КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Сборник "Весь Филипп Ванденберг". Компиляция.кн.1-12 [Филипп Ванденберг] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Филипп Ванденберг Дочь Афродиты

Глава первая

Он почувствовал, как кольнуло в сердце, будто меж ребер воткнули холодный острый нож. На какое-то мгновение ему показалось, что он теряет сознание: пыльная тропинка расплылась перед глазами и его окутало непроницаемое облако. Он споткнулся и упал, выставив локоть левой руки, чтобы защитить лицо. Потом, хрипя и кашляя, он повалился на бок, выплюнул красновато-коричневый песок и с остервенением рванул ремешок боевого шлема. Когда он отшвырнул шлем и, шатаясь, снова поднялся на ноги, ему пригрезилось, что рядом раздался чей-то голос:

— Диомед, ты должен спешить. Ты не имеешь права сдаваться! Беги, Диомед, беги!

Воин сорвал с себя кожаные наплечники, быстро снял нагрудные латы и, облегченно вздохнув, расправил плечи. Ноги как будто сами понесли его вперед. Сначала он бежал, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, а потом вдруг помчался, перепрыгивая через узловатые корни оливковых деревьев, попадавшихся на его пути. Правая ступня кровоточила, но он не замечал боли.

Беспощадный свет заходящего осеннего солнца бил ему в лицо. Он бежал уже, наверное, часа четыре и все это время мысленно повторял только одно слово: победа, победа, победа!

Наконец узкая, труднопроходимая горная тропа вырвалась из зарослей серебристых оливковых деревьев и теперь вилась меж камней. Острые куски известняка причиняли боль даже через подошвы сандалий. И вдруг перед Диомедом открылся вид, который заставил забыть обо всех мучениях: у его ног лежали Афины. Над городом возвышался Акрополь.[1]

Победа! Он хотел выкрикнуть это слово, но его пересохшее горло не издало ни звука. Из легких вырывался только хрип. В висках стучало, и казалось, что голова вот-вот расколется. Победа! Мильтиад,[2] полководец, который одержал победу над персами, выбрал его, Диомеда из фил[3] Леонтийских, лучшего бегуна Аттики, и приказал: «Как можно быстрее беги в Афины и сообщи архонту,[4] что мы победили!»

Афинские гоплиты[5] обычно затрачивали восемь-девять часов, чтобы преодолеть расстояние от марафонских болот до агоры.[6] Диомед бежал всего четыре часа, а цель уже была у него перед глазами. Но последний отрезок пути казался бесконечным. Начав свой бег от болот со свежими силами, он чувствовал теперь, как тяжело волочились его ноги по мощеным улицам столицы. Каждый шаг отдавался болью в паху. Мускулы лица болезненно напрягались в такт шагам.

Диомед не обращал внимания на людей, которые вереницей бежали вслед за ним. Афиняне выскакивали из переулков и присоединялись к бегущему словно во сне гонцу, взволнованно спрашивая его, какую весть он несет. Никто из них всерьез не верил в победу. Как может маленькое войско Аттики при поддержке нескольких сотен платейцев из Беотии победить многотысячную армию персов? Персидский царь Дарий потребовал от афинян принести два кувшина — один с водой, другой с землей — в знак добровольного подчинения. Но афиняне бросили послов Ахеменида в колодец. Теперь варвары, очевидно, жестоко отомстили.

У алтаря двенадцати богов, где нищие, как всегда, умоляли сограждан великодушно подать им милостыню, гонец, теряя последние силы, повернул к рыночной площади Афин. Перед глазами Диомеда стояла пелена, сквозь которую он неясно видел бронзовый памятник тираноборцам. Рядом находились сверкающий паросским мрамором булевтерий,[7] где устраивал жаркие ораторские баталии совет пятисот, и гелиэя, народный суд, на котором тысячи праведников судили одного неправедного.

Бег Диомеда становился все медленнее и тяжелее, однако он уверенно, как сомнамбула, продвигался в сторону стой,[8] к дому архонта. Голоса женщин, стариков и детей, сопровождавших Диомеда, переросли в возбужденный рев, заставивший архонта выйти на крыльцо. Гонец поднял голову. Казалось, он только сейчас заметил толпу вокруг себя. Он расправил поникшие плечи, стараясь с достоинством предстать перед самым главным государственным чиновником, и остановился, слегка пошатываясь. Архонт, одетый в белое, доброжелательно поднял обе руки, приветствуя его. Афиняне мгновенно затихли.

Все напряженно ждали, что скажет обессиленный гонец. Тот пытался смотреть на архонта, но от усталости не мог сосредоточить свой блуждающий взгляд. Архонт сделал шаг вперед и протянул гонцу руки. Диомед хотел взяться за них, но в этот момент у него подкосились колени. Испугавшись, что не успеет выполнить поручение, он из последних сил крикнул:

— Мы победили!

Победа! Афиняне стояли как громом пораженные и смотрели на измотанного в пути гонца. Неожиданная весть казалась непостижимой. Она будто сковала их. Откуда-то послышался тихий робкий голос:

— Мы победили!

Потом второй:

— Мы победили!

И вдруг из сотен уст вырвалось:

— Мы победили! Мы разбили персов!

Опьяненные невероятным успехом своих полководцев, афиняне бросились к лежащему на земле Диомеду. Несколько мужчин схватили его за руки и ноги и понесли над головами. Теперь все увидели: гонец был мертв. Голова и ноги безжизненно свисали. Мужчины молча прошли сквозь толпу к памятнику тираноборцам, который служил символом свободы и изображал тирана Гиппарха, которого закололи кинжалом двое афинян, и бережно положили бездыханное тело у белого мраморного подножия. Женщины и девушки выстроились в очередь, чтобы подойти и поцеловать вестника победы.

Над равниной под Марафоном[9] спустились сумерки. Стрекотание миллионов цикад оглушало греческих солдат. Мильтиад оставил на поле боя полководца Аристида[10] с его воинами. Им было поручено охранять пленных и военную добычу и собирать тела погибших греков. Сам он в сопровождении остальных восьми военачальников выступил в направлении Афин. После поражения персов он ожидал нападения персидского флота на столицу.

В центре огражденного повозками и решетчатым забором лагеря полыхал костер. Вокруг лежали гоплиты в тяжелых доспехах, жевали прутики ивы и выплевывали кору в костер. Пламя шипело. Другие воины носили воду из протекавшей неподалеку речки и давали напиться остальным.

— Посмотрите! — сказал Аристид, показывая в сторону моря. На фоне расплывчатых очертаний острова Эвбея двигались черные тени. Корабли персов плыли на юг.

— Они обогнут мыс Сунион и с первыми лучами солнца нападут на Афины. Это ужасно!

— Да, это ужасно! — повторил Каллий, факелоносец. Черная борода делала его похожим на пленного перса, однако он был вторым человеком после верховного жреца во время Элевсинских мистерий.[11]

— Мы захватили семь персидских кораблей. Но что это по сравнению с сотнями, которые еще остались у них! Если бы удалось захватить хотя бы одного из военачальников!

— Fix обоих окружали орды щитоносцев в шлемах и лучники. Даже Зевс-громовержец не смог бы поразить Ахеменидов! — сказал Аристид, махнув рукой.

Каллий посмотрел в сторону темного острова, видневшегося на горизонте.

— Эритрея выдержала семидневную осаду. И что? Сейчас столица острова — огромная дымящаяся куча развалин. Да защитит Афина, мужественная дочь Зевса, нашу столицу!

— Афина не допустит, чтобы ее блистающие золотом святыни обратились в прах и пепел, — ответил Аристид.

— Да, если бы Афина не взяла под свою защиту гоплитов, никогда бы нам не бывать победителями. Подвижной коннице варваров без труда удалось бы одолеть наши неповоротливые боевые порядки и ослабленные фланги. Но когда мы пошли в атаку, лошади Артафрена оставались на кораблях.

В ночной тишине все еще раздавались крики раненых. Солдаты Аристида продолжали ходить с факелами в поисках раненых и выносить их с поля боя. Каллий взял из костра горящую сучковатую ветку и направился на северо-восток, в сторону болота, куда они загнали побежденных персов. Он хладнокровно смотрел на мертвых варваров, многие из которых все еще сжимали оружие. Казалось, что кое-кто из них смотрел на него и улыбался. Но это ужасающее зрелище не пугало его.

Не отойдя и пяти стадиев[12] от лагеря, Каллий наткнулся на искусно изогнутый персидский лук, украшенный сверкающим перламутром. Наклонившись, чтобы поднять его, Каллий заметил, что его сжимает окровавленная рука. Он наступил ногой на предплечье воина, пытаясь вырвать лук, но тот взревел, как лев, раненный охотником, перевернулся, вскочил и упал на колени перед факелоносцем. По его жестам было видно, что он молит о пощаде. Каллий взялся за меч.

Тогда варвар сорвал с шеи что-то блестящее и протянул элевсинскому жрецу, благоговейно кивая головой. Каллий рассмотрел подарок в свете факела. Это была цепочка, сделанная из множества тонких золотых пластинок. Каллий с довольным видом спрятал украшение в карман.

Перс все еще стоял на коленях и судорожно растягивал губы, пытаясь изобразить на лице улыбку. Он размахивал руками и указывал в сторону болот, будто хотел сказать греку, что покажет ему, где находится огромное количество таких драгоценностей. Каллий оторопел. Все знали, что Ахемениды сказочно богаты. Их военачальники во время длившихся годами грабительских походов таскали с собой много золота и драгоценной утвари. Но Каллию казалось невероятным, что они спрятали свои богатства именно здесь, в Марафонской бухте.

Любопытство Каллия оказалось сильнее страха и опасений, что варвар заманит его в ловушку. Греческие воины были недалеко, и он в любую минуту сможет позвать их на помощь. Жрец вытащил меч и пошел за персом, освещая факелом каждый кустик и бугорок. Перед двумя кипарисами варвар внезапно остановился и, покопавшись в рыхлой земле, дал понять, что это место здесь. Факелоносец потыкал мечом в перекопанную землю и уперся острием во что-то твердое.

— Копай! — рявкнул он на вражеского солдата.

Перс начал голыми руками разгребать сухой грунт. Каллий поднес факел ближе. Варвар вытащил из тайника блестящий сосуд с ручками и с сияющей улыбкой протянул его греку, как бы говоря: «Видишь? Как я тебе и обещал…»

Каллий с жадностью схватил драгоценную вещь, удовлетворенно взвешивая ее левой рукой, и жестом дал понять, чтобы тот продолжал копать. Перс опустился на колени и стал рыть дальше. Он извлек кувшин с крышкой, два браслета и несколько плоских блюд. Грек поднял факел высоко над головой, злобно посматривая вокруг, чтобы удостовериться, что за ними никто не наблюдает. Сквозь оглушительное стрекотание цикад изредка слышались крики греческих солдат, которые, обнаружив раненого, звали кого-нибудь на подмогу.

Каллий воткнул факел в землю, подошел к персу сзади, схватил меч обеими руками и вонзил его в спину врага. Тот издал булькающий звук и с предсмертным хрипом ничком повалился в яму. Когда грек вытащил меч из раны, кровь хлынула на золотую посуду, которую накрыл собой варвар.

Чтобы стереть кровь с меча, жрец вогнал его в землю. Подняв голову, он вдруг увидел перед собой изящную девушку. Короткий пеплум[13] был разодран, и сквозь мокрую ткань торчала по-детски острая грудь. Белокурые волосы прядями спадали на узкое лицо. Ноги были оголены до бедер. Прекрасный ребенок огромными глазами, смотрел на Каллия, держа в руках украшенный перламутром лук мертвого перса.

Каллий вытер пот со лба. Неужели перед ним стояла сестра Аполлона — юная Артемида, вооруженная луком охотница, которая несла смерть? Это был не сон. Он мог бы поклясться Зевсом, что перед ним будто из-под земли возникла живая девушка, красивая, как богиня. Жреца передернуло от мысли, что она могла видеть совершенное им коварное убийство. Он медленно поднялся.

— Откуда ты? — спросил он по-гречески, потому что ни капли не сомневался, что перед ним гречанка.

Девушка молча указала луком в сторону берега.

— Ты что-нибудь видела? — нетерпеливо спросил Каллий.

Прекрасное дитя пожало плечами.

— Я тебя спрашиваю, видела ли ты что-нибудь? — заорал Каллий и угрожающе придвинулся к незнакомке.

Она быстро замотала головой.

— Меня зовут Дафна, — сказала она дрожащим голосом. — Я с Лесбоса.

— С Лесбоса?

— Мой отец — Артемид из Митилини.

Каллий вытащил факел из земли и осветил девушку, будто не верил ей.

— А как ты перебралась через море? — спросил он и снова воткнул факел в песок.

Дафна посмотрела в сторону, откуда доносился шум моря, и объяснила:

— Варвары напали на острова Ионии, как дикие звери. Они разрушали, грабили и грузили на корабли все, что попадало им в руки. Они надругались над святилищами, мужчинами и женщинами…

— Над тобой тоже?

Дафна молча опустила глаза. Каллий неуклюже дотронулся пальцем до ее маленькой груди. Она отпрянула и с робостью посмотрела на него.

— Сколько тебе лет? — осведомился факелоносец и взял Дафну за подбородок.

— Я появилась на свет во время 69-й Олимпиады, — ответила она, отбросив волосы с лица. — Зевс подарил мне четырнадцать лет жизни.

По лицу Каллия пробежала самодовольная улыбка. Он молча отступил на несколько шагов. Не отводя от девушки взгляда, факелоносец наклонился, вытащил мертвого варвара из ямы, ногой затолкал в нее золотые сосуды и нагреб сверху немного песка. Потом, взяв факел в левую руку, а меч в правую, он медленно, с угрожающим видом подошел к Дафне.

— Пойдем! — тихо прошипел он, будто опасаясь, что его кто-то услышит. — Вперед!

Девушка широко раскрытыми глазами следила за каждым движением Каллия, но в ее глазах не было страха. Она чутко прислушивалась к шорохам и, казалось, готова была в любую секунду увернуться от него и броситься наутек.

— Пошли! — холодно повторил Каллий. Внезапно он споткнулся и упал ничком в затоптанную степную траву, которая сразу же загорелась от факела. Но Каллий не замечал этого. Вероятно, он ударился головой о рукоятку меча и на короткое время потерял сознание.

Дафна видела, как пламя быстро перебросилось на длинное одеяние мужчины. Развернувшись, она стремглав бросилась бежать в сторону лагеря греческих воинов. В бледном призрачном свете луны девушка то и дело спотыкалась о мертвые тела персов, пока наконец не достигла освещенного факелами лагеря. У ворот, возведенных на высоких повозках для снабжения, стояли на страже два гоплита в доспехах. Они скрестили копья, молча схватили хрупкую полуголую девушку и притащили ее к роскошной палатке военачальника, находившейся в центре лагеря. Тут же сбежались и другие солдаты, чтобы поглазеть на красивую пленницу.

Аристид, услышав крики, вышел из палатки.

— Мы поймали ее перед входом в лагерь! — доложил один из гоплитов и толкнул Дафну к военачальнику. Девушка упала у его ног, больно ударившись локтями. Лежа на земле, она повернула голову и горящим от гнева взглядом окинула мужчину, который обошелся с ней с такой грубой бесцеремонностью.

Аристид помог девушке подняться на ноги, но, прежде чем он успел задать ей вопрос, она, едва переведя дыхание, сказала:

— Не бейте меня! Я ионийка. Я на вашей стороне!

Военачальник движением руки приказал солдатам уйти в сторону.

— Откуда ты? — удивленно осведомился Аристид.

Дафна, запинаясь, сообщила, что персы угнали ее и отца с острова Лесбос. В суматохе начавшейся под Марафоном битвы ей с отцом удалось спрыгнуть с корабля. Она вплавь добралась до берега и спаслась, но Артемид погиб под градом вражеских стрел.

— Отдайте ее! Это наш трофей! — крикнул какой-то коротконогий солдат.

— Мы это заслужили! — проревел другой.

Остальные начали стучать мечами по щитам и скандировать:

— Сюда девушку с Лесбоса! Сюда девушку с Лесбоса!

Дафна посмотрела на военачальника умоляющим взглядом.

Она отчаянно пыталась разгадать, о чем думает этот суровый на вид мужчина. Но ни узкие, плотно сжатые губы, ни холодный пронизывающий взгляд Аристида не выдавали, что происходило в его душе. Возможно, какое-то мгновение он сомневался и едва не уступил требованиям гоплитов, но потом твердым голосом отдал приказ:

— Все на поле битвы! Готовьте костры для сжигания мертвых!

Солдаты неохотно повиновались. Некоторые из них продолжали ворчать и ругаться.

— Пусть придет Мелисса! — крикнул Аристид.

Один из рабов быстро подбежал к палаткам, стоящим в переднем ряду. Он откинул полог, и через некоторое время оттуда вышла женщина. На ней был длинный тонкий хитон без рукавов, который скорее подчеркивал, чем скрывал ее пышные формы.

— Ты звал меня, господин? — спросила она с улыбкой, которая тут же исчезла, как только она увидела Дафну.

— Мы поймали ее на поле битвы, — объяснил Аристид. — Она утверждает, что персы угнали ее с Лесбоса. Девушка говорит на ионийском диалекте. Ты должна взять ее к себе. По крайней мере, пусть она побудет пока рядом с тобой.

Мелисса подошла к девушке, внимательно осмотрела ее с головы до ног и мягко спросила:

— Как тебя зовут, дитя мое?

— Дафна, — ответила девушка, с восхищением глядя на большие, полные груди Мелиссы, которые плавно поднимались и опускались в такт дыхания их обладательницы.

— Дафна, — Мелисса улыбнулась. — Как возлюбленную Аполлона, которая убежала от его любви и была превращена им в лавровое дерево. Да не постигнет тебя подобная участь. — Она взяла девушку под руку и повела в свою палатку.

Внутри палатки Дафне открылся удивительный мир. Масляные лампы в сверкающих золотом канделябрах, расположенных на высоте человеческого роста, давали мягкий, теплый свет и отбрасывали волшебные, причудливо колеблющиеся тени на шафранно-желтые стены. С потолка свисал разноцветный балдахин, украшенный сияющими жемчугом шнурами, а плотно утоптанный земляной пол был покрыт драгоценными персидскими коврами. Дафна была очарована.

Больше десятка красивых, как Афродита, женщин, две из которых были ровесницами Дафны, сидели, лежали и потягивались на мягких финикийских подушках. И над всем этим великолепием висел дурманящий запах ладана, который курился в стоявших повсюду маленьких изящных ладанках. Здесь было уютно и тепло, но Дафна, скрестив руки на груди, зябко поеживалась. Она казалась себе голой.

Мелисса, по-видимому, угадала чувства девушки. Она указала на занавеску в углу палатки, за которой стояли огромные, раскрашенные в черный и красный цвета глиняные кувшины, наполненные водой с благовониями.

— Здесь ты можешь смыть с себя пыль, а рабыни-банщицы помогут тебе.

Дафна покорно позволила рабыням выполнить то, что им было поручено. Они сняли с нее разорванную одежду, обмыли ее тело ароматной водой и сделали легкий массаж, начиная с головы и заканчивая ступнями. Завернутая в пушистые полотенца, Дафна стала на колени, и рабыни, расчесав ее белокурые волосы, заплели их во множество тонких косичек. Посейдон, изображенный на одном из кувшинов, шел навстречу своей прекрасной супруге Амфитрите, которая выходила из моря в брызгах пены. На глазах Дафны картина вдруг ожила, и девушка почувствовала приятное головокружение. Казалось, в ее сознании причудливо переплелись явь и сон.

Далеко позади остались детство и юность, прошедшие на скалистом острове Лесбос, залитом солнцем, который находится по другую сторону моря. Еще недавно в кружке прекрасной Гонгилы из Колофона она изучала поэзию и философию легендарной Сапфо,[14] а ее повседневная жизнь была наполнена прекрасным искусством муз, утонченными обычаями и приятной домашней работой. Ее готовили к счастливому будущему рядом с любимым мужчиной. Но потом вдруг на горизонте появились корабли варваров с высокими парусами. На остров обрушился ужасный, нескончаемый град вражеских стрел. Половина жителей острова погибла, а тем, кто остался в живых, была уготована печальная участь: они стали добычей орды насильников и убийц, пришедших с юга из бескрайней Азии.

Ее горячие молитвы, обращенные к Зевсу, были услышаны. Мойры[15] позволили Дафне и ее отцу спрыгнуть с корабля, на котором везли пленных жителей Лесбоса. В шуме и хаосе битвы под Марафоном Дафне удалось доплыть до аттического берега, но ее отец Артемид был принесен в жертву волнам Посейдона. Она выплакала все слезы, проведя несколько часов в страхе, печали и безнадежной тоске. Какой жребий приготовила для нее богиня судьбы Лахесис? Или неотвратимая Атропос уже перерезала нить ее жизни?

Из-за занавески появилась Мелисса. Она принесла пеплум нежного цвета. Заметив растерянный взгляд девушки, женщина успокоила ее:

— Не отчаивайся, дитя мое. Афины одержали победу, хотя все заранее считали битву проигранной. Вся Аттика ликует. Мильтиад разбил войско персов!

Дафна молчала. Она сидела не двигаясь и, казалось, смотрела сквозь Мелиссу. Ее охватил страх. Мелисса подошла к тоненькой обнаженной девушке, привлекла ее к себе и нежно погладила по спине. Она почувствовала, как хрупкое тело девушки напряглось, как бы сопротивляясь, но затем Дафна сдалась и прижалась к ней.

— Не бойся, — ласково произнесла Мелисса. — Аристид избавил тебя от участи рабыни, вырвав из когтей гоплитов. — Она отступила на шаг и осмотрела Дафну. — Он, видимо, понял, что такую девушку, как ты, жалко было бы отдать одному-единственному мужчине.

Дафна вопросительно посмотрела на Мелиссу и сказала:

— Меня учили служить и быть в любовной связи с одним мужчиной. Я умею играть на флейте, петь и водить хоровод. Я знаю, как носить короткий пеплум и длинный праздничный наряд, чтобы привлечь к себе внимание.

— Вот это я и имела в виду, — перебила ее Мелисса. — Ты не из тех девушек, которые часто встречаются на агоре в сопровождении бдительного слуги. Большинство афинянок вялые, как мидийские бабы, глупые, как кулачные бойцы в Палестре, и бесполезные, как рабыни-пафлагонки. У тебя же тело натренировано, как у спартанки, а твоя речь звучит подобно одам Сапфо. Боги не допустят, чтобы ты провела свои дни в женских покоях какого-нибудь алчного похотливого изверга, который будет прятать тебя от всего мира и рассматривать свою супругу только как родительницу соответствующего его статусу количества крикливых детей. И это еще при условии, что твое приданое превзойдет его собственное состояние!

— Мой отец скопил приличное состояние, — подтвердила Дафна. — Он хотел дать его мне в качестве приданого. Но теперь, после персидского нашествия…

— Не думай об этом. Ты молода. Твои голова и тело — настоящее богатство, которого хватит на то, чтобы возместить все потери.

— Но я не хочу продавать себя! — с пылкостью возразила Дафна. — Дома, на Лесбосе, меня учили всем добродетелям жизни.

Мелисса улыбнулась.

— Добродетель! Разве это добродетель — пожертвовать свою жизнь какому-то мужчине только за то, что он будет заботиться о тебе: одевать, кормить и управлять твоим состоянием? Ты, как женщина, обладаешь теми же правами, что и мужчина. И ты ничуть не менее умна и сильна, чем эфеб.[16] Ты только посмотри на этих мягкотелых юнцов! — воскликнула Мелисса. — Когда они идут в школу, каждого сопровождает пустоголовый педагог, который носит доску для письма и присутствует на уроках, чтобы юноша не перенапрягся. В Спарте женщин обучают борьбе. Они сильны и считаются самыми здоровыми и красивыми среди всех эллинских женщин. А что наши юноши? Не успевают они выйти из детского возраста, как к каждому из них уже присматриваются минимум десять мужчин. Наши храбрые военачальники тоже не исключение. Ни Мильтиад, ни Аристид, ни Фемистокл.[17] Говорят, что вражда между Аристидом и Фемистоклом берет свое начало в соперничестве из-за красивого юноши Стесилая с острова Кеос. Каждый из них хотел иметь красавчика только для себя. С тех пор они соперничают где только могут. Это просто чудо, что афиняне выиграли битву, в которой принимали участие два ярых врага. Ведь они бились бок о бок!

— Но в этом нет ничего позорного, если мужчина любит мальчика, — заметила Дафна. — Боги Олимпа служат тому примером: Зевс любил Ганимеда, Аполлон — Гиакинфа, а Посейдон — прекрасного Пелопа. Ведь мужчины более красивый пол!

Мелисса в знак протеста взмахнула рукой.

— Я не говорю о позоре и осуждении подобных увлечений. Но где написано, что мужчины более красивый пол? Я, во всяком случае, считаю, что хоровод мальчиков во время гиакинтий[18] менее привлекателен, чем хоровод девочек в храме Афродиты в Коринфе.

— Ты что, всегда предпочитаешь женщину мужчине? — осторожно осведомилась Дафна.

— О нет! — Мелисса улыбнулась. — Разве я стала бы тогда гетерой? Чувствовать фаллос страстного мужчины… Это возбуждает женщину больше всего на свете! Но это не означает, что женщина не может желать любви и нежности со стороны представительниц своего пола. — При этих словах Мелисса нежно погладила девушку по розовому животу.

Дафна, испугавшись, отступила на шаг и быстро сказала:

— Я воспитана для самых благородных чувств.

— Клянусь Зевсом и его рожденной в пене дочерью Афродитой! — Мелисса громко рассмеялась. — Никто не оспаривает твоего благородства. Но только благородство выше человеческих сил и шатко, как тростник на ветру. Одному кажется наивысшей добродетелью то, что другому представляется порочным. Разве мы, гетеры, порочны, если идем с мужчинами на войну и отдаемся им, чтобы поднять их боевой дух? Ни один эллин так не думает, потому что их жены не рискуют быть рядом с ними на поле битвы. Но враги считают наше поведение порочным. В этом я уверена.

Дафна молча кивнула, надела чистый пеплум, отодвинула в сторону занавеску и, взглянув на остальных женщин, спросила:

— И они все?..

— Конечно. Десять самых желанных афинских гетер для десяти самых выдающихся афинских полководцев. И мы гордимся тем, что…

Мелисса не закончила фразу, потому что из ее рта неожиданно хлынула кровь, заливая одежду.

Дафна в ужасе смотрела на женщину. Она хотела закричать, но не могла произнести ни звука. Девушка увидела, как широко раскрытые глаза Мелиссы закатились, она согнулась и упала ничком. В ее спине торчала стрела.

Остальные женщины, испугавшись, стали вопить и причитать. Одна из гетер указала на рваную дыру, зияющую в палатке.

Отсветы бело-розовой зари играли на колоннах храма Посейдона, стоявшего на высоком утесе мыса Сунион. Снизу доносился шум волн. В святыне, беззащитной перед нападением персидских орд, было тихо и пустынно. Два жреца, спрятавшиеся накануне в складских помещениях, протерли глаза после сна и, оглядываясь, осторожно пробрались к жертвенному алтарю, который был расположен в центре широкой площадки перед храмом. Подойдя к каменной ограде, окружавшей храм, они стали осматривать берег, выискивая врагов.

Вдруг один из жрецов, дергая другого за рукав, указал в открытое море. На горизонте виднелась бесконечная вереница кораблей. В лучах восходящего солнца их было трудно рассмотреть. Приложив руку к глазам, жрецы в один голос прошептали:

— О Посейдон, покровитель морей, будь милосерден к нашей стране.

Прошло несколько минут. Их глаза начали слезиться. Один из них, ткнув другого в бок, сказал:

— У меня такое впечатление, что корабли становятся не больше, а меньше!

— Да, — помедлив, ответил другой. — Мне тоже так кажется.

Наконец из уст обоих вырвался ликующий крик:

— Они уходят! Они бегут! Персы бегут!

Тем временем Мильтиад под покровом ночной темноты добрался до столицы и занял оборонительную позицию в школе борцов, находившейся недалеко от олимпиона, откуда бухта Фалер хорошо просматривалась. После гибели афинского главнокомандующего Каллимаха Мильтиад принял верховное командование.

Рядом с ним был Фемистокл, коренастый, упрямый и сильный, как бык, но сохранивший юношеский задор. Гоплиты улеглись на свои щиты. Хотя сознание выигранной битвы высвободило сохранивщиеся резервы, девятичасовой ночной марш в полных доспехах истощил их силы.

— Они должны давно быть здесь! — сказал Фемистокл.

Мильтиад пожал плечами, растерянно посмотрел на море и, глубоко вздохнув, ответил:

— Мне не верится, что варвары просто так сдадутся. Конечно, битву они проиграли, но вряд ли персидский царь откажется от планов завоевать Элладу.

— Они потеряли несколько тысяч человек! — воскликнул Фемистокл.

Но старый бородач Мильтиад только покачал головой.

— Даже если они потеряли пять-десять тысяч лучников, у них найдутся еще сотни тысяч. Вместо каждого убитого они выставят десять новых. Их флот потерял всего семь кораблей. Семь из шестисот! А конница персов даже не успела принять участия в бою. Нашего главнокомандующего прошили стрелы варваров, а обоим персидским полководцам удалось бежать. Нет, это будет чудо, если черные мачты варварского флота не появятся сейчас на горизонте!

— Но тогда мы пропали, — вырвалось у Фемистокла. — Силы моих людей на исходе. Как они смогут защитить Афины?

Лицо Мильтиада помрачнело.

— Молитесь Афине, дочери Зевса, родившейся без матери из его головы, чтобы она не отдала в жертву варварам город, который носит ее имя.

— Тихо! — Фемистокл приложил палец к губам и застыл. Теперь и все остальные услышали доносившиеся с запада звуки литавр, диктующие ритм движения войска на марше. Гоплиты испуганно вскочили и схватились за копья. Эти звуки, таящие в себе угрозу, приближались к лагерю. Все воины смотрели на Мильтиада. Внезапно в лагерь ворвался гонец.

— Спартанцы! — издалека крикнул он.

Аттические полководцы изумленно смотрели друг на друга. Перед сражением при Марафоне они послали своего лучшего гонца Фидиппида с сообщением о том, что остров Эвбея в руках персов, и просили прислать подкрепление. Фидиппид принес ответ. Спартанцы сообщали, что они готовы прийти на помощь, но, выполняя волю богов, не могут отправиться до наступления полнолуния. Это было на девятый день лунного месяца. Афинянам пришлось биться в одиночку, не считая поддержки небольшого соединения платейцев.

— Спартанцы — отважные бойцы, — заметил Фемистокл, глядя на приближающееся войско. На головах тяжеловооруженных воинов были устрашающие шлемы с прорезями для глаз, которые закрывали верхнюю половину лица. Одетые в кожаные доспехи воины несли перед собой полукруглые щиты высотой почти в человеческий рост.

— Война — их жизнь, — сказал Мильтиад и поднял руку в приветствии. — Будь их войско больше, они могли бы и сами справиться с варварами. Но, видимо, спартанцы не собирались оказывать нам серьезную помощь. Во-первых, пришли слишком поздно, а во-вторых, среди них нет ни одного из царей.

Недовольно ворча, афинские гоплиты уступили спартанцам место. Их было около двух тысяч. Когда они выстроились в четыре квадратных блока, их предводитель подошел к Мильтиаду и доложил:

— Я полемарх[19] Лисий. Цари Спарты послали меня во главе войска для поддержки афинян в борьбе против варваров!

Мильтиад усмехнулся, не скрывая иронии.

— Поздновато, поздновато! Если вы, мужи из Спарты, будете и дальше планировать свои походы по серпу луны, то вскоре сможете любоваться ночным светилом Ахеменидов в качестве слуг-поселенцев где-нибудь в провинции Элам или периэков[20] в их столице Сузе. Мы, афиняне, при поддержке платейцев обратили варваров в бегство. Во всяком случае, их пока не видно.

На лице Лисия, высокорослого, жилистого спартанца со спутанными черными волосами, появилось глупое выражение, и он пробормотал что-то вроде извинения. Мол, Спарта находится более чем в тысяче стадиев от Аттики и войску нужно три дня, чтобы преодолеть это расстояние. А желание богов, чтобы воины не выступали в поход до наступления полнолуния, для них высший закон.

Не ожидая ответа, спартанский военачальник коротко объяснил ситуацию своим людям и, подняв руку, попрощался с афинскими полководцами. Через некоторое время он отдал приказ войску отправляться в обратный путь.

— Я уверен, что обратно они пойдут ускоренным маршем, — заметил Фемистокл, обращаясь к Мильтиаду, и добавил: — Чтобы потренироваться.

К ним подошел третий афинский полководец, Эсхил.

— Ты, наверное, восхищаешься физическими качествами спартанцев? — с укором спросил он Фемистокла. — Твое дело.

Но помни, что мы, греки, состоим не только из мускулов. Кроме них мы наделены еще и трезвым разумом. Как бы ни был человек силен физически, чудовищные силы моря, воздуха и земли можно обуздать только силой своего разума.

Фемистокл обиженно смотрел перёд собой. Наблюдая, как спартанцы перестраивают свои порядки для марша, Эсхил продолжал:

— Ты думаешь, наши гоплиты выиграли битву при Марафоне благодаря физическому превосходству? Конечно, нет. Варвары пали жертвой военной хитрости нашего полемарха. Каллимах и Мильтиад не превосходили варварских предводителей Датиса и Артафрена физически. Они просто были хитрее. Наша тактика организовать атаку на варваров в беге, чтобы уйти от града их стрел, смутила тупых азиатов настолько, что они больше не были в состоянии разумно вести боевые действия. Это была победа духа над телом.

Мильтиад перебил Эсхила, самого молодого из афинских полководцев.

— Твоими устами говорит неопытность, — сказал старик, — а потому попридержи язык. Ибо, как это часто бывает, истина лежит посередине. Что толку в самой хитрой военной тактике, если для ее осуществления у тебя в наличии только слабые или неопытные бойцы? Это так же губительно, как и в том случае, когда пышущие здоровьем солдаты беспорядочно машут тяжелыми булавами налево и направо.

Фемистокл помрачнел.

— Это неправильно, что спартанцы считают себя первыми во всей Греции. Мы не менее сильны, чем они. Мы доказали это в битве!

— Спокойно, спокойно! — воскликнул Мильтиад. — Радость победы заставляет о многом забыть. Иногда можно одержать победу от отчаяния. Возможно, такова и наша победа. Вы что, забыли, какой страх охватил нас перед битвой? Наш славный гоплит Эпицел ослеп от страха, когда во время боя перед ним вдруг оказался полководец Артафрен в своих золоченых доспехах и с черной бородой, которая закрывала почти весь щит.

Пока афинские полководцы спорили о цене победы, прибыли гонцы с востока и юга и сообщили, что персидский флот исчез в направлении Кикладских островов. Гоплиты взревели от радости. Смертельный страх ушел, и напряженность ослабла. Лежавшие в изнеможении воины стали прыгать от радости, бить копьями и мечами по щитам, обниматься и целоваться. Некоторые, пребывая в экстазе, пытались исполнить танец победы. Только мудрый Мильтиад задумался о том, а не является ли отход вражеского флота лишь военной хитростью варваров.

Афинские гоплиты тем временем втаптывали в землю свой страх перед грозным противником. Неожиданная победа на поле битвы над превосходящими силами персов только теперь стала реальностью. Один из воинов сорвал с головы шлем, зачерпнул им песок и, плюнув в него, проревел:

— Пошлите это великому царю Дарию в знак подчинения!

Остальные воины сделали то же самое и закричали:

— Воды и земли для варваров!

Около полудня, когда стояло давящее солнце осеннего месяца метагитниона, а над лагерем растекался запах жирной каши с салом и кислого отвара из трав, прибыл гонец из Марафона и попросил привести его к Фемистоклу.

— Надеюсь, ты принес хорошую весть, — сказал полководец, обращаясь к гонцу.

Тот, опустив глаза, покачал головой.

— Мелисса, гетера твоего сердца…

— Что с ней? Говори!

— Шальная стрела персов сразила ее сегодня ночью прямо в палатке. Она умерла мгновенно, тихо и без мучений.

Фемистокл бесстрастно смотрел на гонца. Но потом его лицо исказилось болью, которая тут же сменилась мрачным гневом. Полководец крепко сжал рукоятку меча. Казалось, он борется с собой перед принятием важного решения. После небольшой паузы он крикнул:

— Оседлайте моего коня! Я еду в Марафон! Фриних поедет со мной!


После победы над персами агора в Афинах на целый день превратилась в сумасшедший дом. Страх и отчаяние последних дней уступили место невиданной доселе раскованности и всеобщему ликованию. С пыльных улиц, застроенных низкими глинобитными домами и мастерскими, на рыночную площадь, окруженную мраморными дворцами с колоннами, белокаменными храмами и позолоченными алтарями, высыпали тысячи людей.

Перед храмами Зевса и Ареса пылал жертвенный огонь. Его поддерживали одетые в белое жрецы, которые бросали на алтари огромные куски жирного мяса. Над центром города поднимался чад. Возвращающихся с битвы бойцов несли на руках, и все старались прикоснуться к их копьям, а если удастся, то и поцеловать их. Роскошные паланкины не могли пробиться сквозь толпу и подолгу стояли в окружении собравшихся на улицах горожан. Базарные воришки и нищие переворачивали корзины торговцев и собирали зеленые фиги и хрустящую выпечку, торопливо пряча добычу в свои карманы. Подростки с жирными завитыми волосами макали пальцы в горшочки с дорогими мазями, стоявшие на прилавках торговцев пряностями, и бросали в толпу стебли растений с терпким запахом. Торговцы тканями отчаянно сопротивлялись напору распоясавшихся эфебов, стараясь спасти свой товар: финикийские ткани и ковры, египетские кружева и сирийские вуали. Напуганные невероятным шумом на улицах, кудахтали куры, крякали утки, скулили собаки, мяукали кошки, ревели ослы и мычали коровы, которых афиняне держали в своих дворах.

— Мы победили! — снова и снова кричал народ. Пестро одетые музыканты со скрепленными обручем длинными волосами играли на цитрах и пели слащавые хвалебные песни в честь бога войны Ареса, которого павшие варвары напоили своей кровью. Другие что есть мочи восхваляли несущую щит и копье совиноокую Афину Палладу, защитившую город своей рукой.

На ступенях колоннады собрались фокусники, предсказатели и сутенеры. Фокусники проводили показательные бои. Они театрально били друг друга мечами и пиками, не нанося при этом никаких повреждений. Два слепых прорицателя сидели, скрестив ноги, и кричали толпе что-то непонятное. Сутенеры расхаживали с увитыми цветами посохами, похожими на фаллос. Со словами: «Хотите получить небольшое удовольствие?» — они предлагали пышнотелых рабынь всех цветов кожи и тщедушных мальчиков по таксе три обола[21] и выше.

Мужчины на агоре составляли подавляющее большинство, потому что афинские женщины покидали дом очень редко и только в сопровождении мужа или гинеконома, мужчины-блюстителя нравственности. В этих случаях афинянки выходили шикарно разодетые, в длинных прозрачных нарядах с завышенной талией и глубоким декольте. Их волосы были завиты и собраны в затейливый пучок, а лица накрашены суриком и свинцовыми белилами. Чем светлее был тон на лице женщины, тем она считалась респектабельнее. Женщин, которые пробивались сквозь толпу в одиночку, толкали и дергали. Это были либо рыночные торговки, либо девушки сомнительного поведения, которым можно было отпустить сомнительный комплимент или даже сделать предложение, не прослыв при этом невежей.

Недалеко от места, где едкий запах сжигаемого мяса и ладана смешивался с отвратительной вонью, доносившейся от канала сточных вод, ругались две женщины из Алопеки, пригорода Афин. Ссора не заслуживала бы внимания, если бы это не были супруги известных мужей-полководцев, с ранней юности не знавшие никакой нужды: Поликрита, супруга Аристида, сына Лисимаха, и Архиппа, супруга Фемистокла, сына Неокла.

Они во весь голос спорили, чей муж сделал больше для победы при Марафоне. Пятидесятилетняя Поликрита орала с пеной у рта, обзывая Фемистокла неопытным выскочкой, который всегда больше говорит, чем делает. С этим никак не могла согласиться ее противница Архиппа, которая была на два десятка лет моложе, но ничуть не привлекательнее. Худая и длинная, с вечно унылым выражением на лице, она назвала Поликриту жалкой домоправительницей. Мол, супругой Аристида ее считать нельзя, потому что каждый в Афинах знает, что день он проводит в обществе красивых мальчиков, а ночь — с третьеразрядными гетерами. Это привело Поликриту в бешенство.

Все больше людей останавливалось, чтобы поглазеть на них.

— Это я не выполняю своих супружеских обязанностей?! — кричала Поликрита, стоя на другой стороне улицы. — Кто бы уж говорил, только не ты! Вспомни, как ты забросила старшего сына. Мальчик целыми днями болтался без присмотра, его укусила лошадь, и он умер! А твой муж Фемистокл потерял интерес к женщинам, с тех пор как во время хоровода мальчиков увидел этого красавчика Стесилая и стал засыпать его подарками!

— Да простят тебя боги! — Архиппа злорадно рассмеялась. — Не Фемистокл, а твой муж Аристид первым стал ухаживать за этим похотливым мальчишкой с острова Кеос! Он хотел подражать великому Солону.[22] Но иметь мальчика-любовника — еще не значит быть политиком!

Слушатели разделились на две группы и азартно подзадоривали ссорящихся женщин. Старый Мнесифил, сопровождавший жену Фемистокла, пытался успокоить ее. Он говорил, что и у того, и у другого мужа есть заслуги перед государством. Афинам нужны как мудрые и осмотрительные стратеги, так и смелые, отчаянные воины. Возможно, победа над варварами была достигнута именно потому, что Аристид и Фемистокл сражались бок о бок.

Но с этим никак не хотела соглашаться Поликрита. Напротив, попытка примирить их еще больше разозлила ее.

— Помолчи, ты, Мнесифил! — крикнула она, сверкнув глазами. — Этот задавака Фемистокл не кто иной, как твой воспитанник, пытающийся самоутвердиться интриган, который сует свой нос в государственные дела и военные планы, а сам ничего не смыслит ни в том ни в другом.

Не успела Поликрита произнести последнее слово, как Архиппа бросилась на противницу, и Мнесифилу с трудом удалось оттащить ее. Архиппа плевалась и визжала, угрожая выцарапать глаза этой уродливой шлюхе. Зрители улюлюкали и хохотали, с удовольствием потешаясь над разъяренными женщинами.

— Дорогу, дорогу слепому пророку Евфрантиду! — громко кричал маленький мальчик, пытаясь провести старика сквозь толпу. Левая рука слепого лежала на плечеподростка, а правая сжимала палку, чтобы ощупывать ею дорогу.

Евфрантида хорошо знали в городе. Он родился слепым, и родители бросили его. Будучи тайным слушателем философских школ, он получил приличное образование. Однажды его предсказания сбылись, и с тех пор Евфрантид прослыл провидцем. Правда, он не пользовался таким авторитетом, как Тисамен из Элиса, в соответствии с предсказаниями которого строились военные планы. Но зато Евфрантид довольствовался всего лишь одним оболом, когда его просили предсказать будущее.

Афиняне расступились перед старцем. Кто-то бросил перед ним монету. Вслед за ней по мостовой со звоном покатилась вторая, потом третья, и один развеселившийся афинянин крикнул:

— Эй, старик, скажи нам, что ты видишь!

Мальчик поднял монеты. Евфрантид остановился, поднял голову и посмотрел невидящими глазами на небо.

— Что ты видишь? — снова повторил какой-то горожанин.

Старик задумался. В толпе больше не раздавалось ни звука.

— Я вижу двух мужчин! — произнес прорицатель.

— Вы только послушайте! — крикнул кто-то с презрительным смешком. На него зашипели и заставили замолчать.

Прорицатель продолжая:

— Я вижу двух мужчин и бабочку, шафранно-желтую бабочку, какие встречаются только на острове Лесбос. И мужчины пытаются поймать бабочку. Один падает, и бабочка попадает в сачок другого. Но и от него она снова ускользает.

— А кто эти мужчины? — спросил все тот же дерзкий афинянин.

Слепой Евфрантид помедлил, но потом ответил:

— Эти мужчины — Аристид и Фемистокл.

Афиняне начали гадать, какое отношение имеет к ним бабочка, быстро забыв о ссоре двух женщин, которых увели их сопровождающие. Слепой прорицатель тоже незаметно покинул толпу. Мальчик втиснул в руку старика три обола, и тот шепнул ему на ухо:

— Ты знаешь, малыш, я видел больше. Но иногда не стоит говорить людям всю правду об их судьбе.


Фемистокл спрыгнул с лошади и отдал поводья Фриниху. Тот с трудом успевал за другом, когда Фемистокл молча, сжав зубы, как одержимый гнал коня по холмам и узким тропам. Теперь он с высоко поднятой головой, выставив вперед мощную нижнюю челюсть, шел к ярко-желтой палатке гетер, из которой доносился душераздирающий плач. Два солдата с пиками, охранявшие вход день и ночь, подняли руки в приветствии. Фемистокл не обратил на них внимания и резко отодвинул полог.

Ему в нос ударил сильный запах фимиама. Плач и молитвы гетер, которые с обнаженной грудью и распущенными волосами оплакивали смерть Мелиссы, стихли. Посреди палатки, обнаженная, накрытая тончайшим покрывалом, лежала Мелисса. Казалось, что она спит.

— Как это случилось? — спросил Фемистокл, не отрывая взгляда от усопшей.

Ни одна из гетер не отважилась ответить. Полководец пришел в ярость и крикнул:

— Пусть придет Аристид!

Молчаливые гетеры испуганно расступились, когда вошел Аристид. Все знали о взаимной личной неприязни обоих и понимали, что сейчас можно ожидать чего угодно.

С выражением скорби на лице Аристид подошел к Фемистоклу и, глядя на Мелиссу, протянул ему руку.

— Твоя боль — наша боль, — печально произнес он.

Фемистокл отвел его руку и некоторое время, застыв, смотрел перед собой.

— Как это могло случиться? — наконец спросил он.

Аристид пожал плечами.

— Это произошло ночью. Мелисса разговаривала с девушкой с Лесбоса, беженкой, которую варвары оставили на поле битвы. Вдруг она осела на пол. Ей в спину попала персидская стрела.

Глаза Фемистокла, который до этого смотрел в одну точку, начали мигать. Аристид молча протянул ему стрелу. Тот потрогал острие, провел рукой по оперению и посмотрел на дыру в палатке.

Аристид кивнул.

— Там находится лагерь пленных варваров. Конечно… — Он сделал паузу. — До них далековато, более половины стадия. Ни один воин, кроме Геракла, не смог бы с такого расстояния произвести смертельный выстрел.

— Вы обыскали пленных? — наседал Фемистокл на Аристида.

— Мы заставили варваров раздеться догола, — ответил Аристид.

— И что?

— Ничего. У некоторых персов были обнаружены дорогие кинжалы, но никаких следов лука.

— Но это же персидская стрела! — заорал Фемистокл.

Аристид молчал.

Не говоря ни слова, Фемистокл выскочил из палатки и направился в сторону лагеря пленных персов. В нескольких метрах от него стояли аттические гоплиты, которые охраняли лагерь. Аристид бежал вслед за разъяренным Фемистоклом и умоляюще бормотал:

— Стражники ничего не заметили. Я допросил каждого из них. Ночью все было тихо.

— Но ведь откуда-то, видят боги, прилетела эта персидская стрела! — Фемистокл оттолкнул одного из гоплитов и вошел в лагерь. Темные, горящие ненавистью глаза уставились на него. Он чувствовал звериную ярость, которая исходила от варваров. Во взгляде Фемистокла была такая же ненависть. Пленники расступились, так что образовался живой коридор. Их было около сотни. Полководец с грозным видом подходил к каждому, бесконечно долго и холодно смотрел в глаза, а потом переходил к следующему, снова начиная игру.

Затем, едва сдерживаясь от ярости, он сказал хриплым голосом:

— Пытать каждого, бить кнутами, жечь каленым железом, пока кто-нибудь из них не сознается в совершении преступления. И пусть убийца умрет варварской смертью. Пусть его тело раздавят в жерновах.

Фриних подошел к Фемистоклу и осторожно взял его под руку. Он, жизнерадостный поэт, был другом Фемистокла и имел на него большое влияние.

— Покажи богам свою скорбь, — умоляюще произнес Фриних. — Но не смешивай гнев со своей печалью. Ибо то, что мы называем жизнью, возможно, является смертью, а наша смерть в своей основе — это и есть жизнь.

Фемистокл глубоко вдохнул и остановился. Перед ним стояла Дафна, девушка с Лесбоса, маленькая, изящная и хрупкая. Рядом с этим пышущим здоровьем мужчиной она казалась еще более миниатюрной и нежной, как цветок.

Не глядя на Фемистокла, она поспешила рассказать, как Мелисса приняла ее, выкупала, одела, а потом с гордостью заявила, что является гетерой самого выдающегося полководца…

— Замолчи! — перебил Фемистокл девушку. — Как ты сюда попала?

Дафна робко ответила:

— Варвары угнали моего отца Артемида и меня с Лесбоса. Мне удалось бежать, а отец утонул. Аристид обеспечил мне безопасность.

— Так-так. Аристид обеспечил тебе безопасность, — повторил Фемистокл, криво усмехнувшись. — Вообще-то, его больше интересуют юноши. — Зная, что Аристид стоит неподалеку от него, Фемистокл говорил достаточно громко, чтобы тот услышал его слова. — Как бы там ни было, — продолжал Фемистокл, — отправьте ее к остальным пленным и продайте на невольничьем рынке!

— Господин! — взволнованно воскликнула Дафна и упала к ногам полководца, который, не обращая на нее внимания, отвернулся. Вдруг в темноте что-то блеснуло. Аристид, держа меч в вытянутой руке, с наигранным спокойствием сказал:

— Девушка останется с остальными гетерами.

Не ожидавший такого поворота событий, Фемистокл не сводил глаз с клинка и не решался сдвинуться с места. Потом, пытаясь скрасить неловкость своего положения, он вымученно усмехнулся и сказал:

— Она является частью военной добычи и должна быть поделена между солдатами-победителями.

— Она гречанка, — возразил Аристид. Его голос звучал угрожающе. — Она говорит на нашем языке и, значит, должна быть так же свободна, как все граждане Аттики! — При этом он опустил меч.

Фемистокл тут же увидел свой шанс. Он вытащил меч и вызывающе бросил его рядом с собой на землю. Пригнувшись, как борец, ожидающий атаки противника, он медленно подошел к Аристиду, а затем резко бросился на него.

Аристид был физически слабее Фемистокла, однако обхватил его руками и попытался свалить. Все это произошло за считанные секунды, и Фриних только теперь опомнился и растянул соперников, взъерошенных, как боевые петухи. Пытаясь привести их в чувство, он крикнул, переводя дыхание:

— Разве недостаточно того, что варвары убивают наших самых отважных мужей? Так теперь афиняне должны убивать друг друга?

Аристид и Фемистокл, тяжело дыша, испепеляли друг друга ненавидящими взглядами. Конечно же, девушка была безразлична Фемистоклу. Будет ли военная добыча на пятьсот драхм[23] больше или меньше, не имело для него никакого значения. Но того факта, что за девушку заступился Аристид, было достаточно, чтобы безобидный эпизод превратился в судьбоносную драму. Фемистокл выпрямился, презрительно сплюнул и сказал:

— Хорошо, Аристид. Сделай ее гетерой. Но придет время, и эта девушка возжелает быть проданной на невольничьем рынке, чтобы стать верной служанкой какого-нибудь добропорядочного мужа.

Глава вторая

Каждый раз, когда грубые стебли крапивы со свистом опускались на ее обнаженное тело, Дафна тихонько вскрикивала. Сначала она кривилась от боли, но это длилось недолго. Постепенно крики перешли в сладострастные стоны. Переворачиваясь с боку на бок, она подставляла свою покрасневшую кожу гетере Мегаре.

Удары Мегары становились все нежнее и, наконец, превратились в осторожное поглаживание. Две рабыни притащили ведра с горячей, настоянной на травах водой, вылили ее в глиняные миски, покрытые черной глазурью, и стали поливать Дафну.

— Твоя кожа должна быть розовой и нежной, как у богини с Кипра, — говорила Мегара, — потому что отдавать свое тело во время элевсинских мистерий — большая честь.

— Расскажи мне о мистериях! — попросила Дафна, лежа в бане на мраморной скамье. — Даже в Ионии рассказывают чудеса об этом таинственном священнодействии.

Мегара, такая же пышная, как Мелисса, взяла на себя руководство в доме гетер. Она приложила палец к губам и прошептала с серьезным видом:

— Знай, дочь Афродиты, что ни один человек, когда-либо побывавший за стенами элевсинского святилища, никогда ни словом не обмолвится о том, что он видел там. Поскольку, прежде чем ему позволят выйти за пределы храма, он должен торжественно поклясться, что все забудет. Элевсинские жрецы жестоки. Они карают смертью каждого, кто хотя бы намекнет о своем знании.

— А ты уже когда-нибудь бывала в Элевсине? — осторожно спросила Дафна.

По лицу Мегары проскользнула легкая улыбка. Она закрыла глаза и откинула голову, так что ее красивые рыжие волосы волной легли ей на спину.

— Это было десять лет назад, — вздохьут-, сказала она. — Я была такой же юной и привлекательной, как ты, и меня переполняло чувство ожидания и перемен. Я тоже считалась тогда самой красивой гетерой, и меня выбрали для мистерий. Мне сказали, что я буду служить Деметре и Персефоне в их святилище. В мыслях я уже представляла, как в белом одеянии войду вслед за толпой кротких жрецов в храм, где витает запах ладана, и буду произносить благочестивые молитвы. Но потом… — Мегара вдруг резко прервала свой рассказ.

— Что потом? — Дафна поднялась. — Рассказывай дальше! Что произошло потом?

Мегара покачала головой.

— Ничего! Считай, что я ничего не говорила и ничего больше не скажу.

— Тебе причиняли боль? Тебя насиловали?

Гетера упорно молчала. Она сняла с бедер длинное белое полотенце и вытерла им пот. Когда рабыни выливали на Дафну очередную порцию воды, от ее тела шел пар. Она смотрела на обнаженную Мегару и восхищалась ее тугими, полными грудями, тонкой талией и округлыми бедрами. Дафна протянула к ней руку и Сказала:

— Ты красивая, как Афродита. Ты красивее всех.

— Тсс! Не так громко! Если это услышит прекрасная Аттис, начнется гражданская война.

Дафна хихикнула.

— Аттис считает себя самой красивой, — продолжала Мегара. — Самая умная, возможно. Во всяком случае, она на равных дискутирует с великими учеными из философской школы. Но самая красивая? Я думаю, что государственные мужи любят Аттис именно за ее ум.

— Как ты считаешь, что афинские мужчины больше всего ценят в женщинах? — поинтересовалась Дафна и снова легла на белый мрамор.

Мегара рассмеялась.

— Это зависит от того, о каких женщинах ты говоришь. Поэт сказал, что наивысшими достоинствами женщины являются молчаливость, скромность и умение тихо вести домашнее хозяйство. Но это касается только домохозяек. Известно, что каждый знатный афинянин любит женщин с противоположными качествами: умных, умеющих поддерживать беседу, возбуждающих чувства — в общем, с которыми не стыдно показаться в обществе. Не правда ли, парадокс?

— Действительно. Но такое отношение мужчин не говорит об их благородстве.

— Благородство! — Мегара всплеснула руками. — Что такое благородство? Каждый видит в этом что-то свое, и чаще всего то, что выгодно ему самому. Посмотри, например, на Фемистокла и Аристида…

— Я не сомневаюсь в благородстве Аристида! — перебила ее Дафна.

— Ты не сомневаешься! — Мегара усмехнулась. — Тогда попробуй спросить Фемистокла насчет благородства его противника, и ты услышишь совсем другое мнение. Он назовет Аристида властолюбивым, самодовольным и мстительным.

— Он вырвал меня из когтей гоплитов и избавил от участи рабыни. Я называю это благородством!

— О Зевс! Твоими устами, Дафна, говорит неопытность. В свои четырнадцать лет ты еще многого не понимаешь. Только не думай, что Аристид привел тебя сюда из благородных побуждений!

— Ты… ты считаешь, что он… — Дафна запнулась, и Мегара кивнула, не сказав ни слова. — Но он же мне в деды годится! — поразилась девушка.

— Вот именно, — подтвердила Мегара. — Вот именно…


Они стояли перед алтарем двенадцати богов, прикованные друг к другу за запястья, в рваной одежде, со спутанными волосами и мрачными лицами: военнопленные персы. Их было несколько сотен, и их ждала горькая участь рабов. Афиняне насмехались над варварами, соединенными между собой цепями. А ведь всего лишь несколько дней назад одно упоминание о персах наводило на жителей столицы страх и ужас. Теперь их можно было покупать как рабочий скот за двести драхм. Но торговля шла медленно.

Афиняне больше интересовались захваченным оружием и утварью. Все было выставлено в длинный ряд: повозки, щиты, копья. Особенно большим спросом пользовались персидские луки и стрелы. Их надежность была известна всем.

— Кому нужен такой раб, — говорил Фемистокл своему другу и боевому товарищу Фриниху, указывая на пленных варваров. — Ведь ни один из них не говорит на нашем языке. Его можно только отлупить и выгнать на работу. Но он же не будет знать, что и как ему делать. — Фриних утвердительно кивнул.

— Господин! — раздался голос из ряда пленников. — Я говорю на вашем языке!

Фемистокл изумленно замолчал, перешагнул через выставленные щиты и подошел к варвару, высокому, худому мужчине, который серьезно смотрел на грека.

— Я Артанаменеш, толмач.

Фемистокл оглянулся на своего друга Фриниха, спокойно взиравшего на пленника. Потом подозвал одного из демосиев, общинных рабов, которые вели продажу, и объявил:

— Двести драхм за этого мужчину, от Фемистокла из филы Леонтис!

Демосий освободил пленника от цепей. Фемистокл, окруженный целой толпой оборванных нищих, для которых алтарь двенадцати богов был родным домом, отсчитал в руку общинного раба двадцать золотых монет. Ситофилакс, ответственный за продажу рабов, записал сумму и имя покупателя на восковую табличку.

— Ты не пожалеешь, — учтиво произнес варвар и поклонился эллину.

— Для варвара ты превосходно говоришь по-ионийски! — Фемистокл был искренне удивлен.

А Фриних, поэт, добавил:

— Можно подумать, что ты научился нашему языку на одном из островов.

Артанаменеш кивнул.

— Я изучал язык в другом месте, нб мой отец родом с Сикинноса, одного из Кикладских островов. Вы, конечно, знаете этот остров. Сам я родился в Персии, в Эктабане. Мой отец, как и я, был переводчиком у Ахеменидов.

— Как тебя зовут? — переспросил Фриних.

— Артанаменеш, — ответил варвар.

— Ни один человек в Элладе не запомнит это имя! — запротестовал Фемистокл. — Мы будем называть тебя Сикиннос, как родину твоего отца. Все будет хорошо, пока ты будешь приносить пользу, — говорил Фемистокл, когда они шли к его дому в западное предместье. Это прозвучало не очень обнадеживающе для пленника, и он осторожно осведомился, какие обязанности ему придется исполнять. Полководец ответил, что это будет зависеть от степени доверия, которое сумеет внушить ему раб. Нередко прилежные рабы оказывались шпионами.

У подножия акрополя, где среди темных кипарисов протянулась Священная дорога, ведущая в Элевсин, варвар остановился, упал на колени и вознес руки к небу:

— Клянусь Митрой,[24] который до этого оберегал меня, и Зевсом, который теперь направляет мою судьбу. В моих жилах течет эллинская кровь, и я никогда не предам греков! — Затем он поднялся и подошел вплотную к Фемистоклу, будто хотел шепнуть ему что-то на ухо.

Тот, однако, отстранился и спокойно произнес:

— Ты можешь говорить вслух. Фриних — мой друг. У нас с ним нет тайн друг от друга.

— Хорошо, — согласился Сикиннос. — Я хочу кое-что рассказать. Возможно, это обеспокоит тебя, но все, что ты услышишь, — правда.

Оба грека с нетерпением смотрели на раба.

— Ты угрожал пленным пытками в связи со смертью гетеры. — Сикиннос на мгновение замолчал, а затем негромко произнес: — Ты поступил бы очень несправедливо, потому что смертельная стрела прилетела не из лагеря пленных персов.

Фемистокл схватил Сикинноса обеими руками и стал трясти его, желая во что бы то ни стало узнать правду.

— Ты видел убийцу! — все время повторял он. — Ты видел убийцу!

Фриних с трудом успокоил друга, и раб продолжил:

— Хоть персидские луки и славятся своей мощью, позволяющей поражать цель на большом расстоянии, но лагерь военнопленных находился слишком далеко от палатки гетер: только стрела Геракла могла бы поразить цель на расстоянии в полстадия. Но попасть в человека сквозь палатку — это (видят боги!) вообще граничит с волшебством.

— Кто это был? Ты видел его? — наседал полководец на своего раба.

— Да, — ответил Сикиннос. — Была полная луна, и мы все видели коварного лучника. Он крался вокруг палатки и, видимо, подслушивал разговор, происходивший внутри. Это был один из ваших, грек. Ни один перс не будет носить хламиду.

— Но стрела! — возбужденно закричал Фемистокл. — Это же была варварская стрела!

Сикиннос сделал успокаивающий жест.

— Персидские стрелы тысячами лежали на поле битвы. Сегодня на агоре их продавали пучками.

Фемистокл кивнул. Эмоции захлестывали его.

— Ты бы узнал этого лучника? — спросил он через некоторое время.

Раб подумал и ответил, закрыв глаза:

— Да, я ясно вижу перед собой этого человека с его крадущейся походкой и странными движениями, будто он превозмогает сильную боль. Он казался очень обеспокоенным и все время потирал лоб. Я, честно говоря, не видел его лица, но узнаю по осанке среди многих.

— А почему ты уверен, что это был не варвар?

— Через забор нашего лагеря невозможно перелезть.

— А если это был отбившийся от своих варвар?

На лице Сикинноса появилось удивленное выражение.

— О великий полководец афинян! Я всего лишь невежественный переводчик и далек от военного искусства. Но скажите мне: если воин разбитой армии пробирается в стан врага, разве это не подобно проникновению в пещеру ко льву?

Фриних согласился с рабом и заметил, что у перса вообще не могло быть мотива убивать гетеру эллинов. Посланный врагом убийца пустил бы стрелу в полководца, а не в его возлюбленную. Нет, этого стрелка нужно действительно искать среди своих.

— Да поразит его молния Зевса! — прошипел Фемистокл в бессильной ярости.

— Гнев не поможет тебе, — пытался успокоить друга Фриних. — Лучше принеси жертву олимпийским богам за то, что ты сам остался жив. Пожертвуй статуэтку Аполлону Дельфийскому и спроси у оракула, где тебе следует искать подлого убийцу Мелиссы.

Фемистокл, не выдержав, стал кричать, что ему не нужен оракул и он не верит во всеведение пифии,[25] двусмысленность предсказаний которой стала притчей во языцех.

Фриних перебил друга и напомнил ему, что пифия предсказала и падение Милета, и захват острова Эвбея. Конечно, эти предсказания исходили не от нее самой — устами жрицы говорил Аполлон, бог ясновидения.

— За звонкую монету! — насмешливо воскликнул Фемистокл.

— Да, за звонкую монету, — раздраженно повторил Фриних. — Потому что ничего в этой жизни не дается даром. Пекарь требует два обола за свою лепешку. За дом с участком ты должен заплатить целый талант,[26] и даже на народном собрании каждый гражданин вносит в кассу обол. Почему же этого не может делать оракул?

Тем временем мужчины подошли к дому Фемистокла в филе Леонтис. Приземистое здание казалось не особенно представительным — такие дома были повсюду в предместье Афин. Передняя половина, андронитис, служила хозяину дома и состояла из гостиной, столовой и комнаты отдыха. За ней находился гинеконитис, женская половина, в которой жила Архиппа с двумя рабынями и обеими дочерьми. Эти помещения она покидала редко и только по особому поводу.

Сикинносу отвели крошечную комнатку без окон, находившуюся сразу возле колонн у входа в дом. Этот щедрый жест свидетельствовал о том, что Фемистокл проникся большим доверием к новому рабу.

— Где вино? — крикнул Фемистокл и хлопнул в ладоши. Фриних без приглашения опустился на покрытую белым кушетку и, сладко потягиваясь, разлегся на ней. Кроме второй кушетки и крохотного низкого столика из белого мрамора, никакой другой мебели в этом помещении не было. Рабыня принесла два изящных черных глиняных кувшина и плоские чаши и молча поставила их на стол. Фриних положил руки за голову, а Фемистокл налил в чаши вино, разбавив его водой.

— Если хочешь, — предложил Фриних, не отрывая взгляда от потолка, — я поеду в Дельфы вместо тебя и поговорю с оракулом.

Фемистокл сделал большой глоток, отставил свою чашу и ответил, тихо вздохнув:

— Фриних, друг, если варвар прав и убийца Мелиссы действительно грек, то для меня годится любое средство, которое поможет найти предателя. Привези мне слово пифии, но привези не обоюдоострый меч, а надежное оружие, которое даст мне возможность отомстить. Я сам закажу жертвенную статуэтку. Главк отольет из бронзы фигурку Афродиты.


Только дюжина пленных варваров, как и Сикиннос, получили хозяина. Языковые трудности удерживали афинян от покупки рабов-персов, так что большинство из них отправились к рудникам на восточном побережье Аттики, где афиняне столетиями добывали серебро. Однако в последнее время выход серебра был незначительным, и уже появились планы свернуть работы, чтобы начать добычу где-нибудь в другом месте.

Греки довольно пристойно обращались с рабами-варварами. Пленники жили в бараках недалеко от штолен; питание их было не изысканным, но обильным; многие из рабов даже получали премии за успешную работу. Их почти никогда не били, хотя надсмотрщики всегда ходили с кнутами. Варварам повезло. Двое из них научились горному делу у себя на родине, в Персии, и теперь охотно применяли свои знания в Лаврионе.

Сикиннос пришел в один из бараков по окончании рабочего дня. Варвары лениво лежали, отламывали кусочки лепешек и макали их в миски из-под каши с салом. Узнав в приближающемся к ним человеке своего товарища, они с радостными возгласами окружили его и стали расспрашивать, куда он попал. Когда горнорабочие выяснили, что хозяином переводчика стал греческий военачальник, они решили, что ему повезло. Но теперь в их отношении к нему сквозило недоверие, да и Сикиннос слишком уж доброжелательно отзывался о греках, утверждая, что это образованный народ с высокой культурой.

После взаимных расспросов Сикиннос сообщил причину своего визита.

— Вспомните ночь после битвы под Марафоном!

— Лагерь военнопленных?

— Лагерь военнопленных. Некоторые из вас видели тогда лучника.

— Грека, который целился в палатку? — спросил один пожилой перс.

Сикиннос подошел к нему.

— Почему ты думаешь, что это был грек?

— Насколько я смог различить, — ответил тот, — на нем была греческая одежда. Борода и волосы тоже были подстрижены на греческий лад. А почему ты спрашиваешь?

Сикиннос долго смотрел на старика, потом сказал:

— Этой стрелой была убита возлюбленная моего хозяина. Фемистокл хочет отомстить за убийство. Ты бы смог опознать лучника?

Старик, медленно качая головой, ответил, что была ночь и злодей находился на расстоянии двух полетов камня. Единственное, что он мог бы опознать, — это его странную манеру движений. Сикиннос был доволен и этим.

Намереваясь продолжить разговор, старик отвел переводчика в сторону. Остальные настороженно оглядывались, не наблюдает ли за ними кто-нибудь. Теперь он говорил тихо:

— Ахриману, богу зла, было угодно отдать нас врагам. Но Аура Мацда, бог добра, дал нам знак.

— Знак? — Сикиннос вопросительно посмотрел на старика.

Тот улыбнулся, блеснув хитрыми глазками. Продолжая говорить, старик схватил удивленного гостя за рукав и потянул к одному из бесчисленных лазов в штольни.

— Дома, в Эламе, мы так глубоко зарывались в землю, что жара становилась невыносимой, и рабочие думали, что подошли к вратам преисподней. Мы говорили об удаче, когда находили хотя бы одну золотую или серебряную жилу. Но здесь…

Старик мягко, словно обезьяна, скользнул по шесту в шахту. Сикиннос с трудом последовал за ним. Сверху ему бросили факел, и он ловко поймал его.

— Пойдем! — сказал перс и, пригнувшись, исчез в штольне. Через несколько метров был поворот, а еще через пару шагов они остановились перед монолитной скальной породой.

— Держи факел! — С фантастической ловкостью старик нащупывал один кусок скалы за другим и вытаскивал их из стены — сначала мелкие, потом более крупные. Постепенно в скале образовался проход, через который мог спокойно пройти человек.

— Пойдем!

Невероятная теснота, пыльный воздух, которым едва можно было дышать, таинственно колеблющийся свет и неопределенность — все это вызвало у Сикинноса мучительную тревогу. Больше всего ему хотелось побыстрее убежать отсюда. Но за скальной стеной оказалась длинная высокая штольня, пробудившая в нем любопытство. Старик поднес факел к стене.

— Смотри, — благоговейно произнес он. — Нигде в Эламе мать-земля не бывает так щедра.

Теперь Сикиннос понял, что старик имеет в виду: повсюду на стенах сверкали жилы, покрывая породу светлой искрящейся сетью.

— Серебро, — сказал старик. — Чистое серебро! — В его голосе звучала гордость.

Сикиннос онемел, Никогда в жизни он не видел такого зрелища, тем более глубоко под землей. Но зачем такая таинственность? Прежде чем он успел открыть рот, чтобы задать свой вопрос, старик начал говорить, неуверенно и запинаясь:

— Друг, это открытие ценнее, чем сокровища Ахеменидов. Его хватило бы, чтобы кормить и одевать всех эллинов в течение года. Этот клад дает огромную власть. И поэтому мы поклялись хранить тайну как зеницу ока. Ты один из нас, ты должен это знать.

— Но, — робко начал Сикиннос, — мы рабы в чужой стране. У невольников нет никаких прав. Даже если бы вам удалось незаметно добывать и прятать драгоценный металл, как потом использовать его?

— Серебро открывает все двери! — воскликнул старик.

— В этом я не сомневаюсь, — ответил Сикиннос. — Но не кажется ли тебе, что у первого же человека, которого подкупит раб-азиат, возникнут подозрения?

Старик молчал, понимая, что Сикиннос прав, но ему не хотелось соглашаться с тем, что эти несметные сокровища не принесут им пользы. Дома, в Эламе, он сразу же превратился бы в богача, потому что там все получали свою долю от подобной находки. Но здесь, в Элладе, они сидели на несметных сокровищах и не знали, как извлечь из них выгоду.

— Как ты думаешь, Дарий смирится с поражением? — осторожно спросил старик.

Сикиннос немного подумал и сказал:

— Афиняне победили только Датиса и Артафрена, двух наших военачальников. Царь Дарий правит уже три десятилетия, и он еще ни разу не смирился с поражением.

— Ты полагаешь, — возбужденно продолжал старик, — что Дарий придет с новым войском и отомстит за поражение под Марафоном?

— Это знает только Иштар, богиня борьбы! — Сикиннос осторожно провел рукой по сверкающей серебром стене. — Неизвестно еще, предпримет ли Дарий вообще новый поход против греков, а уж исход битвы известен только звездам. Нам остается ждать и надеяться… — Помолчав, он вдруг твердо произнес: — Нет, наверное, нам следует действовать и все поставить на карту. Если мой план удастся, мы будем свободны. В ином случае…

— В ином случае? — Старик вопросительно посмотрел на Сикинноса.


Великие элевсинские мистерии начались на четырнадцатый день осеннего месяца боэдромиона. Иерофант, верховный жрец элевсинского святилища, как всегда, член семьи Эвмольпидов, с горделивой осанкой и каменным лицом, в окружении свиты одетых в белое жрецов нес накрытую покрывалом статуэтку богини по священной дороге в Афины, чтобы установить ее в святилище Деметры у подножия Акрополя.

На два дня и две ночи иерофант и жрецы закрылись в святилище, полностью отказавшись от пищи, и в экстазе бормотали молитвы Деметре, кормящей богине плодородия. Потом верховный жрец открыл ворота храма, вышел на широкую лестницу святилища, перед которой стояла в ожидании огромная толпа людей, и громко крикнул:

— Афиняне! Слушайте из моих уст слова Деметры, которая совокупилась с Иасионом на трижды вспаханном поле. Я приглашаю вас всех — свободных и рабов — при условии, что вы говорите на нашем языке, на священный праздник элевсинцев!

— Да будет так, именем Деметры! — вырвалось из тысяч глоток. — Именем Деметры, да будет так!

Некоторые жрецы несли фигурки в форме фаллоса, другие тащили снопы. Они пробивали иерофанту, который держал в руках священную статуэтку, дорогу сквозь толпу. По краям шли известные флейтистки и горнисты. Процессия направлялась к западным воротам города, где стояли два члена ареопага.[27] Они рассматривали каждого, кто в составе процессии выходил из города: убийцам и тем, кто совершил другие тяжкие преступления, было запрещено участвовать в элевсинских мистериях.

Слева и справа от ворот, за которыми начиналась Священная дорога в Элевсин, стояли семь паланкинов, накрытых дорогими покрывалами. В каждом из них сидели две женщины: одна совсем юная, почти ребенок, а другая постарше, ее наставница. В первом паланкине сидели Дафна и Мегара.

После того как священники миновали ворота, рабы подхватили паланкины, по четыре человека на каждый, и присоединились к шумной процессии, поющей и неистово молящейся.

— Мое сердце готово выскочить из груди, — сказала Дафна и испуганно прижалась к белой обивке паланкина. На ней был короткий прозрачный пеплум. Белокурые волосы были схвачены высоко на темени и длинными, слегка вьющимися локонами эффектно спадали на плечи. На ногах были плоские сандалии, ремни которых охватывали икры. Мегара, одетая в длинный, но тоже прозрачный хитон, пыталась успокоить девушку:

— Даже если то, что происходит за стенами Элевсина, является тайной, не бойся. Деметра еще никого не проглотила, все вернулись назад.

Руки Дафны дрожали, губы были судорожно сжаты, ей было страшно.

— Скажи, Мегара, — умоляла она, — какая страшная игра ожидает меня в этих таинственных мистериях? Ты же знаешь!

— Конечно, знаю, — ответила Мегара. — Но священная клятва обязывает меня молчать. Если бы я заговорила, моя жизнь не стоила бы и обола. Но помни: это большая честь — принимать участие в мистериях в роли Коры.[28] Каждый год выбирают только семь самых красивых девушек! Слава о том, что ты была элевсинской Корой, будет сопровождать тебя всю жизнь.

— Я только не понимаю, — сказала Дафна, — почему выбор пал именно на меня. Я совсем недавно в Афинах, и меня почти никто не знает.

Мегара рассмеялась.

— Дитя мое, элевсинский иерофант по всей стране разослал шпионов, поэтому у девушки, красивой, как Афродита, нет никаких шансов быть незамеченной.

Дафна отодвинула занавеску с левой стороны и посмотрела на пеструю толпу поющих и пританцовывающих людей. Процессия, подобно змее, продвигалась среди поросших кипарисами холмов на северо-запад, в сторону заходящего за горизонт солнца. Всех радовала перспектива провести два дня и две ночи в оргиях: пить вино, есть до отвала, распутничать и ничего не делать.

— Да будет так, именем Деметры! Да будет так.

Многие афиняне — в основном мужчины, так как приличная женщина не станет принимать участие в подобных мероприятиях — несли с собой покрывала и подстилки. Осенние ночи были прохладными, и, хотя в Элевсине было множество гостиниц, а залы и складские помещения были открыты для народа, некоторым приходилось ночевать под открытым небом. Это было доходное время для портовых проституток и продажных девушек.

Рано спустились сумерки. Вдалеке светилась огнями Элевсинская крепость. Стены и пропилеи[29] города, погруженные в мерцающий полумрак, казались особенно живописными. Когда праздничное шествие во главе с иерофантом достигло городских ворот, по Элевсину разлился таинственный свет. По обочинам дороги, ведущей мимо стой и Священного источника к большим пропилеям, стояли юные девушки с факелами в руках.

Возле колонного зала, перед шестью ступенями из белого мрамора, официальные участники праздника отделились от толпы. Иерофант, жрецы, музыканты и носильщики с паланкинами быстро исчезли за дорическими колоннами зала, а уставший народ расселся у стены с зубцами, окаймлявшей святилище. Элевсинские рабы разносили воду, вино и пироги с медом.

Мегара отодвинула занавеску паланкина, и Дафна с любопытством стала смотреть на залитую мягким светом внутреннюю площадку. Девушку провели через высокие ворота, за которыми находился священный двор. Слева возвышалось зернохранилище, длинное закрытое помещение с небольшими окнами. Его размеры свидетельствовали о несметных богатствах. Справа — три небольших храма, сокровищница, статуи и алтари. Надо всем высились огромные колонны святилища Деметры, подсвеченные снизу пламенем многочисленных факелов.

— Да будет так, именем Деметры! — сказала Мегара и поцеловала Дафну в обе щеки. Другие девушки тоже попрощались со своими наставницами. Два жреца крепко схватили Дафну под руки и повели ее вверх по ступеням к храму. Обернувшись, Дафна бросила последний взгляд на свой паланкин, а потом ее поглотила жуткая атмосфера телестерия, необозримого колонного зала, перекрытия которого состояли из причудливых конструкций.

К колоннам, увешанным толстыми шерстяными нитями, были прикреплены факелы. Из курильных печей по полу растекался белый дым, распространяя дурманящий аромат. Жара была невыносимая. Глаза Дафны постепенно привыкли к колеблющемуся полумраку, и она увидела посреди зала еще один, правда небольшой, храм с позолоченной крышей. К его блестящим стенам были прислонены снопы злаков, а между ними на мраморных тронах сидели полуголые жрецы с солидными, блестящими от пота животами. Они бормотали непонятные молитвы.

Повернув голову, Дафна увидела, как из белого дыма, словно привидения, выходят животные: корова, ослица, свинья, коза, овца, собака и кошка. Все они были с большими животами, на сносях. Перед ними стояли ульи и пирамиды из яиц.

Жрецы как по команде закончили молитвы, поднялись, и каждый из них уверенно направился к одной из девушек. К Дафне снова вернулся страх, который одолевал ее в последние часы, страх перед неизведанным, запретным, тайным. Ее дыхание участилось, на лбу выступил пот.

Монах, схвативший Дафну обеими руками, был маленького роста и жирнее, чем все остальные. В его движениях, прежде всего в походке, было что-то женское. Он подвел ее к каменному трону, на котором только что сидел, одним движением сорвал с нее пеплум, так что она осталась голой, и усадил на трон. Два раба притащили плоскую бронзовую чашу размером с колесо повозки, наполненную молоком. Дафна встала в чашу, и жрец начал тереть ее тело губкой, пропитанной молоком. По его кисловатому запаху Дафна догадалась, что это молоко ослицы. Прикоснувшись к своему телу, она почувствовала, что ее кожа стала шелковистой. В соответствии с древним священным обычаем с этого момента девушка считалась ритуально очищенной и могла приносить жертвы Деметре.

У Дафны были ужасные предчувствия по поводу того, что ее ожидало. Когда она смотрела на беременных животных, у нее внутри все сжималось от страха. Их, как и девушек, было семь. Жирный жрец насыпал из высушенной ослиной мошонки какой-то порошок в чашу с вином и протянул ее девушке. Дафна жадно выпила. Лепешки, которые затем ей дали, были сделаны из неквашеного теста с добавлением голубиной крови, молотых змеиных костей, рубленых перьев сипухи и телячьих мозгов и испечены на костре из тимьяна и лавровых веток. Острые и кисловатые на вкус, они в сочетании с вином одурманивали и возбуждали.

Начиная с пальцев ног, по телу Дафны пробежала приятная дрожь. Она устало откинулась в каменном кресле. Как сквозь пелену, широко раскрыв глаза, девушка наблюдала за фантастическим действом. Она тяжело дышала и прислушивалась к звукам, которые сливались в неясное бормотание. Ей казалось, что она находится в подземном царстве. Постепенно страх исчез, уступая место полной расслабленности. Пребывая в состоянии томного ожидания, Дафна почувствовала желание отдаться мужчине. Ее голова начала гореть, на губах появилась блаженная улыбка. Глаза затуманились.

Безучастно, почти равнодушно она наблюдала, как жрецы с мечами, топорами и ножами бросились на одурманенных животных. Жрец Дафны схватил меч двумя руками, размахнулся и одним мощным ударом перерубил передние ноги коровы у лодыжек. Беременная корова издала сдавленный звук, какой животные обычно издают в смертельном страхе, и осела на пол. С невозмутимым видом жрец воткнул ей меч в горло, взял миску и, вынув меч, подставил ее под струю теплой крови. Другие животные тоже лежали в крови.

Дафна видела это, но ее помутненное сознание не воспринимало происходящее как нечто омерзительное. Она не испытывала отвращения, хотя видела, как жрецы быстро и ловко разделывали жертвенных животных и сортировали теплое мясо. Гадатели на внутренностях выбирали их и бросали в корзины, которые тут же уносили рабы. У торцовой стены между четырьмя колоннами горел жертвенный огонь. Над ним был балдахин с отверстием посередине, через которое вытягивался едкий дым от сжигаемого на горящих поленьях мяса.

Нет, здесь царила не святая атмосфера олимпийской божественности, которую вообразила себе Дафна. Это нисколько не походило на торжественные ритуалы в честь почитаемого божества. Здесь примитивное сознание давало волю своим низменным инстинктам.

Смывая кровь со своих обнаженных тел, жрецы распевали монотонные молитвы во славу Деметре, дарующей плодородие матери-земле. Они попеременно окунались в горячую и холодную воду, которой были наполнены бронзовые, высотой в человеческий рост, сосуды, пока их тучные тела не покраснели. Потом они привязали себе олисбосы, твердые кожаные фаллосы, какими пользуются афинянки, оставаясь дома в одиночестве, и без разбору двинулись к девушкам.

Дафна видела, как к ней направился мрачный мужчина с перекошенным лицом. Он с презрением смотрел сквозь нее, и она, скорчившись от страха, прижалась к холодному мрамору кресла. О побеге нечего было и думать, и она, закрыв глаза, приготовилась пройти через священный ритуал во славу Деметре.

Священник схватил Дафну за лодыжки и стал всовывать в нее свой олисбос. Но юное тело оказывало искусственному, толщиной с руку, пенису упорное сопротивление, которое еще больше распалило чернобородого священника. Когда его собственный фаллос стал уже почти такого же размера, как кожаный олисбос, он впихнул в рот Дафне коробочку мака величиной со сливу, из которой сочилась белая пена, одурманивая сознание и ослабляя ее сопротивление.

Жрецам Деметры было запрещено осуществлять нормальное половое сношение с девушками. По священному закону они только должны были с их помощью произвести семяизвержение. Сперма принадлежала владычице Элевсина.

В голове Дафны шумело, ее изящнее тело стало подергиваться, но теперь она не сопротивлялась. Наоборот, юная гетера вдруг встрепенулась, охваченная желанием и необузданной страстью. Чувствуя, что олисбос вот-вот разорвет ее, она застонала в экстазе и крикнула так, что по храму прокатилось эхо:

— Де-ме-тра!

Ее крик прозвучал как сигнал, и другие девушки подхватили его. Они испытывали те же чувства, что и она. Скоро все семеро безудержно кричали:

— Де-ме-тра! Де-ме-тра!

Пыхтя, весь в поту, чернобородый излил свое семя на белый мраморный пол. Тут же подошел иерофант с чашей, наполненной ячменем, и насыпал зерна на сперму, пробормотав при этом:

— Деметра, мать плодородной жизни, прими эту чистую жертву в знак благодарности от твоих служителей!

Слова верховного жреца подействовали на Дафну отрезвляюще, и она открыла глаза. Сквозь дым в рассеянном свете факелов она увидела страшное, отталкивающее лицо склонившегося над ней мужчины. Дафна была беззащитна перед ним. Борода жреца торчала пучками разной длины, а на подбородке просвечивалась кожа. На правой стороне лба отчетливо виднелось синеватое пятно величиной с кулак.

Дафне было знакомо это лицо, хотя раньше она видела его не таким обезображенным. Уже в следующее мгновение она поняла: перед ней марафонский убийца! Дафна не сомневалась, что это тот самый коварный факелоносец, который ночью на ее глазах убил стоявшего на коленях варвара. Он не пощадил бы и ее, если бы не споткнулся о персидский лук и не поджег сухую траву. Тогда она подумала, что он сгорел в степи, а теперь он стоял перед ней, тяжело дыша и насмехаясь.

Какие дьявольские чувства одолевали старого сластолюбца, когда он смотрел на нее, понимая безвыходность ее положения? Какие страшные мысли пронеслись в его обгоревшей голове, пока в нее проникал олисбос? Дафна чувствовала, как ее тело судорожно сжалось. Казалось, кровь застыла в жилах.

Дафна не шевелилась, стараясь бесстрастно смотреть на Каллия. Девушка делала вид, что неузнает его, но ее мозг лихорадочно работал. Что если сейчас она попытается вскочить и убежать? Но куда? Как далеко она убежит? Страшный убийца догонит ее и воткнет в спину меч, как тому несчастному варвару, как этим жертвенным животным. Нет, она должна выдержать, она должна смотреть смерти в глаза!

Эти мысли сводили Дафну с ума. Она лежала обнаженная и застывшая, а страшное лицо чернобородого жреца висело над ней. Ей показалось, что оно склонилось еще ниже, как будто священник собирался шепнуть ей что-то на ухо. Его прищуренные глаза под кустистыми темными бровями пронизывали ее насквозь. Дафна попыталась повернуть голову в сторону, но ничего не получилось: мышцы шеи занемели и просто не слушались. Вместо этого она широко открыла рот и глубоко вдохнула, замерев на какое-то мгновение. Страшное лицо перед ее глазами исчезло, как рисунок на прибрежном песке, смытый волнами прибоя. Теряя сознание, она услышала голос, твердый как сталь:

— Никогда не вырвется из твоих уст то, что ты видела за стенами Элевсина. Это будет означать твою смерть…

Глава третья

Вгороде еще царила прохлада осеннего утра, а тысячи афинян уже толпились на Пниксе, широкой круглой скале напротив Акрополя. Шестеро одетых в красное лексиархов проверяли каждого гражданина при входе в обнесенный каменным забором круг. Только свободные граждане Афин имели доступ в народное собрание.

Народное собрание, экклесия, пользовалось у афинских мужчин — а на него допускались только они — большим почетом. Во-первых, здесь часто в жарких дебатах решались судьбы государства. Во-вторых, по окончании собрания каждый участник получал три обола в качестве компенсации за потерю заработка. По давнему правилу лексиархи, стоявшие у входа, после того как участник называл свое имя, вручали ему табличку. Тому, кто возвращал ее по окончании собрания, давали деньги. Опоздавшие и ушедшие раньше времени никакого вознаграждения не получали.

Около восьми тысяч афинян расположились на каменных ступенях или просто на земле. Притан[30] вышел на трибуну, представлявшую собой квадр[31] высотой в человеческий рост, произнес молитву Зевсу и его дочери Афине Палладе и объявил повестку дня.

Мильтиад, седобородый шестидесятилетний мужчина, которому после смерти полемарха Каллимаха досталась слава победителя в Марафонской битве, взял слово. Подняв в приветствии руку, он сказал:

— Граждане Афин, наши отважные мужи победили варваров и обратили их в бегство. Хвала Афине Палладе!

Прозвучало несколько хвалебных возгласов, но большинство присутствующих ограничились вежливыми аплодисментами. В любом другом месте граждане подняли бы победоносного полководца на руки и пронесли бы через всю столицу, но в Афинах все было по-другому. Не то чтобы афиняне не признавали заслуг Мильтиада. Конечно, они ценили его полководческий талант, но считалось, что победу одержал не он, а весь народ. Афиняне испытывали глубокое недоверие к каждому, кто казался удачливее, влиятельнее и популярнее других. Ужас правления тиранов, который закончился двадцать лет назад кровавой баней, еще глубоко сидел в их сознании.

Мильтиад вовсе не был разочарован сдержанным приемом, поскольку иного и не ожидал. Несколько недель назад, убеждая афинских граждан в том, что следует отправиться в Марафон с войсквм гоплитов, он получил поддержку незначительного большинства. Как теперь убедить их в правильности его дальнейших намерений?

Мильтиад робко начал:

— Многие из вас, мужи Афин, видели, что в рядах варваров сражались предатели дела эллинов. Жители Пароса не только добровольно открыли городские ворота наступающим варварам, но и оснастили для персидского флота свою собственную триеру.[32] Как будто один корабль мог существенно усилить флот, состоящий из шестисот судов.

— Смерть паросцам! — выкрикнул один возмущенный афинянин.

Другой подхватил:

— Сжечь Парос!

Поднялся дикий рев. Народ требовал отомстить жителям этого Кикладского острова. Мильтиад и не рассчитывал на другую реакцию, но попытался жестами успокоить присутствующих.

— А не кажется ли вам, — продолжил он, — что мы поступили бы глупо, если бы разрушили город, предав его огню?

Желая утолить жажду мести, мы забываем о главном: остров богат, очень богат. Драгоценный мрамор сверкающих паросских гор сделал его самым процветающим среди Киклад. Поэтому нам, мужам из Афин, следовало бы осадить паросцев и потребовать с них возмещение в размере ста талантов. Я лично, с вашего согласия, буду держать остров в осаде до тех пор, пока жители не выплатят деньги.

Немногочисленные голоса одобрения были прерваны репликой дерзкого молодого человека по имени Ксантипп. Он был сыном Арифрона из демоса Холарг, что северо-западнее Афин.

— Смотри, как бы паросцы тебя не осадили! — крикнул он, и участники собрания громко рассмеялись. — Стены их города высоки и непреодолимы, и, если варвары не забрали у них запасы продовольствия, жители смогут продержаться до тех пор, пока осаждающие не уйдут.

— Дайте мне тридцать кораблей! — раздраженно крикнул Мильтиад, и его седая борода задрожала. — Если я не вернусь через четыре недели с сотней талантов, призовете меня к ответу на этом месте.

Ксантипп быстро вскочил, вышел на трибуну и, став рядом с Мильтиадом, крикнул:

— Договорились, Мильтиад! Если ты через месяц не выполнишь обещание, то все мужи, которые сегодня слышали твои слова, будут судить тебя!

После этого притан подал знак к голосованию. Афиняне табличками выразили свою поддержку плана Мильтиада, и он быстрым шагом покинул собрание.

Пышущий здоровьем коренастый молодой человек, прищурив близко посаженные глаза, молча следил за дискуссией. Это был Фемистокл. Помедлив, он встал и, опустив подбородок на грудь, взошел на трибуну. Он хорошо знал этот путь — каждую ступеньку, каждый камень, — потому что очень часто проходил по нему. Он не пропускал ни одного важного политического спора и мог увлечь народ своей речью.

Но на этот раз, прежде чем начать свое выступление, Фемистокл обратился к одному афинянину, не играющему вообще никакой роли в общественной жизни.

— Мужи, граждане Афин! Послушайте, что я вам — да и тебе, Дифилид, — хочу сказать.

Афиняне засмеялись, потому что коневод Дифилид прославился не только своим необычайным богатством, но и такой же необычайной глупостью.

— Скажи, Дифилид, — продолжил Фемистокл. — Ты веришь, что царь варваров Дарий откажется от борьбы после поражения под Марафоном? Ты всерьез веришь, что он спокойно отнесется к сообщению своих полководцев Датиса и Артафрена о том, что десять тысяч эллинов обратили в бегство шестьсот тысяч варваров? О, мужи Афин! Неужели эта победа затмила ваш взор? Вы что, забыли, как Ахемениды прошлись по всей Ионии? Вы забыли, с какой жестокостью они подавили отчаянное восстание ионийцев? Вы уже не помните, что они за несколько дней сравняли с землей столицу Эвбеи?

Участников собрания в экклесии пробрала дрожь. В словах Фемистокла они услышали то, о чем неотступно думали, но не решались произнести вслух. Естественно, варвары не смирятся с поражением. Скорее всего, они вернутся с еще более сильным и еще более многочисленным войском. Сам собою напрашивался вопрос, который наконец озвучил Ксантипп:

— Предположим, Фемистокл, ты прав в том, что Дарий вернется с еще более сильной армией и заполонит всю Элладу варварами. Что нам тогда остается делать? Открыть ворота и молить о пощаде?

С дальних рядов послйшались возмущенные возгласы:

— Предатель! Трус!

Фемистокл поднял руку и сказал:

— Ксантипп, твоими устами говорит мудрость, потому что ты не строишь иллюзий насчет обороны нашей столицы. Если персы когда-нибудь появятся у ворот Афин, то любая стрела, выпущенная нашими гоплитами, будет использована напрасно. Варвары сильнее, их больше, они превосходят нас. Но твоими устами говорит и глупость, потому что ты заранее исходишь из того, что Дарий будет стоять перед воротами нашего города. Почему ты считаешь, что мы должны это допустить?

Оратор нашел горячую поддержку афинян. Каждый, казалось, был намерен выступить навстречу персам и устроить им второй Марафон. Аи да Фемистокл! Вот это полководец!

Прежде чем отдельные выкрики вылились в бурные овации в адрес Фемистокла, с верхнего ряда поднялся Аристид. Афиняне ждали его выступления, потому что он всегда был противником того, что предлагал Фемистокл, и наоборот.

— Ты произнес умную речь, Фемистокл, — сказал Аристид, дружелюбно улыбаясь. — Афины не такая крепость, которую можно защитить. Наши стены давно обветшали и не выдержат атак персов. До моря больше двадцати пяти стадиев, и Фалер беззащитен перед любым неприятельским флотом. Поэтому нападение для нас действительно наилучшая защита. Но я спрашиваю вас, мужи Афин, как может наше войско выступить против превосходящей его в шестьдесят раз армии варваров? Наш флот для персов не более чем игрушка. Поэтому я считаю, что речь Фемистокла недальновидна. По-моему, это просто насмешка.

— Да, просто насмешка! — закричали из толпы. — Фемистокл смеется над нашей слабостью! Долой его с трибуны, этого предателя!

Фемистокл стоял с бесстрастным лицом, спокойно воспринимая оскорбительные возгласы и ни одним движением не выдавая своего возмущения. Он дожидался, пока крики затихнут, потому что знал: пришел его звездный час. Много раз составлял он план битвы, отбрасывал его и возвращался к нему вновь. Если боги на его стороне, то он поставит Аристида на место, и тот раз и навсегда замолчит.

Фемистокл начал свою речь подчеркнуто небрежно:

— Мужи Афин! Я знаю, что вы слишком умны, чтобы поверить необдуманным словам брызжущего слюной старика. Его речь направлена только на то, чтобы унизить перед народом меня, его политического противника. Поэтому я даже не хочу отвечать на его нападки, ибо превыше всего для меня благополучие государства.

Афиняне с удовольствием слушали эти слова. Государство, полис были для них наивысшей ценностью. У некоторых на глазах выступили слезы, когда оратор продолжил:

— Я, Фемистокл из рода Ликонидов, дал священную клятву Зевсу и его совиноокой дочери Афине защитить наш город и нашу страну, и я пожертвую свою жизнь во имя этой цели.

Последовали бурные аплодисменты.

— Вы только что послали Мильтиада на Парос, как будто для нас нет ничего важнее. Поверьте мне, клянусь Зевсом, варвары вернутся. Может быть, через два года, через пять, через десять лет. Персидский царь попытается отомстить за позор битвы под Марафоном. Не думайте, что Дарий дурак. Вождь многомиллионного народа гораздо более хитер и образован, чем мы себе представляем. Он будет стремиться к тому, чтобы следующее сражение произошло не в горах нашей страны, где персам трудно развернуться во всю мощь. Дарий нападет на нас с моря. И чтобы отразить это нападение, нам нужен боеспособный флот!

— Хорошо сказано, Фемистокл! — вставил шутник Ксантипп. — Но кто за него заплатит? У нас слишком мало богатых людей, которые в состоянии оснастить хотя бы один корабль!

Фемистокл ответил:

— Ты совершенно прав, Ксантипп. Нам нужен новый источник доходов. И я, Фемистокл, сын Неокла, говорю вам: мы уже нашли этот новый источник доходов. Да, граждане Афин, мы богаты, хотя сами не подозревали об этом. Рабы-варвары, которые работают на серебряных рудниках Лавриона, открыли месторождение огромной ценности. Сначала они молчали, но потом сообщили мне о своем открытии. Они поставили единственное условие: мы должны дать им свободу и отпустить домой, предоставив корабль.

Участники собрания, которые до этого слушали оратора, затаив дыхание, начали неистово спорить. Одни считали, что рабы есть рабы и поэтому не вправе ставить условия. Другие кричали, что, мол, невелика потеря, если сотня рабов-варваров, не владеющих языком, покинет Афины. Третьи боялись, что варвары, возвратившись в Персию, поведают царю тайны, которые они здесь узнали. И, наконец, Дифилид заявил, что можно спокойно отпустить варваров, поскольку если месторождение в Лаврионе действительно такое богатое, то на выручку от продажи серебра можно купить и сто новых рабов, владеющих греческим языком. Это нашло всеобщую поддержку.

Но тут коневод Дифилид поинтересовался:

— Скажи нам, Фемистокл, какова, собственно, приблизительная оценочная стоимость месторождения в Лаврионе?

— От пятисот до тысячи талантов, — ответил Фемистокл, и собрание потрясенно охнуло. А он, довольный произведенным эффектом, продолжил: — Я знаю, что это очень много денег и они принадлежат всем нам. Каждому из вас достанется как минимум тысяча драхм от выручки. Этого достаточно, чтобы покрыть все ваши расходы за год. Но я спрашиваю вас: вам плохо живется? Вы будете рассчитывать на эту сумму? Подумайте: если бы варвары умолчали о находке, ожидая возвращения персидского войска, то нам пришлось бы жить без этого неожиданного богатства и никто бы не жаловался. Поэтому я считаю, что каждый гражданин Афин должен отказаться от своей доли, чтобы использовать серебро для защиты нашего города, нашей страны и нашей свободы. Мы должны построить флот и укрепленный порт. И тогда пусть варвары приходят!

Раздались аплодисменты и возгласы ликования. Каждый уже воображал себя будущим победителем персов. Как легко можно было воодушевить афинян, повлиять на них и переубедить, склонив на свою сторону!

* * *
Мегара открыла дверь, и в комнату Дафны проник косой луч утреннего солнца. Дафна лежала на кровати в бреду. Она ворочалась, скрежетала зубами и произносила несвязные обрывки фраз.

Мегара прижала обе руки к ее дрожащему телу и, пытаясь успокоить девушку, осторожно позвала:

— Дафна, Дафна, проснись!

Та, не слыша ее, вдруг крикнула:

— Нет, не стрелу!

— Да успокойся же ты! — сказала Мегара, глядя на покрытое каплями пота лицо Дафны. — Приди в себя, очнись от своих кошмаров!

Но девушка начала метаться и еще сильнее дрожать.

— Только не этой ужасной стрелой! — умоляла она.

Мегара повторила более громко и настойчиво:

— Дафна, проснись!

Она похлопала девушку ладонью по щекам, но та, приподнявшись на локтях, пронзительно крикнула:

— Я не видела клада варваров, священник! Не надо стрелять в меня! — Открыв глаза, Дафна смотрела в одну точку и жадно хватала ртом воздух.

Голос Мегары подействовал на девушку успокаивающе, и она снова опустилась на мягкую кровать.

— Успокойся. Морфей, сын сна, преследовал тебя плохими сновидениями. Постарайся забыть их.

Дафна схватила Мегару за руку.

— Я еще ни разу в жизни не видела такого страшного сна. Как же мне его забыть!

— Это понятно, — сказала Мегара. — Слишком многое на тебя навалилось в последнее время: варварский плен, побег, жуткая смерть Мелиссы, а теперь еще мистерии…

— Мегара! — Дафна прижалась щекой к руке старшей подруги. — Мегара, я ношу с собой страшную тайну, но священная клятва Элевсина запрещает мне говорить о ней.

— Во сне ты упомянула священника. Тебя явно угнетает жуткое действо в Элевсине. Со мной было точно так же. Но ты должна понять, что тебе в твоей жизни еще не раз придется отдаваться мужчине, который не соответствует твоему идеалу. Таков удел гетеры: она разводит бедра, думает о рожденной из пены Афродите и улыбается…

— Священник… — неуверенно начала Дафна.

— Я знаю, что ты хочешь сказать, — перебила ее Мегара. — Элевсинские мистерии — сомнительная церемония в честь Деметры. Я думаю, что, скорее всего, они берут свое начало в извращенной фантазии нашего похотливого духовенства.

— Но не только это мешает мне спать, — продолжила Дафна. — Мне приснился жрец, которому я отдалась во время мистерий. Он опять хотел меня. Только в этот раз у него был не олисбос. Он пытался выпустить в меня персидскую стрелу. И как я ни крутилась, мне не удалось сомкнуть ноги. Жрец натянул лук и прицелился, а Мелисса, бросившаяся ко мне, закрыла меня своим телом, и… стрела попала ей в спину.

Мегара была явно озадачена.

— Над этим сном стоит задуматься, — сказала она после небольшой паузы.

— Наверное. Ведь афинские философы утверждают, что наши сны содержат высшую истину. — Дафна вздохнула.

— Конечно, — согласилась с ней Мегара. — И многие толкователи снов живут за счет этого.

Дафна поднялась.

— Мне не нужен толкователь, чтобы понять истинное содержание этого сна. Я думаю, что этим и объясняется загадочная смерть Мелиссы.

— Ты считаешь, что стрела предназначалась не Мелиссе, а тебе?

— Да, — спокойно ответила Дафна. — Убить хотели меня.

Мегара улыбнулась.

— Но, дитя мое, кому во всей Аттике нужно было убивать тебя? Да еще на поле брани?

— Элевсинскому жрецу. — Дафна смотрела на Мегару твердым взглядом, надеясь, что та не рассмеется и не скажет: «Дитя мое, твое сознание помутилось. Думай о чем-нибудь хорошем. Только не говори такую несуразицу».

Мегара молчала. Она ждала объяснения.

— Я встретила этого элевсинского священника не впервые, — продолжала Дафна. — Под Марафоном, беспомощно бродя по полю битвы, я увидела в тусклом свете луны двух мужчин. Один из них был варвар. Он привел своего спутника, грека, к тайнику, где персы закопали военную добычу. Едва варвар успел пойазать греку место, как тот заколол его, подкравшись сзади. Я хотела убежать, но стояла как вкопанная, не в силах сдвинуться с места. Тут эллин и заметил меня. Он не знал, видела ли я его подлый поступок и тайник с драгоценностями. На всякий случай он пытался убить и меня. Я избежала его расправы только благодаря тому, что он споткнулся о лук. Когда он упал на землю, от факела, который был в руке грека, загорелась трава и его одежда. Так мне удалось убежать. Я думала, что священник погиб в огне, но он, по-видимому, выжил и прокрался к нашей палатке. Подслушав наш разговор с Мелиссой, он потом выстрелил, но попал не в меня, а в нее.

— И с этим человеком ты встретилась в Элевсине…

— Еще хуже. Я была его Корой.

Мегара всплеснула руками и с горечью произнесла:

— О, боги Греции! Как несправедлива судьба! — Пристально посмотрев на Дафну, она спросила: — А ты уверена, что это был именно тот человек?

— Так же, как в том, что я Дафна, дочь Артемида из Митилини. На его лице были следы от ожогов.

— А он тебя узнал?

Дафна пожала плечами.

— Когда я его увидела, то потеряла сознание.

Стараясь утешить ее, Мегара погладила девушку по волосам.

— Испытаний, выпавших на твою долю уже в юные годы, другим за всю жизнь не доведется пережить. Юный Эсхил,[33] которого ты, конечно, не раз видела здесь и который иногда находит красивые слова, сказал однажды: «Тот мудр, кто пред судьбою преломит колено…»

Дафна кивнула.

В дверь просунулась голова рабыни, которая доложила, что баня готова. Мегара сказала, что им нужно торопиться, чтобы еще до полудня успеть в ателье Главка.

Литейщик Главк слыл гением. Его скульптуры из бронзы были настолько похожи на живых людей, что ходили слухи, будто он покрывает бронзой живые модели.

До этого Главк, который был родом с острова Эгина, отливал в бронзе только фигуры мужчин. Во-первых, чувственный скульптор больше любил мужчин, чем женщин. Во-вторых, его заказчиками были в основном богатые юноши, снискавшие лавры победителей на олимпийских играх. В знак благодарности святилищу какого-либо божества, которому они дали торжественное обещание, олимпионики дарили бронзовые скульптуры, изображавшие их в позе победителей.

Теперь же Главку предстояло отлить бронзовую фигуру Афродиты, подарок для дельфийского святилища, и ему с самого начала было ясно, что богиня с острова Кипр, рожденная из пены, должна выглядеть не так, как ее статуя из паросского мрамора. Главк видел в ней скорее детское, чем материнское начало, и поэтому попросил привести в свое ателье семь девушек, принимавших участие в элевсинских мистериях, чтобы выбрать из их числа модель.

Слегка полноватый скульптор был одет в дорогой финикийский хитон с пурпурной оторочкой. Его руки украшали золотые браслеты, а волосы были коротко подстрижены, как у раба, но не ради щегольства, а для того, чтобы плешь на голове была менее заметна. Главк принимал каждую девушку отдельно. Скрестив руки и пританцовывая вокруг гетеры, он внимательно рассматривал ее с головы до ног, прикладывал указательный палец к губам и говорил все время одно и то же:

— Очень, очень красиво, дитя мое!

Когда подошла очередь Дафны, у Главка уже пропал интерес. Все претендентки выглядели одинаково. Любая из них могла бы послужить более-менее подходящей моделью Афродиты, так что он не ожидал ничего нового и от последней девушки. Дафна сняла пеплум, как он ей велел, и стояла перед ним нагая. Снимая одежду, она случайно сорвала с шеи ожерелье и тут же наклонилась, чтобы поднять его с пола.

— Стоп! — возбужденно крикнул Главк. — Не двигайся, стой так, как стоишь!

Дафна, не понимая, что происходит, не решалась даже пошевелиться. Она присела на правую пятку, а левую ногу слегка согнула в колене, так что ее тело было почти параллельно ступням.

— Теперь подними руки и распусти волосы! — попросил Главк.

Дафна послушно распустила мелко завитые локоны, и Главк возликовал:

— Да, ты Афродита, рожденная из пены! Вот так она вышла из моря на Кипре и сушила свои золотые волосы. Такой я тебя отолью в бронзе. Я сделаю тебя бессмертной!

Тело Фемистокла блестело, словно статуя из полированного мрамора. Он был обнажен, как и все мужчины в гимнасионе.[34] Свой пенис, как и его противник, он обмотал шнуром и привязал к животу. Начинался поединок борцов.

Считалось, что гимнасион Киносарг, находившийся за городской стеной по дороге в Фалер, располагал тренировочным залом второго класса. Он был открыт для мужчин, которые не имели доступа в гимнасион в центре города, южнее рыночной площади, потому что не являлись полноценными гражданами. Фемистокл пользовался большим авторитетом, но его мать не была афинянкой, поэтому он тренировался в пригородном гимнасионе. Его противник Ксантипп был выше ростом, не так крепок, как Фемистокл, но натренирован словно олимпионик. Он с удовольствием приходил в этот гимнасион, потому что здесь были сильные и ловкие борцы.

Арбитр ударил мечом по металлическому щиту. Раздался звон, и борцы вышли на середину ринга, представлявшего собой четырехугольник из белого камня размером двадцать шагов на двадцать. Наклонившись и вытянув вперед руки с растопыренными пальцами, Ксантипп следил за движениями Фемистокла, глаза которого беспокойно бегали туда-сюда. Ксантипп осторожно крался вокруг противника, выискивая слабое месте, чтобы атаковать. Хотя это был товарищеский поединок, все выглядело очень серьезно. Поединки между Фемистоклом и Ксантиппой всегда вызывали большой интерес публики. Их потом обсуждали целыми днями. Сейчас за поединком наблюдали не менее сотни зрителей.

Все ожидали атаки Ксантиппа. Он считался более искусным борцом. Но стоило ему лишь на миг зазеваться, как мощный Фемистокл бросился на противника, зажал его корпус в железной хватке и, подняв, поворотным движением бросил на пол. Однако Фемистокл не успел нанести удар в плечо противника, и Ксантипп в падении быстро перевернулся на бок и захватил нижнюю часть бедра Фемистокла, так что тот тоже упал. Теперь оба боролись лежа, с искаженными от боли лицами. Зрители подзадоривали борцов громкими возгласами, хлопали в ладоши и топали ногами. Они всегда были на стороне более слабого, который мог вот-вот проиграть.

Вдруг Фемистокл вскрикнул от боли. Ксантиппу удалось схватить левую руку противника и быстро завести ее за спину. Фемистокл приподнялся, а потом беспомощно опустил плечи на твердый пол и сдался. Зрители аплодировали.

Соперники вместе подошли к небольшому святилищу Геракла на противоположной стороне гимнасиона. Перед входом, на небольшом постаменте, тлел огонь. Фемистокл и Ксантипп высыпали на угли немного зерен ладана из чаши и склонили головы. Поединок был закончен.

Сикиннос вышел с полотенцем навстречу своему хозяину и вытер пот с его тела.

— Фриних вернулся из Дельф, — тихо сообщил он, чтобы никто не слышал. — Он ждет в парилке.

Фемистокл ничего не сказал, только кивнул и пошел вместе с Сикинносом в сторону бани. Поражение в поединке с Ксантиппом удручало его.

Когда Фемистокл увидел, что раб остановился у входа, он предложил:

— Пойдем, Сикиннос. У нас рабы ходят вместе с хозяином в баню. Мы же не варвары! — Раб снял одежду, и они вошли в предбанник.

Здесь находился бассейн, по периметру которого стояли мраморные скамьи. Но сам бассейн служил в основном не для плавания: около дюжины толстых мужчин занимались там играми с красивыми мальчиками.

— Привет, Фемистокл! — поздоровался Фриних с другом.

— Ты принес хорошую весть? — осторожно спросил Фемистокл.

Фриних пожал плечами и протянул ему табличку величиной с ладонь, на которой грифелем были нацарапаны две строчки. Фемистокл, запинаясь, прочитал: «Горе элевсийскому факелу! При свете луны ты разгадаешь тайну смерти в болотах Марафона».

Фемистокл бросил на Фриниха вопросительный взгляд. Но тот смотрел сквозь него, пытаясь подобрать рифму к стихам. Причем здесь факел и Элевсин?

— Поистине неплохо высказался оракул, — сказал он наконец. — Только трудно истолковать. Фриних, друг, ты ведь раньше начал думать над этим. Подскажи ответ.

Когда Фриних разделся и отдал свою одежду рабу, они сели на каменный полок парилки.

— Я тоже считаю, что слова пифии весьма занятны, — заметил Фриних. — Но для меня ясно одно: она дала понять, что оракулу известно больше. Мне кажется, он точно знает, кто убийца Мелиссы.

— Удивительно, — рассуждал Фемистокл, — мы, кого это касается непосредственно, знаем меньше, чем далекая дева на крутых склонах Парнаса. Я всегда скептически относился к дельфийским предсказаниям, но эти слова заставляют меня задуматься. Так и хочется спросить, откуда пифия берет свои знания. Действительно ли ее устами говорит Аполлон? Или ей нашептывают жрецы, у которых везде есть соглядатаи?

— Одно другого не исключает! — заметил Фриних. — Должен признаться, что я раньше тоже не особенно доверял оракулу. Но потом я увидел груды драгоценностей из разных государств, подарки, которые ему везут со всего света. С тех пор я стараюсь проникнуться к нему доверием.

Фемистокл еще раз прочитал строки на табличке.

— В ночь после битвы была полная луна, — произнес он отсутствующим голосом и осведомился у подошедшего к ним Сикинноса, в какой стадии находится луна сейчас.

Сикиннос, образованный, умный и хорошо разбирающийся в астрономии, ответил не задумываясь:

— Сегодня полнолуние, господин.

— Тогда не будем терять времени, — твердо сказал Фемистокл. — Мы поедем в Марафон и проверим, правдивы ли слова пифии. Надеюсь, вы не откажетесь сопровождать меня?


Герольд был облачен в длинные красные одежды. В руке он держал золотой посох высотой в человеческий рост. Сопровождаемый четырьмя гоплитами в блестящих кожаных доспехах, под звуки барабанов, он горделивой походкой прошел к высокому алтарю Зевса Агорея, где архонты принимали присягу. Взойдя на верхнюю ступень, глашатай трижды ударил посохом по полированному камню. Из дворцов, храмов и служебных зданий, окружавших рыночную площадь, стали выходить люди: горожане, философы с учениками, торговцы, оставившие свои прилавки, нищие на костылях, дети — и все старались продвинуться как можно дальше вперед, чтобы лучше видеть церемонию. Двое служащих прокладывали путь к алтарю одетому в белое архонту, который во время правления не имел права прикасаться к металлу.

Как только герольд громко произнес первую фразу, шум мгновенно затих.

— Свободные граждане Афин и Аттики! Слушайте меня! Согласно святому повелению олимпийца Зевса, который в борьбе победил своего отца Кроноса, все свободные граждане Греции, не обвиненные в преступных или богохульных деяниях, приглашаются на празднование игр 73-й Олимпиады в священной роще Олимпии. Не допускаются рабы, варвары и замужние женщины.

Соревнования на стадионе Олимпии включают следующие виды спорта: бег на один стадий, бег на два стадия, бег на длинную дистанцию, пятиборье, борьбу, гонки на повозках, многоборье и конные игры. Тот, кто хочет принять участие, должен представить доказательства, что он свободный гражданин Греции, публично объявить свое имя и придерживаться правил соревнований.

Начиная с сегодняшнего дня и до конца Олимпиады, вступает в силу священный мир Зевса. Воюющие стороны обязаны немедленно заключить перемирие. И никто не смеет помышлять о том, чтобы начать новую войну.

Во имя олимпийца Зевса, да будет так!

— Да будет так! — воодушевленно откликнулись тысячи людей.

Дафна и Мегара, тоже присутствующие на церемонии объявления начала игр, стояли на ступенях гимнасиона. Влиятельные афиняне приветствовали гетер молча, но, как и всегда, кланялись и приветливо улыбались. Гетеры выделялись из толпы не только своей красотой и пурпурной каймой по низу длинных развевающихся платьев. Они были исключительным явлением уже потому, что ходили по агоре без сопровождения мужчин.

— Нам нужно как можно быстрее исчезнуть, — прошептала Мегара подруге. — Иначе народ подумает, что мы портовые проститутки, дешевые труженицы любвеобильной Афродиты, которые частенько поджидают здесь, возле гимнасиона, свою клиентуру.

Не обращая внимания на благожелательные взгляды со всех сторон, женщины выбрались из толпы на обрамленную кипарисами Панафинейскую дорогу, ведущую от Акрополя за город.

— Запомни. — Мегара подняла палец. — Гетера не должна позволять, чтобы с ней заговаривали на улице. Это ниже нашего достоинства. Ты можешь накрасить лицо свинцовыми белилами, обвести глаза черным сланцем, как египтянка, вплести в волосы длинный конский хвост, зашнуровать талию, высоко подвязать грудь, как это делают женщины на Крите, и с бесстыдной улыбкой показаться на агоре, но никогда не отвечай, если с тобой попытаются заговорить. Тому, кто хочет завоевать твое расположение, нужно, чтобы за него похлопотал друг. Он будет описывать тебе достоинства своего протеже, передавать от него щедрые подарки, посылать гонцов и писать письма. Если твой поклонник не устанет это делать, ты назначишь цену, которая будет выше его возможностей.

Дафна рассмеялась.

— Дома и в школе на Лесбосе меня учили: «Протяни палец любому богатому человеку, но отдерни его, если увидишь, что он хочет схватить всю руку».

— Твоими устами говорит божественная Сапфо. Это правда: если грек получил власть над женщиной, то в его глазах она утратила всякую ценность и больше ничего не стоит. Как хранительница домашнего очага, она годится только для того, чтобы присматривать за рабынями. Как мать, она обеспечивает появление потомства. Вступая в брак, женщина делает первый шаг к могиле. Мужчина же, в отличие от нее, имеет право выходить из дома и за свои тайные желания платить проститутке. Если у него есть ранг и имя, то он содержит гетеру и приносит жертвы на алтарь Приапу,[35] чтобы она была благосклонна к нему.

Направляясь к дому гетер, Мегара и Дафна не заметили, что за ними следят. Неизвестный прятался в тени домов, когда они останавливались, и все время держался на расстоянии, достаточном для того, чтобы быть неузнанным. Когда Мегара и Дафна скрылись в доме, он занял пост на другой стороне улицы.


Казалось, Зевс использовал все молнии, которые он придерживал в течение теплой, тихой весны. Темные облака висели над холмами и изливали скопившуюся за многие недели влагу на троих всадников, скакавших в направлении Марафона.

— Может быть, нам лучше остановиться? — Фриних попытался перекричать бесконечные раскаты грома.

Фемистокл, который ехал впереди, обернулся и, не разобрав слов, крикнул:

— Вперед, вперед!

Мокрые лошади недовольно фыркали и каждый раз, когда огненные зигзаги молний разрывали унылые сумерки, пугливо вздрагивали, прижимая уши, и опасно взбрыкивали задними ногами.

Фемистокл держал коня на жестком поводу и гнал его по раскисшей ложбине так, что тот в любое мгновенье мог поскользнуться. Наконец на поросшей деревьями возвышенности он остановил коня. Фриних и Сикиннос, едва поспевавшие за ним, подъехали чуть позже. Полководец, изучивший каждую ложбинку и бугорок в этих местах, знал, что отсюда открывается хороший вид на Марафонскую равнину и болота. Но низкие облака, нависшие над землей, нарушали видимость.

— Может, все-таки лучше повернуть назад? — сказал Фриних, переводя дыхание и вытирая мокрое лицо.

Но Фемистокл указал в направлении равнины:

— Уже недалеко. Мы должны добраться до болот, иначе наша поездка будет напрасной.

— Но когда мы туда доберемся, наступит непроглядная ночь, — заметил Фриних.

Фемистокл не слушал его. Он пришпорил коня и погнал его вниз по холму. Ветки оливковых деревьев хлестали его по лицу, а в голове звучали слова прорицательницы: «Горе элевсинскому факелу! При свете луны ты разгадаешь тайну смерти в болотах Марафона».

Мысленно обращаясь к олимпийцу Зевсу, он не уставал спрашивать, как ему найти при такой непогоде убийцу Мелиссы. Где его вообще искать? Равнина простиралась на много стадиев! Неужели таинственный лучник вдруг предстанет перед ним и сознается в совершенном преступлении? В полной растерянности подъехал Фемистокл к кургану, под которым было захоронено около двухсот афинян, павших в битве под Марафоном. Имена воинов были распределены по кланам и высечены на десяти мраморных колоннах.

Грозовое небо осветилось вспышкой молнии, и они разглядели могильный холм, напоминавший покинутую крепость. На его вершине Фемистокл увидел колонны, и в какое-то мгновение ему показалось, что между ними в дикой пляске мечется чья-то фигура. Но он тут же выбросил из головы подобные мысли. При такой грозе могло показаться что угодно. Камни и деревья принимали очертания людей, которые тут же исчезали, как только молния угасала.

С востока доносился шум прибоя, заглушавший шелест дождя, но самого моря не было видно. Оставив курган по левую сторону от себя, Фемистокл медленно продвигался вперед, стараясь найти ручей, который делил Марафонскую равнину пополам. Вспышки молний обеспечивали видимость на расстоянии полета камня. Фриних и Сикиннос следовали за ним шаг в шаг. Оба понимали, что Фемистокл одержим идеей во что бы то ни стало разгадать слова оракула и скорее отдаст свою жизнь, чем повернет назад, не достигнув цели. Фриних, который подружился с Фемистоклом еще в юные годы, молчал. Он знал, что в этой ситуации его бесполезно переубеждать. Сикиннос вообще не отваживался раскрывать рот. Как раб, он обязан был беспрекословно повиноваться своему господину.

Наконец Фемистокл остановился и прислушался. Впереди раздавался какой-то шум. Если он не ошибся, то это был ручей. Обычно он преодолевал его одним прыжком. Теперь, если он хотел добраться до болот, о которых сказала пифия, ему нужно было сделать то же самое. Молния в очередной раз осветила равнину, и Фемистокл увидел, что ручей находится в нескольких шагах от него. Но теперь он превратился в широкий, мощный поток, и противоположный берег вообще не был виден.

В следующее мгновение прогремел гром. Он донесся со стороны моря, ударил в цепь холмов на западе и, отразившись, раскатился по равнине так, что задрожала земля. Лошадь раба вздрогнула, коротко взбрыкнула задними ногами и помчалась, неся беспомощного всадника к бурному потоку.

— Сикиннос! — проревел Фемистокл, вглядываясь в громыхающую и бурлящую темноту. Он спрыгнул с лошади и, чутко прислушиваясь, осторожно вошел в ручей, по колено увязая в иле.

— Сюда! — послышался голос со стороны ручья.

Фемистокл прошел несколько шагов вниз по течению.

— Сюда!

Нисколько не колеблясь, Фемистокл все глубже входил в бурный поток.

«О олимпиец Зевс! — пронеслось в его голове. — Пошли сейчас молнию, чтобы я мог что-нибудь увидеть!»

Громовержец будто услышал его. Тут же из облаков вырвался ломаный луч и на долю секунды осветил грозно бурлящий водоворот. Фемистокл успел заметить отчаянно барахтавшегося Сикинноса, окликнул его и пошел к рабу, выставив вперед руки.

— Сикиннос! Сикиннос!

— Я здесь! — снова послышался беспомощный крик, который теперь был явно громче.

Фемистокл чувствовал, что Сикиннос совсем близко. Он протянул руку и схватил его за одежду.

— Сикиннос!

Раб вцепился в Фемистокла, и тот потащил его за собой. Потом он окликнул Фриниха и, услышав ответ, пошел на голос друга. Когда вода стала им всего лишь по колено, Фемистокл понял, что они спасены.

— Лошадь, лошадь! — повторял Сикиннос как помешанный.

— Что значит лошадь по сравнению с человеческой жизнью! — крикнул Фемистокл, подталкивая обессиленного в борьбе со стихией Сикинноса. Навстречу им вышел Фриних, и они с Фемистоклом, поддерживая раба, подвели его к лошадям.

— Держи Сикинноса и лошадей! — Фемистокл указал на группу пиний, стоявших возле кургана. — Остановимся вон там.

Он привязал лошадей. Густая крона деревьев немного защищала от все еще низвергавшихся с неба потоков воды. Они присели возле стволов и, прислонясь друг к другу, с напряжением всматривались в темноту. Молнии то и дело освещали могильный холм, и памятные стелы вспыхивали, словно факелы.

И тут, когда небо на миг озарилось особенно яркой молнией, Фемистокл увидел мужчину, в страхе обхватившего одну из стел. Он задумался, не решаясь сказать об этом своим спутникам. Ему хотелось закрыть глаза, опустить голову между согнутых колен, ничего не видеть и не слышать, пока не кончится гроза. Но он не мог. Ему было стыдно перед другом и рабом. Ему, удачливому полководцу, не пристало бояться ни при каких обстоятельствах. И поэтому он всматривался во враждебную темноту, широко раскрыв глаза, и ждал… Увы, напрасно.

Гроза стихала, гром перебросился через цепь холмов. Лошади беспокойно топтались на месте, пофыркивая и кося глазами в сторону кургана. Никто не решался заговорить. Но тут вновь сверкнула молния и, словно огненный меч, ударила в одну из стел. Прежде чем гром отозвался эхом в далеких холмах, раздался душераздирающий, захлебывающийся вопль.

Фемистокл вскочил.

— Вы слышали?!

Фриних и Сикиннос кивнули в ответ.

— Пойдемте! — крикнул Фемистокл и побежал к могильному холму. Земля была мягкая, скользкая, и им пришлось лезть на курган на четвереньках. Взобравшись на вершину, они остановились как вкопанные: перед ними лежало сраженное молнией, растерзанное тело мужчины, одетого в черное.

Что могло привести сюда человека в такую страшную ночь? Возможно, здесь был похоронен его погибший сын? Или отец? Фемистокл взял неизвестного, который лежал лицом вниз, за плечо и перевернул его на спину. Руки и голова мужчины безжизненно болтались. Без сомнения, он был мертв.

— Странно, — только и произнес Фриних, а Сикиннос задрожал всем телом. Фемистокл огляделся вокруг, будто пытаясь найти в темноте какую-то подсказку. В этот момент тучи над ними рассеялись, и луна на короткое время осветила мертвеца. Его лицо было искажено от боли, на лбу виднелся след ожога…

— Каллий! — потрясенно воскликнул Фемистокл. — О боги Греции! Почему именно ты?

Глава четвертая

Во дворе дома гетер, среди мраморных колонн, цвели магнолии, распространяя свой сильный аромат. Теплое солнце весеннего месяца элафеболиона выманило гетер погулять на свежем воздухе. Дафна сидела на красноватой мраморной скамье перед алтарем Афродиты, отвергая домогательства двух жаждущих любви пожилых мужчин.

— Я слежу за тобой уже несколько месяцев, — признался Дифилид. — Я знаю, какой дорогой ты возвращаешься домой. Мне известны все твои привычки. Но, однако, я не решался переступить порог твоего дома. И только Анакреон,[36] которому я поведал о своих страданиях, дал мне мужество приблизиться к тебе. И вот я молю о благосклонности и внимании с твоей стороны.

— Друг мой! — рассмеявшись, воскликнула Дафна. — Жизнь наложила на тебя отпечаток твоих семидесяти лет. Это нисколько не умаляет твоих достоинств, но подумай о том, что мне всего лишь пятнадцать. Неужели ты думаешь, что наши чувства будут звучать в унисон?

Анакреон сочинял песни о вине и любви, и они были настолько популярны, что афиняне поставили статую старого пьяницы на Акрополе. Он толкнул друга в бок и заплетающимся языком произнес:

— Дафна, ты белая роза с блеском золота в волосах! Не слушай его. Он всего лишь крестьянин-коневод. Правда, он богат, как никто в Афинах. Но глуп… н-да… как осел моего раба. Но так уж бывает в жизни. Даже среди олимпийских богов не все наделены талантами. Зевс определяет только главное в жизни человека, а все остальное он отдает на откуп другим богам. Да, Дифилид богат и глуп. Я беден, но зато умен. Если сложить нас вместе, то получится вполне удобоваримый мужчина.

Оба старика стали перед Дафной на колени и поклонились, сохраняя на лице серьезное выражение. Анакреон попытался схватить ее за ногу, но Дафна шутливо оттолкнула его, и он с громким хохотом повалился на землю.

— Не мне вас учить, — улыбнувшись, сказала она, — что гетера — женщина не на час. Ей не платят, чтобы использовать ее тело. Мужчина может быть счастлив, если она просто его выслушает.

— Так выслушай же нас, прелестная Афродита! — театрально жестикулируя, начал Анакреон, все еще лежа на земле. — Твои золотые волосы прекраснее, чем аромат и краски цветов. Твоя серебристая кожа сверкает, как солнечные блики на море. О, если бы мы только могли коснуться твоих нежных рук, твоей мраморной груди. За это мы согласны отправиться в Аид…

Дифилид наконец понял, что с его пьяным другом дела не будет, и решил объясниться сам.

— Конечно, я не красив, не молод, — сказал он, — но мои лошади — лучшие в Элладе, и они дают больше дохода, чем вся торговля финикийского флота. Прими в подарок мое имение в Сунионе. Это тебя ни к чему не должно обязывать. У меня достаточно имений-…

— Сохрани свои имения! — уговаривала его Дафна. — Они заработаны честным трудом, и не стоит разбрасываться ими за пару мгновений удовольствия. Найди себе красивую проститутку на гончарном рынке,заплати ей два обола, и она будет век тебе благодарна!

Услышав оживленный спор, собрались и остальные гетеры. Прекрасная Аттис, появившаяся в одежде из тончайшей ткани, присела на скамейку к Дафне и лицемерно заявила, что не следует жеманиться, когда поступает такое выгодное предложение. Не каждый день поклонник готов подарить гетере целое имение. Мол, ей, по крайней мере, ничего подобного еще не предлагали. При этих словах она довольно непристойно продемонстрировала свое безупречное тело, конечно же, не без задней мысли.

Мегара уже давно с тревогой наблюдала за напряженными отношениями между Аттис и Дафной. Великолепная Аттис чувствовала, что юная и не менее красивая Дафна все больше оттесняет ее на задний план! Мегара попыталась предотвратить ссору, напомнив Аттис про богатого судовладельца с острова Фасос, который послал корабль с командой и слугами, чтобы забрать ее к себе. Но гетера отказалась последовать за корабельщиком. А почему? Потому что у него был горб.

— Если вас послушать, — сказала Дафна, качая головой, — то можно подумать, что мы с вами находимся в публичном доме в порту!

Мегара согласилась:

— Да, это позор. И об этом говорит нам Дафна, самая младшая из нас.

Аттис, не выдержав, прошипела:

— Она ведьма, я знаю — она ведьма! Она околдовывает мужчин, как колдунья Кирка,[37] и превращает их в рабов и свиней. — В голосе Аттис звучала глубокая ненависть. — Эта Дафна будет преследовать своим колдовством и нас, пока мы не будем валяться у ее ног.

— Укороти свой язык! — крикнула Мегара. — Дафна живет с нами. У нее нет тайн от нас. И если она очаровывает мужчин, то только тем, что она умна и обаятельна.

— Она ведьма, — повторила Аттис с презрением и горечью. — Я видела своими глазами, как Дафна играет с лягушками и змеями! Она поджидает их здесь, берет на руки и разговаривает с этими тварями на колдовском языке.

Мегара разозлилась не на шутку.

— Прекрати свои выдумки! Я не потерплю, если ты будешь докучать Дафне подобными обвинениями. Дафна — одна из нас, и она точно такая же, как ты и я.

Дафна старалась сдержать наворачивающиеся на глаза слезы. Не говоря ни слова, она повернулась и побежала наискось через двор к лестнице, ведущей в ее комнату. Перед кроватью, покрытой белыми простынями, она опустилась на колени и, рыдая, уткнулась головой в подушку. Потом она отбросила одеяло, чтоб прилечь, и остолбенела: на постели извивалась змея толщиной в руку.


Пляж Фалера был забит остовами кораблей. Афины создавали флот, стремясь стать сильной морской державой. На деньги, вырученные от серебряного месторождения в Фалере, было заложено двести трехвесельных триер, в которых гребцы сидели в три ряда друг над другом, по сто семьдесят человек на каждом судне, и еще десять-двенадцать матросов и двенадцать-восемнадцать морских пехотинцев.

С Эвбеи и далекого Крита торговые корабли привезли необходимую строительную древесину: гибкий ясень для мачт, твердое как камень эбеновое дерево для таранов. Временный поселок, состоящий из будок, хижин и бараков, приютил более десяти тысяч рабов и несколько тысяч специалистов, прибывших в основном из близлежащего Коринфа.

Никто особо не обращал внимания на то, как около сотни варваров поднимались на старую прогнившую триеру. Ни один человек на берегу не беспокоился о том, выдержит ли она далекое плавание.

— Вот теперь видно, насколько подлые эти эллины! — ругался один из персов, держа маленький сверток под мышкой — все, что он заработал за два года на рудниках в Лаврионе. — Счастье, если мы доберемся на этом корыте до побережья Малой Азии!

Сикиннос, который находился среди своих персидских друзей, пожал плечами.

— Фемистокл предлагал дать вам лучшую триеру, правда, с условием, что вы ее вернете. Но Аристид, его противник, был против. Он заявил, что если варвары доберутся до азиатского берега, то не вернут корабль.

— Хитер этот Аристид! — заметил один из бывших пленников, а другой вздохнул.

— Аура Мацда защитит нас. В это время море редко штормит.

— Желаю вам попутного ветра! — Сикиннос обнял каждого и поцеловал в обе щеки. Он решил остаться в Греции. Бывший переводчик чувствовал себя обязанным Фемистоклу, с тех пор как тот спас ему жизнь. Любой другой спасал бы на его месте дорогую лошадь, а раба оставил бы тонуть. Теперь Сикиннос был другого мнения об эллинах. Кроме того, как домашний учитель и воспитатель дочерей Фемистокла, он получал хорошее жалованье. Чего еще нужно желать?

— И никогда больше не возвращайтесь! — Сикиннос рассмеялся и крепко хлопнул капитана по плечу. Он вытащил маленькую табличку и протянул ее моряку. — Греческое изобретение, но неплохое.

На табличке были изображены очертания Аттики, Кикладских островов и западного побережья Малой Азии.

— Это изобрел Анаксимандр,[38] — пояснил Сикиннос, — ученик Фалеса Милетского.[39] Здесь ты видишь Эгейское море в уменьшенном размере, а вот путь, которым вы должны идти. — Он вытащил грифель, обозначил им юг Аттики и прочертил на табличке линию. — Сначала ты идешь на юг и огибаешь мыс Сунион, а потом берешь курс на восток, на остров Делос. По пути до Делоса в поле твоего зрения всегда будет какой-нибудь из Кикладских островов. Вскоре вы выйдете в открытое море — это займет полдня пути. Затем слева появятся острова Икария, Самос и, наконец, побережье Милета.'Да поможет вам Митра!

Капитан молча кивнул, спрятал странную табличку и последним запрыгнул на скрипящее судно. Варвары с бодрыми криками поставили парус и опустили в воду длинные весла. Высокий нос корабля лениво повернулся в сторону моря, прозвучало несколько непонятных команд, и теплый ветер расправил парус.

Пока Сикиннос со смешанным чувством печали и озабоченности смотрел вслед исчезающей вдали триере, среди людей, работавших в Фалере, распространилось беспокойство. Афиняне указывали в сторону моря. Но не на удаляющийся корабль варваров, а на паруса, появившиеся на мерцающем горизонте. Натренированному глазу нетрудно было определить, что это флот Мильтиада.

Прежде чем широкое, тяжеловесное судно с бывшими персидскими рабами поравнялось с возвращающимся флотом, на берегу воцарилась гнетущая тишина. Сикиннос, который не мог понять причины глубокой подавленности, охватившей людей, спросил у одного рабочего:

— Разве вы не рады, что ваш флот возвращается в надежную гавань?

Тот, к кому он обратился, осмотрел его с головы до ног, по короткой стрижке опознал в нем раба и печально произнес:

— Ты, наверное, не знаешь, раб, что эллины уже издалека сигнализируют парусами о том, насколько успешным был поход.

Сикиннос приложил руку к глазам, чтобы защитить их от солнца, и стал рассматривать приближающиеся корабли.

— Вон, смотри, они подняли черные паруса, а это не предвещает ничего хорошего.

Когда к берегу причалил корабль флотоводца, Мильтиада снесли с борта на носилках. Весть о бесславном поражении распространилась как огонь в степи.

Мильтиад с тридцатью кораблями окружил вражеский остров Парос и взял нескольких пленных. Но крепостные стены оказались непреодолимыми, поэтому полководец решил обложить город и взять его измором. За двадцать шесть дней ничего не произошло. Запасы афинян, осаждавших город, иссякли. Победителя Марафона, обратившего в бегство внушавших ужас варваров, ждал невероятный позор. Он сумел прогнать персов, владевших шестьюстами кораблями, но вынужден был капитулировать перед паросцами. Мильтиаду пришлось использовать последний шанс. Среди плененных жителей острова находилась жрица Деметры. Она предсказала афинскому полководцу, что он не сможет завоевать Парос, пока в распоряжении жителей острова будут оставаться священные реликвии храма. Если же он заберет их себе, то остров падет. А она якобы знает путь через стену.

Ночью Мильтиад в сопровождении жрицы перелез через укрепления. Но когда им открыли вход в храм, полководца начали мучить сомнения, а не заманивает ли его жрица в ловушку. Что было сил он побежал назад к стене, перелез в том же самом месте и, уже спускаясь, упал и получил тяжелую травму. На следующий день афиняне сняли блокаду и возвратились домой.

Когда старого Мильтиада снесли с корабля, Кимон, его сын, заплакал. Вместо сочувствия афиняне отнеслись к потерпевшему неудачу полководцу с едкой насмешкой. Ксантипп, который с самого начала не верил в успех этого похода, теперь, напомнив полководцу о его хвастливых обещаниях, обвинил его в обмане народного собрания, что обычно каралось смертной казнью.

