царствие небесное!

Хейз так загляделся на нее, что автомобиль чуть не угодил в канаву.

— Так как же… — начал он, но тут заметил, что машина идет по обочине, и вывернул обратно на шоссе.

— Ты читаешь газеты? — спросила девочка.

— Нет, — сказал Хейз.

— Знаешь, там есть такая женщина, Мэри Бриттл, она советует, что делать, если сам не знаешь. Так вот я послала ей письмо и спросила, что мне делать.

— Как же ты можешь быть незаконнорожденной, если он ослепил себя… — начал Хейз снова.

— Я написала: «Дорогая Мэри, я незаконнорожденная, а незаконнорожденный, как всем известно, не может попасть в Царствие небесное. Но у меня такая внешность, что за мной вечно увиваются мальчики. Как вы думаете, можно мне с ними обниматься или нет? Раз я все равно не попаду в Царствие небесное, наверно, большой разницы не будет?»

— Послушай, — сказал Хейз, — раз он себя ослепил, как же тогда…

— И вот она ответила на мое письмо в газете: «Дорогая Шабаш, в легком, тактичном объятии нет ничего предосудительного, но мне кажется, что главная твоя проблема — контакт с современным миром. Возможно, ты хочешь пересмотреть свои религиозные ценности, чтобы они соответствовали нуждам твоей Жизни. Религиозный опыт может стать чудесным дополнением к твоему существованию, если займет в нем надлежащее место и не будет подавлять тебя. Советую прочитать книги по Этической Культуре».

— Ты не можешь быть незаконнорожденной. — Хейз заметно побледнел. — Ты что-то напутала. Ведь твой отец ослепил себя.

— Тогда я написала ей еще одно письмо. — Девочка, улыбаясь, дотронулась носком теннисной туфли до лодыжки Хейза. — «Дорогая Мэри, на самом деле меня волнует, можно мне отдаваться или нет? Это и есть мой вопрос. А с современным миром у меня полный порядок».

— Твой отец ослепил себя, — повторил Хейз.

— Он не всегда был таким хорошим, как сейчас, — сказала девочка. — А она так и не ответила на мое второе письмо.

— Ты имеешь в виду, что в молодости он не верил, а потом стал? Ты это хотела сказать? — Хейз грубо оттолкнул ее ногу.

— Ну да-да, конечно, — сказала она, чуть подтягиваясь на сиденье.

— Хватит об меня ногой тереться.

Ослепительно белое облако чуть опережало их и ползло влево.

— Давай-ка свернем вон на ту дорогу, — предложила девочка.

Хейз свернул на проселок, неровный и тенистый. С одной стороны тянулись густые заросли жимолости, с другой, за обрывом, открывался вид на далекий город. Облако теперь висело прямо перед ними.

— Как он пришел к вере? — спросил Хейз. — Как он стал проповедником?

— Мне нравятся проселочные дороги, — сказала девочка. — Неровные, вроде этой. Давай остановимся и посидим где-нибудь под деревом. Нам ведь нужно познакомиться поближе?

Проехав еще несколько сот футов, Хейз остановил машину, и они вышли.

— Он уже казался полным зла до того, как пришел к вере, или только чуть-чуть?

— Всегда был злой как черт, — ответила девочка, пролезая под колючей проволокой, натянутой вдоль дороги. Оказавшись с другой стороны, она тут же уселась на траву, сняла туфли и чулки.

— До чего ж люблю ходить босиком! — произнесла она с наслаждением.

— Послушай, мне надо обратно в город. Мне некогда тут бродить с тобой по полям, — буркнул Хейз, но тем не менее полез под проволоку. — Наверное, до того как прийти к вере, он вообще не верил?

— Давай заберемся вон на тот холм и посидим под деревьями? — предложила она.

Они забрались на холм и стали спускаться с другой стороны, девочка чуть впереди Хейза. Он подумал, что, если посидит с ней под деревом, ее легче будет соблазнить, но решил с этим не торопиться — все-таки она невинна. Такое слишком трудно сделать средь бела дня. Девочка устроилась под громадной сосной и похлопала ладонью по земле, приглашая его присесть рядом, но он сел на камень неподалеку, уткнулся подбородком в колени и уставился прямо перед собой.

— Я могу спасти тебя, — сказала девочка. — В моем сердце — церковь, где властвует Иисус.

Он повернулся к ней с усмешкой:

— Я верю в новый тип Иисуса. В того, кто не станет расточать кровь, чтоб искупать людские грехи, потому что он — обычный человек и в нем нет ничего божественного. Моя церковь — Церковь Без Христа!

Она придвинулась ближе:

— А незаконный ребенок спасется в этой церкви?

— Для Церкви Без Христа нет такой вещи. Для нее все равны. Незаконный ребенок ничем не отличается от других.

— Это хорошо, — сказала она.

Он посмотрел на нее с раздражением; что-то в его голове протестовало, говорило, что незаконный ребенок не может спастись, ведь есть только одна истина — то, что Иисус лгал. У нее же — безнадежный случай. Девочка расстегнула воротничок платья и растянулась на земле.

— Правда, у меня очень белые ноги? — спросила она, слегка приподняв их.

Хейз не стал смотреть на ее ноги. Внутренний голос продолжал твердить ему, что никакого противоречия нет, и в Церкви Без Христа незаконнорожденный спастись не сможет. Он решил, наконец, что все это неважно и об этом можно спокойно забыть.

— Жил-был один ребенок, — сказала девочка, переворачиваясь на живот, — и всем на него было наплевать. Родственники перебрасывали его друг другу, пока он не попал к своей бабке, очень злой женщине. Она плохо к нему относилась, потому что от любого доброго дела тут же распухала и начинала чесаться. Даже глаза у нее распухали и чесались, и поэтому она носилась взад-вперед по дороге, махала руками и ругалась. А уж когда появился этот ребенок, ей стало совсем невмоготу, и она заперла его в курятнике. А он увидел, как она горит в адском пламени, и рассказал ей об этом, и она так после этого распухла, что пошла к колодцу, обвязала веревку вокруг шеи, опустила ведро, тут шея и сломалась. Ты бы дал мне пятнадцать лет? — закончила она неожиданно.

— В Церкви Без Христа слово «незаконнорожденный» вообще не будет ничего значить, — сказал Хейз.

— Ты не хочешь прилечь и отдохнуть? — поинтересовалась она.

Хейз отошел от нее на несколько шагов и лег. Шляпу он положил на лицо, руки вытянул по швам. Девочка подползла к нему на четвереньках и стала разглядывать шляпу. Потом сдвинула ее, как крышку, и уставилась ему в глаза. Они смотрели друг на друга.

— Мне без разницы, — сказала девочка нежно, — крепко ли ты меня любишь.

Он перевел взгляд на ее шею. Девочка стала медленно наклоняться к нему, так что их носы почти соприкоснулись, но он так и не поднял на нее взгляд.

— Я тебя вижу, — сказала девочка игриво.

— Убирайся! — Он в ярости вскочил.

Девочка поднялась и спряталась за деревом. Хейз снова надел шляпу и застыл, потрясенный. Только сейчас он сообразил, что «эссекс» брошен посреди дороги и кто угодно может на нем уехать.

— Я тебя вижу, — раздался голос из-за дерева.

Хейз торопливо двинулся в другую сторону, к машине. Довольное выражение исчезло с лица, выглядывавшего из-за дерева.

Хейз забрался в машину и попытался ее завести, но раздавалось лишь урчание, похожее на шум воды в канализационной трубе. В панике он стал колотить по стартеру. На приборной панели были два каких-то прибора со стрелками, беспорядочно скакавшими то в одну, то в другую сторону, но они работали сами по себе, независимо от всей машины. Хейз не мог понять, кончился бензин или нет. Шабаш Хокс подбежала к изгороди, плюхнулась на землю, прокатилась под проволокой, подошла к окну автомобиля и стала смотреть на Хейза.

— Что ты сделала с моей машиной? — Хейз бросил на нее бешеный взгляд, вылез и, не дожидаясь ответа, пошел по дороге. Девочка помедлила, но двинулась за ним, держась на расстоянии.

Там, где от шоссе отходила проселочная дорога, стоял магазин с бензоколонкой. До него было полмили, и Хейз прошел этот путь быстрым шагом. Все казалось заброшенным, но через несколько минут из-за деревьев вышел человек, и Хейз объяснил ему, в чем дело. Пока тот выводил грузовик, чтобы отвезти его обратно к «эссексу», подошла Шабаш Хокс и сразу же направилась к стоявшей у стены домика железной клетке футов шести в высоту. Хейз только сейчас ее заметил. Там сидел кто-то живой, и, подойдя поближе, Хейз разобрал надпись на табличке: «ДВА СМЕРТЕЛЬНЫХ ВРАГА. ПРОСМОТР БЕСПЛАТНЫЙ».

В клетке на полу валялся необычайно худой черный медведь — его шкура была испещрена следами птичьего помета; выше, на жердочке, сидел небольшой ястреб с изрядно потрепанным хвостом. У медведя не хватало одного глаза.

— Пошли скорее, если не хочешь здесь остаться, — грубо сказал Хейз, дергая девочку за руку. На грузовике они добрались до «эссекса». По пути Хейз рассказал о Церкви Без Христа, изложил ее принципы и сообщил, что в ней нет понятия «незаконнорожденный». Механик не отзывался. Когда они подъехали к «эссексу», он наполнил бак бензином, Хейз снова попытался завести мотор, но опять ничего не вышло. Механик открыл капот и заглянул внутрь. Это был однорукий человек с двумя зубами песочного цвета и глубокомысленными голубыми глазами. За все время он произнес не больше двух слов. Он долго смотрел под капот, но ни к чему не притронулся. Затем захлопнул его и высморкался.

— Что там сломалось? — спросил Хейз взволнованно. — Ведь это хорошая машина?

Механик не ответил. Он опустился на землю и заполз под «эссекс». На нем были башмаки с загнутыми носами и серые носки. Под машиной он лежал довольно долго. Наконец Хейз опустился на четвереньки и заглянул посмотреть, что делает механик. Но тот совершенно ничего не делал — просто лежал и, поглаживая единственной рукой подбородок, смотрел, словно чего-то ожидая. Вскоре он вылез из-под машины, достал из кармана кусок фланели, вытер лицо и шею.

— Послушайте, — сказал Хейз, — ведь это хорошая машина. Вы ее просто подтолкните. Эта машина довезет меня куда угодно.

Человек молча забрался в грузовик, Хейз и Шабаш Хокс сели в «эссекс», и он стал их подталкивать. Через несколько сотен ярдов «эссекс» принялся трещать, чихать и фыркать и поехал самостоятельно. Хейз высунулся из окна и показал, что грузовик может отъехать.

— Ха! — сказал он. — Ну что я вам говорил? На этой машине я куда угодно доеду. Конечно, она может иногда застрять, но ненадолго. Сколько я вам должен?

— Ничего. Ровным счетом ничего.

— А как же бензин? — спросил Хейз. — Почем бензин?

— Даром, — ответил человек с тем же выражением.

— Спасибо, — сказал Хейз и отъехал. — Не нужно мне от него одолжений.

— Это клевая тачка, — сказала Шабаш Хокс. — Идет как по маслу.

— Да уж, ее делало не стадо иностранцев, негров или одноруких, — произнес Хейз. — Ее делали толковые люди.

У поворота на шоссе грузовик снова с ними поравнялся, и Хейз с одноруким обменялись взглядами.

— Я же говорил, что она довезет меня, куда я захочу! — крикнул Хейз человеку с глубокомысленными глазами.

— Некоторые вещи, — ответил тот, — возят разных людей в разные места, — и свернул на шоссе.

Хейз свернул следом. Ослепительно белое облако превратилось в птицу с длинными тонкими крыльями и скрылось позади.

Глава 8

Енох Эмери знал, что его жизнь больше не будет прежней, предначертанное стало свершаться. Он всегда был уверен: должно что-то произойти, — только не знал, что именно. Если бы он всерьез поразмыслил, он, вероятно, решил бы, что пришла пора оправдать отцовскую кровь, но Енох жил одной минутой и не заходил в раздумьях столь далеко. Подчас он вообще не думал, а только удивлялся, неожиданно замечая, что делает то или другое, — так птица обнаруживает, что вьет гнездо, хотя вовсе не собиралась.

Предначертанное стало свершаться, когда он показал Хейзу Моутсу то, что лежало в стеклянном ящике. Для него все по-прежнему оставалось загадкой, но он не сомневался: от него ожидают чего-то ужасного. Кровь была самой чувствительной его частью, она разносила по всему телу проклятье, разве что мозг не трогала: и язык Еноха, поминутно облизывавший вскочившую на губе простуду, знал больше, чем он сам.

Первым делом в собственном поведении Еноха удивило то, что он стал экономить деньги. Он сохранял все, за исключением суммы, которую каждую неделю приходила забирать хозяйка комнаты, и того, что приходилось тратить на еду. Потом он решил, что ест слишком много, и стал откладывать эти деньги тоже. Енох обожал супермаркеты; всякий раз после службы в парке он около часа ходил по магазинам и рассматривал консервы или читал истории на пачках с хлопьями. Потом он заставил себя брать понемножку с полок то, что не особо оттопыривало карманы; не от этого ли, раздумывал он, удалось скопить столько денег на продуктах? Может, и так, но потом возникло подозрение, что экономия связана с чем-то гораздо более важным. Ему всегда нравилось воровать, но раньше он никогда не откладывал деньги.

В это же время он стал приводить в порядок свою комнату. Это была крошечная комнатка с зелеными стенами — то есть они когда-то были выкрашены зеленой краской, — в мансарде старого дома. Дом выглядел и пах, как мумия, но Еноху никогда и в голову не приходило сделать свое жилище поярче. И вдруг он застал себя за этим занятием.

Сначала он поднял с пола коврик и стал вытряхивать в окно. И напрасно: когда Енох втащил коврик обратно, в руках остались лишь жалкие ошметки. Енох предположил, что коврик был слишком старым, но решил к остальной обстановке отнестись бережнее. Он вымыл с мылом раму кровати, и под двумя слоями грязи неожиданно заблестело чистое золото. Событие это произвело на Еноха такое впечатление, что он решил вымыть заодно и стул. Стул был низеньким, круглым и продавленным до такой степени, что, казалось, хочет присесть. Золото блеснуло с первым прикосновением воды и исчезло со вторым, а в результате дальнейших усилий стул провалился, словно подводя итог многолетней внутренней борьбы. Енох не знал, хорошее это предзнаменование или дурное. Сперва появилось гадкое желание разломать стул на куски, но потом он решил оставить его там, где тот решил присесть; сейчас не стоило безрассудно рисковать смыслом вещей. Ясно было одно: он не понимает, что все это означает.

Кроме упомянутых предметов мебели, в комнате Еноха имелся умывальник. Он состоял из трех секций и возвышался на шестидюймовых птичьих лапах. Лапы были когтистыми, каждая опиралась на небольшое пушечное ядро. Нижняя часть умывальника представляла собой похожий на дарохранительницу ящик для помойного ведра. Самого ведра у Еноха не было; но, поскольку он с уважением относился к назначению вещей, а правильную вещь поставить туда не мог, он просто оставил ящик пустым. Над ящиком для сокровищ возвышалась серая мраморная плита, увенчанная деревянной гирляндой: ленты, сердца и цветы переходили в распростертые по бокам орлиные крылья. Посередине, как раз на уровне лица Еноха, когда он подходил к умывальнику, находилось овальное зеркальце. Деревянная рама заканчивалась рогатым шлемом с короной, подтверждая, что художник не утратил веру в свою работу.

Енох был убежден, что эта вещь и является центром комнаты и больше всего связывает его с неведомым. Не раз после плотного ужина ему снилось, что он забирается в ящик и вершит там загадочные ритуалы и таинства, однако по утрам оставались лишь самые смутные воспоминания. И теперь, во время уборки, он прежде всего думал именно об умывальнике, но, как обычно, начал с самой неважной вещи и только постепенно приближался к центру, содержавшему смысл. Так что, прежде чем прикоснуться к умывальнику, он решил заняться висевшими в комнате картинами.

Картин было три: одна принадлежала хозяйке (совершенно слепой, но превосходно ориентировавшейся по запахам), и две Еноху. Хозяйкина картина изображала коричневого лося, стоящего в маленьком озерце. Самодовольное выражение на морде лося казалось Еноху настолько невыносимым, что если бы не страх перед животным, он давно бы уже что-нибудь сделал. Чем бы он ни занимался в комнате, за всем наблюдала надменная морда, которую нельзя было ни шокировать, потому что она ничего хорошего и не ожидала, ни развеселить, поскольку ни в чем она не находила ничего смешного. Более мерзкого соседа невозможно было придумать. Про себя Енох крайне нелестно отзывался о лосе, но высказывать претензии вслух опасался. Лось висел в массивной коричневой раме с резными листьями, что прибавляло ему веса и надменности. Енох был уверен, что пришло время что-то предпринять; он не знал, что должно произойти в его комнате, но когда это случится, не нужно, чтобы возникло подозрение, будто всем тут командует лось. Решение созрело неожиданно: интуиция подсказала Еноху, что снять с лося раму — все равно, что содрать одежду (которой, впрочем, и так не было). И верно: без рамы лось выглядел столь жалко, что Енох лишь удостоил его презрительным смешком.

Насладившись успехом, он занялся другими картинами. Это были рекламные календари: один — от похоронного дома «Вершина холма», другой — от Американской компании резиновых покрышек. На первой малыш в синих тапочках «Доктор Дентон» стоял на коленях перед кроваткой, говоря «Благослови папочку», а в окно заглядывала луна. Это была любимая картина Еноха, и он повесил ее над кроватью. Вторая изображала даму с шиной в руках и висела как раз напротив лося. Енох оставил ее на том же месте, уверенный, что лось только делает вид будто ее не видит. Закончив с картинами, Енох спустился в лавку и купил ситцевые занавески, банку золотой краски и кисть, потратив все сэкономленные деньги.

То, что на эти покупки ушли все сбережения, стало для Еноха неприятной неожиданностью: он надеялся, что ему хватит еще на новую одежду. По дороге домой он еще не знал, зачем нужна краска, но, вернувшись, сел на пол возле умывальника, открыл ящик для помойного ведра и выкрасил его изнутри золотом. Только теперь он понял, что ящик нужен для чего-то.

Енох никогда не требовал, чтобы кровь сообщала ему что-то раньше времени. Он был не из тех людей, которые хватаются за первое, что подвернется под руку, и торопятся, придумывая всякие глупости. В таких серьезных делах, как это, он предпочитал дождаться полной уверенности — и на сей раз тоже ждал, убежденный: через несколько дней все станет ясно. Примерно с неделю его кровь тайком совещалась сама с собой, изредка делая перерыв, чтобы отдать Еноху какой-нибудь приказ.

В понедельник на следующей неделе он проснулся с твердой уверенностью, что настал день, когда ему откроется все. Кровь металась, точно хозяйка, наводящая порядок после прихода гостей, сам же он был угрюм и непокорен. Когда Енох понял, что долгожданный день настал, он решил вообще не вставать с постели. Он не хотел оправдывать кровь своего отца, не хотел выполнять непонятные и опасные приказы.

Разумеется, подобного поведения его кровь не потерпела. Уже в половине десятого, опоздав всего на полчаса, Енох появился в зоопарке. Стоя на страже у ворот, он не думал о службе, а пытался угнаться за своей кровью, словно мальчишка с ведром и шваброй, размазывающий грязь то в одном, то в другом месте, ни секунды не отдыхая. Стоило появиться сменщику, Енох сразу же отправился в город.

Идти туда ему совершенно не хотелось, потому что там могло случиться что угодно. Все время, пока его разум метался за кровью, Енох пытался убедить себя, что сейчас вернется домой и ляжет спать.

К тому времени, когда он очутился в центре делового квартала, он уже был так измучен, что пришлось прислониться к витрине магазина «Уоллгринз» и немножко остыть. По спине струился пот, между лопатками чесалось, так что через несколько минут Енох вошел в стеклянную дверь и двинулся мимо будильников, одеколонов, конфет, гигиенических прокладок, авторучек и карманных фонариков всех цветов и размеров. Он понял, что идет на тихое урчание из ниши, в которой находилась дверь в закусочную. Звук издавал желто-голубой автомат из стекла и стали, отрыгивающий воздушную кукурузу в котел с маслом и солью. Енох подошел к автомату, по пути доставая кошелек и пересчитывая деньги. Кошельком ему служил длинный мешочек серой кожи, перетянутый тесемкой. В свое время он стащил его у отца, и теперь свято хранил, потому что это была единственная вещь (кроме него самого, разумеется), которую держал в руках отец. Енох отсчитал десять центов и протянул их обслуживавшему автомат бледному парню в фартуке. Не спуская глаз с кошелька, парень проворно наполнил белый бумажный пакет кукурузой. В другой раз Енох обязательно попытался бы завязать с ним знакомство, но сейчас был слишком занят и даже не стал его разглядывать. Он взял сверток и принялся запихивать кошелек обратно. Парень проследил за его действиями.

— Ну и штука у тебя — как свиной пузырь, — изрек он завистливо.

— Я спешу, — пробормотал Енох и пошел в закусочную. Внутри он зачем-то добрался до самого дальнего конца, потом по другому проходу вернулся, показывая человеку, который, возможно, его ожидает, что он уже на месте. Возле стойки помедлил, раздумывая, не стоит ли сесть и перекусить. Стойка была покрыта розово-зеленым линолеумом под мрамор, за ней стояла рыжеволосая женщина в зеленой форме и розовом переднике. Зеленые глаза с розоватыми белками хорошо сочетались с висящей за ее спиной рекламой «Лимонно-вишневого сюрприза», который сегодня продавался со скидкой и стоил десять центов. Женщина подошла к Еноху, разглядывавшему рекламу над ее головой. В ожидании она опустила на стойку грудь, окружив ее руками. Енох никак не мог решить, что именно попросить; наконец она сама запустила руку под стойку и поставила перед ним стакан «Лимонно-вишневого сюрприза».

— Хороший, — сказала она. — Я утром смешала, после завтрака.

— Сегодня со мною что-то должно, случиться, — произнес Енох.

— Я же говорю: хорошая штука, — ответила она. — Сегодня смешала.

— Я узнал это утром, как только проснулся, — сказал Енох тоном духовидца.

— О боже. — Женщина выдернула напиток у него из-под носа, повернулась, смешала новый, точно такой же, и шлепнула перед ним на стойку.

— Мне пора идти, — сказал Енох и поспешил прочь.

Возле автомата с кукурузой в его карман впился завистливый взгляд, но он пробежал, не оглядываясь. Я не хочу это делать, твердил он себе. Чем бы это ни было, я не хочу этого делать. Я иду домой. Это то, чего я не хочу делать. Он подумал, что зря потратил все деньги на занавески и краску, когда мог бы купить рубашку и светящийся галстук. Это будет что-то незаконное. Я не буду этого делать, сказал он себе и остановился. Остановился перед кинотеатром: афиша изображала монстра, запихивающего девушку в раскаленную печь.

Я не пойду на такой фильм, решил Енох, нервно разглядывая афишу. Я иду домой. Я вовсе не собираюсь сидеть в кино. У меня не хватит денег на билет, сказал он себе, снова вытаскивая кошелек. Можно даже и не считать.

У меня всего сорок три цента, этого не хватит. Здесь сказано, что для взрослых билет стоит сорок пять центов, а на балкон — тридцать пять. Я не собираюсь сидеть на балконе, сказал он себе, покупая билет за тридцать пять центов.

Я туда не пойду.

Двери распахнулись, он очутился в огромном красном фойе, прошел по одному темному коридору, потом вверх по другому, столь же темному. Через пару минут он оказался на балконе и стал, точно Иона, выискивать место в темноте. Я не собираюсь это смотреть, сказал он себе сердито. Он не любил кино — разве что цветные мюзиклы.

Первая картина была про ученого по имени Глаз, который делал операции на расстоянии. Просыпаешься однажды утром и обнаруживаешь дырку во лбу, в груди или на животе, и чего-нибудь жизненно важного у тебя не хватает. Енох, очень низко надвинув шляпу и подтянув колени почти к самому лицу, впился глазами в экран. Картина шла час.

Второй фильм был о каторжной тюрьме на Дьявольском острове. Еноху пришлось вцепиться в ручки кресла, чтобы не свалиться в передний ряд.

Третья картина называлась «Лонни возвращается домой». Бабуин по имени Лонни спасал симпатичных ребятишек из горящего сиротского приюта. Енох тешил себя надеждой, что Лонни рано или поздно сгорит, но тот, судя по всему, даже не обжегся. Вдобавок ко всему хорошенькая девчушка вручила Лонни медаль. Этого Енох уже не смог вынести. Пошатываясь, он с трудом отыскал выход, проскочил два коридора, красное фойе и вылетел на улицу. Он свалился в обморок, как только вдохнул свежий воздух.

Очнувшись у стены кинотеатра, он больше не думал о том, как избежать исполнения долга. Наступил вечер, и Енох чувствовал: неизбежное знание уже почти открылось ему. Смирение его было идеальным. Минут двадцать он еще просидел, прислонившись к стене, потом встал и двинулся по улице, словно повинуясь неслышной мелодии или тому свисту, какой слышат одни собаки. Енох миновал два квартала, и тут его внимание привлекло что-то на другой стороне улицы. Там в свете уличного фонаря он увидел высокий мышиного цвета автомобиль, на носу которого стояла темная фигура в жуткой белой шляпе. Фигура гневно жестикулировала, кисти рук были почти такими же белыми, как шляпа. «Хейзел Моутс!» — выдохнул Енох, и сердце его закачалось из стороны в сторону, точно обезумевший язык колокола.

Несколько человек стояли вокруг машины на тротуаре. Енох не знал, что Хейзел Моутс основал Церковь Без Христа и проповедует по вечерам на улицах; они не встречались с того дня в парке, когда он показал ему скрюченного человечка в стеклянном ящике.

— Если бы ваши грехи искупили, — кричал Хейзел Моутс, — вам было бы не все равно, а ведь вам нет до этого дела. Но всмотритесь в себя: вам на самом деле не хочется, чтобы ваши грехи искупили. Для искупленных нет мира, — кричал он, — а я проповедую мир, я проповедую Церковь Без Христа, церковь мира и удовольствий.

Два или три человека, остановившихся возле машины, двинулись прочь.

— Идите! — крикнул Хейзел Моутс. — Уходите! Правда для вас не имеет значения. Слушайте, — обратился он к оставшимся, — правда ничего не значит для вас! Если Иисус искупил ваши грехи, какая вам разница? Вы ведь для этого и пальцем не пошевелили. Что вам за дело, если и были там три креста, а Он был распят на среднем — ведь для вас и для меня Его крест значит не больше, чем два остальных. Слушайте меня. Вместо Иисуса вам надо чего попроще, то, чем можно его заменить. У Церкви Без Христа нет Иисуса, но он нужен ей! Нам нужен новый Иисус. Нам нужен человеческий Иисус, который не будет понапрасну расточать свою кровь, и он должен не походить на человека, чтобы вам было на что посмотреть. Найдите мне нового Иисуса, люди! Дайте мне нового Иисуса, и вы увидите, как далеко шагнет Церковь Без Христа!

Один слушатель ушел, остались двое. Енох застыл посреди улицы, парализованный.

— Покажите мне, где этот новый Иисус, я возьму его в Церковь Без Христа, и тогда воцарится правда. Раз и навсегда вы убедитесь, что искупления не было. Дайте мне этого нового Иисуса, и мы все спасемся, единожды взглянув на него!

Енох принялся вопить, но из его горла не вылетало ни звука. Так он беззвучно вопил, пока Хейзел Моутс не продолжил проповедь.

— Посмотрите на меня! — кричал Хейз хрипло. — Перед вами мирный человек! Мирный — потому что меня освободила моя кровь. Выслушайте свою кровь и идите в Церковь Без Христа, а если кто-нибудь найдет нам нового Иисуса, мы все спасемся, глядя на него!

Непостижимый звук вырвался у Еноха. Он пытался завопить, но кровь удерживала его.

— Послушай, я достал его! — шептал он. — То есть достану! Ты знаешь! Его! Я тебе показывал! Ты его видел!

Кровь напомнила ему, что в последнюю встречу Хейзел Моутс чуть не размозжил ему голову камнем. И как вытащить эту штуку из ящика, Енох тоже не представлял. Но он знал, что в его комнате уже приготовлено место, где она будет лежать, пока ее не получит Хейз Моутс. Кровь подтвердила, что до тех пор для Хейза Моутса это должно оставаться тайной. Енох стал пятиться назад. Так он пятился до тротуара, потом по другой улице; такси затормозило, чуть не сбив его. Водитель высунул голову и поинтересовался, как это он так уверенно ходит, раз Господь сотворил его из двух задних половин и не дал ни одной передней.

Еноху некогда было раздумывать над этим вопросом.

— Мне надо идти, — пробормотал он и поспешил дальше.

Глава 9

Хокс все время держал дверь на запоре, и когда бы Хейз ни постучал в нее (а делал он это два-три раза в день), проповедник выпускал девочку и сразу же запирался. Его приводила в бешенство мысль, что Хейз скрывается в доме и выискивает предлог, чтобы войти и посмотреть на него; кроме того, Хокс часто напивался и не хотел, чтобы об этом знали.

Хейз не мог понять, почему Хокс не пускает его и не ведет себя, как подобает проповеднику, увидевшему душу, которую считает заблудшей. Он снова и снова пытался пробраться в комнату: окно, в которое можно было бы залезть, тоже заперто, шторы задернуты. Хейз хотел посмотреть, если удастся, что скрывается за темными очками Хокса.

Всякий раз, когда Хейз подходил к двери, из комнаты, которую тут же запирали, выходила девочка, и отделаться от нее уже было невозможно. Она либо спускалась с ним к машине, забиралась туда и отравляла ему поездки, либо шла в его комнату и усаживалась там. Он больше не собирался совращать ее и теперь сам пытался от нее спастись. Однажды вечером она появилась в его комнате, когда он уже лег спать. Она была в волочащейся по полу длинной ночной рубашке и несла свечу в стаканчике. Хейз проснулся, когда она уже залезала к нему в постель. Он тут же выскочил из-под одеяла на середину комнаты.

— Чего тебе нужно?

Она не ответила — только ухмылка блеснула в пламени свечи. С минуту он разглядывал ее, потом схватил стул и поднял так, словно собрался треснуть ее по голове. Девочка исчезла, помедлив лишь долю секунды. Его дверь не запиралась, так что, прежде чем снова лечь, он поставил стул под дверную ручку.

— Ничего не выходит, — сказала она, вернувшись в свою комнату. — Он чуть не прибил меня стулом.

— Через пару дней я уеду, — сказал Хокс. — Советую тебе поторопиться, если не хочешь умереть с голоду, когда меня не будет.

Он был пьян, но говорил вполне серьезно.

Все шло совсем не так, как планировал Хейз. Он проповедовал каждый вечер, но по-прежнему оставался единственным членом Церкви Без Христа. Он жаждал найти последователей, чтобы продемонстрировать слепому свою силу, но ни один человек не присоединился к его учению. Однажды последователь появился, но вскоре выяснилось, что это ошибка. Парень лет шестнадцати хотел найти себе провожатого для похода в публичный дом, в котором ни разу не был. Он знал, где находится бордель, но боялся идти туда без опытного человека. Услышав Хейза, он слонялся вокруг, дожидаясь, пока тот закончить проповедь, а потом пригласил его сходить вместе. Но когда они вышли из борделя, и Хейз предложил ему стать членом Церкви Без Христа, более того — учеником, апостолом, — мальчик извинился и сказал, что не может присоединиться к церкви, потому что он — бывший католик. Он сказал, что они только что совершили смертный грех, и если не раскаются, после смерти их ожидают вечные муки, и они никогда не увидят Бога. В борделе Хейзу понравилось гораздо меньше, чем мальчику, — зря только потерял половину вечера. Он стал кричать, что ни греха, ни Страшного суда нет, но мальчик пожал плечами и спросил, не хочет ли Хейз пойти с ним завтра опять.

Верь Хейз в молитвы, он стал бы просить небеса, чтобы те послали ученика, но молиться он не мог и просто беспокоился. И все же через два дня после случая с мальчиком ученик появился.

Вечером Хейз проповедовал перед четырьмя разными кинотеатрами и всякий раз среди слушателей замечал одно и то же улыбающееся лицо — пухлого курчавого блондина с пышными бачками. Черный костюм с серебристой полоской, сдвинутая на затылок широкополая белая шляпа и черные ботинки на босу ногу делали его похожим на проповедника, подавшегося в ковбои, или на ковбоя, ставшего могильщиком. Он не был хорош собой, и улыбка честного человека подходила к его лицу, как искусственная челюсть.

Каждый раз, когда Хейз смотрел на него, человек подмигивал.

У кинотеатра, где он проповедовал в последний раз, кроме этого человека его слушали еще трое.

— Нужна ли вам правда, люди? — вопрошал Хейз. — Единственный путь к правде лежит через богохульство, но волнует ли это вас? Вникнете вы в мои слова или уйдете прочь, как другие?

Его слушали двое мужчин и женщина, державшая на плече младенца с кошачьей мордочкой. Женщина смотрела на Хейза, словно на ярмарочного клоуна.

— Ладно, пошли, — сказала она, — он вроде закончил. Пора нам. — Она повернулась, мужчины двинулись за ней.

— Идите, — крикнул Хейз им вслед, — но помните, что правда на дороге не валяется.

Блондин сорвался с места и подмигнул Хейзу, дернув его за штанину.

— Вернитесь, люди, — крикнул блондин. — Я расскажу вам о себе.

Женщина обернулась, и он улыбнулся ей так, словно очарован ее красотой. У женщины было квадратное красное лицо; видно было, что она недавно сделала прическу.

— Жаль, нет у меня с собой гитары, — сказал незнакомец, — под хорошую музыку приятней говорить. А когда мы толкуем про Иисуса, немножко музыки не помешает, правда, друзья?

Он посмотрел на двух мужчин, будто пытался снискать их одобрение. Они были в черных костюмах и коричневых фетровых шляпах — похоже, братья, старший и младший.

— Слушайте, друзья, — сказал ученик заговорщицким тоном, — если бы вы видели меня два месяца назад, до того, как я встретил Учителя, вы бы меня не узнали. У меня не было ни одного друга. Представляете, что значит совсем не иметь друзей?

— Это значит, что никто не всадит тебе нож в спину, когда ты отвернешься, — почти не разжимая губ, произнес тот, что был постарше.

— Друг, ты сказал потрясающую вещь, — продолжал ученик. — Если бы у нас было время, я бы попросил тебя повторить это еще раз, чтобы все слышали. — Закончился сеанс, люди стали выходить из кинотеатра. — Друзья, я знаю, что вас всех интересует Пророк, — он указал на Хейза, стоявшего на автомобиле, — и если вы позволите, я расскажу вам, что он и его мысли сделали со мной. Можете не волноваться, вы все узнаете об этом — я готов говорить хоть всю ночь.

Хейз стоял недвижно, чуть наклонившись, не веря своим ушам.

— Друзья, — продолжал человек, — позвольте мне представиться. Меня зовут Онни Джей Холи; я говорю это для того, чтобы вы всегда смогли проверить, не солгал ли я. Я — проповедник, но не заставлю вас поверить чему-то, кроме того, чему вы сами верите в своем сердце. Подходите поближе, если вам не слышно. Нет, я ничего не продаю, напротив, я отдаю бесплатно!

Вокруг собиралась толпа.

— Друзья, — продолжал он, — два месяца назад я был другим человеком. У меня не было ни одного друга. Знаете ли вы, что такое не иметь друзей?

Громкий голос произнес:

— Это значит, что никто не всадит тебе в спину…

— Да, друзья, — перебил его Онни Джей Холи, — остаться без друзей — самое ужасное, что может приключиться с человеком. Так вот, это и случилось со мной. Я был готов удавиться от отчаяния. Даже моя дорогая старая мамочка не любила меня, но это не потому, что я не был добрым внутри, а потому что не знал, как проявить свою внутреннюю доброту. Человек приходит в мир, — продолжал он, простирая руки, — с доброй, полной любви душой. Младенец любит всех, друзья, его душа добра, но потом что-то происходит. Что-то происходит, друзья, вы это знаете не хуже меня. И пока ребенок растет, его доброта заметна все меньше, заботы и невзгоды омрачают ее, его доброта загнана вглубь. И вот человек становится несчастным, одиноким и больным, друзья. «Куда исчезла вся моя доброта? — вопрошает он. — Куда исчезли друзья, любившие меня?» И все время эта маленькая съежившаяся роза его доброты скрывается внутри, все ее лепестки целы, а на поверхности — лишь жуткое одиночество. Он может решить убить себя, или вас, или меня, или совсем отчаяться, — он говорил печальным гнусавым голосом, но все время улыбался, чтобы им стало ясно, что он через все прошел, преодолел все невзгоды. — Вот так было и со мною, друзья. Я знаю, о чем говорю. — Он сложил руки на груди. — Но всякий раз, когда я терял надежду и готов был удавиться или совсем отчаяться, я оставался добрым внутри, как и любой другой, я просто нуждался в том, чтобы кто-то помог мне открыть мою доброту. Мне просто нужна была помощь, друзья. И тогда я встретил Пророка. — Он указал на Хейза, стоявшего на капоте. — Два месяца назад, люди, я услышал, как он стремится помочь мне, как он проповедует Церковь Христа Без Христа, церковь, которая найдет нового Иисуса, чтобы дать выход моей душевной доброте, которой вы все смогли бы наслаждаться. Это было два месяца назад, друзья, и за это время я стал новым человеком. Я люблю вас всех, люди, и хочу, чтобы вы нас выслушали и присоединились к нашей церкви, Святой Церкви Христа Без Христа, новой церкви с новым Иисусом, и тогда с вами произойдет то же, что и со мной!

Хейз подался вперед:

— Этот человек лжет. Я его первый раз вижу. Два месяца назад я еще не проповедовал эту церковь, и называется она не Святая Церковь Христа Без Христа!

Оратор проигнорировал его слова, слушатели тоже. Собралось человек десять-двенадцать.

— Друзья, — сказал Онни Джей Холи, — я рад, что мы встретились с вами сейчас, а не два месяца назад, потому что тогда я не смог бы поддержать эту церковь и ее Пророка. Будь у меня гитара, я бы сказал все это лучше, но я стараюсь, как могу, и без ее помощи.

Он обворожительно улыбнулся; по его виду было ясно, что он не считает себя лучше других, даже если так оно и есть.

— А сейчас я хочу объяснить вам, друзья, почему вы можете доверять этой церкви, — продолжал он. — Во-первых, можете быть уверены, что в этой церкви нет ничего иностранного. Вам не придется верить в то, что вы не сможете понять или одобрить. Если вы что-то не понимаете, друзья, значит, это ложь, вот и все. Никаких джокеров в колоде, друзья.

— Богохульство — путь к правде, — выкрикнул Хейз, склонившись с машины, — и нет другого пути, понимаете вы это или нет.

— А сейчас, друзья, — сказал Онни Джей Холи, — я приведу вам другой довод, почему вы можете всецело доверять этому учению: оно основано на Библии. Да! Эта церковь основана на вашем собственном понимании Библии, друзья. Вы можете сесть дома и толковать Библию так, как подсказывает ваше сердце. Да, друзья. Так, как делал это Иисус. Жаль только, нет у меня с собой гитары, — посетовал он.

— Этот человек лжет, — сказал Хейз. — Я никогда раньше его не видел. Я никогда…

— Собственно, этих доводов вполне достаточно, друзья, — сказал Онни Джей Холи, — но я приведу еще один, просто, чтобы показать, что они есть. Эта церковь — современная. Ее прихожане могут быть уверены, что ничто и никто не опережает их, никто не знает того, чего не знают они, все карты на столе, друзья, и это истинная правда!

Лицо Хейза под белой шляпой исказилось от ярости, но как только он попытался снова раскрыть рот, Онни Джей Холи с изумлением указал на ребенка в голубом чепчике, сучившего ножками на плече у матери.

— Вот малыш, — сказал он, — комочек беспомощной доброты. Я знаю, друзья, вы не позволите малышу загнать свою доброту внутрь, когда он вырастет, — ведь она может остаться у всех на виду, чтобы с ним дружили и любили его. Именно поэтому я хочу, чтобы вы все присоединились к Святой Церкви Христа Без Христа. Для этого потребуется доллар, но что такое доллар? Горстка медяков! Небольшая плата за то, чтобы маленькая роза доброты, спрятанная в каждом из вас, распустилась.

— Послушайте! — вскричал Хейз. — Правда ни гроша не стоит! Вы не узнаете ее за деньги!

— Вы слышали, что говорит Пророк, друзья, — сказал Онни Джей Холи, — доллар — это совсем немного. Правда дороже всяких денег! Сейчас я попрошу всех, кто хочет присоединиться к нашей церкви, расписаться вот в этом блокноте, заплатить доллар и позволить мне пожать вам руки.

Хейз спрыгнул с автомобиля, сел в него и нажал на стартер.

— Эй! Подожди! — крикнул Онни Джей Холи. — Я еще не узнал, как зовут наших друзей!

С наступлением сумерек «эссекс» имел обыкновение барахлить. Он дергался на шесть дюймов вперед, потом на четыре назад; теперь такое повторилось несколько раз, иначе Хейз давно бы уехал. Он вцепился в руль обеими руками, чтобы не врезаться лбом в ветровое стекло или не свалиться назад. Внезапно машина тронулась, проехала футов двадцать и снова затряслась на одном месте.

Лицо Онни Джея Холи перекосилось, он схватился рукой за щеку, словно пытаясь удержать сползающую улыбку.

— Мне нужно идти, друзья, — проговорил он торопливо, — завтра вечером я буду на этом же месте, а сейчас мне нужно догнать Пророка. — Он бросился вдогонку за «эссексом», который вновь тронулся с места. Он не догнал бы его, если бы автомобиль не остановился снова через десять футов. Он вскочил на подножку, открыл дверцу и, задыхаясь, плюхнулся рядом с Хейзом.

— Друг, — сказал он, — мы потеряли десять долларов. Куда ты так рванул? — На его лице отразилась искренняя боль, хотя он продолжал смотреть на Хейза с улыбкой, обнажившей все верхние зубы и верхушки нижних.

Хейз обернулся и смотрел на улыбку до тех пор, пока она не влипла в ветровое стекло. После этого «эссекс» наконец поехал нормально. Онни Джей вынул надушенный носовой платок и некоторое время прижимал его ко рту, когда он убрал руку, улыбка снова была на месте.

— Друг, — сказал Онни Джей, — нам нужно объединиться. Когда я тебя услышал, я сразу решил: вот великий человек с великими идеями.

Хейз не реагировал.

Онни Джей глубоко вздохнул.

— Знаешь, кого ты мне напомнил, когда я тебя впервые увидел? — Он сделал паузу и продолжал ласково: — Иисуса Христа и Авраама Линкольна, друг.

От такого оскорбления Хейз окаменел.

— Неправда, — произнес он едва слышно.

— Друг, как ты можешь так говорить? — изумился Онни Джей. — Я ведь не зря три года вел по радио семейную религиозную программу. Может, ты слышал, она называлась «Спасение души — четверть часа Чувств, Мелодий и Раздумий»? Я настоящий проповедник.

Хейз остановил машину.

— Вылазь, — сказал он.

— Почему, друг? — воскликнул Онни Джей. — Как ты можешь так говорить? Я действительно проповедник и радиозвезда.

— Вылазь. — Хейз перегнулся и распахнул дверцу.

— Не думал я, что ты можешь так обращаться с другом, — сказал Онни Джей. — Я всего лишь хотел спросить про этого нового Иисуса.

— Пошел вон!

Хейз стал спихивать его с сиденья. Когда Онни Джей очутился на самом краю, Хейз сильным пинком вышиб его из машины на дорогу.

— Я никогда не думал, что друг может так со мной обращаться, — сказал Онни Джей. Хейз скинул его ногу с подножки и захлопнул дверцу. Он нажал на стартер, но в ответ послышался невнятный шум, словно кто-то полоскал горло без воды. Онни Джей поднялся с тротуара и склонился к окну: — Может, объяснишь мне, где этот новый Иисус, про которого ты говорил?

Хейз несколько раз нажимал ногой на стартер, но совершенно безрезультатно.

— Прикрой заслонку, — посоветовал Онни Джей, забираясь на подножку.

— Нет у меня никакой заслонки! — рявкнул Хейз.

— Может, бензина перекачал, — сказал Онни Джей. — Пока есть время, мы с тобой можем поговорить о Святой Церкви Христа Без Христа.

— Моя церковь — Церковь Без Христа, — ответил Хейз, — и говорить мне с тобой не о чем.

— Какая разница, сколько Христов в названии, смысл от этого не меняется, — продолжал Онни Джей проникновенно. — Тебе надо бы меня послушать, я в этом деле специалист. Я — артист в своем роде. Если хочешь заниматься религией, это надо подавать по-доброму. У тебя хорошие идеи, тебе просто нужен напарник-артист.

Хейз нажал на газ, потом на стартер, потом снова на стартер и на газ. Автомобиль не тронулся с места. На улице не было ни души.

— Можем подтолкнуть его на обочину, — предложил Опии Джей.

— Мне твоя помощь не нужна, — сказал Хейз.

— Слушай, друг, я, в самом деле, хотел бы поглядеть на этого нового Иисуса, — сказал Онни Джей. — Никогда не встречался с такой любопытной идеей. Осталось только добавить немножко рекламы.

Хейз попробовал запустить машину, навалившись всей грудью на руль, но из этого ничего не вышло. Тогда он вылез и начал толкать автомобиль на обочину. Онни Джей присоединился к нему.

— Собственно говоря, я и сам подумывал насчет нового Иисуса, — заметил он. — Новый был бы посовременнее. А где ты его держишь, друг? — продолжал он. — Это кто-то из твоих знакомых? Мне бы очень хотелось встретиться с ним и послушать, какие у него идеи.

Они прикатили машину на парковку. Закрыть ее не было возможности. Хейз опасался, что, если он оставит автомобиль на ночь так далеко от дома, его могут украсть. Оставалось только ночевать внутри. Он забрался назад и задернул занавески с бахромой. Голова Онни Джея все еще торчала в окне.

— Ты можешь не бояться, что я познакомлюсь с новым Иисусом и отстраню тебя от дел, — сказал он. — Это мне нужно просто для поддержания духа.

Хейз убрал насест и развернул тюфяк. Сзади, на полке под овальным окном, он хранил подушку, армейское одеяло, походную плитку и кофейник.

— Я даже с удовольствием заплачу тебе немного, чтобы посмотреть на него, — предложил Онни Джей.

— Послушай, — сказал Хейз. — Убирайся вон. Мне не о чем с тобой говорить. Ист никакого нового Иисуса. Это просто такой оборот речи.

Улыбка почти сползла с лица Онни Джея.

— Что ты имеешь в виду?

— Нет такой вещи или человека, — сказал Хейз. — Это просто так говорится. — Он стал запирать дверцу, не обращая внимания на голову Онни Джея, торчащую в окне. — Не существует его, понял?

— Вот вечно так с вами, интюллехтуалами, — пробормотал Онни Джей. — Вечно треплете языком о том, чего у вас нет.

— Убери голову из окна, Холи, — сказал Хейз.

— Меня зовут Гувер Шотс, — рявкнул тот. — Я сразу, как тебя увидел, понял, что ты просто шарлатан.

Хейз приоткрыл дверь, чтобы ее захлопнуть, Гувер Шотс убрал голову, но забыл про большой палец. Раздался вой, способный разорвать даже самую черствую душу. Хейз открыл дверь, освободил палец и снова захлопнул. Он опустил занавески и улегся сзади на армейском одеяле. Слышно было, как на улице прыгает и воет Гувер Шотс. Вопли постепенно утихли, Хейз услышал шаги, и страстный, задыхающийся голос донесся сквозь железо.

— Ты просчитался, друг. Я тебя выброшу из дела. Я сам достану нового Иисуса и за гроши найму Пророков, слышишь? Ты слышишь меня, друг?

Хейз не ответил.

— Завтра вечером я начну проповедовать. Небольшая конкуренция тебе не помешает. Слышишь меня, друг?

Хейз привстал, перегнулся через спинку сиденья и надавил на клаксон. Раздался пронзительный звук, похожий на козлиный смех, прерванный бензопилой. Гувер Шотс отскочил, словно его хватило током.

— Ну ладно, — крикнул он издали дрожащим голосом, — не волнуйся, ты еще обо мне услышишь. — И зашагал прочь по тихой улице.

Хейз пролежал в машине с час, и ему приснился кошмарный сон о том, что его похоронили заживо. Он не ждал Страшного суда; поскольку никакого Страшного суда нет, он ничего не ждал. Через овальное стекло машины на него смотрело множество глаз — некоторые с относительным уважением, как тот мальчишка из зоопарка, другие — с бесстрастным любопытством. Три женщины с бумажными пакетами в руках придирчиво разглядывали его, словно он был чем-то вроде куска рыбы на витрине, но вскоре они исчезли. Заглянул мужчина в соломенной шляпе, приложил к носу ладонь и помахал пальцами. Остановилась женщина с двумя мальчиками и усмехнулась. Потом дети куда-то пропали, а она стала жестами показывать, что хотела бы залезть внутрь и составить ему компанию, но не смогла пробиться через стекло и тоже исчезла. Все это время Хейз хотел выбраться из заточения, но, поскольку пытаться не было смысла, он вообще не шевелился. Он ждал, что за овальным окошком появится Хокс с гаечным ключом, но слепой так и не пришел.

В конце концов ему удалось стряхнуть кошмар и проснуться. Он думал, что уже утро, но была всего лишь полночь. Он пересел на водительское место, надавил на стартер, и «эссекс» тронулся, как ни в чем не бывало. Хейз доехал до дома и, вместо того чтобы пойти в свою комнату, остановился у двери слепого. Наклонился к замочной скважине, услышал храп, попытался тихонько приоткрыть дверь, но она не поддавалась.

И тут впервые у него возникла мысль взломать замок. Хейз обшарил карманы, отыскал кусочек проволоки, которым иногда пользовался, как зубочисткой. В холле царил полумрак, но все же света было достаточно; встав на колени, он засунул проволоку в скважину, стараясь не шуметь.

После пятой или шестой попытки замок легонько щелкнул. Дрожа, Хейз открыл дверь. Он тяжело дышал, сердце колотилось в груди так, словно он бежал сюда всю дорогу. Когда глаза привыкли к темноте, он двинулся к изголовью железной кровати. Голова Хокса свешивалась с края постели. Хейз присел на корточки, зажег спичку и поднес к его лицу. Хокс проснулся. Две пары глаз смотрели друг на друга, пока не погасла спичка; казалось, лицо Хейза открылось в пустоту еще более глубокую, поймало какое-то отражение и тут же закрылось вновь.

— А теперь уходи, — глухо сказал Хокс. — Оставь меня в покое.

Он ткнул кулаком в нависшее над ним лицо, но попал в пустоту. Пятно под белой шляпой отодвинулось и тут же исчезло.

Глава 10

На следующий вечер Хейз остановил «эссекс» перед кинотеатром «Одеон», забрался на капот и качал проповедовать.

— Я расскажу вам о своих принципах и принципах этой церкви! — воззвал он. — Остановитесь на минуту и выслушайте правду, которую вы нигде больше не услышите.

Он стоял, склонившись и выгнув руку невыразительной дугой. Остановились две женщины и мальчик.

— Я проповедую, что есть много разных правд, ваша правда, моя, чья-то еще, и за всеми скрывается одна-единственная правда: и она в том, что правды не существует, — возвестил он. — Нет никакой правды за всеми правдами — вот что говорю я и говорит моя церковь! Место, откуда вы пришли, исчезло, вы никогда не попадете туда, где хотели бы оказаться, а то место, где вы сейчас, понравится вам только, когда вы его покинете. Где же ваше место? Нет такого! Никто, кроме вас самих, не укажет вам, где быть, — продолжал он. — Вам незачем вглядываться в небеса, они никогда не разверзнутся, и ничего не откроется за ними. Вам незачем искать дыру в земле и всматриваться вглубь. Вы не можете проникнуть ни во времена ваших отцов, ни во времена ваших детей, если они у вас есть. Вам доступно только то, что сейчас у вас внутри. Если было Грехопадение — смотрите туда; если было Искупление — смотрите туда, если вы ждете Страшного суда — тоже смотрите туда, потому что все это должно быть в вашем времени и в вашем теле, а где же в вашем времени и вашем теле может оно быть? Где в вашем времени и в вашем теле Иисус искупил ваши грехи? — вскричал он. — Покажите мне это место, ибо я его не вижу. Если есть место, где Иисус искупил ваши грехи, то вам и нужно быть там, но кто из вас сумеет его отыскать?

Еще три человека вышли из «Одеона», двое остановились послушать.

— Кто это сказал, что у вас существует совесть? — крикнул он, напряженно вглядываясь в слушателей, словно пытаясь по запаху определить, кто именно так считает. — Ваша совесть — выдумка, но если вы полагаете, что она есть, вам лучше выследить ее и убить, потому что она не больше, чем ваше отражение в зеркале или ваша тень.

Он проповедовал с таким воодушевлением, что не заметил, как мимо в поисках парковки три раза проехал большой мышиного цвета автомобиль, в котором сидели два человека. Он не заметил, что автомобиль остановился неподалеку, на месте только что отъехавшей машины, и не видел, как из него вышли Гувер Шотс и человек в ярко-голубом костюме и белой шляпе. Но вскоре Хейз взглянул в ту сторону и увидел человека в голубом костюме и белой шляпе, стоящего на капоте автомобиля. Хейза поразило, каким изможденным выглядит его двойник, и он даже прервал проповедь. Таким он себя представить не мог. У человека, на которого он смотрел, были впалая грудь и длинная шея, руки он держал по швам и стоял, точно ожидая какого-то сигнала и опасаясь его пропустить.

Гувер Шотс ходил по тротуару перед автомобилем, перебирая струны гитары.

— Друзья, — зазывал он, — хочу представить вам Настоящего Пророка; послушайте, что он скажет. Уверен, его слова сделают вас такими же счастливыми, каким стал я!

Если бы Хейз смотрел на Гувера, его бы удивило, каким счастливым тот выглядит, но взгляд Хейза был прикован к фигуре на автомобиле. Он спрыгнул с машины и подошел поближе, не отрывая глаз от зыбкого силуэта. Гувер Шотс простер руки, и человек внезапно закричал нараспев гнусавым голосом:

— Неискупленные сами искупят свои грехи, грядет новый Иисус! Ждите чуда! Вы спасетесь в Святой Церкви Христа Без Христа!

Затем снова повторил то же самое точно таким же тоном, только быстрее. А потом стал кашлять. Это был громкий чахоточный кашель, зарождавшийся где-то глубоко в груди и завершающийся протяжным всхлипом. Потом он сплюнул чем-то белым.

Хейз встал рядом с толстой женщиной; та обернулась, оглядела его, потом перевела взгляд на Настоящего Пророка. Поразмыслив, она подтолкнула Хейза локтем и хихикнула:

— Вы с ним что — близнецы?

— Если не выследить и не уничтожить, уничтожат вас, — ответил Хейз.

— А? Кто? — спросила она.

Он отвернулся и зашагал прочь, а женщина смотрела, как он садится в машину и отъезжает.

— Он не в своем уме. — Она тронула за локоть стоявшего рядом мужчину. — Впервые вижу близнецов, которые выслеживают друг друга.