Когда судьи на ареопаге зачитывали приговор Мильтиаду, тот уже лежал при смерти. Несчастный полководец должен был оплатить из своего кармана расходы на паросскую экспедицию: пятьдесят талантов, что равнялось тремстам тысячам драхм. На следующий день Мильтиад умер.


Когда Главк устраивал в ателье один из своих знаменитых праздников, поучаствовать в нем изъявили желание самые именитые жители Эллады. К нему съезжались гости с далеких островов и даже из-за морей: поэты, философы, ученые, музыканты, политики, ораторы, спортсмены, прорицатели и просто красивые женщины. Эпикл из Гермиона, трогая струны своей цитры, распевал стихи Гомера и кланялся под бурные аплодисменты. Симонид, вдохновенный поэт с острова Кеос, исполнял веселые, исполненные иронии стихи о битве под Марафоном, и никто не находил ничего плохого в том, что кто-либо из гостей время от времени подбрасывал Симониду драхму-другую. Все знали о его навязчивом страхе, что он не сможет выжить, полагаясь на свое искусство. И этот страх, который на самом деле давно превратился в самую обыкновенную жадность, стал притчей во языцех. Пьяный Анакреон, уроженец ионийского Теоса, декламировал сальные стишки о любви, рассчитанные в основном на маленьких девочек. Его лысая голова и плохие зубы производили не очень приятное впечатление, но две дешевые проститутки, сопровождавшие его, не обращали на это внимания.

Где бы ни появлялся друг Фемистокла Фриних, он всегда оказывался в центре внимания. Афиняне бурно обсуждали его творческий опыт и считали дерзостью тот факт, что поэт, а также его учитель Феспис разъезжали по стране с двумя мимами. Его драма «Падение Милета» вызвала настоящий скандал, потому что Фриних ввел в нее женские роли. Поговаривали, что Эсхил из Элевсина, брат которого Кинегир трагически погиб под Марафоном, тоже готовил драму о войне против персов. Большого успеха он до этого никогда не имел, хотя уже несколько раз участвовал в конкурсах трагиков во время Великих Дионисий.[40]

Главк, облаченный в длинный пурпурный хитон, лавировал среди своих сиятельных гостей, хлопал в ладоши, приказывая рабам разносить воду и вино, предлагал фрукты, горой возвышающиеся на огромных блюдах, и знакомил гостей друг с другом. Подобные торжества, на которых встречались знатные представители общества, назывались в Греции симпозионами. Перед началом праздника организатор объявлял, в каком соотношении следует смешивать вино с водой. Только варвары пили чистое вино! Главк предложил пить в соотношении пять к двум, большими чашами. Это означало пять частей воды и две части вина. Если пили один к одному, что считалось верхом дозволенного, то использовались небольшие сосуды.

На кушетке в дальнем углу просторного ателье, среди бронзовых скульптур и глиняных моделей, расположился почтенный старец с роскошной седой бородой. Его сразу же окружила толпа молодых людей, которые стали досаждать ему вопросами. Это был Гераклит из Эфеса,[41] которому афиняне дали прозвище Темный, потому что не понимали почти ничего из того, что он говорил. Он утверждал, что огонь является началом всех вещей, а из огня появились вода, земля и воздух — именно в такой последовательности.

— Так, значит, все красивые мальчики и прекрасные женщины тоже появились из огня? — весело спросил Главк.

— Ну конечно! — ответил философ. — Только нужно проследить за развитием, обратившись в прошлое. А если тебе кажется, что человек и огонь находятся в противоречии, то смею тебя заверить, что все происходит в результате противоречий. Даже противоречие противоречия, гармония, находится в противоречии с самой собой.

Слушатели следили за их беседой, не произнося ни слова, и Гераклит почувствовал, что ему следует пояснить свою мысль.

— Поверьте мне, — авторитетно заявил мудрец. — Не стоит сильно полагаться на ваши органы чувств. Возьмите вон ту статуэтку. — Он указал на скульптуру присевшей на корточки Афродиты, которая до сих пор оставалась незамеченной. — За пятьдесят пять лет своей жизни я не видел более совершенного изображения женщины. — Польщенный Главк склонил голову. Остальные гости тоже обратили внимание на сверкающую фигурку.

— Подарок Фемистокла дельфийскому оракулу, — пояснил Главк, указывая на полководца.

— Как вы думаете, почему эта Афродита так прелестна? Все кроется в противоречии. С одной стороны, это женщина, а с другой — ребенок. В ее образе чувственно-страстное начало сочетается с по-детски наивной чистотой. Гармония возникает не из одинаковых элементов, а из противоположных. Как, например, гармония в музыке обеспечивается не одинаковыми тонами, а различными.

Объяснение Гераклита привлекало к статуэтке все больше внимания. Гости сгрудились вокруг отливающей зеленоватым светом фигуры, с любопытством и восхищением рассматривая обнаженную красоту, и испытывали желание прикоснуться к ней. Анакреон, который даже в подпитии не терял статуса знаменитого поэта, тут же начал сочинять оду волшебному произведению искусства:

— О, если бы ты мог, блестящий металл, чувствовать, как нежно касаются тебя мои руки…

Подошел Фемистокл и опустился на колено, чтобы получше рассмотреть произведение Главка.

— Ну, как тебе нравится Афродита? — спросил ваятель.

Полководец, казалось, впитывал в себя каждую линию и черточку бронзовой женской фигуры. Его взгляд скользил по распущенным волосам, стройной шее и нежной груди, тонкой талии и ногам, слегка согнутым в коленях.

— Счастливы музы, — ответил Фемистокл, — которые наделили тебя таким талантом к искусству. Ты пробуждаешь холодный металл к божественной жизни. Это шедевр.

Главк был искренне тронут этой восторженной оценкой и скромно сказал:

— И все-таки это лишь жалкая попытка отобразить действительность. Ей никогда не сравниться с природой.

— Значит, у этой скульптуры есть живой образец? — Фемистокл в ожидании смотрел на художника.

— Конечно, — ответил Главк. — Лучший образец — действительность. Мне не пришлось долго ее искать. Как только я увидел ее, тут же понял, что это Афродита, выходящая из морской пены.

Едва Главк сказал о своей удачной находке, как присутствующие стали приставать к нему с просьбой назвать имя красавицы и сообщить, где ее можно найти. Некоторые уточняли, афинянка ли она и есть ли мужчина, пользующийся ее расположением.

Тут Главк весело рассмеялся и воскликнул:

— Она здесь, среди нас! Где ваши глаза, ротозеи?

Теперь все уставились на Главка, будто услышали от него что-то невероятное, непостижимое. Никто не решался оглянуться и посмотреть, не стоит ли прекрасный образец рядом с ним.

Наконец Главк подошел к Дафне, которая вместе с Мегарой наблюдала за происходящим, протянул ей руку и подвел девушку к статуэтке.

— Вот живая модель Афродиты, гетера Дафна.

Дафна покраснела, услышав восхищенные возгласы, но в душе радовалась заинтересованным взглядам гостей. Фемистокл, застыв, неотрывно смотрел на девушку, и только его подрагивающие губы выдавали, что в его душе происходит нечто особенное. Дафне показалось, что прошла целая вечность, пока он наконец заговорил:

— Не ты ли та девушка, которая тогда в Марафоне…

— Да, — ответила Дафна, прервав полководца на полуслове. — Это я.

Фемистокл не отводил от нее взгляда. Ее глаза сверкали таким же зеленоватым светом, как и статуэтка Афродиты. Дафна опустила ресницы, не выдержав столь пристального внимания Фемистокла. Чувствуя нарастающую напряженность, она тщетно пыталась угадать, о чем думает известный в Афинах стратег. Был ли он действительно восхищен, или, быть может, в его душе затаились презрение и ненависть?

«Мелисса, — стучало в ее висках. — Мелисса была возлюбленной этого мужчины». Дафна чувствовала себя в какой-то мере виноватой в смерти этой прекрасной женщины. Ведь именно ей, Дафне, предназначалась стрела, попавшая в Мелиссу. В этом она не сомневалась. После того как Каллий был убит молнией, Фемистокл обнародовал предсказание оракула. Разразился грандиозный скандал: элевсинский священник — убийца гетеры! Гоплиты из полевого лагеря подтвердили, что Каллий бродил вокруг палатки гетер, стараясь действовать незаметно, но они не могли даже предположить, что он затевает убийство. Мотив преступления был неясен и пока оставался неразгаданным. Только Дафна знала всю правду. Неужели Фемистокл подозревал в чем-то ее? Почему он смотрит на нее так пронзительно?

Об этом мужчине нельзя было говорить однозначно. Дафна с трудом представляла, что его толстые губы с опущенными уголками, изгиб которых еще больше подчеркивался густыми усами, могли приоткрыться в радостной улыбке. Широкий череп Фемистокла с маленькими, плотно прилегающими ушами свидетельствовал одновременно о необычайной силе и об опасной необдуманности поступков. Это не было лицо философа, проповедующего благородство. Скорее всего, оно принадлежало человеку с прямолинейным характером и навязчивым самомнением. А в общем, Фемистокл представлял собой заметное, даже исключительное явление в кругу знатных афинян.

— Что вы уставились друг на друга? — крикнул Главк и хлопнул в ладоши. — Давайте веселиться!

Оцепенение прошло. Эпикл тронул струны своей цитры, и из-за высокого красного занавеса, отделявшего заднюю часть ателье, вышли два прелестных обнаженных юноши. Обоих хорошо знали в городе: Иерофон, сын метекена, раба-вольноотпущенника, и Антифат, эфеб с кожей оливкового цвета, расположения которого добивался даже Фемистокл. Они считались самыми лучшими исполнителями танца кордакс в Афинах.

Под томные звуки цитры танцоры медленными движениями и плавными жестами показали многообразные возможности любовного соития мужчин. И после каждой удачной позы публика одаривала их громкими аплодисментами. Кордакс, конечно, считался весьма фривольным танцем, но без него не обходился ни один симпозион. Скорее пренебрегали проститутками и гетерами, чем представлениями обнаженных эфебов, обладавших порой высочайшим артистизмом.

Антифат, более крепкий из них, сделал «мостик», а Иерофон, запрокинув голову, на остро выступающих костях таза своего партнера исполнил стойку на руках, и медленно опустился к его фаллосу. Гости неистовствовали от восторга, хлопая в ладоши. Фемистокл не шевельнул и пальцем. Его взгляд был прикован к мраморным плечам Дафны, которая все еще стояла перед ним.

Девушка чувствовала, что мужчина не сводит с нее глаз, и, не понимая, что бы это значило, волновалась. Больше всего ей хотелось убежать от непредсказуемого в своих поступках, энергичного полководца, но это было бы слишком заметно. Ей стали бы задавать вопросы, на которые Дафне Не хотелось отвечать. Поэтому она с нарочитым спокойствием воспринимала смущающую ее близость Фемистокла и словно сквозь плотную пелену наблюдала за двусмысленным представлением.

После того как эфебы закончили свой танец и скрылись за красным занавесом, Анакреон, настоящий знаток вина, предаюжил сыграть в коттабос. Первоначально это была безобидная игра, в которой испытывалась ловкость игроков. В Афинах, однако, она слыла довольно легкомысленной. Посередине ателье установили коттабос, столб высотой в человеческий рост. На этот столб, на локоть ниже его плоского торца, Главк насадил металлическую шайбу величиной с тарелку. Потом на вершину столба он положил вторую металлическую шайбу, величиной с ладонь, и провел мелом вокруг коттабоса широкий круг. Не входя в круг, игроки должны были сбить меньшую шайбу, стараясь, чтобы она ударилась о большую, зазвенела и упала на пол как можно ближе к коттабосу. В качестве метательного снаряда служило содержимое чаши, которую каждый игрок держал в руке. Тот, кому удавалось произвести звон, имел право потребовать от любого из присутствующих исполнить свое желание.

Громкоголосый Анакреон вступил в игру первым. При этом он взглянул на Дафну, многозначительно закатив глаза, и сделал небольшой разбег. К удовольствию присутствующих, его вино оказалось не на вершине коттабоса, а на лице поэта Симонида, который стоял напротив него.

— Вот так ты его ненавидишь? — смеясь, крикнул Главк и бросил облитому скряге полотенце.

Анакреон заплетающимся языком сказал:

— Разве можно было попасть этим разбавленным вином!

Главк понял намек в буквальном смысле и крикнул:

— Теперь, друзья, будем пить вино пополам с водой!

Это заявление вызвало дикие восторженные крики, и теперь почти каждый изъявил желание стать кандидатом на бросок по коттабосу. Как правило, все присутствующие хотели получить мальчика или дорогую проститутку на ночь, в зависимости от наклонностей и настроения. Гости бросали друг на друга похотливые взгляды, заманчиво улыбались или опускали глаза, а иногда угрожающе трясли головами.

Эсхил не захотел участвовать в соревновании, Фриних промазал. Подошла очередь Фемистокла. Полководец протянул рабу свою чашу, и тот долил ему вина. Фемистокл сделал большой глоток и с силой выплеснул остаток на коттабос. Маленькая шайба свалилась и со звоном ударилась о большую. Гости ликовали.

Но аплодисменты тут же сменились напряженным ожиданием. Все знали, что после смерти гетеры Мелиссы Фемистокл роптал на судьбу и, чтобы заглушить боль утраты, проводил время в обществе красавчика Антифата, беззастенчивого корыстолюбца, который ложился в постель только с богатыми мужчинами. А так как Фемистокл отнюдь не входил в число афинских богачей, то все понимали, что разорение заслуженного полководца всего лишь вопрос времени.

Фемистокл снова протянул чашу рабу. Потом поднес ее ко рту и начал пить большими глотками. Не отрываясь от чаши, он медленно поворачивался, рассматривая каждого. Этот человек, вышедший из предместья, пользовался большим авторитетом в Афинах. Энергия и способность убеждать, а также гениальный проект по созданию флота возвысили Фемистокла над другими полководцами и даже заставили забыть о его низком происхождении. Никто из афинян больше не называл его выскочкой.

Когда взгляд Фемистокла остановился на гетере Аттис, та вызывающе улыбнулась, облизнула языком верхнюю губу и, засунув руку в вырез платья, продемонстрировала пышную левую грудь. Уверенный в себе Антифат вызывающе прохаживался, вертя маленьким округлым задом и томно улыбаясь гостям.

В последнюю очередь Фемистокл посмотрел на Дафну, которая стояла совсем близко от него. Девушка на мгновение застыла, чувствуя в этом взгляде неприкрытый цинизм, и постаралась принять равнодушный вид. По большому счету, Фемистокл был ей безразличен. Она давно выбросила бы его из своей памяти, если бы не роковое событие после битвы под Марафоном, которое неожиданно связало их.

Полководец отставил пустую чашу и сказал так, будто произносит что-то само собой разумеющееся:

— О коттабос, исполняющий желания! Теперь, под звон сверкающего металла, я хотел бы еще одну чашу этого прекрасного вина! — И протянул руку с пустой чашей.

Сначала было тихо. Никто не мог понять, шутит ли он. Но когда чашу Фемистокла наполнили и он поднял ее как победный трофей, поднялся невероятный крик.

— Он издевается над нами!

— Разве такое просят, когда выигрывают?

— Он богохульствует!

Только Эсхил сумел оценить этот жест и нашел слова похвалы для полководца.

— О, если бы глупцы могли понять, что чаша вина часто больше радует сердце, чем постель, полная гетер, и что короткий миг счастья дает человеку больше, чем обладание ста талантами серебра, вы бы не возмущались этим выбором!

Не обращая внимания на замечания окружающих, Фемистокл подошел к статуэтке Афродиты и, прежде чем кто-либо смог ему помешать, столкнул очаровательное произведение искусства с мраморного пьедестала. Глухой удар — и бронзовая фигурка разбилась. Голова, руки и туловище с грохотом покатились по белому каменному полу и остались лежать, напоминая изуродованную куклу, ставшую жертвой зловредного ребенка.

Фемистокл с равнодушием посмотрел на деяние своих рук, потом повернулся и без малейших признаков опьянения ровным шагом вышел из ателье.

Дафна, наблюдавшая за полководцем в непосредственной близости, ощутила укол в сердце. Увидев, как разбилось чудесное творение Главка, она почувствовала, что в этот миг ее собственное тело готово развалиться на части. Она ненавидела всех этих пьяных мужчин, которые только и думали, как бы обидеть ее и сделать ей больно. А Фемистокл, которого Дафна сначала жалела из-за гибели Мелиссы и которого она побаивалась, теперь вызывал у нее острую неприязнь.

Глава пятая

Кто же выиграет забег на один стадий? Ничто не занимало зрителей Олимпийских игр больше, чем этот вопрос.

В соревновании участвовали два самых быстрых бегуна — Эфиальтес из Трахинии и спартанец Филлес. Когда бежали эти двое, казалось, будто они летят, не касаясь земли. После определения победителя на этой дистанции эллинам предстояло назначить сроки проведения следующей, 74-й Олимпиады.

В многоязыком скоплении народа Дафна и Мегара сначала не особенно выделялись. На празднике было много красивых женщин и девушек — все незамужние, поскольку в священную рощу и на соревнования допускались только не связанные браком женщины. В старые времена обычаи были еще строже. Существовал даже закон, согласно которому женщинам во время игр запрещалось пересекать реку Альфиос. Нарушительниц должны были сбрасывать с высокой скалы. Такого, однако, ни разу не произошло. Однажды Ференика, заботливая мать атлета Писирода, переодевшись в мужскую одежду, последовала за своим сыном как тренер. Она неудачно прыгнула с трибуны, и разорванная одежда выдала, что она не мужчина. Но олимпийцы не сбросили ее со скалы. Они изменили закон и постановили, что впредь спортсмены и тренеры должны являться на соревнования голыми.

— Ты только посмотри на мускулы этого здоровяка, — говорила, хихикая, Дафна, указывая на одну из мраморных статуй перед белыми ступенями священного Альтиса. Многие спортсмены, в случае их победы, дарили статуи храму Геры и олимпийцу Зевсу. Так здесь и появилась эта необычная ярмарка, ошеломляющая своим тщеславием. Она состояла из сотен статуй с гордыми надписями. Самые старые из них были сделаны из фигового или кипарисового дерева, как, например, статуи кулачного бойца Праксидамаса с острова Эгина или борца Рексибия.

Мегара, которая не впервые была в Олимпии, знала многое о памятниках победителям. Она с удовольствием рассказала Дафне об одном мраморном силаче, вызывавшем ее восхищение.

— К сожалению, его уже нет в живых. — Мегара вздохнула. — В далеком Кротоне его сожрали волки.

— Волки?

— Да. Он нашел в лесу волчью яму и решил в одиночку помериться силами с волками. Его звали Милон, он шесть раз был победителем в борьбе. Чтобы повеселить людей, он любил устраивать разные фокусы. Так, например, никому не удавалось столкнуть Милона с намазанного жиром диска. Говорят, что он справлялся с натянутой, как струна, кишкой, которую невозможно было разорвать руками. Он обвязывал ее вокруг лба, глубоко вдыхал, задерживая дыхание, и напрягал височные мышцы. В результате кишка разрывалась. Но вот волчью яму он, очевидно, недооценил. Ловушка захлопнулась, и он не смог выбраться обратно. Волки растерзали его за считанные секунды.

— Какой герой! — удивилась Дафна и хлопнула в ладоши. — Слава тебе, Милон!

Потом они подошли к статуе кобылы Ауры, принадлежавшей Фидоласу из Коринфа. На старте эта лошадь якобы сбросила своего седока, помчалась согласно всем правилам соревнований, делая повороты в нужных местах, и первой пришла к финишу. Фидолас прибежал следом. Уточнив требования к состязаниям, судьи объявили кобылу Ауру победительницей, и Фидолас поставил скульптуру своей любимицы.

Самой знаменитой статуей в широком кругу была статуя кулачного бойца Феагена с богатого острова Фасос. Она была изготовлена в мастерской Главка. Когда Мегара упомянула это имя, Дафна задумчиво посмотрела на небо. Мегара угадала ее мысли и поспешила прогнать недобрые воспоминания следующим рассказом:

— Когда Феагену было девять лет, он на рыночной площади снял с пьедестала тяжелую статую божества и принес ее на плечах домой. Так силен он был. А потом, в качестве кулачного бойца, он одерживал одну победу за другой. Он побеждал сильнейших мужчин не только в Олимпии, но и на играх в Мантинии, Дельфах и Коринфе и завоевал тысячу четыреста лавровых венков. После его смерти жители острова Фасос воздвигли в его честь эту статую. Как-то ночью один мужчина, которого Феаген когда-то победил в бою, прокрался в святилище и из чувства мести стал хлестать великолепно отлитую статую кнутом. Но даже после своей смерти Феаген оказался сильнее. Кнут задернулся узлом вокруг статуи, она упала и задавила негодяя насмерть.

— Прекрасная история, — задумчиво произнесла Дафна.

— Это еще не конец, — сказала Мегара и продолжила: — Сыновья погибшего обвинили статую в убийстве. По строгим законам дракона это было возможно. Приговор гласил: ссылка. Так что статую погрузили в море…

— А как же Феаген снова оказался здесь?

— Остров Фасос поразила страшная засуха, и дельфийская пифия заявила, что островитяне вызвали гнев богов погружением статуи. Поэтому рыбаки выловили ее сетями, а жители острова поставили на почетное место. С тех пор пастбища и поля острова зеленеют и цветут, а деревья приносят богатый урожай плодов.

— Не ты ли Дафна, гетера с острова Лесбос? — раздался вдруг позади них чей-то голос.

Ионийка испуганно оглянулась.

— Да, это я, — тихо ответила она, увидев перед собой чернобородого незнакомца. — Что тебе нужно от меня?

Мегара попыталась увести девушку.

— Меня зовут Эякид. Я прибыл из города Магнезия, стоящего на берегах Меандра.

— Какое мне до этого дело? — вызывающе спросила Дафна и последовала за Мегарой.

— Я принес известие от твоего отца! — крикнул им вслед незнакомец.

Дафна остановилась, обернулась и рассмеялась чернобородому в лицо.

— Плохо придумал, чужеземец. Мой отец Артемид утонул в Марафонской бухте. Да будут боги милостивы к нему! — И она пошла дальше.

Но от Эякида не так-то легко было отделаться. Он пошел вслед за женщинами, оттеснил Мегару в сторону и снова заговорил с Дафной:

— Твой отец не погиб. Он раб и живет в оккупированной Магнезии. Датис и Артафрен оставили его там на обратном пути.

Для Мегары это было уж слишком. Она заслонила собой Дафну и угрожающе посмотрела в лицо навязчивому мужчине.

— Эй, ты! Откуда тебе известно все это? Исчезни!

Эякид опасливо осмотрелся по сторонам. Видимо, ему не хотелось, чтобы их разговор кто-либо подслушал.

— Не нужно так громко! — вежливо попросил он и приложил палец к губам. — Я его видел.

Дафна нерешительно вышла из-за спины Мегары и насмешливо спросила:

— Значит, ты, Эякид из Магнезии, утверждаешь, что видел моего отца Артемида из Митилини?

Чужеземец быстро закивал головой.

— Не только видел. Я с ним разговаривал, и он попросил меня разыскать тебя. Он не был уверен, что ты осталась в живых после сражения.

Дафна посмотрела на Мегару и увидела, что та колеблется. Потом она направила взгляд на Эякида и сказала с наигранным равнодушием:

— Ну хорошо. Допустим, что ты разговаривал с ним. И как он выглядел?

Эякид смутился. Он отвернулся, будто задумался, и не торопился отвечать.

— Среднего роста, темные волосы, густая борода… — после паузы не очень уверенно произнес он.

— А какого цвета его глаза?

— Клянусь Аидом! — вспылил незнакомец. — Откуда мне это знать? Неужели ты думаешь, что я запоминаю цвет глаз каждого, с кем разговариваю?

— Ну, тогда посмотри вокруг! — усмехнувшись, предложила Дафна. — Разве здесь не у каждого мужчины средний рост, темные волосы и густая борода?

— Ты права, — согласился Эякид.

Теперь, однако, Дафна передумала прерывать разговор.

— Предположим, — помедлив, сказала она, — я поверю, что ты видел моего отца живым. Что из этого следует?

— Что из этого следует? Ничего. Он просто сказал мне, что твое сердце переполнится радостью от такого известия.

— И он ничего не просил мне передать?

— Нет, — ответил Эякид. — Твой отец не был уверен, что ты жива. Когда он узнал, что я по делам направляюсь в Афины, он попросил отыскать тебя. Честно говоря, я уже почти забыл о поручении. Но во время одного из симпозионов я услышал, как гости за столами болтали о статуэтке Афродиты, моделью которой послужила гетера по имени Дафна с острова Лесбос. Они говорили, что заказчик разбил статуэтку, когда увидел ее, и никто не знает, почему он это сделал. Вот тогда я и вспомнил о человеке из Магнезии и спросил, где можно найти эту девушку, то есть тебя.

— Твой рассказ звучит правдоподобно и в то же время настораживает, — вмешалась Мегара. — Я надеюсь, тебе понятна наша недоверчивость. Для нас ты чужеземец, да еще из оккупированной Магнезии. Ты приходишь и сообщаешь, что отец Дафны жив, хотя она сама видела, как его накрыли волны. Поэтому она не бросилась тебе на шею, чтобы поблагодарить за радостную весть.

Дафна, до которой, казалось, только теперь начал доходить смысл услышанного, отчаянно потерла глаза, будто старалась очнуться от сна, готового превратиться в явь.

— А что делает в Магнезии человек, который предположительно приходится мне отцом? — спросила она.

— Он работает при дворе сатрапа, красит шерсть карийских овец.

— Мой отец никогда в жизни этим не занимался! — закричала Дафна и отчаянно замотала головой.

Эякид пожал плечами.

— Будучи рабом, он не имеет права выбирать себе занятие. Во всяком случае, я видел его за этой работой. Я торгую дорогими тканями. Мой корабль разгружается в гавани Фалера.

— Но он погиб! Он же погиб! Я своими глазами видела, как его поглотили черные волны Марафонской бухты! — Подойдя к Эякиду, Дафна начала стучать кулаками по груди чернобородого и горько заплакала.

— Этого не может быть! Ты слышишь, чужеземец из Магнезии! Этого не может быть!

Мегара оторвала девушку от Эякида и, крепко обняв, держала ее, пока та не успокоилась. Тем временем магнезиец откланялся, прошел вдоль ряда статуй и направился к входу на стадион. Дафна быстро догнала его, сняла с цепочки, украшавшей ее шею, медальон с изображением голубя и протянула его чужеземцу.

— Вот, — сказала она, тяжело дыша, — возьми этот медальон в Магнезию, покажи тому человеку и спроси у него, с какими событиями он связан. И когда судьба снова забросит тебя в Аттику, принеси мне ответ. Я отблагодарю тебя.

Эякид рассмотрел голубя с оливковой ветвью и, кивнув, опустил медальон в одну из складок своей одежды.

— В первые дни месяца элафеболиона, когда весеннее солнце пригладит пенистые волны зимнего моря, мой корабль снова придет в гавань Фалера.

— Да поможет тебе Гермес! — сказала Дафна, и Эякид скрылся в толпе посетителей стадиона.


Стадион был рассчитан на тридцать тысяч зрителей. Попасть сюда можно было через узкие ворота со стороны священного Альтиса или через склон горы Кронион. Места на трибуне предоставлялись только великим, заранее приглашенным гостям: правителям и тиранам, стратегам и народным вождям, элланодикам (десяти судьям, которым предстояло решать, кто победил, и награждать их), феоколам (которые заведовали святилищами), спондофорам, мантам и эгзегетам, происходившим из лучших семей Эллады (они, как правило, заботились об иностранных гостях).

Публика попроще располагалась на склоне горы Кронион, причем женщины занимали места на самом верху. Сейчас здесь находились и Дафна с Мегарой. Публика снизу глазела на них, так как подготовка к соревнованиям только начиналась и гораздо интереснее было рассматривать зрителей.

Кроткие манты за звонкую монету уже предсказывали победителя в беге на один стадий. Им станет, по их мнению, Филлес. Но не все верили в успех скромного юного спартанца, прибывшего на соревнования в сопровождении отца и брата. Он, правда, выиграл пять предварительных забегов, но с небольшим преимуществом.

Эфиальтес выглядел мощнее. Это был высокий, привлекательный мужчина с черными волосами и жилистым телом, приехавший на игры со своей родней. Замкнутые, неразговорчивые трахинийцы прибыли из ущелья Асопос, что к западу от Фермопил. В Трахинии проживало так мало народа, что ходила шутка, будто все они знают друг друга по имени. Где бы ни появлялся в эти дни Эфиальтес, его всегда окружали земляки. Они охраняли его и заботились о нем. Это вызывало уважение к олимпийцу со стороны зрителей.

— Если он победит, — сказала Мегара и, вытянув руку, указала на старт, где уже выстроились семь бегунов, — трахинийцы, наверное, понесут его на руках до самых Фермопил.

— А я ставлю на Филлеса, — ответила Дафна. — Не знаю, бегает ли он быстрее, но он мне больше нравится.

— Но он же спартанец!

— Ну и что? Да, они оставили афинян в беде. Но разве не ты говорила, что всякая политика заканчивается на берегах Альфиоса? — Дафна с улыбкой посмотрела на старшую подругу и добавила: — И даже войны прекращаются, чтобы враги могли помериться силами в мирном соревновании на беговой дорожке…

Мегара не нашлась, что ответить, и смутилась.

Линия старта представляла собой мраморный порог шириной в локоть с треугольной засечкой для отталкивания бегунов. Столбы высотой в человеческий рост отмечали место для каждого участника. Сама беговая дорожка разметки не имела, она была покрыта сухим желтым песком, который доставлял неприятности более слабым бегунам. Тот, кому приходилось бежать за более сильным атлетом, вынужден был глотать пыль, поднимавшуюся из-под ног соперника. Отстающему было трудно дышать, глаза начинали слезиться, и в результате такой бегун нередко сходил с дистанции. Поэтому старту придавалось большое значение. У каждого олимпийца были свои секреты.

Большинство соревнующихся атлетов стали наискось к линии старта и, отведя назад руки, ждали сигнала. Тактика обоих фаворитов была своеобразной. Эфиальтес пригнулся, оперся левой рукой о левое колено, правую ногу отставил назад. А над Филлесом даже стали смеяться, потому что он поставил правое колено на землю и обеими ладонями оперся о линию старта.

Одетый в красное элланодик протянул каждому участнику чашу, из которой тот вытянул жребий — деревянную палочку, на нижней части которой был номер стартовой дорожки. Эфиальтес, похоже, был доволен своим жребием. Он радостно подпрыгнул, но тут же вернулся на свое место, чтобы сосредоточиться. Филлес никак не отреагировал. Казалось, дорожка его не интересует. Он вернулся, вновь принял необычную позу, сделал рывок вперед, протопал несколько шагов по песку и вернулся назад. Остальные шаркали босыми ногами по стартовой полосе или нервно ходили взад-вперед.

Наконец раздались глухие удары литавр, и многотысячная толпа взревела. Зрители в ожидании смотрели на середину беговой дорожки, где элланодик в сопровождении двоих эгзегетов, несущих факелы, занял исходную позицию и перед украшенным лавровыми венками алтарем Деметры на склоне горы объявил стартовый список:

— По воле олимпийца Зевса верные священной олимпийской клятве бегуны на один стадий будут состязаться друг с другом, чтобы определить, кто из них лучший.

Первая дорожка: Хармидес, сын Клитоса из Кротона.

Вторая дорожка: Андроклес, сын Мирона с острова Мелос.

Третья дорожка: Филлес, сын Дамеона из Спарты.

Четвертая дорожка: Неон, сын Фессалоса из Афин.

Пятая дорожка: Эфиальтес, сын Изагораса из Трахинии.

Шестая дорожка: Сарон, сын Фалиадеса из Элиды.

Седьмая дорожка: Атталос, сын Клиторса из Сиракуз.

Если кто-то из вас может выдвинуть обвинение против кого-то из атлетов, будучи уверен, что тот не является свободным гражданином Эллады, замечен в кровосмешении или богохульстве, пусть поднимет свой голос и объявит это всему миру!

Стадион молчал, бегуны замерли. Если бы кто-нибудь назвал имя любого из атлетов, тот немедленно был бы снят с соревнований. Но этого не произошло, и элланодик продолжил:

— Тогда давайте же сигнал к началу бега!

Со всех ярусов стадиона раздались аплодисменты. Высоко наверху женщины размахивали пестрыми платками. Солидные мужи вскидывали вверх руки и выкрикивали имена фаворитов. Другие подпрыгивали и подбадривали своих любимцев:

— Беги быстрее Гермеса, посланец богов!

— Загони остальных в угол!

— Покажи им свои пятки!

Без сомнения, привлекательнее всех выглядел Эфиальтес с его бронзовой кожей, блестящей от масла, мощными мышцами рук и ног. Афинянин Неон, стоявший рядом с ним, был похож на горбатого варвара — маленький, с впалой грудью и кривыми ногами, которыми, казалось, ему всю жизнь приходилось обхватывать вздувшееся брюхо фессальской лошади.

На Филлеса можно было бы и не обратить внимания. Ничем особым он не выделялся, кроме высоких результатов в предварительных забегах. Он был не высок, не низок, не особенно мускулист, но и не худой, как стартовый столб. Уродливым его нельзя было назвать, но и красивым тоже. У многих, как и у Дафны, в голове вертелась мысль: откуда же у этого спартанца такая сила?

Стартер, голый, как и все спортсмены, поднял вверх связку хвороста, и все на стадионе замерли. Бегуны заняли свои стартовые позиции: Хармидес и Андроклес стояли, Филлес оперся ладонями на линию старта, Неон наклонился, как и два первых атлета, Эфиальтес оперся на левое колено, а Сарон и Атталос тоже застыли стоя.

У тех, кто наблюдал за соревнованием молодых людей, проходившим рядом с сокровищницами, алтарями и храмами на фоне открывающейся с высоты панорамы Эллады с ее пиниями и кипарисами, над которыми с лазурного неба светило яркое солнце, могла закружиться голова. Казалось, что волшебное действо, которое должно было начаться сейчас, вызывало особые,неповторимые чувства у каждого, кому посчастливилось присутствовать здесь. Священные Олимпийские игры и благородство спортсменов, готовых бороться за то, чтобы получить лавровый венок из рук элланодика, пробуждали в зрителях восторг и уважение.

Но вблизи картина выглядела более прозаично. От бегунов сильно пахло потом. Не летняя жара гнала пот из их пор. Каждый из них как минимум год готовился к этому моменту. Они привыкли к жаре и были очень выносливы. Но сейчас атлеты Лиспытывали страх, боялись проиграть.

Перед каждым маячили слава, материальное благополучие, авторитет в обществе и красивые женщины. Если бы победил афинянин, то он получил бы право до конца дней бесплатно питаться в пританионе, а также поместье и возможность сделать карьеру служащего. Олимпионик приносил славу своей стране.

Нередко атлету предлагали большие деньги, чтобы он бежал медленнее, чем может на самом деле. А если это не помогало, то бегуну обещали, при покровительстве какого-нибудь именитого мецената, купить в храме Афродиты в Акрокоринфе или в храме Аполлона Дельфийского сто священных проституток. Иногда предлагали деньги — не меньше одного таланта серебра.

Стартер взмахнул связкой хвороста, и из тысяч глоток вырвался крик:

— Бегите!

Филлес, спартанец, вскочил с земли, как лягушка из Беотии, но Эфиальтес, трахиниец, не дал ему шанса уйти. Он рванулся, догнал противника и мощно помчался по песку стадиона. Остальные, как это было видно уже с первых шагов, не имели никаких шансов на победу.

Трибуна и ярусы разделились на два лагеря. Одни кричали:

— Филлес, Филлес!

Другие подбадривали своего любимца Эфиальтеса. Пока они бежали наравне. Филлес бежал энергично, коротким, быстрым шагом. Эфиальтес выигрывал за счет легких, длинных прыжков. Его ноги почти не касались земли. У зрителей создавалось впечатление, что его тело удлинилось. Филлес, как боевая машина, бежал рядом с ним. Они оторвались от остальных уже на три шага. Последним шел Неон.

Сильные ноги Филлеса подняли желтое облако, которого все боялись, потому что оно сразу окутало бегущих сзади атлетов, и теперь их трудно было отличить друг от друга. Оба фаворита не видели этого. Им в лицо светило слепящее солнце, а жгучий пот заливал глаза. Лица зрителей, сидевших по обеим сторонам дорожки, слились в одну светлую массу.

Эфиальтес слышал громкое прерывистое дыхание спартанца, но еще громче стучало в его собственных висках. Шум публики он вообще не воспринимал. Казалось, его легкие кипели, уменьшились в размере и требовали больше воздуха. Из горла вырывались булькающие звуки. Ему не хватало воздуха, но вдохнуть глубже он не мог.

Филлес дышал тяжелее. Его бег требовал больше сил. Выдержит ли он? Бегун отчаянно размахивал руками. Сжав кулаки, он будто пытался пробить сопротивление воздуха. Но как только ему начинало казаться, что он обгоняет трахинийца, тот снова подтягивался.

Половина дистанции была пройдена, но ни один из фаворитов еще не искал глазами линию финиша. Их взгляды были направлены в горячий песок. Ни тот ни другой не видел своего соперника, но слышал, чувствовал и ненавидел его. Если человек долго тренируется, если все его мысли направлены только на достижение победы, если победа близка, но вдруг находится человек, который хочет вырвать у тебя эту победу, то начинаешь ненавидеть его, даже если это лучший друг.

Как ни старался Эфиальтес оторваться от спартанца, пуская в ход последние резервы своего стального тела, ему это не удавалось. И откуда у этого Филлеса столько сил?

Филлес поднял голову и слегка наклонил ее. Казалось, он смотрит на соперника, но его глаза были закрыты. До финиша оставался один плефрон, тридцать шагов. И тут произошло то, чего никто не заметил, но что сыграло решающую роль.

Филлес, все еще неистово размахивающий руками, вдруг разжал левый кулак и сыпнул в залитое потом лицо трахинийца горсть желтого песка, который он набрал на старте. Эфиальтес не понял, что произошло. Он отчаянно замотал головой, зажмурил глаза и пытался бежать дальше, почти ничего не видя.

Этого мгновения хватило для того, чтобы Филлес вырвался вперед. Зрители скандировали:

— Филлес, Филлес!

Эфиальтес едва различал очертания соперника. Он потерял ритм, пошатнулся, споткнулся и рухнул на дорожку, как раненый зверь, подняв над собой пыльное облако. Филлес пересек финишную черту.

— Слава Филлесу! Слава победителю из Спарты!

Дафна вскочила и в восторге зааплодировала.

— Он выиграл! — воодушевленно крикнула она и в порыве чувств толкнула Мегару в бок локтем. — Победа спартанца!

Трапеза в честь победителя в булевтерии возле Альтиса, как всегда, была главным моментом игр. Эгзегеты получали огромные чаевые, когда проходили мимо какого-нибудь честолюбца, греющегося в лучах славы победителя. По олимпийским правилам приглашались только участники соревнований, их сопровождающие и представители государства. Это исключительно мужское общество разбавляли своей красотой и умными беседами только гетеры. После олимпиад некоторые из красавиц оказывались при дворе властителя какой-нибудь далекой страны в качестве возлюбленной или супруги.

Афинянину Неону приходилось утешаться не победой, а лишь участием. И с каким бы уважением ни относились в Элладе к главному лозунгу Олимпиады, ему и его людям отвели место в самом конце подковообразного стола.

Дафна и Мегара подсели к расстроенному бегуну, стараясь утешить его добрыми словами. Он был молод, и впереди у него было еще много олимпиад. Эфиальтес, пересекший финишную черту предпоследним, старался не смотреть на окруженного толпой победителя, который высокомерно поглядывал на своих соперников. Когда Эфиальтес заявил протест, арбитры только пожали плечами. Никто ничего не видел, и все решили, что он просто упал.

Олимпийская клятва не разрешала покидать игры с протестом. Это навлекло бы позор на весь народ трахинийцев. Так что Эфиальтес сидел не двигаясь и смотрел перед собой, пытаясь совладать с эмоциями и подавить в себе чувство горечи от поражения. Он ненавидел этого Филлеса, ненавидел его и всех спартанцев.

Мегара незаметно исчезла. Она сочла, что трахиниец сейчас больше нуждается в утешении, чем юный афинянин. Неожиданно Дафна почувствовала на себе чей-то взгляд. Обернувшись, она обомлела: сзади нее стоял Фемистокл, крепкий, как фессальский бык, и пристально смотрел на нее. Полководец молчал. Ни приветствия, ни поклона. Он не был удивлен их встрече. По-видимому, он ожидал увидеть ее здесь. Дафна, тщетно стараясь уловить хотя бы намек на улыбку, собралась с духом и сказала:

— Что ты уставился на меня? Неужели оригинал кажется тебе еще более отвратительным, чем копия? Может, мне стоит опасаться быть сброшенной с этой скамьи?

— Статуэтка была подарком Аполлону Дельфийскому, который я заказал. Я заплатил за нее, а значит имел право и разбить ее, — невозмутимо заявил Фемистокл.

— Аполлон разгневается на тебя, если ты будешь так обращаться с подарками, предназначенными ему!

— Я подарю ему новую статуэтку. Какое тебе дело до этого?

— Никакого. Я только надеюсь, что новый дар понравится ему больше.

— Почему это?

— Потому что только так ты сможешь оправдаться перед победителем дракона за свой позорный поступок!

— Позорный поступок? Я не вижу своей вины. Вот если бы я приложил руку к тебе, чтобы ты прикусила свой слишком длинный язык, то…

Он не успел договорить, потому что Дафна неожиданно встала и, размахнувшись, дала полководцу пощечину. Покраснев от гнева, она в отчаянии крикнула:

— Давай, воображала, бей! Больше ты ни на что не способен!

Едва она произнесла эти слова, как осознала, что зашла слишком далеко. Ее вызывающий, уверенный взгляд стал испуганным, когда она увидела, что массивное тело Фемистокла медленно надвигается на нее. Полководец склонился над Дафной и схватил девушку своими сильными руками.

В это мгновенье Дафна чуть не лишилась чувств. Она ощутила бесконечную пустоту и заметила, что не оказывает совершенно никакого сопротивления. Ей показалось, что она жаждет телесного наказания, может быть, даже гибели от рук этого необузданного афинянина.

Дафна чувствовала на своих плечах железную хватку Фемистокла и обреченно закрыла глаза. Он резко поднял девушку вверх, и ее голова запрокинулась. Гетера в страхе ожидала, что в следующий момент он со страшной силой швырнет ее назад, но вместо этого Фемистокл прижал ее к себе. Она почувствовала свои трепещущие груди на его груди, ощутила исходившие от мощного тела мужчины силу и тепло. Его рот приник к ее рту, и его губы раскрылись навстречу ее губам. Его язык искал ее язык. И Дафне показалось, что она падает в бездну.

Ее руки безвольно свисали. Она инстинктивно пыталась оттолкнуться и найти опору, но ничего не получалось. Тогда она обхватила сильную спину мужчины, впилась ногтями в его плоть, так что он должен был почувствовать боль, но все было тщетно. Больше не сопротивляясь, гетера покорно лежала в его руках.

Что происходило с ней сейчас и что произойдет дальше — об этом Дафна не хотела думать. Шум трапезы, зеваки вокруг них — все это было безразлично и далеко. Ей лишь хотелось, чтобы невероятный миг ошеломленности и женской беспомощности никогда не заканчивался.

Но постепенно Дафна пришла в себя и посмотрела в глаза Фемистокла, которые, как и прежде, ничего не выражали. Ионийка снова взяла себя в руки и услышала из своих уст слова, которые она не собиралась говорить:

— Разве ты не тот великий Фемистокл, который однажды заявил, что я когда-нибудь возжелаю быть проданной на рынке рабов?

— Да, это я. Именно так я и сказал.

Дафна ждала какого-то объяснения, отговорки или извинения. Но полководец не произнес ничего в свое оправдание. Он стоял перед ней как могучий дуб, с которым ничего не может случиться, если шторм сломает одну из его веток.

Оскорбленная в своих самых глубоких чувствах, девушка продолжала жалить:

— Разве ты не тот великий Фемистокл, который в порыве высокомерия разбил статуэтку, посвященную Аполлону Дельфийскому?

— Не в порыве высокомерия! — возразил Фемистокл.

— И какова же иная причина? Тебя охватил гнев, когда Главк объявил, что моделью для бронзовой Афродиты послужила Дафна? Именно та, которую ты хотел бы продать на невольничьем рынке.

Фемистокл набрал в легкие воздуха. Дафна чувствовала, как тяжело дается ему ответ.

— Главк — гений, — сказал он. — Его Афродита была шедевром. Никогда в жизни мне не доводилось видеть столь прекрасное произведение искусства. Я был очарован скульптурой и подумал, что это плод воображения великого Главка, который стремился создать идеал женщины. Но вдруг я заметил рядом со статуэткой тебя, Афродиту во плоти, и одновременно обратил внимание на похотливые взгляды гостей, услышал их грязные намеки. Они, глядя на Афродиту, уже считали деньги, потому что надеялись купить тебя. Я просто не мог вынести всего этого. Любой взгляд, любое замечание причиняли мне боль. Мне не хотелось, чтобы они глазели на статуэтку и узнавали в ней тебя, поэтому и столкнул ее с пьедестала.

Дафна молчала. Она поняла, что этот мужчина не похож на остальных и, оценивая его поступки, нельвя подходить с обычными мерками. Под маской вояки, которого ничем нельзя смутить, скрывалась очень чувствительная натура. Но как вести себя с этим мужчиной? Ответить ли ей на неожиданное проявление чувств Фемистокла? И какие это должны быть слова?

Полководец прервал неловкое молчание и голосом, полным спокойствия и твердости, как будто все уже было решено за нее, произнес:

— Я хочу тебя, Дафна. Я хочу, чтобы ты была только моей, слышишь? Ты — моя Афродита.

Дафна сглотнула. Она боялась, что ее ответ прозвучит фальшиво, однако, собравшись с духом, сказала:

— О Фемистокл! Ты забываешь, что я гетера, а гетера никогда не принадлежит одному мужчине. — Едва закончив фразу, она почувствовала невыносимую душевную боль и чуть не заплакала.


Пока Дафна перед серебряным зеркалом без рамки наносила на лицо свинцовые белила и подводила глаза темно-зеленой шиферной пастой, Мегара убеждала ее:

— Поверь мне, Дафна, никто здесь не причинит тебе вреда. Мы все тебя любим!

В доме гетер у Карамеикоса царила напряженность. С тех пор как Дафна нашла у себя в постели змею, девушке казалось, что ее хотят убить.

— Ты меня любишь, Мегара! — ответила Дафна. — Точно такие же нежные чувства и я питаю к тебе. Остальные улыбаются мне, но за их улыбками скрывается ненависть.

Мегара покачала головой.

— Да, конечно, твою молодость, привлекательность и красоту тяжело переносить любой женщине. Но я думаю, ты заходишь слишком далеко, когда думаешь, что все только и ждут, чтобы избавиться от тебя.

— Не все! — Дафм вздохнула. — Но Аттис преследует меня. В этом я уверена. Или ты считаешь, что гадюка сама заползла ко мне в постель? Ты и сама знаешь, Мегара, что Аттис говорила неправду, когда утверждала, будто я играю с лягушками и змеями. Я их не боюсь, это правда. Дома, на Лесбосе, мне часто приходилось наблюдать за этими животными в горных пещерах. Но чтобы брать их к себе в постель — об этом у меня и мысли не возникало! Я думаю, что все это устроила Аттис.

— Аттис! Все время Аттис! Всегда она сеет раздор в этом доме!

— Нет, — ответила Дафна. — Не Аттис сеет раздор. Причина во мне. Как только я появилась в этом доме, начались ссоры и распри. Я чужая овца, которая принесла беспокойство в загон. Я должна уйти.

Мегара отложила в сторону хитон с пурпурной оторочкой, который она приготовила для Дафны, взяла девушку за руки и прижала к себе.

— Малышка, куда ты собралась уходить? Не давай лести мужчин ослепить себя. Конечно, твоя красота притягивает их, и они обожают тебя больше, чем любую другую. Но не забывай, что дома у каждого из них на постылом брачном ложе лежит жена, некрасивая и глупая. И она ревностно заботится о том, чтобы он не терял свою влиятельность и благосостояние. Фемистокл не является исключением.

Последнее замечание попало в цель, и Дафна тут же откликнулась:

— Оставь Фемистокла в покое!

— Я знаю, что этот достойный мужчина, выдающийся полководец, ухаживает за тобой. Я только за тебя рада. Но у него, как и у большинства из них, есть жена и дети. И он никогда не бросит их.

— Прошу тебя, замолчи! — вспыхнула Дафна и вырвалась из объятий подруги. — У меня никогда не было серьезных намерений в отношении Фемистокла. Я — гетера и знаю, что мне делать.

Служанка сообщила, что прибыл паланкин для Дафны.

— Паланкин? — удивленно спросила Мегара. — Кто же это прислал тебе паланкин?

— Дифилид, — ответила Дафна и надела хитон. — Он очень вежливо пригласил меня на один из своих симпозионов. Этот богач не смеет ко мне прикоснуться, но лишь одно мое присутствие доставляет ему огромную радость. Дифилид — старик и не блещет умом, но он знает жизнь. Я решила не отказывать ему, если он желает видеть меня рядом с собой.

Мегара усмехнулась и, провожая Дафну, вложила ей в руку небольшую розовую баночку. Та не хотела брать ее, но Мегара настояла:

— Женщина никогда не знает, что ее ждет! — И Дафна уступила.

Баночка из матового стекла имела форму яблока и содержала бальзам Афродиты, тайну которого тщательно оберегали греческие гетеры. Обычные проститутки для предотвращения зачатия надевали на фаллос своих ухажеров мочевой пузырь животных или принимали горячие ванны. Гетеры, которые, на первый взгляд, не применяли никаких противозачаточных средств, беременели крайне редко.

Волшебным средством являлась мандрагора, трава с корнями в форме фаллоса. Корни сушили, толкли и смешивали со всякими ароматическими мазями. Все вместе доставляло удовольствие мужчине и предохраняло от зачатия.

Четыре раба, несшие паланкин, вели себя молчаливо и сдержанно. Они бежали по темным переулкам, которые с наступлением сумерек становились все более мрачными. Уличного освещения не было, так что носильщики перед каждым перекрестком издавали громкий крик, чтобы обратить на себя внимание и ни с кем не столкнуться.

Это было время бродяг, воров и сутенеров. Дафна была очень рада, когда они наконец миновали ворота Дипилон, вышли к более приличной части города и повернули на кипарисовую аллею, которая, протянувшись через парк, вела к особняку Дифилида. На мраморных статуях по обеим сторонам дороги горели красные факелы, придававшие обстановке театральность и особое очарование.

Дифилид любил такие праздники. Многие завидовали ему. Успех коневода и сказочное богатство, обязывавшее его оснащать половину флота, обеспечивали ему авторитет и влияние в Афинах. После смерти своей молодой жены, которая, как говорили, десять лет назад умерла от сифилиса, Дифилид окружил себя огромной командой слуг, секретарей, рабов и проституток, которые читали по глазам любое его желание. Это нравилось своенравному старику.

Если бы он швырялся деньгами, пропивая их во время дорогих симпозионов, то афиняне, конечно, относились бы к нему с презрением. Но Дифилид славился своим меценатством и благотворительностью.

Чем ближе они подходили к обрамленному дорическими колоннами порталу виллы, тем больше Дафна убеждалась, что здесь что-то не так. Где шумные танцующие гости? Где веселая музыка флейтисток? Несколько празднично одетых мужчин стояли небольшими группами и, оживленно жестикулируя, дискутировали, подобно трагикам во время поэтических конкурсов на Дионисиях.

Дафна уже подумала, не лучше ли ей отдать рабам приказ поворачивать обратно. Но тут ей навстречу вышел демарх Эгзекиас, глава этой части города. На почтительном расстоянии от него стояли два демосия, судебные писари.

— Ты Дафна, дочь Артемида из Митилини?

— Да, это я. Но скажи мне, что все это значит?

Почтенный демарх ничего не ответил, а только сделал приглашающий жест, и демосии стали по обе стороны от Дафны. Два раба открыли входную дверь, и она увидела сверкающий мрамором зал, в котором оказалось не менее сотни гостей. Посреди зала на возвышении лежал Дифилид. Он был мертв.

— Пойдем! — попросил ее Эгзекиас со строгостью служащего, который в данной ситуации должен исполнять свои обязанности, и повел Дафну в небольшую пинакотеку,[42] украшенную дорогими картинами и статуями. Очевидно, это помещение служило хозяину дома рабочим кабинетом. Демарх сел за высокий письменный стол, развернул папирус и начал читать монотонным голосом, свидетельствующим о том, что ему не в первый раз приходилось выполнять подобную миссию:

— Я, Дифилид, сын афинянина Клеофона, составил это завещание в присутствии двух ниженазванных свидетелей и демарха Эгзекиаса, который поклялся исполнять свои обязанности по законам Солона…

Голос, демарха доносился до нее как будто издалека. Дафна слышала, как он называл чьи-то имена, перечислял сведения о родственных связях, домах, участках и угодьях. Вдруг Эгзекиас повысил голос и посмотрел в ее сторону.

— Поместье в Сунионе со всеми рабами и ежегодным доходом, а также городской дом на Священной улице, ведущей в Элевсин, со всей прислугой я завещаю гетере Дафне, дочери Артемида из Митилини. Я настоятельно прошу ее преодолеть свою гордость и оказать мне в смерти маленькую любезность, поскольку при жизни я был лишен всякой благосклонности с ее стороны.

Демарх смущенно откашлялся, произнес несколько формальных фраз и заключил свою речь словами:

— Сим я исполнил свой долг.

Глава шестая

Громче всех кричали торговцы рыбой. Стараясь привлечь покупателя, они не стеснялись в выборе самых неожиданных эпитетов и сравнений.

— Сардины, слаще меда!

— Головоногие моллюски, нежнее дубленой кожи!

Гавань Фалер в песчаной бухте к юго-западу от Афин была забита судами, которые привозили сюда товары со всего света. Хозяева маленьких скорлупок с заштопанными парусами выгружали корзины с виноградом, инжиром, дыней, шелковицей, гранатами, грушами и сливами, которые в изобилии росли на островах. Из широких, вместительных трюмов грузовых кораблей с острова Эвбея погонщики, ругаясь и щелкая кнутами, выволакивали на поскрипывающие трапы жирных овец и коров с большим выменем. Мавры из африканской Кирены, которую греки с острова Фера заселили полтора столетия назад, несли на головах связки стеблей сильфиона и мешки с бобами, чечевицей и луком. На корабле из Сиракуз портовые служащие спорили с торговцем, выясняя вопрос о том, испортился ли привезенный им заплесневелый сыр или эта плесень — признак наивысшей зрелости продукта. Египетский парусник с очень высоким такелажем ожидал разгрузки ценного папируса. Рядом стоял парусник из Фракии с деревянными сундуками и ящиками, рамами для кроватей и разной мебелью. Лошади из Фессалии, собаки с Эпироса, слоновая кость из Ливии, изюм с Родоса…

Торговцы старались закупить товары по минимальной цене, быстро перегружали их на ручные тележки и мчались по оживленной дороге в Афины. Каждый старался первым привезти новый товар на агору. Специальные служащие, так называемые метрономы, ходили от корабля к кораблю и сверяли весовые гири иностранных торговцев со своими собственными. Фальшивые гири они бросали в море, не обращая внимания на протесты торговцев. Другие надзиратели, ситофилаки, записывали цены и качество товаров, препятствуя тем самым немотивированному завышению цен. Если цены их не устраивали, то корабль вместе с грузом отсылался обратно.

Надо всем этим разливался аромат экзотических пряностей, смешиваясь с вонью от скота и протухшей рыбы. Птицу забивали на месте. Крупную рыбу-меч и головоногих моллюсков разрезали на куски. Запах ладана, благовоний и мазей не мог перекрыть смрада от протухших на солнце внутренностей и крови.

— Только в Милете, до того как его разрушили, я видел порт больше, чем этот, — заметил Сикиннос, сопровождавший Фемистокла в северную часть порта Фалер, где строился новый афинский флот.

Фемистокл отмахнулся.

— Этот порт трещит по швам, — сказал он. — Афиняне приняли его в древние времена как подарок богов. Природная бухта не требовала специальных сооружений. Теперь же он представляет собой риск для нашей безопасности. Любой вражеский флот, даже такой маленький, как флот Эгины, может устроить блокаду из кораблей и перекрыть нам выход в море. На суше порт даже не огражден защитной стеной. Нам нужен новый порт, укрепленный город и стена, идущая от моря до самых Афин.

Сикиннос рассмеялся.

— Но больше нет рабов-варваров, которые могли бы открыть в Лаврионе новое серебряное месторождение.

— Они неплохо на этом сыграли. Цена свободы показалась мне умеренной. И ты, Сикиннос, можешь хоть сегодня вернуться на родину, вооружиться и вместе с Дарием прийти сюда как враг.

— Нет, господин, — ответил Сикиннос. — Моя родина — Эллада. Хоть я и не свободен в этой стране и имею меньше прав, чем портовая проститутка, все равно я принадлежу земле моих отцов.

Фемистокл остановился, положил руку на плечо своего спутника и с твердостью в голосе произнес:

— Сикиннос, будем считать так: ты мне не раб и не мой слуга. Ты — мой друг, мой домашний учитель и писарь, и за свою работу ты получаешь достойную плату, как отпущенный на свободу метек.

Мужчины молча обнялись и пошли дальше. Звонкие удары молотков и мощных копров все больше заглушали крик торговцев. Пахло древесиной и расплавленной смолой. Строительство первых триер с высокими носами было в стадии завершения. Фемистокл, с гордостью посматривая на новенькие судна, размечтался.

— Скажи, Сикиннос! — говорил он. — Тебе не кажется, что блестящие носы кораблей похожи на благородно изогнутую шею, на колышущиеся груди и развевающиеся волосы гетеры? И при этом стройный парусник обладает силой пятиборца. Он может нести сто семьдесят гребцов в три ряда. Как ты думаешь, сможет ли такая триера противостоять варварам?

Сикиннос долге смотрел на триеру испытующим взглядом, а потом сказал:

— Она стройнее, чем боевой корабль Ахеменидов. А это значит, что она быстроходнее. Кроме того, мне кажется, что здесь короче весла.

— Твой глаз не обманывает тебя! — с восхищением ответил Фемистокл. — Более короткие весла обеспечивают кораблям маневренность, и они быстрее набирают скорость. Длина этих весел — девять локтей. А гребцы Дария должны мучиться с десятью локтями. Это значит, что мы противопоставим превосходящим нас по численности варварам силу и быстроту действий.

Сикиннос кивнул и, переступая через балки и опорные камни, последовал за Фемистоклом к деревянным конструкциям одного из доков, где добрая дюжина маляров как раз занималась нанесением рыжевато-коричневой грунтовки на корпус корабля. Двое рабочих тщательно вырисовывали огромный глаз на передней части судна ниже штевня.

Фемистокл повернулся, поджидая Сикинноса, который едва успевал за ним.

— Теперь я покажу тебе самое лучшее, что есть на новых греческих кораблях. Ты знаешь, что черные парусники варваров имеют один таран. А у нас их два!

Сикиннос осмотрел смертоносную конструкцию на носу триеры. На половине высоты носа из корпуса корабля выдавался таран длиной в два размаха рук, украшенный остроносой волчьей головой. А двумя локтями ниже, то есть ниже ватерлинии, из корпуса торчал второй таран, в два раза длиннее и в три раза толще первого. Этот таран заканчивался мощным, острым как нож трезубцем, каждый зуб которого был толщиной в руку.

— Этот проэмболион, <— пояснил Фемистокл, с нежностью поглаживая верхний таран, — предназначен для разрушения верхней части вражеского корабля. Кроме того, он должен предотвратить слишком глубокое проникновение нижнего тарана, чтобы мы смогли оторваться от тонущего парусника. Как ты полагаешь, Сикиннос, сможем ли мы благодаря этому побить варваров?

Сикиннос ничего не ответил. Сквозь многочисленные балки и переплетения планок он пристально смотрел на соседний док, где двое мужчин, вооружившись линейками, обмеряли тараны и аккуратно записывали результаты на табличку. Фемистокл тоже некоторое время незаметно наблюдал за лихорадочными движениями обоих. Когда же мужчины поспешно покинули док, он коротко сказал:

— Пойдем!

И они вместе с Сикинносом, не теряя времени, последовали за незнакомцами.

Одним из выдающихся качеств Фемистокла было то, что он знал каждого афинянина в лицо и почти ко всем обращался по имени. Но этих двоих он никогда не видел, поэтому решил проследить за ними, держась на почтительном расстоянии, чтобы не вызвать подозрений. Оба незнакомца пытались пробраться к той части гавани, где стояли на якоре торговые корабли. Протиснувшись меж доверху нагруженных тележек и высоких штабелей толстых мешков, они скрылись под палубой грузового парусника, на носу которого было написано «Филлис».

Фемистокл и Сикиннос в растерянности посмотрели друг на друга, но потом полководец жестом позвал друга идти за ним.

В управлении порта, маленьком, грязном, открытом со всех сторон здании, в котором одновременно находились афинская налоговая служба, таможня и служба перевозок, Фемистокл разыскал демосия, чтобы узнать, откуда этот корабль, чем он нагружен и как зовут капитана.

Служащий провел пальцем по висевшей на стене таблице, на которой в алфавитном порядке были записаны названия всех стоявших на рейде кораблей.

— «Филлис»? — переспросил он. — Корабль пришел из Милета!

— Из Милета? — Сикиннос испугался. — Клянусь всеми богами, я чувствовал, что уже где-то видел этого человека!

— Ты с ним знаком, с этим чернобородым?

— Не то чтобы знаком, но встречался.

— Где?

— В Милете. Когда Датис и Артафрен вышли с войсками на побережье, в Милете опрашивали шпионов и доносчиков с ионийских островов и из греческих городов, чтобы составить как можно более точную картину о положении в Элладе. Я был в числе десяти переводчиков.

— И среди шпионов находился этот чернобородый?

— Я совершенно уверен. Но его имя мне сейчас не вспомнить. Я думаю, он здесь в качестве торговца тканями и ведет разведку в материковой части Греции. Государственными тайнами он, скорее всего, не занимается, но, возможно, выведывает какие-нибудь важные подробности.

Фемистокл схватил друга за плечи, затряс его, как трясут ореховое дерево в месяце боэдромионе, и воскликнул:

— Сикиннос, ты посланец богов! Знаешь ли ты, что сейчас спас греков от угрозы поражения?

— Ты полагаешь, — ответил Сикиннос, у которого тоже появилось страшное подозрение, — что чернобородый снимал мерки с таранов греческих кораблей, чтобы передать их персам?

Фемистокл молча смотрел на пыльную дорогу, беспокойно притопывая правой ногой и раздумывая, что ему делать дальше. Внезапно он выпрямился, подтолкнул Сикинноса и помчался к причалу. Сикиннос с трудом поспевал за неистовым полководцем, который, работая локтями, протискивался сквозь ряды рыбаков, торговцев и извозчиков. Но когда они добрались до того места, где только что стоял у причала милетский корабль, того уже и след простыл. «Филлис» был далеко от рейда. Горячий юго-западный ветер раздувал его светлые паруса.

Какое-то мгновенье Фемистокл колебался, беспокойно поглядывая по сторонам, а потом помчался к одному аттическому торговому кораблю, команда которого как раз штабелевала тонкие гончарные изделия, и крикнул:

— Я Фемистокл, сын Неокла, из филы Леонтис. Кто ваш хозяин?

Один матрос указал большим пальцем через плечо на человека, который возился с такелажем. Тот сразу подошел к Фемистоклу.

— Я Оленос, капитан. Что тебе нужно?

— Видишь там корабль, который как раз отправляется в плавание? — Полководец кивнул в сторону юга. — На его борту шпионы! Во имя Гермеса и всех богов Греции, мы должны их догнать!

— Шпионы? — Оленос перепугался.

— Нам нельзя терять ни минуты!

— Но мой груз, господин!

— Город возместит тебе все. Я клянусь именем моего отца Неокла!

Оленос отдал несколько коротких команд. Весла погрузились в воду, юго-западный ветер расправил передний парус, и корабль стал медленно выходить из гавани.

Фемистокл, Сикиннос и Оленос стояли на носу, подставив лица беспощадно палящему солнцу. «Филлис» имел преимущество в четыре-пять стадиев, но аттическое грузовое судно быстро набирало ход.

— Милетский корабль… — задумчиво произнес Оленос, прикрыв ладонью глаза. — Он довольно долго стоял в гавани. Во всяком случае, дольше, чем это было необходимо для разгрузки. — Капитан руками сделал таинственные знаки двоим рулевым, которые стояли по бокам на корме и длинными веслами поддерживали курс.

— Мы сможем его догнать? — обеспокоенно спросил Фемистокл.

Оленос выпятил нижнюю губу.

— Чертовски быстрое судно! Видимо, на его борту нет груза. Но Посейдон на нашей стороне. Говоришь — шпионы?

— Мы наблюдали за двумя мужчинами, которые измеряли тараны нашего нового флота. Они взошли на этот корабль, и вскоре он отчалил.

— Клянусь Зевсом! — вырвалось у капитана. — Мы обязаны его догнать. — Оленос дал рулевым новые знаки, и корабль, слегка изменив курс, пошел ближе к берегу, где, как знал каждый эллин, из моря выступали опасные рифы.

Полководец с тревогой посмотрел на капитана.

Оленос заметил его обеспокоенность и пояснил:

— Если на борту этого «Филлиса» действительно шпионы, то он направится в сторону Азии, взяв курс на восток. Мы сейчас пойдем вдоль берега к Суниону. Это даст нам преимущество за счет более сильных ветров. Потом мы повернем на юг и, таким образом, станем на пути шпионов.

Фемистокл смотрел в воду. Время от времени из глубины вырисовывались причудливые рифы. Некоторые из них были угрожающе близко к лазурной поверхности воды. Сикиннос наблюдал за удаляющимся милетским кораблем. Оленос с потрясающей уверенностью командовал рулевыми.

— Когда я иду на Эвбею, — крикнул он против ветра, — я всегда выбираю этот путь. Он самый короткий и быстрый. Правда, немного опасный, но я знаю его как свои пять пальцев.

Фемистокл рассмеялся, но тут же снова посерьезнел и осведомился у капитана:

— У тебя есть оружие на борту?

— Оружие? — переспросил Оленос. — Несколько копий, мечей и кинжалов, но ни одного лука. — Капитан с беспокойством посмотрел на Фемистокла. — У нас же не военный корабль. Ты думаешь, что будет рукопашная?

— Надеюсь, что нет, — ответил полководец. — Мы должны застать их врасплох. Но, несмотря на это, у каждого из нас должно быть под рукой оружие.

Оленос кивнул и исчез под палубой. Тем временем корабль шел мимо гавани Анафлистос, охранявшей рудники Лавриона. Теперь перед ними лежал небольшой скалистый остров Патроклос, и, как только нос корабля направился на круто обрывающийся в море мыс Сунион, самую южную оконечность Аттики, рулевые развернули весла, а матросы переложили мощный главный парус на другую сторону. Аттическое грузовое судно взяло курс на юг.

Теперь все члены команды — капитан, рулевые и шесть матросов — были на палубе и слушали Фемистокла. Шпионов можно взять только хитростью, решил Фемистокл, и Оленос согласился с ним. Так как они не знали, вооружены ли милетцы, то нужно было вести себя так, чтобы варварам и в голову не пришло хвататься за оружие. Лучше всего было сделать вид, что они терпят бедствие и нуждаются в помощи. Когда вражеский корабль подойдет ближе, они должны выхватить оружие и взять «Филлис» на абордаж. Фемистокл заявил, что берет на себя чернобородого, а Сикиннос — его спутника, молодого человека. Матросы же набросятся на милетских моряков. Только Оленос и рулевые, по решению полководца, обязаны были оставаться на своих постах.

«Филлис» медленно приближался с запада. Аттический корабль, как и предсказал Оленос, оказался на его пути. На лицах матросов был неприкрытый страх. Сикиннос тоже выглядел встревоженным.

Фемистокл старался всех успокоить:

— Я знаю, что вы не солдаты и вам легче обращаться с канатами, чем с копьями. Но подумайте о том, что на борту милетского корабля тоже не солдаты, а такие же матросы, как и вы. Преимущество же на вашей стороне, потому что только вы знаете, что будет происходить дальше.

Матросы молча кивали, не отрывая взгляда от «Филлиса». Насколько можно было рассмотреть издали, команда милетцев по численности не превосходила команду афинян. Теперь корабли разделяло чуть меньше стадия. Оленос сложил руки рупором и крикнул:

— Во имя Посейдона! Нам нужна ваша помощь!

На «Филлисе» показался чернобородый.

— Во имя Посейдона! Помогите нам! — повторил Оленос.

Чернобородый бегал с носа на корму и обратно и давал матросам какие-то указания. На обоих кораблях был приспущен главный парус, и они сближались под острым углом.

— Что у вас случилось? — крикнул чернобородый. Оленос сделал несколько непонятных жестов и попросил милетский корабль подойти ближе. Как только их борта соприкоснулись, афиняне выхватили оружие, перепрыгнули на вражеский корабль и, угрожая мечами и копьями, заставили ошеломленных милетцев лечь на палубу.

Фемистокл связал чернобородому мужчине руки и, толкая его перед собой, крикнул:

— Где ваше оружие?

Чернобородый, осознав безвыходность своего положения, кряхтя спустился под палубу и движением головы указал на деревянный сундук.

— Странно! — воскликнул Фемистокл, открыв сундук и обнаружив там добрую дюжину луков и мечей. — Странно для милетского торгового корабля! — Он позвал Сикинноса, и тот вскоре появился в люке.

— Вы обо всех позаботились? — спросил его Фемистокл.

— Они лежат закованные в носовом помещении, — доложил Сикиннос.

Тогда полководец обернулся к торговцу тканями, который сидел, согнувшись на мешке, и приказал, злорадно улыбаясь:

— Ну-ка, подними голову! Может быть, ты вспомнишь этого человека? — Он указал на Сикинноса.

Чернобородый выпрямил спину и прищурился.

— Ты переводил для Датиса и Артафрена, — пробормотал он после небольшой паузы. — Тогда, в Милете.

По лицу Фемистокла промелькнула отнюдь не дружелюбная улыбка, и он спросил:

— Значит, ты не отрицаешь, что являешься подлым шпионом Ахеменидов?

Пленник покачал головой.

— Я — Эякид из Магнезии, что на правом берегу Меандра.

— А знаешь ли ты, кто перед тобой? Нет? Я — Фемистокл, афинский полководец из рода Ликонидов.

Человек из Магнезии вздрогнул.

— О вы, олимпийские боги, не карайте меня так строго! Я был скромным, порядочным торговцем тканями, покупал финикийский лен и азиатскую шерсть и жил на доходы, составлявшие четверть выручки. Я никогда никого не обманывал больше чем на две драхмы. Но этого было слишком мало для жизни и слишком много для смерти. Поэтому я влез в долги, купил этот корабль и намеревался совершать более крупные сделки. Надежды не оправдались. Я не знал, как свести концы с концами. И однажды, отправившись с просьбой к одному из кредиторов, я случайно наткнулся на представителя разведки Ахеменидов… А позже выяснилось, что эта встреча была вовсе не случайной.

— Твоя история — не единичный случай, — перебил его Фемистокл. — Варвары — коварный народ. В своем стремлении завоевать цветущую Элладу они не останавливаются ни перед какими мерзкими деяниями.

Чернобородый упал на колени перед полководцем, стал биться головой о грубые доски пола и с дрожью в голосе доказывать, что до этого не выдавал варварам ничего важного, ничего такого, что могло бы сильно навредить эллинам.

— Ты лжешь! — крикнул Фемистокл и потянул торговца наверх за его курчавые волосы. — Тебя сожрет пламя Гадеса,[43] после того как ты будешь приговорен ареопагом к смерти между жерновами. Я должен был бы здесь вонзить свой меч тебе в грудь шпиона, чтобы твои грязные делишки были искуплены перед богами Греции. Но я грек, а не кровожадный варвар, убивающий каждого на своем пути!

— О господин, — молил Эякид, и слезы ручьями текли по его лицу. — О господин, вспомни, что я тоже грек. Даже если бы персы шантажировали меня всю жизнь, они не сделали бы из меня варвара.

— Да ты уже варвар, ничтожество, враг Греции, который за несколько мин предал страну своих отцов. Ты больше не грек и заслуживаешь смерти. Я своими глазами видел, как ты замерял тараны кораблей нашего флота. Если бы твои чертежи попали к персам, то Греции пришел бы конец!

Магнезиец с воплем упал на колени и зарыдал, как баба. Но это не произвело на Фемистокла никакого впечатления. Он толкнул Эякида ногой в плечо, так что тот перевернулся на спину, и приставил меч к его носу.

— Где чертежи? Давай их сюда!

Корабль раскачивался на волнах, и Эякид с трудом поднялся на ноги. Поскольку его руки все еще были связаны, Фемистоклу пришлось помочь ему. Торговец пошатываясь подошел к письменному столу, прикрепленному к стене и подвешенному на двух канатах. В нем было два деревянных выдвижных ящика.

— Здесь! — указал Эякид, кивнув головой.

Фемистокл выдвинул правый ящик: грифели, несколько драхм, искусно выполненный серебряный кинжал и… О нет! Полководец отдернул руку, как от раскаленного камня, на котором врачеватель сжигает чудодейственную белену. Перед ним в ящике лежал — в этом не было сомнения — тот медальон с голубем, который Дафна носила на шее. Дафна!

Тысяча мыслей в одно мгновение пронеслись в голове Фемистокла. Некоторые из них, на первый взгляд, обнаруживали логическую взаимосвязь, но тут же отбрасывались им как бессмысленные, надуманные или глупые. Дафна! Дрожащей рукой он взял медальон и сжал его, как будто хотел раздавить, уничтожить, чтобы забыть увиденное, как кошмарный сон. Но когда он разжал пальцы, на него смотрели серьезные ясные глаза девушки с очаровательным лицом, на котором выделялись высокие скулы и пухлые манящие губы. Дафна — шпионка? Афродита — предательница? Фемистокл молился Зевсу, чтобы это оказалось неправдой. Есть много медальонов! Может быть, это всего лишь один из них. Или, быть может, он вообще ошибается, потому что слишком много думает о Дафне? И вот теперь обычный медальон напомнил ему о ней…

С серьезным видом он посмотрел на Эякида.

— Откуда это у тебя?

— Ты имеешь в виду медальон? — Торговец смутился. Он обдумывал ответ. Сказать правду? Или лучше солгать? Скромное украшение могло принадлежать кому угодно. Но почему афинянин так заинтересовался им?

— Мне дала его одна девушка. Я должен передать медальон ее отцу в знак того, что она жива. Это Дафна, гетера! — быстро сказал магнезиец.

— Замолчи! — перебил его Фемистокл, спрятал медальон и, чтобы сгладить впечатление от своего яростного порыва, добавил: — Такому предателю, как ты, нельзя верить. Где чертежи кораблей?

Во втором ящике Фемистокл нашел то, что искал, — табличку с чертежом греческой триеры с указанием всех размеров, в том числе таранов. Он взял табличку в руки и в гневе размахнулся, чтобы разбить ее о край стола. Но потом вдруг остановился и, задумчиво посмотрев на шпиона, подошел к нему.

— Ты знаешь, что тебя ожидает, когда я приведу тебя и твой корабль назад, в Фалер?

Лицо Эякида исказила гримаса.

— Наверное, я потеряю жизнь, господин. Но прошу тебя об одном: освободи моего сына Медона. До того как он взошел на это судно, ему ничего не было известно о моей позорной деятельности. Я посвятил его в свои дела, когда мы вышли в море. И ему ничего не оставалось делать, как выполнять приказы отца.

— Значит, в доке в Фалере ты был с сыном?

Магнезиец угрюмо кивнул.

— Хорошо, — сказал Фемистокл. — Очень хорошо. — И через люк крикнул наверх: — Сикиннос! Приведи сюда Медона. Он заперт вместе с командой.

Медон, худой молодой человек с короткой блестящей бородкой и волосами, закрывающими лоб, вел себя спокойнее отца, который все еще продолжал всхлипывать.

— Я знал, что все это плохо кончится, — пробормотал Медон и убрал скованными руками прядь волос, нависшую на лоб. — Человеку следует покоряться судьбе и не восставать против мойр. — Он с горечью посмотрел на удрученного отца.

— Твоему отцу Эякиду, — сказал Фемистокл молодому человеку, — грозит процесс по обвинению в предательстве. Он предстанет перед ареопагом, и гремиум архонтов без промедления вынесет ему смертный приговор. Но…

— Но что? — спросил Медон с надеждой в голосе.

Было видно, что Фемистоклу нелегко дается ответ.

— У твоего отца, — г- сказал он, — есть шанс, чтобы спасти свою жизнь. Вот мой план.

Ошеломленные магнезийцы наблюдали, как Фемистокл вытащил из ящика кусок стеатита и, увлажнив палец, стер с чертежа все цифры. Потом он взял грифель ипроставил новые данные. Наконец, он положил табличку с чертежом перед собой на стол и сказал Эякиду:

— Ты сейчас снова возьмешь курс на Милет и доставишь табличку своим заказчикам. А мы вернемся назад в Фалер. И оба забудем о нашей встрече. Стоп, еще одна маленькая деталь: твой сын Медон, конечно же, поедет с нами. Он будет ждать твоего возвращения в государственной тюрьме рядом с булевтерием. Он ни в чем не будет испытывать недостатка.

Чернобородый с тоской посмотрел на сына. В его взгляде была мольба раскаивающегося отца. И если до этого момента полководец еще сомневался в правильности своего решения, то сейчас сомнения полностью рассеялись. Он понял: Эякид сделает все так, как запланировано. Не ожидая ответа, Фемистокл через люк поднялся на палубу и, повернувшись, крикнул:

— Медон, попрощайся с отцом и поднимайся наверх!

На палубе, освещенной лучами заходящего солнца, ждал своего хозяина Сикиннос. Вскоре поднялся Медон. Фемистокл снял с него наручники, и магнезиец перешел на афинский корабль.

— Иди вниз и развяжи Эякида! — приказал Фемистокл Сикинносу и, заметив его недоуменный взгляд, добавил: — «Филлис» идет дальше, в Милет.

— С Эякидом?

— Да, — коротко ответил полководец.

Сикиннос удивился, но, увидев, что хозяин освободил матросов из носового отсека, выполнил то, что ему было велено. Вслед за остальными он перепрыгнул на афинский корабль, и Оленос тут же отдал приказ направить корабль на северо-запад. Матросы поставили паруса, и судно начало набирать ход. На корме сидел Медон и смотрел на удаляющийся в противоположном направлении «Филлис». На глазах магнезийца не было слез, и поэтому никто не знал, что творится в его душе после прощания с отцом.

— Кто это там? — спросил Оленос, подойдя к Фемистоклу, который, опершись на поручни, смотрел в воду и прислушивался к шуму волн.

— Сын предателя, — ответил тот, не поднимая головы.

Оленос кивнул.

— А как же его отец?

Фемистокл задумчиво указал в сторону милетского корабля.

— Поверь мне, Оленос, этот шпион еще вернется. Но афиняне, я уверен, никак не пострадают.

Сикиннос глазами показал капитану, чтобы тот оставил Фемистокла в покое. Он чувствовал, что мысли полководца где-то далеко, и поэтому молчал. Море окрасилось в темно-фиолетовый цвет, а побережье Аттики, светлое, как шафран, при дневном свете, теперь было матово-коричневым. Фемистокл достал из складок своей одежды какой-то небольшой предмет, посмотрел на него и, покачивая головой, тихо, как бы обращаясь к самому себе, сказал:

— Мне кажется, я сегодня спас Грецию от гибели. Но при этом потерял свое счастье…

Сикиннос ничего не понял.

Глава седьмая

Н1 ет, такое наследство я не могу и не хочу принять! — Дафна топнула ногой. Она была возмущена.

Мегара пыталась успокоить подругу:

— Не будь дурой, Дафна! Только твоя гордыня не позволяет тебе стать владелицей солидного имения и роскошного дома на окраине города.

— Да, это моя гордыня, — согласилась Дафна. — Но подумай о том, что будут говорить люди. Какие неприятные слухи поползут по городу!

— Неприятные слухи? Ты думаешь, афиняне считают, что мы предоставляем услуги за кусок хлеба? Мы все-таки отличаемся от портовых проституток Фалера. Чем больше имущества у гетеры, тем больше ее авторитет. И если ты откажешься от наследства, то слухи о тебе будут еще хуже.

Это подействовало.

— Пусть боги решат! — крикнула вдруг Дафна.

После долгих сомнений она согласилась сходить к мудрому Евфрантиду, чтобы принести козленка в жертву Аполлону и спросить совета у слепого прорицателя.

Дом Евфрантида, находившийся недалеко от городской стены, был чудесным. Искусная настенная живопись, дорогая мебель, внутренний дворик, усаженный благоухающими цветами, а посередине алтарь в окружении четырех колонн. У Евфрантида был всего лишь один раб, который выполнял всю работу. Хотя прорицатель ничего не видел, он передвигался по дому весьма уверенно. Было видно, что он знал каждый уголок, хорошо ориентировался в доме, учитывая расстояние между всеми предметами мебели. Даже огромную картину на стене, изображавшую дочерей Посейдона, он описывал гостям в мельчайших деталях, хотя никогда не видел ее.

Когда Дафна и Мегара вошли в этот живописный дом, Евфрантид вышел к ним навстречу с распростертыми объятьями. Его лицо озарилось приветливой улыбкой.

— Как много красоты в столь прекрасное утро! Добро пожаловать!

Женщины удивленно посмотрели друг на друга, и Дафна представилась:

— Я Дафна, гетера. Со мной гетера Мегара.

— Я знаю, — продолжая улыбаться, ответил прорицатель. — Две самые красивые женщины Афин!

— Вы нам льстите! — Мегара рассмеялась.

— Клянусь Аполлоном, я не льщу, — серьезно ответил Евфрантид. — Я просто слышу, как вы красивы. Необязательно, чтобы об этом рассказывали люди. Красоту человека можно узнать по его голосу.

Дафна вытащила золотую монету и положила ее в стоявшую наготове чашу.

— Ты великодушна, — заметил прорицатель. — Боги воздадут тебе за это. Знаешь, дитя мое, многие громко швыряют в чашу диобол, уверенные в том, что старик все равно не видит. Но его звон отличается от звона золотой монеты, как хриплая болтовня базарной бабы отличается от декламации оды Анакреона. Но теперь к делу!

— Коневод Дифилид, — нерешительно начала Мегара, — оставил в наследство Дафне имение в Сунионе и роскошный городской дом. Дафну мучают угрызения совести. Она не решается принять наследство. Мы хотим пожертвовать Аполлону козленка, а потом услышать твое предсказание.

Евфрантид слушал гетеру, устремив невидящие глаза к небу, так что его длинная седая борода приняла горизонтальное положение. На некоторое время он застыл в этой позе, а потом подошел к алтарю в середине внутреннего дворика и положил на решетку два полена из узловатого кедра. Словно по мановению волшебной палочки, от дров начал подниматься белый ароматный дым. Уверенным шагом Евфрантид направился к выходу и вернулся, неся за ноги дергающегося козленка. Он подошел к жертвенному камню из черного мрамора, резким движением поднял козленка вверх и ударил животное головой о камень, оглушив его. Затем он перерезал козленку горло.

Светлая кровь по желобу потекла в стоявший наготове котел. Дафна отвернулась и прижалась к Мегаре. Евфрантид, бормоча молитву, быстро и ловко разделывал тушку. Каждое движение старика свидетельствовало о его многолетнем опыте. Наконец на черном камне лежали подготовленные куски мяса и внутренности животного.

Когда Евфрантид положил мясо на тлеющие поленья, поднялся черный едкий дым. Затем он нащупал печень и подошел к гетерам.

— Посмотрите! Какого цвета этот орган? Светлый или темный, красный или коричневый?

Дафна и Мегара с отвращением смотрели на скользкую печень в измазанных кровью руках прорицателя.

— Печень красная, — ответила Дафна. — Светло-красная!

Мегара подтвердила ее слова.

— А края ровные или на них много зазубрин?

Женщины наклонились над печенью, чтобы получше рассмотреть.

— Я вижу две зазубрины, шириной с палец, по обеим сторонам, — сказала Дафна. — Но в целом печень гладкая и округлая.

Тогда старик бросил печень на жертвенный стол и попросил:

— Принесите, дочери мои, чашу с водой, чтобы я мог помыться!

Он тщательно смыл кровь козленка, потом сел на каменную скамью в тени цветущего олеандра и жестом пригласил обеих женщин опуститься к его ногам.

— Мойры, всегда сомневающиеся дочери Зевса, — начал он, — приготовили тебе, Дафна, отнюдь не скучную жизнь. Лахесис, которая определяет судьбу, находится в состоянии постоянной борьбы с Клото, прядущей жизненную нить. Атропос же, которая обрезает жизненную нить, ожидает тебя в глубокой дали.

Дафна и Мегара недоуменно переглянулись.

— Это означает, — продолжал слепой прорицатель, — что тебе предстоит долгая жизнь со взлетами и падениями, которые будут гораздо ощутимее, чем у других людей. А ответ на твой вопрос таков: ты должна принять наследство, если не хочешь грешить против богов. Мы, люди, не в силах понять божественную волю, часто непредсказуемую и необъяснимую, когда одного они заваливают богатством, а другому отказывают в куске хлеба. Но помни, Дафна, ты всегда будешь только управлять богатством, которое тебе дано богами. Если им захочется, они снова все заберут себе.

— Значит, я должна принять наследство Дифилида? — переспросила Дафна.

— Бери, ибо таково желание богов! — ответил Евфрантид.


Глядя на себя в зеркало, Дафна видела цветущую красивую женщину лет двадцати. В этом возрасте женщины Эллады говорили «да» какому-нибудь мужчине и после внесения солидного приданого навсегда исчезали за стенами их совместного дома, чтобы заниматься детьми и кухней. Не так было с Дафной, гетерой.

Она вдруг стала богатой. Если до этого афиняне только желали ее как женщину, то теперь они восхищались тем, что она в столь юные годы стала обладательницей солидного состояния. Нелегко было руководить таким крупным имением, каким было имение в Сунионе, чтобы оно приносило доход не меньше прежнего. И уж совсем нелегко это было для молодой женщины.

Но Дафна поступила очень мудро. Она собрала всех работников (а их было более двухсот) во главе с управляющим Феносом и объявила, что все должно остаться без изменений — и хозяйство, и доходы. Кроме того, она добавила каждому десятую часть его прежнего жалованья, а рабов сделала вольноотпущенными. Получая справедливую зарплату, бывшие рабы трудились с большей отдачей и старательностью, и, несмотря на увеличение расходов по зарплате, имение стало приносить больший доход.

Особняк в тени городской стены, чаще всего служивший Дифилиду местом для проведения разнузданных симпозионов, Дафна превратила в симпатичный, уютный жилой дом. Вход представлял собой портик с высокими колоннами, за которым открывался пышный палисадник. Мраморная табличка, на которой было начертано: «Здесь живет Дафна, гетера», — свидетельствовала о чувстве собственного достоинства хозяйки. Входной зал, потолок и стены которого были облицованы белым и зеленым мрамором, навевал мысли о покое и светлой радости. За ним, разделенные узким коридором, находились два помещения одинакового размера. Их оконные проемы выходили в сад, где весело шумел фонтан в окружении темных кипарисов и лимонных деревьев. За садом располагалось здание, в котором жили рабы. Кроме многочисленных комнаток в нем находились еще и складские помещения.

Рабам, служившим здесь, Дафна тоже даровала свободу и стала платить им за работу. Одну из самых юных рабынь, по имени Рея, отличавшуюся особой сообразительностью, Дафна сделала своей горничной. Она оставила даже сумасшедшего увальня по имени Коалемос, что в переводе означало Глупая Борода. Его настоящего имени никто не знал.

Коалемос был огромного роста, как дорическая колонна, и отличался невероятной силой. Он мог, словно игрушку, снять с цоколя мраморную статую. Ему ничего не стоило одолеть в драке полдюжины мужиков. Глупое выражение на его лице было результатом несчастья, которое случилось с ним двадцать лет назад в шахтах Лавриона. Тогда Коалемоса завалило рудой, и его удалось найти и откопать только через пять суток. С тех пор великан всегда, выходя на улицу, брал с собой щит и нес его над головой, не обращая внимания на детишек, потешавшихся над ним. Дифилид взял его к себе из сочувствия, и Коалемос отплатил старику беспримерной преданностью. Теперь он стал верным телохранителем Дафны.

Дафна снова посмотрела в зеркало. Она была красива, сказочно красива, и настолько привлекательна, что многие мужчины в Афинах готовы были пожертвовать свой годовой доход, чтобы она провела с ними ночь. Но деньги не играли для нее решающей роли. Иногда она подумывала о том, чтобы оставить эту профессию, уехать в далекую провинцию и забыть о своем прошлом. Но что она получит взамен, если все в ее жизни переменится? Вести так называемый приличный образ жизни? Сидеть взаперти в четырех стенах, стараясь услужить своему нудному супругу?

Нет, Дафна была рождена для другой жизни. И если уж ей суждено было стать гетерой, то она останется ею!


Филлес, победитель Олимпиады, пришел со своей командой, дюжиной натренированных мужчин, которые передвигались только бегом и не выпускали своего подопечного из виду. От Спарты до Олимпии, от Олимпии до Афин — для Филлеса и его команды это был только тренировочный пробег. Они и мысли не допускали, чтобы воспользоваться кораблем, повозкой или паланкином!

По старинному спартанскому обычаю победитель Олимпиады имел право на какое-либо желание, и исполнению этого желания способствовали сами цари Спарты. Но они же и карали того атлета, который, хоть и стал победителем, но нарушил право и закон. Филлес, победитель в беге на один стадий, пожелал за свою победу то, что не противоречило ни одному из спартанских законов: он захотел женщину. Конечно же, не спартанку, которые служили только для поддержания чистоты расы, а рафинированную афинянку, какую-нибудь афинскую гетеру, о которых в Пелопоннесе рассказывали чудеса. Говорили, что они лучше мальчиков.

— А почему ты выбрал именно меня? — Дафна рассмеялась так громко, что Филлес, державший в руках ящичек из светлого дерева пинии, чуть было не убежал. Но гетера положила руки на плечи робкого юноши, и он почувствовал непередаваемо приятную теплоту, которая исходила от ее тела.

— Я хотел не тебя, — ответил Филлес. — Я просто хотел гетеру. А о тебе рассказывают чудеса.

— Чудеса?

— Афиняне говорят, что один богатый старик за одну улыбку оставил тебе в наследство дом и имение!

— Ну, если люди такое говорят…

— Мой царь Леонид послал тебе эту шкатулку. Он посчитал, что этого будет достаточно.

Филлес был явно разочарован, когда Дафна без всякого интереса отставила деревянный ящичек в сторону.

— Чистое золото! — заверил юноша. — Полмины. На это крестьянин с семьей может прожить целый год!

— Может быть, Филлес, может быть, — ответила Дафна. — Хоть ты и грек, но твое племя, племя самых храбрых воинов, чуждо и непонятно остальным эллинам. Вы ведете себя как народ варваров: в свою страну почти никого не впускаете и лишь немногим привилегированным жителям позволяете на время покинуть ее пределы.

Юный спартанец кивнул.

— Да, это правда. Если бы я не стал победителем Олимпийских игр, то вряд ли бы мне позволили когда-нибудь оставить Лакедемон. Разве что во время войны против врагов.

— Может быть, из-за этого вы, спартанцы, так любите воевать?

Лицо Филлеса стало серьезным.

— Ликург, наш законодатель, сказал, что с чужими людьми приходят чуждые мысли. А так как наши законы самые лучшие, он закрыл наши границы для других народов. С другой стороны, нам, спартанцам, запрещено покидать страну, чтобы мы не переняли чужие обычаи и непристойный образ жизни.

— О Филлес! — Дафна рассмеялась. — Тогда ты плохой спартанец! Ты при первой же возможности забыл о своей спартанской порядочности и примчался в Афины, чтобы отдать золото за свою победу похотливой гетере.

Услышав эти слова, спартанец покраснел и после паузы, не поднимая головы, ответил:

— Золото для меня ничто. Это золото царя Леонида, плата за мою победу. Мы, спартанцы, одинаково богаты и одинаково бедны. Такова воля закона, и поэтому у нас нет зависти, тщеславия и преступлений. Каждый гражданин Спарты имеет одинаковый участок земли, который дает доход семьдесят ведер ячменя для мужчины и двенадцать для женщины. Мужчины и женщины едят отдельно. Такое раздельное питание называется у нас «сисситии».

— О Зевс! — в ужасе воскликнула Дафна. — Неужели и тебе приходилось до сих пор влачить такое жалкое существование и так скудно питаться, истощая свои силы?

Филлес глубоко вздохнул, скрестил руки на своей мускулистой груди и вызывающе посмотрел на гетеру.

— Послушай, в чем суть спартанских сисситии. Каждый юноша гордится тем, что его приняли в совместное застолье и что за это проголосовали все его участники. Они берут со стола крошку хлеба и бросают ее в чашу, которую передают по кругу. Тот, кто «за», оставляет крошку такой, какая она есть. Тот, кто «против», раздавливает ее пальцами. Один-единственный голос «против» — и человека не приняли. Мы считаем, что если двое не переносят друг друга за столом, то и в жизни они станут заклятыми врагами.

— Значит, ты всю свою жизнь ужинаешь с одними и теми же мужчинами?

— Да, это так, Дафна.

— А если тебе не хочется есть, потому что ты, например, днем был в гостях?

— Такого у спартанцев не бывает. Тот, кто отказывается от совместного ужина, попадает под подозрение, что он уже где-то поел, и становится объектом насмешек окружающих.

Дафна покачала головой и сказала:

— Мне жаль тебя, бедный спартанец, и я благодарна олимпийским богам, что не оказалась на берегу в долине Эуротас.

— В Спарте нет гетер! — воскликнул Филлес.

— Я знаю, — ответила Дафна. — В вашей Лаконии быть женщиной еще страшнее, чем здесь, в Афинах. Афинянка смиряется с тем, что она оказалась несчастлива. Спартанка же рождена быть несчастливой.

— Женщины рождаются не для того, чтобы быть счастливыми!

— И кто же это сказал?!

— Ликург, законодатель.

— А мужчины?

— Наивысшее счастье для мужчины — оказаться на войне и погибнуть за родину.

Дафна ласково прикоснулась рукой к щеке спартанца и улыбнулась.

— Ты глупый мальчишка с берегов Эуротаса! Наивысшее счастье для мужчины — это женщина. И даже законы Лаконии не могут этому помешать. Ты что, еще никогда ни с одной женщиной?..

— Нет, никогда! — вырвалось у Филлеса. Он был рад, что смог сказать об этом, хотя ему и не было стыдно. Добрачные половые связи допускались в Спарте только между мужчинами. Это знал каждый ребенок. И единственное, чего боялся Филлес, — это своего неумения правильно вести себя с женщиной.

— Так, значит, я первая женщина в твоей жизни? — усмехнулась Дафна, стараясь, однако, не оскорбить его. — Сколько тебе лет, Филлес?

— Двадцать, — опустив голову, ответил спартанец.

— Не стыдись этого, — нежно произнесла Дафна. — У многих афинских мужчин в твоем возрасте та же история. И при этом они не самые плохие любовники.

Филлес глубоко вздохнул. У него камень упал с души, после того как гетера так легко и просто поговорила с ним.

— Говорят, — робко пробормотал он, — что с женщиной совсем не так, как с мужчиной.

— Клянусь Афродитой, повелительницей всех наслаждений, — воскликнула Дафна, — что это намного лучше! — С этими словами она притянула голову спартанца к своей груди. Филлес почувствовал, как ее грудь вздымается и опускается под пеплумом и от нее исходят необъяснимо приятные волны.

— Ты должен забыться, — сказала Дафна, нежно гладя юношу по волосам. — Не думай о своем прошлом, оставь все мысли о родной Лаконии и отдайся чувствам, наполняющим твою душу.

Голос Дафны звучал так спокойно, тепло и чувственно, что Филлес без труда последовал ее призыву. Он впал в глубокое приятное полузабытье и, словно сквозь сон, ощущал нежные прикосновения гетеры. Его все сильнее охватывало желание прижать к себе прелестное тело этой необыкновенной женщины. Поначалу Филлес отвечал на ее прикосновения и поглаживания лишь осторожными движениями рук. А потом он свободно и раскованно познал то, что так блестяще было предложено ему.

Филлес с удовольствием наблюдал, как Дафна сняла с него хитон. Он лежал на спине, а она, обнаженная, встала над ним на колени и пальцами играла черными волосами на его груди. Он тяжело дышал. Ему не хватало воздуха. Ее чувственность проникала в самую глубину его тела, и он, закаленный, натренированный боец, невольно начал дрожать всем телом. Вибрация начиналась с пяток и волнообразно проходила через бедра и живот, подкатываясь к горлу. Сначала все это происходило медленно, потом, убыстряясь, передалось Дафне.

Спартанец беспомощно схватился за ее крепкие груди, ощущая под своими ладонями бархатистую кожу, и не хотел их отпускать. Наконец он почувствовал, как его фаллос бьется в мягкие ворота, просит впустить, но его не впускают. Он мог поклясться Зевсом, что никогда в жизни не чувствовал в себе столько силы и непреодолимого желания, но и ни разу еще не ощущал такого мощного сопротивления. Чем больше он старался, тем спокойнее и расслабленнее казалось ему тело гетеры. Нет, его ни в коей мере не старались отвергнуть. Наоборот, эта кажущаяся сдержанность возбуждала в нем все большее желание овладеть ею.

Опущенные веки Дафны говорили о том, что она наслаждается борьбой полов. Она пыталась показать спартанцу, что он должен стать победителем в этой дуэли. А он, победитель Олимпийских игр, готов был просить, умолять ее поддаться его желанию.

Но с другой стороны, Филлесу хотелось кричать и плакать, чтобы она не отдалась ему так просто. Спартанец в душе проклинал всех тех юношей, из-за которых он был ранее лишен такого удовольствия. И вот он почувствовал, как Дафна раскрылась, его фаллос вошел в нее, как в облака, и началось блаженное соитие. Их движения слились с их чувствами, и Филлесу почудилось, что он уносится в другой мир, к белым вершинам Олимпа, где Кронид сочетался с Дионой, чтобы зачать Афродиту. Как божественно!

Дафна стонала от наслаждения, страдала и тихо плакала от счастья. Спартанец никогда раньше не слышал таких сладострастных звуков, не чувствовал такой полной отдачи. Гетера реагировала на малейшее движение мужчины. И Филлес, чувствуя свою силу, вогнал в женщину, которую он так страстно желал, поток животворной жидкости. Впервые в жизни юный спартанец испытал наивысшее наслаждение. Ему нравилось мучить ее, наблюдая за ее реакцией. Филлес был убежден, что ей это тоже нравится.

При этом гетере нужно было только умело имитировать свое состояние, и неотесанный любовник был в ее власти. Медленно, незаметно для Филлеса, Дафна легла на него, поласкала жилистую шею и подбородок спартанца и всунула свой язык между пересохших губ юноши. Это было сделано так быстро и ловко, что Филлесу показалось, что в него вставили меч. Этого момента между шоком и наивысшим наслаждением хватило, чтобы довести его до кондиции. Он еще раз дернулся и потом обмяк, как медуза.

Он долго лежал, ощущая на себе осчастливившее его тело гетеры, не в состоянии даже пошевельнуться. Только когда Дафна оторвалась от его рта, оперлась на руки и посмотрела юноше в глаза, он понял, что гетера победила, что наипрекраснейшее событие в его жизни было для красавицы всего лишь повседневным эпизодом.

Филлес хватал ртом воздух, глубоко дышал, стараясь сохранить в себе как можно больше одуряющего аромата этой женщины. Он был уверен, что в следующее мгновение она оттолкнет его, напомнит, что услуга была оказана за золото, и холодно, с чувством собственного достоинства скажет: «Ну, вот и все, спартанец!» А он теперь был готов отдать все за эту женщину. Даже свою победу на Олимпиаде и все богатства Лаконии!

Медленно, не говоря ни слова, Дафна поднялась. Не прикрывая своей наготы, гетера вышла из комнаты и вскоре вернулась с бронзовой чашей, над которой поднимался аромат мяты и еще каких-то освежающих трав. Она смочила кусок ткани в зеленом отваре и обмыла юношу с головы до ног, ведя себя кротко, как служанка. И только после этого Дафна ласково произнесла:

— Я надеюсь, ты не разочарован…

Разочарован? Ему понадобилось некоторое время, чтобы осознать, что гетера вовсе не издевается над ним, и ответить.

— Разочарован? — повторил он с тихим вздохом. — Я никогда не ожидал, что это может быть так прекрасно.

— Значит, я научила тебя наслаждаться?

— Воистину так, — ответил Филлес. — Ты дочь Афродиты! Ты богиня!

Дафна весело рассмеялась, стараясь вернуть спартанца с высот Олимпа в реальный мир, и подала ему одежду, валявшуюся на полу.

Филлес выпрямился и медленно натянул через голову хитон.

— Я люблю тебя! — сказал он вдруг. Это прозвучало так непосредственно, беспомощно и наивно, что гетера едва сдержала смех. Приложив указательный палец к губам юноши, Дафна сказала:

— Не говори таких высоких слов, мой Филлес. Страсть помутила твой разум. Ты любишь не меня. Ты желаешь моего тела, моих грудей, моих ног…

— Нет, я люблю тебя! — в отчаянии воскликнул спартанец. — Именно тебя — такую, какая ты есть. Я хотел бы лечь к твоим ногам.

— Не делай этого! — ответила гетера, положив свои руки на плечи юноши. — Ты находишься во власти чувств. Чувств, которые ты купил за золото. Вот и все.

Это ударило спартанца в самое сердце. Он умолял ее. Он говорил, что она его первая любовь, первая женщина. Что он будет предан только ей.

Дафна пыталась сопротивляться уверениям юного атлета.

— О мой Филлес, ты дикий спартанец. Разве ты не приехал ко мне, чтобы получить удовольствие? Разве ты его не получил? Разве я не исполнила твои желания?

— Я получил гораздо больше! — ответил Филлес. — Ты разожгла во мне не просто страсть, яркую, как Плеяды. Ты излучаешь столько теплоты! Я проникся к тебе любовью и доверием. Со мной такого еще никогда не случалось.

— Но ведь в Спарте ты можешь доверять любому, кто смотрит тебе прямо в глаза.

— О Зевс! О чем ты говоришь? В таком государстве, как Спарта, граждане относятся друг к другу с огромным недоверием. Как только кто-то выделяется из общей массы, так сразу за ним начинают наблюдать сотни глаз. Но тебе я верю и хочу доказать, как велико мое доверие к женщине, перед которой я преклоняюсь. Я доверю тебе одну тайну, и это сделает меня твоим послушным рабом.

— Оставь эту тайну при себе, Филлес. Мне до нее нет дела. Потом, возможно, ты будешь жалеть, что открыл ее мне.

— О нет! — возразил спартанец. — Я должен обязательно поведать тебе одну тайну. Слишком тяжела для меня эта ноша.

Дафна с любопытством посмотрела на атлета.

Филлес неуверенно начал:

— Я недостоин того, чтобы удовлетворять свою похоть с самой желанной гетерой Афин. Скорее, я должен был бы делить с моим братом его супругу, как это принято в Спарте…

— Ты заплатил золотом! — перебила его Дафна.

— Да, я заплатил, но эти деньги я получил не по праву.

— Но это же награда за твою победу!

— Да, конечно, это награда за мою победу. Но только… я нечестно победил в Олимпии.

— Что ты такое говоришь? Ведь я же сама видела, как ты победил. И тысячи других людей видели это!

— Я победил не потому, что бежал быстрее. Я сыпнул горсть песка в лицо трахинийцу Эфиальтесу, и он из-за этого споткнулся и упал.

— И трахиниец не заявил протест?

— Заявил. Но ему не поверили, потому что ни один из арбитров ничего не заметил.

Дафна смотрела на мраморный пол и молчала. Она была ошеломлена. Филлес, напротив, почувствовал облегчение и спокойно произнес:

— Теперь ты можешь рассказать об этом элланодикам, чтобы они сбросили меня со скалы.

Некоторое время гетера пребывала в сомнении. Потом, резко мотнув головой, сказала:

— Я буду молчать. Все, что ты сотворил, останется на твоей совести. Ты будешь жить с этим до конца своих дней. Я не могу понять только одного: почему трахиниец так легко смирился с несправедливостью?

Филлес пожал плечами.

— А что он мог сделать? Ему ничего не удалось доказать, и его протест был отклонен. Ненависть Эфиальтеса была велика. По окончании игр, когда меня наградили лавровым венком, он подошел ко мне, сплюнул и заявил, что, как только ему представится возможность, он отомстит мне или всему народу спартанцев.

— Тебе следует быть начеку, — заметила Дафна. — Атлет, у которого нечестно отобрали победу на Олимпийских играх, опасен, как раненый вепрь.

Спартанец кивнул. В тот же миг он почувствовал, что за его спиной кто-то стоит. Он резко повернулся, приготовившись защищаться, и увидел мужчину мощного телосложения, с каменным выражением на лице. Это был Фемистокл.

— Мне не удалось помешать ему войти! — объяснила служанка и тут же исчезла за дверью. Фемистокл презрительно кивнул в сторону спартанца, будто намекая, чтобы тот исчез. Филлес вопросительно посмотрел на Дафну. Гетера опустила глаза, и атлет все понял. Он вышел не попрощавшись.

Фемистокл сложил руки за спиной и стал ходить взад-вперед от двери до белых колонн эркера, искоса поглядывая на неубранную постель. Наконец он остановился прямо перед гетерой и раскрыл правую руку. Дафна испугалась.

Она увидела медальон с голубем.

— Откуда это у тебя? — тревожно спросила она, моргая глазами.

Полководец медлил с ответом. Он наслаждался растерянностью женщины и мучил ее своим молчанием. И только когда она повторила вопрос, он с горечью ответил:

— Ты прекрасна, как Афродита, но твои мысли и поступки отвратительны, как отрубленная голова Горгоны.[44]

Дафна не поняла смысла его слов.

— Кто дал тебе этот медальон? — спросила она с мольбой в голосе.

— Так, значит, он все-таки твой?

— Да, отец подарил мне его в юности.

— Тогда как он попал в руки варварских шпионов?

— Шпионов? — Дафна застыла в изумлении. Придя в себя, она крикнула: — Один магнезиец подошел ко мне в Олимпии! Он утверждал, что встречался с моим отцом Артемидой!

— Я думаю, что твоего отца Артемида нет в живых!

— Я тоже так думала, — ответила гетера, едва сдерживая слезы. — Но чернобородый утверждал, что видел моего отца во дворе сатрапа и что отец попросил его найти меня.

Фемистокл ехидно усмехнулся.

— Мы поймали магнезийца в открытом море. Он пытался бежать в Милет. У него были чертежи наших новых боевых кораблей. А ты — его грязная сообщница! Шпионка варваров!

— О боги! — Дафна громко разрыдалась. — За что это мне? О вы, олимпийцы, помогите мне! Я — Дафна с острова Лесбос. В моей груди бьется сердце эллинки, и никогда в жизни я не предала бы свою родину.

Лицо полководца исказилось от гнева, и он заорал так, что от стен отразилось эхо:

— Любое твое оправдание бессмысленно! Тебя подвел этот амулет. Ты заодно с чернобородым торговцем из Магнезии. Скольких афинских мужчин ты уже одурманила своей красотой? Сколько тайн ты уже выведала? Может быть, при дворе Ахеменидов знают каждое слово, произнесенное афинскими вождями в твоей постели? И теперь персы смеются над всеми нашими приготовлениями к обороне.

— Замолчи! — крикнула Дафна и осела на мраморный пол. Она стояла на коленях, закрыв лицо руками. Ее белокурые локоны касались пола. Она плакала. Словно одержав победу в очередной битве, Фемистокл возвышался над ней, как над повергнутым врагом, и наслаждался местью. Придвинувшись к Дафне, он язвительно заметил:

— Возможно, Аристид и другие слабаки и поддались на твои прелести, но Фемистокла ты не победила! Не смогла!

Дафна подняла голову и посмотрела на полководца блестящими от слез глазами. Ее взгляд не искал сочувствия, в нем не было даже злости. Дафна вытерла слезы и тихо сказала:

— Фемистокл, сын Неокла, выслушай меня. Каждый обвиняемый имеет право на защиту.

— И ты получишь ее перед ареопагом!

— Но пока только ты выдвигаешь против меня обвинение. Так что будь любезен, выслушай меня. Откуда я могла знать, что чернобородый торговец — шпион? Он подошел ко мне и заявил, что мой отец жив. Я решила удостовериться, не обманывает ли меня чужеземец. В конце концов, в Афинах известно, что мой отец утонул в волнах под Марафоном. Но во мне загорелась искра надежды. Поэтому я дала незнакомцу медальон с голубем, чтобы он показал его человеку, который выдает себя за моего отца. Потому что только Артемид из Митилини знает тайну этого медальона. А теперь мои надежды рухнули.

— Ловко придумано! — буркнул полководец. Однако на сей раз его голос прозвучал не очень уверенно. А если девушка говорит правду? — Чем ты можешь подтвердить сказанное тобою?

— Сведи меня с этим… шпионом. Он подтвердит каждое мое слово!

— Это невозможно. Магнезиец находится на пути в Милет.

— Ты же только что сказал, что вы поймали его в море!

— Мы его отпустили и отправили с тайной миссией к варварам. — Заметив недоуменный взгляд Дафны, Фемистокл добавил: — Для греков это принесет пользу. У нас в заложниках его сын Медон. Ты его знаешь?

— Нет, — ответила Дафна. — Я знаю только отца.

— Неплохая перспектива для тебя, — по-деловому заметил Фемистокл. — Тебе следовало бы принести в жертву сотни голов крупного рогатого скота, чтобы магнезиец вернулся до того, как ты предстанешь перед судом.

Из прихожей донесся шум. Коалемос дрался с двумя рабами-общинниками, которые жаждали войти к ней именем закона. Один из демосиев ворвался и, задыхаясь, крикнул:

— Ты Дафна, дочь Артемида из Митилини?!

— Да, это я, — ответила гетера.

— Тогда, будь добра, избавь нас от этого чудовища, твоего слуги!

Дафна жестом показала Коалемосу, чтобы тот оставил демосиев в покое. Глупая Борода усмехнулся во всю ширь своего лица, пробормотал что-то и удалился.

— Именем законов Солона, — сказал демосий, положив правую руку на плечо Дафны. — Ты обвиняешься в том, что шпионила в пользу варваров и предала свой народ. За твои деяния тебе придется держать ответ перед ареопагом, верховным судом полиса. Ты арестована!

Фемистокл отвернулся и опустил взгляд, будто боялся посмотреть девушке в глаза.

— Арестована? — растерянно переспросила Дафна.

— Ты имеешь право взять адвоката, который будет представлять твои интересы на холме Ареса, — ответил демосий.

Дафна вымученно улыбнулась и громко крикнула:

— Мне не нужен адвокат, потому что я знаю, что ни в чем не виновна! Тот, кто невиновен, умеет защищаться сам!

И, обращаясь к полководцу, который равнодушно смотрел в окно, будто его это не касалось, она продолжила:

— А если в этом городе есть кое-какие мужчины, которые меня ненавидят за то, что я не ответила на их чувства и не удовлетворила их низменные желания, и которые только тем и занимаются, чтобы заманить меня в ловушку, то даже самому искусному оратору не удастся столкнуть меня в эту западню.

Видя, что Фемистокл все еще стоит к ней спиной, Дафна подошла к нему сзади и сказала:

— Архонты на ареопаге, уполномоченные защищать закон, не дадут ввести себя в заблуждение дешевыми обвинениями сикофанта[45] и не осудят невиновную. Однако они направят свое обвинение против лицемерного клеветника, который ставит под угрозу интересы своего государства, потому что собственные интересы для него важнее истины!

Фемистокл вздрогнул. Даже его заклятый враг Аристид не осмелился бы назвать его сикофантом, лицемерным клеветником. Откуда у этой женщины столько мужества, чтобы такое сказать?

Глава восьмая

Эякид, торговец из Магнезии, спешил. Милет, который был когда-то процветающим торговым и культурным центром, все еще лежал в руинах, после того как персы разрушили его десять лет назад. Его некогда широкие улицы и тенистые аркады были засыпаны обломками зданий и заросли сорняками, представляя собой немое свидетельство жестокого подавления восстания ионийских городов против ига варваров. Везде было полно персидских солдат.

Узкая каменистая тропа вела к булевтерию, находившемуся за рыночной площадью. От него почти ничего не осталось. Передний двор с остатками колонн и стен, наспех восстановленные помещения с грубыми стенами, старинный зал для народа под открытым небом.

Перёд дверями слонялись греки и персы, провожая любого чужака любопытными взглядами. Повсюду царила атмосфера недоверия.

— Сообщи Териллу о прибытии Эякида из Магнезии, — потребовал чернобородый у одного из стражников. Через некоторое время тот вернулся и кивком головы пригласил Эякида следовать за ним. Ходили слухи, что Териллу, руководителю западной шпионской сети, подчинялись две тысячи агентов. В основном это были греки, завербованные путем шантажа. Так же, как и Эякид.

Разведывательный центр располагался в длинном темном помещении, высокие стены которого были сплошь увешаны свитками и табличками. Терилл, маленький, толстый, лысый, с кустистыми бровями, сидел за широченным столом в окружении целой оравы весьма примечательных особ.

— Надеюсь, тебе сопутствовал успех, магнезиец! — воскликнул Терилл, увидев вошедшего к нему торговца, и тот услужливо ответил:

— Конечно, Терилл. Я привез все, что от меня требовалось. — С этими словами он вынул табличку, положил ее на стол перед лысоголовым и стал ждать, пока ее рассмотрят.

— Ты ручаешься за размеры греческих таранов? — спросил Терилл, с подозрительностью глядя на Эякида.

— Ручаюсь жизнью моего сына Медона! — заверил его торговец. — Мы обмерили триеры греков в Фалере. Эти стройные корабли с таранами внушают страх.

— Где ты оставил своего сына Медона? — Кривая улыбка лысого смутила магнезийца.

— В порту! — поспешно ответил он и тут же решил поправиться: — То есть, он…

— Где? — наседал на него Терилл.

Чернобородый молчал, чувствуя, как его лоб покрывается испариной, и стал задыхаться. Двое помощников начальника разведки с угрожающим видом подошли к нему.

— Почему ты не признаешься, где остался твой сын Медон? — ехидно усмехнувшись, спросил Терилл.

Эякид, загнанный в угол, не нашел ничего лучшего, как сказать правду. По крайней мере, половину правды.

— Медон находится в Афинах, господин!

Терилл склонился над столом, опершись на локоть, и продолжал ухмыляться.

— На вас напали, как мне было доложено. Видишь, мои разведчики оказались быстрее ветра и принесли вести раньше, чем твой корабль пристал к ионийским берегам.

«Откуда он мог узнать о нападении? — в ужасе думал Эякид. Ведь я приказал всей команде молчать! Неужели кто-то из матросов шпионил за мной? Что еще знает этот лысый?» Магнезиец чувствовал, как кровь стучит в его висках. Как повести себя в этой ситуации? О Медон! Сынок мой, Медон!

Тратить время на раздумья было бесполезно, потому что Терилл стал выкладывать перед ним одно доказательство за другим. Он положил на стол еще одну табличку, потом еще одну и сказал:

— Странно, Эякид, но ты привез совсем другие размеры. А размеры на этих двух табличках одинаковы. О чем это свидетельствует?

Терилл говорил с наигранным дружелюбием, которое в любой момент могло перейти в приступ гнева. Эякид ожидал этого, чувствуя, что у него подкашиваются колени. Со шпионами, которые их предавали, варвары разбирались недолго. Обычно те заканчивали свою жизнь между двух толстенных жерновов. Эякид приготовился умереть и подумал о сыне, который остался в далеких Афинах. Раз его жизни конец, то и Медон тоже погибнет. О боги, неужели нет никакого выхода?

— Что, афиняне предложили тебе больше за твои услуги? Они указали другие размеры, чтобы ввести нас в заблуждение? Взяли твоего сына Медона в заложники? Отвечай! — проревел лысый, а его помощники заломили руки Эякида за спину.

Торговец не знал, что ответить. Что бы он сейчас ни сказал, это принесет ему больше вреда, чем пользы. Варвары давно догадались, что его перевербовали. Как ему защищаться?

— Я сделал это только ради моего сына Медона, — выдавил он из себя. — Они будут держать его в Афинах, пока я не вернусь…

— Ты не вернешься в Афины! — заорал Терилл. — Ты ведь знаешь, что мы делаем с предателями. У тебя небогатый выбор. Либо мы замуруем тебя в какой-нибудь нише и ты медленно сгниешь там, либо положим между жерновами. Время дорого, и поэтому, скорее всего, мы выберем последнее.


— Гетера Дафна — шпионка варваров!

Эта весть быстро разнеслась по Афинам, и сотни людей столпились перед ареопагом, западнее Акрополя, желая попасть на процесс, где пятьдесят бывших архонтов, почтенных служащих из высших слоев общества, должны были решить судьбу девушки.

Одетые в красное судьи под предводительством архонта-эпонима, председателя суда, размеренным шагом вошли в колонный зал и заняли места за балюстрадой из белого мрамора. Двое демосиев подвели гетеру к скамье подсудимых. Дафна вела себя собранно и спокойно. Коротко взглянув на судей, она с достоинством выслушала вменяемое ей обвинение.

Речь шла о преступлении против полиса, которое заключалось в том, что она передавала варварам государственные тайны. Было объявлено, что она участница заговора, в котором принимал участие и элевсинский священник Каллий. Его загадочная смерть якобы нарушила их планы, хотя и не совсем. Варвары прислали к ней нового осведомителя, магнезийца Эякида, который, однако, был схвачен, когда делал обмеры афинских триер. Попытка использовать шпиона в своих целях не удалась. Он подло оставил в беде своего сына.

— Дафна, что ты можешь сказать, чтобы отвести обвинение?

Когда гетера встала, по рядам присутствующих прошел ропот. На ней был длинный хитон, стянутый на талии поясом таким образом, что подол свисал до пола, напоминая каннелюры[46] дорической колонны. Верхняя часть хитона на правом плече была скреплена геммой. Ее длинные вьющиеся волосы спадали на обнаженные плечи. Она выглядела как статуя, которая не могла не произвести впечатления на афинян, несмотря на то, что в их городе было много красот и достопримечательностей. Симпатии были на ее стороне. Как могла такая красивая женщина шпионить для варваров? Зачем ей это понадобилось?

Спокойным, твердым голосом Дафна ответила:

— То, в чем меня здесь обвиняют, не имеет под собой никаких оснований и поэтому неверно. Подозрение действительно может пасть на меня, но мне не составит труда опровергнуть любое из этих обвинений. И тогда я хотела бы увидеть хотя бы одного из членов суда, кто проголосует против меня!

Мужественная речь Дафны понравилась присутствующим, и они, как это было заведено, наградили ее бурными аплодисментами. Обычно обвиняемые нанимали одного из высокооплачиваемых ораторов и демагогов, которые на радость публике устраивали ожесточенные баталии с судьями. Тот, кто защищался сам, был либо беден, либо оценивал свой ораторский талант гораздо выше способностей наемных ораторов. Нередко поднимался кто-нибудь из публики и произносил речь в защиту обвиняемого.

— В качестве свидетельницы приглашаю гетеру Мегару! — крикнул архонт.

Мегара вышла к членам суда с застывшим лицом.

Архонт поднял вверх медальон.

— Мегара, тебе знакомо это украшение?

Мегара подтвердила, что оно принадлежит Дафне.

— А каким образом оно оказалось у того шпиона-варвара, который назвался Эякидом?

— Эякид утверждал, что отец Дафны жив, и она сама дала ему этотмедальон, который должен был послужить отцу Дафны знаком, что его дочь жива.

— Это произошло на играх в Олимпии?

— Да.

— Было ли у тебя впечатление, что они, Дафна и Эякид, знакомы?

— Нет.

— Почему?

— Дафна очень разволновалась. Она не верила, что ее отец жив. Рассказ Эякида дал ей последнюю надежду.

— А не кажется ли тебе, что Дафна разыгрывала перед тобой спектакль?

— Нет.

— Я приглашаю стратега Фемистокла в качестве свидетеля!

Фемистокл подошел к балюстраде, даже не взглянув на Дафну. Стоя в десяти шагах от гетеры, он начал отвечать на вопросы архонта-эпонима.

— Ты наблюдал за негодяем из Магнезии, когда тот обмерял наши корабли в Фалере?

— Да.

— А потом ты поймал его в море?

— Да.

— Эякид признался?

— Да. Он говорил, что ему не хватало денег на жизнь и варвары, воспользовавшись этим, завербовали его.

— А почему ты его отпустил?

— Я решил, что будет лучше, если он предоставит персам ложную информацию, нежели вообще не вернется в Милет. В качестве гарантии я взял в заложники его сына Медона. Я думал, что Эякид не настолько беспринципный, чтобы обречь своего сына на верную смерть.

— Упоминал ли Эякид о том, что Дафна тоже шпионка варваров, что она его сообщница?

— Нет.

— Спрашивал ли ты его о Дафне?

— Мне не было нужды его спрашивать. Ведь я нашел амулет с голубем.

— Тебе был знаком этот амулет? Откуда?

Фемистокл замялся. Присутствующие замерли. Все взгляды были устремлены на стратега, который не знал, что ответить. Тогда архонт решил ему помочь и дружелюбно сказал:

— Ты, очевидно, пользовался благосклонностью гетеры!

Если бы Фемистокл сказал «да», то никто из присутствующих не удивился бы, потому что все здесь считали это само собой разумеющимся. Но после короткого замешательства полководец заявил:

— Нет, я не пользовался благосклонностью гетеры!

Признание Фемистокла вызвало громкие крики в зале, и публика принялась оживленно обсуждать этот факт.

Не давая сбить себя с толку, архонт-эпоним продолжал:

— Но ты с удовольствием воспользовался бы ее благосклонностью, не так ли?

— Да, конечно. Пока я еще не знал, что она состоит на службе у варваров, — ответил Фемистокл.

На трибуне раздался громкий смех. И тут Дафна вскочила и крикнула:

— Все сказанное Фемистоклом правда, но ни одно из его слов не доказывает того, в чем меня обвиняют!

Тогда архонт вызвал пленного Медона. На вопросы, знает ли он Дафну и упоминал ли его отец когда-либо ее имя, пленник ответил отрицательно. По его мнению, о заговоре не могло быть и речи. Его отец действовал на свой страх и риск, и это было его первое задание. Со слезами на глазах Медон заверил, что с его отцом, по-видимому, что-то случилось, потому что он никогда в жизни не бросил бы своего сына на произвол судьбы.

Архонт презрительно отмахнулся от этого замечания. Он вызвал Аристида. Зрителей охватило напряженное ожидание. Каждый в Афинах знал о вражде и взаимной ненависти двух полководцев. Всем было интересно, как поведет себя Аристид на этом процессе.

— Аристид, ты поймал обвиняемую в предательстве гетеру после битвы под Марафоном? — начал архонт-эпоним.

Полководец, у которого было прозвище «Справедливый», стал вспоминать:

— Я вырвал девушку из лап солдат. Они обнаружили Дафну ночью на поле боя и решили, что она варварка и ее должна постигнуть участь рабыни. Я отдал ее на попечение гетеры Мелиссы.

— г Где в это время находился Каллий?

— На поле боя. Он заботился о погребении погибших афинян.

— Встречались ли Каллий и Дафна?

— Насколько мне известно, они не встречались лицом к лицу.

— Говорят, что стрела, выпущенная Каллием и убившая Мелиссу, предназначалась Дафне. Чем могло быть мотивировано намерение Каллия убить Дафну?

— Возможно, он хотел убить свидетельницу. Жизнь шпионов опасна.

Обратившись к Фемистоклу, архонт спросил:

— Ты был свидетелем загадочной смерти Каллия?

— Дельфийский оракул предсказал мне, что если я в полнолуние отправлюсь в Марафон, то найду там убийцу Мелиссы. Я увидел его на холме мертвых. Огненная стрела Зевса оборвала его жизнь.

— Что привело Каллия в эту грозовую ночь в болота Марафона?

— Возможно, заговорщики договорились о тайной встрече, замышляя что-то против нашей страны.

— А не поджидал ли Каллий тебя, Фемистокл?

Фемистокл молчал, погрузившись в размышления. Публика гудела. Люди высказывали собственное мнение по поводу услышанного. Тут поднялась Дафна. У нее был настолько решительный вид, будто она хотела сообщить о чем-то очень важном. Все вмиг умолкли.

Гетера заговорила громко и уверенно, так что ее хорошо было слышно даже в самых последних рядах:

— Вы, архонты ареопага! Вы, достойнейшие мужи Афин! Выслушайте меня! Каллий, элевсинский священник, точно так же, как и я, не был шпионом варваров. Несчастливое стечение обстоятельств сделало меня свидетельницей страшного преступления. В ту ночь, после битвы под Марафоном, когда в почти бессознательном состоянии мне удалось выбраться на берег, я отправилась искать помощь и в лунном свете увидела две фигуры. Отбившийся от своих варвар вел Каллия к тому месту в болотах, где персы когда-то спрятали военную добычу. Но как только варвар выкопал из земли драгоценности, Каллий всадил ему в спину меч. Я хотела убежать, но не могла сдвинуться с местами элевсинец увидел меня. Он понял, что я свидетельница, и меня наверняка ожидала бы та же участь, что и варвара, если бы на помощь не пришел всемогущий Зевс. Каллий споткнулся о лежавший на земле лук и упал. Я помчалась что было сил и оказалась в лагере эллинов.

Ошеломленные новыми подробностями архонты подняли головы, а эпоним заметил:

— Вот уж поистине удивительная история!

Дафна тем временем продолжала:

— То, что вы услышали сейчас от меня, я видела своими глазами. Насчет того, что было дальше, я могу только строить, догадки. Если Каллий хотел оставить клад себе, то ему необходимо было как можно быстрее избавиться от меня, единственного свидетеля того, что произошло этой ночью. Поэтому он прокрался к палатке гетер, где Мелисса приняла и обогрела меня. Вероятно, он выстрелил, когда увидел на стене наши тени, а может, выпустил стрелу на звук голоса, но попал не в меня, а в Мелиссу. Фемистокл встретил Каллия ночью в Марафоне в тот момент, когда священник, скорее всего, хотел перепрятать клад варваров. Что еще мог делать там жрец Деметры? Но боги покарали негодяя.

— Гетера лжет! — раздались крики из зала. — Она говорит так, как говорят толкователи снов на ступенях храма. — Эта история показалась афинянам такой необычной, что они, сжав кулаки, дали волю своей ярости.

Но, тем не менее, Дафна снова заставила публику слушать ее.

— Конечно, это лишь предположения, — спокойно сказала она. — Но они так же вероятны, как и выдвинутое против меня обвинение. У вас, архонтов, нет доказательств. Разве что…

— Разве что? — Архонт-эпоним вопросительно посмотрел на Дафну.

— Вы поверили бы мне, если бы я привела вас на то место, где персы спрятали золото?

Архонт стал оглядываться по сторонам, ища совета. Остальные судьи тоже сидели в нерешительности.

— Битва под Марафоном состоялась почти восемь лет назад, — помедлив, сказал эпоним. — Ты действительно веришь, что найдешь клад варваров?

— Да, я верю! — ответила Дафна. — Если бы я была шпионкой, то вы с полным правом могли бы утверждать, что варвары обратятся ко мне, дабы вернуть свой клад.

Судьи утвердительно закивали головами.

Дафна вознесла руки к небу и воскликнула:

— О боги Олимпа, помогите восторжествовать истине! Помогите мне найти золото варваров!


Далеко от Милета, там, где плоская прибрежная равнина переходит в холмистую местность цвета охры, персидское войско разбило гигантский лагерь. Весь гористый горизонт, насколько хватало взгляда, был усеян палатками варваров. Здесь скопились сотни тысяч солдат, лошадей и повозок, и над всем клубился едкий дым лагерных костров, в которых горел высушенный навоз.

Две запряженные лошадьми повозки мчались по холмам из Милета, поднимая облака красно-коричневой пыли. Они направлялись в низину, в которой был расположен лагерь. Телеги с высокими колесами и причудливые конструкции из балок образовывали ограждение лагеря, где находился великий персидский царь Ксеркс.[47] На передней повозке ехали начальник разведки Терилл и несколько придворных, которых можно было распознать по пурпурным мантиям с белыми ястребами на плечах. Вторая повозка представляла собой ужасающее зрелище. На ней лежали несколько человек, истощенные, избитые, с окровавленными головами и кровавыми полосами на спинах. То были смертники, которых везли к великому царю для утверждения приговора. Среди них оказался Эякид, чернобородый торговец из Магнезии.

Он впал в беспамятство еще накануне, когда ему вдалбливали мысль о пагубности его действий. Бесконечные удары, свист кнута и крики истязаемых людей почти помутили его разум. С полным безразличием, закованный в наручники, Эякид в полубессознательном состоянии ожидал неминуемой смерти. Каждый раз, когда повозка подпрыгивала на ухабах, он подбородком бился о грудь, а измазанные кровью волосы закрывали глаза, так что он даже не видел огромного военного лагеря варваров, к которому они приближались. Впрочем, для него это было и лучше.

Он не заметил ни огромных жерновов, стоявших наготове в дальнем углу лагеря, ни быков, которые должны были вращать эти жернова, чтобы размолоть каждого из заключенных по очереди. Повозки остановились, сопровождающие спрыгнули и стащили смертников на землю. Некоторые из них упали лицом в пыль, не в силах держаться на ногах. Эякид, шатаясь и теряя равновесие, сделал несколько шагов, а потом сел на землю и прислонился к одному из колес. Он равнодушно смотрел перед собой, не замечая ничего вокруг.

В дальнем углу лагеря земля была покрыта большими красно-синими коврами с затейливым орнаментом. Они украшали подход к похожей на дворец палатке, украшенной куполами и эркерами. В просторной прихожей стоял широкий красный подиум. Под балдахином, на котором были прикреплены яркие флаги, сидел жестокий, известный своей непредсказуемостью Ксеркс — царь варваров, властитель азиатов, внушающий ужас.

На голове царя был цилиндрический-колпак, из-под которого свисали черные, мелко завитые волосы. Бритые насупленные брови и узкие настороженные глаза делали его взгляд колючим. Борода спадала на грудь лопатой. На плечах была пурпурная накидка с повторяющимся мотивом: сокол и ястреб. Из-под слегка подобранной полы, достигавшей щиколоток, виднелись шафранного цвета сапожки на высоких каблуках. Каждый палец обеих рук, включая большой, украшало кольцо с разноцветными камнями. Правой рукой Ксеркс держал золотой скипетр, а левой — сосуд в форме лотоса. И то и другое было частью военной добычи, захваченной им во время последнего завоевательного похода.

В окружении босоногих слуг Ксеркс выглядел как переодетый ребенок. Он унаследовал трон отца, обеспечившего его могущество, после того как Дарий, готовясь к очередному походу против греков, неожиданно умер. Теперь наследника престола мучили сомнения. Он вскочил с трона, снабженного рукоятками, чтобы рабам было легче носить его, и сделал несколько шагов, слегка пританцовывая. Рабы поднесли ему трон, и он снова сел.

— Не знаю, не знаю, — прогнусавил Ксеркс, — будет ли это угодно Ауре Мацде, если мы выступим против Эллады. Может быть, греки слабы и пугливы, как зайцы в наших горных долинах, но их боги сильны и могущественны и, возможно, находятся в союзе с нашим богом зла Ахриманом.

Тут к Ксерксу подошел Мардоний, его двоюродный брат, и сказал:

— О храбрейший из храбрых! Будет несправедливо, если греки, нанесшие персам самую страшную обиду за все время существования нашего государства, не будут наказаны. С тех пор как Кир устранил Астиагов и мы взяли правление на себя, у нас не было неудач. Только Датис и Артафрен были разбиты на равнине Марафона. Кир, Камбис и твой отец Дарий покоряли один народ за другим. Почему ты добровольно хочешь отказаться от своего могущества? Европа — прекрасная земля, и там произрастают великолепные фруктовые деревья!

— Фруктовые деревья? — Царь оживился. Все знали, что фрукты занимали его больше всего на свете.

Мардоний заверил царя, что там растут такие деревья, которых нет на азиатской земле, а их плоды сладкие как мед.

— Сладкие как мед? — переспросил Ксеркс и высокомерно заявил: — Я переправлю через Геллеспонт такое огромное войско, какого Европа еще не видывала. Моему отцу Дарию не довелось отомстить за позор поражения. Но я не успокоюсь, пока не захвачу Афины и не превращу их в прах и пепел. Тогда персидская земля будет соседствовать с небом Зевса!

Последовали бурные аплодисменты, а Ксеркс, усмехнувшись, снова спросил Мардония:

— Сладкие как мед, говоришь?

— Как мед! — заверил его кузен.

Царь постучал скипетром и посмотрел на брата исподлобья.

— Хитрец ты, однако. Обещаешь мне сладкие фрукты, а сам мечтаешь только о том, как бы побыстрее стать наместником новой провинции.

Мардоний рассмеялся. Он и не собирался опровергать эти слова. Все знали, что полководец спит и видит себя на посту, о котором мечтали многие из окружения Ксеркса, и поэтому льстил своему повелителю как только мог.

— О повелитель, царь царей! Ты самый великий не только среди живущих персов, но и среди тех, которые еще не родились. Мы покорили индийцев, эфиопов, ассирийцев и многие другие народы, и они ничего не смогли сделать против нас. Так почему же ты хочешь пощадить греков, которые опозорили наших славных предков? Я спрашиваю тебя: почему ты боишься их? Разве мы не победили ионийцев, дорийцев, эолийцев и остальных греков на побережье Азии?

Царь захихикал, взял золотой сосуд с кисло-сладким айвовым соком и стал пить, беспокойно поглядывая по сторонам. Артабан, его мудрый дядя, тощий старик с длинной седой бородой, сказал предостерегающим тоном:

— Ксеркс! Я уже предупреждал твоего отца Дария, чтобы он не шел против скифов, людей, которые даже не живут в городах. Дарий тогда не послушал меня и вернулся не солоно хлебавши, с огромными потерями. А теперь ты, царь царей, собираешься выступить против народа, мужчины которого еще храбрее, чем скифы. Ты хочешь пересечь Геллеспонт и с многотысячным войском вторгнуться в Европу. Но я спрашиваю тебя и всех собравшихся: что произойдет с нами, если шторм разрушит наши корабли или врагам удастся потопить их? А ты, Мардоний, сын Гобрия, бойся недооценить народ эллинов. Вспомни наше поражение под Марафоном!

Ксеркс наморщил лоб, так что посередине его вздулась темно-синяя жилка.

— Артабан! — возмущенно крикнул царь. — Ты — брат моего отца, и только это вынуждает меня не обращать внимания на твои недостойные речи и сохранить тебе жизнь. Но я, Ксеркс, сын Дария, жестоко накажу афинян — мужчин, женщин и детей!

Его взгляд скользнул по измученным пленникам, которые дремали перед палаткой.

— Кто они такие?

Один из придворных опустился перед царем на колени, поцеловал его ноги и сказал:

— Повелитель, они все заслужили смерти!

— Что натворил вон тот? — Ксеркс указал на безбородого молодого человека в рваной набедренной повязке, изо рта и носа которого текла кровь.

— Его поймали на воровстве прямо в лагере! — объяснил придворный.

— В жернова его! — рявкнул Ксеркс и указал на чернобородого.

— А этот?

— Торговец тканями из Магнезии. Был на службе в персидской разведке. На самом же деле оказался шпионом греков.

— В жернова его! — крикнул царь, но тут же передумал и приказал: — Подождите! Подведите шпиона ко мне!

Эякида подтащили к царю, и тот разбитыми в кровь губами поцеловал его ноги.

— Значит, ты греческий шпион, — начал Ксеркс. — А кто давал тебе задания?

— Фемистокл, афинянин, — ответил измученный пытками торговец.

— Афинянин… — задумчиво повторил царь. После небольшой паузы он неожиданно сказал то, что поразило всех придворных, которые внимательно слушали разговор: — Я дарую тебе свободу. Я пошлю тебя к афинянам, чтобы ты сообщил им, как вооружился Ксеркс, собираясь отомстить за своего отца Дария. Посадите его на повозку и прокатите по всему лагерю. Потом покажите ему персидский флот в Галикарнасе, дайте корабль и пусть плывет в Элладу, чтобы посеять страх и ужас по всей стране эллинов.

Два раба приковали Эякида к сиденью возницы, и Терилл повез его по лагерю.

— Вот, смотри на все это! — кричал Терилл, гоня лошадей по долине, забитой палатками и загонами для животных. — И запомни, что я тебе скажу!

Словно сквозь пелену смотрел Эякид на мощь персидской армии. Он едва ли слышал цифры, которые ему называл начальник разведки. Тот сказал, что у них один миллион семьсот тысяч пехотинцев, восемьдесят тысяч всадников и двадцать тысяч арабов и ливийцев. И еще десять тысяч слуг, рабов, евнухов, наложниц и поварих. Кроме того, они располагают невероятным количеством тягловых животных — буйволами, верблюдами и лошадьми. А индийских собак у персов столько, что пришлось освободить от оброка четыре деревни, обеспечивающие для них корм.

Заметив, что Эякид ничего толком не видит и не слышит, Терилл остановился, зачерпнул воды из корыта и плеснул магнезийцу в лицо. Тот очнулся и посмотрел на персидские орды широко раскрытыми глазами. Терилл продолжил поездку.

От южного конца лагеря Терилл поехал в Галикарнас. С запада ветер нес облака пыли, и Терилл, натужно хрипя, с трудом перекрывал грохот повозки:

— Раскрой глаза, старик! — кричал он против ветра. — Не упусти ничего из виду. Сухопутные войска я тебе показал. А сейчас ты увидишь еще и наш флот! На рейде стоят тысяча двести кораблей по двести человек на каждом, столько же кораблей с тридцатью воинами на борту и три тысячи кораблей по восемьдесят членов экипажа. Запомни цифры, слышишь, старик? Запомни точно и сообщи афинянам, что ты тут видел!

Эякид был почти не в состоянии держать голову. Каждый камень на дороге, каждая яма отдавались болью в затылке. Он бился о сиденье, к которому был прикован спиной, и уже стал сомневаться, перенесет ли эту поездку до бухты Галикарнас, попадет ли в Афины и увидит ли снова своего сына Медона.


Дафна привела архонтов ареопага, свидетелей и целую толпу любопытствующих, которые не побоялись поехать с ней, к тому месту, где, как она помнила, был зарыт клад варваров. Даже сейчас это место нетрудно было найти. Ориентиром служили три высоких темных кипариса.

Она держалась уверенно, но в душе молила богов, чтобы клад варваров остался там же. Раньше Дафна боялась выдавать эту тайну. Ей не хотелось рассказывать о преступлении, совершенном Каллием, потому что в Афинах и так уже сомневались в его порядочности, узнав, при каких загадочных обстоятельствах погиб священник. Она опасалась быть втянутой во что-нибудь темное и грязное и поэтому упорно молчала. Но сейчас Дафна рассчитывала на удачу, ибо только клад мог спасти ее. Если его обнаружат, то подтвердятся ее показания и с нее снимут тяжелое подозрение.

— Вот, — сказала гетера. — Он должен быть здесь!

Архонт-эпоним кивнул. Остальные архонты окружили место, и двое рабов начали копать.

Фемистокл стоял с противоположной стороны образованного людьми круга и, наблюдая за гетерой, думал: «Неужели Дафна блефует? Или все-таки нет?» Эта уверенная в себе молодая женщина, наделенная умом более щедро, чем большинство афинских чиновников, была способна на все. Может быть, она придумала всю эту историю, чтобы избежать наказания? Но разве она не рассчитывала на то, что архонты проверят ее показания? Сосредоточенная и серьезная, Дафна не удостоила Фемистокла ни одним взглядом.

Земля на краю болота пахла гнилью. Сразу же стали попадаться сломанные стрелы и наконечники копий, свидетельства ожесточенной борьбы. После того как рабы убрали корни кипарисов, стало ясно, что эту землю уже перекапывали. Вдруг рабы остановились, и архонт-эпоним подошел поближе, чтобы посмотреть в яму.

— Видите, господин! — Один из рабов указал на кости человеческой руки. Он разгреб землю и откопал весь скелет. Общими усилиями его вытащили из ямы. Напряжение нарастало.

Наверняка в земле Марафона лежит еще много скелетов персидских воинов. Но то, что скелет был обнаружен именно в том месте, на которое указала гетера, не могло быть случайностью! Либо Дафна была любимицей богов, либо она действительно сказала правду.

Один из архонтов заметил в куче земли, которую насыпали рабы, копая яму, круглые золотые пластинки. Эпоним осторожно вытащил из земли цепочку и поднял ее над головой, чтобы всем было видно.

Между тем были обнаружены и другие сокровища: украшенный драгоценными камнями сосуд для кипячения воды, тарелки и блюда, браслеты и геммы. Чем глубже становилась яма, тем больше сокровищ извлекалось из нее на глазах изумленных афинян. По лицу Дафны пробежала робкая, почти смущенная улыбка.

Вдруг раздался громкий голос Фемистокла:

— Архонты! Мужи Афин! Послушайте, что я вам скажу! Я, Фемистокл, сын Неокла из филы Леонтис, взял на себя тяжкую вину. Я обвинил Дафну, дочь Артемида из Митилини, в шпионаже, как этого требовали законы Солона, потому что таково было мое подозрение. Теперь, когда невиновность гетеры доказана, я мог бы — и это было бы для меня легче всего — утверждать, что я действовал в интересах государства. Думаю, что вы все согласились бы со мной и назвали бы меня достойным уважения афинянином. Но я хочу сделать признание.

Столь неожиданные слова полководца заставили временно прекратить раскопки. Архонты в напряженном ожидании смотрели на Фемистокла.

— Не забота об отчизне, — продолжил Фемистокл, — не боязнь предательства заставили меня выдвинуть обвинение против этой женщины. Всему виной уязвленное самолюбие мужчины. Я хочу сказать при всех, что Дафна мною пренебрегала, хотя ее благосклонность была для меня дороже всего. Посмотрите на нее. Разве она не прекрасна, как Афродита? Вспомните, как достойно гетера вела себя перед ареопагом, хотя решалась ее судьба. Вы, мужи Афин! Поймите, что, видя эту прекрасную женщину, мужчина может забыть даже родину!

Со всех сторон послышались крики одобрения, а солидные старые архонты закивали головами. Дафна слушала речь полководца, опустив взгляд. Резкая перемена в поведении Фемистокла показалась ей странной. Этот грубый, беспринципный рубака, у которого в голове не было ничего, кроме политики с позиции силы, вдруг оказался способным на трепетные чувства. Он не только раскритиковал свой поступок в отношении Дафны, но и раскрыл свою душу. Впервые гетера задумалась над тем, каково же истинное «я» этого дерзкого человека.

В заключение Фемистокл сказал:

— Разве не свидетельствует о чистоте помыслов гетеры и тот факт, что она отдала варварскому шпиону амулет, чтобы узнать о судьбе своего отца? Вы должны снять с Дафны обвинение, достопочтенные архонты. Я заклинаю вас!

На следующий день тысячи афинян толпились на ареопаге. Солидные мужи в сопровождении рабов, прокладывающих своим господам путь, известные всему городу красавчики с не менее известными любовниками, торговки рыбой и овощами — все шумно обсуждали неожиданное окончание процесса.

После того как пятьдесят архонтов заняли свои места, эпоним произнес короткую речь. Он сказал, что в его практике ни разу не было случая, когда обвинитель в конце процесса становился защитником. Достойный муж произнес свою лучшую речь, защищая обвиняемую, и, обратившись к судьям, предложил проголосовать.

У каждого судьи для голосования было два камня — черный и белый. Черный в их руках означал «виновен», белый — «невиновен». Выстроившись в длинную очередь, архонты двигались мимо глиняного кувшина, который служил урной для голосования. Простого большинства было достаточно, чтобы осудить или оправдать обвиняемого.

Наконец два демосия принесли кувшин архонту-эпониму и высыпали камни на стол. В рядах публики началось ликование: на столе лежали только белые камни. Дафна была свободна.

Гетера поднялась со своего места. Навстречу Дафне вышел Фемистокл и, упав к ее ногам, обнял колени. Он рыдал.

— Зачем ты все это сделал? — спросила Дафна.

Фемистокл не отваживался поднять глаза.

— Потому что я тебя люблю! — просто сказал он.

Дафна хотела помочь полководцу подняться, но Фемистокл на глазах афинских зевак продолжал стоять на коленях, пряча лицо в складках ее хитона.

— Ты должна меня простить! — умолял полководец. — Мой разум помутился. С тех пор как я встретил тебя в Олимпии, я не знаю, что со мной происходит. Я все время думаю о тебе — то с любовью, то с ненавистью. Вне себя от горя, я тщетно молюсь всемогущим богам. Что для меня жизнь, если Афродита не со мной? Накажи меня кнутом или еще каким-нибудь способом, но только не отвергай и не презирай меня. — При этих словах Фемистокл встал и посмотрел Дафне в глаза. Его взгляд просил, умолял о прощении.

— Афродита, — сказала гетера с робкой улыбкой, — расшатала твой разум, как Борей[48] фессальские дубы. Давай подождем, пока уляжется шторм, а потом будем вместе восстанавливать разрушенное.

Глава девятая

Когда чернобородый магнезиец прибыл со своим кораблем в Фалер, ему не хотели верить. Полумертвый, со следами побоев на теле, он сообщил о том, как ему удалось избежать казни, и попросил привести его к Фемистоклу. Эякид стоял перед зданием народного собрания и ждал, когда два раба сопроводят его к полководцу, а потом в экклесию, где он хотел осведомиться о здоровье своего сына.

Фемистокл ответил Эякиду, что с его сыном все в порядке и что он прибыл как раз вовремя, потому что на следующий день должен был начаться процесс над Медоном. Потом Фемистокл спросил, выполнил ли Эякид задание.

— О господин, — ответил чернобородый, — посмотрите на меня, и вы поймете, что я действовал, как вы мне приказали.

— Тебя уличили в обмане?

— Еще до моего появления у варваров два других шпиона привезли правильные данные о кораблях! Меня пытали, приговорили к смерти и доставили к великому царю.

— К великому царю? — Фемистокл побледнел.

— Я видел его своими глазами! — ответил Эякид. — Ксеркс стоит с огромным войском перед Милетом, а флот — на рейде в бухте перед Галикарнасом. Господин, мне показалось, что варваров столько, сколько песчинок на берегу моря. Я видел пять тысяч вражеских кораблей, восемьдесят тысяч всадников, а персидских пехотинцев, наверное, больше, чем жителей Эллады и всех ее колоний!

Как только он произнес последние слова, в народном собрании поднялся страшный шум и крик:

— Персы идут!

— О боги Греции, защитите нас от варваров!

Мужчины плакали, как маленькие дети, поднимали к небу сжатые кулаки, умоляя Зевса спасти Грецию. Некоторые стали на колени, другие застыли, оцепенев от страха. Варвары на подходе! Ничто на свете не могло внушить афинянам больше страха, чем это сообщение. Все боялись мести великого царя за позор под Марафоном. Многие, в том числе Фемистокл, предупреждали, что персы вернутся, что они никогда не смирятся с поражением. Ему, собственно, все верили, но того, что это произойдет так быстро, никто не ожидал.

Полководец Аристид первым взял себя в руки. Он решительно взошел на трибуну и крикнул так громко, как ему позволял его слабый голос:

— Вы, мужи Афин! Вы кто? Достойные граждане этого государства или пафлагонские рабы? Когда я слышу ваши вопли, то начинаю сомневаться, действительно ли вы потомки Солона и Клисфена.[49] Где ваши гордость и мужество? Неужели вы забыли о своем славном прошлом, как только азиатский погонщик мулов ударил мечом по щиту? Может быть, вы уже сейчас готовы бежать, дрожа всем телом? Какие же вы трусы! Может, вы думаете, что храброе войско афинян с помощью слез загнало варваров в море под Марафоном? Тогда перед нами было такое же несметное войско варваров, а на рейде острова Эвбея стоял целый лес из мачт вражеских кораблей! Но тогда мы не дали себя запугать! Мы сказали, что если нас вдвое меньше, то нам нужно сражаться в два раза отважнее. Если нас в десять раз меньше, то наш боевой дух должен быть в десять раз больше! Поэтому мы и разбили варваров!

Эти слова подействовали отрезвляюще и, похоже, переубедили афинян.

— Ура! — стали кричать они.

— Мы выступим навстречу варварам!

— Вперед, нам нечего бояться! — в восторге призывал какой-то старик.

— Разрешите мне продолжить! — сказал Аристид. — Мы победили варваров в таком месте, где они не могли использовать свое численное превосходство. А в борьбе один на один мы сумели доказать, что наши воины храбрее. Этой тактике персы и сейчас ничего не могут противопоставить. Поэтому не бойтесь, будьте мужественны и молите Зевса, чтобы он помог нам обратить врага в бегство.

— Мы победим!

— Аристид — наш вождь!

— Долой варварское отродье!

Афиняне, которые только что плакали и дрожали, вдруг почувствовали себя сильными, словно фракийские медведи. Фемистокл слушал, как ликует народ. Он знал, что греки обожают идолов, что они побегут за каждым, кто даст им достаточно обещаний. Наступил момент истины. Что мог противопоставить он, Фемистокл? Аристид перечеркнул его планы разбить варваров на море. Теперь эллины пойдут за Аристидом. Значит, все приготовления были напрасны и он, Фемистокл, проиграл?

Высокий прыжок — и полководец уже на трибуне. Он поднял руки и попытался успокоить афинян.

— Послушайте, что я вам скажу! — громко крикнул Фемистокл, так что от скалы Пникс отразилось эхо. Сразу же воцарилась тишина. Все понимали, что сейчас он попытается опорочить планы своего соперника. Но что он может противопоставить?

Оратор скрестил руки на груди и иронически улыбнулся.

— Какие же вы доверчивые, граждане Афин! Стоит только кому-то выступить перед вами и сказать, что он одолеет персов, как вы уже ликуете, будто одержали победу. Для чего, спрашиваю я вас, боги дали вам мудрость и осмотрительность, если вы ведете себя так же, как и дикие орды варваров с равнин Азии? Аристид, конечно, прав, когда он говорит, что мы должны противопоставить численному перевесу персов нашу храбрость. И я не сомневаюсь, что каждый из вас мужественнее, чем полководец варваров. Но неужели вы всерьез верите, что персы дадут одурачить себя еще раз? Разве мы сумеем во второй раз заманить их на равнину Марафона, где они не смогут использовать конницу и мощный флот? Варвары глупы в общей массе, но их вожди не менее хитры, чем мы. Их не заведешь снова в ловушку.

Среди присутствующих прокатился ропот.

— Он говорит правду! — крикнул седовласый старик. С ним согласился толстый солидный купец:

— Сын Неокла говорит более обдуманно, чем Аристид!

Сразу же начался бурный спор. Образовалось две группы.

Одни считали, что Фемистокл оскорбил их своей речью, и поэтому предпочитали Аристида. Другим аргументы Фемистокла казались более разумными. Но все согласились выслушать ораторов.

— Варвары, — продолжил Фемистокл, — сделали обмеры нашего нового флота. Вы сами это слышали. Значит, они его боятся и поэтому приложат все усилия, чтобы разбить наши корабли. Еще никто не наносил персам поражения на море. Это означает, что великий царь Ксеркс полагается на свое превосходство на море. К сухопутным же войскам в результате последнего поражения он относится со злостью и недоверием. Сообщения, которые принес Эякид из Милета, подтверждают это: Ксеркс увеличил сухопутные силы до таких размеров, что им не сможет противостоять ни одна армия на свете. Потому что на смену каждому убитому варвару встанут десять резервистов.

— Что ты предлагаешь? Что нам делать? — крикнул старик, и все снова начали спорить.

— Большинство наших мужчин должны сесть на корабли. Остальные вместе с нашими союзниками составят сухопутные войска. Женщинам и детям придется как можно быстрее покинуть город. Мы отправим их куда-нибудь на Пелопоннес, где они будут в безопасности от азиатских орд. В Афинах, когда туда войдут варвары, должно быть пусто, как после чумы. Только это дает небольшую надежду, что город не будет разрушен врагом, поскольку ненависть великого царя направлена прежде всего против нас, жителей Афин. Он никогда не забудет, что именно мы нанесли персам первое поражение. И Ксеркс, который знаменит своей жестокостью, убьет любого афинянина, встретившегося на его пути!

Отдать Афины врагам? Такого предложения никто не ожидал. Мужчины растерянно переглядывались. Некоторые думали о предательстве, другие соглашались с оратором. Но никто не отважился выразить свое отношение к планам обоих полководцев.

Внезапно Анакреон, вечно пьяный сочинитель любовных песенок, собрался с духом, с трудом влез на трибуну и произнес заплетающимся языком:

— Что за черное облако окутало вас, мужи? Ведь еще не исчез сладкий запах праздничных жертв. Благословенные боги готовы помочь нам нести бремя любой борьбы. Еще есть вино, способное подкрепить силы уставшего мужчины. Откуда же ваша скорбь? Ведь пока ни один варвар не ступил на землю Эллады. Два испытанных в боях мужа из ваших рядов изложили сейчас свои планы насчет того, как встретить варваров. Один из них мудр, как наши отцы. Другой хитер, как страдалец Одиссей. Поэтому действительно нелегко принять решение. Послушайте мой совет. Отбросьте в сторону пагубное недоверие и принесите в жертву знаменитому лучнику Аполлону гекатомбу[50] белых маленьких ягнят. Пусть он сообщит через оракула, что делать грекам.

— Устами пьяницы говорят мудрый громовержец и его прекрасная дочь Афина Паллада, — заключил Аристид, одобрив этот совет. Фемистокл тоже согласился спросить дельфийского оракула. Пусть боги решат.


Дафна приняла Фемистокла в тонком белом хитоне, сквозь который обрисовывались нежные округлости ее тела. Казалось, что ее овевает вечерний ветерок, как он овевает магнолии на склонах Акрополя. Неловко, словно эфеб, который вышел из дому без своего наставника, полководец вручил гетере розовую ветвь олеандра.

— Чернобородый торговец вернулся, — сразу же сообщил Фемистокл.

Дафна смотрела на него в ожидании.

— Нет, он не привез никакого известия от твоего отца, — продолжил он. — Варвары поймали его и избили до полусмерти.

Гетера закрыла лицо руками.

— Это была моя последняя надежда. Я вообще сомневаюсь, что он говорил правду, уверяя меня, будто видел моего отца.

— Твои сомнения, — ответил Фемистокл, — необоснованны. Откуда чернобородый мог знать подробности твоей жизни? Я допускаю, что слава о твоей красоте достигла берегов Ионии, но история твоего отца навряд ли была известна Эякиду. И потом, какую выгоду он мог извлечь, утверждая, что твой отец жив?

— Я отправлю послов на корабле в Магнезию. Они внесут ясность! — твердо заявила гетера.

Фемистокл вытащил амулет, положил его на белый мраморный стол и покачал головой.

— Только не сейчас, Дафна, не сейчас!

— Но почему?

— Варвары на подходе к Греции. Чернобородый торговец принес эту новость.

Дафна испуганно замолчала. Ей понадобилось некоторое время, чтобы осознать смысл этого страшного известия. Персы выследят беглую пленницу и будут преследовать ее. Тем более что она была известна в Афинах так же, как памятники тираноборцам. Фемистокл угадал ее мысли.

— Ты должна исчезнуть, — сказал он. — Уезжай в Аркадию или Мессению. Там, в горах, ты будешь в безопасности. Великий царь Ксеркс будет жестоко мстить, поверь мне! — В его словах звучала мольба.

— Ты заботишься обо мне? — спросила Дафна с наигранным удивлением. — Где стоят варвары?

— Перед Милетом. Может, им понадобится целое лето, а может, они переправятся через Геллеспонт и будут здесь через пару недель. Их флоту достаточно пяти дней, чтобы пересечь Эгейское море. Я посоветовал народному собранию отправить женщин и детей в Пелопоннес. Но эти дураки хотят сначала спросить оракула.

— Пусть спросят, — сказала Дафна. — Олимпийские боги не допустят, чтобы персы проникли в нашу страну, прежде чем они выскажут свою священную волю. А если дельфийская пифия отклонит твой план?

— Тогда Аристид выступит навстречу варварам с нашим маленьким войском!

Дафна всплеснула руками.

— Он погибнет в первый же день! Персы не дадут еще раз заманить себя в западню под Марафоном.

— То же самое сказал и я! — ответил полководец. — Мы должны разбить варваров на море с помощью наших быстрых, маневренных кораблей. О, если бы боги согласились со мной!

Гетера долго смотрела на Фемистокла испытующим взглядом. Тот смущенно опустил глаза.

— Что мне с самого начала не нравилось в тебе, — нерешительно произнесла она, — так это твое упрямство и непредсказуемость. Но я восхищалась твоим умом и дальновидностью и постепенно начинаю ценить даже твой характер.

Фемистокл сделал вид, что пропустил ее слова мимо ушей, и повторил:

— Ты должна уехать. Чем быстрее, тем лучше. Найми корабль с экипажем и плыви на юг, пока не поздно. Скоро во всем Фалере не останется ни одного парусника, а за самые старые лодки заломят такие цены, что их не в состоянии будет оплатить ни один человек.

Дафна положила руки на плечи полководца, и он вздрогнул как от удара кнутом.

— Фемистокл, ты так добр ко мне, — сказала Дафна. — Но неужели ты действительно думаешь, что я одна, со служанкой, сяду на корабль, на котором могли бы поместиться несколько десятков стариков, женщин и детей? Когда варвары придут в Грецию, каждое место на корабле будет означать спасенную жизнь.

Как и тогда в Олимпии, Фемистокл вдруг почувствовал теплоту, которая исходила от этой женщины. Полководец робко взял гетеру за талию, но не нашел в себе мужества прижать ее к себе, поскольку боялся снова получить отказ. Фемистокл не знал, почему он непременно хочет отправить Дафну подальше от Афин, хотя понимал, что она может навсегда исчезнуть из его поля зрения. Но он всем сердцем желал, чтобы с этой женщиной, похожей на Афродиту, ничего не случилось.

— Скажи, полководец! — спросила Дафна. — Зачем ты так стараешься сохранить мою жизнь? Ведь тебя, как и других мужчин, волнуют только низменные страсти. Если я покину столицу, меня не будет рядом с тобой! А впрочем… В Афинах много гетер. Некоторые знамениты своей привлекательной задницей, другие гордятся красивой грудью. Они все умеют играть на цитре и флейте, знают философию. Поэтому нет причины привязываться к одной из этих дорогих женщин.

Мрачно, почти гневно, Фемистокл сказал:

— Зачем дразнить меня? Тебе хорошо известно, как ты желанна для меня! Я держал тебя в своих объятьях, я лежал у твоих ног, но ты не ответила даже на малейшее проявление моих чувств. Наоборот, я всегда чувствовал неприятие и презрение с твоей стороны…

Руки гетеры незаметно скользнули на грудь полководца, а потом она опустилась перед ним на колени и прижалась левой щекой к его бедру. Тихо, едва слышно, Дафна начала говорить:

— Наши философы утверждают, что вытесненная из сердца любовь перерастает в ненависть. Они говорят также, что ненависть и любовь правят этим миром. С тех пор как я увидела тебя, Фемистокл, я отчаянно борюсь со своими чувствами. — При этих словах она так сильно прижалась к нему, будто хотела услышать, как стучит кровь в его жилах. Дафна судорожно вдохнула, закрыла глаза и отчаянно крикнула: — Я гетера, слышишь! А гетера имеет право делать все, кроме одного — она не должна влюбляться!

Холодно и неумолимо, как смертный приговор на ареопаге, прозвучало это признание. Фемистокл уставился в потолок, чтобы не было видно выступивших на глазах слез. У него перехватило дыхание, и он едва мог говорить.

— Ты спала с бесчисленным количеством мужчин, даря им наслаждение и развлекая умными речами. Почему именно я должен быть лишен всего этого?

— Отличие в том, — ответила Дафна, — что ни один из тех, кто в сладострастии разводил мои ноги, не мог вызвать во мне ни капельки любви. Признаюсь, мне ни разу не было противно. Они платили за удовольствие и были удовлетворены, но с тобой все по-другому!

— По-другому?

— Тебе принадлежат мои чувства, независимо от того, как ты их называешь, — будь то любовь или ненависть. Если бы я хоть раз отдалась тебе, Фемистокл, ты стал бы одним из многих и мои чувства испарились бы.

Фемистокл опустился на пол. Теперь они оба стояли на коленях и в молчаливой растерянности смотрели друг на друга. Наконец полководец отважился коснуться ее рук.

— Я пришел, чтобы тебя спасти. — Его голос звучал безучастно. — Я хотел бы выступить против великого царя, чтобы умереть, сохранив в сердце твой образ.

Дафна вскочила, ее глаза яростно сверкали.

— Ты с ума сошел, полководец! Ты хочешь отправить эллинов на верную гибель из-за любви к женщине? Нет, Фемистокл, победоносный полководец афинян, ты направишь на борьбу с варварами все свои способности, которыми тебя одарили бессмертные боги. Ты будешь бороться и победишь, потому что я этого хочу. Ты нужен Афинам!

Фемистокл недоверчиво смотрел на гетеру, но она продолжала:

— Я не буду бежать от врагов. Я буду сопровождать тебя в борьбе против варваров, как когда-то это делали Мелисса и другие гетеры. Ты будешь отважнее, чем когда бы то ни было.


Варвары перешли через Гермос, пересекли плодородные долины Лидии и по широким торговым путям направились на север. Тысячи воинов в черных накидках скакали верхом, образуя авангард персидского войска. За ними, опустив копья вниз, шли тысячи копьеносцев. Далее следовала священная повозка с изображением бога Ауры Мацды, запряженная десятью белыми лошадьми низайской породы. Возница шел рядом и держал поводья, потому что никому из смертных не разрешалось всходить на нее.

На возу с высокими позолоченными колесами сидел Ксеркс, одетый в праздничную пурпурную мантию, и с любопытством выглядывал из-под тяжелого качающегося полога. Патирамф, возница великого царя, тоже шел рядом и с непроницаемым выражением на лице смотрел вперед. Иногда Ксеркс оборачивался и гордо взирал на своих воинов. По долинам и холмам тянулась бесконечная цепь персидских всадников, копьеносцев и пехотинцев. Царя обуревало желание увидеть все свое войско в одном месте.

Восточнее горы Кане навстречу великому царю попался богатый лидийский купец. Хилиарх, начальник личной охраны царя, швырнул его на землю, илидийцу пришлось стоять на коленях, припав лицом к пыльной земле, пока не проехал царский экипаж.

Ксеркс осведомился, чего он хочет, и стражники ответили, что это Пифий, сын Атиса, один из самых богатых людей страны. Отцу Ксеркса Дарию он однажды подарил платан из золота и виноградную лозу из изумрудов. Теперь старик хотел бы внести свою лепту в военный поход.

Это понравилось Ксерксу. Царь приказал остановиться и спросил богатого лидийца, как велико его состояние. Пифий ответил, что по последним подсчетам у него две тысячи талантов серебром и четыре миллиона дариков золотом. Он собирается принести их в дар царю царей, славному сыну своего отца Дария Ксерксу. Рабы и имения дают вполне достаточный доход для жизни купеческой семьи, и он надеется, что царь не откажет ему в одной-единственной просьбе.

Ксеркс был поражен, но сказал, чтобы тот выложил свою просьбу. Старый лидиец жалобно произнес, что у него пятеро сыновей и все они ушли на войну. Четверых он с удовольствием отдаст великому царю, а пятого хотел бы оставить при себе, чтобы тот позаботился о нем и его состоянии.

Едва лидиец закончил говорить, как царь вскочил с воза. Сопя от ярости и размахивая руками, он пронзительно завизжал, что Пифий жалкий человек. Он, царь, сам идет на войну против эллинов со всеми сыновьями, братьями и родственниками, а этот денежный мешок хочет упрятать своего сына. Ксеркс спросил, где находится этот подлый трус. Хилиарх ответил, что младший сын Пифия идет в последних рядах копьеносцев. Ксеркс истошным голосом приказал привести ему эту мерзкую собаку. Дрожа от гнева, царь ходил вокруг воза и размышлял, как ему наказать юного воина в назидание остальным.

Как только сына лидийца притащили и бросили перед Ксерксом в пыль, тот приказал Хилиарху разрубить солдата надвое и поставить части его тела по обе стороны дороги, чтобы войско, проходя мимо, видело, как он поступает с трусами. Юноша ползал в ногах Ксеркса, почти обезумев от ужаса, плакал, причитал и взывал о помощи к отцу. Но старик стоял на коленях у края дороги, беспомощно взирая на царя, и всем телом дрожал. Стражники Ксеркса были возмущены невероятной жестокостью своего господина, но не показывали вида, как потрясло их его решение. Хилиарх приступил к делу. Он обеими руками поднял меч и изо всей силы опустил его на юношу. Алый ручей потек вдоль дороги. Брызги крови попали на стоявших поблизости стражников, и они с отвращением отвернулись. Три или четыре раза пришлось ударить Хилиарху, прежде чем он завершил свое жуткое дело. Властным жестом он приказал своим подчиненным установить обе половины тела слева и справа от дороги. Отца, который во время казни сошел с ума, они за ноги оттащили в траву, где тот остался лежать в полном оцепенении. Ксеркс дал знак продолжать движение.

Персы направлялись в Абидос, старую торговую колонию Милета, находившуюся в самом узком месте Геллеспонта. Там Европа от Азии была отделена проливом шириной всего лишь в семь стадиев. Именно там Ксеркс наметил совершить переход. Для этого он привез специалистов из Финикии и Египта. Одни на сотнях грузовых повозок везли белый длинноволокнистый лен, а другие — канаты из Библоса толщиной в руку. По плану Ксеркса с их помощью решено было возвести два понтонных моста из кораблей. У его предшественников Кира и Дария уже был опыт создания подобных конструкций. Кир переправлялся через Анаксис, когда шел против массагетов, а Дарий — через Геллеспонт как раз в этом же месте, когда воевал с дикими скифами.

На возвышенности перед Абидосом для царя Построили мраморный трон, и каждое утро, когда весеннее солнце освещало побережье, Ксеркса несли из лагеря, чтобы он, сидя на троне, обсуждал ход работ с семью полководцами и придворными.

— Ты посмотри, Артабан, — размечтался великий царь. — Еще два корабля — и Европа моя. Она ведь будет моей, правда?

Дядя, который сопровождал племянника и обязан был решать судьбы империи в отсутствие Ксеркса, подобострастно ответил:

— Ну конечно, великий царь. Эта страна будет лежать у твоих ног, как и все остальные на свете.

— Эй, египтянин! — крикнул Ксеркс. — Сколько кораблей ты использовал для каждого моста?

— Триста шестьдесят, — ответил темнокожий строитель. — Как только мы достигнем другого берега, мы положим на них доски и насыплем сверху землю, так что мост ничем не будет отличаться от дорог, по которым шло твое войско.

Великий царь захихикал в нетерпеливом ожидании.

— По обеим сторонам моста ты должен установить забор из тростниковых матов, — неожиданно сказал он. Когда остальные вопросительно посмотрели на него, Ксеркс продолжил: — Чтобы животные и солдаты не боялись идти посреди моря. — Египтянин тут же послал гонца.

В то время как царские священники сжигали священные травы, чтобы приготовить в золотой чаше жертвенный напиток, Ксеркс выразил желание посмотреть на свое войско и флот. Обращаясь к Гидарну, предводителю элитного отряда, состоящего из десяти тысяч бессмертных, он сказал:

— Может быть, мы устроим небольшое сражение?

Гидарн отсалютовал и поспешил отдать приказания для организации спектакля. И прежде чем солнце достигло зенита, перед персидским царем потянулся бесконечный марш. Под звуки труб и звон литавр по берегу моря шли персидские, мидийские и эламские отряды, за ними — царская гвардия бессмертных. Это был костяк войска, тренированные, одетые в боевые доспехи и тактически грамотные воины. За ними следовали арабские наездники на верблюдах и племя всадников сагартиев* самым страшным оружием которых были кожаные ремни длиной в десять локтей, которыми они, как кнутом, охватывали тело врага и душили его. Дикие ослы тащили боевые повозки индийцев, повязанных ярко-красными шелковыми платками.

Ксеркс в восторге вскочил, когда появились темнокожие дравиды — экзотические воины, не знавшие ни шлема, ни щита. Вместо шлема они носили лошадиные головы с торчащими вверх ушами и развевающимися гривами, а в качестве щита им служила гладкая журавлиная кожа. Фракийцы появились в лисьих шапках. Эфиопы, полуобнаженные тела которых были раскрашены мелом, предпочитали шкуры львов и пантер. Их луки длиной в четыре локтя, изготовленные из пальмового дерева, внушали ужас благодаря своей гибкости, а на концах копий были заостренные рога антилоп. Половина из них тащили тяжелые, страшного вида булавы.

— А эти откуда? — Ксеркс указал на необычно одетых солдат, и Артабан сообщил, что перед ним проходит скифское племя саков. Эти воины были в штанах с красными повязками на икрах и в высоких остроконечных тюрбанах. Их вооружение состояло из лука, кинжала и боевого топора. Далее следовали каспии в шерстяных кафтанах, саранги в разноцветных мантиях и сапогах до колен и пафлагонцы, шлемы которых были сплетены из ивовых прутьев.

Ксеркс широко раскинул руки и, глядя на марш, воскликнул:

— О бог Аура Мацда, кто может меня разбить?!

Приближенные упали к ногам царя и стали целовать землю.

Лежа в пыли, Артабан ответил:

— Ксеркс, сын моего брата Дария, ты победишь любую страну, на которую ступит твоя нога, и вожди эллинов погибнут или будут целовать край твоей мантии!

Будто услышав восклицание персидского царя, Аура Мацда послал с запада через море штормовой ветер. Палатки варваров начали раскачиваться, балдахины затрепетали. На полных парусах персидские корабли вошли в пролив почти до мостов, находившихся в стадии завершения. Красные паруса финикийцев, белые — египтян и киприотов, пестрые — ионийцев. Только паруса персидских триер были черными. Геллеспонт вмиг наполнился гордыми трехвесельниками и большими транспортными кораблями с яркой раскраской. Будто после короткого, показательного, боя флот стал искать у берега защиты от надвигающегося шторма.

Согнувшись, Ксеркс молча сидел на своем троне. Артабан, приглядевшись, заметил, что царь плачет.

— Что означают твои слезы? — спросил дядя. — Разве ты не был только что счастлив?


— Ах, — пожаловался великий царь. — Что-то нашло на меня как раз в момент счастья. Как коротка наша жизнь! Ни один из этих прекрасных людей не доживет до ста лет — ни ты, Артабан, ни я.

Старик кивнул.

— Таков уж ход вещей. Тот, кому жизнь в тягость, часто ищет спасение в смерти. А тот, кому Аура Мацда дал вкусить сладости жизни, вынужден терпеть зависть всех остальных.

— Мне, Ксерксу, сыну Дария, завидуют?

— Конечно, о царь царей, и все-таки я не хотел бы поменяться с тобой местами.

— Мне кажется, ты все еще боишься эллинов.

— Я их не боюсь, — ответил Артабан. — Я только помню, что у твоего огромного войска и флота есть два естественных врага: суша и море. Твой флот так велик, что он не сможет укрыться ни в одной гавани, если налетит шторм. Суша будет все более жестока к тебе, по мере того как ты будешь продвигаться вглубь. Голод и нужда, постоянно преследуя твою армию, изнурят воинов и животных.

Ксеркс заткнул уши большими пальцами, чтобы не слышать речь дяди, и с ядовитой иронией произнес:

— Послушай, что я тебе скажу, прежде чем ты уйдешь. Если бы те, кто были царями до меня, думали так, как ты, то персидская империя была бы сегодня такой же маленькой страной, как страна эллинов, и мы бы не стояли у Геллеспонта!

Пока он говорил, шторм стал сильнее, солнце исчезло с небосвода, корабли искали защиты у побережья, а солдаты разбежались по палаткам. Ксеркс одной рукой держал корону, а другой уцепился за подлокотники трона. Приближенные тоже упорно сопротивлялись шторму. Никто не отважился уйти.

— О Ахриман, несущий людям только зло! — причитал Ксеркс, стараясь перекричать вой ветра. — Тебе не удастся меня покорить! Аура Мацда на моей стороне. Аура Мацда…

Море, которое еще недавно было подобно приветливо сверкающему зеркалу, теперь угрожало разбить раскачивающийся мост своими пенистыми валами. С трудом удерживаемые канатами, корабли вздымались под давлением огромных волн, а в следующее мгновение опускались в разверзающиеся впадины между ними. Доски трещали и ломались, как сухие ветки в осеннем месяце пианепсионе, и кружились в мутной воде. Вскоре с громким треском порвались канаты южного моста. Теперь бушующая стихия швыряла корабли на второй мост, который тоже не выдержал этого натиска, и его постигла та же участь.

— Аура Мацда! — проревел великий царь сквозь шторм. — Аура Мацда, где ты? Разве я не пожертвовал тебе тысячу коров и драгоценное литье?

Но бога, видимо, это не волновало. Он будто подхлестывал море, которое, казалось, готово было выйти из берегов. Солдаты закрепляли палатки, привязывали повозки и животных, чтобы их не снесло в море. Одни корабли разбились о скалистый берег, другие перевернулись и быстро затонули в водах бушующего Геллесггонта. Гордое сооружение финикийских и египетских инженеров было разбито на глазах царя, словно детская игрушка.

Когда шторм закончился, Ксеркс разбушевался, как неукрощенный низайский жеребец, на которого впервые надели седло.

— Убивать, убивать! — яростно кричал он, бегая туда-сюда. — Всех бросить в жернова!

Хилиарх осведомился, кому объявляется смертный приговор, и узнал, что умереть должны финикийские и египетские строители. Разве нельзя было найти самых лучших и опытных? Артабан напомнил об одном строителе, прибывшем с острова Самос, который слыл большим мастером.

— Чтобы уже завтра он начал наводить новые мосты! — приказал Ксеркс. — А бога моря, который, естественно, грек, заковать в кандалы. Сегодня же выходите на Геллеспонт и погрузите в него две пары тяжелых кандалов. Пусть несколько рабов хлещут море кнутами, а ионийские мудрецы говорят по-гречески: — Ты грязный соленый водоем, наш господин наказывает тебя за то, что ты его обидел. Ксеркс, царь царей, перешагнет через тебя, хочешь ты этого или нет!

Пока он изливал свой гнев, явились облаченные в длинные черные одеяния маги с высокими заостренными колпаками на голове. Царь привез с собой целый сонм прорицателей. Один за другим они бросились на землю перед троном, и главный среди них начал говорить:

— О великий царь! Боги посылают серьезное предзнаменование. Одна из кобыл, которые везут священную повозку, вместо жеребенка принесла зайца.

— Зайца?! Как может лошадь родить зайца? — Ксеркс и его приближенные уставились на мага и потребовали объяснений.

Но одетый в черное мудрец оправдывался тем, что еще никто и никогда не слышал о подобном случае, так что ни в одной из книг прорицателей нельзя найти толкования. Ясно только одно: персы столкнутся с чем-то невероятным.


Над Дельфами лежала ночь. Светлый диск луны освещал долину Плистоса. Со скалистых склонов Федриад сбегали вниз шумные пенистые потоки воды. Лишь изредка в тревожной тишине раздавались крики ослов или храп лошадей, стоявших у гостиниц, которые окружали святой квартал.

Люди со всего света приезжали сюда, когда святилище на краю пропасти открывало свои двери после возвращения бога Аполлона из страны вечной весны. Это происходило на седьмой день месяца бизиоса и привлекало тысячи паломников, надеявшихся решить здесь свои жизненные проблемы и получить советы в любовных делах. Сюда прибывали также послы от властителей разных стран, которые нуждались в предсказаниях по поводу войны или мира.

В высоких оконных проемах дома жрецов, стоявшего на краю священного квартала, был виден мерцающий свет. На каменных скамьях, расставленных в виде подковы, сидели шестнадцать жрецов-предсказателей, с лысыми головами, в простых грубых хитонах. Они смотрели на курчавого раба, стоявшего посередине. На нижней стороне подковы находилась периалла, главная среди пифий. Два жреца встали как по команде, вытащили ножи, подошли к рабу и стали обрезать волосы с головы чужеземца. Наконец третий жрец побрил череп раба. Тогда встрепенулись и остальные — они поднялись со своих мест и окружили жалкого человека. Да, теперь это было видно отчетливо. На коже головы раба была мелкая татуировка. Это были греческие письменные знаки!

— Ты откуда, чужеземец? — крикнул вдруг шедий, главный жрец. Раб молчал. Он тупо смотрел перед собой. Он вообще не мог ответить, потому что был глухонемым. Шедий с довольным видом посмотрел на остальных, и святые мужи заулыбались. Жрец схватил раба за голову, и периалла подошла ближе, высоко подняв масляную лампу. Шедий запинаясь прочитал:

— Ксеркс на подходе. Миллион солдат. Пятьдесят тысяч кораблей. Афины будут разрушены! Дельфы пощадят. Да будет Аполлон милостив к вам.

Неутешительное послание было переписано на восковую табличку. Потом верховный жрец огромными щипцами взял раскаленный камень. Два других жреца крепко держали раба, а шедий приложил раскаленный камень к черепу глухонемого. Тот вздрогнул всем телом, издал клокочущий звук и потерял сознание. Убедившись, что с головы раба исчезли все надписи, шедий подал знак. Бездыханного раба унесли. Никого из присутствующих этот эпизод особенно не тронул — такова была дельфийская повседневность.

— Греция падет, — почти беззвучно произнесла периалла. Остальные кивнули.

Шедий, высокий, как фессальский дуб, с безразличным выражением на лице сказал:

— Мы не можем принять сторону Афин. Ибо это будет и наш конец.

Периаллу больше всего впечатлили эти слова. Она вскочила и стала семенящим шагом взволнованно ходить по комнате.

— Дельфийский оракул могущественнее, чем любое войско варваров. Неужели мы будем, ничего не предпринимая, наблюдать, как персы сравняют Грецию с землей? — спросила она. — Нельзя допускать, чтобы Аполлон Дельфийский жил на острове среди презренных варваров. Мы должны действовать!

— Твои слова, — ответил верховный жрец, — столь же умны, сколь и необдуманны. Действительно, Аполлон уже решал исход многих войн и одерживал победы, не поднимая меча. Достаточно было его мудрого предсказания. Но это в его власти лишь тогда, когда борющиеся стороны обращаются к оракулу за советом. Сейчас варвары идут против греков, и, пока Ксеркс не попросит совета у оракула, мы не сможем повлиять на события.

— Я слышала, что в Дельфах находится делегация из Афин, — сказала периалла и, сложив руки, в отчаянии закрыла ими лицо. — Можете себе представить, что они хотят узнать у Аполлона.

Шедий горько рассмеялся.

— Победу мы им не предскажем! Единственный совет, который мы можем им дать, — это бежать, пока есть время.

— А куда бежать афинянам? На Пелопоннес, на острова? Варвары не пощадят их нигде!

— В задачу бога не входит указывать афинянам точный путь бегства, — грубо ответил шедий. Но периалла заметила:

— Афиняне построили нам после победы под Марафоном сокровищницу из паросского мрамора и наполнили ее до самого потолка дорогими подарками из золота и серебра.

— Победа Мильтиада была прихотью богов. Ни один разумный человек не поверит, что муха еще раз обратит в бегство слона. Афинянам не хватает не только кораблей и солдат. У них нет подходящего вождя, который повел бы их против варваров. Ксеркс обладает силой быка и цепкостью кошки. Нет, афинянам нужно бежать, и лучше всего на край земли!

С первыми лучами солнца верховная жрица повела юную пифию, так чтобы ее никто не видел, к Кастальскому источнику, чтобы она, обнаженная, выкупалась в ледяной воде. Вдруг из-за колонн храма Аполлона вынырнули две фигуры. Город пребывал в священной тишине. Рыночные торговцы, прорицатели и продавцы сувениров еще не начали свою работу. Лишь кое-где в домах горел свет. Там женщины пекли свежий пеланос, медовый пирог, который приносили в жертву все те, кто посещал оракула.

Не вытираясь, обнаженная пифия шла но черным камням священной улицы. Она слегка озябла. Из источника Кассотис, что возле храма, пифия зачерпнула чашу святой воды, дурманящего напитка. Потом она села в высокое кресло на трех ножках, откинулась и, жуя лавровые листья, начала впадать в транс.

Едва Аристоника, так звали юную пифию, исчезла за колоннами портала, чтобы спуститься в мантион, святую святых храма, как на площади перед ним появились первые искатели совета, люди из дальних местностей, которые не обладали промантией, правом задавать вопросы вне очереди. Обычно простой народ ждал очень долго, пропуская вперед привилегированных посетителей. Единственным способом пролезть без очереди был подкуп. Они давали деньги какому-нибудь дельфийцу и поручали ему задать свой вопрос.

Две фигуры смешались с толпой, спрашивая у встречных, где можно найти Тимона, сына Андробула. Одна торговка пеланосом сказала, что он бывает здесь каждый день, надо только подождать. Тимон считался влиятельным дельфийцем, о котором говорили, будто он может повлиять даже на ответ оракула.

Если бы торговка была внимательнее, то в одном из приезжих узнала бы женщину. Это была Дафна из Митилини. Женщинам не разрешалось входить в храм, и они не могли получить ответы на свои вопросы. В сопровождении Сикинноса Дафна преодолела тяжелый путь к дельфийскому храму. Гетера была убеждена, что план ее любимого полководца — единственно разумный способ противостоять персам. Но она боялась, что оракул решит вопрос официальной афинской делегации не в пользу Фемистокла, поэтому принесла с собой кожаный мешочек с золотом, укрепив его на груди так, чтобы он помог скрыть ее женские прелести.

— А может, нам лучше сходить к Тимону домой? — прошептала Дафна своему спутнику.

Сикиннос покачал головой.

— Слишком опасно! Среди приезжих мы в большей безопасности. Не только тебе, но и мне следует скрывать свое присутствие. Если здесь обнаружат раба полководца, то последствия будут непредсказуемы.

Они сидели неподалеку от храма и наблюдали за афинскими демосиями, ожидавшими своей очереди на ступенях лестницы. Наконец пришел Тимон, пожилой мужчина с редкими седыми волосами вокруг лысины и с пышной бородой. Сикиннос прошептал ему на ухо свое желание, и он потащил их за выступ стены, посетовав на то, как трудно подкупить оракула, но добавил при этом, что можно подкупить любого, даже персидского царя.

— Сколько? — холодно спросила Дафна.

— Что значит сколько?

— Я имею в виду, сколько будет стоить, если ты повлияешь на оракула согласно нашим желаниям?

— Это зависит от вас. Вы должны рассказать мне, чего вы хотите.

— Слушай, старик. — Дафна положила руку на плечо Тимона. — На ступенях храма сидит делегация афинян и ждет ответа на свой вопрос, который был подан еще вчера. Речь идет о том, как противостоять варварам, которые собираются напасть на нас. Полководец Аристид считает, что он должен выступить навстречу персам и разбить их на поле боя. Другой полководец, Фемистокл, уверен, что победить персов можно только на море. Он хочет заманить их в узкое место и разбить с помощью новых маневренных кораблей.

— И в чью пользу должен высказаться оракул?

— В пользу Фемистокла.

— Нелегкая задача, — буркнул Тимон. — Трудное решение. — Пристально посмотрев Дафне в глаза, он вдруг заявил: — Ты не эфеб, ты женщина.

Сикиннос схватился за меч. Гетера не на шутку испугалась. Приложив палец к губам, она умоляющим взглядом попросила не выдавать ее. Потом опустила глаза и кивнула.

— Ты любишь этого Фемистокла? — спросил старый Тимон.

— Да, но дело не в этом. Фемистокл более убедителен. Если кто и может разбить варваров, так это он.

— Кто с тобой? — Тимон указал на Сикинноса.

— Домашний учитель, слуга и друг Фемистокла. Он сопровождал меня сюда.

Наступила пауза. Тимон размышлял. Это длилось долго, слишком долго для Дафны. Она вытащила мешочек, достала несколько золотых монет и протянула их старику.

У Тимона округлились глаза.

— Тридцать мин, полталанта! — воскликнул он, не веря своим глазам.

Дафна сказала:

— Половина сейчас, остальное потом.

— Пусть будет так, во имя Гермеса, который сопровождает нас во время всех сделок. — Тимон рассмеялся. — Встретимся завтра около полудня на этом месте. Только не ходите за мной, чтобы никто ничего не заподозрил.

Старик удалился, а Дафна с Сикинносом пошли к алтарю, где тем временем скопилось еще больше народа.

— Пятьдесят драхм за промантию! — предприимчивые дельфийцы открыто предлагали фои услуги.

А один слепой прорицатель ходил перед храмом, стуча палкой, и кричал:

— Зевс лишил меня глаз, но Аполлон наделил меня даром ясновидения. Десять драхм для провидца Спитамена, десять драхм! — При этом он так колотил по ступеням храма, что казалось, будто это удары кнута погонщика. Между тем кое-кто, устав от многодневного напрасного ожидания, давал старику десять драхм и уходил с ним за храм.

— Они ушли! — Сикиннос указал на ступени храма, где только что сидела делегация афинян.

Дафна испуганно посмотрела на него и остановилась.

— Сикиннос, — прошептала она, — слишком поздно. — От бессильной ярости на ее глазах выступили слезы. Сикиннос не отважился утешать гетеру.

Но вдруг из колонного зала быстрым шагом вышел Тимон. Он бурно дискутировал с сопровождавшими его афинскими демосиями, размахивая при этом руками и указывая на табличку с предсказанием, которую один из них держал в руках… Оба афинянина были в отчаянии. Один из них рвал на себе волосы, у другого по лицу текли слезы.

Как обычно, их окружила толпа зевак, которым было интересно узнать, в чем не повезло искателям совета. Тимон притворно сокрушался:

— Что же с вами сделал Аполлон! Ведь если вы с такими плохими новостями появитесь в Афинах, вам обоим отрубят головы, как поганым варварам. Вас четвертуют и публично сожгут, потому что только тому, кто богохульствовал против Аполлона, предсказывают такое несчастье.

Потом он взял табличку и прочитал: «Несчастные, вы еще здесь? Бегите на край земли. Быстро покидайте свои дома, крутые скалы круглого города. Иначе ваши тела и головы не смогут избежать жестокого уничтожения. Убирайтесь из святилища! И ждите страшного несчастья».

Один из демосиев громко причитал:

— Что же мы такое натворили? За что нас наказывает Аполлон? Ведь мы, как и полагается, пожертвовали козленка, и белый дым поднимался вертикально вверх, а это знак благоволения богов.

— Тогда пожертвуйте еще раз. Принесите в храм оливковую ветвь и снова спросите, как вам встретить варваров.

Время поджимало, но афинские посланники решили повторно обратиться к оракулу и не покидать святилища, пока не получат лучшего предсказания.

Дафна и Сикиннос провели ночь в одной из переполненных гостиниц. Дафна почти не спала, опасаясь, как бы в ней не распознали женщину. Когда они на следующий день снова встретились с Тимоном, у того был серьезный вид.

— Мне пришлось применить рее мое искусство, чтобы убедить оракула сделать новое предсказание. Но благодаря золоту… — Дафна бросила ему мешочек с оставшимися монетами. Он пересчитал содержимое и запинаясь произнес: — Не знаю, принесет ли тебе пользу новый ответ оракула.

— Афиняне сделают все так, как сказал оракул. Если надо бежать, будем бежать. Если он сказал, что надо драться на суше, будем драться на суше. Если же посоветовал встретить врага на море, то будем сражаться на море. Ни один афинянин не побоится взойти на триеру. Так каков ответ пифии?

Тимон протянул Дафне табличку величиной с ладонь, и она быстро прочитала: «Все будет разрушено, что стоит в столице. Только деревянные стены оставит Зевс своей дочери Афине».

Какое-то мгновение Дафна размышляла над текстом. Деревянные стены? Но потом ее лицо просветлело. Гетера чуть было не бросилась Тимону на шею, но вовремя остановилась, вспомнив, что она в мужском одеянии.

— Хорошо сработано, старик! — восторженно воскликнула Дафна. — Где афинские посланники?

— Уехали!

— Быстрей к лошадям, Сикиннос! — крикнула гетера.

Глава десятая

Дафна сопровождала Фемистокла на пути к народному собранию. Слух о том, что дельфийская пифия предсказала афинянам мрачное будущее, привлек тысячи горожан к экклесии. На панафинейской дороге Фемистокл вдруг остановился, схватил Дафну за руку и сказал:

— Подумай хорошенько, еще есть время. Ты можешь нанять корабль и уплыть на какой-нибудь остров, где тебя никто не знает и где ты будешь в безопасности. Когда афиняне узнают ответ оракула, в городе начнется хаос.

— Разве мое слово значит меньше твоего только потому, что я гетера? — гневно спросила Дафна.

— Я не хотел обидеть тебя! — ответил полководец. — Единственное, что движет мною, — это забота о тебе.

— Я решилась, и пусть будет так! — сказала Дафна, и они пошли дальше.

Фемистоклу хотелось взять любимую на руки, но на публике это было непозволительно. Поэтому он только крепче сжал ее руку, так что она ощутила боль, правда, эта боль была ей приятна. Перед входом в экклесию они расстались. Шесть лексиархов распределяли таблички для голосования.

После жертвоприношений и молитв первый притан взошел на трибуну и громко крикнул:

— Мужи Афин, свободные граждане! Отчизна в опасности! По решению народа мы послали оракула в Дельфы, чтобы спросить, как нам встретить варваров, и получили следующий ответ.

На горе Пникс стало тихо, как у реки мертвых. Притан зачитал предсказание дельфийского бога: «Все будет разрушено, что стоит в столице. Только деревянные стены оставит Зевс своей дочери Афине».

Сначала афиняне замерли. Каждый размышлял над тайным смыслом предсказания. Потом один за другим они начали падать на колени, плакать и жаловаться на то, что дочь Зевса, совиноокая Афина Паллада, совсем забыла свой город. Неужели она отдаст варварам священный храм на Акрополе, где возвышается ее статуя? Неужели спасительница героев в борьбе гигантов боится азиатских орд? Некоторые в гневе стали ругать богиню, говоря, что она недостойна жертвоприношений.

Пока горожане причитали, ругались и спорили, что им делать дальше, на трибуну взобрался Аристид и попытался привлечь внимание присутствующих:

— Мужи Афин, послушайте меня! — обратился он к афинянам. — Не нужно плакать и возмущаться в этот трудный час. Это нам не поможет. Мы должны действовать, и как можно быстрее.

— Скажи, что нам делать, Справедливый! — крикнул один толстый горожанин, вызвав всеобщий смех, потому что прозвище «Справедливый», которое афиняне дали Аристиду за честность и прямоту, впоследствии многими воспринималось с иронией. Это объяснялось тем, что, будучи на должности архонта, Аристид стал принимать решения сам, не выслушивая мнения суда.

Не обратив внимания на реплику, полководец продолжил:

— Предсказание пифии понятно. Не стоит просить толкователей объяснить его. Мы должны укрепить стены города деревянными валами и, увеличив количество лучников, защищаться от варваров со стен.

В народе начался ропот.

— Как долго нам придется защищаться?

— Спрятавшись за стенами, ты никогда не победишь варваров!

Кимон, сын Мильтиада, предводитель аристократов, тяготевших к Спарте, заметил, что вряд ли в предсказании имелись в виду валы из бревен и досок у городских стен. Этим он вызвал всеобщую растерянность. Что же тогда хотел сказать оракул?

Акрополь с давних времен был окружен непроницаемой живой колючей изгородью. Тоже, считай, деревянные стены. Может, афинянам следует спрятаться за колючками? Все громче раздавались голоса в пользу того, чтобы позвать толкователей.

Наступил момент, которого Фемистокл ждал, как когда-то ждал слова «да» от своей возлюбленной. Возможно, это был самый важный момент в его политической карьере. Дафна разгадала слова оракула и сообщила ему. Теперь он должен был убедить афинян в правильности своих планов.

— Сограждане, достойные мужи Афин! — начал он свою речь. — Дельфийский бог дал ответ, который посеял среди нас страх и отчаяние. Ни один мужчина не может сдержать слез, узнав, что его родной город будет стерт с лица земли. Я тоже не стесняюсь слез. Посмотрите на эти храмы, дворцы и памятники. Посмотрите на нашу столицу еще раз и сохраните ее в своих сердцах. Такова уж воля богов, что все должно быть разрушено. Но когда-нибудь мы восстановим наш город, и он будет красивее и богаче, чем прежде!

— Слава тебе, Фемистокл! — стали кричать афиняне. — Ты наш вождь! Скажи, что нам делать?

— Справедливый говорит необдуманно, — продолжал Фемистокл, — утверждая, что мы должны укрепить стены города деревянными валами. Ибо, если Аполлон сказал, что наш город, так или иначе, будет разрушен, то зачем нам тратить драгоценное время на земляные работы и вообще защищать его, впустую проливая кровь наших мужчин? Нет, пифия, которая часто говорит иносказательно, дала нам понять, что мы должны покинуть город и вести борьбу с кораблей. Разве мы не построили на деньги Лавриона двести маневренных кораблей, гордых триер с двойным тараном и бортами из критского дерева?

— Корабли! Вот в чем тайна деревянных стен!

— Фемистокл — наш вождь!

— Долой Аристида!

— В ссылку Справедливого!

— Изгнать его, этого преступника!

Фемистокл испугался. Аристид был его врагом, его политическим противником. Но теперь, увидев, насколько непредсказуем народный гнев, он готов был за него заступиться. Афиняне стали хором скандировать:

— Остракизм![51] Остракизм!

Каждый участник при входе получал глиняную табличку, на которой он мог нацарапать имя человека, чьи действия и предложения он не одобряет. Простого большинства было достаточно, чтобы отправить нелюбимого политика в ссылку на десять лет. При этом, однако, сохранялось его состояние и гражданские права.

Фемистокл ненавидел и презирал Аристида, но теперь, когда его соперника собрались отправить в ссылку, он проникся к нему сочувствием. Возможно, это было сочувствие к самому себе, потому что он терял политического противника, который уже не раз подвигнул его на великие дела. Более шести тысяч проголосовали за изгнание, и судьба Аристида была решена.

Они долго смотрели друг на друга. Раньше чем через десять лет они не увидятся. «Ты победил, — казалось, хотел сказать Аристид, — хотя не был лучше меня. Но ты оказался более ловким». Во взгляде Фемистокла сквозила тоска. Он будто просил прощения.

Два демосия схватили Аристида и вывели его из экклесии сквозь расступившуюся толпу людей. Сразу же раздались крики:

— Пусть Фемистокл говорит!

— Фемистокл — наш вождь!

Его подняли на трибуну, и полководец нашел нужные слова:

— Сограждане, мужи Афин! Если бы мой отец был жив, то он плакал бы от радости, что вы доверили свою судьбу мне, простому гражданину из демоса Фреарриои. Если бы боги уготовили нам лучшую судьбу, то жертвенный дым поднимался бы в небо, как грозовые облака над горами Крита. Но олимпийцы не ответили благодарностью за наши жертвы, и их позолоченные храмы будут уничтожены варварами. Что бы ни двигало богами, нам некогда плакать и причитать.

Выслушайте мой план, проголосуйте и напишите ваше решение на камнях в общественных местах, чтобы каждый мог его прочитать.

Я, Фемистокл, сын Неокла, предлагаю вывезти из Афин всех женщин и детей, а стариков и наше имущество отправить на остров Саламин. Все мужчины взойдут на корабли и вместе со спартанцами, коринфянами и эгинетами будут бороться против варваров. Совет города и стратеги должны обеспечить триеры своими экипажами, после того как мы принесем примирительные жертвы Зевсу, Афине и Посейдону.

Сто наших кораблей станут на якорь у мыса Артемисион, северо-восточнее острова Эвбея. Остальные сто — в узком проливе возле Саламина. Там мы будем ждать варваров.

— Да будет так! — кричали афиняне.

— А куда ты отправишь наших женщин и детей? — спрашивали другие.

Об этом стали спорить, потому что никто не знал, где их семья будет в большей безопасности от персов.

Фемистокл предложил Арголиду, что на Пелопоннесе, откуда до Афин можно добраться за один день. Там, на востоке полуострова, находился город Трезен, дружественный Афинам. Его жители согласились участвовать в строительстве военного флота. По преданию, в Трезене родился Тесей, герой, победивший критское чудовище, которое обитало во дворце Кносса.

— Трезен! — кричали афиняне. — Пусть Трезен примет наших женщин и детей!

Участники собрания столпились вокруг худого старика, который, судорожно дергаясь, издавал непонятные звуки.

— Тихо, у Лисистрата видение!

Лисистрат был известным прорицателем в Афинах. Чтобы он не упал, его поддерживали двое мужчин. Все напряженно следили за губами старика.

— Женщины… Колиада… весла… ячмень… — все время повторял Лисистрат.

Фемистокл подбежал к старику, который стоял, запрокинув голову, и схватил его за плечи, будто хотел вытрясти из него смысл только что произнесенных слов.

— Говори, Лисистрат! Что там с женщинами с Колиады?

Колиадой назывался мыс вблизи Фалера.

— Женщины с Колиады! — пробормотал прорицатель, не в силах унять дрожь в изможденном теле.

— Что с женщинами с Колиады? — повторил Фемистокл.

— Женщины с Колиады веслами…

— Что они сделают веслами? Говори, Лисистрат! Говори!

— Женщины с Колиады будут веслами поджаривать ячмень! — вымолвил наконец старик и обмяк от невероятного напряжения сил.

Афиняне принялись разгадывать значение его слов.


Бесконечный поток женщин и детей тянулся по прибрежной дороге в Коринф. Те, кому не нашлось места на кораблях, отправились в Арголиду по суще, забрав с собой все самое ценное и необходимое. Некоторые ехали на расшатанных повозках, другие — верхом на мулах. Перед ними была неизвестность.

В бухте Фалера, где старики грузили на корабли имущество молодых, разыгрывались неописуемые сцены. Как только корабль был полностью загружен, он сразу же отплывал. Собаки, которым не нашлось места на судне, скуля и завывая, прыгали за своими хозяевами и, не догнав корабль, тонули.

Беженцы, направлявшиеся в Трезен по суше, встретили отряд спартанцев, которые спешили к Фермопилам, узкому проходу между морем и горами, соединявшему Македонию и Фессалию. Персы по пути в Грецию, так или иначе, должны были проходить здесь. Леонид, один из двух царей, вел свое войско на север. В авангарде шла элитная часть, состоявшая из трехсот спартанцев.

Леонид и его люди были не только самыми храбрыми воинами. Их еще считали и необычайно красивыми мужчинами. Натренированные, как атлеты на Олимпиаде, они, раздевшись донага, каждый свой день начинали с утренней зарядки, а потом завивали волосы. Песни, которые спартанцы пели на марше, свидетельствовали о том, что битва для них не тяжкая обязанность, а наивысшее удовольствие.

Часть флота, около ста триер, под предводительством Фемистокла обогнула мыс Сунион, взяла курс на север и, пройдя через пролив между Аттикой и островом Эвбея, бросила якоря возле мыса Артемисион. На одном из кораблей, который ничем не отличался от остальных, находились тридцать гетер. Среди них была и Дафна.

Коалемос, Глупая Борода, сидел на первой скамье гребцов и не спускал глаз с хозяйки. Гетера хорошо обходилась с ним, не обращая внимания на глупое выражение лица и странное поведение, и он платил ей привязанностью и любовью. Тот, кто оказывался рядом с ней ближе вытянутой руки, сразу же испытывал на себе силу мощных кулаков Глупой Бороды.

Приближалось лето. Стояла безветренная душная ночь. Море было спокойно, лишь изредка о борт плескалась одинокая волна. Гребцы дремали, похрапывая на своих скамьях. Гетеры находились отдельно, на высокой палубе. Вокруг царила напряженная тишина. В темноте сновали небольшие курьерские лодки, поддерживая связь между отдельными подразделениями. Когда нападут варвары? Может быть, их черные паруса вот-вот появятся из-за мыса Сепий?

Мегара лежала на досках рядом с Дафной и смотрела на далекие звезды.

— Дафна, ты спишь? — прошептала она.

— Как я могу спать, если это, возможно, наша последняя ночь? — ответила Дафна.

— Боишься?

— Боюсь. Как вспомню, как десять лет назад…

— Мы тогда побили персов!

— То-то и оно. Сейчас персидский царь идет не просто с целью завоевать Афины. Он хочет отомстить. Он сделает все, чтобы посчитаться с греками за битву под Марафоном.

Со стороны открытого моря послышался шум весел. Дафна поднялась и, опершись на поручни, спросила:

— Эй, вы откуда?

Шкипер удивился, услышав женский голос.

— Это что, корабль гетер?

— Да, я Дафна, гетера! — Теперь она различила в темноте двух мужчин. Судя по их одежде, это были спартанцы. — Вы привезли хорошие новости?

— Ни хорошие, ни плохие, — ответил один из них. — Время покажет. Леонид занял Фермопилы. Если персидский царь войдет в Грецию, ему сначала придется столкнуться со спартанцами. Фемистокл, командующий вашим флотом, узнав эту новость, сказал, что, пока Фермопилы в наших руках, эллинам нечего бояться.

— Вы знаете свое дело!

— Конечно, спартанцы умеют обращаться с луком и копьем. Варварам остается лишь узкий перешеек, не шире чем две едущие рядом повозки. Но прежде чем кто-либо из них отважится войти в этот проход, он будет продырявлен нашими стрелами и копьями.

— Вы храбрые мужчины! — восхищенно воскликнула Дафна. — А нет ли другого пути для варваров?

— Нет, — ответил спартанец. — Разве что узкая тропа через Каллидром, скалистые горы в Трахинии. Но эту дорогу знают только трахинийцы, небольшой народ, который полностью на нашей стороне.

— Трахинийцы, говоришь?

— Так называется племя, с давних времен поселившееся у Азопова ущелья. Ты о них вряд ли слышала!

— Ошибаешься, спартанец! Меня пробирает дрожь при мысли об одном юноше из Трахинии. Он ненавидит всех спартанцев и, кажется, только и ждет случая, чтобы отомстить.

— Ты говоришь загадками, гетера! — послышался голос снизу.

Дафна не стала ничего объяснять.

— Возьмите меня и моего раба в лодку, я поплыву с вами в Фермопилы. — Не дожидаясь ответа, она позвала Коалемоса. Тот забрался в лодку спартанцев вслед за гетерой.

— Налегайте на весла, — умоляла Дафна. — Иначе Греции конец. Я вам все объясню!

Мегара, стоя у поручней, смотрела на очертания исчезающей лодки и не понимала, что происходит.


Ксеркс тем временем отдыхал возле своей роскошной палатки, установленной посреди лагеря, который варвары оборудовали между реками Мелас и Азопос. В окружении приближенных он скучал на троне, наблюдая фривольные танцы двух девочек-близнецов, которым было не более десяти лет. Нагие, как новорожденные ягнята, они жестами показывали зрителям, как женщины учат друг друга искусству любви. Один раб вытирал пот со лба царя, другой обмахивал его опахалом из страусиных перьев. Девочки стонали и кричали, изображая оргазм, а Ксеркс посматривал на роскошную женщину, лежавшую справа от него на ковре. Ее звали Артемисия из Галикарнаса. Она опекала своего сына и командовала пятью кораблями персидского флота. Ее темные волосы были собраны на затылке и лежали на ковре, будто длинный хвост низайской кобылицы. Артемисия была одета как индианка. Широкие бедра были прикрыты шелком, а грудь просвечивала сквозь прозрачный платок, завязанный на затылке. Руки выше локтей были украшены золотыми цепочками в несколько оборотов.

Хотя у царя был гарем из трехсот наложниц, для приближенных не было секретом, что он положил глаз на Артемисию. Та, однако, делала вид, что не замечает благоволения царя царей. Сейчас, поглощенная танцем, она двигалась в такт с девочками и тяжело дышала. Это не могло ускользнуть от глаз и ушей похотливого Ахеменида.

Царь скривился и замахал руками, показывая, чтобы девочки удалились. Отхлебнув густого айвового сока из искрящегося бокала, Ксеркс посмотрел на Артемисию.

— Что ты имеешь против любовной игры девочек? — спросила она и встала перед царем. — В моей стране мужчинам больше всего нравится смотреть, как женщины занимаются любовью друг с другом. Или вы предпочитаете молодых мужчин?

— Замолчи! — крикнул Ксеркс, чувствуя неловкость перед приближенными. — Мы не для того прошли половину Азии, чтобы у подножия Олимпа смотреть на голых девчонок. Я, Ксеркс, сын Дария, пришел сюда, чтобы отомстить за отца! — Его голос становился все громче и громче. Он начал топать ногами, как маленький капризный мальчик.

С тех пор как шторм разбил мосты, наведенные через пролив, атмосфера при дворе царя была крайне напряженной. После переправы персы испытали новый удар судьбы. Северный ветер, необычный для лета, налетел на Эгейское море и разбил несколько сотен персидских триер у побережья Фессалии. Четыре дня бушевал шторм, и даже маги не смогли утихомирить его своими волшебными заклинаниями. Только когда один из них— какой негодяй! — принес жертву эллинской морской нимфе Фетиде, шторм наконец прекратился. Но Ксеркс невольно засомневался в могуществе азиатских богов.

— Пока мы не прошли Фермопилы, — сказал полководец Мардоний, — наш флот не должен продвигаться на юг. Дело в том, что наши корабли нуждаются в прикрытии с суши, а сухопутному войску необходима поддержка флота.

Ксеркс поднял палец.

— Послушайте слова полководца, вы, вожди чужих народов и мои сатрапы, и выскажите свое мнение. Поддержите царя советом, что нам делать против упрямых эллинов.

Сидониец Тетрамнест заметил, что, хоть у греков и более выгодная позиция, но их не может быть много, потому что проход очень узкий. Поэтому персам нужно совершать атаку за атакой, пока, наконец, греки не будут перебиты.

— Что сообщают наши разведчики? — осведомился Ксеркс. — Какова численность греков в Фермопилах?

Мардоний пожал плечами.

— Два самых лучших разведчика не вернулись. Наверное, попали в засаду в непроходимой местности. Но греки явно не могли послать в Фермопилы всех своих лучников. О царь царей! Я лежу перед тобой в пыли и не могу дать более точного ответа.

— Есть только один выход, — начал арадиец Мербал. — Мы должны перехитрить греков. Либо мы сделаем вид, что ушли, и они оставят свои позиции. Либо нам нужно искать решение на море. Если мы уничтожим греческий флот, то сможем взять на борт больше солдат и обойти Фермопилы по морю. Против атак с двух сторон греки устоять не смогут.

Речь арадийца нашла одобрение, и только Артемисия запротестовала:

— Пощадите наши корабли! Не устраивайте морское сражение! Разве наши разведчики не сообщали о маневренности греческих триер, которые одним ударом весла меняют направление? Я участвовала в бою неподалеку от острова Эвбея, и никто не может обвинить меня в трусости. Поэтому я имею право высказать свое мнение и предостеречь вас. Цель твоего похода, царь царей, Афины. Почему же ты идешь на риск уже здесь, в Фессалии? Хоть греки и храбрее, чем большинство из нас, но они ограничены в средствах. Они не в состоянии долго продержаться. Да, у них есть мужество. Но у нас есть время!

Ксерксу явно понравились доводы Артемисии. Царь довольно потер руки и захихикал. Уверенный в победе, он поднял бокал, и остальные последовали его примеру.

— Ты победишь, царь царей! — закричали все хором. — Твоя империя будет вечной!


Дафна, Коалемос и оба спартанца добрались до гор Каллидрома рано утром. В лагере греков, устроенном рядом с узким перешейком, отдыхали шесть тысяч гоплитов. Кроме спартанцев тут были воины из Тегеи и Мантинеи, из Микен и Коринфа, феспийцы и аркадийцы. Под началом Леонида оказались даже фебанцы, что было удивительно, поскольку город Фебы всегда поддерживал персов.

У северного выхода Фермопил расположился лагерь варваров. Он выглядел как крепость из повозок, образующих квадраты со стороной в тридцать стадиев. Крайние палатки персов стояли недалеко от места, где проживали трахинийцы.

Леонид принял Дафну в своей палатке, простой и скромной, как и полагается спартанцу: четыре стены и крыша. С южных склонов доносилось пение цикад.

— Слава о твоей красоте дошла и до Спарты, — начал Леонид, жестом предложив Дафне сесть. — Но то, что ты любишь родину больше жизни, до сих пор не было известно в Лаконии.

— Перейдем сразу к делу, — сказала Дафна. — У трахинийца Эфиальтеса один спартанец нечестным путем отобрал победу.

— Ты имеешь в виду Филлеса?..

— Да, Филлеса.

— Приведите сюда Филлеса! — в гневе крикнул Леонид, и его лицо мгновенно побагровело.

— Он здесь? — удивленно спросила Дафна.

— Он в первых рядах бойцов!

— Тогда оставь его в неведении. Это может вызвать беспокойство среди твоих людей.

Леониду с трудом удалось сдержать себя.

— Спартанец — обманщик? — крикнул он с отвращением и ужасом. — Он недостоин бороться в первых рядах!

Дафна попыталась успокоить его:

— Прошло уже несколько лет, как Филлес сознался мне в содеянном. Во время бега он бросил в лицо сопернику горсть песка и победил. Эфиальтес тогда проиграл и поклялся отомстить спартанцам. Когда я узнала, что вы собираетесь встретить здесь варваров, а единственный обходной путь ведет через страну трахинийцев, я подумала…

— О, Арес! — воскликнул Леонид и стал мерять шагами палатку. — Трахинийцы не должны нас предавать. Если они это сделают, Греция пропала!

Дафну поразило, как встревожился этот храбрый мужчина. Ведь Леонид слыл твердым и непоколебимым полководцем.

Он сжал кулаки, раздумывая, как ему поступить в этой ситуации.

— Может быть, трахиниец уже забыл о своем поражении? — робко предположила Дафна.

Леонид глухо рассмеялся.

— Мужчина может забыть все: жену, друга, счастье, горе. Но поражение — никогда! — Его глаза яростно сверкали.

— Что ты собираешься делать, полководец?

Леонид глубоко вздохнул.

— Бессмысленно перекрывать дорогу через Каллидром. Для этого нам понадобится втрое больше лучников, чем у нас есть. К тому же Фермопилы останутся без защиты. Остается только надеяться и молиться богам, чтобы трахинийцы не предали нас.

— Надеждой и молитвами войну не выиграть! — Дафна разозлилась. — Это говорю тебе я, гетера Дафна. Я женщина, а даже у вас в Лаконии женщины не годятся для военной службы. Но я не могу смотреть, как греки предоставляют свою судьбу воле случая.

Леонид, человек рассудительный, хотел что-то сказать, но Дафна не стала его слушать. Не прощаясь, она вышла из палатки, жестом показав своему рабу Коалемосу следовать за ней.

Лагерь греков уже проснулся. От палатки к палатке сновали повара, разносчики еды и маркитанты. Водоносы наполняли сосуды для умывания. Кто-то полировал щиты и мечи. Рядом ремонтировали колеса повозок. На женщину в лагере никто не обращал внимания. Коалемос, гора мускулов, шел впереди и принимал угрожающую позу, как только кто-то к ней приближался.

Без оружия, в сандалиях они отправились по дороге, которая вела по горам в обход Фермопил и заканчивалась в Азопском ущелье в Трахинии. Дафна не могла сказать, что погнало ее по этой горной тропе к трахинийцам, вернее, к Эфиальтесу.

Как ей отговорить трахинийцев от предательства? Можно ли их подкупить золотом? Или надо действовать угрозами? Или и то и другое?

Глупая Борода молча шел впереди, прислушиваясь к каждому шороху. Когда на пути попадался ручей, поваленные деревья или большие камни, он подавал ей руку. Тяжелый подъем в это душное утро вгонял в пот. Ремни сандалий натирали ноги. Дафне становилось все труднее дышать. Коалемос же шагал целеустремленно и легко. Казалось, ему не требовалось никаких усилий, не говоря уж о словах поддержки.

Было около полудня, когда Дафна опустилась между двух пней на покрытую мхом землю и перевела дыхание.

— Коалемос, мне нужно отдохнуть. У меня нет больше сил! — Женщина устало склонила голову и смотрела перед собой. Неожиданно она почувствовала руку раба на своем плече.

— Госпожа! Госпожа!

Гетера вопросительно посмотрела на Коалемоса. Он указал на гребень холма, потом на выступ скалы и петляющую тропу, по которой они только что прошли. Дафну будто парализовало. Она хотела закричать, но не смогла выдавить из себя ни звука. Со всех сторон на них были направлены стрелы и копья.


Уже несколько дней флоты враждующих сторон находились на расстоянии прямой видимости друг от друга. Варвары прошли мимо Скиафа и бросили якоря перед южным побережьем Магнезии. Их цель была ясна: персидский флот должен был пройти мимо Эвбеи и достичь берегов Аттики, расположившись при этом в пределах возможного сообщения со своими сухопутными войсками. Но этому препятствовал флот греков. Вблизи святилища Артемиды стояли на якоре Фемистокл с аттическим флотом и спартанец Брасид с кораблями остальных греческих племен. Под парусами, готовые каждую минуту к бою, они ждали день и ночь.

Фемистокл устроился на носу своей триеры, поглядывая на гребцов, чутко дремавших на скамьях. Почти никто не мог заснуть в этот душный вечер. Глядя вдаль, Фемистокл думал о загадочном исчезновении Дафны. Даже командир ее корабля не заметил, когда она покинула судно. Фемистокл ничего не мог понять.

Вдруг прямо перед носом корабля кто-то вынырнул. Гребцы тоже услышали плеск и стали вглядываться в воду. Сомнений не было. Словно Посейдон, из глубин моря вынырнул бородатый мужчина, в приветствии поднял руку и, шумно отфыркиваясь, спросил:

— Вы ведь эллины?

Вместо ответа Фемистокл приказал протянуть гостю из царства Посейдона весло, чтобы помочь ему вылезти из воды. До смерти уставшего пловца положили на доски. Фемистокл подошел к нему и удивленно спросил:

— Кто ты? Откуда?

Запинаясь и тяжело дыша, незнакомец сообщил, что он Скиллий из Скионы на полуострове Халкидика.

— Скиллий, знаменитый ныряльщик? — закричали гребцы.

Тот кивнул. Он рассказал, что варвары заставили его земляков присоединиться к их войску, и им ничего не оставалось, как подчиниться. Скионцам приказали доставать ценные вещи с затонувших персидских кораблей возле Пелиона. Скиллий не собирался воевать против греков и покинул варварский корабль, вплавь преодолев пролив.

— Клянусь Посейдоном, это же восемьдесят стадиев! — восхищенно воскликнул Фемистокл.

— Но ведь я же Скиллий! — не без гордости произнес ныряльщик.

— Сколько варварских кораблей стоит на якоре у горы Пелион?

— Трудно сказать, — ответил Скиллий. — Во всяком случае, столько, что их невозможно сосчитать. Тысяча, может, две тысячи…

— А сколько разбил Борей?

— Три-четыре сотни, но это были важные корабли: командные, быстроходные судна, а также судна, груженные сокровищами. Говорят, персидский царь проклял своего бога Ауру Мацду и помолился нашим богам, чтобы утихомирить шторм. С тех пор персидские военачальники разуверились, что боги на их стороне.

— Нам тоже так показалось. — Фемистокл рассмеялся. — Пару дней назад к нам подошли пятнадцать персидских кораблей, подкрепление. Мы не поверили своим глазам. Несчастные, огибая мыс Сепий, не заметили свой флот и приняли наши корабли за свои. Мы их подпустили и потопили вместе с экипажами!

— Варвары это видели, — сказал Скиллий. — Им очень жаль одного из их храбрейших воинов, старого Сандока из Кимы в Эолии. Он был судьей, и много лет назад его обвинили во взяточничестве. Варвары обычно снимают кожу с продажных судей и обивают ею стул преемника. Сандока распяли на кресте. Но потом царь пощадил его, потому что не был уверен в его виновности, и сделал наместником в Киме!

Между тем стемнело, и на всех близлежащих кораблях зажглись масляные лампы, которые были закрыты со стороны врага. Рабы принесли обессиленному пловцу жирной каши и фруктов, чтобы он немного подкрепился.

— Как ты думаешь, — спросил Фемистокл, пока Скиллий ел, — когда флот варваров будет атаковать нас?

— Не завтра и не послезавтра! — ответил Скиллий с набитым ртом. — Пока войско не прошло Фермопилы, флоту приказано стоять на месте. Это, однако, не исключает отдельных вылазок.

— Против кого?

— Против Эвбеи, например. Пару дней назад двести триер взяли курс на север. Это выглядело так, будто они пошли к Геллеспонту. Но ведь они могут обойти остров Скиаф и вне видимости греков, а потом взять курс на Эвбею.


— Ну и хитер же ты, Ксеркс! — крикнул Фемистокл в ночную тьму. — Но тебе еще придется познакомиться с Фемистоклом, сыном Неокла!


Варвары связали Дафну по рукам и ногам, привязали к палке, как дичь, и принесли в лагерь, разбитый в конце Азопова ущелья. Веревки оставили на ее теле глубокие раны. Прежде чем варварам удалось схватить Коалемоса, он уложил четверых на дорогу, причем одного взял за ноги и размахивал им как булавой. Когда великана тащили, он ревел, словно умирающий бык, а палка угрожающе прогибалась под его весом.

Страшный рев Глупой Бороды перепугал весь лагерь, и отовсюду сбежались варвары, чтобы поглазеть на пленника. Их обоих принесли к палатке царя. Тело гетеры безвольно висело вниз головой. Солдаты улюлюкали и смеялись, пытаясь ущипнуть ее грязными руками и издавая при этом непонятные гортанные звуки. В какие-то мгновения, когда Дафна приходила в себя, она готова была расцарапать лицо каждому из этих дикарей. Но от боли, усталости и потрясения гетера снова теряла сознание.

Она очнулась только перед сверкающей золотом палаткой, когда солдаты положили ее на землю. Один варвар, настолько заросший волосами и бородой, что почти не видно было его лица, развязал веревки и затолкал ее и Коалемоса в просторную прихожую. Коалемос при каждом прикосновении к нему варваров издавал душераздирающий крик. Дафна едва стояла на ногах. Слипшиеся от пота и пыли волосы свисали на лицо, щиколотки посинели, а на запястьях остались кровавые следы.

Хилиарх схватил Дафну за локоть и, приподняв тяжелый красный полог, вытолкнул ее на середину палатки. Но прежде чем Дафна смогла что-либо различить в тусклом свете помещения, ее бросили на пол. Она выставила перед собой руки, чтобы не разбить лицо, и так и осталась лежать ничком. Не зная и не желая этого, она в таком положении словно бы выказывала свое почтение царю Ксерксу. Дафна продолжала бы лежать, если бы ее не поднял начальник охраны.

Царь захихикал, увидев перед собой жалкое существо, которое едва стояло на ногах. Он обошел вокруг несчастной женщины и осмотрел ее с головы до ног. Платье на Дафне было разорвано. Царь позвал толмача.

— С каких пор, — начал он, ухмыляясь и глядя Дафне прямо в лицо, — эллины используют женщин в качестве шпионов?

Дафна ответила царю со всей яростью, на которую она еще была способна:

— Я не шпионка! Я — Дафна, гетера! И я не понимаю, почему твои трусливые солдаты схватили меня. Или варвары воюют теперь и с женщинами?

Ксеркс осведомился у переводчика, что означает слово «гетера». Тот, судя по выговору, иониец, объяснил, живо жестикулируя при этом, и по лицу царя пробежала похотливая ухмылка.

— Что погнало тебя, гетера, в военное время через горы? — Ксеркс продолжал сверлить ее взглядом.

— Я шла к трахинийцам. Трахинийцы — греческое племя!

— Это мне известно, — сказал царь. — А что тебе нужно у трахинийцев?

Дафна испуганно замолчала. Она чувствовала, как колотится ее сердце. Что ей сказать? И что собирается царь сделать со своей пленницей? От безысходности, охватившей ее, она не придумала ничего лучше, чем сказать правду:

— Я шла к Эфиальтесу, трахинийцу, которого я давно знаю…

— К Эфиальтесу?

— Да, так зовут этого трахинийца!

Царь многозначительно посмотрел на начальника охраны. Помедлив, он обратился к Дафне:

— Он дружит с персами, этот Эфиальтес.

До сознания Дафны наконец дошло: персы знают Эфиальтеса. Очевидно, он уже предал греков, и ее попытка предотвратить это оказалась напрасной. У женщины перехватило дыхание.

Но прежде чем она успела раскрыть рот, царь сказал:

— Он показал нам путь через горы! — Ксеркс прыгал с ноги на ногу и радовался, как ребенок. — Через горы, ты понимаешь?!

У Дафны потемнело в глазах. Узор на красно-синем ковре поплыл перед глазами. Золотые складки хоругвей и стандартов начали кружиться. В ее мозгу стучала единственная мысль: Греция погибла!

Словно издалека до гетеры донесся визгливый голос царя, который сообщил:

— Конечно же, он показал нам дорогу не просто так. Все имеет свою цену. Грек потребовал золота, и я дал ему золотую чашу. Если ты хочешь повидать Эфиальтеса, я отведу тебя к нему! Пойдем! — Только сейчас, чувствуя, как ее захлестывает приступ ярости, Дафна пришла в себя. Она решила, что бросится на предателя и схватит его за горло. Нет, лучше вырвать у кого-нибудь меч и вонзить его в грудь Эфиальтеса.

Дафна с отвращением вздрогнула, ощутив на своем плече потную руку варвара, когда тот осторожно выводил ее из палатки. Она кивнула Коалемосу, и тот остался на месте. В сопровождении дюжины солдат, которые шли с опущенными вниз копьями, царь вел Дафну к какому-то месту посреди лагеря. Дафна невидящим взглядом смотрела перед собой.

Вдруг царь остановился.

— А вот и твой друг Эфиальтес.

Дафна подняла глаза. Перед ней стоял крест. На нем висел мертвый мужчина. У его ног стояла золотая чаша.

— Я не люблю предателей, — пояснил царь, — которые хотят обогатиться. Эфиальтес получил то, что хотел. Но я дал ему и то, чего он, по моему мнению, заслуживает.

* * *
Спартанцы расчистили в своем лагере дорожку для бега длиной в один стадий. В изготовленной из ивовых веток клетке находился дикий баран. Пять обнаженных воинов с поднятыми копьями ожидали, когда откроют клетку и оттуда в смертельном страхе выскочит животное.

Прозвучала команда, и копьеносцы начали преследование, стараясь как можно ближе подбежать к барану. Первый, кто догнал барана, вонзил копье в его затылок, и тот кувыркнулся и остался лежать, чуть дергаясь. Спартанцы зааплодировали. Подошел священник и начал разделывать умирающее животное.

Эта странная церемония повторялась из года в год во время камей, культового праздника в честь бога плодородия Карния. В это время запрещались военные походы. И здесь, вдали от Лаконии, Леонид пообещал своим воинам, что они проведут эти дни в мире и спокойствии. Но неожиданно со стороны Фермопил прибежал гонец и крикнул:

— Варвары наступают!

День и ночь триста спартанцев и семьсот феспийцев охраняли узкий проход между скалами и морем. Теперь Леонид был вынужден послать своих людей вперед, распределив их по группам. Если варвары прорвут первую фалангу спартанцев, ей на смену придет следующая.

Первый день не принес успеха ни одной из сторон. Утром следующего дня варвары начали новый прорыв и понесли большие потери. Но вскоре все изменилось. Фокийский гонец принес страшную весть: варвары идут через горы. К борьбе на два фронта греки не были готовы.

— Бегите, пока есть время! Бегите! Бегите! Бегите! — эхом отдавались в скалах крики эллинских солдат. Остались только спартанцы и феспийцы.

Когда их копья были сломаны, они взялись за мечи. Потеряв мечи, они защищались кинжалами.

Люди Леонида боролись против стрел варваров, заранее зная, что они обречены. Но они дрались до последнего человека, верные святому закону спартанцев: нет ничего почетнее, чем умереть за родину.

Позже греки поставили в этом безлюдном месте Фермопил памятник отважным воинам с надписью: «Путник, когда придешь в Спарту, скажи, что ты видел нас лежащими здесь, как это велел закон».

Но тогда путь в Грецию был открыт.

Глава одиннадцатая

Желтые, красные и зеленые полотнища, натянутые на сеть из канатов, защищали трибуну от палящего солнца. Перед позолоченной палаткой сидел на троне великий царь и со скучающим видом принимал донесения своих генералов о победе. Справа от него расположилась Артемисия в длинном красном, открытом спереди платье, которое было скреплено блестящими брошами. Рядом с ней сидела Дафна в желтом персидском наряде: длинная юбка и спадающая с плеч, широкая, в складку, верхняя часть платья. Приближенных царя, находившихся слева от трона, это особое отношение царя к греческой гетере раздражало, и Мардоний, полководец, невольно насупил брови, глядя на обеих женщин.

Для Ксеркса обе красавицы означали что-то особенное. Артемисия, роскошная женщина с загадочными глазами, обведенными темной краской, как у египтянки, была властительницей Галикарнасса, Коса, Нисира и Калидны и, облачась в мужскую одежду, командовала пятью собственными кораблями флота. А Дафна, которой было двадцать четыре, в два раза меньше, чем Артемисии, представляла собой что-то вроде сувенира, военной добычи, с которой, как царь давал понять, он мог делать все что угодно.

При дворе Ксеркса знали, что Дафна вращалась в высших кругах греческого общества, и царь был доволен тем, что ему попалась такая пленница.

Мидийцы и эламцы, которые в бою с греками отличились особой храбростью, проходили мимо трибуны с опущенными вниз копьями и почтительно склоненными головами. За ними, под предводительством Леонтиада, шли фиванцы, в знак преданности расставив в стороны руки.

— Подозрительный народ с равнин Беотии, — заметил Мардоний и объяснил царю, что они послали землю и воду в знак подчинения персам, а потом греки заставили их идти против царских воинов, но в Фермопилах фиванцы сдались в плен.

— Поставьте на них клеймо! — крикнул Ксеркс и вскочил с трона. Из-за трибуны тут же вышли бритоголовые темнокожие рабы, оплетенные широкими кожаными ремнями. В руках они держали длинные щипцы, на концах которых были раскаленные соколы. Леонтиад мужественно подошел первым, и на груди у него выжгли клеймо. Раздалось короткое шипение, пошел едкий дым. Грек, сжав зубы, скривился. На его груди теперь был сокол — знак того, что он является собственностью персидского царя.

Дафна закрыла глаза, чтобы не видеть, как дрожащим от страха грекам, одному за другим, выжигали клеймо. Холодный пот тек по затылкам ее земляков, их взгляды на страшное орудие свидетельствовали о том, что они близки к обмороку.

— Храбрые мужчины! — прошептал Мардоний. Царь кивнул, не отрывая глаз от рабов, орудующих щипцами.

— Я думаю, никто из твоих людей, даже из отряда «бессмертных», не выдержал бы клеймение с таким мужеством, — сказал Ксеркс.

Мардоний кивнул.

— И при этом фиванцы не самые смелые из греков.

Когда Дафна открыла глаза, мимо трибуны под звон литавр уже шли солдаты из отряда «бессмертных». Гетера попыталась глубоко вдохнуть, но вонь, скопившаяся под балдахином после клеймения, не давала нормально дышать. В ее глазах был ужас, когда она увидела боевой знак, который один из «бессмертных» нес перед собой. Отряд остановился перед возвышением, и Дафна поняла, что на высокую палку была насажена отрубленная человеческая голова, очевидно, голова грека. Присмотревшись, она узнала Леонида и упала в глубокий обморок.

Когда Дафна пришла в себя, она увидела над собой поблескивающий золотом купол царской палатки и расплывшееся в ухмылке лицо царя.

— Я думал, женщины греков так же храбры, как и мужчины, — ехидно заметил он. — Или Леонид тоже принадлежал к тем, кто был тебе особенно близок?

Дафна приподнялась на мягкой подушке и увидела кривую улыбку Артемисии. Она взяла из рук царя чашу и жадно выпила кисло-сладкую жидкость молочно-белого цвета.

— Она не спартанка! — заметила Артемисия, лежавшая у ног царя. Женщина расстегнула почти все броши, скреплявшие ее платье. — Но она и предназначена совсем для другого, не правда ли? — Артемисия посмотрела на Дафну, будто ожидала ответа. Но Дафна упорно молчала. Галикарнасска задрала платье Дафны до бедер и сказала Ксерксу: — Может, проверишь, достойна ли она той славы, которая летит впереди нее?

— Убери от меня свои грязные руки, ты, ядовитая змея! — с ненавистью прошипела Дафна.

— Что себе позволяет эта проститутка! — возмущенно крикнула Артемисия.

— Проститутка? — Дафна вскипела. — Это скорее похоже на тебя. Развалилась перед великим царем, как дешевая портовая шлюха! Я — гетера, и еще ни разу не отдалась ни одному мужчине, который не был бы мне симпатичен. А ты борешься за власть и влияние, поэтому и предлагаешь себя царю, как рыночные торговки предлагают мясо дохлых кобыл.

Едва гетера закончила говорить, как Артемисия набросилась на нее, схватила за горло и, громко сопя, придавила к земле. Но Дафна ловко вывернулась и тут же ударила Артемисию коленом в живот. Та громко вскрикнула и всем своим пышным телом навалилась на хрупкую гречанку.

Царь от всей души забавлялся дракой. Он пританцовывал вокруг них, размахивая руками, подзадоривал их возгласами вроде «Молодец!» или «Покажи-ка ей!». Толмач, находившийся тут же, старательно переводил каждое слово. То, что возгласы Ксеркса предназначались ей, Дафна не заметила. Ей хотелось только одного — чтобы пришел Коалемос и швырнул эту проклятую бабу куда-нибудь в угол. Но верного слуги не было рядом, и ей пришлось самостоятельно защищаться против Артемисии, наделенной поистине медвежьей силой. Та завернула руку Дафны за спину и резко дернула вверх, будто хотела поломать ей кости.

«Она меня убьет», — подумала гетера. Ей показалось, что Артемисия как раз собирается это сделать на радость царю. Как она ни сопротивлялась, отчаянно молотя ногами по могучему телу соперницы, та наваливалась на нее все сильнее и, наконец, поставила локоть на ее горло. «Все, — подумала Дафна. — Это конец».

Но тут послышался резкий голос царя:

— Оставь, ты же убьешь ее!

Артемисия отпустила Дафну, будто услышала сигнал судьи. Она стояла, упершись коленом в грудь Дафны и, отбросив во-, лосы с лица, смотрела на гетеру.

— Ты или я, поняла? Кто-то из нас все равно уйдет! — прошипела она, чтобы царь не слышал.

Ксеркс указал на выход, и Артемисия исчезла за красным пологом, поддерживая подол оборванного платья.

— Ее называют львицей Галикарнасса, — мягко произнес царь. — Она сильнее любого из моих генералов. Но ты ее не бойся. Она слушается с полуслова. — Ксеркс притронулся липкой рукой к обнажившейся в драке груди Дафны.

Гетера отпрянула: прикосновение царя было противно ей. Ксеркс заметил это, и его глаза злобно сверкнули. Он гневно крикнул:

— Хватит ломаться, как пугливая лань, убегающая в чащу от жаждущих ее оленей! Или это входит в любовный ритуал гетер? Вы отклоняете все попытки мужчины сблизиться, чтобы усилить его желание? Тогда подожди, ты, животное, я покажу тебе силу персидского ремня! — При этом он задрал подол мантии и подошел к ней.

Дафна, казалось, вовсе не испугалась угрозы царя. Она только вопросительно уставилась, будто хотела сказать: «Что ты хочешь сделать, царь всех стран? Я не верю, что ты осмелишься совершить надо мной насилие. Ты не решишься!»

И действительно, Ксеркс остановился, растерянно глядя на нее. Дафна спокойно сказала:

— Ты кто, слуга, который силой хочет взять у торговки рыбой то, что отказалась дать ему за один обол портовая проститутка? Или ты властелин мира, которому женщины всех земель готовы целовать ноги, чтобы им позволили покорно отдаться тебе? Разве ты не выбрал триста из них, чтобы они сопровождали тебя в походе против Греции? Каждая, очевидно, изнемогает от желания, чтобы ты хоть раз попользовался ею, зная, что потом она будет выброшена как надкусанное яблоко. И этот властитель собирается изнасиловать гетеру?

Ксеркс с удивлением слушал речь гречанки. Он опустил подол мантии и ничего не сказал. Тогда Дафна продолжила. Ее голос звучал твердо и уверенно:

— Так возьми же силой то, чего я не даю тебе добровольно. Но знай, что с таким же успехом ты можешь тереться фаллосом о холодный мрамор греческой статуи или о золото дельфийской Афродиты. Если тебе доставит удовольствие покорить статую, то сделай это!

После этих слов гетера распростерлась у ног царя. Плотно прижав руки к телу и закрыв глаза, Дафна смирилась со своей участью.

Но ничего страшного не произошло. Царь нерешительно посмотрел на полог, за которым скрылась Артемисия, и прислушался. Снаружи раздавались крики погонщиков. Скрипели повозки. А издалека доносились звуки строевого шага солдат, идущих в бесконечном воинском марше. Наконец раздался визгливый голос царя.

— Уберите ее! — закричал он вне себя от ярости, размахивая руками. — Я не хочу больше видеть эту бабу! Уберите ее!

Из-за полога вышли два стражника, подняли Дафну и на плечах понесли ее к выходу.

— Что с ней сделать? — осторожно осведомился начальник охраны. Вызвать недовольство царя означало подписать себе смертный приговор. Жизнь гетеры теперь не стоила и обола.

— Отнесите ее в палатку к Артемисии! — крикнул царь. — Они сами разорвут друг друга!

Хилиарх испугался. Он склонился перед царем и сказал:

— Царь царей, дарующий всем жизнь! Артемисия не потерпит ни одной женщины рядом с собой. Гетера в ее палатке — это смертоубийство!

— Вот именно! — Ксеркс ухмыльнулся и повторил с наслаждением: — Вот именно!


Уже семь дней корабли греков стояли перед Саламином, скалистым островом у берегов Аттики. Сухопутное войско расположилось на перешейке Истм возле Коринфа. Все еще было неясно, где встречать варваров. Облака пыли и дыма свидетельствовали о том, что персы взяли штурмом Афины. С материка пришла греческая быстроходная лодка.

Фемистокл послал своего друга Сикинноса в разведку, и теперь полководцы с нетерпением ждали известий от него.

— Города Афины Паллады больше нет! — с горечью крикнул Сикиннос. Казалось, он согнулся от горя. Гребцы быстро причалили, и разведчик спрыгнул на берег. В окружении полководцев из разных племен, нетерпеливо задававших ему вопросы, он устремился к палатке своего хозяина.

Фемистокл вышел ему навстречу вместе с Еврибиадом. Он знал, что Сикиннос может принести с материка только плохие новости. Но в данный момент его интересовал лишь один вопрос: узнал ли Сикиннос что-нибудь о Дафне? Он пристально посмотрел на друга в ожидании ответа. Но тот не мог объяснять при всех, что след гетеры затерялся где-то в Фермопилах и что даже варвары не знают, где именно она находится.

Сикиннос поднял руку, приветствуя полководца. При этом его лицо приняло серьезное выражение и он незаметно покачал головой. Фемистокл все понял. Он опустил голову на грудь, пытаясь подавить готовый вырваться из горла крик боли и отчаяния. Сикиннос начал свой отчет, но его слова доносились до Фемистокла как бы издалека.

Сикиннос рассказал, что вместе с пятью другими разведчиками он подобрался на несколько стадиев к городу. Спрятавшись, они наблюдали штурм Афин. На их глазах выступили слезы, когда они увидели варваров, которые, словно стая стервятников, напавшая на раненого зверя, разрушали стены столицы. Дома и дворцы нижней части Афин были полностью уничтожены. Деревянные дома за агорой сожжены. Даже памятники и святилища не остановили персов. Немногих оставшихся в Акрополе жрецов и бедняков варвары выгнали из их укрытий огнем. Им удалось сделать это только после того, как у афинян кончился запас огромных камней, которые они скатывали на врагов, штурмующих святилище. Подожженные стрелы варваров уничтожили деревянные заграждения, и для них открылся путь к святыням верхнего города. Некоторые из защитников Акрополя бросились с западной стены и разбились насмерть. Другие спрятались в Эрехфионе под защитой Афины и Посейдона. Но варвары, не щадившие ни богов, ни людей, изрубили их на куски.

Ликомед, командир одной из афинских триер, упал на колени и со слезами в голосе воскликнул:

— О Зевс! Ты отдал варварам город своей ясноокой дочери Афины! За что же нам теперь бороться?

— За что?! — негодующе вскричал Адимант, командующий коринфским флотом. — Эллада состоит не только из Афин. Разве мы, коринфяне, не греки? А жители Эгины, Мегариды, Халкиды, Эпидавра, Киклад и, наконец, спартанцы — разве все они не греки?!

Фемистокл решил примирить их.

— Вы, мужи Греции! — обратился он к согражданам. — Не слушайте плач нашего соратника Ликомеда. Потеря родного города, как копье, пронзила его сердце. Для меня это известие не менее болезненно, но во мне оно вызывает желание поскорее атаковать и разбить персидский флот.

— Атаковать?! — возмутился коринфянин Адимант, будто в него попала горящая стрела варваров. — Ты серьезно думаешь, что мы можем с тремястами триерами атаковать превосходящий нас в десять раз флот варваров? Какое право ты имеешь говорить здесь? Твоя столица уничтожена! Ты человек без родины и вообще больше не грек!

Фемистокл в прыжке бросился на коринфянина, и тот упал на спину, чувствуя на своем горле железную хватку полководца. Тем, кто стоял рядом, с трудом удалось его оттащить, и Еврибиад, спартанец, взял инициативу в свои руки.

— Полководцы Греции! — воскликнул он. — Вы назначили меня командующим вашим флотом, хотя Спарта выставила всего шестнадцать кораблей — это меньше, чем Эгина, Мегарида и Халкида, не говоря уж об Афинах. Не знаю, что побудило вас к этому — то ли мой возраст, то ли военный опыт, — но я горжусь своим назначением. И теперь, когда вы перед лицом врага готовы разорвать друг друга, я призываю вас к терпимости и беспрекословному подчинению!

Слова спартанца вызвали недовольный ропот, и лишь немногие поддержали его. Тот, однако, уверенно продолжил:

— Все мы греки. Мы говорим на одном языке. У нас одни и те же боги, независимо от того, откуда мы — из Локриды, с Истма или Киклад. От азиатских орд нас отличает добродетель и благоразумие. Мы не варвары, которые бездумно идут на смерть по малейшему взмаху руки тщеславного властителя Суз и Эктабаны. Того, кто нас поведет, мы выбираем сами. И не из-за его происхождения, а благодаря опыту и храбрости народного избранника. А теперь, поскольку вы отдали свое предпочтение мне, я требую беспрекословного повиновения. Ибо мудр тот, кто уважает опыт. Глупо отвергать план Фемистокла, прежде чем он успел изложить и обосновать его. Это говорю вам я, хотя и не являюсь сторонником предложения Фемистокла. Не следует забывать, что мы отличаемся от варваров именно тем, что каждый может высказать свое мнение. Фемистокл подчинился мне, хотя корабли афинян составляют половину нашего флота, потому что он полагается на мой боевой опыт. И это говорит о его мудрости. Почему же вы позволяете себе затыкать рот мудрому человеку?

Еврибиаду никто не осмелился возразить, и Фемистокл начал свою речь:

— Послушайте меня, отважные мужи Греции! Сикиннос, которого я считаю своим другом, рассказал вам, как свирепствовали мидийские разрушители в Афинах. Копьеносцы не пощадили даже храмы наших богов и стариков, которым тяжело было уйти из города. И никакая сила не сможет остановить азиатские орды: ни меткие стрелы спартанцев, ни афинская конница. Единственной надеждой, которую дает нам сын Зевса, бог войны Арес, остается атака на море. Но не в открытом море, где флот варваров смог бы развернуться во всю мощь, а здесь, в узком проливе возле Саламина. Именно в этом месте, где есть возможность сражаться корабль с кораблем, воин с воином, наши быстроходные триеры будут топить варварские судна благодаря своим двойным таранам. Поэтому давайте готовиться к бою!

— Мой дорогой Фемистокл! — крикнул Адимант. — На Олимпийских играх бегунов перед стартом подстегивают розгами!

— Это правда! — ответил афинянин. — Но те, кто засиделся на старте, никогда не получают лавровых венков! — И, обращаясь к Еврибиаду, Фемистокл сказал: — В твоих руках будет спасение Греции, если ты дашь бой здесь, в проливе возле Саламина. Но если же ты направишь корабли к Истму, где море открыто с востока, юга и запада, то будешь вынужден вести безнадежный бой с атакующими со всех сторон превосходящими силами противника. В результате Саламин, Мегарида и Эгина будут потеряны раньше, чем ты встретишься с кораблями персов.

Еврибиад наморщил лоб и коснулся коротко подстриженной бороды. Голосом, исполненным печали, он произнес:

— Никогда мне не приходилось принимать более ответственного решения, чем сегодня, когда нависла угроза уничтожения Греции. Если мы примем план афинянина и нам удастся победить персов, Фемистокл станет героем. Если же мы потерпим поражение, то привлекут к ответственности только меня, при условии, конечно, что я выйду живым из боя. Поэтому я считаю, что мы должны не искушать военную фортуну, а подождать, пока варвары нападут на нас сами.

С алтаря на греческих адмиралов и полководцев пахнуло едким дымом. Уже несколько дней здесь горели жертвенные огни. Жрецы изо всех сил старались умилостивить богов. Но духота осеннего месяца метагитниона придавливала дым к земле. Плохой знак перед битвой.

Внезапно раздался шум. Оказалось, что гребцы притащили троих варваров, одетых в дорогие пестрые наряды. Сикиннос объяснил, что он и его товарищи захватили их на обратном пути и решили не убивать, а взять в плен.

Варвары отчаянно размахивали руками, украшенными золотыми кольцами, и что-то бормотали, издавая гортанные звуки.

— Что они говорят? — осведомился Фемистокл у Сикинноса.

Тот пожал плечами.

— Пленники утверждают, что они из рода Ахеменидов, а их мать, Сандака, сестра великого царя!

В это мгновение на алтаре взвился язык пламени, устремляясь к небу. Зашипело и забулькало, будто жрец вылил на жертвенное животное целую амфору темного беотийского масла.

— Как ты истолкуешь этот знак? — спросил Фемистокл жреца Евфрантида.

— Варвары понравились богам! Мы должны принести их в жертву. Тогда боги смилостивятся над нами.

— На алтарь варваров! — стали кричать греческие полководцы. — Принесите их в жертву Посейдону!

Фемистокл испугался. Он встал и громко крикнул:

— Вы, мужи Афин! Чем же вы отличаетесь от варваров, если хотите принести человеческие жертвы Посейдону? Уже много поколений греки не жертвуют богам людей, потому что наши философы провозгласили, что человек есть мера всех вещей. А теперь вы снова хотите впасть в варварство? Неужели страх помутил ваш разум? Кроме того, неосмотрительно убивать этих варваров. Если они действительно племянники великого царя, то у нас в руках бесценные заложники.

На этот раз афинянин нашел полную поддержку. Позже, уже на корабле, Фемистокл досаждал Сикинносу вопросами, не знают ли персы что-нибудь о Дафне. Тот ответил, что, по словам варваров, царь взял с собой в поход триста женщин. Откуда им помнить каждую?

Фемистокл молчал. Если варвары забрали у него любимую, то он должен отстоять хотя бы родину. Полководец взял друга за плечи.

— Сикиннос, тебе придется снова отправиться к персам. Ты пойдешь в пещеру ко льву, но на сей раз открыто. Попробуй пробиться к великому царю и передать ему послание от Фемистокла, полководца афинян.

— Господин, они убьют меня прежде, чем я доберусь до лагеря!

— Они не тронут тебя даже пальцем, и ни одного волоска не упадет с твоей головы. Ты всем будешь говорить, что эллины убьют племянников великого царя, если до захода солнца тебе не удастся вернуться на Саламин.

— И какое послание я должен передать великому царю?

— Сообщи царю, что Фемистокл на стороне азиатов и готов праздновать победу Ксеркса. Но это возможно только в том случае, если он атакует немедленно. Скажи ему, что греки собираются рассредоточить свой флот, чтобы вынудить его вести бой с несколькими частями флота эллинов одновременно…

Сикиннос недоверчиво посмотрел на полководца. Тот рассмеялся.

— Нет, нет, мой друг! Фемистокл не собирается перебегать к варварам. Это военная хитрость. Единственная возможность заставить остальных эллинов принять бой в проливе. Я понял, что если мы будем дальше бездействовать, то страх перед варварами станет еще больше и полководцы один за другим начнут отводить свои корабли к Истму. Вот тогда Греция точно будет побеждена.

Едва закончив, Фемистокл осознал, сколь многого он требует от Сикинноса. Не смея смотреть другу в глаза, он тяжело вздохнул, и Сикиннос угадал его мысли.

— Не нужно этого делать! — сказал Фемистокл, хотя в его голосе звучала мольба. На самом деле ему очень хотелось сказать: «Ты должен это сделать, Сикиннос. Это наше последнее спасение!» Устремив взгляд на берег Аттики, полководец ждал ответа.

— Ты сомневаешься, — начал Сикиннос, — смогу ли я выполнить задание?

— Это не задание, — перебил его Фемистокл. — Это просьба. Это отчаянная мольба…

— Называй это как хочешь. Завтра с первыми лучами солнца я отправлюсь к варварам. Это, наверное, вон там, на Эгалеосе, где к небу поднимаются облака пыли и дыма.

Лишь теперь Фемистокл решился посмотреть в глаза другу. Они крепко обнялись.

— Да хранят тебя боги! — тихо произнес Фемистокл, надеясь на удачу.


Греческий корабль в Саламинском проливе вызвал живой интерес у варваров. Необычный ритм, в котором гребцы работали веслами, свидетельствовал о том, что греческая триера гораздо быстроходнее персидской. Белый флаг на носу судна возвещал о том, что на борту курьер.

Еще не спрыгнув на берег, Сикиннос спросил, где он может найти великого царя, и сообщил, что везет важное послание от афинян. Персидские солдаты указали на один из холмов Эгалеоса, где стоял превращенный в руины храм Геракла. Толпа вооруженных копьями варваров по узкой тропе отвела Сикинноса к лагерю Ксеркса.

Великий царь поставил палатку на утесе, и уже издалека виднелся его трон под золотым балдахином. Скорее всего, он выбрал это место, чтобы наблюдать за предстоящим сражением. Сейчас его окружали многочисленные приближенные. Египетские рабы охлаждали Ксеркса с помощью опахал из страусиных перьев, а ионийские флейтистки извлекали из своих инструментов приятные уху звуки.

Посол эллинов, гордо выпрямившись, подошел к царю и, как полагалось, бросился на землю, прежде чем его принудил к этому начальник охраны. Поднявшись, он обратил внимание на женщину, сидевшую справа от трона, и остолбенел. Дафна! Дафна рядом с великим царем!

Теперь и гетера узнала его. Они молча смотрели друг на друга. В ее взгляде была мольба: «Сикиннос, забери меня отсюда!» Но как он мог это сделать? Как помочь Дафне?

Визгливый голос Ксеркса разорвал напряженную тишину:

— Кто послал тебя, чужеземец, говори!

Сикиннос посмотрел на Ксеркса и твердо произнес:

— Повелитель и царь всех земель! Я посол Фемистокла, верховного главнокомандующего афинян. Он на вашей стороне и желает, чтобы вы победили. Поэтому он советует вам немедленно атаковать, потому что греки намерены рассредоточить свой флот в разных направлениях.

— Ты говоришь по-персидски, как один из наших, — заметил Ксеркс, прищурив глаза.

Сикиннос объяснил, что его отец был ионийцем, сам он попал в плен под Марафоном и был продан в рабство, а потом его хозяин Фемистокл даровал ему свободу.

— Значит, ты наш! — рассвирепел Ксеркс. — Ни один грек не останется безнаказанным, если затронет одного из наших.

— Я грек, — спокойно заметил Сикиннос. — Я грек, и я на стороне эллинов.

— Ты знаешь, что сделали эллины с нашими послами, когда те потребовали земли и воды в знак подчинения?

Сикиннос кивнул.

— Они бросили их в колодец! — крикнул Ксеркс, вскочил с трона и подошел вплотную к Сикинносу. — Ты не боишься, что тебя ждет такая же участь?

Сикиннос не знал, откуда в этот миг у него появилось мужество. В его голове неожиданно созрел план, и он почти забыл о безвыходности своего положения.

— Повелитель и царь всех земель, — спокойно произнес Сикиннос. — Я — посол афинян, а вплену у афинян находятся сыновья твоей сестры Сандаки. До захода солнца я должен быть на Саламине. Иначе твоим племянникам конец.

Слова Сикинноса повергли Ксеркса и его приближенных в изумление. Сикиннос вытащил браслет одного из пленников и протянул его царю. Тот внимательно осмотрел браслет и, покачав головой, сказал:

— Смелые мужчины эти афиняне, очень смелые…

Теперь Сикиннос приступил к осуществлению плана, который пришел ему на ум. Он непременно решил спасти Дафну.

— Верность афинян принесет тебе неоценимую пользу, царь, — с серьезным видом начал он. — Но эта верность имеет, конечно, свою цену.

Придворные нетерпеливо переглядывались, а царь плюхнулся на трон, ожидая неприятных для себя условий.

— Афинский флот составляет половину всего греческого флота, — продолжал посол. — Афинская конница сильна своей маневренностью. А афинские гоплиты своими стрелами, как известно, загнали на корабли персидское войско, стоявшее под Марафоном. Если ты хочешь, чтобы афиняне стали твоими верными союзниками, то Фемистокл выставляет одно-единственное требование: эту женщину! — Сикиннос вытянул руку, указывая на Дафну.

Гетера оцепенела от страха. Ее сердце бешено застучало. Моргая глазами, она смотрела то на царя, то на посла. Как поступит царь, известный своей необузданностью и приступами гнева? Отдаст ли он ее в обмен на выигранное сражение? Сражение, из которого он и так выйдет победителем?

Ксеркс был непредсказуем. В любой момент его мелкозавитая черная борода могла начать дрожать, как лавровый лист на осеннем ветру. Но на этот раз царь был спокоен. Артемисия, лежавшая на мягких подушках с другой стороны трона, в нетерпении подняла темные брови. Для нее пауза оказалась слишком долгой. Неужели великий царь действительно сомневается в том, отдать ли ему эту проститутку и в обмен получить Грецию?

Царь все еще молчал, поглаживая правой рукой свою позолоченную одежду, будто хотел выиграть время. Мардоний, угадав мрачные мысли Ксеркса, взял слово:

— Гетера настолько дорога афинскому полководцу, что он готов отдать за нее флот?

Сикиннос пожал плечами и коротко пояснил:

— Он любит ее.

— Гетеру? Насколько я знаю, гетеры — это женщины, которых может иметь каждый, кто в состоянии заплатить за их услуги.

— Нет, — ответил Сикиннос. — Расположение гетеры может завоевать далеко не каждый. Не всякого мужчину Афродита наделяет таким счастьем.

— Замолчи! — рявкнул Ксеркс. — Что нам до обычаев греков! Сообщи своему хозяину, что мне не нужна его верность. Даже за такую цену! Он должен сдаться мне без всяких условий. Иначе я пущу флот афинян на дно и не успокоюсь, пока его голова не будет торчать передо мной на палке, как голова Леонида после битвы в Фермопилах! — Царь жестом велел посланнику удалиться.

Сикиннос шел по тропе к морю и, не спуская глаз с копьеносцев, сопровождавших его, раздумывал о том, какую пользу принесет эта миссия грекам. Правильно ли он ее выполнил? Конечно, он передаст Фемистоклу радостную весть о том, что Дафна жива. Но вместе с тем он причинит ему еще большую боль, сообщив, что Ксеркс не хочет ее отдавать. Только одно ясно было Сикинносу: атака персов — вопрос нескольких часов.

Ксеркс и его приближенные наблюдали, как быстроходный корабль греков вычерчивает кривые линии по заливу. Артемисия, не глядя на царя, с горечью произнесла:

— Из-за греческой проститутки упустить верную победу! Это оскорбление богов!

Но Ксеркс на удивление спокойно ответил:

— Мы победим и без верности афинян. Их столицу я уничтожил. Завтра я уничтожу всех их мужчин.

Дафна закрыла лицо руками и зарыдала, дрожа своим хрупким телом. Артемисию это нисколько не трогало. Она уже поняла, что царь влюбился в греческую гетеру.

С первыми лучами утреннего солнца на востоке появились черные корабли персов. Бесконечная вереница, предвещающая несчастье… Греки несколько недель с нетерпением и содроганием ждали этого часа. И вот перед лицом надвигающейся армады от триеры к триере полетел боевой клич эллинов:

— Эй-эй! Эй-эй! Эй-эй!

Еврибиад громко затянул пайан, боевую песню, обращенную к Аполлону, в которой звучала просьба о победе:

— К блестящим кораблям спешите,
Чтоб отомстить за боль Афины.
Покойны будьте и гоните
Любую мысль о неминуемой кончине.
Эскадру варваров вам уничтожить суждено.
О корабли Эллады! Вам не дано иного!
Греки были готовы к атаке варваров. Ночью из ссылки, с острова Эгина, вернулся Аристид, уверенный в том, что в минуту опасности каждый должен принести пользу отечеству. Он наблюдал за передвижением персидского флота и сообщил об этом эллинам. Молчаливым рукопожатием Фемистокл и Аристид покончили со старой враждой.

Налегая на весла, греки направили свои корабли в пролив. Фемистокл занял место на носу триеры и громко молился Зевсу, чтобы тот подал руку помощи сынам Эллады в борьбе против безбожников-варваров.

Вражеский флот пришел от Фалера. Впереди на трехстах кораблях были финикийцы. Весла в три ряда. Над бортами висят щиты, прикрывающие гребцов. На головах гребцов шлемы до щек, точно такие, как у греков. За финикийцами следовали киприоты. Их рослые командиры с красными повязками на головах стояли на носу, потрясая копьями. Потом шли киликийцы — у каждого два копья и меч — и памфилы, вооруженные так же, как греки. Кого здесь только не было: ликийцы с козьими шкурами на плечах, азиатские дорийцы, карийцы с серпами и кинжалами, ионийцы с луками и стрелами, одетые в белое эолийцы и геллеспонтийцы с копьями. У всех на борту были персидские, мидийские и сакские бойцы, защищенные кожаными панцирями и металлическими щитками.

Среди них выделялась Артемисия со своими пятью кораблями, украшенная, как жертвенное животное. На ней был золотой шлем с лавром, чешуйчатый панцирь, закрывающий грудь, юбка из грубого полотна, такая же, как у мужчин, и сандалии с широкими ремнями, зашнурованными до обнаженных колен. Она стояла среди гребцов и, подняв меч, угрожающе кричала.

Ксеркс наблюдал утренний спектакль со своего трона. Справа от него сидела бледная от волнения Дафна с аккуратно уложенными в строгой прическе волосами. Она пыталась разобраться в этом огромном скоплении кораблей, но все было тщетно. Там, на горизонте, в одной из скорлупок, был он, Фемистокл! Чем больше сближались флоты, тем сильнее билось ее сердце. И тем меньше оставалось у нее надежд. Кораблей варваров было во много раз больше. Их даже невозможно было сосчитать.

Царю предстоящая битва доставляла столько радости, что он то и дело вскакивал, хлопал в ладоши и кричал:

— Во имя огня Ауры Мацды! Я заслуживаю этой победы! — Потом он смотрел на приближенных и радовался тому, что они утвердительно кивают.

По левую руку от царя сидел секретарь и аккуратно записывал все его замечания по поводу того, что происходило на море, а также похвалы и порицания в адрес обеих сторон. Если, например, какой-то корабль выбивался из строя, секретарь указывал название корабля, откуда он и кто его командир. Когда в поле зрения появились корабли Артемисии, Ксеркс презрительно махнул рукой.

— Вся ее сила между бедер. Для морского боя нужны мужчины, настоящие воины.

Он взглянул на Дафну, будто ожидал похвалы в свой адрес. Но гречанка не слушала его. Все ее внимание было приковано к сближающимся кораблям. Их разделяли около двух стадиев.

Греческие корабли будто танцевали на воде в такт движения гребцов, то задирая сверкающие золотом носы, то погружаясь глубже. Противники уже слышали командные крики друг друга. Полетели первые стрелы, со свистом пробивая паруса. Греки еще сильнее налегли на весла, чтобы создать как можно больше ударной силы для таранов. Стараясь направить корабль в борт противника, рулевые так налегали на свои длинные весла, что те гнулись, будто кипарисы под осенним бореем.

Носы триер, рассекая волны, производили звук, подобный бормотанию хора в театре. Гребцы, жестко прикрепленные к сиденьям, прислушивались, не раздастся ли треск бортов. Какой же корабль будет поражен первым?

Афиняне и коринфяне сошлись в бою с финикийцами и киприотами. За одним из щитов Фемистокл узнал своего противника. Это был Ариабигн, брат великого царя. Пригнувшись, как лев перед прыжком, перс размахивал длинным мечом. Грек же стоял, широко расставив ноги, чтобы не упасть при резких разворотах, и спокойно смотрел в лицо противника.

Фемистокл знал, что Дафна сидит рядом с великим царем и наблюдает за ходом боя. Он знал также, что единственная возможность вырвать ее из лап Ксеркса заключалась в том, чтобы победить это чудовище. Но это был бой раненого человека против хищного зверя, бой карлика против великана. Они были обречены, если только боги не сотворят чудо.

— Вперед, сыны Эллады! — крикнул грек с мужеством отчаявшегося в неравном бою воина. — Освободите Отечество и храмы богов от варваров! Пустите их корабли на дно моря!

— Эй-эй-эй! — тысячекратно раздалось со всех сторон. И вот таран одной из греческих триер вонзился в борт вражеского корабля. Гребцы сразу же начали грести в обратном направлении, стараясь оторваться от протараненного судна, но балки и доски намертво сцепились между собой, и неуправляемые корабли начали беспорядочно кружиться. По приказу командира греки бросили весла, схватили копья и мечи и, перепрыгнув на корабль варваров, начали рукопашный бой.

Другие триеры последовали их примеру и пошли на столкновение. Гордые корабли превращались в груды обломков и под предсмертные крики экипажей тонули, образуя пенистые водовороты. Другие судна, с пробитыми бортами, дрейфовали, закрывая проход для следующих за ними парусников.

Персы выстроили свои корабли в три ряда. У греков едва хватило триер на один ряд. Этот недостаток неожиданно оказался преимуществом. Грекам легче было маневрировать, в то время как персы вынужденно мешали друг другу. Подбитые персидские триеры не давали пройти кораблям из второго и третьего ряда. С юга потянул легкий ветерок.

Небо потемнело от града стрел варваров, а жуткое пение вонзавшегося в доски металла заставляло храбрых мужей Эллады дрожать от страха. Крики раненых были обращены к небу как молитвы. Если бы боги-олимпийцы когда-то не победили титанов в беспримерной десятилетней борьбе, то греки, скорее всего, повернули бы свои триеры назад и понеслись бы на край света, подальше от этой кровожадной орды варваров. Но боги-олимпийцы всегда были на стороне более слабых. Вот и теперь южный ветер усилился, и тяжеловесным судам противника стало еще труднее маневрировать в узком проливе. Они все чаще подставляли свои борта греческим триерам.

Внезапно перед Фемистоклом появился высокий нос адмиральского корабля варваров, и грек почувствовал себя маленьким и беспомощным, как Одиссей перед великаном Полифемом.[52] Что делать? Ждать, пока корабли столкнутся носами и Ариабигн, словно огромный хищный зверь, с мечом спрыгнет на его корабль? Фемистокл схватил копье и приготовился метнуть его. Но Ариабигн ловко укрывался за щитом. О щит Фемистокла звонко ударилась стрела, сломалась и упала в море, но он даже не заметил этого. Где же просвет, открывающий хотя бы маленькую незащищенную часть тела Ариабигна?

Сейчас он видел только мрачно торчащий шлем на голове адмирала, возвышающийся над круглым щитом. Фемистокл дал знак рулевому пройти рядом с персидской триерой. Маневр надо было сделать быстро, чтобы враг не успел отреагировать. И тут Посейдон пришел грекам на помощь. Сильный порыв ветра развернул вражеский корабль и поставил его поперек. Ариабигн обернулся и, отчаянно размахивая руками, стал подавать знаки рулевому, чтобы тот изменил курс. Этого короткого мгновения вполне хватило Фемистоклу. Когда из-за щита показалось левое плечо Ариабигна, он размахнулся и с силой метнул копье в перса.

Было слышно, как металлическое острие вонзилось в бок варвара. Ариабигн уронил щит, согнулся, как побитая собака, втянул голову в плечи и попытался вытащить копье. Фемистокл услышал, как рядом с ним просвистела стрела, и, проследив за ней, увидел, что она попала Ариабигну чуть выше переносицы. Хлынула кровь, обагрив лицо варвара. Сила, с какой стрелок выпустил ее, была настолько велика, что Ариабигн потерял равновесие, пошатнулся и упал в море, не издав ни звука. Зацепившись юбкой за расщепленную балку, адмирал остался лежать на воде. Борт корабля противника оказался перед носом афинской триеры. Еще один сильный удар весел — и таран греков глубоко вонзился в брюхо варварского судна. Эллины молниеносно отстегнули ремни, вскочили с сидений и, вооружившись мечами, копьями, луками и стрелами, перепрыгнули на корабль противника.

Персы, парализованные жуткой смертью своего командира, почти не сопротивлялись, и греки кололи их, как ягнят на алтаре.

— Эй-эй-эй! — взревели эллины, окрыленные успехом. Их охватила неистовая жажда крови. Другие греческие триеры тоже стали применять такую тактику. Они ловили порыв ветра и быстро шли к-кораблю противника, а потом с помощью весел совершали стремительный маневр и таранили борт вражеского судна.

На греческой триере, расправившейся с адмиральским судном варваров, остались только Фемистокл и рулевой. Они отчаянно пытались с помощью весла освободить нос своего корабля, врезавшегося во вражеское судно. Нужно было спешить, потому что их товарищи уже подожгли корабль персов. Сначала виден был только дым, но потом огонь быстро охватил такелаж, паруса и скамьи гребцов. Испуганные греки поспешили назад, на помощь своему рулевому. Но корабли никак не удавалось разъединить. Видно, по воле богов им суждено было погибнуть вместе.

Нос греческой триеры зацепился за поручни вражеского судна, и это не давало ему уйти в сторону. Когда Фемистокл понял причину, он быстро перепрыгнул на борт варварского корабля. Боевой клич затих. Греки затаили дыхание, когда полководец исчез за огненной стеной. Пламя обжигало его икры, горящий канат упал на плечо, но Фемистокл не чувствовал боли. Он должен был спасти свою триеру и экипаж! Он вырвал из держателя весло и, используя его как рычаг, положил на поручни и поддел нос корабля.

Первая попытка не удалась. Фемистокл попробовал еще раз, под другим углом. Он навалился на весло всем телом, повиснув в воздухе. Нос триеры поднялся, раздался треск, и корабль греков освободился от смертельного захвата.

Когда афиняне увидели, что Фемистокл остался на горящем судне варваров, рулевой, подгоняя гребцов, сделал головокружительный маневр, и греческая триера оказалась в трех локтях параллельно персидскому кораблю. Фемистокл вмиг перепрыгнул на свое судно.

— Эй-эй-эй! — крикнул рулевой, и гребцы ответили ему хором.

Тем временем греки подожгли еще несколько варварских кораблей. Персидские воины кричали от отчаяния, потому что, в отличие от греков, они не умели плавать. Наступил полдень, а грандиозное сражение все продолжалось. Ни одной из сторон не удавалось достичь перевеса. На место каждого уничтоженного варварского корабля приходил новый, и все повторялось сначала.

Ксеркс ел красный виноград, стараясь выплевывать косточки подальше от себя.

— Смотрите, смотрите! — вдруг вскрикнул он. — Один из наших кораблей повернул назад! Кто отдал такой приказ? Кто разрешил? — Царь указал на финикийскую триеру, которая, по-видимому, в неразберихе боя потеряла ориентир. — Кто это?

— Финикиец Мнасидик, — ответил один из приближенных, и Ксеркс продиктовал секретарю:

— Мнасидик, отрубить голову.

Корабли варваров изо всех сил сопротивлялись напору южного ветра, и чем ближе ветер теснил их к берегу, тем больше они мешали друг другу.

— Смотрите, царь и повелитель! — крикнул один из приближенных. — Артемисия потопила греческий корабль!

Сообщение не вызвало у великого царя настоящей радости.

— Мне кажется, наши мужчины стали бабами, а наши бабы сражаются, как мужчины. — Он исподлобья посмотрел на Дафну, которая сидела в напряжении, сжав руки между коленями, и молчала. Молчание гетеры разозлило царя, и он набросился на нее: — Я знаю, для кого бьется твое сердце, гречанка. Но твои молитвы напрасны!

Дафна насмешливо улыбнулась. Ее глаза блеснули, кулаки сжались в бессильной злобе.

— Возможно, — прошипела она, — что ты переживешь этот день, но для твоих мужей там, внизу, спасения больше нет. Греки разобьют их, потому что они воюют за правое дело. И боги-олимпийцы не допустят, чтобы варвары разрушали их храмы и статуи.

— Замолчи, ты, гетера! — рявкнул царь. — Или я велю тебя высечь, как никудышную рабыню!

Слова царя не испугали Дафну.

— Давай, высеки меня кнутом! — крикнула она со слезами на глазах. — Варвары ни на что больше не способны. Ума у них нет, поэтому они всего стараются достичь силой.

Дафна испуганно замолчала. И как это могло у нее вырваться?

Все взгляды устремились на Ксеркса. Тот растерянно смотрел на гречанку. Его черная борода дрожала. Пальцы нервно теребили золотые застежки на одежде. Потом, после бесконечной паузы, он хриплым голосом позвал начальника охраны, стоявшего за его спиной. Фыркнув, Ксеркс задрал голову и громко приказал:

— Бей ее в лицо. Разбей ей лицо. Бей, пока не потечет кровь! Я хочу это видеть!

Хилиарх, великан в кожаных доспехах, коротко подстриженный, с волосатыми руками, как из-под земли вырос перед Дафной и стоял словно бык, могучий и неумолимый. Дафна посмотрела на него открыто, без видимого страха, и этот взгляд смутил начальника охраны. Обычно он видел только ужас и отчаяние в глазах своей жертвы. А сейчас на него смотрели глаза, полные бесстрашия и такой естественной привлекательности. Хилиарх не мог припомнить, чтобы когда-нибудь испытывал сочувствие к человеку, которому он всаживал в грудь меч или отрубал голову. Но необходимость ударить женщину рукой, сделать ей больно вызвала растерянность и даже неловкость. Неотрывно глядя на Дафну, он чувствовал на себе сверлящий взгляд великого царя. Хилиарх размахнулся и ударил. Голова женщины легко откинулась в сторону — так выпадает клубок шерсти из рук прядильщицы. Веки Дафны задрожали, но она по-прежнему мужественно смотрела на карателя.

— Бить, я сказал! — рассвирепел Ксеркс. — Ты должен разбить ей лицо!

Великан все еще колебался, но потом размахнулся второй раз и жестоко ударил гетеру своим костистым кулаком. Она пошатнулась и раскинула руки, чтобы не потерять равновесие. Светлая кровь потекла у нее из носа и правого уголка рта. Дафна почувствовала теплую кровь на своей коже, но, прежде чем она пришла в себя, начальник охраны ударил ее в третий раз, так что кровь брызнула в разные стороны. Удар был такой сильный, что женщина в одно мгновение рухнула на вышитый золотом ковер.


Картина боя в Саламинском проливе тем временем изменилась. Греки, с благой помощью ветра, посланного Посейдоном, гнали варварские корабли назад. Теперь было видно, насколько опасны двойные тараны быстроходных греческих триер. На полном ходу они вспарывали персидские корабли и благодаря нескольким быстрым, сильным ударам весел уходили из опасной зоны. Маневренность давала греческим триерам еще одно преимущество: они уворачивались от вражеских стрел, в то время как их гоплиты без труда снимали своими стрелами рулевых и лучников противника. А в рукопашной схватке эллины были, несомненно, отважнее.

Пролив приобретал все более ужасающий вид. Обычно спокойные воды, отражавшие голубое небо Эллады, стали бурыми от крови убитых и раненых воинов. Утопающие цеплялись за все что можно, но и их настигали стрелы лучников.

Варвары уже сдались. На востоке некоторые корабли пытались уйти в сторону Фалера. Но Еврибиад послал за ними спартанцев, и те безжалостно таранили их, отправляя на дно моря.

Ксеркс понял, что битва проиграна, и начал причитать:

— О Аура Мацда, почему ты отвернул от меня свой благочестивый лик? Разве я не принес тебе в жертву целые стада коров с белыми, торчащими в небо рогами? Разве твой противник Ахриман сильнее тебя? Я спрашиваю тебя, Аура Мацда, почему ты отвернулся от меня?

При этом он тянул руки к небу и закатывал глаза. Жрецы размахивали кадилами и бормотали свои бесконечные молитвы. Приближенные царя, сложив перед лицом ладони, завели многоголосое молитвенное пение.

— Я засыплю пролив, чтобы мои войска смогли пешком перейти на Саламин! — бушевал великий царь. — Здесь будет дорога, и никто тогда не посмеет утверждать, что флот Ахеменидов пошел на дно в Саламинском проливе. Пролива больше не должно быть, слышите?

Гонец сообщил о прибытии Мардония, который командовал сухопутными войсками. Мардоний, невысокий жилистый мужчина, салютовал громким боевым кличем. Когда его взгляд упал на неподвижно лежавшую женщину, царь пояснил:

— Я должен был ее наказать. Она повысила на меня голос.

Мардоний наклонился, взял повисшую плетью руку Дафны и перевернул женщину на спину. Посмотрев на залитое кровью лицо гетеры, он приложил ухо к ее груди, а потом приказал слугам:

— Отнесите ее в гарем. Она еще пригодится нам!

Обратившись к царю, Мардоний с горечью произнес:

— Клянусь моим отцом Гобрием! Никогда в жизни я еще не видел такого опустошительного сражения. Наш флот уменьшился на двести кораблей. Но это не должно омрачать тебя, величайший из царей. Окончательная победа достигается не парусами и веслами, а конницей. Я, Мардоний, племянник и зять великого Дария, покараю греков за содеянное ими на море.

— Нет, нет, нет! — запротестовал Ксеркс. — Боги эллинов сильнее наших богов. Они победили даже Ауру Мацду.

— О царь земель, властитель народов! Не персы проиграли эту битву. Нет, это трусливые финикийцы, неповоротливые египтяне, ни на что неспособные киприоты и пугливые киликийцы виноваты в нашем поражении. Разреши мне выступить против греков с твоим войском — с мидийцами, бесстрашными азиатами, — и я уничтожу греков, как мы уничтожили Афины.

Уверенность в речи Мардония понравилась великому царю. Он сказал, что подумает до следующего дня. Потом отвел полководца в сторону и сказал:

— Мардоний, ты не потерпел ни одного поражения. Ты самый храбрый. Ты защитишь мою жизнь?

Ксеркс, который вызывал страху мидийцев, саков, бактрийцев и индийцев, хотя многие боялись их самих из-за жестокости и вероломства, дрожал теперь перед отважным греческим народом.

— Повелитель, — почтительно ответил Мардоний. — Я дал клятву защищать родину и, если надо, отдать за нее жизнь. Ты — наша родина, великий царь. И я буду защищать тебя ценой своей жизни.

Ксеркс подошел к полководцу вплотную и прошептал так, чтобы никто не слышал:

— Слушай, Мардоний, я боюсь греческих богов больше, чем доверяю нашим богам. Если эллины подкупили наших богов…

— Боги неподкупны, повелитель!

— Но как смогли греки разбить наш флот? Ты знаешь, какие жертвы я принес Ауре Мацде!

— Я знаю, царь царей. Целые стада коров были убиты в угоду ему!

— А если греки на своих быстроходных триерах пойдут к Геллеспонту и разрушат мосты? Тогда мы окажемся в ловушке и спасения уже не будет.