Вернувшись домой, Хейз обнаружил в своей постели Шабаш Хокс. Она съежилась на кровати, обхватив одной рукой колени, а другой вцепившись в простыню, словно собиралась на ней повеситься. Хейз сел на кровать, не удостоив девочку взглядом.

— Я не уйду, даже если ты ударишь меня столом, — сказала она. — Не уйду. Мне некуда идти. Он бросил меня, и это ты его прогнал. Я видела вчера ночью, как ты зашел и поднес ему спичку к лицу. Думала, и так легко понять, кто он такой, без всякой спички. Он просто жулик. Даже не крупный жулик, а так, мелочь; когда ему надоедает всех обманывать, он просто побирается на улице.

Хейз наклонился и стал развязывать ботинки. Это были старые армейские башмаки, которые он выкрасил в черный цвет, чтобы они потеряли казенный вид. Он снял ботинки и снова сел. Девочка с опаской смотрела на него.

— Будешь меня бить или нет? — спросила она. — Если будешь, давай сразу, потому что я не уйду. Мне некуда идти. — По Хейзу не было заметно, что он собирается кого-то бить; казалось, он решил не трогаться с места до самой смерти. — Послушай, — продолжала она другим тоном, — как только я увидела тебя, я сказала себе: вот что мне нужно. Ты увидела карие глаза и рехнулась, девочка! Не важно, что взгляд у него такой невинный, он порочен до глубины души, как я. Одна разница: я хочу такой быть, а он нет. Вот именно! Я хочу быть такой и могу научить, чтобы и тебе понравилось. Хочешь узнать, как это здорово?

Он обернулся и увидел за спиной худенькое личико с большими зелеными глазами.

— Да, — произнес он все с тем же каменным видом, — хочу. — Он поднялся, снял пиджак, брюки и кальсоны, сложил одежду на стуле. Потом выключил свет, снова сел в постель и стянул носки. У него были большие белые и влажные ступни, он сидел и смотрел на их очертания на полу.

— Иди ко мне! Скорее! — Она толкнула его в спину коленом.

Он расстегнул рубашку, снял, вытер ею лицо и бросил на пол. Потом засунул ноги под одеяло и посидел так, словно пытаясь что-то вспомнить.

Девочка очень часто дышала.

— Снимай же шляпу, царь зверей, — сказала она сердито. Потянулась к шляпе, сдернула и отшвырнула во тьму.

Глава 11

На следующий день, около полудня, по переулкам, стараясь держаться ближе к стенам домов, быстро шел человек в черном плаще и низко надвинутой на глаза шляпе. Поля ее были опущены и касались воротника плаща. В одной руке он нес газетный сверток величиной с младенца, в другой — темный зонтик, поскольку непредсказуемые небеса были угрюмо серы, точно загривок старого козла. Он был в темных очках, а о черной бороде зоркий наблюдатель мог бы сказать, что она фальшивая и прикреплена к шляпе с двух сторон булавками. Зонтик постоянно выскальзывал у него из рук и цеплялся за ноги, словно пытался удержать его на месте.

Он не прошел и половины квартала, как по тротуару застучали крупные грязные капли, а из небес донеслось гадкое рычание. Он кинулся бегом, сжимая в одной руке сверток, а в другой зонт. Обрушившийся ливень сбивал с ног, и он юркнул между двумя витринами в подъезд закусочной, отделанный синей и белой плиткой. Человек чуть опустил черные очки. Бесцветные глаза, показавшиеся над оправой, принадлежали Еноху Эмери. Енох шел к Хейзелу Моутсу.

Он не знал, где живет Хейзел, но инстинкт безошибочно подсказывал дорогу. В свертке скрывалось то, что Енох показывал Хейзелу в музее. Он украл эту штуку накануне.

Он заранее выкрасил лицо и руки коричневой ваксой, в надежде сойти за черномазого, если его заметят. Потом пробрался в музей, миновав спящего сторожа, разбил витрину гаечным ключом, который одолжил у хозяйки квартиры; дрожа и обливаясь потом, вытащил скорченного человечка и запихал в бумажный пакет. Когда он выходил из музея, сторож по-прежнему спал. На улице Енох решил, что раз никто не видел его в обличье цветного, подозрение сразу же падет на него, так что нужна дополнительная маскировка. Так появились черные очки и борода.

Вернувшись к себе, он вытащил нового Иисуса из пакета и, не осмеливаясь на него смотреть, уложил в позолоченный ящик, а сам присел в ожидании на краешек кровати. Он ждал, что должно что-то случиться, но что именно — не знал. Он не сомневался, что нечто произойдет, весь его организм ожидал этого момента. Он был уверен, что это будет одно из главных событий его жизни, и все же даже смутно не представлял, что это может быть. Ему казалось, что после этого он станет совершенно новым человеком — даже лучше, чем сейчас. Так он просидел почти четверть часа, но ничего не случилось.

Он посидел еще минут пять.

Потом почувствовал, что нужно сделать первый шаг. Енох встал, на цыпочках подошел к ящику, опустился на корточки, чуть-чуть приоткрыл дверцу и заглянул внутрь. Потом очень медленно открыл ее пошире и засунул голову в недра умывальника.

Прошло несколько минут.

Если бы наблюдатель расположился строго за спиной Еноха, он сумел бы разглядеть лишь подошвы его ботинок и брюки сзади. В комнате царила полная тишина, с улицы не доносилось ни звука, Вселенная точно затаила дыхание, не пролетела даже муха. Затем без предупреждения из ящика донесся громкий булькающий звук, за которым последовал треск, словно костью чиркнули по деревяшке. Енох попятился, закрыв лицо руками. Несколько минут он просидел на полу, застыв в ужасе. Сперва ему показалось, что это сморщенный человечек чихнул в ящике, но потом он решил проверить состояние собственного носа. Енох вытер нос рукавом и еще посидел немного. Подозрение на его лице сменилось мрачной уверенностью. Наконец он пинком захлопнул дверцу ковчега с новым Иисусом, вскочил, схватил шоколадку и принялся очень быстро ее жевать. Ел он так, словно расправлялся с врагом.

На следующее утро Енох поднялся только к десяти — был выходной, — а около полудня отправился на поиски Хейзела Моутса. Он припомнил адрес, который ему дала Шабаш Хокс; именно туда и направил его инстинкт. Он шел мрачный и раздраженный, оттого что приходилось проводить выходной таким нелепым образом, да еще и в непогоду. Но ему хотелось поскорее избавиться от нового Иисуса: если полиция арестует кого-нибудь за ограбление музея, пусть это будет Хейзел Моутс. Енох не мог понять, как он вообще решился рисковать собой ради какого-то дохлого скрюченного мулата, который и не совершил ничего — разве что позволил себя набальзамировать, а потом всю жизнь, воняя, пролежал в музее. Это выходило за пределы его понимания. Он был очень мрачен. Новый Иисус оказался ничем не лучше прежнего.

Енох одолжил у домохозяйки зонтик, но, попытавшись раскрыть его в подъезде закусочной, обнаружил, что зонт — ровесник своей владелицы. Когда операция наконец удалась, Енох снова поднял черные очки и выскочил под проливной дождь.

Хозяйка перестала пользоваться этим зонтиком лет пятнадцать назад (именно по этой причине она и одолжила его Еноху), и, как только дождь коснулся его, зонт с визгом сложился, стукнув Еноха по затылку. Он пробежал несколько шагов с накрытой зонтиком головой, потом заскочил в другой подъезд и содрал его. Чтобы снова его раскрыть, пришлось воткнуть зонт в землю и постучать ногой по спицам. Енох снова выбежал, держа руку у самых спиц, чтобы зонт не закрылся. При этом ручка зонта, изображающая голову фокстерьера, ежесекундно колотила его по животу. Так он прошел еще немного, но тут задняя половина зонта вывернулась наизнанку, вылив ему за шиворот целый водопад. Енох юркнул под козырек кинотеатра. Была суббота, и к кассе выстроилась довольно ровная очередь детей.

Енох не питал особой симпатии к детям; они же, напротив, как правило, очень им интересовались. Вся очередь обернулась, и двадцать или тридцать пар глаз стали разглядывать Еноха с нескрываемым любопытством. Зонтик уродливо выгнулся, одна половина вверх, другая вниз, и та часть, что была наверху, явно собиралась согнуться и вылить очередную порцию воды ему за шиворот. Когда это произошло, дети засмеялись и запрыгали. Енох посмотрел на них, отвернулся и сдвинул черные очки на кончик носа. И тут обнаружил, что стоит перед цветным портретом гориллы в полный рост. Над головой гориллы шли красные буквы: «ГОНГА! Гигантский лесной владыка и кинозвезда! Здесь собственной персоной!» Рядом с коленом гориллы шла другая надпись: «Гонга появится перед кинотеатром в 12 часов. СЕГОДНЯ! Первым десяти смельчакам, которые пожмут Гонге руку, — бесплатный вход!»

В те важные моменты, когда Судьба заносила ногу, чтоб дать ему пинка, Енох обычно думал о чем-то другом. Когда ему было четыре года, отец принес из тюрьмы жестяную коробку. Она была оранжевой, на крышке был нарисован ореховый леденец, и зеленые буквы сообщали: «Орешек с сюрпризом!» Когда Енох открыл коробку, оттуда вылетела стальная пружина и выбила ему два верхних зуба. В его жизни было столько подобных случаев, что, казалось, он должен особо чувствовать приближение опасности. Он старательно изучил плакат и дважды прочел надпись. Наконец решил, что само провидение предоставляет ему возможность оскорбить преуспевающую обезьяну. К нему снова вернулась уверенность в новом Иисусе. Теперь-то он все-таки получит заслуженную награду, и решающий момент в его жизни наступит.

Он повернулся и спросил у стоящего рядом мальчика, который час. Тот ответил, что уже десять минут первого и Гонга опаздывает на десять минут. Другой высказал предположение, что, возможно, Гонгу задержал дождь. Третий сказал, что дело не в дожде, а в самолете, на котором режиссер Гонги должен прилететь из Голливуда. Енох заскрежетал зубами. Первый мальчик сказал, что, если Енох хочет пожать руку звезде, он должен встать в очередь. Енох последовал его совету. Мальчик спросил, сколько Еноху лет. Другой заметил, что у Еноха смешные зубы. Енох проигнорировал все замечания, продолжая битву с зонтиком.

Через несколько минут из-за угла показался черный фургон и стал медленно приближаться под проливным дождем. Енох прижал зонтик локтем и начал всматриваться через черные очки. Когда фургон подъехал, внутри заиграла пластинка «Тара-ра-бум-ди-я», но музыка была почти не слышна из-за дождя. На боку фургона была нарисована блондинка из какого-то другого фильма, без Гонги.

Очередь детей выровнялась, как только фургон остановился у кинотеатра. Фургон был похож на тюремный, с решеткой, но обезьяны видно не было. Два человека в плащах, ругаясь, вылезли из кабины, обошли фургон и открыли дверь. Один из них заглянул внутрь и сказал: «Все в порядке, давай поживей». Другой погрозил детям пальцем и крикнул: «Посторонись!»

Из фургона послышался голос:

— А вот и Гонга. Ревущий Гонга — Великая Звезда! Пожмите Гонге руку!

В шуме ливня голос превратился в невнятное бормотание. Человек, стоявший у двери, снова заглянул внутрь:

— Ну давай, вылезай!

Из фургона донесся приглушенный топот, потом высунулась темная мохнатая рука и снова скрылась, как только на нее упали капли дождя.

— Черт возьми!

Мужчина, стоявший под козырьком кинотеатра, снял плащ и швырнул напарнику, тот передал его в фургон. Через пару минут в дверях фургона показалась горилла в застегнутом до подбородка плаще с поднятым воротником. На шее гориллы была стальная цепь, охранник тут же ухватился за нее и провел обезьяну под козырек. Добродушная женщина в кассе держала наготове бесплатные билеты для первых десяти храбрецов, которые осмелятся пожать обезьяне руку.

Горилла, не обращая на детей ни малейшего внимания, прошла за мужчиной к невысокому постаменту, установленному возле входа в кинотеатр. Забралась на него, повернулась к детям и зарычала. Ее рев был не слишком громким, но очень гадким; видно было, какая обезьяна злобная. Енох перепугался и, если бы его не окружали со всех сторон дети, несомненно, убежал бы.

— Ну, кто первый? — спросил мужчина. — Давайте сюда, кто будет первым? Бесплатный вход первому, кто подойдет.

Никто не двинулся с места. Мужчина оглядел детей.

— Ну что, ребята? — гавкнул он. — Струсили? Он вас не тронет, пока я его держу. — Он посильнее сжал цепь и потряс, чтобы все убедились, что держит он добросовестно.

Маленькая девочка отделилась от группы. Ее злое треугольное личико обрамляли длинные локоны, похожие на стружки. Она остановилась в нескольких шагах от звезды.

— Хорошо, хорошо, — сказал человек, позвякивая цепью. — Давай поживей.

Обезьяна быстро пожала девочке руку. Потом подошла другая девочка, за нею два мальчика. Очередь стала быстро продвигаться.

Горилла стояла с протянутой рукой и с тоской глядела на дождь. Енох преодолел страх и теперь пытался придумать фразу, которой легче всего оскорбить обезьяну. В другой раз это было бы проще простого, но сегодня на ум не приходило ничего. Его мозг — обе части — был совершенно пуст. Енох не мог вспомнить ни одной фразы, которые произносил каждый день.

Перед ним в очереди осталось только два мальчика. Первый пожал обезьяне руку и отошел. Сердце Еноха бешено колотилось. Мальчик перед ним тоже отступил, и Енох оказался лицом к лицу с гориллой, которая автоматически пожала ему руку.

Это была первая рука, протянутая Еноху с тех пор, как он приехал в город. Рука была теплой и мягкой.

Секунду Енох держал руку обезьяны в своей, а потом начал бубнить, заикаясь:

— Меня зовут Енох Эмери. Я учился в Родмилской Духовной Академии для мальчиков. Я работаю в зоопарке. Я видел два ваших фильма. Мне всего восемнадцать лет, а я уже работаю. Мой отец… — Тут его голос сорвался.

Звезда слегка наклонилась к нему, и в ее лице произошла перемена: за целлулоидными глазами показалась пара человеческих, злобно уставившихся на Еноха.

— Пошел к черту, — тихо, но отчетливо произнес гадкий голос внутри обезьяны, и мохнатая рука вырвалась из ладони Еноха.

Унижение было столь велико, что Енох трижды повернулся на месте, прежде чем отыскал нужное направление. А потом стремглав бросился под дождь.

К тому времени, когда Енох добрался до дома, где жила Шабаш Хокс, он вымок до нитки, сверток тоже был совсем мокрым. Енох страстно сжимал пакет, но хотел лишь одного — побыстрее от него избавиться. Хозяйка дома сидела на крыльце, недоверчиво взирая на дождь. Енох узнал у нее, где комната Хейза, и пошел. Дверь в комнату была приоткрыта, он заглянул внутрь. Хейз лежал на постели, верхняя часть его лица была закрыта тряпкой, нижняя была мертвенно-бледной и искажена гримасой, словно он страдал от сильной боли. Шабаш Хокс сидела за столиком у окна и разглядывала свое лицо в карманном зеркальце. Енох поскребся в стену, Шабаш отложила зеркальце и на цыпочках вышла в коридор, прикрыв за собой дверь.

— Мой мужчина болен и спит, — сказала она, — он всю ночь не спал. Чего тебе?

— Это ему, а не тебе. — Енох протянул ей мокрый сверток. — Один его друг просил, чтобы я ему передал. Не знаю, что там такое.

— Передам, — сказала она. — Можешь не волноваться. Еноху не терпелось оскорбить кого-нибудь, только это могло его хоть чуточку успокоить.

— Вот уж не думал, что он с тобой свяжется, — заметил он, посмотрев на девочку своим особым взглядом.

— Он все время меня преследовал, — сказала она. — С ними такое бывает. Так ты не знаешь, что в этом свертке?

— Ловушка для любопытных, — ответил Енох. — Передай, а он сам догадается. Скажи ему, что я только рад избавиться от этой штуки. — Он стал спускаться по лестнице, но на полпути остановился и посмотрел на нее еще одним особым взглядом: — Нетрудно догадаться, почему он прикрыл глаза тряпкой.

— Лучше бы ты заткнулся, — сказала она. — Никто тебя не спрашивает.

Когда за Енохом захлопнулась дверь, Шабаш стала разглядывать сверток. Внешний вид ни о чем не говорил: сверток был слишком увесистым для одежды и слишком мягким для какого-нибудь механизма. Она проковыряла в бумаге дырочку и разглядела нечто похожее на пять сушеных горошин, но в коридоре было слишком темно и хорошенько рассмотреть не получалось. Тогда она решила отнести пакет в ванную, где висела яркая лампочка, развернуть, а потом уж передать Хейзу. Если он действительно так болен, как говорит, он не станет беспокоиться из-за какого-то свертка.

Утром он заявил, что у него очень болит грудь. В самом деле, всю ночь он громко кашлял — тяжелым гулким кашлем, звучавшим фальшиво. Она была уверена, что это лишь уловка, чтобы избавиться от нее, притворившись заразным.

«Он только прикидывается больным, — сказала она себе, идя по коридору, — он просто ко мне не привык». Она села на край огромной зеленой ванны и разорвала веревку на пакете. Развернула мокрую бумагу, бросила на пол и с изумлением уставилась на то, что оказалось в свертке.

Два дня пребывания на воздухе не пошли на пользу новому Иисусу. Одна половина его лица была сплющена, на другой треснуло веко и из глаза сыпалась блеклая труха. Шабаш сидела, бессмысленно глядя на неведомое существо, словно не знала, что подумать, — а может, ничего не думала вообще. Так она просидела минут десять, не думая ни о чем, охваченная чувством, что в человечке есть что-то очень знакомое. Она никогда не видела ничего похожего, но, казалось, черты всех знакомых людей соединились в нем, словно из всех слепили одного человека, убили его и высушили.

Она взяла его на руки, придирчиво оглядела, и вскоре ее руки привыкли к его коже. Волосы на голове человечка растрепались, и она бережно пригладила их, держа его на руках и вглядываясь в перекошенное лицо. Его рот слегка сполз набок, так что тень улыбки чуть смягчала жуткое выражение лица. Она принялась легонько укачивать его, и постепенно на ее лице возникло робкое отражение его улыбки.

— Надо же, — прошептала она. — Да я погляжу, — ты красавчик.

Его головка уютно покоилась в изгибе ее плеча.

— А где ж твои мама и папа?

Ответ возник в ее сознании, точно вспышка молнии, и она даже ахнула от восторга.

— Ну что ж, пойдем, порадуем его.

Хейз проснулся в тот момент, когда за Енохом Эмери захлопнулась дверь. Обнаружив, что Шабаш в комнате нет, он вскочил и принялся спешно одеваться. Он был захвачен идеей, возникшей столь же внезапно, как и решение купить автомобиль: надо немедленно уехать в другой город и проповедовать Церковь Без Христа. Там он начнет все сначала: снимет комнату и заведет женщину. Главное, что есть машина, которая спокойно и без чужого вмешательства может довезти тебя куда угодно. Он посмотрел в окно на «эссекс». Автомобиль стоял под проливным дождем, большой, надежный. Хейз даже не заметил ливня — он видел только машину; если бы его спросили, он даже не смог бы сказать, что идет дождь. Почувствовав прилив сил, он отошел от окна и полностью оделся. Утром, когда он в первый раз проснулся, он решил, что заболел туберкулезом; чахотка словно росла всю ночь и хлюпала откуда-то снизу, кашель доносился до него точно издалека. Потом его засосало в бессильный сон, но проснулся он с этим планом и чувствовал, что в силах немедленно его воплотить.

Он вытащил из-под стола армейский рюкзак и принялся запихивать вещи. Их было немного, и часть уже лежала в рюкзаке. Его руки умудрялись складывать все, не дотрагиваясь до Библии, которая уже несколько лет камнем лежала на дне рюкзака, но, нашаривая место для запасной пары ботинок, он наткнулся на какой-то маленький продолговатый предмет. Это была коробочка с материнскими очками. Он совсем забыл, что у него есть очки. Он надел их, и тут же стена, перед которой он стоял, подступила совсем близко и пошла волнами. На двери висело зеркальце в белой раме, он подошел к нему и взглянул на свое отражение. Расплывчатое лицо было темным и возбужденным, все черты углубились и исказились. Крохотные очки в серебряной оправе смазывали остроту взгляда, точно были призваны скрыть некий бесчестный план, запечатленный в глазах. Хейз нервно защелкал пальцами, — он вдруг забыл, что собирался сделать. В отраженных в зеркале чертах ему вдруг почудилось материнское лицо. Он отшатнулся и поднял было руку, чтобы снять очки, но тут дверь открылась, и перед ним появились еще два лица, одно из которых произнесло:

— Теперь зови меня мамочкой.

Второе лицо, маленькое и темное, прямо под первым, только жмурилось, словно человечек старался не смотреть на старого друга, который собирается его убить.

Хейз стоял неподвижно, по-прежнему держа одной рукой дужку очков, вторая же застыла в воздухе на уровне груди, а голова склонилась так, точно он научился смотреть всем лицом сразу. Он стоял в пяти шагах от пришельцев, но казалось, будто они подошли к нему вплотную.

— Спроси-ка своего папочку, куда это он собрался такой больной, — сказала Шабаш. — Спроси, не хочет ли он и нас взять с собой?

Зависшая в воздухе рука дернулась и попыталась схватить перекошенное личико, но промахнулась; дернулась и опять поймала воздух; наконец, рванулась вперед, вцепилась в скрюченное тельце и шмякнула его об стену; голова раскололась, выпустив легкое облачко пыли.

— Ты разбил его, — завопила Шабаш, — а он был мой! Хейз поднял человечка с пола, открыл дверь, которую хозяйка называла пожарным выходом, и швырнул его туда. Дождь хлестнул в лицо, он отпрыгнул назад и недоуменно застыл, словно готовясь к удару.

— Не надо было его выбрасывать, — взвизгнула Шабаш. — Я бы его починила!

Он снова подошел к двери и взглянул на серую пелену. Капли падали на шляпу, громко шлепая, точно на кусок жести.

— Как я тебя увидела, я сразу поняла, какой ты плохой и злобный, — произнес позади яростный голос. — Сразу поняла, что ты никому ничего не позволишь. Я знала, ты такой гадкий, что можешь ударить ребенка о стену. Я знала, что ты никогда не будешь веселиться и другим не дашь, и все потому, что тебе никто не нужен, кроме Иисуса!

Он обернулся и угрожающе занес руку, едва не потеряв равновесие в дверном проеме. По стеклам очков стекали капли, ползли по красному лицу, блестели на краях шляпы.

— Мне нужна только правда, — крикнул он. — И то, что ты видишь, и есть правда, и я тоже ее вижу.

— Обычные штучки проповедника, — сказала она. — Куда это ты собрался бежать?

— Я вижу одну-единственную правду! — снова крикнул он.

— Куда это ты собрался бежать?

— В другой город, — произнес он громко и хрипло, — чтобы проповедовать правду Церкви Без Христа! У меня есть машина, на которой я могу… — Но тут он закашлялся. Это был даже не кашель — он звучал, точно слабый призыв о помощи со дна каньона, но цвет и выражение понемногу стали исчезать с лица Хейза, пока оно не стало таким же безликим и пустым, как текший за его спиной дождь.

— И когда же ты хочешь ехать? — спросила она.

— Вот только чуть посплю. — Он сорвал очки и вышвырнул их за дверь.

Ничего у тебя не выйдет, — сказала она.

Глава 12

Несмотря ни на что, Енох не мог отделаться от мысли, что новый Иисус как-то его отблагодарит. Эта благая надежда состояла на две трети из подозрений и на одну из страстного желания. Весь день, после того как он ушел от Шабаш Хокс, мысль эта преследовала его. Он не очень ясно представлял, какого вознаграждения хочет, амбиций у него хватало: он стремился многого добиться в жизни. Ему хотелось жить все лучше и в конце концов достичь совершенства. Он надеялся стать Молодым Человеком Будущего — как герои реклам страховых компаний. Он хотел, чтобы когда-нибудь выстраивались очереди желающих пожать ему руку.

До вечера он просидел дома в беспокойстве; кусал ногти, ободрал остатки шелка с зонтика домохозяйки, а потом выломал и спицы, так что осталась черная палка с острым стальным наконечником и ручкой в виде собачьей головы, походившая на инструмент для какой-то особой старомодной пытки. Енох походил взад-вперед по комнате с этой палкой и решил, что на бульваре она придаст ему достоинства. Часов в семь вечера он надел пальто, взял палку и направился в ресторанчик по соседству. У него было ощущение, что его ждет какая-то награда, но он нервничал, опасаясь, что придется не получить ее, а вырвать силой.

Енох никогда не принимался за какое-нибудь дело, предварительно не поев. Ресторан назывался «Парижская еда»; это был закуток футов шесть в ширину, между обувной мастерской и химчисткой. Енох забрался на самый дальний табурет у стойки и заказал гороховый суп и молочный коктейль с шоколадом.

За стойкой стояла высокая женщина с большими желтыми зубами и такого же цвета волосами, затянутыми черной сеткой. Одну руку она постоянно держала на бедре, а управлялась при помощи второй. Хотя Енох появлялся здесь каждый вечер, она так и не научилась относиться к нему с приязнью.

Вместо того чтобы обслужить его, женщина принялась жарить на сковороде ветчину; в ресторане сидел только один посетитель, но он уже поел и теперь читал газету: следовательно, ветчина предназначалась ей самой. Енох перегнулся через стойку и ткнул женщину палкой в бедро.

— Слушай, — сказал он, — мне надо идти. Я тороплюсь.

— Ну так иди, — отрезала она и заработала челюстями, сосредоточившись на содержимом сковородки.

— Пожалуй, я возьму кусок вон того торта, — сказал Енох, указывая на половину розово-желтого торта, лежавшую в круглой витрине. — Вообще-то мне нужно кое-что сделать. Надо бы мне идти. Накройте мне рядом с ним. — Он указал на человека, читающего газету, сполз с табурета, подошел к соседу и стал рассматривать газетный лист с обратной стороны.

Человек опустил газету и взглянул на Еноха. Енох улыбнулся. Человек поднял газету.

— Можно одолжить у вас странички, которые вы не читаете? — попросил Енох.

Тот снова опустил газету и уставился на него мутными немигающими глазами. Потом неторопливо перелистал страницы, вытащил одну с комиксами и дал Еноху. Это была любимая страница Еноха — он неизменно читал ее каждый вечер. Поедая торт, который женщина швырнула перед ним на стойку, он разглядывал комиксы и чувствовал, как его наполняют доброта, смелость и сила.

Изучив одну страницу, он перевернул лист и стал разглядывать рекламы кинофильмов. Пробежав глазами три колонки, он наткнулся на рекламу Гонги — Гигантского Владыки Джунглей; указывались кинотеатры, которые тот посетит во время турне, и время, когда он там будет. Сегодня турне заканчивалось; в последний раз Гонга должен появиться в кинотеатре «Виктори» на Пятьдесят седьмой улице. До этой встречи оставалось полчаса.

Если бы кто-то в этот момент наблюдал за Енохом, он был бы поражен внезапной переменой в его облике. Его лицо по-прежнему сияло полученным от комиксов вдохновением, но проступало и нечто иное: прозрение.

Официантка повернулась взглянуть, не ушел ли он.

— Чего сияешь? У тебя будет ребенок?

— Я знаю, чего хочу, — пробормотал Енох.

— Я тоже знаю, — мрачно откликнулась она. Енох нащупал папку и положил на стойку мелочь:

— Мне пора.

— Не буду тебя удерживать, — сказала она.

— Вы, наверное, больше меня не увидите, — произнес Енох. — По крайней мере, в таком виде.

— Это меня очень радует, — кивнула она.

Енох ушел. Был чудесный прохладный вечер. На тротуаре сверкали лужи, запотевшие витрины магазинов блестели всяким барахлом. Енох свернул в переулок и быстро пошел по темным задворкам, лишь пару раз останавливался и озирался. «Виктори» был маленьким семейным кинотеатром в одном из ближних кварталов; Енох прошел через освещенный район, потом снова по темным переулкам, пока не оказался в торговом районе возле кинотеатра. Тут он замедлил шаг. Он увидел впереди сверкавший в темноте подъезд. Он не стал переходить улицу и шел по противоположной стороне, не спуская глаз с ярких огней. Он остановился точно напротив кинотеатра и спрятался в темном проходе между домами.

Фургон, на котором приехал Гонга, стоял у входа, звезда под навесом пожимала руку старушке. Следом подошел господин в рубашке с короткими рукавами и энергично потряс звезде руку. За ним мальчик лет трех в сползшей на глаза ковбойской шляпе; его подтолкнул следующий в очереди. Лицо Еноха перекосилось от зависти. За мальчиком последовала дама в шортах, следом пожилой мужчина: пытаясь привлечь к себе внимание, он пустился в пляс, вместо того чтобы идти ровно. Енох внезапно перебежал улицу и тихо залез в открытую дверцу фургона.

Рукопожатия продолжались до начала фильма. Затем звезда забралась в фургон, а зрители вошли в кинотеатр. Водитель и распорядитель церемонии залезли в кабину, грузовик тронулся, очень быстро пересек город и выбрался на шоссе.

Вскоре из фургона донеслись какие-то шлепающие звуки, которые вряд ли способна издать нормальная горилла, но они утонули в шуме мотора и шорохе шин. Ночь была светлой и тихой, ничто не нарушало ее тишины, кроме редкого уханья совы или приглушенного свиста далекого поезда. Когда грузовик замедлил ход на перекрестке, из фургона выскочила темная фигура, чуть не упала и поспешно захромала к лесу.

Оказавшись в темноте сосновой рощи, человек бросил на землю острую палку и какой-то громоздкий растрепанный сверток и стал раздеваться. Снимая вещи, он аккуратно складывал их в стопку, а, раздевшись полностью, подобрал палку и принялся копать яму.

Тьму сосновой рощи нарушили бледные пятна лунного света, несколько раз скользнувшие по человеку, и открывшие, что это Енох. Он преобразился: от губы до кадыка тянулась глубокая ссадина, а под глазом налился синяк, придававший ему вид хмурый и неотзывчивый.

Он проворно копал, пока не получилась яма в фут глубиной и шириной. Енох положил в нее аккуратную стопку и чуть помедлил. Похороны одежды не означали, что он похоронил себя прежнего, — просто он знал, что больше она не понадобится. Отдышавшись, он завалил яму землей и притоптал. Тут он заметил, что забыл снять ботинки. Он скинул их, отшвырнул подальше, поднял с земли сверток и энергично потряс.

В тусклом свете можно было разглядеть, как поочередно исчезают — одна согнутая белая нога, потом другая, одна рука, другая, а их место занимают другие, темные, конечности. Образовавшаяся наконец косматая фигура поначалу была с двумя головами — темной и светлой, — потом темная вытеснила светлую. Еще некоторое время существо приводило себя в порядок, пока полностью не освоилось в новом облике.

Минуту-другую фигура стояла молча и недвижно. Потом принялась рычать и колотить себя в грудь, запрыгала, расправила руки и нагнула голову. Поначалу рычание было слабым и неуверенным, но потом стало громче. Затем — тихим и угрожающим, снова громким, опять тихим и угрожающим, и вдруг прекратилось. Фигура вытянула руку, пожала пустоту, энергично потрясла, убрала руку, снова вытянула, сжала и потрясла пустоту. Так она сделала четыре или пять раз. Потом подняла острую палку, залихватски прижала к боку и понеслась в сторону шоссе. Ни одна горилла на свете — в африканских джунглях, в Калифорнии или в роскошной нью-йоркской квартире — в этот момент не была так счастлива, как эта, получившая наконец награду от своего бога.

Парень и девушка, что сидели, прижавшись друг к другу, на большом камне у шоссе, любовались видом и не заметили появившуюся из леса косматую фигуру. Трубы и фасады зданий сливались в темную зубчатую стену, уходившую в небо, то тут, то там вспарывал облако шпиль. Молодой человек обернулся в тот момент, когда жуткая черная горилла уже стояла с протянутой рукой буквально в двух шагах от него. Он убрал руку с плеча подруги и, ни слова не говоря, скрылся в лесу. Девушка вскочила и, вопя, понеслась по шоссе. Удивленная горилла опустила руку, забралась на камень, где только что сидела пара, и погрузилась в созерцание неверных очертаний далекого города.

Глава 13

За второй вечер работы с наемным Пророком Святой Церкви Христа Без Христа Гувер Шотс выручил чистыми пятнадцать долларов и тридцать пять центов. Пророк за работу и прокат машины получил три доллара. Звали его Солас Лейфилд. У него были туберкулез, жена и шестеро детей; работа Пророка его вполне устраивала — он и помыслить не мог, что она может оказаться опасной. Он не заметил, что в тот вечер неподалеку от места, где он проповедовал, остановился высокий автомобиль мышиного цвета, и оттуда на него напряженно смотрит белое лицо, словно говоря: что бы ты ни сделал, то, чему суждено произойти, — произойдет.

Человек в машине почти час наблюдал за тем, как Пророк по знаку Гувера Шотса забирается на капот и произносит речь. Когда последний сеанс кончился и публика разошлась, Гувер заплатил проповеднику, они сели в машину и уехали. Автомобиль проехал кварталов десять до дома, где жил Гувер, остановился, Гувер выскочил, крикнул: «До завтра, друг» — и скрылся в темном подъезде. Солас Лейфилд поехал дальше. За ним, чуть поодаль, двигалась такая же серая машина. За рулем сидел Хейзел Моутс.

Оба автомобиля увеличили скорость и стали быстро двигаться к окраине города. Первая машина свернула на проселок, петлявший среди поросших мхом деревьев. Только лучи фар, похожие на антенны, освещали дорогу. Хейз стал понемногу нагонять переднюю машину, а потом, внезапно газанув, рванулся вперед и врезался в автомобиль Лейфилда. Обе машины остановились.

Хейз чуть отъехал назад, а Пророк выбрался из машины и остановился, щурясь в ярком свете чужих фар. Потом подошел к «эссексу» и заглянул в окно. Тишину нарушали лишь сверчки и древесные лягушки.

— Чего это вы? — нервно спросил он. Хейз смотрел на него молча, и вскоре челюсть Соласа дрогнула; он, кажется, уловил сходство одежды и, возможно, лиц. — Чего это вы? — снова визгливо спросил он. — Я ничего вам не сделал.

Хейз снова нажал на газ и рванул вперед. На этот раз он так ударил машину Соласа, что она вылетела на обочину и свалилась в канаву.

Соласа отбросило в сторону, но он поднялся, опять пошел к «эссексу» и застыл в четырех футах от него, вглядываясь внутрь.

— Какого хрена ты поставил эту штуку на дороге? — спросил Хейз.

— С моей машиной все в порядке, — сказал Солас. — Зачем вы ее в канаву спихнули?

— Снимай шляпу, — приказал Хейз.

— Послушайте, — закашлялся Солас, — что вам нужно? Перестаньте так на меня смотреть. Скажите, что вам нужно.

— Ты — лжец, — сказал Хейз. — Зачем ты залезаешь на машину и говоришь, что не веришь в то, во что на самом деле веришь?

— А вам-то что? — взвизгнул Солас. — Какая вам разница, что я говорю?

— Зачем ты это делаешь? — спросил Хейз. — Вот что мне интересно знать.

— Каждый отвечает сам за себя, — ответил Пророк.

— Ты лжец, — повторил Хейз. — Ты веришь в Иисуса.

— Да вам-то что? Зачем вы столкнули мою машину?

— Снимай шляпу и костюм, — сказал Хейз.

— Послушайте, у меня и в мыслях не было вас передразнивать. Это он мне купил такой костюм. А старый я выкинул.

Хейз распахнул дверцу и сорвал с мужчины белую шляпу.

— И костюм снимай.

Проповедник попятился на середину дороги.

— Снимай костюм, — крикнул Хейз и нажал на газ. Солас вприпрыжку помчался по дороге, на ходу стаскивая пиджак.

— Все снимай, все, — орал Хейз, прижавшись лицом к ветровому стеклу.

Пророк помчался как ужаленный. Он разорвал на себе рубашку, расстегнул ремень и спустил брюки. Он стал ощупывать ноги, словно собирался снять ботинки, но тут «эссекс» сбил его и переехал. Хейз остановил машину и дал задний ход. Машина снова переехала распростертое тело и остановилась над проповедником, словно охраняя поверженного ею человека. Теперь, без шляпы и костюма, лежавший на животе мужчина был не очень похож на Хейза. Из него вытекло много крови, вокруг головы расплылась лужа. Человек лежал совершенно неподвижно, только один его палец у головы дергался, как стрелка часов. Хейз пнул лежащего ногой, тот что-то коротко прохрипел и затих.

— Две вещи не могу вынести, — сказал Хейз, — когда прут и когда передразнивают. Не надо было ко мне лезть, и я бы тебя не тронул.

Человек пытался что-то произнести, но лишь взвизгнул. Хейз присел на корточки, чтобы разобрать, что он там бормочет.

— Сколько горя принес матери, — говорил человек, булькая горлом. — Ни секунды покоя. Украл машину. Ни разу не сказал отцу правды и не дал Генри то, что он…

— Заткнись. — Хейз наклонился еще ниже, чтобы выслушать исповедь.

— Сказал, где его самогонный аппарат, и получил пять долларов, — с трудом выдохнул мужчина.

— А теперь заткнись, — сказал Хейз.

— Господи Иисусе, — прохрипел мужчина.

— Я тебе велел заткнуться.

— Господи, помоги мне, — раздался хрип.

Хейз сильно ударил Соласа ногой по спине, и тот затих. Хейз подождал, не скажет ли он что-нибудь еще, но тот уже не дышал. Хейз отошел посмотреть, нет ли повреждений на «эссексе», но, кроме нескольких пятен крови на бампере, ничего не обнаружил. Он стер пятна ветошью, сел за руль и отправился обратно в город.

На следующий день рано утром он поднялся с заднего сиденья машины и поехал на заправку — подготовиться к путешествию. Он не возвращался домой и всю ночь провел без сна в запаркованном на улице автомобиле, размышляя о том, как начнет новую жизнь, переедет в другой город и станет проповедовать там Церковь Без Христа.

На заправке его встретил заспанный мальчишка, которому Хейз объяснил, что собирается в дальнее путешествие и нужно наполнить бак, проверить масло, воду и покрышки. Мальчик спросил, куда же он собирается ехать, и Хейз ответил: в другой город. Тогда мальчик поинтересовался, собирается ли он в дальнее путешествие на этой самой машине, и Хейз ответил утвердительно. Он схватил мальчишку за ворот. Он сказал, что у хозяина хорошей машины нет никаких проблем, и спросил, ясно ли ему это. Мальчик ответил, что, конечно же, ему ясно, и он сам думает точно так же. Тогда Хейз представился и сказал, что он проповедник Церкви Без Христа и каждый вечер выступает с капота этой самой машины. Он объяснил, что теперь едет проповедовать в другой город. Мальчик наполнил бак бензином, проверил воду, масло и покрышки, а Хейз ходил за ним по пятам и объяснял, во что следует верить. Нет никакого смысла верить в то, на что нельзя посмотреть, в то, что нельзя потрогать руками и попробовать на вкус. Он сказал, что еще пару дней назад верил, что богохульство есть путь к спасению, но теперь понял, что так думать нельзя, потому что для богохульства тоже нужна вера. Что же касается Иисуса, который якобы был рожден в Вифлееме, а потом распят за людские грехи, то Он, по мнению Хейза, слишком нереален, чтобы в него верил здравомыслящий человек; тут он вырвал у мальчишки из рук ведро и шлепнул на землю, чтобы подчеркнуть свои слова. Хейз стал ругаться и проклинать Христа тихо, но с таким остервенением, что мальчишка даже оторвался от работы и прислушался. Закончив проверять «эссекс», парень сказать, что в баке с бензином течь и еще две в радиаторе, а одна задняя покрышка выдержит разве что миль двадцать, да и то если ехать медленно.

— Послушай, — произнес Хейз, — эта машина только начинает жизнь. Ее и удар молнии не остановит.

— Нет смысла туда воду наливать, — повторил мальчик, — все равно выльется.

— А ну-ка налей, — предложил Хейз и проследил, как мальчик это делает. Затем купил карту, сел в машину и поехал, оставляя на асфальте полоски бензина, масла и воды.

Он очень быстро выбрался на шоссе, проехал несколько миль, и тут у него внезапно возникло ощущение, что он так и не сдвинулся с места. Мимо проплывали лачуги, заправочные станции, стоянки грузовиков, 666 дорожных знаков, заброшенные амбары с рекламами нюхательного табака и даже надпись «Иисус умер за ТЕБЯ», которую Хейз заметил, но намеренно не стал читать.

Не проехав и пяти миль по шоссе, он услышал позади сирену. Обернувшись, он увидел, что его преследует черная патрульная машина. Она поравнялась с ним, и полицейский сделал знак, чтобы он съехал на обочину. У полицейского было приветливое красное лицо и глаза цвета чистого льда.

— Я не превышал скорость, — сказал Хейз.

— Да, — согласился полицейский, — конечно.

— Я ехал по своей стороне дороги.

— Конечно же, разумеется.

— Так что же вам от меня нужно?

— Мне просто не нравится ваше лицо, — сказал полицейский. — Покажите права.

— Ваше мне тоже не нравится, — ответил Хейз. — И прав у меня никаких нету.

— Ну что ж, — произнес полицейский добродушно, — я, в общем-то, не думаю, что вам они нужны.

— А если и нужны, у меня их нету, — сказал Хейз.

— Послушайте, — сказал полицейский уже другим тоном, — не будете ли вы так любезны доехать до вершины следующего холма? Я хочу, чтобы вы оценили какой там вид, — вы такой красоты никогда не видели.

Хейз пожал плечами, но машину завел. Чего ж не подраться с полицейским, раз сам напрашивается. Он добрался до вершины холма, а патрульная машина ехала за ним вплотную.

— А теперь остановитесь вон там, на краю, — крикнул полицейский. — Оттуда лучше видно.

Хейз подчинился.

— Пожалуй, вам стоит выйти, — сказал полицейский. — Думаю, снаружи вы все разглядите лучше.

Хейз вылез и осмотрелся. Внизу был обрыв, размытая красная глина тянулась футов на тридцать, на полувыжженном пастбище, рядом с лужей, лежала тощая коровенка. Поодаль виднелась лачуга, на ее крыше сгорбился канюк.

Полицейский подошел к «эссексу» сзади и столкнул его с горы. Корова вскочила и помчалась через поле к лесу, канюк взлетел на вершину дерева. Автомобиль рухнул на крышу, три оставшихся колеса крутились в воздухе. Мотор вылетел и откатился вбок, всевозможные странные детали разлетелись во все стороны.

— У кого нет машины, тому и права не нужны, — сказал полицейский, вытирая руки о штаны.

Несколько минут Хейз стоял неподвижно, глядя прямо перед собой. Казалось, на его лице отражается все вокруг — поле внизу и все, что за ним, все расстояние от его глаз до пустого серого неба, устремляющегося, бездна за бездной, в космос. Колени его подогнулись, он сел на краю обрыва, свесив ноги вниз.

Полицейский смотрел на него:

— Подвезти тебя?

Не услышав ответа, подошел чуть ближе:

— Куда тебе нужно?

Он склонился, упершись руками в колени, и спросил с беспокойством:

— Ты вообще-то куда-нибудь ехал?

— Нет, — отозвался Хейз.

Полицейский присел на корточки и положил руку Хейзу на плечо.

— Ты что, вообще никуда не собирался? — спросил он тревожно.

Хейз помотал головой. Выражение его лица не изменилось, он не повернулся к полицейскому, а продолжал сидеть, глядя в пространство.

Полицейский поднялся и вернулся к патрульной машине. Открыв дверцу, еще раз посмотрел на сидевшего к нему спиной Хейза:

— Тогда — пока, всего хорошего. — Он забрался в машину и уехал.

Через некоторое время Хейз встал и медленно побрел назад в город. В хозяйственном магазине купил железное ведро и мешок извести и пошел домой. Во дворе открыл мешок и высыпал известь в ведро. Потом поднялся по ступенькам к крану и доверху наполнил ведро водой. Хозяйка сидела на крыльце, поглаживая кошку.

— Что это вы собрались делать, мистер Моутс? — спросила она.

— Хочу ослепить себя, — ответил он и вошел в дом. Хозяйка осталась на крыльце. Она была не из тех людей, что в одном слове видят больше жестокости, чем в другом, каждому слову она смотрела в лицо, и все лица были одинаковые. Если бы ей стало совсем худо, она бы не ослепила себя — зачем это нужно, просто покончила бы с собой. Засунула бы голову в духовку или приняла кучу безболезненных снотворных таблеток, вот и все. По всей вероятности, мистер Моутс ей просто нагрубил; ну какому человеку придет в голову портить себе зрение? Такой проницательной женщине, как она, уж лучше умереть, чем ослепнуть. Но тут она внезапно поняла, что, когда умрет, тоже ослепнет. Она оцепенела, пораженная этой мыслью. Ей вспомнилось выражение «вечная смерть», как говорят проповедники, но она тут же стерла его из сознания, и на лице ее отразилось не больше волнения, чем на мордочке кошки. Она не была религиозной или слишком впечатлительной и каждый день благодарила за это звезды. Но отдавала должное людям, у которых была такая склонность, — а у мистера Моутса она была, иначе бы он не стал проповедником. Он и вправду мог ни с того ни с сего выжечь себе глаза известью, потому что все люди такого сорта, сказать по правде, слегка с приветом. В самом деле, с какой стати здравомыслящий человек станет лишать себя удовольствия смотреть на самого себя?

Вот этого она не знала.

Глава 14

Но вопрос этот не исчез из ее сознания, поскольку, все-таки выполнив задуманное, мистер Моутс остался жить в ее доме, и его вид ежедневно напоминал ей об этом. Поначалу она сказала ему, что не хочет, чтобы он оставался, потому что черных очков он не носил, а смотреть на то, что он устроил со своими глазами, — удовольствия мало. По крайней мере, так ей казалось. Когда он был рядом, она не думала ни о чем другом и, сама того не желая, наклонялась и пристально всматривалась в его лицо, словно пытаясь обнаружить там нечто, невиданное раньше. Это раздражало ее и наводило на мысль, что он умудряется каким-то непонятным образом ее обманывать. Каждый день он сидел с ней на крыльце часами, но сидеть с ним было все равно что одной; он говорил, только когда ему хотелось. Можно было задать ему какой-нибудь вопрос утром, а ответ услышать днем или вообще не услышать. Он предложил доплачивать ей за то, чтобы она оставила за ним комнату, потому что он знал на ощупь путь туда и обратно, и она разрешила ему остаться, по крайней мере пока не выяснит, каким же образом ее обманывают.

Каждый месяц он получал от правительства деньги за то, что война сделала с чем-то у него внутри, так что работать ему было не обязательно. Хозяйку всегда поражало, что у других людей водятся деньги. Узнав о чьих-нибудь доходах, она начинала докапываться до их истоков и неизменно убеждалась, что истоком является она сама. Она была уверена, что налоги, которые она платит, поступают в самые никчемные в мире кошельки, что правительство не только посылает ее деньги всяким заграничным неграм и арабам, но и содержит своих слепых дураков и всех идиотов, которые умеют только расписываться на чеке. Она чувствовала, что имеет право вернуть себе как можно больше из того, что у нее отобрали, — деньги или что-то иное, словно ей когда-то принадлежал весь мир, а потом его растащили по кусочку. Она стремилась заполучить всякую вещь, которая оказывалась перед глазами, и больше всего ее бесила мысль, что совсем рядом, под рукой, спрятано нечто ценное, чего она не в силах разглядеть.

Ей казалось, что живущий в ее доме слепой что-то видит. Он все время ходил с настороженным видом, словно всматривался во что-то перед собой. Даже когда просто сидел на стуле, казалось, его взгляд постоянно к чему-то прикован. Но она-то знала, что он абсолютно слеп. Она уверилась в этом, когда он снял тряпку, которой первое время завязывал глаза. Одного пристального взгляда было достаточно, чтобы понять, он сделал именно то, что обещал. Другие жильцы, после того как он снял повязку, поначалу на цыпочках обходили его при встрече, провожая долгим взглядом, но постепенно привыкли и перестали обращать на него внимание, а вновь приехавшие порой и не знали, что он сделал это сам. Жильцов сразу оповестила о случившемся девчонка Хокса. Она видела, как он это сделал, и стала с визгом бегать по всем комнатам, так что собрались все жильцы. Редкая стерва эта девчонка, думала хозяйка. Первое время все крутилась вокруг да около, а потом смоталась, сказав, что с нее хватит свихнувшегося на Иисусе слепого и вообще она соскучилась по папе, который бросил ее, уплыв на банановозе. Хозяйка надеялась, что ее папаша уже давно лежит на дне морском, поскольку он задолжал ей за месяц. Через две недели девчонка, разумеется, вернулась и снова взялась его обхаживать. Она была в новой желтой кофте, и на весь квартал было слышно, как она кричит и визжит на слепого, который никогда ей не отвечал.

Хозяйка содержала порядочный дом и сказала об этом слепому. Она сказала ему, что пока девочка живет вместе с ним, он должен платить за комнату двойную плату; она сказала, что есть вещи, которые она понимает, и есть такие, которых не понимает вовсе. Она решила, что он сам сможет расшифровать ее слова, и ждала ответа, скрестив руки на груди. Но он ничего не сказал, просто отсчитал три лишних доллара и протянул ей.

— Этой девчонке, мистер Моутс, — сказала она, — нужны от вас только деньги.

— Если ей этого хочется, — сказал он, — пусть получит. Я буду за нее платить.

Хозяйка не смогла вынести мысли, что налоги, которые она платит, идут на такую пакость.

— Не делайте этого, — быстро сказала она, — у нее нет на это права.

На следующий день она вызвала людей из социального обеспечения и договорилась, что девчонку заберут в приют.

Хозяйке было любопытно, сколько денег слепой получает каждый месяц от правительства, и, поскольку он все равно ничего не видел, она решила, что может это проверить. Обнаружив в почтовом ящик конверт с пособием, она открыла его над паром, проверила содержимое и решила, что имеет право повысить квартплату. По уговору она готовила ему еду, а поскольку цены на продукты повысились, с чистой совестью можно было увеличить и плату за них; но даже после этого она не могла отделаться от мысли, что ее обманывают. Почему он ослепил себя, а не покончил с собой? Наверняка у него был некий план, и, может, теперь он видит что-то, неведомое зрячим? Тогда она решила выяснить о нем все, что можно.

— Откуда вы родом, мистер Моутс? — спросила она как-то раз, когда они сидели на крыльце. — Вряд ли у вас остался кто-нибудь из родии?

Она знала, что лучше не торопить его с ответом, и продолжала:

— У меня тоже никого не осталось. А вот у мистера Флуда вся семья жива, кроме него самого. — Ее звали миссис Флуд. — Вечно приезжали сюда побираться, потому что у мистера Флуда были деньги. Он разбился на аэроплане.

Помедлив, он ответил:

— Мои все умерли.

— Мистер Флуд, — повторила она, — разбился на аэроплане.

Постепенно ей стало нравиться сидеть с ним вот так на крыльце, но она никогда не могла сказать точно, знает ли он, что она рядом. Даже когда он отвечал ей на вопрос, она не была уверена, сознает ли он, что говорит с ней. Именно с ней. С миссис Флуд, хозяйкой дома, а не просто с кем-то там. Они сидели рядом, он — неподвижно, она — покачиваясь на стуле, он не произносил и пары слов, она же могла говорить, не умолкая. Если она сидела молча, погрузившись в раздумья, то, сама того не желая, двигала стул вперед и начинала всматриваться в слепого. С улицы могло показаться, что она сидит рядом с трупом.

Она тщательно изучила его привычки. Ел он немного и никогда не отказывался от того, что предлагали. Доведись ей ослепнуть, она целыми днями слушала бы радио, уплетала торты и мороженое да парила ноги. Он же ел все, не замечая разницы. И тем не менее с каждым днем все больше худел, кашлял все глубже, начал хромать. Когда подморозило, он простудился, но все равно продолжал выходить на улицу. Примерно полдня он гулял. Вставал рано утром, и она из своей комнаты слышала его шаги — взад-вперед, взад-вперед; потом выбирался на улицу и гулял, завтракал и снова шел гулять, а к полудню возвращался. Он обходил четыре-пять знакомых кварталов рядом с домом и никогда не заходил дальше. Но, как ей казалось, мог бы ограничиться и одним. Он мог бы просто стоять у себя в комнате и маршировать на одном месте. Казалось, он умер и получил от жизни все, кроме вот этих упражнений. Он мог быть одним из этих монахов, думала она, мог бы сидеть в монастыре. Нет, этого она не понимала. Она не любила думать, что есть что-то недоступное ее разумению. Она любила яркий солнечный свет, любила видеть все своими глазами.

Хозяйка не могла понять, что слепой осознает, а что — нет. Собственную голову она представляла в виде коробки с выключателями, откуда ее контролируют; но у него — у него в голове она могла только представить огромную вселенную, вселенную, с небесами и планетами, со всем, что есть, было или будет. Откуда он знает, как движется время — вперед, вспять, — и движется ли он сам вместе со временем? Ей казалось, это все разно, что идти по темному туннелю и видеть впереди только крошечное пятнышко света. Ей пришлось вообразить этот свет, без него картина вообще не получалась. Свет этот должен быть чем-то вроде звезды, звезды с рождественской открытки. Она представила, как слепой задом наперед идет в Вифлеем, и рассмеялась.

Она думала, неплохо бы ему чем-нибудь заняться, чтоб он мог вырваться из заточения и обрести связь с внешним миром. Она была уверена, что для него все связи разорваны, иногда ей казалось, что он вообще не знает, существует ли она на самом деле. Она предложила ему купить гитару и научиться играть; она представляла, как они сидят вечером на крыльце, а он перебирает струны. Она купила два резиновых деревца, чтобы как-то отгородить от улицы то место, где они сидели; ей казалось, что если он сядет с гитарой за этими деревцами, то не будет выглядеть таким мертвым. Она все это объяснила ему, но он вообще не ответил.

После того, как он платил за комнату и еду, у него оставалась добрая треть пособия, но, похоже, он ни разу не потратил ни гроша. Он не курил, не пил виски; ему ничего не оставалось, как просто выбрасывать эти деньги, потому что близких у него не было. Ей пришло в голову, как неплохо жилось бы его вдове, окажись такая на свете. Однажды она видела, как он выронил из кошелька деньги и даже не потрудился их поднять. В другой раз, прибираясь в его комнате, миссис Флуд обнаружила в мусорном ведре четыре долларовых бумажки и мелочь. Он как раз в это время вернулся с прогулки.

— Мистер Моутс, — сказала она, — я тут в ведре нашла доллар с мелочью. Вы ведь знаете, где стоит мусорное ведро. Как это вы так оплошали?

— Они остались, — сказал он. — Мне не нужно. Миссис Флуд в ужасе упала на стул.

— Вы что же — каждый месяц так делаете? — ахнула она.

— Только когда что-нибудь остается, — сказал он.

— Голодные и страждущие, — забормотала она, — голодные и страждущие. Да вы думали когда-нибудь о бедных нуждающихся людях? Если вам не нужны эти деньги, в них нуждается кто-то другой.

— Возьмите себе, — сказал он.

— Мистер Моутс, — сказала она. — Я не побирушка! «Он не в своем уме, — подумала она. — Нужно, чтобы кто-нибудь нормальный следил за ним».