— Великий царь! Не бойся этого. Все наши оставшиеся корабли отошли к мысу Сунион. Флот эллинов сейчас у Саламина. Чтобы пройти к Геллеспонту, им нужно обогнуть мыс. Мы их не пропустим.

— Хорошо. Я тебе верю, — устало произнес Ксеркс. — Проводи меня в мою палатку. Я хочу поплакать.

Мардоний сделал знак рабам, и те, подняв трон, отнесли царя в палатку, перед которой полыхал большой костер.

Над проливом появились первые звезды. Они мирно светили, будто ничего не произошло. На острове яркими пятнами светились костры греков. На высотах Эгалеоса — костры варваров. А между ними, в узком проливе, догорали корабли персидского флота, плавали доски и бревна, которые южный ветер прибивал к берегу Аттики. Время от времени одна из горящих триер вздымалась, словно раненый зверь, из последних сил борющийся за жизнь, и с шипением исчезала в волнах.

Бесчисленные обломки кораблей прибило в эту жуткую ночь к мысу Колиада. Позже они служили грекам дровами. Тем самым сбылось предсказание Лисистрата, которое греки тогда не поняли: «Женщины Колиады будут веслами поджаривать ячмень».

Глава двенадцатая

Когда Дафна открывала глаза, ей казалось, что она видит сон. Так повторялось каждое утро. Шатер размером с греческий стадион, в котором находился гарем великого царя, представлял собой волшебный, сказочный мир. Ниши, эркеры, сотни балдахинов и мягких подушек, лежанок, разгороженных пологами и стоячими ширмами, которые были украшены пестрыми узорами, — все это поражало воображение.

Целая армия евнухов заботилась о благополучии избранных красавиц. Когда сладкий звон струн возвещал о начале дня, они приносили тазики с ароматной розовой водой и благоухающие мятой полотенца и спрашивали у красавиц, какой наряд те хотели бы надеть в этот день.

С тех пор как Дафну принесли в гарем, она чувствовала себя как птица в клетке. Всего было в достатке. Не было только свободы. Остальные девушки не обращали на нее внимания. Не было никакой ревности. Да и какая разница — одной девушкой меньше, одной больше. Ведь их было триста.

Нормальный мужчина мог бы потерять рассудок в гареме персидского царя. Столько красоты, обнаженности и желания было выставлено напоказ! Но лишь немногим предоставлялась возможность попасть сюда. Гарем принадлежал только Ксерксу. И если Ахеменид открывал кому-то двери гарема, то это было знаком особой дружбы.

Даже пышные светлые волосы Дафны не были здесь редкостью. Рослые северянки с берегов Черного моря, с тяжелой грудью и длинными ногами, имели такие же волосы, как у нее. Черноволосые египтянки привлекали своей фигурой и умением искусно красить лицо. У финикянок была самая лучшая одежда. Они были в основном рыжеволосыми, как и наложницы из Элама. Своей белой, как алебастр, кожей отличались совсем юные девушки с Киклад. Кроме того, они не стеснялись заниматься любовью друг с другом у всех на глазах. Были также темнокожие нубийки, блестящие, как эбеновое дерево, с пухлыми чувственными губами. Они с удовольствием трясли своими мягкими грудями в такт музыке.

Ответственным за гарем был Гермонтим из Песадана. Именно он командовал евнухами. Его купили на невольничьем рынке в Сардах, когда Гермонтиму было двадцать пять лет. Жестокий хозяин, купец с острова Хиос, кастрировал его, и это предопределило судьбу юноши. Он стал евнухом.

Дафна сразу прониклась доверием к этому человеку, потому что он отнесся к ней с уважением и подчеркнутым вниманием. Евнух даже пытался утешить ее, говоря, что родина там, где человеку хорошо живется.

— Может, ты и прав. — Дафна пожала плечами. — Мне действительно неплохо под твоей защитой. Но это не значит, что я чувствую себя хорошо!

Гермонтим не понимал ее.

— Скажи, Дафна, может, тебе не хватает красивых платьев? Или тебе нужна личная рабыня? Или я должен водить тебя на прогулку в фессальские леса?

— Это не то, Гермонтим! — ответила Дафна, надевая шафранно-желтый хитон, который принес ей евнух. — Я пленница в собственной стране. Через каждые пару дней меня запирают в повозке вместе с несколькими другими девушками и везут на новое место. Как скот, который бредет вместе с войсками, пока не попадет под нож мясника.

— Дафна! — мягко сказал евнух. — Идет война! И, несмотря на греческое происхождение, мы находимся в стане варваров. А великий царь отступает!

Женщина села на мягкую подушку, подперла голову руками и со вздохом произнесла:

— Я знаю, дорогой Гермонтим, но я свободная гречанка и привыкла ходить туда, куда мне хочется идти. Я даже не смогла бы стать супругой какого-нибудь грека и жить в четырех стенах. Поэтому я стала гетерой. Но, будучи гетерой, я привыкла отдаваться тем мужчинам, которые мне нравятся, а не удовлетворять похоть по чьей-то команде, даже царя.

— Тсс, не так громко! — Гермонтим предупредительно поднял руку. — У этого шатра сотни ушей.

Но Дафну невозможно было запугать.

— То, что я говорю, может слышать каждый. Великому царю известно мое мнение.

— Все знают, насколько ты искусна в любви. Слава о тебе шагает через границы. О тебе знают даже при дворе Ахеменидов. Говорят, какой-то афинский коневод подарил тебе имение за одну улыбку.

— Ничто не держится так долго, как слухи. — Дафна рассмеялась. — Коневод, о котором ты говоришь, включил меня в свое завещание. Улыбалась я ему или нет, не имело тогда уже никакого значения.

— А Фемистокл, афинский полководец?

Дафна смотрела перед собой и молчала. Гермонтим кивнул.

— Я слышал, что он друг варваров. Но великий царь сомневается, что грек говорит это всерьез. Фемистокл прислал посла с предложением обменять тебя на трех племянников царя.

— Я знаю. Но почему царь этого не сделал?

— Ксеркс рад, что избавился от сыновей сестры. Он боится всех своих родственников. Боится, что они отберут у него трон. Поэтому он тебя никогда не отдаст!

Гетера замолчала, думая о судьбе, которая выпала на ее долю. Тут вошел хилиарх, приветственно поднял руку и сказал, обращаясь к Гермонтиму:

— Приказ великого царя. Его величество Ксеркс, царь земель, отплывает завтра в Азию. Войска под командованием Мардония остаются зимовать в Фессалии. Великий царь желает, чтобы его сопровождали шестьдесят наложниц из его гарема, по одной из каждого племени. И греческая гетера!

Гермонтим кивнул, ударил себя кулаком в грудь и ушел. Дафна смотрела в пол, не желая встречаться взглядом с хилиархом.

— Я не хотел этого делать, — после продолжительной паузы сказал начальник охраны.

— Ты бил меня, как бьют провинившегося раба.

— Я делал это по приказу царя. Иначе я лишился бы головы. Мне очень жаль, клянусь Аурой Мацдой!

— Тебе жаль? — Дафна удивилась, что этот бессердечный телохранитель, для которого убийство было повседневным занятием, смог произнести такие слова.

— Я еще никогда не наказывал женщин. Мне очень жаль, — повторил хилиарх и, кашлянув, добавил: — Глупо противиться царю. В его руках вся власть. Стоит ему шевельнуть пальцем — и тебя бросят в жернова, чтобы от твоего прекрасного тела ничего не осталось.

Хилиарх заметил, что Дафна вздрогнула, и поспешил сгладить впечатление от сказанного.

— А ведь ты можешь жить, как богиня!

— Да, как богиня, — подтвердила Дафна. — Если отдамся мужчине, которого я ненавижу и презираю, который противен мне, как вонючий птицевод, выращивающий уток в Мессении!

— Замолчи, гетера! — крикнул начальник охраны, испугавшись, что их могут подслушать.

— Ударь меня, хилиарх! Оснований у тебя достаточно, — ответила Дафна.

Тогда варвар схватил ее за плечи и сказал:

— Хочешь — верь, хочешь — нет, но я желаю тебе добра!


Над развалинами Афин все еще стояли дым и смрад. Храмы, дворцы, памятники и святилища были разграблены и стерты с лица земли. На рынках, где раньше было шумно, где кипела жизнь, кошки и собаки гоняли темных крыс с жуткими облезлыми хвостами. Варвары не смогли разрушить все до основания.

Кое-где стояли колонны. Частично уцелели стены Акрополя. Отсюда афиняне и начали восстановление родного города.

Остались невредимыми и трибуны на Пниксе. Мужчины собирались здесь и обсуждали будущее города. Фемистокл, герой Саламина, которого все греки чествовали при любой возможности, жаловался, однако, на недостаток внимания к героям со стороны афинян.

— Мне не нужно от вас золота за одержанную мной победу — говорил он. — Но вы хотя бы оказали такое же внимание и уважение, с каким отнеслись ко мне наши союзники спартанцы. Они вручили мне оливковый венок как символ мудрости и находчивости и подарили самую лучшую повозку, какую только смогли найти в Лаконии.

Тимодем, молодой выскочка, крикнул:

— А не кажется ли тебе, Фемистокл, что победу под Саламином завоевали мы все? И гребцы, и лучники, и копьеметатели?

Раздались бурные аплодисменты, и Фемистокл ответил:

— Мне кажется, что я для вас как платан, под сенью которого вы прячетесь в непогоду. А стоит лишь небу проясниться, и вы начинаете срывать с этого дерева листья и ломать ветки.

Это взбесило афинян. Тимодем заявил, что своей славой Фемистокл обязан прежде всего родному городу. И вообще, ходят слухи, что он получил должность полководца за деньги.

— Фемистокл устоял в сражении, но не смог устоять против золота, — заключил Тимодем.

Началась перепалка. Афиняне угрожали Фемистоклу кулаками, и ему с трудом удалось успокоить их.

— Можете забыть меня, мужи Афин, — с горечью произнес полководец, — но не забывайте о своем городе. Вы должны знать, что с победой под Саламином персидская угроза не исчезла. Варвары обосновались в Фессалии. Они снова нападут, и поэтому мы должны укрепить Афины. Нам нужны стены, которые выдержат удары вражеских снарядов, и укрепленный порт. Я умоляю вас: возьмите камни с могильных плит ваших предков, с фундаментов памятников и постройте стены до новой гавани, до Пирея!

— Фемистокл богохульствует!

— Он хочет сам себе поставить памятник!

— Судить Фемистокла!

В собрании поднялся крик. Ликомед, который в битве под Саламином потопил первый корабль, призвал всех одуматься:

— Прежде чем судить Фемистокла, хорошо обдумайте его план! Вспомните предсказание оракула. Тогда было много мнений, как его истолковать. Но только Фемистокл оказался столь дальновидным, что смог разгадать его смысл. Почему вы думаете, что Фемистокл утратил свои выдающиеся качества?

Ксантипп, которого афиняне сослали несколько лет назад, но вернули перед битвой под Саламином, где он себя отлично проявил, тоже призвал сограждан к благоразумию:

— Вы очень быстро царапаете ваше решение на табличках. Но часто оно продиктовано завистью и собственной несостоятельностью. Нельзя ссылать порядочных людей, которые соображают гораздо лучше вас. Я на себе испытал, что значит быть вдали от родины и видеть, как неумело управляют страной те, кто остался. Особенно в тяжелые времена, когда родина в опасности. Если вы не перестанете отправлять в ссылку тех, кто высказывает новые смелые идеи, то скоро все лучшие люди государства окажутся на островах.

Эти слова Ксантиппа заставили горлопанов задуматься. Они помнили, как проявил себя сын Арифрона под Саламином. Многие предлагали дать ему должность стратега.

Началось обсуждение плана, и те, кто только что хотел сослать Фемистокла, проголосовали за строительство стен и укрепленной гавани. Причем все обещали не жалеть для этого собственных домов, памятников и камней с могил предков.

Гонец сообщил о прибытии македонского царя Александра с посольством.

Александр, сын Аминты? К чему бы это?

Афиняне недоверчиво смотрели на гостя с севера, который явился с шестью невооруженными послами. Македонец не был врагом Афин, но персы заставили его выступить на своей стороне.

Когда Александр начал говорить, в собрании установилась полная тишина.

— Мужи Афин! — обратился к ним македонец. — Меня послал Мардоний, полководец персов. Он передал следующее предложение о заключении мира: должно быть забыто все, что оба народа причинили друг другу! Вы останетесь свободными гражданами, как и раньше, и вся земля Эллады будет возвращена вам. К тому же вы можете выбрать себе еще какую-нибудь землю из владений великого царя. Персы даже предлагают вам восстановить все разрушенные святилища. Будьте благоразумны и не продолжайте борьбу против великого царя. Вы видели, как велика боевая мощь варваров. Вы победите одно войско, а на его место придет новое, еще более сильное. Поэтому я, Александр, которого называют «другом греков», советую вам, мужам Афин, заключить мир с Ксерксом, чтобы в будущем враги персов были бы и вашими врагами.

Когда Александр закончил, все молчали. Предложение о мире было настолько неожиданным, что большинство афинян сомневались, а не кроется ли здесь какой-нибудь подвох. Присутствующие начали шептаться, спорить, и уже через несколько мгновений поднялся невероятный крик. Каждый старался перекричать другого, отстаивая свое мнение. Целая толпа афинян обступила трибуну с намерением стащить с нее Александра и его спутников.

— Бросить предателей в колодец! — кричали они хором, и к ним присоединялось все больше и больше людей.

Молодой человек с длинными светлыми волосами пробился к подиуму и громко требовал, чтобы его выслушали. Его звали Ликид.

— Какие вы дураки, мужи Афин! Одержав с помощью богов-олимпийцев одну победу, вы возомнили, что всегда сможете побеждать персов. Если вы по-настоящему любите свою страну и не хотите, чтобы она превратилась в прах и пепел, примите предложение македонца.

Ликид попытался продолжить, но озлобленные афиняне стали бросать в него камни. Однако Ликид не испугался.

— Убить его, предателя! — орали из толпы.

— Сослать его к персам!

Вслед за камнями полетели глиняные таблички для голосования. Одна попала Ликиду в лоб. Потекла кровь, и молодой человек осел на землю. Тут же на обмякшее тело посыпались камни величиной с кулак. Афиняне ненавидели персов, и Ликид, который выступил за союз с варварами, был воспринят взбудораженной толпой как пособник персов.

Затаив дыхание, Александр и его спутники наблюдали за кровавым самосудом. Фемистокл отчаянно пытался утихомирить разгоряченных людей, но ему самому пришлось спрятаться за колонну, чтобы избежать такой же участи.

— Перс! Мидиец! Варвар!

Каждый бросок камня сопровождался подобным выкриком. Если бы Фемистокл сейчас вмешался, то его самого забили бы до смерти. Ему было стыдно перед македонцами, которым афиняне самым жутким образом продемонстрировали, как они ненавидят все варварское.

Град камней прекратился так же внезапно, как и начался. Двое молодых людей подняли бездыханное тело Ликида и понесли его сквозь расступившуюся толпу. Александр ошеломленно смотрел им вслед. И это уважаемый народ эллинов?

Фемистокл угадал мысли македонца. Он поднял руки, прося тишины.

— Вы, мужи с севера! Нужен ли вам ответ после всего, что здесь произошло? Вы своими глазами видели, как дорога афинянам свобода. И какими бы могущественными ни были варвары, пока светит солнце, греки не подчинятся диктату варваров.

Афиняне заулюлюкали и стали кричать:

— Отомстим за разрушенные жилища наших богов! Долой варваров! — И они подняли камни, чтобы бросить их в македонцев.

Фемистоклу с трудом удалось добиться, чтобы его выслушали.

— Остановитесь, афиняне! Это наши друзья, которых вы давно знаете. Они хотят вам добра!

— Добра?! Чтобы мы подчинились варварам?

— Гнать их из города!

— Забить их камнями!

Фемистокл вздохнул с облегчением, когда вывел Александра и его спутников из собрания целыми и невредимыми. Неужели это те самые афиняне, которые подарили миру Солона и Клисфена?


Финикийская триера, которая везла великого царя в Эфес, танцевала на волнах Эгейского моря. Сильный северный ветер не давал морякам держать правильный курс.

Ксеркс испуганно вжимался в трон, прикрепленный цепями к мачте, и ругал рулевого:

— Ты, сын финикийской проститутки! Хочешь утопить своего царя?

Тяжелый вал обрушился на палубу, заглушая отчаянные крики и причитания находившихся под палубой наложниц. Гермонтим, как мог, успокаивал испуганных женщин. Каждый раз, когда большая волна захлестывала корабль, соленая вода стекала внутрь, накапливаясь и отяжеляя судно. Дафна молилась Посейдону.

Гермонтим с трудом пробрался к люку и крикнул:

— Эй, мы затонем, если не будем вычерпывать воду!

Рулевой не расслышал его слов. В это мгновение волна выбила весло из его рук, он пошатнулся и упал навзничь, ударившись головой о поручни. Некоторое время финикиец лежал неподвижно, потом сел, тряхнул головой и с трудом поднялся. Гермонтим высунулся из люка и жестом показал, что нужно сделать. Рулевой понял и приказал гребцам сушить весла, чтобы образовать цепочку и вычерпать воду деревянными ведрами.

Ксеркс не решался встать с трона. Его одежда намокла и стала тяжелой, превратившись в своеобразный панцирь, затруднявший движения.

— Спаси своего царя! — крикнул он рулевому. — Спаси царя царей! — Последние слова потонули в шуме огромного вала, накрывшего корабль. Трон завертелся и едва не перевернулся вместе с Ксерксом.

Широко расставляя ноги и держась за поручни, рулевой пробрался к мачте.

— Корабль перегружен! — крикнул он. — Я предупреждал об этом еще при отплытии!

— Спаси своего царя! — повторил Ксеркс. — Я заплачу тебе золотом!

Рулевой схватился обеими руками за трон и, стараясь сохранять равновесие, прокричал царю прямо в ухо:

— Чтобы тебя спасти, нужно избавиться от половины людей на борту!

— Ты уверен, финикиец?

Тот пожал плечами.

— Мы слишком глубоко сидим в воде. Корабль перегружен.

Между тем гребцы прекратили черпать воду, понимая, что это бесполезно. Но прежде чем они снова сели за весла, рулевой созвал всех на палубу.

— И баб тоже! — рявкнул великий царь.

Женщины визжали, выли и отбивались, когда евнух одну за другой начал выталкивать их наверх. Дафна упала и осталась лежать, отчаянно хватаясь за доски, палубы, чтобы ее не смыло за борт. Небо так потемнело от низко нависших туч, что трудно было различить даже нос корабля.

Палуба напоминала поле боя. Женщины и мужчины лежали на скользкой палубе, цепляясь друг за друга, и каждый раз, когда триера сначала взлетала на гребень вала, а затем опускалась в глубокую впадину между волнами, женщины кричали, как приговоренные к казни в жерновах.

Царь сидел как статуя и старался перекричать шум бушующего моря.

— Мы все утонем, потому что так угодно богу зла Ахриману. Но вы можете спасти меня, вашего царя, если каждый второй прыгнет за борт. Корабль перегружен.

Едва Ксеркс закончил, как гребцы, один за другим, стали подползать к нему, чтобы поцеловать его ноги, а потом с громким криком прыгнуть за борт. Царь наблюдал за жертвоприношением с довольным видом.

— Сколько гребцов тебе нужно, чтобы без парусов добраться до берега? — спросил он у рулевого.

— Двадцать! — крикнул тот. — Хотя бы двадцать!

Оглядев оставшихся мужчин, Ксеркс поднял руку.

— Хватит, храбрые воины! Теперь женщины из гарема!

Но никто из женщин не сдвинулся с места. Тогда царь приподнялся на троне и злобно проревел:

— Тогда пусть всех вас заберет Ахриман, ни на что не годные бабы!

Из-за мачты появился хилиарх.В руке он держал мокрый канат. Ксеркс небрежно указал в сторону скулящих женщин. Телохранитель размахнулся и опустил канат на дрожащие тела.

Дафна судорожно сжалась, боясь дышать. Прикрыв голову правой рукой, она ждала страшного удара. Полуобнаженные наложницы извивались под ударами, вопя, рыдая и моля о пощаде. Какая пытка перед смертью!

Что делать? Каждая волна, которая обрушивалась на корабль, вызывала новый всплеск ужаса. Казалось, женщины потеряли рассудок. Дафна увидела, как мокрый канат опустился на шею одной черноволосой девушки и тут же потекла кровь, обагрив мокрое платье и темные доски палубы.

Самые разные мысли пронеслись в голове Дафны. «Может, вскочить, выхватить канат из рук хилиарха и бить великого царя, пока он не испустит дух? — думала она. — Или просто броситься за борт, в жертву Посейдону, положив конец этой ужасной жизни?»

В одно мгновение перед ней пролетели все двадцать пять лет ее жизни: счастливое детство на Лесбосе, персидский плен, смерть отца, события под Марафоном, жизнь в доме гетер, короткий период благосостояния и счастья, а потом Фемистокл, который мог бы придать ее жизни новый смысл. Фемистокл!

Варвары забрали у нее отца, любимого, а теперь хотят отобрать и ее жизнь! И она должна на все это смотреть и бездействовать?

В ней закипали гнев и ненависть. Пока Дафна лежала на палубе, она не видела, как гребцы хватали девушек и одну за другой толкали за борт. Разбушевавшееся море тут же поглощало свою жертву.

— А золото в трюме корабля? — крикнул рулевой.

Ксеркс махнул рукой, злобно сверкнув глазами.

— Выбросьте лучше всех женщин!

Дошла очередь до греческой гетеры. Ее схватили и подняли над палубой.

— Эту не надо! — крикнул царь.

Дафна не слышала его слов. Она отчаянно отбивалась, и ей удалось вырваться из рук гребцов. Но канат хилиарха обернулся вокруг ее груди, перехватив Дафне дыхание. Гребцы испуганно отскочили. Дафна прыгнула на хилиарха, как львица, вонзила ногти ему в шею и стала давить что было силы.

Хилиарх закричал и, пытаясь освободиться, отбросил гетеру от себя. Это не помогло. Тогда он придавил женщину спиной к поручням. Она пронзительно вскрикнула, потому что в этот миг огромная волна подняла ее вверх и бросила в пучину. Хилиарх успел схватиться за поручни.

— За ней! — скомандовал великий царь. — Мне нужна эта гетера!

Желтый хитон Дафны мелькнул на гребне волны и снова скрылся в мутной воде. Никто из мужчин на палубе не решался выполнить приказ царя. Но это нужно было сделать сейчас, пока оставалась хоть малейшая надежда.

Гермонтим бросил вопросительный взгляд на царя и прыгнул в море.

Волны Посейдона то поднимали Дафну, то опускали ее. Женщина стала захлебываться, силы покинули ее, и она смирилась со своей участью.


Дафна пришла в себя, чувствуя легкое прикосновение волн к своим ногам и теплоту песка, на котором она лежала. По небу все еще мчались темные облака, но на западе уже виднелась серебряная полоска моря, освещенная солнцем, которое наконец пробилось сквозь плотную завесу дождя. Приближался вечер. Темнело.

Дафна села и осмотрела себя с головы до ног. От хитона остались одни клочья. Живот, грудь и бедра были исцарапаны. Она попыталась глубоко вдохнуть и почувствовала боль в боку. Откинувшись назад и опершись на локти, Дафна стала вспоминать, что произошло.

Посейдон неожиданно вынес ее на берег, как когда-то славного Одиссея. Она осмотрелась и увидела в предвечерней дымке очертания поросших деревьями холмов. Куда же принесли ее волны? В Лидию? В Карию? Или, быть может, на один из островов Спорад?

— О Посейдон, сын Кроноса и Реи, отдавший меня на волю штормов! Ты спас меня, — повторяла она, едва шевеля искусанными от страха губами, как будто хотела убедиться, что еще жива. Дафна отошла от кромки прибоя и сразу почувствовала в ногах боль.

Вдруг она испуганно остановилась. На песке были видны следы человека, которые вели от берега к холмистой возвышенности. Сердце Дафны бешено заколотилось. Она застыла. Не было слышно даже криков птиц. Дафна пошла по следу. Через пятьдесят шагов песок перешел в гальку и след исчез. В мокрых лохмотьях, оставшихся от одежды, ей было так холодно, что она сбросила их.

Дафна подобрала палку, принесенную морем с далеких берегов, и решила забраться на возвышенность, чтобы сориентироваться. Колючки терна царапали ее, босым ногам было больно ступать по острым камням. Стало совсем темно. Но Дафна все-таки нашла тропинку, которая вилась среди раскидистых деревьев и огромных камней, брошенных сюда, скорее всего, сыном Посейдона Полифемом, сгоравшим от любви к прекрасной Галатее.

Гетера остановилась. Сверху с грохотом покатился большой камень. Она пошла дальше, стараясь не споткнуться о корни деревьев и отводя от себя торчащие ветки. Через какое-то время Дафна оказалась на вершине лесистого холма. Понять, есть ли поблизости жилье, было невозможно. Она стояла в окружении искривленных стволов деревьев и прислушивалась.

Дафна почти ничего не различала в опустившейся на землю тьме, но у нее было ощущение, что за ней наблюдают. Неописуемый страх, охвативший ее, заставил еще крепче сжать палку и затаить дыхание. Неподалеку треснула сухая ветка. Потом опять наступила тишина. Жуткая тишина.

Приоткрыв рот, Дафна напряженно всматривалась в темноту, пытаясь увидеть, нет ли рядом с ней какого-нибудь движения. Медленно поворачиваясь, она заметила, как шевельнулись ветви, и стала неотрывно смотреть в ту сторону. Но ничего подозрительного больше не произошло.

Дафна готова была кричать от страха и бессилия, но понимала, что это бесполезно. Она осторожно пошла назад по тропе, каждый миг ожидая чего-то страшного и неминуемого.

В кронах узловатых деревьев, казалось, появились тысячи глаз, которые жадно смотрели на ее обнаженное тело. Словно сквозь сон Дафна почувствовала, как сильная рука обхватила ее за талию. Другая рука медленно, будто лаская, скользнула по ее мокрым волосам, потом по щеке и зажала ее открытый в испуге рот.

Это произошло так неожиданно и спокойно, что ей даже кричать не захотелось. Руки отпустили ее.

— Тихо, — услышала она, — это я, Гермонтим.


На рассвете триера с царем на борту причалила к берегу Малой Азии. Гавань Эфеса была погружена в таинственный дым жертвенных костров.

Такелаж триеры выглядел так, будто она участвовала в сражении. Паруса были порваны, верхушка главной мачты сломана. Нос судна тоже отломился. Гребцы с трудом довели до берега глубоко погруженный в воду корабль.

— Слава тебе, Аура Мацда! — кричали люди на пирсе. — Мы благодарны тебе за спасение царя царей!

Облаченные в дорогие одежды приближенные, благополучно прибывшие раньше, встречали царя на берегу. Среди них была Артемисия, которая привела один из своих кораблей вместе с двумя сыновьями Ксеркса.

Когда Ахеменид покинул борт, хилиарх громко крикнул:

— На землю перед царем царей! — Все опустились и стали целовать землю.

Лишь ощутив под ногами твердую почву, царь успокоился.

— Вы видите меня здесь только потому, что персидские боги оказались сильнее греческого моря. Я велю отхлестать его. Я засыплю его обломками Эллады!

Приближенные заулыбались. Двое слуг принесли царю сухую одежду, и он, никого не стесняясь, переоделся.

— Знаете, кто спас мне жизнь? Рулевой-финикиец. Поэтому принесите лавровый венок из чистого золота. Я хочу наградить его! — заявил Ксеркс.

Слуги поклонились и побежали исполнять приказ.

— Почему у вас такие подавленные лица? — спросил царь, посмотрев на приближенных.

— Повелитель! — обратилась к нему Артемисия. — Из Эллады пришли плохие новости.

— Плохие новости? Что, мой флот проиграл еще одну битву? Эти балбесы-мореходы снова не справились с греками? — Ксеркс начал свирепеть. Но Артемисия перебила его:

— Не флот, повелитель!

— Мардоний?

Артемисия молча кивнула.

Ксеркс снова разозлился:

— Этот бездарный выскочка из моей родни… Что с ним?

— Он пал под Платеями в Беотии в битве против греческой конницы.

— Мардоний погиб?

— И Макистий тоже, командующий нашей конницей.

— Ведь я же ему приказывал, чтобы не шел в бой на белом коне! Наверняка он был на белом коне!

Артемисия пожала плечами и безучастно произнесла:

— Греческие гоплиты отважнее всех мужчин на свете. Они сражаются, пока не упадут. И даже после этого они умудряются метнуть копье.

— Как зовут их предводителя? Фемистокл?

— Нет, Павсаний, спартанец.

— А как мои солдаты?

Сначала Артемисия не решалась ответить, но после небольшой паузы сказала:

— Твои солдаты, царь царей, были перебиты, как жертвенные животные. Лишь немногим удалось бежать на корабли и добраться до Малой Азии. Греки взяли штурмом персидский лагерь и забрали все наши сокровища: дорогое оружие, повозки и посуду, твои украшения и все дорогие одежды.

На лбу царя вздулась вена. Он обеими руками разорвал одежду на груди — в знак траура. Приближенные последовали его примеру и заплакали.

Слуги принесли золотой лавровый венок.

— Пусть придет рулевой! — крикнул Ксеркс.

Финикиец подошел, стал на колени и благоговейно молчал, пока царь водружал на его голову венок.

— За то, что ты спас мне жизнь, — торжественно объявил Ксеркс, — я дарю тебе этот венок из моих сокровищ! — Он положил руку на плечо рулевого. Но когда тот хотел встать, царь придавил его к земле и продолжил: — А за то, что ты погубил столько моих женщин и храбрых мужчин, я велю отрубить тебе голову.

Раздался ужасный вопль. Подошел начальник охраны, взмахнул кривым мечом и опустил его на шею рулевого.

Мужчины рыдали, женщины визжали и прятали лица, когда голова несчастного финикийца покатилась по причалу, как кочан капусты, упавший с повозки крестьянина.


Они шли уже два часа по заросшей тропе, двигаясь через холмы, на склонах которых цвели кустарники и деревья. На востоке поднималось солнце, пробивая своими лучами предрассветную дымку. Гермонтим предположил, что они на материке, скорее всего в Ионии. И вот в пяти стадиях от них на одном из зеленых холмов показались колонны святилища. Дафна бросилась в объятия Гермонтима, который, казалось, не замечал ее наготы.

— Это греческий храм! — ликовала Дафна. — Теперь все будет хорошо!

Гермонтим ускорил шаги, присматриваясь, не покажется ли кто-нибудь из священников. Но чем ближе они подходили, тем больше их пугала жуткая тишина.

— Именем Зевса и богов-олимпийцев, есть здесь кто-нибудь? — крикнул Гермонтим. Не услышав ответа, они осторожно открыли зеленую дверь и вошли внутрь. В таинственном полумраке Дафна почувствовала, что ее тело озябло. Когда глаза привыкли к темноте, они увидели статуи нимф, харит и муз. Пальмы и демоны земли свидетельствовали, что это храм Аполлона.

Дафна не на шутку испугалась, когда одна из статуй вдруг ожила и заговорила:

— Вы хотите оскорбить Аполлона, который ночует здесь? — Жрец посмотрел на обнаженную Дафну.

— Шторм выбросил нас на этот берег, но мы греки, как и вы, — сказал Гермонтим, оправдываясь.

Жрец застыл, будто снова превратился в статую. Лишь после продолжительной паузы он промолвил:

— Это дом Аполлона Фанея, и я берегу его как зеницу ока. Тот, кто его осквернит, будет поражен моим мечом.

Жрец быстро поднял с земли меч и пошел к Дафне, целясь ей в грудь. Но она не убежала, а упала на колени, поцеловала мрамор и с мольбой в голосе произнесла:

— У меня не было намерения оскорблять Аполлона. Я молю твоего бога, чтобы он предоставил мне убежище в его стенах.

Жрец ушел и вскоре вернулся с мужским хитоном. Пока женщина одевалась, Гермонтим спросил, обращаясь к жрецу:

— Где мы, скажи?

Недоверие исчезло с лица священника.

— Ваше прибежище Хиос, остров счастливых.

— Хиос! Слышишь, Дафна, мы на греческой земле! — радостно воскликнул евнух.

— На варварской земле, — поправил его священник.

— Да, варвары его захватили, но все равно это греческая земля.

— Вы единственные, кто выжил? — осведомился жрец.

Гермонтим не решился рассказать ему всю правду. Неизвестно, как он отреагирует, если узнает, что перед ним главный евнух гарема великого царя и одна из его наложниц. Он сказал, что они плыли на торговом судне из Эиона в Эфес. Шторм разбил судно, но Посейдон помог им добраться до берега. Скорее всего, остальным спастись не удалось.

Слова Гермонтима тронули жреца. Когда они вышли из храма на яркий свет начинающегося дня, жрец, бросив взгляд на оборванную одежду Гермонтима, сказал:

— Я принесу тебе новый хитон. К тому же вы, наверное, хотите пить и есть.

Дафна кивнула, и жрец ушел.

— Мы на Хиосе… — задумчиво повторил Гермонтим, глядя на плодородную холмистую землю. Они сели на ступени храма. У обоих была одна и та же мысль: бежать!

Дафна решилась заговорить об этом первой.

— Гермонтим! — робко начала она.

— Что? — откликнулся евнух, не глядя на нее.

— Если богам было угодно, чтобы мы оказались на греческой земле, значит, они не хотят, чтобы мы вернулись к варварам. Как ты считаешь?

Гермонтим не ответил. Дафна смотрела на него умоляющим взглядом. Она мало знала его, поэтому не могла угадать, как он отнесется к ее предложению.

Жрец принес хитон, положил его на ступени рядом с Гермонтимом и опять ушел.

— Ты хочешь вернуться в Грецию, где камня на камне не осталось? — спросил евнух.

Дафна кивнула.

— Тебе было бы неплохо при дворе царя, — заметил Гермонтим.

— Может быть. Но греку хорошо там, где свобода. Варвары не знают, что такое свобода. Поэтому они всегда будут чужими для нас, греков.

Гермонтим молчал. Взгляд Дафны скользил по зеленому острову. Ее стали одолевать сомнения. Она подумала, что, возможно, ее тянет к мужчине, оставшемуся в Аттике. И еще теплилась надежда, что жив ее отец. Отсюда до Магнезии — день пути. Правда, нельзя забывать, что это страна варваров.

В глубине души она осознавала, что больше всего ей не хватает Фемистокла. Дафна вспоминала его пронзительный взгляд, нежные прикосновения и мечтала о счастье быть рядом с ним. Это было выше тех чувств, которые она когда-либо испытывала. «Почему гетера не имеет права влюбиться?» — вдруг подумала она, и по ее лицу пробежала улыбка. Мужчины всегда были для нее игрушкой и средством для существования. Независимо от их положения, образованности и характера все кончалось в ее постели.

Ей не было противно с ними, но к Фемистоклу она испытывала совсем другое чувство — преданность и защищенность. И оно было сильнее, чем все остальное.

Жрец принес кувшины с водой и вином, лепешки и козий сыр.

— Вот, подкрепитесь! Это вам не помешает!

Они жадно набросились на еду. Красное вино было таким сладким, что его невозможно было пить без воды.

— Ты один охраняешь храм? — спросил евнух, вытирая рот.

— Нас трое. Двое других пошли в столицу. Два дня пути отсюда. Плохие нынче времена. Раньше здесь жили тридцать человек. А теперь… Мы рады, что варвары пощадили нас и не разрушили храм. Уединенность святилища настроила их на мирный лад. Но всех крепких священников они забрали с собой. Остались только старики, такие, как я.

— А куда их отправили? — спросила Дафна.

— Не знаю. В столице есть один работорговец. Его имя Панионий.

— Замолчи! — крикнул евнух.

Старик не понял его и продолжил:

— Он торгует юношами. Сначала он их кастрирует, а потом в Сардах или в Эфесе продает за большие деньги в качестве евнухов для варварских гаремов.

Дафна увидела, как задергались уголки рта Гермонтима. Он закрыл глаза, опустил голову на колени и заплакал.

Жрец вопросительно посмотрел на Дафну.

Она нежно погладила евнуха по затылку.

— Его постигла та же участь, — сказала она, оглянувшись на священника.

Старик испугался. Он не хотел обидеть гостя.

— Прости мою бестактность, — сочувственно произнес он.

Гермонтим вытер слезы и сказал:

— Ты не мог этого знать, жрец. Я из Карий. Когда-то я хорошо зарабатывал у одного состоятельного человека, но потом мой хозяин умер от загадочной болезни, а меня продали в рабство. Так я попал в лапы этого негодяя…

— Могу я тебе чем-нибудь помочь?

— Помочь? Я был мужчиной, а он сделал меня никем! Никем! Понимаешь? Если хочешь мне помочь, скажи, где живет этот Панионий.

— У него самый красивый дом в порту. А ворота высотой с этот храм.

Дафна перебила жреца:

— Если ты действительно желаешь нам добра, то помоги добраться до Афин.

Священник посмотрел на солнце, которое поднималось все выше, и сказал:

— Гавань охраняется варварами, так что оттуда не сбежишь. Но жители Хиоса ненавидят варваров. Есть один рыбак. Зовут его Филак. Он живет на гористом западном берегу. Лодка у него старая, но выдерживала не один шторм. Он часто подолгу остается в море, когда его сети пусты.

— Ты думаешь, Филак рискнет переплыть Эгейское море?

— У него семеро ребятишек. Немного золота и серебра ему не помешает!

— Но откуда нам взять золото и серебро? — в отчаянии спросила Дафна.

— Идемте. — Старик повел их за храм и стал спускаться по узкой тропе вниз. Там они увидели обитую бронзой дверь.

— Когда варвары пришли, вход был засыпан, — объяснил жрец и толкнул дверь. Внутри небольшого помещения они увидели ценную утварь и посуду: кувшины, сковородки, миски, золотые чаши, стеклянные графины. Старик открыл один из дюжины сундуков из эбенового дерева. — Вот, берите. За это он довезет вас до столбов Геракла![53]

Гермонтим получил в подарок еще и кинжал. Дафна пообещала после удачной поездки вернуть золото храму Аполлона в Дельфах.


Рыбак оказался замкнутым человеком и не сразу проникся доверием к незнакомцам. Разговорить его удалось только тогда, когда они сказали, что золото для поездки им дал жрец из храма Аполлона.

— Знаете, на острове полно шпионов, с тех пор как здесь появились варвары, — произнес он, занимаясь починкой сети. — Скажите, сколько Зевс будет терпеть это?

— Боги иногда ходят дальними тропами. Но будь уверен, Греция не падет. Наши боги сильнее персидских.

— Сколько вы платите? — Он отложил сеть в сторону.

— Сто драхм сейчас и сто драхм, когда доберемся до берегов Аттики, — пообещал евнух, достав десять золотых монет.

— Двести драхм! Клянусь Зевсом и его братом Посейдоном! Столько денег сразу я никогда не имел! И даже никогда не видел! Когда отправляемся, если уж вы выбрали мою скорлупку?

— Как можно быстрее, — сказала Дафна.

— Мне нужны сутки, чтобы подготовить лодку. Можете пока спрятаться в каюте.

Жесткие доски каюты были более надежным убежищем, чем лесная чаща, в которой они ночевали последние ночи. Лодка, мягко покачиваясь на волнах, кряхтела и постанывала, как старый раб, которого гонят на работу. На небе Хиоса сияли звезды, лунный свет проникал в каюту, образуя загадочные тени. Дафна не могла заснуть, хотя очень устала. Евнух тяжело и часто дышал. «Какие мысли мучают его? При дворе царя он был уважаемым человеком, хоть и рабом. В Афинах же его тоже будут воспринимать как раба. Менять одно рабство на другое?» — думала гетера, поглядывая в его сторону.

— Гермонтим!

— Что, Дафна?

— Ты не передумал плыть в Аттику? Ведь это не твоя родина.

Заложив руки за голову, Дафна лежала на спине и смотрела в потолок, на который отраженная в волнах луна отбрасывала причудливые блики.

Гермонтим молчал. Это лишь убедило Дафну в том, что ее предположения верны.

— Ты должен решить сам. Если ты хочешь в Азию, я поплыву сама. Что ты собираешься делать?

Он долго молчал, обуреваемый сомнениями. Потом вдруг резко встал, вытащил монеты, положил их на доски и сказал:

— Вот деньги, Дафна. Если я до утра не вернусь, пусть рыбак поднимает паруса. Но я постараюсь вернуться!

Не успела Дафна ответить, как он уже спрыгнул на берег и пошел в сторону холмов. Постепенно его шаги затихли. Слышно было только поскрипывание лодки.


— Все это кустарщина! — ругался Фемистокл, бродя с Сикинносом по Акрополю, где сотни ремесленников были заняты восстановлением святилищ. — Нужно строить Афине Палладе новый храм, большой, грандиозный, который внушал бы уважение и варварам, как, например, храм Артемиды в Эфесе.

— Господин! — сказал Сикиннос (он по-прежнему уважительно называл Фемистокла господином). — Афиняне и так зовут тебя кротом, потому что ты везде роешь землю и всюду суешь свой нос. В результате ты приобретаешь не только друзей.

Фемистокл остановился и взял Сикинноса за локоть.

— Что ты хочешь этим сказать, мой друг?

— Не секрет, что ты настроил против себя аристократию. Она все сильнее боится влияния народа. Аристократы обижаются, что ими пренебрегают. Раньше крупные землевладельцы имели большой авторитет. Теперь же на первый план вышли строители и судовладельцы. Афины на пороге перемен. Ну что я тебе это говорю? Ты же сам знаешь!

Фемистокл вытянул вперед руку и указал на море, в сторону южного горизонта.

— Там лежит будущее Афин, Сикиннос! Я не устану повторять это. Надо перестроить трибуну народного собрания таким образом, чтобы ораторы смотрели на море. Может, тогда они поймут мою политику!

— Не пристало вольноотпущеннику учить своего господина. Поэтому прими совет друга: ты нажил себе уже достаточно врагов, когда поставил храм в честь Артемиды перед своим домом с надписью: «В знак благодарности за абсолютно правильный совет». Знаешь ли, больше всего на свете афиняне ненавидят непогрешимость.

— Да, — согласился Фемистокл. — Они дали мне это понять, устроив рядом с храмом место, куда палачи сбрасывают трупы повешенных, а также их одежду и веревки.

Сикиннос молчал, устремив свой взгляд на юг, туда, где протянулись стены до Пирея. У афинян наконец появилось чувство защищенности. А после двойной победы над персами, на суше и на море, каждый из них считал себя героем. Иначе чем объяснить поражение персов?

Фемистокл понимал, что его звезда клонится к закату. То, что афиняне ссылают своих лучших людей, служило слабым утешением. Неужели и его постигнет участь Алкивиада,[54] Мильтиада, Аристида?

У народа появился новый идол, Кимон.[55] Он всегда ходил в окружении хорошо одетых молодых людей, и если им навстречу попадался какой-нибудь оборванец, то кто-то из их компании должен был обменяться с ним одеждой. Кимон убрал заборы, ограждавшие его угодья, и разрешил каждому заходить на свои фруктовые плантации. В его доме была организована столовая для нищих и обездоленных. Так он приобрел огромное количество приверженцев.

Выпив вина, Кимон раз за разом повторял, что петь и играть на кифаре он не научен, но зато знает, как сделать город большим и процветающим. Будучи сказочно богатым, он привлек на свою сторону и аристократию, тяготеющую к спартанцам, для которых выскочка Фемистокл всегда был соринкой в глазу. Нет, по сравнению с Кимоном у Фемистокла не было шансов.

В эти тоскливые дни полководец часто вспоминал о переговорах с персами перед битвой под Саламином.

— Как ты думаешь, — спросил он друга, когда они спускались по ступеням от Акрополя к агоре, — царь варваров заметил тогда в твоем послании военную хитрость?

— Вряд ли, — сказал Сикиннос. — Потому что и сегодня эту тайну знаем только мы двое.

Фемистокл задумался. Когда они проходили мимо восстановленного булевтерия, он вдруг остановился.

— Сикиннос, друг! Ты можешь еще раз отправиться к персам и передать царю послание?

Сикиннос огляделся, опасаясь, не подслушивает ли их кто-нибудь.

— Это связано с гетерой?

Они шли дальше, в сторону священных ворот.

— Эта женщина не выходит у тебя из головы. Пора бы уже смириться с тем, что она потеряна для тебя. Если Дафна и выжила при отступлении персов, то сейчас, скорее всего, украшает гарем великого царя. И вытащить ее оттуда можно только путем проведения военной операции.

Фемистокл не слушал его. У него в голове созрел план. Он повторил:

— Ты поедешь в Эфес с посланием к Ксерксу. Но никто не должен об этом знать.

— И как же это сделать?

— Очень просто. Ты едешь на Делос с сообщением для администрации афинского казначейства. Корабль отсылаешь назад. Потом садишься на судно, идущее в Эфес.

— А какое сообщение я должен передать великому царю?

— Пойдем! — сказал Фемистокл, и они направились к дому у городской стены.


Смеркалось, когда Гермонтим наконец добрался до столицы Хиоса. Лучники и копьеносцы охраняли гавань, наблюдая за сновавшим среди разгружавшихся судов деловым людом. Гермонтим зашел в одну из двух пивных, расположившихся у въезда на причал, и спросил у хозяина, лысого толстяка, не видел ли тот Паниония, работорговца.

Хозяин пивной ответил, что тот, по-видимому, дома, поскольку его повозка стоит в парке, а Панионий никогда не ходит пешком.

Гермонтим заявил, что он хотел бы купить пару рабов, и толстяк указал на бревенчатый сарай возле парковой ограды, который, по его утверждению, всегда забит рабами. А сейчас, когда наступили тяжелые времена, он вообще переполнен. Хозяин спросил у Гермонтима, откуда тот, и евнух неопределенно махнул рукой в сторону запада. Хозяин недоверчиво посмотрел на него, и Гермонтим поспешил уйти, даже не попрощавшись. Евнух направился к роскошной вилле, но у самого входа в нее, где его не стало видно из пивной, он свернул к сараю, в котором содержались рабы. Расположившись под сенью платана, он стал наблюдать за виллой. В доме горел свет, в сарае было темно. Евнух перемахнул через ограду и, подойдя к железной решетке, служившей дверью, тихо позвал:

— Эй, вы там!

Но рабы дремали, не обращая на него внимания. Только когда Гермонтим начал ковыряться кинжалом в замке, они зашевелились. Вскоре замок поддался, и Гермонтим вошел внутрь сарая.

— Не бойтесь, — прошептал евнух. — Я такой же, как вы. Мое имя Гермонтим. — Голос незнакомца внушал доверие.

— Что ты задумал?

— Со мной случилось то же, что и с вами. Панионий купил меня и кастрировал, сделав инвалидом. Это было десять лет назад. Но мне до сих пор кажется, что это было вчера. Я тогда поклялся, что поквитаюсь с этим чудовищем, если он попадется мне в руки. Сегодня этот час настал.

— О Зевс! Ты хочешь?..

— Я хочу сделать с ним то, что он сделал с нами. И вы должны мне в этом помочь.

Гермонтиму с трудом удалось добиться тишины.

— Кто пойдет со мной? — спросил он, уверенный в том, что его поддержат все. Но рабы колебались.

— Если нас поймают, то отрубят головы!

— За то, что мы поквитаемся с ним?

— Мы — рабы. Он — хозяин!

Трое все-таки согласились. Гермонтим пообещал, что в случае успеха он отвезет их на корабле в Аттику.

— Вы знаете расположение помещений в доме? — спросил он, когда они крались по парку среди благоухающих кустов олеандра.

— Да, — сказал Лампон, фригиец из Малой Азии. — Я здесь уже около года. Такого старого раба, как я, трудно продать. Мне иногда приходится выполнять кое-какую работу в доме.

Гермонтим, притаившись, наблюдал за рабом-стражником, который сидел у входа и дремал.

— Это единственный стражник? — спросил евнух.

— Нет, — ответил Лампон. — Ночью еще один раб охраняет черный ход.

— А куда ведет черный ход?

— В кладовую, из которой можно пройти в кухню и дальше, в зал.

— Хорошо, — сказал Гермонтим. — Делаем так: ты с одним из своих товарищей идешь к черному ходу, и вы снимаете там стражника. А я со вторым товарищем позабочусь о другом, который у главного входа.

— Мы что, должны их убить? — испуганно спросил один из рабов. — Ведь они такие же рабы, как и мы.

— Балбес, — прошипел Гермонтим. — Убивать не надо. Только отключить, связать и заткнуть в рот кляп!

— Стражников мы спрячем в одном из помещений кладовой, там, где хранятся амфоры с вином, — сказал Лампон.

— Хорошо, — прошептал Гермонтим. — Тогда начали! Только без шума.

Лампон и еще один раб ушли. Гермонтим со вторым рабом подкрался к входу.

— Клянусь Зевсом, он спит! — Гермонтим усмехнулся. Он быстро взбежал на крыльцо и передавил стражнику горло. Тот не издал ни звука. Они перенесли его к черному ходу, где их товарищи уже закончили свое дело.

На верхнем этаже дома горел свет. Гермонтим вытащил кинжал, и они на цыпочках, друг за другом, стали подниматься. За блестящим занавесом, отделявшим маленькую спальню от зала, стояла широкая кровать. На ней лежала полуобнаженная женщина и сладко потягивалась. Подкравшись поближе, Гермонтим увидел работорговца, который стоял на коленях возле кровати и пытался целовать ноги красавицы. Та не давалась, отодвигая свои белые ноги, и мурлыкала, как кошка. Ее звонкий смех возбуждал работорговца. Он снова и снова предпринимал попытку добраться до ее ног, но лишь вызывал у женщины очередной приступ смеха.

Их любовная игра пробудила у рабов мучительные чувства. Этот мужчина, предававшийся сейчас страсти, жестоко лишил их радости от подобных ощущений. Конечно, они рабы. Им предстояла невеселая жизнь. Но кто дал право этому человеку лишать их того единственного, что у них еще осталось? Того, в чем они ничем не отличались от своих господ?

Никогда в жизни не любить женщину, не испытывать страсти! К положению, в котором они оказались, нужно было привыкнуть. И они привыкли. Но ни один из них не забыл, кто его изуродовал. Эта мерзкая, похотливая тварь Панионий бессовестно наживался на их незавидной судьбе. Обычных рабов было много. Но рабы, которые не позарятся на жену хозяина, которые могут прислуживать жрицам в храмах Артемиды и Кибелы или работать евнухами в азиатских гаремах, ценились дорого!

С отвращением следили они за тем, как он стаскивал с любовницы коротенький пеплум, а потом поедал глазами ее нагое тело. Женщина приподнялась и томно прошептала:

— Возьми меня!

Тут уж Гермонтим не выдержал. С кинжалом в руке он подбежал к кровати. Остальные рабы последовали за ним. Женщина первой заметила их. Она закричала и оттолкнула Паниония, так что он оказался в руках Гермонтима. Евнух приставил ему к носу кинжал и угрожающе произнес:

— Ни звука!

Панионий съежился.

— Ты, конечно, не помнишь меня, сволочь! Но я тебе напомню. Десять лет назад ты лишил меня радости быть мужчиной. То же самое ты сделал с каждым из них. Твою рожу я никогда не забуду.

— Что ты хочешь? Золота? Мою женщину?

— Нам ни то ни другое не нужно. Мы возьмем только то, что ты отобрал у нас.

Панионий понял. Он задрожал всем телом.

— Ты не смеешь! — почти беззвучно выдохнул работорговец. — Слышишь, ты не смеешь! Вы не сделаете этого!

— Но ведь ты же делаешь это. Ты, уважаемый житель Хиоса! Разве не будет справедливо, если мы последуем твоему примеру?

Лампон схватил женщину за запястья и усадил в стоявшее рядом кресло. Вырвав тесьму из обшивки стены, он привязал ее к креслу и предупредил:

— Не бойся, с тобой ничего не случится! Если не будешь кричать. Иначе задушу.

Гермонтим сделал кляп из пеплума женщины и заткнул его в рот Панионию. Рабы держали работорговца за руки и за ноги. Тот изо всех сил дергался, пытаясь скатиться с кровати.

Гермонтим совершил акт мести спокойно, потому что уже много раз делал это в своих мыслях. Блеснул кинжал, постель окрасилась кровью. Когда раздался сдавленный крик Паниония, женщина потеряла сознание и ее тело обмякло. Кастрированный работорговец тоже впал в беспамятство.

— Пошли! — Гермонтим направился к выходу.

— Куда? — с тревогой в голосе спросил его Лампон.

— На запад, через горы! Там ждет рыбацкая лодка.


Когда Дафна увидела, как с холма спускаются четыре человека, она подумала, что Гермонтима поймали. Но потом на вершине холма появилась еще одна группа мужчин, очевидно преследователи. Гетера подозревала, что собирался сделать Гермонтим этой ночью, и ожидала самого худшего. Но кто же все-таки остальные?

Рыбак приложил руку козырьком и смотрел наверх.

— Там что-то не так. Если это варвары, то я вас не знаю. Ни тебя, ни евнуха. Поняла?

Дафна увидела, как Гермонтим и его спутники укрылись за выступом скалы. Преследователи, около дюжины вооруженных луками и копьями мужчин, потеряли их из виду и тоже притаились.

— О боги! Это варвары! Мы пропали! — крикнул рыбак. Дафна, понимая, что он прав, упала на колени. Надежда, что ей удастся убежать от варваров, рухнула. Дафна хотела крикнуть, чтобы Гермонтим сдался, но не могла произнести ни слова.

Она увидела, как один из четверки покинул укрытие и помчался к склону, поросшему деревьями. Его тут же настигла стрела варвара, и он упал, широко раскинув руки.

Гетера выскочила из лодки и стала подниматься наверх. Она махала руками, кричала, чтобы Гермонтим сдавался, и не думала о том, что рискует собственной жизнью. «Уж лучше умереть сразу, чем прозябать в гареме великого царя», — мелькнуло в голове Дафны.

По мере продвижения она потеряла Гермонтима и его спутников из виду, но почти вплотную приблизилась к варварам.

Выпрямившись, Дафна решительно сорвала с себя одежду и, выставив свое обнаженное тело, крикнула, обращаясь к солдатам:

— Стреляйте, безбожные твари! Я — гетера Дафна, из гарема великого царя!

Закрыв глаза, она стала ждать смерти. Ее сердце бешено стучало.

Сначала подошел один солдат, потом второй. Застыв от изумления, они опустили оружие. Гермонтим и его спутники тоже вышли из укрытия. Не глядя на солдат, Дафна пошла к грекам. Она гневно смотрела на Гермонтима, будто хотела сказать: «Ну что, утолил свою жажду мести?» Ей хотелось кричать от возмущения, но тут она споткнулась о тело убитого раба, над которым уже кружились мухи. У него в виске торчала стрела. Дафна почти отвернулась от него, но в этот момент ее настиг страшный удар. Это не был удар меча или булавы. В ее голове будто сверкнула молния и прошла до самых пяток. Она почувствовала себя так, как когда-то в Элевсине. Не в силах пошевелить ни рукой ни ногой, Дафна стояла как статуя. На груди убитого она увидела знакомый медальон. Таких было два — один у нее, другой у отца. Артемид называл ее «моя голубка».

Гетера сорвала с груди свой медальон, осмотрела убитого с головы до ног, опустилась перед ним на колени и положила амулет на грудь отца. Слез у нее не было.

Глава тринадцатая

Дафну и евнуха, прикованных наручниками и кандалами друг к другу, привезли в Сарды; где царь расположился со своим войском. Повозка катилась по пыльным немощеным улицам, и каждая выбоина отдавалась болью в теле Дафны.

Они сидели, положив руки на колени, и с тоской смотрели на высокие стены лидийской столицы, на башнях которой находились знаменитые лучники. Своими широкими воротами без колонн и серыми безликими домами этот город заметно отличался от городов Эллады.

Лагерь был разбит вокруг городской стены. Возле палаток горели костры. Когда перед их повозкой открылись ворота, стражники поставили копья вертикально.

Словно сквозь пелену смотрела Дафна на городскую пыль и суету. В городе стояла невыносимая жара. Дождя не было уже давно. Дафна, чувствуя в душе опустошенность и безразличие, смирилась с мыслью, что ее жизнь закончена.

Повозка остановилась перед роскошным дворцом сатрапа, который сейчас занимал царь. С них сняли оковы и повели через арку во дворец. Евнух оглянулся с такой тоской в глазах, будто навсегда прощался с миром.

Солдаты вели их по бесчисленным коридорам дворца. Взгляд Дафны задержался на красивом подсвечнике, и она невольно остановилась, чтобы полюбоваться им. Удивительно, но солдаты не стали толкать ее, а только вежливо улыбались и кланялись.

Гермонтим и Дафна удивленно переглянулись: почему их так встречают?

Ксеркс сидел в окружении сатрапов и других приближенных. Здесь же была и Артемисия. Увидев Дафну и своего главного евнуха, царь поднялся с трона и приветливо воскликнул:

— О дети Ауры Мацды, добрый бог спас вас! Подсаживайтесь ко мне, дети бога! Вы спасли мне жизнь!

Их спасение казалось царю чудом, потому что все, кто по его приказу бросился спасать Дафну, погибли.

Ксеркс приказал слугам принести еды и питья, и вскоре маленькие круглые столики были уставлены восточными яствами. Дафна и евнух расположились на мягких подушках.

Гермонтим украдкой поглядывал на царя, зная, насколько быстро меняется его настроение. На вопросы он отвечал коротко и сдержанно и успокоился лишь тогда, когда царь заговорил о Панионии:

— Ты правильно поступил. Я тоже терпеть не могу этого работорговца. Хоть Панионии и поставляет лучших евнухов, но он вымогатель. У него самые высокие цены в Ионии.

Дафна почувствовала на себе колючий взгляд Артемисии и вздрогнула. Как она ненавидела эту женщину! Она напоминала ей портовую проститутку.

Будто угадав мысли Дафны, Артемисия сказала:

— Говорят, ты соблазнила на Хиосе рыбака, чтобы бежать в Аттику?

— Я гречанка, — ответила Дафна.

— Ты рабыня великого царя! Ты его добыча. Тебя воспитали как проститутку, и ты будешь служить наградой лучшим солдатам.

Дафна едва сдержала свою ярость.

— Я гетера, и меня уважают не меньше, чем тебя.

— Ты проститутка, и только.

— Проститутки предлагают себя мужчинам. Я этого никогда не делала. В отличие от тебя.

Артемисия схватила амфору и швырнула ее в Дафну. Та увернулась, и амфора, попав в плечо Ксеркса, упала на пол и разбилась.

Царь рассвирепел. Стуча кулаками в грудь, он заорал, указывая на Артемисию:

— Уберите ее отсюда! Я не хочу ее больше видеть!

Хилиарх схватил Артемисию за руку и потащил из зала.

Обернувшись, она крикнула царю:

— Я сражалась за тебя не хуже мужчин! И это твоя благодарность?

Приближенные ошеломленно переглядывались. Не говоря ни слова, они удалились. Ксеркс, Дафна и евнух остались одни.

— Ты не только красива, дитя мое, — заметил царь. — Ты умна и осмотрительна.

Дафна молчала, опустив глаза. Его комплименты были ей неприятны.

— По-моему, она достойна того, чтобы стать главной в моем гареме. Как ты считаешь, Гермонтим?

Тот посмотрел на Дафну, потом на царя и ответил:

— Конечно, если ты так считаешь, мой повелитель!

Дафна подняла голову, смело посмотрела Ксерксу в глаза и сказала:

— Царь царей! Я твоя рабыня. Можешь делать со мной что хочешь. Можешь высечь, отдать солдатам в качестве награды, пользоваться мною для удовлетворения твоих желаний. Но ты не сможешь заставить меня проявлять какие-то чувства. Я буду холодна, как мраморная статуя.

— Это я уже слышал в лагере, — раздраженно заметил царь.

— И с тех пор ничего не изменилось!

— Я думаю, изменилось! — На лице царя появилась коварная улыбка. Он позвал хилиарха и прошептал ему что-то на ухо. Тот презрительно посмотрел на Дафну и ушел.

В мрачном зале было душно. Из окон на потолке на темные узорчатые ковры падали лучи солнца. И вдруг в этих лучах появился Сикиннос, друг Фемистокла.

— Ты здесь? — Дафна сделала несколько шагов к Сикинносу, будто хотела убедиться, что это не мираж. Сикиннос улыбнулся, и они обнялись.

Она хотела спросить о Фемистокле, но не решалась. «Почему Сикиннос здесь? Может, это ловушка? Что за спектакль здесь разыгрывается?» — лихорадочно думала Дафна.

— Я вижу, вы знакомы, — язвительно заметил царь. — Сикиннос привез послание от Фемистокла. Тот просит убежища у меня, великого царя.

— Я в это никогда не поверю! — крикнула гетера. — Фемистокл любит свою родную Элладу и никогда ее не предаст!

— Перед лицом смерти люди предают своих богов, отцов и детей. Не говоря уж о родине.

— Скажи, что это неправда! — воскликнула Дафна, обращаясь к Сикинносу. — Фемистокл не предатель.

Сикиннос смущенно смотрел в пол, будто стыдился признаться, что царь прав.

— Греки отправили Фемистокла в ссылку голосованием на табличках. Я поехал с ним на Аргос. Но и там его не пощадила судьба. Спартанцы обвинили полководца в заговоре. Леобот, сын Алкмея из Агрилы, выдал, с какой миссией я был послан к великому царю. Фемистокла никто не поддержал. Боясь, что жители Аргоса выдадут нас, мы бежали на Керкиру. Великий царь — наша последняя надежда.

— Что за народ! — Дафна негодовала. — Ссылают своих лучших людей!

— Теперь ты, гетера, должна положить конец скитаниям Фемистокла, — сказал царь.

— Я?

— Конечно, ты. Разумеется, если я дам согласие. Иначе ему сразу отрубят голову, как только он ступит на нашу землю. Он мой враг. Он победил меня под Саламином. За его голову назначена награда в двести талантов.

Дафна с мольбой посмотрела на царя и упала к его ногам.

— О великий царь! Я прошу тебя предоставить убежище афинянину Фемистоклу.

Ксеркс наслаждался победой. Наконец эта своенравная гетера у его ног. Выпятив губу, он сказал:

— Твое желание — видеть Фемистокла. Мое желание — спать с гетерой. Но не со статуей, а с женщиной, которая известна своим горячим нравом.

Сикиннос и Гермонтим, пораженные происходящим, не могли оторвать глаз от Дафны. Тем временем гетера встала, пронзительно посмотрела на царя и расстегнула хитон. Легкая ткань скользнула на пол, и теперь женщина стояла перед царем нагая, как Афродита.

Конечно, Дафна его ненавидела, и если бы утром ей сказали, что сегодня она будет спать с царем, то просто рассмеялась бы. Но сейчас, повинуясь необъяснимой силе своего чувства к единственному мужчине, она сумела подавить в себе отвращение. Внешность мужчины, стоявшего перед ней, вдруг стала меняться. Кустистые брови казались ровными и красиво изогнутыми. Нос стал маленьким, благородной формы. Губы напоминали губы грека. Перед ней стоял Фемистокл, ее любимый. Она опустилась на колени и прикоснулась к золотым застежкам на его одежде…


После долгих скитаний Фемистокл прибыл в порт Кимы в Азии. Он добирался через Македонию, добывая еду на рынках и ночуя в хижинах пастухов. В Пидне один купец согласился отвезти его в Азию за полталанта. Через какое-то время Фемистокл и Сикиннос наконец обнялись, не стесняясь своих слез.

— Три недели я встречал каждый корабль, — сказал Сикиннос. — Боялся, что с тобой что-то случится…

— Ты слышал что-нибудь про Дафну?

— Дафна в гареме царя.

— В гареме? — Фемистокл долго размышлял над услышанным. Дафна в гареме! Но она жива! И он жив! Он будет бороться за нее, чего бы это ни стоило! Он готов пожертвовать жизнью ради этой женщины!

— Царь дает мне убежище?

— Ксеркс непредсказуем. Сегодня он скажет «да», а завтра — «нет».

Фемистокл с опаской посмотрел по сторонам.

— Тогда меня никто не должен узнать?

— Говорят, награда за твою голову — двести талантов. Нам нужно торопиться в Сарды, чтобы ты предстал перед царем. Сейчас он настроен мирно.

Фемистоклу стало больно. Он победил великого царя, а теперь должен просить пощады, как последний раб.

— Тебя не узнают. Я нанял такую повозку, в каких возят женщин. А женщин тут строго охраняют. Никто не посмеет заглянуть к тебе.

Во дворце была суета и неразбериха. Царь решил переехать в Вавилон. Как раз шла погрузка вещей, необходимых для комфорта и уюта царских покоев.

Артабан, которого они попросили отвести их к царю, сказал, чтобы Фемистокл упал к ногам царя. Что еще оставалось?

Царь оказался совсем не таким, каким представлял его Фемистокл. Он был гораздо проще в обхождении. Афинянин поднялся и сказал:

— Повелитель царей Азии, я, Фемистокл из Афин, прошу у тебя убежища, потому что меня ожидает приговор по обвинению в измене. Я знаю, что принес персам много вреда, но я выполнял свой долг. С другой стороны, я сослужил персам и хорошую службу, когда под Саламином выдал планы греков. Кроме того, я обеспечил беспрепятственное отступление персов. Прошу пощадить меня и принять в свое царство, иначе погибнет человек, ставший врагом греков.

Сикиннос перевел. Царь, прищурив глаза, спросил:

— Почему ты решил, что я тебя пощажу?

— Боги дали мне знак.

— Знак?

— Мне приснился сон, будто меня обвила змея, превратившаяся в сокола, и перенесла в Азию, где я снова обрел радость жизни.

Суеверному царю понравился рассказ. Он заявил, что Фемистокл должен ему теперь двести талантов — размер награды за его голову. Если уж он явился собственной персоной, то обязан расплатиться за себя сам.

Фемистокл рассмеялся. Похоже, они договорились, хотя Сикиннос подозревал, что тут могла быть ловушка. Он делал знаки другу, но тот, не замечая их, продолжал:

— У меня еще одна просьба, властитель Азии. Мне известно, что у тебя находится Дафна, женщина, которую я люблю. Я не смогу жить в этой стране, зная, что она рядом, но недоступна для меня. Я готов отдать за нее жизнь.

— Слишком высокое требование для того, кто просит убежища, — заметил царь.

— Но разве по персидским обычаям тому, кто просит убежища, не положена царская милость?

— Ты знаешь наши обычаи?

— Говорят, спартанец Демарат после бегства из Лаконии попросил, чтобы ему позволили походить по Сардам в царской короне.

— У него, правда, не было мозгов, которые должна прикрывать эта корона! Твое желание лучше! Хилиарх проводит тебя.

Фемистокл был безмерно счастлив. Он без конца повторял про себя ее имя: «Дафна, Дафна, Дафна!»

Она ждала его в павильоне дворца, расположенном в глубине парка. Фемистокл не шел, а летел. Какой день!

Дафна выбежала ему навстречу. Они раскрыли объятия, бросились друг к другу и закружились.

— Дафна, любимая!

— Фемистокл, любимый!

Гетера повела его в павильон, усадила и налила темного самосского вина.

Но Фемистокл не стал пить сразу. Он взял Дафну за руку и долго смотрел на нее, любуясь. Война оставила свой след и на ее лице. Вокруг глаз появились чуть заметные морщинки. Он любил эти морщинки. Он любил в ней все.

— Дафна… — мечтательно произнес Фемистокл, потом выпил вина и вернул ей чашу.

Они сидели молча, будто боялись спугнуть очарование долгожданной встречи. Они чувствовали все, что происходило в них, даже не касаясь друг друга. Дафна улыбнулась, закрыла глаза и открыла их лишь тогда, когда он начал говорить.

— Ты перенесла много ужасного?

— Нет. А ты?

Фемистокл покачал головой.

— Ты не узнаешь Афин. Они будут еще краше, чем прежде.

Она молчала, и он переменил тему:

— Я уже не верил, что увижу тебя когда-нибудь. И тем более в Лидии. Это мне и в голову не могло прийти.

— В твою упрямую голову. Или ты изменился?

— Человек все время меняется, а тем более на войне. Ты стала еще красивее.

Он осторожно коснулся ее бедра и ощутил сначала прохладу легкого пеплума, а потом тепло ее тела.

Как долго она мечтала об этом! О необъяснимо волнующих вибрациях, которые пошли по их телам. Она подтянула к себе колени, зная, что он прикоснется к ней еще раз, и еще.

Фемистокл положил ладонь между бедер Дафны, испытывая непреодолимое желание обладать этой женщиной. Он сгорал от нетерпения, но она сжала колени, будто робкая девочка, которая боится потерять невинность. Это возбудило его еще больше. Почувствовав сопротивление, Фемистокл опустил голову на ее колени.

Дафна ласково провела пальцем по губам Фемистокла, и он тут же принялся ласкать его губами, а потом начал сосать, как молодой ягненок вымя.

Она с трудом вынула палец и засунула себе в рот два пальца, стараясь удвоить желание. У нее закружилась голова.

Она чувствовала его руку между грудей и пальцы, ласкающие ее соски.

Словно жрецы, читающие молитвы, они сидели, двигаясь взад-вперед. Только вместо молитв из их уст вырывались вздохи и сладкие стоны. Прислушиваясь друг к другу, они пришли в такой экстаз, что перестали замечать все вокруг.

Учащенно дыша, Дафна откинулась назад, увлекая за собой Фемистокла. Она сбросила пеплум, налила еще вина и дала ему. Теперь он выпил с жадностью.

Став на колени, она с нежностью принялась раздевать его. Фемистокл наслаждался каждым ее движением. Дафна старалась не касаться его вздыбленного фаллоса, и это еще больше возбуждало мужчину. Когда Фемистокл почувствовал на себе ее дыхание, он лег на спину и закрыл глаза.

Вино усилило его ощущения.

— О Дафна! — выдохнул он, когда ее рот обхватил его фаллос. — Все, все! — умолял он, пытаясь освободиться. Но она не отпускала. Чтобы не кончить, он рванулся в сторону. Гетера упала на спину, и Фемистокл тут же бросился на нее, пытаясь овладеть ею. Сопротивление было сломлено быстро, и Дафна, казалось, вобрала его в себя, потом вытолкнула и снова вобрала. О! Как она любит этого мужчину! Она могла бы умереть в его объятиях и была бы счастлива, оставшись с ним навечно.

Дафна медленно открыла рот и начала стонать, беспомощно и громко. Это подхлестнуло Фемистокла, и он любил ее изо всех сил. Потом они в изнеможении лежали рядом. Он был счастлив как никогда в жизни.

Некоторое время он еще ощущал ее тепло. Потом вино сделало свое дело. Счастливый любовник заснул, касаясь пальцами ее локонов.

Когда Фемистокл проснулся, он почувствовал в своей ладони ее волосы и начал их перебирать. В ответ послышалось мурлыканье. Открыв глаза, он увидел черную кошку. Ее глаза злобно мерцали. Казалось, она была готова к прыжку.

Фемистокл сел и, оглядываясь по сторонам, позвал Дафну. Ее нигде не было. И тут он увидел папирус, который лежал рядом с ним.


«Мой любимый! — прочитал он и окончательно проснулся. — Это была самая прекрасная ночь в моей жизни, потому что никого и никогда я не любила так, как тебя. И все же наша первая ночь должна остаться единственной. Не забывай, чтоя гетера и не предназначена для одного мужчины. До тебя в моей жизни было много мужчин. Ты, правда, говорил, что для тебя это не имеет значения, но, рано или поздно, это стало бы причиной нашего раздора. Истинная любовь должна оставаться незавершенной. Помнишь, как мы говорили об этом? Поэтому люби меня, как и прежде. Ая всегда буду любить тебя. И не ищи меня, это бесполезно.

Навеки твоя, Дафна».


Его глаза наполнились слезами, и буквы стали расплываться. Он поднял голову и увидел в дверях Сикинноса. Фемистокл протянул ему папирус, будто хотел спросить: «Ты видел это?»

Сикиннос кивнул.

— Великий царь сегодня ночью со всем двором отбыл в Вавилон.

— А Дафна?

— Тоже.

Афинянин отбросил письмо, пнул черную кошку, так что она улетела в угол, и хотел было выйти из павильона, как вдруг увидел на подушке что-то блестящее. Медальон с голубем!

Фемистокл взял медальон, посмотрел на него, будто это была самая дорогая вещь на свете, и зажал его в кулаке.


Фемистокл, герой Саламина, получил в дар от персидского царя город Магнезию. В 460 г. до н. э. он умер на руках жены Архиппы, которая попала в Азию с приключениями. О Дафне, гетере, больше никто ничего не слышал.

Филипп Ванденберг ЗЕРКАЛЬЩИК

Сильнее, чем золото, мир изменил свинец. Но еще больше, чем свинец в ружьях, это сделал свинец в наборной кассе.

Георг Кристоф Лихтенберг

Сначала конец

Идет год тысяча четыреста восемьдесят восьмой от Рождества Христова, и наверняка — если этот мир доживет до конца века — однажды скажут, что это был совершенно не важный, незначительный и ничего не определяющий год. Что меня совершенно не волнует. В моем возрасте потребность в важности все равно невелика. Нет, для такого старика, как я, важными становятся совершенно другие вещи.

Сколько времени я потратил, чтобы накопить земные богатства, сколько чувств вложил, чтобы испытать то, что обычно зовется любовью! И теперь борода моя седа, словно мех зайца-беляка, а мое мужество висит между ног — увольте меня от сравнений, спина моя сгорбилась, а глаза способны отличить разве что день от ночи, и несмотря на то что я должен был бы чувствовать себя недовольным, несчастным, жалким и убитым горем, я ощущаю странное удовлетворение и в некотором роде счастлив. Не спрашивайте почему, все это и без того достаточно нелепо.

Я, Михель Мельцер, зеркальных дел мастер из города Майнца, да к тому же еще чернокнижник, считаю дни в покоях архиепископа, не переставая удивляться тому, сколько я уже насчитал, и ежедневно спрашиваю себя: сколько мне еще считать, ведь мои часы, заведенные судьбой для каждого из нас, уже давно должны были остановиться. Семьдесят восемь лет или меньше — какая мне разница? А вам и подавно!

Хотя я сижу здесь со времен Лауренци Анно не-помню-как-далее и нельзя сказать, что стража относится ко мне хорошо, хотя моя жизнь ограничена тремя шагами вперед и двумя в сторону, это лето кажется мне счастливейшим в моей жизни. Вы спросите меня почему. Что ж, я отвечу.

Разве жизнь с самого начала не делится на свет и тень — на войну и мир, труд и безделье, страсть и равнодушие, хаос и гармонию? Если это так, то живу я на склоне своих лет в мире, безделье, равнодушии и гармонии. Есть ли жизнь лучше этой?

Теперь, когда я привык к этому месту вдали от хаоса, страстей, труда и войны, теперь, когда ожидание утренних лучей солнца и вечерний перезвон колоколов со Святого Албана стали для меня счастьем, теперь я испытываю больше удовлетворения, чем в мои так называемые лучшие годы.

Камеру свою я делю с пауком, который в поисках пищи день за днем преодолевает путь по длинной стене напротив моего деревянного ложа. Поначалу мне приходилось сидеть тихо, чтобы паук дошел до зарешеченного окна, но уже давным-давно мы настолько привыкли друг к другу, что теперь животное всегда замирает на шершавой стене на середине своего пути, словно хочет поприветствовать меня, а затем снова продолжает путь к своей цели — выступу в стене у окна, где каждый раз находит себе пропитание.

Я и не думал, что на склоне лет стану вдобавок ко всему еще и арахнологом. Но я ценю этого паука. Не только потому, что он оберегает меня от всех паразитов, но и потому, что он обладает провидческим даром. Своим поведением он может предсказывать погоду, никогда при этом не ошибаясь. Если он двигается быстро и суетливо, то это предвещает бурю, дождь и мрачные тучи. Если же он бежит спокойно и размеренно, это означает, что небо будет ясным. Но мало того, паук даже указал мне верный способ передать мои воспоминания потомкам, что было мне высочайше запрещено, поскольку вельможные господа ничего не боятся так, как правды. А как известно, у того, кто говорит правду, редко находятся благодарные слушатели.

Думаю, они заставили бы меня молчать даже ценою смерти. Они отобрали у меня бумагу и чернила — самое дорогое, что у меня было. Но эти толстосумы в черных рясах забыли сжечь меня. Кажется, они до сих пор не поняли, что самая большая опасность исходит от мыслей; а мысли живы, пока дышит человек.

Итак я, погрузившись в раздумья, наблюдал за постоянно повторяющимся путем паука до того самого дня, когда он, Бог знает почему, пошел другим путем, а именно в ту сторону, где стояло мое ложе. Он подошел ко мне на расстояние вытянутой руки и вдруг скрылся в щели в стене, на которую я раньше не обращал внимания.

Когда на следующий день паук так и не появился оттуда, я попытался исследовать щель и с удивлением обнаружил, что туда свободно проходит палец, и, как следует раскачав камень, я смог вынуть его из кладки. Как же я испугался, когда в проеме увидел бледное лицо мужчины! Но еще больше, чем я сам, испугался тот, другой. Он, должно быть, подумал, что из стены на него глядит сам Вельзевул.

Так продолжалось некоторое время, пока мы не рассмотрели друг друга получше и не стали доверять один другому настолько, что, преодолев нерешительность, начали разговор. Для нас обоих он окончился сознанием того, что нам не стоит бояться друг друга, ведь мы оба влачили одну и ту же жалкую судьбу. Другой (я называю его так, потому что он отказался сообщить мне свое имя), этот другой расплачивался за святотатство: он посмел соблазнить монахиню святой Хильдегарды и сделал ей ребенка, что в понимании Церкви было хоть и грехом, но вполне простительным, пока виновник тщательно осенял себя крестным знамением и отрицал свою причастность. Но он не пошел по этому пути. И когда благословенная мать родила близнецов, что даже в кругах, соблюдающих целибат, считалось особенной милостью Всевышнего, и почтенный отец повесил на гвоздь свою августейшую рясу, собираясь жениться на монахине, отцы Церкви обвинили его в сумасшествии и посадили сюда. Поэтому грешник полагал, что это никакая не тюрьма, а сумасшедший дом.

Все это и кое-что еще я узнал через отверстие в стене за одну-единственную ночь. Боясь, что нашу тайну обнаружат, я водворил камень на место. На следующий день мой сосед сообщил мне, что у него есть бумага, чернила и возможность записывать свои мысли, но — как утверждал он — слова не имеют для него большого значения.

На третий день мы прониклись друг к другу еще большим доверием, и когда мой сосед узнал, как сильно страдаю я от невозможности писать, предложил (вероятнее всего, из скуки) записывать то, что я буду ему рассказывать.

И видит Бог, мне было о чем поведать! Ни один из нас не знает, выйдем ли мы отсюда живыми и не напрасен ли весь наш труд, но для меня важно спасти свою честь. И если есть хоть малейшая надежда на то, что мои записи переживут заключение, то стоит попробовать.

Я желаю богачам золота, верующим — вечной жизни, а просветленным — блаженства познания, но даже самым коварным душам не желаю я объявлять себя способным изменить мир, ибо это неправда. Любое такое заявление — результат вопиющего обмана; то, что я могу сообщить — это история моей собственной борьбы против тех, кто в окружении лизоблюдов и подлиз заключил союз с дьяволом или с теми существами, которых зовут Ориенс, Амаймон, Паймон и Эгин. Хотя подобное говорили и обо мне, но это не так, клянусь телом Симонетты, одиноким лучом света в моем темном царстве. Этот луч тоже вскоре может погаснуть, потому что меня вот-вот поразит полная слепота.

С давних пор люди, которые занимались непонятными для остальных вещами, почитались магами, колдунами и чернокнижниками. Странно, что никто до сих пор не догадался обвинить в этом попов, притом что они ничего иного и не делают. Когда я еще шлифовал зеркала, при помощи которых благочестивые люди надеялись увидеть сияние Святого Духа, а глупцы — чудесное действие обкаканных пеленок милого Иисусика — тогда, кажется, мои труды благословлял сам Папа в далеком Риме. Когда же из моих зеркал показались сладострастные женщины, задиравшие юбки до самого срамного места и обнажавшие полные груди, не прикрытые платком, архиепископ при всем честном народе объявил меня колдуном, а мое искусство — порочным. Хотя именно он должен был знать, что правда заключена в глазах того, кто смотрит, — ведь архиепископ был одним из моих постоянных клиентов.

Когда я посредством того самого искусства, из-за которого я день за днем и год за годом спорил с этим порождением сатаны, за один день принес святой матушке Церкви больше дохода, чем монахи тридцати монастырей, мне наряду с хорошим заработком пожаловали полную индульгенцию. Она прощала мне все грехи, которые я уже совершил и еще мог совершить. Ну, да вы видите, чего стоит такая индульгенция: она дешевле даже того клочка бумаги, на котором напечатана! И при этом я ничего не нарушил — кроме того, что я своими глазами видел то, чего мне видеть не следовало, и, клянусь всеми святыми, тогда мое зрение было таким же острым, как у орла.

Но я не хочу жаловаться, пусть даже с каждым днем вокруг становится все темнее и темнее. Я видел достаточно, намного больше, чем мог мечтать простой зеркальщик из Майнца. Я жил во времена, когда мир трещал по швам, как никогда прежде; когда мир потерял свой облик, низшее стало высшим, а высшее — низшим. Даже сама форма и направленность мира изменились. Три тысячи лет люди плыли на восток, чтобы попасть в Индию, а теперь говорят, что нужно плыть на запад, и тоже попадешь в Индию. Но что нужно в Индии такому старику, как я?

В мое время войны велись при помощи ума, а если этого нельзя было избежать, то и при помощи мускульной силы. Это были честные войны, люди сражались с людьми. Побеждал самый лучший, самый сильный и самый быстрый — побеждал заслуженно. А что теперь? Сегодня исход войны решает черный порох. Даже целиться не нужно. Чем больше выстрелов в сторону врага, тем больше шансов победить. Что это за война, когда соперник не попадает даже в поле зрения, когда солдаты гибнут, так и не увидев своего противника? Если так пойдет и дальше, то в поле будут выходить одни полководцы. Они станут зажигать фитили и одним выстрелом уничтожать вражеское войско.

Что это за времена, когда в церковном соборе больше шлюх, чем епископов, когда простые монахи и монахини истязают себя в монастырях, а настоятели совокупляются по астрологическому календарю, чтобы создать сверхчеловека? Разве удивительно, что в результате этого рождаются человеческие существа с тремя глазами или с раздвоенной губой? Разве странно, что на свет появляются коровы о двух головах, кошки без шерсти и рыбы, которые покидают свою стихию и летают, словно жаворонки?

Мир жаждет чего-то необычного — магов, которые разговаривают животом вместо рта, превращают камень в сыр и заставляют воду течь вверх. Осел, играющий на арфе, вызывает больше интереса, чем философ; человек, испражняющийся золотом у всех на глазах, затмит любого проповедника. И если бы Иеронимус Босх, известнейший художник нашего времени, рисовал так, как живописцы прошлого, то и его имя было бы вскоре забыто, как это случилось с остальными. Но он вытащил дьявола из ада и заставил духов витать в облаках. У его монахинь лица портовых шлюх, а епископы похожи на привидений. Он рисует гермафродитов и химер, но над всем этим яркими красками висит проклятие человечеству.

Что это за времена, когда рожа значит больше, чем прекрасный лик; когда Папы содержат своих собственных магов, а короли — предсказателей с хрустальными шарами? Что это за времена, когда матери продают жидкость из пуповины своих младенцев, которая, как полагают, должна обеспечить вечную молодость; когда отрубленный хвост горностая помогает от зубной боли, а жидкое серебро — от французской болезни? Ученые монахи, ранее предававшиеся созерцанию и благочестивым молитвам, предсказывают предстоящее рождение ребенка по моче. Алхимики составляют жуткие эликсиры, после которых начинаются видения и появляется недолгое ощущение счастья; но едва алхимиков начинают преследовать, как они бросают зависимых от них людей на произвол судьбы.

Соль и мед, которые со дня сотворения мира на всей земле считались приправами, отжили свое и больше не удовлетворяют наш вкус. Некоторые готовы совершить путешествие в Аравию или Индию за парой мешков перца, корицы, имбиря и гвоздики, а те, чье небо ничто больше не щекочет, одаряют их золотом. И это при том, что всем известно: пряности просто одурачивают истекающий слюной язык, внушая ему то, чего на самом деле нет — подобно сказочнику или калеке со святой вечери, которого теперь везде показывают. От шарлатанов нет никакой пользы, но и вреда по меньшей мере тоже никакого — в отличие от восточных пряностей. Они разлагают кишки, и то, что на краткое время радует язык, несет смерть внутренностям.

Но кому, хочу я вас спросить, мог помешать я, я, зеркальщик Михель Мельцер, когда — как же давно это было — провозгласил, что в моих зеркалах каждый может увидеть свое счастье, если будет смотреть в них достаточно долго и верить в чудо? То, что до сих пор мне приходилось немного помогать счастью? Пусть простят мне те, кого оно коснулось — я не обманывал их. Даже тридцать шесть монахов из ордена святого Бенедикта, которым я обещал той ночью миг блаженства и заставил увидеть сладострастие in personam.[56] Они были в экстазе и несколько дней спустя, подобно святому Антонию, словно действительно одним глазком заглянули в запретный рай. Именно тогда я и понял, что зеркала обладают способностью изменять людей, и начал этим как следует пользоваться.

Человек исполнен желаний от детской колыбели и до смертного ложа. Но понимание того, что большая часть желаний так и остается неисполненной, доступно немногим. Мы отчаянно цепляемся за все, что способно дать нам надежду. В таком случае зеркало не причиняет ни малейшего вреда.

Но расскажу-ка я по порядку, как все это было. Я ничего не пропущу и ничего не стану скрывать, я только надеюсь, что у вас, верный мой сосед, достаточно бумаги и чернил. Записывать каждое мое слово не нужно, и можете сами решать, что вам кажется важным, а что — нет. Но я должен взять с вас обещание, что вы не станете ничего искажать и перевирать. Поклянитесь всем святым и той монахиней, что родила от вас, не скрывать даже непристойного и правдиво записать мою историю.

Пятая неделя поста, что для меня, собственно, ничего не значит, поскольку такой старик, как я, и так живет исключительно воспоминаниями.

Михель Мепьцер

Глава I Зеркала Майнца

До семи лет Михель Мельцер рос как трава под солнцем — наивный, простодушный, но зато смышленый и любопытный. При этом, однако, ему не хватало разума, чтобы понять Библию. Интерес для него представляли исключительно чудеса, которых в Библии немало, и Освальду — так звали его отца — приходилось, насколько позволяло время и тусклый свет в мастерской, читать сыну о том, как Моисей заколдовал змею, или о том, как он заставил источник бить из скалы. И мальчику хотелось одного: стать пророком, таким же, как Моисей.

Поначалу отец Михеля не обращал никакого внимания на вопрос о выборе столь возвышенной профессии, равно как и на большинство вопросов, которые задавал ему сын. Но позже, когда Освальд Мельцер понял, что Михель настаивает на том, чтобы учиться на пророка, он вынужден был запретить сыну дальнейшие расспросы. Вместо ответа Михель получил от отца зеркало собственного изготовления и в придачу наставление: мол, пусть, коли хочет, занимается им — рано или поздно зеркало станет его кормить. Но прежде всего следует научиться осторожно с ним обращаться, потому как разбитое по своей вине зеркало сулит владельцу вечное несчастье. Эти слова произвели на мальчика сильное впечатление.

И хотя, а может быть, потому, что он ничего не понял из этой речи, мальчик целыми днями возился с зеркалом. Мать его, богобоязненная женщина, часто обнаруживала, что Михель сидит у окна, или перед дверью, или на ближайшем дереве, словно каменный, и, не отрываясь, смотрит в зеркало. Когда она спрашивала его, чем он занят, ответа не было. Нередко бывало и так, что вечерами ей приходилось относить Михеля в постель — безмолвного и невменяемого, и родители со страхом ждали, что их сын вот-вот станет совсем слабоумным.

Чтобы отвлечь паренька от самосозерцания, родители решили послать его в школу. А поскольку Освальд Мельцер не доверял церковным школам, где только и делали, что морочили детям головы и превращали их в попов, он отдал своего сына под опеку воспитателя, ученого и вольнодумца, звавшегося Беллафинтус. Беллафинтус обучал на Большой горе малочисленную группу учеников основам латыни и греческого, чтобы иметь возможность предаваться собственным тайным исследованиям человеческой натуры. Там Михель показал себя смышленым пареньком, способным к изучению чужеземных языков. Но охотнее он слушал рассказы уборщицы-гречанки или невероятные истории садовника-итальянца о чудесах Венеции, чем занимался переводами сухих классиков древности или трудов отцов Церкви. Зеркальце, данное отцом, по-прежнему было у него с собой, и иногда мальчика обнаруживали в углу комнаты — Михель сидел, погруженный в созерцание того, что он видел в зеркале помимо своего собственного лица.

Когда прошли годы учебы, молчания и созерцания и Михель пошел в обучение к своему отцу, парень заговорил. Фантазии, которые приходили Михелю в голову, казались более ценными, чем здравый смысл. Михель бросал взгляд в зеркало, и у него появлялись светлые идеи; да, казалось, он может видеть то, что сокрыто в будущем и известно только хранителям тайного знания некромантии.

Началось все с того, что ученик Мельцер взял свинец, олово, сурьму, добавил немного висмута, расплавил все это, превратив в сверкающий сплав, и вылил в слегка изогнутую форму, похожую на перевернутую миску. После продолжительной обработки точильным камнем изогнутое зеркало стало блестеть, подобно ясному месяцу. Отражение того, кто смотрел в него, оказывалось не таким, каким создала человека природа, а таким, словно между попаданием в зеркало света и его отражением проходили годы. Худые, изможденные, недоедающие лентяи, нищие и мыловары, у которых от тяжкого труда так ввалились щеки, как будто смерть стучалась к ним в дом каждый день, в этом зеркале казались толстыми и здоровыми.

Ученику зеркальных дел мастера потребовалось только немного воображения и силы убеждения, чтобы провозгласить: грядут лучшие дни. Ему повезло: случилось так, что выпало пять урожайных лет подряд и пять зим, которые не заслуживали этого названия. Еды было так много, что даже свиньям и курам давали то, что обычно оставляли для власть имущих.

И вскоре по Майнцу разлетелась весть, что этот достаток предсказал зеркальных дел мастер Михель Мельцер.

Пять сытых лет еще не прошли, а Михель Мельцер был уже подмастерьем. Он отлил новое зеркало, совершенно иного вида. Он сделал его вогнутым, и зеркало представляло сытые, тучные тела откормленных жителей Майнца похудевшими и истощенными. И каждый, кто бы ни посмотрел в это зеркало, впадал в отчаяние и, опасаясь нужды, начинал копить продукты, которые выбрасывал раньше животным на корм.

И случилось чудо. Вскоре после этого, в сентябре, ударили морозы. Они закончились в мае и уничтожили весь урожай. Ни одно из посеянных зерен не стало колосом, ни один клубень не взошел, на деревьях не было цветов, а на Рейне, Майне, Мозеле и Наэ погибли все виноградники. В других городах начался голод, гибли люди, а горожане Майнца благодаря зеркальному предвидению Михеля Мельцера отложили столько запасов, что лишь несколько человек умерли от голода. А старого вина и вовсе было вдоволь.

Молодого зеркальщика носили на руках, поскольку оказалось, что он обладает способностью предсказывать с помощью зеркал, а многие даже считали его кудесником. Михель Мельцер думал-думал, но при всем своем желании не нашел никакого объяснения своим якобы чудесам, кроме того, что все мы кудесники, поскольку сами творим свой мир. Разве не так?

Молодой зеркальщик готов был поклясться всеми святыми и законами природы, что ни от чего не был так далек, как от шарлатанства или фиглярства. Но сколько бы он это ни повторял, верить ему не хотели и приписывали его зеркалам пророческие способности. Дело Михеля процветало, и он едва успевал выполнять заказы.

В переулке Игроков, за собором, там, где живут жестянщики, ювелиры и медники, Михель Мельцер построил себе новую мастерскую. Он стал мастером и взял себе двух подмастерьев за небольшую плату в два шиллинга. Один из них звался Готхардом Хупперцем, родом он был из Базеля, где его отец, булавочник, спился до смерти, а мать, сохрани ее Господь, чтобы не умереть с голоду, вышла замуж за богатого крестьянина. О втором, некоем Иоганне Генсфлейше, речь пойдет еще не раз и не только по хорошему поводу.

Если первый, наученный судьбой и годами лишений, был богобоязненным и честным подмастерьем, то второй довольно быстро начал ссориться со своим мастером. В первую очередь Генсфлейш подвергал сомнению провидческое свойство зеркал Мельцера, называл все это шарлатанством и сравнивал с магией и астрологией, которые при помощи разнообразных веществ, таких как, например, человеческие экскременты, или по бегу созвездий предсказывают будущее, да еще за деньги!

Возразить на критику подмастерья Мельцеру было нечего, кроме как указать на то, что не он предсказывал сытые и голодные годы, а люди сами увидели в зеркалах свою судьбу. Ничего так не желал мастер, как того, чтобы всей этой кутерьмы вокруг зеркал и не было вовсе. Но зеркала уже приносили ему немалый доход, а кто же станет завязывать мешок, когда другие люди его наполняют?

К тому же Мельцер свел неожиданное знакомство с Урсой Шлебуш, прекрасной юной девушкой, которая осталась сиротой. Урса сбежала из Кельнского приюта для кающихся, где ее воспитывали в духе христианства и готовили к пострижению в монахини. Но в строгом приюте Урса выказывала больше склонности к радостям жизни, пению и смеху, а стоя во время продолжительных молитв на коленях, не могла сосредоточиться в нужной степени. Поэтому при первой же возможности девушка присоединилась к пилигримам из Майнца, совершавшим паломничество к гробнице Трех Святых Царей и возвращавшимся домой. Чтобы уберечь Урсу от легкомысленной жизни или позора быть избитой розгами и изгнанной из города средь бела дня, Мельцер взял девушку к себе.

Это был смелый поступок. Он сказался в равной степени негативно на репутации Михеля и Урсы, как только подмастерье Генсфлейш начал трезвонить об этом событии на каждом углу. Был только один способ заткнуть надоедливые рты рыночным торговкам, сплетникам и хвастунам: Михель Мельцер должен был жениться на красивой девушке из приюта для кающихся, о происхождении которой никто, кроме него, не знал. То, что Урсе было всего четырнадцать лет, вызывало меньше удивления, чем скорость, с которой Мельцер привел свой план в действие.

И хотя в переулке Игроков снова воцарилась справедливость и порядок, разногласия между мастером и подмастерьем перешли в открытое противостояние. Генсфлейш строил Урсе глазки, а Мельцер, снедаемый ревностью, делал все, чтобы молодая жена как можно скорее забеременела. Он приходил к ней по нескольку раз в день, настолько часто, насколько ему позволяла его мужская сила. Михель был одержим мыслью зачать сына и успокоился только тогда, когда на теле Урсы проявились отчетливые признаки беременности.

Мельцер был счастлив, а Генсфлейш прекратил преследования. Но всем известно, что счастье изменчиво, как погода весной, когда солнечный день может внезапно смениться жуткой бурей. Роды были тяжелыми, Урса потеряла очень много крови. Повитуха сказала, что кровь Урсы была еще слишком молодой, чтобы накормить ребенка, поэтому тело отторгло его. И как бы там ни было, Урса так и не оправилась после родов и навсегда осталась бледной, словно обескровленной.

Зато маленькая девочка, выкормленная молоком крепкой кормилицы, была самым настоящим солнышком, и Мельцер души в ней не чаял. Он окрестил ее Эдитой в честь мученицы, в день которой она появилась на свет, и давал дочери все, что только могла иметь девочка этого сословия. И тут Мельцер снова подвергся испытанию.

Маленькой Эдите как раз исполнилось три года, когда ее мать после долгой болезни скончалась. Среди прислуги зеркальщика поползли слухи, что Мельцер, который мечтал о сыне, движимый похотью, набросился на свою жену, и ее измученное тело не вынесло этого. Но все это были злые сплетни, и когда Мельцер стал разбираться, все дружно указали на подмастерье Генсфлейша, который и пустил этот слух (впрочем, Генсфлейш абсолютно все отрицал). Нет, Урса просто угасла, как угасает огонек, потому что у него нет сил светить.

Но с тех пор веселая, жизнерадостная девочка, какой была Эдита, начала грустить. Это потрясло ее отца еще больше, чем смерть любимой жены, ставшая для него в своем роде избавлением. Малышка мрачно смотрела прямо перед собой, и ни приветливые слова, ни самые лучшие игрушки, которыми ее буквально осыпал зеркальных дел мастер, не вызывали у нее даже слабой улыбки. Создавалось впечатление, что вместе со смертью матери угасла и жизнерадостность Эдиты.

Не зная, что и делать, Мельцер обратился к Беллафинтусу, магистру с Большой горы, утверждавшему, что любой недуг, будь то болезнь души или тела, имеет естественную природу. Магистр пообещал вернуть Эдите былую жизнерадостность, пояснив, что в этом случае из-за потрясения, вызванного потерей матери, четыре вида влаги — кровь, желтая желчь, черная желчь и флегма — пришли в беспорядок и черная желчь стала преобладать, из-за чего и возникла меланхолия. Этот беспорядок нужно устранить путем направленного вмешательства. Беллафинтус обещал вылечить ребенка за две коровы или за стоимость лошади.

У зеркальщика Мсльцера не было двух коров, не говоря уже о лошади. Такая сумма соответствовала его годовому доходу, Колесо судьбы стремительно набирало обороты.

Подмастерье Иоганн Генсфлейш понял, что мастеру нужны деньги, и предложил помочь ему с выгодным дельцем, которое могло принести больше денег, чем все выпуклые и вогнутые зеркала, вместе взятые. Но Генсфлейш поставил условие: половина прибыли от этой выгодной сделки должна пойти ему, а еще он хотел стать совладельцем мастерской.

Заботы ослепляют — в этом они сходны с любовью. Но когда заботы объединяются с любовью, горем и чувством вины, разум отказывается служить.

Если, так объяснял Генсфлейш своему мастеру, народ готов видеть будущее в выпуклых и вогнутых зеркалах, то этот самый народ можно легко убедить в еще одной таинственной особенности зеркал. Мельцер вопросительно поглядел на Генсфлейша. При всем своем желании он не мог понять, куда тот клонит. Ну, сказал подмастерье, он, Мельцер, шлифовал выпуклые и вогнутые зеркала, в которых наблюдатель причудливым образом кажется больше или меньше, чем он есть на самом деле. Хотя обычное зеркало изготовить гораздо сложнее, оно обнаруживает скрытые достоинства — но только в том случае, если оно гладкое и ровное, словно поверхность воды. Мельцер по-прежнему не понимал. Видите ли, продолжал Генсфлейш, ровное зеркало не только равномерно отражает того, кто в него смотрится, но и обладает тем преимуществом, что способно ловить солнечные лучи и посылать их на большие расстояния. Конечно же, Мельцеру известен этот факт и он знает о возможности посылать солнечные лучи в любом направлении, даже туда, откуда они пришли.

И все же, спросил он, какая польза им от этого волшебства?

Все очень просто, отвечал Генсфлейш, нужно всего лишь уверить людей в том, что эти ровно отшлифованные зеркала способны улавливал, благодать, исходящую от святых мощей, и уносить с собой. Нужно только выбрать место, где каждый год собирается множество паломников…

Мельцер понял, что имел в виду подмастерье. Каждый год между Пасхой и святым Ремигием, как было известно всем, на галерее кафедрального собора в Аахене епископ и его прелат показывали всем нижнюю юбку Девы Марии и пеленки Иисуса. Десятки тысяч зрителей, привлеченных сопутствующей этому событию продажей индульгенций, впадали в экстаз, становились на колени или даже падали в обморок, начинали говорить на иностранных языках словно апостолы, на которых сошел Святой Дух. Те, кто был болен, выздоравливали в мгновение ока. В такие дни в город устремлялись десятки тысяч людей, и стражникам время от времени приходилось закрывать городские ворота, поскольку епископ опасался за свою земную жизнь и стены своего святилища.

Зеркальщик испытывал недоверие к своему предприимчивому подмастерью и спросил его, почему же Генсфлейш, если так уверен в успехе своего предприятия, не хочет заниматься им без его участия.

Ответ Генсфлейша прозвучал столь же льстиво, сколь и убедительно: только такой мастер, как Мельцер, способен изготовить действительно ровное зеркало. Кроме того, он не знает другого человека, который бы мог убедить людей в чудесных вещах.

Итак, Мельцер залил в глиняные формы размером с ладонь дюжину пластин из свинца и олова и стал шлифовать их до тех пор, пока поверхность не заблестела, словно лед, а потом отполировал все влажным жировиком. На следующее утро — это было уже четвертое воскресенье с начала Великого поста, и после мрачной и долгой зимы солнце наконец напомнило о себе и залило землю своими теплыми лучами — Мельцер взял самое лучшее зеркало и отправился в собор, где епископ служил торжественную мессу.

Зеркальщик пробрался в центр здания, туда, где пересекаются продольный и поперечный нефы. Падая сквозь витражи, солнечные лучи образовывали на стенах причудливые узоры. Там, у правого северного углового пилястра, Мельцер вынул свое зеркало и направил луч из него на алтарь как раз в тот самый миг, когда епископ поднял чашу для преобразования. Священнослужитель подумал, что яркий свет, которым вдруг засияла чаша, был ниспослан свыше как чудо, и вместе со всеми верующими в храме опустился на колени. В этой позе его преосвященство и запел «Тебе, Господи», и вся община присоединилась к пению.

Михель Мельцер испугался (он не ожидал такого эффекта от своего зеркала) и, пользуясь всеобщим замешательством, предпочел удалиться. О дальнейшем исполнении плана должен был позаботиться Иоганн Генсфлейш. А тот, когда ошарашенные жители Майнца повалили из собора, провозгласил, что явление, которое они видели — работа мастера Мельцера, и сделано это для того, чтобы улавливать блаженство святого состояния.

Одного упоминания имени Мельцера хватило, чтобы устранить недоверие, с которым встретили слова Генсфлейша, и все сразу же стали спрашивать о цене и интересоваться, как можно приобрести благодать. Хотя поначалу епископ очень рассердился, поскольку он попался на удочку зеркальщика, но прелаты научили его уму-разуму, напомнив о послании Коринфянам, где говорится о том, что вера может двигать горы, а еще слова кардинала Николая фон Куеса, который заявил, что он верит именно потому, что это абсурдно.

После благословения Церкви заказы на «исцеляющие зеркала», так назвали горожане новое изделие, стремительно увеличились. И в этом же году, во время представления реликвий, на божественное исподнее смотрели уже несколько десятков зеркал, а в следующем году их было уже несколько сотен. И никогда прежде во время паломничества, традиция которого насчитывала уже сотню лет, люди не были настроены столь восторженно и преисполнены такого благоговения.

В мастерской Мельцера за собором теперь день и ночь работали пятеро подмастерьев — все для того, чтобы удовлетворить огромный спрос. И наконец зеркальщик смог заработать достаточно, чтобы оплатить услуги магистра.

Когда одним погожим сентябрьским днем Мельцер отвел Эдиту к Беллафинтусу, девочка вся дрожала от страха. Дом, находившийся на Большой горе, был подобен крепости со сторожевыми башнями. Здание окружала стена и высокие деревья, не пропускавшие ни единого солнечного луча. В комнате, где должно было произойти вмешательство, было холодно и темно, вдоль стен лежали груды старых книжек, исписанных какими-то значками и формулами, совершенно непонятными для непосвященного. Все это совсем не вызывало доверия и выглядело скорее враждебно, и страх Эдиты перед тем, что ей предстояло, не становился слабее.

Мельцер как мог объяснил своей дочери необходимость вмешательства, и хотя Эдите было всего четыре с половиной года, она понимала неотвратимость судьбы и только печально кивнула. Но теперь мужество покинуло ее и по щекам побежали слезы.

Магистр остался невозмутим и, получив оговоренную сумму, привязал ребенка ремнем к высокому ребристому стулу. Затем Беллафинтус дал девочке в большой ложке унцию макового сиропа. Эдита тут же уснула. Магистр привязал голову Эдиты к стулу и сбрил с маленького черепа все волосы.

Мельцеру становилось все хуже и хуже, но он не подавал виду, ведь он знал магистра еще в бытность его учителем латыни и греческого и помнил, что тот не терпел никаких возражений. Но когда Беллафинтус снял свой колпак ученого, который был на нем до сих пор, и засучил рукава черной одежды, зеркальщик испугался.

Из ящика Беллафинтус достал молоток, щипцы и несколько гвоздей длиной с палец и стал нагревать их на огне. Едва они остыли, как магистр начал вгонять первый гвоздь в череп девочки. Мельцер с отвращением отвернулся и выбежал на улицу.

Вернувшись, он увидел, что его девочка хрипит, а на голове у нее окровавленная повязка. Эдита похрапывала, и магистр считал, что операция прошла успешно: он снова разбудил соки в голове и направил их в нужные меридианы.

Мельцер осторожно отнес свою оглушенную дочь домой, уложил в постель и не отходил от нее, пока через два дня она наконец не проснулась. Лицо ребенка искажала боль, но Эдита молчала. Да, теперь дочь зеркальщика вообще ни с кем не говорила, и хотя она, казалось, излечилась от мрачной меланхолии, лечение имело побочный эффект — не менее страшный, чем ее болезнь. Вбивание гвоздей в черепную коробку девочки отняло у нее речь.

И зеркальщик пожалел о своем поступке, о том, что подверг свою дочь таким мучениям только затем, чтобы она была как все. Но разве не предначертана свыше судьба каждого человека? Разве не грех не принимать эту судьбу?

Поразмыслив, Мельцер решил не ходить снова к шарлатану, чтобы тот вернул Эдите речь, поскольку финансовые средства были полностью исчерпаны. Кроме того, у зеркальщика возникло сомнение в способностях Беллафинтуса после того, как его вмешательство не вернуло Эдите жизнерадостность первых лет ее жизни. Теперь, когда девочка подросла, она казалась еще более замкнутой и отрешенной — из-за того, что немогла говорить. Глядя на нее, Мельцер упрекал себя в том, что дочь стала такой из-за него. При этом находить с ней общий язык не составляло для него ни малейшего труда, поскольку Мельцер читал мнение Эдиты в ее глазах.

Что же касается женщин, то зеркальщик был еще слишком молод, чтобы оставаться вдовцом, а в переулке Игроков жил не один ремесленник, у которого была дочь на выданье и который бы с удовольствием породнился с Мельцером. Но зеркальщику никак не удавалось прогнать из памяти воспоминания о своей жене Урсе, и вместо того чтобы искать женщину, он стал искать прибежище в любви к своей дочери Эдите. Мельцер постарался, чтобы она получила надлежащее воспитание, и следил за тем, чтобы Эдита ни в чем не нуждалась.

К тому времени когда девочке исполнилось двенадцать лет, она обладала восхитительными манерами. Эдита выглядела очень мило, в поведении ее была некоторая гордость, не имевшая ничего общего с высокомерием. В тот год произошла встреча, которая самым неожиданным образом изменила жизнь Мельцера и его дочери.

Один богатый купец родом из Кельна, проживавший в Константинополе и торговавший китайским шелком и другими дорогими тканями, собрался в Нидерланды. По пути он остановился в Майнце и у одного из рыночных торговцев увидел зеркало работы Мельцера. Но купца заинтересовало не чудесное свойство, которым, как говорили, обладало зеркало, а прекрасная форма и материал, из которого оно было изготовлено. Конечно, венецианские зеркала отражали лучше, но они были из стекла и так хрупки, что от неосторожного прикосновения разбивались вдребезги. А вот зеркала Мельцера могли даже упасть на пол и не разбиться.

Геро Мориенус, так звали видного византийца, заказал Мельцеру пять сотен зеркал. И как раз в тот момент, когда они скрепили договор рукопожатием, в мастерскую вошла Эдита, и торговец шелками словно внезапно сошел с ума. Он стал громко восторгаться красотой Эдиты, ее правильными пропорциями, ее бездонными глазами и дрожащим голосом поинтересовался, не обещано ли чудесное создание кому-то из мужчин.

Хотя для девушки возраста Эдиты это было в порядке вещей, Мельцера предложение сильно удивило, и он поспешил сказать, что хотя Эдита хорошо воспитана и обучена грамоте, но по причине несчастного случая уже семь лет как молчит и может говорить только глазами. Втайне он надеялся таким образом заставить византийца передумать.

Эдита не поняла, о чем говорили мужчины, но когда незнакомец стал пожирать ее глазами, она развернулась и ушла. И только через год девушка узнала, что той ночью отец пообещал ее византийцу, а узнав, не осознала всей глубины принятого решения.

К тому времени ссоры между Мельцером и его компаньоном Генсфлейшем участились. Генсфлейш позволял себе все больше вольностей по отношению к своему мастеру, делал, что ему не следовало, насмехался над Эдитой и ее безгласностью, подражая ее милой жестикуляции. А когда речь заходила о дочери, зеркальщик не знал пощады, и дошло до того, что однажды он при всех подмастерьях ударил своего компаньона по лицу. Еще чуть-чуть — и дело дошло бы до драки, но ссора закончилась тем, что Генсфлейш молча повернулся, исчез и больше не показывался в мастерской за собором.

Со времени ссоры не прошло и двух недель, когда Эдита среди ночи вбежала в спальню отца и бросилась ему на шею, словно пришла страшная беда. И не успел Мельцер опомниться, как в нос ему ударил едкий запах дыма.

— Огонь! — закричал зеркальщик. — Горим!

Он схватил дочь за руку и бросился к лестнице, где уже бушевал пожар. О том, чтобы спуститься, не могло быть и речи, поэтому Мельцер потащил Эдиту назад, распахнул окно и изо всех сил закричал:

— Пожар! Пожар! Помогите!

Его крик услышали все, кто жил в переулке Игроков, и тут же отовсюду стали появляться соседи. Они несли кожаные ведра с водой и огромные метлы — все необходимое, чтобы бороться с огнем. К окну быстро подставили лестницу, и зеркальщик с дочерью сумели выбраться на улицу. Но дом полностью сгорел.

Для Мельцера было совершенно очевидно, что это Иоганн Генсфлейш поджег его дом, исключительно для того, чтобы отомстить. Двое бродяг из Вормса утверждали, что незадолго до полуночи видели, как высокий бородатый мужчина бежал по направлению к переулку Игроков. Но кто поверит бродягам? Собутыльники подлого подмастерья клялись, что во время пожара вместе с Генсфлейшем пили в «Золотом орле», и подтвердить это готов был даже сам хозяин.

После пожара к зеркальщику стали относиться враждебно. Поговаривали, что Михель Мельцер сам поджег свой дом, чтобы скрыть, что его мастерская перестала приносить прибыль. Разве не убежали от него подмастерья? В то, что пожар устроил Генсфлейш, никто не верил, поскольку тот как раз получил в наследство немалое богатство и хороший дом. Там Генсфлейш вскоре устроил свою собственную мастерскую, взял на работу троих бывших подмастерьев Мельцера и изготовил больше волшебных зеркал, чем когда-либо изготавливал мастер Мельцер.

Все состояние Михеля Мельцера сгорело вместе с домом, и даже от слитков свинца, олова и сурьмы, хранившихся в стенах мастерской, ничего не осталось, словно огонь уничтожил их полностью. Колдовство или кража? Мельцер подозревал, что с внезапным богатством его бывшего подмастерья не все чисто, но доказать ничего не мог. У Михеля не было денег, чтобы отстроить свой дом заново, и, поскольку ему не оставалось ничего другого, он продал руины мастерской единственному человеку, которого они интересовали — своему бывшему подмастерью Иоганну Генсфлейшу.

Это был позор, да, но что Мельцеру еще оставалось делать?

В свои четырнадцать лет Эдита была красавицей, и зеркальщик принял решение отряхнуть со своих сапог пыль Майнца и отвезти дочь в Константинополь, где ее ждал Геро Мориенус. Сам Мельцер думал осесть где-нибудь, может быть, даже в Венеции, среди зеркальщиков, и начать новую жизнь.

КОНСТАНТИНОПОЛЬ

Он захвачен венецианцами, ему угрожают турки… Константинополь — умирающий город. Насчитывавший семьсот тысяч жителей, он был одним из самых больших и прекрасных городов мира, но в середине пятнадцатого столетия здесь осталась лишь малая часть горожан, в основном греки и итальянцы. День некогда великой Восточно-Римской империи клонится к закату.

Глава II Тайна игральной кости

На двадцать шестой день пути с фок-мачты карраки «Утрехт» раздался голос впередсмотрящего: — Земля! Земля! Константинополь! С нижней палубы, где среди ящиков, мешков, тюков с шерстью и соляных глыб пассажиры целыми днями дремали и время от времени рассказывали друг другу о своей жизни, оживление докатилось до полубака. Там у поручней, приставив ладонь к глазам, стоял Михель Мельцер. Хоть он не видел ничего, кроме темной полосы на горизонте, которая уже в следующий миг снова скрылась из глаз, словно это было не что иное, как мираж, Мельцер сказал, обращаясь к своей дочери Эдите:

— Константинополь! Благословен этот день! Казалось, эти слова не произвели на Эдиту, задумчивую девушку с пышными светлыми волосами и печальными карими глазами, ни малейшего впечатления. Она подняла глаза к небу, словно желая сказать: а мне-то какое дело? Да, похоже, мыслями она была где-то далеко отсюда, но при этом Эдита знала, что отец ее предпринял это далекое путешествие исключительно ради нее. По крайней мере, он ни разу не упустил случая напомнить ей об этом.

Да, отец, благословен, ответила прекрасная девушка одними глазами. Она сделала это, потому что любила своего отца. Этой детской непосредственности, вероятно, уже противостояло осознание пробуждающейся женственности, смеси из огня и воды, предназначенной для того, чтобы волновать мужчин.

— Дитя мое! — воскликнул Мельцер, обнимая Эдиту. — Мне тоже нелегко переносить это путешествие, но я желаю тебе только добра.

Знаю, кивнула Эдита и отвернулась: отец не должен видеть слез, наполнивших ее глаза.

Ледяные ветры минувших недель сменились теплым весенним бризом Эгейского моря, и раздражение пассажиров — их было около шестидесяти — улетучилось. Позабыты были споры из-за самых лучших спальных мест, ругань с коком из-за плохой еды, злость на неотесанных матросов. Теперь, когда до долгожданной цели было рукой подать, те, кто долгие дни только и делал, что бросал на попутчиков косые взгляды, с облегчением хлопали друг друга по плечам и протягивали руки к северному горизонту, восклицая:

— Константинополь!

— Говорят, этот город — просто чудо! — смущенно заметил Мельцер, стараясь не смотреть на дочь. От него не укрылось, что она плакала. — Говорят, там тысяча башен, а дворцов больше, чем во всех городах Италии, вместе взятых. Я уверен, Константинополь тебе понравится.

Когда Эдита не ответила, он обнял ее, убрал волосы с лица и настойчиво повторил:

— Ты будешь жить во дворце, словно принцесса, носить платья из китайского шелка, а слуги будут делать за тебя всю работу. Ты должна быть счастлива!

Эдита, не глядя на отца, снова отвернулась и начала отчаянно жестикулировать. Мельцер внимательно следил за каждым ее движением. Он понял, что она хотела сказать. Как может этот мужчина утверждать, что любит меня? Ведь он видел меня, когда я была еще ребенком!

— Мориенус? Девушка кивнула.

— Конечно, — ответил Мельцер. — Когда он увидел тебя, тебе было всего двенадцать, но по двенадцатилетней девочке можно понять, станет ли она когда-либо красавицей. И не забывай, Мориенус — опытный мужчина. Он знает толк в женщинах!

На носу судна пассажиры взялись за руки и радостно пустились в пляс. В основном это были купцы, ремесленники и посланники, кроме того — несколько почтенных профессоров из Гента и кучка авантюристов, бросавшихся в глаза из-за своей небрежной и грязной одежды. Женщин на борту было всего семь: две почтенные матроны в сопровождении супругов, еще две особы сомнительной репутации под покровительством сводни — отвратительной горбатой женщины, одна писательница из Кельна, скрывавшая свои рыжие волосы под плотной сеткой (по слухам, эта женщина умела говорить на пяти языках) и Эдита.

Мельцер поступил правильно, переодев красивую девушку в мужской костюм, потому что, даже несмотря на весь этот маскарад, к Эдите неоднократно приставали мужчины. Настойчивее всех был толстый медик по имени Крестьен Мейтенс, постоянно одетый в черное. Обычно женщинам запрещалось носить мужскую одежду, но на море свои законы.

— Настало время тебе снова превратиться в женщину, — заметил Мельцер, когда на горизонте уже показались очертания города. Эдита высвободилась из его объятий, кивнула, одернула свой грубый кожаный камзол и исчезла на нижней палубе.

Мейтенс был поблизости и наблюдал за этой сценой. Когда девушка ушла, он подошел к Мельцеру и спросил:

— Почему ваша дочь плачет? Грустно видеть слезы на лице такой прелестной девушки.

Зеркальщик промолчал, продолжая глядеть на север, туда, где из воды поднимался город, подобный гордому кораблю. До сих пор Мельцер не рассказывал о цели своего путешествия никому из своих попутчиков, но теперь, когда путешествие приближалось к концу, причин молчать больше не было.

— Знаете, — начал Мельцер, и толстенький медик приставил ладонь к уху, чтобы лучше слышать, — я везу свою дочь к ее будущему супругу.

— Так я и думал! — воскликнул Мейтенс, всплеснув руками.

— Как это понимать?

— Видите ли, было бы чудом, если бы такая прекрасная девушка не была уже обещана кому-то в жены. Дайте угадаю: он стар, богат и уродлив и ваша дочь его не любит!

— Ни в коем случае! — возмутился Мельцер. — Будущий супруг Эдиты хотя и богат, но совсем не стар и не уродлив. У него лес волос, словно у фавна, он выше меня на целую голову. Очень статный мужчина.

— Но почему же девочка плачет?

Мельцер не спешил с ответом. Казалось даже, что он вовсе не хочет отвечать на этот вопрос. Но когда медик пристально посмотрел на него, зеркальщик произнес:

— Мать Эдиты умерла вскоре после ее рождения, и с тех пор девочка — мое единственное сокровище. Я дал своей дочери воспитание и образование не совсем в духе времени — сейчас девушек охотнее видят в стенах монастыря, чем в учебном заведении. И я поклялся отдать Эдиту замуж за человека, который сможет обеспечить ей хорошую жизнь. Кажется, небеса услышали мою клятву, и однажды в Майнц приехал Геро Мориенус, молодой богатый купец из Константинополя. Он торговал дорогими тканями и китайским шелком. Когда Геро Мориенус узнал, что мои зеркала лучше и прочнее, чем венецианские, он разыскал меня и мы заключили сделку. При этом он увидел Эдиту и был очарован ее красотой. Без лишних слов купец вынул кошелек и положил его передо мной на стол. Когда я спросил его, что это значит, он сказал, что хочет взять эту девушку в жены, отказывается от приданого и дает мне выкуп — сотню гульденов!

— Большие деньги! — заметил толстяк-медик. — И что же вы сделали?

— Сначала я сказал «нет» и поведал чужеземцу, что Эдита нема.

— Нет? Да вы с ума сошли, Мельцер!

— Но она тогда была совсем ребенком, понимаете, и она действительно немая! Наконец мы пришли к соглашению: как только Эдита достигнет пятнадцатилетнего возраста, я привезу ее в Константинополь и она сможет стать его женой. Мориенус оставил выкуп и еще кругленькую сумму на дорогу.

— а что ваша дочь?

— Как я уже говорил, тогда она была еще слишком юна и ничего не поняла. Когда позже я все ей объяснил, она просто не могла вспомнить этого чужеземца. Теперь она боится, что помолвлена с горбатым стариком или седым уродом.

— Или с жирным медиком! — засмеялся Мейтенс.

— Или так, — усмехнулся Мельцер.

Радость пассажиров, которые при виде цели путешествия зашумели и пустились в пляс, небрежность команды — все это послужило причиной того, что никто не увидел три быстрых парусника, приближавшихся с востока. И только когда над морем прозвучал залп, а за ним второй, пассажиры закричали от испуга. Впередсмотрящий, который тем временем успел покинуть свой пост, вскочил на один из бочонков, стоявших на палубе, приставил ладони ко рту и закричал:

— Все на нижнюю палубу!

— Чертовы турки! — прошипел Мейтенс, который не впервые пересекал это море. Он подтолкнул Мельцера к люку, который вел на нижнюю палубу. Но еще прежде, чем они оказались в безопасности, корабль содрогнулся от жуткого удара. Выстрел разорвал фок-мачту, и через секунду то, что осталось от нее, загорелось. Впередсмотрящий в отчаянии пытался развязать канат, чтобы добраться до горящей фок-мачты: в любой момент она могла поджечь грот-мачту. Но прежде чем впередсмотрящий добрался до своей цели, рея переломилась на две части и горящие обрывки фок-мачты погребли его под собой.

Старая сводня, за все время путешествия не сказавшая и двух слов и занимавшаяся своим ремеслом исключительно при помощи многообещающих жестов и двусмысленных ухмылок, при виде всего происходящего открыла рот и заверещала:

— Иисус, Мария и Иосиф, Уриель и Саваоф, Люцифер и Вельзевул, помогите мне! — Но это странное воззвание утонуло во всеобщем гуле.

— Все мужчины образуют на корме цепочку! — раздался откуда-то голос капитана.

С кормовой палубы матросы подавали ведра с водой, а пассажиры передавали их по цепочке. Пожар удалось потушить прежде, чем успел загореться весь корабль, и впередсмотрящий оказался единственной жертвой. Его останки обуглились до неузнаваемости.

Тем временем турецкие клиперы подходили все ближе и ближе, но казалось, капитана не очень волнует происходящее. Уперев руки в бока, он возвышался на кормовой палубе и командовал:

— Грот прямо по ветру, убрать бизань-мачту! Прямо по ветру!

Не успели матросы выполнить его распоряжения, как «Утрехт» накренился на бок, застонав, словно раненый зверь, и понесся с такой скоростью, какую сложно было ожидать при столь слабом ветре.

— Прямо по ветру! — снова прозвучал хриплый голос капитана.

Скорее всего, преследователи не ожидали подобного маневра. Они дали еще один залп, а затем заметно отстали и наконец скрылись в том же направлении, откуда появились.

— Эти сукины дети каждый раз пытаются это сделать! — зарычал капитан с кормовой палубы. Пассажиры зааплодировали, приветствуя его. — Это самые опасные воды во всем Средиземноморье. Со всех сторон Константинополь окружен турецкими захватчиками, у них в руках даже Мраморное море. Они требуют половину загрузки каждого судна. Проклятые сволочи!

Испуганная Эдита вернулась на палубу. Теперь ее трудно было узнать в сверкающем зеленом дорожном костюме, в длинной юбке до пят. Высокий белый кружевной воротник доставал до самого подбородка, в широких, присобранных у плеч рукавах красовались длинные шлицы, из которых выглядывала желтоватая подкладка. Волосы Эдита спрятала под мешковатым, спадающим назад чепцом.

Девушка дрожала всем телом.

— Не бойся, — пытался успокоить дочь Мельцер. — Все кончилось хорошо.

И, повторяя за Мейтенсом, добавил:

— Чертовы турки!

На палубе пассажиры удивленно наблюдали за тем, как двое матросов завернули обуглившееся тело впередсмотрящего в грубую мешковину, крепко завязали и, после того как капитан произнес что-то вроде короткой молитвы, из которой пассажиры не поняли ни слова, бросили в воду с правого борта. Это произошло очень быстро и без лишнего пафоса, так что никто не почувствовал ни малейшей грусти.

Сначала мешок вздулся, словно шея жабы, но уже через несколько мгновений ушел под воду прямо там, где оставался след от судна. А капитан, наблюдавший за происходящим со своего мостика, в заключение проворчал:

— Никаких трупов на борту! Стражники Константинопольской гавани отсылают обратно каждый корабль, на борту которого найдут труп — боятся эпидемии.

— Как жаль, — сказал толстенький медик, обращаясь к Эдите, словно и не было никаких драматических событий, — что вы, прекрасная госпожа, уже обещаны, а то я бросил бы свое сердце к вашим ногам.

И с этими словами он положил руку на свой внушительный живот и поклонился, словно желая показаться хорошо воспитанным.

Мельцеру эта сцена была очень неприятна, поэтому он счел нужным вмешаться:

— Вместо того чтобы делать непристойные предложения скромной девушке, вам, благородный господин, стоило бы вспомнить о том, что дома вас ждет благоверная супруга.

Мейтенс мгновение молчал, а потом раздраженно промолвил:

— Если бы все было так, как вы говорите, я знал бы свое место. Но я страдаю не меньше вашего, поскольку, как и вы, потерял свою супругу еще в молодом возрасте.

И печально добавил:

— И с ней ребенка.

— Простите, я не мог этого знать, — произнес Мельцер. И, взяв Эдиту под руку, с улыбкой заметил:

— Но в таком случае вы поймете, как я беспокоюсь о своем ребенке. Я и думать не могу о том, чтобы передать кому-либо заботу о ней.

На нижней палубе царило большое оживление. Пассажиры искали свои вещи, связанные в огромные тюки или упакованные в деревянные ящики, а матросы сновали среди них, пытаясь устранить последствия пожара. Наконец они убрали бизань-мачту и топсель, грот направили прямо по ветру — и «Утрехт» заскользил по волнам мягко, словно лебедь.

Гавань, расположенная на юге города, была подобна сбросившему листья лесу. Казалось, что бесчисленное количество кораблей переплелись мачтами и такелажем. За этим лесом из мачт, словно огромный бастион, вздымался город: террасы и стены, павильоны и дворцы, колоннады и башни, казармы и церкви простирались, насколько хватало глаз. От крыш и зубчатых стен, от колонн, обелисков и монументальных статуй исходило такое сияние, как будто они были из чистого золота. Повсюду в море домов и дворов, огражденных аркадами, виднелись пальмы и платаны, а еще — чудесные парки. Вот это город!

На пирсе чужеземный корабль приветствовали громкими криками взволнованные люди. Грузчики, извозчики, проводники, торговцы и дельцы дрались за место в первом ряду. Громко крича на различных языках, они предлагали свои услуги задолго до того, как корабль бросил якорь.

Эдита крепко прижалась к отцу. Одна мысль о том, что придется пробираться через эту толпу, приводила ее в ужас. Поглядеть только на этих черных людей с полными губами и раскосыми глазами! Эдита обеспокоенно показала рукой вниз. Дева Мария, эти черноволосые черти носят такие длинные волосы и бороды, что могут ходить голыми, и никто этого даже не заметит!

Мельцер решил блеснуть своей осведомленностью и засмеялся:

— Эти черные — из далекой Африки, из Сирии, Мавритании и Египта, а вон те, в тюрбанах на голове — это арабы. Те,

что с раскосыми глазами, — родом из Китая, а черноволосые дьяволы — жители азиатских степей. Их зовут сарматами, хазарами, заками и печенегами.

Девушка покачала головой и жестом сформулировала вопрос: но что они все делают здесь, в этом месте?

Мельцер пожал плечами.

— Константинополь — самый большой город в мире, раз в двести больше, чем Майнц. Говорят, кому не повезет здесь, не повезет нигде.

Эдита поняла отцовский намек и опустила глаза.

Корабельный гонг возвестил, что «Утрехт» пришвартован крепко и что пассажиры могут сходить на землю. Некоторые метко бросали свою поклажу через поручни прямо на причал, где за нее немедленно начинали соперничать несколько носильщиков — кому доверят положить ее на повозку или тащить на плечах.

Стоя на кормовой палубе, Мельцер подозвал одного из носильщиков и крикнул, чтобы тот брал оба тюка, но едва носильщик схватил багаж, как тут же, в мгновение ока исчез в толпе.

Что же теперь делать? Пока они спускались по трапу, Эдита не отрываясь глядела на отца. Тот беспомощно озирался, а затем ударил себя кулаком в грудь и ухмыльнулся, словно говоря: хорошо, что я ношу все деньги с собой!

Молодой человек с оливковой кожей и шрамом на лбу подошел к ним и на нескольких языках поинтересовался, чем он может им помочь.

Михель Мельцер был разъярен и только оттолкнул его в сторону:

— Верни лучше наш багаж, сукин ты сын!

Сам он в воздействие своих слов ни капли не верил, поэтому очень удивился, когда юноша повращал глазами и ответил:

— Все возможно, мой господин! — Он улыбнулся и протянул руку. — Меня зовут Камал Абдель Зульфакар, египтянин, но все называют меня Али Камал.

— Ты заодно с этим воришкой! — заорал Мельцер, хватая юношу за руку. — Вот я тебе покажу…

— Ради Бога, нет! — Али Камал притворился расстроенным. — Воровать не по мне, мой господин. Но в этом большом городе я знаю многих людей, а много людей знают много. Ну, вы понимаете, что я имею в виду.

Мельцер поглядел на дочь, но та лишь пожала плечами.

— Ну, хорошо, — сказал Мельцер, обращаясь к юноше, — ты получишь то, что тебе причитается, если вернешь нам багаж; но только в том случае, если у тебя все получится.

Али Камал поворчал, но потом согласился и сказал:

— Следуйте за мной.

Идя на три шага впереди них, юноша пробирался по оживленной Месе, главной улице города, которая вела от гавани на запад, к центру города. Зеркальщику и его дочери трудно было не упускать юношу из виду, и времени поглазеть на роскошные залы, галереи, дворцы и парки не было.

Через несколько сотен метров главная улица стала шире, превратившись в длинную площадь, заполненную торговцами, ремесленниками и извозчиками и осаждаемую покупателями. Запахи мяса, рыбы и сыра, красок, пряностей и духов смешались и казались невыносимыми. Оказавшись среди толкающихся, шумящих людей, чужеземцы зажали носы.

Мельцер крепче взял Эдиту за руку, словно хотел подбодрить дитя, но на самом деле он размышлял о том, не заманил ли египтянин их в западню. Его подозрения усилились еще больше, когда Али Камал направился через башенные ворота, в тени которых стояла добрая дюжина менял — бородатых стариков в широких красных одеждах. В туго завязанных кошелях менял звенело серебро.

За воротами оказался узкий переулок, ведущий вверх, по обе стороны которого возвышались многоэтажные доходные дома. Доверия эти дома не вызывали.

— Куда ты ведешь нас, египтянин?! — крикнул Мельцер и остановился.

Али Камал обернулся и засмеялся:

— Да, я знаю, Константинополь — ужасный город, у некоторых улиц даже нет названий, и иногда приходится бродить целый день, прежде чем отыщешь какой-нибудь адрес.

— Я хочу знать, куда ты нас ведешь! — нетерпеливо перебил его Мельцер.

Египтянин махнул рукой, указывая в конец переулка, где находилось что-то вроде склада, тоже деревянного, как и большинство домов на этой улице. Здание казалось таким же заброшенным.

При виде склада Мельцер засомневался еще больше. Он подошел к юноше вплотную и грозным голосом сказал:

— Послушай меня, сынок, если ты думаешь, что можешь заманить нас в ловушку, то ты ошибаешься! — И потряс перед носом у египтянина крепко сжатым кулаком.

Казалось, на юношу гневная тирада не произвела ни малейшего впечатления. Он закатил глаза и улыбнулся во весь рот:

— Доверьтесь мне, чужеземный господин. Разрази меня гром, если я веду себя нечестно по отношению к вам.

Хотя эти слова и не произвели на Мельцера особого впечатления, но разве у него был выбор? Поэтому они с Эдитой последовали за своим провожатым прямо к складу.

Внутри здание было разделено на этажи при помощи деревянных балок, на которых стояли бочки и ящики, лежали тюки и мешки. С потолка свисали канаты и подъемные блоки, напоминая гигантскую паутину, через которую проникал неяркий свет. Тут и там суетились полуголые темнокожие слуги: связывали канаты и подъемные системы, перекатывали бочонки с одного места на другое, казалось, бесцельно швыряли тюки с шерстью сверху вниз. В воздухе летала пыль, и дышать становилось тяжело.

С одного из возвышений, похожего на церковную кафедру, всем происходящим на складе дирижировал маленький толстенький круглолицый человечек. На нем была добротная шапка и широкая накидка, из-под которой выглядывали очень короткие руки. Этими самыми ручонками человек резко взмахивал и время от времени сопровождал свои указании громким свистом.

И, словно он ожидал появления гостей, человечек велел Али Камалу вместе с чужеземцами отправляться в дальнюю часть склада, а он подойдет позже.

Дальняя часть склада напоминала огромный базар. Пол и стены были украшены коврами, на открытых полках до самого потолка высились сверкающие стопки посуды и изделий из стекла, сундуки ломились от сверкающих драгоценностей. Здесь были платья из бархата и шелка и обувь из тонкой кожи. Среди всего этого великолепия стояли ларцы для путешествий, деревянные ящики и сумки — ничуть не меньше, чем на загруженном корабле.

За всю свою жизнь Мельцер никогда не видел столько добра сразу. Разнообразие товаров и их странное нагромождение вызвали у него подозрение, что это — склад награбленного. Его подозрения подтвердились, когда толстячок, войдя в комнату, без лишних предисловий поинтересовался на языке Мельцера:

— Вас обокрали?

Когда Мельцер подтвердил предположение вошедшего, тот, казалось, опечалился, зацокал языком и, покачав головой, заметил:

— О, как же зол этот мир! — Затем поинтересовался другими обстоятельствами кражи, спросил, как выглядели их тюки с багажом.

Едва Мельцер ответил, как в комнату вошел Али Камал, присутствия которого они сперва не заметили, с их багажом, и не успел Мельцер хоть что-нибудь сказать, как толстячок заговорил:

— Вы, вероятно, спрашиваете себя, чужеземец, как ко мне попали ваши вещи, поэтому я объясню вам. Видите ли, мир, как я уже говорил, зол, очень зол. Повсюду кишмя кишат воры и мошенники, и даже предусмотренное наказание (преступникам отрубывают руки) не спасает нас от коварства злоумышленников. В первую очередь от этих бездельников страдают чужеземцы, почтенные люди, такие, как вы. О, как мне стыдно за весь этот сброд! Вы ведь мне верите?

Мельцер и Эдита кивнули, не в состоянии вымолвить ни слова.

— Я такой же честный человек, как и вы, — продолжал толстяк, — и воры тоже это знают. Они приносят мне награбленное, и я выкупаю его у них. Все воры знают это, равно как и пострадавшие. За ваш багаж мне пришлось выложить семь скудо.

— Семь скудо? Да это же два с половиной гульдена!

— Может быть. Жизнь стоит дорого, иногда беззастенчиво дорого, а Константинополь — самый дорогой и беззастенчивый город в мире!

Эдита, которая точно так же, как и ее отец, разгадала нечестную игру, отчаянно закивала головой: да отдай же ты ему деньги, а потом давай убираться отсюда.

Мельцер вынул из камзола кошель и подошел к толстяку на шаг. При этом под левой ногой зеркальщик почувствовал что-то острое.

Он наклонился и поднял маленький глиняный кубик, на одной из граней которого была красиво написанная буква «А» величиной не больше ногтя. Мельцер протянул купцу находку, но тот только покачал головой и отмахнулся:

— Семь скудо, мой господин! А кубик можете оставить себе, он принесет вам счастье!

Рассерженный зеркальщик отсчитал в пухлую руку толстяка семь серебряных монет. Еще чуть-чуть — и Мельцер плюнул бы прямо под ноги этому типу, настолько он был разъярен.

Напоследок Али Камал тоже потребовал обещанную плату. За это он предложил доставить Мельцера и Эдиту вместе с багажом на ближайший постоялый двор.

Постоялый двор назывался «Того Nero», то есть «Черный бык», легко угадывавшийся на вывеске, где красовалось стилизованное изображение животного. Сначала Мельцер удивился итальянскому названию, но позже ему довелось узнать, что в таком городе, как Константинополь, подобное было совершенно в порядке вещей. Гостиница располагалась над ипподромом, там было шумно, но на удивление уютно.

Здание было построено из дерева и выкрашено в красный цвет. На высоте второго этажа располагалась крытая терраса со стрельчатыми перилами. Только два средних окна на каждой стороне были застеклены, на остальных были только деревянные жалюзи с красивым узором из звезд и вьющихся растений, благодаря чему в комнаты проникал легкий бриз.

Ни хозяин гостиницы, ни Али Камал не знали ничего о торговце шелком Геро Мориенусе. Юный египтянин заметил, что для начала нужно как следует отдохнуть после долгого путешествия, и пообещал найти того, кто им нужен, и прийти сообщить об этом.