Хозяйке было за пятьдесят, у нее были слишком широкие бедра, зато ноги длинные, как у скаковой лошади, а один жилец назвал ее нос греческим. Она сделала себе прическу, чтобы волосы свисали, как виноградные гроздья на лбу, за ушами и на затылке, но этим привлечь внимание слепого было невозможно. Хозяйка понимала, что единственный способ расположить его к себе — говорить о том, что его волнует.

— Мистер Моутс, — спросила она как-то раз, когда они сидели на крыльце, — а почему вы больше не проповедуете? Разве ваша слепота — помеха? Думаю, людям должен понравиться слепой проповедник. В этом что-то есть. — Ей пришлось продолжать, потому что ответа она так и не дождалась: — Вы можете завести такую собаку-поводыря, и тогда народ станет охотно собираться. Собаки всегда привлекают публику. Что касается меня, — продолжала она, — то во мне этого нет. Я думаю, то, что сегодня верно, неверно завтра, и каждый может наслаждаться жизнью и не мешать людям делать то же самое. Я, мистер Моутс, не считаю себя хуже людей, которые верят в Иисуса.

— Вы лучше, чем они. — Он неожиданно подался вперед. — Если бы вы верили в Иисуса, было бы гораздо хуже.

Он никогда еще не делал ей комплиментов!

— Послушайте, мистер Моутс, — сказала она, — честное слово, я уверена — вы прекрасный проповедник. Я просто убеждена, что вам стоит начать снова. По крайней мере, будет чем заняться. А то ведь вам совершенно нечем заняться, вот вы и ходите взад-вперед. Почему бы вам снова не начать проповедовать?

— Я больше не могу проповедовать, — пробормотал он.

— Почему же?

— У меня нет на это времени. — Он встал и спустился с крыльца, словно она напомнила ему о каком-то неотложном деле. Казалось, идти ему очень больно, но он обязан спешить.

Вскоре она узнала, почему он хромает. Она убиралась в комнате и споткнулась о запасную пару его башмаков. Она взяла их и заглянула внутрь, словно ожидая отыскать там какой-то клад. Носки ботинок оказались набиты острыми камешками и осколками. Она просеяла все, что было в ботинках, сквозь пальцы, думая, что может сверкнуть что-то ценное, но убедилась — обычный мусор, который можно подобрать на любой дороге. Она постояла немного с ботинками в руках, потом пихнула их обратно под койку. Через несколько дней она вновь проверила их и обнаружила новые камни. «Чего ради он делает это? — спрашивала себя она. — Какую выгоду от этого получает?» И в который раз поняла: что-то скрыто совсем рядом, а взять невозможно.

— Мистер Моутс, — спросила она его в тот же день, когда они обедали на кухне, — почему вы кладете камни в башмаки?

— Чтобы платить, — произнес он жестко.

— За что платить?

— Неважно за что, — сказал он. — Я плачу, и все тут.

— Но что вы получаете взамен? — спросила она.

— Занимайтесь-ка своим делом, — отрезал он грубо. — Вам не дано видеть.

Хозяйка продолжала медленно жевать.

— А вам не кажется, мистер Моутс, — спросила она хрипло, — что после смерти человек слепнет?

— Надеюсь, что так, — ответил он, чуть помедлив.

— Почему? — Она уставилась на него. Чуть спустя он ответил:

— Если у глаз нет дна, они видят больше.

Хозяйка долго смотрела на него, но так ничего и не увидела.

Теперь она забросила все дела и стала обращать внимание только на слепого. Она сопровождала его во время прогулок — встречала будто бы случайно и шла рядом. Кажется, он даже не замечал ее; лишь иногда вдруг шлепал себя по лицу, словно ее голос раздражал его, как писк комара. У него был глубокий свистящий кашель, и хозяйка стала говорить ему о здоровье.

— На свете нет никого, — объясняла она, — кто бы мог о вас позаботиться, мистер Моутс. Никто к вам так хорошо не относится, как я. Некому, кроме меня, о вас заботиться.

Она стала готовить ему вкусную пищу и приносить в комнату. Он мгновенно съедал все, что она приносила, и, не поблагодарив, с перекошенным лицом протягивал обратно тарелку, словно сосредоточенно размышлял о чем-то важном, и вынужден был страдальчески переносить ее вмешательство. Однажды утром он сказал ей, что хочет питаться в другом месте — в забегаловке за углом, принадлежавшей иностранцу.

— Вы еще об этом пожалеете! — возмутилась она. — Вы там заразу какую подцепите. Ни один нормальный человек не станет там есть. Грязное, темное место. Пакость одна! Просто вы не видите, мистер Моутс.

— Псих ненормальный, — буркнула она, когда он вышел. — Ну, погоди до зимы. Посмотрим, где ты будешь питаться, когда придет зима, и ты простудишься от первого же ветра.

Долго ждать ей не пришлось. Еще до начала зимы он заболел гриппом и так ослаб, что не мог встать с постели, так что теперь она с наслаждением приносила еду ему в комнату. Однажды утром она вошла к нему раньше обычного и обнаружила, что он еще спит, тяжело дыша. Старая рубашка, которую он надевал на ночь, была расстегнута — его грудь тремя витками опоясывала колючая проволока. Она отшатнулась к двери, уронив поднос.

— Мистер Моутс, — произнесла она заплетающимся языком. — Зачем это? Так не делают.

Он очнулся.

— Зачем эта проволока? — проговорила она. — Так не делают.

Он принялся застегивать рубашку.

— Так делают.

— Нет, это ненормально. Это вроде тех жутких историй, это то, чего люди больше не делают — варятся в кипящем масле, становятся святыми или замуровывают кошек. Люди так больше не делают.

— Делают, раз я делаю.

— Люди так не делают, — повторила она. — Да и зачем это вам?

— Я не чист, — сказал он.

Она стояла, уставившись на него, забыв про разбитую посуду под ногами.

— А, ясно, — сказала она, — вы испачкали кровью рубашку и кровать. Вам надо нанять прачку…

— Не о той чистоте речь, — ответил он.

— Чистота одна, мистер Моутс. — Она взглянула на валявшиеся на полу осколки и пищу, вышла и тут же вернулась с совком и шваброй. — Гораздо легче истекать кровью, чем потом, мистер Моутс, — сказала она Самым Саркастическим тоном. — Если бы вы не верили в Иисуса, вы бы не занимались такими глупостями. Вы, должно быть, обманули меня, когда говорили про свою церковь. Не удивлюсь, если вы агент Папы Римского — или еще с какими глупостями связаны.

— Мне не о чем с вами разговаривать. — Закашлявшись, он перевернулся на живот.

— Кроме меня, о вас некому заботиться, — напомнила она.

Поначалу она решила выйти за него замуж, а потом отправить его в сумасшедший дом, но потом план изменился: выйти замуж и оставить его у себя. Она уже привыкла смотреть на его лицо; ей казалось, она сможет когда-нибудь одолеть тьму и увидеть то, что он скрывает. Теперь она решила, что медлить нельзя, и нужно заполучить его именно сейчас, пока он болен, или никогда. Грипп он переносил очень тяжело и едва держался на ногах, когда вставал; началась зима, дом продувало со всех сторон, ветер свистел так, что казалось, воздух рассекают острые ножи.

— Ни один человек в здравом уме носа не высунет в такую погоду. — С этими словами она заглянула в его комнату как-то утром в один из самых морозных дней. — Слышите, какой ветер, мистер Моутс? Вам очень повезло, что вы живете в теплом доме и есть кому о вас позаботиться. — Она произнесла это необычно сладким голосом. — Немногим слепым и больным выпадает такое счастье — чтобы кто-то о них заботился. — Она села на краешек стула у двери, расставила ноги, положила руки на колени. — Я хочу сказать, мистер Моутс, что, конечно, немногим людям выпадает такое счастье, как вам, но мне, знаете, так тяжело подниматься по этим ступенькам. Это меня совсем выматывает. И вот я думаю, что бы такое предпринять…

До этого момента он неподвижно лежал в постели, но тут резко сел, словно почувствовал в ее словах угрозу.

— Я знаю, — продолжала она, — вы не хотели бы потерять эту комнату. — Тут она сделала паузу, ожидая, какое впечатление произведут ее слова. Он повернулся к ней. Наконец-то она была твердо уверена, что он ее слушает. — Я знаю, что вам нравится здесь, вы не хотели бы уходить отсюда, вы больны и нуждаетесь в уходе, не говоря уж о том, что вы слепой. — Она явственно слышала стук собственного сердца.

В ногах кровати была свернута его одежда, он потянулся к ней и стал поспешно натягивать вещи прямо поверх ночной рубашки.

— Вот я и думаю — как бы так устроить, чтобы и у вас были дом и забота, и мне не пришлось бы подниматься по этим ступенькам. Что это вы одеваетесь, мистер Моутс? Не пойдете же вы на улицу в такой холод? И вот о чем я подумала, — продолжала она, наблюдая, как он одевается, — есть у нас с вами единственный выход: пожениться. Я бы никогда не решилась на это просто так, но тут речь идет о слепом и больном человеке. Если мы не будем помогать друг другу, мистер Моутс, никто нам не поможет. Никто. Мы одиноки в целом мире.

Костюм из ярко-голубого превратился в темно-серый. Панама, лежавшая на полу, рядом с обувью, пожелтела. Надев панаму, он стал натягивать ботинки, полные камней.

— У каждого человека должен быть свой дом, — сказала она, — и я хочу, чтобы и мы с вами зажили одним домом, чтобы у вас было где жить, мистер Моутс, и вы могли бы ни о чем не заботиться.

Его трость тоже лежала на полу рядом с ботинками. Он нащупал трость и медленно пошел.

— В моем сердце приготовлено для вас место, мистер Моутс, — объявила она и вправду ощутила, что сердце качается, точно клетка с птичкой; было непонятно, куда он идет: то ли к ней в объятья, то ли мимо. Он прошел мимо без всякого выражения на лице и вышел из комнаты. — Мистер Моутс! — Она резко повернулась на стуле. — Я не позволю вам остаться здесь, если вы не примете мое предложение. Я не могу подниматься по лестнице. Мне от вас ничего не надо. Я просто хочу вам помочь. Кто о вас позаботится, кроме меня? Всем наплевать, живы вы или умерли. Вам негде жить — только у меня.

Он нащупывал тростью первую ступеньку лестницы.

— Может, вы хотите снять комнату в другом доме? — Она почти визжала. — Или решили уехать в другой город?!

— Нет, не туда, — ответил он, — нет другого города, нет другого дома.

— Ничего нет, мистер Моутс, — подхватила она. — Знаете, время ведь не идет вспять. Если вы не согласитесь на мое предложение, вы окажетесь сейчас в холодном мраке. Далеко ли вы уйдете?

Он нащупывал тростью каждую ступеньку, прежде чем поставить ногу. Хозяйка крикнула вдогонку:

— Можете не возвращаться, если этот дом для вас ничего не значит. Дверь будет заперта. Вы можете вернуться, забрать свои вещи и отправляться на все четыре стороны.

Она долго еще стояла у лестницы, бормоча:

— Он вернется. Пусть только ветер проберет его, как следует.

Ночью хлынул ледяной дождь, и, лежа в полночь в постели, без сна, миссис Флуд, домохозяйка, заплакала. Ей хотелось выбежать под дождь, найти его, дрожащего от холода в какой-нибудь дыре, и сказать: мистер Моутс, мистер Моутс, вы можете оставаться здесь насовсем, или мы вместе пойдем, куда вы хотите, пойдем вместе. Она прожила трудную жизнь — без особых страданий, но и без радостей — и думала, что сейчас, когда жизнь подходит к концу, она заслужила друга. Если ей суждено ослепнуть после смерти, кто лучше слепого подготовит ее к встрече с мраком? Кто может лучше подвести к слепоте, чем человек, уже постигший ее?

Как только рассвело, она вышла на улицу и под дождем обошла кварталы, которые он знал, останавливалась у каждой двери и всюду спрашивала о нем, но никто его не видел. Она вернулась домой, вызвала полицию, описала его приметы и попросила найти, чтобы он заплатил за квартиру. Целый день она ждала, что его привезут на патрульной машине или он сам придет, но никто так и не появился. Дождь и ветер не утихали, и она подумала: быть может, он до сих пор мокнет где-нибудь на улице. Она стала ходить по комнате, все быстрее и быстрее, думая о его глазах без дна и слепоте смерти.

Через два дня двое молодых полицейских, патрулировавших на машине район, обнаружили его. Он лежал в траншее возле заброшенной стройки. Водитель подвел машину к самому краю.

— Кажется, мы ищем слепого? — спросил он. Второй справился в блокноте: «Слепой, в синем костюме; не уплатил за квартиру».

— Это он и есть, — сказал первый полицейский, показывая в траншею. Второй подвинулся и тоже посмотрел в окно:

— Нет, костюм у него не синий.

— Конечно, синий, — сказал первый. — Не надо так на меня наваливаться. Лучше выйдем, увидишь — он точно синий.

Они вылезли из машины и присели на корточках у траншеи. Оба были в новых высоких ботинках, новой полицейской форме, у обоих были рыжеватые волосы и бакенбарды, оба были толстые, только один намного толще другого.

— Похоже, и впрямь был синий, — сказал тот, что был толще.

— Думаешь, помер? — спросил первый.

— Это ты у него спроси, — ответил другой.

— Да нет, не помер. Шевелится.

— Он, наверно, без сознания, — сказал тот, что был толще, и вытащил новенькую дубинку. Несколько минут они молча смотрели на человека. Его рука нащупала край траншеи и судорожно сжималась и разжималась, точно он пытался что-то поймать. Потом он хриплым шепотом спросил, где он, и что сейчас: ночь или день.

— День, — ответил тот, что был потоньше, взглянув предварительно на небо. — Мы вас заберем, чтоб вы за квартиру заплатили.

— Я пойду туда, куда мне надо, — сказал слепой.

— Но сначала заплатите за квартиру, — сказал полицейский. — До последнего цента.

Второй, убедившись, что слепой в сознании, треснул его новенькой дубинкой по голове.

— Чтобы все гладко вышло, — пояснил он. — Бери-ка за ноги.

Он умер в полицейской машине, но они не заметили и принесли его хозяйке. Его положили на ее кровать, и, выпроводив полицейских, хозяйка заперла дверь, принесла стул и села поближе к его лицу, чтобы поговорить.

— Ну что, мистер Моутс? — сказала она. — Смотрю, вы вернулись домой!

Его лицо было строгим и спокойным.

— Я знала, что вы вернетесь, — сказала она, — и ждала вас. Вы можете больше ничего не платить, можете жить бесплатно, хоть наверху, хоть внизу. Хотите, будем жить с вами здесь или можем поехать вдвоем, куда вам захочется.

Она никогда не видела его лица таким умиротворенным. Она схватила его руку и прижала к своей груди. Рука была сухая и безжизненная. Кожа резко обтягивала череп, а изуродованные глазницы казались входом в темный туннель, где он исчез. Она все ниже и ниже склонялась над его лицом, пытаясь как можно глубже заглянуть в них и понять, как же ее обманули, и что обмануло ее, но так ничего и не увидела. Она закрыла глаза и разглядела крошечное пятнышко света, но так далеко, что не смогла удержать его в голове. Ее будто заперли у какого-то входа. Так она и сидела, уставившись закрытыми глазами в его глазницы, пока не почувствовала, что подошла к началу чего-то, что невозможно начать, и увидела, как он уходит от нее все дальше и дальше, превращаясь в крошечное пятнышко света.

Приложение

Из письма Фланнери О'Коннор Карлу Хартману, 2 марта 1954 г.

Мне бы очень хотелось ответить на все Ваши вопросы, и я попытаюсь, но мучительно трудно быть честной, — прежде всего, потому что приходится делать это постфактум. Вы, вероятно, догадываетесь, что я писала эту книгу так, как сделал бы это Енох: не очень хорошо зная, зачем это нужно, но не сомневаясь при этом в своей правоте. Я думаю, что все в этой книге правильно, и это меня саму удивляет.

Мне кажется, что Ваше суждение о книге слишком ограниченно (должно быть, Вы сочтете это смешным).

Я не считаю, что можно быть хорошим католиком и при этом не быть католиком. «Мудрая кровь» — книга о протестантском святом, написанная с точки зрения католика. Конечно, я не хочу сказать, что есть прямая связь между Католицизмом с большой «К» и тем фактом, что Хейз заявил, что не было грехопадения и греха, но прежде всего Вы должны иметь в виду, что книга эта написана человеком, считающим, что было грехопадение, было Искупление и грядет Страшный суд. В это я верю, как католичка, и от этой веры, мне кажется, не смог избавиться Хейз (в его собственных категориях, не в моих), так что я думаю, что если Вы хотите сказать (Вы не обязаны это говорить), что я иронизирую над Хейзом из-за того, что он решил, что грехопадения не было, Вы правы (Всемогущий Боже!), но Вы только наполовину правы, если считаете, что дело только в этом.

Эта книга о человеке, чья настойчивость в утверждении того, что он хотел бы считать правдой, вынуждает его делать то, чего он больше всего не хочет. Хейз, на мой взгляд, больше всего не хочет искупления своих грехов. Прежде всего, он хочет оторвать человека от Бога. Енох, с его мудрой кровью, безошибочно демонстрирует, как выглядит человек без Бога и услужливо показывает это Хейзу.

Вы справедливо утверждаете, что у Хейза нет никакого специфического греха. Но у него есть глубокое чувство греха, потому что его учили верить в Искупление. Если бы он не верил в него, он не стал бы столь страстно его отрицать (общество — в Толкинхеме — не заставляет его это делать). Он проходит милю с камнями в башмаках из-за того, что увидел в балагане женщину в гробу. Искупление создает долг, который нужно оплачивать (это ясно любому, кто верит, что искуплен Христом). Искупление меняет совершенно все. Очевидно, что Хейз, как бы он ни старался, не может избавиться от чувства долга и внутреннего восприятия Христа. Миссис Уоттс сразу же это заметила. (Не знаю, почему, если это увидела миссис Уоттс, не заметили и другие.) Даже таксист это заметил.

С моей точки зрения, Хейз достиг абсолютной целостности, только когда ослепил себя. Проповедуя Церковь Без Христа, он полагался лишь на свою мудрую кровь. У Хейза и Еноха есть эта мудрая кровь — то, что вынуждает следовать в правильном направлении за тем, что нужно. Енох обретает себя в обезьяньей шкуре. Хейз же погружается все глубже и глубже в себя, и там, возможно, кроется ответ. Когда я говорила, что он отвергает свой крестный путь, я лишь имела в виду, что полный нигилизм ведет его долгой окольной дорогой (или, может, на самом деле она короткая) назад к Искуплению.

Чувствую, что это кажется Вам невыносимым. Хотелось бы, чтоб мы оба оказались правы. Между тем, не думаю, что сказанное мною противоречит духу книги, — а он, конечно, в том, что у человека есть свобода выбора. Я, как католичка, смотрю на X. Моутса как на человека, делающего единственно возможный выбор при таких обстоятельствах. Если ему и адресована ирония, то это потому, что он — единственный персонаж книги, который способен ее вынести. Господи, ну как смеяться над Енохом? Конечно, он обнаружит, что быть животным не так уж весело, но ведь это просто забавно. Это не полноценная ирония, с моей точки зрения.

Ослепив себя, Хейз обращается исключительно к внутреннему зрению. Ирония заключается в том, что он начинает с проповеди Церкви без Христа, а заканчивает с Христом без церкви. Католик не может писать о католическом мире потому, что его не существует, так что ему приходится писать о мире протестантском, и, тут Вы правы, я иронизирую над этим протестантским миром или над обществом, которое неправильно читает Библию и каталог «Сирза-Роубака», но сам Хейз принадлежит этому миру, он абсолютный протестант, хотя и выходит за пределы протестантизма. Это не вопрос «или — или» — это все вместе или одно, выраженное через другое.

Я не собиралась утверждать, что Хейз — Христос, просто я считаю, что любой человек через страдания принимает участие в Искуплении, и думаю, что больше всего страдают находящиеся ближе всего к различным вариантам неверия. Об этом, должно быть, говорил Кьеркегор, но я не читала Кьеркегора в ту пору, когда писала эту книгу.

Свобода выбора — не в выборе между пустяками, это должен быть выбор между раем и адом, если Вы сможете уловить оттенки каждого в сером мире. Но книга ясно говорит, что в конце концов человек должен сам определить, что является грехом, а что нет, т. е. превыше всего — его совесть. Но, можете счесть это парадоксом, находящимся за рамками этой книги, — я лично верю в это потому, что этому учат Католическая и Апостольская Церкви; см. например, отлучение отца Фини в Бостоне за то, что он проповедовал, что нет спасения за пределами Католической Церкви.

Раскаяние — несомненно, осознанный акт, хоть и инстинктивный. Хейз здесь радикальным образом осознает свою мудрую кровь. Когда он говорит, что должен заплатить, он имеет в виду свою часть долга Искупления.

Если Вас охватывает тихий ужас от мысли, что мне приходится верить во все эти христианские таинства, поймите, что моя вера в них вынесла весь груз от подхода к проблеме в целом (в этой книге), с Вашей точки зрения, совпадающей с точкой зрения Хейза, утверждающего, что их не существует. Вероятно, Вы не представляете, что значит писать с точки зрения католика, зная, что большинство читателей убеждены: все, во что ты веришь, — полная чушь. Я знакома с точкой зрения тех (Оруэлл), кто считает, что католик не может писать романов о католическом опыте.

Простите за тон этого письма, которое пока звучит, точно Первое Послание к язычникам. На самом деле я не такая святоша, какой кажусь. Просто, к несчастью, у меня зрение Хейза и нрав Еноха. Но, надеюсь, Вы напишете мне вновь, если что-то из сказанного мною покажется Вам вразумительным.

Царство небесное силою берется

ЧАСТЬ I

Глава 1

Не прошло и дня с тех пор, как дед Фрэнсиса Мариона Таруотера помер, а мальчишка был уже в стельку пьян. По этой самой причине ему и не удалось до конца отрыть для старика могилу, и завершать начатое пришлось негру по имени Бьюфорд Мансон, который пришел за самогоном. Он оттащил покойника от стола, где тот сидел за накрытым завтраком, и похоронил его как подобает, по-христиански, с символом Спасителя нашего в головах, а могильный холм он сделал достаточно высоким, чтобы его не разрыли собаки. Бьюфорд пришел около полудня, а когда уходил на закате, мальчишка, Таруотер, все еще не прочухался.

Старик приходился Таруотеру двоюродным дедом, по крайней мере он так говорил, и, насколько мальчик помнил, они всегда жили вместе. Дед говорил, что ему было семьдесят лет, когда он спас мальчика и взялся за его воспитание, а умер он, когда ему было восемьдесят четыре. Выходит, самому Таруотеру должно быть четырнадцать лет, подсчитал Таруотер. Дед научил его Счету, Чтению, Письму и Истории, которая начиналась с того, как Адама выгнали из Райского Сада, а потом шла через всех президентов вплоть до Герберта Гувера и далее на перспективу как раз до Второго Пришествия и Страшного суда. Дед не только дал мальчику хорошее образование, но и спас его от другого имевшегося в наличии родственника, племянника старого Таруотера; тот был школьный учитель, своих детей на тогдашний момент не имел, а потому этого, оставшегося от сестры-покойницы, хотел воспитать в духе собственных идей.

Старик знал его как облупленного, со всеми его идеями. Три месяца он жил в доме у своего племянника — из Милости, как ему поначалу казалось, а потом, по его собственным словам, до него дошло, что никакая Милость там и близко не лежала. Все время, пока он там жил, племянник тайно изучал его. Этот самый племянник, который принял его как бы из Милости, на самом деле норовил залезть к нему в душу через черный ход, задавал двусмысленные вопросы, расставлял по всему дому ловушки и наблюдал, как старик в них попадается, а кончилось все это статьей в журнале для школьных учителей. Смрад от подобного нечестия восстал до небес, и Господь собственноручно спас старика. Он ниспослал ему Видение, приказав умыкнуть сироту и отправиться вместе с ним в самую что ни на есть отдаленную пустынь и воспитать младенца во Славу Искупления грехов людских. Господь пообещал ему долгую жизнь, и старик, утащив ребенка прямо из-под носа у школьного учителя, поселился с ним среди лесов, на вырубке под названием Паудерхед, на которую у него было право пожизненного владения.

Старик называл себя пророком, и мальчика воспитал в убеждении, что Господне призвание непременно снизойдет и на него тоже, и готовил внука к тому дню, когда это произойдет. Он научил его, что путь пророка тернист, и на долю ему выпадают разные бедствия, и бедствия мирские суть пустяк в сравнении с теми, что посланы Господом, дабы испепелить пророка истиной. Его самого Господь тоже испепелял — и не раз. И через огнь Господень ему даровано было знание.

Он был призван в годы ранней юности и направил стопы свои в город возвестить о гибели, что ожидала мир, ибо мир отрекся от Спасителя. Неистово вещал он, что узрят человеки, как солнце взорвется в крови и пламени; но пока он бушевал и возвещал грядущие бедствия, солнце каждое утро вставало, спокойное и самодовольное, как будто не то что человеки, но даже сам Господь не слышал пророчеств и не внял их смыслу. Оно вставало и садилось, вставало и садилось над миром, и мир своим чередом становился то белым, то зеленым; то белым, то зеленым; то белым, то опять зеленым. Оно вставало и садилось, и он уже отчаялся, что Бог когда-нибудь услышит его. Но однажды утром он с восторгом увидел, как вышел из светила перст огненный, и не успел старик отвернуть лице свое, не успел закричать, как перст сей коснулся его и предсказанная гибель постигла его собственный разум и собственную плоть. Не кровь человеков иссохла в жилах их, но — его кровь.

Многому научившись на своих ошибках, дед имел право наставлять Таруотера — когда мальчик был не прочь послушать — в нелегком деле служения Господу. Таруотер имел на сей счет свои собственные соображения и слушал старика в нетерпеливой уверенности, что уж он-то точно никаких ошибок не наделает, когда придет время и Господь его призовет.

Господь еще не раз вразумлял старика пламенем, но с тех пор, как дед забрал Таруотера у школьного учителя, такого больше не случалось. В тот раз видение было отчетливым и ясным. Он знал, от чего спасает мальчика, и делал это во спасение, а не погибели для. Он многое постиг и ненавидел грядущую погибель мира, но не сам мир.

Рейбер, школьный учитель, вскорости выяснил, где они поселились, и явился на вырубку, чтобы забрать младенца. Машину ему пришлось оставить на проселке и целую милю идти пешком через лес по едва заметной тропинке, прежде чем он добрался до засаженного кукурузой клочка земли, посреди которого стояла ветхая двухэтажная лачуга. Старик часто и с удовольствием рассказывал Таруотеру, как мелькало и кукурузе красное, вспотевшее, исколотое колючками лицо племянника и за ним — розовая шляпка с букетиком: потому что племянник притащил с собой женщину из службы социальной защиты. В тот год кукурузное поле у деда начиналось в четырех футах от крыльца, и когда учитель выбрался из кукурузы, в дверях появился старик с дробовиком и крикнул, что пристрелит любого, кто ступит ногой на крыльцо, и покуда женщина из соцзащиты, взъерошенная, как несушка, которую согнали с кладки, выкарабкивалась из кукурузы, эти двое стояли и пристально смотрели друг на друга. Старик говорил, что, если бы не женщина из соцзащиты, племянник бы даже не дернулся. Колючки кустов до крови расцарапали им лица, а у женщины из соцзащиты к рукаву кофты прицепилась веточка ежевики.

Она всего-то навсего перевела дыхание, медленно, так, словно дошла до последней крайности, но племяннику и итого было достаточно, он поднял ногу и поставил ее на ступеньку крыльца, и старик прострелил ему ногу. Для Таруотеровой пользы он рассказывал, как на лице племянника появилось выражение праведного гнева, и эта самая праведность так взбесила его, что он поднял дробовик немного повыше и снова нажал на курок, на этот раз отстрелив кусочек учительского правого уха. Второй выстрел выбил из племянника всякую праведность, его лицо стало пустым и белым, обнаружив полную пустоту внутри, обнаружив — в чем старик время от времени готов был признаться — и собственное его поражение, ибо когда-то очень давно он пытался, но не сумел спасти племянника. Он выкрал его семилетним младенцем, увез в пустынь, окрестил и наставил на путь истинный, рассказав об Искуплении, но через несколько лет племянник забыл наставления и избрал себе другую стезю. Иногда старику начинало казаться, что он сам толкнул племянника на этот новый путь, он замолкал на полуслове, замолкал и застывал, тупо уставившись перед собой так, словно у ног его разверзлась бездна.

Тогда он удалялся в лес, оставив Таруотера на вырубке одного, порой на несколько дней, пока ему не удавалось сторговаться с Господом и восстановить на душе мир, а когда дед возвращался, растрепанный и голодный, мальчику казалось, что вид у него и впрямь как у настоящего пророка. Вид у него был такой, будто он всю ночь боролся с дикой кошкой, и в голове у него все еще теснятся видения, которые открылись ему в ее желтых глазах — светящиеся колеса и странные звери с гигантскими огненными крыльями и о четырех головах, которые были повернуты на четыре стороны света. И Таруотер в такие минуты знал, что, когда его призовут, он скажет: «Вот я, Господи!» Но иногда в дедовых глазах не горело огня, и он говорил только о зловонной, потной тяжести креста, о том, что люди принимают второе рождение только затем, чтоб умереть, и целую жизнь проводят, проедая хлеб жизни, и тогда мальчик отпускал свои мысли на волю, и они разбредались которая куда.

Старикова мысль не всегда скользила вдоль этой истории на одной и той же скорости. Иногда, словно не желая вспоминать о том, как он подстрелил собственного племянника, дед перескакивал через соответствующий эпизод и подробно останавливался на том, где эта парочка, племянник и женщина из соцзащиты (у нее даже имя и то было смешное: Берника Пресвитер), удирала прочь, шелестя кукурузой, и как вопила на ходу женщина из соцзащиты: «Что ж вы сразу не сказали? Знали же, что он псих!»; а потом он побежал на второй этаж и смотрел из окошка, как они выбрались наконец из кукурузы на другом конце поля, и женщина обхватила племянника за талию, чтобы он не упал, и тот ускакал на одной ноге в лес. Потом-то старик узнал, что он на ней женился, хотя она и старше его в два раза, но больше одного ребенка выродить с ней, понятное дело, так и не смог. И дорожку в Паудерхед заказала ему именно она.

А Господь, говорил старик, упас этого единственного ребенка, которого учитель выродил со своей женой, от родительской порчи. Он избрал единственно возможный путь спасения: мальчонка родился идиотом. Здесь старик делал паузу, дабы Таруотер ощутил всю силу этого таинства. С тех пор как дед узнал о существовании ребенка, он несколько раз предпринимал походы в город с целью выкрасть младенца и окрестить его, но всякий раз возвращался ни с чем. Школьный учитель был начеку, да и старику к тому времени умыкать детей стало не так легко, как прежде — он растолстел и подрастерял былую сноровку.

— Если смерть помешает мне окрестить его, — сказал старик Таруотеру, — придется тебе это сделать. И это будет нерпам миссия, которую Господь пошлет тебе.

Мальчик сильно сомневался в том, что крещение идиота может стать его первой миссией.

— Ну уж нет, — сказал он, — Господь вовсе не хочет, чтобы я доделывал то, что после тебя останется. Для меня у него припасено кое-что другое. — И он подумал о Моисее, который извел воду из скалы, об Иисусе Навине, который остановил солнце, о Данииле, взглядом укротившем львов.

— Думать за Господа не твоя забота, — сказал дед. — И суд (то возденет кости твои.

В то утро, когда старику пришла пора помереть, он, как обычно, спустился вниз, приготовил себе завтрак и помер, так ничего и не съев. Весь первый этаж у них занимала кухня, большая и темная, с дровяной печью в одном конце и широким столом возле печки. По углам стояли мешки с запасами еды и кукурузного солода, а всякие железки, опилки, старые веревки, лестница и прочее барахло валялось там, где их бросил старик — или Таруотер. Раньше они и спали на кухне, но однажды ночью в окно забралась рысь, и напуганный старик перетащил кровать наверх, где имелись две пустые комнаты. Он тогда напророчил, что лестница будет стоить ему десяти лет жизни. Перед тем как умереть, он сел за стол, взял красной квадратной рукой нож и стал подносить его ко рту, но тут вдруг вид у него сделался удивленный до крайности, он стал опускать руку, пока она не опустилась на край тарелки и не сшибла ее со стола.

Старик был похож на быка. Голова у него росла прямо из плеч, а белесые глаза на выкате выглядели как две рыбы, которые попали в красную нитяную сеть и все пытаются вырваться. Он носил шляпу невнятного, как оконная замазка, цвета, с загнутыми вверх полями, и поверх нательной фуфайки — серое пальто, которое когда-то было черным. Таруотер, сидевший за столом напротив него, увидел, как у деда на лице выступили красные полосы, как следы от веревок, а по телу прошла дрожь, похожая на землетрясение, которое началось прямо в сердце и постепенно поднимается к поверхности. Его рот резко съехал на сторону, и он так и остался сидеть, не теряя равновесия: между его спиной и спинкой стула было добрых шесть дюймов, а животом он упирался в край стола. Взгляд белесых мертвых глаз остановился прямо на мальчике.

Таруотер почувствовал, как дрожь стала другой и как она добралась уже до него самого. До старика можно было даже не дотрагиваться — и так было понятно, что он умер; и мальчик продолжал сидеть за столом напротив трупа, угрюмо и растерянно доканчивая завтрак, словно находился в присутствии незнакомца и не знал, что сказать. Наконец он сказал ворчливо:

— Не гони, да? Я ведь уже сказал, что сделаю все, как положено.

Голос показался каким-то чужим, будто смерть изменила не деда, а его самого.

Он встал и вышел на заднее крыльцо, прихватив с собой свою тарелку, которую поставил на нижнюю ступеньку, и два черных длинноногих бойцовских петуха тут же дернули к нему через весь двор и склевали то, что на ней осталось.

На заднем крыльце стоял длинный сосновый ящик. Мальчик сел на него, и его руки стали машинально распутывать веревку, а длинное лицо уставилось через вырубку куда-то поверх леса, который уходил вдаль серыми и багряными волнами, пока у самого горизонта не превращался в зубчатую крепостную стену, подпиравшую пустое утреннее небо.

Паудерхед располагался в стороне не только от грунтовки, но и от ближайшего проселка, и от прохожих троп, и, чтобы добраться до него, ближайшим соседям, цветным, не белым, приходилось идти через лес, продираясь сквозь густую сливовую поросль. Когда-то здесь стояли два дома; теперь дом был только один, и мертвый его хозяин сидел внутри, а живой — снаружи, на крыльце, и собирался хоронить мертвого. Мальчик знал: сперва придется похоронить старика, иначе никак. Такое впечатление, что, если не присыпешь его землей, он как бы и не совсем мертвый. И думал он об этом даже с некоторым облегчением, потому что так меньше давала о себе знать другая тяжесть, угнездившаяся внутри.

Несколько недель назад старик заделал под кукурузу еще один акр земли, слева, и перевалил даже через изгородь, так что эта полоска тянулась теперь почти до самого дома. Получилось, что ровно посередине участок разделен двумя нитями колючей проволоки. Туман горбатыми клубами подбирался к изгороди, готовясь нырнуть под него и дальше ползти по двору, как охотничья собака.

— Я эту изгородь уберу, — сказал Таруотер. — Не надо мне никакой изгороди посреди моего участка. — Голос у него оказался неожиданно громким и резал ухо. Мысленно он продолжил: не тебе здесь хозяйничать. Школьный учитель теперь тут хозяин.

Это моя земля, потому что я здесь живу, и никто меня отсюда не выставит. Если какой-нибудь там школьный учитель вздумает явиться сюда и качать права, я его убью.

Господь может выставить тебя отсюда, подумал он. Вокруг стояла мертвая тишь, и мальчик почувствовал, как у него набухает сердце. Он затаил дыхание, будто ждал, что вот-вот услышит глас небесный. Через несколько секунд он услышал, как под крыльцом скребется курица. Он яростно вытер рукой нос, и понемногу на лицо его вернулась привычная бледность.

На нем были выцветший комбинезон и серая шляпа, натянутая на уши как кепка. У деда было в обычае никогда не снимать шляпу, разве что только на ночь, и мальчик тоже следовал этому обычаю. До сего дня он всегда следовал дедовым обычаям; но если я захочу убрать эту изгородь до того, как похороню старика, ни одна живая душа не сможет мне помешать, подумал он; и слова никто поперек не скажет.

Сперва похорони его, и дело с концом, сказал чужой голос громко и каким-то мерзким тоном. Мальчик встал и пошел искать лопату.

Сосновый ящик, на котором он сидел, был гроб для деда, но употреблять его в дело Таруотер не собирался. Старик был слишком тяжелый для того, чтобы тощий пацаненок смог в одиночку перевалить его через борт, и хотя старый Таруотер несколько лет назад собственноручно соорудил себе этот гроб, но сказал, что если, когда придет время, мальчик не сдюжит положить его туда, можно будет просто опустить его в яму как есть, нужно только, чтобы яма была достаточно глубокой. Он сказал, что хочет лежать на глубине в десять футов, а не в каких-нибудь восемь. Ящик он мастерил долго, а когда закончил, нацарапал на крышке МЕЙСОН ТАРУОТЕР, С БОГОМ, забрался в него, прямо там же, на заднем крыльце, и какое-то время лежал, так что наружу торчал только его живот, как переквашенный хлеб над краем формы. Мальчик стоял рядом с ящиком и разглядывал его.

— Все там будем, — удовлетворенно сказал старик, и его скрипучий голос уютно угнездился между стенками гроба.

— Больно ты здоров для этого ящика, — сказал Таруотер. — Пожалуй, придется сесть на крышку и поднажать или подождать, пока ты чуток подгниешь.

— Не надо, — сказал старый Таруотер. — Слушай. Если, когда придет время, у тебя не хватит сил пустить этот ящик в дело, ну, там, поднять его или еще что, просто опусти меня в яму, но только чтобы глубоко. Я хочу, чтобы в ней было десять футов, не каких-нибудь восемь, а десять. Можешь просто подкатить меня к ней, если по-другому не выйдет. Катиться у меня получится. Возьмешь две доски, положишь на ступеньки и толкнешь меня. Копать будешь в том месте, где я остановлюсь. И не дай мне свалиться в яму, пока выроешь, сколько надо. Подопрешь меня кирпичами, чтоб я не скатился ненароком, да смотри, чтоб собаки меня не столкнули, пока яма не готова. Собак лучше вообще запереть, — сказал он.

— А если ты помрешь в постели? — спросил мальчик. — Как тебя вниз по лестнице спускать?

— В постели я не помру, — сказал старик. — Как услышу, что Господь призывает меня к себе, побегу вниз. Постараюсь добраться до самой двери, если получится. Ну а если все-таки наверху, просто скатишь меня вниз по ступенькам, да и все дела.

— Господи боже мой, — сказал мальчик.

Старик сел в своем ящике и ударил кулаком о край.

— Слушай меня, — сказал он. — Я тебя никогда особо ни о чем не просил. Я взял тебя к себе, воспитал, спас от этого городского дурака, и теперь все, о чем прошу взамен, — когда я умру, предать мое тело земле, как положено, и поставить надо мной крест, чтобы видно было, где я есть. Одна-единственная просьба, и все. Я даже не прошу тебя сходить за черномазыми, чтобы они помогли тебе отвезти меня туда, где похоронен мой папаша. Мог бы попросить, но не прошу. Я все делаю, чтоб тебе легче было. Только и прошу, чтоб ты предал мое тело земле и поставил крест.

— Хватит и того, что я тебя в землю закопаю, — сказал Таруотер. — Я с этой ямой так наломаюсь, а тут ему еще и крест ставь. Я со всякой мурой возиться не собираюсь.

— Мура! — зашипел дед. — Узнаешь, какая это мура, когда настанет день и будут собирать кресты! Главная почесть, которую ты можешь воздать человеку, — это похоронить его подобающим образом! Я взял тебя сюда, чтобы воспитать христианином, даже больше, чем просто христианином — пророком! — в голос вопил дед, — и груз сей да пребудет на тебе вовеки!

— Если у меня у самого сил не хватит, — сказал мальчик, пристально глядя на старика, — то я сообщу дяде в юрод, чтоб он приехал и позаботился о тебе. Своему дяде, школьному учителю, — медленно сказал он, глядя, как бледнеют оспины на багровом дедовом лице. — Вот он тобой и займется.

Нити, в которых запутались стариковы глаза, набухли. Ом схватился за стенки гроба и толкнул руками вперед, как будто собрался съехать на нем с крыльца.

— Он кремирует меня, — хрипло сказал дед, — сожжет мою плоть в печке и развеет мой прах. «Дядя, — говорит он мне как-то раз, — вы же самое настоящее ископаемое!» Он нарочно заплатит похоронщику, чтобы тот меня сжег и чтобы потом можно было развеять мой прах, — сказал дед. — Он не верит в воскресение из мертвых. Он не верит в Страшный суд. Он не верит в хлеб жизни…

— Покойникам, им вообще без разницы, — прервал его мальчик.

Старик схватил его за лямки комбинезона, подтянул к себе так, что мальчик стукнулся о гроб, и уставился прямо в его бледное лицо.

— Этот мир был создан для мертвых. Ты только подумай, сколько в мире мертвых, — сказал он, а потом добавил, словно ему была явлена цена всей тщеты людской: — Мертвых в миллион раз больше, чем живых, и любой мертвый будет мертв в миллион раз дольше, чем проживет живой. — Он отпустил мальчика и засмеялся.

Мальчик был потрясен, но ничем себя не выдал, разве что чуть вздрогнул. Через минуту он сказал:

— Школьный учитель мне дядя. Единственный нормальный кровный родственник, который у меня останется, и живой человек. И если я захочу пойти к нему, я пойду; так-то.

Старик молча смотрел на него, казалось, целую минуту. Затем он хлопнул ладонями по стенкам ящика и проревел:

— Послан на вас меч — и кто отклонит его? Послан на вас огнь — и кто угасит его? Посланы на вас бедствия — и кто отвратит их?

Мальчик вздрогнул.

— Я спас тебя, чтобы ты был самим собой! Самим собой, а не формулой у него в голове! Если бы ты жил у него, то был бы формулой, — сказал он. — Он разложил бы тебя в своей голове по полочкам! И более того, — сказал он, — ты бы ходил в школу!

Мальчик скорчил рожу. Старик всегда внушал ему, что избавление от школы было для него великим благом. Господь счел целесообразным воспитать его в чистоте и уберечь от порчи — сберечь как избранного своего слугу, коего пророк воспитает для пророчеств. В то время как других детей согнали в комнату и женщина учит их вырезать из бумаги тыквы, он волен искать мудрости, а его наставники в духе суть Авель и Енох, и Ной, и Иов, и Авраам с Моисеем, и царь Давид, и Соломон, и все пророки — от Илии, который спасся от смерти, до Иоанна, чья отсекновенная голова излияла ужас с блюда.

И мальчик понял, что его спасение от школы есть вернейший знак избранности. Школьный инспектор приходил только раз. Господь подсказал старику, что это случится и что в этом случае делать, а старик в свою очередь наставил мальчика, как себя вести в тот день, когда под личиной инспектора к ним явится посланник дьявола. Когда время пришло и они увидели, как он идет по полю, оба уже были во всеоружии. Мальчик спрятался за домом, а старик сел на крыльце и стал ждать.

Когда инспектор, худой лысый мужчина в широких красных подтяжках, выбрался из кукурузы на утоптанный двор перед домом, он осторожно поздоровался со стариком Таруотером и начал излагать свое дело, как будто и без того не было ясно, зачем он пришел. Сперва он сел на крыльце и завел разговор о плохой погоде и плохом здоровье. И потом, глядя через поле вдаль, он сказал:

— А у вас ведь есть мальчик, правда? И этот мальчик вроде как должен ходить в школу.

— Хороший мальчик, — сказал старик, — и если бы кто-нибудь решил, что может чему-то его научить, — я бы возражать не стал. Эй, парень! — крикнул он. Мальчик явно не спешил. — Эй, парень, иди сюда! — заорал старик.

Через несколько минут из-за угла дома показался Таруотер. Глаза у него были открыты, но смотрели как-то странно. Голова дергалась, плечи обвисли, а изо рта висел язык.

— Не шибко смышленый, — сказал старик, — но парнишка что надо. Позовешь — он придет.

— Да, — сказал школьный инспектор, — может, его и правда лучше оставить в покое.

— Не знаю, может, ему и понравится в школе, — сказал старик. — Просто он уже два месяца никак не соберется сходить и посмотреть, как оно там.

— А то, может, лучше, пусть дома и остается, — сказал инспектор. — Не хотелось бы уж очень его перегружать. — После чего сменил тему. Вскорости он откланялся; они оба сидели на крыше и удовлетворенно наблюдали, как фигура в красных подтяжках идет назад через поле, постепенно уменьшаясь в размерах, пока красные подтяжки наконец совсем не исчезли из виду.

Если бы школьный учитель запустил в него когти, сейчас он сидел бы в школе, один из многих, незаметный в толпе, а в голове учителя и вовсе стал бы чем-то вроде формулы из букв и цифр.

— Он и меня таким хотел сделать, — сказал старик. — Думал, если напишет обо мне в этом журнале для школьных учителей, то я и вправду разложусь на буквы-циферки.

В доме у школьного учителя, считай, ничего и не было, кроме книг и всяческой бумаги. Когда старик переезжал туда жить, он еще не знал, что всякую живую вещь, которая через глаза племянника попадает ему в голову, племянников мозг тут же превратит в книгу, или в статью, или в таблицу. Школьный учитель обнаружил большой интерес к тому, что старик — пророк, избранный Богом, и постоянно задавал ему вопросы, а ответы иногда даже записывал себе в блокнот и поблескивал глазенками, как будто совершил открытие.

Старик было вообразил, что ему удалось сдвинуть племянника с мертвой точки в великом деле Искупления, ибо тот по крайней мере слушал, хотя ни разу так и не сказал, что уверовал. Казалось, слушать дядины проповеди было ему в радость. Он подробно расспрашивал его о былых временах, о которых старый Таруотер уже, в общем-то, ничего не помнил. Старик думал, что этот интерес к праотцам принесет плоды, а принес он — стыд и срам! — одни слова, пустые и мертвые. Он принес семя сухое и бесплодное, не способное даже сгнить, мертвое от самого начала. Время от времени старик выплевывал из рта, подобно сгусткам яда, отдельные идиотские фразы из той статьи, которую опубликовал учитель. Гнев слово в слово выжег их в его памяти. «Причиной его фиксации на богоизбранности является чувство неуверенности в себе. Испытывая потребность в призвании, он призвал себя сам».

— Призвал себя сам! — шипел старик. — Призвал себя сам! — Это приводило его в такую ярость, что он даже делать ничего не мог, а только ходил и повторял эту фразу: — Призвал себя сам. Я призвал себя сам. Я, Мейсон Таруотер, призвал себя сам! Призвал, чтоб связали меня и били! Призвал, чтобы плевали и надсмехались надо мной! Призвал, чтоб уязвлена была гордость моя. Призвал, чтоб терзали меня пред лицем Господним! Слушай, мальчик! — говорил он и, сграбастав внука за грудки, принимался медленно его трясти. — Даже милость Господня обжигает. — Он разжимал пальцы, и мальчик падал в терновую купель этой мысли, а старик продолжал шипеть и скрипеть: — Он хотел меня в журнал засунуть — вот чего он хотел. Думал, если вставит меня в этот журнал, я там и останусь, весь такой из букв и цифр, как у него в голове, и всех делов. И точка. Ну, так не вышло! Вот он я. И вот он ты. На свободе, а не в чьей-то голове!

И голос покидал его, как будто был самой свободной частью его свободной души и рвался прежде срока покинуть его земную плоть. И что-то такое было в ликовании двоюродного деда, что захватывало и Таруотера, и он чувствовал, что спасся из некоего таинственного земного узилища. Ему даже казалось, что он чувствует запах свободы, хвойный, лесной, пока старик не добавлял:

— Ты рожден был в рабстве, и крещен в свободу, и смерть твоя в Боге, в смерти Господа нашего Иисуса Христа.

И тогда мальчик чувствовал, как медленно вскипает в нем негодование, теплая волна обиды на то, что его свобода должна быть непременно связана с Иисусом и что Господом непременно должен быть Иисус.

— Иисус есть хлеб, наш насущный, — говорил старик.

Мальчик, смущенный и расстроенный, смотрел вдаль, поверх темно-синей линии леса, где расстилался мир, таинственный и свободный.

В самой темной, самой скрытой части его души висело вверх ногами, словно летучая мышь, ясное и неоспоримое представление о том, что голода по хлебу насущному он не испытывает. Разве купина, вспыхнувшая для Моисея, солнце, остановленное для Иисуса Навина, львы, остановившиеся пред Даниилом, были всего лишь обещанием хлеба насущного? Мысль об этом приходила как страшное разочарование, и он боялся: а вдруг именно так все и есть? Старик сказал, что сразу после смерти отправится к берегам озера Галилейского, чтобы вкушать хлеба и рыбы, преумноженные Господом нашим.

— Во веки вечные? — в ужасе спросил мальчик.

— Во веки веков, — сказал старик.

Мальчик почувствовал, что этот голод есть самая суть старикова безумия, и втайне боялся, что он, этот голод, может передаться ему, раствориться в крови и однажды взорваться, и тогда он сам точно так же, как старик, будет мучиться от голода, потому что в животе у него разверзнется бездна, такая, что ничто не сможет излечить ее или насытить, кроме хлеба насущного.

Он старался по возможности не думать об этом, смотреть на все спокойно и ровно, видеть только то, что у него перед глазами, и не давать взгляду проникать под поверхность вещей. Он как будто боялся, что, если задержит на чем-нибудь взгляд хоть на секунду дольше, чем то необходимо, чтобы просто понять, что перед ним — лопата, мотыга, круп мула, запряженного в плуг, или комья красной вывороченной плугом земли, — эта вещь тотчас встанет перед ним, странная и пугающая, и потребует, чтобы он дал ей имя, одно-единственное, принадлежащее ей по праву, и отвечал за свой выбор отныне и во веки веков. Он пытался всеми способами избежать этой пугающей личной вовлеченности в процесс творения. Когда настанет день и вострубит труба, ему хотелось, чтобы глас трубный прозвучал средь неба пустого и чистого, и был он голосом Господа Всемогущего, не причастного ни плоти, ни дыхания плоти.

Он ожидал увидеть колеса огненные в глазах неведомых зверей. Он ждал, что это случится, как только умрет его двоюродный дед. Он решил не думать об этом и пошел за лопатой. Он шел и думал: школьный учитель — живой человек, но лучше ему сюда не соваться и не пытаться забрать меня отсюда, потому что я его убью. Если пойдешь к нему — будешь проклят, сказал дед. До сих пор мне удавалось тебя от него спасти, но если ты пойдешь к нему, как только я умру, я уже ничего не смогу сделать.

Лопата лежала рядом с курятником.

— Ноги моей больше не будет в городе, — вслух сказал себе мальчик. — Я никогда не пойду к нему. Ни ему, никому другому не удастся выставить меня отсюда.

Он решил рыть могилу под смоковницей, потому что смоквам старик пойдет на пользу. Верхний слой почвы был песчаный, ниже шла самородная глина, и каждый раз, пройдя через песок, лопата издавала лязгающий звук. Старик как каменный, и в нем фунтов двести, подумал он, навалился на лопату и принялся разглядывать белесое небо сквозь листья смоковницы. Глина каменная, и на то, чтобы выдолбить в ней подходящую яму, уйдет целый день, а школьный учитель сжег бы его за минуту.

Таруотер видел школьного учителя один раз в жизни футов с двадцати, а слабоумного мальчонку — еще того ближе. Мальчик был здорово похож на старого Таруотера, если не считать глаз, серых, как у старика, но таких ясных, как будто за ними открывались два колодца, на дне которых, глубоко-глубоко, плескались две лужицы света. Один раз глянешь — и сразу ясно, что в голове у него хоть шаром кати. Старик был настолько ошарашен этим сходством — и несходством, что в тот раз, когда они с Таруотером туда ходили, он все время простоял в дверях, глядя на мальчонку и облизывая губы, как будто у него у самого были не все дома. Мальчика он видел впервые, но забыть его уже не смог.

— Нет, ты подумай, он на ней, значит, женился, выродил с ней одного-единственного ребятенка, да и того без мозгов, — бормотал он. — Хоть ребенка Господь уберег и теперь хочет, чтобы мы его крестили.

— Почему же ты тогда этим не займешься? — спросил мальчик, ибо ему хотелось, чтобы что-нибудь произошло, хотелось увидеть старика в действии, чтобы он похитил ребенка, а учитель пустился бы за ними в погоню, чтобы Таруотер мог поближе взглянуть на другого своего близкого родственника. — Что тебе мешает? — спросил он. — За чем дело-то стало? Давно бы уже подсуетился и выкрал его.

— Меня направляет Господь Бог, — сказал старик. — И всякому делу у него свой срок. Ты мне не указ.

Белый туман, который висел во дворе, уполз и осел в следующей ложбине, и воздух стал чистым и прозрачным. У старика никак не шел из головы дом школьного учителя.

— Три месяца я там провел, — сказал он. — Какой срам! Три месяца меня водили за нос в доме сородичей моих; и если после смерти моей ты захочешь выдать предателю труп мой и посмотреть, как будет гореть моя плоть на костре, — валяй. Не стесняйся! — вскричал он, подскакивая в своем ящике. Лицо его пошло пятнами. — Ступай к нему, и пусть он сожжет мою плоть, но только впредь остерегайся льва, посланного Господом. Помни, на пути всякого ложного пророка встанет лев Господень. Я взошел на дрожжах, которые превыше веры его, — сказал он. — И огонь не поглотит меня! А когда я умру, лучше бы остаться тебе в этих лесах одному, и достанет тебе света, который пошлет тебе Солнце, чем идти к нему в город.

Мальчик продолжал копать, но от этого могила глубже не становилась.

— Жалко покойников, — сказал он чужим голосом.

Бедные они, ничего у них нет. Кроме того, что на них надето. Но мне теперь уже никто не сможет помешать, подумал он. Никогда. Ничья рука не подымется, чтобы остановить меня. Разве что Божья, но только Он все молчит. Он даже и внимания-то на меня не обратил.

Рядом лежал песочный пес и бил хвостом по земле, в куче свежевырытой глины ковырялись несколько черных кур. Дымчато-желтое солнце выскользнуло из-за синей линии деревьев и медленно тронулось в привычный путь.

— Теперь я могу делать все, что хочу, — сказал он, пытаясь как-то смягчить чужой голос так, чтобы тот не резал слух. Захочу — и перебью всех этих кур, подумал он, глядя на никчемных черных птиц, с которыми старику так нравилось возиться.

Да, дури в нем хватало, сказал чужой голос. По правде говоря, вел себя дитё дитем. Этот школьный учитель, в общем-то, ничего плохого ему не сделал. Сам посуди, в чем он виноват? Ну, смотрел он за стариком, ну, записывал все что видел и слышал, а потом напечатал все это в газете, чтоб другие учителя прочитали. Ну и что в этом такого? Да ничего. Кому какое дело, что учителя читают? А старый дурак вскинулся, как будто его убили, да еще и в душу наплевали. Но только одно дело, что он там себе напридумывал, а другое — что жизни в нем хватило еще на четырнадцать лет. И на то, чтоб воспитать мальчика, чтоб было кому его похоронить так, как ему по вкусу.