— Две удобные комнаты? — предвосхитил вопрос Мельцера хозяин гостиницы, оглядывая чужеземца с головы до ног, и, найдя одежду того подходящей, бросил оценивающий взгляд на Эдиту. — Э, господин, вероятно, прибыл издалека, — сказал он наконец. — У меня есть удобные комнаты. А две из них я всегда держу для господ, которые достаточно разумны, чтобы заплатить за них столько, сколько они стоят.

При этом он беззастенчиво ухмылялся.

— Сколько? — спросил Мельцер, постепенно начиная ощущать усталость.

Хозяин поглядел на потолок, где из золотистых пластин был выложен симметричный узор в виде шахматной доски, пожевал губами, словно впервые рассчитывал плату за комнаты.

— Полтора скудо в неделю, — сказал он наконец и поглядел на посетителя, ожидая возмущения.

— Да вы с ума сошли, итальянец! — заявил Мельцер. — Я заплачу вам один скудо за неделю, а если задержусь, то еще один. Соглашайтесь, или я пойду искать другую гостиницу!

С этими словами он протянул хозяину гостиницы руку. Тот вздохнул.

— С вами, немцами, тяжело иметь дело. Англичане и французы платят, сколько скажешь, хотя и возмущаются, или же тихонько исчезают. Так и быть, чужеземец. — И он так радостно ударил по протянутой руке, что Мельцер выругался про себя: может быть, ему удалось бы получить комнаты и за полскудо.

Хозяин хлопнул в ладоши, и отовсюду сбежались одетые в красное слуги, чтобы позаботиться о багаже постояльцев.

На верхнем этаже находились четыре большие комнаты, из окон которых открывался вид на юг, на Мраморное море, а окна четырех маленьких комнат выходили на Константинополь. Мельцер настоял на том, чтобы им выделили две большие комнаты, что, как выяснилось позже, было ошибкой — целый день там стояла жара. Комнаты были абсолютно пусты, в них не было ничего, кроме кровати, сундука и глиняной кружки. В остальном же, как убедились Мельцер и Эдита, гостиница была обставлена с большой роскошью. Рядом с трактиром, находившимся на первом этаже, был даже фонтан для купания и каменный будуар для того, чтобы справлять нужду.

Этой ночью Эдите не спалось. Мысль о том, чтобы жить в чужом городе, а именно это ей и предстояло, была невыносимой. Зато ее отец, по крайней мере, в том, что касалось дочери, достиг своей цели. Наверняка египтянин уже завтра найдет торговца шелками. И с этой мыслью Мельцер устроился на низенькой кровати поудобнее и уснул, даже не раздеваясь, и спал бы еще долго, если бы его не стали бешено трясти и не разбудили.

— Господин, послушайте, что я вам расскажу! — голос принадлежал Али Камалу.

Мельцер раздосадованно оттолкнул юношу в сторону и хотел было повернуться на другой бок, когда снова услышал голос египтянина:

— Я спрашивал о торговце шелком Геро Мориенусе у всех посыльных Константинополя. Я нашел его. Он живет в другой части города, на Босфоре.

Зеркальщик поднялся и, протирая со сна глаза, сказал:

— Мальчик, ты просто сокровище. Если ты меня к нему еще и отведешь, то в накладе не останешься,

— Я найму повозку, — ответил Али Камал. — Путь неблизкий.


Дом на берегу Мраморного моря скрывался среди темно-зеленых пиний. Подъезд к зданию окаймляли древние статуи из белого мрамора. По бокам обитых железом ворот стояли мощные колонны. В целом же все напоминало крепость, спрятавшуюся в южном парке.

— Что вам угодно, — поинтересовался опрятный мавр, слегка приоткрыв тяжелую дверь.

— Доложи своему господину Мориенусу, что приехал господин Мельцер из далекого Майнца и привез ему свет его очей.

Слуга мельком взглянул на Эдиту, затем открыл двери, пригласил посетителей войти в темную прихожую и велел обождать.

Через высокие закругленные окна с красными и синими витражами на каменный пол падали лучи яркого света. С потолка свисал филигранный светильник из сверкающей меди. Доносился аромат ладана и какие-то незнакомые запахи. Сердце в груди Эдиты сильно билось. У нее было достаточно времени, чтобы представить себе это мгновение, но теперь, когда этот миг настал, девушка испугалась. Мельцер заметил, что дочь волнуется, и ободряюще кивнул.

По лестнице к ним спустилась молодая женщина в длинном желтом платье, подошла к чужеземцам и, вежливо улыбнувшись, спросила:

— Вы из Германии, как я слышала, и хотите поговорить с господином Мориенусом?

— Да, — ответил зеркальщик. — Меня зовут Михель Мельцер, я зеркальных дел мастер, а это — моя дочь Эдита, которая произвела на вашего господина огромное впечатление.

Молодая женщина склонила голову набок и улыбнулась, словно желая сказать: это я понять могу. Но затем ее приветливое лицо ожесточилось, и она произнесла:

— Не называйте Мориенуса моим господином. Я не служанка ему, я его жена!

Мельцер подумал, что ослышался, поэтому недоверчиво переспросил:

— Как вы сказали? Кто?

— Его жена, вот именно, уже целых семь месяцев.

Эдита поглядела в лицо своему отцу Правильно ли она рас-слыогала слова этой женщины?

— Я не понимаю, — озадаченно пробормотал зеркальщик. Молодая женщина рассмеялась:

— Великие боги Востока! Да что тут понимать? Я — супруга Мориенуса!

— Но, но… — простонал Мельцер. — Ведь Мориенус собирался…

— Да?

— Ах, ничего, — в отчаянии проговорил Мельцер. Казалось, эта ситуация смутила зеркальщика больше, чем его дочь.

— Мориенус вернется завтра, — продолжала женщина. — Он наверняка будет рад видеть вас. Где ему вас найти?

— В «Того Nero», — с отсутствующим видом пробормотал зеркальщик. Он хотел сказать, что уже не хочет видеть Мориенуса, но от разочарования не смог произнести больше ни слова. Он взял Эдиту за руку, повернулся и вышел из дома не попрощавшись.


Когда они с Эдитой оказались на улице, у Мельцера было такое чувство, будто он очнулся от дурного сна, но оказался в такой ситуации, которая неумолимо толкает его в пропасть. В то же время проснулась его совесть, и зеркальщик спрашивал себя, не является ли все происходящее Божьей карой за то жульничество, на которое он пускался, продавая зеркала. Наверняка дело тут не обошлось без черта. И как бороться с этой нечистой силой? Зеркальщика охватила черная меланхолия.


Если я, оглянувшись назад, задумаюсь, чему научил меня тот душный апрельский день, то, пожалуй, отвечу: никогда не сдаваться. Потому что какой бы мрачной и беспросветной ни казалась жизнь, именно такие события и учат человека быть сильным и перерастать самого себя. Ведь чем ниже опускаешься, тем богаче становится жизнь. Знал бы я тогда, в апреле, какие неожиданности готовит мне судьба, у меня, вероятно, не хватило бы мужества жить дальше. Вдали от родного города, на пороге бедности — тогда не было никого, кто был бы готов помочь мне и моей безгласной дочери Эдите. Да, внезапно я потерял почву под ногами.

Сегодня я стыжусь тех мрачных мыслей, потому что они не являлись настоящим отражением моего характера. Я всего лишь сравнивал свою судьбу с судьбами других. А в часы горя самая страшная ошибка — надеяться на то, что кто-то тебе поможет. Ведь на свете есть только один человек, способный вытащить тебя из пропасти, и этот человек — ты сам. Позже — слава Богу, что не слишком поздно, — мне стало ясно, что всегда есть три способа наладить свою жизнь: попрошайничать, воровать или трудиться.

Сегодня я могу признаться: тогда, на обратном пути в нашу гостиницу, я собирался вместе со своей несчастной дочерью броситься вниз с самой высокой башни города. Маленький шажок, для которого необходимо немного мужества — и все будет кончено. Да, вот до чего я дошел. Но тут случилось нечто совершенно неожиданное и тем не менее очень важное для меня и для всей моей жизни.

Когда я с Эдитой шел по безымянным улицам, где торговцы тканями продавали свой товар, сзади к нам приблизилась маленькая девочка. Ей было около четырех лет, она ходила босиком, на лоб свисали лохматые черные волосы. На поношенном платье было полно пятен… Но, несмотря на бедность, малышка радостно засмеялась и нерешительно взяла меня за руку. Еще немного, и я оттолкнул бы ее, обозвав злыми словами, прогнал, как всех этих нищих детей, от которых приходится отбиваться чужеземцу в Константинополе. Но я заглянул в черные, как смоль, смеющиеся глаза девочки, лепетавшей что-то невнятное.

И хотя я продолжал идти, малышка не отпускала мою руку. Да, она прошла с нами часть пути, пока я не задумался о том, сумеет ли она сама найти дорогу домой. Эдиту эта встреча тронула не меньше, чем меня, и она велела мне положить малышке монетку в ладонь, тогда она сама отстанет. Я полез в кошель, но прежде чем я успел достать монету, девочка повернулась и убежала в том направлении, откуда мы пришли.

И сегодня, сорок лет спустя, у меня перед глазами стоит улыбка той девочки, словно мы встретились только вчера. И, как и тогда, воспоминание об этой встрече наполняет меня необъяснимым чувством счастья. Я воспринял это как указующий перст судьбы, желавшей напомнить, что несчастье, равно как и счастье, зависит только от нас самих.

Конечно, понять это непросто, и поначалу мне трудно было сдержать свое отчаяние и ярость. Нечто, скрытое в глубине моего сердца, заставляло меня испытывать острую, словно укол кинжала, боль. Это было сожаление о том, что я не могу предложить Эдите то благосостояние, на которое я надеялся. И поскольку Мориенус кроме всего прочего задел мою гордость, мне нелегко было обуздать свои чувства. Да, и мне не стыдно признаться в том, что в тот вечер я плакал, тогда как Эдита не придала происшествию большого значения. По крайней мере, так мне тогда казалось.


Вопреки своим привычкам, в тот вечер Михель Мельцер приналег на вино. Отчаянно жестикулируя, Эдита дала понять своему отцу: ей ни капли не жаль, что все так получилось, — и рано ушла к себе.

В общем зале гостиницы, переполненной приезжими со всего света, можно было услышать множество языков, как во время строительства Вавилонской башни. Путешественники с Востока, из Африки и Европы — в основном греки и итальянцы, которых в Константинополе было особенно много, встречались здесь, чтобы поболтать в непринужденной обстановке или скрепить печатями свои договоры. Все сидели за узкими длинными столами и радовались тому, что сумели найти, где присесть.

Мельцер пил крепкое красное самосское вино, созданное для того, чтобы заставить человека, который хочет забыться, изменить свое мнение и увидеть жизнь в новом свете. Прошло совсем немного времени, когда кто-то подошел сзади, похлопал зеркальщика по плечу, и знакомый голос произнес:

— Эй, мастер Мельцер, вы здесь?

Зеркальщик обернулся и увидел ухмыляющегося Мейтенса, медика с корабля. Мельцер предложил ему присесть.

— Вас я ожидал увидеть здесь в последнюю очередь, — с улыбкой сказал Мейтенс. — Я думал, вы остановитесь у будущего зятя.

Мельцер махнул рукой, и медик тут же догадался, что что-то случилось.

— Что произошло? — спросил он. — Где вы оставили свою дочь?

— Она у себя в комнате, — ответил зеркальщик, указав пальцем в потолок. — Вероятно, уже все глаза себе выплакала.

И сделал огромный глоток.

— Что случилось? — продолжал расспрашивать Мейтенс.

И хотя Мельцер твердо намеревался никому не рассказывать о происшедшем, его словно прорвало, и он поведал медику о том, что случилось утром, что жених его дочери семь месяцев назад женился на другой.

Едва зеркальщик окончил свой рассказ, как в зал вошел высокий господин в ярких дорогих одеждах. Мельцер тут же узнал его: это был Геро Мориенус. Вино и неожиданная исповедь только подогрели злость на Мориенуса. Зеркальщик вскочил, подошел к Мориенусу, схватил его за плащ, тряхнул и закричал прямо в лицо:

— И вы еще осмеливаетесь появляться здесь, вы… злодей! Геро Мориенус был выше и сильнее своего противника, и, в первую очередь, трезвее. Он усадил Мельцера на стул и сел напротив.

— Вы пьяны, мастер Мельцер, — вежливо, но непреклонно сказал купец.

Мельцер взвился:

— Разве это удивительно, когда отец узнает, что будущий супруг его дочери только что женился на другой? Но, вероятно, господин просто забыл о своем обещании!

— Ни в коем случае! —возмущенно ответил Мориенус. — Наше соглашение остается в силе!

Зеркальщик рассмеялся.

— И как вы собираетесь это сделать? Бросите ту, другую?

— Видите ли, — с нажимом сказал Мориенус, — здесь не Майнц. Вы в Константинополе, в столице Востока, в двадцати — тридцати днях пути от родины. Здесь все другое: жизнь, религия и даже время. Состоятельный мужчина может жить, если ему позволяют средства, с несколькими женами; все они равны, и никто не считает это неприличным.

— Хорошенькие обычаи у вас здесь! — возмущенно закричал Мельцер и, обращаясь к Мейтенсу, молча наблюдавшему за ссорой, спросил:

— Вы знали об этом обычае? Тот смущенно пожал плечами.

— Я никогда этим не интересовался. Но если византиец так говорит…

Мельцер перебил его:

— Как бы там ни было, во время нашего сговора речь о многоженстве не шла!

— Нет, — подтвердил Мориенус, — потому что здесь это само собой разумеется и упоминать об этом не нужно.

— Но я ни за что не пообещал бы вам свою дочь, если бы знал об этом распутстве!

Тут Мориенус ударил кулаком по столу.

— Заканчивайте эту глупую болтовню! — Его глаза сверкали от ярости. — Я не собираюсь защищать наши обычаи перед каким-то ремесленником из Майнца. Где прячется ваша дочь? Мое требование остается в силе. Я заплатил за нее сотню гульденов выкупа, и вы дали согласие.

— Вы обманули меня и мое дитя. Я никогда не отдам вам Эдиту в жены!

Мориенус вскочил.

— В таком случае, сто гульденов на стол — выкуп, который я вам заплатил. Немедленно!

— Этого я не могу сделать… не сразу, — с трудом ворочая языком, ответил зеркальщик. — Но вы получите свой выкуп назад, как только это будет возможно.

— Выкуп или ваша дочь! — настаивал Мориенус.

Мельцер почувствовал, что попал в ловушку. Он хотел избавиться от византийца, спасти свою дочь из этой ужасной ситуации. Но у него не набралось бы и сотни гульденов. Деньги, которые он получил от Генсфлейша за продажу того, что осталось от дома, за вычетом переезда и питания, были нужны ему, чтобы начать все сначала. И теперь, в полупьяном состоянии, Мельцер почувствовал себя обреченным и в отчаянии закрыл лицо руками, словно пытаясь спрятаться от всего мира.

Словно во сне он услышал звук, похожий на тот, когда отсчитывают монеты и кладут их на стол. А когда зеркальщик поднял голову, то увидел, что в центре стола лежат десять монет по десять гульденов, а Мейтенс, обращаясь к Мориенусу, говорит:

— Вот, возьмите, что вам причитается, и убирайтесь! Казалось, неожиданный поворот событий озадачил Морие-нуса не меньше, чем Мельцера. Зеркальщик хотел отклонить предложение медика, но прежде чем он успел вымолвить хоть слово, Мориенус взял деньги, опустил их в карман, повернулся и стал пробираться к выходу через переполненный зал.

— Не нужно было этого делать, — сказал зеркальщик, глядя в пустоту и уронив голову на руки.

Мейтенс пожал плечами, словно хотел сказать: ну, что сделано, то сделано. И добавил:

— Такая прекрасная девушка не должна достаться этому распутнику. Никогда!

Несмотря на то что ситуация изменилась в мгновение ока, на душе у Мельцера было скверно. Он очень хорошо помнил предложение, с которым медик обращался к Эдите во время плавания. Поэтому зеркальщик сказал:

— Я верну вам деньги, как только смогу, со всеми процентами! Мейтенс отмахнулся:

— Ну хорошо. И не думайте, что я ставлю какие-то условия. Пусть девочка сама решает, кому отдать предпочтение.

Мельцер был удивлен. Такого ответа он не ожидал. Неужели же есть еще на этом свете добрые люди?

Но как бы там ни было, он выпил слишком много, чтобы рассуждать о вопросах морали. Рука его скользнула в карман, чтобы вытащить пару медных монет и оплатить выпивку, но вместо этого зеркальщик нащупал кое-что другое: глиняную игральную кость, которую он подобрал на складе. Мельцер вынул ее и бросил на стол, словно играя. Затем ее бросил медик, и так продолжалось некоторое время, пока кость не ударилась об угол стола и не разбилась.

Это обстоятельство не заслуживало бы упоминания, если бы не послужило причиной того, что жизнь Михеля Мельцера изменилась в один миг. Если большинство посетителей не обратили внимания на то, что он разбил игральную кость, то четыре пары глаз внезапно устремились на зеркальщика и стали следить за каждым его движением.

— Вы — хороший человек, — пробормотал Мельцер, обращаясь к Мейтенсу, и, просто чтобы сказать еще что-нибудь, добавил:

— Господь вознаградит вас!

Медик, словно защищаясь, поднял руки:

— Оставьте Господа вместе с его наградой в покое. Он редко расплачивается сторицей.

Зеркальщик расхохотался, поднял бокал и выпил за здоровье медика.

Атмосфера в «Того Nero» постепенно накалялась. Повсюду слышались песни на разных языках, греки пытались перекричать итальянцев, русские и киргизы, обнявшись, тоже горланили свои песни, а двое арабов надрывали глотки, словно петухи при виде кастрюли. Разговаривать становилось трудно.

Наконец к Мельцеру подошел хозяин и, отчаянно жестикулируя, попытался объяснить, что у входа в гостиницу его ждет какой-то человек.

— Меня? — удивился зеркальщик.

— Да, вас! — ответил хозяин.

Мельцер тяжело поднялся и направился к двери. В темноте, окружившей его, когда он вышел из ярко освещенного зала в темный переулок, Мельцер увидел четырех мужчин, мрачно глядевших на него. Они схватили зеркальщика и потащили, а когда Мельцер попытался защититься, его ударили по лицу так сильно, что у него потемнело в глазах.

Придя в себя, он обнаружил, что находится в повозке, запряженной лошадьми, и повозка эта несется по неровной мостовой так быстро, словно за ней гонятся черти. Зеркальщик лежал на деревянной скамье, и, насколько он мог разглядеть в темноте, напротив него сидели двое мужчин. Они издавали какие-то странные звуки на своем языке, которого Мельцеру никогда раньше не приходилось слышать.

Первой его мыслью было: бежать! Ты должен попытаться спрыгнуть с повозки! Но потом это показалось ему слишком опасным, и он решил и дальше делать вид, что все еще без сознания. Зеркальщику было страшно. Судя по звукам, повозка неслась под гору, по узким переулкам. От стен домов эхом отражался цокот копыт. Наконец повозка остановилась и снаружи открыли двери. Мельцер все еще лежал с закрытыми глазами, не решаясь вздохнуть. Что все это значит?

Мужчины, сидевшие с ним в повозке, грубо схватили его за руки и за ноги, заволокли по лестнице в комнату, казавшуюся пустой, и положили на пол. Мельцер по-прежнему не открывал глаза, пока ему в лицо не плеснули воды. Отплевываясь, зеркальщик открыл глаза и увидел лица склонившихся над ним четырех китайцев.

В руке одного из них, выглядевшего особенно воинственно, поскольку его череп был гладко выбрит (осталась только одна черная коса) блеснул острый нож. Этот нож китаец приставил к горлу Мельцера, в то время как остальные держали зеркальщика за руки и за ноги.

— Что я вам сделал?! — закричал смертельно напуганный Михель Мельцер. — Что вам от меня нужно?

Китаец с ножом ответил нараспев на каком-то знакомом языке, и Мельцеру понадобилось время, чтобы сообразить, что говорили на греческом. Из-за того что зеркальщик был напуган, ему удалось разобрать только два слова: «багаж» и «украл».

— Я не крал у вас ничего! С чего вы взяли? — закричал Мельцер на том же языке, а китаец тем временем еще крепче прижал нож к его горлу.

«Боже мой, — пронеслось в голове у Мельцера, — это конец!» Он уже часто думал о том, каково это — умереть. Он представлял себе большую, ярко освещенную сцену, на которой медленно опускается занавес и гаснет свет. Теперь, столкнувшись с неотвратимым, зеркальщик понял, что то видение было слишком романтичным: смерть намного страшнее.

— Где багаж? — прорычал человек с ножом, и Мельцер почувствовал, что клинок глубже вошел в его плоть. Словно во сне в руке одного из китайцев Мельцер увидел глиняную игральную кость. Китаец держал ее в пальцах прямо у него перед глазами, и зеркальщик понял, почему он оказался в этой ситуации.

— Вы думаете, что я обокрал вас, потому что у меня была точно такая же игральная кость? Позвольте, я объясню, как она попала ко мне. Я нашел ее в складском помещении на востоке города, где мне пришлось выкупать мой багаж, который похитили у меня в гавани. Я — обычный ремесленник. Это правда, жизнью клянусь.

Остальные китайцы поглядели на человека с ножом. Было очевидно, что он был единственным, кто понимал язык, на котором говорил Мельцер. Китаец что-то сказал им, затем снова повернулся к зеркальщику и закричал:

— Ты лгать, европеец!

— Нет! — возмущенно ответил Мельцер. — Владелец склада водится с бандами воров, которые совершают для него кражи; есть и агенты, которые предлагают тем, кого обокрали, помощь в поиске багажа — естественно, за деньги. Мне самому пришлось заплатить два с половиной гульдена, чтобы получить обратно свои вещи.

Китайцы переглянулись, но понять их взгляды Мельцер не мог. Наконец один из них сказал:

— Отведи нас к складу. Если ты соврать нам, тогда… — И он провел рукой по горлу.

Это требование вызвало у Мельцера новый приступ страха. Как объяснить этим людям, что он не знает, где находится склад? Потом ему пришла в голову спасительная мысль, и он сказал:

— Склад спрятан в городе. Я никогда не сумею отыскать его. Есть только один человек, который сможет отвести вас туда, египтянин по имени Али Камал. У него на лбу шрам, и найти его можно в гавани, где стоят на якоре суда.

Вероятно, объяснения Мельцера прозвучали правдоподобно, по крайней мере, китайцы отстали от него.

Теперь у зеркальщика появилась возможность осмотреться в мрачном помещении. Он сел и прислонился к стене. С высокого потолка свисал стеклянный шар, внутри которого сверкал желтоватый свет. Стены были до половины выложены синим и красным кафелем, напоминавшим узор из карт бубновой масти. Три окна, находившиеся на противоположной стене, были узкими и высокими, с закругленными краями. Под ними стояла низенькая деревянная лавочка и два маленьких круглых столика. Справа был высокий коричневый шкаф с резными дверцами, слева дверь.

Открыв рот, Мельцер прислушивался в сумерках. Он пытался уловить хоть какой-то звук, который дал бы ему представление о том, где он находится, или о том, что собираются предпринять китайцы. Но как Мельцер ни старался, услышать ничего не смог.

Как отреагирует его дочь, когда обнаружит утром, что он исчез? Мейтенс наверняка поможет ей; Мельцер и мысли не допускал, что медик затевает что-то недоброе или состоит в сговоре с китайцами. Зеркальщик даже не знал, заметил ли Мейтенс, что его увели китайцы.

Одна мысль сменяла другую. Наконец, когда за высокими окнами забрезжил рассвет, Михель Мельцер провалился в глубокий сон.

Его разбудило громкое пение птиц, проникавшее в комнату через окна. Дом тоже просыпался. Откуда-то доносились голоса, слишком слабые и искаженные, чтобы можно было что-то понять, звон посуды. Мельцер попытался оценить свое положение. Смертельный страх, душивший его ночью, сменился надеждой, что все окажется недоразумением. Поэтому он даже отказался от мысли о побеге, хотя, насколько он мог видеть, никто его не охранял.

Через среднее окно, из которого открывался вид на цветущий парк, зеркальщик вскоре увидел, как лысый китаец покинул дом в сопровождении своих спутников, как все они сели в повозку, очевидно, в ту же самую, в которой его привезли сюда.

— Господин чужеземец!

Услышав за своей спиной высокий голос, Мельцер перепугался до смерти. Обернувшись, он увидел китаянку в длинной ярко-синей одежде. Черные волосы женщины были уложены в высокую прическу. В руке китаянка держала чайник и миску, полную выпечки странной формы.

— Утренняя еда для господина чужеземца! — поклонившись, сказала женщина, ставя завтрак на один из столиков.

Зеркальщик тоже поклонился. Но прежде чем китаянка исчезла, Мельцер успел спросить:

— Скажите, где я, собственно говоря, нахожусь? Молодая женщина смущенно уставилась в пол, словно чужеземец сказал что-то неприличное, но все же ответила:

— Це-Хи не разрешено говорить с чужеземным господином, — и приложила при этом палец к губам.

— Значит, тебя зовут Це-Хи, — приветливо сказал зеркальщик. Китаянка кивнула, не глядя на него.

— Ну, хорошо, — сказал Мельцер, — я понимаю, тебе нельзя говорить со мной. Я просто хотел узнать, не в тюрьме ли я нахожусь…

— В тюрьме? — возмутилась китаянка. — Чужеземный господин, это — миссия его величества императора Чен Цу!

— Императора Чен Цу? — удивленно переспросил Мельцер. Це-Хи кивнула.

— Но почему со мной обращаются как с пленником?

— Чужеземный господин, — шепотом предупредила его китаянка, — не говорите так громко. Каждое слово, сказанное вами, будет услышано. У стен есть уши.

И, улыбнувшись, она исчезла, словно призрак.

Сообщение о том, что у стен есть уши, заинтересовало Мельцера, и он, скорее для того чтобы скоротать время, стал изучать кафель, которым были выложены стены. При этом его пальцы нащупали небольшую выпуклость, которая при беглом взгляде на кафель оставалась незамеченной: на двух синих плитках были ручки, и их можно было вынуть из стены. В отверстии были спрятаны похожие на орган слуха трубки, ведущие в другие комнаты. Прислонив ухо к отверстию, можно было услышать все, что говорилось в доме.

Сначала Мельцер ничего не мог разобрать. Оба человека, чьи голоса он слышал, говорили на языке, который, очевидно, был родным для одного из них — он говорил торопливо, а его собеседник певуче, как китаец. Затем Мельцер услышал пару слов, значение которых он уже знал: «багаж» и «склад», и понял, что говорили на греческом.

Таким образом зеркальщик стал свидетелем разговора, который наверняка не был предназначен для его ушей, поскольку речь шла о вечном блаженстве и пути, ведущем к нему. Насколько Мельцер мог уследить за разговором, речь шла о поставке десяти тысяч индульгенций, написанных на латыни, которые требовал один, очевидно, итальянец по имени Альберто или Альбертус, у другого, китайца по имени Лин Тао. Европеец в качестве папского легата заплатил тысячу гульденов, что для Господа и всех святых — ничтожная мелочь. На это мастер Лин Тао ответил, что изготовить десять тысяч индульгенций — совсем не мелочь, и вообще это возможно исключительно при помощи одного тайного инструмента, известного только китайцам. Но мошенники, спекулянты и шарлатаны, обретающиеся в гавани, лишили их этого чудесного инструмента, а без него это невозможно.

Хотя Мельцер понял почти все из того, что услышал, связать все воедино он не смог. Но если Папа Евгений велел китайцам делать индульгенции при помощи их странного инструмента, то все это не может быть делом рук дьявола. И пока зеркальщик ломал голову, пытаясь понять, что скрывается за этой странной сделкой, ему вспомнилась глиняная игральная кость, из-за которой он сюда и попал. На одной из граней была большая буква «А», которая, если наполнить ее краской или сажей, сможет оставлять отпечаток и повторять его сколько угодно раз. Если рядом положить несколько разных кубиков, то может получиться слово, несколько слов сложатся в строку, строки — в страницу. Предположим, все кубики имеют равную величину. Неужели в этом и заключается тайна, о которой говорил китаец?

Нет, сказал себе Мельцер, за этим, должно быть, кроется что-то еще. Если речь действительно идет о каком-то техническом приспособлении, созданном китайцами, то не может быть, чтобы все было настолько просто; в противном случае, ученые христианского мира сделали бы это открытие уже сотни лет назад.

Вскоре разговор между папским легатом и китайцем окончился примирением и уверениями последнего, что в течение недели проблема будет решена.

Из своего окна Мельцер видел, как худощавый легат, одетый в зеленый бархат, покинул миссию и тут же к дому подъехала повозка с тремя китайцами. Все они выглядели взволнованными и под радостные крики внесли из повозки в дом три больших деревянных ящика.

Прошло немного времени, и в комнату к Мельцеру вошел лысый китаец с черной косой. Но сейчас его лицо было приветливым, не то что прошлой ночью. Китаец даже сложил на груди руки, поклонился и певуче сказал:

— Я — мастер Лин Тао, я прошу у вас прощения. Мы обошлись с вами несправедливо.

— Вы…

— Лин Тао, — подчеркнуто вежливо повторил китаец и продолжил: — Вы, хоть я на это и не рассчитывал, прошлой ночью сказали правду. Мы нашли наш багаж — там, где вы и говорили.

— Это меня радует, — облегченно вздохнув, сказал зеркальщик. — В таком случае могу ли я надеяться, что вы отпустите меня домой? Кстати, меня зовут Михель Мельцер, я зеркальщик из Майнца.

Лин Тао быстро закивал:

— Мы рады, что нашли багаж. Его содержимое много значит для нас. Как мы можем загладить свою вину?

И тут зеркальщик сказал то, что вызвало удивление у него самого и чем он гордился на протяжении еще многих лет. Мельцер сказал:

— Позвольте мне узнать вашу тайну, и я забуду все, что со мной произошло.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, — произнес китаец, и его лицо снова помрачнело, как прошлой ночью. — О какой тайне вы говорите?

— О том открытии, прибыль от которого вы хотите получить, продав Папе изготовленные индульгенции, мастер Лин Тао.

Лин Тао подошел к Мельцеру на шаг, но потом остановился как вкопанный. Он уставился на зеркальщика, словно только что подтвердил свое предположение о том, что гостю все известно.

А Мельцер с улыбкой указал на узорчатую стену и добавил:

— У стен, мастер Лин Тао, есть уши. Кроме того, у меня было достаточно времени, чтобы задуматься над тем, почему невзрачная глиняная игральная кость имеет для вас такое значение. Эти размышления и ваш разговор с папским легатом натолкнули меня на мысль, что речь идет ни о чем ином, как об искусственном письме.

— Вы умный человек, мастер Мельцер из Майнца!

— Умный? Как бы я хотел быть умным, настолько умным, чтобы самому додуматься до искусственного письма.

— А если мы скажем «нет»?

— Что вы имеете в виду?

— Если мы не позволим вам узнать нашу тайну об игральных костях с буквами?

Мельцер пожал плечами.

— В таком случае мы вместе осушим по чаше вина и забудем о том, что случилось прошлой ночью.

Китаец смущенно улыбнулся. Ему казалось, что за благородством Мельцера что-то кроется.

— А ведь я мог бы быть вам полезен, — продолжал Михель. — Видите ли, я хоть и простой зеркальщик, но умею обращаться со свинцом, оловом и сурьмой так же хорошо, как медик с клистиром. Если делать ваши буковки не из глины, а из свинца и олова, то они будут намного прочнее. А что касается вашей сделки с Папой, то не стоит продавать тайну первому встречному.

Китаец удивленно смотрел на Мельцера.

— Скажите, чужеземец, — сказал наконец Лин Тао, — вам знаком латинский шрифт?

— Это такой же шрифт, как и в нашем языке, — не без гордости в голосе ответил зеркальщик. — Если речь идет о том, чтобы списать латинский текст, то для меня это не составит труда. Я учился латыни и греческому у великого магистра Беллафинтуса. В моем родном городе Майнце сыновья ремесленников могут читать сочинения древних поэтов, в то время как в других городах даже священники затрудняются прочесть «Credo» на языке Пап.

— А вы можете?

— Что?

— «Credo».

— Ну конечно, а еще «Ave» и «Pater noster». Хотите послушать?

— Нет, я все равно не пойму, и я вам верю. Так знайте же, что нам срочно необходим человек, который знает латынь и, кроме того, умеет молчать.

— В таком случае, лучше меня вам никого не найти!

Мастер Лин Тао что-то сказал на своем языке, и хотя Мельцер не мог понять странных звуков, значение их от него не укрылось:

— Вы — умный человек, зеркальщик из Майнца, вы хитры, изворотливы… мне не хватает слов. Я едва не сказал, что вы — китаец.

Зеркальщик громко расхохотался, и в его смехе было облегчение. Облегчение от того, что кошмар прошлой ночи уже позади.

— Единственное, чем вы отличаетесь от китайцев, — добавил Лин Тао, — это ваш смех. Китайцы не смеются, китайцы улыбаются.

— Как жаль. Знали бы вы, что теряете! Китаец покачал головой и ответил:

— Зато нам также не дано плакать. Китаец не плачет, он огорчается. Вы понимаете?

Мельцер нахмурился.

— Европейцу трудно понять, как это — не уметь смеяться и не уметь плакать. Словно не уметь любить и не уметь ненавидеть!

— О нет, — возразил Лин Тао. — Китайцы умеют любить и ненавидеть, но это не отражается на лице, а скрыто глубоко в сердце. Именно поэтому нам чуждо обращение с зеркалами. Зеркало показывает только маску.

— Я, — ответил Мельцер, — мог бы многое сказать по этому поводу, но уверен, что мои слова не найдут отклика в вашей душе.

Китаец прошелся по комнате взад-вперед, но на его лице не отразилось ни малейшего следа волнения. Наконец он сказал:

— Вы правы. Возможно, мы должны делать общее дело. Нам обоим нужно над этим поразмыслить!


В сопровождении еще одного китайца, сильного мужчины, назвавшегося Синь-Шин, зеркальщик вернулся в «Тоrо Nero» на той же самой повозке, на которой его увезли вчера вечером. Эдита очень волновалась, особенно после того как хозяин гостиницы сказал, что сам послал ее отца туда, где его ждали несколько китайцев.

Хотя в Константинополе было много жителей из разных стран, китайцы занимали в нем особое положение. К ним относились с недоверием, потому что они всех сторонились (китайцы жили в отдельном квартале), но прежде всего потому, что у них были традиции и ритуалы, которых никто не мог понять. Ходили слухи, что они даже год считают по своему собственному календарю и называют его по повторяющемуся циклу в честь таких низких и грязных животных, как змея, свинья или крыса. Что уж говорить об их странной религии!

Когда Мельцер рассказал дочери о том, что случилось прошлой ночью, Эдита только покачала головой. Она не поверила отцу. Девушка все еще находилась под впечатлением от встречи с женой Мориенуса.

Зеркальщик знал свою дочь, знал, что творится у нее в душе. Наконец он подошел к Эдите и тихо сказал:

— Вчера приходил Мориенус.

Девушка закрыла лицо руками, и Мельцер почувствовал, как ей больно.

— Не бойся, — сказал он, успокаивая дочь, — все уладилось.

Чего он хотел? — вопросительно взглянула на отца Эдита.

— Чего хотел Мориенус? Можешь себе представить, он потребовал выкуп обратно.

Эдита печально кивнула. И что?

— Он его получил. Нет, не от меня. Его выплатил медик, Крестьен Мейтенс. Это произошло помимо моей воли.

Эдита отпрянула, словно от пощечины. На мгновение девушка застыла, затем повернулась и бросилась прочь из комнаты. Она побежала вниз по лестнице так быстро, словно за ней гнались черти.

— Но это ничего не значит, поверь мне! — крикнул зеркальщик ей вдогонку.

Но Эдита не слышала.

Глава III Дело рук дьявола

Эдита сидела на старой полуразвалившейся кирпичной стене, выходившей на гавань, предоставленная сама себе и своим мыслям. Здесь, где за ней никто не наблюдал, девушка дала волю слезам, слезам отчаяния, поскольку боялась, что теперь толстый медик предъявит на нее свои права.

На улице, которая, причудливо извиваясь, бежала к гавани, царила суматоха: носильщики с тачками с высокими колесами, возницы на повозках, запряженных мулами, и путешественники — все спешили к кораблям. От мола поднимался резкий запах гниющей рыбы и фукуса. К нему примешивались едкие испарения трактиров, ютившихся в гавани и встречавшихся на каждом шагу, вонь рыбьего жира и прогорклого масла.

Эдита сидела, уставившись прямо перед собой, и вдруг почувствовала у себя на плече чью-то руку. Это была рука вездесущего Али Камала.

Египтянин улыбнулся девушке и спросил:

— Почему ты плачешь, дочь зеркальщика? — И когда Эдита не ответила, продолжил: — Позволь мне угадать. Тоскуешь по дому? Да, наверняка тоскуешь!

Девушка покачала головой и вытерла рукавом слезы с лица. Потом поглядела на Али Камала и приложила обе руки к сердцу.

— А, я понимаю, — ответил египтянин. — Любовная тоска. Это не лучше, чем тоска по родине.

С огромным трудом и с помощью вопросов со стороны египтянина Эдите наконец удалось объяснить юноше ситуацию.

— И ты не любишь мужчину, которому обещал тебя твой отец.

Эдита покачала головой, подтверждая догадку.

— Что же ты собираешься делать?

Девушка бросила на Али Камала пристальный взгляд, словно умоляя о помощи.

— И как мне теперь поступить? — растерянно спросил юноша. — Я отведу тебя обратно в гостиницу, к отцу.

Это предложение Эдита с негодованием отвергла, отчаянно замахав руками.

— Ну, здесь ты в любом случае не можешь оставаться, когда стемнеет, — уверенно сказал египтянин. — Лучше всего мне отвести тебя к моей маме. У меня есть четыре сестры. Самая старшая одного возраста с тобой. У нас небогатый дом, но там ты будешь в безопасности. Пойдем!

Эдита была в таком отчаянии, что последовала бы за Али Камалом куда угодно.

Переулок, который вел от площади перед гаванью к Большой стене, был не знаком девушке. Неподалеку от башни с воротами улица раздваивалась. Дорога уводила на запад, на улицу, где вперемежку стояли одноэтажные и многоэтажные дома, напоминавшие зубчатые стены крепости.

Дом, в котором жил Али Камал, был двухэтажным, но юноша вместе со своей семьей жил ни на первом, ни на втором этаже; лестница, к которой он направился, вела в подвал. В лицо ударил душный горячий воздух. Еще немного, и Эдита упала бы в обморок или от отвращения повернула бы назад. Но, вспомнив о своем безвыходном положении, она последовала за египтянином вниз по лестнице.

Там оказалось мрачное помещение с длинным коридором, от которого в обе стороны шли комнаты. По размеру помещение было больше, чем дом. Очевидно, весь Константинополь изрыт такими разветвленными лабиринтами, и, вероятно, никто не знал, для каких целей это было сделано.

Али Камал жил вместе со своей мамой и четырьмя сестрами в трех прилегавших друг к другу комнатах, свет в которые попадал через отверстие в потолке. Мать Али, Pea, была одета в черное, но ни в коем случае не бедно. В двух словах, которых Эдита не поняла, Али Камал объяснил матери, кого он привел и почему Эдита убежала от отца. Сначала Pea слушала сына с очевидным недоверием, но когда Али сказал ей о том, что Эдита нема, женщина подошла к ней и крепко обняла, словно девушка была ей родной дочерью.


Следующие несколько дней Эдита не выходила из своего укрытия. Она все больше и больше доверяла Pea. Несмотря на то что они не могли разговаривать, женщины очень хорошо понимали друг друга. Дочери Pea, самой младшей из которых было девять лет, каждое утро в девять часов отправлялись на работу в мастерскую, где ткали ковры. Али Камал тоже уходил всегда в одно и то же время. Он давно уже признался Эдите, что, как и предполагал Мельцер, состоял на службе на складе, на который работала банда воров.

Однажды вечером Али Камал пришел домой очень взволнованный. В гавани все только и говорили о том, что турецкий султан Мурат планирует очередное нападение на город. Ходили слухи, что шпионы императора видели движение войск к западу от городских стен, а по Дарданеллам приближался флот из тридцати кораблей без флагов.

Константинополь был последним христианским бастионом на востоке, золотым островом в империи безбожников, и слабый император Иоанн Палеолог давно подозревал, что дни его империи сочтены. В отчаянии он просил помощи у Папы Римского, предал собственную веру и перешел в католицизм; да, он согласился даже на объединение византийской и римской Церкви в надежде, что Папа пришлет ему на помощь свои войска. Но тот предпочел остаться в стороне.

На улицах византийцы рассказывали ужасные истории о жестокости турок. Мол, они грабили и разоряли, насиловали женщин и убивали детей. Места на кораблях, отплывавших в Венецию и Геную, стали цениться на вес золота. Дома и роскошные виллы продавались за символическую плату, а цены на хлеб и мясо выросли до небывалых высот.

Pea, мать Али, была вне себя, когда сын рассказал ей о приближении турок. Хотя семья была мусульманской веры, в глазах турок они все равно были безбожниками и предателями. Али Камал пытался успокоить мать. Он говорил, что сделал все возможное, принял все необходимые меры, чтобы она вместе с сестрами уехала на венецианском паруснике. А что касается Эдиты, то ей лучше вернуться к отцу.

Никогда! — заявила девушка. Скорее она наложит на себя руки.

Али Камал промолчал, поскольку не сомневался в твердости намерений Эдиты. Но тайком от нее он придумал план.

После трех дней бесплодных поисков Михель так и не смог найти Эдиту, хоть прочесал город от Золотого Рога до Мраморного моря и от ипподрома на востоке до Большой стены на западе. Даже Али Камал, которого зеркальщик встретил в гавани, утверждал, что не видел девушку. Мельцер, совершенно расстроенный, ругая себя и весь свет, вернулся в гостиницу и поднялся в свою комнату.

Хозяин, опасавшийся за здоровье своего платежеспособного клиента, вежливо постучал в двери и поинтересовался, не желает ли тот послушать концерт двух виртуозов, брата и сестры. Оба венецианцы, поют просто великолепно. Мельцер отмахнулся. Одна мысль о музыке и обществе казалась ему отвратительной.

Но ведь они оба, настаивал хозяин, чудесно играют на лютне.

Лютня! Если играть на ней с чувством, подумал Мельцер, это будет самое лучшее для моего теперешнего настроения. И, изменив свое решение, зеркальщик последовал за хозяином в переполненный общий зал. Хозяин ловко извлек откуда-то кресло и поставил его так, чтобы лицо Мельцера оказалось на одном уровне с лицом женщины, игравшей на лютне, и на расстоянии вытянутой руки от нее.

В бледном лице женщины было что-то от маски, и это придавало ей нездешнюю привлекательность, которой всегда славились венецианки. Шелковистые черные волосы были разделены на пробор и выгодно оттеняли набеленное лицо. И пока женщина пела о любви и тоске, ее грудь вздымалась и опускалась, словно морская волна. При этом венецианка так проникновенно смотрела на Мельцера, что зеркальщик не решался вздохнуть. Никогда прежде ему не доводилось видеть такой красивой женщины.

Подавленность и горе, терзавшие его все время со дня прибытия в Константинополь, куда-то исчезли. При виде восхитительной венецианки Мельцер поймал себя на мыслях, которых у него не было уже долгие годы, и им целиком и полностью завладело желание обнять красавицу и покрыть поцелуями ее алые губы.

Мельцер слушал песни и пожирал женщину глазами. Ему показалось, что у него дрожат колени; его тело, да и весь зал словно закачались. По рядам слушателей пробежало волнение. Подозрительную тишину разорвал звук взрыва. Стены дрогнули, с потолка посыпалась пыль. Инструмент лютнистки упал на пол, и прежде чем Мельцер успел опомниться, венецианка бросилась к нему и спрятала лицо у него на коленях.

Сначала Мельцер подумал, что все это ему снится, настолько нереальной и гротескной показалась ему ситуация, и какое-то мгновение он наслаждался неожиданным ощущением. И только когда дверь распахнулась и чей-то взволнованный голос закричал: «Огонь! Турки идут!» — Михель осознал всю серьезность положения, схватил венецианку за плечо и вытолкал ее на улицу.

Пушечное ядро попало в дом напротив и подожгло его. Пламя вырывалось из окон, окрашивая улицу в розоватый свет. Из дома выбежала женщина, она тащила за собой двоих детей и отчаянно звала третьего. Соседи тушили очаг пожара, пытаясь остановить распространение огня. Не хватало воды.

Со всех сторон на улицу хлынули зеваки, чтобы поглядеть на горящий дом. Все сжимали кулаки и кричали:

— Проклятые турки!

— Безбожники!

— Господь их накажет! Мельцер по-прежнему обнимал лютнистку, которая, словно завороженная, глядела на огонь.

— Они всех нас убьют! — пробормотала она, не отводя взгляда от пожарища.

Хотя зеркальщик услышал ее голос, слов он не понял. Поэтому его ответ прозвучал несколько странно, учитывая ситуацию:

— Я хотел бы еще раз услышать, как вы поете под аккомпанемент лютни, прекрасная венецианка. — Говоря это, он чувствовал себя словно на палубе качающегося корабля.

Сильным движением лютнистка вырвалась из объятий Мельцера.

Тот испуганно отпрянул.

— Почему вы смотрели на меня, словно я какое-то чудо света?

— Простите, если мой взгляд обидел вас, — ответил Мельцер, — но мои глаза никогда еще не видели столь прелестную женщину. Наверняка такие комплименты для вас не внове.

— Какой женщине неприятно слышать комплименты, чужеземец?

— Не называйте меня чужеземцем, прекрасная венецианка, я Михель Мельцер, зеркальщик из Майнца. А как вас зовут?

Но прежде чем лютнистка успела ответить, в разговор вмешался ее брат.

— Убирайся домой! — грубо закричал он. — Не болтай с незнакомыми мужчинами! — И он схватил сестру за руку и утащил прочь.

Уходя, венецианка обернулась и крикнула Мельцеру:

— Меня зовут Симонетта! — И красавица исчезла. Мельцер глядел ей вслед с таким видом, словно она была неземным существом.

Тем временем пламя с горящего дома угрожало перекинуться на первый этаж гостиницы. И пока помощники пытались остановить огонь и не дать ему перекинуться на другие здания, из окрестных пивнушек и ближайших переулков сбегалось все больше зевак, чтобы поглазеть на горящее здание. По улице неслась дикая орущая толпа. К зевакам присоединялись призрачные фигуры, которых в Константинополе было больше, чем в любом другом городе. Пользуясь ситуацией, они занимались своим ремеслом: при помощи острых ножей на удивление хладнокровно воры резали богатые платья, чтобы добраться до содержимого карманов и кошелей. Красотки и банщицы протискивались к одиноко стоящим мужчинам, щеголяя зашнурованными корсажами. А агенты различных партий, которые заправляли жизнью на Золотом Роге: императорской, венецианской, генуэзской — и ходили слухи, что в стенах города у турок уже есть шпионы, — следили за этой суматохой с нескрываемым восхищением.

Мельцер был убежден, что среди этих людей он непременно найдет свою дочь Эдиту, поэтому он протискивался сквозь толпу, обращая внимание на юных девушек. Но все его старания были напрасны.

С громким треском, выбросив вверх струю огня, подобную извержению вулкана, рухнула крыша, и теперь было вполне вероятно, что огонь все же перекинется на соседние дома. И пока зеваки хлопали в ладоши и громко кричали, чтобы грандиозный фейерверк наконец закончился, произошло нечто неожиданное — по крайней мере неожиданное для Мельцера. Орущая же толпа, казалось, только этого и ждала.

Закругленное арочное окно, закрытое ставнями до самой земли — которые, как подозревал Мельцер, никогда не открывались, — распахнулось, словно внутри дома что-то взорвалось, и на головы людям вместе с горячим ветром полетели листки бумаги, похожие на осеннюю листву. Мужчины и женщины засмеялись и стали прыгать, чтобы поймать их.

Таким образом зеркальщику тоже достался один листок, исписанный, насколько он мог судить, каллиграфическим почерком. Но листок так сильно обуглился, что прочесть его было практически невозможно. Мельцер удивился еще больше, когда из ворот дома высыпали пятеро китайцев. Они стали вытаскивать таинственные колеса, деревянные ящики, сундуки и стопки пергамента и уносить в безопасное место. И хотя для европейцев все китайцы выглядят одинаково, Мельцер был уверен, что двое из них были причастны к его похищению.

Несмотря на то что спасение имущества вызвало большой интерес, никто из зевак и пальцем не пошевелил. Все как зачарованные наблюдали за беготней китайцев, которые сваливали в кучу все, что было в доме напротив.

Большинство людей уже забыли о том, что весь этот ночной спектакль — результат нападения турок, когда небо разорвала молния и неподалеку упало второе пушечное ядро. Последовал еще один взрыв, следом за ним — еще. Тут зазвонили колокола на всех церквях. Небо окрасилось кроваво-красным. Только теперь зеваки осознали всю серьезность положения.

Люди, словно ополоумев, бросились бежать по улицам. Кривая улочка, ведущая к гавани Элеутериос, оказалась запружена повозками. Извозчики били без разбору людей и животных в упряжи. На всех языках кричали:

— Турки идут! Спасайся кто может!

Когда улица перед горящим домом постепенно опустела, верхний этаж рухнул и тяжелые перекрытия поглотил огонь. Через час от таинственного дома остались лишь чадящие руины.

Теперь возгласы ужаса: «Пожар!» доносились отовсюду, и зеркальщик предпочел вернуться в свою комнату в гостинице. Тут ему навстречу — может, случайно, а может, нет — попался толстый медик. Крестьен Мейтенс был крайне взволнован и белым платком вытирал пот с покрасневшего лица.

— Нужно бежать отсюда! — Он покашливал и страшно ругался при этом, словно пытаясь прогнать едкий дым. — Вы не пойдете?

Мельцер отмахнулся.

— Я покину Константинополь только тогда, когда найду свою дочь.

— Да бросьте! — неожиданно возразил Мейтенс. — Кто знает, здесь ли еще ваша дочь. А если вы тут сгорите или если вас убьют турки, вы ничем не поможете своему ребенку.

В глубине души Мельцер был согласен с медиком, но не изменил своего намерения не покидать город и сказал:

— Я знаю, я у вас в неоплатном долгу, но сейчас вернуть свой долг я не могу. Напишите долговое обязательство, и я подпишу его.

Мейтенс покачал головой.

— Об этом не может быть и речи. Мне доставило удовольствие сделать это, исключительно чтобы вызволить красивую девушку из сложной ситуации. — С этими словами он хлопнул ладонью по своему камзолу, который зазвенел, словно мешок, полный золота, и, смеясь, добавил: — Золото, слышите, зеркальщик, сотня дукатов из чистого золота!

Хотя его никто не спрашивал, Крестьен Мейтенс рассказал, что он продал лейб-медику несчастного императора Иоганна Палеолога, худого словно щепка и постоянно мучимого приступами беспамятства и зуда в мозгу, три бутылочки тайной микстуры, благодаря которой он, Крестьен Мейтенс, знаменит во всей Европе. И, видите ли, раствор, который, кроме всего прочего, содержит утреннюю мочу жеребой кобылы — остальные ингредиенты он не будет называть по ряду причин — помог повелителю уже на другой день. К вящей радости придворного медика и всего двора, император после нескольких недель душевной слабости во всеуслышание поинтересовался, где живет его заклятый враг, султан Мурат — в Индии или же в Китае. Эту любознательность приписали исключительно чудесной микстуре, а такие вещи, ухмыльнулся Мейтенс, приносят деньги. Сказав это, он снова заставил свой камзол зазвенеть и воскликнул:

— Спрашиваю последний раз, Мельцер! Вы идете или нет?

— Я остаюсь, — сказал зеркальщик.


Тесно прижавшись друг к другу, Эдита и сестры Али провели ночь у мерцающей свечи, в то время как Pea укладывала в тюк все самое необходимое. О сне нечего было и думать, ведь над высокими стенами свистели пушечные ядра турок. Али Камал, который был в семье вместо отца, рассказал, что у турок самые большие пушки в мире, достаточно точные, чтобы попасть в любую цель на земле, и такие мощные, что могут опрокинуть пирамиды. И что им ни в коем случае нельзя выходить из дому, пока он не вернется.

Али Камалу нужно было обеспечить места на судне для своей матери, четырех сестер и Эдиты, неважно куда, главное, подальше от этого города. То, что Константинополь рано или поздно окажется в руках турок, не сомневался никто. О времени, когда это должно случиться, спорили уже несколько лет, но сейчас каждый выстрел мог означать конец.

Юный египтянин скопил значительное состояние, которое теперь очень пригодилось в торгах с различными судовладельцами. И все же прямой путь — просто отправиться в гавань Элеутериос, сесть там на корабль и уплыть на юг — казался ему слишком опасным. Наводя справки, Али Камал узнал о человеке по имени Панайотис, который уже два года жил вне стен города и был в хороших отношениях с осаждающими город турками, поскольку выдал им подробности византийской защиты. Панайотис отрицал, что зарабатывает себе на жизнь, переправляя суда, — а насколько было известно, жил он неплохо. При этом, казалось, для него не составляло труда проникать через толстые стены и запертые ворота; Панайотис возникал то по одну сторону большой городской стены, то по другую, хотя ворота не открывались уже многие годы. Благодаря этому о нем шла слава, что он якобы заключил сделку с дьяволом.

Для пособника дьявола Панайотис был слишком совестлив, к тому же таким слухам Али Камал не верил. И поскольку он знал людей — в первую очередь тех, кому не стоило доверять, — египтянин заплатил греку два гульдена вперед за обещание отвезти его мать, четырех сестер и Эдиту на корабле, плывущем в Венецию, который стоял на якоре за гаванью.

Местом встречи для беглецов была кузница неподалеку от церкви Святой Екатерины. Храм вплотную прилегал к Большой стене. Али вручил своей матери, Pea, достаточно денег, чтобы она смогла встать на ноги в Венеции. Он сам, сказал Али, поедет следом, как только позволят дела.

Прощание не обошлось без слез, и когда тяжелые железные ворота за ними захлопнулись, Эдита вздрогнула так, словно ее ударили плетью. Pea жестом попыталась успокоить ее. Панайотис был мужчиной средних лет, с гордой осанкой, но такими резкими манерами, что его никак нельзя было назвать представительным. От его движений веяло холодом. Его угловатый подбородок и опущенные вниз уголки рта выдавали в нем решительного человека. Резким голосом Панайотис велел неукоснительно следовать его указаниям.

За выступом стены, в кузне, в полу был сделан люк. Оттуда в непроглядную темень вела лестница. Девятилетняя девочка расплакалась, ей было страшно. Pea обняла дочку, пытаясь успокоить. У Эдиты тоже было тревожно на душе.

Панайотис раздал фонари и первым стал спускаться по лестнице. Выбитая в скале лестница, по которой можно было идти, только согнувшись в три погибели, вела круто вниз, прямо к пещере. Воздух в пещеру попадал через узкое отверстие. Из отверстия доносился далекий грохот канонады турецких пушек. Тут дорога разветвлялась, и Панайотис выбрал путь налево.

У Эдиты было такое впечатление, будто они идут под землей вдоль Большой стены. Догадка оказалась верной — после того как они с трудомподнялись по каменной лестнице вверх, беглецы вылезли через маленький, едва различимый лаз в стене. Они были за стенами Константинополя.

Их проводник, за все время пути не произнесший ни единого слова, потушил фонари, затем свистнул с помощью пальцев, и тут же откуда-то раздался ответ. В слабом свете луны к ним приблизилась повозка, запряженная мулами.

— Садитесь! — велел грек.

Pea, дети и Эдита вскарабкались на повозку, и едва они устроились на скамьях, как Панайотис, не сказав ни слова, исчез в том же самом лазе, откуда они только что вышли.

Pea взяла Эдиту за руку, словно желая сказать: все будет хорошо. Она полностью доверяла своему сыну Али.

Сначала повозка неслась в стороне от укрепленной дороги, не издавая громких звуков, по сухим лугам, меж суковатых деревьев, затем слегка в гору Наконец беглецы свернули на полевую дорогу, которая в конце концов привела к морю. Перегруженная повозка опасно кренилась, потому что кучер, чтобы избежать лишнего шума, не использовал тормозной башмак. Они съехали в долину и остановились на ровном участке, откуда открывался вид на море. Там, в полумиле от повозки, в темноте притаился парусник.

Небо над городом сияло темно-красным и фиолетовым цветом, время от времени сверкали молнии, сопровождавшиеся ударами грома. Лодка переправляла беглецов к стоящему на якоре кораблю. Парусник, старая когга, был сильно погружен в воду. Насколько Эдита могла видеть в темноте, на борту теснились добрых две сотни человек.

Едва лодка подплыла к судну, навстречу прибывшим протянулось множество рук. Эдита ухватилась за толстую мужскую руку и подняла взгляд. Девушка застыла от ужаса. Она хотела закричать, но не смогла вымолвить ни слова. Мужчина, тянувший ее на борт, был медиком по имени Крестьен Мейтенс.


После трехдневного обстрела нападение турок, как и двадцать семь предыдущих, окончилось ничем, хотя разрушения от снарядов и ущерб от пожаров были теперь серьезнее, чем когда-либо прежде. Обессиленный император сказал, что окончание атаки — это победа его войск и результат выдающихся стратегических способностей африканского генерала конной армии Хамида Хармуди. Как и после всех прошлых нападений турок, Иоанн Палеолог объявил генеральную амнистию всем заключенным. К счастью, император не знал: героические усилия его войск заключались в том, что они вылили семь ведер смолы с северной стены, а подвиги генерала — в спасении шестидесяти лошадей из конюшен. Ни то ни другое не послужило обороне Византии: солдаты избавились от смолы, думая, что это испортившийся мед, а лошадям пришлось сменить конюшню, потому что несколько дней назад в распоряжение города поступили шестьдесят молочных коров с острова Эвбеи.

Война, которая уже вошла у византийцев в привычку и скрашивала серые будни (главное, чтобы в тебя самого не попало турецкое ядро), до смерти перепугала Михеля Мельцера. Зеркальщик боялся не столько за собственную жизнь, сколько за жизнь Эдиты. Неизвестность и тревога о судьбе дочери оставили свой след на его внешности, и даже глаза Мельцера, которые обычно хитро поблескивали, теперь казались такими грустными, что он сам испугался, поглядев в зеркало, которое привез с собой.

К счастью, Мельцер захватил одно из тех выпуклых зеркал, что делали людей, смотревшихся в них, упитанными и здоровыми, как после семи урожайных лет — иллюзия, конечно, но в тяжелые времена человек живет иллюзиями. Поэтому зеркальщик некоторое время разглядывал себя в зеркале, затем выключил свет и уснул.

Этой ночью, пятой с начала атаки турок, Мельцер наконец уснул крепко. Сон, который приснился ему, был не из тех, что вызывает обильную потливость, а напротив, вернул зеркальщику хорошее настроение и подарил новую надежду. Мельцеру снилось, что Иоанн Палеолог, император Константинополя, о котором говорили, что он не находит себе места, тревожась о судьбе города, приказал убрать из дворца все зеркала, поскольку не мог выносить собственного вида. Якобы император худ как щепка и носит на себе три слоя одежды, чтобы быть заметнее. И этот человек призвал (так снилось Мельцеру) зеркальщика к себе во дворец и попросил поглядеться в выпуклое зеркало.

На следующее утро Мельцер проснулся в приподнятом настроении и первым делом бросил долгий и пристальный взгляд в свое выпуклое зеркало. Затем он надел самую лучшую одежду и вместе с этим зеркалом отправился во дворец.

Дворец был расположен на высоком плато вдалеке от густонаселенных кварталов города, где торговая жизнь била ключом. Разрозненные здания, из которых словно бы случайно получился императорский дворец, отличались от дворцов богачей, в основном определявших вид города. Отличие заключалось в том, что на зданиях императорского дворца вместо обычных крыш были купола и из-за этого они походили на грибное семейство. Дворец поражал сказочной роскошью, и ни папский дворец в Риме, ни Дворец дожей в Венеции не могли сравниться с этим чудом архитектуры.

Восточно-римские императоры, прихотливые, изысканные вкусы которых не имели ничего общего с мещански ограниченными предпочтениями немецких архитекторов (те все здания, будь то дворец, кафедральный собор или курятник, строили по одной и той же схеме) с большим удовольствием перенимали характерные черты других стран, изменяя их. Так, деревянные половицы украшали не пол, а потолок. Ковры тоже не лежали на полу, а как правило висели на стенах. Колонны, которые в других странах служили для того, чтобы поддерживать здания, здесь могли закончиться на середине и вообще не имели никакой очевидной цели, а мраморные лестницы, которые на западе обычно делали широкими и пологими, на востоке чаще всего были узкими и крутыми.

Все жители Византии обладали правом каждое утро посещать своего императора, если они говорили по-гречески, обладали манерами византийца, исповедовали православие и способны были изложить свое дело за то время, пока опустошается стакан. Хотя Михель Мельцер не соответствовал ни одному из этих требований и дворецкий, который отвечал за протокол, отнесся к нему с недоверием, зеркальщик не отступал. Когда Мельцер прямо заявил, что хочет предложить императору чудодейственное зеркало, ответом был хохот и насмешки; ему пояснили, что император Иоанн Палеолог шарахается от всякого зеркала как черт от ладана.

«Это мне известно, — ответил Мельцер, — но зеркало, которое есть у меня для императора, не обычное, а волшебное и сделано для того, чтобы вернуть человеку радость жизни». После этих слов дворецкий и настойчивый посетитель пустились в такой жаркий спор, что их слова были слышны в комнате, где император, сидя на мраморном троне и грея ноги о старую полосатую кошку, принимал просителей.

Иоанн Палеолог поинтересовался о причине шума и получил ответ, что латинянин или франк — Бог его знает, откуда он взялся — хочет при помощи зеркала вернуть императора к жизни. Иоанн был туговат на ухо и не расслышал, при помощи чего должно произойти чудесное исцеление, но любое средство, творящее чудеса, вызывало у него интерес, поэтому он велел привести чужеземца.

Человеку из Майнца никогда прежде не доводилось встречаться с императорами, тем более с восточными, которые к тому же боятся зеркал. Поэтому, приближаясь к мраморному трону, Мельцер держал заветную вещь двумя руками за спиной, одновременно делая несколько неуклюжие поклоны.

Дворецкий Алексиос взял на себя роль посредника между посетителем и императором.

Зеркальщик пояснил, что он приехал из Майнца, где уже достиг значительных успехов при помощи своих чудодейственных зеркал.

Зеркала? — переспросил император. Действительно ли он сказал «зеркала», и разве не известно ему, что… Известно-известно, перебил Мельцер императора, прежде чем тот успел пуститься в бесконечные рассуждения, — каждый верующий византиец, который к тому же обладает хорошими манерами, знает о предпочтениях его величества, но он хочет предложить императору не обычное зеркало, которое отражает презренную действительность. Его шедевр шлифовального искусства обладает чудодейственными свойствами: исцеляет больных, а тем, на чьем лице только что была написана хворь и страдания, придает здоровый вид, словно у греческого кулачного бойца. И с этими словами Мельцер протянул императору выпуклое зеркало.

Иоанн Палеолог с отвращением отвернулся. Он, словно тщеславная женщина, не решающаяся посмотреть правде в глаза, искоса поглядел в зеркало. Но постепенно, очень медленно, сияющая поверхность магическим образом стала притягивать его, и император устремил взгляд в зеркало, показавшее ему полное здоровое лицо. Иоанн ощупал свои впалые щеки пальцами, словно не веря тому, что видит, а потом испустил радостный крик. Последний раз подобный звук здесь слышали семнадцать лет назад, когда перебежчики-турки возвестили о смерти султана Мурата — что впоследствии оказалось ложью.

Михель Мельцер увидел восторг императора, который, счастливо улыбаясь, стоял на худых длинных ногах, похожий на аиста. Зеркальщик сделал единственно верный в данной ситуации ход: он подарил чудесное зеркало Иоанну Палеологу. Тот щедро вознаградил зеркальщика и пригласил его на следующий день к себе во дворец. Император поставил только одно условие: отныне Мельцер не имел права делать подобные зеркала ни для кого, даже для самого себя.


Так у зеркальщика внезапно появилась возможность оплатить долг медику Мейтенсу, но того, равно как и Эдиты, и след простыл.

Едва не рыдая от такого стечения обстоятельств, зеркальщик вернулся в «Toro Nero». Бросившись на кровать, он дал волю слезам.

И до смерти испугался, когда, открыв глаза, увидел склоненное над ним лицо китайца по имени Лин Тао.

— Я не хотел напугать вас! — Посланник улыбнулся и продолжил на своем певучем наречии: — Не хотите ли немного послушать меня, мастер Мельцер из Майнца?

Мельцер расстроенно ответил:

— Что же мне еще остается? Но что вам нужно?

Лин Тао придвинул стул, расправил свое сверкающее одеяние и начал обстоятельно рассказывать:

— Знаете ли, мастер Мельцер из Майнца, судьба порой изменчива — так говорят, кажется, у вас на Западе. То она благосклонна к вам, то на вас обрушиваются житейские неприятности. В таком случае необходима помощь человека, способного действовать.

Зеркальщик поднялся. Его удивило то, как бегло Лин Тао говорил по-гречески, хотя во время их первой встречи он с трудом подбирал слова. Вероятно, тогда китаец притворялся. Что же он задумал?

Мастер Лин Тао предвосхитил его вопрос, продолжив:

— Видите ли, дом напротив, в который попало ядро турецкой пушки, был необычным домом, хотя там и жили люди…

— Рассказывали разное, — вставил Мельцер, — о чудесах, магии, колдовстве, и многие считают, что вражеское попадание — это Божья кара. Сам я никогда в это не верил. И только когда я своими глазами увидел, что именно спасали от пожара, мне стало ясно: за закрытыми ставнями проводили эксперименты с искусственным шрифтом. Я прав?

Китаец развел руками, словно хотел сказать: да вы уже и сами все знаете! И наконец ответил:

— Что мне еще сказать вам, мастер Мельцер? Вы слишком хитры, поэтому долгое вступление ни к чему. Перейду сразу к делу: во время пожара была полностью уничтожена вся мастерская; но гораздо больше, чем утрата мастерской, нас печалит то, что уничтожены глиняные кубики. Они лопнули в огне и превратились в пыль.

— Вы имеете в виду те кубики, у которых на одной из граней буквы?

Китаец кивнул, и Мельцер начал понимать, почему Лин Тао разыскал его.

— Вы помните наш разговор в миссии? — спросил мастер Лин Тао с подчеркнутой любезностью.

— Я никогда его не забуду! — взволнованно воскликнул зеркальщик. — Разве я не говорил тогда, что кубики из свинца и олова будут прочнее, чем из глины? Разве не говорил?

— Конечно, говорили, мастер Мельцер. Но ведь свинец и олово тоже погибли бы в пламени пожара. Что волнует меня и моих друзей, так это вопрос: как нам раздобыть новые буквы? Потребовалось три года, чтобы наши резчики по камню изготовили все двадцать шесть букв вашего алфавита, вырезали их, отлили форму и изготовили достаточное количество глиняных кубиков. И еще год на то, чтобы откорректировать текст — этим занимался странствующий итальянский монах. Его помощь потребовалась потому, что большинство букв напоминали скорее китайское письмо, чем латинское. Поверьте мне, китайцам так же трудно воспринимать ваши знаки письма, как и вам — китайские.

Мельцер встал с постели, сложил руки за спиной и стал ходить взад-вперед по комнате.

— Если я вас правильно понимаю, мастер Лин Тао, вы предлагаете мне сделать для вас новые буквы. Но это — предположим, что я соглашусь, — длительная работа, для выполнения которой понадобится, конечно, не три и не четыре года, но все же полгодика точно.

Тут китайский посол полез в левый карман своей одежды, вынул кошель и высыпал его содержимое на разбросанную постель. Добрая сотня золотых дукатов лежала на постели и поблескивала.

Мельцер испугался. В первую очередь он испугался потому, что всего лишь несколько часов назад получил почти такую же сумму от императора Иоанна Палеолога. Зеркальщик спрашивал себя, не спит ли он и не снится ли ему это все и почему бывают времена, когда счастье буквально обрушивается на человека.

Певучий голос Лин Тао вернул его к действительности.

— Не полгода, мастер Мельцер. Семь дней, одна неделя. — И прежде чем Михель Мельцер успел возразить, что у Лин Тао, видать, не все в порядке с головой, раз он этого требует, китаец опустил руку в правый карман, вынул оттуда второй кошель и начал выкладывать на стол три-четыре дюжины букв с такой осторожностью, словно это были драгоценные камни. На лице его блуждала счастливая улыбка.

— Уцелел один-единственный комплект букв, — заметил Лин Тао, не глядя на зеркальщика. — Я хранил его в миссии, словно знал о том, что случится.

— Кажется, так и есть, мастер Лин Тао. В любом случае, это меняет дело. Для того чтобы скопировать буквы и отлить их из свинца и олова, не потребуется слишком больших усилий, если предположить, что мы найдем мастерскую с плавильными формами. Но сделать все это за семь дней кажется мне невозможным. К чему такая спешка?

Тут китаец поднялся и подошел к Михелю Мельцеру вплотную, словно собирался доверить ему очень важную тайну.

— Через десять дней из гавани в направлении Венеции уходит корабль. Его груз адресован Папе Римскому. Там будет бумага, только бумага, но цениться она станет на вес золота. Там будет десять тысяч индульгенций, которые заказал Папа. Десять тысяч! Понимаете ли вы, что это значит?

— Могу себе представить, мастер Лин Тао. Если понтифекс потребует пусть даже по десять гульденов за каждую — а для некоторых отпущение грехов стоит гораздо дороже, — Его Святейшество заработает на этом… Боже мой, да такого числа нет!

— Теперь вы понимаете, почему надо спешить?

— О да, — ответил Мельцер, — прежде всего когда думаю об оплате за работу. При цене всего один гульден за индульгенцию для вас это составило бы десять тысяч гульденов…

—.. десятая доля вам, если удастся сделать буквы.

Не веря своим ушам, Мельцер поглядел на китайца, затем поднял обе руки и развел пальцы.

— Тысяча гульденов, мастер Лин Тао?

— Верно! — бесстрастно ответил тот. — Тысяча. А это, — он указал глазами на кучку дукатов, лежавшую на постели, — всего лишь задаток.

Зеркальщик удивленно покачал головой. Цифры всегда смущали его ум, особенно когда речь шла о деньгах. Мельцер считал деньги выдумкой дьявола. Если их нет, человек вынужден добывать их тяжким трудом. Но если они есть, — а зеркальщику довелось пережить обе ситуации, — то нужно заботиться о том, чтобы они не утекли сквозь пальцы, что гораздо труднее, чем достать их.

— Я бы, — задумчиво начал Михель Мельцер, — охотно помог вам, мастер Лин Тао, но ваша затея требует огромных затрат!

— Это не должно волновать вас, — слегка раздраженно ответил китайский посланник. — Скажите, согласны ли вы с обещанной платой и готовы ли вы взяться за выполнение этого поручения?

— Ну конечно же, — воскликнул Мельцер, — если вы создадите все условия! Мне нужна плавильная печь, дерево — ясень или бук — свинец, олово и сурьма, и немало глины высшего сорта. Кроме этого, деревянная рама и пресс, решетка для сушки и сундуки, столько, сколько можете достать. И все это к завтрашнему дню!

— Хорошо, — спокойно ответил Лин Тао. Зеркальщик удивленно поглядел на китайца, словно тот не расслышал его слов.

— Я сказал «к завтрашнему дню», — повторил Мельцер.

— Я так и понял. Спрячьте ваши деньги в безопасное место и следуйте за мной!

Мельцер послушался и направился за своим провожатым. Они дошли до полуразрушенной церкви к северу от Авгус-тиноса, где жили котельщики, стеклодувы и оловянщики. Портал здания был заколочен тяжелыми балками, словно неприступная крепость. Но под козырьком справа была дверь, ведущая внутрь.

Прошло некоторое время, прежде чем глаза Мельцера привыкли к темноте, царившей в церкви. Он замер от удивления: вместо алтаря вздымалась высокая плавильная печь с местом для котла и высоким дымоходом высотой с колонну в соборе. Стволы деревьев и слитки свинца, меди и олова лежали целыми стопками, готовые к использованию. В поперечном нефе стояли две бумажные фабрики. Они были больше, чем те, что Мельцеру когда-либо доводилось видеть, и, кажется, уже сослужили неплохую службу: в боковых продольных нефах лежали высокие стопки неразрезанной бумаги. Добрая дюжина прессов и веретен толщиной с молодое деревцо находились рядом, в главном нефе. А там, где раньше был вход в церковь, стояли столы с деревянными рамами, а также сундуки и ящики — числом около сотни, и двенадцать чанов с глиной.

— Что это все значит, мастер Лин Тао? — беспомощно спросил Мельцер, и его голос эхом отразился от голых стен. — Кажется, вы в сговоре с дьяволом! — Мельцер повернулся. Лин Тао и след простыл.

— Куда вы спрятались, мастер Лин Тао? — крикнул Мельцер, поскольку ситуация показалась ему жутковатой.

Тут голос посланника прозвучал с небольшого возвышения над входом, и зеркальщик, подняв глаза вверх, увидел Лин Тао, перегнувшегося через каменные перила.

— Это, — ответил он, — не дьявольские козни, а лаборатория мастера Лин Тао, и она даст мне больше власти, чем у турок с их пушками и у генуэзцев с их кораблями. Да, даже Папе с его благочестивыми обещаниями придется склониться перед этой властью. И власть эта — искусственное письмо. Вы понимаете, что я имею в виду?

— Да, то есть нет, — растерянно ответил Мельцер. — Я вижу только материал и инструменты, в таком количестве, какого не видел никогда. Всемогущий Боже, да вам нужна сотня людей, чтобы привести все в движение!

— Сотня? — Лин Тао хотел засмеяться, но сильно закашлялся. — Когда начнется работа, здесь будут трудиться четыре сотни рабочих, по двести в смену, днем и ночью. Люди готовы и ждут, когда вы приступите. Не хватает только букв.

— Теперь я понимаю, — сказал Мельцер.

Лин Тао спустился с возвышения и подошел к зеркальщику:

— Не знаю, понимаете ли вы все до конца, мастер Мельцер, но вы не выйдете из этой лаборатории, пока не отольете нужные буквы. Я совершенно серьезно.


Так зеркальщик из Майнца той же ночью приступил к копированию глиняных букв. Работа потребовала гораздо меньше усилий, чем он ожидал. Для литья Мельцер выбрал тот же сплав, который использовал для своих зеркал: восемьдесят две части свинца, девять частей олова, шесть — сурьмы и три части меди. Но все это оставалось его тайной.

За два дня и две ночи он спал всего три часа. Мельцер отлил столько букв, что их хватало на то, чтобы начать насаживать латинский текст индульгенции в зеркальном отображении на плоскую клетку: около девятисот кубиков-букв, обрамленных в дерево, направленных против плотской страсти и всех иных грехов.

Как только была готова первая пластинка с текстом, Мельцер сделал вторую, третью и четвертую. Затем китайцы, которые владели этим искусством, принялись за печать. Процесс ничем не отличался от того, что Мельцер видел у резчиков по дереву в Майнце, печатавших на мягкой бумаге изображения святых с благочестивыми текстами, которые были вырезаны на дереве и жирно намазаны сажей. Зеркальщик делал все новые и новые буквы, выстраивал их в порядке появления в индульгенции, пока наконец не набралось двенадцать клише.

Лин Тао, казалось, удивился выдержке и ожесточению, с которыми зеркальщик выполнял свою работу. Китаец сказал:

— Мастер Мельцер, может быть, по виду вы и европеец, но внутри у вас — душа китайца.

Мельцер не понял, что имел в виду Лин Тао, и рассмеялся.

— Вы хотите сказать, что моими предками, вероятно, были китайцы?

— Нет, я не это имел в виду. Мне кажется, что ваш характер сродни характеру китайцев. Европейцы преданы Богу, но противостоят судьбе. Китайцы же, напротив, преданы судьбе, но противостоят Богу.

— Этого я не понимаю.

— Ну, я хочу сказать, что мы, китайцы, хоть и подчиняемся течению жизни, но если нужно сделать невозможное, мы не позволим ни одной силе мира помешать нам. Я никогда не думал, что вы способны справиться с поставленной задачей за такое короткое время.

Мельцер пожал плечами, словно хотел сказать: в таком случае вы недооценили меня, мастер Лин Тао.

В тот же миг громкий крик перекрыл глухой шум плавильной печи и поскрипывание печатного пресса, и к Лин Тао приблизился высокий мужчина в длинном черном плаще и с капюшоном на голове, сопровождаемый бурно протестовавшим китайцем. Лин Тао был удивлен внезапным появлением незнакомца, ведь маленькая боковая дверь находилась под тщальным надзором. Лин Тао возмущенно вскричал:

— Как вы сюда попали, чужак, и что вам здесь нужно?!

Незнакомец подобрал полы своего плаща, элегантно приставил левую ногу к правой, поклонился и изящным движением отбросил накидку в сторону, так что стали видны завязанные на коленях панталоны и сверкающий золотым шитьем камзол. При этом непрошеный гость сказал:

— Простите, мастер Лин Тао, что я вошел без вашего позволения, но этот пес в обличье стражника отказался сообщить о моем прибытии! — Человек в плаще вытянул левую руку, указав на своего преследователя. (Нетрудно было понять, что рука эта сделана не из плоти и крови, а из дерева) И добавил:

— Мое имя Энрико Коззани, я посланник республики Генуя.

Лин Тао отпрянул, сбитый с толку манерами незваного гостя. Похоже, присутствие в лаборатории генуэзца было нежелательным, и китаец сердито ответил:

— Не припомню, чтобы я приглашал вас, генуэзец!

— Нет, наверняка не приглашали, мастер Лин Тао.

— Откуда вам известно мое имя?

— Господин, — неохотно ответил Коззани, — я посланник Супербы. Так называют республику Генуя, а «ла суперба» означает «великая», «великолепная», «могущественная». Это значит, что от нас, генуэзцев, не скроется ничего из происходящего в этом мире. Вы меня понимаете? — При этом генуэзец подмигнул мастеру Лин Тао.

— Нет, — ответил китаец. — Боюсь, генуэзец, вам придется выразиться яснее.

Коззани засмеялся и окинул взглядом рабочих, станки, с которых равномерно сходили индульгенции.

— Ну, — произнес он, — от шпионов республики Генуя не укрылось, что в далеком Китае было сделано открытие, призванное изменить мир. Вы научились писать быстрее, чем тысяча монахов, и притом с точностью, доступной только автору труда.

Но казалось, ничто не может вывести Лин Тао из равновесия. Он закатил рукава своего плаща и сказал, хитро поблескивая глазами, как обычно певуче:

— Да, да, европейцы думают, что это они основоположники культуры; но китайская культура не только старше, она также превосходит вашу в изобретательности.

Генуэзский посланник вздохнул.

— Мастер Лин Тао, мне все равно, хитрее ли китайцы, чем европейцы, или европейцы хитрее, чем китайцы. Суперба отправила меня в Константинополь, чтобы я привез вашу тайну в Геную. Видите ли, мы, генуэзцы, богаты и могущественны, наши корабли пересекают все моря мира. Мы предпочитаем торговать, а торговать — значит разговаривать, для размышлений остается мало времени. Вы же, китайцы, — так говорят наши шпионы — бедны, власть ваша ограниченна, но зато у вас есть мудрецы и много времени на то, чтобы думать. Я не стану ходить вокруг да около: разрешите нам воспользоваться вашим открытием, и мы вознаградим вас по-царски. Назовите ваши условия!

Зеркальщик молча наблюдал за переговорами, но теперь он стал бояться, что мастер Лин Тао согласится на предложение генуэзца. В первую очередь Мельцер опасался, что если Лин Тао откроет генуэзцу тайну, он, Михель Мельцер, останется не у дел.

Поэтому Мельцер подошел к генуэзскому посланнику, представился и произнес:

— Многоуважаемый мэтр Коззани, в этом деле, о котором идет речь, мне тоже нужно кое-что сказать, поскольку, даже овладев тайной, вы еще долго не сможете освоить производство букв.

Коззани вопросительно поглядел на китайца. Лин Тао кивнул.

Тогда генуэзский посланник сказал, обращаясь к зеркальщику:

— В таком случае назовите ваши условия.

Нерешительный в подобных делах Мельцер покачал головой:

— На данный момент мы не думаем о том, чтобы продать тайну искусственного письма. Кроме того, уже есть заинтересованное лицо, предложение которого наверняка превосходит возможности даже баснословно богатых генуэзцев.

— Позвольте, я угадаю, — перебил его Коззани. — Папа Римский. Забудьте о нем. С больным слабаком сделок не заключают.

Мельцер рассмеялся, хоть ему и не понравилось высокомерие посланника.

— Генуэзцы не любят Пап, мэтр Коззани?

— Понтифекс заслуживает скорее сочувствия. Он — жертва могущественного дворянства из своего окружения. Когда в Ферраре вспыхнула чума, Папа перенес Церковный Собор во Флоренцию, вместо того чтобы перенести его в Рим, поскольку боялся возвращаться в Ватикан. Но сейчас, говорят, он выразил пожелание снова отправиться в Рим, поскольку казна его опустела.

— Это известно. Но вам не стоит беспокоиться о Папе, мэтр Коззани. Вера — всегда прибыльный товар.

Лин Тао с недоверием следил за разговором Мельцера и опытного генуэзца. Китаец смущенно кружил вокруг них, пока ему, наконец, не пришла в голову спасительная мысль. Он попросил генуэзского посланника прийти завтра, поскольку нужно все обдумать. И таким образом Лин Тао немедленно выпроводил Коззани из лаборатории.

Тем временем печать индульгенций продвинулась так далеко вперед, что мастер Лин Тао уже не сомневался: он сможет предоставить заказ в срок, указанный папским легатом. Добрая половина необходимых экземпляров была уже сложена и упакована. Поэтому Мельцер из предосторожности велел убрать все подозрительные инструменты и приборы, чтобы никто ни о чем не догадался. Зеркальщик отложил часть изготовленных букв на всякий случай; но об этом он не сказал даже китайцу.


Следующий день навсегда останется у меня в памяти, и я замечаю, как дрожат мои руки и губы при воспоминании о том утре.

Лето было жарким, и солнце, так же как и сегодня, заливало потоками света комнату, нашу лабораторию, где пахло жиром, дымом и сажей. К моему удивлению, мастер Лин Тао не поставил меня в известность по поводу того, как он собирается договариваться с генуэзцем. А о том, что он собирается договариваться, можно было заключить из того, что китаец попросил посланника Супербы прийти еще раз.

Но как же я был удивлен, когда на следующий день появился не только посланник Энрико Коззани из Генуи. За ним следовала худощавая фигура в богатой бархатной одежде, которую я уже видел из окна в доме китайца, после того как стал свидетелем разговора. Имя не вспоминалось, но чужестранец представился как Альбертус ди Кремона, легат Его Святейшества Папы.

Мы еще приветствовали друг друга, когда отворилась дверь и вошел третий — не знакомый мне мужчина, внешность которого, однако, отпечаталась в моей памяти так, словно все это было вчера.

Если генуэзского посланника можно было обвинить в определенном тщеславии, то этот человек был самовлюбленностью во плоти: полный Нарцисс на тоненьких ножках, затянутых в тончайшие зеленые шелковые чулки до колен. Панталоны незнакомца начинались там, где заканчивались чулки. Чтобы подчеркнуть свою элегантность, мужчина носил разноцветные туфли — одну красную, другую зеленую — столь узенькие, что ему, вероятно, пришлось немало потрудиться, чтобы влезть в них. С пояса, настолько широкого, что он мог служить знатной даме в качестве корсажа, свисал пушистый хвост ласки, такой же точно, как и тот, что носил Беллафинтус, магистр с Большой горы в Майнце. Верхнее платье с пышными рукавами из мягкой шершавой кожи едва доходило до начала живота. Никогда прежде мне не приходилось видеть столь необычно одетых людей.

Фелипе Лопез Мелендез (так звали незнакомца, умолявшего Лин Тао о встрече) прибыл из Сарагоссы. Он был медиком и придворным астрологом короля Арагонии и, кроме того, его же сватом. Но все это выяснилось позднее. Дон Фелипе подчеркнул, что прибыл по поручению своего короля Альфонса Великодушного, сына Фердинанда, завоевателя Неаполя и вернейшего союзника Византии в борьбе с турками.

Тем утром передо мной стояли три человека, трое мужчин самого разного происхождения; но всех их интересовало одно. Теперь же, спустя много лет, я знаю, что там незримо присутствовал еще и четвертый, тот, в существование которого я до тех пор не верил, — дьявол.

Можете смеяться над моими словами, расценить их как болтовню сумасшедшего старика, но мне все равно. Дайте сначала рассказать о том, что было дальше, и вы согласитесь со мной: с того самого дня к делу приложил руку дьявол. Оглядываясь назад, можно сказать, что дьявол — а он ни в коем случае не глуп — раньше других догадался, какие возможности появляются благодаря этому открытию, и сделал искусственное письмо своей собственностью.

Спросите, если хотите, почему именно это искусство называют черным, и никто вам не ответит. Дело не в черноте сажи, которой печатают, поскольку резчики по дереву, которые используют тот же жир, и уже давно, будут только благодарны, если вы скажете, что они занимаются «черным искусством». Нет, сам дьявол обеспечил такое название, когда тем утром взял тетрадь у нас из рук; да, сам дьявол.

Ведь едва благородные господа очутились в нашей лаборатории — печи и прессы были намеренно выключены — как папский легат начал браниться. Он обвинил мастера Лин Тао в нечестности, поскольку тот посвятил в тайну меня, чужестранца, да еще и немца вдобавок, когда он, Альбертус ди Кремона, ясно выразился, что нужно хранить все в строжайшей тайне.

Мне даже не пришлось защищаться. За это, к моему огромному облегчению, принялся мастер Лин Тао, используя свой острый язык. Он начал бранить худощавого попа за непонимание искусственного письма, которое, доведенное до совершенства, требовало искусности и знаний опытного ремесленника. Если это неверно, ему следовало задействовать всех имеющихся монахов, чтобы обеспечить выполнение его заказа, и тогда Лин Тао посмотрит, в каком случае секретность будет соблюдена лучше.

Когда Альбертус ди Кремона узнал имена двух других посетителей, а также то, что их тоже интересует искусственное письмо, завязалась ожесточенная перепалка, в которой я поначалу не захотел принять участия. С одной стороны, потому, что мое красноречие сильно уступало красноречию остальных, с другой — мне не хотелось произносить те же непотребные слова, которыми обменивались благородные господа.

Громче всех кричал дон Фелипе Мелендез, находившийся слева от меня, без обиняков заявивший, что у него и у его короля достаточно власти и средств, чтобы купить любое искусство в мире, а если понадобится, то и взять силой. Прямо напротив меня и рядом с Мелендезом отчаянно жестикулировал Его Преосвященство папский легат, словно пытался изгнать беса из своих противников. Справа от меня мэтр Коззани, посланник республики Генуя, сыпал грязными словами в адрес Мелендеза и с угрозой напоминал о том, что войны начинались и по более ничтожному поводу. Стоявший справа от него, напротив меня, мастер Лин Тао, казалось, был спокойствием во плоти; да, взволнованность чужестранцев его даже забавляла. Так мы и стояли в кругу друг напротив друга, и я описал все это так подробно затем, чтобы вы сами могли представить себе то, что потом произошло.

Когда мастер Лин Тао взял слово и призвал всех к благоразумию, я услышал — и мне кажется, от других этот странный звук тоже не укрылся — звонкий удар, точнее говоря, он был похож на сильное шипение. Я непроизвольно уставился на Альбертуса ди Кремону, стоявшего прямо напротив меня, спиной к возвышению. Тот поднял глаза к небу, словно покровитель мостов и водных путей, медленно открыл рот, и оттуда вырвалась светлая струя крови. Худая фигура папского легата закачалась, и поскольку он собирался упасть вперед, я сделал шаг навстречу, чтобы поймать его. Я схватил его спереди за плечи, когда стоявший рядом с ним Мелендез вскрикнул: из спины Его Преосвященства торчал нож.

Я озадаченно опустил безжизненное тело на пол и, сделав это, увидел, как на возвышении мелькнула какая-то тень. Лин Тао, Мелендез и Коззани тоже глядели в том же направлении, откуда прилетел нож, и только потом мы снова посмотрели на лежавшего перед нами легата.

На пыльном каменном полу образовалась лужа крови, принявшая форму омеги, словно дьявол нарисовал ее очертания своим пальцем.

Вы мне не верите? Ведь каждый из нас встречался с дьяволом, и чаще всего тот был под маской, под которой его ни за что не узнаешь.

Пока каждый из нас смотрел на остальных, словно мог прочесть в их глазах, кто виновник убийства (признаюсь, мое первое подозрение пало на Мелендеза), мастер Лин Тао нагнулся, чтобы вынуть нож из спины мертвого папского легата. Это было довольно трудно, и по этому можно было судить о силе, с которой был брошен нож, попавший в ди Кремону. Лин Тао уперся коленями в спину убитого и потянул нож двумя руками, пока оружие, наконец, не поддалось.

Для арагонца Мелендеза и для Коззани, посланника республики Генуя, это, очевидно, оказалось слишком. Оба парламентера, которые только что враждебно глядели друг на друга, словно гладиаторы перед схваткой, как по команде развернулись и бросились к выходу, находившемуся в противоположной стороне.

Еще тогда я удивился спокойствию, с которым мастер Лин Тао отнесся к ситуации. Подозревать в убийстве его самого казалось абсурдным. Кто же будет убивать курицу, несущую золотые яйца?

Лин Тао не стал смотреть, как обстоят дела на возвышении, и я сам поднялся по узкой каменной лестнице. Конечно же, мне было страшно, конечно же, я думал о том, что я буду делать, если встречусь с преступником, но, честно говоря, у меня было подозрение, которое оправдалось: убийца давно ушел. Он спустился вниз по веревке через единственное окно на возвышении — узкое отверстие с двумя витыми колоннами посредине.


Убийство папского легата Альбертуса ди Кремоны вызвало больше замешательства, чем любое другое убийство на протяжении последних десяти лет. И это при том, что в Константинополе убийства случались так часто, как ни в одном другом городе. Причина всеобщего замешательства крылась не в самом преступлении, и не в том, что убийцы и след простыл, и не в том, что жертвой стало высокопоставленное церковное лицо. Нет, все дело было в том, что это убийство случилось именно в Константинополе.

Папа Евгений как раз согласился объединить римскую Церковь с греко-православной; кроме того, он обещал восточно-римскому императору Иоанну Палеологу помощь в войне против турок. Как одно, так и другое вызвало на западе ожесточенное сопротивление. И теперь те из критиков, кто говорил, что византийцам нельзя доверять, нашли подтверждение своим словам.

Но для Папы дело было не только в этом. Евгений, вероятно, опасался, что в процессе происков его легата станет известно о тайном заказе, из-за которого Альбертус ди Кремона поехал в Константинополь. Индульгенции, сделанные при помощи искусственного письма, да к тому же в таких невообразимых количествах? Разве не напрашивается вывод о том, что Папа заключил союз с дьяволом?

Папа срочно назначил своего племянника Чезаре да Мосто новым легатом в Константинополе, с указанием срочно и не привлекая к себе внимания закончить однажды начатое дело — во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.

Благословение Папы мало значило для Чезаре да Мосто. Новый легат был невысокого роста, в его внешности больше всего привлекал внимание его злополучный нос, похожий скорее на картошку, чем на орган обоняния. Племянник Папы слыл коварным и опасным человеком. Его боялись из-за длинного языка. Достаточно было того факта, что он дважды в неделю обедал у Папы, и молодого человека тут же стали причислять к высшим слоям римского общества.

Больше всего в этой жизни Чезаре да Мосто любил три вещи: игру, деньги и прекрасный пол. До сих пор хватало и одной из этих составляющих, чтобы совершенно испортить человека, но племянник Папы почитал все три, и это давало основания предполагать, что он подходил для порученного ему дела меньше, чем кто бы то ни был.

И тем не менее в тот же день, когда Папа Евгений доверил ему тайное поручение, Чезаре да Мосто сел со своим сопровождением на корабль, идущий в Константинополь. С юга теплый сирокко принес желтые тучи, повисшие над морем, — дурное предзнаменование.

Глава IV Праздник при дворе императора

В скором времени зеркальщик стал пользоваться уважением жителей Константинополя и скопил немалое состояние. Он поселился в доме в квартале Пера, где находились виллы богатых генуэзцев. На деньги, полученные от императора, и задаток за работу по отливанию букв жить можно было просто превосходно. И только исчезновение Эдиты камнем лежало на сердце, и по ночам, не находя сна, зеркальщик задавал себе один и тот же вопрос: где же она может быть? По-прежнему блуждает по улицам Константинополя? Или давно покоится в безымянной могиле?

Со дня убийства папского легата прошло уже некоторое время, когда однажды ночью Мельцер услышал у себя под дверью чей-то крик. Он узнал этот голос, это была Це-Хи, прислужница Лин Тао. Мельцер зажег свет и пошел открывать.

Це-Хи задыхалась от быстрого бега.

— Господин, — прохрипела она. — Господин, они забрали мастера Лин Тао. Они связали его и забрали с собой. Помогите, господин! Они убьют его!

Зеркальщик втянул китаянку в дом и попытался успокоить, но Це-Хи вырвалась и закричала:

— Они думают, что он сделал это по чьему-то заказу! Они убьют его!

— А вы, Це-Хи, что вы думаете?

— Мастер Лин Тао — не убийца, господин. Мастер Лин Тао бил меня, да, мастер Лин Тао и других бил, да, мастер может бить, кого хочет. Но убивать он не может, господин. Мастер Лин Тао не убивал!

— Нет, — ответил Мельцер, — зачем ему убивать папского легата? Я верю вам, Це-Хи. Только вот что я могу сделать?

Китаянка уставилась в пол.

— Когда они уводили мастера Лин Тао, он крикнул, что я должна известить об этом мастера Мельцера. Вы знаете императора. Помогите мастеру Лин Тао!

Зеркальщик обещал. Он решил воспользоваться благоприятным случаем, поскольку император как раз пригласил его на Праздник Кувшинок. Этот праздник в честь первых цветов — желтых кувшинок — должен был состояться завтра вечером. В прежнее время он был кульминацией лета. Его не праздновали уже много лет, с тех самых пор как император Иоанн впал в дурное настроение и меланхолию. Но теперь, когда император снова ощутил радость жизни, он совершенно неожиданно настоял на проведении торжества.

Хотя раньше приготовления к празднику занимали недели, теперь в распоряжении слуг было всего несколько дней, поэтому и вышло, что праздник в том году получился не такой пышный, как прежние. Зато веселье было гораздо более буйным и необузданным. Казалось, что византийцы хотят за одну ночь наверстать то, что было отнято у них за прошедшие годы.

Кареты, повозки, коляски выстроились в бесконечную очередь перед порталом, и Алексиос, придворный дворецкий, весь в красном, в свете факелов встречал приглашенных гостей. Если о византийцах и в обычное-то время говорили, что они одеваются слишком броско, кричаще, словно петухи или распускающие хвост павлины, то теперь казалось, что они хотят превзойти самих себя.

Тут можно было увидеть и испанские воротники размером с колесо, и деревянные китайские туфли с такими подошвами, что их владельцы словно парили над полом на высоте доброго локтя, и прически, державшиеся на воске и жире, и зашнурованные корсеты, в которых дамы походили на колонны с изображением святой Софии. У некоторых женщин — и, в первую очередь, из высших сословий — груди вываливались из вырезов платьев, словно дамы выставляли их на продажу. Их бюст напоминал коровье вымя на прилавке торговца требухой на рынке в гавани. Эта новая мода пришла из Флоренции, где, как сообщали путешественники, все знатные и богатые синьоры ходили именно так, и никому и в голову ничего дурного не приходило. Многие порядочные женщины преклонного возраста были приверженками нелепого обычая держать в доме белых карликов или же черных исполинов и, словно собакам, надевать им на шею кожаные ошейники.

Зеркальщик наблюдал за всем этим парадом Цирцей со скамьи, стоявшей в оконной нише в зале. Мельцер чувствовал себя неловко, общаясь с такими выдающимися гостями. Еще в Майнце он восхищался членами муниципалитета — единственными горожанами, которым разрешено было носить бархатные камзолы. Гость в простом бархатном камзоле привлечет к себе внимание скромностью своей одежды, подумал Мельцер, втайне надеясь, что ему достанется место в задних рядах, где его простой костюм никто не заметит.

Но долго сидеть в одиночестве Мельцеру не пришлось. От толпы отделился человек, одетый в синий шелк, как нельзя лучше подходивший для того, чтобы сравнить мужчину с распустившим хвост павлином, и подошел к Михелю. Зеркальщик не узнал его сразу в первую очередь из-за его сказочной спутницы. Дама была окутана в облако шитого золотом и украшенного листьями папоротника шелка и привлекала к себе все взгляды.

— Вы здесь? — удивленно сказал одетый в синее. Он говорил по-немецки, и теперь зеркальщик узнал его. Это был Геро Мориенус.

Мельцер огляделженщину, стоявшую рядом с Мориенусом. Нет, это была не его жена, по крайней мере не та, на которой купец женился несколько месяцев назад. В душе у Мельцера вскипела давняя ярость, и он сдержанно ответил:

— Если бы я мог предположить, что встречусь с вами, я бы не пришел.

— Но, но! — возмутился Мориенус. — Все еще не можете простить ту старую историю?

— Тут и прощать нечего! — прошипел зеркальщик и поднялся, чтобы уйти. — Либо скверный у человека характер, либо нет.

Тут Мориенус, словно не услышав упрека, преградил ему путь и настойчиво поинтересовался:

— Простите, что так прямолинейно говорю с вами, но меня действительно интересует вопрос: где находится ваша немая дочь?

Слова купца поразили Мельцера в самое сердце. Он не хотел отвечать, но крепкий Мориенус стоял прямо перед ним, словно стена, и пристально глядел на него.

Поэтому зеркальщику не оставалось ничего другого, и он ответил, стараясь не глядеть купцу в глаза:

— Она сбежала. Я не знаю, где она прячется, знаю только, что виноваты в этом вы.

— Я? Виноват? — Громкий смех Мориенуса привлек к ним внимание, и Мельцер робко опустился на скамью. — Если бы дело было за мной, я заполучил бы девочку в жены. Это вы, мастер Мельцер, вы отказали мне, хоть я заплатил выкуп еще два года назад.

Гнев Мельцера рос, и его голос становился все громче:

— Я не знал, что вы — приверженец многоженства, словно бык, который ходит за целым стадом коров.

Замечание было справедливым, и Мориенус постарался сдержаться и словно мимоходом сказал:

— Если бы вы меня об этом спросили, то я пояснил бы вам, по вы не спрашивали. К чему взаимные обвинения? Я получил выкуп назад. Мы квиты.

— Квиты?! — воскликнул зеркальщик. — Не смешите меня!

Кажется, исчезновение Эдиты мало беспокоило Мориенуса, потому что он ответил:

— Вы должны быть благодарны мне, мастер Мельцер, ведь, как-никак, ваша поездка в Константинополь принесла вам знакомство с императором. Насколько мне известно, ваше зеркало вернуло его к жизни. Хотелось бы мне, чтобы это я продал ваше зеркало императору Иоанну.

Мельцер предпочел промолчать. Он поглядел мимо Мориенуса и его утонченной спутницы на гостей, которые приветствовали друг друга почтительными поклонами. Казалось, все друг друга знают, и как только появлялось новое лицо, начинались перешептывания и пересуды, начинались сплетни, потому что тот или иной появился с новой дамой. Мориеиус не был исключением. Напротив. Поскольку купец знал, что Мельцер в этом городе чужой, он, не спрашивая зеркальщика, стал называть имена и особенности тех гостей, которые проходили мимо них.

Среди гостей были люди респектабельные, достойные господа с длинной бородой, которых вполне можно было представить на церковной должности и которые вместо этого оказывались торговцами оружием или спекулянтами. И наоборот, посвященные в сан мужи, префекты и прелаты выглядели словно жалкие ничтожества. Не говоря уже о дамах, которые, как выразился Мориенус, не заслуживали этого слова ни в малейшей степени, поскольку были куплены на вечер или же были известными во всем городе конкубинами.

С восторженным взглядом, которому позавидовал бы и сам святой Франциск во время стигматизации, патриарх Никифор Керулариос, мужчина с кустистыми черными бровями и белой окладистой бородой, в которой свободно могла бы свить себе гнездо пара птиц, благословил, невзирая на лица, выставленные напоказ груди благочестивых конкубин. Об эквилибристе-канатоходце из Перуджи говорили, что он способен забраться по канату на любую башню в мире, лишь бы канат был достаточно длинным и прочным. По дороге на Восток канатоходец остановился на четыре недели в Константинополе, чтобы взойти на башню Галатеи. Он появился в облегающем костюме из шелка насыщенного зеленого цвета, окутывавшем его с головы до ног, и нигде не было видно ни шва, ни пуговицы, так что многие высказали предположение, что шелкопряды сшили костюм прямо на его теле. И хотя нигде поблизости не видно было каната, который подошел бы для его целей, канатоходец кокетливо пританцовывал, постоянно ставя одну ногу перед другой.

Богатые судовладельцы, все как один генуэзцы, появились одетые словно князья. Хотя они не отличались хорошими манерами, император не мог позволить себе не пригласить их на Праздник Кувшинок, ведь богатство и власть генуэзцев были безграничными. Итак, они входили друг за другом, под балдахинами с гербами, в сопровождении слуг в ливреях цвета корабельного флага, в то время как сами господа предпочитали расшитые золотом одежды. Самого яркого из них, Риккардо Рубини, настоящего великана, сопровождали не менее двенадцати слуг. Если бы на почтительном расстоянии за ним не следовала его жена Антония, фееподобное создание редкой красоты, то судовладельца можно было бы счесть Папой Римским.

Для приглашенных купцов у Мориенуса в запасе были только презрительные замечания. Большинство из них, как сообщил он, жили не по средствам, и их показное богатство во много раз превышало их возможности. Они заручились приглашением в надежде на прибыльные сделки — ведь ни для кого не секрет, что Алексиос, придворный дворецкий императора, продажен, словно немецкий ландскнехт.

— Или же выдумаете, — заметил Мориенус, указывая пальцем на странную пару, в отличие от остальных гостей производившую довольно жалкое впечатление, — что император их обоих приглашал?

Но пара привлекала внимание не только своей бедностью. Девушка была не старше тринадцати лет. Даже если бы она была лучше одета и вымыта, ей все равно было бы очень сложно скрыть свое состояние. Она поражала своей бледностью, и даже яркие румяна на щеках не могли скрыть ее болезненный вид. Возможно, девушка стала бы красивой, но ее красоту задушили еще до того, как она успела расцвести. Во взгляде юной прелестницы не было стыда, а сильный голос был груб, словно кожаный кошель. Длинное бархатное платье явно знавало лучшие времена. Ее звали Теодора, и она была одной из самых популярных проституток города.

Ее спутник, одетый в черное мужчина лет пятидесяти, бросался бы в глаза и без девушки, которая шла рядом с ним. Его внешность была настолько удивительна, что каждый, кто видел его впервые, не знал, каким считать его: страшным или смешным. От пят до макушки в нем было шесть футов росту, то есть он был на голову выше всех присутствующих — чтобы, как шутили у него за спиной, находиться поближе к звездам. Бизас, так звали его, был известным звездочетом и астрологом. Он заставил говорить о себе благодаря рискованным пророчествам, которые пока что неизменно сбывались. Бизас даже утверждал, что знает год и день, когда турки захватят Константинополь, и хранил эту тайну в медной кружке, запаянной оловом, в секретном архиве Ватикана. Астролог заявлял, что если он ошибется, то бросится вниз с самых высоких ворот города у всех на глазах.

Все делали вид, что стараются избегать Бизаса, словно пользоваться его услугами считалось дурным тоном. Но самые именитые горожане Константинополя тайком приходили к нему, и всем было известно, что богатые корабельщики из Перы отправляют свои суда в Индию и Китай только в определенные дни, которые звездочет объявил благоприятными.

В отличие от большинства гостей, спешивших убраться с дороги одетого в черное мага и его миниатюрной спутницы, Мориенус не постеснялся поприветствовать Бизаса и спросить его о положении созвездий.

Тут звездочет схватился за голову обеими руками и запричитал:

— Для некоторых, господин, было бы лучше не принимать приглашения на Праздник Кувшинок. Звезды, господин мой, предвещают ужасные вещи. Я вижу кровь и смерть, чтобы вы знали, господин!

Мориенус был убежден в способностях Бизаса, с тех пор как тот после появления на свет трех дочерей от двух женщин правдиво предсказал рождение сына. Купец огляделся вокруг, словно опасаясь, что их подслушивают, и испуганно спросил:

— Кто же может желать мне зла, звездочет? Бизас замахал руками:

— Господин, я не говорил, что мое предчувствие касается вас. Разве я такое говорил?

— Нет, нет, — ответил Мориенус, беря за руку свою спутницу, — но скажи же мне, кого оно касается?

Зеркальщик следил за разговором со странным астрологом скорее из любопытства. Вдруг Мельцер почувствовал на себе колючий взгляд Бизаса и ответил ему тем же.

Мориенус, от которого не укрылась молчаливая перепалка, сказал, обращаясь к звездочету:

— Это мастер Михель Мельцер, зеркальщик…

— Я знаю, — перебил его Бизас, — родился в Майнце, четвертого лютеня в году тысяча четыреста десятом от Рождества Христова.

Мельцер испугался. Растерялся. Откуда звездочет знает день его рождения? Даже Мориенус не знал этого.

— Ему известно обо всем, — пояснил Мориенус. — Говорит, это написано на звездах.

— Все может быть, — ответил зеркальщик. — Я не знаком с астрономией. Насколько мне известно, по положению звезд звездочет определяет судьбу человека, но, во имя всех святых, не день его рождения.

Слова Мельцера вызвали у Бизаса снисходительную усмешку, словно он хотел сказать: да что ты понимаешь в ходе звезд? Но звездочет промолчал, только пристально поглядел на Мельцера.

Мориенус первым придумал объяснение такому странному поведению. Чем дольше Бизас глядел на человека из Майнца, тем больше торговец верил в то, что именно Мельцеру маг пророчил кровавый конец!

Прежде чем Мельцер сумел собраться с мыслями, его отвлекло другое происшествие. Где-то вдали раздались вкрадчивые звуки лютни, и он услышал нежный голос, сначала едва слышный из-за всеобщей суматохи, затем все более отчетливый. Мельцер забыл, что ему только что вещал звездочет, и последовал за звуками лютни и чарующим голосом. Он не ошибся: на празднике императора музицировали Симонетта и ее брат.

С тех пор как зеркальщик впервые встретил прекрасную лютнистку в гостинице «Toro Nero», прошло две недели. Мельцер думал, что огонь, столь неожиданно охвативший его, постепенно потухнет, но ошибся в себе. С тех пор дни казались ему мучительной пыткой, поскольку его работа у китайцев не мешала ему искать Симонетту.

Когда Мельцер подошел к ней, все произошло точно так же, как и в первый раз. Сердце забилось часто-часто, и возникло ощущение, будто кровь вскипает в жилах. Мельцер знал, что влюбился в Симонетту с первого взгляда, и полагал, что никогда в жизни ему не доводилось встречать такой прекрасной женщины, как лютнистка. Как и тогда, в гостинице, на ней было облегающее платье с прямоугольным, почти квадратным вырезом на груди, а талию охватывал широкий пояс с меандровым узором. Прилегающие к плечам рукава расширялись у запястья почти на локоть. Это еще больше подчеркивало маленькие руки, неистово порхавшие по струнам лютни. Свои черные волосы Симонетта зачесала наверх и уложила в форме раковины. В иной ситуации ее прическа показалась бы фривольной или даже неприличной, но на императорском Празднике Кувшинок действовали совершенно другие законы.

Снедаемый страстью, пробудившейся в нем при виде Симонетты, Мельцер протолкался в первый ряд почитателей, собравшихся полукругом вокруг поющей пары. Джакопо был всецело поглощен своим инструментом, а Симонетта глядела поверх голов слушателей на золотой потолок, где мозаики восхваляли подвиги византийских императоров. И, слушая ее мелодичное пение, пожирая глазами каждое ее движение, он с болью в сердце понял, что не он один воспламенен красотой прекрасной венецианки. Мельцер украдкой огляделся вокруг: да, у него было много соперников.

Совсем недавно зеркальщик удовольствовался бы тем, что любил бы прекрасную женщину на расстоянии, тайком обожествляя ее, встречаясь с ней только в своих мечтах. Но недавние успехи укрепили его веру в себя. Он просто должен был попытаться привлечь к себе внимание Симонетты.

И пока Мельцер размышлял над тем, как это можно устроить, он внезапно поймал взгляд лютнистки. Вне всяких сомнений, она смотрела на него! Мельцер попытался вежливо поклониться, но прежде чем это сделать, он успел осознать, как неуклюже у него это получится, и просто помахал рукой, вполне в своем духе.

Симонетта и Джакопо спели на латыни три песни весьма двусмысленного и щекотливого содержания, снискавших у тех, кто знал язык, бурные аплодисменты. Осыпанной комплиментами и окруженной многочисленными почитателями лютнистке пришлось долго пробираться сквозь толпу, для того чтобы оказаться рядом с Мельцером.

— Вы же тот самый зеркальщик, — крикнула она по-итальянски, — который защитил меня от турецких пушек?

Мельцер рассмеялся.

— Если вам так угодно, прекрасная лютнистка, — ответил он на том же языке, что и она, — то я охотно припишу себе эту заслугу.

Симонетта кивнула.

— Я ужасно испугалась выстрелов. Хорошо, что я вас здесь встретила.

— Для меня это большая честь, поверьте мне. Я только и думал, что о вас, и не мечтал ни о чем ином, только бы встретиться с вами еще раз.

— Если это действительно так, — заметила Симонетта, подмигнув, — то наши чувства совпадают.

Пока они обменивались любезностями, к ним подошел Джакопо. Он забрал у Симонетты лютню и, обращаясь к зеркальщику, сказал:

— Или вы хотите сопровождать Симонетту? В таком случае вы должны взять лютню, чужестранец!

— С какой охотой я последовал бы за вами, — так же двусмысленно ответил Мельцер, — но мой талант кроется скорее в обращении с оловом и свинцом, кроме того, у моих переливов совершенно иное значение, чем у ваших. Так что оставим все как есть.

Симонетта и зеркальщик обменялись улыбками, и Джакопо удалился вместе с инструментом.

— Вы должны понять моего брата, — сказала лютнистка, глядя вслед Джакопо, исчезнувшему в толпе. — Он ревнивый как мавр, но он совсем не злой, поверьте мне. Мы с раннего детства привязаны друг к другу, с тех самых пор как наш отец не вернулся из путешествия в Индию. Говорили, что его унесла чума. От горя и печали наша мать вскоре скончалась, и брат моей матери вынужден был взять нас к себе. Еды было мало, а побоев много, и тогда мы решили бежать. Мне было пятнадцать, брат на два года старше меня. На корабле мы приплыли в Константинополь и с тех пор зарабатываем тем, что играем и поем, и живется нам лучше, чем когда бы то ни было. Один путешественник поведал нам, что наш отец живет в Мадрасе с индианкой… Но зачем я вам все это рассказываю?

Мельцер слушал, словно завороженный, особо не вникая в смысл сказанного. Симонетта сопровождала свои слова столь милыми ужимками, что он не мог оторвать от нее глаз, так же, как и в первый вечер.

— У вас наверняка множество поклонников, — сказал зеркальщик, осторожно прощупывая почву.

Симонетта засмеялась и взяла его под руку.

— Пойдемте, — сказала она, — на нас все смотрят. И этим я уже ответила на ваш вопрос.

Мельцер шел рука об руку с Симонеттой среди разодетых в пух и прах людей, и ему казалось, что он парит в облаках. Ему казалось, что весь мир улыбается ему. Зеркальщика переполняло неописуемое счастье.

Пока они пробирались через толпу гостей и Мельцер наслаждался завистливыми взглядами, прекрасная лютнистка продолжала:

— Давайте не будем обо мне. Меня намного больше интересует ваше таинственное искусство.

— Таинственное искусство? — испугался Мельцер.

— Говорят, что вам при помощи зеркала удалось вернуть императору радость жизни. Вы маг или даже волшебник?

Мельцер остановился и поглядел Симонетте в глаза.

— Если бы я обладал такими способностями, я наверняка знал бы, что мне делать. Нет, у большинства чудес всегда есть естественное объяснение.

— Ну а если бы вы были чародеем, — не сдавалась Симонетта, — что бы вы тогда делали? Скажите мне!

— Я бы, — нерешительно начал зеркальщик, кладя обе руки ей на плечи, — я бы заколдовал вас, чтобы вы глядели только на меня.

Симонетта ответила, не сводя глаз с Мельцера:

— Я думаю, вы и есть чародей и уже околдовали меня. Ее губы приблизились к его губам.

Словно во сне зеркальщик ощутил поцелуй ее нежных мягких губ, почувствовал стройное тело, прильнувшее к нему с кошачьей гибкостью. Он был поражен до глубины души и сам себе казался неумелым и неловким. Мельцер охотно признался бы в любви прямо там, не сходя с места, но он заставил себя обуздать страсть из боязни сказать что-то не то. Зеркальщику хотелось стать на колени перед прекрасной венецианкой, но на то, чтобы сказать, что он любит ее, ему не хватало мужества. Ничто так не пугало Мельцера, как необходимость открыть свои чувства и вероятность быть осмеянным.

— Как вы прекрасны, Симонетта! — произнес он вместо этого и добавил: — Я восхищался вами с самого начала.

Каждый из этих комплиментов лютнистка уже наверняка слышала, и не раз, но Мельцер понял это только после того, как замолчал. И откуда ему знать, не принадлежит ли Симонетта к тому сорту женщин, которые, желанные и пользующиеся успехом, сегодня отдаются одному, а завтра — другому?

И тут, словно прочитав его мысли, лютнистка подняла брови и сказала:

— Отчего вы размышляете о будущем, когда вашего внимания требует настоящее?

С этими словами она еще плотнее приникла к нему. Зеркальщик почувствовал ее бедра, кончики ее грудей и глубоко вздохнул.

Но прежде чем он в своей беспомощности успел совсем потерять голову, к ним подошли двое слуг в ливреях и с корзинками в руках. Слуги раздавали маски и причудливые головные уборы.

Симонетта выбрала себе желто-зеленую маску в крапинку с маленьким острым клювом над носом, Мельцер получил причудливую шляпу с броскими черно-белыми полями. Октет в шитых золотом костюмах и красных чулках исполнял мавританский танец с криками, во время которого мужчины кружили вокруг женщин и после каждого круга делали движение, задуманное, вероятно, как радостный полет, но больше похожее на прыжок через лужу.

— Прелестная птичка, — заявил Мельцер, обращаясь к Симонетте, — я охотно повел бы вас танцевать, но танцевальное искусство столь же чуждо мне, как и страна, где растет перец. Думаю, это выглядело бы довольно жалко.

Симонетта взяла Мельцера под руку и повела его за собой в другой зал, откуда доносились звуки флейты, сопровождаемые гулкими ударами барабана. Зрители стояли в кругу, очень близко друг к другу, и хлопали в ритме барабанной дроби, а в центре круга пышнотелая женщина, египтянка или ливанка, исполняла зажигательный танец. На широкие бедра танцовщицы было наброшено тонкое покрывало, а вокруг ее тела несколько раз обернулась змея толщиной в руку. Когда женщина поднесла извивающуюся рептилию прямо к своему лицу, так близко, что можно было подумать, что змея вот-вот укусит хозяйку, Симонетта вскрикнула и потянула зеркальщика за собой к мраморной лестнице.

Лестница привела их в галерею с множеством дверей. За первой из них оказалась комната, где бесчинствовали французские фокусники. Пестро разодетые шутники пытались на потеху зрителям поймать белых и черных кроликов, что им, однако, не удавалось и каждый раз заканчивалось падением. За второй дверью кастильские фехтовальщики устраивали увлекательные дуэли, а зрители хлопали, когда один из противников попадал в другого и лилась кровь. Из третьей комнаты, где был сделан бассейн, доносились вопли и визг. Там резвились наяды и нереиды, одетые только в прозрачные покрывала, и сластолюбцы пытались полностью раздеть сказочных созданий при помощи удочек. Четвертая дверь вела в комнату, где проходили бои гномов. А за следующей, пятой дверью, развратные пары предавались влиянию экзотических порошков и напитков, привезенных из Индии и далеких азиатских стран. Эти средства притупляли чувства и разжигали огонь страсти.

Что происходило за шестой, последней дверью, осталось тайной для обоих, поскольку к ним подошел дворецкий Алексиос и объявил, что император хочет видеть зеркальщика.

— Где император? — удивленно спросил Михель Мельцер. — Его еще не видели.

Казалось, дворецкий был возмущен столь глупым вопросом.

— Трисмегист не привык развлекаться в обществе своих подданных.

— Ах, — непонимающим тоном отозвался Мельцер, — но ведь как раз веселое общество способно развеять его вселенскую скорбь.

Алексиос сделал знак следовать за ним.

Симонетта хотела отстать, по Мельцер схватил ее за руку так крепко, что у нее не оставалось иного выхода, кроме как следовать за ним.

— Вы что, собираетесь указывать императору, как ему развлекаться? — поинтересовался дворецкий на ходу.

— Ни в коем случае, — ответил Мельцер. — Мне просто показалось, что на Празднике Кувшинок веселятся все, кроме одного человека — императора.

— Ему нравится хранить молчание! — вежливо, но непреклонно заметил Алексиос.

Дворецкий быстрым шагом пересек оживленный зал, в конце которого была широкая лестница в форме полумесяца, ведущая на верхний этаж. Портал с колоннами с каждой стороны охраняли факельщики и слуги в ливреях. При появлении дворецкого тяжелые, украшенные золотым орнаментом двери открылись и пропустили посетителей.

По рассерженному взгляду Алексиоса было видно, что присутствие прекрасной лютнистки ему не по нутру, но Мельцер не дал себя запугать и только крепче сжал руку Симонетты. Так они и вошли в зал для аудиенций одинокого императора Иоанна Палеолога.

На другом конце пустого зала, на троне, в неярком свете свечей восседал император. У него в ногах сидели трое женоподобных юношей, одетых в женское платье. Двое младших, еще совсем дети, извлекали из своих лир жалобные звуки, а старший танцевал, извиваясь, словно тоненькое дерево на ветру.

Когда Мельцер и Симонетта вошли в зал, фигура на троне подняла руку, приветствуя вошедших. Инструменты смолкли.

— Зеркальщик! — воскликнул одинокий император, обращаясь к Мельцеру. — Ты вернул мне радость.

Затем он оглядел шляпу с пером на голове у Мельцера, птичью маску лютнистки и соизволил рассмеяться.

— А кто эта восхитительная птичка?

— Ее зовут Симонетта, — прямо ответил Мельцер, на этот раз решив обойтись без посредничества дворецкого. — Она из Венеции, умеет удивительно играть на лютне и поет словно настоящий соловей.

— Чудесно, — заметил император, благосклонно махнув рукой. — Она ваша любовница, зеркальщик?

Мельцер украдкой взглянул па Симонетту.

— Хотел бы я, чтобы это было так, великий император, но столь прекрасная женщина никогда не принадлежит одному.

Иоанн Палеолог нахмурился и, обратившись к Симонетте, сказал:

— Снимите вашу маску, прекрасная птичка, чтобы я мог увидеть ваше лицо.

Лютнистка повиновалась приказу императора, и Иоанн Палеолог удивился:

— Действительно, ангельское личико. Почему ты отвергаешь его, венецианка?

Симонетта держала свою птичью маску в руках. Женщина была смущена. Наконец, покраснев, она ответила:

— Мы еще не объяснились с ним, господин император.

— Господин император! — Иоанн Палеолог фальшиво засмеялся. — Не называйте меня так буднично! Я знаю, в Венеции не придают значения старинным титулам, но в моих жилах течет кровь Цезаря, Марка Аврелия и Константина. Так что обращайтесь ко мне так, как это подобает, зовите меня Трисмегистом. Это, кстати, означает «Трижды Великий» — ты понимаешь, прекрасная венецианка?

— Как вам будет угодно, Трисмегист.

Мельцеру показалось странным, что христианский император Византии велел именовать себя титулом, которым величали языческого бога Гермеса. Но времени на размышления не было, потому что Иоанн Палеолог подозвал Симонетту поближе и прошептал:

— Ты должна ответить ему согласием, пока это не сделала другая. Думаю, он еще заставит говорить о себе.

Мельцер притворился, будто не слышал, что сказал император, хотя на самом деле уловил каждое слово и болтовня императора заставила его почувствовать гордость.

— Почему я просил тебя прийти, — произнес наконец Иоанн, обращаясь к зеркальщику. — Я хочу, чтобы ты сделал мне зеркальный кабинет, ванную комнату с выпуклыми зеркалами на стенах, в которых я буду казаться полным, словно турецкий султан, чтобы меня радовала моя полнота и полнота моих женщин.

При этих словах взгляд императора мечтательно скользнул по трем юношам у его ног.

— Господин, — ответил Мельцер и глубоко вздохнул, — ваше поручение делает мне честь, но я боюсь, что оно превосходит мои возможности. С одной стороны, у меня нет такой большой мастерской и необходимых помощников. С другой стороны, Трисмегист, для исполнения вашего желания необходимо так много олова и свинца, что их хватило бы, чтобы обеспечить амуницией всю вашу армию.

Возражения зеркальщика привели Иоанна Палеолога в беспокойство. Император вскочил, позвал своего дворецкого и велел привести испанца.

Вскоре, низко поклонившись, появился человек, уже известный Мельцеру: Фелипе Лопез Мелендез из Арагонии.

— Дон Фелипе, — начал император, — сколько олова и свинца вы можете поставить?

— Столько, сколько вам нужно, — ответил Мелендез. Император поинтересовался:

— Сколько нужно тебе, зеркальщик? Мельцер скривился.

— Полтысячи ведер для каждого. Не меньше! Мелендез, обращаясь к императору, произнес:

— Это можно устроить, Трисмегист.

Зеркальщик был озадачен. Он думал, что император откажется от своего замысла. Но выяснилось, что император уже все предусмотрел.

— Но где же, господин, плавить зеркала?

Император предпринял слабую попытку улыбнуться — Мельцер впервые видел у него на лице подобное выражение — н ответил:

— Разве ты не плавил в старой церкви свинец для китайцев? Мельцер удивленно поглядел на пето.

— Мне известно все, что происходит и моем государстве, — продолжал император. — Я знаю всех магов, знахарей и шарлатанов Константинополя. Почему чернокнижники из далекого Китая должны были укрыться от моего взора?

— То есть вам известно об открытии китайцев?

— Да, конечно же. Только я придаю ему меньше значения, чем Папа Римский или король Арагонии Альфонс. — Говоря это, Иоанн бросил многозначительный взгляд на Мелендеза. — Я не верю в то, что искусственное письмо способно изменить мир. Если бы это было возможно, то монахи и писари остались бы без работы, а их перья пока что все равно быстрее, чем сделанные из свинца буквы.

— Может быть, это и так, — возразил Михель Мельцер, — но только до тех пор пока речь идет об одном труде. Если же понадобится сотня или тысяча, или даже десять тысяч экземпляров, то искусственное письмо будет в сотню, даже тысячу раз быстрее, чем все писари и монахи мира, вместе взятые.

— Ты с ума спятил, зеркальщик! Во всем мире не найдется десяти тысяч людей, способных прочесть подобное произведение! Зачем же это нужно?

Мельцер смущенно пожал плечами. О папских индульгенциях он предпочел умолчать.

Тут в разговор вмешался Мелендез.

— Мой сват, король Альфонс Великодушный, заявил о своей готовности поставить олово и свинец в количестве, необходимом для вашего кабинета, если за это вы поделитесь с ним тайной.

Иоанн Палеолог указал на зеркальщика.

— Черное искусство не в моих руках, арагонец. Вам придется договариваться с ним!

Мельцер поднял руки, защищаясь:

— Я буду договариваться только по поручению мастера Лин Тао, который привез эту тайну из Китая.

— Конечно, — перебил Мелендез, — но, насколько мне известно, вы — единственный, кто владеет тайной обращения с таинственными буквами.

— Кроме того, мастер Лин Тао — убийца, — добавил император. — Он сидит в самом глубоком подземелье замка и ждет казни.

Зеркальщик сделал два шага по направлению к императору и громко крикнул:

— Этого не должно случиться! Мастер Лин Тао — не убийца!

— Он убил папского легата Альбертуса ди Кремону. Смерть от меча будет единственно справедливой карой.

— Владыка! — проникновенно воскликнул Мельцер. — Трисмегист! Лин Тао стоял рядом со мной, когда произошло убийство…

— Он был заказчиком!

— Но зачем ему убивать папского легата? Альбертус ди Кремона пообещал много денег за выполнение заказа. Зачем Лин Тао отнимать состояние у себя самого? Трисмегист, сделайте мне одолжение: отпустите мастера Лин Тао или по крайней мере дайте ему возможность доказать свою невиновность. Тогда я соглашусь сделать вам зеркальный кабинет, который будет дарить вам радость до конца ваших дней.

Император притворился удивленным.

— Правосудие должно свершиться! А что, если я не исполню твою просьбу? В этом случае ты откажешься служить мне?

Мельцер промолчал. Он склонил голову набок, и взгляд его встретился с взглядом лютнистки. Это не было случайным совпадением, нет, Симонетта внимательно следила за происходящим, а от какого мужчины укроется внимательный взгляд женщины?

Мелендез словно между прочим сказал:

— А что, если нож попал не в того? Я имею в виду, вполне возможно, что Лин Тао желал смерти не папскому легату.

Зеркальщик поглядел Мелендезу в глаза — в них притаилась довольная ухмылка.

— В таком случае чьей же смерти он желал?

— Вашей.

Зеркальщик почувствовал, что все взгляды устремились на него. Наконец он пробормотал, особо не рассчитывая на ответ:

— Зачем ему это? Зачем?

— Зачем? — переспросил испанец. — Я не знаю, о чем вы договаривались, но предполагаю, что мастер Лин Тао обещал вам жирный кусок от ожидающейся прибыли. Целое жаркое лучше половины…

Мельцер вспомнил о своем похищении, когда китайцы не слишком вежливо с ним обошлись. Неужели он обманулся в мастере Лин Тао? Может быть, китайцы просто использовали его в своих целях? Внезапно Мельцер задумался о том, а нужно ли ему освобождать Лин Тао.

В следующий миг раздался взрыв, похожий на пушечный выстрел, за ним последовал второй, третий… Затем взрывы стали раздаваться отовсюду.

— Господи, спаси и сохрани, турки идут! — закричал посланник из Арагонии и бросился к выходу.

Симонетта кинулась в объятия Мельцера, а тот поглядел на императора в поисках поддержки.

Но Иоанн Палеолог казался счастливым как дитя, он хлопал в ладоши и все повторял:

— Фейерверк, фейерверк!

Только теперь Мельцер понял, что огненные вспышки, видимые из окон, треск и шипение, многократные удары грома — все это был искусный фейерверк, который император припас для своих гостей.

Это было довольно легкомысленно, поскольку, как и испанец, многие подумали об очередном нападении турок, и немало гостей покинули празднество и разбежались по домам. Остальные направились в парк, чтобы поглядеть на чудесные огни.

В небо со свистом взмывали фонтаны искр: желтых, красных, зеленых. Высоко над головами гостей взрывались огненные шары, звездным дождем опадая на землю. В небе шипело, рокотало, завывало, а зрители радостно кричали и хлопали в ладоши, когда невидимые шары света внезапно превращались в огромные светящиеся зонты.

Хотя зрелище, разыгрывавшееся в небе, было прекрасно само по себе, вспышки света тоже добавляли веселья, заставляя замаскированных гостей появляться на доли секунды и снова исчезать во тьме. Яркие маски и таинственные лица, вуали и маскарадные костюмы — все это возникало и исчезало, словно дьявольское наваждение.

Мельцер обнял Симонетту, и лютнистка прильнула к нему, словно ища защиты от шума и огня.

Ночь была теплой, несмотря на то что уже давно перевалило за полночь. Как и большинство гостей, Мельцер и Симонетта предпочли после фейерверка прогуляться по парку, где по старой традиции в большом круглом пруду в центре парка плавали огни. Мельцер и его прекрасная спутница опустились на каменную скамью, скрытую за кустами с тяжелыми плотными листьями, образовывавшими живой грот.


Своим полуослепшим взором я вижу все, словно это было вчера: огни на воде, черные тени деревьев, кусты на фоне звездного неба. Слышу воркование и приглушенные голоса. Но как скоротечен блеск юности! Vanitas vanitatum! Суета сует и томление духа, как говорят проповедники. К чему короткое, сильное вскипание плоти, если с каждой песчинкой в больших песочных часах времени приближается вечность?

Зачем же мне рассказывать о том, что было тогда, если сегодня это кажется мне нереальным, словно сон, исчезающий с наступлением утра? Вы хотите это знать? Ну хорошо. Это правда! Внезапно я почувствовал руку Симонетты у себя между бедер; да, я ощутил — видеть этого я не мог, поскольку было темно, — что Симонетта искала мое мужское достоинство, выпиравшее у меня из брюк. В мечтах я рисовал ее тонкие белые пальцы, скользящие по лютне, касающиеся струн, и с каждым аккордом возрастало мое возбуждение. Мне казалось, что под пальцами венецианки мое мужское достоинство дрожит подобно струне. У меня закружилась голова, когда Симонетта каким-то образом, о котором я и думать не хотел, добралась до моего возбужденного фаллоса и начала его массировать, сжимать и ласкать. Симонетта не говорила ни слова, а я начал тихонько постанывать. Еще никогда в жизни я не испытывал столь сильного желания.

Моя неуклюжая попытка сиять в темноте покрывало с ее груди не удалась, но Симонетта пришла мне на помощь,

и не успел я оглянуться, как покрывало соскользнуло с нее и у меня под пальцами оказалась обнаженная кожа.

Я еще не насладился этим волнующим моментом, как Симонетта набросилась на меня с такой жадностью, что у меня захватило дух. Одним движением она оказалась на мне верхом, подобно амазонке, и я почувствовал, как мой фаллос медленно проникает в нее. Я обнял ее за шею и притянул к себе. Наши губы соприкоснулись.

Одному Богу известно, какое наслаждение исходило от этой женщины, как распалила она меня!

— Симонетта, — прошептал я, в то время как она терлась своими обнаженными крепкими грудьми о мой камзол, скользя то вниз, то вверх. — Симонетта.

Больше ничего я сказать не мог.

— Что… ты… хочешь… мне… сказать? — спросила Симонетта, продолжая двигаться.

Я задыхался.

— Может быть, ты хочешь сказать, что любишь меня?

— Да-а-а…

— Так скажи же это! Черт побери, я хочу это услышать! — Внезапно женщина остановилась, да так и замерла надо мной, расставив ноги.

Я хотел воззвать к ней, умолять ее не останавливаться, но потом приглушенно выдавил из себя слова, давшиеся мне с таким трудом:

— Я люблю тебя! Я люблю тебя, Симонетта!

С ловкостью кошки Симонетта снова опустилась на меня. И на этот раз мое тело ответило ей, подчинило ее своему ритму, и я входил в нее раз за разом. Ночь была темная, не видно было даже теней, но в моей голове сверкали вспышки света, все чаще и чаще, и в свете этих вспышек я видел ее тело во всей его красе, и никакая деталь не оставалась от меня скрытой.

Совсем потеряв голову от счастья и страсти, я стремился навстречу желанному женскому телу, до тех пор пока мое желание не иссякло и я, вскрикнув, не замер.

* * *
Нерешительно открыв глаза, зеркальщик ужаснулся. Темная ночь уступила место рассветным сумеркам, и гости императора, высокомерно пошучивая, прогуливались по парку. Они ждали представления особого рода, особенно популярного у византийцев, — соколиную охоту. Арабские сокольничьи путешествовали по миру со своими дрессированными хищными птицами. Всюду, где они появлялись, к ним валом валила публика, чтобы своими глазами увидеть, как ученые соколы, словно направляемые незримой рукой, выписывают в небе заранее указанные фигуры или внезапно камнем падают на землю, чтобы одним ударом клюва убить зайца или козленка.

Михель и Симонетта поспешно привели в порядок одежду. Когда они, надев свои маски, вынырнули из густой листвы, к ним подошел Джакопо, брат Симонетты. Он обрушился на женщину с упреками, утверждая, что искал ее полночи.

Симонетта любила своего брата. По ее поведению Михель понял, что она его еще и побаивалась. Поэтому зеркальщик взял инициативу на себя и ответил, что Симонетта уже достаточно взрослая, чтобы гулять ночью без него.

Столь наглого ответа Джакопо не ожидал, но еще больше его удивило поведение Симонетты, которая взяла Мельцера под руку и кивнула. Джакопо разозлился, подошел к сестре вплотную и хотел увести ее силой.

Симонетта начала сопротивляться. Мельцер стал между ними, отпихнув Джакопо в сторону Началась небольшая потасовка. С обеих сторон слышались нелицеприятные высказывания. Наконец Джакопо сбил шляпу с пером с головы зеркальщика, поднял ее, повернулся и убежал вместе с головным убором.

— Ему будет трудно привыкнуть к тебе, — сказала Симонетта, когда брат ее скрылся за деревьями парка.

Мельцер пожал плечами:

— Ему придется привыкнуть к тому, что его сестра не будет с ним всю жизнь.

Симонетта крепко прижалась к Мельцеру.

— Одна мысль о том, что приходится ссориться с братом, пугает меня. Мы всегда были одним целым.

— Но ты ведь не можешь провести с братом всю оставшуюся жизнь. Он тоже однажды обнаружит в себе склонность к противоположному полу, и тогда ты окажешься в той же ситуации, что и он сейчас.

Симонетта смущенно отвернулась.

— Для моего брата женщины не имеют значения, по крайней мере до сих пор ему нравились только хорошенькие мальчики. Думаю, я нужна ему больше, чем он мне. Хоть он и старше меня, но я всегда была для него вроде матери — если ты понимаешь, о чем я.

— Я очень хорошо тебя понимаю, — ответил Мельцер, — твоему брату будет трудно смириться с мыслью, что его сестра принадлежит другому. Ты ведь моя или нет?

Симонетта рассмеялась.

— Если ты хочешь, я буду принадлежать тебе. Но ты не должен торопить Джакопо. Для него все произошло слишком быстро. Дай ему время, и все будет хорошо.

Сердце Мельцера переполнилось нежностью, он протянул руку своей подруге, и они смешались с толпой гостей. Она действительно любит меня, подумал Мельцер. А что касается ее брата, то мне наверняка еще удастся завоевать его расположение. Любовь всегда сумеет проложить себе дорогу.

На императорский парк уже падали первые солнечные лучи, и от богато уставленных столов, повторявших меандровый узор парковых дорожек, доносились изумительные запахи жаркого и сдобы. Кроме того, подавали безымянный черный напиток, горький, словно желчь, который нужно было пить горячим. Говорили, что его завезли в город турки.

— Какой ужасный вкус, — сказал зеркальщик, выплевывая то, что выпил из медного стакана. — У нас будет достаточно времени, чтобы познакомиться с турецкими обычаями, — прошептал он любимой на ухо. Следовало быть осторожным, поскольку если подобные замечания становились известны общественности, они карались точно так же, как и государственная измена.

Прогуливаясь вдоль столов в лучах утреннего солнца, влюбленные неожиданно натолкнулись на Мориенуса и его прекрасную спутницу. На них тоже были птичьи маски, и если бы не богатые одежды, Мельцер не узнал бы их.

Зеркальщик стал свидетелем разговора между Мориенусом и каким-то незнакомцем. Мужчина высокого роста в искусном маскарадном костюме и желтых шелковых штанах до колен нисколько не стесняясь требовал от Мориенуса поставки рабов, половина из которых должны быть женского пола и «готовы на все во всех отношениях», — так он выразился. Со своей стороны Мориенус пообещал выполнить требования незнакомца в течение трех дней.