Пока Таруотер тыкал в землю лопатой, у чужого в голосе зазвенела нотка скрытой ярости, и он все повторял: ты себе тут все руки пообломаешь, а этот школьный учитель сжег бы его — и все дела. Он копал уже дольше часа, нов землю ушел всего на фут: положишь в такую могилу труп, а он из нее торчать будет. Он присел на край немного передохнуть. Солнце в небе напоминало набухший белый волдырь, который вот-вот лопнет.

Вот уж возни с этими покойниками, сказал чужой, с живыми куда как проще. Оно, конечно, в Судный день станут собирать только тех покойников, над кем поставлен крест, вот только, боюсь, школьному учителю на это наплевать. Мир-то большой, и дела в нем делаются совсем не так, как тебя учили.

— Был я там как-то раз, — пробормотал Таруотер. — И нечего мне рассказывать.

Два или три года назад его дед съездил в город, чтобы справиться у юристов, нельзя ли написать завещание так, чтобы земля не попала в руки школьного учителя, а досталась прямиком Таруотеру. Пока дед обговаривал свои дела, Таруотер сидел на подоконнике в кабинете юриста на двенадцатом этаже и смотрел наружу, где на самом донышке бездны была улица. По пути со станции он шел, как аршин проглотив, среди движущейся массы металла и бетона, испещренной малюсенькими человеческими глазками. Блеск его собственных глаз скрывался под жесткими, как кровельное железо, полями его новой серой шляпы, которая покоилась у него на ушах строго и прямо, как на кронштейнах. Перед тем как ехать, он проштудировал в иллюстрированном альманахе раздел «Факты» и теперь отдавал себе отчет в том, что здесь семьдесят пять тысяч человек видят его в первый раз. Перед каждым встречным ему хотелось остановиться, пожать руку и объяснить, что зовут его Ф. М. Таруотер и что он здесь только на денек, приехал с дедом уладить кое-какие дела у юристов. Голова у него дергалась вслед за каждым проходящим мимо человеком, пока их не стало слишком много и он не заметил, что эти, в отличие от деревенских, глазами по тебе не шарят. Несколько человек даже столкнулись с ним; в деревне за таким последовало бы пожизненное знакомство, но здешние увальни неслись себе дальше, едва кивнув головой и бормоча на ходу извинения, которые он принял бы, подожди они хоть немного.

А потом до него дошло, как осенило, что это место — обитель зла: эти опущенные головы, это бормотание, эта спешка… В яркой вспышке света он увидел, что эти люди торопятся прочь от Господа Всемогущего. Именно в город приходили пророки, вот и он попал — в город. Он в городе, и город нравится ему, хотя должен был бы вызывать страх. Он с подозрением прищурился и посмотрел на деда, который шел впереди уверенно, как медведь в лесу, и все эти странности ничуть его не беспокоили.

— Тоже мне, пророк! — прошипел мальчик.

Дед не обратил на него внимания, даже не остановился.

— А еще пророком себя называет! — продолжал мальчик громким, резким, скрипучим голосом.

Дед остановился и обернулся.

— Я здесь по делу, — спокойно сказал он.

— Ты всегда говорил, что ты пророк, — сказал Таруотер. — Теперь я вижу, что ты за пророк. Илия тебе в подметки не годится.

Дед вскинул голову и выпучил глаза.

— Я здесь по делу, — сказал он. — Если Господь призвал тебя, иди и делай свое дело.

Мальчик слегка побледнел и отвел глаза.

— Меня никто не призывал — пока, — пробормотал он. — Это ты у нас призван.

— И я знаю, когда зов звучит во мне, а когда нет, — сказал дед, отвернулся и больше не обращал на мальчика внимания.

На подоконнике в кабинете адвоката он встал на колени, высунул голову из окна и стал следить, как течет внизу улица, пестрая железная река, как тусклое солнце, медленно плывущее по блеклому небу, отблескивает на металле, слишком далекое, чтобы возжечь пламя.

Настанет время, и он будет призван, настанет день, и он сюда вернется и перевернет этот город, и пламя будет гореть в его глазах. Здесь тебя не заметят, пока ты не сделаешь чего-нибудь этакого, подумал он. На тебя не обратят внимания только потому, что ты пришел. И он снова с раздражением подумал про деда. Когда придет мой черед, я сделаю так, что всякий станет смотреть на меня, сказал он себе и, подавшись вперед, увидел, как медленно скользнула вниз его новая шляпа, ставшая вдруг чужой и ненужной, как небрежно поиграли с ней городские сквознячки и как железная река смяла и поглотила ее. Он почувствовал себя голым, схватился за голову и рухнул назад в комнату.

Дед спорил с адвокатом, между ними был стол, и оба стучали по нему кулаками — порывались встать с места и стучали кулаками. Адвокат, высокий человек с головой как купол и орлиным носом, повторял, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик:

— Но не я составлял это завещание! Не я придумывал этот закон!

А ржавый голос деда скрежетал в ответ:

— А мое какое дело? Знай мой папаша, что его собственность отойдет дураку, — да он бы в гробу перевернулся! Не для того он всю жизнь вкалывал!

— Шляпа улетела, — сказал Таруотер.

Адвокат откинулся в кресле, со скрипом повернулся к Таруотеру — бледно-голубые глаза и ни капли интереса, — со скрипом подался вперед и сказал деду:

— Ничего не могу поделать. Вы напрасно тратите свое и мое время. Примите все как есть и оставьте меня в покое.

— Послушайте, — сказал старый Таруотер, — было время, когда мне показалось, что дни мои сочтены, что я болен и стар, одной ногой в могиле, без гроша за душой, и я воспользовался его гостеприимством, потому что он — мой ближайший родственник, и в общем-то, это был его долг — принять меня, вот только я думал, он сделал это из Милости, я думал…

— Какое мне дело, что вы там думали и делали, что думал и делал ваш родственник, — сказал адвокат и закрыл глаза.

— У меня шляпа упала, — сказал Таруотер.

— Я всего лишь адвокат, — сказал адвокат, скользнув глазами по красновато-коричневым корешкам юридических книг: полки высились вокруг, как стены крепости.

— Ее теперь уже, наверно, машина переехала.

— Вот что, — сказал дед, — он все время изучал меня, чтобы написать эту статью. Ставит он, значит, на мне, своем собственном родственнике, какие-то тайные опыты, лезет ко мне в душу, а потом и говорит: «Дядя, вы же настоящее ископаемое!» Настоящее ископаемое! — У деда перехватило горло, и последнюю фразу он произнес едва слышно: — Ну вот и полюбуйтесь, какое я ископаемое!

Адвокат снова закрыл глаза и криво усмехнулся.

— К другим адвокатам! — взревел старик, и они ушли и перебрали еще троих, одного за другим, и Таруотер насчитал одиннадцать человек, на которых была его шляпа; хотя, может статься, это была и не она. Наконец они вышли из конторы четвертого адвоката и уселись на оконном карнизе банковского здания. Дед порылся в карманах, достал галеты и протянул одну Таруотеру. Старик расстегнул пальто, вывалил живот, и тот лежал у него на коленях, пока старик ел. Зато лицо у него работало вовсю; кожа яростно дергалось между оспин. Таруотер был очень бледен, и глаза его блестели какой-то пустой глубиной. На голове у него был старый шейный платок, завязанный по углам узелками. Теперь он не смотрел даже на тех прохожих, которые смотрели на него.

— Ну, слава богу, все теперь, домой пойдем, — пробормотал мальчик.

— Нет, не все. — Старик резко встал и зашагал по улице.

— О господи, — простонал мальчик и рванул за ним следом. — Даже минуты не посидели. Ты что, не понимаешь? Они все говорят тебе одно и то же. Закон один, и ничего ты с этим не поделаешь. У меня и то хватило ума, чтобы это понять. У тебя — нет? Что с тобой такое?

Старик, вытянув шею вперед, решительно шагал по улице с таким видом, будто вынюхивал врага.

— Куда идем-то? — спросил Таруотер, когда деловой район остался позади и они пошли мимо серых приземистых домов с грязными крылечками, которые вдавались в тротуар. — Слушай, — сказал он, хлопнув деда по ноге, — зачем я вообще сюда приперся?

— Не приперся бы сейчас — приперся бы чуть позже, — пробормотал старик. — Раньше сядешь — раньше выйдешь.

— А я садиться и не собирался. Я вообще никуда не собирался. Знал бы, как оно тут, — вообще бы никуда не поехал.

— А я тебе что говорил? — сказал дед. — Ты вспомни, я ведь говорил тебе, что, когда ты сюда приедешь, ничего хорошего от этих мест не жди.

И они пошли дальше, отмахивая квартал за кварталом, оставляя позади все больше и больше серых домов с полуоткрытыми дверьми и полосками чахоточного света на грязных полах коридоров.

Наконец они дошли до следующего района. Здесь дома были очень похожи друг на друга, невысокие и чистенькие, перед каждым квадратный участок с травой. Через несколько кварталов Таруотер уселся на тротуар и сказал:

— Я дальше не пойду. Я вообще не понял, куда мы идем, и больше не сделаю ни шагу.

Дед не остановился и даже не повернул головы. Через секунду мальчик вскочил и снова пошел за дедом, испугавшись, что останется один. Старик по-прежнему пер вперед, как будто внутреннее чутье подсказывало ему дорогу к тому месту, где прячется враг.

Внезапно он свернул на короткую дорожку, ведущую к дому из светло-желтого кирпича, и уверенно двинулся к белой двери, подобрав плечи так, что, казалось, он собирается вышибить ее с ходу. Он ударил в дверь кулаком, не обращая внимания на блестящий медный дверной молоток. И тут до Таруотера дошло, что здесь-то и живет школьный учитель; он остановился и замер, не отрывая взгляда от двери. Какой-то скрытый инстинкт подсказывал ему, что, когда дверь откроется, его участь будет решена. Он уже почти воочию видел, как в двери появляется учитель, жилистый и злой, готовый сцепиться со всяким, кого Господь пошлет наказать его.

Мальчик стиснул зубы, чтобы они не стучали. Дверь отворилась.

В проходе, отвесив челюсть в глупой ухмылке, стоял маленький розоволицый мальчик. У него были светлые волосенки и выпуклый лоб. За очками в стальной оправе светились блеклые глаза, точь-в-точь как у деда, только пустые и ясные. Он грыз заветренную серединку яблока.

Старик уставился на мальчика, нижняя челюсть у него пошла вниз, пока не отвисла совсем. Выглядел он так, будто стал свидетелем невыразимой тайны. Мальчик издал какой-то непонятный звук и притворил дверь так, что в оставшуюся щелку блестело одно только стеклышко от очков.

Страшное негодование охватило вдруг Таруотера. Он смотрел на это маленькое лицо, выглядывающее из-за двери, и лихорадочно пытался найти подходящее слово, чтобы швырнуть туда, внутрь. Наконец он сказал, медленно и внятно:

— Я был здесь, когда тебя еще и в помине не было. Старик дернул его за плечо.

— У него с головой не в порядке, — сказал он. — Ты что, не видишь, что у него не все дома? Что толку с ним говорить?

Мальчик развернулся на каблуках с твердым намерением уйти. Еще никогда в жизни он не был так зол.

— Подожди, — сказал старик и снова положил руку ему на плечо. — Иди вон за ту изгородь и спрячься, а я пойду в дом и окрещу его.

Таруотер разинул рот.

— Иди, куда тебе сказано, — сказал старик и подтолкнул его к изгороди.

Старик весь как-то подобрался. Он повернулся и пошел к двери. Когда он подошел к крыльцу, дверь распахнулась и на пороге показался тощий молодой человек в очках в тяжелой черной оправе и, вытянув шею вперед, уставился на старика.

Старый Таруотер поднял кулак.

— Господь наш Иисус Христос послал меня окрестить младенца! — закричал он. — Отыди! Я не отступлюсь!

Из-за кустов вынырнула Таруотерова голова. Затаив дыхание, он вцепился взглядом в учителя: худое лицо углом назад от торчащей вперед челюсти, редкие волосы разбежались по обе стороны лба, застекленные глаза. Белобрысый шкет ухватился за отцовскую ногу и повис на ней. Учитель толкнул его назад в дом. Затем он вышел и, не сводя глаз со старика, захлопнул за собой дверь, словно провоцировал его — попробуй только, сделай еще шаг.

— Душа некрещеного младенца вопиет ко мне, — сказал старик. — Даже убогий желанен Господу.

— Пошел вон с моей земли, — сказал племянник звенящим голосом, словно сдерживался из последних сил. — А не уйдешь — упеку тебя в психушку, где тебе самое место.

— Не посмеешь тронуть слугу Божьего! — взревел старик.

— Убирайся отсюда! — закричал племянник, потеряв контроль над голосом. — И сперва спроси у Господа, почему Он создал его идиотом! Спроси, а потом скажи мне!

Сердце у мальчика билось так быстро, что он испугался: вот сейчас оно выскочит из груди и ускачет прочь. Из-за кустов он высунулся уже по плечи.

— Не тебе задавать вопросы! — закричал старик. — Не тебе вопрошать Господа Бога Всемогущего о путях Его! Не тебе молоть Господа в голове и выплевывать числа!

— А где же мальчик? — вдруг, оглянувшись, спросил племянник, как будто он только что об этом вспомнил. — Где мальчик, из которого ты хотел воспитать пророка, чтобы истиной испепелить мои глаза? — и засмеялся.

Таруотер снова нырнул в кусты. Смех учителя сразу ему не понравился: казалось, он унасекомил его до крайней степени.

— Придет день его, — сказал старик. — Мы окрестим младенца. Если не я во дни мои, значит, он — в его.

— Вы его и пальцем не тронете, — сказал учитель. — Можешь до конца его дней лить на него воду — он все равно останется идиотом. Что пять лет, что вечность — все без толку. Слушай. — Он заговорил тише, и мальчик услышал в его голосе скрытую силу, не уступавшую стариковой; страсть равную, но разнонаправленную: — Он никогда не будет крещен просто из принципа. Во имя величия и достоинства человеческого он никогда не будет крещен.

— Время покажет и выберет руку, которая окрестит его.

— Время покажет, — сказал племянник, открыл дверь, сделал шаг в дом и с грохотом захлопнул дверь за собой.

Мальчик вылез из кустов, голова у него шла кругом от возбуждения. Больше он никогда там не был, больше никогда не видел двоюродного брата, не видел учителя, и даже чужаку, который копал вместе с ним могилу, сказал, что уповает на Господа, чтобы никогда его и не увидеть, хотя лично против него ничего не имеет и не хотел бы убивать его; но если он сюда придет и будет лезть не в свое дело, пусть даже по закону, тогда, конечно, придется.

Эй, сказал чужак, а с чего это он вдруг сюда заявится? Смысл какой?

Таруотер не ответил. Он не пытался понять, как выглядит чужак, но теперь он и без этого знал, что лицо у него дружелюбное и мудрое, с резкими чертами, и на него падает тень от широкополой шляпы-панамы, так что цвет глаз разобрать невозможно. Неприязнь к голосу уже прошла. Только время от времени голос все еще казался ему чужим. У него появилось ощущение, что он только что повстречал самого себя, как будто, пока дед был жив, мальчику нельзя было видеться с близким знакомым.

Старик — он в общем-то был ничего себе старик, сказал его новый друг. Но ты же сам сказал: жалко покойников, ничего у них нет. Вот и приходится им обходиться тем, что есть. Его душа уже покинула сей бренный мир, а тело: коли его, жги его или еще что хочешь, оно все равно не почувствует.

— Ну, он-то думал о дне последнем, — пробормотал Таруотер.

В таком случае, сказал чужак, разве тебе не кажется, что крест, который ты поставишь в пятьдесят втором году, просто-напросто сгниет к тому времени, когда грянет Страшный суд? Сгниет и обратится во прах, — так же как и пепел, если ты предашь его тело огню. А вот тебе еще вопросец: как Бог поступает с утопшими моряками, которых слопали рыбы, а тех рыб — другие рыбы, а этих — третьи? А те люди, которые заживо сгорели у себя в постелях? Или еще как-нибудь сгорели, или станками их перемололо в свинячью жижу? А солдаты, которых разорвало к едрене фене? Как быть с теми, от кого ничего не осталось, чтобы похоронить или сжечь?

Но если я его сожгу, сказал Таруотер, это будет неправильно, это будет как будто я нарочно так сделал.

Ага, понятно, сказал чужак. Ты, значит, не о том беспокоишься, как он предстанет перед Страшным судом. Ты беспокоишься о том, что спросят с тебя.

Это уж мои дела, сказал Таруотер.

А я ни фига в твои дела и не лезу, сказал чужак. Мне это вообще по фигу. Ты теперь один, и ни души вокруг. Совсем один, и все, что у тебя осталось, — пустой дом и света ровно столько, сколько попадет в его окошко. До тебя, по-моему, теперь вообще никому нет дела.

И тем искупил грехи свои, пробормотал Таруотер.

Ты куришь? спросил чужак.

Хочу — курю, хочу — нет, сказал Таруотер. Надо будет — похороню, а нет — значит, нет.

Ступай погляди, он там, часом, со стула не свалился, сказал новый друг.

Таруотер бросил лопату в могилу и пошел в дом. Он приоткрыл дверь и заглянул в щелку. Дед смотрел чуть в сторону, сосредоточенно и напряженно, как судья, задумавшийся над какими-нибудь страшными уликами. Мальчик быстро захлопнул дверь и пошел назад к могиле; ему вдруг стало холодно, хотя он и был весь в поту, так что даже рубашка прилипла к спине. Он снова взялся за лопату.

Глуповат он был с учителем канаться, вот в чем загвоздка, снова заговорил чужак. Он ведь тебе рассказывал, как украл учителя, когда тому было семь лет от роду. Пошел в город, выманил его со двора, привел сюда и окрестил. И что из этого вышло? А ничего. Учителю плевать, крещеный он или нет. Это его вообще не колышет. Плевать он хотел, искуплены его грехи или не искуплены, к чертям собачьим. Он тут пробыл четыре дня; ты — четырнадцать лет, а теперь тебе придется торчать тут до самой смерти. Сам же понимаешь, что он был просто чокнутый, продолжал он. Из учителя, вон, тоже хотел пророка сделать, только у того с головой все было в порядке. Взял и слинял.

Так за ним-то было кому приехать. Папаша приехал и отвез домой. А за мной и приехать некому.

Сам же учитель, сказал чужак, за тобой и приезжал и за свои труды получил пулю в ногу и чуть без уха не остался.

Мне еще и года тогда не было, сказал Таруотер. Младенец не может сам встать и уйти.

Но теперь-то ты не младенец, сказал его друг.

Он все копал и копал, но могила, казалось, и не думала становиться глубже. Нет, вы только полюбуйтесь на этого великого пророка, ухмыльнулся чужак откуда-то из кружевной древесной тени. Ну-ка, напророчь мне что-нибудь. Вот только, знаешь, Господу и без тебя есть чем заняться. Он тебя в упор не замечает. Таруотер резко развернулся и стал копать с другой стороны, а голос продолжал звучать у него за спиной. Всякому пророку нужен какой-никакой слушатель. Если только ты не собираешься пророчить самому себе, поправился он; или иди, вон, окрести этого недоумка сопливого, добавил он голосом совершенно издевательским.

Все дело в том, сказал он через минуту, все дело в том, что ты такой же умный, как учитель, если не еще умнее. Потому как у него все же кто-то был — папаша, там, или мать, — кто мог сказать ему, что у старика не все дома; а у тебя никого нет — и все равно ты сам до этого додумался. Конечно, у тебя ушло на это больше времени, но вывод ты сделал верный: ты понял, что он псих и что остался психом, даже когда его выпустили из психушки. Ну а если и не совсем псих, все равно от этого не легче: все одно на уме. Иисус. Как навязчивая идея. Иисус то, Иисус сё. Ты же четырнадцать лет слушал весь этот бред. Господи ты боже мой, вздохнул чужак, у меня твой Иисус уже вот где сидит. А у тебя что, нет?

Он помолчал немного и продолжил. У меня такое впечатление, сказал он, что ты можешь сделать одно из двух. Не то и другое разом, а только одно. Так, чтобы и то и другое — это ни у кого не получится, это надорвешься. Ты либо делаешь одно, либо делаешь другое.

Либо Иисус, либо дьявол, сказал мальчик.

Нет, нет и нет, сказал чужак. На свете вообще нет никакого дьявола. Это я тебе точно говорю. По собственному опыту. Как пить дать. Не либо Иисус, либо дьявол. Либо Иисус, либо ты.

Либо Иисус, либо я, повторил Таруотер. Он положил лопату, чтобы передохнуть и подумать: старик говорил, что учитель сам за ним пошел. Только и нужно было, говорил он, что прийти на задний двор, где играл учитель, и сказать: Давай-ка уйдем с тобой ненадолго из города, и ты родишься заново. Господь наш Иисус Христос послал меня, чтобы я помог тебе. И учитель, не сказав ни слова, встал, взял его руку и пошел с ним, и все те четыре дня, что он здесь был, говорил старик, он надеялся, что за ним не придут.

Ну а с семилетнего какой спрос, сказал чужак. Чего еще ждать от ребенка? А вернулся в город — ума-то и поднабрался; папаша научил его, что старик сбрендил и что нельзя верить ни единому его слову.

Он совсем не так рассказывал, сказал Таруотер. Он говорил, что в семь лет учитель был парнишка сообразительный, а вот потом мозги-то у него и усохли. Папаша у него был туп, как дуб, и не ему детей воспитывать. А мать была шлюха. Удрала отсюда в восемнадцать лет.

В восемнадцать? переспросил чужак недоверчивым тоном. Долго же она думала. М-да, тоже, видать, была та еще дубина.

Дед говорил, его с души воротит признаваться, что его родная сестра была шлюха, а приходится, ради правды, сказал мальчик.

Брось, сказал чужак, ты же сам знаешь, он с огромным удовольствием признавался в том, что она была шлюха. Он всегда был готов признать другого человека дураком или шлюхой. Единственное, на что годен пророк, — так это признать, что кто-то другой — дурак или шлюха. И вообще, ехидно спросил он, что ты знаешь о шлюхах? Ты где с ними сталкивался? Хотя бы с одной?

А что тут знать-то? — ответил мальчик. В Библии их полным-полно. Он знал, что они из себя представляют и к чему это их приводит. Как псы растерзали тело Иезавель, так что нашли потом руку здесь, а ногу там, так, по словам деда, или почти так было и с матерью, и с бабкой Таруотера. Они обе вместе с его родным дедом погибли в автомобильной катастрофе, и из всей семьи в живых остались только учитель и сам Таруотер, ибо мать его, бесстыдная и безмужняя, прожила после аварии ровно столько, чтобы мальчик успел родиться. И родился он на поле скорбей.

Мальчик очень гордился тем, что был рожден на поле скорбей. Ему всегда казалось, что это событие ставит его выше обыкновенных людей, и оно же наталкивало на мысль о том, что у Бога для него уготован особый удел, хотя до сей поры никаких таких особенностей не наблюдалось. Бывало, гуляя по лесу, он натыкался на какой-нибудь куст, растущий немного в стороне от остальных; и тогда ему становилось трудно дышать, он останавливался и ждал, не вспыхнет ли этот куст ясным пламенем. Но ни один пока не вспыхнул.

Дед, казалось, никогда не понимал, как велико значение обстоятельств его рождения, зато придавал большую важность тому, как он обрел второе рождение. Он часто спрашивал мальчика, как ему кажется, почему Господь извлек его из чрева шлюхи и позволил вообще появиться на свет; и почему, сотворив одно чудо, он вернулся и сотворил другое, позволив мальчику получить крещение от руки двоюродного деда; и сотворив второе чудо, сотворил затем и третье, ниспослав мальчику спасение от школьного учителя и отдав его под руку двоюродного деда, который увез его во чащу лесную, где мальчик получил возможность быть воспитанным в правде Божией. А все потому, говорил дед, что Господь уготовил ему, выблядку, стать пророком и занять место двоюродного деда, когда тот умрет. Старик говаривал, что они — точь-в-точь как Илия и Елисей.

Ладно, сказал чужак, предположим, ты и правда знаешь, кто такие шлюхи. Но есть еще куча вещей, о которых ты знать не знаешь. Давай, следуй за ним, как Елисей за Илией. Вот только дай задам тебе один вопросец: где же глас Божий? Что-то я его не слышал. Призвал тебя хоть кто-то нынче утром? Или вчера, или вообще хоть раз в жизни?

И тебе сказали, что делать? Сегодня даже грома, простого грома и то не было. На небе ни облачка. Как я погляжу, заключил он, главная твоя беда вот в чем: мозгов у тебя хватает только на то, чтобы верить каждому его слову.

Солнце, как вкопанное, торчало прямо над головой и, затаив дыхание, выжидало полдень. Могила была в глубину фута два. А надо б футов десять, смотри не забудь, сказал чужак и засмеялся. Старики — народ жадный. А чего еще от них ожидать? Да и от всех остальных тоже, добавил он и вздохнул коротко и сухо, как будто ветер подхватил и бросил пригоршню песка.

Таруотер поднял голову и увидел двух человек, идущих через поле, цветных мужчину и женщину. У каждого на пальце болтался пустой кувшинчик из-под уксуса. На голове у высокой, похожей на индианку женщины была зеленая летняя шляпа. Она на ходу наклонилась, проскользнула под проволокой ограды и прошла через двор к могиле; мужчина придержал проволоку рукой, перешагнул через нее и двинулся за женщиной следом. Они не сводили глаз с ямы, а остановившись на краю, уставились вниз со странной смесью испуга и удовлетворения на лицах.

У мужчины, у Бьюфорда, лицо было все в морщинах и цветом темнее, чем шляпа у него на голове.

— Старик отошел, — сказал он.

Женщина подняла голову и издала полагающийся по случаю протяжный вопль, пронзительный, но не слишком громкий. Она поставила свой кувшин на землю, скрестила руки на груди, затем воздела их к небесам и снова взвыла.

— Скажи ей, пусть заткнется, — сказал Таруотер. — Я теперь здесь хозяин, и мне тут всякие черномазые завывания без надобности.

— Я видала его дух две ночи кряду, — сказала она. — Две ночи кряду, и дух его был неупокойный.

— Да он помер только сегодня утром, — сказал Таруотер. — Если вам нужно кувшины ваши наполнить, давайте их сюда, а сами копайте, пока я не вернусь.

— Много лет он знал, что умрет. Заранее знал, — сказал Бьюфорд. — Она его во сне видала несколько ночей кряду, и дух его был неупокойный. А ведь я его знал. Хорошо знал. Куда лучше.

— Горюшко ты мое, — обратилась женщина к Таруотеру, — как же ты теперь, совсем один остался, и никого-то у тебя нет.

— Не твое дело, — сказал мальчик, выхватив кувшин у нее из рук, и чуть не бегом побежал к деревьям на краю вырубки, так что запнулся и едва не упал. Выровнявшись, он пошел спокойнее и тверже.

Птицы, прячась от полуденного солнца, улетели подальше в лес, и где-то впереди одинокий дрозд повторял одни и те же четыре ноты, а потом каждый раз замолкал, и тогда наступала тишина. Таруотер пошел быстрее, потом почти побежал, и через мгновение он уже мчался так, словно за ним гнались. Он скользил по гладким от сосновых иголок склонам, а потом, задыхаясь, цепляясь за сосновые корни, взбирался на противоположный склон. Он проломился сквозь заросли жимолости, сиганул через песчаное русло полупересохшего ручья и всем телом ударился о высокий глинистый обрыв. В обрыве была ниша, заваленная большим камнем: здесь старик держал запас выпивки. Таруотер принялся отваливать камень, а чужак стоял у него за спиной и, тяжело дыша, повторял: Не все дома! Не все дома! Как пить дать, не все дома!

Таруотер отвалил камень, достал из ниши черную бутыль и сел, привалившись спиной к склону. Псих! Прошипел чужак, падая рядом.

Вылезло солнце, яростно-белое, и поползло сквозь верхушки деревьев над тайником. Семидесятилетний пень уносит пацаненка в лес, чтобы правильно его там воспитать! Вот ты прикинь, а если бы он умер, когда тебе было четыре года, а не четырнадцать. Кто бы стал с аппаратом управляться — ты, что ли? Как-то не слыхал я, чтобы четырехлетний пацаненок самогон гнал.

Не слыхал о таком отродясь, продолжал он. Ты и нужен-то ему был только для того, чтоб было кому его похоронить, когда пробьет его час. А вот теперь он умер, и нет его, а есть только двести пятьдесят фунтов человечины, которые нужно убрать с лица земли. А еще представь себе, как он взбеленился бы, если б увидел, что ты хватанешь глоточек, добавил он. Хотя он и сам выпить был не дурак. И когда Господь доставал его по самое не хочу, то он, пророк — не пророк, а надирался. Ха. Он бы, конечно, сказал, что это тебя до добра не доведет, а на самом-то деле просто переживал, как бы ты до того не набрался, что даже и похоронить его будешь не в состоянии. Он говорил, что принес тебя сюда, чтобы воспитать ради святого дела, а дело-то это и заключалось только в том, чтобы ты смог в должную пору похоронить его и крест поставить, чтобы видно было, где он лежит.

Самогон гнал — а туда же, в пророки! Что-то не припомню я, чтобы какой-нибудь пророк зарабатывал на жизнь самогоноварением.

Через минуту, когда мальчик сделал большой глоток из черной бутыли, чужак сказал тоном чуть более мягким: Ну вот, глоток-другой никому еще вреда не делал. Если, конечно, знать меру.

Горло у Таруотера вспыхнуло так, словно дьявол по локоть засунул руку ему в глотку и теперь пытался закогтить душу. Мальчик прищурился и посмотрел на злобное солнце, пробирающееся сквозь верхние ветки деревьев.

Да брось ты переживать, сказал друг. Помнишь тех черномазых, что распевали свои псалмы? Тех, что пели и плясали вокруг черного «форда», все, как один, в хлам? Бог ты мой, они и вполовину бы не радовались так Искуплению собственных грехов, если б не набрались по верхнюю рисочку. Я бы на твоем месте не стал так носиться с этим Искуплением. И горазды же люди создавать себе проблемы!

Таруотер неторопливо приложится к бутылке. Только раз в жизни он напился пьяным, за что дед отлупил его деревянной планкой, приговаривая: всё теперь, разъест самогон тебе кишки; и опять наврал, потому что никакие кишки Таруотеру не разъело.

Мог бы уже и сам догадаться, сказал Таруотеру его новый друг, что этот старый пень тебя надул. Прожил бы ты эти четырнадцать лет в городе, как у Христа за пазухой. Ан нет — сидел в этом коровнике двухэтажном у черта на рогах, людей никаких, кроме него, не видел, да еще и землю с семи лет пахал, как мул. Опять же откуда ты знаешь: а может, все, чему он тебя научил, — вранье? Может, такими цифрами вообще больше никто не считает? Кто тебе сказал, что два плюс два — действительно четыре, а четыре плюс четыре — восемь? Может, у других людей другие цифры? Может, никакого Адама и в помине не было? И кто сказал, что Иисус сильно тебе помог, искупив грехи людские? А может, никакого искупления и вовсе не было? Ты знаешь только то, чему старик тебя научил, но пора бы уже и догадаться, что у него были не все дома. А если уж речь пошла о Страшном суде, сказал чужак, так у нас каждый день Страшный суд.

Разве ты уже не достаточно взрослый, чтобы самому во всем разобраться? Разве все, что ты делаешь, и все, что когда-либо делал, не представало пред глаза твои истинным или ложным прежде, чем сядет солнце? А ты никогда не пробовал послать все к такой-то матери? Не-а, не пробовал. Даже и мысли такой у тебя не было. Смотри, сколько ты уже выпил, так, может, тебе вообще всю бутылку допить? Ладно, меры ты не знаешь — ну так и черт с ней; а это вот коловращение, которое идет у тебя вкруг головы от маковки, есть благословение Господне, которым он тебя осенил. Он даровал тебе отпущение. Этот старик был — камень на твоем пути, и Господь откатил его в сторону. Ну, конечно, этот труд еще не окончен, тебе придется совсем убрать его с дороги, самому. Хотя главное Он уже, хвала Ему, сделал.

Ног Таруотер уже не чувствовал. Он задремал, голова у него упала набок, рот открылся, и из накренившейся бутыли по штанам потек самогон. Постепенно струйка пресеклась, жидкость уравновесилась в горлышке и сочилась теперь капля за каплей, тихо, размеренно, с медовым солнечным блеском. Яркое чистое небо поблекло, заросло облаками, тени расползлись и растворились. Он проснулся, резко дернувшись вперед, перед лицом у него маячило что-то похожее на обгоревшую тряпку, глаза не слушались, и он никак не мог заставить их смотреть прямо перед собой.

Негоже так делать, — сказал Бьюфорд. — Старик такого не заслужил. Вперед надо мертвого похоронить, а уж йогом отдыхать. — Он сидел на корточках и держал Таруотера за руку чуть выше локтя. — Подхожу я, значит, к дверям, а он так и сидит за столом, даже на холод его никто не положил. Если уж ты думаешь его на ночь в дому оставить, тогда бы и положил его, и соли на душу насыпал.

Мальчик сощурил глаза, чтобы Бьюфорд не расплывался, и через секунду смог различить два маленьких красных нос паленных глаза.

— Ему бы сейчас лежать в могиле, он это заслужил. Пожил он хорошо, и в страстях Иисусовых лучше него никто не разбирался.

— Черномазый, — сказал мальчик, еле ворочая чужим отяжелевшим языком, — руки убери.

Бьюфорд отнял руку:

— Надо б его упокоить.

— Да упокоится он, упокоится, доберусь я до него, — пробормотал Таруотер. — Вали отсюда и не лезь в мои дела.

— Никто к тебе и не лезет, — сказал Бьюфорд, поднимаясь. Он постоял минуту, глядя на безвольно притулившееся к обрыву тело мальчика. Голова запрокинулась через торчащий из глинистого склона корень. Челюсть отвисла, и поля съехавшей на лоб шляпы прочертили прямую линию поперек лба, чуть выше полуоткрытых невидящих глаз. Тонкие узкие скулы выпирали, как перекладина креста, а щеки под ними запали, как у мумии, словно под кожей скелет мальчика был древним, как мир.

— Вот ты нужен, лезть к тебе, — бормотал негр, продираясь сквозь жимолость. Он ни разу не оглянулся. — Сам теперь и разбирайся.

Таруотер снова закрыл глаза.

Проснулся он оттого, что рядом надрывно орала какая-то ночная птица. Вопила она не все время, а с перерывами, словно между приступами горя ей требовалось вспомнить, по какому, собственно, поводу она так разоряется. Облака судорожно метались по черному небу, а заполошная розовая луна то и дело подскакивала на фут или около того, потом падала и снова подскакивала. Это все потому, понял он через секунду, что небо падает на землю и сейчас совсем его задавит. Через какое-то время птица заверещала и улетела. Таруотера бросило вперед, и он приземлился на все четыре посреди русла. Луна бледным пламенем горела в лужицах воды на песке. Он вломился в заросли жимолости, и знакомый сладкий запах путался у него в голове с чужим ощущением тяжести.

Когда, пробравшись сквозь кусты, он попытался встать, черная земля покачнулась и снова сбила его с ног. Розовая вспышка молнии осветила лес, и он увидел, как со всех сторон выпрыгнули из земли черные тени деревьев. Ночная птица забилась куда-то в самую чащу и снова принялась орать.

Он поднялся и пошел по направлению к дому, на ощупь пробираясь от дерева к дереву, и стволы у него под пальцами были сухие и холодные. Вдалеке гремел гром и плясали молнии, освещая то одну, то другую часть леса. Наконец он увидел свою хибару, высокий силуэт посреди вырубки, черный и мрачный, и прямо над ним дрожала розовая луна. Он пошел по песку, волоча за собой свою смятую тень, и глаза у него блестели, как две ямки, вкрай залитые лунным светом. В тот конец двора, где была начата могила, он даже не посмотрел. Он остановился у дальнего угла, присел на корточки и оглядел сваленный под домом мусор, клети для цыплят, бочонки, старые тряпки и ящики. В кармане у него лежал коробок деревянных спичек.

Он залез под дом и принялся разводить костерки, поджигая один от другого, и постепенно выбрался на переднее крыльцо, оставив за собой пламя, жадно вгрызавшееся в сухое дерево и дощатый пол. Он пересек двор и пошел по изрытому полю не оглядываясь, пока не добрался до леса на противоположной стороне вырубки. Там он повернул голову и увидел, как розовая луна проломила крышу хибары, упала и пышет внутри. И тут он побежал, гонимый сквозь лес двумя набухшими посреди пожара бесцветными глазами, которые ошарашенно глядели ему вслед. Он слышал, как сквозь черную ночь возносится в небеса огненная колесница.

Ближе к полуночи он вышел на шоссе и поймал попутку. За рулем сидел человек, который был торговым представителем завода по производству медных труб во всех юго-восточных штатах. Продавец дал молчаливому мальчику самый лучший, как он сказал, совет, какой только можно дать парнишке, решившему отправиться на поиски своего места в жизни. Пока они мчались по черному прямому шоссе, но обе стороны от которого стояла темная стена леса, продавец сказал, что он убедился на собственном опыте: ты не сможешь продать медную трубу человеку, которого не любишь. Он был худ, и его узкое лицо, казалось, усохло до последней степени. На нем была широкополая жесткая серая шляпа, из разряда тех, что носят деловые люди, если хотят быть похожими на ковбоев. Любовь, сказал он, это единственная политика, которая работает в девяноста пяти случаях из ста. Идешь продавать человеку трубу, сказал он, справься сначала о здоровье его жены и о том, как поживают детки. Он сказал: в специальном блокноте у него записаны фамилии всех покупателей и членов их семейств и рядом — что с ними не так. Например, у жены одного клиента был рак. Он записал ее имя в блокнот и рядом с ним слово «рак», а потом каждый раз, заехав в скобяную лавку к этому человеку, справлялся о ее здоровье, пока она не умерла. Тогда он вычеркнул слово «рак» и написал «умерла».

— А если они помирают, так и слава богу, — сказал он. — А то ведь разве всех упомнишь!

— Мертвым ты ничего не должен, — громко сказал Таруотер, который до сей поры не проронил, считай, ни слова.

— А они — тебе, — сказал продавец. — И это правильно. В этом мире никто никому ничего не должен.

— Эй, — сказал вдруг Таруотер и резко выпрямился, так что едва не ударился лицом о лобовое стекло. — Мы не туда едем. Мы же обратно едем. Вон опять пожар. Мы ведь от него как раз и едем!

В небе прямо перед ними стояло тусклое зарево, ровное и явно не от молнии.

— Это же тот самый пожар, от которого мы едем! — сказал мальчик, едва не сорвавшись на крик.

— Ты что, рехнулся? — сказал торговец. — Мы же в город едем. И это — свет городских огней. Ты, похоже, вообще в первый раз из дома выбрался.

— Ты свернул не на ту дорогу, — сказал мальчик. — Это тот же самый пожар.

Продавец резко повернулся, и мальчик увидел его изрытое морщинами лицо:

— Еще ни разу в жизни я не ездил не по той дороге. И ни от какого пожара я не еду. Я еду из Мобила. И я точно знаю, куда еду. А ты-то чего дергаешься?

Мальчик уставился на зарево.

— Я спал, — пробормотал он. — И только сейчас проснулся.

— А зря ты меня не слушал, — сказал торговец, — я дельные вещи говорил. Тебе бы пригодились.

Глава 2

Если бы мальчик по-настоящему доверял своему новому другу, Миксу, продавцу медных труб, то не отказался бы, когда тот предложил подбросить его прямо до дядиного дома. Микс включил в машине свет и велел мальчику лезть на заднее сиденье и порыться там, пока не найдет телефонный справочник, а когда Таруотер вернулся со справочником на переднее сиденье, Микс показал ему, как найти там дядино имя. Таруотер записал адрес и номер телефона на обратной стороне одной из Миксовых визиток. На обратной стороне был телефон Микса, и тот сказал, что если вдруг Таруотеру нужно будет связаться с ним, ну, например, занять немного денег или вообще понадобится какая-либо помощь, так пусть не стесняется звонить по этому номеру. После получаса общения Микс решил, что мальчишка в достаточной мере темный и не от мира сего, чтобы из него вышел работник, который будет пахать и пахать, а ему как раз нужен был тупой энергичный парень для тяжелой работы. Но от Таруотера сложно было добиться чего-то определенного.

— Мне нужно связаться с дядей, он у меня теперь единственный родственник, — сказал он.

Миксу достаточно было одного взгляда на парня, чтобы понять, что тот сбежал из дома, бросил мать и, может быть, в придачу к ней пьяницу-отца, и еще, может быть, в придачу к двум первым четверых или пятерых братишек и сестренок в двухэтажной хибаре на голом пустыре где-нибудь неподалеку от трассы, променяв все это на большой мир и подкрепившись для начала парой глотков кукурузного пойла; по крайней мере несло от него за версту. Он ни минуты не сомневался, что у такого парня нет и не может быть никакого дяди, который проживал бы по такому приличному адресу. Он думал, что мальчик просто ткнул пальцем в первое попавшееся имя, Рейбер, и сказал: «Вот. Учитель. Мой дядя». Я тебя доставлю прямо к порогу, — сказал хитрый Микс. — Нам все равно ехать через город. Как раз мимо этого дома.

— Нет, — сказал Таруотер.

Он подался вперед и разглядывал сквозь окошко склон холма, сплошь заваленный трупами старых автомобилей.

В предутренних сумерках казалось, что они тонут в земле, как в болоте, и уже ушли почти по пояс. Прямо за машинами, чуть дальше по склону, начинался город, словно продолжение той же самой свалки, еще не успевшее как следует увязнуть в земле. Огонь из города весь вышел, и город казался распиленным на ровные, неделимые части.

Мальчик не собирался идти к учителю, пока не рассвело, а по приходе он намеревался сразу дать понять, что явился не для того, чтобы ему лезли в душу или изучали для ученой статьи. Он начал старательно вспоминать лицо учителя, чтобы уставиться ему прямо в глаза и переглядеть его про себя еще до того, как столкнется с ним лицом к лицу. Он чувствовал, что чем более ясно представит себе учителя, тем меньше преимуществ будет иметь перед ним этот новоиспеченный родственник. Лицо все как-то не складывалось, хотя он прекрасно помнил скошенную челюсть и очки в черной оправе. Но вот представить себе глаза за очками ему никак не удавалось. Сам он забыл, какие они, а в дедовых россказнях, и без того довольно путаных, на сей счет царила полная неразбериха. Иногда старик говорил, что глаза у племянника черные, иногда — что карие. Мальчик пытался подобрать глаза, которые подходили бы ко рту, и нос, который подходил бы к подбородку, но каждый раз, когда ему казалось, что он уже сложил лицо целиком, оно распадалось на части, и ему приходилось начинать все заново. Складывалось впечатление, что учитель, совсем как дьявол, мог принимать любой облик, который удобен ему на данный момент.

Микс рассказывал мальчику о том, как это важно — хорошо работать. Он сказал, что убедился на собственном опыте: если хочешь пробиться в жизни, нужно работать. Это — закон жизни, сказал он, и обойти его невозможно, потому как этот закон начертан на человеческом сердце, так же как «Возлюби ближнего своего». Эти два закона, сказал он, всегда работают в команде и заставляют вращаться мир, и любому, желающему добиться успеха или выиграть погоню за счастьем, только их и нужно знать.

У мальчика как раз начал вырисовываться правдоподобный образ учительских глаз, и совет он прослушал. Глаза были темно-серые, затененные многознанием, и это много-знание было — как отражения деревьев в пруду, где глубоко, почти у самого дна, может скользнуть и исчезнуть змея. Когда-то мальчик забавлялся тем, что ловил деда на расхождениях в описании учительской внешности.

— Да не помню я, каким цветом у него глаза, — раздраженно говорил дед. — Цвет никакого значения не имеет, когда знаешь суть. А уж я-то знаю, что за ними скрывается.

— И что за ними скрывается?

— А ничего. Сплошная пустота.

— Да он знает кучу всего, — сказал мальчик. — Он, наверное, вообще все на свете знает.

— Он не знает, что есть на свете такие вещи, которых ему знать не дано, — сказал старик. — Вот в чем его беда. Он думает, если он чего-то не знает, то кто-нибудь поумнее может ему об этом рассказать, и тогда он тоже будет об этом знать. И доведись тебе туда пойти, первое, что он сделает, — это заберется к тебе в башку и скажет, о чем ты думаешь, и почему ты сейчас думаешь именно об этом, и о чем тебе вместо этого следует думать. И вскорости ты уже будешь принадлежать не себе, ты будешь принадлежать ему.

Ничего подобного мальчик допускать был не намерен. Он знал об учителе достаточно, чтобы быть начеку. Две истории он знал от начала до конца: историю мира, начиная с Адама, и историю учителя, начиная с его матери, единственной родной сестры старого Таруотера, которая сбежала из Паудерхеда в возрасте восемнадцати лет и стала — старик сказал, что будет называть вещи своими именами даже в разговоре с ребенком, — шлюхой, а уже потом нашелся человек по фамилии Рейбер, который пожелал взять ее такую в жены. По крайней мере раз в неделю старик повторял эту историю от начала до конца со всеми подробностями.

Его сестра и этот Рейбер произвели на свет двух детей, один был учитель, и еще одна девочка, которая впоследствии оказалась матерью Таруотера и, как говорил старик, самым натуральным образом пошла по стопам своей матери, потому что уже к восемнадцати годам была законченной шлюхой.

Старик мог много чего сказать по поводу зачатия Таруотера, ибо учитель ему рассказывал, что он самолично уложил сестру под этого ее первого (и последнего) полюбовника, потому как считал, что это придаст ей уверенности в себе. Старик произносил это, подражая голосу учителя, и мальчик чувствовал, что тон у него при этом выходит куда более дурацкий, чем, вероятнее всего, был на самом деле. Старик заходился в приступе ярости совершенно отчаянной, ибо для подобного идиотизма даже и ругательств подходящих подобрать был не в состоянии. И в конце концов просто махал на это безнадежное дело рукой. После аварии полюбовник застрелился, к большому облегчению учителя, который хотел воспитать младенца лично.

Старик сказал, нет ничего удивительного в том, что, приняв такое непосредственное участие в рождении мальчика, дьявол будет постоянно держать его под своим надзором и не спустит с него глаз до самой его смерти, чтобы душа, которой он помог появиться на свет, могла служить ему в аду вечно.

— У парнишек вроде тебя дьявол всегда вертится прямо под рукой, он станет предлагать тебе помощь, даст тебе курнуть или выпить или позовет прокатиться, и тут же начнет выпытывать и лезть в твои дела. Так что смотри, с чужаками держи ухо востро. И в дела свои никого не посвящай.

Господь для того и взялся лично следить за воспитанием Таруотера, чтобы расстроить дьявольские козни.

— Чем собираешься заняться? — спросил Микс. Мальчик, по всей видимости, вопроса не услышал. Пока учитель вел сестру по стезе порока, и вполне успешно, старый Таруотер сделал все возможное, чтобы свою собственную сестру привести к покаянию, однако успеха на этом поприще не добился. С тех пор как она сбежала из Паудерхеда, он так или иначе ухитрялся не терять ее из виду; но даже и выйдя замуж, она никаких разговоров о спасении собственной души просто на дух не переносила. Муж дважды вышвыривал старика из своего дома — оба раза не без помощи полиции, ибо сам физической силой не отличался, — но Господь всякий раз воздвигал старого Таруотера вернуться, даже при том что опасность угодить в тюрьму была вполне реальной. Если в дом его не пускали, он вставал посреди улицы и кричал, и тогда сестре приходилось впускать его из страха, что на шум сбегутся соседи. Как только вокруг старика начинали собираться соседские дети, она впускала его в дом.

Неудивительно, говорил старик, что учитель стал тем, чем стал, при таком-то отце. Тот был страховой агент, носил соломенную шляпу набекрень, курил сигару, и, стоило только заговорить с ним об опасности, которая грозит его душе, он тут же предлагал продать страховой полис на все случаи жизни. Он говорил, что он тоже пророк — пророк, несущий людям уверенность в будущем, потому что любой здравомыслящий христианин, по его словам, знает, что защитить собственную семью и обеспечить ее на случай непредвиденных обстоятельств есть его наипервейший христианский долг. Говорить с ним было — только время тратить, пояснял старик, мозги у него были такие же скользкие, как глазенки, и слово истины имело примерно столько же шансов просочиться сквозь эту скользкую поверхность, как дождь — сквозь кровельное железо. Но в учителе все-таки была кровь Таруотеров, и, значит, было чем разбавить отцову дурь.

— Добрая кровь течет у него в жилах, — говорил старик, — а добрая кровь внемлет Господу, и ничего ему с этим не поделать, при всем желании. Кровь, ее ничем на свете не вытравишь.

Микс резко двинул мальчика локтем в бок. Он сказал, что если уж чему и стоит научиться, так это слушать людей, которые старше тебя, особенно в тех случаях, когда они дают тебе дельный совет. Он сказал, что сам закончил Школу Жизненного Опыта и получил ученую степень СУЖ. Он спросил, знает ли мальчик, что такое ученая степень СУЖ. Мальчик покачал головой. Тогда Микс объяснил, что ученая степень СУЖ — это ученая степень Суровых Уроков Жизни. Он сказал, что получить ее можно быстрее, чем какую-либо другую ученую степень, а вытравить из памяти невозможно.

Мальчик отвернулся к окну.

Однажды сестра вероломно предала старика. Обычно он ходил к ней по средам после обеда, потому что в это время муж играл в гольф и можно было застать ее одну. В ту среду она не открыла дверь, но он знал, что она дома, потому что слышал внутри шаги. Он несколько раз ударил в дверь, просто чтобы предупредить ее, а когда она не открыла, стал кричать так, чтобы слышно было и ей самой, и всякому, у кого есть уши.

Дойдя в рассказе до этого места, старик вскакивал и начинал кричать и пророчествовать прямо на вырубке, точно так же, как он делал это перед дверью сестры. Никакой другой публики, кроме мальчика, у него здесь не было, но старик размахивал руками и ревел:

— Забудьте Господа нашего Иисуса Христа, доколе можете! Плюйте на хлеб наш насущный и извергайте мед! Кого зовут труды — трудитесь! Кто жаждет крови — проливайте кровь! Кого томит похоть — предавайтесь похоти! Торопитесь, торопитесь! Быстрее! Быстрее! Кружитесь в безумии своем, ибо времени осталось мало! Ибо готовит Господь пророка, и явится он в город ваш, и пламя будет гореть в глазах и деснице его, дабы предупредить вас. Грядет он, и несет послание Божье: «Ступай, упреди детей Божьих, — молвил Господь, — что суд мой скор и страшен». Кто уцелеет? Кто уцелеет, когда придет к вам и сокрушит вас милость Господня?

Вокруг стоял лес, немой и темный, и старик с тем же успехом мог проповедовать лесу. Пока он неистовствовал, мальчик брал дробовик, подносил его к лицу и смотрел вдоль ствола; но порой, если дед неистовствовал сильнее обычного, мальчик на секунду отрывался от прицела и с тревогой смотрел на старика, словно все то время, пока он был занят ружьем, дедовы слова одно за другим падали ему в душу и вот теперь молча, тайком пустились в путь по жилам, к какой-то своей собственной цели.

Дед вещал, пока силы не покидали его. Тогда он тяжело опускался на кособокое крыльцо, и порой ему требовалось минут пять, а то и десять, чтобы прийти в себя и продолжить историю о том, как вероломно предала его сестра.

Как только он добирался до этой части своего рассказа, дыхание у него учащалось, как будто он только что одолел крутой подъем. Кровь ударяла ему в лицо, голос становился выше и иногда совсем пресекался, и тогда он, сидя на крыльце, молотил кулаком по полу, шевелил губами, но не мог произнести ни звука. А потом выдавливал из себя:

— Они схватили меня. Двое. Сзади. Из-за двери. Двое. За дверью вместе с сестрой прятались два санитара и доктор, и они его слушали, и уже заранее заготовлены были бумаги, чтобы отправить старика в дурдом, если доктор решит, что он псих. Поняв, что происходит, старик промчался по дому, как бык, которому выкололи глаза, круша все на своем пути, и потребовалось пять человек — два санитара, доктор и двое соседей, чтобы в конце концов повалить его на пол. Доктор сказал, что дед не только ненормальный, но еще и опасен для окружающих, и старика увезли в сумасшедший дом в смирительной рубашке.

— Иезекииль сорок дней сидел в яме, — говорил он, — а меня заточили аж на четыре года.

Здесь старик останавливался, чтобы предупредить Таруотера, что слугам Господа нашего Иисуса в этом мире всегда уготована самая тяжкая доля. И под этим мальчик готов был подписаться обеими руками. Но как бы плохо им ни было в жизни земной, говорил дед, наградой им в конечном счете будет Сам Господь наш Иисус Христос, хлеб наш насущный!

Мальчику являлось омерзительное видение: наевшись до отвала, до отрыжки, он веки вечные сидит вместе с дедом на зеленом берегу и смотрит на разделенных рыб и преумноженные хлеба.

Дед провел в психушке четыре года, потому что только через четыре года до него дошло: чтобы выбраться оттуда, нужно прекратить пророчествовать в палате. Четыре года, чтобы додуматься до того, до чего, как казалось мальчику, он сам дотумкал бы в первые две минуты. Но, по крайней мере, в сумасшедшем доме старик научился быть осторожным и, выйдя оттуда, применил все, чему научился, во благо дела. Отныне он следовал стезей Господней как заправский пройдоха. Он отстал от сестры, но вот ребенку ее намеревался помочь. Для этого он решил похитить мальчика и держать его у себя столько времени, сколько понадобится для того, чтобы окрестить его и наставить во всем, что касается Искупления, а план похищения разработал до последней детали и выполнил в точности.

Эту часть истории Таруотер любил больше всех прочих, потому что не мог не восхищаться ловкостью деда — даже против собственной воли. Старик подговорил Бьюфорда Мансона отправить свою дочь в дом к сестре на заработки, и, когда девушка нанялась кухаркой, выяснить все необходимые подробности стало предельно просто. Старик узнал, что и доме теперь два ребенка вместо одного, а сестра сидит день-деньской в халате и пьет виски, которое налито в пузырек из-под лекарства. Пока Луэлла Мансон стирала, готовила и приглядывала за детьми, сестра валялась в постели, прихлебывая из пузырька и читая книжки, которые каждый вечер покупала в аптеке. Но главным образом умыкнуть ребенка оказалось так просто потому, что сам учитель, тощий мальчонка с худым бледным личиком и очками в золотой оправе, которые все время сползали с носа, во всем оказал ему полное содействие.

Старик говорил, что они сразу друг другу понравились. В назначенный для похищения день муж подался по делам, а сестра заперлась в комнате со своим пузырьком и вряд ли вообще соображала, день на дворе или ночь. Единственное, что нужно было сделать старику, это войти в дом и сказать Луэлле Мансон, что племянник проведет с ним несколько дней за городом, а потом он пошел на задний двор и уговорил учителя, который копал там ямки и выкладывал их битыми стеклышками.

Старик и учитель доехали на поезде до конечной станции, а остаток пути до Паудерхеда прошли пешком. Старый Таруотер разъяснил учителю, что в путь они отправились не ради удовольствия, а потому что Господь послал его проследить, чтобы учитель был рожден заново и наставлен во Искуплении души своей. Все это было учителю внове, ибо родители никогда ничему его не учили, вот разве что, добавлял старик, не ссаться по ночам.

За четыре дня старик обучил его всему, что нужно, и окрестил. Он объяснил ему как дважды два, что истинный его отец — Господь, а вовсе не этот городской раздолбай, и что ему придется вести тайную жизнь во Иисусе до того дня, когда он сможет привести к покаянию всю свою семью. Он объяснил ему, что в последний день ему суждено воскреснуть во славу Господа нашего Иисуса, и никуда от этого не денешься. Поскольку до старика никто не удосужился рассказать учителю обо всех этих вещах, слишком долго он слушать был просто не в состоянии, а поскольку раньше он вообще никогда не видел леса, не плавал в лодке, не удил рыбу и не ходил по проселочным дорогам, поэтому всем этим они тоже занимались, и, по словам старика, он даже разрешил ему пахать. За четыре дня землистое лицо учителя разрумянилось. С этого места и дальше слушать Таруотеру становилось скучно.

Четыре дня учитель провел у старика, потому как мамаша хватилась его только через три дня, а когда Луэлла Мансон сказала, куда он делся, ей пришлось подождать еще один день, пока не вернулся домой его отец, чтобы было кого послать за ребенком. Она не пошла сама, сказал старик, ибо боялась, что гнев Господень обрушится на нее в Паудерхеде и она никогда больше не сможет вернуться в город. Она отправила учителеву папаше телеграмму, и, когда этот недоумок прибыл за дитем, учитель пришел в отчаяние, узнав, что нужно возвращаться. Свет померк в его глазах. Он уехал, но старик уверял, что по выражению его лица было понятно — мальчик никогда уже не станет прежним.

— Если он сам не сказал, что не хочет уезжать, откуда ты знаешь, что он хотел остаться? — начинал придираться Таруотер.

— Тогда почему он пытался вернуться? — спрашивал старик. — Ну-ка, ответь. Почему он сбежал от них через неделю и попытался найти дорогу назад, и потом еще в газете напечатали его фото, как патруль федеральной полиции обнаружил его в лесу? Я тебя спрашиваю. Давай отвечай, коль ты такой умный.

— Потому что здесь было не так плохо, как там, — говорил Таруотер. — А не так плохо — еще не значит хорошо. Это значит, лучше, чем там.

— Он пытался вернуться, — медленно отвечал дед, подчеркивая каждое слово, — чтобы услышать об Отце своем Небесном, и об Иисусе Христе, умершем, дабы искупить грехи его, чтобы воспринять слово Истины, которую я мог ему открыть.

— Ладно, валяй дальше, — раздраженно говорил Таруотер. — Что там еще осталось?

Историю непременно нужно было рассказать до самого конца. Такое впечатление, словно тебя ведут по знакомой дороге, по которой ходил уже тысячу раз, так что большую часть времени даже нет необходимости обращать внимание, в каком месте находишься, а когда мальчик время о времени все-таки спохватывался и оглядывался вокруг, то удивлялся, что старик еще не добрался до следующего поворота. Иногда дед старательно мешкал на каком-нибудь эпизоде, как будто боялся переходить к следующему, а когда в конце концов рассказывал и о том, что было дальше, то делал это в страшной спешке. И тогда Таруотер начинал донимать его расспросами.

— А расскажи, как он пришел, когда ему было четырнадцать лет, когда он уже решил, что все это неправда, и нахамил тебе?

— Скажешь тоже, — говорил старик. — Вокруг него такое творилось, полная неразбериха. Где ему было разобраться, что к чему. Так что его вины в том не было. Они сказали ему, что я спятил. Но вот что я тебе скажу: им он тоже не верил. Из-за них он не верил мне, а им не верил из-за меня. И ничегошеньки он от них не взял, ни единой малости, хотя, конечно, та дорога, по которой он в конечном счете пошел сам, она еще того хуже. И когда вся эта троица сгинула в автомобильной аварии, он был рад-радешенек. Тогда-то он и решил тебя воспитать. Сказал, что откроет перед тобой массу возможностей. Возможностей! — фыркал старик. — Скажи мне спасибо — избавил я тебя от этих возможностей.

Мальчик безучастно смотрел куда-то в пустоту, словно где-то там маячили невидимые возможности, до которых ему, впрочем, особого дела не было.

— Когда вся эта троица сгинула в автомобильной аварии, он первым делом явился именно сюда. В тот самый день, когда они погибли, он пришел, чтобы рассказать мне об этом. Прямиком сюда и пришел. Так точно, сэр, — со смаком говорил старик. — Прямо сюда. Он меня годами не видал, а пришел-то сюда. Ко мне пришел, вот так-то. Только я и был ему нужен. Только я. Я у него никогда из головы не шел. Прочно я там у него засел.

— Ты пропустил всю ту часть, где он пришел, когда ему было четырнадцать лет, и нахамил тебе, — напоминал Таруотер.

— Да хамства-то он у них набрался, — отвечал старик. — Талдычил, как попугай, их слова, что у меня, дескать, не все дома. А правда вся в том, что даже если они и велели ему не верить в то, чему я его научил, забыть он этого все равно уже не мог. Не мог он забыть, что, может, этот недоумок — не единственный ему отец. Я заронил в него семя, и не напрасно, нравится это кому-то или нет.

— Оно упало меж терний, — говорил Таруотер. — Расскажи, как он тебе нахамил.

— Оно упало в борозду глубокую, — говорил старик. — А то думаешь, пришел бы он сюда после катастрофы, стал бы он меня разыскивать?

— А может, он просто хотел убедиться, такой же ты псих, как раньше, или нет, — подначивал деда мальчик.

— Настанет день, — медленно отвечал дед, — и разверзнется в тебе бездна, и откроется тебе то, чего ты доселе не знал. — И он бросал на мальчика такой пронзительный, всевидящий взгляд, что тот, скорчив сердитую мину, отворачивался прочь.

Дед отправился жить к учителю и сразу же окрестил Таруотера, почти под самым учительским носом, а учитель надругался над священным обрядом и превратил его в богохульство. Но эту историю старик не мог рассказывать по порядку. Он всякий раз сдавал немного назад и объяснял, почему он вообще пошел жить к учителю. Тому было три причины. Во-первых, по его словам, он знал, что нужен учителю. Он был единственный человек, который за всю учителеву жизнь хоть что-то для него сделал. А во-вторых, племянник вполне подходил старику, чтобы похоронить его, и дед хотел заранее договориться с ним о каждой важной для него детали. А в-третьих, старик хотел проследить за тем, чтобы Таруотер принял крещение.

— Да знаю я, — говорил Таруотер. — Давай уже дальше.

— После того как эти трое погибли и он стал хозяином в доме, дом он вымел подчистую, — сказал старый Таруотер. — Всю мебель оттуда повыкинул, кроме разве что пары стульев и стола, да еще оставил пару коек и колыбель, которую он сам же для тебя и купил. Снял все картины, все занавески, ковры все убрал. Даже одежду матери, сестры и этого недоумка всю сжег, чтобы ничего от них не осталось. И остались только книжки и бумажки, которые он за жизнь свою насобирал. Кругом одна бумага, — сказал старик. — Заходишь в комнату, как в птичье гнездо попал. Я пришел через несколько дней после аварии, и он мне обрадовался. У него аж глаза загорелись. Он был рад меня видеть. «Вот те на, — говорит он мне, — только я успел вымести и вычистить дом, и на тебе, явились семь чертей в одной шкуре». — И старик радостно хлопал себя по колену.

— Как-то не очень мне верится…

— Прямо он этого, конечно, не сказал, — говорил дед, — по ведь я же не идиот.

— Раз он не сказал, значит, ничего ты не можешь знать наверняка.

— Я в этом уверен так же, как и в том, что это вот, — он поднимал руку и растопыривал короткие толстые пальцы прямо перед лицом у Таруотера, — моя рука, а не твоя.

Было в этом жесте что-то такое, от чего у мальчика всякий раз пропадало желание вредничать.

— Ладно, давай дальше, — говорил он. — Если так и будешь топтаться на месте, никогда и не доберешься до его богохульства.

— Он был рад меня видеть, — продолжал дед. — Открывает он, значит, дверь, а дом у него за спиной весь забит макулатурой, а тут я стою. Еще бы ему не радоваться. У него все на лице было написано.

— А что он сказал? — спрашивал Таруотер.

— Он посмотрел на мою котомку, — сказал старик, — и сказал: «Дядя, вы у меня жить не сможете. Я прекрасно знаю, что вам нужно, но этого ребенка я воспитаю по-своему».

При этих словах учителя по жилам у Таруотера всякий раз пробегала острая, едва ли не чувственная волна радости.

— Тебе, может, и показалось, что он был рад твоему приходу, — говорил он, — а мне так кажется, что с точностью до наоборот.

— Да ему от роду было двадцать четыре года, — сказал старик. — У него еще все мысли были на лбу написаны. Это был все тот же семилетний мальчуган, которого я увел с собой, разве что очки теперь были в черной оправе и не падали все время, потому что нос подрос. Глаза стали меньше, потому что лицо выросло, но все равно это было одно и то же лицо. Сразу было видно, о чем он думает. Это уже потом, когда я тебя выкрал, а он пришел за тобой, лицо у него закостенело. Стало как каменное, как тюремный фасад, но это потом, а тогда, в тот момент, все было ясно как божий день, и я сразу понял, что нужен ему. А иначе зачем бы он пришел в Паудерхед рассказать, что они все померли? Я тебя спрашиваю! Мог ведь просто оставить меня в покое, и все дела.

Ответа мальчик не находил.

— В любом случае, — говорил старик, — по делам его видно, что я ему был нужен: ведь принять-то он меня к себе принял. Смотрит он, значит, на мой узел, а я ему и говорю: Прими, говорю, меня из милости, а он в ответ: Простите, мол, дядя. Если я вас пущу, вы еще одному ребенку жизнь поломаете. Так что нельзя вам у меня оставаться. Этот ребенок будет жить в реальном мире. Он будет знать, чего сможет добиться сам. И спасителем для самого себя он станет сам. Он будет свободным человеком! — Тут старик поворачивал голову и сплевывал. — Свободным человеком! — повторял он. — Он весь был напичкан такими вот словечками. И тогда я ему сказал. Сказал ему то, что заставило его передумать.

На этом месте мальчик всегда вздыхал. Это был у старика коронный номер. Он тогда сказал учителю: Я не жить к тебе пришел. Я пришел умирать!

— Поглядел бы ты тогда на его лицо, — говорил он. — Его вдруг словно подменили. Плевать он хотел, что этих троих не стало; но когда он понял, что я могу умереть, он в первый раз почувствовал, что может лишиться кого-то очень близкого. И встал как вкопанный в дверях и смотрит на меня.

Однажды, один-единственный раз, старик наклонился вперед и выдал Таруотеру тайну, которую держал при себе все эти годы:

— Он любил меня, как родного отца, и стыдился этого! Мальчика это не особенно тронуло.

— Ага, — сказал он, — а ты ему наврал в глаза. Умирать-то ты и не собирался.

— Мне было шестьдесят девять лет, — сказал дед. — Я мог умереть на следующий день. А мог и не умереть. Не дано человеку знать час смерти своей. Жизнь-то я, почитай, уже прожил. Так что это была не ложь, это было такое предположение. Я ему сказал: Может, проживу еще два месяца, а может — два дня. И одежа на мне была вся новая — специально купил, чтоб меня в ней похоронили.

— Уж не эта ли? — возмущенно спросил Таруотер, ткнув пальцем в прореху на дедовом колене. — Не та ли самая одежа?

— Я ему сказал: Может, два месяца еще протяну, а может, и два дня, — сказал дед.

А может, лет десять или двадцать, подумал Таруотер.

— Да, — сказал старик, — это его потрясло.

Может, это его и потрясло, подумал мальчик, только не очень-то он по этому поводу горевал. Учитель просто сказал: «Значит, дядя, я должен вас похоронить? Ладно, похороню. С удовольствием. По полной программе». Но старик настаивал, что слова — это одно, а выражение лица и поступки — совсем другое.

Таруотера дед успел окрестить, не пробыв в доме племянника и десяти минут. Они вошли в комнату, в которой стояла Таруотерова кроватка, и как только старик взглянул на него — спящего младенца со сморщенным серым личиком, — он услышал глас Господень, и молвил глас сей: «ВОТ ПРОРОК, ЧТО ПРОДОЛЖИТ ДЕЛО ТВОЕ. ОКРЕСТИ ЕГО».

Этот? спросил старик. Этот сморщенный серолицый… И не успел он подивиться, как же можно окрестить дитя, когда племянник под боком, как Господь уже послал продавца газет, который постучал в дверь, и учитель пошел открывать.

Когда через несколько минут он вернулся, дед уже держал Таруотера на одной руке, а второй лил на него воду из бутылочки, которую нашел на столике рядом с кроваткой. Соску он с нее снял и сунул в карман. Он как раз произносил последние положенные слова, когда учитель вошел в комнату; тут он поднял глаза, увидел, какое у племянника лицо, и покатился со смеху. Стоит в дверях, как мешком пришибленный, рассказывал старик. Даже не разозлился поначалу-то, а как будто его пыльным мешком оглоушили.

Старый Тару отер сказал ему: «Заново родился сей младенец, и ты уже ничего не можешь с этим поделать». И тут он увидел, как в племяннике вскипает гнев и как тот старается не выпустить его наружу.

«Ты отстал от жизни, дядя, — сказал племянник. — Теперь меня этим не проймешь. Ни вот столечки. Смех один, да и только».

И он засмеялся, коротко и отрывисто, но, по словам старика, лицо у него при этом пошло пятнами.

«Теперь все это без толку, — сказал он. — Если бы ты со мной все это провернул, когда мне было семь дней, а не семь лет, может, и не поломал бы мне жизнь».

«Если кто тебе ее и поломал, — сказал старик, — то не я».

«А то кто же, — сказал племянник и пошел на деда через всю комнату, красный как рак. — Ты же слепой, а потому и не видишь, что ты со мной сделал. Дети — народ беззащитный. Доверие — вот их проклятие. Ты выбил у меня почву из-под ног, и я не обрел ее вновь, покуда сам не разобрался, что к чему. Ты заразил меня своими идиотскими надеждами, своей дурацкой жестокостью. Я же до сих пор бываю иногда сам не свой, до сих…» — и замолчал. Не смог признаться в том, что старику и без него было известно. «Со мной все в порядке, — сказал он. — Этот твой клубок я распутал. Чистым усилием воли. Размотал — и сам распрямился».

— Вот видишь, — говорил старик, — он сам признался, что семя по-прежнему в нем.

Старый Таруотер положил младенца обратно в кроватку, но племянник взял его на руки, и странная такая улыбка на лице, говорил старик, как будто перекорежило его. «Одно крещение хорошо, а два лучше», — сказал он, перевернул Таруотера и стал лить оставшуюся в бутылочке воду ему на жопку, и заново читать крестильную молитву. Старый Таруотер стоял и смотрел на него, ошарашенный подобным богохульством. «Теперь Иисус войдет в него хочешь с той стороны, а хочешь — с этой», — сказал племянник.

Старик проревел:

«Никогда еще богохульством не удавалось изменить воли Божьей!»

«Вот и моей воли Господь тоже изменить не в силах», — спокойно сказал племянник и положил ребенка назад в кроватку.

— А я что сделал? — спрашивал Таруотер.

— Ничего ты не сделал, — отвечал старик, как будто собственные дела и поступки мальчика вовсе не имели никакого значения.

— Но ведь пророк-то все-таки я, — угрюмо говорил мальчик.

— Ты тогда еще вообще ничего не соображал, — отвечал дед.

— А вот и соображал, — возражал мальчик. — Я лежал там и думал.

Старик на эти его слова не обращал никакого внимания и продолжал рассказывать дальше. Поначалу он думал, что, живя с учителем под одной крышей, ему снова удастся убедить его в том, в чем он уже один раз убедил его, когда похитил в детстве, и эта надежда жила в нем до той поры, пока учитель не показал ему статью в журнале. Тогда до старика наконец дошло, что учителя уже не исправишь. Он ничего не смог сделать ни с матерью учителя, ни с самим учителем, и теперь оставалось только одно: попытаться спасти Таруотера, не допустить, чтобы его воспитал этот дурак. И в этом он преуспел вполне.

Что-то подсказывало мальчику, что учитель мог бы приложить побольше усилий, чтобы вернуть его. Он, конечно, пришел, и получил пулю в ногу, и чуть без уха не остался, но если бы он подумал хорошенько, этого можно было бы избежать, а заодно и забрать ребенка.

— А почему он не натравил на тебя каких-нибудь законников, которые помогли бы ему забрать меня отсюда? — спрашивал мальчик.

— Хочешь знать почему? — говорил старик. — Так я скажу тебе почему. Все скажу, как на духу. Потому что посчитал, что с тобой будет слишком много хлопот. Он ведь только мозгами шевелить горазд. А шевелить мозгами и пацаненку штаны мокрые менять — это не одно и то же.

Мальчик думал: вот если бы учитель не написал ту статью про деда, жили бы мы сейчас в городе, все втроем.

Поначалу, прочитав статью в журнале для учителей, старик не понял, о ком это пишет племянник, кто такой этот тип, который настоящее ископаемое. Он засел читать статью, раздуваясь от гордости, что его племянник добился такого успеха и его сочинение напечатали в журнале. Учитель небрежно протянул номер дяде и сказал, что вот, мол, может, имеет смысл бросить взгляд, и старик тут же сел за кухонный стол и взялся читать. Потом он вспоминал, что учитель все время маячил в дверном проеме, чтобы посмотреть, какое впечатление все это произведет на старика.

Где-то на середине статьи старому Таруотеру стало казаться, что читает он о человеке, с которым встречался когда-то давным-давно или, может, просто видел его во сне — до того знакомым казался ему этот человек. «Причиной его фиксации на богоизбранности является чувство неуверенности в себе. Испытывая потребность в призвании, он призвал себя сам», — прочел он. А учитель все ходил и ходил мимо двери, потом наконец зашел в кухню и тихо сел напротив старика за тот же маленький белый металлический стол. Когда дед поднял голову, он улыбнулся в ответ. Улыбка была едва заметной, такой, что к любому случаю подойдет. По этой его улыбке старик и догадался, о ком написана статья.

Целую минуту он не мог пошевелиться. Он чувствовал, что связан по рукам и ногам внутри учительской головы, и что место это такое же пустое и чистое, как палата в психушке, и как он съеживается, усыхает, чтобы вместиться в эту пустоту. Глаза у него судорожно метались из стороны в сторону, как будто на него снова надели смирительную рубашку. Иона, Иезекииль, Даниил — на какой-то момент он почувствовал себя всеми тремя пророками одновременно, он был и проглочен, и пленен, и брошен в яму.

Племянник, все еще улыбаясь, протянул руку через стол и положил ее деду на запястье. Ему было жаль старика.

«Вам бы, дядя, следовало заново родиться, — сказал он. — Своею же собственной волей, и вернуться в реальный мир, где нет для человека другого спасителя, кроме него самого».

Язык лежал у старика во рту, словно камень, но сердце стало набухать у него в груди. Кровь пророка взыграла в нем и вышла из берегов, взыскуя чуда, взыскуя освобождения, хотя выражение на лице осталось прежним: пустота и обида. Племянник положил руку на огромный кулак старика, поднялся и вышел из кухни, сияя победной улыбкой.

На следующее утро, когда учитель с бутылочкой в руках подошел к кроватке, чтобы накормить младенца, вместо ребенка он нашел там синий журнал, на задней обложке которого старик нацарапал свое послание: ПРОРОК, КОТОРОГО Я ВОСПИТАЮ ИЗ ЭТОГО МЛАДЕНЦА, ПРАВДОЙ ВЫЖЖЕТ ТЕБЕ ГЛАЗА.

— Я всегда был человеком дела, — говорил старик, — а он нет. Он никогда и ни на что не мог решиться. Все только в голову себе: затолкает и перемелет в прах. А я дело делал. Я дело делал, и поэтому ты сидишь здесь, свободный человек, и ты богат, потому что ведаешь Истину, и свободен в Господе нашем Иисусе Христе.

Мальчик раздраженно поводил плечами, как будто для того, чтобы поудобнее устроить на спине бремя Истины, тяжелое и неудобное, как крест.

— Он пришел сюда и словил пулю, потому что хотел забрать меня, — упрямо говорил он.

— Если бы он и правда этого хотел, он бы своего добился, — говорил старик. — Натравил бы на меня полицию или отправил обратно в дурдом. Да он все что хочешь мог сделать, но вместо этого связался с этой бабой из соцзащиты. Она-то его и уговорила родить своего и оставить тебя в покое, а его уговорить оказалось — просто делать нечего. А своего, — и старик снова впадал в раздумья об учителевом чаде, — Господь послал ему такого, которого испортить невозможно. — Старик хватал мальчика за плечо и яростно сжимал его. — И если мне не приведется его окрестить, это сделаешь ты, — говорил он. — Тебе, малец, я велю исполнить долг сей.

Ничто так не раздражало мальчика, как эти слова.

— Мной Господь повелевает, а не ты, — огрызался он и пытался выдрать плечо из стариковых пальцев.

— Господь себя ждать не заставит, — говорил старик и сжимал ему плечо еще сильнее прежнего.

— Но этот-то небось тоже ссался, и учитель штаны ему менял, — бормотал Таруотер.

— Это за него делала баба из соцзащиты, — говорил дед. — Для чего-то же она должна была пригодиться, только вот спорим, ее уже там нет. Берника Пресвитер! — выкрикивал он так, как будто не мог себе представить имени более идиотского, чем это. — Берника Пресвитер!

У мальчика хватило мозгов, чтобы понять, что учитель его предал, и поэтому он не собирался идти к нему, пока не рассветет и не станет видно, что у тебя перед глазами, а что за спиной.

— Пока темно, я туда не пойду, — внезапно сказал он Миксу. — Можете там не останавливаться — я все равно не выйду.

Микс небрежно облокотился на дверцу машины, одним глазом поглядывая на дорогу, а другим — на Таруотера.

— Послушай, сынок, — сказал он. — Священника из себя строить я не собираюсь. Не собираюсь учить тебя, что врать нехорошо. Не буду требовать от тебя чего-то невозможного. Я скажу тебе одно: не ври, если в этом нет необходимости. Иначе, когда она появится, тебе никто не поверит. Мне врать совсем не обязательно. Я прекрасно знаю, что ты сделал.

Луч света ворвался в машину, Микс повернулся и увидел рядом бледное лицо с широко раскрытыми глазами цвета сажи.

— Откуда вы знаете? — спросил мальчик. Микс довольно улыбнулся.

— Потому что я в свое время поступил точно так же, — сказал он.

Таруотер схватил торговца за рукав куртки и дернул на себя.

— На Страшном суде, — сказал он, — мы с вами восстанем и скажем, что мы сделали!

— Ты думаешь? — Микс снова взглянул на мальчика, подняв бровь под тем же самым углом, под которым носил шляпу. Потом спросил: — Ты, парень, по какой части намерен дальше идти?

— Части чего?

— Чем займешься? Какой работой?

— Я все могу, вот только в машинах совсем не разбираюсь, — сказал Таруотер и снова откинулся на сиденье. — Дед меня всему научил, вот только первым делом нужно будет проверить, что из этого правда.

Они углубились в неряшливые городские окраины, с покосившимися деревянными домишками, на которых кое-где случайный тусклый фонарь высвечивал поблекшую вывеску с рекламой какого-нибудь целебного снадобья.

— А по какой части был твой дед? — спросил Микс.

— Он был пророк, — сказал мальчик.

— Да иди ты? — вскинулся Микс, и плечи у него пару раз дернулись, как будто пытались прыгнуть выше головы. — И кому он возвещал свои пророчества?

— Мне, — сказал Таруотер. — Больше его никто не слушал, а мне все равно слушать больше было некого. Он выкрал меня как раз вот у этого дяди, который теперь у меня единственный на всем свете родственник, чтобы спасти от погибели духовной.

— Этакий слушатель поневоле, — сказал Микс. — А теперь ты, значит, едешь в город, чтобы найти эту самую свою духовную погибель вместе со всеми нами, грешными?

Мальчик немного помолчал. Потом сказал осторожно:

— Я не говорил, чем собираюсь заняться.

— Ты вроде как не слишком уверен в том, о чем тебе рассказывал этот твой дед? — спросил Микс. — Что, думаешь, он тебе лапшу на уши вешал?

Таруотер отвернулся и посмотрел в окно, на хрупкие очертания домов. Локти он плотно прижал к бокам, как будто ему было холодно.

— Это я выясню, — сказал он.

— А пока-то что? — спросил Микс.

По обе стороны от них разворачивался темный город, а где-то впереди, у самого горизонта, маячил тускло светящийся круг.

— Подожду, а там посмотрим, что со мной сделается, — сказал мальчик через секунду.

— А если ничего с тобой не сделается? — спросил Микс. Светящийся круг стал огромным, они резко свернули и остановились в самом его центре. Мальчик увидел зияющую бетонную пасть, перед ней две красные бензоколонки, а сзади маленькое стеклянное конторское помещение.

— Ну, так как же, если вдруг ничего такого с тобой не сделается? — повторил Микс.

Мальчик мрачно посмотрел на него и вспомнил, как тихо стало после того, как умер дед.

— Ну? — сказал Микс.

— Тогда я сам что-нибудь сделаю, — ответил мальчик. — Дело делать — это я могу.

— Молоток, — сказал Микс. Он открыл дверь и поставил ногу на землю, но глаз с попутчика не сводил. Потом он сказал: — Подожди-ка минутку. Я девчонке своей позвоню.

Рядом с передней застекленной стеной конторы на стуле спал человек; Микс не стал его будить и вошел внутрь. С минуту Таруотер, вытянув шею, следил за ним из окна. Потом он вылез и подошел к стеклянной двери, чтобы посмотреть, как Микс управляется с аппаратом. Аппарат был маленький и черный и стоял посреди заваленного всяким хламом стола, на который Микс уселся так, как будто стол был его собственный. Рядом с конторой лежали автомобильные шины, пахло бетоном и резиной. Микс разъединил аппарат на две части, одну поднес к голове, а по другой стал водить пальцем: кругами. Потом он просто сидел и ждал, покачивая ногой, а возле уха у него гудела трубка. Через минуту уголки рта у него разъехались в кислой целлулоидной улыбке, и он, переведя дыхание, сказал:

— Лапочка моя, как живем-поживаем? — И Таруотер, стоя в дверях, услышал в ответ настоящий женский голос, который звучал как с того света:

— Милый, это правда ты?

Микс заверил, что это он и есть, собственной персоной, и назначил ей свидание через десять минут.

Таруотер, исполненный благоговейного страха, стоял в дверях. Микс соединил две части телефона, а потом с эдакой подковыркой в голосе сказал:

— А почему бы тебе не взять и не позвонить своему дяде? — и стал наблюдать, как мальчик меняется в лице, как взгляд его уклончиво ползет куда-то вбок, а возле жесткой линии рта обозначаются глубокие складки.

— Я и так скоро с ним поговорю, — пробормотал он, продолжая, как зачарованный, смотреть на черный механизм со спиральным проводом. — А как им пользоваться? — спросил он.

— Просто набираешь номер. Ты же видел, как я это делал. Давай, звякни дяде, — настаивал Микс.

— Да нет, вас же там эта женщина ждет, — сказал Таруотер.

— Подождет, — сказал Микс. — Это единственное, что у нее хорошо получается.

Мальчик подошел к аппарату и вытащил карточку, на которой записал номер. Он вставил палец в диск и стал осторожно крутить.

— Боже правый, — сказал Микс, снял трубку с рычага, вложил ее мальчику в руку, а руку поднес ему к уху. Он сам набрал номер, а потом силой усадил на стул, но Таруотер снова встал и остался стоять, слегка подавшись вперед и прижав к голове гудящую трубку, а сердце бешено колотилось изнутри в грудную клетку.

— Не говорит, — пробормотал он.

— Подожди немного, — сказал Микс. — Может, он не любит вставать среди ночи.

Гудение длилось с минуту, а потом вдруг резко прервалось. Таруотер стоял и молча прижимал трубку к голове с таким напряженным выражением на лице, как будто боялся, что вот-вот услышит на том конце провода глас Господень. А потом в трубке раздался звук: как если бы кто-то тяжело дышал ему прямо в ухо.

— Спроси человека, с которым хочешь поговорить, — подсказал Микс. — С кем ты будешь говорить, если не понятно, кто тебе нужен?

Мальчик не пошевелился и не издал ни звука.

— Я тебе что сказал, спроси того, кто тебе нужен, — раздраженно сказал Микс. — У тебя что, мозги отшибло?

— Я хочу поговорить со своим дядей, — прошептал в трубку Таруотер.

На другом конце было тихо, но эта тишина не производила впечатления пустоты. Казалось, что там просто затаили дыхание и ждут. И вдруг мальчик понял, что по другую сторону аппарата — учительский сын. Перед глазами тут же встало белесое тупое лицо. Злым, срывающимся голосом Таруотер сказал:

— Я хочу поговорить со своим дядей! Не с тобой!

В ответ снова послышалось тяжелое дыхание. Звук был булькающий, как будто кто-то пытался дышать под водой и рвался наружу. Через секунду все стихло. Трубка выпала из руки Таруотера. Он стоял тупо и безучастно, как будто ему только что было явлено откровение, понять которое он пока не в силах. Казалось, где-то глубоко-глубоко он пропустил чудовищной силы удар, который просто не успел дойти до поверхности его сознания.

Микс взял трубку и поднес ее к уху: на том конце провода было тихо. Тогда он положил ее на рычаг и сказал:

— Поехали. Нечего терять время попусту.

Он подтолкнул ошеломленного мальчика в спину, они вышли и снова поехали в город. Микс сказал, что нужно научиться управляться с любым механизмом, который попал тебе на глаза. Он сказал, что величайшее изобретение человека — это колесо, и спросил Таруотера, задумывался ли тот когда-либо над тем, как же люди обходились без колеса, но мальчик ему не ответил. Он, казалось, вообще ничего не слышал. Он сидел, слегка подавшись вперед, и время от времени едва заметно шевелил губами, как будто беззвучно разговаривал сам с собой.

— Н-да, — мрачно сказал Микс, — жуткое, должно быть, было времечко.

Он так и знал, что у мальчика нет и не может быть никакого дяди, который жил бы в таком приличном месте, и, чтобы доказать это, нарочно свернул на улицу, где должен был жить предполагаемый дядя, и медленно поехал мимо маленьких приземистых домов, пока не нашел нужный номер, нарисованный светящейся краской на маленьком столбике, вбитом у края лужайки. Он остановил машину и сказал:

— Ну вот, парень, приехали.

— Куда? — очнулся Таруотер.

— Это дом твоего дяди, — сказал Микс.

Мальчик обеими руками вцепился в автомобильную дверцу с опущенным стеклом и уставился на черные очертания дома, который едва угадывался на фоне еще более черной тьмы.

— Я же сказал, — произнес он сердито, — я туда не пойду, пока не рассветет. Поехали.

— Ты пойдешь туда прямо сейчас, — сказал Микс. — Я с тобой возиться не намерен. И там, куда я еду, тебе делать нечего.

— Я здесь не выйду, — сказал мальчик.

Микс перегнулся через соседнее сиденье и открыл дверцу.

— Пока, сынок, — сказал он. — Если очень уж проголодаешься до следующей недели — позвони мне по тому номеру, который у тебя на карточке, и мы что-нибудь придумаем.

Мальчик, побелев как полотно, яростно сверкнул на него глазами и выскочил из машины. Он прошел по короткой бетонной дорожке к крыльцу и резко сел, сразу растворившись в темноте. Микс захлопнул дверцу машины. Несколько секунд он сидел и смотрел на едва заметный силуэт мальчика на крыльце. Потом откинулся на сиденье и тронулся. Ничего путного из него не выйдет, сказал он себе.

Глава 3

Таруотер сидел на краешке крыльца и мрачно глядел на исчезающий в темноте автомобиль. На небо он не смотрел, но звезды чувствовал, и они были ему неприятны. Они были как дырки у него в черепе, сквозь которые какой-то далекий немигающий свет наблюдал за ним. Ему казалось, что он остался один на один с огромным молчаливым глазом. Ему страшно хотелось немедленно сообщить учителю, что он здесь, рассказать ему о том, что он сделал и почему, и чтобы учитель это оценил. Но в то же время где-то глубоко в нем шевелилось недоверие к этому человеку. Он снова попытался представить себе лицо учителя, но в памяти всплывало только лицо семилетнего мальчика, которого когда-то похитил дед. И он, набычившись, смотрел на это лицо, собираясь с духом перед неизбежной встречей.

Потом он встал и увидел массивный медный молоток на двери. Он дотронулся до молотка, но металлический холод обжег его, и он отдернул руку. Он быстро оглянулся через плечо. Дома на другой стороне улицы сливались в одну темную зубчатую стену. Тишину, казалось, можно было потрогать рукой, она затаилась и ждала. Терпеливо выжидала подходящего момента, когда сможет раскрыться и потребовать, чтобы ей дали имя. Он опять повернулся к холодному молотку, схватил его и разбил тишину вдребезги, как если бы она была ему — личный враг. В голове тут же не осталось ничего, кроме грохота дверного молотка. Все остальное исчезло — остался только грохот.

Он стучал все громче и громче, одновременно долбя по двери свободной рукой, пока ему не показалось, что он стронул дом с места. Пустая улица эхом отзывалась на его удары. Он остановился, чтобы перевести дыхание, а потом начал снова, бешено пиная дверь тупым носком тяжелого ботинка. И все без толку. Наконец он остановился, и неумолимая тишина, безразличная к его ярости, снова окутала его. Его охватил какой-то непонятный страх. Тело казалось пустым и невесомым, словно его, как пророка Аввакума, подняли за волосы на голове его, пронесли сквозь ночь и опустили в том месте, где должен был он осуществить дело свое. Вдруг ему показалось, что все это — ловушка, и подстроил ее старик. Он развернулся вполкорпуса, чтобы убежать.

В это самое мгновение в стеклянных панелях по обе стороны от двери вспыхнул свет. Послышался щелчок, и ручка повернулась. Руки Таруотера машинально дернулись вверх, как будто он целился из невидимого ружья, и, увидев его, открывший дверь дядя отпрыгнул назад.

Образ семилетнего мальчика навсегда вылетел у Таруотера из головы. Дядино лицо было до того знакомым, как будто мальчик всю свою жизнь только его и видел, каждый божий день. Он постарался взять себя в руки, а потом выкрикнул в голос:

— Дед умер, и я сжег его, как сжег бы его ты сам.

Учитель стоял не шевелясь, как будто думал, что перед ним галлюцинация и, если смотреть на нее достаточно долго, то она исчезнет. Он проснулся оттого, что дом дрожал, и, полусонный, побежал к двери. Лицо у него было как у лунатика, который только что проснулся и видит, как превращается в реальность его ночной кошмар. Через мгновение он пробормотал:

— Подожди здесь, ничего не слышно, — повернулся и быстро ушел куда-то в дом. Он был босиком и в пижаме. Вернулся он почти сразу, на ходу что-то заталкивая себе в ухо. Еще он успел нацепить свои очки в черной оправе, а за пояс пижамных штанов сунул какую-то металлическую коробочку. От коробочки к затычке в ухе шел провод. На секунду мальчику показалось, что у учителя голова работает от электричества. Дядя схватил Таруотера за руку и затащил в комнату, освещенную люстрой в форме фонаря. Мальчик оказался под прицелом двух маленьких, похожих на буравчики глаз, мерцающих из глубины двух одинаковых стеклянных пещер. Он отшатнулся. Ему показалось, что в душу к нему уже успели залезть.

— Дед умер, и я его сжег, — повторил он. — Кроме меня, некому было это сделать, и я это сделал. Я сделал за тебя твою работу. — Когда он проговаривал последнюю фразу, по лицу у него пробежала тень презрительной гримаски.

— Умер? — спросил учитель. — Дядя? Старик умер? — переспросил он бесцветным недоверчивым тоном. Потом вдруг резко схватил Таруотера за руки и заглянул ему в лицо. Мальчик вздрогнул, заметив, как где-то на донышках его глаз проскользнуло болезненное выражение, простое и страшное. И тут же исчезло. Ровная линия учительских губ начала искривляться в улыбку.

— И как же он покинул сей мир? — спросил он. — С кулаком, подъятым к небу? Господь заехал за ним на огненной колеснице?

— Никаких ему видений и знамений не было. — У мальчика вдруг перехватило дыхание. — Он завтракал, и от стола я его так и не убрал. Спалил его прямо на месте, вместе с домом.

Учитель ничего не сказал, но по глазам мальчик понял, что тот ему не верит и смотрит на него с интересом, как на отъявленного лжеца.

— Съезди туда сам и посмотри, если хочешь, — сказал Таруотер. — Он слишком здоровый был, чтобы его хоронить. Я и сделал, как быстрее.

Глаза у дяди стали такие, как будто бы он пытался разгадать увлекательную головоломку.

— А как ты сюда попал? Как ты узнал, куда тебе нужно ехать? — спросил он.

Все свои силы мальчик потратил на то, чтобы заявить о себе. Теперь силы как-то вдруг покинули его, он стоял ошалелый и вялый и тупо молчал. Еще никогда он не чувствовал такой усталости. Ему казалось, еще чуть-чуть, и он упадет.

Учитель ждал, нетерпеливо изучая его лицо. Потом выражение его глаз опять изменилось. Он еще сильнее вцепился Таруотеру в руку и перевел внезапно вспыхнувший взгляд на входную дверь, которая так и осталась открытой.

— Он что, там, снаружи? — спросил он приглушенным, дрожащим от ярости голосом. — Это что, он опять со мной шутки шутит? Ждет подходящего момента, чтобы залезть через окно и окрестить Пресвитера, пока ты мне тут лапшу на уши вешаешь? Опять этот старый маразматик принялся за свое?

Мальчик побледнел. Он вдруг ясно увидел старика, темную фигуру за углом дома: как он сдерживает дыхание, и дышит с присвистом, и терпеливо ждет, когда Таруотер окрестит здешнего придурка. Он остолбенело уставился на учителя. В ухе у дядьки торчала клинообразная затычка. Почему-то при взгляде на нее Таруотер настолько отчетливо ощутил присутствие старика, что ему даже показалось, что он слышит, как старик хихикает снаружи. И он вдруг с ужасающей ясностью понял, что учитель — не более чем приманка, которой старик заманил его в город, чтобы завершить неоконченное дело.

Глаза яростно вспыхнули на его хрупком лице. Он почувствовал новый прилив, сил.

— Он мертвый, — сказал мальчик. — Мертвее не бывает. Только пепел остался. Даже креста над ним нет. На то, что осталось, и птицы-то не польстятся, а кости растащат собаки. Вот такой он мертвый.

Учитель поморщился, но тут же снова разулыбался. Он крепко держал Таруотера за руки, всматриваясь ему в лицо, как будто перед ним уже забрезжил вариант решения, изысканно точный и безупречно грамотный.

— Какая великолепная ирония, — пробормотал он, — какая великолепная ирония в том, что именно ты это сделал — и именно так. Он получил по заслугам.

Мальчик раздулся от гордости:

— Я сделал то, что должен был сделать.

— Он уродовал все, за что брался, — сказал учитель. — Он прожил долгую жизнь, лишенную всякого смысла, и совершил великую несправедливость по отношению к тебе. Счастье, что он наконец умер. Ты мог иметь все и не имел ничего. Но теперь все можно исправить. Теперь у тебя есть человек, который может понять тебя — и помочь. — Глаза его светились от удовольствия. — Еще не поздно, я еще смогу сделать из тебя нормального человека.

Лицо у мальчика потемнело. Выражение делалось все более и более жестким, пока Таруотер не почувствовал, что за этой крепостной стеной никто не сможет разглядеть его истинных мыслей; но учитель не заметил перемен. Сам по себе мальчик, который стоял сейчас перед ним, не имел никакого значения; учитель смотрел сквозь него и видел образ, уже давно и во всех деталях сложившийся у него в голове.

— Мы с тобой наверстаем упущенное время, — сказал он. — Я направлю тебя по верному пути.

Таруотер на него не смотрел. Его шея как-то вдруг дернулась вперед, и он стал напряженно всматриваться куда-то поверх учительского плеча. Он услышал смутный звук тяжелого дыхания, и звук этот был ему знаком. Это дыхание казалось ближе, чем биение собственного сердца. Глаза у него расширились, и в них в ожидании неотвратимого видения открылась потайная дверца.

В гостиную неуклюже вошел маленький светловолосый мальчик, остановился и стал пристально глядеть на чужака. На ребенке была синяя пижама, куртка заправлена в штаны, натянутые чуть не до подмышек. Штаны держались на шлейке, обмотанной, как лошадиная упряжь, вокруг груди, а потом через шею. Глаза были посажены как-то слишком глубоко, а скулы были чуть ниже, чем следовало бы. Он стоял в дальнем конце комнаты, такой дремучий и древний, как будто пробыл ребенком целую вечность.

Таруотер сжал кулаки. Он стоял, как приговоренный к казни, который стоит у помоста и ждет. А потом пришло откровение, немое, безжалостное, меткое, как пуля. Не нужно было ни заглядывать в глаза чудищ, ни созерцать горящие кусты. Он просто понял с отчаянной уверенностью, что должен окрестить этого мальчика и пойти по стезе, уготованной для него дедом. Он понял, что призван быть пророком и что путь сей привычен миру. В бездонном зеркале его черных зрачков, неподвижных и остекленевших, отразилась другая бесконечность. Он увидел собственный образ: изможденный мальчик бредет, едва переставляя ноги, вслед за кровоточащей, смрадной, безумной тенью Иисуса, и бродить ему до тех пор, пока он не получит воздаяние свое — разделенные рыбы, преумноженные хлеба. Господь сотворил его из праха, наделил его кровью, плотью и разумом, наделил способностью проливать кровь, чувствовать боль и мыслить и послал его в сей мир, исполненный бедствий и пламени, только для того, чтоб окрестить слабоумного мальчика — которого по большому счету Он вообще не должен был создавать, — да еще и выкрикивать при этом бессмысленные слова пророчеств. Он попытался крикнуть «НЕТ!», но это было все равно что кричать во сне. Тишина тут же впитала его крик и поглотила его.

Дядя положил руку ему на плечо и слегка встряхнул, чтобы привлечь его внимание.

— Послушай, мальчик мой, — сказал он. — Ты избавился от старика, а это все равно что выйти из тьмы на свет. У тебя в первый раз в жизни появился шанс. Шанс вырасти полезным человеком, шанс развить свои таланты, делать то, чего хочешь ты, а не то, чего хотел он, какая бы чушь ни пришла ему в голову.

Мальчик, не отрываясь, глядел куда-то сквозь него, и зрачки у него были расширены. Учитель повернул голову, чтобы посмотреть, что же мешает мальчику сосредоточиться на разговоре. Лицо у него тут же подобралось и застыло. Малыш медленно шел в их сторону и улыбался во весь рот.

— Это всего лишь Пресвитер, — сказал он. — Он болен. Не обращай внимания. Он только смотрит, не более того, и он очень милый. — Его рука впилась в плечо Таруотеру, а губы подобрались в страдальческой полуулыбке.

— Все то, что я мог бы сделать для него — если от этого была бы хоть какая польза, — я сделаю для тебя, — сказал он. — Теперь ты понимаешь, почему я так рад, что ты здесь?

Мальчик не слышал ни слова из того, что он сказал. Мышцы шеи у него напряглись, как корабельные канаты. Слабоумный был уже не далее чем в пяти футах от него и с каждой секундой подходил все ближе, все с той же кособокой ухмылкой на лице. Внезапно Таруотер понял, что ребенок узнал его, что сам старик с небес внушил этому полудурку, что перед ним посланник Божий, явившийся, дабы проследить за тем, чтобы ребенку даровано было второе рождение. Малыш протянул руку, чтобы дотронуться до Таруотера.

— Пошел вон! — завопил Таруотер. Его рука выстрелила вперед, как хлыст, и отшвырнула детскую ладошку прочь. Малыш испустил пронзительный вопль, на удивление громкий, и тут же вскарабкался вверх по отцовской ноге, цепляясь за пижамную куртку, в мгновение ока оказавшись едва ли не на уровне учительского плеча.

— Тихо, тихо, — сказал учитель, — все хорошо, замолчи, все в порядке, он не хотел тебя обидеть. — Он перебросил малыша себе за спину и попытался спустить его на пол, но тот продолжал висеть, вцепившись обеими руками, тычась головой отцу в шею и не спуская глаз с Таруотера.

Мальчику вдруг показалось, что учитель и его сын — единое целое. Лицо у учителя было красное и страдальческое. Казалось, что ребенок был какой-то уродливо деформированной частью его тела, которая некстати показалась наружу.

— Ты к нему привыкнешь, — сказал он.

— Нет! закричал мальчик, этот крик как будто давно лежал под спудом где-то у него внутри и томился в неволе, а теперь прорвался наружу.

— Я к нему не привыкну! У меня никогда не будет с мим ничего общего! — Он сжал руку в кулак и поднял кулак вверх. — Ничего общего! — крикнул он еще раз, и слова прозвучали отчетливо, ясно и дерзко, как вызов, брошенный и лицо безмолвному противнику.

ЧАСТЬ II

Глава 4

После четырех дней с Таруотером учительский энтузиазм угас. Более резких формулировок он избегал. Энтузиазма поубавилось уже в первый день, и только упрямая решимость добиться своей цели хоть как-то его поддерживала; и хотя учитель знал, что на одном упрямстве далеко не уедешь, он все же решил, что в данном случае оно-то как раз ему и поможет. Всего полдня ушло у него на то, чтобы понять: старик сделал из мальчика настоящее чудовище, и переделывать придется все, начиная с фундамента. В первый день энтузиазм придавал ему сил, но с тех пор как на смену ему пришло упрямство, сил стало катастрофически не хватать.

Было всего восемь часов вечера, но он уже отправил Пресвитера в постель и сказал мальчику, что тот может пойти к себе в комнату и почитать. Он купил ему книг, да и многого другого, для ликвидации самых злостных пробелов. Таруотер ушел в свою комнату и закрыл за собой дверь, не сказав, будет он читать или нет, а Рейбер пошел спать, но от усталости все никак не мог уснуть и лежал, наблюдая, как в прорехах живой изгороди перед окном меркнет вечерний свет. Он не стал снимать слуховой аппарат на тот случай, если мальчик попытается сбежать: тогда он сможет услышать его и пойти за ним следом. Последние два дня вид у мальчика был такой, словно он вот-вот уйдет из дома, и не просто уйдет, а сбежит — тайком, ночью, когда никто за ним не погонится. Это была уже четвертая ночь; учитель лежал и думал о том, как же она непохожа на первую, и на лице у него застыла недовольная гримаса.

Всю первую ночь до самого рассвета он просидел рядом с кроватью, на которую в конце концов, даже не раздевшись, рухнул мальчик. Он сидел, и глаза его горели как у человека, который нашел сокровище и даже не успел еще поверить в то, что находка его — взаправдашняя, на самом деле. Он снова и снова окидывал взглядом разметавшегося на кровати худенького мальчика, который, казалось, был придавлен усталостью настолько неизбывной, что подняться с постели ему уже не суждено. Он всматривался в черты его лица, и его охватывал острый прилив радости от осознания того, что племянник в достаточной степени на него похож, чтобы сойти за сына. Тяжелые башмаки, поношенный комбинезон, жуткая засаленная шляпа вызывали в учителе жалость и боль. Он думал о своей несчастной сестре. Единственную истинную радость в жизни она познала только тогда, когда у нее появился любовник, от которого она и родила этого ребенка: юноша со впалыми щеками, который приехал город, чтобы изучать богословие, вот только голова у него была для этого слишком светлая — и Рейбер (в те годы университетский студент-выпускник) сразу это понял. Он подружился с ним и помог ему обрести себя, а потом и ее. Он тонко срежиссировал их первую встречу, а затем с искренней радостью наблюдал за тем, как развиваются их отношения и как идут на пользу им обоим. Рейбер был умерен, что, если бы не авария, их мальчик вырос бы совершенно нормальным и даже одаренным ребенком. Однако после аварии студент застрелился, пав жертвой нездорового чувства вины. Он пришел на квартиру к Рейберу, и в руках у него был пистолет. Учитель снова вспомнил его вытянутое нервное лицо, такое красное, как будто огненная вспышка сплошь опалила на нем кожу, и глаза, которые тоже казались выжженными. Эти глаза не показались ему глазами живого человека. Они были — одна сплошная бездна раскаяния, лишенная даже намека на элементарное человеческое достоинство. Парень смотрел на него целую вечность, хотя в действительности, должно быть, прошло не более секунды, а потом развернулся и вышел, не сказав ни слова, и застрелился, как только переступил порог собственной комнаты.

Когда посреди ночи Рейбер в первый раз открыл дверь и увидел лицо Таруотера — белое, искаженное неведомым и неутолимым голодом и гордыней, — он на секунду застыл как вкопанный: ему показалось, что он спит и видит страшный сон, в котором лицом к лицу столкнулся с собственным отражением в зеркале. Лицо, на которое он смотрел, было его собственным лицом, но глаза были другие. Глаза студента, вкрай затопленные чувством вины. Он тут же метнулся назад, к себе в комнату, за очками и слуховым аппаратом.

Сидя в ту первую ночь у кровати, он понял, что в этом мальчике есть какой-то жесткий, неуступчивый стержень, который не ослабевает даже во сне. Он спал, оскалив зубы и зажав шляпу в кулаке как оружие. Рейбера стала мучить совесть, что все эти годы он совсем не думал о мальчике, бросил его на произвол судьбы, не вернулся и не спас его. Ком встал у него в горле и защипало в глазах. Он поклялся наверстать упущенное, дать мальчику все то, что дал бы собственному сыну, если бы у него был сын, на которого имело смысл тратить время и силы.

На следующее утро, пока Таруотер спал, он сбегал в магазин и купил ему приличный костюм, клетчатую рубашку и красную кожаную кепку. Он хотел, чтобы, проснувшись, мальчик первым делом увидел новую одежду, новую одежду как символ новой жизни.

Прошло четыре дня, и все эти вещи по-прежнему лежали нетронутыми в коробке на стуле в его комнате. Мальчик смотрел на них так, будто со стороны учителя предложение надеть их было равносильно просьбе выйти на улицу голым.

По всему, что говорил или делал мальчик, было заметно, кто его воспитал. Едва ли не каждый его жест рождал в Рейбере неподконтрольное, из глубины идущее чувство раздражения, поскольку на каждом жесте стояло выжженное стариком клеймо независимости — независимости не созидательной, но иррациональной, заскорузлой и темной. Примчавшись поутру в дом с покупками, Рейбер подошел к постели, положил руку на лоб спящего мальчика и решил, что у того жар и что ему стоит остаться в постели. Он приготовил завтрак и на подносе принес к нему в комнату. Когда он появился в дверях с Пресвитером в кильватере, Таруотер, сидя в постели, расправил шляпу и натянул ее на голову.

— Может, не стоит пока надевать шляпу? Поваляйся-ка ты еще в постели, — сказал Рейбер и одарил мальчика такой радушной и приветливой улыбкой, какой, по идее, тот за всю свою жизнь ни разу не видел.

Мальчик улыбки не оценил, вообще не проявил никакого интереса к хозяину дома и продолжал натягивать шляпу. Потом он перевел взгляд на Пресвитера, и в глазах у него мелькнуло какое-то странное выражение. На малыше была черная ковбойская шляпа, он таращил глаза из-за ободка мусорной корзины, которую прижимал к груди. В корзине он хранил камень. Рейбер вспомнил, что вчера вечером Пресвитер явно действовал Таруотеру на нервы, и поэтому свободной рукой он отодвинул ребенка назад, чтобы тот не смог попасть в комнату. Потом он зашел сам, закрыл за собой дверь и запер ее. Таруотер мрачно посмотрел на закрытую дверь, как будто и сквозь нее продолжал видеть малыша, прижимающего к груди свою корзину.

Рейбер поставил поднос мальчику на колени и, не сводя с него глаз, отступил на шаг. Таруотер, судя по всему, даже и не собирался обращать на него внимания.

— Это твой завтрак, — сказал учитель так, словно без него мальчик ни за что об этом не догадался бы. На подносе стояли миска кукурузных хлопьев и стакан молока. — Пожалуй, лучше бы тебе полежать сегодня в постели, — сказал он. Как-то ты не очень бодро выглядишь.

Он подтянул к себе стул с прямой спинкой и сел. Теперь мы сможем по-настоящему с тобой поговорить, сказал он, и улыбка у него на лице стала еще шире прежнего. — Нам давно пора как следует познакомиться.

Лицо мальчика не выразило ни одобрения, ни радости. Он взглянул на завтрак, но до ложки даже не дотронулся. Он стал осматривать комнату. Обои были ярко-розовые, их выбирала Рейберова жена. Теперь эта комната превратилась в кладовку. По углам стояли сундуки, а на них целые штабеля каких-то ящиков. На каминной полке среди бутылочек из-под лекарств, перегоревших лампочек и старых спичечных коробков стоял ее портрет. Мальчик задержал на нем взгляд, и уголок его рта слегка дернулся, как будто его искренне повеселило то, что он ее вообще узнал.

Женщина из соцзащиты, — сказал он.

Дядя покраснел. Эти слова были сказаны тоном старого Таруотера. Раздражение охватило его как-то вдруг и сразу.

Старик мог появиться между ними в любой момент, нагло и бесцеремонно. Он почувствовал, как в нем поднимается знакомый неистовый приступ ярости, несоизмеримой с конкретным поводом: дядя всегда умел провоцировать его на такого рода приступы. Учитель сделал над собой усилие и убрал этот камень с дороги.

— Это моя жена, — сказал он, — но она больше с нами не живет. Это была ее комната.

Мальчик взял ложку.

— Дед всегда говорил, что надолго она тут не задержится, — сказал он и начал быстро есть, как будто эти слова сделали его достаточно независимым, чтобы он имел право есть чужую еду. На лице у него было написано, что и еда у дяди — дрянь.

Рейбер сидел, смотрел на него и пытался подавить свое раздражение, повторяя про себя: «У этого парнишки не было шанса, помни о том, что у него просто не было шанса».

— Бог знает, что этот старый дурак наговорил тебе, чему тебя научил, — с внезапной силой прорвалось у него изнутри. — Бог знает что!

Мальчик перестал есть и внимательно посмотрел на него. Через секунду он сказал:

— Ничем он на меня не повлиял, — и вернулся к еде.

— Он совершил великую несправедливость по отношению к тебе, — сказал Рейбер. Ему казалось, что эти слова надо произносить как можно чаще, чтобы мальчик как следует осознал их смысл. — Из-за него ты не мог вести нормальную жизнь, не получил приличного образования. Он забил тебе мозги бог знает какой чушью!

Таруотер продолжал есть. Затем с ледяным спокойствием он поднял на учителя взгляд и на секунду задержал его на недостающем кусочке учителева уха. Где-то в самой глубине его глаз сверкнула искра.

— Отстрелил он ухо-то тебе, а? — сказал он.

Рейбер достал из кармана рубашки пачку сигарет и закурил, нарочито медленно, поскольку он изо всех сил пытался держать себя в руках. Он выпустил дым прямо мальчику в лицо. Затем снова облокотился на спинку стула и пристально посмотрел на Таруотера. Свисавшая из уголка его рта сигарета едва заметно подрагивала.

— Да, чуть не отстрелил, — сказал он.

Глаза мальчика, поблескивая все той же искрой, скользнули по проводу слухового аппарата и остановились на прикрепленной к поясу учителя металлическую коробочке.

— К чему это ты такому подключился? — медленно процедил он. — У тебя, что ли, голова на лампах?

Рейбер стиснул зубы, но тут же расслабил сведенные судорогой мышцы лица. Немного погодя он, как деревянный, протянул руку, стряхнул пепел на пол и ответил, что никаких ламп в голове у него нет.