При мысли о рабынях зеркальщик тут же вспомнил о своей дочери; беспокойство за нее по-прежнему занозой сидело в его сердце, хоть он и занимался другими делами. Неужели же Эдита попала в руки работорговца? Может быть, этот странный купец причастен к ее исчезновению? Мельцер оттащил Симонетту в сторону, чтобы избежать новой встречи с Мориенусом; он не мог смотреть в глаза этому человеку, ничем не выдав своих чувств.

— Ты ненавидишь Мориенуса? — спросила Симонетта.

— Я не ненавижу, — ответил Мельцер, — я просто не выношу его. Он лживый, скользкий как угорь и, кроме того, пытается извлечь выгоду из любой ситуации.

Обо всем остальном, что происходило у него в голове, зеркальщик предпочел умолчать.

На лестнице, ведущей в парк, показался глашатай и объявил о начале представления. Под глухой рокот барабанов появились странствующие сокольничьи, держа на руках своих гордых птиц. Сокольничьи были в длинных белых одеждах и в одной перчатке из толстой кожи, на которой сидел сокол. Поскольку у всех сокольничьих на голове были платки и были одинаковые — похожие на серп — бороды, они казались братьями.

На площадке перед лестницей гости в роскошных нарядах и масках образовали круг. Внутри круга оказались сокольничьи со своими птицами. Словно по команде, первый сокольничий снял покрывало со своего сокола и сбросил его с руки.

Огромный сокол сильно взмахнул длинными крыльями и взмыл в воздух. Взлетев достаточно высоко, гордая птица сделала большой круг, а сокольничий стал в центр круга. У него было вабило,[57] и он стал размахивать им над головой.

Кружащее и развевающееся вабило раздразнило сокола. Было хорошо видно, как его скольжение по воздуху сменилось неровными взмахами крыльев. Внезапно, словно король небес выбрал подходящий момент, сокол стрелой упал вниз, подобно копью, впивающемуся в землю после полета.

Симонетта, стоявшая вместе с зеркальщиком в первом ряду, громко закричала:

— Джакопо!

Тот, увидев надвигающуюся опасность, поднес к лицу правую руку. Но было слишком поздно. Сокол рухнул на свою жертву подобно пыхтящему, свирепствующему чудовищу и стал безо всякой пощады бить несчастного. Кровь брызнула во все стороны. В воздухе мелькали перья. Зрители с криками бросились врассыпную.

Битва с соколом и громкие вопли привели остальных соколов в волнение. Они стали прыгать и так сильно били крыльями, что сокольничим с трудом удалось их успокоить.

— Джакопо! — снова крикнула Симонетта, пытаясь броситься на помощь брату, но Мельцер удержал ее. Он знал, что кровожадного сокола ничто не сможет остановить. Даже сокольничий приближался к своей птице с большой осторожностью и не мешал ей.

И Симонетта с зеркальщиком вынуждены были беспомощно наблюдать за тем, как сокол рвал Джакопо сонную артерию.

— Джакопо! — кричала Симонетта. — Джакопо! — И спрятала лицо на груди у Мельцера.

— Это все эта чертова шляпа с пером! — пробормотал зеркальщик. — Это было не случайно.

Симонетта всхлипнула. Когда она взглянула на Мельцера, по лицу ее текли слезы.

— Что ты имеешь в виду? — спросила она.

— Это была моя шляпа, — пояснил он. — Кто-то дал мне ее вчера вечером. Наместе Джакопо должен быть я. И некоторым образом пророчество звездочета свершилось.

Тут Симонетта потеряла сознание, и ее тело бесшумно опустилось на каменный пол.

Глава V Темная сторона жизни

Эдита радовалась бегству из Константинополя, но теперь, на борту старого перегруженного корабля, носившего имя «Посейдон», она поняла, что ее будущее туманно. Предоставленная самой себе, безгласная — какая жизнь могла ожидать ее? Девушка вспомнила заботу, которой окружал ее отец, о том, что они, вероятно, никогда больше не увидятся, и задумалась. Однако обида из-за того, что он хотел продать ее противному византийцу, никак не угасала. Предоставленная себе и своим мыслям, Эдита провела первый день на корабле, глядя на море, в уголке на верхней палубе.

От толстого медика Крестьена Мейтенса не укрылись сомнения Эдиты, и он использовал любую возможность, чтобы подлизаться к расстроенной девушке, предложить ей свою помощь, осыпать комплиментами, рассказать, как она прекрасна и тому подобное.

Миновав Мраморное море, «Посейдон» взял курс на Дарданеллы. Капитан, молодой грубый, неотесанный человек с внешностью пирата и языком проповедника загнал пассажиров на нижнюю палубу, чтобы, как он сказал, у турок не было причин для нападения на корабль.

В проливе Дарданеллы Европа и Азия настолько близко подходили друг к другу, что от пиратов не могла укрыться даже повозка, запряженная ослом. И конечно же, низкая посадка судна не осталась незамеченной турками по обе стороны моря.

Незадолго до заката солнца с юга приблизился турецкий парусник. Он взял курс прямо на «Посейдон» и, подойдя на расстояние мили, дал предупредительный выстрел. Пассажиры на нижней палубе начали громко молиться. Капитан выругался и пустил по кругу корзину, в которую каждый должен был положить пятую часть своих денег. Он сказал, что только так можно избежать разграбления. Вскоре к судну приблизилась лодка с тяжеловооруженными мусульманами. Приветливо улыбаясь, они забрали корзину с выкупом и исчезли во тьме.

На следующий день солнце палило словно огненный шар, и большинство пассажиров предпочли остаться на нижней палубе. Корабль как раз миновал остров Лемнос, когда ветер совсем стих. «Посейдон» замедлил ход и наконец остановился.

Три дня парус беспомощно свисал с грот-мачты. Пассажиры были раздражены, поскольку питьевая вода подходила к концу. В день каждый получал всего по кружке, а те, кто пытался утолить жажду при помощи морской воды, страдали от поноса и рвоты.

Предоставленная сама себе и своей судьбе, лежа в полудреме на нижней палубе, Эдита обнаружила одну вещь, которая совершенно сбила ее с толку: толстый медик и мать Али тайком переглядывались. Мейтенс, который до недавнего времени преследовал дочь зеркальщика с назойливой вежливостью, внезапно полностью переключился на матушку Pea; по крайней мере он совершенно перестал обращать внимание на Эдиту.

Pea была женщиной с терпкой красотой: у нее были темно-карие глаза и черные волосы. Взгляды и двусмысленная внимательность, которой одаривал ее медик, казалось, нисколько не были ей неприятны. Напротив, Pea, которая из-за жары, царившей внутри корабля, была одета более чем легко и выставляла напоказ свою большую грудь, словно портовая шлюха, сначала отвечала на взгляды Мейтенса с застенчивой улыбкой, а потом — с вызывающей откровенностью.

Казалось, дочери Pea не замечали этого обоюдного заигрывания. Зато Эдита знала о льстивых преследованиях медика по собственному опыту, поэтому наблюдала за игрой с недоверием и некоторой долей ревности. Разве не она была недавно целью Мейтенса? Почему же он вдруг предпочел женщину постарше?

На четвертый день наконец поднялся ветер и наполнил парус корабля. Пассажиры снова поднялись на палубу в поисках прохладного попутного ветра. Эдита завистливо наблюдала за медиком и Pea. И хотя Pea заботилась о ней с той же самоотверженностью, что и о своих дочерях, теперь Эдита считала мать Али предательницей, несмотря на то что между Pea и ее поклонником дело не пошло дальше взаимных ласк, которые в суматохе, царившей на палубе, даже остались незамеченными.

Но Эдита чувствовала себя в какой-то степени обманутой. Она избегала Мейтенса, избегала Pea, проводила большую часть времени на корме, где настроение было не настолько тяжелым, как на нижней палубе. Причиной этого были полдюжины бочонков вина, которые, очевидно, принадлежали кому-то из пассажиров и которые по причине нехватки пресной воды некоторые венецианские купцы использовали для утоления жажды.

Среди венецианцев был один изысканно одетый человек с перепуганной женой, богатый судовладелец, говоривший на итальянском языке с ужасным акцентом, но с огромным усердием. Как узнала Эдита, его звали Даниель Доербек. Его жена носила имя Ингунда, и именно Ингунда долго рассматривала молчаливую девушку, а потом подошла к ней с кружкой:

— Вот, выпей, это вино, не самое изысканное, но это все же лучше, чем пустая кружка.

Язык у Эдиты присох к гортани, поэтому девушка жадно схватила кружку и выпила все одним глотком.

— Ты сама на корабле? — спросила женщина, отвернувшись от мужа.

Когда Эдита покачала головой, Ингунда показалась слегка неуверенной, поскольку не знала, что означало качание головой — то ли девушка ответила, то ли не поняла ее языка.

— Ты немая? — с упреком сказала жена судовладельца. Эдита кивнула.

— Ты немая, но понимаешь меня? Откуда ты, раз понимаешь мой язык?

Эдита показала пальцем на себя, затем несколько раз на север.

— Из Германии?

Девушка улыбнулась и кивнула.

— А что привело тебя на этот корабль?

Эдита как могла, на пальцах, описала бегство, дав понять, что оставила кого-то в Константинополе.

— А какова твоя цель? Куда ты собираешься?

Эдита опустила глаза. Потом пожала плечами, отвечая, что не знает.

— В Венецию? — спросила Ингунда.

Эдита кивнула. Главное, прочь из Константинополя! Жена судовладельца взяла у Эдиты пустую кружку и исчезла.

На западном горизонте подобно гордому кораблю проплыл остров Скирос. Море было спокойным. Оно светилось голубым цветом, словно зеркало, но, если взглянуть на юг, казалось даже черным. Эдита наслаждалась великолепной игрой цвета, когда Ингунда снова появилась рядом с ней и протянула полную кружку. Из-за вина дочери зеркальщика уже тяжело было двигаться, поэтому Эдита сделала только один маленький глоток и вернула кружку.

— Как тебя зовут? — необдуманно спросила женщина. Эдита нагнулась и написала свое имя пальцем на доске.

— Эдита? Ты умеешь читать и писать? Конечно, подтвердила девушка.

Жена судовладельца казалась удивленной.

— И ты не можешь произнести ни слова? Да, кивнула Эдита, ни слова.

Ингунда на мгновение задумалась. Затем она подошла вплотную к Эдите и поглядела ей прямо в лицо. Глаза женщины были красными, и Эдита догадалась, что это от слез. Жена судовладельца говорила медленно, чтобы девушка могла понять каждое ее слово.

— Ты мне нравишься, Эдита. Ты умна и образованна, и твоя немота — не недостаток, она бережет тебя от той болтливости, которая свойственна девушкам твоего возраста, но противна всем господам. Короче говоря, если будешь искать себе занятие, способное прокормить тебя, я охотно возьму тебя в горничные. Все молодые венецианки, которых я удостаивала этой чести, оказывались либо невоспитанными, либо болтливыми.

Эдита поняла каждое слово. Она недоверчиво поглядела на жену судовладельца, но по дружелюбному выражению лица Иигунды поняла, что та говорила серьезно.

— Об оплате, я думаю, мы договоримся, — подкрепила свое предложение Ингунда. — Ты можешь подумать об этом. Ближе к вечеру «Посейдон» прибудет в Кими, что на Эвбее, чтобы запастись водой. Там нас ожидает один из собственных кораблей, который отвезет нас в Венецию. Как только мы оставим Киклады позади, турки перестанут нам угрожать.

Немая девушка не знала, на что решиться. Следует ли ей довериться совершенно незнакомой женщине? С другой стороны, Эдита понимала, что наверняка не сможет долго висеть на шее у Pea. Сыграло ли свою роль вино, придавшее девушке мужества, или же дело было в отчаянной ревности из-за того, что толстый медик предпочел Pea, но Эдита решительно протянула руку Ингунде и приветливо кивнула, словно желая сказать: я согласна. Поеду с вами!

Было непросто объяснить Pea сложившуюся ситуацию; девушке казалось даже, что та не хочет ее понять. Наконец эту задачу взял на себя Крестьен Мейтенс. Он поговорил с Ингундой и ее мужем Даниэлем Доербеком и, к удивлению Эдиты, не стал ее отговаривать. Он даже убедил Pea в том, что для всех будет лучше, если Эдита поедет с судовладельцем, ведь такая возможность выпадает не каждый день.

Солнце уже почти село и высокие горы Эвбеи отбрасывали длинные темно-синие тени, когда «Посейдон» пристал в бухте Кими. Измученные жаждой пассажиры бросились к воде.

Эдита едва успела попрощаться с Pea и ее дочерьми — Мейтенс покинул судно одним из первых.

Невдалеке стояла на якоре элегантная каравелла. Называлась она «Ингунда» и была одним из семи кораблей судовладельца Доербека. Жена судовладельца не могла поверить, что Эдита пустилась в путь без тюка вещей, и, поскольку они были одного роста и фигуры их были похожи, на первое время Ингунда одарила девушку одеждой из собственного сундука. Не было никаких сомнений, что у этой женщины не было на уме ничего дурного.

На борту корабля судовладельца всего было вдоволь. Корма «Ингунды», выступавшая из воды на высоту фасада дома и отделенная от грузовых помещений высокой стеной, скрывала маленький дворец в два этажа. Словно пчелиные соты, примыкали друг к другу маленькие комнатки, облицованные дорогим деревом. Из застекленных окон открывался вид на пенящиеся волны, разбегавшиеся от каравеллы, когда она, словно гордый лебедь, рассекала морскую гладь.

Для Эдиты, которой жена корабельщика отвела собственную маленькую каюту, дальнейшее путешествие в Венецию пролетело как сон. Пусть Даниэль Доербек не удостаивал ее взглядом, зато Ингунда обращалась с ней очень ласково. Во время недолгих разговоров Эдита — а они с женой судовладельца понимали друг друга достаточно хорошо — узнала, что семья Доербеков обосновалась в Венеции восемнадцать лет назад. При помощи речной баржи, ходившей по Рейну, корабельщик сумел нажить целое состояние. Сегодня его корабли курсировали между Венецией, Генуей, Лиссабоном, Амстердамом, Александрией и Константинополем — туда, однако, они заходили нечасто, с тех пор как турки обложили город со всех сторон.

В Венеции Даниэль и Ингунда Доербеки жили в собственном доме, палаццо Агнезе, большом приземистом здании с маленькими арочными окнами, выходившими на канал. Дом был расположен прямо на Большом Канале, напротив Ка д'Оро — палаццо, считавшегося из-за своих филигранных колонн чудом. От рыбного рынка, расположенного на находившемся неподалеку Понт ди Риалто, в обеденное время часто, когда базарный день подходил к концу и торговцы выбрасывали рыбьи головы и внутренности в канал, доносился неприятный, въедливый запах.

Палаццо, которому было уже две сотни лет, казалось мрачным строением. Узкие, расположенные попарно окна, выходившие на канал, были обращены на восток и впускали солнечные лучи только по утрам. Окна на боковых стенах были хотя и шире, но зато оснащены толстыми решетками, словно в тюрьме. Единственная дружелюбная деталь обстановки в этом старом доме — четыре высоких камина, в соответствии с веянием времени раскрашенных в желтый и красный, подобно распустившимся лилиям.

Внутри палаццо Агнезе выглядело таинственно и удручающе, и потребовалось некоторое время, чтобы Эдита, которой выделили комнату под крышей, с низким потолком и круглыми зарешеченными окнами, научилась ориентироваться в нем. Разделенный на четыре этажа, с парадной и черной лестницей, дом насчитывал много дверей и комнат. Ингунда Доербек подчеркнула, что заходить можно только в те комнаты, на дверях которых были ручки.

О том, что за запретными дверьми шла какая-то таинственная жизнь, Эдита узнала через несколько дней после прибытия, когда увидела, как слуга, которого она прежде не встречала, исчез за одной из запретных дверей, расположенных на первом этаже.

Персонала в палаццо судовладельца было с избытком. Только в кухне на нижнем этаже работали пятеро поваров. Полдюжины горничных следили за чистотой и порядком, и еще у судовладельца и его супруги было по столько же слуг, которым, однако, строжайше запрещалось общаться с остальными и работать за других. Таким образом, Эдита не могла выполнять поручения судовладельца, а его слуги не имели права приближаться к хозяйке дома.

Эдита даже не знала, за какой из дверей находились покои Даниэля Доербека. С другой стороны, она одна имела право входить в спальню Ингунды. Главной задачей Эдиты было содержать в порядке платья жены судовладельца, отдавать белье в стирку и время от времени сопровождать Ингунду за покупками — не на овощной или рыбный рынок, этим занимались другие, а к торговцам большого пьяццо, где продавали дорогие ткани: утрехтский бархат, шелка из Китая и сияющую парчу, которой славилась Венеция.

Что касалось личных потребностей, одежды и украшений, Ингунда Доербек жила богато и расточительно и заставляла Эдиту следовать ее примеру. Как и ее госпожа, Эдита носила платья, которым позавидовали бы жены многих членов городского совета Майнца. Так и получилось, что элегантная девушка, о немоте которой почти никто не знал, поскольку все считали ее молчание признаком благородной сдержанности, вскоре стала украшением палаццо Агиозе. Когда погожим днем Ингунда Доербек вместе со своей камеристкой прогуливалась по площади Святого Марка в направлении Дворца дожей, девушка наслаждалась удивленными взглядами прохожих, и можно было подумать, что она совершенно счастлива.

Все же Эдита считала, что в палаццо что-то не так. У ее госпожи был такой вид, словно ее каким-то таинственным образом преследовало несчастье. Богатая Ингунда Доербек была жалкой одинокой женщиной. С мужем она почти не разговаривала. В то время как он проводил большую часть времени вне дома, она жила уединенно, словно отшельница. Подруг у Ингунды не было; с общественными обязанностями справлялся ее муж; да, похоже было на то, что немая девушка была ее единственной собеседницей.

Но когда они с Эдитой выходили в свет, Ингунда Доербек старалась выглядеть довольной, счастливой супругой. Эдита поняла, что она по причине своей немоты лучше других подходила для того, чтобы хранить тайну Ингунды. Вот только Эдите очень хотелось узнать, какая трагедия кроется за столь странным поведением госпожи.

Венеция была очень шумным городом. Это, с одной стороны, было следствием жизнерадостности венецианцев, которые по любому поводу начинали повышать голос. С другой стороны, Венеция была деловым городом, где на небольшом пространстве соседствовали искусство, ремесло и торговля. И хотя здесь не было повозок, из-за которых в других местах происходила большая часть неприятностей, а лодки создавали меньше шума, чем повозки, гондольеры считались одним из самых шумных сословий мира, и их брань, равно как и песни, были слышны даже ночью на всех каналах и во всех переулках.

В одну из этих душных летних ночей, таких шумных, что о сне нечего было и думать, Эдита вышла из своей комнаты, чтобы принести из кухни кружку воды. Поднимаясь по лестнице к себе в спальню, она услышала крики. Сначала девушка подумала, что это орут пьяные гондольеры, но потом поняла, что шум доносился с первого этажа, из-за одной из запретных дверей. Крики гулким эхом отражались от стен. Было похоже, что мучают зверей.

Эдита испугалась и хотела уже вернуться в свою комнату, как из спальни вышла Ингунда — в одной руке у нее была масляная лампа — и быстро пошла по длинному коридору, который вел из парадной половины дома на черную. Стоявшую в тени Эдиту она не заметила. Снедаемая любопытством, девушка последовала за своей госпожой на первый этаж, где та скрылась за одной из таинственных дверей. Эдита пошла за ней, чутко прислушиваясь и тщательно следя за тем, чтобы ее не обнаружили.

Изнутри доносились странные, нечеловеческие звуки. Они перемежались с повелительным голосом Ингунды. Она то приказывала, то умоляла; похоже было на то, что она обращалась к стае дрессированных зверей. Что же творится за этой дверью? Эдита не могла понять этих странных событий.

Ночное происшествие не шло у немой девушки из головы. На следующий день она обратилась к Джузеппе, которого на самом деле звали Йозефус из Аугсбурга, самому старому слуге в этом доме. Джузеппе знал обо всем, что происходило в палаццо Агнезе. Он принадлежал к числу тех людей, у которых за недовольной миной скрывается добродушный нрав. Эдита стала доверять ему уже через несколько дней, и постоянно одетый в черное Джузеппе был единственным человеком, которому она могла поведать о своем наблюдении.

Едва девушка, лихорадочно жестикулируя, сумела сформулировать вопрос о запретной двери, как уголки губ старого слуги резко опустились вниз, словно он хотел сказать, что лучше бы она не спрашивала об этом.

Джузеппе долго думал над тем, стоит ли посвящать камеристку в тайну происходящего за закрытой дверью. Наконец он сказал, чтобы Эдита пришла к его двери в час, когда с Сан Кассиано раздастся одиннадцатый удар колокола — в это время госпожа обычно спит.

А Эдита тем временем размышляла, почему старый слуга не хочет просто рассказать ей о том, что здесь происходит.

Как и было условлено, после одиннадцатого удара колокола Эдита стояла перед дверью в комнату Джузеппе. Она была взволнована, когда Джузеппе втащил ее внутрь и стал рассказывать.

Он сказал, что есть вещи, которые невозможно облечь в слова. Это очень большое несчастье для семьи Доербек, в первую очередь для госпожи Ингунды. Но так пожелал Господь, и он, Джузеппе, не думает, что эти двое когда-либо обретут покой.

При свете фонаря Эдита и старый слуга осторожно спустились по черной лестнице. Джузеппе вынул из кармана четырехгранный ключ и отпер двери. Они вошли в полупустую комнату с голыми стенами, где стоял только стол и два грубых стула. Только теперь Эдита заметила тяжелые решетки, закрывавшие комнату справа и слева. Джузеппе повернулся направо и посветил на решетку.

Эдита испугалась до смерти. На деревянной кровати сидел мальчик-подросток, монстр с огромной головой и выпученными глазами. Губы его были вывернуты наружу, изо рта текла слюна. Он вымученно засмеялся и заворчал.

Эдита обернулась. Джузеппе сделал то же самое, и свет фонаря упал на противоположную решетку, в которую вцепилась девочка. Ее глаза были раскосыми, как у китаянки, волосы свисали огненно-рыжими космами.

— Госпожа, — сказал Джузеппе, глядя прямо в глаза Эдите, — родила этих двоих с промежутком в два года. Брат и сестра, оба слабоумные, как видишь.

Немая девушка зажала рукой рот и дала слуге понять, что хочет как можно скорее выбраться отсюда.

— С тех пор, — сказал старый Джузеппе, — господин и госпожа изводят друг друга взаимными упреками. Каждый винит другого в случившемся несчастье. Он говорит, что она спала с дьяволом, а она утверждает, что его семя околдовано одержимой монахиней.

Эдите стало дурно, словно по ее внутренностям кто-то прошелся огромной метлой. Она бросилась к двери и, всхлипывая, исчезла на лестнице.


В то время как это все происходило, Чезаре да Мосто, новый легат Папы и одновременно его племянник, прибыл в Константинополь. Император дал распоряжение, чтобы в честь его прибытия звонили все колокола. Но это было совершенно ни к чему итальянцу, поэтому он послал человека из своей свиты к Иоанну Палеологу, чтобы сообщить о том, что он, Чезаре да Мосто, не ступит на землю до тех пор, пока не отзвонит последний колокол. Он просит секретности, поскольку не желает, чтобы его постигла та же судьба, что и его предшественника. Напротив, следует пустить слух, что корабль с папским легатом затонул.

Пока желание легата разнеслось во все концы города, день подошел к концу, и Чезаре да Мосто пришлось провести на судне еще одну ночь. К тому времени как всем стало известно о том, что корабль папского легата затонул, колокола снова зазвонили.

Алексиос, королевский дворецкий, и его свита провели, таким образом, в гавани день, ночь и все утро следующего дня в ожидании момента, когда посол Папы ступит, наконец, на византийскую землю.

Тревожась о благосклонности Папы, обещавшего Иоанну Палеологу свою поддержку в борьбе против турков, император велел своему дворецкому угадывать каждое желание папского легата по глазам. Поэтому Алексиос подготовил небольшой отряд встречающих, состоящий из двух банщиц-гречанок, трех знаменитых во всем городе картежников и добродушного исповедника, который должен был быть к услугам папского легата днем и ночью.

После того как заупокойный перезвон наконец отзвучал, Чезаре да Мосто ступил на берег. Вместо императорского экипажа Алексиос приготовил обычную повозку, которая должна была отвезти папского легата к вилле Киприана, резиденции для официальных гостей императора. Некогда роскошно обставленный дом находился позади императорского дворца. Здание знавало и лучшие времена, но это вряд ли помешало бы Чезаре да Мосто. Племянник Папы, ввиду отсутствия собственного дома, провел половину своей жизни на временных квартирах и не в лучших гостиницах и любил приговаривать: «Хорошая игра, покорная женщина и крыша над головой, чтобы не замерзнуть, — большего мужчине не надо».

Теперь же получилось так, что управляющий виллой Киприана — то ли потому, что ненавидел непопулярного дворецкого, то ли потому, что действительно поверил слухам о затонувшем корабле — не впустил невысокого итальянца и заявил, что высокородный Чезаре да Мосто, легат Его Святейшества папы Евгения Четвертого, погиб вместе с затонувшим кораблем, а дворецкий Алексиос попался на удочку одного из лжецов и проходимцев, которых тысячи на улицах вблизи от Золотых Ворот. Если этот уродливый гном — легат Папы, то он — султан Сулейман Ужасный.

И прежде чем да Мосто успел опомниться, недоверчивый управляющий позвал стражников. Алексиос и папский легат могли протестовать сколько душе угодно — Чезаре да Мосто очутился в темнице. Все произошло настолько быстро, что дворецкий не смог вмешаться.

Заламывал руки, Алексиос бросился к императору, сообщил ему о досадном происшествии и молил пощадить его. Мол, он ни в чем не виноват.

Сначала Трисмегист отрешенно слушал его, и Алексиос не ожидал ничего хорошего. Затем император громко рассмеялся — этот звук был настолько непривычным в этом священном зале, что сбежались придворные льстецы, а мальчики, сидевшие у ног Иоанна, бросились прочь из зала, крича:

— Спаси, Господи! Император сошел с ума!

Когда Алексиос наконец разобрался в ситуации и нерешительно присоединился к смеху, император подошел к нему и влепил своему дворецкому звонкую пощечину. Затем позвал стражу и велел им привести из темницы папского легата.

Чезаре да Мосто видел в своей жизни немало темниц изнутри, и краткое пребывание под византийской стражей испугало его меньше, чем могли ожидать император и дворецкий. Снова очутившись на свободе, папский легат меньше всего спешил засвидетельствовать свое почтение Иоанну Палеологу. Вместо этого папский легат отыскал зеркальщика и лабораторию, чтобы поглядеть, готов ли заказ Папы Евгения.

Да Мосто пришел с двумя сопровождающими, которые, однако, удалились по его знаку и встали на страже у дверей старой церкви.

— Вы наверняка слышали о том, что произошло, — начал Мельцер, представившись. — Мастера Лин Тао обвиняют в убийстве вашего досточтимого предшественника, Альбертуса ди Кремоны. Лин Тао задержали, теперь его ожидает казнь. Но я не верю в то, что он виновен.

— Где это произошло? — спросил посланник, очевидно, абсолютно равнодушный к судьбе Лин Тао.

Мельцер указал па темное пятно на каменном полу. Затем ткнул пальцем в возвышение:

— Нож прилетел оттуда, точный, как выстрел.

Чезаре да Мосто кивнул. Огляделся. Казалось, он был поражен расточительством, плавильными печами, производством бумаги и инструментами для литья.

— С тех пор как мастер Лин Тао исчез, предприятие стоит, — пояснил Мельцер, — и в этом также заключается причина того, что ваш заказ выполнен только наполовину. Следуйте за мной!

Зеркальщик пошел мимо грубо оструганных столов и полок, бочонков с глиной, слитков олова и свинца в находившийся напротив мастерской боковой неф здания, где лежали стопки бумаги в метр высотой. Мельцер взял один листок и протянул его папскому легату.

Тот проверил его с обеих сторон, плюнул на пего и попытался стереть текст.

— Вот это да! — воскликнул он. — Вот это да! Сколько же здесь таких индульгенций?

— Я полагаю, половина того, что заказано, то есть пять тысяч. Чезаре да Мосто прошипел что-то вроде «жадное чудовище», по, вероятно, Мельцер просто неправильно понял легата.

Да Мосто снова провел пальцем по листку. Наконец легат покачал головой и поинтересовался:

— И все это удалось вам при помощи искусственного письма?

— Конечно, господин!

— Вы можете совершенно спокойно признаться мне, если заключили сделку с дьяволом, мастер Мельцер! Мне совершенно все равно, — засмеялся Чезаре да Мосто, и его смех эхом отразился от стен.

— Я знаю, — произнес Мельцер, — что вы приехали, чтобы отвезти индульгенции в Рим. Но что мне делать? Лин Тао — глава всего предприятия. Он платит рабочим. Без пего ничего не работает.

Папский легат позвал одного из своих сопровождающих, который, словно только этого и ждал, тут же принес деревянный ящик и поставил у ног Чезаре да Мосто. Затем сопровождающий снова исчез. Племянник Папы опустился па один из многочисленных ящиков и попросил Мельцера присесть рядом. Затем открыл ящичек.

Золото! Ящичек был полон золотых монет. Столько золота Мельцер не видел еще никогда в своей жизни.

— Почему вы не продолжите дело в одиночку? — спросил да Мосто, глядя прямо в глаза зеркальщику. — Возьмите деньги! Здесь сумма, о которой Альбертус ди Кремона договаривался с мастером Лин Тао. А впрочем, индульгенции — это не к спеху.

— Верно ли я понимаю вас?

Чезаре да Мосто кивнул и прямо спросил:

— Кстати, вы играете в карты?

— В карты? Бог мой! В Майнце говорят, что карты — это молитвенник дьявола!

— Вот именно, — засмеялся да Мосто. — Именно это и делает игру столь привлекательной, если вы понимаете, о чем я.

— Нет, — сухо ответил Мельцер.

Папский легат, словно бы между прочим, произнес:

— Тоже хорошо. Нет, с индульгенциями спешить не нужно, с этими индульгенциями. Вы должны знать, что Папа, мой дядя, находится в таком состоянии… Я имею в виду, что дяде Евгению осталось совсем немного. Его время истекло.

Да Мосто указал на подпись па индульгенции: «Евгений Четвертый, первосвященник».

— Имя нужно стереть. А текст можно оставить.

Мельцер поглядел сначала на индульгенцию, затем на папского легата. Наконец зеркальщик промолвил, и в голосе его слышалась неприкрытая растерянность:

— Ваше Преосвященство, это заказ Папы, и ваш дядя заплатил много денег, чтобы в кратчайшие сроки получить десять тысяч таких индульгенций. По крайней мере, таковы были слова Альбертуса ди Кремоны.

Тут да Мосто вскочил — его уродливое лицо стало темно-красным, словно он вот-вот лопнет — и заверещал:

— Альбертус мертв, мертв, и старому Евгению тоже недолго осталось жить! Но Чезаре да Мосто жив, и он будет лучшим Папой! Он будет носить имя Пий Второй!

Он с ума сошел — пронеслось в голове у зеркальщика. Иначе понять слова легата он не мог.

Но да Мосто глядел на него, словно ожидая ответа. Когда зеркальщик промолчал, поскольку не знал, как быть в такой ситуации, легат зажмурился, и его лицо исказила усмешка:

— Знаю я, что вы тут думаете. Вы думаете, да Мосто сошел с ума. Нет, все, о чем я говорю, результат длительной подготовки. Дни моего дяди Евгения сочтены. После его смерти кардиналы Римской Церкви соберутся на конклав, чтобы избрать меня, Чезаре да Мосто, Папой. Откуда я об этом знаю? От кардиналов, ищущих слабака, чтобы сделать его Папой: Папой, которого им не надо будет бояться, который не ограничит их собственной власти. Среди кардиналов велико недоверие; каждый думает, что если Папой выберут другого, то он навредит остальным. Поэтому красные мантии сошлись в одном — и это единственное, в чем они согласны — на троне Петра не должно быть последователя из их рядов.

— Но ведь вы же не кардинал, даже не епископ, маэстро да Мосто!

Да Мосто засмеялся:

— Даже не диакон! Вы должны знать, что каждый крещеный человек может стать Папой. Нужно только расположить к себе большую часть кардиналов.

— А почему именно вы добились признания кардиналов? Я имею в виду, что вы…

— …проклятый Богом игрок и вечно страдаю от нехватки денег? Можете говорить об этом спокойно. Это ведь правда.

— О нет, Ваше Преосвященство, я вовсе не это имел в виду.

— Не нужно бояться, мастер Мельцер. Именно в этом кроется причина того, что кардиналы избрали меня для этой прибыльной должности. Мне нужны деньги, много денег! Карманы игрока всегда пусты. А пустые карманы — хорошее начало для Папы. Вы понимаете?

Зеркальщик удивленно смотрел на невысокого человека.

— Если позволите мне заметить — мысли ваши далеки от благочестия.

— И это идеальная предпосылка для того, чтобы стать Папой! Кроме того, благочестие — это всего лишь точка зрения.

Самый богобоязненный народ в истории, древние египтяне, считается Римской Церковью языческим, только потому что их боги выглядят иначе, чем наш Бог-Отец, Сын и Святой Дух, который все где-то витает. Если бы Папу Григория Двенадцатого спросили, что он думает о Папе Бенедикте Тринадцатом, то Григорий ответил бы, что Бенедикт одержим дьяволом. И точно такое же мнение о Григории вы услышали бы от Бенедикта. При этом каждый из них считал себя законным Папой — один в Риме, другой — в Авиньоне. И каждый утверждал, что он в высочайшей степени благочестив. Мельцер поднял руки:

— В теологии я ничего не понимаю, мое дело — только олово и свинец.

— И хорошо, что это так, ведь при помощи вашего искусства мне удастся стряхнуть с себя эти красные сутаны, как ненужные цепи.

Михель Мельцер громко запротестовал:

— Ваше Преосвященство, я — обычный зеркальщик из Майнца. Я далек от того, чтобы вмешиваться в дела Римской церкви.

Да Мосто покачал головой. Он запустил правую руку в ящичек, и золотые монеты посыпались у него между пальцев.

— По золоту никто не сможет определить, его происхождение, — сказал легат, и его темные глаза засверкали. — Но будьте уверены, это не грешное золото, не краденое, не добытое шантажом — оно от людей, заинтересованных в том, чтобы я стал наследником моего дяди Папы Евгения.

— И какую роль я должен в этом сыграть, маэстро да Мосто? Мне кажется, вы переоцениваете мои способности.

— Ни в коем случае! — воскликнул да Мосто. — Ни в коем случае! Я всего лишь хочу, чтобы вы изготовили для меня столько же индульгенций, сколько Папа Евгений заказал для себя, кстати, с моим будущим именем.

Недоверие, охватившее поначалу зеркальщика, сменилось любопытством. То, что происходило с тех пор, как римские Папы переехали в Ватикан, заставляло краснеть набожных христиан. Замыслы да Мосто, — или лучше сказать, поддерживающей его партии — казались более человечными по сравнению с некоторыми деяниями, совершенными именем Всевышнего.

Сомнения Мельцера Чезаре да Мосто расценил как размыш ления.

— Вы сделаете так, как я хочу? — спросил он. И когда Мельцер не ответил, добавил: — Вы не останетесь внакладе.

— А если я откажусь?

Легат подошел к зеркальщику вплотную, поглядел на него снизу вверх и сдавленным голосом произнес:

— Этого я бы вам не советовал, мастер Мельцер. За мной стоят сильные люди. Они хотят в конце концов вернуть то, что потратили. Или же вы желаете кончить так, как несчастный Альбертус? — И он указал на темное пятно на каменном полу.

В старой церкви было жарко и душно, по при этих словах зеркальщика бросило в дрожь. Он промолчал.

— Никому ни слова! — прошипел Чезаре да Мосто. И, указав на ящик с монетами, добавил: — Спрячьте хорошенько. Это принадлежит вам!

И папский легат скрылся за низенькой боковой дверью так же неожиданно, как и появился.

Глава VI Судьба в стеклянном шаре

С того дня зеркальщик не мог избавиться от мысли, что сторонники Чезаре да Мосто могли организовать убийство Альбертуса ди Кремоны. Но поскольку ни племянник Папы и ни один из его спутников не находились в Константинополе в то время, когда было совершено убийство, то люди да Мосто должны были иметь сторонников здесь, в городе. Таким образом, необходимо было соблюдать осторожность.

Золото, в одночасье сделавшее его богатым человеком, Мельцер спрятал под камином в своем доме. А что касалось заказа, то мастер начал перерабатывать уже напечатанные индульгенции с именем Папы Евгения. Под старым клише он ставил теперь имя Юлиан Второй.

Мельцер не стал рассказывать Симонетте о своей встрече с племянником Папы. И без того ужасная смерть брата ввергла юную венецианку в глубокую депрессию. Симонетта часто плакала, и даже амулет, подаренный ей Мельцером, не вызвал у нее улыбки.

Теперь Михель и Симонетта жили как муж и жена. В любом другом месте это посчиталось бы бесстыдством, но в Константинополе, городе между Западом и Востоком, никто не обращал на них внимания. Мельцер любил лютнистку и нисколько не сомневался, что она отвечает ему взаимностью.

Что же касается убийства ее брата Джакопо, то Мельцер не верил в случайность. Более того, зеркальщик предполагал, что целью кровавой охоты на самом деле был он сам. Случай в императорском саду рассматривался скорее как увеселение, чем как несчастье. Странствующие сокольничьи беспрепятственно покинули Константинополь на следующий же день и отправились на восток.

Единственный, кто мог пролить свет на загадочную смерть Джакопо, был человек, некоторым образом предвидевший случившуюся беду: звездочет и предсказатель Бизас.

Бизас жил в полуразрушенном доме на густо заселенном склоне горы, спускавшейся на северо-востоке к Золотым Воротам — в не очень респектабельном месте. Держа в кармане золотой дукат — сумму, которую Бизас обычно просил за беседу, Мельцер в сопровождении Симонетты отправился к астрологу.

В маленьком домике высокий мужчина казался еще выше. В низеньких комнатах его голова почти доставала до потолка, а от света его тень на стене казалась исполинской и призрачной.

Бизас сразу узнал посетителя и мрачно поинтересовался, чего он хочет.

Прежде чем заговорить, Мельцер вынул золотой дукат и положил его на небольшой столик в центре комнаты. Затем сказал:

— Вы помните нашу встречу на императорском празднике Кувшинок?

— Смутно, смутно, — ответил предсказатель, но при виде золота лицо его прояснилось.

— Как бы там ни было, вы предрекали мне кровь и смерть, — сказал Мельцер. — Так ведь было?

— Если вы так говорите, — промолвил Бизас. — В любом случае, это не сохранилось у меня в памяти. Вы должны понимать, у меня возникает много видений, когда я встречаюсь с людьми.

— Я наслышан о вашем даре, но, во имя Вельзевула, кто сказал вам день моего рождения?

Звездочет пожал плечами.

— Это и есть причина вашего визита?

— О нет! — воскликнул Мельцер. — Мне хотелось бы знать, почему судьба, которую вы предрекли мне, пала на другого человека.

Великан окинул зеркальщика внимательным мрачным взглядом, затем повернулся к Симоыетте и поинтересовался:

— А этой что здесь надо?

— Я думал, вы знаете ее, — задиристо сказал Мельцер. — Ее брат пал жертвой смертоносной птицы!

Когда Мельцер говорил это, ему показалось, что предсказатель внезапно вздрогнул. Но уже в следующий миг Бизас снова овладел собой и проворчал:

— Красивая баба, не спорю. Надеюсь, вы знаете, во что ввязались!

— Это женщина, которую я люблю, — ответил Мельцер. — И я не понимаю…

— Ну, — ледяным тоном заметил Бизас, — столь прекрасная женщина, как эта — услада для глаз, пожар для кошеля, а для души она сущий ад.

Симонетта беспомощно взглянула на Мельцера, но тот не дал астрологу запугать себя и спросил:

— Вы знаете это по собственному опыту или у вас только что было видение?

Дерзкие слова зеркальщика не понравились Бизасу. Он не ответил, а только недовольно пожал плечами.

— Эй, — сердито проговорил Мельцер, — я положил вам на стол золотой дукат, чтобы узнать, кто стоит за нападением на лютниста, а вместо этого я слышу от вас только глупую болтовню о достоинствах и недостатках красивой женщины.

Сказав это, зеркальщик сделал движение, словно хотел забрать монету со стола.

Но прежде чем ему это удалось, предсказатель накрыл золотую монету ладонью. Из ящика под столом он вынул таинственный план с нарисованными на нем кругами и странными знаками, а также стеклянный шар величиной с гранат. Бизас поставил шар в центр затертой карты и начал водить им кругами по пергаменту.

Симонетта взяла Мельцера за руку. Она страшилась узнать правду и с недоверием следила за каждым движением звездочета.

Вдруг Бизас остановился, приблизил лицо вплотную к шару да так и застыл, словно окаменел. Было слышно только тяжелое прерывистое дыхание предсказателя.

Когда Бизас наконец вышел из оцепенения, это произошло настолько стремительно, что Симонетта невольно отпрянула и прижалась к Мельцеру. Звездочет подпер голову руками и уставился в пустоту.

— И что? — взволнованно спросил зеркальщик. Бизас покачал головой.

— Ничего. Я не вижу даже тени лютниста. Такое ощущение, словно его вообще не было. Когда я гляжу в шар, то вижу только вас, окруженного бесчисленным количеством врагов. Они охотятся за вами, борются друг с другом — жуткая картина.

— А убийство? Его жертвой должен был стать я?

— Это в прошлом. Шар показывает только будущее. — Бизас снова повернулся к шару. Немного помолчав, предсказатель резко произнес:

— Вам следует забыть об этом. Большего я сказать вам не могу. Забирайте ваши деньги и убирайтесь!

Мельцер пришел в ярость. У него сложилось такое впечатление, что этот предсказатель знает больше, чем говорит. Вдруг зеркальщик вспомнил о своей дочери, Эдите. Он испробовал все, чтобы выяснить, что с ней стало. Может быть, стеклянный шар мага даст какую-то зацепку.

Зеркальщик схватил золотую монету, лежавшую на столе, и сунул ее под нос Бизасу:

— Она будет ваша, если вы расскажете мне о моей дочери. Моя девочка пропала несколько недель назад. Я искал ее повсюду. Не знаю даже, жива ли она. Спросите свой шар!

Бизас замахал руками.

— Это задача не для шара. Назовите мне дату рождения своей дочери, и я прочту ее судьбу по звездам. Но если вы не знаете этого, то все будет напрасным! — И он выжидательно поглядел на Мельцера.

В то время родители редко помнили дату рождения своих детей. Но Эдита была единственной дочерью Мельцера, и он любил ее больше всего на свете. Конечно же, он помнил день ее рождения.

— Она родилась в день святой Эдиты в году одна тысяча четыреста тридцать первом от Рождества Христова.

Из сундука у двери звездочет вынул карту, где был изображен бег созвездий, и циркуль, к одной из ножек которого был прикреплен кусочек мела. Затем Бизас развернул карту на столе и начал производить циркулем какие-то движения. Он рисовал круги, бормоча при этом что-то неразборчивое. Наконец маг остановился и кивнул:

— Ваша дочь жива, в этом вы можете быть уверены.

— Она жива?! — воскликнул Мельцер. Добрая весть развеяла недавнее недоверие по отношению к звездочету, и зеркальщик спросил, не помня себя от счастья:

— Звезды знают, где я могу ее найти?

Бизас снова занялся циркулем, затем повернул карту, осмотрел ее со всех сторон и ответил, не отводя взгляда от пергамента:

— Ваша дочь уехала за море.

— Куда? — обрушился Мельцер на мага. — Прошу вас, скажите мне, куда!

— В большой богатый город с башнями и шпилями.

— Название города! Скажите мне название города!

Бизас пожал плечами.

— Я не знаю. Могу сказать только, что дочь ваша жива.

— Я увижу ее?

Бизас поколебался минуту.

— Да, вы увидите ее снова. Но встреча не принесет вам радости. Хотите совет, зеркальщик?

— Говорите!

— Не ищите ее. Позвольте ей жить своей жизнью и сами живите своей.

Мельцер пришел в ярость. Он подошел к звездочету и сказал:

— Да понимаете ли вы, что говорите, Бизас? Моя единственная дочь пропала, а вы советуете мне не искать ее?

— Я всего лишь хотел как лучше. Я дал вам совет, который диктуют звезды.

Мельцер горько рассмеялся.

— В таком случае я с удовольствием откажусь следовать совету звезд. — И, обращаясь к Симонетте, произнес. — Пойдем отсюда.

Весь день и весь вечер Симонетта не проронила ни слова. Мельцер знал, что в молчании этом повинен не он, а разбитая надежда узнать хоть что-нибудь о смерти брата, погибшего таким образом еще раз. Поэтому зеркальщик не трогал возлюбленную и даже не стал пытаться переубедить ее словами.

Но на следующий день Симонетта заговорила; да, слова просто вылетали из нее. Она была в ярости, и гнев ее обрушился на звездочета и мага, который, как она сказала, настоящий обманщик, и вообще шарлатан и злой человек.

— Ты видел его глаза?

— Нет, а что с его глазами?

— Они злые. Они знают больше, чем Бизас готов сказать. Я не могу избавиться от ощущения, что ему известна подоплека убийства и что у него есть свои причины молчать. Может быть, он вообще связан с этими убийцами!

— Я тоже об этом думал, — ответил Мельцер, обнимая Симонетту. — Я тоже не могу найти иного объяснения его молчанию. Бизасу точно известно, что убить должны были меня. Было ошибкой ходить к нему. Мне даже кажется, что его словам об Эдите не стоит особо доверять.

— Но какая ему от этого выгода?

— Может быть, это новая ловушка! Кто знает, возможно, за этим стоят те же люди, что убили Альбертуса ди Кремону.

Мельцер пока еще не рассказывал Симонетте о планах Чезаре да Мосто, но тем не менее она поняла его верно.

— Думаешь, все это как-то связано с тайнойкитайцев?

Мельцер положил руки на плечи Симонетте.

— А какая же еще может быть причина? Кем я был, пока не попал сюда — простым зеркальщиком, которым никто не интересовался. Но с тех пор как я занялся искусственным письмом, меня травят, словно зайца, и мне приходится бояться за свою жизнь.

Симонетта прижалась лбом к груди Мельцера.

— Давай убежим, — тихо сказала она, — подальше отсюда. У меня на родине, в Венеции, мы будем в безопасности, враги не достанут нас.

— Нет, пока я не найду Эдиту! — Зеркальщик обхватил лицо Симонетты ладонями. — Ты же понимаешь. Если я уеду отсюда, дочь моя будет потеряна для меня навсегда. Я не верю в фокус-покусы звездочета. Если бы он знал, где она находится, он не стал бы говорить загадками. Большой богатый город с башнями и шпилями! Да в любом большом и богатом городе есть башни и шпили. Под это описание подходит даже Константинополь.

— Или Венеция.

— Может быть. В моем родном городе Майнце тоже достаточно башен и шпилей. Нет, я надеюсь и верю, что Эдита по-прежнему находится в Константинополе. И я не успокоюсь, пока не узнаю, какова ее судьба.

Тут лютнистка поняла, что нет смысла его отговаривать.

В начале октября Константинопольский суд по преступлениям, караемым смертной казнью, приговорил китайского посланника Лин Тао к смерти через обезглавливание. Приговор шатался, словно колосс на глиняных ногах, — Лин Тао отрицал преступление и то и дело повторял, что у него не было мотива для убийства. Альбертус ди Кремона, ставший жертвой убийства, предложил ему много денег за исполнение заказа, рассказывать о котором он не имеет права. Такое объяснение показалось судьям в черных мантиях особенно подозрительным. При обыске в доме китайского посланника сыщики обнаружили нож — точную копию того, которым был убит папский легат. Це-Хи, служанка Лин Тао, тем не менее поклялась перед судьями священной клятвой, что никогда в жизни не видела этого ножа; она даже выразила подозрение, что это сыщики подбросили его в дом, чтобы очернить ее господина.

Новая попытка Мельцера протестовать против приговора императора снова осталась незамеченной. Даже угроза зеркальщика навсегда покинуть Константинополь не заставила Иоанна Палеолога отказаться от утверждения приговора. В такие времена, сказал он, имея в виду турков у врат города, нужно уделять особое внимание справедливости. Убийство папского легата и так произошло очень некстати. Единственное, что он может сделать для язычника-посланника, это молиться за него, и поскольку Мельцер счел это бессмысленным, он выпросил у императора разрешение посетить Лин Тао в камере перед казнью.

Тюрьма на Троицкой площади неподалеку от императорского дворца напоминала неприступную крепость, и Мельцеру, вооруженному императорским посланием, пришлось пройти через четверо тяжелых железных ворот, прежде чем он попал к камерам, окружавшим крошечный внутренний дворик. Камеры высились здесь в три этажа, в каждой вместо окна — только дырка для воздуха, едва ли больше, чем в голубятне, и расположенная так, что в камеру никогда не попадали солнечные лучи.

Когда надсмотрщик открыл дверь камеры Лин Тао, Мельцер испугался: китаец стоял лицом к стене и не шевелился. И только когда зеркальщик поздоровался с ним, Лин Тао обернулся и кивнул. В лице его не было ни кровинки. Он молчал. Даже когда Мельцер передал ему поклон от Це-Хи и слова о том, что она будет почитать его даже после смерти, китаец ограничился коротким кивком. Затем Лин Тао снова уставился на стену.

— Мастер Лин Тао, — снова начал Михель Мельцер, — скажите, могу ли я исполнить последнее ваше желание? Я сделаю все, что в моей власти.

Китаец не ответил. Так они и стояли молча друг напротив друга какое-то время, пока Лип Тао наконец не поднял голову и не сказал:

— Его зовут Панайотис.

— Панайотис? Кто это еще такой?

— Убийца папского легата, — ответил Лин Тао.

— Вы знаете его, этого Панайотиса?

— Да, немного.

— Но мастер, почему же вы назвали его имя только сейчас? Тут Мельцеру показалось, что в темноте на лице китайца мелькнула усмешка.

— Я думал, — ответил Лин Тао, — я ломал себе голову в поисках имени человека, появившегося однажды в старой церкви и предложившего мне странную сделку. Он слышал о нашем открытии и потребовал от меня десять тысяч листовок, выполненных искусственным письмом. За это он обещал немалую сумму денег.

— В точности как папский легат Альбертус ди Кремона, упокой Господь его душу. Но о чем же, ради всего святого, хотел рассказать Панайотис в своих листовках?

— О грязной хитрости турков.

— Панайотис — турок?

— Нет, он византиец, точнее сказать, ренегат, перебежчик. Но об этом я узнал позднее. В листовке содержался призыв ко всем византийцам выйти в определенный день и открыть ворота города. Подписано: император Иоанн Палеолог.

— Бог мой, какая низость со стороны турецких псов! И что же вы сделали, мастер Лин Тао?

— Сначала я не ответил ему и попросил прийти на следующий день. Я хотел удостовериться в том, что он действует по поручению императора. Расспросы при дворе подтвердили мои подозрения: Панайотис работал на турков.

— И что же произошло на следующий день?

— В назначенное время Панайотис не появился. Вероятно, он или один из турецких шпионов, которых полно в Константинополе, заметил, что я наводил справки. Я больше никогда не видел этого ренегата. Я забыл о его заказе, забыл даже его имя. И только теперь, размышляя о том, кто мог убить Альбертуса ди Кремону, я снова вспомнил об этом случае. Я вспомнил, что Панайотис интересовался мельчайшими деталями устройства церкви. Но прежде всего я вспомнил о приметном ноже, который он носил на поясе. Думаю, убийца метил не в папского легата, мишенью этого негодяя был я. Он хотел отомстить мне — или, по меньшей мере, удостовериться в том, что я замолчу навсегда. Это ему удалось.

— Мастер Лин Тао, — взволнованно воскликнул зеркальщик, — мы должны найти этого Панайотиса! У нас осталось еще два дня!

— Два дня? — Китаец улыбнулся. — Для некоторых два дня — это целая вечность. Но для меня это мгновение, не более.

Мельцер удивленно взглянул на Лин Тао. Зеркальщик не мог понять его спокойствия и покорности судьбе. Мельцер был взволнован гораздо сильнее, чем сам китаец, который ждал прихода палача.


Михель Мельцер поспешно покинул здание тюрьмы. Он отправился в гавань Элеутериос, где в шайке тунеядцев и воров обнаружил египтянина Али Камала.

Узнав зеркальщика, Али попытался было удрать, но Мельцер оказался проворнее. Он схватил парнишку, выдернул его из толпы, оттащил к стене и, крепко держа его, прокричал:

— Ты чего убегаешь? Я разыскиваю некоего Папайотиса, византийского ренегата!

Али Камал еще больше испугался и проговорил:

— Я не виноват в том, что Эдита сбежала, мастер Мельцер. И Панайотис не виноват. Он оказал мне услугу, и я заплатил за это!

Зеркальщик опешил:

— Что ты такое болтаешь? Что ты знаешь об Эдите? Разве ты не говорил мне, что понятия не имеешь, где она?

Филипп Влндеибер!

— Я солгал, мастер Мельцер. Я помог ей бежать в Венецию вместе с моей матерью и сестрами. Вам не нужно беспокоиться о дочери.

Мельцер непонимающе глядел на него. Эдита — одна в Венеции?

Али удивился не меньше.

— Я думал, вы знаете о бегстве вашей дочери, потому что вы назвали имя Панайотиса.

— А какое отношение Эдита имеет к Панайотису? — взволнованно спросил Мельцер.

Тут Али Камал смутился и заявил:

— Конечно, репутация у него не самая безупречная, но никому другому не удалось бы вывести вашу дочь и мою большую семью за пределы городских стен.

— Ты продал ее туркам, пес! — закричал Мельцер и стал бить юношу.

Али умело уворачивался от ударов, крича:

— Нет, господин, разве вы думаете, что я отдал бы свою семью туркам? Панайотис и его люди вместе отвели их ночью на корабль, бросивший якорь за пределами Константинополя. Ваша дочь, моя мать и сестры давно уже в безопасности, в то время как мы тут должны опасаться нового нападения турок. Богом клянусь, это правда!

Слова юного египтянина смутили зеркальщика. Однажды Али Камал уже обманул его. Но если Али говорил правду, то это по крайней мере наведет его на след Эдиты. И это объясняло, почему Мельцер не нашел дочь в Константинополе.

Мгновение Мельцер размышлял, стоит ли немедленно пуститься по следу Эдиты, сев на ближайший корабль, отплывающий в Венецию. Но затем он вспомнил о жалкой судьбе Лин Тао, ожидавшего смерти, и прикрикнул на Али:

— Где, черт тебя дери, мне найти Панайотнса?!

— Панайотиса? — удивленно переспросил Али. — У Панайотиса нет постоянного дома. Он живет и по эту, и по ту сторону Большой стены. И здесь, и нигде.

Мельцер с угрозой приблизился к египтянину:

— Прекрати, наконец, обманывать меня! Я хочу знать, где мне найти Панайотиса, иначе…

— Но вы ведь не выдадите меня? — умоляющим голосом сказал Али. — Иначе мне конец.

Мельцер промолчал.

— Знаете старую кузню неподалеку от церкви Двенадцати Апостолов? Она примыкает к Большой стене. Там и найдете его.

Мельцер знал, что глупо разыскивать Панайотиса и ждать от него признания. Кроме того, мысли о бегстве Эдиты едва не лишили зеркальщика разума. Что же ему делать? Ясно было только одно: как бы там ни было, нужно действовать быстро.

Зеркальщик не помнил, как прошел по извилистой улочке от гавани к городу. Словно во сне он отправился с площади Мудрости вдоль ипподрома к китайской миссии.

С тех пор как Лин Тао вынесли смертный приговор, Це-Хи больше не покидала этого невзрачного здания. Надежда еще хоть раз увидеть мастера живым она давно оставила, и даже сообщение Мельцера о том, что он напал па след настоящего убийцы, не смогло развеселить ее.

Поэтому зеркальщик обратился к Син-Жину, второму секретарю миссии, с которым он познакомился сначала как со своим похитителем, но уже сумел завязать дружеские отношения. В двух словах Мельцер описал Син-Жину состояние дел. Мельцер полагал, что для Лин Тао остается хотя бы искра надежды только в том случае, если еще сегодня они отыщут этого негодяя Папайотиса и заставят его сознаться.

Син-Жин, широкоплечий китаец с бычьей шеей, приветливо кивнул и спросил:

— И как же, мастер Мельцер, вы собираетесь заставить этого Папайотиса сознаться в том, что он совершил убийство?

Мельцер сжал кулаки и потряс ими перед лицом китайца.

— Насилие, Син-Жин, — единственный язык, который понимает этот человек. Дайте мне дюжину сильных мужчин, скажите им, что речь идет о том, чтобы хотя бы в последнюю минуту избавить мастера Лин Тао от смерти от меча, и ступайте за мной!

Китаец поджал губы и, поразмыслив мгновение, ответил:

— Хорошо, мастер Мельцер, через час я с дюжиной тяжеловооруженных мужчин буду в вашем распоряжении.

Кузня находилась в тени церкви Двенадцати Апостолов и примыкала к Большой стене гак, словно была ее частью. Куча мусора, лежавшая перед тяжелыми деревянными воротами, свидетельствовала о том, что уже давно кузнец не подковывал здесь лошадей и не ковал оси для телеги. Вход был настолько узким, что даже худому мужчине трудно было пойти. Дверь была заперта.

Чтобы обсудить дальнейшие действия, Мельцер вместе с китайцами спрятался в тени церкви. Син-Жин, хорошо разбиравшийся в подобных делах, предложил выломать двери и напасть на Панайотиса, если тот окажется на месте, или же, если его не будет, спрятаться и подождать его возвращения. Син-Жин полагал, что лучше действовать под покровом темноты, однако Мельцер напомнил, что нужно спешить: для Лин Тао может иметь значение каждый час. Но как же выломать дверь?

По команде Син-Жина китайцы сняли с себя накидки, и Мельцер только теперь заметил, что все они были хорошо вооружены ножами, мечами, кирками, топорами и железными прутьями. Одним движением глаз китаец скомандовал своим людям подойти к запертой двери. Каждый засунул в щели сверху и снизу по пруту. Мгновение, и замок сдался. Дверь распахнулась.

Пыль и копоть покрывали все внутри кузни, а от спертого воздуха у пришельцев захватило дух. Ни следа того, кого они искали. Только жестяной бокал на каменном выступе давал попять, что совсем недавно здесь был человек.

Син-Жин беспомощно взглянул на Мельцера. Тот в ответ только растерянно пожал плечами. Что же делать? Где искать Панайотиса? Может быть, зеркальщик снова попался на удочку юного египтянина, может быть, Али Камал солгал и то, что он рассказал о Панайотисе, было неправдой? Мельцер заколебался, раздумывая, не вернуться ли ему не солоно хлебавши, но потом вспомнил, что у Лин Тао была только одна надежда — на них.

И они решили ждать. Опустившись на пол, все дремали. Не было сказано ни слова. И чем дольше они сидели так, глядя в каменный пол, тем больше отчаивался Мельцер. Если вся история с Панайотисом — неправда, то и бегство Эдиты в Венецию, о котором говорил Али, тоже ложь.

На город опускались сумерки. Сидевшие в кузнице уже с трудом различали лица друг друга, когда внезапно раздался глухой шум, от которого все повскакивали с мест. Китайцы схватились за оружие. Казалось, по комнате ходит кто-то невидимый. Мельцер поглядел на потолочные балки, затем снова на каменный пол, и вдруг бесшумно, словно его распахнула чья-то призрачная рука, в полу открылся люк, который то ли из-за темноты, то ли из-за пыли никто не заметил.

Из глубины показалась рука с мерцающей масляной лампой, затем туловище мужчины в темном камзоле. Пока что неожиданный посетитель из подземного мира не заметил присутствия незваных гостей, а те не решались вздохнуть.

Когда мрачный субъект вылез из дырки в полу, он встал на колени и посветил лампой вниз.

— Осталось всего две ступеньки до верха, — негромким, сдавленным голосом крикнул он. — Тогда все будет в порядке.

Вскоре после этого в отверстии показалась вторая фигура. И пока Мельцер раздумывал, как поступить с обоими, китайцы набросились на них и после недолгого сопротивления связали.

Поднеся масляную лампу к лицу одного из пленников, зеркальщик спросил:

— Ты Панайотис?

— А если даже и так? — грубо ответил тот, пока двое китайцев держали ему сзади руки.

Когда Мельцер приблизился ко второму, тот опустил голову, чтобы его лица не было видно.

— А ты? — крикнул Михель. — Кто ты? Назови свое имя!

Неизвестный молчал, словно воды в рот набрал. Тут зеркальщик схватил его за волосы, заставил поднять голову и испугался:

— Да вы же… вы же Алексиос, дворецкий императора! Пленник кивнул.

— Вы заодно с предателем? Как вам не стыдно!

Пока китайцы скручивали пленникам руки и ноги цепями, висевшими на степах кузницы, Мельцер в сопровождении Син-Жина спустился вниз по потайной лестнице, чтобы узнать, что там кроется. Но увидев длинный коридор, который шел прямо под Большой стеной, они повернули обратно. Мельцер был смущен.

Алексиос начал причитать и обвинять Панайотиса в том, что тот склонил его к предательству и выпытал самые сокровенные тайны императора, не заплатив денег, о которых они договаривались.

— Сохрани меня Господь! — то и дело вскрикивал дворецкий плаксивым голосом.

Как ни ужасало Мельцера предательство дворецкого, больше всего его беспокоила судьба Лин Тао. Он подошел к Панайо-тису поближе и бросил:

— Это ты убил папского легата! Кто стоит за тобой?

Панайотис нагло усмехнулся. Вместо ответа он презрительно сплюнул на пол, потом отвернулся, словно хотел сказать: из меня ты ни словечка не вытянешь!

Син-Жин, более искусный в обращении с упрямыми пленниками, чем Мельцер, начал, пока зеркальщик напрасно пытался добиться от Панайотиса хоть какого-нибудь ответа, раздувать горн. И, не найдя ничего более подходящего, стал нагревать огромные щипцы. Затем китаец поднес их к лицу Панайотиса и тихо, но очень выразительно сказал:

— Признавайся, или это раскаленное железо навсегда погасит свет для твоих глаз! Ты убил папского легата?

Панайотис был крепким орешком, привычным ко всяческим пыткам и жестокости. Раскаленное железо у его носа мало впечатлило его. Он отвернулся и ничего не ответил. Может быть, Панайотис, привыкнув к жестокости как к чему-то повседневному, просто не подумал, что китаец может быть настолько беспощадным.

Но Син-Жин тут же развеял все его сомнения. Он снова повторил свой вопрос:

— Ты убил папского легата? — и ткнул Панайотису в лицо раскаленными щипцами.

Связанный завопил так, что эхо отразилось от низкого потолка, и осел на пол. Син-Жин попал ему раскаленными щипцами в правую бровь, свисавшую теперь словно горелая тряпка. Кровь потекла по лицу Панайотиса, прокладывая себе путь в уголок рта.

— Ты не понял вопроса?! — заорал Син-Жин, и Мельцер, широко раскрыв глаза, увидел, как китаец поднес раскаленные щипцы ко второму глазу предателя.

Алексиос, которому пришлось наблюдать за пытками в непосредственной близости, весь задрожал. Боясь, что его может постигнуть та же участь, он заорал:

— Идиот! Ты идиот, Панайотис! Они убьют тебя, если ты будешь молчать, и меня в придачу!

Не колеблясь, Син-Жин снова ткнул в Панайотиса щипцами. Панайотис попытался уклониться, насколько позволяли путы, и щипцы попали в левое ухо, оставив вонючую паленую рану.

Панайотис снова испустил крик боли, затем, отчаявшись, заголосил:

— Прекратите! Я признаюсь. Я убил легата!

Мельцеру стало скверно. Воняло горелым мясом и палеными волосами. Зеркальщику казалось, его вот-вот стошнит, но сейчас нельзя было проявлять слабость.

— Кто стоит за тобой? — настаивал Мельцер. — Кто велел тебе совершить убийство?

Когда Панайотис не ответил, Син-Жин снова схватился за щипцы и положил их в огонь. Панайотис следил за каждым его движением. Когда китаец повернулся, держа в руках раскаленные щипцы, и подошел к нему, Панайотис дрожащим голосом заговорил:

— Даже если вы убьете меня, я все равно не знаю его имени. Однажды ко мне пришел монах в черной рясе. Он говорил на итальянском, как флорентиец или венецианец, и сказал, что в Константинополе есть легат Римского Папы и его нужно убить. И спросил, готов ли я сделать это.

Зеркальщик покачал головой:

— И ты, конечно же, согласился.

— Черный монах по-царски одарил меня. Такой человек, как я, только этим и живет. — И Панайотис вытер лицо рукавом. Глядя на него, окровавленного, с искаженным от боли лицом, Мельцер испытывал едва ли не сострадание. Но Панайотис был убийцей, и это, конечно же, было не первым его убийством. Он был готов на все ради денег.

Пока Син-Жин допрашивал императорского дворецкого, держа у него перед носом раскаленное железо, Мельцер присел рядом с Панайотисом и тихо спросил, так, чтобы не слышали остальные:

— Ты провел мать египтянина через этот ход на турецкую сторону?

Пленный кивнул. Перед лицом ужасных мучений этот вопрос показался ему совершенно ничего не значащим.

— И? — не отставал Мельцер.

— Что «и»? Мне предложили золотой дукат за каждого человека, и я выполнил уговор.

— Скольких человек ты провел тайным ходом? Панайотис опустил голову. Казалось, он вот-вот потеряет сознание.

— Эй! — крикнул зеркальщик, встряхнув Панайотиса за плечи. — Сколько их было?

— Одни бабы! — проворчал тот. — Мать египтянина и четверо ее дочерей, нет… — Панайотис замолчал на секунду. — В последнюю минуту появилась еще какая-то чужая. Всего их было шесть.

Едва сказав это, Панайотис завалился на бок и так и остался лежать без движения. Увидев это, Син-Жин забеспокоился. Он зачерпнул руками воды из бочонка рядом с наковальней и вылил в лицо греку.

— Он нужен нам живым! — обеспокоенно сказал Син-Жин. — Иначе все было напрасно.

До сих пор Алексиос тихо скулил, но теперь завопил, будто его резали:

— Он мертв! Вы убили его!

Панайотис действительно лежал на каменном полу без движения.

— Он притворяется! — взволнованно воскликнул Син-Жин и подбежал к кадке, чтобы зачерпнуть еще воды. Размахнувшись, он выплеснул Панайотису воду в лицо, и тот очнулся от забытья.

Сначала жизнь вернулась в его руки, и с их помощью он попытался сесть. Ему это не удалось, и грек снова соскользнул на пол.

Мельцер, для которого происходящее становилось невыносимым, приказал китайцам:

— Снимите с него цепи. Он слишком слаб, чтобы бежать. Кроме того, нам нужна повозка, чтобы отвезти его в суд. Я только надеюсь, что еще не слишком поздно!

— Откуда здесь, на краю города, в бедном районе, мы возьмем повозку? — спросил Син-Жин.

Тут зеркальщик вынул из камзола золотую монету и дал ее одному из китайцев, стоявшему у двери.

— И поспеши!

Тот вопросительно взглянул на Син-Жина. Син-Жин кивнул, и китаец исчез.

Когда они освободили Панайотиса от оков, Мельцер и Син-Жин прислонили обессиленного грека к стене. Панайотису с трудом удавалось держать глаза открытыми.

Сидевший на полу Алексиос, по-прежнему связанный, внезапно обратился к Мельцеру:

— Зеркальщик, ну, вы же умный человек. Послушайте, что я вам предложу: что вам с того, что вы расскажете обо мне императору? Меня обвинят в государственной измене, осудят на смерть и отберут все мое немалое состояние. Отпустите меня, я исчезну через этот ход, и вы никогда больше обо мне не услышите. А я позабочусь о том, чтобы мое состояние пошло вам на пользу.

Мельцер скрестил на груди руки и покачал головой:

— Алексиос, ты низкий, отвратительный предатель. Неужели ты думаешь, что если ты продажен, то все люди такие же, как и ты? Нет, Алексиос, ты поплатишься за свое предательство.

Еще не рассвело, когда палач в красных одеждах вошел в камеру Лин Тао. В левой руке у палача была начищенная лампа, в правой — большая игральная кость.

Хотя этой ночью, которая должна была стать последней для него, Лин Тао не сомкнул глаз и даже не притронулся к обильной еде и вину, он был спокойнее, чем палач, который, вынимая из складок накидки пергамент с написанным на нем приговором, уронил его, потом несколько раз запнулся, читая решение суда.

Лин Тао не слушал, он глядел в пол и улыбался; да, он улыбался — реакция, способная довести до отчаяния любого палача.

Закончив читать, палач протянул китайцу большую деревянную игральную кость и деловым тоном пояснил, что сегодня утром будут казнены трое преступников, среди них — детоубийца, и от выброшенного числа будет зависеть последовательность казни.

Лип Тао кивнул, словно палач только что объяснил ему правила очень простой игры, и бросил игральную кость на пол. Она покатилась с громким стуком и остановилась цифрой шесть кверху.

— Повезло, — смущенно заметил палач. — Получается, что ты будешь последним.

Лин Тао снова кивнул.

— Есть ли у тебя последнее желание? — спросил палач, посветив в лицо китайцу, снова занявшему свое место на постели.

Казалось, палач хотел удостовериться, что тот по-прежнему улыбается.

Лин Тао поднял голову и громко ответил:

— Справедливости, больше мне ничего не нужно. Палач пропустил ответ мимо ушей и произнес:

— Священник отказал тебе в отпущении грехов. Он сказал, что китайцы неверующие, потому что у бога, которому они поклоняются, раскосые глаза и толстый живот. Кроме того, ваш бог постоянно улыбается. Вседержитель же строен, словно тополь, и серьезен, как проповедник. А раскосых глаз у него точно нет!

— Справедливости, ничего больше, — повторил Лип Тао, словно не понял слов палача, и отвернулся.

Хлопнула тяжелая дверь.


Небо на востоке начинало сереть, когда Мельцер и Син-Жин доставили связанных предателей, Панайотиса и Алексиоса, в императорский дворец. Во дворце узнали связанного дворецкого, и поднялся переполох: главный чиновник — в оковах?

Мельцер потребовал немедленной аудиенции у императора. Речь идет о жизни и смерти, сказал зеркальщик: китайского посланника Лин Тао могут казнить в любую минуту, а он невиновен. Настоящий убийца признался в совершении преступления.

Прошло ужасно много времени, прежде чем Иоанн Палеолог в сопровождении двух сонных камердинеров появился в своем длинном халате из синей с золотом парчи.

— Мельцер! — недовольно воскликнул он. — Ничто в этом мире не может быть настолько важным, чтобы нарушать ради этого императорский сон. Что вам нужно? — Тут взгляд его упал на связанных, которые, однако, заинтересовали его меньше, чем китаец Син-Жин. Император проворчал:

— Он тоже в этой банде убийц?

— Бог мой! — возмущенно воскликнул Мельцер. — О, да поймите же, досточтимый император, мы привели вам настоящего убийцу папского легата ди Кремоны. Мастер Лин Тао невиновен!

Иоанн Палеолог с отвращением глядел на китайца Син-Жина. Тут зеркальщик вышел из себя и набросился на заспанного императора:

— Могущественный государь император, это Син-Жин, второй секретарь китайской миссии. С его помощью мы поймали настоящего убийцу папского легата Альбертуса ди Кремоны. Преступник признался в совершенном преступлении, и он известен вам! Это предатель Панайотис!

Едва Иоанн Палеолог услышал это имя, как лицо его омрачилось. Он подошел к пленникам, которые стояли перед ним повесив голову.

— Это…

— Алексиос, ваш дворецкий! А этот — Панайотис, который продал туркам план защиты Византии. Оба они делали одно и то же дело. Но Панайотис убийца!

— А китаец, который в темнице?

— Он невиновен. Суд несправедливо признал его виновным. Скажите свое слово, повелитель, прежде чем казнят Лин Тао.

Но больше, чем невиновность китайского посланника, императора потрясло предательство дворецкого. Он схватил Алексиоса за волосы, рванул его голову вверх и закричал ему прямо в лицо:

— Ты предатель или нет? Хочу услышать это от тебя! Алексиос бросил на императора полный презрения взгляд, словно хотел сказать: «Ненавижу тебя!», но промолчал.

— Повелитель, — настаивал Мельцер, — мастера Лин Тао вот-вот казнят, а здесь стоит настоящий убийца! Вы должны действовать!

Император повернулся к Панайотису:

— Ты, мерзкая жаба, предал свою родину. За это ты должен умереть. Принаёшься ли ты в убийстве папского легата?

Панайотис поднял голову. С его опухшего лица капала кровь. Правого глаза почти не было видно, в левом плескалась бездонная ненависть.

— Ты признаешься? — повторил Иоанн Палеолог. Панайотис плюнул на пол.

— Нет, ни в чем я не признаюсь!

— Он уже признался в убийстве! — взволнованно воскликнул зеркальщик. — Син-Жин может это подтвердить.

— Эти свиньи пытали меня, — прохрипел Панайотис. — Они угрожали мне каленым железом. Тут в чем угодно признаешься!

— Ну хорошо, — ответил император, — в таком случае придется применить более жестокие пытки, чтобы вырвать у тебя признание.

Мельцер умоляюще всплеснул руками.

— Великий император, тогда для мастера Лин Тао будет уже поздно!

Наконец император стал действовать. Он вызвал посыльного и поручил ему поспешить к эшафоту и отменить казнь Лин Тао.

— Я пойду с ним! — взволнованно воскликнул Мельцер. — Давайте не будем терять времени!


Мне нужно было состариться, чтобы узнать, что судьба каждого человека предначертана свыше, как границы каждой страны на карте. И точно так же, как невозможно обогнать свою тень, нельзя уйти от своей судьбы и начать жизнь заново. Нет, ты должен следовать за своей судьбой, не радуясь и не печалясь, жить в страхе и ожидании, не отказываться ни от поражений, которые припасла для тебя судьба, ни даже от смерти.

Так или очень похоже на это думал, должно быть, Лин Тао, когда он, ближе к смерти, чем к жизни, встретил палача безо всякого страха. По прошествии многих лет я думаю, что в то октябрьское утро мой страх был сильнее, чем страх Лин Тао. Я боялся за его жизнь, тогда как он, мне кажется, знал, что его ожидает.

Потому что когда мы с посланником императора прибежали к эшафоту, там царила страшная неразбериха, и некоторое время никто не мог объяснить, что произошло. На эшафоте в крови лежали три головы: первого осужденного,

который из жадности заколол патриарха Никифора Керулариоса, прелюбодейки, отравившей мужа и детей, и — палача. Рядом с его бритым черепом я увидел красный капюшон, какие обычно надевают палачи во время исполнения своих обязанностей. У подножия помоста лежали трупы двух стражников. И ни следа Лин Тао.

Зрители, которых было, наверное, около двух тысяч, бросились врассыпную, громко крича. Некоторые искали укрытия за рыночными повозками и лавками торговцев, другие падали на колени на мостовой и громко молились. Несколько молодых людей танцевали вокруг помоста, громко вопя.

Никто из тех, кого мы спрашивали, не мог дать внятного ответа о причине волнения и о судьбе третьего осужденного. Императорский посланник, сбитый с толку не менее, чем я, повернулся и отправился обратно той же дорогой, по которой мы пришли.

Постепенно, с большим трудом, мне удалось узнать, что случилось на помосте. Топор палача только что опустился во второй раз, когда стражники подтащили Лин Тао. И в тот же миг, когда осужденный поднялся по ступенькам, из толпы зрителей вылетели несколько китайцев. Двое бросились на стражников и закололи их, двое других взбежали на эшафот, повалили палача на землю, и не успели зеваки и глазом моргнуть, как голова палача покатилась с плахи. Еще двое китайцев схватили связанного Лин Тао и утащили прочь. Все это произошло, как уверяли меня, настолько быстро и точно, что окончилось прежде, чем кто-либо успел сообразить, в чем дело.

Сначала я наивно подумал, что китайцы вместе с Лин Тао будут искать убежища в китайской миссии, но когда я пришел туда, здание было пустым. Опрокинутые стулья и раскрытые сундуки создавали впечатление поспешного бегства. Следующая моя мысль была о лаборатории в церкви. Еще издалека я заметил, что двери открыты. Когда я вошел в темное помещение, во мне поднялись ярость и отчаяние. Я почувствовал огромную пустоту: они украли мои знания и обманули меня. Все хорошо знакомые мне инструменты, мои запасные наборы букв, даже бумага и свитки пергамента — все пропало. Осталась только выложенная камнем плавильная печь и тяжелые деревянные прессы.

Мне стыдно признаться, что то, как обошлись со мной китайцы, вызвало у меня слезы гнева. О, знал бы я тогда, что на самом деле происходило вокруг, жизнь повернулась бы совсем иначе. Но я не старался понять обстоятельства, которые заставили китайцев повести себя столь низко, и таким образом, злой рок вступил в свои права.

В гавани я разыскал египтянина Али Камала. Я был уверен в том, что он знал о нападении китайцев больше других. А еще я должен был найти Лин Тао. Как я и ожидал, египтянин занимался своим обычным ремеслом и, узнав меня, попытался бежать. Но я крепко держал его и не отпустил, пока он не рассказал мне все.

Али Камал уже несколько дней назад знал о планах китайцев на случай, если невиновность Лин Тао не удастся доказать. Китайцы подкупили стражников, чтобы те не поднимали тревоги, и предложили венецианскому судовладельцу целое состояние, если он отвезет их в Александрию, откуда они отправятся домой, в Китай. Не успело известие о нападении распространиться по Константинополю, как венецианский корабль «Серениссима» отплыл из города. На борту, как сообщил Али, было восемьдесят китайцев — и это правда, сказал он.

Когда я сообщил Симонетте о неожиданном событии, она утешила меня словами, что, мол, бывают и более сложные ситуации, которые делают людей сильнее. Она стала уговаривать меня уехать из этого ужасного города и отправиться с ней в Венецию. Я знал, как любит Симонетта свой родной город, и с тех пор как мне стало известно о бегстве Эдиты, я хотел как можно скорее выполнить поручение Чезаре да Мосто и уехать из Константинополя.

Но как мне выполнить заказ посланника Папы, когда у меня украли все инструменты и самые нужные вещи? Симонетта поддерживала меня в моем желании разыскать да Мосто и вернуть ему деньги, которые он дал мне вперед за предполагаемую работу. Но да Мосто отказался брать золото назад и настаивал на исполнении договора. На мое замечание, что может пройти несколько недель, даже месяцев, прежде чем я изготовлю необходимые инструменты — я умолчал о том, что отложил для себя один набор букв, — папский легат ответил, что таким образом работа над индульгенциями все равно будет продвигаться быстрее и, что еще важнее, с большей секретностью, чем можно было бы ожидать от семиста монахов.

Что мне оставалось делать? Если я не хотел вступать в конфликт с легатом, мне нужно было начинать добывать где-то приборы, инструменты, необходимую мебель. В первую очередь я должен был при помощи набора букв, который я спрятал вместе с золотом римлянина под камином, отлить новые буквы. Того количества олова и свинца, которое оставили китайцы, должно было хватить для моих целей, и я наверняка выполнил бы договор, к вящей радости да Мосто, если бы Симонетта неожиданным образом не выступила против этого.

Она не могла отделаться от однажды высказанной мысли: начать жизнь заново у себя на родине, в Венеции. Ее настойчивость сменилась угрозами, и наконец она поставила меня перед выбором: либо я последую за ней, либо она отправится в Венецию одна.

Должен признаться: моя страсть к Симонетте была настолько сильна, что я больше не мог представить себе жизни без этой женщины. Желание любить ее, с тех пор как мы сблизились в императорском парке, не стало меньше; напротив, мы ласкали друг друга все ночи напролет, нас лихорадило в предвкушении следующей ночи, и страсть возрастала с каждым днем.

На коленях — что для мужчины моего возраста выглядело смешно — я умолял Симонетту остаться, пока я не выполню заказ. Но она была глуха к моим просьбам. Что мне было делать? Оставшись в Константинополе, чтобы выполнить заказ, я рисковал потерять Симонетту. Если же я уеду в Венецию, то Чезаре да Мосто почувствует себя обманутым и его люди наверняка найдут меня в любом уголке мира — исключительно для того, чтобы отплатить.

И пока я лавировал между Сциллой и Харибдой — двумя морскими чудовищами, каждое из которых было одинаково губительно — в гавань Элеутериос прибыла венецианская галера — длинное, стройное трехмачтовое судно с двадцатью пятью веслами с каждого боку, на которых сидели рабы. Гордый красно-синий корабль, украшенный золотыми узорами, носил имя дожа Франческо Фоскари и время от времени курсировал между дружественными городами. «Франческо Фоскари» был оснащен тараном, катапультами и двумя пушками на корме судна и выглядел настолько внушительно, что еще ни один корабль турков не осмеливался приблизиться к нему даже на милю.

Команда венецианского корабля была облачена в одежду тех же красно-сине-золотых цветов, что украшали гордую галеру. На матросах были узкие сюртуки, бархатные штаны до колен и золотистые чулки, а также остроносые кожаные туфли. Их командир, имени которого — Домини-ко Лазарини — я никогда не забуду, был закутан в недлинный красный плащ без рукавов, а шляпа, похожая на хохолок, придавала ему гордый вид, который тем не менее сильно противоречил его довольно молодому лицу.

Симонетта почти не рассказывала мне о своей семье; я знал только, что ее отец Лоренцо занимался изготовлением лютен. И теперь моя возлюбленная огорошила меня известием, что Доминико Лазарини — сын сестры ее отца, то есть ее двоюродный брат, и он готов взять нас обоих в Венецию. «Франческо Фоскари» отплывала на следующий день.

Снова со всей страстностью стал я умолять Симонетту остаться, пока я не выполню договор; но прекрасная венецианка, которую я знал до сих пор как добрую и участливую женщину, осталась непреклонной. Наконец она сказала, что наша любовь наверняка переживет эту разлуку, а если не переживет, то нечего и жалеть.

Той ночью мы бесконечно долго лежали в объятиях друг друга, и я любил Симонетту с такой неистовостью, что иногда мне казалось, я вот-вот потеряю сознание. Утром, когда было еще темно, я дал ей в придачу к ее вещам шкатулку с золотом, которое я получил от Чезаре да Мосто, и пообещал последовать за ней в Венецию, как только выполню свои обязательства.

Все эти дни я не забывал об участи моей дочери, Эдиты. Странно, но внутренний голос говорил мне, что о ней заботится доктор Крестьен Мейтенс. Я слышал, что голландец исчез из Константинополя в тот же день, что и Эдита. Хотя Эдита была слаба и неопытна, я не сомневался, что она сумела сориентироваться в чужом городе.

Но потом была встреча с Доминико Лазарини, капитаном корабля, и я резко изменил свое мнение. Ранним утром я отвез Симонетту вместе с ее багажом в порт. Едва мы попрощались, со слезами и горячими объятиями, как на корме появилась высокая фигура Лазарини. Он некоторое время наблюдал за нами, и поскольку наше прощание все не кончалось, крикнул нам, чтобы мы поторопились — корабль готов к отплытию.

Я точно не помню, что именно он говорил, но насмешка в его голосе сохранилась в моей памяти до сих пор. Едва Симонетта ступила на борт корабля, как к ней подошел Лазарини в сопровождении двух прилично одетых матросов и спросил, так, чтобы я слышал, хорошо ли она обдумала свое решение уехать. Хоть Константинополь и окружен турками, все же в городе царит мир и правосудие; жизнь в Венеции для одинокой женщины полна огромных опасностей, с тех пор как Совет Десяти издал закон, позволяющий хватать свободных женщин на улицах и обвинять их в проституции. Большинство из них потом сжигают на костре. Только так отцы города надеются избавиться от разврата, поскольку в Венеции больше уличных девок и куртизанок, чем порядочных женщин.

Симонетта придала словам Лазарини меньше значения, чем я. Для меня это предупреждение было ударом. Страх пронизал меня всего. Я боялся за Симонетту, но еще больше — за свою дочь, Эдиту. Как, во имя неба, она, немая, может защищаться перед чужеземным судом? Если я не изменю своего решения и останусь в Константинополе, то — я знал это слишком хорошо — у меня больше не будет ни одной спокойной минуты. В отчаянии я закрыл лицо руками, и вдруг мне пришло в голову — нет, это была даже не мысль, это было веление сердца — немедленно покинуть Константинополь и вместе с Симонеттой отправиться в Венецию.

Я бросился на корабль и потребовал от Лазарини отложить отъезд на час, для того чтобы я взял с собой все самое необходимое. Конечно же, он отказался. Он оставался непреклонен, даже когда я предложил ему золотую монету. На третьей он согласился и, ухмыляясь, велел поторопиться: ровно через час «Франческо Фоскари» снимется с якоря. При этом Лазарини бросил на Симонетту укоризненный взгляд.

Та не понимала, что это внезапно со мной случилось, и, прежде чем она успела что-либо спросить, я уже был на полпути к своему дому в квартале Пера. Мимо пролетали улицы, дома и дворцы, а я едва замечал их. В голове у меня было тесно от мыслей и сомнений. Правильно ли я поступаю? Не поторопился ли я из-за слов этого венецианца? Неужели я мог быть уверен, что Эдита действительно находится в Венеции? В определенных обстоятельствах мое бегство из Константинополя может привести к тому, что я потеряю ее навсегда. Она-то точно знала, где меня искать. Кроме того, думал я, пересекая Троицкую площадь, я снова собирался отказаться от всего, чего с таким трудом добился. Золото да Мосто! Неужели мне придется оставить его, чтобы оно стало добычей воров?

Тут впервые мне в душу закрались сомнения, а не слишком ли сильно влюбился я в Симонетту; не потерял ли я из-за нее голову? Должна ли была она остаться? Или это я должен ехать с ней? Внутренний голос говорил мне: не будь дураком! Ты уже потерял свою дочь, хочешь теперь потерять и свою любимую? Не Константинополь, а Венеция будет городом, где ты обретешь их обоих!

Так, охваченный водоворотом чувств, придя домой, я побросал все, что казалось мне важным, в дорожный мешок: пару костюмов и приличные туфли, приобретенные в Константинополе; свои деньги и остатки золота да Мосто; в первую очередь, однако же, ящик с набором букв.

Когда я наконец прибыл в гавань, мне показалось, что я очнулся от кошмарного сна: «Франческо Фоскари» ушел. Там, где была галера, бросал якорь испанский корабль «Нэо». Какое-то время я стоял словно вкопанный, не в силах собраться с мыслями. Я обессиленно опустил свой мешок с вещами на мостовую, проклиная все на свете.

Что случилось? Симонетта неделями уговаривала меня уехать с ней из Константинополя, а теперь, когда я уступил ее натиску, бросила меня одного. Неужели же я настолько ошибся в венецианке?

В отчаянии я опустился на мешок, уронил голову на руки и уставился в землю. Симонетта хотела одурачить меня? Ей нужны были только мои деньги? И какую роль в этом деле сыграл Лазарини? Это были вопросы, на которые я не знал ответа.

Теперь я уже не могу сказать, сколько времени тем утром я предавался размышлениям и строил догадки, забыв о действительности. Помню только, что я вскочил с твердым намерением сесть на следующий корабль, идущий в Венецию.

ВЕНЕЦИЯ

Построенный на сотне маленьких островов, населенный ста девяноста тысячами людей, этот город царит на всем Средиземноморье. Управляет республикой дож, за которым все же стоит могущественный Совет Десяти — верховный орган правосудия. Только что, после тридцатилетнего строительства, окончен Дворец дожей, достойный восхищения центр власти Серениссимы.[58]

Глава VII Тень преступления

В палаццо Агнезе на Большом Канале, который обвивает город лагун подобно трепещущей шелковой ленте, немая дочь зеркальщика пользовалась всеобщим расположением, и в первую очередь расположением Ингунды Доербек, жены судовладельца. Ингунда так сильно стала доверять Эдите, как никому еще не доверяла в этом большом и жутком доме. Даже мажордом Джузеппе не знал многого о частной жизни своей госпожи. Несмотря на немоту Эдиты женщины прекрасно понимали друг друга, и иногда было достаточно взгляда одной, чтобы пояснить что-либо другой.

У Ингунды Эдита чувствовала себя в безопасности — в безопасности от Мейтенса, появления которого она по-прежнему опасалась, в безопасности от своего отца, который, как она думала, теперь, когда расстроилась желанная свадьба с Мейтенсом, продаст ее первому встречному. Беспокоится ли отец о ней — об этом девушка не думала. Прошедшие недели, когдаей впервые в жизни пришлось принимать самостоятельные решения, укрепили веру Эдиты в себя и наполнили доселе не изведанным ощущением полноты жизни.

Все это, а также рискованное бегство из Константинополя изменили дочь зеркальщика даже внешне. Из юной миловидной девушки она превратилась в женщину. Теперь Эдита, по желанию своей госпожи, одевалась по венецианской моде — в яркие платья с узким поясом. Волосы, завязанные на затылке, девушка прикрывала вуалью. Эдита нравилась себе, когда гляделась в большое зеркало, висевшее на стене в спальне Ингунды.

Никому кроме Эдиты нельзя было входить в спальню госпожи, где окна с острыми арками выходили на канал. С одной стороны стена открывалась в гардеробную, где было больше нарядов, чем Ингунда Доербек могла надеть за один месяц, у противоположной стены находилась постель, где могли свободно разместиться четверо. С потолка свисал синий, расшитый золотом балдахин и шторы в том же стиле, собранные над головой в подобие облаков.

Поскольку Эдита была обязана поддерживать в порядке спальню госпожи, она не могла не заметить, что Ингунда и Даниэль Доербеки хотя и жили в одном доме, но не делили ложе. У судовладельца и его жены были очень странные отношения, заключавшиеся в том, чтобы через третьих лиц передавать друг другу сообщения. Хоть супруги Доербек иногда, по особым случаям, появлялись на людях вместе, дома они не разговаривали. И чем дольше наблюдала Эдита за ними обоими, тем больше понимала, как сильно Ингунда и Даниэль ненавидят друг друга.

Можно было заподозрить, что оба выродка, спрятанные на нижнем этаже палаццо Агнезе, внесли свой вклад во взаимную ненависть, но настоящая тайна оставалась неизвестной. Даниэль Доербек постоянно занимался своими делами в гавани и на складах на Канале ди Сан-Марко. В остальном же судовладелец жил очень замкнуто в своих комнатах на третьем этаже палаццо, входить в которые Эдите, равно как и всем остальным слугам женского пола было строжайше запрещено. Ходили слухи, что за запертыми дверями Доербек держит любовниц.

Что касается Эдиты, то ее мало интересовала жизнь господина. Девушка против воли стала спутницей гордой жены судовладельца, которая отнюдь не ограничивалась посещением рынков на Риальто и церквей Сан Джакомо или Сан Кассиано. Поскольку Ингунда была уверена в молчании Эдиты, она брала камеристку с собой в находившийся неподалеку кампо Сан Кассиано — место, куда ни одна порядочная женщина не пошла бы по доброй воле. На этой площади в любое время дня и ночи можно было встретить бесконечное множество красоток: неаполитанок с черными локонами, африканок с кожей цвета эбенового дерева, с золотыми браслетами на руках и ногах, похожих на детей китаянок и гордых венецианок в кричащих одеждах, которые предлагали свои услуги вовсе не из-за нужды, а исключительно ради развлечения. Они гордо вышагивали в своих «чиоппини», деревянной обуви, высотой иногда до половины локтя, в которых женщины казались выше и стройнее. Чем выше туфли, тем благороднее их владелица. Некоторые венецианки брали с собой служанок, которые поддерживали хозяек под руку, чтобы те не упали.

К числу этих женщин принадлежала и Ингунда Доербек. Эдита быстро смекнула это, когда хозяйка после короткого обмена фразами с мужчиной отослала ее домой. Это неожиданное свободное время Эдита использовала для того, чтобы при помощи жестов пообщаться с Джузеппе, причем ее в первую очередь интересовала судьба запертых детей Доербеков. Таким образом Эдита узнала, что одному было шестнадцать, второму — восемнадцать и что они слабоумные от рождения. Родители скрывали их появление на свет, и, поскольку детей не крестили, у них не было даже имен. Словно их вообще не существовало.

После того как первоначальное недоверие прошло, Эдита призналась Джузеппе, что регулярно навещает выродков на первом этаже. Благодаря этому ей удалось в первую очередь завоевать симпатию юноши, который поначалу встречал ее собачьим лаем, но однажды его искаженные черты сложились в трогательную улыбку. Конечно же, ни Доербек, ни его жена не должны были знать об этих тайных встречах.

После трех недель посещений Эдита окончательно подружилась с юношей. Она гладила его грубые руки и напухшие щеки, а тот благодарил ее вымученной улыбкой. Однако как Эдита ни старалась, подхода к девушке найти не смогла: все попытки словно наталкивались на невидимую стену.

Эдита восприняла как знак доверия то, что старый Джузеппе передал ей ключ от запретных комнат, чтобы она могла, когда точно была уверена, что никто не придет, навещать юношу и в вечерние часы. Как бы ей хотелось поговорить с ним, рассказать ему о мире за стенами его темницы! Но все, что могла дать ему Эдита, — это немного любви и нежности.

Приязнь, которую юноша чувствовал впервые в своей жалкой жизни, сделала его ласковым, словно ягненок. Гигант добродушно топал по своей клетке, и Эдита привыкла выпускать его из-за решетки ненадолго в переднюю комнату, прежде чем снова запереть.

В один из вечеров, которые имели для Эдиты такое же значение, как и для обиженного судьбой юноши, потому что в своей жизни она всегда получала помощь, но никому ее не оказывала, на нижнем этаже палаццо Агнезе произошла неожиданная встреча.

Эдита только что вошла в запретные комнаты и открыла решетку, за которой сидел юноша, когда услышала позади себя какой-то шум. Она была в некоторой степени уверена в том, что это мог быть только Джузеппе, который забрел сюда в поздний час, но, обернувшись, увидела в свете лампы Даниэля Доербека.

Эдита испугалась. Она подняла обе руки, словно желая попросить прощения, и в любую секунду ожидала услышать проклятия и ругань. Но судовладелец молча оглядел ее с ног до головы, поставил лампу на пол и поманил Эдиту к себе.

Доербек был ее господином, поэтому девушка подчинилась его требованию, ни о чем не задумываясь. И только оказавшись прямо перед ним, она заметила недобрый огонек в его глазах и не успела оглянуться, как Доербек подошел ближе, разорвал на ней платье и схватил ее за маленькую крепкую грудь.

Эдита догадывалась о том, что ей предстоит; но она была неспособна ни кричать, ни защищаться, ни бежать. Она застыла, не сопротивляясь. Доербек полностью сорвал с нее платье, и девушка осталась совсем голой. Когда он схватил ее за бедра, на ней не было ничего, кроме кожаных туфель. Даже когда господин толкнул ее на пол и набросился сверху, Эдита не сопротивлялась.

Ей стало противно, когда Доербек попытался проникнуть в нее. Было больно. Но прежде чем господин добрался до своей цели, Эдита, лежавшая на полу с закрытыми глазами, услышала треск. Открыв глаза, она увидела над собой лысый череп своего господина. На лбу с правой стороны зияла кровавая рана. Когда девушка хотела закричать, Доербек открыл рот, и оттуда хлынула сильная струя крови. Повернув голову и увидев это, Эдита крикнула — впервые за последние тринадцать лет:

— Нет, нет, нет!

Окровавленный Доербек скатился с ее тела на пол, несколько раз вздрогнул и затих, словно мертвый.

Только теперь в свете лампы Эдита увидела над собой юношу. Словно трофей, он держал в руках единственный стул в комнате, послуживший ему оружием.

— Боже мой! — закричала Эдита. — Что ты наделал? Юноша гордо улыбнулся.

— Что… что ты наделал? — повторила Эдита. Но вопрос ее был адресован не столько юноше, сколько самой себе. Она услышала свой собственный голос.

— Что… ты… наделал? — повторила она в третий раз. Она говорит! Ее губы произнесли слова.

Увидев раздробленный череп Доербека, Эдита наконец осознала всю важность случившегося. Она схватила остатки своего платья и натянула на окровавленное тело. Теперь не было ни причин, ни возможности скрывать местонахождение выродков. С громким криком она бросилась на лестницу. Ей навстречу спускался Джузеппе.

Прошло довольно много времени, прежде чем старик понял причину взволнованности Эдиты.

— Джузеппе! — раздался высокий голос Эдиты. — Джузеппе, юноша убил своего отца!

Старый слуга стоял, словно застыв. Для него было чудом, что немая заговорила.

Джузеппе покачал головой. Он не припоминал, чтобы Доербек когда-либо заходил в запретные комнаты. Но потом старик увидел полуголое, залитое кровью тело Эдиты, схватил ее за руку и потащил за собой через двери, за которыми находились запретные комнаты.

Дверь была слегка приоткрыта, и сквозь щель пробивался свет лампы, окрасивший тело Доербека в желтоватый цвет. Судовладелец лежал на спине. Рядом с его головой, наклоненной в сторону, образовалась темная лужа размером с колесо. Левая рука была в тени, и ее не было видно, а правая сжимала оголенное мужское достоинство. Ноги были раскинуты, словно их привязали. Пахло кровью.

Юноша ушел за решетку своей клетки. Он сидел на постели, прижав колени к подбородку, что-то бурча себе под нос, словно содеянное доставляло ему особое удовольствие. Казалось, девушка из клетки напротив вообще не поняла, что произошло; ей было страшно, и она тихонько скулила.

На расстоянии вытянутой руки от головы Доербека лежал разломанный стул. Передняя левая ножка была сломана посредине. Джузеппе глядел на Эдиту, словно не веря своим глазам.

Та прочла мысли Джузеппе и указала на юношу в клетке:

— Он хотел меня спасти! Доербек… — У нее не хватало слов. — Ты ведь веришь мне, Джузеппе?

Но прежде чем старик успел ответить, в дверях появилась Ингунда. На ней была белая накидка, волосы были растрепаны — вся она походила на призрак. Без сомнений, Ингунда увидела на полу труп своего мужа, но то, что Эдита могла говорить, казалось, интересовало ее намного больше.

— Я, — презрительно прошипела Ингунда, — с самого начала считала тебя змеей подколодной, ты шлюха, преступница. Я пригрела тебя из жалости, из сочувствия, тьфу! — Она сделала вид, что плюет на пол. — Знала бы я, что ты притворяешься немой, не делала бы тебе таких поблажек!

— Госпожа! — взволнованно воскликнула Эдита. — Вы несправедливы. Мне было четыре года, когда я потеряла дар речи. С тех пор я была немой. Клянусь всеми святыми!

— Оставь всех святых в покое, мерзкая негодница! — Сказав это, Ингунда взглянула на труп Доербека. Казалось, ей было противно, но внезапно выражение ее лица изменилось, и она с воплем бросилась на бездыханное тело мужа.

— Что ты натворила, подлая сука! Сначала ты соблазнила моего мужа, а потом убила!

— Нет же, нет! — твердила Эдита, падая на колени. — Господин хотел… совершить насилие. Я бы вела себя тихо, ведь я всего лишь служанка, но ваш сын пришел мне на помощь. Он убил своего отца.

Ингунда остановилась и подняла взгляд на Джузеппе:

— Что за чушь мелет эта приблудная баба?

Джузеппе зажал рот рукой, потряс головой и отвернулся, не в состоянии ответить.

— Может быть, ты наконец объяснишь мне, как эта шлюха додумалась до подобных утверждений? — продолжала Ингунда. Детей за решетками она не удостоила даже взглядом.

Дрожа, старый слуга ступил в круг света. Джузеппе протянул руку Ингунде, помогая подняться, и заговорил дрожащим голосом:

— Госпожа, позвольте мне заметить, я служу вам полжизни и теперь время признать правду…

Ингунда схватила Джузеппе за руку и встала, но прежде чем старый слуга успел продолжить, госпожа еще больше разбушевалась:

— Неужели же я окружена глупцами и идиотами, которые мелют всякую чушь? В чем мне признаваться? В том, что я в тебе, Джузеппе, и в тебе, — она кивнула на девушку, по-прежнему стоявшую на коленях, — ошибалась? Что вы злоупотребили моим доверием? Что вы все — жалкие создания?

На шум к входу в потайные комнаты прибежали остальные слуги; но никто не осмеливался переступить порог. Когда Ингунда заметила испуганную челядь, она бросилась на них с кулаками и криком:

— Любопытный сброд, марш по своим комнатам! И, обращаясь к Джузеппе, произнесла:

— И эту девку тоже надо запереть. После я с тобой поговорю.

С севера дул ледяной ветер, предвещая наступление осени, когда на следующее утро в палаццо Агнезе появились четверо укутайных в синие накидки уффициали, чиновников города Венеции, один из которых в знак своего высокого звания носил на голове красный берет, в то время как остальные ограничились скромными бархатными шапочками. Ингунда провела их всех на верхний этаж в комнату Эдиты.

Бледная Эдита сидела на своей постели и рыдала. События прошедшей ночи настолько потрясли ее, что она провела все время у окна, слушая перезвон колоколов на церквях. Между делом она то и дело повторяла про себя: «Я могу говорить. Я снова обрела голос». Она верила в то, что обстоятельства смерти Доербека прояснятся, как только откроется тайна слабоумных детей.

Представитель уффициали,[59] чернобородый мужчина высокого роста, подошел к девушке и произнес:

— Именем республики Венеция! Признаешь ли ты себя виновной в том, что убила своего хозяина, Даниэля Доербека? Во имя справедливости, говори правду!

Эдита вытерла платком слезы с лица и поднялась.

— Высокий господин! — решительно ответила она. — Я знаю, что все указывает на меня, но я никогда не убила бы человека.

— Лжет она! — зашипела у них за спиной Ингунда Доербек. — Да вы посмотрите на нее! Фальшива насквозь!

Уффициали поднял руку. Глядя на девушку, он произнес:

— Твоя госпожа утверждает, что ты несколько недель притворялась перед ней безгласной, хотя можешь говорить, как любой нормальный человек.

Тут Эдита не выдержала:

— Это неправда, господин! До вчерашнего дня, когда случилось несчастье, я не могла вымолвить ни слова. Я потеряла дар речи еще будучи ребенком. Мне должно благодарить Бога за эту милость. Но при таких обстоятельствах мне хочется, чтобы этого никогда не случалось.

В словах девушки слышалась такая искренность, что предводитель уффициали, уже готовый поверить ей, сказал:

— Свидетели! Кто может подтвердить твои слова?

— Мой отец, Михель Мельцер, господин!

— В таком случае, приведи его.

— Мой отец в Константинополе.

Когда чиновник услышал эти слова, лицо его омрачилось, и он сказал:

— То есть твой отец живет в Константинополе, а ты — в Венеции. Надеюсь, у тебя есть объяснение этому обстоятельству.

Эдита понурилась.

— Конечно.

Последовала длинная пауза, словно девушка боялась сознаться, но наконец она все же ответила:

— Я убежала от отца. Он хотел выдать меня замуж за мужчину, который мне не нравился. Но мужчина преследовал меня до самой Венеции.

— Все ложь! — разорялась Ингунда. — Один Бог знает, что на самом деле подвигло ее бежать в Константинополь. Может быть, она уже совершала убийства! Она ведьма, в сговоре с дьяволом. Она украла у меня мужа, а он был всем для меня! О, как же я его любила!

Услышав это, Эдита покраснела как мак, и в душе ее вскипела бессильная ярость. Эта жалкая комедия, игра в траур, которую Ингунда разыгрывала с искаженным лицом, так разозлила девушку, что она подошла к своей госпоже и прерывающимся голосом крикнула:

— Любили? Вы любили Доербека? Вы ненавидели этого человека, вы обманывали его. Вы предлагали себя на кампо Сан Кассиано, как продажная женщина. А Доербек приводил в дом любовниц и проводил с ними ночи. И все это я видела!

— Да, да, вы только послушайте эти злые слова! — прошипела Ингунда, обращаясь к чиновникам. — Теперь дьявол показал свое настоящее лицо. О, лучше бы я не жалела ее и не брала к себе в дом! Каждое слово, произнесенное ею, — ложь!

Едва Ингунда закончила свою речь, как Эдита ударила ее по лицу.

Только теперь уффициали подошли к ним и растащили, как судья растаскивает бойцов во время кулачных боев.

— Я знаю, — сказала Эдита, — я всего лишь служанка, а она — моя госпожа. Но это еще не значит, что она говорит правду. Спросите старого Джузеппе. Он знал о слабоумных детях господ. Их держат на нижнем этаже, как зверей. Я часто тайком навещала юношу. Когда его отец набросился на меня, юноша хотел защитить меня и ударил его стулом в висок. Я уверена, он не знал, что Доербек его отец!

Ингунда истерически рассмеялась:

— Эту историю ей дьявол на ухо нашептал! Уффициали серьезно поглядел на нее.

— Вы отрицаете ее слова?

— Как я уже говорила, — резко заявила Ингунда, — все это нашептал ей дьявол. У меня нет слабоумных детей.

— Господин, — обратилась Эдита к главному уффициали, — проверьте, правду ли я говорю. Пойдемте со мной на нижний этаж…

— …и увидите, что она солгала, — перебила Ингунда. Стоя перед входом в тайные комнаты, Эдита удивилась, что они против обыкновения не заперты. Войдя в комнату, она почувствовала, как все взгляды устремились на нее, и ее сердце бешено застучало. На каменном полу по-прежнему были следы крови, и в этот миг все ужасные события прошедшей ночи промелькнули перед ее внутренним взором.

Раздавшийся за спиной злобный голос вернул Эдиту к действительности:

— Видите, господин, дьявол лишил эту женщину разума! Здесь нет слабоумных детей. Это все порождения ее больного мозга.

Эдита уставилась сначала на одну, потом на вторую решетку, и в этот миг едва не поверила, что действительно утратила разум — за решетками с обеих сторон резвились обезьяны, такие, каких продают африканские торговцы на Рива дегли Скиавони. И, словно по таинственному знаку, в дверях появился старый слуга Джузеппе. Ингунда украдкой взглянула на него и сказала:

— Эта женщина утверждает, что в клетках держали каких-то слабоумных детей. Можешь ли ты, старейший слуга нашего дома, подтвердить это?

Джузеппе выслушал вопрос, потупив взгляд. Затем он поднял голову и печально поглядел на Эдиту. Наконец он ответил:

— Нет, госпожа, за этими решетками всегда держали только обезьян.

Эдита хотела возразить, броситься на старика, заставить его сказать правду; но прежде чем дело дошло до этого, уффициали кивнул своим спутникам. Те подошли к Эдите, связали ей руки за спиной, а предводитель громко провозгласил:

— Из страха перед Богом, на благо христианства, во имя республики, ты обвиняешься в том, что подлым образом лишила жизни своего господина, Даниэля Доербека.

Одетые в синее мужчины схватили Эдиту и потащили к выходу.

— Она дьяволица! — раздался на лестнице голос Ингунды. — Господь покарает ее!


В то время в Венеции правил дож Франческо Фоскари, человек с множеством достоинств, но и с таким же количеством недостатков. Соответственно, у него были как друзья, так и враги. За свою долгую жизнь Фоскари отобрал у Милана города Брешиа, Бергамо и, в первую очередь, Кремону, перетянул на свою сторону Равенну и Анкону. Выгода от этого была очевидна, но у многих вызывала недоверие. Даже в его собственной семье.

Начало правления Франческо Фоскари было так давно, что осталось уже очень мало людей, которые помнили, когда это было. Безо всякого вреда для себя Фоскари пережил три эпидемии чумы, случавшихся в городе примерно раз в восемь лет. После последней, четвертой, которая была шесть лет назад, у дожа, как и у многих венецианцев, постоянно звенело в ушах. Звон постепенно перерос в шум, похожий на гул бурного осеннего моря.

В такие дни Франческо Фоскари, хорошо известного своими роскошными одеждами, видели на балконе Дворца дожей: он сидел, сжав уши руками и глядя на лагуну, так, словно противостоял волнам и ветру. Периодически случались мгновения, когда буря в голове у дожа становилась сильнее. Тогда он бродил, согнувшись, по коридорам и галереям своего дворца и громко выкрикивал имена своих врагов, чтобы таким образом перекричать ужасные звуки, и стражники, сопровождавшие его, иногда думали, что дож лишился рассудка.

Такому человеку, как Фоскари, по праву рождения обрученному с морем (что каждый год подтверждалось неизменной церемонией), но на самом деле любившему только власть, такому человеку казалось, что все средства хороши, чтобы поддержать пошатнувшееся здоровье. Дож находился под постоянной опекой двух лейб-медиков. Но когда он услышал, что медик Крестьен Мейтенс, излечивший смертельно больного императора Константинополя, находится в городе, дож немедленно послал за ним, чтобы узнать, нет ли у него средства от шума в ушах.

По прибытии в Венецию Мейтенс распрощался с Pea и ее дочерьми. Pea нашла приют в небольшой колонии ремесленников египетского происхождения, неподалеку от арсеналов. Мейтенс же, напротив, остановился на дорогом постоялом дворе «Санта-Кроче» на кампо Сан-Захария. Некогда здесь было пристанище для зажиточных пилигримов, идущих в Иерусалим, а теперь тут останавливались главным образом дворяне и купцы из Германии и Фландрии.

Медик охотно пошел навстречу желанию дожа, поскольку оно обязывало к более длительному пребыванию в городе, что Мейтенсу было очень даже на руку. Кроме того, он чувствовал себя польщенным. Поэтому Мейтенс посетил Фоскари и пообещал обследовать уши его величества и после найти верное средство. Ведь, заметил Мейтенс, для необычных недугов необычных людей необходимы и необычные методы, и его величество не должен пугаться, не должен испытывать отвращение, если лекарь назовет ему ингредиенты, необходимые для лечебного средства.

Старый дож, привычный к разным болезням и самым едким эликсирам Востока, без видимого волнения выслушал на следующий день, что было необходимо Мельцеру: кувшин мочи впервые родившей ослицы, черпак мочи зайца и еще столько же — от белой козы.

На следующий день все было готово, и медик смешал все вместе, вскипятил ложку над пламенем, добавил две капли тминного масла и немного желчи гадюки. Затем он накапал варево в уши дожа, заметив, что Его Преосвященству епископу фон Шпрейеру, пораженному таким же недугом, это варево принесло больше облегчения, чем четырехнедельное паломничество в Рим.

А поскольку ничто не исцеляет так, как вера, и поскольку дож не собирался отставать от епископа фон Шпрейера в чудесном выздоровлении, шум в ушах Фоскари утих на следующий же день. Дож по-царски одарил медика, предложил ему жить во дворце и пожаловал чин первого лейб-медика. Крестьен Мейтенс взял деньги, а от очень прибыльного поста отказался — сказав, что сначала он хочет обдумать предложение.

В Венеции только и судачили, что об убийстве богатого судовладельца Доербека. Не потому, что убийства были в этом городе редкостью, а потому, что господин был убит своей немой служанкой, так, по крайней мере, говорили, и это придавало толкам особую пикантность. А поскольку свободное поведение Ингунды Доербек ни для кого не было тайной, некоторые предполагали, что именно жена Доербека приложила руку к убийству.

Слухи не остановились и на пороге «Санта-Кроче», где жил Мейтенс, и когда он узнал, что предполагаемая убийца родом из Майнца и притворялась немой, хоть превосходно умела говорить, он отправился прямиком в палаццо Агнезе, чтобы узнать подробности.

Перед палаццо на Большом Канале от третьего до первого этажа висел огромный черный шелковый платок. Так венецианцы объявляли о своем трауре, но еще больше это демонстрировало богатство покойного, поскольку шелковые платки такой величины стоили целое состояние. Платок такого же размера, как на палаццо Агнезе, видели только в день смерти дожа Томазо Мосениго, а это было уже почти тридцать лет назад.

Ингунда Доербек приняла медика в длинном черном траурном платье. Она резко заметила, что чувствует себя хорошо и не видит причины пользоваться его услугами. Ее недовольство возросло, когда Мейтенс заявил, что очень хорошо знает ее служанку Эдиту и считает ее не способной совершить убийство. А что касается немоты девушки, то он может подтвердить, что Эдита не говорила, и вполне возможно, что столь сильное потрясение вернуло ей утраченный дар речи.

— Ах, так это чудо! — цинично воскликнула Ингунда. — Или, может быть, ведовство? Я бы совершенно не удивилась! — Вдова судовладельца отвернулась от посетителя, скрестила руки на груди и стала глядеть в окно. От Мейтенса не укрылись подрагивания в уголках ее губ.

— Что вам, собственно говоря, от меня нужно? — спросила Ингунда, не глядя на медика.

— Ничего, что могло бы вас обидеть, — ответил тот. — Я только хотел подробнее узнать о судьбе Эдиты Мельцер и об обстоятельствах, толкнувших ее на преступление. Как я уже говорил, я не могу представить себе, чтобы Эдита убила человека. Она слабая девушка. Откуда у нее взялось столько сил, чтобы убить взрослого мужчину?

Ингунда обернулась. В глазах ее отражалось крайнее возбуждение.

— Она околдовала его! — вскричала женщина. — Он был беспомощен.

Сказала и снова отвернулась к окну.

Это не те манеры, с которыми подобает встречать посетителей. Кроме того, мысли ее нисколько не были омрачены трауром. У медика сложилось впечатление, что вдова ждала кого-то другого, потому что после краткой паузы, которую Мельцер из вежливости вставил в разговор, Ингунда грубо поинтересовалась:

— Это все?

Ошарашенный столь бесцеремонным обращением, Мейтенс уже собирался удалиться, как дверь в комнату отворилась и вошел старым Джузеппе. Одежда его была мокрой, длинные белые волосы свисали, как лианы. Не обращая внимания на Мейтенса, одетая в черное женщина бросилась к старику, оттащила его в сторону, а тот что-то проворчал своей госпоже. Медик не понял, что именно сказал Джузеппе, но вдова, казалось, испытала облегчение. Мейтенс удалился не попрощавшись.

По дороге на кампо Сан-Захария, где находился его постоялый двор, Мейтенс перешел Большой Канал по мосту Риальто — сооружению из сводчатых арок и подпорок, похожему на готический собор. Чтобы попасть с одной стороны канала на другую, нужно было взобраться на деревянную гору — настолько высоким был проход для кораблей. В центре сооружения ремесленники и торговцы предлагали свои товары: дорогие кожаные изделия, фрукты из далеких стран — но медик не обращал на них внимания. У него не шло из головы преступление, в котором обвиняли Эдиту. С тех пор как он видел девушку в последний раз, прошло несколько недель, но чем больше времени проходило, тем сильнее становились его чувства. Неужели же он должен стоять и смотреть, как Эдиту привлекут к суду за преступление, которого она не совершала? С другой стороны, поведение вдовы судовладельца казалось медику настолько загадочным, что он решил навести справки.

Даниэль Доербек был известным в Венеции человеком, из-за его богатства у него было много завистников, в первую очередь среди других судовладельцев. От Пьетро ди Кадоре, занимавшегося торговлей с Далмацким побережьем, Мейтенс узнал очень странные вещи, подтвердившие его подозрения: с немецким судовладельцем и его женой что-то было не так. Они, как сообщил ди Кадоре, жили очень уединенно, а палаццо Агнезе считался среди венецианцев жутким местом. Пьетро ди Кадоре слыхал о бесчинствах, которым предавались оба с особами противоположного пола. Слуги Доербеков также сообщали, что их господа не разговаривают друг с другом и вообще относятся один к другому с ненавистью и пренебрежением. Недавно Ингунда даже сбежала от мужа в Константинополь, но Доербек догнал ее на самом быстроходном из своих судов и вернул обратно.

Мейтенс был смущен. В его душе крепло подозрение, что именно госпожа Ингунда убила Даниэля Доербека, а вовсе не служанка Эдита. Поэтому медик решил, что отправится на следующий день к адвокату и в Quarantia Criminal — совет, который выносит решение по делам убийц и других опасных преступников.

Самым известным адвокатом Венеции был Чезаре Педроччи, которого называли il drago, драконом, не столько из-за его отвратительной внешности, благодаря которой он был известен, как из-за его способности думать с такой скоростью, словно у него было пять голов вместо одной. За предоплату в десять скудо Педроччи согласился заняться этим делом. Еще десять он потребовал на случай, если ему удастся вытащить Эдиту из тюрьмы. Медик согласился.

Совет Десяти выносил свои страшные приговоры в дальней части Дворца дожей. Там же, на третьем этаже, обитал председатель Десяти, почтенный венецианец по имени Аллегри с седой бородой и длинными черными волосами. Его приветливое лицо моментально омрачилось, когда он узнал Педроччи и Мейтенс назвал причину их визита.

Аллегри махнул рукой и заявил, что тут случай совершенно ясный: юная служанка убила своего господина, и Совет Десяти не придет ни к какому другому выводу, кроме как казнить ее через обезглавливание. Что им вообще нужно?

Тут Чезаре Педроччи восстал перед судьей во всей своей уродливости (чего стоил один только косой взгляд и темно-красная шишка на лбу) и плаксивым голосом заговорил:

— Мессир Аллегри, если бы я не знал вас так хорошо, то счел бы идиотом, дураком, который позволяет запутать себя пустой бабьей болтовней. Но я знаю вас, знаю вашу мудрость и проницательность уже много лет, и меня удивляет, что именно вы попались на удочку этой хитрющей бабы Ингунды Доербек, жены судовладельца. Весь город говорит о том, как сильно она ненавидела своего мужа, и нет ни одного человека, который не считал бы ее способной убить Даниэля Доербека. Девушка же, которую вы обвиняете в преступлении, молода и слишком слаба, чтобы убить стулом взрослого мужчину, такого, как Доербек.

Аллегри поднялся из-за своего широкого стола, указал пальцем на адвоката и закричал:

— Донна Ингунда пожаловалась на преступление! Все было так и никак иначе. Девчонка лжет. Никто не знает, откуда она взялась. Она притворялась немой, хотя говорит лучше, чем актер. И вообще, она, кажется, не в своем уме, бормочет что-то о сыне своей госпожи, который совершил преступление; это при том, что у синьоры нет детей.

Медик покачал головой и оперся о стол обеими руками:

— Когда я слушаю вас, мессир Аллегри, я начинаю сомневаться, об одном ли и том же человеке мы с вами говорим. Эта девушка по имени Эдита Мельцер родом из Майнца потеряла дар речи в детстве. И я, медик Крестьен Мейтенс, могу это подтвердить.

Некоторое время глава Совета Десяти и Мейтенс стояли, молча глядя друг на друга. Затем Аллегри ударил железной палочкой по колокольчику, стоявшему на письменном столе. Появился одетый в красное слуга, и Аллегри поручил ему привести из поцци, как он выразился, убийцу.

Поцци, то есть подвалы, были сырыми камерами без окон. В отличие от пьомби, свинцовых комнат под крышей, где держали воров, богохульников и прелюбодеев, поцци были предназначены для опасных преступников: убийц, поджигателей и шпионов, ожидавших там смертной казни.

— Это вы остановили шум в ушах у дожа? — спросил Аллегри, обращаясь к Мейтенсу, пока они ждали появления Эдиты.

— С Божьей помощью и благодаря тайному эликсиру, — ответил медик. Он думал, что исцеление Фоскари поможет ему в этой ситуации, но он ошибся.

Аллегри нахмурился и с выражением страдания на лице заметил:

— Лучше бы вы этого не делали. Фоскари стар и уже не владеет своим разумом. Он — несчастье для всей республики.

Столь откровенное высказывание смутило Мейтенса, в то время как адвокат, казалось, нисколько не удивился.

— Я врач, — ответил Мейтенс, — и помогаю всякому, кому нужна моя помощь. За это мне платят.

Когда он говорил, дверь распахнулась и двое стражников в черных кожаных одеждах ввели Эдиту. Без сомнения, это была Эдита, но как же она изменилась с тех пор, как они в последний раз виделись на корабле! На ней был серый балахон, перевязанный на талии веревкой. Ноги были обмотаны лохмотьями. Длинные, некогда столь пышные волосы коротко остригли. Но спина девушки была прямой, а глаза открыто смотрели на присутствующих.

Медик подошел к Эдите и протянул ей руку, но девушка отшатнулась.

— Не нужно бояться, — сказал медик по-немецки, — я нанял лучшего адвоката, который защитит тебя. Все будет хорошо. Доверься мне.

Эдита глядела на него, широко раскрыв глаза. Она молчала, словно ей трудно было говорить. Наконец, после долгой паузы, девушка открыла рот и твердо сказала:

— Почему вы не оставите меня в покое? Так и будете преследовать меня до самой смерти?

Эти слова больно задели Мейтенса. Один тот факт, что Эдита могла говорить, был достаточно волнующим, но звучание ее голоса совсем выбило медика из колеи. Он прислушивался к отзвукам слов Эдиты, пока они совсем не стихли.

В тот же миг он осознал значение сказанного. Мейтенс вздохнул. Конечно, он ожидал более приветливых слов, ожидал признательности, он ведь о ней заботился. Но до сих пор Эдита лишь отталкивала его, и не это ли еще больше усиливало его привязанность к ней?

— Я рад, что ты снова можешь говорить, — сдержанно произнес медик. — Все к лучшему, не сомневайся. Мессир Педроччи поможет тебе защититься перед Советом Десяти.

Услышав свое имя, адвокат попытался ободряюще улыбнуться, но Эдита смотрела в сторону.

Потеряв терпение, Аллегри обратился к Мейтенсу и, указав на Эдиту, задал вопрос:

— Это та самая девушка, которая, как вы утверждаете, потеряла голос?

— Могу в этом поклясться, мессир Аллегри. Римская Церковь знает много таких чудес, которые с точки зрения медицины таковыми вовсе не являются.

— А что же это тогда?

— Внутренние процессы, имеющие естественное объяснение. Ведь точно так же, как душевное потрясение может отнять у человека дар речи, оно же может ему его вернуть.

— Что касается души, то это дело богословов, — отмахнулся Аллегри.

Педроччи громко вмешался:

— В таком случае, приведите теологов! Они тут тысячами бегают!

Аллегри хлопнул ладонью по столу и воскликнул:

— Это не заседание суда, мессир Педроччи! И, мрачно поглядев на девушку, произнес:

— Ты избавила бы нас от многих хлопот, если бы призналась во всем, сучка.

— Мне не в чем признаваться, — твердо ответила Эдита. — Все что нужно было сказать, я сказала. Господин хотел совершить надо мною насилие, но его собственный сын убил его.

— А кто, кроме тебя, видел сына судовладельца? — спросил Педроччи.

— Старый слуга Джузеппе. Он открыл мне доступ в запретные комнаты. Но я уверена, что другие тоже знали о существовании юноши.

Аллегри с сомнением смотрел на нее.

— Слуга утверждает, что в комнатах, которые ты называешь запретными, всегда держали обезьян.

— Он лжет. Джузеппе боится потерять свое место! — воскликнула Эдита, сильно покраснев.

Мейтенс, увидев, что девушка волнуется, попытался ее успокоить:

— Мы допросим старого слугу и заставим его сказать правду. Адвокат подошел к ним и спросил:

— Как он выглядел, этот сын судовладельца, о котором говорят, что его никто не видел?

Эдита потупилась.

— Он был слабоумным, выродком, каких держат в специальных домах. Его тело было огромным, а голова в два раза больше, чем у обычного человека. В другой клетке Доербеки держали свою дочь. Она была похожа на брата, такая же страшная…

— Хватит уже! — перебил Аллегри Эдиту.

И, обращаясь к одному из стражников, он приказал:

— Отведите ее обратно в камеру!

К приказу девушка отнеслась равнодушно. Она повернулась и пошла прочь.

— Прощай! — крикнул Мейтенс вдогонку Эдите; но, казалось, она не хотела слышать слова прощания.

Глава VIII Свобода и искушение

Волнения, возникшие из-за убийства судовладельца Доербека, поутихли, но затем снова возросли, ведь адвокат Чезаре Педроччи умел тонко пустить слухи, чтобы очернить Ингунду. Прикрыв рот ладонью, шептались жены рыбаков на кампо делла Пешерия и торговцы на Риаль-то о том, что жена судовладельца сходит с ума от любви и привержена как к своему, так и к противоположному полу, и потому что грешит, рожала детей-уродов и то ли убивала их, то ли держала в клетках и потом продавала. Более того, из-за ссоры по поводу ее порочного поведения она убила собственного мужа и обвинила в содеянном свою служанку. Но как ни старался Педроччи привлечь в качестве свидетеля одного из многочисленных любовников Ингунды, все его усилия пропадали втуне, поскольку никто не осмеливался признаться в этом перед всеми.

Той осенью раньше, чем обычно, начались бури. В лагуне волны сильно бились о берег и иногда были настолько высокими, что докатывались даже до дверей собора Святого Марка, а в соборе было по щиколотку воды. Однажды утром рыбаки, которые очищали мол Сан-Марко после бурных волнений от мертвых морских животных, фукуса и вонючих нечистот, увидели жуткую картину. Волны вынесли на берег два привязанных друг к другу распухших голых тела. Вокруг шей у них были обмотаны чулки, а головы, по сравнению с телами, казались просто огромными. Насколько можно было судить по их лицам, у обоих были признаки сильной умственной отсталости.

Вскоре вокруг ужасной находки образовалось скопление народа. Старая, одетая в черное женщина, которая шла с утренней мессы в соборе Святого Марка, с криком закрыла лицо руками и запричитала:

— Господи, спаси и сохрани меня, если это пе слабоумные дети Доербеков!

Зеваки вопросительно переглядывались. Некоторые наклонялись, чтобы поближе разглядеть бесформенные головы. Наконец все признали, что старуха права: это действительно были жалкие выродки.

В Венеции не было ни одного посыльного, который был бы быстрее, чем слухи. И дело тут не только в том, что венецианцы очень любили общаться, высунувшись из окна; в первую очередь это объяснялось тем, что в городе на очень маленьком пространстве жили почти двести тысяч людей и для них не было ничего более интересного, чем болтовня. Пересказывание сплетен было самым любимым занятием венецианцев, наряду с едой и питьем. И поскольку Чезаре Педроччи немало зарабатывал на слухах, он был одним из первых, кто услышал о всплывших трупах. И адвокат понял, что пробил его час.

Так быстро, как только позволяла ему его более короткая левая нога, Педроччи поспешил от кампо Санти-Филипо-э-Джакомо, где он жил в узком домике, на Пьяцетта, чтобы поглядеть на опухшие трупы. Предположение старухи, что это могут быть дети Ингунды Доербек, было поддержано зеваками, и толпа заочно обвинила жену судовладельца в том, что она— ведьма.

Педроччи остановил рыбаков, которые как раз собирались убрать опухшие трупы. Сначала, сказал он, на трупы должен посмотреть мессир Аллегри из Совета Десяти. Адвокат немедленно отправился к Аллегри, сообщил ему о случившемся и потребовал, чтобы председатель Совета сам поглядел на уродливых существ.

Раздосадованный неслыханной новостью, Аллегри заметил, что тот факт, что на берег выбросило два трупа выродков, еще не доказывает, что речь идет о детях вдовы, и уже совершенно не очевидно, что это она их утопила.

Хитрый адвокат не стал спорить, но, как сказал Педроччи, необычная находка в виде трупов все же подтверждает слова служанки и представляет донну Ингунду лживой. Наконец Аллегри и адвокат сошлись на том, чтобы привести Ингунду Доербек и плененную служанку к месту обнаружения трупов.

Тем временем на моле Сан-Марко столпилось огромное количество людей. Каждый пытался хотя бы одним глазком глянуть на связанные трупы.

Беспокойство возрастало, среди зевак начались бесчинства, поскольку каждый хотел быть поближе к происшествию. Появились одетые в красное стражники и стали расчищать проход для судьи Аллегри и адвоката Педроччи, за которыми следовали связанная Эдита Мельцер и одетая в черное Ингунда Доербек.

При виде Ингунды толпа закричала:

— Шлюха! Ведьма! Детоубийца!

Эдите сочувствовали.

Аллегри с отвращением осмотрел находку со всех сторон. Затем велел Эдите подойти ближе и громко, так, чтобы все слышали, спросил, обращаясь к связанной девушке:

— Это те дети, которых, как ты утверждаешь, держали в клетках в палаццо Агнезе?

На огромной площади стало тихо. Только чайки кричали в рассветном небе. Эдита вышла вперед, осмотрела трупы и, не отводя глаз от мертвых детей, ответила:

— Да, это они. У меня нет ни тени сомнения. Сохрани Господь их несчастные души.

В толпе послышалось неясное бормотание.

Наконец Аллегри велел подойти Ингуиде, но та отказалась. Тогда Аллегри дал знак своим стражам, и они подвели закутанную в вуаль женщину.

Ингунда сопротивлялась. Сорвав с головы черную вуаль, она стала хлестать ею стражников, подталкивавших ее вперед, и кричать:

— Оставьте меня в покое! Я не хочу их видеть! Оставьте меня в покое!

Но стражники не отступались и подтащили Ингунду Доербек к выловленным из воды трупам.

Аллегри, охваченный гневом из-за того, что Ингунда его ослушалась, подошел к ней, схватил ее за шею и с силой нагнул, заставив смотреть. Ее попытка вырваться оказалась безуспешной. Ингунда споткнулась и упала на лежавшие рядом трупы. Прикоснувшись к мертвым телам, она испытала шок и так и осталась лежать на них без движения.

— Поднимите ее! — приказал Аллегри стражникам, и когда мужчины схватили Ингунду за руки, чтобы поднять ее, она снова начала драться и голосом, способным поднять мертвого, закричала:

— Дьявол обрюхатил меня, посмотрите только! — При этом она задрала юбки, так что стало видно ее неприкрытое срамное место. И, глядя на трупы, добавила:

— Это дети дьявола! Вы только посмотрите на них! Разве они не похожи на дьявола во плоти? — И заплакала.

На площади перед Дворцом дожей люди стояли как вкопанные. Поэтому каждый услышал слова адвоката, обращенные к председателю Совета:

— Случай, мессир Аллегри, вероятно, ясен. Перед вами в кандалах стоит не та, которая должна быть в них.

Аллегри кивнул, но не сказал ни слова — настолько потряс его невероятный поворот дела. Он глядел на Эдиту, спокойно стоявшую с опущенной головой.

— Вы должны освободить девушку! — настаивал Педроччи. — Ни один человек, даже слуга, не заслуживает быть несправедливо осужденным во имя республики.

Тут председатель Совета Десяти сделал знак своим стражникам, и пока одни развязывали Эдиту, другие заломили Ингунде руки за спину и связали. Ингунда не сопротивлялась, только взглянула на Эдиту и, кажется, недобро улыбнулась.

Тут венецианцы, прежде молча наблюдавшие за происходящим, стали горланить. Все поносили Ингунду. Не обошли насмешками даже председателя Аллегри.

* * *
По пути к дожу Фоскари, которого снова мучил звон в ушах, Крестьен Мейтенс узнал о внезапном повороте судьбы. Он взволнованно протолкался к месту происшествия. Его увидел Чезаре Педроччи и через головы людей прокричал:

— Мейтенс, вы должны мне еще десять скудо! Как договаривались!

Медик неохотно кивнул. Он бросил на Аллегри беглый, полный презрения взгляд. При виде выловленных из воды трупов Мейтенс только покачал головой.Затем, обращаясь к адвокату, спросил:

— Где она? Где Эдита?

Педроччи огляделся по сторонам. Стражники удалились вместе с Ингундой Доербек.

— Только что была здесь!

Толстенький медик, о котором никогда нельзя было подумать, что он может выйти из себя, обернулся вокруг своей оси в поисках Эдиты. Затем, словно лев, которому дали понюхать крови, прыгнул к Педроччи, схватил его за глотку, затряс так, что у адвоката искры из глаз посыпались, и, едва не плача, закричал:

— Ты, вонючий адвокатишко, вместо того чтобы позаботиться о девушке, думаешь только о деньгах! Где Эдита?

Еще бы немного, и Мейтенс задушил бы Чезаре Педроччи голыми руками, но трое храбрецов вмешались и освободили адвоката из смертельной хватки возмущенного медика.

Некоторые зеваки утверждали, что видели, как Эдита шла по направлению к Рива дегли Скиавони. Двое других спорили с ними, заявляя, что девушка точно скрылась в южном боковом входе в базилику собора Святого Марка.

— Все это ложь! — кричали две старухи. — Девушка с коротко стриженными волосами села в барку и направилась к острову Гвидекка.

На самом же деле Эдита, наконец-то свободная от пут, незамеченной пробралась сквозь толпу зевак и направилась к кампо Санто-Стефано, в нескончаемый лабиринт улочек и переулков, где хорошо ориентировались только венецианцы, жившие здесь с самого рождения. Поскольку Эдита часто ходила здесь со своей госпожой, она знала церковь Санто Стефано, колокольня которой накренилась вскоре после ее возведения.

Когда девушка вошла в кампо, пошел дождь. Вдоль стен домов ютились оборванцы. Только иногда за высокими окнами видно было движение. Ничто не настраивает на столь грустный лад, как венецианское кампо в дождливый день, но оборванцы, спешившие к церкви Санто Стефано, еще больше усиливали гнетущее впечатление. Эдите ни разу не доводилось бывать здесь утром, и поэтому ей никогда не приходилось наблюдать за тем, как сюда приходят кормиться все бедняки в округе. Босоногий падре и какая-то монахиня, стоявшие на ступенях церкви, наполняли горячим супом глиняные черепки, выуженные из мусора. Кроме того, здесь давали пару кусков хлеба, и каждый должен был за это осенить себя крестным знамением и произнести начало какой-нибудь молитвы.

Эдита почувствовала, что голодна, поэтому не колеблясь встала в длинную очередь, тянувшуюся к церкви. Невысокий бородатый старик, стоявший перед ней и бормотавший себе под нос что-то невнятное, внезапно повернулся, оглядел девушку с головы до ног и проворчал:

— А тебя я здесь раньше не видел. Ты откуда?

— Нет, — ответила Эдита, которая не до конца поняла, что ей было сказано.

— А, ты голодна, девочка, — заметил старик, и голос его стал немного приветливее. — Нюхом чую.

Эдита непонимающе глядела на него. Может быть, к ней пристал гнилостный запах поцци? Она отвернулась.

— Но ведь в этом нет ничего постыдного! — закричал старик. — Жрать от пуза — вот что постыдно. Поверь мне, дитя, я в своей жизни много раз наедался до отвала!

Он сложил руки на животе.

— Я имею в виду, так, что меня начинало рвать. Но знаком мне и голод, и его запах. Сытые пахнут иначе. Не хочу сказать, что лучше. Сытые пахнут жиром. Из их пор сочится жир, как сукровица из раны, тьфу ты пропасть! Ты понимаешь, что я имею в виду?

— Да, да! — ответила Эдита в надежде, что старик удовлетворится этим, потому что их разговор уже начал привлекать всеобщее внимание.

— Послушай, — снова начал старик, на этот раз еще тише. — Если хочешь, я возьму тебя к монашкам из Санта Маргарита. Там бедняков кормят на полчаса позже. У меня есть еще одна монетка для переправы через Большой Канал. Но… — он приложил палец ко рту, — об этом никто не должен знать. Кстати, меня зовут Никколо, но все называют меня il capitano.

Босоногий монах, которого все бедняки называли «падре Туллио», разливал суп деревянным черпаком. Стоя перед монахом, старик трижды осенил себя крестным знамением, привычным жестом сложив указательный и средний пальцы правой руки и касаясь ими лба, груди и обоих плеч, и тут же принялся быстро-быстро, так, что дух захватывало, читать «Аве Мария» на латыни, по многолетнему опыту попрошайки зная, что это гарантировало двойную порцию.

Когда подошла очередь Эдиты, монах в растерянности замер:

— Где твоя посуда, дочь моя? Девушка пожала плечами и ответила:

— Дайте мне хотя бы кусок хлеба, это утолит самый страшный голод.

Монахиня, ставшая свидетельницей разговора, протянула Эдите большой кусок хлеба, и девушка жадно стала есть.

— И?.. — с укоризной произнес падре Туллио. — Ты что же, язычница, что христианские обычаи тебе неведомы?

Тут Эдита поспешно осенила себя крестным знамением и столь же поспешно пробормотала:

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа…

Старый попрошайка тем временем выхлебал свой суп, снова протянул миску монаху и извиняющимся тоном произнес: — Для девушки, ей это необходимо.

— Эй, — крикнул падре Туллио вслед Эдите, которая уже собиралась уходить. — Вот твой суп!

Дымящееся варево отдавало свеклой и вонючим жиром — такой привкус бывает от рыбьих отходов, если их долго варить. Пахло не очень аппетитно. Но все же похлебка была горячей и прогнала холод. И в то время как остальные, едва покончив с едой, разбегались в стороны подобно крысам, предпочитающим норы открытой местности, Эдита прислонилась к деревянным воротам церкви и скрестила казавшиеся теперь слишком легкими руки на груди. И внезапно до конца осознала свою жалкую судьбу. Глаза девушки наполнились слезами, и площадь со всеми находившимися на ней домами внезапно приобрела размытые очертания. Как же быть дальше?

— Во имя святой Девы Марии, — внезапно услышала Эдита позади себя голос монаха, — зачем тебе остригли волосы?

Девушка испуганно провела рукой по волосам. Она совсем забыла, что на ней теперь это позорное пятно. Эдита промолчала из страха, что от волнения снова не сможет говорить.

Падре сложил руки на животе, пристально поглядел на девушку и, поскольку Эдита не отвечала, продолжил:

— Обычно женщины расстаются с волосами только в тюрьме. Это так?

Эдита почувствовала, что попалась, и, сделав отчаянный прыжок в сторону, попыталась убежать от падре, но тот оказался проворнее. Он крепко схватил Эдиту за руку и с показной приветливостью, свойственной всем лицам духовного сана, спросил:

— Куда ты так торопишься, дитя мое? У овечек, приходящих сюда, обычно много времени. Время — это единственное, что есть у них в избытке. Так почему же ты убегаешь? Ты можешь доверить мне все, что у тебя на сердце. Я не буду судить тебя. Но если тебе нужен совет, то я не откажу.

Эдита по-прежнему молчала, а падре Туллио продолжал:

— Ты должна поверить, что мужчина моего сана, посвятивший жизнь Богу, чужой в этом мире. Разве заботился бы я тогда о беднейших из бедных? — Сделав паузу, он спросил: — Ты сбежала, я прав?

— Нет, клянусь! — поспешно выкрикнула Эдита. — Меня отпустили.

Монах в коричневой сутане кивнул, словно хотел сказать: хорошо, хорошо, я тебе верю! И, наконец, произнес:

— Ты нездешняя. Это понятно по тому, как ты говоришь. Ты с севера. Как тебя зовут?

— Эдита, — тихо ответила девушка, стянув платье на груди.

— Тебе холодно, — сказал падре. — Пойдем в тепло.

И, не обращая на девушку внимания, Туллио пошел вперед. Он был уверен, что Эдита последует за ним, и не ошибся.

Они вошли в церковь через боковую дверь с искусно обработанными стальными лентами. Высокий церковный свод был оббит деревом и снабжен стропилами — казалось, что смотришь на лежащий вверх килем корабль. Было влажно и пахло застоявшимся дымом.

Перед исповедальней, встроенной в стенную кладку бокового нефа и напоминавшей дверцами платяной шкаф, какие Эдита видела в палаццо Агнезе, монах остановился, отворил дверцу и втолкнул девушку вовнутрь, а сам зашел за перегородку в середине исповедальни.

Эдита чувствовала себя настолько измотанной и беспомощной, что не решалась перечить падре. И поскольку в исповедальне имелась только низенькая скамеечка для преклонения колен и было совершенно некуда сесть, девушка встала на колени и сложила руки.

За деревянной решеткой появилось лицо монаха, освещенное слабым светом, и Эдита воспользовалась возможностью получше разглядеть его. Подбородок падре Туллио обрамляла темная, коротко стриженная бородка, скрывающая юные черты лица. Острый нос с горбинкой ниже переносицы подтверждал венецианское происхождение монаха. И хотя Эдита не могла видеть его глаз, все равно лицо падре Туллио выражало скорее печаль, чем надежду на вечное блаженство.

Отвернувшись от девушки, падре спокойно произнес:

— Ты можешь доверить мне все, что тебя гложет, дочь моя, и если я должен исповедать тебя, то начинай, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа… — Он осенил себя крестным знамением и приставил ухо к деревянной решетке, но Эдита упорно молчала.

— Ну что ж, — обратился падре к Эдите, — наверняка у тебя есть причина молчать, по если ты хочешь отпущения своих грехов, то говори. Так учит Церковь.

— Тут нечего прощать, — тихим голосом ответила Эдита. — Я не знаю за собой вины.

Монах удивленно поднял брови.

— На каждом из нас есть вина — на тебе, на мне. На всех. Эдита хотела ответить, но падре Туллио опередил ее:

— Ты, вероятно, удивляешься, что такой человек, как я, член ордена, находится вдали от своего монастыря и кормит бедняков….

— Удивляюсь? Почему я должна удивляться? Вы хороший человек, падре, и за это вас ожидает справедливая награда на небесах.

— О нет! — воскликнул монах. — Напротив, я дурной человек, грешник, и в этом причина того, что я был изгнан из своего монастыря. Теперь я занимаюсь раздачей бесплатной еды в Санто Стефано.

На мгновение Эдита позабыла о своей собственной судьбе. Слова падре вызвали в ней интерес, и она осторожно поинтересовалась:

— Вы хотите сказать, что неохотно выполняете свою работу? Монах за деревянной решеткой заколебался, затем спокойно ответил:

— Конечно же, это чудесное занятие — собирать деньги с богатых венецианцев для бедняков. Но для монаха, который написал трактаты по метафизике и философии древних, это не очень почетно.

— Я понимаю, — тихо ответила Эдита. — В ваших трудах вы пошли против Церкви!

— Как тебе такое в голову могло прийти, дитя мое? Я никогда не пошел бы против учения Матери-Церкви. Нет, проблема не в моей голове, а…

— А в чем?

— Ах, это запутанная история, и ты слишком молода, чтобы понять ее.

— Не обманывайтесь моей юностью, падре. Хоть я и молода годами, но у меня богатый опыт — в том, что касается ударов судьбы. Так в чем же печаль ваша?

Монах тяжело дышал. Затем, словно это он был грешником, а юная девушка, слушавшая его по ту сторону деревянной решетки — исповедником, которому он каялся в содеянном, падре Туллио произнес:

— Я еще никому об этом не рассказывал, потому что это позор — для моего ордена и для моей семьи. У тебя есть братья и сестры?

— Нет.

— В таком случае можешь считать, что тебе повезло. Я был самым младшим из троих сыновей в одной очень богатой семье. На мосто отца на Мурано работали сто стеклодувов. Но как это обычно бывает в Венеции — старший получает все, а младший может радоваться, что ему разрешили учиться читать и писать. Когда мне было шесть лет, отец послал меня к монахам в Сан Кассиано. Конечно, я выучил все, что может понять ребенок в моем возрасте, о моей одежде заботились, мне давали есть — но любви, материнской любви, не было. При этом я ни в чем не нуждался так, как в любви и заботе. В шестнадцать лет я стал послушником в ордене кармелитов. Это произошло по доброй воле. Никто не заставлял меня этого делать, но что еще мне оставалось?

— Убежать и начать жить по-своему! — вставила Эдита.

— Это легче сказать, чем сделать. Мне не хватало силы духа и уверенности в себе. Нет, я остался в монастыре и стал босоногим кармелитом. Еще во время учебы я ощущал неосознанное влечение к своему полу. Неудивительно, когда годами видишь только братьев. Ты должна знать, что однополая любовь — не редкость за стенами монастыря. И я наверняка окончил бы свои дни среди монахов Сан Кассиано, если бы не приор, который положил на меня глаз, старый, себялюбивый сластолюбец на тоненьких ножках, как у аиста, и с огромным надутым животом, как у жабы. Сначала он облапил меня с головы до ног и проверил, что у меня под рясой. Но когда приор потребовал мою задницу, я оттолкнул его с такой силой, что он упал на пол спальни и сломал себе обе ноги. Должен признаться, что мне даже не было его жалко. Приор обвинил меня в неповиновении и воспользовался этим поводом, чтобы выгнать меня из монастыря. Теперь ты знаешь мою историю, судьбу босоногого.

Хотя Эдита сама находилась в ужасном положении — худшем, какое только можно представить себе для одинокой девушки, она испытывала сострадание к монаху-кармелиту. Движимая этим чувством, Эдита сказала, обращаясь к Туллио:

— Бедный падре, я хотела бы вам помочь и спасти вас из этого ужасного положения, в котором вы оказались.

За всю свою жизнь падре Туллио никогда не приходилось сталкиваться с чем-либо вроде сочувствия, участия и душевного тепла. И тут приходит девушка, которой в общем-то нужна была его помощь, и он открывается перед ней. Почему он рассказал ей о своем прошлом? Святая Дева Мария, почему он это сделал?

Падре даже подскочил от волнения и вышел из исповедальни. Став посредине церкви, он поспешно стал кланяться и исчез в маленькой боковой дверце рядом с алтарем.

Эдита не знала, что с ним случилось. Она вышла из Санто Стефано через ту же дверь, в которую вошла. Хотя день уже близился к полудню, на мокрой от дождя площади было спокойно. Не было слышно даже детского гама, обычно присутствующего на всех площадях города. Дрожа от холода, Эдита отправилась на восток.

В темных переулках, которые в тот день были еще мрачнее чем обычно, пахло то туалетной водой, то внутренностями животных. Вонь от свежевыдубленной кожи на следующем углу смешивалась с ароматом изысканнейших специй. И над всем этим царил гнилостный запах от каналов и отсыревших стен.

По Риальто девушка перешла Большой Канал. Но в этот мрачный день ее не интересовали яркие ткани, ожерелья, перчатки, рубашки и роскошные платья, которые продавали на мосту и по обе стороны канала. Эдита решительно направилась к палаццо Агнезе. Девушка не знала, что ждет ее там, но она промокла, замерзла, и ей нужна была теплая одежда.

В надежде попасть в дом незамеченной Эдита решила войти с черного хода. Ей даже удалось незамеченной добраться до своей комнаты под крышей, и девушка стала торопливо запихивать в мешок платья и кожаные туфли. Вдруг она поняла, что за у нее спиной кто-то есть. В дверном проеме стоял старый слуга Джузеппе.

Руки старика тряслись, а на лбу пульсировала вертикальная синеватая жилка. Казалось, из-за событий последних дней он постарел на целых десять лет. Джузеппе не мог вымолвить ни слова. Он нерешительно подошел к девушке и, когда был уже совсем близко, притянул Эдиту к себе и плачущим голосом сказал:

— Я не хотел этого, поверь мне. Я проклятый трус, ничтожество. Господь накажет меня. — Старик всхлипывал, обнимая Эдиту.

Каким бы искренним ни было это объятие, обида Эдиты была сильнее. В конце концов, это Джузеппе оболгал ее, понимая, что ее могут казнить. Девушка отчаянно пыталась вырваться из объятий Джузеппе, колотя его кулачками по спине. Она воскликнула:

— Твое раскаяние слишком запоздало, Джузеппе! Я могла уже быть мертвой!

Наконец ей удалось освободиться. Джузеппе осел на пол и как побитая собака пополз, завывая, на четвереньках к сундуку, в котором Эдита хранила свою одежду.

Он сел на корточки и, то и дело всхлипывая, пробормотал:

— Это все моя вина. Я привязал мертвых детей друг к другу и утопил в лагуне. Я делал все, что требовала от меня донна Ингунда.

— Мертвых детей? Они оба были живы, когда я видела их последний раз в клетках!

Джузеппе кивнул и смущенно отвернулся.

— Да, они жили! Но какой жизнью! Можно ли назвать это жизнью? Я наблюдал за их существованием, как только они родились, потому что я один знал об этом с самого начала. Это я уговорил донну Ингунду покончить с существованием бедных детей. Я добыл яд и напоил их.

— Боже мой! — тихо произнесла Эдита, опускаясь на постель. — Скажи, что все это неправда! Скажи, что все это мне приснилось!

Она уронила голову на руки и уставилась в пустоту.

— Ты когда-нибудь думала об отношениях между Доербеком и его женой?

Эдита подняла голову.

— Они ненавидели друг друга. Это я заметила.

— Они не просто ненавидели друг друга, они ненавидели в первую очередь каждый себя, поскольку оба понимали, что поступили неправильно и совершили большой грех.

С самого начала Эдита догадывалась, что за поведением Доербеков кроется какая-то тайна, о которой никто не должен был знать. Однажды она уже заговаривала с Джузеппе об этом, но натолкнулась на замечание в том духе, что, мол, лучше бы она не спрашивала.

Старый слуга снова взял себя в руки и заговорил твердым голосом:

— Даниэль и Ингунда Доербек — брат и сестра. Они влюбились друг в друга, когда Ингунде было двадцать лет. Год им удавалось скрывать свои отношения. Когда Ингунда забеременела, Даниэль попросил у своего отца наследство и отправился в Венецию. Здесь они и жили, никем не узнанные, как муж и жена, и их отношения казались идеальными, пока не родился на свет ребенок, урод с водянкой головного мозга и жабьими глазами. Господь не допускает, чтобы нарушались Его законы. Но Даниэль и Ингунда Доербек посчитали это случайностью. Из боязни, что урод раскроет тайну их инцеста, они скрывали рожденное существо. Когда два года спустя родился мальчик с такими же отклонениями, супруги стали обвинять друг друга в случившемся. Вскоре их любовь обернулась ненавистью, а ненависть переросла в презрение. Теперь ты знаешь все.

Эдита покачала головой, словно не желая верить словам Джузеппе. Какая трагедия скрывалась за стенами этого палаццо!

— И что ты теперь собираешься делать? — спросила Эдита после долгого молчания.

Джузеппе понурился, словно ему было стыдно перед девушкой.

— Я предстану перед Советом Десяти. Я признаюсь во всем и ни о чем не умолчу. Я стар. Мне не стоит бояться смерти.

Словно оглушенная, Эдита завязала мешок. Она делала это только для того, чтобы успокоиться. Сердце выпрыгивало из груди.

— А ты? — поинтересовался Джузеппе, с трудом поднимаясь с пола. — Что ты собираешься делать?

— Я? — переспросила девушка, словно очнувшись от кошмара. — Есть я буду с нищими возле Санто Стефано, а для сна подойдет церковная скамья. Тебе не нужно обо мне беспокоиться.

Эдита оглядела себя с ног до головы и обнаружила, что на ней по-прежнему тюремная одежда. Девушка поспешно развязала мешок, вынула одно из платьев, в котором ходила на прогулку со своей госпожой, и переоделась на глазах у старика. На голову она набросила большой платок, чтобы никто не видел ее коротких волос. Затем она снова завязала мешок и пошла мимо Джузеппе к двери.

— Прости меня! — крикнул ей вслед старый слуга и тихо, но так, чтобы услышала Эдита, добавил: — Мужество никогда не было моей добродетелью. Прощай.

Эдита не ответила. Она сбежала по темной лестнице, промчалась мимо запретных комнат и обрадовалась, когда наконец оказалась на улице.

По-прежнему шел дождь, но теперь ей не было так неприятно, как раньше. Эдита подставляла лицо струям дождя, и ей казалось, что капли смывают прошлое из ее памяти. Промокшая насквозь, она добралась до Санто Стефано, где и опустилась на ступени. Девушка чувствовала себя жалкой, уставшей, и вдобавок ко всему вскоре начала мерзнуть. Через некоторое время у нее уже зуб на зуб не попадал. Держа в руке мешок с платьями, Эдита вошла в церковь в надежде, что там будет немного теплее. Но в церкви было холодно и сыро. Тут девушка вспомнила о боковой двери рядом с алтарем, за которой исчез падре Туллио.

Дверь была слегка приоткрыта. Эдита откашлялась, чтобы сообщить о своем присутствии, но ничего не произошло. Тогда она ступила на узкую каменную винтовую лестницу, которая вела круто вверх, и, обернувшись дважды вокруг собственной оси, попала на площадку. За площадкой оказалась квадратная комната, едва ли пять шагов в длину и в ширину. Через два маленьких арочных окна попадало как раз столько света, чтобы днем можно было обходиться без свечи. Стол, бесформенный угловатый стул, скамеечка для молитвы и продолговатый сундук, полный соломы, — вот и вся обстановка. Потолок из грубых увесистых балок был низким, благодаря чему в комнате было довольно тепло и уютно. Здесь жил монах-кармелит.

Через некоторое время показался падре Туллио с корзиной на спине, вторую он нес в руке. Присутствие девушки, казалось, его нисколько не удивило, потому что прежде чем Эдита успела извиниться за то, что пришла без приглашения, кармелит сказал:

— Смотри-ка, что я выпросил у богача: хлеба на два дня, овощей, даже мяса вяленого. Господь наверняка вознаградит его. — И монах радостно улыбнулся.

— Вы каждый день ходите побираться? — поинтересовалась Эдита.

— Каждый Божий день меня можно встретить в разных концах города. Сегодня я в Санта-Кроче, завтра — на Понте ди Риальто, а послезавтра — в Сан-Марко, и ниоткуда я не возвращаюсь с пустыми руками. — Только теперь падре Туллио посмотрел на девушку и удивленно заметил: — Откуда у тебя это красивое платье? Ради всего святого, ты выглядишь в нем как знатная дама!

Девушка ответила, что взяла платье у госпожи, которая после ссоры выгнала ее на улицу без должной платы…

— Не нужно рассказывать мне сказки, — перебил монах Эдиту. — Во всей Венеции только и говорят, что о прегрешениях жены судовладельца, Ингунды Доербек, которая обвинила свою служанку в убийстве, чтобы та не рассказала о ее фривольном поведении.

Эдита вскочила. Ей стало стыдно за свое поведение.

— Господи Боже мой, да ты же совсем промокла, — сказал падре Туллио. — Так и помереть недолго.

— Простите, падре, что я не осмелилась признаться вам… Монах сделал вид, что не услышал извинения.

— Тебе нужно переодеться во что-нибудь сухое, — сказал он, ставя свою корзину на плечо. Уже стоя на лестнице, он крикнул:

— Я отнесу еду в кладовую в башне. Чтобы крысам не досталась! — И снизу раздался его озорной смех.

Открыв мешок с платьями, Эдита заметила, что все они промокли, и развесила их на сундуке сушиться. Наконец она выбралась из своего платья и скользнула в рясу кармелита, висевшую на гвозде. Вскоре показался падре Туллио, в руке у него была горящая свеча.

— Надеюсь, ваша ряса не будет осквернена из-за этого, — произнесла Эдита, приветливо улыбнувшись.

Монах сел, прислонившись спиной к скамеечке для молитв, предложил девушке единственный в комнате стул и только потом ответил:

— Хоть орден кармелитов и состоит исключительно из мужчин, но кто знает, может быть, однажды появятся кармелитессы или кармелитки, или как их там еще назовут. В этом случае пальма первенства будет принадлежать тебе.

Полы и рукава рясы были слишком длинными, и Эдита походила в ней на паяца на карнавале, но зато грубая ткань отлично согревала. Девушка смущенно опустила руки.

— Падре… — сказала она наконец.

— Да?

— Можно я останусь у вас на ночь?

Монах уставился в каменный пол и промолчал.

— Вы должны знать, — продолжала Эдита, — я еще никогда не спала одна на улице. Сегодня был бы первый раз. Мне страшно. В тюрьме дожа было сыро и холодно, но я по крайней мере знала, что я в безопасности. Я не стану вам докучать! Только сегодня, один раз!

Слова девушки звучали невинно, и падре Туллио не смог ей отказать. Он ответил:

— Если была воля Господа на то, что мы встретились, значит, Он ничего не будет иметь против того, чтобы мы провели ночь в одной комнате. Это не соответствует правилам ордена кармелитов, но ведь меня все равно изгнали из монастыря. Можешь оставаться.

Только слишком длинная ряса помешала девушке броситься монаху на шею.

— Благодарю вас от всего сердца! — радостно воскликнула Эдита. Впервые за неделю она почувствовала, что счастлива.

— Как тебя, собственно, зовут, дитя мое? — спросил падре Туллио.

— Эдита, падре. Монах кивнул.

— Мое имя тебе известно.

— Да, падре.

Эдита была удивлена. Если монах знал о ее судьбе, то почему он ни о чем не спрашивает? Неужели ему совсем не любопытно?

— Падре, — осторожно поинтересовалась девушка, — а что говорят обо мне венецианцы?

Монах неохотно махнул рукой.

— Да пусть говорят. Все говорят о чем-то своем. Тебя не должно это заботить!

— А вы, падре, вы не хотите знать, что со мной случилось?

— Ах, если ты хочешь поведать мне об этом, то я мешать не стану. Но спрашивать не буду.

Позиция кармелита смутила Эдиту и сделала ее более откровенной. Ей просто необходимо было рассказать монаху о своей жизни, о своей немоте и о том, как отец продал ее чужому человеку, о странных событиях в Константинополе, об отчаянном бегстве и о страшных событиях в палаццо судовладельца Доербека.

На колокольне Санто Стефано пробило одиннадцать, и свеча почти догорела. Эдита повесила свои платья на единственный в комнате гвоздь. Не жалуясь, падре устроился на полу. Девушка расположилась на мешке с соломой.

Но уснуть Эдита не могла. Грубая ряса кармелита колола и царапала тело. С другой стороны комнаты доносилось тяжелое ровное дыхание монаха. Эдита тихонько встала и сняла рясу.

— Как ты прекрасна, — услышала девушка голос кармелита. — Ты прекрасна, словно Мадонна.

Эдита испугалась и стыдливо прикрыла руками грудь. Свеча озаряла ее тело желтоватым светом.

— Простите, падре. Я думала, вы уже спите.

— О нет, — тихо ответил монах. — Тогда я не увидел бы этого. Честно говоря, мне еще никогда не доводилось видеть обнаженную женщину. Мне были известны только картины Джотто и Беллини, а оба они очень искусные художники. Но по сравнению с природой они жалкие халтурщики. Ты прекрасна, словно Ева в раю.

Эдита колебалась, но слова падре казались ей столь искренними, что она почувствовала себя польщенной. В отличие от слов Мейтенса, в устах которого прекрасные слова звучали скорее подло, комплименты кармелита не испугали ее.

— Падре, — смущенно сказала Эдита, — разве вы не говорили, что ваша привязанность распространялась скорее на ваш же пол?

Кармелит улыбнулся, но на его улыбке лежала печать горечи.

— Я сам так думал, дитя мое, но как я мог судить о том, чего не знал? Я никогда не видел по-настоящему красивой женщины. Думаю, покровы на противоположном поле — самое страшное наказание, какое только мог придумать Господь для мужчин.

Услышав такие слова, Эдита едва не потеряла рассудок. Словно это само собой разумелось, она отвела скрещенные руки от груди и спрятала их за спиной, так, чтобы падре Туллио мог видеть ее крепкие груди, потом медленно повернулась сначала в одну, потом в другую сторону.

Пo-прежиему лежа па полу, падре Туллио с наслаждением созерцал обнаженную девушку. Да, монах в буквальном смысле пожирал Эдиту глазами, безо всякого стыда и ни о чем не задумываясь. Он скользил взглядом по ее прекрасному телу, так сильно отличавшемуся от бездушных статуй святых, которые ему часто доводилось видеть: святой Варвары, Урсулы и безупречной Девы Марии. Глаза монаха то и дело опускались к красивым ногам девушки, пытаясь проникнуть между бедер, и ласкали ее срамное место.

Эдите еще никогда не доводилось обнажаться перед мужчиной. Она часто представляла себе это, и каждый раз ей становилось страшно. Девушка надеялась, что это каким-то образом минует ее. Но теперь она поймала себя на том, что ей нравилось это, нравилось в первую очередь потому, что мужчина бросил к ее ногам священный обет целомудрия. Его не нужно было бояться.

Будто обезумев, кармелит вдруг опустился на колени, сложил руки, словно в молитве, и, подобно жалкому грешнику, взмолился:

— Эдита, я восхищаюсь тобой! Ты — моя богиня! Мне хотелось бы, чтобы этот миг никогда не кончался!

Тронутая столь искренними словами, Эдита подошла на шаг ближе к падре, расставила ноги и положила его сложенные руки между своих бедер. Затем обеими руками схватила его за голову и прижала к лобку. Монах издал крик боли, словно его пронзило острие копья, затем поднял голову, взглянул Эдите в глаза и пылко прошептал:

— Эдита, богиня моя, мадонна моя, люби меня!

Эдита испугалась. Она испугалась потому, что в этот миг желала того же. И все же девушка нерешительно возразила:

— Падре, ты монах, ты давал обеты. Мы не должны этого делать! Никогда! Уже завтра утром ты пожалеешь об этом.

— Завтра, завтра, — прошептал кармелит. — Какая разница, что будет завтра?

Глаза его наполнились слезами.

Эдита не знала, что это было — сочувствие или же ею двигала ее собственная страсть. Девушка начала расстегивать ворот рясы монаха. И через несколько мгновений Туллио стоял перед ней нагой, беспомощный и жадный, словно изголодавшийся ребенок. Наконец обнаженная девушка тоже опустилась на колени, и тут их взгляды встретились.

— Пойдем! — тихо сказал Туллио, зная, что она послушается.

Этой ночью они любили друг друга не раз, на каменном полу, на мешке с соломой; любили друг друга на единственном в комнате стуле и в какой-то момент обессиленно опустились на солому.

Эдита уже не могла собраться с мыслями. Снедаемая необузданной страстью, она внезапно услышала внутренний голос: вот ты и потеряла невинность. От этой мысли девушка крепко сжала губы, боясь снова потерять дар речи.


Когда Эдита проснулась, через узкие окна нерешительно вползали первые лучи утреннего солнца. На колокольне Санто Стефано бил большой колокол, словно провозглашая начало Пасхи — громко, гулко. Необычное звучание большого колокола в столь ранний час привлекло не только ранних пташек. Отовсюду к Санто Стефано сбегались люди, чтобы узнать, в чем причина громкого звона. Они глядели с крыш, чтобы увидеть, не поднимается ли где в небо столб дыма. Какие-то старухи причитали:

— Господи, спаси нас и сохрани, турки идут!

Какой-то скороход с нездешним акцентом утверждал, что слыхал, будто в Венецию инкогнито прибыл Папа Евгений.

Колокольный звон не утихал, а наоборот, становился еще громче. На крик Эдиты никто не отозвался, и девушка замерла, пораженная страшной догадкой. Она натянула платье, бросилась вниз по каменной лестнице и через боковую дверь вышла на улицу.

На большой площади Эдита наткнулась на старого нищего, который вчера помог ей получить миску похлебки. Он ожидал завтрака, который кармелит раздавал в семь часов утра.

— Куда ты так торопишься? — крикнул он Эдите еще издалека. Но девушка не услышала вопроса и в свою очередь крикнула:

— Ты видел падре Туллио?

Старик засмеялся:

— Конечно. Он недавно пробежал через площадь, да так быстро, словно сам черт гнался за ним. Только черт обычно забирает свою добычу в полночь!

— И куда же он пошел?

— Обратно в церковь, — ответил старик, покачав головой. Эдита развернулась, вошла в церковь через боковой ход и бросилась к маленькой дверце, расположенной прямо напротив той, что вела к убежищу Туллио. Распахнув двери, девушка услышала бронзовый гул колокола. Стены дрожали, словно от громовых раскатов, а строп для колокола стонал, как перегруженная телега. Эдита бросилась вверх по деревянной лестнице, ведущей наверх вдоль внутренних стен квадратной колокольни, так что в центре можно было посмотреть наверх. От колокольного звона болели уши — башня усиливала звук.

Добравшись до второго уровня, Эдита перегнулась через перила, чтобы, поглядев наверх, понять, сколько еще до колокольни. При этом она изо всех сил закричала:

— Туллио!

И в тот же миг девушка увидела, как что-то пролетело мимо нее — что-то жуткое, подобное огромной подбитой птице. Эдита отшатнулась. Но прежде чем она успела отвести взгляд, странный предмет пролетел в обратном направлении, и теперь она осознала весь ужас случившегося.

У нее перед глазами на веревке для колокола висел падре Туллио. Он надел петлю себе на шею, и раскачивающийся колокол таскал его то в одну сторону, то в другую, вверх и вниз. Безжизненное тело висело на веревке, оборачиваясь вокруг своей оси, а, руки монаха совершали странные движения, похожие на жуткие па какого-то танца.

Застыв, от ужаса, не в состоянии шелохнуться, девушка вцепилась в трухлявые перила. Тут, пролетая мимо нее, труп кармелита повернулся так, что Эдита па мгновение увидела его лицо и вывалившиеся из орбит глаза, ней показалось, что Туллио улыбается.

Закрыв лицо руками, Эдита услышала его голос: «Какая разница, что будет завтра…»

Глава IX Проклятие книгопечатания

Корабль, на котором на следующий день прибыл в Венецию Михель Мельцер, должен был стать на якорь у входа в лагуну, поскольку иноземным судам запрещено было входить в лагуну ночью; кроме того, это было слишком опасно.

Зеркальщик проделал путь от Константинополя на фландрском паруснике. Парусники с высокими бортами считались хоть и не очень быстроходными, но зато комфортабельными, поскольку в их толстых чревах скрывалось несколько этажей, что пользовалось большим спросом на море и особенно у платежеспособных пассажиров.

Зеркальщик отправился в путь в сопровождении египтянина Али Камала, который в свое время подбил его совершить это путешествие, рассказав о бегстве Эдиты в Венецию. Не проходило и дня, чтобы Мельцер не вспоминал о прекрасной лютнистке, но когда он думал о том, что она водила его за нос, то готов был рвать на себе волосы, и Мельцер поклялся страшной ктитвой, что никогда больше не станет играть, роль томного любовника.

Вызволение из-под стражи китайского посланника и его незаметное бегство наделало в Константинополе много шума, и все иностранцы, если они не были греками или итальянцами по происхождению, находились теперь под подозрением и подвергались преследованиям. Но если исчезновение китайца объяснялось очень легко, то зеркальщик совершенно не мог понять, почему папский легат Чезаре да Мосто вместе со своей свитой так спешно покинул город, даже не потребовав исполнения заказа или же возврата денег.

Когда на рассвете парусник наконец вошел в восточную гавань, пассажиры, большинство из которых были фландрскими купцами, очень разволновались. Каждый хотел первым ступить на землю, где их ждали представители различных ткацких, стеклодувных и оружейных мастерских. В зависимости от темперамента и стиля ведения дел они громко выкрикивали предложения или же наоборот, сообщали о них, прикрыв рот ладонью, словно это была большая тайна. Зеркальщик с наслаждением следил за этим, ведь торопиться ему было совершенно некуда.

Впервые увидев Венецию, Мельцер был ослеплен, но не ее сверкающими шпилями, дворцами, вычищенными площадями — в этом Константинополь превосходил все города мира — скорее, зеркальщика восхитили арсеналы, которые были видны еще с корабля, большое сплетение каналов, магазины, фабрики, ремесленные мастерские и доки, населенные тысячами рабочих. Враги Венеции боялись арсеналов, друзья — восхищались, но все равно арсеналы считались сердцем венецианского судостроения, а про арсеналотти, которые занимались своим ремеслом за хорошо защищенными стенами, говорили, что они заключили сделку с дьяволом, из-за того что могли за два дня заложить и спустить на воду готовое судно.

Один из попутчиков из Рийсселя порекомендовал Мельцеру постоялый двор «Санта-Кроче» на кампо Сан-Захария. После трудного путешествия — перед Корфу корабль потрепала осенняя буря, и с тех пор никто из пассажиров не сомкнул глаз — зеркальщик чувствовал себя настолько изнуренным, что в богато убранной комнате, где было все, что только можно пожелать, тут же улегся на постель и уснул. Деньги, которые он носил при себе в кожаном мешочке, и деревянный ящичек с оставшимся набором букв Мельцер спрятал под матрасом. Туда же отправилась жестяная коробочка с сажей для печати.

Когда Мельцер проснулся, солнце уже почти закатилось. Внизу в зале он поужинал. Ужин состоял преимущественно из мучных блюд, которые, приготовленные с различными пряностями и смешанные с моллюсками и другими морепродуктами, представляли собой настоящее наслаждение для языка. И только вино, которое подали зеркальщику, немного разочаровало его кислым вкусом, поскольку хозяин настоял на том, чтобы по обычаю страны смешать вино с водой — трактирщик дал понять, что пить вино неразбавленным считается неприличным.

Мельцер не представлял себе, каким образом будет разыскивать дочь. Он даже некоторым образом опасался встречи; все-таки она убежала от него, можно сказать, разгневанная. Не зная, что предпринять, он набросил свой бархатный камзол с широкими рукавами, в котором чувствовал себя богаче, ведь венецианцы одевались — насколько Мельцер успел заметить — лучше, чем жители всех остальных городов земли. Каждый вел себя, словно князек, а этикет, которого в других местах придерживалась только знать, был известен даже простым людям в самых узеньких улочках.

Больше всего поразили Мельцера знатные дамы, каждая из которых, словно dogaressа[60] фланировала по площадям в сопровождении одной или нескольких служанок. Он поймал себя на том, что слишком пристально разглядывал ту или иную женщину только потому, что она была в некоторой степени схожа с Симонеттой.

Мельцер с огромным удовольствием посмотрел бы Дворец дожей, ради которого люди приезжали издалека, чтобы потом рассказать всему миру, какое чудо архитектуры удалось создать венецианцам, но день заканчивался непривычно быстро. Хотя факелы озаряли стены домов и каналы мягким светом и все больше жителей выходили на улицы, зеркальщик был человеком осторожным и поэтому предпочел вернуться на кампо Сан-Захария.

На постоялом дворе «Санта-Кроче» тоже царило оживление, и только теперь, при свете бесчисленного множества свечей, зеркальщик осознал, какая роскошь его окружала. Постоялый двор — слишком простое название для этого места, в другом городе это здание назвали бы дворцом. Но венецианцы привыкли к роскоши. Чего стоил один только пол в зале — это было просто произведение искусства. Хитрые рабочие выложили его прямоугольными и квадратными плитками prospettico, то есть с перспективой — впереди большие, дальше маленькие — что создавало у входящего впечатление, будто он находится в длинном зале, хотя комната была маленькой и квадратной. Этот фокус рабочие подсмотрели у многочисленных художников, приезжавших в Венецию со всего света и в последнее время соревновавшихся в умении придать своим картинам глубину.

В зале, где Мельцер обедал, теперь собрались итальянцы и греки, но большей частью все же трапезничали немцы и фламандцы. Помещение сверкало теплыми цветами. Пол был сделан из красного мрамора, а стены обиты золотой и красной кожей с узорами из парчи. Сделанные из черного и красного дерева, украшенные звериными головами, инкрустированные другими сортами дерева, слоновой костью и серебром, столы и стулья ни капли не были похожи на те, к которым Мельцер привык дома, на Рейне. Все предметы мебели были абсолютно разными, и каждый мог с полным правом считаться произведением искусства.

Хотя в зале и было довольно шумно, все же гул голосов не мог сравниться с горячностью споров на византийских постоялых дворах. В основном причина заключалась в том, что большинство постояльцев здесь приехали из-за Альп, где люди остерегались следовать поговорке «что на уме, то и на языке». К тому же речь шла в основном о деньгах и делах — вещах, о которых лучше говорить негромко.

Поэтому посланник дожа, в коротком плаще из бархата и шелковых чулках, вбежав в зал, привлек к себе всеобщее внимание. Он стал громко звать мессира Мейтенса: у «Sua Altezza», то есть дожа Фоскари, снова сильный приступ шума в ушах, и медик должен немедленно явиться во дворец со своей микстурой.

Мельцер подошел к посланнику.

— Вы звали мессира Мейтенса, медика?

— Где медик? Пусть поторопится. Вы его знаете?

— Еще бы мне его не знать! Но я не ожидал, что он здесь. Я сам только что приехал.

Откуда-то показался хозяин, худощавый человек в плаще без рукавов и в круглой пышной шапочке на голове. Хозяин объяснил посланнику, что медик вот-вот вернется, что у него всегда один и тот же распорядок дня: он уходит около полудня и возвращается с наступлением темноты.

Хозяин еще не закончил говорить, когда в зал вошел Крестьен Мейтенс.

— Вы здесь, Мейтенс?! — бросился Мельцер ему навстречу. — Как тесен мир!

И тут же добавил:

— Вы знаете что-нибудь об Эдите?

Медик отвел Мельцера в сторону, обняв, словно старого друга.

— Мне нужно многое вам рассказать. Идемте со мной! Тут к ним подошел важный посланник и высокомерным тоном, делая паузу после каждого слова, заявил:

— Sua Altezza, дож Франческо Фоскари, повелевает вам, медику Мейтенсу, немедленно отправляться в палаццо Дукале вместе со своей водичкой. Сегодня у дожа очень сильный приступ шума в ушах.

Мельцер украдкой бросил на медика взгляд и усмехнулся:

— Неплохой пациент, Мейтенс!

— Но очень тяжелый! — ответил Крестьен. И, обратившись к важному посланнику, произнес:

— Скажите дожу, что я иду.

Мельцера шум в ушах дожа интересовал намного меньше, чем судьба дочери, поэтому он потянул медика за рукав и повторил:

— Говорите же, что вам известно об Эдите! Где она? Что с ней случилось?

— Я не знаю, где она находится в данный момент, — ответил Мейтенс. — Уже три дня как Эдита словно сквозь землю провалилась. Уже три дня я прочесываю все улочки и площади города, чтобы разыскать ее. Пока что безуспешно.

— Бог мой! — прошептал Мельцер.

— Мы найдем ее! — попытался успокоить зеркальщика Мейтенс. — Намного важнее другое: Эдита снова может говорить!

Мельцер поглядел на медика так, словно не понял его слов.

— Она может говорить! — воскликнул Крестьен, тряся Мелыцера за обе руки, словно пытаясь разбудить его.

— Она может говорить? — пробормотал зеркальщик. — Как же это возможно? Эдита может говорить?

И он засмеялся громким неестественным смехом, как человек, опасающийся, что радостная новость окажется неправдой.

— Эдита может говорить! — По лицуМельцера текли слезы радости. Вдруг он остановился и серьезно произнес:

— Не могу в это поверить. Скажите мне всю правду, что случилось с Эдитой? Почему она вдруг снова обрела дар речи?

Мейтенс стал серьезным.

— Это долгая история. Идемте со мной во дворец к дожу. По дороге я все вам расскажу. Идемте!

Крестьен Мейтенс выбрал путь вдоль Бачино, быстро проталкиваясь сквозь толпу людей, сбившихся в кучки послушать последние новости дня, покрасоваться нарядами или же заняться любимым делом венецианцев — плетением интриг. В двух словах медик описал Мельцеру события последних дней: обстоятельства, которые привели к тому, что Эдита снова смогла говорить; о кознях жены судовладельца; о заключении Эдиты и о счастливом исходе, несмотря на всю трагичность ситуации.

Мельцер, с трудом поспевавший за медиком, всхлипывал на каждом шагу, словно дитя, и вытирал слезы с лица, — Это все моя вина, — повторял он снова и снова. — Я должен был больше заботиться о ней.

Они дошли до Понте делла Паглия, под которым проплывали празднично украшенные гондолы, и оказались у палаццо Дукале. Сотни светящихся шаров окутывали здание сказочным светом, который не переставал удивлять жителей Венеции. Но Мельцеру некогда было глазеть на всю эту красоту. Он просто шел за медиком к порта делла Карта.

— Там, на другой стороне площади, есть замечательный винный погребок, — заметил Крестьен Мейтенс. — Выпейте глоток за здоровье вашей дочери и подождите, пока я вернусь. Я недолго!

Словно во сне Мельцер пересек оживленную площадь, даже не оглядываясь по сторонам. Все его мысли были об Эдите. К радости по поводу того, что его дочь снова говорила, примешивался страх за ее жизнь. Где же ее искать? Конечно, в Венеции было не так много жителей, как в Константинополе, но разыскивать Эдиту в запутанных улочках или на каналах было почти так же бессмысленно, как и иголку в стоге сена. Мейтенс был единственной надеждой зеркальщика.

Из погребка доносился смех и негромкая музыка, и Мельцер отыскал себе местечко в уголке, откуда хорошо было видно радостных посетителей. Вблизи от Дворца дожей жили в основном богатые венецианцы, и длинный стол со стульями, спинки которых были выше самого высокого посетителя в шляпе, предназначался только для членов Большого Совета.

Когда Мельцер занял единственное свободное место в уголке, до ушей его донесся колокольный звон, и он невольно вспомнил о Симонетте, которая так бесстыдно бросила его в беде. Довольный собой, зеркальщик жестом подозвал одну из фривольно одетых служанок — недаром о венецианских портных шла слава, что они умеют шить платья, которые больше открывают, чем прикрывают, — и тут его взгляд упал на двух музыкантш, игравших на сцене на гамбе и лютне.

Боже правый! Неужели же воспоминания о Симонетте до сих пор преследуют его, или же это и вправду она? Наверняка в Венеции немало лютнисток, и, бесспорно, у многих из них пышные черные волосы, но вряд ли существовала вторая столь же прекрасная и столь же грациозная.

Мельцер поймал себя на том, что все еще привязан к этой женщине. И тут лютнистка запела:

— La dichiarazionne d'amore е una bugia…[61]

Вне всяких сомнений, это была Симонетта!

Мельцер вскочил и бросился к выходу. Но Симонетта давно заметила его. Она внезапно оборвала свою канцону и помчалась за посетителем на улицу. Мельцер бежал через площадь так, словно за ним гнался сам дьявол, толкнул нескольких мужчин, попавшихся на дороге, нашел небольшой темный переулок и, прислонившись к стене дома, прислушался, не преследуют ли его. С колокольни Сан Марко раздавался звон Marangona — одного из пяти колоколов, возвещавших начало дня.

Убедившись, что избавился от преследовательницы, Мельцер отправился обратно тем же путем, каким пришел. Выйдя на площадь Святого Марка, он внезапно услышал знакомый голос:

— Почему ты убегаешь от меня, зеркальщик?

Мельцер не удостоил шедшую рядом с ним лютнистку даже взглядом и продолжал упорно молчать, направляясь к Дворцу дожей.

— Ведь мы же любили друг друга! — умоляюще продолжала Симонетта. — Выслушай меня, и ты все поймешь.

Мельцер горько усмехнулся.

— Что тут понимать? Ты — шлюха, каких сотни, и идешь со всяким, кто тебе улыбнется.

Симонетте трудно было успевать за зеркальщиком, но она не сдавалась.

— Я же понимаю, почему ты так со мной обращаешься. Но я прошу тебя, послушай меня хоть чуть-чуть.

Зеркальщик остановился и поглядел на Симоyетту. Он запрещал себе смотреть на ее сочные губы, шелковый, слегка изогнутый подбородок, сияющие глаза, обещавшие самые невероятные наслаждения. Нет, Мельцер не мог испытывать к ней ненависть, но глубоко в душе он чувствовал себя оскорбленным.

— Итак? — резко сказал он, глядя на толпу, заполнившую вечернюю площадь.

Лютнистка подыскивала слова.

— Все, — торопливо пробормотала она, — не так, как ты думаешь. Во всем виноват один Лазарини. Ты должен знать, что он горячий сторонник старого дожа Франческо Фоскари, один из немногих, кто по-прежнему верен ему. Дож же в свою очередь расположен к Папе Римскому Евгению, человеку, который так же стар, как и Фоскари, и у которого так же много врагов. Для них обоих, как для дожа, так и для Папы, верно одно: число их врагов превышает число сторонников. Даже Совет Десяти, который вообще-то должен представлять интересы дожа, настроен враждебно по отношению к нему.

Мельцер хотел было спросить, какое отношение все это имеет к нему, но промолчал. Симонетта продолжала:

— Когда стало известно об убийстве папского легата Альбертуса ди Кремоны, Папа понял, что у него есть только один выход: попросить помощи у дожа. Ему удалось убедить Фоскари в том, что искусственное письмо — по какой-то причине — имеет большое значение для дальнейшего существования папства. И тогда дож поручил Лазарини привезти китайцев, которые владеют этим самым искусственным письмом, в Венецию. По понятным причинам к китайцам было не подступиться, но шпионы сообщили, что зеркальщик тоже владеет этим искусством. Сначала они хотели тебя похитить. Тогда Лазарини пришла в голову дьявольская мысль о том, что в Венецию тебя должна заманить женщина. Выбор пал на меня.

— Так я и знал! — возмущенно воскликнул Мельцер. — И о чем я только думал!

Пылая от ярости, он направился к Порто делла Карта.

— Хоть прибыльная работа-то была?

Симонетта заплакала и побежала за ним следом.

— Лазарини дал мне пятьдесят скудо, а еще пятьдесят он должен был заплатить после выполнения задания моему брату Джакопо.

— Ты их получила?

— Нет. Мне не нужны эти деньги.

— Откуда столь внезапное благородство?

Симонетта обогнала Мельцера, встала перед ним и со слезами на глазах сказала:

— Все произошло не так, как было запланировано. Джакопо убили по случайному стечению обстоятельств, а я влюбилась в тебя. Да, я действительно в тебя влюбилась!

— Где замешаны деньги, там нет места для любви.

— Клянусь прахом святого Маркуса, это правда!

— А почему же ты убежала с Лазарини?

— С тех пор как выбор пал на меня, Лазарини положил на меня глаз. Ему постоянно докладывали обо мне всякие шпионы. Мне кажется, он следил за каждым нашим шагом. В какой-то момент, видимо, соглядатаи сообщили в Венецию о том, что лютнистка и зеркальщик, по всей видимости, заодно. И Лазарини потерял голову. Он отправился в Константинополь и потребовал, чтобы я немедленно вернулась в Венецию, в противном случае он позаботится о том, чтобы тебя убили. Он заявил, что убийца в Константинополе стоит всего два скудо.

— Убить меня? Он, должно быть, сошел с ума. В этом случае он никогда не смог бы выполнить свое поручение.

Симонетта кивнула.

— Из-за любви мужчина способен потерять голову. Мельцер смущенно уставился в землю. Слова Симонетты поразили его. Неужели она говорила правду? В конце концов, однажды она уже обманула его.

И пока он молча прислушивался к себе, спрашивая, чему стоит доверять больше — своим чувствам или своему разуму, Симонетта сделала попытку обнять его. Тут зеркальщик вырвался, словно это нежное прикосновение было ему противно, и бросился прочь со словами:

— Нет, умоляю тебя! Дай мне время!

А Симонетта так и осталась стоять, не зная, что делать.

Перед Порта делла Карта прогуливались стражники в широких подвязанных под коленями штанах и рубашках в красно-синюю полоску. Но вместо обычной четверки ворота охраняли двенадцать стражников, и каждый, кто хотел войти в палаццо Дукале, должен был назвать свое имя и цель визита. Только тогда стражники поднимали скрещенные алебарды и пропускали гостя.

Вскоре показался Мейтенс. Он отвел Мельцера в сторону и, убедившись, что никто не подслушивает, прошептал:

— Дож стал жертвой покушения. Кто-то пытался отравить его. Кажется, здесь дикие нравы. Идемте!

И оба мужчины обошли вокруг собора Святого Марка, перешли мост через Рио-дель-Палаццо и приблизились к кампо Сан-Захария с тыльной стороны.

— Я пришел, — сообщил Мейтенс, — как раз вовремя, чтобы влить ему кружку морской воды. Дожа вырвало, и он выблевал все, что ел за последние два дня. Теперь он находится на попечении двух своих лейб-медиков, за которых я не стал бы ручаться. Говорят, у дожа много врагов. Вы меня вообще слушаете?

— Да-да, конечно, — задумчиво ответил Мельцер. Гнилостный запах, который поднимался от Рио-дель-Вин и неотвратимо расползался по всем близлежащим переулкам, смешивался с сырым осенним воздухом и был способен лишить чувств любого. С тех пор как зеркальщик ступил на берег Венеции, он отчаянно страдал из-за невыносимой вони этого города. Мельцер с отвращением уткнулся носом в сгиб локтя.

Мейтенс, от которого не укрылось движение зеркальщика, грубо рассмеялся и заметил:

— Через день-два ваш нос привыкнет к венецианскому аромату клоаки. С городами то же, что и с женщинами: самые красивые из них страшно воняют.

Зеркальщик заставил себя ухмыльнуться.

— Вам не дает покоя судьба дочери, — снова начал Мейтенс, когда они поеживаясь шли рядом по направлению к постоялому двору. — Мы найдем ее. Венеция — город на островах. Потеряться здесь не так просто.

На постоялом дворе «Санта-Кроче» среди постояльцев царило сильное волнение. Отряд уффициали, семеро вооруженных человек, проверяли всех иностранных посетителей, их бумаги, багаж, даже одежду. Говорили, что дожа пытались отравить, и предполагали, что это сделал иностранец. Мейтенс и Мельцер многозначительно переглянулись.

Больше всех перепугался хозяин постоялого двора, опасавшийся за репутацию своего эксклюзивного заведения. Он рассыпался перед зеркальщиком в тысяче извинений, поясняя, что такого у него еще никогда не было, что уффициали обыскали комнату Мельцера и конфисковали черную мазь. Ему, Михелю Мельцеру, надлежит предстать завтра перед Quarantia Criminal.

— Черная мазь? — Мейтенс, ставший свидетелем разговора, вопросительно взглянул на Мельцера. — Хотите составить мне конкуренцию, зеркальщик?

Михель Мельцер горько рассмеялся.

— Глупости. Это не мазь, это сажа для печати!

Комната зеркальщика представляла собой жалкое зрелище. Сундуки, ящики — все было перерыто, не исключая постели. Но кроме сажи ничего не пропало, ни единой монетки из кошеля. Мельцер вынул сотню гульденов и протянул медику:

— Я ведь вам все еще должен.


На следующее утро Мельцера вежливо, но настойчиво разбудили двое уффициали и отвели его в Quarantia в палаццо дожей. Лестницы, галереи, своды этого дворца были предназначены для того, чтобы у чужестранца возникло ощущение, будто отсюда управляют всем миром. Если при входе в палаццо зеркальщик еще был уверенным в себе и не чувствовал никакой вины, то его уверенность улетучивалась по мере того, как дорога, по которой шли уффициали, становилась все более длинной и запутанной. Наконец они пришли в зал, в котором Мельцер запомнил только фрески на высоком потолке и обтянутые красной камкой стены.

За массивным деревянным столом сидел низенький, одетый в красное человек, которого уффициали почтительно называли «капитане». Капитано Пигафетта — так его звали — поглядел на Мельцера подчеркнуто дружелюбно, поинтересовался его именем, родом занятий, происхождением и наконец дважды хлопнул в ладоши. Тут же, словно ее открыла невидимая рука, отворилась дверь в стене, и оттуда появились двое уффициали в униформе. Первый из них нес жестяную коробочку Мельцера, в которой лежала сажа для печати, у второго в руках была взъерошенная серая кошка, шипящее создание, каких полно на улицах и площадях Венеции.

Капитано Пигафетта принадлежал к тому нередкому типу людей, характер которых колеблется между безвредным ничтожеством и хитрой опасностью. При этом они изо всех сил стараются скрывать свою подлую сущность за постоянной улыбкой. Открыв жестяную коробочку, капитано ухмыльнулся, но когда он запустил в нее руку, лицо его на миг исказилось.

— Не вы ли говорили, что занимаетесь производством зеркал, чужестранец?

— Говорил, капитано.

Пигафетта самодовольно улыбнулся.

— А что, в производстве зеркал нужны такие вонючие мази?

— Нет, капитано. Это не мазь, это средство для черного искусства.

— То есть вы маг, шарлатан или же даже пособник дьявола?

— Ничего подобного, капитано. Сажа — не что иное, как чернила для искусственного письма.

— То есть вы волшебник. Один из тех, которые бродят по рынкам и выманивают деньги из карманов граждан. Как бы там ни было, колдовство никоим образом не является почетным занятием.

Мельцер едва сдержался.

Внезапно капитано сменил тему и спросил:

— Какого Папу вы, собственно говоря, почитаете, колдун? Того, который в Риме, или же Амадеуса Савойского, который называет себя Папой Феликсом Пятым?

И хитро улыбнулся.

Зеркальщик не ожидал такого вопроса и растерялся.

— Я… не знаю, к чему вы ведете, капитано, — пробормотал Мельцер. — Есть только один наместник Бога на земле. Или как?

Такой ответ озадачил капитано, и он снова обратился к саже и жестяной коробочке.

— Пахнет не так уж и плохо, — заявил он, засунув нос в сажу, — но этим отличаются почти все смертельные яды.

— Капитано! — возмущенно воскликнул Мельцер. — Моя сажа — это не яд. Это смесь из жира, копоти и других компонентов и сделана исключительно для проявления искусственного письма!

Пигафетта злорадно ухмыльнулся.

— Ну хорошо, чернокнижник, как насчет того, чтобы сказать, что ваша сажа никому не может навредить?

— Нет, конечно же не может, капитано!

— И ей тоже не может? — Пигафетта указал на кошку, которую держал в руках уффициали. Тот посадил кошку на стол перед капитано. Изголодавшаяся кошка услышала запах жира и бросилась к жестяной коробке. Кошка ела так жадно, что сажа разбрызгалась по столу капитано и оставила на нем грязные пятна.

Мельцеру противно было смотреть на облизывающуюся и глотающую сажу кошку. Животное с ног до головы было в саже и, казалось, никак не могло наесться.

— Капитано, эта сажа задумывалась не как еда для кошек, — напомнил зеркальщик, — и уж точно не для таких изголодавшихся, как эта!

Пигафетта, с дьявольским наслаждением наблюдавший за жрущей кошкой, сложил руки на груди и, переминаясь с ноги на ногу, ответил:

— Если это не яд, то скажите, что она выживет…

— А если нет?

Капитано поднял взгляд на Мельцера:

— Тогда не хотел бы я быть на вашем месте, зеркальщик. Он не успел договорить, как кошка внезапно перестала есть.

Пигафетта удивленно поднял брови.

Перемазанная сажей кошка выглядела жалко. Было видно, что ей плохо, потому что, вопреки кошачьей привычке вылизываться при каждом удобном случае, наевшееся животное уселось на стол и стало мотать головой, словно пытаясь выплюнуть жирную пищу. Жуткое зрелище продолжалось недолго, кошка упала на стол. Задние лапки ее конвульсивно дергались.

Мельцер с отвращением отвернулся.

— Унесите ее! — выкрикнул капитано. — А чернокнижника — в камеру!

На секунду Мельцеру показалось, что земля ушла у него из-под ног. Ему почудилось, что весь мир сговорился против него, но вскоре к нему вернулись силы и воля. Он бросил на Пигафетту яростный взгляд и воскликнул:

— Кто дал вам право так со мной обходиться?! Пришлите мне в камеру самого лучшего адвоката, какой только есть в этом городе!

Капитано скривился и развел руками:

— Я действую во имя республики. Вы подозреваетесь в соучастии в заговоре. А что касается адвоката, то у вас будет самый лучший из тех, кого вы в состоянии оплатить.

Мельцер не мог избавиться от ощущения, что это был скрытый намек на деньги, которые уффициали нашли в его комнате, но умышленно проглядели. Мгновение он колебался, не подкупить ли капитано, но почему-то не чувствовал особого испуга. Было ли это предчувствие, которое посещает людей, когда судьба относится к ним неожиданно жестоко? По крайней мере, собственное заточение огорчило Мельцера меньше, чем то, что он узнал вчера об Эдите и о Симонетте.

Зеркальщик позволил увести себя, нисколько не сопротивляясь. Те же самые уффициали, которые привели его утром в камеру, теперь вели Мельцера на четвертый этаж дворца, где обитали Tre Capi,[62] трое председателей Совета Десяти. И тут произошла неожиданная встреча.

У одного из окон высотой почти от пола до потолка, через которые можно было поглядеть во внутренний двор палаццо дожей, стоял высокий, одетый в черное человек. Когда он обернулся, зеркальщик узнал в нем Доменико Лазарини.

— Не ожидал вас здесь увидеть! — вырвалось у Мельцера.

Сказать это его заставили ярость и ревность, и он с презрением добавил:

— Это не к добру!

С наигранной приветливостью Лазарини подошел к зеркальщику и спросил:

— Прошу вас, мастер Мельцер, скажите, почему вы настроены столь недоверчиво?

— Что тут удивительного, — перебил его Мельцер, — если припомнить нашу последнюю встречу в Константинополе? А теперь вот мое заточение. Вы что, всерьез думаете, что я хотел отравить вашего дожа сажей?

— Какая фатальная ошибка, зеркальщик, чрезмерное усердие выскочки! Я должен извиниться перед вами от имени республики.

— За что? — поспешил поинтересоваться Мельцер.

— За ваш арест, зеркальщик. Для него нет ни малейших оснований. Вы свободны. Но, если я могу дать вам совет, не доверяйте иностранцам. В Венеции полным-полно шпионов. А за каждым шпионом стоит палач.

Мельцер присвистнул.

— А если вы позволите дать вам совет, перестаньте преследовать Симонетту. Видите ли, она вас не любит. Она ненавидит вас, хоть вы и занимаете высокий пост.

Лазарини не ответил и стал нервно теребить пуговицы своего плаща. Наконец он сказал:

— Неужели мы станем ссориться из-за бабы? У республики есть более насущные проблемы, которые необходимо решить.

— Ах, — иронично ответил Мельцер, — почему же вы тогда похитили Симонетту из Константинополя, мессир Лазарини?

— Подвергся минутному порыву чувств, ничего более. Вы же сами мужчина и знаете, каково это. Будем честны: едва ли есть чувство более близкое к глупости, чем страсть. Я уже давным-давно забыл эту женщину.

— Симонетта говорит другое.

— Вы с ней беседовали?

— Да, конечно. Назовите причину, по которой мне не следовало этого делать.

— Нет, нет. Если эта женщина вам нравится, вы ее получите.

— Как великодушно, мессир Лазарини! Но я не знаю, нужна ли она мне.

Последовала пауза, долгая пауза, во время которой каждый думал о своем.

Первым нарушил молчание Лазарини:

— В таком случае вам известно о поручении Симонетты заманить вас в Венецию?

Зеркальщик промолчал. Он глядел в выходившее во внутренний двор окно, наблюдая за красочным представлением смены караула.

— Да, мне стало об этом известно, — сказал наконец зеркальщик.

— Это была моя идея — плохая идея, признаю. Если бы я знал, что вы отнесетесь ко мне с пониманием, я не стал бы этого делать. Вы должны знать: когда в Венеции стало известно, что китайцы изобрели искусственное письмо, с помощью которого можно писать послания в сотню, да что там — в тысячу раз быстрее, чем если взять столько же писарей, то Совет Десяти поручил Tre Capi любой ценой привезти это изобретение в Венецию. Первый глава предложил объявить войну Китаю и украсть у них искусственное письмо; второй — построить китайцам флот в обмен на письмо; я же поначалу предложил отдать китайцам один из не нужных нам городов вроде Падуи или Вероны. Но ни одно из этих предложений не понравилось Inquisitori dello Statо'.[63] От войны, сказали они, предостерегал еще Марко Поло, который утверждал, что Китай, может быть, и можно победить, но никогда нельзя завоевать. Построив флот, сказали другие, мы тем самым дадим китайцам мощное оружие, которое однажды поможет им нас же и завоевать. А мое предложение было встречено смехом, поскольку инквизиторы считали, что китайцам Верона и Падуя тоже совершенно ни к чему. На это нечего было возразить. Но пока мы ломали головы над тем, как нам заставить китайцев передать нам свое открытие, наши разведчики из Константинополя доложили, что генуэзцы, арагонцы и даже Папа Римский Евгений ведут переговоры с китайцами. Тут и всплыло ваше имя, зеркальщик. Говорили, что вы даже усовершенствовали искусственное письмо. И мне пришла в голову идея предоставить китайцев китайцам и заманить вас в Венецию при помощи женщины. Вот как оно все было.

— А почему именно Симонетта?

— Таково было решение всех десяти Inquisitori dello State. Они сочли ее не только лучшей лютнисткой, но и одной из самых желанных женщин города. Она уже вскружила голову ряду почтенных жителей Венеции, при этом так и не уступив им.

Слова Лазарини еще больше спутали в голове Мельцера все то, что касалось его чувств к Симонетте. Он думал, что сможет ее забыть, но теперь был далек от этого как никогда.

— Поверьте мне, — продолжал Лазарини, словно прочитав мысли Мельцера, — я больше и не гляну на эту девку.

Зеркальщик обернулся и поинтересовался:

— И что это значит для меня?

— Вы свободны, мастер Мельцер.

— Позовите своих стражников, пусть выведут меня, — сказал зеркальщик и собрался уходить.

Но Лазарини преградил ему путь.

— Еще минутку, прошу вас, мастер Мельцер. Вы недавно в городе и не привыкли еще к разнообразию партий. Они представляют большую опасность для человека с вашими способностями. И я хочу предупредить вас: не ошибитесь в выборе. Злые языки утверждают, что в Венеции столько же группировок, сколько и островов. Правда, не все имеют власть, соответствующую занимаемой должности. Это как в театре теней: те, кто дергает за ниточки, всегда остаются в тени.

Мельцер нахмурился.

— Почему вы говорите мне это? Доменико Лазарини пожал плечами.

— Хочу вас предупредить, только и всего. Серениссима — очень опасное место. Не проходит и дня, чтобы не случилось убийство. И всегда есть влиятельные и нужные мужи, которых самым жестоким образом убивают сторонники того или иного, но всегда неправильного объединения. Совсем не тайна, что даже Inquisitori dello Stato принадлежат к различным группировкам, точно так же как и трое Председателей, и каждый представляет различные интересы.

— А вы, мессир Лазарини, чей вы сторонник?

Лазарини тряхнул головой, словно проглотил муху, и наконец расстроенно ответил:

— Не принято задавать такие вопросы, зеркальщик, но поскольку вы уже здесь, то я не стану отмалчиваться — все равно все знают. Мое сердце бьется для дожа Франческо Фоскари. Он избранный Ducatus Venetiorum. Тот, кто собирается оспаривать этот титул, идет против республики. А вы понимаете, что это значит! — И он приставил ладонь к горлу. — Вы ведь тоже сторонник дожа?

Зеркальщик задумался. Стоит ли отвечать? Если он примкнет к дожу, то противники Фоскари станут его врагами. Если он примкнет к противоположной партии, то его врагами окажется партия дожа, что чревато преследованиями шпионов и доносчиков, которых здесь больше, чем в любом другом городе земли. Поэтому Мельцер ответил:

— Мессир Лазарини, я простой ремесленник из немецкой земли, нахожусь в вашем городе слишком мало, чтобы примкнуть к той или иной партии. Пока что мне обе безразличны и я никому не доверяю.

Лазарини хитро рассмеялся:

— О небо! Хотелось бы мне быть столь же осторожным в своих речах. Но уверяю вас, рано или поздно вы будете на стороне дожа и ни на чьей другой. И вы не останетесь внакладе. У меня есть основания утверждать это.

— Вы меня заинтриговали, мессир Лазарини!

Хотя в зале никого не было, Председатель Совета Десяти огляделся по сторонам, словно желая убедиться в том, что никто не стал свидетелем их разговора. Затем, прикрыв рот ладонью, заявил:

— Послушайте, что я вам скажу. Дож хочет, чтобы вы сделали Венецию центром искусственного письма. Потому что, как говорит Фоскари, искусственное письмо ослабит влияние Церкви и завоюет больше сторонников, чем все проповедники, вместе взятые. В первую очередь таким способом можно быстро и точно распространять политические идеи. Вы признаете, что я прав?

Мельцер самодовольно улыбнулся:

— Я в полной мере разделяю убеждения дожа, мессир Лазарини; но с его мыслями о том, что он может в одиночку использовать искусственное письмо, я тем не менее не согласен.

— Но ведь, не считая китайцев, вы — единственный, кто владеет этим искусством!

— Пока что, мессир Лазарини, пока что! Спокойствие, с которым Мельцер отвечал на его слова, заставляло Лазарини все больше нервничать. Он засуетился:

— Так назовите же наконец ваши требования! Я уверен, дож выполнит их. Если вам нужны деньги, назовите сумму. Инструментов и материала будет вдосталь. А если хотите жить в палаццо, то дож исполнит и это ваше желание.

Мельцер удовлетворенно кивнул.

— Это очень великодушно, мессир Лазарини. Я обдумаю ваше предложение.

Он еще раз кивнул и вышел из зала.

В сопровождении двоих уффициали зеркальщик снова вышел на свет божий, на свободу.

По пути к постоялому двору Мельцер осознал, что находится в очень опасной ситуации, потому что какой бы выбор он ни сделал, он наживет себе врагов. Смертельных врагов. Если бы его не останавливала неясная судьба дочери Эдиты., Мельцер в тот же день уехал бы из Венеции. Но тут была и Симонетта, которая по-прежнему оказывала на него магическое воздействие; да, похоже было на то, что чем больше он сопротивлялся, тем сильнее тянуло его к ней.

Даже если бы этого было недостаточно для того, чтобы остаться, неожиданная встреча немедленно переубедила бы зеркальщика. Когда он подошел к постоялому двору, там его ждал человек маленького роста с носом картошкой: Чезаре да Мосто.

Зеркальщик был настолько расстроен, что не сказал ни слова. Зато да Мосто рассмеялся, держась руками за живот, и все в зале стали оборачиваться и глазеть на них.

— Вы что, думали… — Легат ловил воздух ртом. — Вы что, серьезно думали, что вам удастся от меня сбежать и не выполнить своих обязательств?

— Приветствую вас! — смущенно ответил Мельцер и тихо добавил: — Да что вы, и в мыслях не было. В Венецию меня привели исключительно личные дела. Я исполню ваш заказ. Дайте только срок.

Он не успел даже оглянуться, как к нему с двух сторон подошли двое здоровенных парней. Сильным движением один из них заломил Мельцеру правую руку за спину, а второй вынул острый нож и приставил к горлу. Мельцера прошиб холодный пот, руки задрожали. Зеркальщик не решался даже вздохнуть. Не сказав ни слова, парни втолкнули его в нишу в дальней части зала.

У Мельцера было такое ощущение, словно его пригвоздили к стене. Тем временем нож начинал угрожающе впиваться ему в горло. Не в состоянии даже просить о пощаде или оказывать сопротивление, Мельцер просто смотрел на напавших. На его широком грубом лице ничего не отражалось. Единственной мыслью, терзавшей его, было: если ты закричишь, они тебя убьют.

И тут на заднем плане раздался голос да Мосто:

— Оставьте его в покое, идиоты. Он на нашей стороне! — Великаны исчезли, а легат подошел к Мельцеру вплотную. — Разве я не прав?

Мельцер старательно закивал. Он почувствовал облегчение и даже определенную признательность к легату.

— Я выполню ваш заказ, — пробормотал зеркальщик, глубоко вдыхая, — как только найду подходящие инструменты и ремесленников, которые сделают нужное оборудование, наборы букв, прессы и, в первую очередь, плавильные печи, чтобы сделать новые буквы. Я не стану скрывать — это может продлиться несклько недель, а то и месяцев.

Чезаре да Мосто поглядел на зеркальщика снизу вверх, как обычно усмехнулся, но в его взгляде было что-то, внушающее ужас.

— Я хочу, чтобы ты начал работать уже завтра, — сказал да Мосто сдавленным голосом.

Мельцер покачал головой.

— Мессир да Мосто, как же я буду работать без необходимых инструментов?

Легат схватил зеркальщика за рукав и сказал:

— Идем. На Рио-дель-Вин ждет лодка. Она отвезет нас на Мурано, туда, где живут венецианские зеркальщики.


В отличие от Венеции, где было около сотни маленьких каналов, в Мурано было всего пять больших водных артерий. Остальное пространство занимали улицы и переулки. Из-за угрозы пожара, исходившей от плавильных печей, и дыма, который постоянно висел над городом, в особенности зимой, жители Венеции изгнали своих стеклодувов из города еще сотню лет назад и отправили их на Мурано. Теперь на этом острове жили около тридцати тысяч человек, занимавшихся исключительно стеклом, а также ремесленники, художники, торговцы и дворяне — владельцы крупных мануфактур. Ни для кого не было секретом, что густонаселенный богатый остров, выпускавший даже свои деньги, охотно предоставлял убежище шпионам и разбойникам с большой дороги.

Напротив церкви Санти Мария э Донато, где арочная стена отражалась в канале ди Сан-Донато, да Мосто и Мельцер сошли на берег. Старинное здание в конце глухого переулка, дома в котором на нижних этажах были оснащены массивными сводами, наводило на мысль о том, что обитатели давным-давно покинули его. На двери висел тяжелый железный замок, а окна были закрыты деревянными ставнями.

Чезаре да Мосто вынул из кармана плаща ключ и отпер двери. За ними оказалось просторное помещение. Когда да Мосто открыл окна, выходящие на Канал Онделло, у зеркальщика перехватило дух. В помещении находилась полностью оборудованная типография: слева стояла плавильная печь, рядом лежали слитки свинца и олова, печатные наборы, прессы, были даже пергамент и бумага.

— Узнаете оборудование? — Чезаре да Мосто выдавил из себя мерзкую улыбочку.

Мельцер поглядел на прессы внимательнее.

— Это же…

— Конечно! — перебил его да Мосто. — Ваши инструменты из Константинополя. Они были ничьи, поэтому я велел привезти их сюда. А плавильная печь принадлежала венецианским стеклодувам… Я уверен, она сослужит вам хорошую службу.

Зеркальщик все еще не мог оправиться от удивления. Он потряс головой и сказал:

— Вы привезли сюда все оборудование из лаборатории?

— Ну да, — ответил легат, — хотя это было непросто. Но зато теперь вы понимаете, насколько важно для нас ваше искусство. В свою очередь я ожидаю, что вы уже завтра приступите к работе над индульгенциями!

Мельцер негромко выругался. «Если Лазарини узнает об этом, дни мои сочтены», — подумал он.

И пока зеркальщик размышлял, как это все уладить (и решение проблемы было так же далеко, как Венеция от Константинополя), Чезаре да Мосто подошел ближе и произнес:

— Конечно же, все должно происходить в строжайшей тайне. Мурано — это не то место, где приспешники Папы заподозрят о наличии такой лаборатории, не говоря уже о вашем присутствии. Поэтому мне кажется разумным, если вы не будете покидать остров до выполнения договора.

— Но мессир да Мосто… — Зеркальщик потерял дар речи.

— Вы ведь не взяли на себя пока что иных обязательств?

— Как вы могли подумать, мессир да Мосто?

— Внакладе вы не останетесь. Отсюда рукой подать до виллы, где вас ждут, а ваш багаж, который вы оставили на постоялом дворе, уже находится на пути сюда.

Зеркальщик хватал ртом воздух. Он видел, что малейшее сопротивление только ухудшит его положение, но все же заметил:

— Все свое состояние и ящичек с буквами я спрятал под матрас!

— Не беспокойтесь, зеркальщик, все будет на месте. Здесь у вас будет все. Скажите, какие помощники нужны вам для работы, и вы их получите. Но… — да Мосто приложил указательный палец к губам, — молчание — первая ваша заповедь.

Предназначенный для зеркальщика дом был двухэтажным, кроме того, здесь был даже портик с колоннами. С тыльной стороны дома был сад с аллеей, выходящей к Каналу Онделло, откуда можно было любоваться лагуной. В распоряжении Менцеля был слуга и две служанки, и он мог быть вполне доволен своей судьбой. И все же он чувствовал, что попал в ловушку, и ощущал беспокойство. Зеркальщику было страшно, страшно из-за жуткого заказа, и он проклял книгопечатание, каждую буковку и день, когда впервые столкнулся с искусственным письмом.

Глава X Две стороны одной жизни

Отец Эдиты совершенно не подозревал, что в это же время жизнь девушки приняла такой оборот, о котором никто и подумать не мог, а дочь зеркальщика и подавно. Самоубийство кармелита не вызвало в Венеции никакого волнения, ведь речь шла всего лишь об изгнанном из братства человеке. Эдита же, напротив, тяжело переживала свою вину. Дни и ночи напролет она, расстроенная, бродила по Сан-Паоло и Санта-Кроче, где ориентировалась лучше всего, мерзла, ночевала на заброшенном крыльце то одного, то другого дома, бормотала себе под нос что-то непонятное, только чтобы слышать свой голос. На пятый день голод привел ее к монашкам Сан Маргариты. Эдита согласна была скорее умереть от голода, чем еще раз пойти за едой к монастырю Санто Стефано.

У церкви Сан Маргарита толпились около сотни голодных нищих. В основном это были женщины с маленькими детьми, стоявшие в очереди, чтобы получить немного еды, и громко молившиеся — так, что слышно было по всей площади. Эдита смешалась с толпой нищих и стала пробиваться вперед, но тут кто-то дернул ее за платье:

— Эй ты!

Эдита вырвалась и хотела убежать, но тут узнала короля нищих Никколо, которого называли il capitano.

— Что ты тут делаешь? — поинтересовался Никколо. Девушка горько усмехнулась.

— Наверное, меня мучит тот же голод, что привел сюда и тебя. Никколо придирчиво оглядел Эдиту с головы до ног.

Девушка положила обе руки на живот.

— Я не ела четыре дня. Ты ведь знаешь, каково это.

— Не скажу, что мне незнакомо это чувство, — ответил Капитано. — Я только спрашиваю себя, почему ты здесь.

— Почему-почему! — сердито воскликнула Эдита.

Их разговор прервался, поскольку они оказались перед двумя старыми монашками, которые раздавали хлеб, воду и деревянные тарелки с желтой кашей из пшена и зерен, пахнущей холодным осенним воздухом.

Король нищих и Эдита опустились на ступеньки бокового портала Сан Маргариты. Девушка жадно ела, и Никколо притворился удивленным:

— Неужели же от тебя отвернулось счастье?

— Ты называешь это счастьем?! — расстроенно воскликнула Эдита, ставя пустую тарелку на ступеньки рядом с собой. — Мне доводилось питаться лучше и ночевать в более приятной обстановке.

Король нищих поднялся, схватил Эдиту за плечо и потряс, словно хотел разбудить.

— Эй! — воскликнул он вне себя. — Кажется, ты не заметила, что произошло за последнее время. Тебя это больше всего касается.

Эдита не поняла, к чему клонит старик, и оттолкнула его.

— Да ты пьян! Оставь меня в покое со своими дурацкими сказками. Я дошла до точки, и мне уже не до шуток.

Лицо Никколо омрачилось, и он серьезно сказал:

— Твоя госпожа Ингунда Доербек и ее слуга были приговорены Советом Десяти к смерти. Вчера их обоих казнили. Когда палач спросил донну Ингунду, каково ее последнее желание, она попросила позвать адвоката и распорядилась, чтобы все наследство семьи Доербек перешло к тебе.

Девушка непонимающе глядела на короля нищих. Потом вдруг стала бить его кулачками в грудь.

— Чертов лгун! Ты еще шутишь над моим несчастьем! — Слезы гнева текли по ее лицу. — Найди себе другой объект для шуточек!

Никколо схватил ее за запястья и попытался успокоить.

— Послушай, это правда, клянусь прахом святого Марка!

— К черту его прах! Такие шутки просто возмутительны! Эдита попыталась убежать, но нищий крепко держал ее.

— Это правда, ты должна мне поверить. Адвокат Педроччи записал последнюю волю Ингунды Доербек. Об этом говорит вся Венеция. Не каждый день бывает, чтобы молодая девушка стала единственной наследницей целого флота.

Эдита с безразличным выражением лица поинтересовалась:

— А зачем ей было это делать, Капитано?

— Зачем? — Никколо пожал плечами и закатил глаза. — Может быть, запоздалое раскаяние из-за того, что, обвинив тебя, она едва не отяготила себя еще одним убийством.

Когда девушка ничего не ответила, король нищих воскликнул:

— Да пойми же ты наконец! Ты — одна из самых богатых женщин Венеции.

— Я богата… — повторила Эдита с отсутствующим видом, глядя мимо Никколо на толпу нищих, которые шумели и выпрашивали у монашек еду. Конечно же, Эдите известно было различие между богатством и бедностью, но сама она никогда не была ни по-настоящему бедной, ни по-настоящему богатой и не могла поэтому представить себе, что значит для нее эта перемена.

Вообще-то дочь зеркальщика совсем не хотела быть богатой. Еще будучи ребенком, она усвоила, что богатство портит характер, а деньги — отрада для дьявола, и на примере судьбы Доербеков Эдита убедилась, что все это истинная правда. Эдита родилась в небогатой семье, привыкла жить скромно, а со времен неудавшегося брака с Мориенусом смирилась с мыслью, что придется жить в бедности. Ничего лишнего ей не требовалось. Разве не наделила ее судьба самым большим даром? (Как еще можно назвать то, что она снова обрела дар речи?) Девушка по-прежнему боялась немоты, особенно в такие моменты, как этот, когда судьба вспоминала о ней и начинала заниматься ею вплотную.

Король нищих понял, что Эдита взволнована и собирается отказаться от нежданно-негаданно свалившегося богатства. Такому человеку как Никколо, который не всегда занимался попрошайничеством и мелким мошенничеством и все надеялся внезапно разбогатеть, это казалось верхом глупости. Капитано сменил тон и заговорил проникновенно, словно проповедник:

— Послушай, бедность, конечно, не порок, но и почетного в ней ничегошеньки нет. Вопреки распространенному мнению, бедность не дает никакой надежды на вечную жизнь, потому что если бы это было так, то Папа, кардиналы, епископы и священники первыми отказались бы от своих состояний и ценностей. Но ведь они этого не делают, хотя с кафедры проповедуют бедность, — жить в богатстве приятнее, чем в нужде. Я, к примеру, предпочитаю спать в теплой постели, а не под продуваемым всеми ветрами порталом, и жареный поросенок мне кажется в сотню раз вкуснее, чем жиденький суп в Санто Стефано. Ты хочешь всю жизнь есть суп для бедных и ночевать на порогах домов?

Эдита покачала головой и ничего не ответила. Она поправила на голове платок, под которым прятала свои коротко остриженные волосы, перебросила через плечо мешок с вещами и отправилась по направлению к Сан-Паоло.

В том месте, где Рио-ди-Сан-Паоло впадает в Большой Канал, Эдита заметила, что Капитано идет за ней.

— Что ты все вынюхиваешь? — набросилась на него девушка.

— Называй это как хочешь, — ответил король нищих, — но я глаз с тебя не спущу. Просто у меня возникло ощущение, что ты сейчас не совсем владеешь своими чувствами. В таком состоянии тебя подстерегают большие опасности: ты можешь совершить глупые поступки, которых не совершила бы, будучи в здравом уме.

Девушка притворилась, что не слышала слов Никколо, хотя втайне признала, что он прав.


Эдита бесцельно блуждала по городу и все никак не могла собраться с мыслями. На Риальто, где продавцы начинали собирать свои товары перед наступлением темноты и где поэтому царило большое оживление, ей удалось избавиться от надоедливого преследователя. Эдита перешла на другую сторону канала и направилась к кампо деи Санти Апостоли, где в вечерние часы было особенно много молодых людей, искавших развлечений. Девушка боялась, что ее узнают, поэтому шла вдоль домов и таким образом вышла к Ка д'Оро — самому красивому дворцу в Венеции. Его называли «золотой дом», потому что Марино Контарини, очень богатый купец, велел украсить фасад, узоры на трех рядах колонн, балконы и карнизы чистым золотом. Из бокового переулка, выходившего на Большой Канал, открывался вид на расположенное прямо напротив него палаццо Агнезе, принадлежавшее семье Доербек.

Ноги Эдиты очень устали от беготни, и девушка села на свой мешок, уронила голову на руки и стала смотреть на массивное здание, расположенное на противоположной стороне канала. В вечерние часы, когда на крыши опускались сумерки, палаццо с темными окнами казалось еще более устрашающим, чем днем. Не было видно ни огонька, ни еще каких бы то ни было признаков жизни, и гондола с позолоченным балдахином, служившая транспортным средством Даниэлю Доербеку, болталась у главного входа, от которого вели к воде три ступеньки.

Говорят, что все это принадлежит тебе, думала Эдита, качая головой. У нее никогда не было ничего ценного, лишь несколько платьев и смен белья — все это дал ей Мельцер в качестве приданого. Будучи дочерью зеркальщика, Эдита никогда не имела других желаний, кроме тех, которые, как она знала, приличествуют ее сословию и могут быть исполнены. Разве неудачи с богатым Мориенусом не достаточно, чтобы понять, что стремление к богатству приносит ей только несчастье?

От Большого Канала поднимался туман. Эдита замерзла. Гондольеры, водившие свои лодки вверх и вниз по каналу, выкрикивали что-то непонятное: «Ое!», «Преми!» или «Стаи!», и крики эхом отражались от стен домов. Фонарики на лодках горели желтоватым рассеянным светом.

В поисках места для сна Эдита направилась обратно к церкви Двенадцати Апостолов. Церкви, а особенно их порталы и аркады вдоль внешних стен идеально подходили — это девушка выяснила уже через несколько дней бездомной жизни — для ночлега. Но площадь перед церковьюДвенадцати Апостолов показалась Эдите чересчур оживленной, поэтому девушка прошла еще несколько кварталов, пока в конце одного из неосвещенных переулков не нашла крытой постройки, принадлежавшей мелкому лавочнику. Эдита залезла под деревянный стол, на котором днем выкладывали товары, и, насколько это было возможно, устроилась поудобнее. Вскоре она уснула.

Спала она недолго и вдруг подскочила, услышав громкий крик и ругань. Лавочник возвращался домой с очередной попойки вместе со своим взрослым сыном. Оба с трудом держались на ногах. У отца в руках был фонарь.

Оба пьяных, обнаружив Эдиту под столом возле дома, стали обзывать ее разными словами — шлюхой, бродяжкой — и пинать ногами. Сын лавочника стащил с головы девушки платок и, увидев короткие волосы Эдиты, завопил:

— Вы только поглядите! Беглая девка!

— А может, вообще монашка?

— А может, она как раз с позорного столба? — И они стали дергать ее за платье и лапать.

Улочка была узкой, убежать можно было только в одном направлении. Эдита, которую оскорбляли пьяные мужчины, пыталась защищаться, насколько хватало сил. И в то время как юноша становился все настойчивее, прижимая ее к двери дома, старик открыл двери и грубо втолкнул девушку в темный коридор.

Лестница справа вела на верхний этаж. На эту лестницу они и стали совместными усилиями загонять Эдиту. Старик держал девушку, а его сын стягивал с себя штаны.

— Нет, нет, нет! — закричала Эдита и стала отбиваться. В подобной ситуации она обрела дар речи и теперь смертельно боялась, что снова может онеметь. Эдита царапалась, плевалась, дралась и попала старику коленом между ног, да так сильно, что тот взвыл от боли и кулем свалился на пол.

Поскольку юноша был сильно пьян и занят раздеванием, он совершенно не заметил происшедшего, и Эдита воспользовалась моментом. Она вскочила, выбежала на улицу и бросилась бежать по узкой улочке по направлению к кампо деи Санти Апостоли.

Укрывшись под арочными сводами, Эдита наконец остановилась. От холодного влажного ночного воздуха болели легкие. По пустой площади эхом разносился собачий лай. И только теперь девушка заметила, что забыла в доме у лавочника свой мешок. Да и платка, которым она покрывала волосы, тоже не было.

Эдита оглядела себя с ног до головы. Платье было разорвано на груди, подол изодран в клочья. Она провела ладонью по лицу и увидела, что из носа течет кровь. Девушка всхлипнула и стала бормотать себе что-то под нос, только чтобы слышать свой голос.

На площади раздались поспешные шаги. Эдита вздрогнула и прижалась всем телом к выступу стены. Шаги сопровождались собачьим лаем. Девушка не решалась вздохнуть. Но звук шагов исчез так же внезапно, как и появился.

И тут Эдита не выдержала. Она рыдала так, как никогда еще в своей жизни не рыдала. Она оплакивала свою жалкую судьбу, бедность и беспомощность, свою слабость — и внезапно поняла, что вряд ли что-то изменится, если ей не удастся вырваться из этого проклятого замкнутого круга. Разве хотелось ей до конца своих дней спать на грязных ступеньках, быть предоставленной на растерзание всем ветрам и произволу злых людей? Неужели же она действительно хотела бродить по городу оборванная, словно бездомная кошка, есть заплесневелый хлеб и жиденький супчик у монахинь Святой Маргариты? Зачем она снова обрела дар речи, если использует его лишь для того, чтобы попрошайничать?

Жалость к себе смешивалась со злостью. Эдита чувствовала, что ее охватила ярость, злость на богачей, гнев на мужчин и особенно на собственного отца, из-за которого она вынуждена была так жить. Всхлипывая, замерзая, борясь с собой и своей судьбой, девушка прислонилась к стене церкви и стала проклинать тот день и час, когда уступила своему отцу и согласилась уехать из Майнца. Неожиданно ей в голову пришел простой вопрос: почему ты отказываешься принять наследство Доербеков? Что это, гордость, скорбь, стыд, страх или просто навязчивое желание страдать? И разве не глупость — каждая из этих возможных причин?

Пошел дождь. С крыши бокового нефа падали крупные капли, брызгая на ее разодранное платье. Перед Эдитой лежала безлюдная площадь, похожая на темное зеркало, сверкающая и таинственная. Крысы шныряли по камням, пищали и дрались за объедки, оставленные дикими кошками. Эдита с отвращением отвернулась. Как же давно она спала в сухой теплой постели, ела за столом и мылась в чане!

Когда дождь пошел сильнее, Эдита быстро перебежала под главный портал церкви, где уже спали трое нищих. Опасно было оспаривать спальное место у незнакомых попрошаек, поскольку спальные места в отдельных частях города распределяли короли нищих, по крайней мере, лучшие из них. Особой популярностью пользовались ризницы окружающих церквей, от которых у королей были свои ключи, и пристройки нефов, выходящие на узкие боковые каналы.

Чтобы избежать ненужных споров, Эдита предпочла разделить остаток ночи со Скорбящей Матерью, которая занимала нишу в стене слева. За мраморной статуей было достаточно места для сна.

Эдита дремала до рассвета, и прежде чем кампо деи Санти Апостоли оживился, она успела принять решение. С первыми лучами солнца девушка направилась к Чезаре Педроччи, адвокату, чтобы выяснить, какие формальности необходимо уладить в связи с наследством Доербеков.

Заспанный Педроччи, который принял ее в халате, несмотря на ранний час был очень рад появлению Эдиты и тут же потребовал десять процентов от унаследованного состояния или четыре корабля — тогда он будет работать. Адвокат, уродство которого превосходила только его алчность, думал, что Эдита глупа, и до недавнего времени так оно и было. Но прошедшая ночь сделала из скромной, доверчивой девушки совершенно другого человека, человека, которого она и сама еще не знала — непреклонного, уверенного в себе и решительного.

— Послушайте, адвокат, — ответила ему Эдита, — я допускаю, что по моему виду можно подумать, будто меня легко одурачить. Но по одежке не судят. Я предлагаю вам не более одного процента, и если будете артачиться, моими делами займется кто-нибудь другой из вашего цеха. В Венеции много адвокатов.

Решительность, с которой ответила ему девушка-оборванка, смутила Педроччи. Темно-красный нарост у него на носу посинел. Адвокат ловил воздух ртом. Наконец Педроччи согласился и ответил:

— А вы знаете, донна Эдита, вы — сказочно богатая женщина! Кроме палаццо Агнезе вам принадлежат три арсенала и третий по величине флот в Венеции. Плюс наличные — более трех тысяч золотых дукатов. Вас можено только поздравить.

— Оставьте поздравления при себе! — отрезала Эдита. — Меня интересует не столько точное описание моего состояния, сколько налог на наследство в республике.

Чезаре Педроччи обещал ей выяснить это к завтрашнему дню.


Неожиданное наследство Эдиты и то, как она им распоряжалась, вызвало множество слухов в Кастелло и Дорсодуро, Сан-Марко и Каннарегио. Первым делом новая хозяйка палаццо Агнезе уволила всех, кроме Джованелли, командующего флотом. Та же участь постигла и мебель палаццо Агнезе. Портному в Сан-Марко, который уже служил Ингунде Доербек, Эдита заказала дорогие платья из парчи и камки. Брадобрей с Риальто сделал для нее рыжий парик из длинных волос цыганки, которые та продала за два скудо. Так Эдита исправила единственный недостаток, напоминавший о ее бесславном прошлом.

У того, кто богат, нет недостатка в друзьях. Самые видные и состоятельные мужчины роем вились вокруг Эдиты, ища ее расположения. Среди них был мессир Аллегри из Совета Десяти, капитан корабля Доменико Лазарини, сказочно богатый судовладелец Пьетро ди Кадоре и адвокат Чезаре Педроччи, который уделял внимание Эдите не только исходя из финансовых интересов.

Повинуясь инстинкту, которым обычно обладают только опытные женщины, Эдита однажды пригласила их всех к себе, чтобы услышать, чего они хотят. Она не знала наверняка, но догадывалась, что они враги. Если забыть о том, что донна Эдита была юной девушкой на выданье, то Лазарини и ди Кадоре больше всего интересовались семью кораблями богатой наследницы, тогда как Аллегри и Педроччи предпочитали земельную собственность и деньги Эдиты.

Эдита приняла мужчин в своем заново обставленном салоне на втором этаже палаццо Агнезе. Обтянутые желтым шелком стены и белая мавританская мебель придавали некогда мрачному залу для приемов даже некоторую игривость. Все четверо полагали, что в гости пригласили его одного, но, раскусив хитрость, все же сделали хорошую мину при плохой игре и стали осыпать богатую наследницу комплиментами. Они вели себя словно комедианты в театре и не удостаивали друг друга даже взглядом.

Когда Аллегри закончил свои восхваления, Эдита обратилась к нему, причем по ее улыбающемуся лицу ничего нельзя было прочесть:

— Мессир Аллегри, я вас не узнаю. Во время нашей последней встречи вы назвали меня «сукой». Хотя мой характер, да и вообще поведение нисколько не изменились, теперь у вас для меня находятся только хорошие слова.

Трое остальных склонили головы, сдерживая улыбки. Аллегри попытался защититься.

— Донна Эдита, я знаю, это непростительно, и мне хотелось бы, чтобы того допроса никогда не было. Но все говорило против вас, вы же знаете, да и показания свидетелей тоже…

— Все говорило, все говорило! — взорвался Лазарини. — Председатель Совета Десяти не должен поддаваться на всякие уловки. Ему следует исходить исключительно из фактов, иначе это навлечет позор на Совет.

Тут же вмешался адвокат.

— Разве не предупреждал я вас, мессир Аллегри? — сказал он, обращаясь к Председателю Совета Десяти. — Разве не указывал с самого начала на то, что жена судовладельца лжет? Вместо этого вы пытались вырвать у донны Эдиты признание в преступлении, которого она не совершала. Мне даже подумать страшно, что было бы, если бы осенняя буря не выбросила на берег трупы выродков.

После этих слов повисло тягостное молчание. Наконец Аллегри поднялся и, обращаясь к Эдите, сказал:

— Надеюсь, вы сможете меня простить. Эдита не ответила.

Чезаре Педроччи воспользовался паузой, чтобы в свою очередь осыпать хозяйку комплиментами:

— Я верил в вас с самого начала, донна Эдита, несмотря на то что, как говорил мессир Аллегри, все указывало на вас. Когда я увидел вас, то тут же понял, что такая юная девушка не способна совершить убийство. Тут все дело в знании людей.

Эдита насмешливо взглянула на косоглазого адвоката:

— Насколько мне известно, медик Мейтенс заплатил вам десять скудо, чтобы вы занялись этим делом. Так ведь все и было?

И прежде чем Педроччи успел ответить, слово взял судовладелец Пьетро ди Кадоре. Он сказал:

— Донна Эдита, я с самого начала был уверен, что все эти слухи и досужие вымыслы о том, что вы якобы виновны, суть ложь, ведь я знал, что за загадочным поведением Доербеков кроется тайна и что об истинном положении дел никто и не догадывается. Так что я всегда был на вашей стороне, хотя и не знал вас.

Сладкие речи судовладельца привели в ярость Доменико Лазарини, и он набросился на своего соперника:

— Мессир ди Кадоре, вы что же, действительно думаете, что донна Эдита не заметит вашей хитрости? Донна Эдита очень умна, несмотря на свою молодость, и совершенно точно знает, что вам нужно только добраться до ее кораблей, которые принадлежат по праву ей одной.

И, обратившись к Эдите, продолжил:

— Не позволяйте ему обмануть вас, этому пройдохе. Ди Кадоре хочет отнять у вас корабли, чтобы исключить таким образом своего самого главного конкурента. Лишь в этом его цель. Вам нужно держаться от него подальше. Я ничего не хочу сказать, донна Эдита, но нынешнее материальное положение ди Кадоре оставляет желать лучшего…

Еще бы немного, и Пьетро ди Кадоре набросился бы на Лазарини. Губы судовладельца сжались в узкую щелочку, а на лбу появились две вертикальные морщинки.

— Жалкий лизоблюд дожа! — прошипел ди Кадоре, вытирая со лба пот бархатным рукавом. — Я слишком хорошо знаю ваши происки и интриги, и меня удивило бы, если бы вы не заинтересовались донной Эдитой. Такой юбочник как вы! Это так на вас похоже!

Он прикрыл рукой рот, словно не желая, чтобы остальные слышали, и добавил:

— Ни одна женщина Венеции не может чувствовать себя с ним в безопасности, особенно та, которая носит шелк и парчу. Вы понимаете, что я имею в виду.

Педроччи и Аллегри хитро улыбнулись. А Лазарини поглядел Эдите прямо в глаза:

— И это говорит человек, о котором все знают, что он живет под одной крышей с двумя женщинами, подобно похотливому византийцу.

— Это ложь! Поверьте, донна Эдита, я до сих пор не женился только потому, что не нашел подходящей невесты. Не один венецианец сватал за меня свою дочь. Они ведут себя, словно торговцы рыбой на мосту Риальто. Все думают только о моих деньгах, никто не заботится о счастье собственного ребенка.

«Это мне знакомо», — хотела сказать Эдита, но промолчала.

— А почему же вы тогда шныряете здесь, словно кот за мышкой? — дерзко спросил Аллегри и рассмеялся судовладельцу прямо в лицо.

— Почему?! — воскликнул адвокат. — Потому что женщину, которая была бы одновременно богата, молода и прекрасна, не каждый день встретишь.

— Видите, — обратился Аллегри к Эдите, — вот тут-то наш законник и показал свое истинное лицо!

Эдита рассмеялась.

— Думаю, благородные господа, вы сами разоблачили себя! — Она хлопнула в ладоши, и через боковую дверь в комнату вошел одетый в черное медик Крестьен Мейтенс.

Чезаре Педроччи, который взялся за дело Эдиты по настоянию медика, протянул Мейтенсу руку, но тут же опустил ее, услышав слова Эдиты:

— Чтобы вы не терзали себя напрасными надеждами, господа, мне хотелось бы воспользоваться случаем и представить вам моего будущего супруга.

Медик взял Эдиту за правую руку и поклонился.

Аллегри, Лазарини, Педроччи и ди Кадоре стояли как громом пораженные. Первым нашелся Аллегри, который смиренно произнес:

— Ну вот и все, синьоры! — Он поднял брови и, ухмыльнувшись, огляделся по сторонам.

Ди Кадоре раньше остальных сумел воспользоваться создавшимся положением.

— Что касается меня, донна Эдита, то в моем отношении к вам ничего не изменится. Я по-прежнему преклоняюсь перед вами, но мной в первую очередь руководили деловые интересы. Если понадобится моя помощь, можете на меня рассчитывать.

Судовладелец поклонился и исчез. Аллегри и Лазарини последовали за ним. Адвокат задумчиво поковылял к двери, там еще раз обернулся и сказал:

— Помните, донна Эдита, Педроччи всегда к вашим услугам. С этими словами он удалился.

Мейтенс, по-прежнему державший Эдиту за руку, поглядел на нее и ухмыльнулся. Тут она внезапно отдернула руку и холодно произнесла:

— Вы хорошо сыграли свою роль, медик! Мейтенс кивнул:

— Хотелось бы мне, чтобы это была не игра, а правда!

Эдита возмутилась:

— Сударь, мы же с вами договаривались…

— Ну хорошо, хорошо, — перебил ее медик. — Просто вырвалось, простите. По крайней мере вы отделались от этих четверых.

Он поклонился и тоже вышел из комнаты.

Эдита, облегченно вздохнув, подошла к окну и поглядела на Большой Канал, серо и безжизненно струившийся внизу. Она смотрела на гондольеров, которые уверенно направляли свои длинные узкие лодки, лавируя между больших судов. Эдита усмехнулась и закрыла лицо руками. Для мужчин у нее осталась только улыбка. Нужно презирать жизнь, чтобы понять это, сказала себе дочь зеркальщика.

К Аллегри, Лазарини, Педроччи и ди Кадоре она испытывала лишь презрение, а вот медика Мейтенса ей впервые стало почти жаль. Роль, которую она ему отвела, должно быть, унизила его до глубины души, и тем не менее он сыграл ее так, как они и договаривались.


Со дня неприятного приема в палаццо Агнезе прошло три дня, когда слуги доложили о приходе посетителя, которого Эдита ждала уже давно: к ней пожаловал король нищих Никколо. Он надел чистое, почти приличное платье, соответствовавшее его прозвищу il capitano, и вел себя исключительно вежливо.

— Догадываюсь, зачем ты пришел! — перебила Эдита цветистое приветствие Никколо. — Ты хочешь сказать, что я задолжала тебе благодарность. Ведь в конце концов именно ты убедил меня принять наследство. Ты не останешься внакладе!

— Донна Эдита! — возмущенно воскликнул Капитано. — Я по-прежнему всего лишь нищий, но и у нищих есть своя гордость — может быть, ее даже больше, чем у богатых. Когда я уговаривал вас принять это наследство, вы были одной из нас. А у одной из нас неприлично принимать милостыню.

Эдита была удивлена.

— Но ты ведь пришел не затем, чтобы сказать мне об этом! И не называй меня «донна Эдита», раз уж я «одна из вас»!

— Нет, нет, вы были одной из нас! А что касается моего прихода, то я всего лишь хотел предостеречь вас от лживых друзей, которым вы доверяете. Джованелли, ваш командующий флотом…

— Он — единственный, кому я доверяю, Капитано, и тебе не удастся его очернить. Я рада, что он служит мне.

Никколо смутился, словно наказанный грешник. Наконец он сказал:

— В таком случае простите мое чрезмерное усердие. Я хотел как лучше. — И Капитано собрался уходить.

Тут Эдиту одолели сомнения, и она поймала себя на мысли о том, что зло часто скрывается под маской добродетели. Поэтому она преградила нищему путь и уговорила остаться, раз уж он уже пришел. Эдита надеялась, что теперь Капитано расскажет, почему ей не следует доверять командующему флотом; но Никколо окинул взглядом дорогую мебель и промолчал. Он наслаждался этим театральным молчанием и любопытством, с которым Эдита смотрела на него.

— Я не хотела, Капитано, правда, не хотела, — извинилась Эдита. — Так что с Джованелли?

Король нищих отвернулся, словно то, что он собрался сказать, стоило ему огромных усилий.

— Вам знаком кабак «Tre Rose» в районе Дорсодуро, неподалеку от кампо Санта Маргарита?

Эдита невольно покачала головой:

— Нет, а что?

— Не особо приличное заведение. Я даже представить себе не могу, чтобы вы туда пошли. Но что касается меня, то хозяйка, набожная вдова, не раз кормила меня всего лишь за «Отче наш» и «Радуйся». И вот вчера мне в очередной раз стал поперек горла суп, что дают монашки из Санта Маргариты. Поэтому, когда стемнело, я отправился навестить набожную вдову, пробормотал в ее присутствии «Отче наш» и «Радуйся» — очень даже проникновенно — при этом не отводя глаз от горшков с вкуснятиной. Сидя за стойкой, хлебая юшку и пережевывая вчерашние бобы, я невольно стал свидетелем разговора двух мужчин. Судя по виду, им было явно не место в этой забегаловке, во всяком случае, одеты они были прилично, в бархатных шапочках. Когда я украдкой посмотрел на них, то тут же узнал судовладельца Пьетро ди Кадоре и вашего кормчего Джованелли.

— Мой кормчий Джованелли и ди Кадоре? — Эдита опустилась на стул и нетерпеливо взглянула на короля нищих.

Капитано кивнул и продолжил:

— Когда в разговоре они упомянули ваше имя, я тут же навострил уши. И хотя моя миска давно уже опустела, я продолжал сидеть, не переставая прислушиваться к разговору двух мужчин.

— Давай ближе к делу! О чем они говорили?

— О деньгах, о больших деньгах. Ди Кадоре предложил кормчему сотню золотых дукатов, за это Джованелли должен был убедить вас в том, что унаследованные корабли стары и уже не могут выходить в море. Он должен был прояснить для вас тот факт, что возможности найти покупателя для таких старых кораблей почти нет.

— Ты лжешь, Капитано!

— Я не лгу, донна Эдита! Зачем мне это делать?

Возникла долгая пауза, во время которой Эдита размышляла над тем, какую выгоду мог получить король нищих, обманув ее. Можно ли доверять этому человеку? Конечно, он помог ей в беде, но что ей известно о нем? Эдита поняла, что богатство мешает отличать друзей от врагов.

— Почему ты мне все это рассказываешь? — спросила она наконец.

Никколо шумно вздохнул, как норовистый конь, и ответил:

— Ах, если бы с таким же недоверием вы относились к своему кормчему, Эдита! С какой стати? Почему? Ну, в конце концов, когда-то вы были одной из нас, пусть и недолго. И не стану скрывать — если мое наблюдение окажется полезным — мне не помешало бы небольшое вознаграждение.

Искренность короля нищих понравилась Эдите.

— Ты получишь его.

Никколо смущенно кивнул.

— Ну, вы же знаете, каково это. На пороге зима, нужны теплые вещи, хорошая еда и, если возможно, крыша над головой. Но я не жалуюсь. Я ни в чем не нуждаюсь.

Это прозвучало несколько парадоксально из уст нищего, но не удивило. Эдита достаточно хорошо знала Капитано, чтобы судить о серьезности его слов. Она не припоминала, чтобы он жаловался когда-либо в то время, когда она была нищей; напротив, Никколо для каждого находил доброе слово, и дочь зеркальщика не была исключением.

— Отчего ты такой довольный? — поинтересовалась Эдита. — Другие люди в твоем возрасте сажают капусту, кормят курей, отращивают бороды и наслаждаются заработанным. Ты же живешь одним днем, твой дом — улицы и площади этого города, и тем не менее ты выглядишь счастливее, чем большинство людей.

— Точно! — ухмыльнувшись, ответил Никколо, но уже в следующее мгновение лицо его омрачилось, и он продолжил: — Нужно пасть достаточно низко, чтобы понять, что каждый новый день есть дар Божий.

— Ты никогда не рассказывал о своем прошлом, — внезапно сказала Эдита. — Ты ведь не родился нищим, Капитано?

Никколо отмахнулся, словно не желая об этом говорить, но Эдита не отступала, и ей удалось узнать, что Капитано много лет работал в арсеналах, пока не насобирал достаточно денег для своего собственного корабля — прекрасной каравеллы. Корабль носил имя «Фиона», в честь его жены, сопровождавшей Никколо во всех путешествиях и готовившей еду для команды. Она продолжала это делать даже тогда, когда родила ребенка. Дело спорилось. По поручению республики Никколо предпринимал длительные поездки во Фландрию, Испанию и Египет, подумывал о том, чтобы купить второй, а там и третий корабль. И тут судьба нанесла безжалостный удар. По пути в Палермо «Фиона» дала течь. Все попытки заткнуть дыру не увенчались успехом, и каравелла внезапно накренилась. Груз, три сотни мешков соли, скатился на одну сторону, и корабль перевернулся. Некоторое время он лежал вверх килем и наконец затонул.

Эдита впервые видела, чтобы король нищих, обычно спокойный и уверенный в себе, выглядел подавленным. Его движения казались неловкими, в уголках рта стали заметны горькие морщинки и небольшое подрагивание, словно он боролся со слезами. Но Никколо не плакал. Он сказал с каменным лицом:

— Я один выжил. Моя жена, мой ребенок, вся моя команда погибли. Мне удалось ухватиться за балку. Когда корабль шел ко дну килем вверх, я увидел пробоину, из-за которой мы погибли. Она нарочно была проделана так, чтобы увеличиваться после попадания воды.

— Тебе удалось узнать, чьих это рук дело?

Король нищих пожал плечами.

— Речь может идти только о ком-то из крупных судовладельцев — Доербеке, ди Кадоре, да всех не упомнишь, которым не нужен был конкурент в моем лице.

— А ты никогда не пробовал найти того, кто за этим стоял?

Капитано горько рассмеялся.

— Венецианские судовладельцы все в сговоре. Они ворочают всеми крупными сделками и диктуют цены, какие им только вздумается. В Венеции владеть одним кораблем значит подписать себе смертный приговор.

— А семью кораблями?

— Это в любом случае лучше, чем один. Но если вам жизнь дорога, все же лучше подумать о том, чтобы расстаться с кораблями, за разумные деньги, конечно же.

— Какую цену ты называешь разумной, Капитано? Никколо задумался.

— Три сотни золотых дукатов. За один корабль, разумеется. Получается две тысячи дукатов за весь флот. Не много найдется на него покупателей…

Эдите не пришлось долго ждать подтверждения слов нищего. Уже на следующий день пришел кормчий Джованелли — на лице его читалась озабоченность — и сообщил, что флот Доербеков, некогда приносивший огромные прибыли, уже ничегошеньки не стоит. Мол, корабли старые, перегруженные и затраты на них больше, чем прибыль от них. В доказательство этого он разложил перед хозяйкой бумаги, где были расписаны приход и расход, и цифры вроде бы подтверждали его слова.

Эдита сделала вид, что прислушалась к словам Джованелли, и спросила:

— Вы же знаете, кормчий, я вам доверяю. Как бы вы поступили на моем месте?

Джованелли притворился, что задумался, но выражение его лица выдавало живейшее волнение. Наконец он ответил:

— Донна Эдита, сейчас настали тяжелые времена для венецианских кораблей. На востоке нас подкарауливают турки, на западе — испанцы, нужны быстрые и маневренные суда, которые при случае выдержат попадание пушечного ядра. Суда Доербека медлительны, неповоротливы и потрепаны множеством штормов. Я даже не уверен в том, что они переживут зимнее плавание в Константинополь. На вашем месте я продал бы весь флот — конечно, если найдется покупатель.

Эдита притворилась, что очень обеспокоена.

— Кто же станет покупать старые, прогнившие суда, которые ни к чему не пригодны? Их остается только сжечь. Да, наверное, нам стоит прекратить заниматься торговым мореплаванием и сжечь парусники.

Такой поворот событий настолько озадачил Джованелли, что он бросился к Эдите, сложил руки на груди и взмолился:

— Не делайте этого, донна Эдита! Ведь ваши суда еще вполне сгодятся для прибрежного судоходства. Нужно только найти покупателя. Может быть, судовладельца, который занимается перевозками в Далмацию.

— Например, Пьетро ди Кадоре?

— Нужно попробовать предложить ему.

— А как вы думаете, сколько заплатит ди Кадоре за корабль?

— Не знаю, донна Эдита. Может быть, пятьдесят золотых дукатов, может, сотню. Но вряд ли больше.

Эдита поглядела на кормчего, и глаза ее гневно сверкнули.

— А сколько получите с этой сделки вы, Джованелли?

— Я? Не понимаю, донна Эдита, о чем это вы. Вы ведь можете доверять мне, донна Эдита!

— Раньше я тоже так думала, кормчий. Как оказалось, напрасно. Вы — гнусный интриган, лживый подхалим! Тьфу на вас, вы мне отвратительны!

Джованелли покраснел, стал ловить ртом воздух и громко воскликнул:

— Донна Эдита, я не заслужил такого отношения к себе! Вам придется доказать свои обвинения!

— Не смешите меня, — ответила Эдита, тоже распаляясь. — Может быть, достаточно сказать, что вы встречались с ди Кадоре в кабаке «Tre Rose», что неподалеку от кампо Санта Маргарита, и обсуждали с ним, как бы заставить меня расстаться с кораблями? Может быть, достаточно сказать, что ди Кадоре пообещал вам сотню золотых дукатов, если вам удастся склонить меня к продаже флота? Что еще вы хотите узнать?

Тут кормчий бросился на колени перед Эдитой и взмолился:

— Донна Эдита, простите мою неверность! Пусть Господь Бог меня накажет. Но могущественный судовладелец Пьетро ди Кадоре шантажировал меня и угрожал, что следующее мое путешествие по морю станет для меня последним, если я не сделаю, как он велит. Каждый в Венеции знает, что ди Кадоре способен на все.

Эдита отступила от него на шаг и поинтересовалась:

— Каково ваше ежемесячное жалованье, кормчий?

— Две сотни скудо, донна Эдита.

— Пусть управляющий выдаст вам двести скудо, а затем убирайтесь, и чтоб я вас никогда больше не видела!

Джованелли поглядел своей госпоже в глаза и понял, что дальнейшие уговоры бесполезны. Поэтому он поднялся, кивнул и удалился.

Эдита подошла к окну и выглянула на улицу. Что за мир, подумала она, провожая взглядом баржи.

Кормчий вышел из палаццо Агнезе через черный ход, повернулся и пошел по направлению к кампо Сан Кассиано, находившемуся по другую сторону от одноименного канала, куда можно было попасть по одному из расположенных недалеко друг от друга мостов. Прижимаясь к стенам продолговатой церкви, стояли попрошайки, банщицы и шлюхи, задиравшие юбки за мелкую монету, хотя это, собственно говоря, воспрещалось законом. Вокруг Сан Кассиано всегда было много людей, и это было одной из причин, по которой Джованелли выбрал для встречи именно это место.

Там, где Кале дель Кампаниле соединялась с площадью, кормчий увидел короля нищих Никколо. Джованелли отвел его в сторону.

— Нас ни в коем случае не должны видеть вместе, Капитано. Никколо казался взволнованным.

— Ну, говори, как все прошло? Джованелли успокаивающе замахал руками:

— Не беспокойся. Все прошло так, как и было задумано.

Глава XI Истинная любовь и ложные чувства

В то время у меня еще были все волосы и зубы, глаза хорошо видели и я был красив, что совершенно не свойственно почтенным жителям Венеции. Судьба наделила меня большей силой и упорством, чем пристало обычному зеркальщику. Моя запутанная и непонятная жизнь, почти каждый день преподносившая мне какие-нибудь сюрпризы, снабдила меня чувством неуязвимости, а характеру придала не ведомую мне доселе предприимчивость, даже дерзость, приводившую меня в экстаз, когда на жизненном пути встречались трудности, опасности и неразрешимые проблемы. Травля и озлобленность, с которой влиятельные люди гонялись за мной и искусством книгопечатания, иногда становились просто невыносимыми, и это научило меня жить в страхе. Я проклял тот день, когда выпытал у китайцев их тайну и сам взялся за это опасное дело. Чем сложнее были махинации и чем больше заинтересованных сторон появлялось на моем пути, тем сильнее я сомневался в полезности этого открытия.

Хотя теперь я был очень популярным в Венеции человеком, но одновременно с моей популярностью возрастало также и мое сопротивление этому состоянию. Мне претила та деятельность, которой я посвятил себя, и чем дольше я занимался этим, тем глубже проникал страх в мою жизнь. Я жил на Мурано в двухэтажном доме с садом и красивой аллеей. В доме был слуга и две девушки у него в подчинении, у одной из которых, Франчески, были просто роскошные щечки — я имею в виду не те, что на лице. Девушки выполняли любое мое желание, прежде чем я успевал его произнести. Часто по ночам я вскакивал, едва услышав шорох в доме или плеск весла в канале Онделло. То и дело я задавался вопросом: до каких пор Чезаре да Мосто и его приспешникам удастся держать в секрете мою деятельность на острове Мурано, потому что, поскольку мне удавалось узнавать от других людей о том, что происходит в Венеции, я сделал вывод, что туда тоже могут дойти слухи о моем пребывании здесь.

Франческа — та, у которой сзади роскошные щечки — сообщила мне о невероятных событиях, не упомянув, что главным действующим лицом был не кто иной, как моя дочь. Люди говорили, что какую-то немую девушку с севера хозяйка, богатая венецианка, обвинила в убийстве своего мужа, хотя и знала, что это была неправда. После этого венецианка убила собственных детей и недавно была обезглавлена во дворе палаццо Дукале.

До этого места история в общих чертах была мне известна — ее рассказывал мне медик Мейтенс. Новым оказалось для меня то, что перед смертью жена судовладельца раскаялась и отписала Эдите все состояние. Говорили, будто бы Эдита живет в палаццо судовладельца и от радости снова обрела дар речи.

Как вам известно, от рассказчика к рассказчику история обрастает новыми подробностями и за короткое время превращается из правды в сказку. Но в любом случае я не смог бы оставаться на острове, и, хотя да Мосто строжайше запретил мне покидать Мурано до тех пор, пока не будет выполнен его заказ, — а до этого мне было еще далеко — я воспользовался подходящим случаем и исчез. Я предложил стекольщику, занимавшемуся своим ремеслом на Кале Сан-Джакомо, два скудо (неслыханную сумму для человека его сословия), если он доставит меня на своей барже на Камарджио, откуда было рукой подать до Санта-Кроче, где находился палаццо Агнезе.

Не нужно прилагать много усилий, чтобы передвигаться по Венеции неузнанным, особенно если избегать больших площадей, поэтому я тайком добрался вдоль Канала ди Мизерикордия к Большому Каналу, пересек его на пароме и очутился прямо у входа в палаццо Агнезе.

Во имя всех святых, нет, этого быть не может, думал я, входя в дом. И это принадлежит моей дочери? Колонны из серого мрамора, глиняные своды с цветными гротескными узорами — все это заставляло посетителя чувствовать себя маленьким. С тех пор как я видел Эдиту в последний раз, прошло несколько месяцев, и теперь я поймал себя на мысли о том, что боюсь встречаться с ней. Страшила меня не встреча сама по себе, а то, что я смогу говорить с Эдитой, как обычно говорит отец с дочерью.

Я знаю, это может прозвучать странно и даже удивительно, но вспомните о том, что мой ребенок с четырех лет не произнес ни одного слова. Ведь Эдита потеряла дар речи, когда была совсем маленькой, и с тех пор мы общались с ней только при помощи жестов и отдельных звуков. Хоть им и хватало сердечности, но все же есть такие мысли и чувства, для выражения которых необходимы слова.

После всего того что произошло, я не мог ожидать, что Эдита встретит меня с распростертыми объятиями. Я скорее надеялся на разговор, который все прояснит, либо на готовность понять. Но все вышло иначе.

Эдита спустилась ко мне по широкой каменной лестнице, которая вела с верхнего этажа в зал. Моя дочь была одета в темно-зеленое бархатное платье. Волосы были собраны, как у цыганки, что ей совершенно не шло и вызвало у меня смешанные чувства. Когда я протянул Эдите руки, чтобы поприветствовать, она повернулась ко мне левым плечом, и, еще не услышав от нее ни слова, я понял, что моя дочь изменилась.

Я заплакал. Слезы потекли по моему лицу, когда я услышал ее голос. В воспоминаниях я хранил звук ее детского беспомощного голоска, внезапно смолкшего, и я невольно сравнивал его с тем, что слышал сейчас. В голосе Эдиты была уверенность в себе и жесткость, если не сказать холодность. Не сразу я понял, что именно она говорит. Я был так поражен, что сначала не мог вымолвить ни слова и просто смотрел на нее. Эдита сказала — я никогда не забуду этих слов:

— Что тебе нужно? Я догадывалась, что ты объявишься.

Иначе представлял я себе встречу со своей маленькой девочкой. Я боялся и надеялся; я последовал за ней из Константинополя в Венецию, потому что думал, что ей нужна моя помощь; я забыл о своих потребностях, своей собственной судьбе, только чтобы быть рядом с ней, а Эдита встретила меня словами: «Что тебе нужно?» Хуже того, когда я не ответил, она задала еще два горьких вопроса:

— Ты опять хочешь случить меня с кем-то? Или тебе нужны деньги?

Мне показалось, что я сошел с ума, потому что радость от того, что моя дочь снова может говорить, смешалась с разочарованием от перемены, происшедшей в ней. Я даже поймал себя на ужасной мысли: лучше бы Эдита осталась немой, тогда она не смогла бы относиться ко мне столь бессердечно.

— Девочка моя, — спросил я дрожащим голосом, — что с тобою стало? Что осталось от моего воспитания, моей любви?

Но Эдита могла только презирать меня. Я ничего не понимал: чем настойчивее я пытался сблизиться с ней при помощи ласковых слов, тем холоднее и лаконичнее становилась ее речь — позвольте мне не передавать того, что она говорила. Наконец Эдита сказала: это моя жизнь, не лезь в нее, а живи своей. И тут я впервые спросил себя: разве Эдита по-прежнему моя дочь?

Со слезами ярости и обиды я попрощался с Эдитой, и, не скрою, тогда мне хотелось, чтобы ей также довелось столь внезапно потерять собственного ребенка.

Странно, подумал я, покидая палаццо Агнезе, когда моя дочь была нема, мы с ней всегда находили общий язык. Теперь же, когда она снова обрела дар речи, мы больше не понимали друг друга.

Но у меня было мало времени горевать о своей дочери, потому что когда я вернулся на остров Мурано, там меня ожидал Чезаре да Мосто в сопровождении Симонетты.

Да Мосто дал мне понять, что следит за каждым моим шагом и что у меня едва ли появится возможность еще раз покинуть Мурано, прежде чем я выполню его заказ. Племянник Папы без обиняков заявил, что знал также и о моей встрече с Симонеттой. Да, он, кажется, знал даже о нашей ссоре, поскольку вручил мне Симонетту и заявил, что отвергнуть женщину, которую желают тысячи мужчин, есть высокомерие, а это грех. Такие слова из уст человека, для которого женщины ничего не значили, поскольку он использовал их только в своих корыстных целях, заставили меня призадуматься, можно даже сказать, едва не примирили меня с ним. Сейчас мне, конечно, ясно, что племянника Папы совершенно не интересовало мое любовное благополучие, его беспокоило лишь выполнение заказа.

Да Мосто дал мне три недели — за этот срок я должен был напечатать его желанные индульгенции, и пообещал мне, если понадобится, предоставить помощников для лаборатории. И чтобы придать своему требованию больше убедительности, легат, прежде чем со всей учтивостью попрощаться, оставил мне маленький сувенирчик, внешний вид которого был мне очень хорошо знаком. Я обнаружил его на стуле, на котором сидел да Мосто. Это был нож очень необычной формы. Таким же точно ножом был убит в Константинополе Альбертус ди Кремона. Я очень хорошо понял намек и теперь знал, что с да Мосто и его приспешниками шутки плохи.

Симонетта молча слушала наш разговор. Теперь же, когда мы с ней остались вдвоем, каждый ждал, что другой заговорит первым. Я втайне надеялся, что Симонетта вновь попросит прощения, как уже однажды сделала, ведь, честно говоря, я давным-давно простил ее. Мне стало ясно, что моя любовь к ней сильнее гордости. Но что я мог ей сказать?

Неожиданно Симонетта освободила меня от гнета мыслей, произнеся:

— Можешь прогнать меня, если я тебе мешаю. — В ее гордости было столько грусти, что это тронуло меня чуть ли не до слез, и я притянул возлюбленную к себе. Теперь, когда я впервые за долгое время снова ощутил ее теплое тело, меня охватило невообразимое счастье, и я уверен, что Симонетта испытывала то же самое. Я покрыл ее лицо поцелуями и едва не лишился чувств, но когда пришел в себя, оказалось, что мы, обнявшись, катались по полу. Мы раздевали друг друга, что было довольно сложно, если учесть, что на нас было богатое платье. Но нам помогала страсть и осмеянная во многих шутках непрочность венецианских ниток, сдерживавших швы. В любом случае, вскоре нам удалось соединить наши обнаженные тела. Мы любили друг друга с необузданной страстью и сознанием, что мы созданы друг для друга.

— Он заставил меня пойти с ним, — сказала Симонетта, когда мы, задыхаясь, отпустили друг друга. — Он знал все о наших отношениях. Мне кажется, у него повсюду есть шпионы.

Я молча кивнул, и, хотя я и ненавидел да Мосто и боялся его угроз, я испытывал к нему некоторую признательность, потому что он нежданно-негаданно вернул мне мою любимую. После разочарования от встречи с Эдитой я был рад тому, что держу в объятиях Симонетту, и понял, что теперь самое время подумать о своей собственной жизни.

Для начала я решил сосредоточиться на задачах, поставленных передо мной племянником Евгения Четвертого. Индульгенция с росчерком будущего Папы требовала больших технических затрат. Для текста из восемнадцати строк мне нужно было тридцать две буквы «Е», тринадцать «I» и двенадцать «О», зато я обходился всего пятью «А».

Уже на следующий день я принялся отливать новые буквы, не полный алфавит, как я делал в Константинополе, а те буквы, которые нужны для индульгенции. В конце концов, любой служка в монастыре знает, что «Y» и «Z» в латыни встречаются столь же редко, как и снег на Пасху, поэтому отливать их в таком же количестве, как гласные, не имеет смысла. Спустя неделю в ящичках у меня было больше букв, чем в Константинополе, и я мог наконец приступать собственно к работе.

Тут мне очень помогла Симонетта — не как рабочая сила, потому что помощников мне да Мосто предоставил более чем достаточно, а тем, что она давала мне силы, необходимые для выполнения этого необычного задания. В первую очередь она расправилась с моей внутренней раздвоенностью и неуверенностью по отношению к моим заказчикам. Она сказала:

— Ты занимаешься точно таким же ремеслом, как и любое другое, и не должен ломать голову над тем, зачем другим нужно то, что ты делаешь.

Симонетта считала, что оружейник не испытывает угрызений совести из-за того, что пика, изготовленная им, во время войны убивает людей.

Тогда я полюбил Симонетту снова, но по-другому. Моя любовь переросла страсть и стала привязанностью, когда прощаешь другому все и забываешь о самовлюбленности и собственном эгоизме, которые до сих пор играли немалую роль.

Теперь, изведав все пропасти и глубины, приготовленные жизнью человеку, я понимаю, что это и есть настоящее счастье. С несчастьем я встречался не раз, моя жизнь нередко оказывалась в опасности, и тем не менее сегодня все это не причиняет боли. С годами несчастье ощущается меньше, а счастье, встретившееся на твоем пути, остается на всю жизнь, как клеймо на коже. Но вернемся к Мурано.

Для моего первого печатного изделия мне понадобилось не менее пятисот восьмидесяти букв, и мне сложно сказать, что потребовало от меня больших усилий: отлить буквы из свинца и олова или же выложить их в зеркальном отображении, вверх ногами и справа налево. Я работал день и ночь и заставлял своих подчиненных делать то же самое.

У меня было пять печатных прессов, переделанных из винных, которые привезли из расположенного неподалеку Венето. Необходимые мне десять тысяч пергаментов доставили из морской республики Амальфи, которая славилась своими изготовителями пергамента. Возникли сложности с производством черной краски, которая при первых попытках печати оказалась похожей на старые выцветшие чернила. Поскольку я никогда не занимался техническими особенностями печати и сажа, которую я привез в коробочке из Константинополя, осталась в руках уффициали и в животе у кошки, мне пришлось самому предпринять несколько попыток, прежде чем удалось воссоздать смесь. При помощи сепии и рыбьего жира, которые я добавил в сажу, я наконец смог сделать черную краску, которая удовлетворяла всем требованиям — по крайней мере, что касалось цвета.

Вы не можете себе даже представить, что я чувствовал, когда держал в руках свое первое печатное изделие. Монах не мог бы написать лучше. Для первых пергаментов понадобилось много времени, но помощники мои работали все быстрее, и случилось то, чего никтоне ожидал — и я меньше всех — работа была окончена за два дня до назначенного срока: десять тысяч индульгенций, подписанных именем Пия Второго.

Последующие недели я был очень взволнован, поскольку моя работа принесла неожиданные плоды. Я имею в виду не значительную сумму денег, немедленно выданную мне да Мосто, а последствия, о которых я даже и не думал. Меня удивило, что я больше не видел Чезаре да Мосто, зато индульгенции, хранившиеся в моей лаборатории, исчезли однажды ночью, и, поскольку взамен них осталась оговоренная сумма — собственно говоря, даже больше — я мог предположить, что индульгенциями завладел да Мосто. Я ведь знал о его планах, а его махинации нигде не могли бы найти столь плодородную почву, как в Венеции, где в то время было много партий, а заговорщиков больше, чем нищих.

Симонетта знала Венецию и все ее интриги лучше, чем я, и заметила, что, вероятно, будет лучше, если мы покинем город. Вероятно, она догадывалась, что книгопечатание больше других изобретений подходит для того, чтобы стать яблоком раздора для партий. Поэтому Симонетта пообещала, что поедет со мной в любую страну мира, только бы она была подальше от Сереииссимы. Моя возлюбленная считала, что ремесло книгопечатания пригодится везде, ведь там, где есть люди, всегда найдется место для лени.

Как же права оказалась Симонетта! Но тем не менее я не согласился с ее требованиями то ли из-за своей тупости, то ли из-за того, что «черное искусство» слишком крепко держало меня. Я не отрицаю, теперь мной руководила жадность, которая у многих людей проявляется при встрече с книгопечатанием. Сторонники Папы (такие как дож) и его враги (такие как да Мосто), а также византийцы, генуэзцы и арагонцы — все они старались завладеть искусственным письмом. А я, Михель Мельцер, зеркальщик из Майнца, считал книгопечатание своей собственностью. У меня были инструменты, и любой текст я мог донести до людей быстрее, чем тысяча монахов.


Быстрее ветра облетела всех новость о том, что Папа Евгений Четвертый, двадцать четвертый наместник на троне Петра, преставился и его наследником стал святой человек по имени Пий Второй. Причин сомневаться в этом не было, поскольку новый Папа — как говорили, деятельный молодой человек — уже продавал индульгенции на латинском языке, обещавшие их набожным обладателями отпущение грехов и вечное блаженство и пользовавшиеся небывалым спросом. В любом случае, десять тысяч индульгенций нашли свой путь к кающимся грешникам, прежде чем Геласиус Болонский, один из кардиналов, который имел право выбирать нового Папу, объявил о своем протесте, поскольку его, очевидно, забыли пригласить на конклав.

В тот же день, когда протест из Болоньи достиг Ватикана, во время благодарственной молитвы на Папу Евгения — до которого пока что не дошли слухи о собственной смерти — было совершено покушение. Двое переодетых стражниками наемных убийц попытались заколоть молившегося Папу, но предприятие провалилось из-за папской нижней рубашки, сделанной из войлока толщиной в палец, которая служила Его Святейшеству для самобичевания. Незадачливых убийц связали и в ту же ночь обезглавили. и поскольку они упорно молчали до последнего вздоха, глава заговора так и остался неизвестным.

Хотя Чезаре да Мосто и не удалось стать Папой, индульгенции обогатили его, и это богатство пережило бы его самого, если бы не страсть к игре.

Зато все набожные люди, которые за большие деньги обзавелись правом на вечную жизнь, отказывались признать, что Папа Евгений по-прежнему жив. В конце-то концов, у них была бумага на латыни, языке, на котором, как известно, пишут только священные и абсолютно правдивые документы. Их Папу звали Пий Второй.

Еще более пикантной ситуацию делало то, что в то время жил и здравствовал третий Папа. Его звали Феликс Пятый, он был избран на Базельском Церковном Соборе и даже коронован. Феликс Пятый жил в Савойе, где был одновременно и герцогом до конца своих дней. И конечно же, все эти дурацкие выходки не способствовали укреплению папства. Тут не помогало ни предание анафеме, ни семидневные молитвы, которые объявлял Папа Евгений против своих оппонентов.

После неудавшегося покушения Чезаре да Мосто предпочел залечь на дно, а мастерские, которые он сделал для зеркальщика, остались во владении Мельцера. С тех пор как он выполнил заказ да Мосто, он чувствовал себя окрыленным и его даже лихорадило от желания найти новые возможности для применения книгопечатания. У зеркальщика оставалось еще достаточно олова и свинца. Строчные буквы, которыми пользовался Мельцер, были слишком большими, чтобы соперничать с почерком монахов. Конечно, искусственное письмо превосходило монахов по скорости, но оно занимало и больше места. Поэтому Мельцер решил вырезать буквы, которые были бы вполовину меньше предыдущих. Так, думал он, удастся составить конкуренцию даже тем манускриптам, которые стоят в библиотеках, и делать их по десять штук, да даже по сто, и при этом за гораздо более короткое время. И может быть, мечталось зеркальщику, придет время, когда перо и чернила станут не нужны.

Остров Мурано, где было бесчисленное множество мастерских и мануфактур, превосходно подходил для того, чтобы избежать посторонних глаз, поэтому зеркальщик и его возлюбленная прожили несколько недель в покое, столь желанном для молодых пар. Они избегали многолюдных сборищ в танцевальных домах и театрах Венеции, где все только и говорили, что об индульгенциях. Ходили слухи, что сам дьявол написал эти бумаги, потому что ни у одного монаха не может быть такого красивого и ровного почерка, как на этих пергаментах с индульгенциями.

Ничего этого Мельцер не знал. Запершись в своей мастерской, он экспериментировал с новыми шрифтами, делая буквы все меньше. Одержимый «черным искусством», он отливал все больше букв и создал запасы, которых хватило бы для того, чтобы заполнить искусственным письмом добрых две дюжины пергаментов. Казалось, зеркальщик занимался каким-то таинственным поручением. Симонетта, поинтересовавшаяся причиной такого усердия, четкого ответа не получила. Мельцер лишь напомнил ей о том, что печатник, если уж он собрался всерьез заниматься своим ремеслом, должен обладать запасом букв, которых слишком много быть не может.

В то время как Симонетта рассматривала жизнь на острове Мурано скорее как изгнание, об окончании которого она втайне мечтала, Мельцер, казалось, чувствовал себя замечательно как никогда. Он любил Симонетту и был уверен в том, что она тоже любит его — до того самого дня, когда в дверь его мастерской громко постучали.

В рассеянном вечернем свете Мельцер не сразу узнал посетителя, и только когда тот поздоровался, зеркальщик воскликнул:

— Это вы, Лазарини?

Доменико Лазарини склонил голову к плечу и усмехнулся. Затем он в своей обычной наглой манере поинтересовался:

— Не ожидали увидеть меня, а, зеркальщик?

— Честно говоря, нет, — ответил Мельцер. Он был, очевидно, рассержен, даже слегка испуган, поскольку догадывался, зачем Глава пришел к нему. Откуда только Лазарини узнал, где он?

Лазарини же боялся, что Мельцер, который с самого начала относился к нему плохо, захлопнет дверь у него перед носом, поэтому подставил ногу в дверной проем и, качая головой, сказал:

— Не понимаю я вас, Мельцер. Мы же знаем друг друга уже давно, может быть, дольше, чем нам обоим того хотелось бы, а вы все считаете меня идиотом. Что касается меня, то я никогда не считал вас простаком, хоть своим поведением вы неоднократно давали к этому повод.

— Говорите, что вам нужно, и убирайтесь! — ответил зеркальщик, злобно глядя на ногу, которой Лазарини удерживал дверь открытой.

Вопрос, который задал Лазарини, не был неожиданным.

— Где Чезаре да Мосто?

— Почему вы спрашиваете об этом у меня?

— Потому что вы его сторонник. Или вы думаете, я не знаю, кто напечатал индульгенции?

— Я не сторонник да Мосто, я не являюсь ничьим сторонником.

— Кто не за Папу, тот против него, а кто против Папы, тот также и против дожа.

— Послушайте меня, мессир Лазарини, я выполнил поручение да Мосто, не взирая на лица и партии. Я сделал это за хорошую плату и не по собственному убеждению — а исключительно ради денег, вы понимаете меня? Сапожник не спрашивает, к какой партии принадлежит клиент, прежде чем возьмется кроить обувь. И ткач продает свой товар любому, кто за это платит. Или вы и у ткача, который продал ткань для вашего камзола, спрашивали, сторонник ли он дожа и Папы или же Девы Марии?

— Тут вы, пожалуй, правы, зеркальщик, но об одном вы забыли: искусственное письмо — это власть, оно способно изменять людей. И это отличает ваше ремесло от любого другого.

Как он прав, этот Лазарини, подумал зеркальщик. Нет, он не дурак, скорее подлый и вспыльчивый человек. Будучи одним из Tre Capi, он обладал в Венеции влиянием, которое нельзя было недооценивать.

Поэтому Мельцер снизил голос на полтона и сказал (совсем не то, что думал, поэтому наигранная приветливость в голосе ему не удалась):

— Мессир Лазарини, поверьте мне, «черное искусство» ни против кого не направлено. И если я, как вы утверждаете, поставил искусственное письмо против интересов Папы Римского, то теперь ведь никто не мешает мне работать на благо Папы — если он будет платить твердой монетой, а не ограничится обещанием вечного блаженства.

Наглость Мельцера рассердила Главу, и он с угрозой в голосе повторил свой вопрос:

— Где Чезаре да Мосто?

— Да хоть десять раз спросите меня, не знаю я этого, — ответил Мельцер, и это было правдой. — Я не знаю этого, потому что не имею никаких дел с племянником Его Святейшества.

Лазарини насмешливо улыбнулся:

— Республика начнет процесс по обвинению в злостных кознях, направленных вами против дожа. Вас повесят, скрутив за спиной руки, вам свернут шею и колесуют. Тогда вы вспомните, где прячется Чезаре да Мосто. — Голос Лазарини стал громче. — У вас есть три дня на то, чтобы вспомнить. И не пытайтесь сбежать, Совет Десяти уполномочил меня приставить к вам уффициали, которые будут следить за каждым вашим шагом.

Глава повернулся и собрался было уходить, как тут в комнату вошла Симонетта. Очевидно, она подслушала ссору Мельцера и Лазарини. Симонетта отвернулась от Мельцера, пытавшегося ее успокоить, и бросилась к Лазарини:

— Ты, сволочь, неужели ты никогда не оставишь нас в покое?

Лазарини отпрянул. Внезапное появление Симонетты смутило его.

— Я пришел не из-за тебя, — сказал он наконец. — Мужчина, на шею которому ты бросилась, враг дожа, и Серениссима непременно привлечет его к ответственности.

— Мельцер — враг дожа Фоскари? — Симонетта рассмеялась. — Зачем ему замышлять что-то против Фоскари? Фоскари безразличен ему точно так же, как гондольеры из Кастелло. Уж в этом я могу поклясться прахом святого Марка!

— Не надо ложных клятв, донна Симонетта! Ты думаешь, что знаешь этого человека. На самом же деле он чужой тебе, как и страна, откуда он родом. Он — заговорщик и хочет со своими единомышленниками свергнуть дожа Фоскари!

— Кто? Мельцер?

— Он самый! — И Лазарини ткнул пальцем в зеркальщика.

Мельцер, ничего не понимая, слушал, что говорит Лазарини. Разозлившись, Михель кинулся на надоедливого посетителя, и только вмешательство Симонетты в спор двух петухов спасло Лазарини.

— Вот видишь, теперь он показал свое истинное лицо! — воскликнул Глава и, фыркнув, стал отряхиваться. — Но он поплатится за это! Это так же верно, как и то, что меня зовут Доменико Лазарини!

С этими словами он покинул мастерскую.

Симонетта, которая только что просто искрилась мужеством, вдруг бросилась Мельцеру на шею. Она заплакала и, всхлипнув, сказала:

— Я понимаю, почему ты разозлился, но не нужно было этого делать. Лазарини — старый холостяк, и он не потерпит, чтобы его били в присутствии женщины.

— Я знаю, что совершил ошибку, — кивнул Мельцер, все еще тяжело дыша, — но я просто не мог поступить иначе. Я ненавижу этого человека так же, как чуму. Он лжив и самонадеян и все еще не оставляет надежды завладеть тобой.

— Ты имеешь в виду…

Зеркальщик высвободился из объятий, держа Симонетту на вытянутых руках, так чтобы видеть ее лицо.

— Ты же знаешь, что в этой истории о заговоре нет ни слова правды, — проникновенно сказал Мельцер, — и что Чезаре да Мосто мне не просто безразличен, он мне отвратителен. Нет, Лазарини нужно только вывести меня из игры. А для этого все средства хороши.


Всю следующую ночь Мельцер и Симонетта не находили себе места. Они боялись, что Лазарини соберет отряд сорвиголов, которых можно было нанять возле арсеналов всего за пару скудо, и пришлет их на Мурано. Не зная, что теперь делать, зеркальщик даже подумывал о бегстве. Но Симонетта напомнила ему, что нехорошо бросать все это — дом, мастерскую, и, кроме того, если они убегут, не станет ли это признанием собственной виновности? Поэтому они молча лежали в объятиях друг друга, не смыкая глаз, пока наконец над Каналом Онделло не забрезжил рассвет.

Этой ночью каждый из них принял собственное решение. Когда Мельцер, как обычно, ушел в свою мастерскую, Симонетта незамеченной вышла из дома, чтобы направиться к причалу возле Фондамента Джустиниани, откуда отправлялись баржи на Каннарегио и к Сан-Марко.