— Это слуховой аппарат, — терпеливо сказал он. — После того как старик в меня выстрелил, я начал терять слух. Когда в тот раз я отправился, чтобы забрать тебя, пистолета у меня с собой не было. Если бы я не ушел, он убил бы меня, а от мертвого тебе от меня никакого толку бы не было.

Мальчик продолжал рассматривать аппарат. Дядино лицо казалось бесплатным приложением к этой машинке.

— Мне от тебя и так никакого толку, — небрежно уронил он.

— Да как ты не поймешь, — настойчиво проговорил Рейбер. — У меня даже пистолета не было. Он бы меня убил. Он же был ненормальный. Но зато теперь, именно теперь я хочу и могу помочь тебе; я желаю тебе только добра. Я хочу наверстать упущенные годы.

На секунду взгляд мальчика оторвался от слухового аппарата и перекочевал на дядино лицо: прямо в глаза.

— Ну, так взял бы пистолет да вернулся, — сказал он.

Тон у него был настолько откровенно провокационный, что Рейбер на секунду потерял дар речи. Он сидел и беспомощно смотрел на Таруотера. Мальчик снова взялся за еду.

Наконец Рейбер сказал:

— Послушай, — и схватил мальчика за кулак с зажатой и нем ложкой. — Я хочу, чтобы ты понял. Он был сумасшедшим, и если бы он меня убил, тебе сейчас некуда было бы идти. Я не дурак. В бессмысленные жертвы я не верю. Ты что, не понимаешь, что от мертвого человека никакой пользы нет и быть не может? А сейчас я смогу кое-что для тебя сделать. Сейчас мы сможем наверстать упущенное время. Я помогу исправить то, что сделал он, тебе самому помогу с этим справиться. — Он крепко держал мальчика за руку, а тот все это время настойчиво тянул ее на себя. — Это наша общая проблема, — сказал он, настолько отчетливо видя собственное отражение в лице напротив, что, казалось, он уговаривает самого себя.

Таруотер резко выдернул руку. Затем он долгим оценивающим взглядом посмотрел на учителя, пройдясь взглядом сперва вдоль линии подбородка, потом по складкам в уголках рта и далее по лбу, все выше и выше, пока не уперся в линию волос, похожую на краешек пирога. Он быстро перевел взгляд на измученные глаза за стеклышками дядиных очков, как будто решил отказаться от поисков чего-то важного, чего здесь все равно не отыщешь. Потом его глаза соскользнули на металлическую коробочку, торчащую у Рейбера из-под рубашки, и в них опять сверкнула знакомая искра.

— Ты коробочкой думаешь — или головой?

Дяде захотелось выдернуть аппарат из уха и швырнуть его об стену.

— Это из-за тебя я оглох! — закричал он, глядя в невозмутимое лицо напротив. — Потому что единственный раз в жизни попытался тебе помочь!

— Не видел я от тебя никакой помощи.

— Я могу помочь тебе сейчас, — сказал Рейбер. Через секунду он снова откинулся на спинку стула.

— Может, ты и прав, — сказал он, беспомощно разведя руки. — Я допустил ошибку. Надо было вернуться и убить его или позволить ему убить себя. А вместо этого я дал ему возможность убить частичку тебя — твоей души.

Мальчик допил молоко и поставил стакан на поднос.

— Никаких моих частичек никто не убивал, — уверенно сказал он, а потом добавил: — Ты не переживай. Я сделал за тебя твою работу. Я о нем позаботился. Я сделал так, чтобы его не стало. Напился в стельку и позаботился, чтобы его не стало. — Он говорил об этом так, словно вспоминал самый яркий момент в своей жизни.

Рейбер услышал многократно усиленный слуховым аппаратом грохот собственного сердца, которое ни с того ни с сего принялось колотиться изнутри о грудную клетку, как гигантский паровой насос. Хрупкое дерзкое лицо мальчика, его сияющие глаза, в которых по-прежнему горел отблеск каких-то отчаянно жестоких воспоминаний, на мгновение заставили его увидеть самого себя в четырнадцать лет, когда он отыскал дорогу в Паудерхед, чтобы проорать в лицо старику все проклятия, которые он только смог придумать.

Внезапно он понял, что глубже копать смысла нет. Он понял, что мальчик повязан дедом по рукам и ногам, что он страдает от кошмарного чувства ложной вины за то, что сжег, а не похоронил старика, понял, что мальчик ведет отчаянную героическую борьбу за то, чтобы освободиться от призрачной дедовой хватки. Он наклонился к мальчику и срывающимся от избытка чувств голосом сказал:

— Послушай! Послушай меня, Фрэнки! Ты больше не одинок. У тебя теперь есть друг. Больше, чем друг. — Он сглотнул. — Отныне у тебя есть отец.

Лицо у мальчика стало кипенно-белым. Глаза потемнели, и в них плеснула тень дикого, невыразимого словами возмущения.

— В гробу я видал таких папаш, — сказал он, и лицо дяди исказилось, как от удара хлыстом. — В гробу я видал таких папаш, — повторил он. — Я рожден на поле скорбей, из чрева шлюхи. — Он выпалил это с такой гордостью, как будто предъявлял права на принадлежность к королевской крови. — И звать меня не Фрэнки. Мое имя Таруотер, и…

— Твоя мать не была шлюхой, — сердито перебил его учитель. Вот такой дурью он и забивал тебе голову. Она была здоровая и славная девушка, настоящая американка, она только-только успела нащупать свой собственный путь в этом мире и погибла. Она была…

— Долго я тут торчать не собираюсь, — сказал мальчик и огляделся по сторонам с таким видом, словно вот-вот перевернет поднос с завтраком и выскочит в окно. — Я только для того сюда приехал, чтобы кое-что выяснить, и, когда я это выясню, только ты меня и видел.

— И что же ты хочешь выяснить? — ровным тоном спросил учитель. — Давай я тебе помогу. Единственное, чего я хочу, — это помочь тебе, всем, чем только смогу.

— Не надо мне от тебя никакой помощи, — сказал мальчик и отвернулся.

Рейбер кожей почувствовал, как на нем затягивают что-то вроде невидимой смирительной рубашки.

— И как же ты собираешься что-то там выяснять, если тебе никто не поможет?

— Просто подожду, — ответил он. — Подожду, а там посмотрим, что со мной сделается.

— А что если, — спросил дядя, — ничего такого с тобой не сделается?

На лице мальчика появилась странная улыбка, как будто маску скорби вывернули наизнанку.

— Тогда я сам что-нибудь сделаю, — сказал он. — Не впервой.

За четыре дня ничего с ним не сделалось, и сам он тоже ничего не сделал. Если не считать того, что они — все втроем — обошли пешком уже весь город, а по ночам, во сне, Рейбер проходил дневной маршрут еще раз. Он не уставал бы так сильно, если бы не Пресвитер. Малыш постоянно вис у него на руке и тянул назад, потому что всякий раз его внимание привлекало что-то, мимо чего они уже прошли. Примерно через каждый квартал он садился на корточки, чтобы подобрать какую-нибудь палку или еще какую-нибудь гадость, и учителю постоянно приходилось тянуть его за собой. А Таруотер всегда шел чуть быстрее, чем они, как будто какой-то неведомый запах манил его вперед. За эти четыре дня они побывали в картинной галерее и в кино, прошлись по магазинам и покатались на эскалаторах, посетили супермаркеты, обследовали фонтаны, почту, вокзал и здание городского муниципалитета. Рейбер объяснил, как управляют городом, и детально растолковал обязанности примерного горожанина. Он говорил не умолкая, но с тем же успехом он мог читать лекции глухому от рождения, поскольку мальчик на его слова никакого внимания не обращал. Он молчал и на все вокруг смотрел одним и тем же совершенно безразличным взглядом, как будто заранее знал, что ничего достойного внимания здесь нет и быть не может, но идти дальше он должен и должен искать что-то, что постоянно ускользало от его взгляда, чем бы оно в итоге ни оказалось.

Один раз он задержался перед витриной, за которой на платформе медленно вращался маленький красный автомобиль. Обрадовавшись этой внезапной вспышке интереса, учитель сказал, что, может быть, когда мальчику исполнится шестнадцать, он получит в подарок свой собственный автомобиль. Ответ Рейбер услышал точно такой же, какой услышал бы от старика, что он и на своих двоих в состоянии добраться докуда угодно, вот только этим он не будет никому обязан. Никогда еще Рейбер настолько отчетливо не осознавал присутствия старика, даже когда старый Таруотер жил под его крышей.

В другой раз мальчик внезапно остановился перед высоким зданием и, задрав голову, стал жадно смотреть вверх. Было видно, что этот дом он видит не в первый раз. Рейбер удивился:

— Ты что, был здесь раньше?

— Я тут шляпу свою потерял, — пробормотал мальчик.

— Твоя шляпа у тебя на голове, — сказал Рейбер. На Таруотерову шляпу он не мог смотреть без раздражения. Но снять ее у мальчика с головы мог разве что Господь Бог, которому только и оставалось молиться об этом чуде.

— Мою первую шляпу, — сказал Таруотер. — Она упала. — И он чуть не бегом помчался прочь, словно ни секунды больше не мог находиться возле этого здания.

И только однажды он выказал настоящий, неподдельный интерес. Он остановился на ходу, со всего маху, так что его едва не занесло назад, перед большим, чумазым, похожим на гараж сооружением с двумя окнами, выкрашенными желтой и синей краской, да так и остался стоять, застыв в неустойчивом равновесии, как будто успел подхватить сам себя в падении. Насколько понял Рейбер, это была какая-то сектантская молельня — пятидесятники или что-то вроде того. Бумажный транспарант над дверью гласил: «НЕ ПРИНЯВ ВТОРОГО РОЖДЕНИЯ, ТЫ ОТКАЗЫВАЕШЬСЯ ОТ ЖИЗНИ ВЕЧНОЙ». На плакате под транспарантом мужчина, женщина и ребенок держались за руки. «Что Кармодисы скажут тебе о Христе!» — было написано на плакате. «Почувствуй чудесную силу, услышь божественную музыку, прими небесное послание объединившихся пред ликом Господним!»

Рейбер уже достаточно хорошо знал, что мучит мальчика, чтобы понять, какой зловещей притягательной силой должно обладать для него такое место.

— Тебе это интересно? — сухо спросил он. — Напоминает о чем-то важном?

Таруотер сильно побледнел.

— Дерьмо собачье, — прошептал он.

И улыбнулся. Потом рассмеялся.

— Единственное, что есть у этих людей в жизни, — сказал он, — это уверенность в том, что они воскреснут.

Мальчик нашел наконец точку равновесия, не отрывая при этом взгляда от транспаранта, но так, словно низвел его до крохотной точки где-то у самого горизонта.

— А они не воскреснут? — произнес он. Фраза прозвучала как утверждение, но с некоторым намеком на вопросительную интонацию в конце, и Рейбера пробрало неуемной радостной дрожью оттого, что его мнение в первый раз оказалось востребованным.

— Нет, — просто и прямо сказал он, — они не воскреснут.

Сказал — как отрезал. Чумазое сооружение сделалось похожим на тушу гигантского, только что поверженного им зверя. Он даже осмелился — на пробу — положить мальчику руку на плечо. Мальчик стерпел.

Неровным от внезапно вернувшегося энтузиазма голосом Рейбер сказал:

— Вот почему я хочу, чтобы ты научился всему, чему сможешь. Я хочу, чтобы ты получил образование, которое позволит тебе стать интеллигентным человеком и занять свое место в мире. Этой осенью, когда ты пойдешь в школу…

Плечо резко дернулось, и мальчик, бросив на учителя мрачный взгляд, отскочил к противоположной кромке тротуара.

Он носил свое одиночество, как мантию, кутаясь в него, как в одежду избранника. Рейберу хотелось как следует отследить этот случай, самые важные наблюдения непременно записывать, но каждый вечер он чувствовал себя слишком измученным, сил уже ни на что не хватало. Каждую ночь он проваливался в беспокойный сон, боясь, что, проснувшись, мальчика на месте уже не застанет. Он чувствовал, что поторопился, что зря и не вовремя начал приставать к нему со своими тестами и тем самым только усилил в нем желание уйти. Он хотел сперва дать ему стандартные задания на выявление общих и интеллектуальных способностей, а потом перейти к тестам, основанным на факторах эмотивного характера, которые разработал сам. Ему казалось, что так он сможет добраться до самой сути той психической инфекции, которой поражена душа мальчика. Он разложил на письменном столе элементарный тест на проверку общих способностей — тетрадь с напечатанными заданиями и несколько только что заточенных карандашей.

— Это как игра, — сказал он. — Садись и посмотри, что тут у тебя получится. Для начала я тебе помогу.

Выражение лица у мальчика стало более чем странным. Веки едва заметно смежились; по губам скользнуло слабое подобие улыбки; во взгляде — разом — всплеснули ярость и чувство превосходства.

— Сам в это играй, — сказал он, — я не буду разгадывать никаких тестов. — Последнее слово он буквально выплюнул изо рта, как будто боялся запачкать им губы.

Рейбер оценил ситуацию. А потом сказал:

— Может быть, ты просто не слишком хорошо умеешь читать и писать? В этом проблема?

Мальчик вскинул голову.

— Я свободен, — прошипел он. — Я сам по себе, а не у тебя в голове. Нет меня там. Нет и никогда не будет.

Дядя засмеялся.

— Ты не знаешь, что такое свобода, — сказал он. — Ты не знаешь… — Но мальчик уже развернулся и вышел вон.

Все было напрасно. С шакалом, и с тем, наверное, можно было договориться быстрее и проще. Ничто не могло заставить мальчика остановиться и задуматься — кроме Пресвитера, но Рейбер знал: это происходит только потому, что Пресвитер напоминает мальчику о старике. Пресвитер выглядел совсем как старик, если бы тот смог прожить жизнь вспять и вернуться в крайнюю степень невинности, и Рейбер заметил, что мальчик изо всех сил старается не смотреть малышу в глаза. То место, где Пресвитеру случалось сидеть, стоять или ходить, для Таруотера становилось опасной прорехой в пространстве, от которой он должен был держаться подальше любой ценой. Рейбер боялся, что в конце концов Пресвитер, который постоянно пытался навязать Таруотеру свое общество, просто вынудит мальчика сбежать. Малыш все время пытался незаметно подкрасться к Таруотеру, чтобы дотронуться до него, и когда тот замечал его возле себя, то становился похож на змею, которая свернулась кольцами, втянула голову внутрь и готова ужалить, и шипел: «Отвали!» Пресвитер тут же бросался за ближайший предмет мебели и оттуда снова принимался наблюдать за Таруотером.

Это учителю тоже было понятно. Все проблемы, которые возникли у Таруотера, он когда-то пережил сам и преодолел их или частично преодолел, ибо проблему Пресвитера преодолеть ему не удалось. Он всего лишь научился с этим жить, а еще понял, что жить без этого он не сможет.

Когда учитель избавился от жены, они с малышом стали жить вдвоем тихо и просто, как два холостяка, чьи привычки переплетались так тесно, что они уже могут практически не обращать друг на друга внимания. Зимой он отправлял сына в школу для неполноценных детей, и там Пресвитер делал большие успехи. Он научился самостоятельно умываться, одеваться, есть, научился сам ходить в туалет и делать сандвичи с арахисовым маслом, хотя иногда клал внутрь хлеб. По большей части присутствие Пресвитера не причиняло Рейберу излишнего беспокойства, но время от времени все еще случались моменты, когда откуда-то из неведомых глубин его души прорывалась любовь к ребенку, любовь такой необычайной силы, что он, потрясенный силой и глубиной этого чувства, на несколько дней погружался в депрессию и даже начинал опасаться за собственное душевное равновесие. Этакое легкое напоминание о том проклятье, которое он унаследовал вместе с кровью.

Обычно Пресвитер представлялся ему чем-то вроде знака, обозначающего превратности судьбы. Он не верил, что сам сотворен по образу и подобию Божьему, но в том, что Пресвитер сотворен именно так, он не сомневался. Ребенок был частью простого уравнения, для решения которого не требовалось сложных алгебраических процедур: вот разве что в те моменты, когда им полностью завладевало пугающее чувство любви, которое возникало из ниоткуда, без всякого предупреждения — или почти без всякого предупреждения. Поводом для приступа мог стать любой предмет, если смотреть на него слишком долго. Присутствие самого Пресвитера было при этом совсем не обязательно. Камень, палка, лежащая на земле тень, нелепая старческая походка скворца, идущего наискосок по тротуару, — да все что угодно. Если он бездумно и без задней мысли отдавался на волю этого чувства, то вскорости его захлестывала огромная истерическая волна любви — настолько мощная, что в порыве восторга он вполне мог упасть на колени и вознести хвалу Всевышнему. Все это напрочь противоречило здравому смыслу и какой бы то ни было разумной логике.

Он не боялся любви как таковой. Он знал ей цену и знал, как ее можно использовать. Он видел, что она может помочь там, где все остальное бессильно, как, например, в случае с его несчастной сестрой. Однако к его ситуации все это не имело никакого отношения. Любовь, которая время от времени захлестывала его, была совершенно иного рода. Эту любовь нельзя было направить ни на самосовершенствование, ни на совершенствование ребенка. Это была любовь беспочвенная, бесперспективная, любовь, которая была полностью замкнута на самой себе, властная и всеобъемлющая, и она могла в любой момент толкнуть его на самые нелепые поступки. И Пресвитер был для нее всего лишь отправной точкой. Отправной точкой был Пресвитер, а потом она, как лавина, обрушивалась и заполоняла все, что только было на свете ненавистного разумной части его я. В такие моменты он неизменно чувствовал приступ отчаянного желания снова почувствовать на себе взгляд старика, его глаза — безумные, рыбьего цвета, жестокие в своем неисполнимом стремлении преобразить мир. Это желание тонкой струйкой текло в его крови и, как подводное противотечение, стремилось отнести его вспять, к безумию — и он об этом знал.

Недуг был наследственный. Он таился в крови, которая текла у него в жилах, переходя от поколения к поколению, беря начало из какого-то древнего источника, может быть, от канувшего в Лету пророка или отшельника, и с нерастраченной силой проявился в старике, в нем самом и, судя по всему, в мальчике. Тем, кто испытывал на себе влияние этого недуга, приходилось либо постоянно с ним бороться, либо подчиниться ему. Старик подчинился. Учитель всю свою жизнь положил на то, чтобы поставить на пути безумия непреодолимый заслон. Что выберет мальчик, было не ясно.

Путем жесткой дисциплины, доходящей до аскетизма, учитель не давал болезни полностью завладеть собой. Он ни на чем надолго не задерживал взгляд и не позволял себе того, без чего можно было обойтись. Он спал на жесткой узкой кровати, работал, сидя на твердом стуле с прямой спинкой, умеренно питался, мало говорил, в приятели выбирал самых скучных людей. Он работал в средней школе и был специалистом по тестированию. Все принимаемые им профессиональные решения были разработаны заранее и не требовали от него какой бы то ни было непосредственной вовлеченности. Он не обманывал себя иллюзией, что живет полной жизнью, но знал, что должен так жить, если хочет сохранить хоть какое-то человеческое достоинство. Он знал, что сделан из того же теста, из которого получаются фанатики и сумасшедшие, и что он изменил свою судьбу одним лишь усилием воли. Он, вытянувшись в струнку, балансировал на той грани, что отделяет сумасшествие от пустоты, и когда не мог больше держать равновесия, предпочитал упасть в ту сторону, где пустота. Он сознавал, что на свой молчаливый лад живет героической жизнью. Мальчику предстояло выбрать одно из двух: идти по его стезе или по стезе деда, и Рейбер твердо решил заставить его сделать правильный выбор. И хотя Таруотер заявлял, что не верит ни единому слову из того, чему старик его учил, Рейбер ясно видел, что вера и страх все еще таятся в нем, подавляя все остальные чувства.

В силу родства, сходства и большего жизненного опыта Рейбер был как раз тем человеком, который мог бы спасти мальчика, но было что-то такое в одном только взгляде Таруотера, что опустошало учителя, и одного-единственного взгляда бывало достаточно, чтобы лишить его сил. Это был голодный взгляд, неизбывно голодный, и соки он тянул — из него. Стоило Таруотеру на него посмотреть, и он чувствовал колоссальное давление, которое убивало в нем жизненные силы прежде, чем он сам успевал дать им волю. Глаза мальчику достались от отца — сумасшедшего студента, характер — от деда, и где-то между этими двумя боролось за жизнь подобие самого Рейбера, до которого он безуспешно пытался дотянуться. После трехдневной ходьбы по городу он отупел от усталости и мучился сознанием собственной беспомощности. Те фразы, которые он непрерывно извергал из себя весь день напролет, были мало связаны с тем, о чем он думал.

Вечером они поужинали в итальянском ресторане, безлюдном и полутемном, и учитель заказал равиоли, потому что они нравились Пресвитеру. После каждой еды Таруотер вытаскивал из кармана листок бумаги и огрызок карандаша и записывал цифру — сколько, по его мнению, стоила эта еда. Придет время, и он заплатит за все, сказал он, потому что не собирается никому быть должным. Рейберу было очень любопытно взглянуть на эти цифры и узнать, во что он ставит каждое блюдо, поскольку о ценах он не спрашивал никогда. В еде он был весьма переборчив, долго возил пищу по тарелке, прежде чем начать есть, и каждый кусок отправлял в рот с таким видом, как будто у него есть все основания полагать, что пища отравлена. С той же недовольной физиономией он ковырялся и в тарелке с равиоли. Потом съел немного и отложил вилку.

— Тебе что, не понравилось? — спросил Рейбер. — Если не понравилось, закажи что-нибудь еще.

— Тут все из одного помойного ведра, — сказал мальчик.

— Ну, Пресвитеру вот нравится, — сказал Рейбер. Пресвитер к этому времени уже успел измазаться по самые уши.

— Вот я и говорю, — сказал Таруотер и скользнул глазами поверх Пресвитеровой макушки, — свиньям такие помои как раз и должны быть по вкусу.

Учитель отложил вилку.

Таруотер разглядывал темные стены комнаты.

— Он как свинья, — сказал мальчик. — Ест, как свинья, и мозгов у него не больше, чем у свиньи, а когда сдохнет — сгниет, как свинья. И ты, и я тоже, — сказал он, подняв глаза и увидев, что лицо учителя пошло пятнами, — мы все сгнием, как свиньи. Единственная разница между нами и свиньями в том, что мы с тобой можем соображать. А между ним и свиньей вообще нет никакой разницы.

Рейбер почувствовал, что зубы у него стиснуты настолько крепко, что он не может раскрыть рот. Потом он наконец сказал:

— Забудь, что Пресвитер вообще есть на этом свете. Тебя никто не просил обращать на него какое бы то ни было внимание. Он просто ошибка природы. Постарайся его просто не замечать.

— Ну, не моя же он ошибка, — пробормотал Таруотер. — У меня с ним вообще ничего общего.

— Забудь о нем, — резко и хрипло сказал Рейбер. Мальчик как-то странно на него посмотрел, как будто понял, каким недугом втайне от всех страдает учитель. То, что он понял — или решил, что понял, — доставило ему этакого мрачного рода удовольствие.

— Давай уйдем отсюда, — сказал он. — Лучше пойдем еще по городу погуляем.

— На сегодня все прогулки кончились, — сказал Рейбер. — Мы пойдем домой и ляжем спать. — В голосе у него прозвучали решимость и твердость, которых раньше за ним не замечалось. Мальчик только пожал плечами.

Рейбер лежал, глядя на темнеющее окно, и чувствовал, как натянуты в нем нервы — словно провода под высоким напряжением. Он попытался расслабить мышцы одну за другой, как советовали в книгах, начав с тыльной стороны шеи. Он очистил сознание от всего на свете, кроме силуэта живой изгороди за окном. И все-таки он был начеку и ловил каждый звук. Он уже давно лежал в полной темноте и никак не мог расслабиться, готовый вскочить при малейшем скрипе половицы в коридоре. Внезапно он резко сел, сна не было ни в одном глазу. Где-то открылась, а потом закрылась дверь. Он вскочил с кровати и бросился через гостиную в комнату напротив. Мальчика не было. Учитель метнулся назад в свою комнату и натянул брюки прямо поверх пижамы. Потом схватил куртку и, даже не обувшись, выбежал наружу через дверь кухни. Челюсти у него были плотно сжаты.

Глава 5

Стараясь держаться как можно ближе к изгороди, он прокрался на улицу по темной влажной траве. Ночь была душной и очень тихой. В окне соседского дома загорелся свет и высветил шляпу над дальним концом изгороди. Шляпа слегка повернулась, и под ней Рейбер увидел острый профиль, выдающуюся вперед челюсть, такую же, как у него самого. Мальчик замер. Судя по всему, он пытался сориентироваться и решить, в какую сторону ему идти.

Он оглядывался снова и снова. Рейберу была видна только шляпа, несгибаемо, как старый солдат на посту, утвердившаяся у мальчика на голове. Даже в тусклом свете соседского окна вид у нее был вызывающий. Дерзость впиталась в нее столь же прочно, как и в ее владельца, будто за долгие годы общения с ним она планомерно видоизменялась, чтобы в конце концов полностью принять форму его характера. Это будет первое, от чего нужно будет избавиться, подумал Рейбер. И тут шляпа нырнула во тьму и пропала.

Рейбер проскользнул сквозь кусты и пошел следом, совершенно бесшумно, потому что был босой. Свет кончился, кончились и тени. Мальчик был на четверть квартала впереди, Рейбер едва угадывал его в кромешной тьме, и только иногда упавший из какого-нибудь окна свет на мгновение выхватывал его фигурку. Рейбер не знал, что у мальчика на уме, действительно ли тот собрался сбежать или всего лишь прогуляться в одиночестве; посему он решил не окликать и не останавливать его, а просто походить за ним, не привлекая к себе его внимания, и посмотреть, что будет дальше. Он отключил слуховой аппарат и, как во сне, шел за неясной фигурой. Ночью мальчик передвигался еще быстрее, чем днем, и Рейберу постоянно казалось, что он вот-вот исчезнет из виду.

Рейбер слышал, как быстро стучит его сердце. Он вынул из кармана платок и вытер лоб и шею под воротником пижамы. В темноте он наступил на что-то липкое и, чертыхаясь про себя, второпях перешел на другую сторону улицы. Таруотер шел к центру города. Рейбер подумал: чем-то он все-таки заинтересовался и теперь возвращается, чтобы взглянуть еще раз, попристальней. Так что, может статься, нынче ночью он выяснит то, чего не смогли выявить тесты — из-за ослиного мальчикова упрямства. Он почувствовал, как в нем всплеснуло мстительное — и радостное — чувство, и отметил про себя сей факт.

Кусок неба на мгновение посветлел, и стали видны очертания крыш. Таруотер вдруг резко свернул направо. Рейбер выругал себя за то, что не задержался на полминуты и не надел ботинки. Это был квартал обшарпанных ветхих доходных домов: от тротуара в обе стороны шли дорожки, и каждая упиралась в веранду. Кое-где на верандах сидели и глазели на улицу припозднившиеся жильцы. Он почувствовал, что на него смотрят, и опять включил свой слуховой аппарат. Женщина на одной из веранд встала и перевесилась через перила. Уперев руки в боки, она стояла и смотрела на него: на его босые ноги, на полосатую пижаму, торчащую из-под куртки. Он почувствовал внезапный прилив раздражения и тоже посмотрел на нее — пристально и вызывающе. Мнение о нем она себе уже составила, и это было видно по насмешливому наклону головы. Он застегнул куртку и быстрым шагом пошел дальше.

На следующем перекрестке мальчик остановился. В свете фонаря от него наискосок падала тонкая тень. Ее венчала тень от шляпы, которая поворачивалась то вправо, то влево. Казалось, мальчик раздумывал, в какую сторону идти. Рейбер вдруг почувствовал тяжесть собственного тела. Он и не знал, что устал настолько сильно, и понял это, только когда сбавил шаг.

Таруотер повернул налево, и Рейбер, чертыхаясь, снова тронулся с места. Они прошли по грязной торговой улочке. За следующим перекрестком на Рейбера сбоку выставился дешевый ярко размалеванный кинотеатр. У входа стояла стайка мальчишек, совсем мелких.

— Ботинки забыл, — пропищал один из них. — Рубашку забыл!

Рейбер побежал, подпрыгивая и прихрамывая одновременно.

Дразнилка неслась за ним по кварталу:

— Яники-бяники, потерял подштанники, дадим ему на пряники!

Рейбер не спускал злобного взгляда с Таруотера, который как раз свернул направо. Добежав до перекрестка и повернув, он увидел, что мальчик стоит в середине квартала и смотрит на витрину магазина. В нескольких ярдах от учителя был узкий проход с лестницей, уходившей куда-то вверх, в темноту, и он не задумываясь шмыгнул в эту темную щель.

Свет витрины придавал лицу Таруотера какое-то странное выражение. Некоторое время Рейбер с любопытством смотрел на него. Лицо у мальчика было как у голодающего, который смотрит на лежащий перед ним кусок мяса, но не может до него дотянуться. Наконец-то ему хоть чего-то захотелось, подумал учитель и решил, что завтра утром он непременно вернется и купит это. Таруотер протянул руку, дотронулся до стекла и медленно отвел ее обратно. Он стоял возле витрины с таким видом, словно не мог оторвать глаз от чего-то желанного и очень важного. «Наверное, это зоомагазин, — подумал Рейбер. — Может, он хочет собаку. Наверняка все дело в собаке». И тут вдруг мальчик резко оторвался от витрины и зашагал дальше.

Рейбер вылез из своего убежища и подошел к витрине, возле которой только что стоял мальчик. Разочарование было оглушительным. Магазин оказался всего лишь булочной. На витрине не было ничего, кроме завалившейся в угол буханки, которую, скорее всего, просто не заметили, когда убирали хлеб на ночь. Пару секунд он ошарашенно таращился на пустую витрину, а потом снова пустился вслед за мальчиком. «Опять ложная тревога, — с отвращением подумал он. — Надо было ужинать, когда тебе предлагали, не сосало бы сейчас под ложечкой». Проходившие мимо мужчина и женщина с интересом посмотрели на его босые ноги. Он уставился на них в ответ, потом глянул в сторону и увидел свое бледное раздерганное отражение в витрине обувного магазина. Мальчик как-то вдруг пропал в соседнем переулке. «Боже правый, — подумал Рейбер, — да когда же все это кончится?»

Рейбер свернул в незаасфальтированный переулок, такой темный, что Таруотера вообще не было видно. Он остро чувствовал, что в любую минуту может порезать себе ноги о разбитое стекло. Потом из темноты на него выплыл мусорный ящик. Раздался грохот, как будто рассыпался на куски жестяной дом, и Рейбер обнаружил, что сидит на земле, а руки и ноги у него увязли в чем-то мерзопакостном. Он выбрался, как мог, и заковылял дальше, слушая собственные ругательства как чей-то чужой голос, пропущенный сквозь слуховой аппарат. Добравшись до конца переулка, он увидел тоненькую фигурку уже в середине следующего квартала и, поддавшись внезапному приступу злости, сорвался на бег.

Мальчик свернул в очередной проулок. Рейбер упрямо трусил следом. В конце второго переулка мальчик повернул налево. Когда Рейбер добежал до перекрестка, мальчик как вкопанный стоял в середине следующего квартала. Воровато оглянувшись, он шагнул в сторону и исчез, судя по всему, в том доме, перед которым стоял. Рейбер кинулся за ним. Как только он поравнялся с нужным домом, в барабанные перепонки ему ударило заунывное пение. Из темноты на него смотрели, как глаза библейского чудища, два окна, подсвеченных синим и желтым светом. Он остановился перед вывеской и прочел слова, казавшиеся ему дурной шуткой: «НЕ ПРИНЯВ ВТОРОГО РОЖДЕНИЯ…»

В том, что эта зараза так глубоко укоренилась в мальчике, не было ничего удивительного. Из себя Рейбера вывел только тот факт, что Таруотер заманил в эту убогую богадельню его собственную копию, изуродованную и запертую на замок. Взбешенный, он кинулся вокруг дома, чтобы найти окошко, через которое можно было бы высмотреть в толпе лицо мальчика. А как только увидит, он тут же прикажет ему выйти отсюда вон. Окна, расположенные ближе к фасаду, были слишком высоко от земли, но, пройдя подальше, он нашел одно, в которое смог заглянуть. Он пролез через облезлую живую изгородь и, упершись подбородком в карниз, увидел что-то вроде небольшой прихожей. На противоположной стороне комнаты была распахнута дверь, выходившая на маленькие подмостки, на которых в свете фонаря стоял мужчина в истошно-синем костюме и дирижировал людьми, поющими гимн. Рейбер не видел той части здания, где стояли люди. Он уже хотел было уйти, но тут мужчина оборвал пение и начал говорить.

— Друзья, — сказал он, — время настало. Время, которого мы все ждали. Вечер сего дня. Иисус сказал, допустите детей малых, и да придут они к Нему, и не препятствуйте им, ибо знал, что, может статься, именно дети привлекут к Нему сердца людские, может статься, Он знал это, друзья мои, что-то подсказало Ему, что именно так все и будет.

Рейбер слушал и злился. Но, раз остановившись, сил на то, чтобы двигаться дальше, он все равно в себе не находил.

— Друзья мои, — сказал проповедник. — Люсетта объехала весь свет, рассказывая людям об Иисусе. Она была в Индии и в Китае. Она говорила со всеми властителями мира. Иисус не устает нас поражать, друзья мои. Устами младенцев он учит нас мудрости.

«Еще одному ребенку испортили жизнь», — в ярости подумал Рейбер. Мысли об изуродованных детских душах, о детях, которых отрывают от реальности, всегда выводили его из себя, напоминая о том, как в детстве обманули его самого. Он смотрел сквозь мужчину на сцене, как сквозь размытое пятно, сквозь которое можно было увидеть всю свою жизнь, и из глубины этого коридора на него смотрели бесцветные, рыбьи глаза старика. Рейбер увидел мальчика, который берет протянутую руку и, ни о чем не подозревая, покидает свой родной двор, чтобы в невинности и незнании своем на шесть или семь лет окунуться в бредовую ирреальность. Любой другой ребенок освободился бы от этой напасти через неделю. А он не смог. В свое время Рейбер уже проанализировал этот случай и подвел итог. Но, несмотря на это, он иногда снова и снова переживал те пять минут, которые потребовались его отцу, чтобы забрать сына из Паудерхеда. И вот теперь он смотрел сквозь смутную фигуру проповедника и, словно в кошмарном сне, переживал все заново. Они и дядей сидят на ступеньках дома в Паудерхеде и наблюдают, как отец выходит из леса и смотрит на них через поле. Дядя подается вперед, приставляет ладонь козырьком ко лбу над глазами и, прищурившись, смотрит вдаль, а мальчик сидит, зажав руки между колен и отчетливо слышит каждый удар собственного сердца, глядя, как отец подходит все ближе и ближе.

— Люсетта ездит по свету со своими папой и мамой, и я хочу, чтобы вы познакомились с ними, потому что мать и отец должны забыть о родительском эгоизме и поделиться своим единственным ребенком со всем миром, — говорил проповедник. — Поприветствуйте их, друзья мои, — перед вами мистер и миссис Кармоди!

Пока мужчина и женщина выходили на сцену, Рейбер отчетливо увидел вспаханное поле и красные борозды с глубокой тенью между валиками земли, которые отделяли его от приближающейся худой человеческой фигуры. Тогда он пытался представить себе, что на поле бывают отливы, и вот как раз сейчас отлив унесет его отца обратно и утащит в пучину, но тот неумолимо подходил все ближе и лишь изредка останавливался, чтобы вытряхнуть из туфли набившиеся внутрь комочки земли.

— Он заберет меня обратно, — сказал он.

— Куда это, обратно? — проворчал дядя. — Некуда ему тебя забрать.

— Он не может забрать меня с собой?

— Туда, где ты был раньше, — нет.

— Он не может забрать меня в город?

— Про город я и словом не обмолвился.

Рейбер заметил, что мужчина, который вышел на светлую часть сцены, сел, а женщина осталась стоять. Теперь она стала размытым пятном, и уже сквозь нее он снова увидел отца, который подходил все ближе и ближе, и мальчику захотелось сорваться с места, пробежать через дом насквозь, а оттуда — в лес. Он бы пронесся по знакомой ему в те времена тропинке, скользя по восковым хвойным иголкам, он бежал бы все дальше и дальше, пока не добрался бы наконец до бамбуковой чащи, продравшись сквозь которую, упал бы в ручей и лежал бы там в безопасности, задыхаясь, тяжело дыша, в речушке, в которой он обрел свое второе рождение, когда дядя опустил его голову в воду и, вытащив оттуда, даровал ему новую жизнь. Он сидел на крыльце, и мышцы ног у него дергались, готовые к тому, чтобы вскочить, но он так и не сдвинулся с места. Он увидел отцову линию рта, линию, которая шла много дальше, чем обычные приступы раздражения, чем шумные приступы отцовского гнева, куда-то туда, где бездонные запасы подспудной ярости будут кипятить его на медленном огне долгие и долгие месяцы.

Пока высокая мосластая миссионерка рассказывала о трудностях, которые ей пришлось преодолеть, Рейбер наблюдал, как отец с раскрасневшимся от ходьбы через пашню лицом подходит к краю поля и ступает на утоптанную землю двора. Он дышит тяжело и прерывисто. На какое-то мгновение кажется, что вот сейчас он кинется и схватит мальчика, но он остается стоять у самой кромки поля. Его блеклые глаза не торопясь изучают человека, который сидит неподвижно, как камень, на крыльце и смотрит на него в упор, затем перескакивают на красные шишковатые руки на мощных бедрах, затем на лежащий на крыльце дробовик. Он говорит:

— Его мать хочет, чтобы он вернулся, Мейсон. Не знаю, зачем он ей сдался. По мне, так оставайся он у тебя, сколько влезет, но ты же ее знаешь.

— Пьяная шлюха, — рычит старик.

— Твоя сестрица, не моя, — отвечает отец, а потом говорит: — Давай-ка, сынок, поднимайся, — и коротко кивает ему.

Тонким, пронзительным голосом мальчик пытается объяснить ему, почему он не может вернуться:

— Я заново родился!

— Прекрасно, — говорит отец, — прекрасно.

Он шагает к мальчику, берет за руку и рывком поднимает его.

— Спасибо, что слегка его образумил, Мейсон. Я думаю, лишнее купание поганцу никак не повредит.

У мальчика никак не получалось заглянуть дяде в лицо. Отец уже вовсю пер по вспаханному полю, таща ребенка за собой, и только тут у них над головами просвистела дробь. Плечи у Рейбера резко дернулись. Он встряхнул головой, чтобы прийти в себя.

— Десять лет я проповедовала в Китае, — говорила женщина, — пять лет я проповедовала в Африке, и год я проповедовала в Риме, где умы и души людские по-прежнему скованы папистской тьмой; но последние шесть лет мы с мужем путешествуем по свету вместе с дочкой. Это были годы мучительных испытаний, годы, полные страданий и невзгод.

На женщине был длинный театральный плащ, одну полу которого она перекинула через плечо, чтобы видна была красная подкладка.

Лицо отца оказалось вдруг очень близко к его собственному лицу.

— Ну что, обратно в реальный мир, а, пацан? — говорил отец. — Обратно в реальный мир. И это я, так ведь? Я. А не он. Я есть, а его — нет.

И Рейбер услышал свой собственный вопль:

— Он есть! Есть! Он важнее! Я родился заново, и ты ничего уже с этим не сделаешь!

— Вот, господи, мать твою, — сказал отец. — Хочешь верить во всю эту чушь — верь себе на здоровье. Кому какое дело? Скоро сам все поймешь.

Голос у женщины изменился. Зазвеневшая в нем новая нотка вновь привлекла внимание Рейбера.

— Это время не было простым для нас. Мы — едины, когда работаем не покладая рук во имя Христа. Люди не всегда были великодушны по отношению к нам. Только здесь люди великодушны по-настоящему. Я сама из Техаса, а мой муж из Теннесси, но мы объехали весь мир. Мы знаем, — сказала она голосом, ставшим вдруг глубоким и теплым, — где живут по-настоящему великодушные люди.

Рейбер слушал, забыв обо всем. Ему стало намного легче, когда он осознал, что этой женщине нужны только деньги. Он услышал, как в тарелке зазвенели монеты.

— Наша дочка начала проповедовать, когда ей было шесть лет. Мы поняли, что ей ниспослана миссия Божья, что она избрана. Мы поняли, что не имеем права скрывать ее от мира, поэтому мы терпели лишения и невзгоды, чтобы мир услышал ее, чтобы сегодня привести ее к вам. В наших глазах, — сказала она, — вы не ниже величайших правителей мира сего! — Она подняла полу плаща, вытянула руку перед собой и отвесила низкий поклон, как фокусник, который закончил свой номер. Через мгновение она подняла голову и стала смотреть вдаль, словно перед ней открылся великолепный вид, а затем вдруг исчезла. На сцену, хромая, вышла девочка.

Рейбера передернуло. Едва взглянув на нее, он понял, что она совершенно искренна, что ее просто используют. Это была девочка лет одиннадцати или двенадцати, с маленьким нежным личиком и густыми черными волосами, которые казались слишком тяжелыми для такого хрупкого ребенка. С одной стороны пола ее плаща, так же как у матери, была перекинута через плечо. Под плащом на девочке была юбка, достаточно короткая для того, чтобы видны были тонкие, искривленные от колен ноги. Она на секунду подняла руки над головой, а затем заговорила громким, высоким детским голосом:

— Я хочу рассказать вам, люди, историю мира. Я хочу рассказать вам, зачем пришел в этот мир Иисус и что случилось с Ним. Я хочу рассказать вам, как Он придет снова. Я хочу сказать вам: готовьтесь. Больше всего на свете я хочу сказать вам: готовьтесь, дабы, когда приидет день Судный, вознеслись вы на небо во славу Божию.

В Рейбере кипела ярость, готовая излиться на родителей девочки, на проповедника, на всех тех идиотов, которые сидят перед ней в зале и которых он не мог отсюда видеть — на всех тех, кто участвовал в растлении этого ребенка. Она верит всему этому и не может освободиться, она скована по рукам и ногам так же, как был связан когда-то он сам, так, как может быть скован только ребенок. И опять он почувствовал на языке горький, как хинин, вкус собственного детства.

— Знаете ли вы, кто есть Иисус? — заходилась на сцене девочка. — Иисус есть слово Божье, и Иисус есть любовь. Слово Божье есть любовь, но знаете ли вы, люди, что такое любовь? Если вам не ведомо, что такое любовь, вы не узнаете Иисуса, когда приидет Он. Вы не будете готовы. Я хочу рассказать вам, люди, историю мира, не узнавшего любовь, когда она пришла в мир, так, чтобы в тот день, когда она придет снова, вы были готовы.

Она ходила по сцене взад и вперед и хмурилась, словно пыталась разглядеть людей сквозь окружавшее ее ослепительное кольцо света.

— Слушайте меня, люди, — сказала она. — Бог разгневался, ибо в этом мире человек никогда не доволен тем, что имеет. Человек восхотел всего того, что есть у Бога. Он не знал, что есть у Бога, но хотел этого, и большего, чем это. Он хотел дыхания Божьего, он хотел слова Божьего, и Господь сказал: «Я воплощу слово Свое в Иисусе, Я дам им слово Свое, и да будет оно им — царь; Я отдам им дыхание Свое, и будет оно — как их собственное». Слушайте, люди, — сказала она и раскинула руки. — Бог сказал миру, что пошлет ему царя, и мир ждал. Люди думали, золотое руно будет служить Ему постелью, а пояс Его будет соткан из золота, серебра и павлиньих перьев, из тысячи солнц, что сияют в павлиньем хвосте. Они думали, что матерь Его прискачет на белом звере о четырех рогах, и закутана будет она в закат, словно в плащ, который шлейфом будет стлаться за ней по земле, и мир сможет порвать этот плащ на куски, по кусочку на всякий вечер.

Рейберу она казалась похожей на тех птиц, которым выкалывают глаза, чтобы они слаще пели. Ее голос звенел, как хрустальный колокольчик. Его охватила жалость ко всем детям, по отношению к которым люди творят несправедливость, — к самому себе в детстве, к Таруотеру, которого одурачил старик, к этой девочке, которую дурачат родители, к Пресвитеру, одураченному самой жизнью.

— И люди спросили: «Сколько же нам ждать, Господи?» И Господь сказал им: «Приидет слово Мое, приидет слово Мое из дома Давидова, из дома царей…»

Она замолчала и отвернулась от ослепительного света. Ее темные глаза заскользили по присутствующим и наконец остановились на торчащей в окне голове Рейбера. На мгновение она задержала на нем взгляд. Его словно током ударило. Он был уверен, что девочка заглянула в самое его сердце и увидела там жалость. Он почувствовал, что между ними установилась какая-то таинственная связь.

— «Приидет слово Мое, — сказала она, опять повернувшись к свету. — Приидет слово Мое из дома Давидова».

Теперь она запричитала, как на панихиде:

— Иисус рожден был в холодном хлеву, и дыхание вола согрело его. «Кто это? — спросили люди. — Кто сей посиневший от холода младенец, кто эта женщина, скромная, как земля зимой? Этот посиневший младенец и есть слово Божие? Эта скромная женщина и есть воля Его?» Слушайте, люди! — кричала она. — Мир сердцем чувствовал то, что чувствуете сердцем вы, что чувствую сердцем я. Люди сказали: «Любовь обжигает, как ледяной ветер, и воля Божья скромна, как зима. Где же тепло воли Господней? Где лето? Где щедрость и изобилие Его?» Им пришлось бежать в Египет, — сказала она тихо и снова обернулась.

Теперь ее глаза обратились прямо к Рейберу, и он понял, что это не случайность. Под ее взглядом он почувствовал себя как в ловушке, и ему показалось, что сейчас она вынесет ему приговор.

— И я знаю, и вы тоже знаете, — сказала она, опять отвернувшись, — на что надеялись люди. Люди надеялись, что старый царь Ирод умертвит одного-единственного младенца. Люди надеялись, что другим младенцам Ирод не причинит вреда. Но они ошиблись. Ирод избил всех младенцев, и только один младенец избег злой участи. Иисус вырос и воскресил мертвых.

Рейберу показалось, что у него выросли крылья. «Но Он не спас их! — чуть не закричал он. — Не спас невинных детей! Не спас тебя, меня, когда я был маленьким, не спас Пресвитера, не спас Фрэнка!» И он увидел, как летит над землей, словно ангел-мститель, и собирает детей, которых погубил не Ирод, а Господь.

— Иисус вырос и воскресил мертвых, — кричала девочка, — а мир воскликнул: «Оставь мертвых в покое! Пусть лежат они там, где место им! Что нам делать с живыми, которые воскресли из мертвых?» О люди! — взывала она. — Они распяли Его на кресте, они пронзили тело Его, а потом сказали: «Теперь мы сможем отдохнуть, теперь наступит покой!» Но едва успели они это произнести, как возжелали, чтобы Он снова явился к ним. Глаза людские отворились и увидели они Славу Господню, которую сами же и погубили… Внимай же, мир! — воскликнула она и раскинула руки так, что плащ взметнулся у нее за спиной. — Иисус придет снова! Горы, как верные псы, лягут к Его ногам, и звезды опустятся к Нему на плечи, а солнце, как послушный ягненок, прильнет к Его груди, лишь только позовет Он. Узнаете ли вы тогда Господа нашего Иисуса? Горы узнают Его и склонятся перед Ним, звезды осветят Его путь, и солнце упадет к Его ногам. А вы? Узнаете ли вы Господа нашего Иисуса?

Рейбер уже видел, как скрывается с этой девочкой от мира в уединенном саду, где он смог бы научить ее правде, где он собрал бы всех детей мира, которых использовали в корыстных целях, и солнечный свет рассеял бы мрак неведения, в котором их держали прежде.

— Если вы не признаете Его сейчас, вы не сможете узнать Его, когда Он придет. Внимайте мне, люди! Внимайте предупреждению моему! Мои уста глаголят Святое Слово Его!.. Мои уста глаголят Святое Слово Его! — воскликнула она и снова посмотрела на лицо Рейбера в окне. На этот раз взгляд у нее был мрачен и сосредоточен. Рейбер полностью отвлек ее внимание от прихожан.

«Пойдем со мной, — беззвучно молил он. — Пойдем, и я расскажу тебе правду, я спасу тебя, прекрасное дитя!»

Не отрывая взгляда от Рейбера, девочка закричала:

— Я видела Господа на древе огненном! Слово Божье есть горящее Слово, которое опалит и очистит вас!

Она шла к нему, забыв о сидящих перед ней людях. Сердце Рейбера бешено заколотилось. Он почувствовал, что его и девочку объединяет необыкновенная духовная связь. Казалось, во всем мире только эта девочка могла понять его.

— Оно спалит всех, от мала до велика! — восклицала она, глядя на учителя. — И никто не спасется!

Она остановилась недалеко от края сцены и замолчала, полностью сосредоточив свое внимание на его лице в оконном проеме. Ее огромные темные глаза неистово горели. Он чувствовал, как в небольшом пространстве от окна до сцены их души разорвали узы времени и невежества и слились воедино в стремлении познать друг друга. Молчание девочки приковало его к месту. Вдруг она вытянула руку и указала на него.

— Слушайте, люди! — завопила она. — Я вижу здесь проклятую душу! Я вижу мертвого, которого не воскресил Иисус! Его голова в окне, но ухо его глухо к Священному Слову!

Голова Рейбера дернулась назад так, словно невидимая молния поразила его. Он припал к земле, яростно сверкая очками сквозь живую изгородь. Он слышал, как в комнате продолжала заходиться криком девочка:

— А вы — вы тоже глухи к Слову Божьему? Слово Господа обжигает, оно опаляет очищающим пламенем! Оно спалит всех, от мала до велика, все равны перед ним, слышите, люди! Спаситесь же в огне Господнем или сгинете в огне грехов своих! Спаситесь в…

Он, как сумасшедший, принялся ощупывать все вокруг себя, похлопывать по карманам куртки, по голове, груди, пытаясь найти рычажок и избавиться от этого голоса. Затем он наконец нашел нужную кнопку и резко нажал на нее. Темная тишь опустилась на него, словно плащ, которым он укрылся от дикого порывистого ветра. Не чувствуя под собой ног, он опустился на землю и какое-то время тихо сидел под кустом. Потом вдруг вспомнил, зачем он здесь, и испытал такое отвращение к мальчику, которое, ощути его Рейбер раньше, заставило бы его содрогнуться. Теперь ему хотелось только одного — вернуться домой и упасть в постель, вне зависимости от того, вернется мальчик или исчезнет навсегда.

Он вылез из кустов и пошел по направлению к фасаду. Выйдя в переулок, он увидел, что дверь молельни распахнулась и на улицу вылетел Таруотер. Рейбер застыл на месте.

Мальчик стоял и смотрел прямо на него, и лицо у него было невероятно подвижным, как будто шок отразился на нем не сразу, а ложился пластами, придавая лицу все новые и новые выражения. В следующую секунду он несколько неуверенно поднял руку, что, вероятно, должно было означать приветствие. Казалось, что, увидев Рейбера, мальчик не просто испытал облегчение — он готов был уцепиться за учителя, как утопающий за соломинку.

Выражение лица у Рейбера было каменным, как обычно, когда бывал выключен слуховой аппарат. Выражения лица мальчика он не заметил. Гнев стер все, кроме общих очертаний фигуры Таруотера, а они, как казалось Рейберу, выражали одну сплошную страсть к неповиновению, бороться с которым не представлялось возможным. Он грубо схватил мальчика за руку и потащил за собой. Оба шли очень быстро, будто спешили как можно скорее и как можно дальше уйти от молельни. Когда они отошли в дальний конец квартала, Рейбер остановился, рывком развернул мальчика и свирепо посмотрел ему прямо в глаза. Ярость не позволила ему заметить, что в первый раз за все это время в глазах у мальчика было что-то похожее на покорность. Он включил слуховой аппарат и резко сказал:

— Надеюсь, представление тебе понравилось.

Губы у Таруотера дернулись, потом он пробормотал:

— Я только затем туда пошел, чтобы плюнуть им в рожи. Учитель все так же смотрел ему в лицо:

— А мне так не кажется.

Мальчик ничего не ответил. Казалось, что там, внутри, что-то поразило его до глубины души, так что язык до сей поры отказывался ему повиноваться.

Рейбер отвернулся, и они молча пошли дальше. Пока они шли домой, Рейбер в любую минуту мог положить руку мальчику на плечо, тот бы руки не сбросил, но учитель не сделал этого. В нем проснулась былая злость и пульсировала в голове. Он вдруг вспомнил тот день, когда со всей ясностью представил себе, какое будущее ждет Пресвитера. Он вспомнил, как стоял и не отрываясь смотрел на доктора, а доктор был похож на быка, бесчувственного и безразличного, и мысли его были уже заняты следующим пациентом. Доктор сказал:

— Вы должны быть благодарны, что хотя бы со здоровьем у него все в порядке. Мне доводилось видеть младенцев, которые родились слепыми или без рук и без ног, а у одного и вовсе — незакрытая грудная клетка и сердце снаружи.

Рейбера повело в сторону, он едва не ударил доктора.

— Как я могу быть благодарен, — прошипел он, — когда один, всего-то навсего один-единственный ребенок мог родиться с неприкрытым сердцем?

— Ничего другого я вам посоветовать не могу, — сказал доктор.

Таруотер тихо шел за ним, но Рейбер так ни разу и не посмотрел на него. Его гнев, казалось, разворошил прошлое, похороненное глубоко внутри и не беспокоившее его вот уже много лет, и вот теперь оно очнулось и все ближе и ближе подбиралось к и без того слабым корням его спокойствия. Когда они добрались до дома, Рейбер открыл дверь и немедленно отправился в постель. Он даже не обернулся и не посмотрел на побледневшее, измученное, выжидающее лицо мальчика, когда тот слегка задержался на пороге, как будто ждал, что вот сейчас его пригласят войти.

Глава 6

На следующий день он понял, что упустил свой шанс, но было уже слишком поздно. Лицо Таруотера снова закаменело, а металлический блеск в его глазах напоминал о железной двери сейфа, взломать который нечего и пытаться. Рейбер с пугающей ясностью ощущал, как его внутреннее «я» четко поделилось на две части: по одну сторону остался фанатик, яростный и бескомпромиссный, а по другую — трезвый рационалист. Фанатик видел — и хотел видеть — в мальчике врага, но Рейбер знал, что никакая другая дорога не может завести его дальше от намеченной цели. Ему приснился кошмарный сон, в котором он гнался за Таруотером по бесконечному переулку, который ни с того ни с сего развернулся петлей, и преследователь с преследуемым поменялись ролями. Мальчик настиг Рейбера, нанес ему оглушительный удар по голове и исчез. И с его исчезновением Рейбера охватило безграничное чувство легкости, и проснулся он в радостном предощущении, что ночью Таруотер сбежал. За это чувство ему сразу стало стыдно. Он тут же разработал план на день, разумный и не оставляющий ни одной свободной минуты, и в десять часов все трое уже шагали по направлению к Музею естествознания. Рейбер решил расширить кругозор мальчика, познакомив его с отдаленными чешуйчатыми предками и с бездонными глубинами давних, малоисследованных времен.

Часть пути совпала с местами их ночной прогулки, но по этому поводу ничего сказано не было. О том, что произошло, напоминали только круги под глазами у Рейбера.

Пресвитер ковылял рядом, то и дело присаживаясь, чтобы поднять с земли какую-нибудь дрянь, а Таруотер, во избежание скверны, шел поодаль, в добрых четырех футах в сторону и чуть впереди. «Мое терпение безгранично, мое терпение безгранично», — повторял про себя Рейбер.

Музей находился по другую сторону от городского парка, через который они еще не ходили. Когда они дошли до парка, мальчик побледнел, словно был поражен тем, что в центре города может расти лес. Зайдя в парк, он остановился и стал оглядывать огромные деревья, чьи древние ветви шелестели и переплетались над головой. Сквозь них проникал солнечный свет и пятнами усеивал бетонные дорожки. Рейбер понял, что мальчика что-то беспокоит. А потом догадался, что это место напоминает ему Паудерхед.

— Давай-ка присядем, — сказал учитель.

Ему одновременно хотелось и передохнуть, и как следует присмотреться к взволнованному состоянию мальчика. Он сел на скамейку и вытянул ноги. Пресвитер тут же взобрался к нему на колени. Шнурки у него оказались развязаны, и Рейбер принялся завязывать их, на какое-то время перестав обращать внимание на мальчика, с нетерпеливым выражением стоящего рядом. Закончив завязывать шнурки, учитель оставил малыша сидеть у себя на коленях, тот раскинулся поудобнее и расплылся в улыбке. Его светлая макушка как раз пришлась учителю под подбородок. Рейбер смотрел поверх нее, ни на чем конкретном не сосредоточив измяла. Потом он закрыл глаза и в темноте, которая отгородила его от остального мира, забыл о присутствии Таруотера. Внезапно его снова охватил и зажал в тиски мучительный и ненавистный приступ любви. Не следовало ему брать малыша на колени.

Его лоб покрылся капельками пота; вид у него был такой, как будто его гвоздями приколотили к этой скамейке. Он знал, что стоит ему только преодолеть эту боль, встретить ее лицом к лицу и одним грандиозным усилием ноли отказаться ее замечать — и он будет свободен. Обеими руками он крепко обнял Пресвитера. Источник боли был именно здесь, но здесь же был и ее предел, способ утолить ее и утешить. Он понял это в один из самых кошмарных дней своей жизни, когда попытался утопить малыша.

Он привез его на пляж, за двести миль от дома, намереваясь, как только представится такая возможность, разыграть несчастный случай и вернуться домой осиротевшим. Стоял прекрасный тихий майский день. Пляж, почти пустой, плавно переходил в степенную громаду океана. И ничего кругом не видно, кроме бескрайней океанской дали, и неба, и песка, и еще какой-нибудь маленькой, словно из палочек составленной, человеческой фигурки вдалеке. Он посадил Пресвитера на плечи и, когда вода дошла ему до груди, подкинул радостно хихикающего ребенка в воздух, а потом быстро опустил в воду, спиной вперед, и держал его там, глядя не вниз, на то, что делал, а вверх, на невозмутимое, ко всему безразличное небо, не то синее, не то белое.

Он почувствовал, как яростно ребенок пытается освободиться из его рук, и с мрачной решимостью стал наращивать собственную силу, с которой давил вниз. Через секунду ему показалось, что он пытается удержать под водой гиганта. Он удивился и посмотрел вниз. Первобытный страх и отчаянное желание спастись исказили лицо под водой, превратив его в страшную гримасу. Рейбер машинально отпустил руки. Затем, осознав, что он делает, он с новой силой и злобой стал давить на ребенка, пока тот не перестал дергаться у него под руками. Рейбер стоял в воде, весь мокрый от пота, безвольно отвесив челюсть: совсем как Пресвитер. Подводный ток подхватил тело и чуть было не унес, но Рейбер вовремя пришел в себя и поймал его. Потом он посмотрел на него еще раз, и его вдруг охватил приступ безграничного ужаса, стоило ему только представить свою дальнейшую жизнь без ребенка. Он начал кричать что было сил. С обвисшим детским тельцем на руках он кое-как выбрался на берег. Пляж, который только что казался пустым, вдруг наполнился незнакомыми людьми, спешившими к нему со всех сторон. Лысый мужчина в шортах в красную и синюю полоску сразу стал делать искусственное дыхание. Откуда ни возьмись, появились три безостановочно причитавшие женщины и фотограф. На следующий день в газете напечатали снимок, запечатлевший спасителя, склонившегося над ребенком, полосатой задницей в объектив. Рейбер стоял рядом с ним на коленях, с отчаянным выражением на лице. Подпись под снимком гласила: «Сына возвращают к жизни на глазах у обезумевшего от радости отца».

В его мысли резко ворвался голос мальчика:

— Ты только и делаешь, что нянчишься с этим недоумком!

Учитель открыл воспаленные мутные глаза. Он словно пришел в себя, как после удара по голове. Таруотер смотрел в его сторону:

— Ты идешь? Пошли! Если нет, я пойду по своим делам. Рейбер не ответил.

— Пока, — сказал Таруотер.

— И какие, интересно знать, у тебя здесь дела? — хрипло спросил Рейбер. — Отправишься в очередную богадельню?

Мальчик покраснел. Он открыл рот, но ничего не сказал.

— Я нянчусь с недоумком, на которого ты даже взглянуть боишься, — сказал Рейбер. — Посмотри-ка ему в глаза.

Таруотер на секунду задержал взгляд на макушке Пресвитера и тут же отдернул его прочь, как палец из пламени горящей восковой свечи.

— А мне что на него смотреть, что на собаку, — сказал он II повернулся спиной. — Тоже мне, пугало.

Через секунду, как будто продолжая незаконченную мысль, он пробормотал:

— И еще я бы скорее собаку крестил, чем его. Толку было бы ровно столько же.

— А кто вообще говорил про крестины? — спросил учитель. Это что, пунктик у тебя такой? Ты эту заразу от парика подцепил?

Мальчик развернулся и посмотрел на дядю.

Я тебе уже говорил: я только затем туда пошел, чтобы плюнуть им в рожу, — сказал он срывающимся голосом. — Я два раза повторять не собираюсь.

Рейбер молча смотрел на него. Он почувствовал, что, сорвавшись на мальчике, смог наконец окончательно взять себя в руки. Он спихнул Пресвитера с колен и встал. Пошли, — сказал он.

У него не было ни малейшего желания вдаваться в дальнейшие обсуждения, но пока они шли и молчали, в голову ему пришла еще одна мысль.

— Послушай-ка, Фрэнк, — сказал он. — Я верю, что ты пошел туда, чтобы плюнуть им в лицо. В твоих умственных способностях я никогда не сомневался. Все твои поступки, даже твое присутствие здесь, доказывают, что ты выше всего того, чему научил тебя старик, что ты пробился сквозь тот потолок, которым он тебя ограничил. Ты ведь в конце концов сбежал из Паудерхеда. У тебя хватило мужества выбрать самый быстрый путь, чтобы отдать ему последние почести, а потом удрать оттуда. А выбравшись на свободу, ты пришел туда, куда нужно.

Мальчик подошел к дереву, сорвал лист и откусил кусочек. На лице у него появилось недовольное выражение. Он скатал лист в шарик и выбросил его. Рейбер продолжал говорить ровным тоном как будто ему все это было не очень интересно, как будто говорил он от лица некой объективной истины, безличной и безразличной, как воздух.

— Вот ты говоришь, что плевать ты на них хотел, — сказал он. — Тут дело вот в чем: нет никакой необходимости на них плевать. Они того не стоят. Не так это все важно. Ты несколько преувеличиваешь их значимость. Старик выводил меня из себя, пока я не понял главного. Он не достоин моей ненависти и твоей тоже. Единственное, чего он достоин с нашей стороны, так это жалости.

«Интересно, — подумал он, — а этот мальчик вообще способен на такое простое и спокойное чувство, как жалость?»

— Ты хочешь избежать крайностей. Крайности — удел людей отчаянных, удел фанатиков, а ты ведь… — Он вдруг замолчал, потому что Пресвитер отцепился от его руки и ускакал прочь.

Они подошли уже к центру парка, круглой бетонированной площадке, с фонтаном посередине. Из каменной львиной пасти вода лилась в неглубокий бассейн, и ребенок летел прямо к нему, размахивая руками, как мельница крыльями. Еще секунда — и он перелез через бортик и оказался в воде.

— Слишком поздно, черт подери, — пробормотал Рейбер. — Уже залез.

Он посмотрел на Таруотера.

Мальчик застыл в полушаге. Он смотрел, как малыш плещется в бассейне, но глаза у него горели так, словно он видел нечто ужасное и никак не мог отвести взгляд. Солнце ярко освещало белую голову Пресвитера; малыш встал и обернулся, весь внимание. Таруотер медленно пошел в его сторону.

Казалось, его неодолимо тянуло к стоящему в воде ребенку, но в то же время тянуло и назад, почти с такой же непомерной силой. Рейбер наблюдал за ним, удивленно и с подозрением, и шел рядом, но чуть поодаль. Чем ближе мальчик подходил к бассейну, тем сильнее натягивалась кожа у него на лице. У Рейбера было такое чувство, что мальчик двигается вслепую, что вместо Пресвитера он видит лишь яркое пятно света. Он чувствовал, что происходит что-то очень важное, и что если бы он только смог понять, в чем тут дело, у него в руках оказался бы ключ к будущему мальчика. Мышцы его напряглись, он был готов действовать. Вдруг ощущение опасности стало в нем так велико, что он закричал. Его осенило, он понял все. Тару-отер шел к Пресвитеру, чтобы окрестить его. Он уже почти дошел до бортика бассейна. Рейбер кинулся вперед, вытащил ребенка из воды и поставил его, орущего, на бетонную дорожку.

Сердце у Рейбера бешено колотилось. Он чувствовал, что в этот самый момент спас мальчика, не дав ему совершить какой-то чудовищно унизительный для него поступок. Теперь ему все стало ясно. Старик все-таки передал свою навязчивую идею мальчику, он все-таки внушил ему, что тот должен, во избежание неких неведомых, но тем более кошмарных напастей, окрестить Пресвитера. Таруотер поставил ногу на мраморный бортик бассейна. Он уперся локтем в колено и наклонился, всматриваясь в свое мозаичное отражение в воде. Его губы шевелились, словно он разговаривал с человеком, лицо которого видел в бассейне. Рейбер ничего не сказал. Он только сейчас понял, как глубоко укоренился в мальчике недуг. Он знал — взывать к его разуму бесполезно. Надежды на то, что рано или поздно удастся здраво и взвешенно обсудить с ним все происходящее, не было никакой, поскольку мальчик положительно был одержим навязчивыми идеями. Он не видел способов излечить его, вот разве что какой-нибудь внезапный шок способен оказать на него благотворное воздействие, если он сам, неожиданно для себя столкнется с абсолютной бессмысленностью своих идей и поймет, насколько это абсурдно — исполнять пустые, нелепые и смешные ритуалы.

Он присел на корточки и стал снимать с Пресвитера мокрые ботинки. Малыш перестал кричать и теперь только тихонько всхлипывал. Лицо у него было красное и странным образом перекривилось. Рейбер отвел глаза.

Таруотер шел прочь. Он уже успел оставить позади бассейн и шел какой-то кособокой походкой, сгорбившись, словно его гнали кнутом. Вот он свернул по направлению к одной из узких тенистых дорожек.

— Подожди! — крикнул Рейбер. — Мы теперь не сможем пойти в музей, нам нужно домой, переобуть Пресвитеру ботинки!

Таруотер не мог не слышать его, но продолжал идти и через секунду скрылся из виду.

«Черт бы подрал эту дремучую бестолочь», — выругался про себя Рейбер. Он стоял и смотрел на дорожку, по которой ушел мальчик. Никакого желания идти за ним у него не было, потому что он знал, что тот все равно вернется, что Пресвитер не даст ему уйти. И овладевшее Рейбером в очередной раз чувство подавленности росло теперь совсем от другого корня: теперь он знал наверняка, что от мальчика ему не избавиться. Он останется с ними до тех пор, пока не исполнит то, за чем пришел. Или пока не исцелится. Рейбер снова увидел слова, которые старик нацарапал на обложке журнала: ПРОРОК, КОТОРОГО Я ВОСПИТАЮ ИЗ ЭТОГО МЛАДЕНЦА, ПРАВДОЙ ВЫЖЖЕТ ТЕБЕ ГЛАЗА. Рейберу показалось, что ему опять бросили вызов. «Я вылечу его, — мрачно подумал он. — Я вылечу его или узнаю, в чем тут дело».

Глава 7

«Чероки-Лодж» был складом, переоборудованным под гостиницу, нижний его этаж был выкрашен в белый цвет, а верхний — в зеленый. Здание частично стояло на земле, а частично на сваях над маленьким ровным, как зеркало, озером, которое окружал густой зеленый лес; уходя к серо-синему горизонту, лес становился черным. Длинный фасад гостиницы, сплошь обклеенный рекламой пива и сигарет, выходил на шоссе, которое футах в тридцати от нее пересекало проселочную дорогу, за узкой полоской колючего бурьяна. Рейберу и раньше случалось проезжать мимо, но соблазна остановиться не возникало никогда.

Он остановил свой выбор на этом мотеле, потому что от него до Паудерхеда было всего тридцать миль, и он был дешевый. На следующий день они приехали туда втроем, и до обеда у них еще оставалось время, чтобы погулять и осмотреться. Поездка прошла в тягостном молчании. Мальчик, как обычно, сидел на своем месте с видом иностранной коронованной особы, которая ни за что не опустится до разговора на чужом языке. Грязная шляпа и вонючий комбинезон сидели на нем вызывающе, как национальный костюм.

Рейбер придумал план ночью. Надо было привезти мальчика обратно в Паудерхед и заставить посмотреть на все то, что он сделал. Учитель надеялся, что, увидев и почувствовав все снова, на том же самом месте, мальчик испытает настоящий шок, и тогда его травма излечится сама собой. Все его подсознательные страхи и побуждения вырвутся наружу, а дядя — его сочувствующий, сопереживающий, все понимающий дядя — будет рядом и все ему объяснит. Он не сказал, что они поедут в Паудерхед. Мальчик думал, что они отправляются на рыбалку. Рейберу показалось, что денек-другой, проведенный в лодке на озере, с удочкой в руках, поможет расслабиться перед столь серьезным экспериментом и позволит ему снять напряжение, как свое собственное, так и Таруотера.

Один раз по дороге на озеро его сбило с мысли внезапное появление нелепой Пресвитеровой мордочки в зеркале заднего вида; она возникла ниоткуда, а затем опять исчезла; малыш попытался перелезть через спинку переднего сиденья к Таруотеру на колени. Мальчик развернулся и, не глядя на запыхавшегося малыша, резко толкнул его обратно на заднее сиденье. Одной из первоочередных задач Рейбер поставил себе объяснить мальчику, что его стремление окрестить малыша — это своего рода болезнь, и явным симптомом выздоровления будет способность посмотреть Пресвитеру в глаза. Рейберу казалось, что если Таруотер сможет смотреть малышу в глаза, можно быть уверенным — свою навязчивую идею окрестить его он рано или поздно преодолеет.

Как только они выбрались из машины, Рейбер принялся внимательно наблюдать за мальчиком, пытаясь понять, что тот чувствует, снова очутившись за городом. Сначала Таруотер резко вскинул голову и застыл, как будто учуял знакомый запах, который шел по-над озером от соснового бора на том берегу. Под пыльной, похожей на луковицу шляпой его вытянутое лицо живо напомнило Рейберу некий корнеплод, который внезапно выдернули из земли и выставили на свет божий. Таруотер сощурился так, что озеро должно было казаться ему не шире лезвия ножа. На воду он смотрел с неприкрытой враждебностью, весьма для него характерной. Рейберу даже показалось, что, увидав ее, мальчик задрожал. По крайней мере кулаки у него точно сжались, в этом учитель был уверен. Потом взгляд у него стал чуть менее напряженным, и он своим обычным стремительным шагом двинулся, не оборачиваясь, в обход здания.

Пресвитер выкарабкался из машины и уткнулся лицом отцу в бок. Рейбер машинально взял его за ухо и осторожно потрепал, как будто пробежался пальцами по чувствительному шраму от старой раны. Затем он оттолкнул ребенка, взял сумку и направился к дверному проему, закрытому сеткой от насекомых. Дойдя до дверей, он увидел, что Таруотер выходит с другой стороны здания, и ему показалось, что вид у мальчика такой, будто за ним кто-то гонится. Рейбер не мог понять, какое чувство в нем сильнее: жалость, которую он неизменно чувствовал, в очередной раз перехватив этот затравленный взгляд, или злость на то, как мальчик относится к нему самому. Таруотер вел себя так, словно хотел посмотреть, на что способен Рейбер, если вывести его из себя. Учитель открыл дверь и вошел, предоставив мальчикам самим решать, оставаться им на улице или войти за ним следом.

Внутри было темно. Слева он увидел стойку, за которой сидела, поставив локти на столешницу, женщина, полная и простоватая на вид. Он поставил сумки на пол и назвал свою фамилию. Она смотрела прямо ему в глаза, но ему показалось, что глядит она куда-то сквозь него. Он оглянулся. В нескольких футах от него Пресвитер, открыв рот, уставился на женщину.

— Как тебя зовут, сладенький?

— Его зовут Пресвитер, — резко сказал Рейбер. Его всегда раздражало, когда кто-то пялился на малыша.

Она с пониманием покачала головой.

— Полагаю, вы привезли его сюда, чтобы дать матери немного отдохнуть, — сказала она. В ее глазах светились любопытство и сочувствие.

— Я все время с ним, — сказал он и, не сдержавшись, добавил: — Мать его бросила.

— Не может быть, — выдохнула она, — хотя, вообще-то, женщины тоже всякие бывают. Только я бы такого никогда не оставила.

«Ты даже глаз от него оторвать не можешь», — раздраженно подумал он и принялся заполнять карточку. Потом, не поднимая головы, спросил:

— Можно взять напрокат лодку?

— Для отдыхающих бесплатно, — сказала она. — Только если кто утонет — сами виноваты. А он? Сможет он сидеть в лодке смирно?

— С ним еще никогда ничего не случалось, — пробормотал он, закончил заполнять карточку и протянул ей. Она прочитала, подняла глаза и уставилась на Таруотера. Он стоял в нескольких футах от Пресвитера, засунув руки в карманы и низко натянув шляпу на лоб, и с подозрением озирался вокруг. Женщина нахмурилась.

— А этот мальчик — он тоже ваш? — спросила она, указывая на него карандашом, как будто это не укладывалось у нее в голове.

Рейбер понял: она подумала, что он нанял мальчика в качестве проводника.

— Ну конечно, он тоже мой, — быстро ответил он таким голосом, что мальчик не мог не услышать. Он хотел, чтобы до Таруотера дошло: есть человек, которому он нужен, вне зависимости от того, хочется ему этого или нет.

Таруотер поднял голову и уставился на женщину так же пристально, как она смотрела на него. Затем он широкими шагами подошел к стойке и очутился с ней лицом к лицу.

— Что значит — «тоже ваш»? — требовательно спросил он.

— Ну, его, — ответила она, отпрянув. — По тебе совсем не скажешь, что ты его. — Потом она нахмурилась, словно при более детальном рассмотрении ей удалось обнаружить между Рейбером и Таруотером необходимое сходство.

— Ну, так я не его, — сказал он, вырвал у нее карточку и прочитал. Рейбер написал там: «Джордж Ф. Рейбер, Фрэнк и Пресвитер Рейберы» и адрес. Мальчик положил карточку на стол и взял ручку, вцепившись в нее настолько сильно, что кончики пальцев покраснели. Он зачеркнул имя Фрэнк и под ним тщательным стариковским почерком стал писать что-то другое.

Рейбер беспомощно посмотрел на женщину и пожал плечами, словно пытаясь сказать: «Проблем у меня хватает», — однако вместо спокойного жеста у него получилась какая-то дикая нервическая дрожь. Он с ужасом почувствовал, что у него задергался уголок рта. Его вдруг охватило предчувствие, что поездка обречена на провал и что если он хочет спасти собственную жизнь и собственный рассудок, то надо уезжать отсюда немедленно.

Женщина протянула ему ключ и, смерив его подозрительным взглядом, сказала:

— Вам вон туда, вверх по лестнице, четвертая дверь справа. Вещи отнесете сами, у нас тут носильщиков нет.

Он взял ключ и нетвердой походкой стал подниматься по лестнице. На полпути он остановился и, попытавшись собрать воедино остатки былой уверенности в себе, сказал:

— Захвати вон ту сумку, Фрэнк, когда пойдешь наверх. Мальчик как раз дописывал на карточке свое эссе и на эти слова никак не отреагировал.

Женщина с любопытством следила за тем, как Рейбер поднимается по лестнице, пока тот совсем не исчез из виду. Когда его ноги оказались на уровне ее глаз, она заметила, что один носок у него коричневый, а другой серый. Его ботинки не казались изношенными, но летний креповый костюм выглядел так, будто Рейбер никогда не снимал его на ночь. Ему бы явно не помешало сходить к парикмахеру, и взгляд тоже был какой-то странный — как будто в электрической распределительной коробке заперто что-то человеческое и рвется наружу. «У этого наверняка со дня на день ожидается нервный срыв, — сказала она себе, — поэтому он сюда и приехал. — Потом она обернулась. Взгляд ее зацепился за обоих мальчиков, которые за все это время так и не сдвинулись с места. — Н-да, — подумала она, — эти кого хочешь доведут до нервного срыва».

Малыш, у которого явно были проблемы с головой, выглядел так, будто одевался он сам. Его наряд состоял из черной ковбойской шляпы, коротких штанишек цвета хаки, которые были слишком тесными даже для его узких бедер, и желтой футболки, которую в последнее время вообще, похоже, не стирали. Шнурки на его высоких коричневых ботинках были развязаны. Выше пояса он выглядел как старик, ниже — как ребенок. Другой, весьма неприятный на вид подросток, снова взял со стойки карточку и стал перечитывать написанное. Это занятие настолько поглотило его, что он не заметил, как младший потянулся к нему и попытался дотронуться до его руки. После первого же касания плечи у деревенского мальчика дернулись, как будто его ударило током. Он отдернул руку и сунул ее в карман.

— Отвали! — неожиданно громким и высоким голосом сказал он. — Пшел вон и не лезь ко мне!

— Придержал бы ты язык, когда разговариваешь с такими, как он, — прошипела женщина.

Таруотер посмотрел на нее так, словно только что ее заметил.

— С какими еще «с такими»? — пробормотал он.

— С такими, как он, — сказала она, яростно сверкнув на него глазами, как будто он только что осквернил святыню.

Он перевел взгляд обратно на больного малыша, и женщину поразило выражение его лица. Казалось, он видел только этого ребенка, и ничего больше: ни воздуха вокруг, ни комнаты, вообще ничего, как будто взгляд его, оборвавшись где-то на самом краешке зрачка, соскользнул в глубину и падал теперь все глубже и глубже. И еще глубже. Прошла секунда. Малыш повернулся и вприпрыжку побежал к лестнице, и старший молча пошел за ним следом, как будто на веревке. Малыш стал карабкаться вверх на всех четырех, ударяя в каждую ступеньку носками ботинок. Потом он вдруг развернулся и уселся прямо на пути у старшего мальчика, вытянув ноги, явно ожидая, чтобы тот завязал ему шнурки. Парень остановился. Словно заколдованный, он в нерешительности навис над малышом, и его длинные руки бестолково болтались в воздухе.

Женщина зачарованно смотрела на него. «Не станет он завязывать ему шнурки, — подумала она, — кто угодно, только не он».

Мальчик нагнулся и принялся завязывать шнурки. Сердито хмурясь, он завязал один, потом второй, а малыш следил за его руками, с головой уйдя в процесс. Затянув последнюю петлю, мальчик выпрямился и сварливым тоном сказал:

— А теперь давай вали дальше и больше не лезь ко мне со своими дурацкими шнурками!

Малыш тут же рванул дальше, снова на четвереньках, грохоча башмаками о дерево.

Ошарашенная этим внезапным приступом доброты, женщина окликнула Таруотера:

— Эй, молодой человек!

Она хотела спросить: «Так чей ты все-таки будешь?» — и уже открыла рот, но вопрос повис в воздухе. Он повернулся и посмотрел на нее, и его глаза были цвета озера, когда вот-вот наступит темнота, когда последние лучи дневного света уже угасли, а луна еще не взошла, и на мгновение ей показалось, что поперек этой поверхности пробежала какая-то рябь, заблудившийся отблеск света, который появился ниоткуда и исчез в никуда. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. В конце концов, убедив себя в том, что ничего такого она не видела, женщина тихо сказала:

— Какую бы чертовщину ты ни задумал, не делай этого здесь.

Он стоял на лестнице и смотрел на нее сверху вниз.

— Недостаточно просто сказать «нет», — сказал он. — Это «нет» нужно сделать. Его нужно показать. Нужно показать, что ты имел в виду, когда собирался это сделать. Показать, что делал ты именно это, а не что-то другое. И довести дело до конца. Так или иначе.

— Вот только тут ничего такого делать не надо, — сказала она, прикидывая про себя, о чем таком он может говорить.

— Я его сюда ехать не просил, — сказал он. — Я не просил совать мне под нос это озеро. — Он повернулся и пошел наверх.

Некоторое время женщина смотрела прямо перед собой, как будто пытаясь прочесть собственные мысли, которые предстали пред ней в виде неразборчивой надписи на стене. Затем она перевела взгляд на лежащую на столе карточку и перевернула ее. «Фрэнсис Марион Таруотер, — написал он. — Паудерхед, Теннесси. НЕ ЕГО СЫН».

Глава 8

Они пообедали, и учитель предложил взять лодку и немного порыбачить. Таруотер видел, что он опять следит за ним, и стекла очков одновременно защищали его глаза и делали взгляд острее. Он следил за ним постоянно, с самого первого дня, но теперь глаза его блестели по-другому: он явно что-то удумал и ждал подходящего момента, чтобы привести свой план в исполнение. Вся эта поездка была замышлена как ловушка, но Таруотеру некогда было распыляться на подобные мелочи. Все его мысли были заняты только тем, как спастись из ловушки куда более опасной, которая грозила ему со всех сторон. Едва попав в город, он сразу понял, что учитель ничего из себя не представляет — он всего лишь мелкая рыбешка, наживка, устроенная для того, чтобы раздразнить его разум, который находился в постоянной борьбе с какой-то противостоящей ему молчаливой силой, которая требовала, чтобы он окрестил мальчишку и занялся тем, к чему готовил его старик.

Стояла странная выжидающая тишина. Казалось, она окружала его, как невидимая страна, и он постоянно был на ее границе и постоянно рисковал эту границу пересечь. Иногда, гуляя по городу, он оборачивался и в витрине магазина видел, что его собственная тень, прозрачная, как змеиная кожа, идет в ту же сторону, что и он. Она шла рядом, как призрак, решительный и жестокий, который уже пересек границу и теперь обращается к нему с той стороны и в чем-то его упрекает. Повернув голову в другую сторону, он видел слабоумного мальчонку, который цеплялся за учительское пальто и тоже следил за ним. Рот у него был перекошен в дурацкой кривой ухмылке, но линия лба смотрела оценивающе и упрямо. Мальчик никогда не опускал взгляда ниже его макушки, разве что по неосторожности, ибо вход в молчаливую страну был в серединке его глаз. Там она и расстилалась, безграничная и ясная.

Таруотер мог бы уже сто раз окрестить его, даже не дотронувшись до него пальцем. И всякий раз, как в нем возникало искушение сделать это, он чувствовал, что тишина окружила его со всех сторон и готова поглотить, что еще чуть-чуть — и он затеряется в ней навеки. Он бы давно уже упал в эту бездну, если бы его не поддерживал голос — голос того самого чужака, который составлял ему компанию, пока он копал деду могилу.

Ощущения, сказал голос друга — уже не чужой. Чувства. Чего тебе недостает, так это знака, настоящего знака из тех, что бывают явлены пророкам. Коль уж ты у нас пророк, так пусть с тобой и обращаются подобающим образом. Когда Иона усомнился, его поглотила бездна, и он три дня провел во чреве тьмы, пока наконец тьма не выблевала его наружу в том месте, где он должен был исполнить свою миссию. Вот это и был знак; не какое-нибудь тебе ощущение.

Сколько можно тебя учить! Только взгляни на себя! Поперся в этот шарлатанский храм, сидел там, как идиот, и позволял этой девчонке вешать себе лапшу на уши. Что ты хотел там увидеть? Что ты хотел там услышать? С пророками Господь беседует лично, а тебе Он еще и слова не сказал, пальцем ради тебя не пошевелил. А что у тебя кишки пучит, так это твои дела, а Господь тут ни при чем. Помнишь, в детстве у тебя были глисты. Может, и сейчас то же самое.

В самый первый день в городе он почувствовал в животе что-то странное, какое-то особенное чувство голода. Городская пища не насыщала его, наоборот, от нее он становился слабее. С дедом они всегда ели хорошо. Может, старик ничего для него хорошего и не сделал, но кормил, по крайней мере, вдоволь. Просыпаясь по утрам, мальчик всегда чувствовал запах жареной свинины. Учитель же едва обращал внимание на то, чем набивает себе живот. На завтрак он насыпал себе каких-то опилок из картонной коробки, на обед делал бутерброды из белого хлеба, а ужинать они ходили в ресторан, и рестораны менялись каждый вечер, и вместе с ними менялся цвет кожи иностранцев, которые там заправляли. «Это для того, — говорил учитель, — чтобы ты понял, как едят люди других национальностей». Таруотер плевать хотел на то, как едят люди других национальностей. Он всегда уходил из ресторана голодным, с ощущением, что кто-то сует нос в его дела. В последний раз он получал удовольствие от пищи в то утро, когда ему пришлось заканчивать завтрак лицом к лицу с трупом деда; с тех пор голод превратился в настойчивую немую силу внутри него, которая была сродни той, что поджидала его снаружи — как будто гигантская ловко расставленная западня оставила ему всего лишь дюйм свободного пространства, на котором он вынужден был существовать, чтобы остаться свободным.

Друг решительно отказывался принимать постоянное чувство голода за знак свыше. Он ссылался на то, что пророков кормили всегда. Илия лег под можжевеловым деревом, чтобы помереть, и уснул, и ангел Господень слетел к нему, разбудил и накормил хлебом, мало того, он сделал это дважды, и Илия поднялся и пошел по своим делам, и двух хлебов ему хватило на сорок дней и сорок ночей. Пророки не томились от голода, но питались дарами Господними, и им были посланы верные знаки. Друг настойчиво советовал ему потребовать верного знака, а не обычных приступов голода или, там, собственного отражения в витрине магазина, но знака верного, ясного и понятного, чтобы, к примеру, из камня ударила ключом вода или огонь возгорелся по одному слову и спалил что-нибудь, на что он укажет, вот хотя бы ту богадельню, в которую он ходил, чтобы плюнуть тамошним пророкам в лицо.

На четвертую ночь после того, как он приехал в город, вернувшись из молельни, где проповедовала девочка, он сел на постель женщины из соцзащиты, поднял зажатую в кулак смятую шляпу высоко над головой и твердым голосом, словно пытаясь напугать царящее вокруг молчание, потребовал верного знака Божьего.

Вот теперь-то мы и поглядим, какой из тебя будет пророк. Теперь поглядим, что Господь тебе уготовил.

На следующий день учитель повел их в парк, где деревья обнесли забором и сделали своего рода островок, чтобы машины не могли попасть внутрь. Едва они туда вошли, как мальчик почувствовал затишье в крови, и все вокруг смолкло, словно воздух очистился сам собой в ожидании откровения. Таруотер уже готов был развернуться и дать деру, но учитель пристроился на лавке и притворился, что уснул, держа своего недоумка на коленях. Деревья густо шелестели над головой, и у него перед глазами встала вырубка. Он представил себе темное пятно между двух труб, увидел торчащие из кучи углей остовы двух кроватей — своей и дедовой. Он открыл рот, чтобы набрать воздуха, и тут учитель проснулся и начал задавать вопросы.

Мальчик гордился тем, что с самого первого вечера он отвечал на учителевы вопросы хитро, как негр, ничего толком не рассказывал, работал под дурачка и всякий раз умудрялся вывести учителя из себя, покуда злость не начинала бело-розовыми пятнами проступать у него под кожей. Нужно было дать всего два-три порядочных ответа — и учитель уже был готов плюнуть на все и переходить к следующей теме.

Они еще глубже зашли в парк, и он опять почувствовал приближение тайны. Он снова был готов развернуться и удрать, но через мгновение все прошло. Дорожка стала шире, и они вышли на открытое пространство в центре парка, круглую асфальтовую площадку с фонтаном посреди. Вода била из пасти каменной львиной головы в мелкий бассейн, и когда слабоумный мальчонка увидел фонтан, он издал дикий вопль и поскакал к нему, размахивая руками, как будто его только что выпустили из клетки.

Таруотер сразу сообразил, что к чему. Он абсолютно точно знал, что нужно делать.

— Слишком поздно, черт подери, — пробормотал учитель. — Уже залез.

Ребенок, оскалившись, стоял в бассейне и медленно поднимал и опускал ноги, словно ему нравилось ощущение проникающей в ботинки воды. Солнце, которое торопливо перебегало от облака к облаку, появилось теперь прямо над фонтаном. Его ослепительный свет залил замысловато вырезанную из мрамора львиную голову, бьющая из пасти вода стала золотистой. Затем солнечный луч осторожно, словно ладонь положили, указал на белую голову малыша. Солнце как будто нарочно остановилось, чтобы взглянуть на свое отражение в зеркале, и этим зеркалом было лицо малыша.

Таруотер шагнул вперед. Он чувствовал, как напряглась залегшая вокруг тишина. Было похоже, что старик притаился где-то поблизости и, затаив дыхание, ждет таинства. Друг молчал, как будто не осмеливался подать голос в присутствии деда. С каждым шагом мальчик все сильнее чувствовал, как что-то тянет его назад, но тем не менее продолжал двигаться к бассейну. Подойдя к краю, он уже занес было ногу, готовый шагнуть в бассейн, но как только его нога коснулась воды, учитель перегнулся через край и выхватил недоумка из воды. И тут же малыш прорезал тишину диким воплем.

Таруотер медленно поставил занесенную было ногу на край бассейна и, оперевшись на нее, стал смотреть в воду, где его разбитое рябью лицо, казалось, пытается собраться воедино. Постепенно оно стало ясным и отчетливым, вытянутым, крестообразным. Где-то глубоко в глазах таилось жестокое чувство голода, и мальчик его заметил. Не собирался я его крестить, молча выкрикнул он молчаливому лицу в бассейне. Я б его лучше утопил, чем крестить.

Ну, так утопи его, ответило ему лицо.

Таруотер отшатнулся в ужасе. Нахмурив брови, он выпрямился и пошел прочь. Солнце спряталось, и в ветвях деревьев зияли черные дыры. Пресвитер лежал на спине, его красное искаженное лицо испускало вопли, а учитель стоял над ним и смотрел куда-то вдаль, как будто откровение было явлено ему, а не Таруотеру.

Да уж, это всем знакам знак, заговорил друг, — солнце вышло из-за тучки и осветило недоумку голову. Такое, может, сто раз на дню происходит, жаль, что никто не догадывается, в чем тут дело. Слава богу, хоть учитель этот тебя спас, как раз вовремя. Кабы не он, ты бы уже все обстряпал и угодил бы прямиком черту в лапы. Слушай, может быть, хватит путать Божий дар с обычной придурью? Нельзя же всю жизнь такого дурака валять. Соберись и не поддавайся искушениям. Окрестишь раз — и будешь делать это всю оставшуюся жизнь. Сегодня идиот, завтра какой-нибудь черномазый. Позаботься о себе, пока спасение в твоих руках.

Но мальчик был слишком взволнован. Уходя все дальше в парк по дорожке, которую едва замечал у себя под ногами, он почти не слышал то, что говорил ему голос. Когда наконец он немного пришел в себя, то понял, что сидит на скамейке и смотрит на свои ноги, а рядом, как пьяные, ходят кругами два голубя. На другом конце лавки сидел мужичок ничем не выдающейся наружности. Он внимательно изучал дырку на своем ботинке, но как только на лавку сел Таруотер, тут же бросил свое занятие и принялся так же пристально рассматривать мальчика. В конце концов он пододвинулся ближе и дернул Таруотера за рукав. Мальчик поднял голову и увидел два блеклых глаза в желтой нездоровой окантовке.

— Слышь, парень, бери пример с меня, — сказал чужак, — нечего всяким болванам указывать тебе, что делать. — Он ухмыльнулся так, словно действительно знал, что к чему в этом мире, а глаза у него были злые и навязчивые. Голос звучал привычно и знакомо, но выглядел он неприятно, как пятно на рубашке.

Мальчик встал и поспешил уйти. Какое забавное совпадение, сказал друг. Он сказал то же самое, что и я тебе все время твержу. Тебе кажется, что Господь расставил для тебя ловушку. Так вот: нет никакой ловушки. Есть только те ловушки, которые ты сам для себя расставил. Ты Господа не интересуешь, он знать о тебе не знает; да если бы и знал, все равно ничего бы для тебя не сделал. В этом мире у тебя никого нет, кроме себя самого, и только самому себе ты можешь задавать вопросы, судить или благодарить — только самого себя. Только себя. Ну, и меня еще. Уж я-то тебя не оставлю.

Первое, что попалось ему на глаза, когда он вылез из машины у мотеля «Чероки», было маленькое озеро. Оно, как зеркало, отражало кроны деревьев и бесконечный небесный свод. Оно выглядело так необычно, что, казалось, лишь секунду назад его здесь установили четыре сильных ангела, чтобы ему было где окрестить ребенка. Появившаяся в коленях слабость доползла до живота, а потом, поднявшись еще выше, продернула дрожью челюсть. Спокойно, сказал друг. Куда бы ты ни пошел, везде будет вода. Ее не вчера придумали. Только не забывай, что вода предназначена для чего угодно. Ну, как ты думаешь, не пришло еще время? Разве не пора уже показать, на что ты способен? Разве время сомнений еще не прошло?

Они пообедали в темном углу того же вестибюля. Еду подавала сама хозяйка мотеля. Таруотер ел жадно. Он был напряжен и сосредоточен, съел шесть сандвичей с мясом и выпил три банки пива. Он как будто готовился к долгой поездке или еще к какому-нибудь делу, которое потребует всех его сил. Рейбер заметил этот внезапный аппетит к некачественной пище и решил, что это нервное. Он думал, что пиво поможет развязать Таруотеру язык, но и в лодке мальчик был, как обычно, мрачен и угрюм. Он сидел, сгорбившись, надвинув шляпу на лоб, и, сдвинув брови, смотрел туда, где исчезало в воде его отражение.

Они успели отплыть от мостков, прежде чем Пресвитер вышел из мотеля. Женщина потащила его к холодильнику, извлекла оттуда зеленый леденец на палочке и протянула ему, не сводя глаз с его загадочного лица — как зачарованная. Они успели доплыть до середины озера, когда Пресвитер взобрался на мостки: женщина тут же бросилась за ним следом и вовремя успела его схватить, чтобы он не упал в воду.

В лодке Рейбер вскрикнул и отчаянно схватил руками пустоту перед собой. Потом покраснел и нахмурился.

— Не смотри туда, — сказал он, — она за ним приглядит. А нам нужно отдохнуть.

Мальчик мрачно смотрел на мостки, где только что едва не случилось несчастье. В той ослепительно яркой картине, которую он видел перед собой, малыш был единственным черным пятном. Женщина развернула его и уводила назад к мотелю.

— Не велика была бы потеря, если бы и утонул, — обронил он.

Рейбер вдруг на мгновение увидел, как сам стоит по грудь в океанской воде и держит в руках безвольное тело сына. Он тряхнул головой, чтобы избавиться от наваждения. И тут же понял, что от Таруотера его минутное замешательство не ускользнуло. Мальчик внимательно смотрел на него, словно видел насквозь и был в шаге от разгадки какой-то тайны.

— С такими детьми никогда ничего не случается, — сказал Рейбер. — Может, лет через сто до людей дойдет, что их нужно усыплять сразу после рождения.

На лице у мальчика явственно отразилась жестокая внутренняя борьба, настоящая война между искушением согласиться и очередной вспышкой ярости.

Кровь горела у Рейбера под кожей. Он изо всех сил пытался подавить в себе желание признаться во всем. Он подался вперед, его рот открылся, потом закрылся, и наконец он сказал сухим тоном:

— Однажды я пытался его утопить, — и жутким образом ухмыльнулся мальчику прямо в лицо.

Губы Таруотера разомкнулись, как будто только они и услышали эти слова, но он ничего не сказал.

— У меня нервы сдали, — сказал Рейбер. Он смотрел на воду, и всякий раз, когда переводил взгляд вверх или в сторону, ему казалось, что он видит на поверхности отблеск бледного пламени. Он стал крутить в руках шляпу.

— У тебя кишка тонка, — сказал Таруотер таким тоном, как будто изо всех сил старался быть вежливым. — Он мне всегда говорил, что ты ничего не можешь сделать, не можешь действовать.

Учитель наклонился к нему и сказал сквозь зубы:

— Я устоял против него самого, вот что я сделал. А что сделал ты? Может, ты и выбрал самый быстрый способ от него избавиться, но, чтобы по-настоящему пойти против его воли, этого никак не достаточно. Ты действительно уверен, — спросил он, — ты уверен, что действительно справился с ним? Сомневаюсь. Сдается мне, что он и сейчас держит тебя, словно цепями прикованным. И еще мне сдается, что ты не сможешь освободиться от него без моей помощи. И что у тебя есть проблемы, с которыми самому тебе справиться не под силу.

Мальчик нахмурился и промолчал.

Яркий свет ударил Рейберу в глаза. Он понял, что переоценил свои силы и на целый день его не хватит. Но его словно кто-то подталкивал в спину и заставлял продолжать этот разговор.

— Ну, и каково тебе снова оказаться за городом? — проворчал он. — Напоминает Паудерхед?

— Я приехал порыбачить, — сварливо сказал мальчик.

«Чтоб тебя черти взяли, — подумал дядя. — Я просто пытаюсь сделать так, чтобы ты не вырос полным уродом». Вода горела отраженным солнечным светом; удочку он забросил, даже не наживив. На него нашло совершенно безумное желание говорить о старике.

— Помню, в первый раз, когда я его увидел, — сказал он, — мне было лет шесть или семь. Я играл во дворе, и вдруг что-то встало между мной и солнцем. Я посмотрел вверх и увидел его, увидел эти сумасшедшие рыбьи буркала. Знаешь, что он сказал мне — семилетнему ребенку? — Учитель попытался сымитировать голос старика: — «Послушай, мальчик, — сказал он, — Господь наш Иисус Христос велел мне найти тебя. Ты должен принять второе рождение». — Он рассмеялся и свирепо уставился на Таруотера. Его глаза были похожи на два волдыря. — Иисус Христос так переживал за мое благополучие, что послал ко мне личного полномочного представителя. Так в чем же беда? А беда была в том, что я ему поверил. И это длилось пять или шесть лет. Кроме этой веры, у меня ничего не было. Я служил Господу нашему Иисусу. Я думал, что родился заново и теперь все пойдет по-другому или уже идет по-другому, ибо Господь наш Иисус лично во мне заинтересован.

Таруотер пошевелился. Он слушал учителя как будто сквозь стену.

— Все дело было в этих его глазах, — сказал Рейбер. — Взгляд сумасшедшего детей просто завораживает. Взрослый человек может устоять. Ребенок — нет. Проклятие детей в том, что они всему верят.

До мальчика вдруг словно дошло, о чем речь.

— Есть такие, что и не верят. Учитель хитро улыбнулся.

— А есть такие, которым кажется, что они не верят, — сказал он и почувствовал, что снова может полностью владеть собой. — Выкинуть это из головы не так легко, как тебе кажется. Знаешь ли ты, к примеру, что некая часть твоего разума постоянно работает, а ты об этом даже не подозреваешь? И что она управляет твоим поведением, а ты об этом не имеешь ни малейшего представления?

Таруотер оглянулся, как будто в бесплодных поисках способа выбраться из лодки и смыться.

— Думаю, что по большому счету с головой у тебя все в порядке, — сказал дядя. — И ты прекрасно понимаешь то, что тебе говорят.

— Я не в школу на урок пришел, — грубо сказал мальчик. — Я приехал порыбачить. Мне плевать, что там делает мой другой ум. Я знаю, о чем я думаю, когда делаю дело, и если я готов что-то сделать, я времени на то, чтоб говорить слова, не трачу. Я просто иду и делаю. — В его голосе звучала приглушенная ярость. Он начал понимать, что слишком много съел за завтраком. Еда, как свинцовая колонна, давила ему на желудок, а голод, который она всего лишь растревожила, выталкивал ее обратно.

Учитель секунду смотрел на него, а потом сказал:

— Как бы то ни было, если бы речь шла только о крещении, старик мог бы себя не утруждать. Я уже был крещен. Моя мать так и не смогла встать выше той среды, где была воспитана, и сама сделала это. Но последствия того, что со мной это сделали еще раз, в семилетнем возрасте, оказались воистину ужасными. Это новое крещение оставило шрам, который долго не затягивался.

Мальчик вдруг резко поднял глаза, словно кто-то дернул вверх удочку.

— А этот, там, — сказал он и мотнул головой в сторону пристани, — его еще не крестили?

— Нет, — сказал Рейбер и пристально посмотрел на мальчика.

Он подумал, что если бы смог сейчас подобрать нужные слова, то сумел бы помочь ему, преподать урок и не причинить при этом боли.

— Чтобы утопить его, у меня, может, кишка и тонка. Зато у меня хватило сил не уронить свое собственное достоинство и не совершать над ним никаких дурацких обрядов. У меня хватило сил не стать жертвой суеверия. Он — это он, и нет такого мира, в который ему следовало бы рождаться заново. Моя сила, — закончил он, — не в кишках, а в голове.

Мальчик сидел и смотрел на него, и глаза у него затягивались мутной пленкой тошноты.

— Величие человека в том, — продолжал дядя, — что он может сказать: я рожден лишь раз. Мой удел в этой жизни в том, что я сам могу сделать для себя и своих близких, и этим уделом я вполне доволен. Этого достаточно, чтобы быть человеком. — Голос учителя еле слышно звякнул. Он внимательно посмотрел на мальчика, пытаясь понять, удалось ли ему затронуть хоть какую-то чувствительную струну.

Лицо Таруотера абсолютно ничего не выражало. Он повернулся и посмотрел на деревья, которые ровным строем росли вокруг озера. Казалось, что он смотрит в пустоту.

Рейбер снова умолк, но смог выдержать лишь несколько минут. Он докурил сигарету и зажег новую. Потом он решил, что навязчивые идеи надо пока оставить в покое и поговорить о чем-нибудь другом.

— А знаешь, чем мы займемся недельки через две? — спросил он тоном едва ли не дружеским. — Полетаем на самолете. Хочешь?

Он уже давно вынашивал эту идею, но держал ее про запас, как козырь в рукаве. Ему казалось, что чудеснее этого и придумать ничего невозможно и что такая волшебная возможность уж точно вытряхнет из оцепенения даже самого замкнутого мальчишку.

Ответа не последовало. Глаза у мальчика были как стеклянные.

— Полет есть величайшее достижение человеческой инженерной мысли, — сказал Рейбер раздраженно. — Неужели воображение у тебя настолько бедное, что даже мысль о возможности подняться над землей тебя не возбуждает? Если так, то, боюсь, с тобой что-то неладно.

— Я уже летал, — сказал Таруотер, подавив отрыжку. Он был полностью сосредоточен на тошноте, которая усиливалась с каждой минутой.

— Как это? Где ты мог летать? — сердито спросил дядя.

— Мы с ним раз на ярмарке доллар отвалили, чтобы прокатиться, — сказал он. — Дома были — как спичечные коробки, а людей вообще не видно — как микробы. Все эти самолеты гроша ломаного не стоят. Канюк, вон, и тот летает.

Учитель схватился за борта лодки и резко подался вперед.

— Он тебе всю жизнь испортил, — хрипло сказал он. — Ты вырастешь полным уродом, если не пустишь меня, не позволишь тебе помочь. Ты до сих пор веришь в тот вздор, которому он тебя научил. Он внушил тебе ложное чувство вины. Я тебя насквозь вижу.

Он не хотел всего этого говорить, но не смог остановиться.

Мальчик даже не взглянул на него. Он перегнулся через борт лодки, и его стошнило. Колонна, которая давила на желудок, вырвалась на волю и оставила после себя белесый круг на воде и сладковато-кислый запах. У мальчика закружилась голова, но зато чуть погодя прояснилось в голове. В животе у него, словно восстановив свои законные права, бушевала прожорливая пустота. Он зачерпнул ладонью воды из озера, прополоскал рот, а потом вытер лицо рукавом.

Рейбер вздрогнул, поняв, какой промах допустил. Нельзя было произносить слово вина. Он положил мальчику руку на колено и сказал:

— Теперь тебе полегчает.

Таруотер ничего не ответил. Воспаленными, слезящимися глазами из-под красных век он уставился на воду, словно был доволен, что ему удалось ее запачкать.

Дядя решил воспользоваться случаем и сказал:

— Очистить разум — такое же облегчение, как очистить желудок. Когда ты рассказываешь кому-нибудь о своих проблемах, они уже не так сильно тебя беспокоят, не проникают в твою кровь и не вызывают тошноты. Другой человек всегда может разделить с тобой твой груз. Мальчик мой, — сказал он, — тебе нужна помощь. Прямо здесь и сейчас тебя нужно спасать от старика и от всего, что стоит за ним. И я единственный, кто может тебе помочь.

В шляпе с опущенными полями он был похож на сельского проповедника-фанатика. Его глаза сверкали.

— Я знаю, в чем твоя беда, — сказал он. — Знаю и могу помочь тебе. Что-то гложет тебя изнутри, и я могу сказать тебе, что это.

Мальчик со злостью посмотрел на него.

— Почему бы тебе не заткнуться? — спросил он. — Почему бы тебе не вытащить из уха эту затычку и не отключиться хотя бы на какое-то время? Я приехал сюда порыбачить. Я не собирался ничего тут с тобой обсуждать.

Дядя выронил сигарету из пальцев, она упала в воду и зашипела.

— С каждым днем, — холодно сказал он, — ты все больше и больше напоминаешь мне старика. Ты совсем как он. И тебя ждет такое же будущее.

Мальчик опустил глаза. Четкими, рассчитанными движениями он поднял правую ногу и стянул с нее ботинок, потом поднял левую и стянул другой. Затем он сдернул с плеч лямки комбинезона, потянул за них вниз и остался в вытянутых, поношенных стариковых кальсонах. Шляпу, чтобы не слетела, он поплотнее надвинул на голову, а потом бросился в воду и поплыл прочь, сжатыми кулаками разбивая зеркальную гладь озера, как будто ему хотелось до крови избить ее и изранить.

«Поди ж ты, — подумал Рейбер, — задел-таки его за живое». Он не отрывал глаз от удаляющейся шляпы в судорожном водовороте воды. Пустой комбинезон лежал у его ног. Он схватил его, порылся в карманах и извлек два камня, серебряный гривенник, коробок спичек и три гвоздя.

Новый костюм и рубашку он привез с собой и положил на стул в номере, сразу по приезде.

Таруотер доплыл до мостков и взобрался на них. Кальсоны прилипли к телу, но шляпа была все так же плотно надвинута на лоб. Он повернулся как раз вовремя, чтобы увидеть, как дядя бросает его завязанный узлом комбинезон в воду.

Рейбер почувствовал себя так, словно только что пересек минное поле. И тут же испугался, что совершил ошибку. Застывшая тонкая фигура на пристани не шевелилась. Она казалась призрачным столбиком хрупкого, раскаленного добела гнева, который на мгновение материализовался, воплотив собой безграничное чувство возмущения. Мальчик развернулся и быстро зашагал в сторону мотеля. Рейбер решил, что лучше всего будет еще немного задержаться на озере.

Вернувшись в мотель, он с удивлением обнаружил, что Таруотер в новой одежде лежит на самой дальней койке, а Пресвитер сидит на той же койке, но с другой стороны, и смотрит на Таруотера как загипнотизированный, глаза у мальчика блестели металлическим блеском, и этот блеск явно был предназначен для малыша. В клетчатой рубашке и новых синих брюках Таруотер выглядел как подменыш, вроде бы он самый, а вроде и нет, и уже наполовину похожий на того нормального подростка, которым со временем станет.

Настроение у Рейбера слегка улучшилось. В руках он держал ботинки, в которых позвякивало содержимое карманов старого комбинезона. Он поставил их на постель и сказал:

— Не переживай по поводу одежды, старик. Просто на этот раз я тебя переиграл.

Вся фигура мальчика выражала какое-то странное скрытое волнение, как будто он наконец смирился с некой неизбежностью. Он не встал, никак не отреагировал на ботинки, но отреагировал на присутствие дяди, слегка переместив тяжелый металлический взгляд сначала на него, а потом куда-то в сторону. Учителя заметили ровно настолько, чтобы показать, что игнорируют его. Затем он снова перевел взгляд на Пресвитера, с откровенным, едва ли не хвастливым чувством гордости: в самые глаза.

Рейбер стоял в дверях, не зная, что и подумать.

— Кто хочет прокатиться? — спросил он. Пресвитер вскочил с постели и через секунду уже стоял рядом с ним. Таруотер вздрогнул оттого, что малыш настолько резко исчез из его поля зрения, но он не встал и не повернул головы в сторону учителя.

— Ну что ж, мы оставим Фрэнка предаваться своим размышлениям, — сказал Рейбер, развернул ребенка за плечо и поспешно вышел с ним вместе. Ему хотелось поскорее сбежать, покуда мальчик не передумал.

Глава 9

На дороге жара была не такой сильной, как на озере, и он вел машину, чувствуя, как восстанавливаются силы, растраченные за пять дней, проведенных с Таруотером. Когда он не видел мальчика, ему казалось, что напряжение, постоянно висевшее в воздухе все эти дни, исчезает. Любая мысль о нем давила, и он попытался избавиться от этого давления, думая только о тех аспектах проблемы, которые можно было очистить и перевести в область абстрактных величин, имевших отношение уже к иному, изменившемуся человеку, которого он вполне мог себе представить.

Небо было безоблачно синим. Он вел машину куда глаза глядят, хотя и помнил о том, что перед тем, как возвращаться в мотель, нужно где-нибудь остановиться и заправиться, чтобы завтра можно было ехать в Паудерхед. Пресвитер, открыв рот, высунулся из окна, и ветер сушил ему язык. Рейбер машинально потянулся, запер дверь и за рубашку втянул ребенка назад в машину. Тот уселся и стал торжественно снимать с головы шляпу и надевать ее на ноги, а потом снимать с ног и надевать на голову. Поразвлекавшись немного таким образом, он перелез через сиденье и исчез из виду.

Рейбер продолжал думать о будущем Таруотера, и мысли эти были приятными, кроме тех моментов, когда, время от времени, в их ровное течение вторгалось лицо мальчика, такое, каким оно было сейчас. Эти внезапные заторы заставляли Рейбера вспоминать о бывшей жене. Он теперь редко думал о ней. Она не стала с ним разводиться, потому что боялась, как бы ребенка не оставили на ее попечении, и жила она теперь в самой дальней точке света, какую только смогла найти, в Японии, где работала в какой-то социальной конторе. Он понимал, что ему здорово повезло, когда он избавился от нее. Это она не дала ему вернуться и забрать Таруотера старика. Она бы, наверное, ничего не имела против того, чтобы взять его к себе, если бы не увидела его в тот день, когда они отправились в Паудерхед, чтобы сбить со старика спесь. Младенец выполз на порог за спиной у старого Таруотера, а потом спокойно сидел и смотрел, как старик поднял дробовик и выстрелил Рейберу сначала в ногу, а потом в ухо. Рейбер не видел его, а она видела и забыть это лицо уже не смогла. Дело было даже не в том, что ребенок оказался грязным, худым и мрачным. Ее глубоко поразило то, что, когда дробовик выстрелил, выражение его лица изменилось не больше, чем у старика.

Она сказала, что, если бы в его лице не было ничего отталкивающего, она бы, поддавшись материнскому инстинкту, кинулась и схватила его. По дороге туда она думала, что именно так и поступит, и у нее бы хватило на это смелости, несмотря на стариков дробовик; но под взглядом этого ребенка она буквально примерзла к месту. Он был полной противоположностью всему, что обычно нравится человеку в детях. Она так не смогла объяснить своего внезапно возникшего чувства отвращения к нему, ибо в нем не было ни капли логики. У него был взгляд не ребенка, а взрослого; взрослого, пораженного неизлечимой душевной болезнью. Такие лица она видела на каких-то средневековых картинах, где мученикам отпиливали руки и ноги, а по выражению их лиц было понятно, что ничего существенно важного они не теряют. Она смотрела на сидящего в дверях ребенка, и у нее было такое ощущение, что, знай он, что в этот самый момент у него отнимают все его будущее, выражение его лица ничуть бы не изменилось. Ей показалось, что все глубины извращенности людской отразились на этом лице плюс смертный грех упрямого отречения от своего же собственного блага. Тогда Рейбер думал, что у нее просто разыгралось воображение, но теперь понимал, что это действительно было так. Она сказала, что не смогла бы жить в одном доме с человеком, у которого такое лицо; ей пришлось бы жизнь положить на то, чтобы изгнать с его лица этот презрительный и высокомерный взгляд.

Рейбер с усмешкой подумал о том, что она не смогла жить в одном доме и с другим человеческим лицом, на котором отродясь никаким высокомерием даже и не пахло: с Пресвитером. Малыш поднялся с пола перед задним сиденьем, перевесился через спинку и повис, дыша Рейберу в ухо. Ее характер и образование позволяли ей общаться с «особенными» детьми, но только не настолько «особенными», как Пресвитер, у которого была ее фамилия, а лицо — «этого ужасного старика». Она приезжала как-то раз, года два тому назад, и требовала, чтобы он устроил Пресвитера в специальное учебное заведение, потому что, как сказала она, он не может заботиться о нем как нужно, хотя вид у ребенка был более чем цветущий. Своим собственным поведением в тот день Рейбер почти гордился. Ударил он ее не сильно, так что она даже до середины комнаты не долетела.

К тому времени он уже понял, что его собственное душевное равновесие зависит от присутствия сына. Он мог держать свое жутковатое чувство любви к миру под контролем до тех пор, пока эта любовь была направлена на Пресвитера, но, если бы с ребенком что-то случилось, ему пришлось бы остаться с этим чувством один на один. Тогда весь мир превратился бы для него в полоумного ребенка, и этот ребенок был бы — его собственный. Он думал о том, что стал бы делать, случись что с Пресвитером. Ему пришлось бы все силы бросить на то, чтобы сопротивляться очевидному; каждой клеточкой своего тела, всеми фибрами души ему пришлось бы подавлять в себе любую попытку почувствовать что бы то ни было, подумать о чем бы то ни было. Ему пришлось бы провести полную и всеобъемлющую анестезию собственной жизни. Он встряхнул головой, чтобы избавиться от этих неприятных мыслей. В голове прояснилось, но мысли вскоре вернулись, одна за другой. Он почувствовал, как где-то внутри у него нарастает мрачная и мощная тяга, подводный ток знакомого предчувствия, как будто он снова стал мальчиком и ждет Христа.

Машина, словно по собственной воле, свернула на проселочную дорогу, которая была до того знакома, что его задумчивость как рукой сняло. Он ударил по тормозам.

Дорога была узкая и ухабистая и шла меж двух высоких рыжих откосов. Рейбер сердито осмотрелся. Он вовсе не собирался приезжать сюда сегодня. Машина стояла на вершине холма, и откосы по обе стороны дороги казались ему входом в царство, вход в которое сопряжен для него с риском для жизни. Дорогу было видно примерно на четверть мили. Она бежала вниз, а потом поворачивала и исчезала за краем леса. В первый раз, когда он был здесь, они ехали по этой дороге в обратном направлении. На перекрестке их с дядей встретил негр с мулом и телегой, на край которой они уселись и поехали, болтая ногами. Он наклонился и почти всю дорогу смотрел на только что оставленные в пыли следы копыт мула.

В конце концов он решил, что неплохо было бы взглянуть на Паудерхед сегодня, чтобы завтра, когда он приедет с мальчиком, эти места не преподнесли никаких сюрпризов ему самому, однако, даже приняв такое решение, он еще какое-то время не двигался с места. Он помнил, дорога тянется еще мили на четыре или на пять, потом нужно пройти через лес и в конце концов пересечь поле. С отчетливым чувством досады он подумал о том, что придется пересекать его дважды — сегодня, а потом еще раз, завтра. Об этом поле он вообще думал с неприязнью. Потом, словно для того чтобы перестать думать, он резко надавил на педаль газа и уверенно поехал вперед. Пресвитер скакал у него за спиной, лопоча что-то непонятное и визжа от восторга.

По мере приближения к лесу дорога становилась все уже и постепенно превратилась в ухабистую тележную колею, так что скорость пришлось сбавить до минимума. Наконец он остановился на маленькой полянке, сплошь заросшей диким сорго и густым ежевичником, где дорога упиралась в опушку леса. Пресвитер выпрыгнул из машины и кинулся к зарослям ежевики, над которыми кружили яркие полосатые осы. Рейбер кинулся за ним следом и успел поймать его прежде, чем тот схватил осу. Затем он осторожно сорвал ягоду и протянул ее малышу. Тот внимательно изучил ее, а потом, виновато улыбнувшись, отдал назад, как будто они с отцом выполняли некую привычную церемонию. Рейбер выбросил ягоду и пошел искать тропинку через лес.

Он взял ребенка за руку и потащил за собой в прогал между деревьями, который, как ему казалось, скоро должен был перерасти в тропинку. Лес тут же окружил его со всех сторон, таинственный и чужой. «Ну вот, спускаюсь под землю, чтобы побеседовать с дядиной тенью», — с раздражением подумал он, и ему вдруг стало интересно, лежат ли до сих пор в золе обуглившиеся стариковы кости. На этой мысли он едва не запнулся, но тут же пошел дальше. Пресвитер во все глаза таращился по сторонам и потому еле шел. Он задрал голову и, открыв рот, смотрел вверх, как будто его вели по какому-то величественному, грандиозному дворцу. С него слетела шляпа. Рейбер подобрал ее, натянул малышу на голову и потащил его дальше. Где-то ниже по склону в полной тишине какая-то птица вывела четыре кристально-чистых звука. Ребенок, затаив дыхание, остановился.

Рейбер вдруг понял, что сегодня, вдвоем с Пресвитером, ему не пересечь поля и до цели не добраться. Завтра, когда рядом с ним будет другой мальчик и у него будет чем занять голову, все будет проще. Он вспомнил, что где-то здесь есть такое место, где растут два дерева, и, если смотреть между ними, будет видно ту самую вырубку. Когда он в первый раз шел через этот лес с дядей, они остановились там, и дядя, вытянув руку, показал ему на покосившийся некрашеный дом, стоявший на голом утоптанном дворе.

— Вот и пришли, — сказал он, — и когда-нибудь все это будет твоим — этот лес, это поле и этот прекрасный дом.

Рейбер вспомнил, как сердце тогда чуть не выпрыгнуло у него из груди.

И вдруг до него дошло, что это место действительно принадлежит ему. За всеми переживаниями из-за того, что к нему вернулся мальчик, он совсем забыл о праве собственности. Он остановился, пораженный мыслью о том, что теперь он действительно всем этим владеет. Вокруг росли его деревья, спокойные и величественные, часть того мира, законы которого не менялись с первого дня Творения. Его сердце исступленно забилось. Он быстро прикинул, что стоимость этого леса вполне могла бы покрыть расходы на обучение мальчика в колледже. На душе у него стало легче. Он потянул ребенка за собой, пытаясь отыскать то место, откуда виден дом. Он прошел всего несколько ярдов, и впереди сверкнул открытый кусок неба: то самое место. Он отпустил Пресвитера и пошел вперед.

Перед ним было то самое раздвоенное дерево, или по крайней мере так ему показалось. Опершись рукой об один из стволов, он подался вперед и выглянул из развилки. Взгляд его наскоро, ни за что не уцепившись, скользнул по-над полем, а потом вдруг резко остановился на том месте, где прежде стоял дом. Там торчали две трубы и между ними — куча обугленного мусора.

Он стоял с пустым, спокойным выражением на лице, и только как-то странно защемило сердце. Даже если кости и лежат в золе, с такого расстояния разглядеть их все равно было никак невозможно, однако перед ним тут же встал образ старика, такого, каким он был когда-то. Тот стоял на краю двора, подняв руку в знак приветствия, а сам Рейбер торчал, как перст, посреди поля, сжав кулаки, и пытался кричать, пытался сделать так, чтобы его подростковая ярость нашла выражение в простых и понятных словах. Стоял и орал во всю глотку: «Ты сумасшедший! Ты сумасшедший! Ты все врал! И вместо мозгов у тебя дерьмо собачье, и самое место тебе — в психушке!» — а потом он развернулся и побежал прочь, унося с собой одно-единственное воспоминание: о том, как изменилось лицо старика, как на нем невесть откуда появилось выражение тайной муки, и этого выражения он так и не смог забыть — никогда. И снова увидел его, глядя на две голые печные трубы.

Он почувствовал, как что-то прикоснулось к его руке, и посмотрел вниз, хотя перед глазами у него стояло все то же выражение на лице у старика, и он едва ли отдавал себе отчет в том, что перед ним теперь совсем другое лицо, лицо Пресвитера. Малыш хотел, чтобы его подняли, чтобы он тоже смог посмотреть сквозь дерево. Рейбер задумчиво поднял его и стал держать между стволами, лицом к вырубке. Ему показалось, что в бессмысленных, как забор, серых глазах отражается разрушенный дом. Через некоторое время малыш обернулся и стал смотреть на него. Рейбера вдруг охватило ужасное чувство утраты. Он понял, что не может больше здесь оставаться ни секунды. Держа малыша на руках, он развернулся и быстро пошел прочь той дорогой, которой пришел.

Он вырулил на шоссе и погнал машину прочь, судорожно вцепившись в руль, со сведенным судорогой лицом, с головой, занятой одной-единственной мыслью о той страшной дилемме, которая раздирает Таруотера изнутри и которую решить должен только он сам, потому что от этого теперь зависит не только спасение мальчика, но и его собственное спасение тоже. Он отказался от своего прежнего плана, в Паудерхед нельзя ехать так скоро. Он понял, что не сможет еще раз туда вернуться, что ему нужно искать какой-то другой выход. Он вспомнил, что случилось в лодке после обеда, и подумал, что был на правильном пути. Просто нужно было зайти еще дальше. Он решил, что мальчику просто-напросто нужно все разъяснить, разложить по полочкам. Не спорить с ним, а только рассказать, рассказать простыми, понятными словами, что у него мания, болезнь, и объяснить, что это такое. Не важно, будет он отвечать или хоть как-то реагировать, но выслушать ему придется. Ему придется узнать, что есть на свете человек, который точно знает, что с ним происходит, по той простой причине, что это в принципе поддается объяснению. На этот раз он пойдет до конца и скажет все. Мальчику следует по крайней мере знать, что у него нет никаких секретов. Пока они будут ужинать, он как бы невзначай вытащит эту манию на белый свет и даст мальчику на нее полюбоваться. Что уж он будет с ней делать — его личное дело. Рейберу вдруг показалось, что все это очень просто, что именно так и следовало поступить с самого начала. «Только время расставит все по своим местам», — подумал он.

Он остановился на оштукатуренной в розовый цвет заправочной станции, где продавали керамические фигурки, детские волчки и прочую дребедень. Пока машину заправляли, он вышел поискать какую-нибудь вещицу, которую можно было бы предложить мальчику в знак примирения. Он хотел, чтобы предстоящая встреча прошла как можно более гладко. Его взгляд скользил по полке, на которой стояли керамические муляжи рук, вампирских клыков, коробочки с фальшивыми собачьими экскрементами, которые можно подбросить кому-нибудь на коврик перед дверью, деревянные тарелки с выжженными на них циничными надписями. Наконец он увидел удивительно ухватистый гибрид штопора и открывашки. Он купил его и вышел.

Когда они вернулись в номер, мальчик по-прежнему лежал на койке. Его лицо было абсолютно спокойным, казалось, с тех пор, как они вышли, он ни разу не сдвинул взгляда с одной точки. Рейберу снова привиделось то лицо, которое так потрясло его бывшую жену, он почувствовал мгновенный приступ отвращения к мальчику, и его пробрала дрожь. Пресвитер взобрался на койку, и Таруотер спокойно посмотрел ему в глаза. Он, казалось, вообще не заметил, что Рейбер тоже вошел в комнату.

— Я так проголодался, что, наверное, съел бы лошадь, — сказал учитель. — Пошли вниз.

Мальчик обернулся и спокойно, без особого интереса, но и без враждебности ответил:

— Если ты собираешься ужинать здесь, именно это тебе и подадут.

Рейбер, никак не отреагировав на шутку, вынул из кармана штопор-открывашку и небрежно уронил его мальчику на грудь.

— Может, пригодится когда-нибудь, — сказал он, отвернулся и стал мыть руки в тазу с водой.

В зеркале он увидел, как Таруотер осторожно взял металлический кругляш и принялся рассматривать. Он вытащил штопор, потом задумчиво затолкал его обратно. Он изучал вещицу спереди и сзади, потом взвесил на ладони, где она легла удобно, как монета в полдоллара. Через минуту он нехотя произнес:

Она мне совсем не нужна, но все равно спасибо, — и положил открывашку в карман.

Его внимание опять вернулось к Пресвитеру, как к себе домой. Приподнявшись на локте, он внимательно посмотрел на ребенка.

— А ну-ка встань, — медленно сказал он.

Было такое ощущение, что он отдает команду маленькому зверьку, которого успешно дрессировал все последнее время. Голос звучал спокойно, но с некоторой ноткой интереса: выйдет — не выйдет. Всю свою обычную враждебность он, казалось, взял на поводок и направил на достижение цели. Ребенок смотрел на него как зачарованный.

— Я ведь сказал тебе, встань! — медленно повторил он. Ребенок послушно сполз с кровати.

Рейбер почувствовал укол нелепой ревности. Он стоял, раздраженно нахмурившись, и смотрел, как, не говоря ни слона, мальчик выходит из комнаты, а Пресвитер покорно идет за ним. Через секунду он бросил полотенце в таз и отправился за ними следом.

Мотель сотрясался от топота восьми пар ног. В том конце холла, где хозяйка заведения держала музыкальный автомат, танцевали. Троица уселась за жестяной красный стол, и Рейбер отключил свой слуховой аппарат до лучших времен, пока не прекратится светопреставление. Он сидел и смотрел по сторонам, злясь, что его потревожили.

Танцующие были ровесники Таруотеру, но, казалось, принадлежали к совершенно другому виду. Девочек можно было отличить от мальчиков только по узким юбкам и голым ногам. Лица и головы у всех были почти одинаковые. Они танцевали с какой-то остервенелой сосредоточенностью. Пресвитер оцепенел. Он привстал на стуле и смотрел на них, свесив голову набок, так что она, казалось, вот-вот отвалится. Таруотера смотрел сквозь них, и взгляд у него был темный и отсутствующий. Эти подростки, видимо, были для него чем-то вроде мошек, которые жужжат и кружатся у него перед глазами.

Музыка всхлипнула в последний раз, подростки, толкаясь, пробились к своему столику и развалились на стульях. Рейбер включил слуховой аппарат и вздрогнул, когда ему в голову ворвался трубный рев Пресвитера. Малыш подпрыгивал на стуле и вопил от разочарования. Когда танцоры увидели его, он прекратил шум, встал по стойке смирно и принялся пожирать их взглядом. За их столиком воцарилась раздраженная тишина. Вид у них был такой, словно их оскорбила в лучших чувствах какая-то ошибка мироздания, что-то такое, что надлежало исправить, прежде чем показывать им. С каким наслаждением Рейбер подскочил бы к ним сейчас и заехал в эти дурацкие рожи стулом. Они встали и, угрюмо подталкивая друг друга, упаковались в открытый автомобиль, который тут же взревел и умчался, возмущенно окатив мотель волной полетевшего из-под колес песка и гравия. Рейбер выдохнул так, словно воздух у него в легких был острым и мог его поранить. И тут ему на глаза попался Таруотер.

Мальчик смотрел прямо на него и улыбался едва заметной, но вполне ясной по смыслу улыбкой, словно видел его насквозь. Эту улыбку Рейберу и раньше доводилось видеть у него на лице. Она издевалась над ним, опираясь на какое-то глубинное, нутряное знание, которое с каждым разом становилось все глубже и, по мере приближения к самой его сокровенной сути, все отчетливей перерастало в полнейшее к нему безразличие. Рейбера вдруг как током ударило, он понял смысл этой улыбки, и его охватила такая злоба, что на мгновение он лишился сил. «Убирайся, — хотелось крикнуть ему, — и чтобы я больше не видел твоей проклятой наглой рожи! Убирайся к дьяволу! Проваливай и крести хоть целый мир!»

Женщина уже какое-то время стояла рядом с ними и ждала, когда учитель сделает заказ, но внимания он на нее обращал не больше, чем на невидимку. Она принялась постукивать меню по стакану, а потом просто сунула его Рей-беру под нос. Не читая, он сказал:

— Три гамбургера с гарниром, — и оттолкнул меню прочь. Когда она ушла, он сухо проговорил:

— Я хочу раскрыть перед тобой кое-какие карты.

Он посмотрел мальчику в глаза и, натолкнувшись на знакомый ненавистный в них блеск, попытался взять себя в руки.

Таруотер перевел взгляд на стол, как будто ждал, что сейчас Рейбер достанет карты и начнет их раскладывать.

— Это значит, что я хочу поговорить с тобой начистоту, сказал учитель, стараясь скрыть раздражение. Он изо всех сил старался сделать так, чтобы его взгляд и голос казались такими же безразличными, как у его визави. — Мне нужно кос что сказать тебе, и тебе придется это выслушать. Что тебе после этого делать — решай сам. Я не собираюсь больше руководить твоими поступками. Я хочу просто рассказать тебе все как есть, — Его голос звучал нервно и зло. Он будто читал выдержку из газеты. — Я заметил, что ты уже вполне в состоянии смотреть Пресвитеру в глаза. Это хорошо. Это значит, что ты уже сделал шаг вперед. Однако не думай, что теперь, раз ты можешь смотреть ему в глаза, той опасности, которая тебя подстерегала, больше не существует. Вовсе нет. Старик все еще крепко держит тебя. Не думай, что ты уже свободен.

Мальчик продолжал смотреть на него все с той же понимающей улыбкой.

— Это в тебя он заронил свое семя, — сказал Рейбер. — И ты ничего не можешь с этим поделать. Оно упало на дурную почву, но корни пустило глубоко. А во мне, — с гордостью сказал он, — оно упало на камень, и ветер унес его прочь. — Учитель ухватился за стол, как будто собирался швырнуть его в мальчика. — Черт тебя подери! — сказал он хриплым прерывистым голосом. — Оно сидит и в тебе, и во мне. Разница в том, что я о нем знаю и могу его контролировать. Я выдираю его с корнем, а ты слишком слеп, чтобы увидеть и распознать его в себе. Ты даже не знаешь, что руководит твоими поступками.

Мальчик злобно сверкнул глазами, но ничего не ответил.

«По крайней мере, — подумал Рейбер, — я стер с его физиономии это дурацкое выражение». Несколько секунд он молчал, обдумывая, что сказать дальше.

Женщина вернулась и принесла три тарелки. Она поставила их на стол медленно, чтобы хватило времени отследить происходящее. Лицо у мужчины вспотело и выглядело утомленным, совсем как у мальчика. Последний бросил на нее раздраженный взгляд. Мужчина сразу стал есть, как будто хотел побыстрее с этим покончить. Ребенок быстро схватил булку и стал слизывать с нее горчицу. Старший мальчик посмотрел на свой гамбургер так, словно мясо в нем было несвежее, и не прикоснулся к нему. Она ушла и, на несколько секунд задержавшись на пороге кухни, бросила на них возмущенный взгляд. Наконец мальчик взял свой гамбургер. Он почти донес его до рта, но потом положил обратно. Он дважды брал его и дважды возвращал на тарелку, так и не откусив. Потом он стянул с головы шляпу и скрестил руки на груди. Она решила, что с нее хватит, и закрыла за собой дверь.

Учитель подался вперед через стол, буравя мальчика светлыми и острыми, как два стальных сверла, глазами.

— Ты даже есть не в состоянии, — сказал он, — потому что что-то гложет тебя изнутри. И я намерен сказать тебе, что это такое.

— Глисты, — прошипел Таруотер так, словно больше был не в состоянии сдерживать кипящее в нем отвращение.

— Что, выслушать кишка тонка? — спросил Рейбер. Мальчик подался вперед, будто ни с того ни с сего весь превратился во внимание.

— Ты не можешь сказать мне ничего такого, что у меня кишка тонка будет выслушать, — сказал он.

Учитель выпрямился.

— Хорошо, — сказал он, — тогда слушай. — Он скрестил руки на груди и, прежде чем начать, секунду смотрел на мальчика. Потом заговорил холодным тоном: — Старик приказал тебе окрестить Пресвитера. Этот его приказ крепко засел в твоей голове и, как валун на дороге, мешает тебе двигаться дальше.

Кровь отхлынула от лица Таруотера, но глаз он не отвел. Все понимающий блеск в них пропал, и теперь он смотрел на Рейбера с яростью. Учитель говорил медленно, аккуратно подбирая слова, словно перебирался через горную речку и нащупывал камни поустойчивей.

— Пока ты не избавишься от своего маниакального желания окрестить Пресвитера, ты не сможешь стать нормальным человеком. В лодке я сказал, что ты вырастешь уродом. Мне не следовало этого говорить. Я имел в виду, что у тебя есть выбор. Я хочу, чтобы ты понял, между чем и чем выбирать. Я хочу, чтобы ты сделал этот выбор сам, а не просто шел как лунатик, одержимый манией, которой он даже не в силах понять. То, что нам понятно, мы можем держать под контролем, — сказал он. — Ты должен понять, что тебе мешает. Не знаю, хватит ли у тебя сообразительности разобраться в этом. Это непросто.

Лицо у мальчика казалось высохшим и старым, как будто он уже давным-давно во всем разобрался, и теперь это было частью его самого, как невнятный ток смерти в его кроим. Факты он принял молча, лицом к лицу, и учителя это тронуло. Злость как рукой сняло. В холле было тихо. Из окон на стол упал розовый свет. Таруотер перевел взгляд с дяди на Пресвитера. Волосы у ребенка стали розовые, светлее лица. Он сосал ложку; глаза его потонули в нависшей тишине.

— Есть два способа решения этой проблемы, — сказал Рейбер. — Какой из них тебе ближе — решай сам.

Таруотер снова посмотрел на него — без насмешки, без блеска в глазах, но и без интереса, словно для него все было уже решено окончательно и бесповоротно.

— Крещение — пустой ритуал, не более того, — сказал учитель. — Есть единственный способ по-настоящему родиться заново, и он состоит в том, чтобы постоянно совершенствоваться, понять самого себя. На это уходит много времени и много сил, не спорю. Но, пролив немного воды и произнеся пару слов, ты ничего не добьешься от вечности. То, что ты хочешь сделать, бессмысленно, а потому простейшее решение проблемы состоит в том, чтобы взять и сделать это. Прямо здесь и сейчас, вот этой водой из стакана. Я разрешаю тебе сделать это, чтобы вся эта дурь больше не мучила тебя. Если все дело только во мне, так крести его прямо сейчас.

Он подтолкнул стакан с водой к мальчику. Взгляд у него был терпеливый и насмешливый.

Мальчик посмотрел на стакан и тут же отвел глаза. Его рука, лежавшая на столе рядом с тарелкой, дернулась. Он сунул ее в карман, отвернулся и стал смотреть в окно. Сама манера его движения, казалось, говорила о том, что он потрясен до глубины души, что он сам не свой и просто не знает, что ему делать дальше.

Учитель взял стакан и поставил его на прежнее место, прямо перед собой.

— Я знал, что ты на это не купишься, — сказал он. — Я знал, что ты не станешь совершать глупых поступков, недостойных той смелости, которую ты уже проявил.

Он взял стакан и выпил остатки воды. Потом поставил его обратно на стол. Казалось, еще секунда, и он рухнет без сил, как альпинист, который дни и ночи напролет взбирался на вершину горы и буквально только что ее покорил.

Через некоторое время он сказал:

— Другой путь куда сложнее. Этот путь я выбрал для себя. Здесь ты рождаешься заново по-настоящему, потому что прилагаешь к этому все свои силы. Все свои умственные способности. — Он говорил сбивчиво. — Другой путь состоит в том, чтобы встретить сбою одержимость лицом к лицу и бороться с ней, выпалывать этот сорняк всякий раз, когда чувствуешь, что он снова пошел в рост. Неужели я должен объяснять это тебе? Умному молодому человеку, который вполне мог бы и сам до этого додуматься?

— Не надо мне ничего объяснять, — пробормотал Таруотер.

— Навязчивой идеи окрестить его у меня нет, — сказал Рейбер. — Моя мания куда сложнее, но суть одна и та же, и способ искоренить ее — один и тот же.

— Ничего не то же самое, — сказал Таруотер, повернувшись к дяде. В его глазах снова появился прежний блеск. — Я могу раз и навсегда вытащить ее вместе с корнями. Я могу действовать, я же не как ты. Ты только и делаешь, что думаешь, что бы ты сделал, если бы смог сделать. Я — нет.

Я могу это сделать, могу действовать. — Он смотрел на дядю с презрением, но презрение это было уже другим. — Во мне, — сказал он, — все по-другому.

— Существуют определенные законы, которым подчиняется поведение любого человека, — сказал учитель. — И ты не исключение. — Он абсолютно точно понимал, что ненависть — это единственное чувство, которое вызывает у него этот мальчик. Самый его вид был ему противен.

— Погоди немного — сам увидишь, — сказал Таруотер, как будто мог что-то доказать, не выходя из этой комнаты.

— Опыт — жестокий учитель, — сказал Рейбер. Мальчик пожал плечами и встал. Он пересек комнату, подошел к дверной сетке и стал смотреть сквозь нее на улицу. Пресвитер сразу слез со стула и пошел за ним, на ходу напяливая шляпу. Таруотер ощутимо напрягся, когда малыш подошел к нему, но с места не сдвинулся, а Рейбер сидел и смотрел, как эти двое стоят рядом и смотрят на улицу — две фигуры в шляпах, нелепые и допотопные, связанные между собой каким-то общим нервным напряжением, которое исключало необходимость в нем самом. Потом он с нарастающим чувством тревоги увидел, как мальчик положил руку на шею малышу, открыл дверь и вывел его наружу. Ему пришло в голову, что под «сделать что-нибудь» мальчик имел в виду возможность превратить ребенка и своего раба, научить Пресвитера, как преданную собаку, подчиняться его командам. Вместо того чтобы избегать его, он решил полностью подчинять его себе, чтобы показать Рейберу, кто здесь хозяин.

«Вот только я этого не позволю, — подумал Рейбер. — Пели кому Пресвитер и будет подчиняться, то только мне». Он положил деньги на стол под солонку и вышел за ними.

Небо было ярко-розовым и излучало свет почти потусторонний, так что все земные цвета казались ярче. Всякий пробившийся сквозь гравий сорняк казался живым зеленым первом. Мир, как змея, менял кожу. Мальчики были уже на полпути к мосткам, они шли медленно, и рука Таруотера по-прежнему лежала у Пресвитера на шее, но Рейберу показалось, что это Пресвитер ведет Таруотера, что именно он захватил мальчика в плен. Учитель с мрачным удовольствием подумал о том, что рано или поздно уверенности в себе и в своих убеждениях у Таруотера поубавится.

Они дошли до края мостков и остановились, глядя вниз на воду. А потом, к вящей досаде Рейбера, мальчик взял ребенка под мышки, как мешок, и посадил в лодку, которая была привязана к мосткам.

— Я не давал тебе разрешения катать Пресвитера на лодке, — сказал Рейбер.

Может быть, Таруотер услышал его, а может, и нет; он не ответил. Он сел на край мостков и несколько секунд смотрел на противоположный берег озера. Половинка большого красного шара висела, почти не двигаясь, над дальней стороной озера, как будто озеро само было вытянутой в овал половинкой солнца, разрезанного в середине зубчатой полосой леса. По воде на разной глубине плыли красные и оранжевые облака. Рейберу вдруг больше всего на свете захотелось провести полчаса в одиночестве и не видеть этих детей — ни того, ни другого.

— Хотя, впрочем, давай, прокати его, — сказал он, — только, пожалуйста, будь осторожен.

Мальчик не пошевелился. Он сидел, наклонившись вперед, ссутулив худые плечи, руками вцепившись в край пристани. Он словно удерживал равновесие перед решающим прыжком.

Потом он соскочил в лодку к Пресвитеру.

— Присмотришь за ним? — спросил Рейбер.

Лицо Таруотера было похоже на древнюю маску, которая высохла и поблекла.

— Я о нем позабочусь, — сказал он.

— Спасибо, — ответил дядя.

На секунду его отношение к мальчику потеплело. Он зашагал по мосткам назад к мотелю. Дойдя до двери, он повернулся и посмотрел, как лодка удаляется от берега. Он поднял руку и помахал им, но Таруотер никак не показал, что он заметил этот жест, а Пресвитер сидел к отцу спиной.

Маленькая фигурка в черной шляпе сидела в лодке, как пассажир, которого мрачный лодочник везет через озеро к какому-то таинственному месту назначения.

Вернувшись в номер, Рейбер лег на койку и попытайся снова почувствовать то облегчение, которое снизошло на него, пока он ездил днем на машине. Едва ли не единственным чувством, которое он испытывал в присутствии мальчика, было колоссальное напряжение, и когда это чувство на какое-то время оставляло его, он понимал, до какой степени оно непереносимо. Он лежал и с отвращением думал о той минуте, когда это лицо с неизменным выражением молчаливого вызова снова появится в дверях. Он представил, что ему все лето придется бороться с холодным упрямством мальчика. Он начал думать о том, может ли Таруотер уйти от них по своей собственной воле, и через секунду понял, что хочет именно этого. Он больше не чувствовал никакого желания исправлять его. Единственное, чего он хотел, так это избавиться от него. Он с ужасом подумал о том, что мальчик останется с ними навсегда, и стал размышлять, как бы спровадить его побыстрее. Он знал, что мальчик не уйдет, пока рядом будет Пресвитер. Он даже подумал было, а не отправить ли ему Пресвитера и впрямь на несколько недель в специализированное учреждение. Впрочем, от одной этой мысли он пришел в ужас и тут же переключился на другие возможные варианты. Потом он ненадолго задремал и во сне видел, как вместе с Пресвитером мчится на машине от надвигающегося на них облака, похожего на торнадо. Он проснулся и увидел, что в комнате стало почти совсем темно.

Он встал и подошел к окну. Лодка с двумя пассажирами находилась примерно в центре озера и почти не двигалась. Окруженные водой, они сидели и смотрели друг на друга, маленький приземистый Пресвитер и Таруотер, длинный и тощий, слегка наклонившийся вперед, сосредоточив все свое внимание на сидящем напротив него малыше. Они будто попали в сильное магнитное поле, которое властно удерживает их вместе. Истошно-багровое небо, казалось, вот-вот взорвется и погрузится во тьму.

Рейбер отошел от окна и снова упал на кровать, но спать он больше не хотел. У него было какое-то странное чувство, что он чего-то ждет и отмеряет время. Он лежал с закрытыми глазами, словно слушал неведомые миру звуки, которые мог услышать только тогда, когда был выключен слуховой аппарат. Похожее чувство он испытывал в детстве — похожее по насыщенности, а не по сути, — когда лежал и ждал, что в любой момент город может расцвести и превратиться в вечный Паудерхед. Теперь он тоже чувствовал, что ждет каких-то грандиозных перемен. Ждет, что весь мир превратится в кучу пепла меж двух обгорелых труб.

А он будет всего лишь наблюдатель, не более того. Чувство ожидания было совершенно безмятежным. Жизнь никогда его особенно не баловала, а потому и жалеть было не о чем. Он убеждал себя в том, что даже собственная гибель совершенно ему безразлична. Ему казалось, что это безразличие есть вершина человеческого величия, и, забыв на секунду обо всех своих промахах, забыв, как чудом удержался на последней грани нынче днем, он почувствовал, что этой вершины он уже достиг. Покой в том, чтоб ничего не чувствовать.

Он лениво наблюдал, как в окне поднимается круглая красная луна. Она была как солнце, только на обратной стороне земли. Он принял решение. По возвращении мальчика он скажет: «Мы с Пресвитером сегодня же возвращаемся в город. Ты можешь поехать с нами, но только при соблюдении следующих условий: ты не начинаешь действовать со мной заодно — ты действуешь со мной заодно, целиком и полностью. Ты меняешь свое отношение ко мне и к жизни, ты проходишь тесты, ты готовишься осенью пойти в школу. И прямо сейчас ты снимешь с головы эту шляпу и выбросишь ее в окно. Если ты на все это не согласен, мы с Пресвитером уезжаем без тебя».

Потребовалось пять дней, чтобы все встало на свои места. Он вспомнил свои дурацкие чувства в ту ночь, когда появился мальчик, вспомнил, как сидел у его постели и думал, что теперь у него наконец-то есть сын, перед которым открыто будущее. Он вспомнил, как шел за ним по темным переулкам, чтобы оказаться в конце концов в этой отвратительной молельне, вспомнил, каким был идиотом, когда стоял под окном и слушал проповедь сумасшедшей девочки. Теперь он едва мог в это поверить. Даже прежняя идея отвезти мальчика назад в Паудерхед казалась теперь нелепой, а поехать туда сегодня днем мог только психически нездоровый человек. Ему было стыдно за свои сомнения, за неуверенность, за свое настойчивое стремление изменить мальчика. Теперь он не видел во всем этом абсолютно никакого смысла. Он почувствовал, что после пяти дней безумия к нему вернулся здравый смысл. Он с нетерпением ждал, когда же они вернутся, чтобы как можно скорее выдвинуть свой ультиматум.

Он закрыл глаза и подробно представил себе эту картину: угрюмое лицо мальчика, попавшего в безвыходное положение, вынужденного опустить свои нахальные глаза. Его сила заключалась теперь в том, что ему было безразлично, останется мальчишка или нет. Улыбнувшись, он подумал, что его безразличие не идеально: он безусловно хотел, чтобы мальчик убрался восвояси. Скоро он задремал опять и опять вместе с Пресвитером спасался на машине от надвигавшегося торнадо.

Когда он снова проснулся, луна, успевшая добраться уже до середины окна, светила привычным блеклым светом. Он сел, вздрогнув всем телом, как будто в лицо ему заглянул чужой человек, вестник, который только что, задыхаясь, вошел к нему в комнату.

Он встал, подошел к окну и выглянул наружу. Небо было совершенно черным, по озеру пролегла четкая лунная дорожка. Сощурив глаза, он высунулся из окна, но ничего не увидел. В самой этой тишине что-то было не так. Он включил слуховой аппарат, и голова сразу загудела от монотонного скрежета сверчков и древесных лягушек. Он подождал. Потом, за секунду до того, как случилось непоправимое, он ухватился за металлическую коробочку слухового аппарата, словно когтями впившись в собственное сердце. В тишине раздался вопль.

Он не пошевелился. Он стоял абсолютно неподвижно, оцепенев, ничего не чувствуя, пока слуховой аппарат ловил и пережевывал отдаленные звуки жестокой, длительной борьбы. Вопль прервался, но потом возник снова. Теперь он звучал ровно, то усиливаясь, то затухая. Аппарат создавал иллюзию, что эти звуки вырываются из него самого, что там, внутри, кто-то пытается освободиться, продраться наружу сквозь плоть. Он стиснул зубы. Мышцы на лице напряглись, обнаружив под кожей живые линии боли, более жесткой, чем кость. Его лицо окаменело. Ни единый крик не должен ускользнуть от него. Он знал только одно, только в одном был уверен — ни единый крик не должен от него ускользнуть.

Вопль то усиливался, то затухал, потом взметнулся последний раз, в самый решающий момент, как будто после сотен лет ожидания смог наконец прорваться в спасительную тишину. И над ним опять сомкнулись мелкие ночные звуки.

Он так и остался стоять у окна. Он знал, что случилось. То, что случилось, было так же очевидно, как если бы он сам стоял в воде вместе с мальчиком, и они вдвоем не давали ребенку всплыть, пока тот не перестал биться. Он стоял и смотрел через тихий, пустой водоем на стоящий у воды темный лес. Мальчик, скорее всего, шел сейчас по этому лесу навстречу своей ужасной судьбе. Он знал, инстинктом настолько же верным, как монотонное, механическое биение собственного сердца, что, даже утопив ребенка, мальчик окрестил его, что теперь ему не миновать всего того, к чему его готовил старик, и что сейчас он бредет сквозь черный лес, чтобы сшибиться в отчаянной схватке со своей судьбой.

Он стоял, пытаясь вспомнить что-то очень важное, пока не ушел от окна. Наконец он ухватил эту мысль, такую неясную и далекую, словно все это уже произошло, причем давно, очень давно. Завтра нужно будет прочесать озеро, чтобы найти Пресвитера.

Он стоял и ждал, когда невыносимая боль, нестерпимая мука, которые он должен был ощутить, охватят его, чтобы можно было не обращать на них внимания, но так ничего и не почувствовал. Он так и стоял у окна, с чувством удивительной легкости во всем теле, пока не понял, что не будет никакой боли, которую нужно было бы преодолевать.

ЧАСТЬ III

Глава 10

В свете фар у обочины дороги появился мальчик. Слегка подобравшись, он повернулся и выжидательно смотрел на машину. В его глазах на секунду зажегся красный огонек, совсем как у кроликов и оленей, которые ночью стрелой проносятся перед мчащими по шоссе автомобилями. Штаны у него были мокрые до колен, как будто он пробирался через болото. Шофер выскочившего из темноты грузовика выглядел в громоздкой стеклянной кабине совсем карликом, он резко ударил по тормозам и, пустив мотор работать на холостых оборотах, потянулся через соседнее сиденье и открыл дверцу. Мальчик забрался в кабину.

Это был дальнобойный грузовик, огромный и похожий на скелет доисторического ящера, и в кузове он вез четыре автомобиля, подогнанных тесно один к другому, как патроны в магазине. Шофер, жилистый мужчина с резко загнутым книзу носом и тяжелыми веками, подозрительно оглядел попутчика, потом нажал на сцепление, и грузовик, отчаянно взревев, тронулся с места.

— Если ты, приятель, хочешь, чтобы я тебя подбросил, не давай мне спать, — сказал он. — Я тебя не для того подобрал, чтоб тебе одолжение сделать.

По голосу было понятно, что он из какой-то другой части страны. Концы его фраз, как хвосты, неизменно загибались вверх.

Таруотер открыл рот, словно надеясь, что слова появятся сами собой, но ничего подобного не произошло. Так он и сидел, уставившись на шофера, с полуоткрытым ртом. Лицо его было бледным.

— Парень, я не шучу, — сказал шофер.

Мальчик крепко прижимал локти к бокам, чтобы его не трясло.

— Мне только доехать, где это шоссе выходит на пятьдесят шестое, — сказал он наконец. Его голос как-то странно скакал вверх-вниз, как будто он впервые открыл рот после какой-то страшной неудачи. Казалось, он постоянно слушает сам себя, пытаясь сквозь это дрожание различить некую твердую звуковую основу.

— Давай рассказывай что-нибудь, — сказал шофер. Мальчик облизал губы. Через секунду он сказал высоким, совершенно не слушающимся голосом:

— Я никогда на разговоры времени не тратил. Я всегда дела делал.

— И что же такого ты сделал в последнее время? — спросил шофер. — Почему у тебя штанины мокрые?

Мальчик опустил глаза и стал смотреть на свои мокрые штаны. Казалось, они полностью отвлекли его от всех тех слов, которые он только что собирался произнести вслух, целиком завладев его вниманием.

— Очнись, парень, — сказал шофер. — Я спрашиваю, почему у тебя штанины мокрые?

— Потому что я их не снял, когда делал это, — сказал он. — Я ботинки снял, а штаны снимать не стал.

— А что такого ты делал?

— Мне домой надо, — сказал он. — Я там, на пятьдесят шестом, вылезу, а потом по просеке пойду. До утра, видать, как раз и доберусь.

— Почему у тебя штанины мокрые? — не отставал шофер.

— Я мальчика утопил, — сказал Таруотер.

— Одного-единственного, и только-то? — спросил шофер.

— Да.

Он потянулся и вцепился шоферу в рукав. Несколько секунд его губы шевелились. Потом они замерли и зашевелились снова, как будто он не находил слов, чтобы выразить свою мысль. Он закрыл рот, потом снова попытался что-то сказать и снова не издал не звука. Потом фраза наконец сорвалась с губ и пропала:

— Я окрестил его.

— Да ну? — сказал шофер.

— Случайно. Я не хотел, — еле слышно сказал мальчик. Потом, уже спокойнее, он произнес: — Слова сами вырвались, но это ведь ничего не значит. Заново не рождаются.

— Верно, — сказал шофер.

— Я хотел только утопить его, и все, — сказал мальчик. — Рождаются-то всего один раз. А это просто слова, они сами у меня с языка сорвались и ушли в воду. — Он сильно встряхнул головой, как будто хотел разогнать ненужные мысли. — А куда я еду, там только сарай, больше ничего, — начал он снова, — потому что дом сгорел. Но это так и надо. Я не хочу, чтобы от него что-нибудь осталось. Там теперь все мое.

— От кого, «от него»? — пробормотал шофер.

— От деда моего, — сказал мальчик. — Я назад еду. И оттуда больше уже никуда. Я теперь там хозяин. Никто и пикнуть не посмеет. Не надо мне было уезжать, да только я ведь должен был доказать, что никакой я не пророк. Ну, и доказал. — Он помолчал немного, а потом дернул шофера за рукав. — Доказал тем, что утопил его. Даже если я его и окрестил, это ведь случайно получилось. А теперь я должен только заниматься своим делом, пока не умру. Ни крестить никого не должен, ни пророчествовать.

Шофер быстро взглянул на него, а потом опять стал смотреть на дорогу.

— Не будет никакого светопреставления, никакого пламени, — сказал мальчик. — Есть люди, которые могут действовать и которые не могут. Вот и все. Я могу действовать, и я не голодный. — Слова срывались с губ, как будто выталкивая друг друга. Потом он вдруг замолчал. Он, казалось, следил за темнотой, которую всегда на одно и то же расстояние гнали вперед фары. На обочине то и дело возникали и исчезали какие-нибудь дорожные знаки.

— Какую-то чушь ты несешь, — сказал шофер, — но все равно, давай неси дальше. Мне спать нельзя. Я тебя не за ради прогулки везу.

— Мне больше нечего сказать, — сказал Таруотер слабым голосом. Казалось, что мальчик надорвет его, если будет много говорить, что голос его ломается после каждого произнесенного звука. — Я хочу есть, — сказал он.

— Ты же только что сказал, что не голоден, — возразил шофер.

— Я не голоден до хлеба насущного, — сказал мальчик. — Но я бы съел что-нибудь. Обед я есть не стал, а ужина не было.

Шофер порылся в кармане и достал слегка помятый сандвич, завернутый в вощеную бумагу.

— Вот, возьми, — сказал он. — Я от него только один раз откусил. Невкусный он какой-то.

Таруотер взял сандвич и сжал его в руке, не разворачивая.

— Давай ешь! — раздраженно сказал шофер. — Что с тобой такое?

— Когда я уже совсем соберусь что-нибудь съесть, раз, и нет никакого голода, — сказал Таруотер. — Как будто у меня в животе пусто, и эта пустота ничего туда не пускает. Если я его съем, меня вырвет.

— Эй ты, — сказал шофер, — смотри не наблюй мне тут. А если у тебя зараза какая, так вообще выметайся отсюда.

— Меня не тошнит, — сказал мальчик. — Меня сроду никогда не тошнило, только если съем слишком много. А то, что я его окрестил, так это ж просто слова. Я домой еду, — сказал он. — Я там теперь хозяин. Пока придется в сарае спать, пока не придумаю, где бы себе дом построить. Было бы у меня дури поменьше, я б его вытащил и на улице сжег. Не надо было дом сжигать вместе с ним.

— Век живи — век учись, — сказал шофер.

— У меня дядя все на свете знает, — сказал мальчик, — а только все равно дурак. Ничего сделать не может. Он только и делает, что думает. У него голова такая, с проводом, а к уху электрический шнур подключается. Он умеет мысли читать. Он знает, что заново не родишься. А я все то же знаю, что и он, только я еще и действовать могу. Я это доказал, — добавил он.

— Может, сменишь пластинку? — поинтересовался шофер. — Сколько у тебя сестричек дома?

— Я родился на поле скорбей, — сказал мальчик.

Он снял шляпу и почесал голову. Волосы у него были жидкие и тусклые, темные на фоне белого лба. Он положил шляпу на колени, как чашу, и заглянул в нее. Достал оттуда коробок спичек и белую карточку.

— Я это все себе в шляпу положил, когда топил его, — сказал он. — Боялся, что в карманах намокнет. — Он поднес карточку к глазам и вслух прочитал: — «Т. Фосетт Микс. Завод скобяных изделий. Мобил, Бирмингем, Атланта». — Он засунул карточку за ленту и надел шляпу обратно на голову. Спички он сунул в карман.

У шофера голова стала падать на грудь. Он тряхнул ею и сказал:

— Говори давай, мать твою.

Мальчик полез в карман и достал штопор-открывашку, который ему подарил учитель.

— Это мне дядя дал, — сказал он. — Он неплохой. Знает кучу всего. Думаю, эту вещь я как-нибудь использую. — И он посмотрел на удобно лежавший в ладони штопор. — Думаю, она мне как-нибудь пригодится, — попросил он, — открыть что-нибудь.

— Расскажи анекдот, — попросил шофер.

Внешний вид мальчика говорил о том, что анекдотов он никаких не знает. И о том, что навряд ли он вообще знает, что такое анекдот.

— Знаешь, какое самое величайшее изобретение человека? — спросил он наконец.

— Не-а, — сказал шофер, — какое?

Мальчик не ответил. Он снова смотрел вперед, в темноту, и казалось, уже забыл, что вообще задал вопрос.

— Какое самое величайшее изобретение человека? — раздраженно спросил водитель грузовика.

Мальчик повернулся и посмотрел на него, явно не понимая, в чем дело. У него в горле что-то щелкнуло, а потом он сказал:

— Что?

Шофер сердито уставился на него:

— Что с тобой такое?

— Ничего, — сказал мальчик. — Я хочу есть, только я не голодный.

— Ты не из дурдома ли, часом, сбежал? — пробормотал шофер. — Такое впечатление, что в этих краях все прямиком оттуда. Пока до Детройта не доеду, наверняка не попадется ни одного нормального.

Несколько миль они ехали молча. Грузовик все сбавлял и сбавлял скорость. Веки шофера падали, как будто были налиты свинцом. Он тряс головой, чтобы открыть глаза, но они почти сразу закрывались опять. Грузовик стал вилять. Шофер опять ожесточенно потряс головой, съехал с дороги на широкую обочину, откинулся назад и захрапел, даже не взглянув на Таруотера.

Мальчик тихо сидел на соседнем сиденье. В его широко открытых глазах сна не было совсем. Казалось, он никогда не сможет их закрыть и перед его открытым взором всегда будет стоять один и тот же вид. Вскоре глаза его закрылись, но тело не расслабилось. Он сидел прямо, с выражением полной собранности на лице, как будто под закрытыми веками не спал внутренний взгляд и все пытался отыскать истину в рваной путанице сна.

Они сидели в лодке и смотрели друг на друга, подвешенные в мягкой и бездонной тьме, разве что чуть тяжелее черного воздуха вокруг, но видеть темнота ничуть не мешала. Он видел так же хорошо, как днем. Он глядел в темноту, прекрасно различая глаза сидевшего напротив малыша, светлые и тихие. Они утратили привычную рассредоточенность взгляда и приучились неотрывно следить за ним, блеклые, как у рыбы, и очень внимательные. Рядом с ним, как корабельный лоцман рядом с капитаном, стоял его верный друг, тощий и похожий на тень, на чьи советы мальчик полагался как в городе, так и в деревне.

Поторопись, сказал он. Время — оно как деньги, а деньги — как кровь, и время превращает кровь в прах. Мальчик взглянул в глаза склонившегося над ним друга и с удивлением заметил, что они фиолетовые, очень глубокие и внимательные, и смотрят на него странным, сочувствующим и голодным взглядом. Мальчик отвернулся. Ему стало неуютно.

Поступков более внятных, чем этот, просто не бывает, сказал друг. Когда имеешь дело с покойниками, приходится действовать. Голых слов недостаточно, чтобы сказать «нет».

Пресвитер снял шляпу и выкинул ее за борт, и она поплыла, черная по черной глади озера. Мальчик повернулся, следя глазами за шляпой, и вдруг увидел, что сзади, уже менее чем в двадцати ярдах, на него надвигается берег, безмолвный, как лоб неведомого левиафана, чуть возвышающийся над водой. Он почувствовал, что у него нет тела, нет ничего, кроме головы, а голова полна воздухом, и он готов к тому, чтобы раз и навсегда разобраться со всеми покойниками сразу.

Будь мужчиной, посоветовал друг, будь мужчиной. Всего только и нужно, что утопить одного недоумка.

Мальчик перегнулся через борт к темным зарослям кустарника и привязал лодку. Потом снял ботинки, переложил содержимое карманов в шляпу и положил ее на ботинок, и все это время серые глаза спокойно следили за ним, словно в ожидании схватки, которой уже не миновать. Фиолетовые глаза тоже следили за ним, но в них таилось плохо скрытое нетерпение.

Не время раздумывать, сказал наставник. Сделал дело — и свободен.

Вода вылизывала берег широким черным языком. Он вылез из лодки и, стоя в воде, почувствовал, как пальцы ног погружаются в грязь, а колени окутывает влага. С неба смотрели миллионы немигающих, спокойных глаз, словно огромная небесная птица разложила огромный черный хвост. Пока он, потерявшись на минуту, стоял и смотрел в небо, ребенок в лодке встал, обхватил его за шею и вскарабкался на спину. Он повис, как огромный краб на тонкой ветке, и мальчик, вздрогнув, почувствовал, что его тянет назад, что он погружается в воду, как будто прибрежная тина не хочет его отпускать.

Он сидел в кабине грузовика, прямой и напряженный, а потом его мышцы начали подергиваться сами собой, он начал молотить руками в воздухе, он открыл рот, пытаясь дать дорогу крику, который все никак не шел наружу. Его бледное лицо кривилось и гримасничало, само собой. Он был как Иона, который в ужасе цепляется за язык кита.

Тишину в грузовике нарушал только размеренный храп шофера, чья голова падала то на одну сторону, то на другую. Мальчик один или два раза едва не задел его своими конвульсивно дергающимися руками, пока пытался освободиться от поглотившей его чудовищной темноты. Время от времени мимо проезжала машина, на секунду освещая его искаженное лицо. Он отчаянно хватал ртом воздух, словно его, как рыбу, выбросило на берег мертвых, а легких, чтобы дышать, у него не было. Наконец ночь пошла на убыль. На востоке в небе над деревьями появилось красное плато, а по другую сторону дороги в серо-коричневом свете стали вырисовываться поля. Внезапно раздавленный, побежденный мальчик высоким резким голосом выкрикнул слова крестильной молитвы, вздрогнул и открыл глаза. И услышал, как рядом, исчезая вместе с темнотой, хрипло выругался его друг.

Дрожа, он сидел в углу кабины, тесно прижав локти к бокам. Он чувствовал невероятную усталость и головокружение. Плато увеличивалось в размерах, и солнце, величественно поднимаясь сквозь него, разрушило его взмахами длинных красных крыльев. Теперь, когда он открыл глаза, его лицо казалось не таким напряженным. Осторожно, усилием воли он закрыл свой внутренний глаз, который видел все, что происходило во сне. В руке он сжимал шоферский сандвич. Крепко впившиеся пальцы продавили его почти насквозь. Он расслабил руку и посмотрел на него так, будто не имел ни малейшего представления, что это такое. Потом сунул его в карман. Через секунду он схватил шофера за плечо и тряхнул его. Тот проснулся и рывком вцепился в руль, как будто грузовик ехал на огромной скорости. Потом до него дошло, что машина стоит на месте. Он повернулся и сердито посмотрел на мальчика.

— Какого черта ты здесь делаешь? Куда ты, к чертовой матери, едешь? — зло спросил он.

Лицо у мальчика было бледным, но глядел он весьма решительно.

— Я домой еду, — сказал он. — Я теперь там хозяин.

— Вот и вали, — сказал шофер. — Я днем придурков не подвожу.

Мальчик с достоинством открыл дверь и вылез из кабины.

Он стоял на обочине дороги, хмуро и равнодушно, и смотрел, как чудовищная громадина с грохотом исчезает вдали. Неширокое серое шоссе лежало перед ним, и он решительно пошел вперед. Воли и сил ему было не занимать. Лицо его смотрело строго в сторону вырубки. К заходу солнца он туда дойдет. К заходу солнца он доберется до места, где ему предстоит начать жизнь, для которой он предназначен. Доберется до места, где до конца своих дней будет пожинать плоды того, что сделал правильный выбор.

Глава 11

Прошло уже около часа. Мальчик достал из кармана помятый, завернутый в бумагу шоферский сандвич. Он развернул его, бросил бумагу за спину, и та полетела за ним, шелестя над землей. Шофер надкусил сандвич только с одного конца. Мальчик засунул ненадкушенный край в рот, но через секунду вынул, оставив на нем едва заметные следы зубов, и положил в карман. Желудок жил собственной жизнью и не желал ничего принимать; вид у мальчика был отчаянно голодный и разочарованный.

Занималось утро, чистое, безоблачное и ясное. Он шел по обочине и не оборачивался, когда у него за спиной появлялись машины и проносились мимо, но когда они исчезали в конце сходящей на нет полоски шоссе, ему казалось, что расстояние между ним и целью его пути увеличивалось. У него было ощущение, что земля у него под ногами какая-то странная, как будто он шел по спине огромного зверя, который мог в любую секунду напрячься и сбросить его в кювет. И этот зверь сидел в загоне, окруженный светлым забором неба. Из-за ярких солнечных лучей мальчик прищурился, но на обратной стороне его век, спрятанные от обычного зрения, но вполне внятные внутреннему, постоянно открытому глазу, были начертаны четкие серые линии, границы той страны, куда он чуть было не забрел прошлой ночью. Границы он не пересек и тем спас себя.

Чтобы заставить себя идти быстрее, он через каждые несколько ярдов повторял, что он скоро будет дома, что отсюда до вырубки ходу — всего лишь на остаток дня. Горло и глаза у него саднили от сухости, а кости казались такими хрупкими, словно принадлежали человеку гораздо старше, чем он, и наделенному куда большим жизненным опыто