Но прежде чем Мельцер начал приводить свой план в исполнение, один из его помощников указал ему на подозрительную фигуру, слонявшуюся в конце переулка, где стояла мастерская. Мельцер тут же узнал египтянина Али Камала. С тех самых пор как зеркальщик прибыл в Венецию, они не виделись, и Мельцер почти забыл об Али.

— Как ты нашел меня? — удивленно спросил зеркальщик.

Али потупился и, не глядя на Мельцера, ответил:

— Много чего можно узнать, если проводить дни напролет на Рива дегли Скиавони, где причаливают большие корабли.

Мельцер не выдержал и рассмеялся.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что промышляешь в Венеции тем же ремеслом, что и в Константинополе?

— Не совсем, мастер Мельцер, — возразил Али, — не совсем. В Константинополе я крал для толстых владельцев складов. Здесь я работаю на себя.

— Вот как, ты называешь это работой!

— Ну, я снял в арсеналах сарайчик, мне помогают несколько уличных мальчишек. Вы же знаете, мастер Мельцер, мне приходится кормить большую семью.

— А как ты меня нашел?

— Это совсем не трудно, когда живешь в гавани. Я услышал об индульгенциях. Одни утверждали, что их написал сам дьявол, другие рассказывали о чернокнижнике из Германии, который умеет писать так же быстро, как дьявол. Тут я подумал, что это могли быть только вы, мастер Мельцер.

— Об этом говорят люди на Рива дегли Скиавони? Я имею в виду, не таясь?

— Что значит «не таясь»? Об этом рассказывают шепотом, прикрыв рот ладонью. Преимущество мое состоит в том, что все считают меня глупым египтянином, который годится лишь на то, чтобы таскать их мешки, но совершенно не способен понять, что говорят венецианцы. А я ведь знал итальянский язык еще в Константинополе.

— Но ты пришел не для того, чтобы сказать мне об этом!

— Боже мой, нет, конечно. Я подслушал разговор двух прилично одетых людей. Я не знаю ни одного, ни другого, но они оба вели себя так, словно принадлежат к Совету Десяти. В разговоре всплыло ваше имя: мол, человек по фамилии Мельцер прячется на острове Мурано и своим «черным искусством» подвергает Серениссиму опасности. Они сказали, что это государственная измена и вас привлекут к суду.

Зеркальщик долго и молча глядел на Али Камала, затем произнес:

— Однажды ты меня обманул, но однажды ты же помог мне в тяжелой ситуации. Мне хотелось бы знать, какие цели ты преследуешь сейчас.

Египтянин поднял руку для клятвы и воскликнул:

— Клянусь жизнью моей матери, можете поверить мне, мастер Мельцер, я желаю вам исключительно добра! Я говорю вам правду! — И, поколебавшись, добавил: — Но если мое сообщение окажется полезным, мне было бы приятно получить небольшое вознаграждение.

Несмотря на то что ситуация представлялась зеркальщику весьма серьезной, он не удержался и ухмыльнулся. В любом случае, намерение Али получить за свое сообщение деньги подтверждало искренность египтянина. Поэтому Мельцер вынул из кармана золотую монету и протянул Али.

Тот притворился возмущенным.

— Это не все, что я хотел вам сказать! Послушайте меня. Завтра с рассветом от причала Фондамента Джустиниани отходит галера со стеклянными товарами. Она держит курс на Триест, и капитан не станет задавать вам вопросы, если вы назовете мое имя.

— А Симонетта?

— Он не станет спрашивать вас ни о чем. В Триесте — это в дне пути отсюда — вы пока что будете в безопасности.

Али протянул руку, и Мельцер снова полез в карман и вынул второй золотой.

— Ты настоящий дьяволенок, египтянин! — заметил зеркальщик, протягивая Али Камалу монету.

Предложение египтянина как нельзя лучше подходило для решения, которое принял ночью Мельцер: бросить мастерскую и бежать. Теперь же, когда Али Камал подготовил ему путь, Мельцер понял, что это очень хорошая идея, и готов был немедленно претворить ее в жизнь.

— Послушай, египтянин, это самое ценное, что у меня есть! — Мельцер указал на ряд небольших деревянных ящиков, стоявших под окном. Каждый ящик был разделен на отсеки разной величины, и в них без какой-либо системы лежали буквы всевозможного калибра. При взгляде на буквы Мельцер загорелся, словно художник, написавший картину, и сказал, не отводя взгляда от магических ящичков:

— Если тебе удастся вынести ящики из мастерской незаметно для уффициали и где-нибудь их спрятать, я щедро вознагражу тебя!

Али взял в руку несколько букв и заявил:

— Они чертовски тяжелы, мастер Мельцер!

Зеркальщик сложил руки на груди.

— Я знаю, это непростое задание. Зато и плата будет немалой. Я дам тебе ключ от мастерской. Задняя дверь выходит на Канал Онделло. По воде будет легче уйти.

Так и договорились зеркальщик с египтянином. Распрощавшись с Али Камалом, Мельцер начал наводить порядок в мастерской. Он расставил по местам все приборы, словно в любой миг готов был взяться за работу. Да, Мельцер уже полюбил «черное искусство» не меньше, чем любил когда-то работу зеркальщика. В Триесте он примет решение, стоит ли вернуться с Симонеттой в Майнц, чтобы начать там новую жизнь уже в качестве книгопечатника. Но все вышло иначе.

Придя домой, Мельцер обнаружил, что Симонетта исчезла. У него возникло нехорошее предчувствие, поскольку он знал, как сильно страдала Симонетта из-за угроз Лазарини. И все же зеркальщик не сомневался, что, вернувшись, она согласится с его планами и поедет с ним.

Стемнело рано, и ночь казалась бесконечной. Как и последние несколько дней, остров Мурано был окутан плотным слоем ледяного тумана. Мельцер собрал одежду и еще кое-что, что показалось ему нужным, и сложил все в мешок для вещей, сослуживший ему верную службу на пути из Константинополя в Венецию; второй мешок лежал наготове для Симонетты.

Чем дольше не было Симонетты, тем сильнее беспокоился Мельцер. В голове проносились тысячи мыслей. В душу закрадывались страшные подозрения. Слуги давно пошли спать. В камине трещал огонь. Мельцер сидел, откинувшись на спинку стула, и глядел на пламя. Он устал и изо всех сил боролся со сном. Глаза слипались. Он хотел рассказать Симонетте о своих планах, как только она вернется: о том, что на рассвете они вместе уедут из города.

Так и сидел Мельцер у огня час за часом, прислушиваясь к каждому шороху снаружи. Как никогда он был близок к отчаянию. Зеркальщик больше не сомневался: возлюбленную похитили, и за этим стоял Лазарини и его люди. Около полуночи, когда уже не осталось надежды на возвращение Симонетты — ведь ни одна порядочная женщина не гуляет по улице после наступления темноты — глаза Мельцера закрылись, и он уснул.

При первом ударе колокола, донесшемся с Санти Мария э Донато, которая была расположена по другую сторону канала, зеркальщик вскочил. Взволнованный и слегка одурманенный, он позвал Симонетту по имени и бросился наверх в их спальню. Постель была пуста. В отчаянии он рухнул на подушки и заплакал. Мельцер упрекал себя в том, что оставил Симонетту одну. Он должен был подумать о том, что Лазарини использует любую возможность, чтобы украсть у него возлюбленную.

Всхлипывания Мельцера разбудили девку Франческу, спавшую в каморке под крышей. Франческа не могла понять, что это за странные звуки, поэтому растолкала слугу, и они вместе прокрались вниз по лестнице, ведущей к спальне господ. Когда, заглянув в дверную щелку, девка увидела Мельцера, лежавшего одетым на постели лицом вниз, она громко вскрикнула.

Мельцер вскочил и обернулся.

— Ее нет, — пожаловался он. — Они похитили Симонетту.

Франческа и слуга смущенно переглянулись. Девушка хотела что-то сказать, но слуга приобнял ее, жестом попросив молчать. Мельцер вопросительно поглядел на них, и Франческа пояснила:

— Донну Симонетту не похитили, она вышла из дома в третьем часу одна и не пожелала, чтобы ее сопровождали.

— Одна, говоришь? — Мельцер поднялся, подошел к окну и поглядел на Канал Онделло. Небо на востоке начинало сереть. Зеркальщик понял, что его побег провалился, еще не начавшись. Мельцер вздрогнул — то ли от этих мыслей, то ли от холода, прокравшегося через окно. Зеркальщика трясло.

— И донна Симонетта не сказала, куда собирается? — спросил Мельцер.

— Нет, мастер Михеле, — ответила Франческа и смущенно добавила: — Вы больны, мастер Михеле, нужно позвать медика.

Тут зеркальщик яростно воскликнул:

— Я не болен, слышишь, я в отчаянии! Мастер Михеле в отчаянии!

Девка и слуга стояли, словно окаменев. Никто из них не отважился сказать ни слова. И в эту долгую, беспокойную тишину проник звук: скрип входной двери.

Мельцер оттолкнул слуг в сторону, сбежал вниз по лестнице. Потеряв голову от отчаяния, он споткнулся и едва успел ухватиться за перила. Подняв голову, он увидел Симонетту.

Ее черные волосы были спутаны и разбросаны по плечам. Она была закутана в красную шаль, которую Мельцер никогда прежде на ней не видел. Но больше всего его расстроил грустный взгляд возлюбленной.

Мельцер был так удивлен, что не мог произнести ни слова, и пока он просто глядел на Симонетту, она заговорила:

— Все в порядке. Нам больше не нужно бояться.

— Нет, — смущенно сказал зеркальщик, потому что не хотел обижать любимую, но смысла того, что она сказала, он не понял.

Когда Симонетта догадалась об этом, она, всхлипнув, бросилась ему на шею. Их тела прижались друг к другу, словно прося защиты.

— Я страшно волновался, — прошептал Мельцер, — почти всю ночь глаз не сомкнул. Я думал, тебя похитил Лазарини.

Симонетта молча покачала головой.

— Али, египтянин, ну, ты его знаешь, хотел помочь нам бежать, — снова начал зеркальщик. — На рассвете отплыл корабль в Триест. Теперь уже поздно. Но главное, ты снова дома.

Симонетта осторожно освободилась из объятий, отошла на шаг и поглядела Мельцеру прямо в глаза.

— Нам больше не нужно убегать, слышишь? Все в порядке. Лазарини больше не станет преследовать нас.

— Он больше никогда не будет нас преследовать? Что это значит? Где ты была прошлой ночью?

— Я была у Лазарини, — потупилась Симонетта.

— Ты — у Лазарини? Скажи мне, что это неправда! Скажи!

— Это правда, — тихо ответила Симонетта.

Мельцер стоял как громом пораженный. Ничего не понимая, он смотрел на любимую. Наконец он тихо повторил:

— Ты была у Лазарини.

— Я сделала это ради нас, — неуверенно сказала Симонетта. — Я хотела попросить его отозвать свою жалобу, но Лазарини был непреклонен. У него сердце из камня. Я умоляла его, говорила, что вместе с твоей жизнью он разрушит и мою. Но эти слова не тронули его. Напротив, он стал выдвигать требования и угрожать мне, что, мол, я тоже окажусь замешана в этом деле.

— Черт его побери вместе со старым дожем! Как ты могла так унижаться!

Симонетта не решалась посмотреть Мельцеру в глаза, ее губы едва заметно подрагивали. Потом она продолжила:

— Наконец я спросила Главу, действительно ли он ни за что на свете не откажется от своих намерений. Нет, сказал он, но если я готова…

Мельцер молча кивнул. Он поглядел в потолок, чтобы скрыть вскипевшую в нем ярость. Затем произнес:

— И ты сделала это. Ты отдалась этому чудовищу. Ты дешевая шлюха!

Симонетта дернулась, словно ее ударили плетью. Затем глубоко вздохнула, подыскивая слова.

— Ты называешь меня шлюхой? — крикнула она в лицо зеркальщику. — Именно ты, человек, ради которого я пошла на это?

— Да, шлюха! Кажется, для тебя это было не так уж и сложно. Может быть, тебе даже понравилось сосать член дьявола! Ты сделала это ради меня? Ха, да не смеши меня. Я с самого начала не должен был тебе мешать. Шлюха всегда остается шлюхой!

Симонетта слушала эти упреки, ничего не понимая. Крепко сжав губы, она подошла вплотную к Мельцеру. Он увидел искры ярости в ее глазах. Она замахнулась и ударила его ладонью по лицу.

Они молча глядели друг на друга. Потом Мельцер поднял руку и указал на дверь. Он сказал всего одно слово:

— Уходи!

Отчаявшийся, разбитый, разочарованный и разъяренный одновременно, Мельцер поплелся вверх по лестнице. В спальне он опустился на постель, уронил голову на руки и уставился в пол. Черно-белый шахматный узор слился в непонятную кашу из тьмы и света. Зеркальщику очень хотелось умереть. Он чувствовал себя обманутым и униженным, по крайней мере, он не поверил, что Симонетта сделала это исключительно ради него. Ему пришло в голову, что конфликт между Симонеттой и Лазарини был всего лишь уловкой, что Глава с самого начала собирался унизить его. Теперь же Мельцер чувствовал себя подобно обманутому мужу: как много дураков пасется на лугах любви!

Да, он любил Симонетту, а с тех пор как потерял дочь, полюбил еще больше. Но теперь, после такого разочарования, он ненавидел ее и не хотел больше видеть. Слова Лазарини, его обвинение, что зеркальщик, мол, заодно с Чезаре да Мосто и собирается свергнуть дожа, отступили на задний план. Мельцер решил, что рано или поздно он отомстит Лазарини, но для начала нужно успокоиться и забыть пережитое.

В двери постучала Франческа, и этот звук вернул зеркальщика к действительности.

— Господин! — плаксивым голосом крикнула она через запертую дверь. — Донна Симонетта оставила нас. Она сказала, что никогда больше не вернется!

— Я знаю, — с наигранным безразличием ответил Мельцер. — Донна Симонетта действительно больше не вернется.

Потом он подошел к сундуку с платьем, огромному деревянному монстру, надел свою лучшую одежду, причесался гребнем (что обычно делал только раз в неделю) и отправился к причалу на Понте Сан Донато.

Туман рассеялся, и сквозь низкие серые тучи проглянул усталый луч солнца. Воняло рыбой и гнилыми нечистотами. Мельцер сел на баржу, идущую по направлению к Сан-Марко. Он оглянулся, проверяя, не видно ли уффициали, которых якобы приставил к нему Лазарини, но не заметил никого, кто показался бы ему хоть сколько-нибудь подозрительным.

На моле Сан-Марко зеркальщик сошел на берег и расплатился с перевозчиком, затем перешел пьяцетту по направлению к Кале дель Кампаниле. Mezza Terza, один из самых больших колоколов, как раз призывал сенаторов в палаццо Дукале. Чтобы избежать неприятных встреч, Мельцер свернул налево, под своды, и стал наблюдать за наплывом членов Совета, и даже не заметил, что под арками. Дворца дожей стоял человек, следивший за каждым его шагом.

Когда площадь опустела и колокол затих, зеркальщик быстро пересек площадь, направляясь в один из многочисленных кабаков в начале боковых улиц.

Он был единственным посетителем. Мельцер заказал себе кружку известного своей фруктовой терпкостью белого вина «Соаве» из одноименного города между Венецией и Вероной. Хозяйка, темноволосая венецианка с горящими глазами, бросала на Мельцера жадные взгляды и благосклонно улыбалась ему, но зеркальщик считал, что хватит с него женщин.

Вскоре в кабаке появился второй посетитель. На нем было приличное платье для путешествий, кроме того, его небезукоризненный итальянский и то, как он заказывал вино, заставляли предположить в нем чужестранца. Предоставленный себе и своим мыслям зеркальщик сидел и глядел прямо перед собой. Терпкое «Соаве», которое он вливал в себя небольшими глотками, помогало разогнать непогоду, царившую в его голове и сердце.

Чужак, который уселся в противоположном углу кабака и тоже, хотя и не так крепко, как зеркальщик, приложился к вину, с интересом глядел на Мельцера. Затем он поднялся и пересел за его стол.

— Горе?

Зеркальщик кивнул, не глядя на задавшего вопрос. И хотя Мельцер обратил внимание, что чужестранец говорил на его языке, но продолжал упрямо молчать.

— Вино не растопит печаль, если позволите заметить, оно только временно затуманит взгляд, а когда чары рассеются, все будет еще хуже, чем раньше.

Мельцер отмахнулся, словно ему неприятно было слышать это дружелюбное замечание, потом подпер голову руками и скривился.

Незнакомец не сдавался.

— Позвольте, я угадаю. Женщина?

Мельцер поднял взгляд. У мужчины, сидевшего на другом конце стола, было открытое безбородое лицо и ровные, зачесанные наперед седые волосы. Если бы он не был так хорошо одет, его можно было бы принять за странствующего монаха. А так он выглядел как дворянин. В любом случае, незнакомец был не похож на человека, которого потрепала судьба. Зеркальщик встретил его честный взгляд, и Мельцеру не пришло в голову ничего иного, кроме как из чистой вежливости поинтересоваться:

— Кто вы, чужестранец, и что привело вас в Венецию в это время года?

— Кто я? Вы имеете в виду, как меня зовут? — Казалось, вопрос развеселил его. — Я всего лишь глас вопиющего в пустыне. Называйте меня Гласом, и я стану отзываться.

— Так, так, — ответил Мельцер, хотя и не понял загадки незнакомца. — Вопиющий. И откуда же вы, Глас?

— Мой путь лежал из Аугсбурга, через Альпы и прямо в Венецию. Своей родиной я зову Эллербах, небольшую деревушку на Эйфеле. А вы?

— Из Майнца. Меня зовут Мельцер, по профессии я зеркальщик, но уже долгое время зарабатываю деньги в качестве чернокнижника, если вы понимаете, что я имею в виду.

— Чернокнижник? Ну, думаю, маг, волшебник или алхимик, или даже один из тех, кто изобрел порох, при помощи которого ведут теперь войны?

Мельцер не заметил, что незнакомец дурачит его и только притворяется глупцом, чтобы заставить его говорить. Намереваясь растолковать все как следует, зеркальщик приосанился и гордо ответил:

— Все неверно, Глас. Я, чтобы вы знали, изобрел искусственное письмо. Этим мастерством не владеет никто, кроме меня. Я могу писать быстрее, чем сотня монахов, если нужно размножить текст.

— Так вы все-таки волшебник, мастер Мельцер!

— На самом деле так думают те, кто ничего не понимает в «черном искусстве».

— То есть все-таки нет?

— Не волшебник? Нет, конечно, как вы могли такое подумать! Искусственное письмо — умная выдумка, как водяное колесо или арбалет. Если его правильно использовать, однажды оно сослужит людям хорошую службу. — Мельцер сделал большой глоток. — А вы что, совсем не пьете, а? Или «Соаве» кажется вам чересчур кислым?

— Ни в коем случае. Я пью, только не так много, как вы. Мельцер не заметил скрытой в этих словах тонкой иронии, поскольку вино одурманило его. Он вынул из камзола свернутый пергамент и положил его на стол.

— Вот видите, — похвастался зеркальщик, — это моя работа, искусственное письмо. Я напечатал десять тысяч таких пергаментов, и все так же прекрасны, как и этот. Ни один монах не может водить пером столь же тонко и красиво.

Чужестранец, казалось, заинтересовался. Пробежал текст глазами.

— Я слышал в Аугсбурге об индульгенциях нового Папы. Люди словно с ума посходили. А при этом старый Папа, кажется, вовсе не мертв.

Мельцер скривился, словно хотел сказать: а мне-то что?

— Евгений, Пий, Николай или Иоанн, — продолжал человек, назвавшийся Гласом, — поверьте мне, все они одинаковы. Господам в Риме валено только собственное благополучие и благополучие их семей, и существует достаточно простодушных овец, которые готовы оплачивать их дорогостоящий образ жизни. Власть имущие правят железной рукой, как тираны, и опираются при этом на Священное Писание, которое, если внимательнее приглядеться, не такое уж и священное, каким его считают. Надеюсь, я не оскорбил ваших религиозных чувств?

— Вы читаете мои мысли, чужестранец, — заявил Мельцер, устами которого все еще говорило вино. И, склонившись над столом, продолжил заговорщицким тоном, но не понижая голоса: — Хотя в Венеции нужно быть осторожным с подобными высказываниями. Видно, что вы приехали из-за Альп: там люди критичнее настроены по отношению к Папам. Держите язык за зубами! Вы будете не первым, кого за еретические высказывания отправят на костер.

— Я доверяю вам, чернокнижник. Мельцер кивнул и протянул Гласу руку.

— Я думаю так же, как и вы.

Бросив взгляд на пергамент, чужестранец сказал:

— Не имею ничего против искусственного письма, но не кажется ли вам постыдным, что люди отдают последние деньги, даже голодают, только чтобы заплатить за подобный пергамент, который дает им отпущение всех грехов?

— Постыдно! Но, поверьте мне, я печатал их не по доброй воле. Я даже хотел вернуть деньги, которые мне оставили в задаток, но у меня их не взяли. Хотелось бы мне никогда не встречаться с этим да Мосто!

— Вы встречались с Чезаре да Мосто? Где?

— Здесь, в Венеции. Когда я сделал то, что он мне велел, и он получил свои индульгенции, да Мосто исчез. Я не знаю, где он теперь.

Глас занервничал, несколько раз подряд отпил из своей кружки, вытер рот тыльной стороной руки и наконец сказал:

— Может быть, сейчас не самый подходящий момент, чтобы задать этот вопрос, но возможно ли написать искусственным письмом целую книгу, ну, например, Библию — и все это несколько тысяч раз?

Вопрос озадачил Мельцера. С одной стороны, он чувствовал себя польщенным, поскольку такой влиятельный человек доверяет «черному искусству», верит, что при помощи искусственного письма можно сделать целую книгу, такую как Библия; с другой стороны, он заподозрил, что за вопросом Гласа кроется очередная хитрая попытка нажить себе состояние. Поэтому зеркальщик заверил собеседника, что это будет возможно немного позже.

Тут в кабак вошел опустившийся человек в широком черном плаще, защищавшем его от холода.

— Мейтенс, вы? — Удивлению зеркальщика не было предела не только из-за того, что медик появился так неожиданно. Намного больше Мельцера удивила внешность приятеля. Волосы Мейтенса были спутаны, щеки впали, одет он был небрежно — жалкое зрелище.

Не обращая внимания на чужеземца, Мейтенс подсел к Мельцеру, взял его кружку, осушил ее одним глотком, издавая утробное урчание, как свинья у кормушки. Таким Мельцер медика еще никогда не видел.

— Да вы пьяны! — удивленно воскликнул зеркальщик. Он и сам был уже навеселе, но все же владел собой достаточно для того, чтобы с презрением отнестись к поведению Мейтенса.

— А что тут удивительного? — грубо ответил Мейтенс. — Уже несколько дней я брожу по улицам города, чтобы найти вас, зеркальщик. От Лазарини я, наконец, узнал, что вы живете на острове Мурано. У Лазарини я сделал одно пренеприятнейшее открытие: я увидел Симонетту в лапах этого юбочника. Вот, теперь вы знаете!

Мельцер невольно засопел:

— Вы это хотели мне сказать? Это для меня не новость. Я выгнал эту женщину. Она не стоит ни единой моей слезинки. Поверьте мне, ни одна баба не стоит того, чтобы ее любили!

— Как вы правы, как правы! — запричитал медик, заказав кружку фалернского. — Но кто способен совладать с чувствами? Чувства сильнее нашего разума. Разум можно презирать, отрицать, но чувства — никогда! Боже мой, я люблю эту девушку, — вашу дочь Эдиту, я имею в виду, — я сделал бы для нее все, что в моих силах, но она только играет со мной, словно я — ничтожная, бездушная фигура в театре теней. Скажите, зеркальщик, я что, уродлив? У меня несносный характер? Что со мной такого, что Эдита презирает меня? Разве в Библии не написано, что женщина подвластна мужчине? Что это за времена, если женщины смеются над нами!

Мельцер поднял палец, чтобы дать понять медику, что ответ его имеет большое значение, а именно, в нем будет дано объяснение всех их бед, и сказал:

— Я согласен с вами, медик, я думал об этом и, кажется, знаю, в чем причина строптивости женщин. Я скажу вам: причину нужно искать исключительно в том, что Создатель — Бог или как назвать эту высшую инстанцию — допустил оплошность. Все пророки в своих откровениях предсказывают конец света на смене тысячелетий. Даже Иоанн. Но Создатель каким-то образом забыл об этом сроке, и с тех пор ад сорвался с цепи: то, что должно быть внизу, оказывается сверху, пороков больше, чем добродетелей, женщины ведут дела мужчин, и не за горами то время, когда женщины станут носить штаны, а мужчины — юбки!

Едва Мельцер закончил говорить, как тут же осознал, что все вокруг замолчали, и только тогда ему стало ясно, какой опасности он себя подверг, высказывая такие еретические мысли. Он огляделся, чтобы убедиться, что никто не подслушал их разговора, но остальные посетители, казалось, не обращали на них внимания, или, по крайней мере, делали вид. Потом зеркальщик заметил, что Глас исчез.

— Ну вот, — озадаченно сказал Мельцер. — Он же только что был здесь.

— Кто?

— Да этот Глас вопиющего в пустыне! Не знаю я его фамилии. Мейтенс покачал головой. Он взял кружку зеркальщика и поставил ее на противоположный конец стола.

— Пожалуй, хватит, — пробормотал он. — У вас уже видения. Если бы я только знал, как завоевать Эдиту! Целыми днями я сижу и мерзну на Большом Канале, напротив палаццо Агнезе, только чтобы поймать хоть один ее взгляд. Но даже когда она выглядывает в окно и я посылаю ей воздушный поцелуй и почтительно кланяюсь, она смотрит словно сквозь меня, будто меня и нет вовсе.

Мельцеру стало жаль медика. Он по собственному опыту знал, что такое поруганная любовь. Он знал, каково это, когда ты любишь, а твое чувство топчут ногами.

— Забудьте Эдиту, — сказал Мельцер. — Она стала другой. Очень сложно донести любовь до ее сердца.

— Я беспокоюсь об этой девушке, зеркальщик. В палаццо Агнезе приходят мужчины с сомнительной репутацией, кредиторы и известные всему городу обманщики, даже Никколо, король нищих, о котором известно, что он не однажды гостил в свинцовой камере в палаццо дожей. Внезапное богатство вскружило Эдите голову. Она не умеет обращаться с деньгами и доверяет мошенникам и шарлатанам. Вы меня вообще слушаете?

— Ну конечно же! — поспешил ответить Мельцер. Затем он поднялся и молча пошел к двери. Вернувшись, он сказал словно сам себе:

— Он был свободным человеком, этот Глас: чистое платье, вольные речи. Только не знаю, куда он подевался.

Некоторое время Мельцер и Мейтенс бормотали что-то себе под нос, желая утешить друг друга рассказом о своей жизни, и когда и это не помогло справиться с тоской, зеркальщик стал собираться.


Было около двенадцати часов, когда они оба вышли из кабака в подавленном настроении. От лагуны полоски тумана тянулись к площади Святого Марка, донося обрывки чьих-то слов. В арках прятались, прислоняясь к стенам домов, какие-то темные фигуры. Тот, кто бродил в это время, не хотел быть замеченным.

Мельцер и Мейтенс быстрыми шагами отправились к Сан-Марко, где догнали троих, оживленно переговаривавшихся между собой. Замедляя шаг, Мельцер дернул медика за рукав. Голос одного из троих был ему знаком, и зеркальщик прошептал, обращаясь к Мейтенсу:

— Если я не ошибаюсь, это Доминико Лазарини!

Спор троих мужчин стал оживленнее, и медик сказал Мельцеру:

— Двое других тоже должны быть вам знакомы. Они бывают у вашей дочери: король нищих Никколо, которого зовут также Капитано, и кормчий Джованелли.

— Бродяги!

— Один другого краше!

Трое мужчин остановились и о чем-то оживленно заспорили, а Мейтенс и Мельцер спрятались под одной из арок.

Джованелли ругал Лазарини за то, что тот хочет откупиться ничтожной суммой, хотя ради их плана кормчий пожертвовал своей должностью у донны Эдиты.

— Зато теперь я кормчий у этой девки! — вмешался король нищих Никколо, и в его голосе прозвучало презрение. — По крайней мере, мне донна Эдита доверяет больше, чем тебе!

— И неудивительно, — бросил Джованелли, — после того как ты рассказал ей, какой я нехороший человек. Но я сомневаюсь, что эта сука столь глупа, как вы думаете. Каждый гондольер знает, что корабли Доербека самые лучшие и самые быстроходные суда на всем Средиземном море.

Тут подал голос Никколо:

— Вот поэтому я и собираюсь заставить ее поверить в то, что каждый из них стоит три сотни золотых дукатов. Мы же знаем, что их стоимость превышает эту сумму более чем вдвое.

— И поэтому я требую в два раза больше, чем вы мне обещали! — закричал Джованелли. — Ведь мне придется начинать все сначала!

— Тише, тише. — Лазарини пытался успокоить разбушевавшегося кормчего. — Если станет известно о нашем плане, мы все останемся ни с чем.

— Двойную сумму! — яростно закричал Джованелли. Его голос эхом разнесся по пустой площади. — Двойную сумму, или же…

— Или же? — в голосе Лазарини послышалась угроза. — Или что? — поинтересовался он.

— Или я раскрою все ваши планы. Я серьезно, Глава! Возникла пауза, во время которой Мельцер и медик вопросительно переглянулись. Мейтенс пожал плечами.

Внезапно в ночи раздался крик, затем второй, третий. Послышались шаги, поспешно удалявшиеся в направлении пьяцетта деи Леончини, расположенной к северу от Сан-Марко.

Наблюдавшие вышли из-под арки. На широкой площади было тихо, и Мейтенс с Мельцером отваживались разговаривать только шепотом.

— Вы поняли, о чем говорили эти люди? — спросил Мельцер.

— Кажется, я знаю, что собирается предпринять эта троица. Король нищих Никколо очернил перед Эдитой кормчего Джованелли, обвинив его в том, что тот хотел продать флот Доербеков за смешные деньги: мол, корабли сгнили и уже ничегошеньки не стоят. После этого Эдита уволила Джованелли и назначила кормчим Никколо. Теперь тот пользуется ее доверием и со своей стороны хочет предложить ей продать флот за сумму большую, чем предлагал Джованелли, но по-прежнемуневыгодно. Кто стоит за всем этим, я думаю, вам понятно.

— Лазарини?

— Лазарини. Этот человек на самом деле… он… — Медик остановился и потянул Мельцера за рукав. — Вы только посмотрите!

Теперь и зеркальщик увидел у своих ног безжизненное тело. Человек лежал лицом вниз в луже собственной крови, образовавшей ровный круг вокруг его головы, словно нимб на мозаиках Сан-Марко с изображением святых. Мельцер тут же протрезвел.

— Он мертв? — испуганно спросил зеркальщик. Мейтенс схватил лежавшего за плечо, перевернул его на спину, приложил ухо к окровавленной груди и ответил:

— Exitus. — Он осенил себя крестным знамением. — Думаю, это Джованелли, и мы с вами только что стали свидетелями убийства. Его зарезали.

— Идемте, нам нужно исчезнуть! — прошипел зеркальщик, оглядываясь вокруг.

— Вы что, с ума сошли, мастер Мельцер? Мы не можем бросить его здесь. Это противоречит медицинской этике.

Мельцер судорожно сглотнул.

— Не имею ничего против вашей этики, медик Мейтенс, но подумали ли вы о том, что вы будете говорить уффициали? Что-нибудь вроде того, что была ночь, туман, мы гуляли по площади Святого Марка и вдруг наткнулись на труп?

— Но это же правда!

— Правда правде рознь. Нам никто не поверит. Не забывайте, что мы здесь чужие!

Медик задумался. Его спутник был не так уж и неправ, но оставить мертвеца лежать в луже собственной крови казалось Мейтенсу просто немыслимым. Хотя неожиданное происшествие тоже отрезвило его, он все еще чувствовал себя во власти вина.

— Послушайте, — сказал он наконец, — мы отнесем мертвеца к главному порталу собора Святого Марка и положим его на ступеньки.

Мельцер вздохнул.

— Ну, хорошо. А потом мы исчезнем.

Мельцер и Мейтенс убедились, что никто не увидит того, что они собираются сделать. Медик схватил мертвеца за руки, Мельцер — за ноги, и так они и потащили труп через всю площадь. На полдороге они остановились, прислушались к звукам в тумане, который становился все гуще, и, не услышав ничего подозрительного, продолжили свой путь. При этом они шли все быстрее, боясь, что их обнаружат, и, наконец, перешли на бег. У главного портала Мельцер хотел опустить мертвеца на землю, но медик покачал головой и показал на верхнюю ступеньку лестницы. Они подняли труп по ступенькам и там положили его на пол. Мейтенс сложил руки и ноги так, как принято складывать их мертвецам: скрестив руки на животе, словно покойник собирался помолиться. Мельцер же тянул медика прочь.

Теперь они оба заторопились. Мельцер и Мейтенс поспешно шли друг за другом, прижимаясь к северной стене собора Святого Марка, пересекли Рио-дель-Палаццо и оказались на кампо Санти-Филиппо-э-Джакомо, где из-за тумана и сгустившейся темноты ничего не было видно. Мейтенс, который знал дорогу лучше, стал пробираться вдоль домов, чтобы найти выход к Салиццада Сан Проволо. Они направлялись на постоялый двор «Санта-Кроче», где по-прежнему жил медик. Там Мейтенс и Мельцер и провели остаток ночи в полудреме на стульях.


Занималось утро, казалось, что из-за тумана так и не рассветет. Зеркальщик и медик решили известить Эдиту о том, что видели и слышали прошлой ночью. Гондольер отвез их к палаццо Агнезе.

— Сообщите донне Эдите, что с ней хотят поговорить ее отец и медик Мейтенс, — сказал Мельцер надменному слуге, стоявшему перед дверьми, выходящими на Большой Канал.

Богато разодетый слуга оглядел посетителей с ног до головы, поднял брови и захлопнул двери. Вскоре он вернулся и высокомерно сообщил:

— Донна Эдита не желает видеть ни одного, ни другого сеньора.

Но прежде чем слуга успел закрыть двери, Мельцер оттолкнул его в сторону и освободил проход для себя и для медика.

Не обращая внимания на крики протеста, Мельцер и Мейтенс пробежали через множество комнат дома, пока не обнаружили Эдиту, сидевшую на постели в спальне. Кровать с высоким желтым балдахином из-за золотистых кисточек и бахромы с двух сторон напоминала роскошную палатку. На стенах справа и слева висели искусно обрамленные зеркала, давая ощущение бесконечности, из-за того что отражение в одном зеркале отражалось в другом.

Однако у Мельцера не было времени удивляться, потому что Эдита набросилась на отца:

— Разве тебе не передали, что я не желаю тебя видеть? Он пусть остается, мне все равно! — Она указала на медика, который, смущенно улыбаясь, стоял позади Мельцера.

Тон, которым с ним разговаривала Эдита, привел зеркальщика в ярость, и он впервые в жизни закричал на собственную дочь:

— Может быть, стоило для начала выслушать нас?! Впрочем, твое поведение ни капельки не соответствует тем манерам, которые я привил тебе в детстве!

— Манеры! Манеры! — В глазах Эдиты бушевала ярость. Девушка хлопнула руками по одеялу и запрокинула голову. — Что такое хорошие манеры, в этом доме решаю я! Итак, что вам надо?

Мельцер подошел к своей дочери немного ближе и приглушенным голосом сказал:

— Мы хотели предупредить тебя, Эдита. Ты выбрала себе не тех друзей. Ты доверяешь этому Капитано, королю нищих, а у него одна цель — завладеть твоим состоянием.

— Никколо? Да не смеши меня! Никколо, напротив, предупредил меня, чтобы я не доверяла этому обманщику Джованелли, и я вышвырнула его!

— Это было не что иное, как хорошо разыгранный спектакль. Джованелли был в сговоре с Никколо и Лазарини. Прошлой ночью мы стали свидетелями разговора между ними тремя. При этом Лазарини заколол Джованелли. Мы случайно стали свидетелями убийства.

— Случайно? — Эдита долго глядела на отца. Наконец она обратилась к медику: — Почему вы прячетесь, Мейтенс? На вашей одежде тоже кровь?

Мельцер оглядел себя, затем Мейтенса, и увидел, что у них на рукавах — следы засохшей крови.

— Простите, — сказал Мейтенс. — Мы отнесли труп к порталу собора Святого Марка, и у нас не было времени переодеться. Что же касается предупреждения вашего отца, то Мельцер говорит чистую правду. Мы с ним не преследовали никакой иной цели, кроме как предостеречь вас от ошибки. Капитано и Лазарини — отъявленные мошенники.

— За Никколо я готова поручиться головой. А вот за вас обоих — нет.

Зеркальщику тяжело было это слышать. Он судорожно сглотнул, затем поглядел на Мейтенса и подал ему знак глазами. Мужчины развернулись и молча вышли из комнаты. Спускаясь по холодной каменной лестнице, зеркальщик сказал Мейтенсу:

— У меня больше нет дочери.

— Не говорите так, — пытался успокоить его Мейтенс, — из-за этого вы снова будете страдать.

— Нет, — ответил Мельцер, — клянусь мощами святого Марка, с сегодняшнего дня у меня нет дочери.

У входа ждал гондольер. Мейтенс остановился и сказал:

— Надеюсь, вы не станете на меня сердиться из-за того, что я сейчас скажу, мастер Мельцер, но я по-прежнему люблю Эдиту. Я люблю ее больше, чем когда-либо раньше, и я сделаю для нее все, пусть даже она не ответит мне взаимностью.

Мельцер поглядел на мутные воды канала и повторил:

— У меня больше нет дочери…

Глава XII Странный шум в ушах у дожа

Теперь дни казались Мельцеру скучными и серыми, похожими на зимний туман, висевший над лагуной, который теперь уже почти не исчезал, полностью окутав переулки, каналы, дома и дворцы глубокой печалью. Зеркальщик возвращался на Мурано только затем, чтобы поспать, все остальное время он напивался в кабаках Венеции, и никого на этом свете ему не было жаль так, как самого себя. Еще никогда в жизни он не чувствовал себя настолько несчастным и одиноким.

Работа над искусственным письмом, все его эксперименты, которые зеркальщик проводил после того как окончил печать индульгенций, прежде занимали его недели напролет. Да, он уже начинал свыкаться с мыслью о том, что оставит профессию зеркальщика в пользу «черного искусства». Но теперь в голове у Мельцера роились странные мысли, и он подумывал над тем, чтобы вернуться в Майнц и взяться за новый заказ.

Однако от одного из своих собутыльников, чулочника, он узнал, что в крупных городах на Рейне бушует чума — последствия жаркого и влажного лета — и что теперь большинство городов держат ворота на замке. Поэтому Мельцер решил остаться, втайне понимая, что может еще изменить свое мнение, если позволит ситуация.

В эти беспросветные январские дни казалось, что несчастье прочно прилипло к нему и выдумывало все новые и новые каверзы, чтобы измучить и окончательно подавить его силу духа. После убийства Джованелли прошло всего несколько дней. Попойки, которым Мельцер предавался, испытывая к себе огромное презрение, сделали свое дело и привели к тому, что он перестал следить за событиями. Он вычеркнул из памяти имя Лазарини, по крайней мере, попытался. Все было хорошо до тех пор, пока однажды около полудня на рынке близ Риальто, где можно было найти самые лучшие трактиры города, зеркальщик не наткнулся на Мейтенса, который взволнованно сообщил о том, что их обоих разыскивает полиция в связи с убийством Джованелли.

Мельцер, как обычно пьяный, поначалу не придал словам Мейтенса никакого значения, потому что думал, что их могут попросить предстать перед Советом Десяти только для того, чтобы они обвинили Лазарини. На самом же деле все было иначе. В любом случае, дело приняло оборот, способный навлечь на Мейтенса и Мельцера большие неприятности, и так оно и случилось.

Во Дворце дожей и в других частях города существовали так называемые Bocce di Leone, каменные почтовые ящики с львиными пастями, в которые можно было бросать denontie secrete, то есть анонимные послания, адресованные Совету Десяти. Изначально они были предназначены для того, чтобы хранить Серениссиму от государственных врагов и шпионов, но вскоре стали игрушкой бессовестных вымогателей, обманщиков и растратчиков.

В одном из таких ящиков однажды нашли сложенный пергамент, содержащий не очень грамотно составленное требование допросить по делу убитого Джованелли фламандского медика Мейтенса и немецкого зеркальщика Мельцера. Свидетели видели их в заляпанных кровью одеждах после той ночи, когда было совершено убийство.

Венецианцев смущало не столько само убийство — ведь Джованелли не занимал никакой государственной должности и никто не ожидал, что он оставит большое наследство, — гораздо сильнее их удивляло место, где был обнаружен труп — ступеньки собора Святого Марка. Это заставило патриарха предположить, что кормчий, который никогда не посещал мессу и не жертвовал святой Матери-Церкви, мог принадлежать к египетской или же иудейской секте, которые не чураются человеческих жертв для отпущения тяжких грехов. Что же это, происки безбожников под сенью собора Святого Марка?

В первую очередь Мельцера занимал вопрос, кто мог на них донести. В голову приходило очень много людей: привратник палаццо Агнезе, которого они оттолкнули в сторону, гондольер, который привез их к палаццо, а также хозяин постоялого двора «Санта-Кроче» или собственные слуги Мельцера. Зеркальщик не удивился бы, если бы их выдала Эдита.

Зато Мейтенс понимал всю серьезность сложившейся ситуации и с тех самых пор, как ему стало известно о доносе, размышлял над тем, как им доказать, что убийца — Лазарини. Если принять во внимание исходные данные — особенно то, что Лазарини был одним из Совета Десяти, — это казалось практически невозможным, и поэтому Мейтенс поделился с Мельцером своими соображениями о том, чтобы бежать.

Мельцер был категорически против этого. Он просто-напросто не мог поверить, что анонимного письма достаточно для того, чтобы обвинить в убийстве невиновного человека. Поэтому на следующий день они предстали в Салла делла Буссола перед Consiglio dei Dieci, Советом Десяти, и заявили, что возвращались из трактира и стали свидетелями убийства Джованелли. При этом они оба узнали убийцу: это был человек, входящий в Совет Десяти, Доменико Лазарини.

Лазарини вел допрос самым суровым тоном и обозвал Мельцера пьяницей, словам которого нельзя верить. Услышав обвинение в свой адрес, Глава вскочил со стула. Стул опрокинулся, а Лазарини бросился на зеркальщика, чтобы задушить его. Мессиру Аллегри, который возглавлял заседание, с большим трудом удалось удержать Лазарини с помощью двух стражников. Такое обвинение звучало не впервые, но прошло уже добрых лет двадцать с тех пор, как члена Совета Десяти во время исполнения им служебных обязанностей обвиняли в совершении убийства.

Мейтенс и Мельцер продолжали утверждать:

— Лазарини был в сопровождении короля нищих Никколо.

Но Лазарини отказывался признаваться в том, что вообще знаком с этим человеком, и утверждал, что эти якобы свидетели убийства сами и есть настоящие убийцы.

Аллегри велел привести короля нищих, который теперь назывался кормчим, и стал его допрашивать:

— Был ли ты той ночью вместе с Доменико Лазарини, членом Совета Десяти?

Никколо ответил:

— Не знаю я никакого Лазарини! А Лазарини подтвердил:

— Пусть высокий суд поверит мне: я не поддерживаю связей с чернью и нищими, а с такими как этот — и подавно!

Но это оказалось для Капитано слишком, и он огрызнулся:

— Как вы назвали меня? Чернью? А в качестве помощника для исполнения ваших хитроумных замыслов я, значит, был хорош?

Мессир Аллегри ударил кулаком по столу:

— То есть Доменико Лазарини тебе все же знаком?

Никколо испугался. Он бросил на Аллегри неуверенный взгляд, потом поглядел на Лазарини, лицо которого было бесстрастно.

— Твой ответ? — настаивал Аллегри. — Ты знаешь Доменико Лазарини?

— Ну ладно. — Никколо провел рукой по своим длинным волосам. — Все так, как я уже сказал: Лазарини впутал меня в свои грязные делишки. Он пытался заполучить через меня флот Доербеков, который принадлежит теперь донне Эдите. За это он собирался ввести меня в долю.

Уже совсем было успокоившийся Лазарини теперь окончательно вышел из себя. Он хватал воздух ртом, рванул воротничок, стягивавший шею. Потом ткнул пальцем в Никколо и закричал, обращаясь к Аллегри, сидевшему рядом с ним за длинным столом:

— Вы ведь не поверите этому ничтожеству, нищему-выскочке, которому не впервой защищаться перед Советом Десяти? — Голос Лазарини захлебнулся. — Это был он! Он заколол Джованелли! Я могу это подтвердить!

— Дьявол! — вскричал Никколо. — Это просто дьявол во плоти. Клянусь распятием Христа, он лжет, лжет, лжет!

Члены Совета непонимающе глядели друг на друга. Никто из одетых в черное людей не отваживался сказать ни слова. Слишком уж неожиданным оказалось для них показание короля нищих.

Для Аллегри же такой поворот дела оказался очень кстати. Ни для кого не было тайной, что Лазарини и Аллегри принадлежали к различным партиям. Поэтому они ненавидели друг друга, словно кошка с собакой. Для Аллегри было бы очень выгодно представить Лазарини убийцей; но пока что не было доказательств и тень подозрения висела над Мельцером и Мейтенсом, которые признались, что отнесли труп на ступени собора Святого Марка.

Кто знает, какой приговор вынес бы Совет — «виновен» или «невиновен» (это решалось большинством голосов), если бы в зал не вошел один из уффициали в красном и не объявил, что у Салла делла Буссола ожидает женщина, лицо которой закрыто вуалью. В руках у женщины окровавленная одежда. Незнакомка просит, чтобы ее выслушали в связи с делом Джованелли.

Среди членов Совета возникло беспокойство, и Аллегри велел впустить неизвестную свидетельницу. Мельцер сразу же узнал ее.

Чтобы защититься от холода, женщина набросила на голову широкий платок. В руках у нее был окровавленный сверток. Она молча положила его на стол, за которым восседал Совет Десяти. Затем принялась снимать с головы платок.

Она еще не закончила, когда Лазарини вскочил и оттолкнул женщину в сторону с такой силой, что платок выскользнул у нее из рук и упал на пол. Лазарини бегом пересек зал и исчез.

Сначала никто из высоких судей не знал, чем объяснить его поведение.

— Вы лютнистка Симонетта? — спросил Аллегри, узнавший, кто стоит перед ним.

— Да, это я, — ответила женщина.

— И что вы можете нам сообщить? Что в этом свертке?

— Высокий Совет, — твердым голосом начала Симонетта, — убийцу кормчего Джованелли зовут Доменико Лазарини. Здесь плащ, который был на нем той ночью. Лазарини отдал его мне на следующее утро, чтобы я постирала. Но увидев кровь, которой пропитан плащ, я догадалась, что это может стать доказательством убийства.

Одетые в черное мужчины поднялись и поглядели туда, где лежал окровавленный пащ.

— И это вне всякого сомнения плащ Лазарини? — спросил один из советников.

— Да, совершенно точно, — ответила Симонетта. — Посмотрите на пуговицы с буквой «Л». Ни у кого из жителей Венеции больше нет одежды с такими пуговицами.

Мельцер и Мейтенс слушали показания Симонетты в сильном волнении. Теперь обвинение было снято с них. Доказательства против Лазарини были весьма впечатляющими, даже для Совета Десяти. От медика и зеркальщика не укрылась усмешка Аллегри, которому, таким образом, удалось убрать с дороги своего самого сильного соперника.

Но уже в следующее мгновение лицо Аллегри омрачилось, и он обратился к Симонетте:

— Давно ли вы знаете Главу Доменико Лазарини и в каких отношениях состоите с ним?

Симонетта стыдливо потупилась. Она вынула белый платок и прижала его к губам.

Аллегри доверительным тоном спросил:

— Вы не хотите говорить?

— Хочу, — тихо ответила Симонетта, по-прежнему прикрывая рот платком. — Мне тяжело говорить перед Советом Десяти. Если хотите знать, Лазарини — это позорное пятно на всей моей жизни. И если вы думаете, что я хочу отомстить ему, то вы не ошибаетесь. Это месть отчаявшейся женщины, но это правда! Лазарини давно истязал меня приставаниями и бесстыдными предложениями, он ревниво преследовал меня до самого Константинополя, не переставая шантажировать. Наконец, ему даже удалось разрушить любовь всей моей жизни. — Говоря это, она печально взглянула на Мельцера.

Зеркальщик не пожелал встречаться с Симонеттой взглядом. Он не верил ей и хотел наказать ее невниманием, чего никто в зале, кроме Мейтенса, не заметил. Медик стоял рядом с Мельцером и делал ему знаки, чтобы тот повернулся к Симонетте. Но Мельцер упрямо смотрел в окно.

— Она серьезно, — прошептал Мейтенс зеркальщику, но тот притворялся, что ничего не слышит, и не удостоил женщину ни единым взглядом.


Доменико Лазарини и след простыл, несмотря на то что капитан Пигафетта прочесывал кварталы Сан-Марко и Кастелло в сопровождении многих сотен солдат. Слухи рождали слухи. Одни говорили, что Лазарини, чтобы избежать позорной смертной казни, утопился; другие утверждали, что видели его, переодетого в оловянщика, в арсеналах; третьи утверждали, что дож прячет его в палаццо Дукале.

Это подозрение не было необоснованным. Будучи архитектором, Лазарини знал переплетения переходов в новом палаццо как никто другой. Кроме того, прикрыв рот ладонью, говорили, что дож Франческо Фоскари боялся народа и хотел обеспечить себе путь для бегства. Он велел построить тайные ходы, которые оканчивались под водой. Но никто не мог указать точное место. Говорили также, что мудрый дож велел соорудить секретные комнаты без окон, но с достаточными запасами еды — убежище, в котором можно было отсидеться несколько месяцев. Говорили, что вход в лабиринт расположен за одной из бесчисленных картин или даже прямо на ней, поскольку якобы нарисованная дверь или окно совсем не нарисованные, а настоящие. Доказательством этого утверждения служил несчастный случай, который произошел незадолго до окончания строительных работ. Тогда два неизвестных художника, принимавших участие в строительстве, и двое рабочих упали с лесов на пьяцетта и разбились. Ходили слухи, что эти люди делали тайные комнаты дожа.

Как бы то ни было, убийство кормчего Джованелли сильно пошатнуло позиции дожа, поскольку все в Венеции знали, что Лазарини был одним из ближайших доверенных лиц Фоскари. Благодаря этому возросло влияние другой венецианской семьи, Лоредани, которые жили через два дома от Понте ди Риальто и теперь имели в Совете Десяти больше влияния, чем дож Фоскари.

Кроме того, дож был уже стар, слаб здоровьем, его преследовал шум в ушах, и даже те, кто был верен Фоскари, считали, что дни его сочтены. Мейтенс, облеченный доверием дожа, вынужден был составлять для него все новые и новые эликсиры и иные чудодейственные средства, чтобы продлить ему жизнь — кстати, к вящему прискорбию венецианских лейб-медиков Фоскари, с недоверием наблюдавших за каждой новой терапией, которую проводил доктор из Фландрии. Они подозревали, что Мейтенса приставили противники дожа, чтобы отравить его.

В то время ни в одном городе не было такой напряженной атмосферы, как в Венеции, и даже карнавал, который превращал Серениссиму в сумасшедший дом, не мог устранить недоверие между отдельными враждующими партиями. В палаццо на Большом Канале проводились роскошные пиршества, во время которых приглашенные гости в масках и костюмах могли оставаться неузнанными до полуночи.

Маски и костюмы, которые придумывали себе люди для карнавала, давали возможность прекраснейшим образом скрывать внешность гостей, и некоторые утверждали, что переодевание и маскарад придумали исключительно для того, чтобы сохранить в тайне, кто у кого бывал.

На памяти венецианцев в палаццо Агнезе никогда не устраивали карнавалов. Поэтому маскарад, на который приглашала донна Эдита, новая хозяйка палаццо, вызвал огромный интерес. И поскольку донна Эдита была на выданье, прекрасна, богата и, насколько известно, не принадлежала ни к одной из многочисленных партий, было много претендентов, которые боролись за благосклонность Эдиты, словно дьявол за христианскую душу. А когда стало известно, что донна Эдита отказала от дома медику Мейтенсу, с которым она, как говорили, была помолвлена, все, кто искал себе подходящую партию, почувствовали себя свободнее.

В один из первых дней февраля перед палаццо Агнезе на укутанном туманом канале было множество празднично украшенных гондол и барж, в которых сидели наряженные гости в масках. Некоторые были так туго затянуты в свои костюмы, что могли только стоять в гондоле. Других поднимали из гондол вместе с их креслами-тронами, на которых они восседали. В одежде гостей преобладали золотые, красные и черные цвета. В свете факелов, озарявших палаццо красноватым светом, из-за чего казалось, что стены тлеют, можно было видеть фантастических птиц, заморских служащих в униформах, кардиналов в красном и куртизанок, одетых в золото с головы до ног.

Среди благородных участников маскарада замешались и жулики, бродяги, акробаты на ходулях, девушки легкого поведения, притворявшиеся морскими сиренами и несмотря на холод выставлявшие напоказ свои грешные тела.

Искусные маски из дерева, как правило белые с шелковым блеском, служили в первую очередь для того, чтобы скрыть личность хозяина. Из-за этого у масок отсутствовало всяческое выражение, присущее живому лицу. На карнавале могли встретиться враги и не выказать взаимного презрения. Застывшие маски скрывали также сладострастие, похоть, восхищение и лесть.

Вероятно, самой большой загадкой оказалась для гостей сама хозяйка, которую нельзя было узнать среди важных дам, женщин-птиц с оголенной грудью, канатоходцев в длинных белых чулках и коротких юбках, степенных монашек с неприлично глубокими декольте и пестро разодетых цыганок. Единственное, что могло выдать Эдиту — это ее молодость, но венецианки в совершенстве владели средствами для того, чтобы скрыть свой настоящий возраст.

С недавнего времени особым спросом стали пользоваться маски, изображавшие современников, таких как члены Совета Десяти, инквизитор или палач, лица которых знали все. В этом сезоне особенно популярен был исчезнувший Глава Доменико Лазарини, одежду которого легко можно было скопировать и которого все ненавидели. На некоторых карнавалах можно было встретить троих, а то и четверых Лазарини, которые соревновались между собой в том, кто более всех похож на оригинал.

Тем более значимым показалось гостям донны Эдиты то, что никто не захотел надеть костюм Лазарини. Зато всеобщее внимание привлек дож Франческо Фоскари, одетый в черные как смоль одежды. На голове у него была красная шапка с клапанами величиной с лопасть весла гондольера, закрывавшими уши, чтобы в них не шумело. То, что понравилось противникам дожа, вызвало презрение у приверженцев Фоскари, но как одни, так и другие не отважились выказать свое злорадство или недовольство.

Маскарадам и подготовке к ним в Венеции уделяли больше внимания, чем в любом другом городе, поскольку это иногда была единственная возможность проявить свои политические симпатии. Ведь тот, чья маска становилась посмешищем, не мог быть приверженцем того, кого она изображала.

В салоне, в который Даниэль Доербек некогда запрещал входить, квартет, состоявший из флейты, лиры, гамбы и ударных, играл веселый танец, спровождаемый криками. Нелепость танца заключалась в последовательности па: после трех коротеньких шажков непременно следовал прыжок. Когда пышные формы той или иной донны выпадали при этом из выреза платья, это вызывало бурю смеха.

Такой человек, как адвокат Чезаре Педроччи, появившийся в маске дракона и в костюме из зеленой кожи в виде чешуи, не мог остаться неузнанным, поскольку хромал он даже в обличье дракона. Зато одетый фокусником судовладелец Пьетро ди Кадоре, который, как всем было известно, ненавидел музыку, как только в ней появлялось больше трех тактов, выдал себя, поскольку танец с криками содержал пять музыкальных тактов. Это заставило ди Кадоре остановиться посреди веселья и оттащить свою даму, монахиню легкого поведения, к дивану и оттуда сидя наблюдать за всеобщим весельем. Впрочем, можно было только догадываться о том, кто скрывается за одеждами мамелюка, веселой девушки или шута.

С потолка комнаты свисала люстра из стекла с сотней или больше свечей, и искрящийся свет окутывал все общество сказочными огнями. Зеркала на стенах делали свое дело, умножая золотистое свечение и блеск. На длинных столах стояло множество блюд на выбор: птица — куропатки и фазаны, которых можно было настрелять на охоте в это время года на равнинах Венетии; жареная рыба и морепродукты; сдоба, которой всегда славились повара Серениссимы; маринованные овощи в глиняных горшочках; свежие фрукты из Африки и с Востока. Донна Эдита показала себя радушной хозяйкой.

Только в самых богатых домах и лишь по особенным случаям пили из стеклянных бокалов. Хозяйка похвасталась дорогими кубками с Мурано. Вино, которое наливали ее гостям, было не только из Венето и его окрестностей; здесь было густое темное самосское, вкусное критское и благородное белое вино с южных склонов морской республики Амальфи.

Несмотря на распущенность, проявлявшуюся во время того, когда все пили, ели, мечтали и танцевали, все старались поменьше говорить, чтобы ненароком не выдать себя. Маски объяснялись в основном шепотом или жестами, что до поры до времени вызывало бурю смеха. И пока гости ломали себе голову над тем, кто за какой маской скрывается, в зале показалась маска Чезаре да Мосто. Тот, кто носил ее, очевидно для всех приударил за куртизанкой. Окутанная в желтый шелк женщина, казалось, не испытывала неприязни к маске с носом-картошкой, по крайней мере, некоторые гости видели, как красавица, спрятавшись за вырезанной из дерева ширмой, расставила ноги перед человеком в костюме да Мосто.

Вино, танцы и разврат способствовали тому, что все больше и больше гостей снимали маски, что, с одной стороны, вызывало разочарование, а с другой — крики признания и одобрения, например, когда женщина-птица с оголенной грудью оказалась донной Аллегри. Другие, напротив, воспользовались присутствием своего заклятого врага как поводом для того, чтобы как можно скорее покинуть празднество.

Около полуночи в масках остались только двое, чудесным образом скрывавшие свою тайну, куртизанка в желтом и да Мосто с носом картошкой. Когда легкомысленная девушка сняла маску с лица, ко всеобщему удивлению выяснилось, что под ней была донна Эдита. Но самым большим сюрпризом оказалась маска да Мосто, потому что за ней скрывался не кто иной, как сам да Мосто.

Мгновение Эдита Мельцер и Чезаре да Мосто молча стояли друг напротив друга. Да Мосто гнусно ухмылялся, словно с самого начала разгадал игру, в то время как Эдита не могла скрыть своего замешательства. Стоявшие вокруг жадно прислушивались к разговору.

— Вы удивлены? Меня зовут Чезаре да Мосто.

— Да Мосто? Племянник Папы? Но ведь это было имя вашей маски!

— Так оно и есть. А почему бы мне не надеть маску самого себя? Почему я должен выдавать себя за кого-то другого?

— Но ведь на карнавале принято играть чужую роль!

— Иногда правда — самая лучшая маска, ведь правде никто не верит.

Эдите понравилась хитрость и находчивость, с которой племянник Папы отвечал на ее вопросы, и она сказала:

— Но ведь я любила не вас, а вашу маску!

— А в чем разница, досточтимая донна Эдита? Маска была оригиналом, а оригинал — маской. Как ни крути, вы не могли ошибиться.

Эдита рассмеялась и ответила:

— Если бы вы не были таким самовлюбленным, мессир да Мосто, в вас можно было бы даже влюбиться.

— Ах, а я думал, это давно случилось, донна Эдита, ведь вы соблазнили меня по всем правилам венецианских куртизанок. А это требует немалых усилий, когда речь идет о человеке, который должен стать Папой.

— Да вы шутите, мессир да Мосто!

— По этому поводу нет, донна Эдита! Так что, влюбились вы в меня или нет? Ведь, в конце концов, вы мне отдались.

— Я вам отдалась? Не смешите меня.

— Смейтесь, донна Эдита. Ваш смех мне по душе.

— Вы взяли меня, как самый настоящий сластолюбец.

— Называйте это как хотите, но не говорите, что вам было неприятно. — С этими словами да Мосто подошел к Эдите, притянул ее к себе и страстно поцеловал.

Эдита не сопротивлялась; казалось даже, она ждала этого.

Гости, ставшие свидетелями страстного поцелуя, одобрительно захлопали в ладоши. Были, конечно, и завистники, и такие, кто углядел в неожиданно вспыхнувшей страсти интригу против дожа.

Незаметный полный мужчина, наблюдавший за этой сценой издалека, сбросил свою маску жабы, которую носил весь вечер, и незаметно удалился. Это был медик Крестьен Мейтенс.


Следующие несколько дней были для зеркальщика временем для размышлений. И чем дольше он думал о своей судьбе, тем больше склонялся к тому, что до сих пор пребывание в Венеции не принесло ему счастья. Допрос перед Consiglio dei Dieci, когда он внезапно превратился из свидетеля в обвиняемого, нагнал на него порядочно страху.

В который раз Менцель думал о том, чтобы покинуть Серениссиму и вернуться в Майнц.

В доме на Мурано, который предоставил ему Чезаре да Мосто, были все возможные удобства, но прислуга вызывала у него недоверие, а мысли о будущем наполняли зеркальщика горечью. Он знал, что его состояния навечно не хватит, а заказов на искусственное письмо пока что не предвиделось, хоть он и вынужден был признать, что пока не предпринимал серьезных попыток для того, чтобы найти их.

Так что, когда однажды утром в дом постучался гость и попросил разрешения войти, он не был некстати. Это был тот самый незнакомец, с которым Менцель встретился в кабаке в ту ночь, когда убили Джованелли. Тот самый, который представился Гласом.

— Каковы были причины столь внезапного исчезновения? — поинтересовался зеркальщик у нежданного гостя.

Гость приветливо улыбнулся и ответил:

— Знаете, когда два друга начинают о чем-то говорить, то рядом не место для чужих ушей.

— У меня нет тайн. Любое мое слово могло бы быть сказано и кому-нибудь другому.

— Может быть, мастер Мельцер. Но то, что будем обсуждать мы, совершенно не предназначено для чужих ушей.

Слова Гласа заинтересовали зеркальщика.

— Я бы предпочел, чтобы вы перестали говорить загадками. В чем ваша тайна и какое отношение имею к ней я?

— Эти подложные индульгенции, я имею в виду, индульгенции ложного Папы… — начал Глас издалека.

— Это не моя вина, — перебил его Мельцер. — Я печатаю то, за что мне платят. Вы ведь не можете заставить писаря отвечать за содержание писем, которые ему диктуют.

Глас поднял обе руки, словно защищаясь.

— Поймите меня правильно, я далек от мысли обвинять вас в чем-либо в связи с этим делом. Напротив, эта история меня скорее порадовала, поскольку она разоблачает сумасбродство, с которым вершит дела Папа Римский.

— Вы не сторонник Папы?

— А вы? — спросил в свою очередь Глас.

Мельцер покачал головой:

— Ни один человек в здравом уме не будет слушаться указаний Папы. Думаю, даже Господь наш Иисус не стал бы этого делать. Наместник Всевышнего и господа из Ватикана видят во всем только собственную выгоду. Они продают надежду и блаженство, как рыночные торговки — вонючую рыбу.

— Вы отважный человек, мастер Мельцер. Слова, подобные этим — пожива для инквизитора.

— Да ладно, хоть я и не знаю вас, мне кажется, вы не выдадите меня.

— Не беспокойтесь, мастер Мельцер, я думаю точно так же, как и вы.

— Но вы же пришли сюда не для того, чтобы сказать мне об этом?

— Нет, конечно же.

— Итак?

— Ну, мне было бы удобнее, если бы вы пока не задавали вопросов. Я скажу вам все, на что уполномочен.

Зеркальщик начинал терять терпение.

— Так говорите же!

— Вы знаете Новый Завет?

— Конечно, что за вопрос! Какой христианин не воспитан на Священном Писании? Многим оно является утешением в тяжелые времена.

— В таком случае, вам известен также объем книги.

— Ну, в принципе, да. Двадцать усердных монахов пишут одну книгу добрых три месяца.

— Это близко к правде, мастер Мельцер. Вы можете представить себе Новый Завет, написанный искусственным письмом?

Мельцер испугался. Он еще никогда не думал всерьез над тем, чтобы напечатать текст, который занимает больше одной страницы. А тут целая книга!

— Конечно, я могу себе это представить, — быстро ответил он. — Но, если позволите, эта мысль кажется мне несколько безумной, потому что, с одной стороны, Новый Завет так распространен в рукописном варианте, что практически нет необходимости в большем количестве экземпляров, а с другой — многие монахи останутся без работы, которая привносит смысл и разнообразие в их жизнь за стенами монастыря.

— Речь идет не о том Новом Завете, к которому вы привыкли!

— А о каком?

— О том, ради которого благочестивый монах не станет обмакивать перо в чернила, потому что этот Завет отличается от того, который превозносит Церковь.

— То есть еретический?

— Вы наверняка не стали бы называть его так! Кроме того, я скажу вам вот что: не задавайте вопросов! Вам и так уже достаточно известно. Кроме одного: Венеция — это не совсем подходящее место для такой работы. Вероятно, вам придется вернуться в Германию, в Кельн, Страсбург или Майнц — для того, чтобы выполнить мой заказ.

— Как вы себе это представляете? Я печатник, а не волшебник; чтобы печатать, мне нужны станки и инструменты!

— У вас будет все необходимое, мастер Мельцер, все необходимое. А что касается платы за вашу работу, то она будет выше, чем все суммы, которые вы до сих пор получали — по крайней мере, этих денег вам хватит на то, чтобы беззаботно жить до конца своих дней.

Мельцер пристально поглядел на гостя, не зная, верить ли словам Гласа. События последних дней укрепили намерение зеркальщика покинуть Венецию и начать где-нибудь новую жизнь. Предложение чужеземца было как нельзя кстати, и все же Мельцеру тяжело было решиться.

Словно понимая, что творится у него в голове, Глас поднялся, собираясь уходить.

— Я не жду, что вы быстро примете решение, мастер Мельцер. Позвольте решению созреть. Я вернусь.

Глас почтительно поклонился и покинул дом. Мельцер озадаченно крикнул ему вслед:

— Но я ведь даже не знаю вашего имени!

Гость обернулся на ходу, помахал зеркальщику рукой и ответил:

— Что значит имя! Как я уже сказал, я — глас вопиющего в пустыне. — И с этими словами он направился в сторону Понте Сан-Донато.


Теперь Мельцер жил в состоянии раздвоенности и постоянно спорил с самим собой. Он не знал, стоит ли принимать предложение Гласа. Должен ли он решиться на новый заказ? В прошлом осталась любовь Мельцера к Симонетте — самое счастливое время в его жизни и самое большое его разочарование.

Если он покинет Венецию, это будет значить, что он бросает самых важных в его жизни людей: свою дочь и свою любимую; да, Мельцер поймал себя на мысли о том, что все еще считает Симонетту своей любимой.

На смену мрачному, холодному февралю пришел светлый март. Он и наполнил изорванную душу зеркальщика уверенностью. В один из первых дней марта Михеля Мельцера посетили двое одетых в черное слуг, которые отличались вежливостью, однако также и немалой наглостью. На них были маленькие круглые шапочки и сюртуки, из-под которых видны были крепкие ноги, обутые в туфли на высоких каблуках. Слуги представились посланниками дожа Фоскари.

Когда они вежливо, но тоном, не терпящим возражений, велели следовать за ними, зеркальщик заподозрил неладное. С ним хотел говорить дож.

От палаццо Дукале у Мельцера остались неприятные воспоминания. Он поклялся, что больше никогда не придет в это запутанное здание, стены которого кричали об одержимости властью и произволе; но когда зеркальщик поинтересовался, что будет, если он откажется выполнить их требование, посланники в черном дали ему понять, что применят силу.

У Фонадмента Джустиниани ждала барка с балдахином и шторами. Четверо гондольеров в красно-синих одеждах держали весла поднятыми, как знамена, и едва Мельцер ступил на борт, как лодка бесшумно скользнула в воду, так что золотой морской конек на корме заплясал вверх и вниз. Они целеустремленно направились к Рио-ди-Санта-Джустина, где лодка замедлила ход, чтобы пересечь квартал Кастелло с его запутанными улочками и каналами. Через полчаса барка остановилась у мола Сан-Марко.

Через охраняемый боковой вход к востоку от Понте делла Паглия посланники провели Мельцера по каменной лестнице на второй этаж дворца, где окна скрывались за бесконечной вереницей колонн. Когда позади осталось несколько роскошных комнат, перед зеркальщиком словно по мановению волшебной палочки возникло крыло портала со стрельчатой аркой. Один из слуг дожа подтолкнул Мельцера к двери. Оказавшись в длинном зале, Михель нетерпеливо огляделся.

Через арочное окно слева от него падал яркий свет, рисуя на расписанной стене причудливые узоры из теней. На другом конце зала показались двое слуг в ливреях и подвели зеркальщика к возвышению, занимавшему торец комнаты во всю ширину. Вскоре после этого отворилась правая из двух узких дверей и оттуда вышел дож Фоскари в сопровождении богато одетого вельможи.

Мельцер узнал дожа по его низко натянутой на лоб шапке-колпаку из красно-синего бархата, снабженной по бокам треугольными наушниками и завязанной под подбородком на бант. На лице Фоскари особенно заметны были маленькие хитрые глазки. Тонкие черты и бледная кожа придавали дожу сходство с женщиной, что особенно подчеркивалось его невысоким ростом и маленькими шажками, которыми он передвигался.

Вельможа, вошедший в зал следом за Фоскари, был не намного выше дожа, но попытался придать себе значительности с помощью высокого колпака, подобного куполам собора Святого Марка. На вельможе было длинное красное платье, из-под которого выглядывали туфли такого же цвета, и подбитая мехом накидка из светлого бархата, волочившаяся по полу. На груди его сверкал золотой крест с рубинами и изумрудами.

— Значит, вы и есть печатник из Майнца? — начал дож, после того как они с вельможей заняли места на двух (единственных в зале) стульях.

— Меня зовут Михель Мельцер. Я учился профессии зеркальщика. «Черным искусством» я занялся совершенно случайно.

— Теперь вы живете в Серениссиме?

— С прошлой осени, Vosta Altezza.[64]

— Занимаясь печатью.

Мельцер смущенно пожал плечами.

Дож и вельможа многозначительно переглянулись. Наконец вельможа поднялся и сделал пару шагов навстречу Мельцеру, стоявшему у подножия возвышения, и протянул ему правую руку тыльной стороной кисти вверх.

Когда после длительной паузы зеркальщик так и не понял, что ему с этой рукой делать, дож, наблюдавший за сценой, счел нужным вмешаться.

— Вы должны поцеловать кольцо, печатник. Eccelenza[65] — новый легат Папы Римского, Леонардо Пацци!

Мельцер непроизвольно вздрогнул, узнав, кто стоит перед ним. Он испуганно схватил правую руку сановника, одежды которого даже отдаленно не напоминали одежды епископа, и коснулся ее губами.

Eccelenza довольно взглянул на Мельцера. Благодаря своему колпаку и возвышению легат был выше Мельцера на две головы. И, глядя на него сверху вниз, Леонардо Пацци произнес:

— Так вы и есть тот самый печатник, который написал искусственным письмом ложные индульгенции для племянника Его Святейшества Папы?

— Eccelenza, — подняв глаза, нерешительно ответил Мельцер, — мог ли я знать, что племянник Папы — его самый главный враг? Я всего лишь печатник и не общаюсь со столь высокопоставленными церковными сановниками. Я печатаю то, что мне говорят.

Позади раздался тонкий голос дожа:

— Тут он прав, Eccelenza. Нельзя винить печатника за содержание и последствия его работы.

Легат поднял ногу и каблуком отбросил в сторону длинную накидку, затем повернулся и, обращаясь к дожу, заметил:

— Quod nоn est, nоn legitur, что на латыни означает «Чего нет, то нельзя и прочесть». А на чистом итальянском добавлю: Его Святейшество Папа Евгений считает искусственное письмо настолько опасным, что требует, чтобы каждый пергамент, не написанный от руки, снабжался «Imprimatur»[66] Папы, в противном случае те, кто за это ответственен, будут переданы в руки инквизиции. Вы нас поняли? Дож непроизвольно кивнул и ответил:

— Eccelenza, печатник из Майнца — единственный человек в Серениссиме, который владеет этим искусством, и он использовал его только один раз. Я думаю, вы придаете этому открытию слишком большое значение.

— Вред, — заявил Леонардо Пацци, в то время как его глаза бегали, глядя то надожа, то на Мельцера, — который принесли эти пергаменты своей многочисленностью, достаточно велик, vostra altezza! Они обогатили племянника Папы и выставили на посмешище Его Святейшество. А в остальном я предоставляю судить о роли этого открытия Всевышнему и истории.

Тут слово взял Мельцер:

— Если вы позволите мне заметить, Eccelenza, вы — не единственный человек, для которого искусственный шрифт имеет значение. Как вам наверняка известно, я прибыл из Константинополя, где за этим открытием охотились, кроме Альбертуса ди Кремоны, еще арагонцы и генуэзцы.

— В таком случае вы были свидетелем убийства ди Кремоны? — Пацци осенил себя крестным знамением.

— Да, Eccelenza, спаси Господь его душу. Я видел кинжал у него в спине.

— То есть вы знаете, кто убил ди Кремону? Мельцер покачал головой и уставился в пол.

— Я бежал из Константинополя.

— Почему?

— Чтобы укрыться от преследований да Мосто. Он заявил, что является папским легатом, но я еще тогда не поверил ему. А потом этот Доменико Лазарини, который должен был привезти меня в Венецию по поручению Серениссимы…

Когда Мельцер упомянул имя Лазарини, дож занервничал, полез мизинцем в ухо и пожаловался:

— Море, море, вы слышите шум моря?

Леонардо Пацци не обратил внимания на внезапный приступ у дожа и продолжил задавать вопросы:

— И да Мосто преследовал вас до самой Венеции?

— Однажды он появился и потребовал выполнить его заказ. Я хотел вернуть ему деньги, которые он заплатил мне вперед, но да Мосто угрожал мне, напомнив об Альбертусе ди Кремоне, и положил передо мной орудие убийства. Тогда мне стало ясно, что он имеет в виду, и я взялся за его заказ — поскольку он оборвал все мои связи и построил для меня лабораторию на Мурано.

Папский легат обернулся и спросил у дожа Фоскари:

— То есть Чезаре да Мосто до сих пор в Венеции? Фоскари по-прежнему ковырялся в левом ухе, поэтому Пацци пришлось повторить свой вопрос. Наконец дож ответил:

— В Венеции ли да Мосто? Откуда мне знать! В Серениссиме так много чужеземцев.

Пацци понурился и стал гладить меховой ворот своей накидки:

— Я здесь, чтобы объявить вам о визите Его Святейшества на праздник Воздвижения Креста Господня, которое христианский мир празднует в середине сентября. Его Святейшество будет путешествовать с огромной свитой, чтобы убедить всех сомневающихся в своем существовании и предать анафеме своего племянника Чезаре да Мосто.

Дож поднялся, поклонился несколько раз папскому легату и произнес:

— Серениссима устроит Его Святейшеству грандиозный прием, о котором будут говорить во всем мире, Eccellenza!

— Ничего другого от вас и не ожидали, — ответил легат. — Но знайте, казна Его Святейшества опустела. Поэтому на вас ложится также обязанность позаботиться о дорожных расходах и о том, чтобы поблагодарить Его Святейшество приличествующим подарком, достойным Серениссимы. Его Святейшество будет рад небольшому острову или доходу с одного из венецианских имений in aeternum.[67]

— In aeternum? — повторил Фоскари и, потупив взгляд, заметил:

— Вы же знаете, Eccellenza, я горячий сторонник Папы Римского, но в Серениссиме, к сожалению, живут не только сторонники Его Святейшества. Чтобы быть до конца откровенным, скажу, что между районами Дорсодуро и Кастелло есть немало отчаянных противников Папы, и помпезный въезд может представлять серьезную опасность для земного существования Его Святейшества.

Казалось, Леонардо Пацци совсем не был удивлен этими словами. Он уверенно ответил:

— От вас, Vostra Altezza, будет зависеть, чтобы этого не произошло. Беру с вас слово, что вы станете беречь земное существование Его Святейшества как свою собственную жизнь. Что же касается вас, печатник, — легат пристально поглядел на Мельцера, — вы заключите новый договор и напечатаете десять раз по десять тысяч новых индульгенций, в которых Его Святейшество обещает полное отпущение грехов тому, кто купит данный пергамент, преисполнившись веры.

— Сто тысяч индульгенций? Eccellenza, да это же больше, чем звезд на небе! Как же я справлюсь с такой работой?

— Вы же расхваливали свое искусство и утверждали, что можете писать быстрее, чем сотня монахов в сотне монастырей за сто дней! Теперь посмотрим, как вы с этим справитесь. — С этими словами Пацци вынул из внутреннего кармана своей накидки пергамент, развернул его и протянул Михелю Мельцеру.

Тот неохотно прочел его, прищурился и сказал:

— Eccellenza, пусть Господь меня накажет, но для этого текста в том количестве, которого вы хотите, требуется невероятное количество краски и пергамента, не говоря уже о свинце и олове. Эта работа будет единственной в своем роде, и ее исполнение будет стоить дороже, чем крестовый поход в Святую землю.

На губах посланника Папы заиграла дьявольская ухмылка, и он ответил Мельцеру, искоса глядя на Фоскари:

— Дож — человек Папы. Он даст вам необходимую сумму. У вас будет все необходимое, печатник!

Мельцер внимательно посмотрел на легата, затем попытался прочесть что-либо на морщинистом лице Фоскари и, подозревая, что, вполне вероятно, он никогда не получит за свою работу ни единого дуката, решительно произнес:

— А если я сочту, что не в состоянии выполнить ваш заказ, Eccellenza? Видите ли, я всего лишь зеркальщик и наверняка не гожусь для такой работы, как эта. Если бы Папе Римскому понравился зеркальный кабинет, где Его Святейшество отражался бы сотню раз, а то и больше, тогда бы я, конечно, смог быть полезным, но…

— Молчать! — перебил легат Мельцера. Гладкое лицо Леонардо Пацци исказилось от гнева. — Правильно ли я вас понял: вы собираетесь противиться воле Папы?

Мельцер пожал плечами и уставился в пол.

— Вы что, в сговоре с дьяволом? Вы работали на да Мосто, племянника Папы, который, как известно каждому набожному христианину, является заклятым врагом Его Святейшества! Вы обокрали Папу на десять тысяч отпущений грехов! Вы сделали Его Святейшество посмешищем для врагов и объявили его мертвым! Кажется, вам не хватает мозгов, чтобы понять, что любого из этих обвинений достаточно, чтобы отдать вас инквизиции, печатник!

— Eccellenza! — возмущенно воскликнул Мельцер. — Даже император Константинополя не знал того, что Чезаре да Мосто враждует с Его Святейшеством. Откуда же мне, простому ремесленнику с немецкой земли, знать, что его заказ направлен против Его Святейшества? Я считал, что служу Папе Римскому.

— Пустая болтовня!

— Это правда, Eccellenza.

Дож, у которого и так почти не осталось друзей, изо всех сил старался не поссориться с Папой, поэтому он попытался вмешаться в спор между Мельцером и Пацци. Это было нелегко для него, поскольку Фоскари знал, что ему придется нести расходы по печати, тогда как Папа Евгений положит прибыль себе в карман. В конце концов дож все же вырвал у Мельцера обещание выполнить заказ Папы и заверил папского легата в том, что возьмет на себя расходы на работу. Кроме того, заметил Фоскари, заказ нужно держать в строжайшем секрете, поэтому необходимо, чтобы Мельцер сделал лабораторию в другом, никому не известном месте.

Зеркальщику понравилось желание дожа. С тех пор как ушла Симонетта, Михель чувствовал себя не в своей тарелке на острове Мурано.

Новое жилище Мельцера находилось неподалеку от кампо Сан-Лоренцо, в квартале Кастелло, в двух шагах от арсеналов. Дом, построенный в прошлом столетии, гармонично сочетался с рядом таких же домов в два этажа. На первом этаже было достаточно места для того, чтобы оборудовать там мастерскую.

Переезд не привлек к себе внимания, и уже через неделю Мельцер мог бы начать работать, но не хватало главного — букв.

Зеркальщик отдал их на хранение египтянину Али Камалу, еще когда хотел бежать в Триест с Симонеттой. Все планы спутал Лазарини, и Мельцер отказался от мысли о побеге. С тех пор Али Камала и след простыл. Все расспросы в гавани, на Рива дегли Скиавони, оказались безрезультатны. Никто из носильщиков и поденщиков, большей частью подростков, никогда не слышал об Али Камале.

Это заставило зеркальщика призадуматься и прибегнуть к хитрости. Ранним утром, когда стоявшие у входа в лагуну суда стали причаливать и на моле началось оживление, Мельцер затесался в толпу приезжих и закричал:

— Мои вещи! У меня украли мои вещи!

Прошло совсем немного времени, и возле Мельцера возник подросток в лохмотьях и на нескольких языках предложил помочь. Венеция, сказал он, очень опасное место, повсюду воры и разбойники, но он готов помочь чужестранцу.

Слова эти показались зеркальщику до боли знакомыми, и он согласился пойти с мальчишкой к «дому находок», как раз за арсеналами: там хранились «потерянные» хозяевами вещи.

«Дом находок» располагался прямо на Рио-ди-Сан-Фран-ческо, и выход на канал был только один. После громких криков перевозчик пригнал свою барку к другому берегу и перевез Мельцера и мальчишку.

В полуразрушенном доме, через крышу которого падал слабый свет, пахло плесенью и прогнившим деревом. Вероятно, раньше в этом здании было несколько этажей, но они давно обрушились, поэтому все вещи лежали прямо на земле.

Из-за кучи мешков, деревянных ящиков и тюков вышел — ничего другого Мельцер и не ожидал — Али Камал. Для египтянина встреча оказалась неожиданной, и он растерянно пробормотал несколько слов приветствия. Али был очень удивлен тем, что Мельцер нашел его. Он накажет предателя — Али кивнул на мальчишку, сопровождавшего зеркальщика.

Мельцер не обратил внимания на слова египтянина и сказал:

— Я пришел, чтобы забрать буквы, которые я дал тебе на сохранение.

Али пробормотал слова сочувствия по поводу того, что зеркальщику не удалось бежать вместе с Симонеттой. Но денег, к сожалению, нет: капитан корабля потребовал плату вперед.

— Ну хорошо, хорошо, — ответил Мельцер, — деньги мне не нужны, мне нужны мои буквы!

Али закатил глаза:

— О, я берег ваши буковки как зеницу ока, мастер Мельцер, потому что знаю, как они важны для вас!

— За это я тебе хорошенько заплатил, египтянин!

— Конечно, мастер Мельцер, вы всегда были великодушны по отношению ко мне. Но я прошу вас об одном: не говорите никому, чем я здесь занимаюсь! Вы же знаете, что мне нужно кормить больную мать и четырех сестер.

Зеркальщик улыбнулся и заверил, что ему нет никакого смысла выдавать Али, ведь в конце концов они — давние союзники.

Али Камал остался доволен его словами и выудил из-за стены из мешков и сундуков деревянные ящики с буквами, которые дал ему Мельцер на сохранение семь недель назад.

— Я ведь могу на вас положиться, мастер Мельцер? Вы никому не расскажете о моем занятии?

— Я подумаю над этим, — ответил Мельцер, оставив вопрос открытым.

Глава XIII Мечты Леонардо Пацци

— Мессир Мельцер, Sua Altezza дож Фоскари поручил мне, первому среди всех уффициали, заботиться о вас, чтобы вы могли заниматься высоким поручением Серениссимы. Меня зовут Бенедетто. На мужчине, стоявшем в дверях нового дома зеркальщика, была униформа из красно-синей парчи, которую Михелю уже не однажды доводилось видеть, и высокая красная шляпа, напоминавшая колпак дожа. Как обычно, у Бенедетто был с собой арбалет, ведь он считался лучшим стрелком Венеции и иногда ради развлечения подстреливал голубей на лету. Прежде чем Мельцер успел ответить, Бенедетто продолжил:

— На Рио-Сан-Лоренцо ожидает баржа с предметами домашней обстановки, которые выбрал для вас Sua Altezza. Их сделали лучшие плотники города. Носильщики уже готовы. Мы можем начинать разгружать?

Мельцер недоверчиво кивнул. После этого уффициали подал знак, и сильные мужчины стали вносить дорогую мебель: сундуки из светлой итальянской сосны, столы и кресла из темного эбенового дерева, части кровати, которая своим расшитым золотом балдахином и тяжелыми шторами по обе стороны напоминала маленькую сцену театра теней неподалеку от кампо Санта-Маргарита.

Хотя никто из носильщиков и словом не обмолвился с Мельцером, каждому предмету обстановки нашлось свое место, да так, словно он был изготовлен специально. Зеркальщик был удивлен. Но жизнь научила его тому, что ничего в мире не бывает просто так и подарки «от чистого сердца» обычно оказываются с подвохом.

Бенедетто, увидев, что Мельцер недоверчиво отнесся к обстановке своего нового дома, мимоходом заметил:

— Sua Altezza дож считает, что только тот человек, который чувствует себя комфортно, может хорошо выполнять свою работу.

— Дож очень мудр, — весело ответил Мельцер, — только как тогда быть с убеждением венецианцев, будто бы дож чрезвычайно скуп?

— Умеренная скупость еще никому не вредила, мастер Мельцер, — ответил уффициали.

Зеркальщик кивнул:

— По крайней мере, самому скряге точно!

Оба рассмеялись, и носильщики удалились.

— Если у вас есть еще какие-либо пожелания… — начал Бенедетто, вопросительно глядя на зеркальщика. — Я уполномочен выполнять любые ваши прихоти, мессир Мельцер.

— Для полного счастья, — воскликнул Мельцер, — не хватает только, чтобы вы привели в дом женщин для поддержания моего хорошего настроения!

— Это пожелание или насмешка?

Мельцер поднял руки.

— Послушайте меня! Пока что женщин с меня довольно, и я точно знаю, что говорю.

Уффициали понимающе кивнул и сказал:

— Если все же они вам понадобятся, непременно скажите мне. В Венеции достаточно красивых женщин, которые умеют молчать. Поймите меня правильно, порученное вам задание должно сохраняться в строжайшей тайне. Таково желание Его Преосвященства папского легата. А ведь никто не способен разболтать больше тайн, чем разочарованная или отвергнутая любовница. Поэтому я осмелюсь попросить вас: если вас будет снедать страсть — а кто же из нас не сталкивался с таким испытанием — обращайтесь ко мне. Я пришлю вам прекраснейших женщин Серениссимы, каких вы только пожелаете.

— Мне это не понадобится, — резко закончил разговор зеркальщик, выпроваживая уффициали за дверь.

Оставшись в одиночестве в обставленном новой мебелью доме неподалеку от кампо Сан-Лоренцо, где было все, чтобы ему было удобно, Мельцер вернулся к мыслям о Симонетте. Их совместно проведенные ночи проносились у него перед глазами, но чувства, которые возникали при этом, колебались между ненавистью и желанием. Зеркальщик ненавидел Симонетту за то, что она обманула его именно с Лазарини, этой старой жабой. Но в той же мере, в какой Мельцер ненавидел свою прежнюю любовницу, он ее и желал. Он мечтал о том, чтобы гибкое тело Симонетты прижалось к нему, мечтал дотронуться до густых черных волос, ощутить прикосновение белоснежных пальцев, которые так искусно щиплют струны лютни и извлекают из нее самые сладостные звуки. Михелю было стыдно перед самим собой, когда он тайком, как уличная дворняжка, прокрался в трактир, где когда-то пела Симонетта. Теперь там тянул свои тоскливые песни бродячий певец из Неаполя.

На то, чтобы обставить новую лабораторию, Мельцеру потребовалось несколько недель. Он нанял старую команду, с которой работал еще на Мурано. Всегда рядом с зеркальщиком был Бенедетто: он охотно помогал ему, принимал заказы на поставки и в кратчайшие сроки доставлял материалы, необходимые для исполнения задания Его Святейшества. Дерево и глина, свинец и олово, пергамент и корзины стояли в дальних комнатах до самого потолка.

Как раз в тот момент, когда Мельцер принялся выкладывать набор из отлитых букв, к нему неожиданно пришел посетитель.

Леонардо Пацци, который по-прежнему находился в Венеции, чтобы следить за приготовлениями к приезду Евгения Четвертого, должно быть, узнал от Бенедетто, что Мельцер снова приступил к работе. Однажды вечером, когда с Сан-Лоренцо еще доносились пронзительные крики птиц, в лаборатории Мельцера появился Пацци, чтобы, как он сказал, посмотреть, что да как. В отличие от их первой встречи в палаццо

Дукале, одет легат был неброско и походил на бродячего школяра. Зато его сопровождали двое охранников, которые стали у двери.

Пацци поинтересовался, выполняет ли дож свои обязательства и сможет ли Мельцер успеть к оговоренному сроку. Вдруг перед домом раздались громкие крики, словно там была драка. Легат, сдержанными манерами напоминавший Мельцеру ди Кремону, побледнел.

— Заприте дверь, жизнью заклинаю вас, мастер Мельцер, меня не должны здесь видеть!

Мельцер не знал, что происходит перед домом, и хотел внять просьбе легата, но прежде чем он успел дойти до двери, она распахнулась и в сумерках перед зеркальщиком появился человек, приземистую фигуру которого он тут же узнал: это был Чезаре да Мосто.

Да Мосто не сказал ни слова, повернулся, сделал знак своим сопровождающим, и те набросились на охранников Пацци, требуя впустить их. Затем племянник Папы прошел мимо Мельцера в лабораторию, где за одной из арок прятался легат.

Мельцер, последовавший за да Мосто, увидел, что у Пацци задрожали губы. Высокомерный папский легат внезапно оказался малодушным и пугливым. Тишина, повисшая в комнате, и молчание да Мосто пугали. В мозгу Мельцера проносились самые невероятные предположения о том, что случится в следующую минуту. Он видел кинжал в ножнах да Мосто, знал, что этот человек непредсказуем, жесток и сварлив. Мельцер ни секунды не сомневался в том, что Леонардо Пацци в любую минуту может осесть мертвым на пол. Зеркальщик хотел закричать, но что-то удержало его от этого.

В зловещей тишине внезапно раздался голос да Мосто:

— Давненько мы с вами не виделись, Пацци. Кажется, в последний раз это было на десятом юбилее Его Святейшества, моего дяди.

Леонардо Пацци был не менее удивлен приветливыми словами да Мосто, чем Мельцер, но тот, кто знал племянника Папы, должен был понимать, что эта приветливость уже в следующее мгновение может обернуться ненавистью. Пацци, поколебавшись, ответил не менее приветливо:

— Да, мессир да Мосто, я тоже помню ту нашу встречу.

Пацци по-прежнему держался за арку, в то время как да Мосто стоял перед ним, широко расставив ноги, полностью уверенный в себе, и ухмылялся.

— Да, я хорошо ее помню, — сказал бывший легат, скрестив руки на груди. — Тогда вы надеялись, что Его Святейшество повысит вас до звания кардинала. И как? Его Святейшество сдержал слово?

Легат, казалось, был удивлен памятью да Мосто. Еще много лет назад Папа Евгений обещал Пацци кардинальский сан, но в первый раз причиной для отказа стало незнание Пацци латыни, во второй — брак с уже умершей от чахотки кузиной, а в третий — количество церковных сановников, претенден-дующих на это место. При этом Папа Евгений Четвертый уже назначил целый ряд кардиналов, у которых было только одно из необходимых для кардинальского сана достоинств: деньги, много денег.

— Нет, мессир да Мосто, — ответил Пацци, и в его словах прозвучала горечь. — Но у Его Святейшества до сих пор было достаточно причин для того, чтобы отказать мне в пурпурной мантии.

— Ну конечно же, — иронично заметил да Мосто и хлопнул в ладоши. — У Его Святейшества всегда есть причины для отказа; на крайний случай подойдет и Божья воля. Что вы предлагали моему дяде?

— Предлагал?

— Да, предлагали! Вы же не станете утверждать, что стремились к кардинальскому сану, не имея достаточного количества звонких монет! С пустым кошельком кардиналом не стать.

Пацци перекрестился, а да Мосто добавил:

— А с набожностью и подавно!

Мельцер невольно наблюдал за этой сценой. Слова да Мосто, обращенные к папскому легату, были более чем ясны, но зеркальщик не понимал, к чему клонит племянник Папы. Насколько зеркальщик знал да Мосто, тот все делал с точным расчетом, и даже если казалось, что он забыл о присутствии молчавшего до сих пор свидетеля, то при этом наверняка преследовал какую-то цель.

— Вы ненавидите своего дядю? — поинтересовался Леонардо Пацци. — Поэтому и затеяли все это дело с индульгенциями?

— О нет, — воскликнул Чезаре да Мосто, — я не испытываю ненависти к своему дяде! Я лишь презираю его, потому что он — плохой Папа, безвольный слабак, как и его предшественники Мартин, Григорий, Бонифаций и Урбан, при которых поднялись Авиньон и Пиза, приносившие им большую часть дохода. А сегодня этот Амадеус Савойский велит называть себя папой Феликсом, и единственное, что приходит в голову дяде Евгению, — это отлучить его от Церкви и предать анафеме. Я сомневаюсь, действительно ли дядя преисполнен Святого Духа, мне кажется, что, когда его выбирали, к этому приложил свою руку дьявол. Но поверьте мне, Пацци, дни Евгения Четвертого сочтены, и вы не на той стороне.

— Я — папский легат, мессир да Мосто, и выполняю возложенную на меня задачу. Это не значит, что я согласен со всем, что мне поручено сделать.

— Наконец-то смелые слова из ваших уст!

— Я отваживаюсь говорить так только потому, что вы тоже откровенны, мессир да Мосто. Что вы имели в виду, когда говорили, что я не на той стороне? Какая сторона была бы в таком случае правильной?

Чезаре да Мосто огляделся в поисках Мельцера и, увидев его за столом, который был заставлен ящичками, полными букв, крикнул:

— У вас нет вина, мастер Мельцер? Трудные слова легче срываются с губ, когда пьешь вино.

Зеркальщик с удовольствием воспользовался возможностью удалиться.

Когда он вернулся, в лаборатории шел оживленный разговор. Чезаре да Мосто пытался убедить папского легата в том,

что большинство церковников, да даже большинство кардиналов были настроены против Папы Евгения Четвертого.

Леонардо Пацци с таким удивлением внимал словам да Мосто, словно в них было что-то новое для него.

— Я действительно не знал этого, — пробормотал легат, одергивая подол своей одежды, хотя та находилась в полном порядке. Наконец он спросил:

— А вы по-прежнему хотите стать Папой, мессир да Мосто? Это будет нелегко, учитывая тот факт, что вас отлучили от Церкви.

Тут да Мосто презрительно и громко засмеялся, и смеялся так долго, что его нос картошкой покраснел.

— Ну что за вопрос, Пацци, ведь вы же не всерьез об этом спрашивали! Разве мало было Пап, объявлявших друг друга vitandus — людьми, которых должен избегать любой христианин, и тем не менее один из них становился наследником другого? Папы боятся своих соперников на земле больше, чем адского огня, и их единственным оружием зачастую является тупой меч анафемы. Как будто он способен решить все их проблемы! Нет, есть намерения передать папство другому человеку.

Мельцер, затаив дыхание, следил за их беседой, но после этих слов вышел из-за своих ящиков и спросил у да Мосто:

— С вашего позволения… Вы отказались от своих планов стать Папой?

— Честно говоря — да.

— В таком случае, я напрасно напечатал десять тысяч индульгенций?

— Напрасно, мастер Мельцер, но только в том, что касалось должности. В остальном же это дело было прибыльным. К вящему неудовольствию моего дяди, который теперь изо всех сил старается пополнить свою казну.

Пацци испугался.

— Вам известно, зачем я здесь?

Да Мосто снова скорчил презрительную мину и ответил:

— Я же говорил, что число противников Папы во много раз превышает число его сторонников. Все знают об этом, кроме него самого. Поверьте мне, Пацци, вы поставили не на ту лошадь! Кто еще верен дряхлому понтифику — слабоумный дож и парочка старых кардиналов, которые, должно быть, не переживут следующей зимы. Может быть, еще Иоанн Палеолог, император Константинополя, но его мнение изменчиво, как направление ветра.

— Боже мой! — воскликнул Леонардо Пацци, который был, очевидно, потрясен словами да Мосто. — И что же мне теперь делать?

— Делайте то, что считаете нужным.

— И это говорите мне именно вы?

— Я тоже поступаю так, как подсказывает мне рассудок. Если бы я считал своего дядю достойным Папой, я был бы его сторонником. А поскольку я рассматриваю его как несчастье для всех христиан, я прикладываю все усилия для того, чтобы окончить его понтификат, и за мной стоит много людей.

В дверях показалась голова одного из сопровождавших да Мосто.

— Мессир да Мосто, что делать с этими двумя?

Пацци вопросительно поглядел на да Мосто, и тот ответил:

— Развяжите их и заприте в комнате, которую вам укажет мессир Мельцер.

Зеркальщик послушно выполнил требование — провел охранников в предназначенную для хранения припасов небольшую комнату в дальней части дома, пока что пустовавшую.

Тем временем папский легат признался, что тоже не совсем доволен тем, как Евгений Четвертый выполняет свои обязанности. Задача напечатать сто тысяч индульгенций, чтобы чудесным образом пополнить казну, тоже внезапно показалась ему ненужной.

У Мельцера сложилось впечатление, что страх Пацци перед противниками Папы был сильнее, чем страх перед Папой Евгением Четвертым, у которого с каждым днем (Михель знал об этом по собственному опыту) становилось все меньше сторонников. С удивлением, граничащим с недоверием, зеркальщик слушал папского легата.

Леонардо Пацци извернулся, как змея, и обстоятельно заявил:

— Я не знаю, мессир да Мосто, что вы обо мне подумаете, но признаюсь вам: в душе я скорее принадлежу к противникам Его Святейшества, чем к жалкой кучке его сторонников. Поверьте мне, это правда.

Мельцер нахмурился, поглядел на да Мосто, пытаясь прочесть ответ у него на лице. Но да Мосто был чересчур хитер, чтобы выдать свои мысли. Признание Пацци, казалось, не слишком удивило сто, однако долгая тревожная пауза свидетельствовала о том, какое большое значение Чезаре да Мосто придает словам легата.

Молчание да Мосто, который обычно не медлил с ответом, заставило Пацци забеспокоиться. Он поглядел в потолок, словно ожидая ответа с небес, и так и замер в этой позе, пока Чезаре да Мосто наконец не ответил, причем ответ дался ему с трудом:

— Это еще придется доказать, Пацци. Вы должны понять, что я не могу так просто принять ваше отречение. Заяц остается зайцем, даже если он изменяет направление своего бега.

Леонардо Пацци понимающе кивнул:

— И как же мне это доказать? Назовите ваши условия, мессир да Мосто! Думаю, я мог бы вам пригодиться.

— Ну конечно же, вы можете нам пригодиться! — ответил да Мосто. — Даже больше, чем вы думаете. И все же в этом деле не стоит действовать опрометчиво.

— Нет-нет, — продолжал настаивать Пацци. — Вы должны знать, что я всегда только наполовину был на стороне Папы. Не думайте, что я настолько глуп, чтобы не разглядеть интриги с раздачей санов. Может быть, я не примкнул к вашей партии лишь потому, что не имел такой возможности.

Да Мосто долго и пристально глядел на легата. Затем подошел к Пацци вплотную и сдавленным голосом прошептал:

— Мессир Пацци, насколько мне известно, вашей задачей является организация прибытия Его Святейшества, моего дяди, в Венецию. Что вы должны непременно при этом сделать?

Пацци тут же уловил внезапно появившуюся в голосе да Мосто вежливость и так же вежливо ответил:

— Мессир да Мосто, ко мне сбегаются все ниточки. Я определяю — естественно, после предварительного обсуждения с Его Святейшеством — каждый шаг Папы, начиная с того момента, когда он ступит на мол Сан-Марко, и до его отбытия. Я определяю комнаты в палаццо Дукале, которые будут служить квартирой Его Святейшеству на все время его пребывания, я выбираю блюда и решаю, кто и в каком количестве будет приглашен.

— Программа уже составлена, мессир Пацци?

— В основном уже готова, если не принимать во внимание блюда и список гостей.

Да Мосто покачал головой, словно собираясь с мыслями. Он сложил руки за спиной и нервно заходил по комнате. Зеркальщик напряженно следил за каждым его движением, и когда да Мосто внезапно остановился и поглядел на него, Михель смущенно сказал:

— Выпейте немного, мессир да Мосто, это придаст вам сил! Да Мосто поднял бокал и залпом осушил его. Затем, обращаясь к Пацци, произнес:

— Ну хорошо, вы можете доказать свою лояльность. Давайте встретимся послезавтра в это же время в этом же месте, и вы сообщите мне свои мысли по поводу подготовки визита Папы. Но приходите один, без охраны. Я буду действовать так же. Если я пойму, что у вас серьезные намерения, то посвящу вас в планы его противников. Вы будете удивлены, когда услышите имена, которые я назову.

Леонардо Пацци с воодушевлением согласился. Втайне он надеялся, что его предательство сделает его немного ближе к кардинальскому сану, и уже это было достаточной причиной для того, чтобы примкнуть к да Мосто.

Что же касается Мельцера, то он предчувствовал недоброе. Тот факт, что заговорщики встречались именно в его доме, пугал его. Но в первую очередь он был обеспокоен судьбой своей работы, печатью ста тысяч индульгенций для Папы Евгения. Конечно, Михель по-прежнему сомневался в том, что когда-либо получит плату за свои труды, но если Папа Евгений почиет в бозе, тогда зеркальщику не достанется ни денег, ни славы. С другой стороны, опыт общения с Чезаре да Мосто тоже был не самым приятным. Не зная, что делать, Мельцер на два дня приостановил работу, со страхом ожидая, как обернется дело.

В назначенное время в доме Мельцера появились Пацци и да Мосто. Зеркальщик отослал своих слуг, чтобы не было нежелательных свидетелей, и выставил достаточное количество вина «Соаве», которое было предназначено для того, чтобы развязывать языки и устранять взаимное недоверие.

На этот раз, в отличие от первой встречи, на папском легате было простое венецианское платье, состоявшее из синих штанов и широкого коричневого плаща, доходившего до колен, так что были видны его тонкие, обтянутые красными чулками ноги. Зато да Мосто появился в той же одежде, что и несколько дней назад, скорее щегольской, чем благородной, закутанный в короткую черную накидку в складку, из-под которой выглядывал широкий воротник красного камзола. Одежда придавала ему вид одновременно благочестивый и дьявольский.

Мельцер пригласил обоих на второй этаж, где Пацци и да Мосто сели друг напротив друга за длинный темный деревянный стол, на расстоянии двух вытянутых рук. Да Мосто мгновение смотрел на своего визави, а затем сказал:

— Ну, мессир Пацци, хорошо ли вы все обдумали?

Пацци не отвел взгляда. Он посмотрел племяннику Папы прямо в глаза и вместо ответа вынул из складок своего плаща три свитка пергамента. Легат бросил их на стол, словно желая сказать: вот мой ответ!

Зеркальщик отошел за балюстраду, разделявшую комнату на две части. Широко раскрыв глаза, он наблюдал за тем, как да Мосто развернул пергамента один за другим, прочел и удовлетворенно кивнул головой.

В то время как да Мосто жадно пожирал глазами записи, Пацци, не шелохнувшись, ждал одобрительного замечания собеседника.

Наконец да Мосто заговорил. И то, что он сказал, как нельзя лучше подходило для того, чтобы заставить Пацци подпрыгнуть. Такая фраза способна была свести человека с ума.

— Мессир Пацци! Что вы думаете насчет того, чтобы самому стать Папой?

— Я? Вы что, смеетесь надо мной? — Леонардо Пацци нервно теребил верхнюю пуговицу плаща.

— Вовсе нет, мессир Пацци. Вы же должны знать, что мой дядя, Папа Евгений, не переживет своего визита в Серениссиму. Обычно покушения срываются только один раз. Вы ведь догадываетесь, почему нас так интересуют ваши планы.

Пацци задумчиво кивнул, затем, задыхаясь, пролепетал:

— Вы что же, серьезно хотите сделать меня Папой? Ведь это же была ваша цель — стать Папой. Вы даже имя подходящее выбрали. Не поверю, что вы столь внезапно изменили свои намерения!

Чезаре да Мосто облокотился на стол и тихо ответил:

— Конечно, это было совсем не легко, мессир Пацци. Но после разговора со своими друзьями я подумал, что будет лучше, если этот сан примет человек ничем не отягощенный. Видите ли, индульгенции вызвали среди христианского люда много волнений. Верующим пришлось узнать, что бумаги не имеют силы, если они выпущены не тем Папой. Если бы покушение удалось, то сегодня бы я был Папой Пием Вторым и вам пришлось бы целовать мое кольцо, мои ноги и еще Бог знает что. А так в глазах многих я — обманщик и, тем самым, уже не papabilis.

— И тут ваш выбор пал именно на меня? Как же мне настроить всех кардиналов в свою пользу?

— Мессир Пацци, простите, но вы — чистый лист. До сих пор у вас не было ни врагов, ни друзей — вы же не кардинал! Поэтому вы не вызовете среди кардиналов ни зависти, ни обиды. Кроме того, со времен Петра не было Папы, за которого проголосовали бы все кардиналы до единого. А что же касается необходимого большинства, то пусть это будет моей заботой.

Тут Пацци поднялся со своего стула, подошел к да Мосто, схватил его правую руку и поцеловал ее, словно мощи святого Марка. Да Мосто не противился этому: да, ему понравился поступок легата.

— Одно, — продолжал он, — вы должны понять сразу, мессир Пацци: если вы станете Папой, то это не значит, что у вас также появится власть, которой облекается Папа благодаря своему сану. Властью над христианами будут обладать другие.

Легат удивленно отдернул руку.

— Как вы представляете себе это, мессир да Мосто? Папа без власти?

Да Мосто рассмеялся:

— Вы что же, действительно думаете, что Папа Евгений, мой дядя, поступает так, как считает нужным? Над Папой есть могущественная cancelleria,[68] которая, в свою очередь, находится под влиянием кардиналов. Главной целью этих князей от Церкви является умножение своих доходных бенефициев. А это значит, что тот, кто обладает реальной властью, принимает все решения в Риме, контролируя умножение своих доходов.

Пацци был изумлен. С Сан-Лоренцо донесся вечерний перезвон. Мельцер поставил две лампы, одну на стол, за которым шел разговор, другую — на деревянную балюстраду. Он сознательно не вмешивался, хотя слова да Мосто, ни в коем случае не адресованные ему, привели зеркальщика в сильное волнение. Невозмутимость, с которой вел себя да Мосто, вызывала у него ужас, хоть Мельцера и впечатляла целеустремленность, с которой племянник Папы брался за дело.

— Кажется, вы разочарованы, — произнес Чезаре да Мосто. — Только не говорите, что вы, папский легат, ничего не знали о распределении власти в Ватикане.

— Почему же, — неуверенно ответил Пацци. — Просто никто так четко мне этого не объяснял. Я только принимал приказы, а слуга мало интересуется делами своего господина, он должен всего лишь повиноваться.

Словно пытаясь утешить легата, племянник Папы пояснил:

— Я счел уместным раскрыть вам глаза, чтобы позднее вы не были разочарованы. Конечно, вы будете жить в панском дворце и иметь большую свиту, в которой не будете знать по имени даже каждого десятого. Вы станете носить расшитые золотом одежды, а на голове у вас будет тиара. Все же я должен предостеречь вас: вам не следует продавать ничего из ценностей, подобно Папе Бенедикту. Вы же знаете, что после он осознал свою глупость и сделал все, чтобы вернуть то, что продал. Ведь Папа без тиары — это как дож без колпака. Это же просто смешно! Или вы можете представить себе дожа без его шапки? Жалкое зрелище! Если вам нужны деньги, для этого есть иные способы, мессир Пацци. С тех пор как было изобретено искусственное письмо, для Папы нет дела более прибыльного, чем продажа индульгенций. Ей уступает даже торговля церковными должностями, потому что каждое место приносит деньги всего один раз. А индульгенции — это просто чудо, их количество увеличивается словно само по себе.

Пацци с трудом удавалось различать в словах да Мосто цинизм и серьезность. Поэтому легат не стал вдаваться в подробности, а вместо этого указал пальцем на свитки, лежавшие на столе:

— Вам пригодятся мои заметки?

— Что за вопрос! — ответил да Мосто. — Эти планы для нас дороже золота. О подробностях же давайте поговорим в другой раз.

Он поднял бокал и обратился к Пацци:

— За ваш понтификат, двести пятый по римскому исчислению!

Правая рука Пацци, в которой был бокал, задрожала.

— От одной мысли об этом, — тихо сказал легат, — у меня мурашки бегут по спине. Вы действительно не шутите, мессир да Мосто?

— Положение противников Папы слишком отчаянное, чтобы оставалось время для шуток. Каждый день, который Евгений проводит на папском троне — это потерянный день.

Тут вступил в разговор Мельцер, который с беспокойством спросил:

— Мессир да Мосто, а как быть с заказом папского легата, если Папе, как вы утверждаете, недолго осталось жить?

Да Мосто сначала строго поглядел на Пацци, затем на зеркальщика и наконец сказал:

— Вы готовьте тот текст, о котором говорил вам мессир Пацци. Кроме имени Папы. Его мессир Пацци сообщит вам через несколько дней.

Мельцер неохотно кивнул и промолчал. Тут Чезаре да Мосто схватил зеркальщика за руку и, прищурившись, спросил:

— А как насчет вас, мастер Мельцер? Я надеюсь, вы тоже принадлежите к числу противников Папы?

Мельцер ждал этого вопроса. Зеркальщик был уверен в том, что да Мосто обязательно его задаст, поэтому спокойно ответил:

— У нас в Майнце, мессир да Мосто, есть поговорка: «Чей хлеб я жую, того и песенки пою». Это значит, что я печатаю то, за что мне платят. Неужели я должен брать на вооружение то, что печатаю?

По лицу да Мосто промелькнула уважительная улыбка. Он поглядел на Пацци и сказал:

— Ну не хитрый ли он лис, наш печатник! Ни с кем не хочет пропадать!

И, обратившись к Мельцеру, продолжил:

— Поверьте мне, мастер Мельцер, на двух стульях не усидишь. Возможно, вам стоит еще раз все обдумать.

Мельцер хотел ответить, что не собирается быть «за» или «против» Папы, «за» или «против» дожа, но да Мосто внезапно прекратил разговор, объявив:

— Теперь я назову вам пароль, по которому вы узнаете участников заговора; я называю его при условии, что вы никому о нем не скажете и не станете использовать для того, чтобы распознать, друг перед вами или враг. Пароль такой: Giudicio di Frari.

— Giudicio di Frari, — в один голос повторили Пацци и Мельцер.

А да Мосто добавил:

— Если кого-то из нас поймают или на кого-то донесут, то будем считать, что разговора этого никогда не было и мы друг с другом не знакомы.


Почти каждый вечер зеркальщик приходил на пьяцца Сан-Марко и заходил в трактир, где раньше музицировала Симонетта. Когда-нибудь, думал Мельцер, она непременно появится. Он не знал, как в таком случае себя вести. Ему казалось, достаточно взглянуть на нее издалека и он будет счастлив.

Неаполитанский певец, занявший место Симонетты, каждый вечер пел одни и те же песни одним и тем же людям, и однажды вечером Мельцер решился и спросил у хозяина, не знает ли он, где теперь прекрасная лютнистка.

Хозяин поинтересовался, почему господину не нравится пение неаполитанца. Мельцер подтвердил, что юноша поет так же хорошо, как и лютнистка, но дело не в пении, а в женщине, которая играет столь прелестно. Тогда хозяин, подмигнув ему, заметил, что понимает суть вопроса, но для господина будет лучше, если он забудет об этой женщине. Она покинула Венецию и скрылась в неизвестном направлении. И кстати, Мельцер не первый, кто интересуется местонахождением Симонетты.

Мельцер рассердился и ушел, обиженный на себя и на свою судьбу. Он проклинал свою гордость, из-за которой не внял просьбам Симонетты, горевал как вдовец, искал утешения в вине, а когда наступило просветление, с головой ушел в работу.

В мастерской работали семь человек, которые уже печатали индульгенции и приобрели при этом немалый опыт, поэтому Мельцер смог посвятить себя производству новых букв. Этот процесс он мог бы повторить даже с закрытыми глазами. Сначала Мельцер вырезал матрицу для каждой буквы: на квадратном кусочке олова при помощи молотка и резца наносил контуры буквы, вдавливал его в глиняную смесь и обжигал полученную матрицу в печи. Из этой матрицы Мельцер мог отлить сколько угодно букв — по крайней мере, теоретически, потому что, как показала практика, почти каждая вторая заливка не держалась в форме, и Мельцеру приходилось разбивать ее.

Ночами Мельцер сидел при свете свечи в лаборатории в поисках решения своей проблемы. В отчаянии он поднес глиняную матрицу к горевшей перед ним свече, так что пустое пространство окрасилось черным цветом, и, о небо, именно этот простой прием подсказал ему решение проблемы. Извлекать буквы из закопченных матриц было гораздо легче.

В отличие от старых букв, которыми Михель печатал индульгенции для да Мосто, новые буквы были более четкими, тонкими и больше напоминали почерк монаха, чем его первые эксперименты с искусственным письмом. Сравнивая шрифты, Мельцер заметил, что некоторых букв не хватало. Он точно знал, что для текста да Мосто он использовал пять «А», двенадцать «О», тринадцать «I» и тридцать две «Е»; но теперь осталось только четыре «А», одиннадцать «О», двенадцать «I» и тридцать одна «Е».

«Али Камал, мерзкий лягушонок!» — пронеслось в голове у Мельцера. На следующий день он отправился к фондако[69] египтянина, находившемуся неподалеку от арсеналов.

Дела Али Камала, казалось, шли хорошо, насколько можно было судить по его внешнему виду. И все же он почувствовал себя не в своей тарелке, когда увидел перед собой зеркальщика: нечистая совесть, очевидно, сильно беспокоила его. Однако египтянин приветливо улыбнулся и сказал:

— Ради бога, неужели у вас снова что-то украли, мастер Мельцер?

— Не стану долго болтать, — ответил Мельцер, оттесняя Али в глубь дома. Со дня их последней встречи там стало еще больше различного багажа. — Ты обокрал меня, египтянин. Ты подлый вор, и я заявлю на тебя капитану Пигафетте.

— Я вас обокрал? Кажется, вы плохо спали, господин Мельцер, — едко сказал Али Камал. — Вы же знаете, я всегда был вашим другом. Разве вы не пользовались неоднократно моими услугами?

— Конечно, — ответил Мельцер, — а еще ты меня неоднократно обманывал.

И тут же добавил:

— Где мои буквы, египтянин?

— Буквы? — Али притворился, что ничего не понимает. — Не знаю, о чем вы, мастер Мельцер. Я вернул вам ваши буквы.

Мельцеру не понравилась непривычная наглость, с которой отвечал ему египтянин. Зеркальщик не дал себя запутать и ответил:

— Ты похитил у меня три дюжины букв, которые я дал тебе на сохранение. Где они?

— Мастер Мельцер, — уверенно начал Али, — да вы же знаете, что я даже не владею вашим письмом, зачем мне, Али Камалу из Булака, нужны ваши латинские буквы?

— Тебе не нужны, египтянин; но в Венеции навернякаесть много людей, которые заплатили бы за это немалые деньги. Так что не виляй. Где буквы? Или ты их продал?

Али Камал пожал плечами, хлопнул себя ладонями по бедрам и продолжал повторять:

— Мастер Мельцер, поверьте, я действительно не знаю…

Мельцер вскипел от ярости. Египтянин притворялся, что ничего не знает, и это привело зеркальщика в неистовство. Не помня себя, он схватил горящую масляную лампу, висевшую на одной из балок, и с угрожающим видом поднес ее к стопке тюков с тканью.

— Да вы с ума сошли! — закричал Али изо всех сил. — Вы подожжете мой дом!

Пламя могло перекинуться на тюки в любую минуту, но Мельцер произнес с наигранным спокойствием:

— Я хочу всего лишь освежить твою память!

И увидев, что Али по-прежнему продолжает упорно молчать, поднес лампу к тюкам. Едкий дым тут же заполнил всю комнату.

Али прыгнул, бросился на дымящиеся тюки и стал голыми руками тушить тлеющую ткань.

— Вы с ума сошли! Да, я украл эти буквы! Боже мой, мне предложили за них столько денег, к тому же я думал, что вы ничего не заметите.

— Смотри-ка! — презрительно произнес зеркальщик, вешая лампу обратно на балку. Затем подошел к стоявшему на коленях египтянину и спросил:

— Кто это был? Кто дал тебе деньги?

— Я не могу этого сказать! — закричал Али, едва не ударившись головой об пол. — Мастер Мельцер, прошу вас, не теперь, прошу вас…

— Кто? — зарычал Мельцер, и его голос эхом разнесся по складу. — Кто, я хочу это знать!

— Я!

Резкий голос, раздавшийся из тени, показался Мельцеру знакомым. Повернувшись на звук, зеркальщик увидел перед собой Доменико Лазарини.

Лазарини подошел ближе, и Мельцер увидел, что в правой руке у него блеснул кинжал. Губы Лазарини были сжаты в узкую полоску, взгляд полон ненависти. Подняв кинжал, он остановился невдалеке от Мельцера и повторил:

— Это был я. Я подкупил египтянина.

Хотя зеркальщик чувствовал, что от испуга по его спине пробежал холодок, он не отступил ни на шаг. Этому человеку терять нечего, подумал Мельцер, он убил Джованелли и способен на все. Главное — не делать необдуманных движений, не говорить ничего лишнего, не выдавать своего страха!

И пока он раздумывал над тем, как реагировать на внезапное появление Лазарини, между двумя смертельными врагами встал Али Камал, развел их руками и закричал:

— Мессир Лазарини, вы не должны этого делать! Боже мой, запрещено убивать людей!

Лазарини с силой отбросил египтянина, не спуская глаз с Мельцера. При этом он попал кинжалом в плечо Али. Брызнула кровь. Али закричал и упал. Мельцер хотел кинуться на помощь юноше, но Лазарини вытянул руку с кинжалом и прошипел:

— Стой, где стоишь, зеркальщик, не то я тебя зарежу!

— Вы с ума сошли! — ответил Мельцер. — Мы не можем допустить, чтобы парнишка истек кровью.

— Какая тебе разница?

Мельцер сделал шаг по направлению к Лазарини. Тот не ожидал столько прыти от своего соперника и, замахав кинжалом, отступил и крикнул:

— Стоять, не то зарежу!

Этот шаг придал Мельцеру мужества. Конечно, ему по-прежнему было страшно, но он пересилил себя и, не обращая внимания на угрозы Лазарини, опустился на колени рядом с Али, чтобы осмотреть кровоточащую рану.

— Тряпку, хоть какой-нибудь клочок ткани! — воскликнул он. — Его нужно перевязать!

Али показал на свою рубашку, висевшую на стуле. Не обращая внимания на угрожающую позу Лазарини, Мельцер взял рубаху, порвал на полоски и начал накладывать перевязку на рану Али.

Доменико Лазарини с удивлением наблюдал за этим процессом — его угрозы не производили на зеркальщика ни малейшего впечатления. Лазарини недовольно вложил кинжал в ножны и стал ходить вокруг Мельцера, чтобы преградить ему путь к двери.

Широко расставив ноги и скрестив на груди руки, Лазарини встал перед зеркальщиком.

— Безвыходная ситуация, не так ли? — заговорил Лазарини, пряча ухмылку. — Я ведь не могу отпустить тебя, ты наверняка меня выдашь.

Мельцер кивнул.

— Действительно, очень неприятная встреча! Похоже, каждая наша встреча приносит нам какие-нибудь неприятности.

— В этом нет моей вины, зеркальщик!

— Нет, конечно, — усмехнулся Мельцер. — Вы как обычно ни при чем. На вас нет вины за убийство Джованелли, в моем несчастье вы тоже не виноваты. Как мог я быть настолько самонадеян, что обвинил вас в своих личных страданиях? Как мог я забыться и утверждать, что вы украли у меня любимую и хитроумным способом заставили ее переспать с вами?

— Вот это, зеркальщик, действительно подлое обвинение. Когда я ухаживал за Симонеттой, она дала мне от ворот поворот, но затем, когда я уже оставил всякую надежду, она пришла и сама отдалась мне, по доброй воле!

Мельцер нетерпеливо махнул рукой.

— Прекратите! Мы оба слишком хорошо знаем, о чем идет речь! Вам известно, что я о вас думаю.

Лазарини рассмеялся.

— Могу себе представить, и вы наверняка не удивитесь, если я скажу, что мне это глубоко безразлично.

Всем своим видом зеркальщик показывал, что ему совершенно наплевать на мнение Лазарини. Но ему хотелось кое-что выяснить.

— Где вы прячете Симонетту? — спросил он, делая шаг к Лазарини. — Я хочу это знать!

Лазарини непроизвольно дернулся и схватился за кинжал. И только заметив, что Мельцер не собирается подходить к нему, ответил:

— Какое мне дело до лютнистки? Я свое получил. Зачем же мне ее прятать?

Мельцер не поверил словам своего соперника. Он окинул взглядом склад и, не обращая внимания на Лазарини, стал приглядываться к фондако.

Прошло некоторое время, прежде чем Али Камал понял, что Михель искал Симонетту.

— Мастер Мельцер! — воскликнул он наконец. — Вы же не думаете, что Симонетта прячется здесь?

— По доброй воле — нет, — крикнул Мельцер откуда-то издалека.

— Боже мой, да как вам в голову пришло, что она здесь? Она уехала из города несколько дней назад!

— Уехала из города?

С одной стороны к Али Камалу подошел Лазарини, с другой — Мельцер.

— Почему ты мне об этом не сказал? — спросил Лазарини.

— А вы меня не спрашивали, мессир Лазарини! Мельцер поинтересовался:

— А тебе известно куда? Египтянин покачал головой.

— Может быть, в Неаполь, Геную, Александрию или Константинополь. Я видел донну Симонетту на Рива дегли Скиавони. Она была хорошо одета, как самая настоящая dogaressa, ее сопровождал мужчина, который нес ее багаж. Но заметнее всего была лютня, которую несла донна Симонетта. Поэтому я и запомнил.

— Черт ее побери! — выругался Лазарини, глядя Мельцеру в лицо, словно хотел сказать: если она не досталась мне, то и тебе она тоже не достанется!

А зеркальщик стоял неподвижно и, казалось, глядел куда-то сквозь соперника. На самом же деле Мельцер наблюдал за процессом, которому сначала не мог найти объяснения. Он далее не знал, для кого представляло угрозу то, что происходило за спиной Лазарини — для него или для соперника.

В фондако бесшумно вошли четверо вооруженных мужчин. Когда они подошли ближе, Мельцер узнал в одном из них капитана Пигафетту. Али Камал тоже заметил незваных гостей и все порывался что-то им крикнуть. Но капитан приложил палец к губам, и тут Али и Мельцер поняли, что это не за ними.

Теперь и Лазарини почувствовал, что тут что-то не так, и крикнул:

— Вы что, ворон считаете, что ли?

Он обернулся, но прежде чем успел понять, что творится у него за спиной, четверо мужчин набросились на него и связали руки за спиной.

Лазарини закричал:

— Я — Доменико Лазарини, Capo di Consiglio dei Dieci! Развяжите меня!

Капитан подошел к Лазарини и сказал:

— Во имя Серениссимы, вы арестованы. Quarantia Criminal обвиняет вас в убийстве кормчего Джованелли.

Лазарини сделал вид, что ничего не понимает. Прежде чем стражники увели его, он еще раз обернулся, презрительно поглядел на Мельцера и плюнул ему под ноги.

Зеркальщик услышал, как он сказал:

— Я и не думал, что этот парень настолько хитер.

— Что он имел в виду? — поинтересовался Мельцер у капитана, когда стражники уже увели Лазарини.

— Наверняка он думает, что за его арестом стоите вы, — ответил Пигафетта.

Мельцер непонимающе поглядел на капитана.

— Как вы меня вообще нашли? И откуда вы знали, что мне нужна помощь?

Капитан ухмыльнулся.

— Для некоторых людей вы много значите. Поэтому вас хорошо охраняют — и, как оказалось, не зря.

— Ничего не понимаю! — притворился Мельцер. Пигафетта отвел Мельцера в сторону и прошептал:

— Giudicio di Frari. Вы знаете, что это значит.

Глава XIV Гнев земной и небесный

Мне снился сон. Я шел по заброшенной тропе через горы. Скалы, окутанные облаками, замерзшие реки — идти было нелегко. Жара и холод, день и ночь, солнце и тучи сменяли друг друга с такой скоростью, словно время куда-то спешило. Что заставило меня отправиться в эту Богом забытую местность? Что притягивало меня, словно магнит?

Мне казалось, что я иду по своей жизни, потому что когда рассеивались облака или внезапный ветер разрывал клочья тумана, я видел города, где я жил, и мгновения, которые переживал. Я узнал Майнц на Рейне и переулок Игроков за собором, где находилась моя зеркальная мастерская. В одном из узких коридоров навстречу мне вышла Урса Шлебуш, мать Эдиты, но прежде чем я успел приветливо кивнуть ей в ответ, она исчезла за одной из плотных полос тумана, а я пошел себе дальше. Я протер глаза, не веря тому, что поднималось подо мной из облаков между льдом и снегом: тысячи тысяч крыш, куполов и башен красного цвета и в золоте: Константинополь. Я видел печального императора и его высокомерную свиту, они гуляли по празднично освещенному парку. А потом я увидел ее, нежную и прекрасную, как ангел, волосы ее были как волны. Симонетта. Над ее братом Джакопо кружилась смертоносная птица. Она все приближалась и приближалась, но конечности мои налились свинцом, и я не мог отогнать ее. Не успел я оглянуться, как все снова затянуло тучами.

Я был в пути долго, бесконечно долго, и уже думал, что давно перевалил через горы, когда туман снова рассеялся и я увидел с высоты игрушечную Венецию посреди моря и Большой Канал, извивавшийся среди домов, как сверкающая змея. Площадь Святого Марка показалась мне миской, в которой плавало множество мух, а подойдя поближе, я смог различить, как ссорились враги. Сильно размахивая руками, они обращались друг к другу, и зачастую в качестве веского аргумента в ход шли кулаки. По площади, словно больную клячу, придворные тащили дожа Фоскари, а его противники забрасывали его голубиным пометом и гнилыми фруктами до тех пор, пока он не скрылся за Порта делла Карта.

Все мое внимание было сосредоточено на доже, и только теперь я заметил, что происходило на другой стороне площади: сотня мужчин преследовали девушку с развевающимися волосами. У меня остановилось сердце, когда, приглядевшись внимательнее, я узнал Симонетту, которую только что видел в Константинополе. Она кричала; по крайней мере, так мне казалось из-за ее широко открытого рта и искаженного страхом лица — ведь хотя глаза мои видели всю картину полностью, за все время я не услышал ни звука.

Я невольно сошел со своей ледяной тропы и сделал большой шаг в сторону миража. Но в тот же самый миг, когда я тронулся с места, картинка пред моими глазами померкла, и, подхваченный ледяным ветром, я полетел в пропасть. Я крутился вокруг свой оси, скользил, падал раненой птицей — и тут проснулся весь в поту. Руки дрожали.

Целый день я думал о странных ночных видениях. Бродячие толкователи снов утверждают, что судьба человека отражается в его снах; но мне не хватало воображения, а может быть, и желания разглядеть в странных картинках намеки судьбы. И все же с тех пор мне было страшно, меня терзали сомнения — все потому, что я невольно был заодно с заговорщиками. На что я согласился? Я общался с убийцами, безжалостными людьми, и должен был понимать, что опять попал между двух огней. Признаюсь честно, мне было страшно.

Леонардо Пацци предавался сладким мечтам, воображая себя Каликстом Третьим — так звучало имя Папы, которое он себе выбрал. Он мечтал, как он воссядет на троне Петра, и в то же время с беспокойством следил за подготовкой к визиту Его Святейшества и не стеснялся каждый день служить мессу в Сан-Марко и возносить горячие молитвы к небесам, чтобы заговор во имя Всевышнего удался.

Дож Фоскари делал все от него зависящее, чтобы устроить Папе достойный прием, ведь это была хорошая возможность выставить себя в лучшем свете и показать, что у него по-прежнему есть власть. Хотя в Серениссиме было предостаточно красивых зданий, дож велел построить на всех площадях триумфальные арки и купольные сооружения с надстроенными колоннами и флагштоками со своим гербом и гербом Его Святейшества. Пацци записывал каждый шаг, который Папа должен был сделать в Венеции со дня своего прибытия (в день Воздвижения Креста Господня) и до своего отбытия семь дней спустя, а затем свои заметки передавал да Мосто.

Конечно, я никогда не был ярым сторонником папства, потому что быстро понял, сколько спекуляций совершается ради обещания вечного блаженства, но теперь, когда дни Папы Евгения были сочтены и когда я почти что своими глазами видел его смерть, меня замучили угрызения совести. Мне было стыдно, что у меня не хватает смелости выдать заговорщиков.

Вместо этого я занимался печатью индульгенций — на этот раз с именем Каликста Третьего, который за звонкую монету обещал людям отпущение всех грехов и спасение от мук ада. День и ночь работали мои подмастерья, недели и месяцы скрипели мои прессы. Стопки, исписанные искусственным письмом, росли. Моя задача близилась к завершению, когда внезапно появился мой старый друг Крестьен Мейтенс и сообщил мне известие, которое сильно потрясло меня.

Эдита, так сказал мне медик, моя маленькая девочка, зеница моего ока, забеременела от да Мосто, у нее огромный живот, и она каждому называет имя отца ее будущего ребенка.

Я едва с ума не сошел и несколько дней только и думал о том, как бы отомстить да Мосто, пусть даже при этом мне пришлось бы расстаться с жизнью.

Милосердная судьба помешала да Мосто в те дни появиться на кампо Сан-Лоренцо. Тем временем я одумался, и мне пришло в голову поступить с да Мосто так же подло, как он поступает со всеми. Я решил отказаться от своих планов. Внешне я продолжал выдавать себя за приспешника заговорщиков, втайне же я искал себе союзников в борьбе против да Мосто и его сторонников.

При этом мне очень помог пароль, которым пользовались заговорщики для того, чтобы узнавать друг друга. Я следил за Бенедетто, первым уффициали дожа, но все еще сомневался, не принадлежит ли он к сторонникам да Мосто. Наконец, решившись, я задал ему вопрос, какое значение он придает Giudicio di Frari. Бенедетто непонимающе посмотрел на меня и в свою очередь поинтересовался, что значит это самое Giudicio. Тогда я понял, что уффициали не имеет ничего общего с людьми да Мосто.

Я потребовал держать все в строжайшей тайне и рассказал Бенедетто о заговоре, о том, что главной его целью являлся Папа Евгений, но косвенно заговор направлен против дожа Фоскари, и что главным заговорщиком является да Мосто. Уффициали дожа побледнел как полотно, не желая верить моим словам. Тогда я отвел его в комнату, находившуюся позади моей лаборатории, где уже лежали десятью десять тысяч готовых индульгенций. Я взял одну из них и показал уффициали. Только со второго раза Бенедетто заметил подпись лжепапы Каликста, которого заговорщики прочили в качестве наместника убитого Папы.

Какое-то время мы молча смотрели друг другу в глаза, думая об одном: можно ли верить собеседнику? Не ловушка ли это? Серениссима полнилась заговорами и интригами. Наконец мы протянули друг другу руки, и с этого момента началась борьба не на жизнь, а на смерть.


По пути в Венецию Папа Евгений избегал крупных городов, таких как Флоренция и Болонья. Даже соседка Падуя, известная своей набожностью, не удостоилась посещения Папы, потому что дож Фоскари, которому визит Его Святейшества стоил немалых денег, настоял на том, чтобы только венецианцы могли лицезреть Папу. Папа же ни в коем случае не мог позволить себе пренебрегать дружбой дожа. Поэтому вышло так, что Его Святейшество после нелегкого путешествия через Апеннинские горы, проделанного частично в паланкине, который несли восемь слуг-католиков, а частично — в прикрепленном к его роскошной карете Sedia gestatoria,[70] остановился в Подельте.

Причина остановки в этой негостеприимной, совершенно не приличествующей наместнику Всевышнего местности, крылась в планах подлого легата Леонардо Пацци. По желанию дожа Фоскари легат отправился навстречу Его Святейшеству на роскошном корабле «Букинторо», чтобы сопровождать Папу в Венецию по морю. При всем при этом уставший Евгений ненавидел поездки по морю едва ли не больше, чем ад, потому что считал корабли языческой выдумкой, которая к тому же способствовала появлению распутных мыслей — а все из-за мягкого покачивания на воде. Господь наш Иисус также избегал воды или же, по крайней мере, ставил себя выше ее свойств — ходил по ней, словно посуху.

Шестьдесят гребцов с каждой стороны «Букинторо», самого большого и самого красивого корабля Серениссимы, быстрыми движениями преодолевали море. Галера без парусов менее чем за один день проплыла от устья реки до лагуны, где Франческо Фоскари подготовил все для того, чтобы достойно встретить Его Святейшество и увеличить собственное влияние. В Венеции такого не было со времен Томазо Мосениго, предшественника Фоскари, известного пышностью своих выездов. Это было на руку как гостю, так и хозяину. Папа Евгений хотел доказать миру, что он пережил покушение, а дож Фоскари придавал значение тому, чтобы все увидели его дружбу с Папой Римским.

Еще будучи на борту «Букинторо», Евгений Четвертый сменил свое скромное дорожное платье на праздничные красно-золотые церемониальные одежды: длинный камзол и широкий, украшенный множеством драгоценных камней, удерживаемый золотым крестом на груди плащ, длинные полы которого волочились по земле. Тяжелая тиара, казалось, вот-вот раздавит маленькую голову Папы, а золотой епископский посох доставал ему почти до ушей.

На моле Сан-Марко навстречу Евгению Четвертому вышел дож, ни в чем не уступавший Папе в выборе одежды. Франческо Фоскари скрывал свои редкие белые как снег волосы под колпаком из золотой парчи. Его сгорбленную старческую фигуру окутывал широкий плащ из корчиневой замши, расшитый гирляндами жемчугов. Поверх плаща на доже была надета белая пелерина из горностаев.

Объятие стариков казалось несколько холодным. Привыкший к тому, что перед ним становятся на колени и целуют перстень, Папа Евгений довольно долго держал вытянутую руку, пока Фоскари, наконец, не преклонил свои пораженные подагрой колени и не коснулся вытянутыми губами папского кольца, словно боясь обжечься.

Теперь пробил час Леонардо Пацци. Папский легат взобрался на деревянную триумфальную арку, украшенную осенними цветами. Арка стояла на пьяцетта на полдороги между колоннами собора Святого Марка и Сан-Теодоро и Кампаниле. С импровизированной кафедры на самом верху арки Пацци дирижировал праздничным шествием, которое началось на молу, пересекло площадь Святого Марка в западном направлении и наконец закончилось прямо у главного входа в собор Святого Марка.

На галерее верхнего этажа Дворца дожей стояли трубачи с длинными фанфарами и тромбонами. От громких звуков, многократно отраженных эхом на площади, задрожали стены. Словно бродячий музыкант, который повышает значимость того, что предлагает, сильной жестикуляцией, папский легат дирижировал различными частями шествия, энергично махая им руками и отливавшими золотом солнечными дисками, на которых были нарисованы цифры, соответствовавшие группам, от единицы до семидесяти.

Возглавляла шествие, в котором из-за нелюбви венецианцев к скачкам не было лошадей, сотня девушек в одежде оруженосцев Папы. На них были красные штаны и короткие накидки из замши. Длинные волнистые волосы выглядывали из-под зеленых замшевых шапочек, подобно ангельским. Девушки шли дружно, по десятеро в ряд, причем у самых крайних в руках были белые свечи высотою больше их роста. Девушки-оруженосцы несли полотнища, на которых можно было прочесть: «Венеция правит миром», или «Покойся с миром, Марк», или «Да здравствует Его Святейшество», или «Сере-ниссима приветствует Верховного понтифика».

За ними шли Milizia da Mar со своим капитаном. Красивые мужчины в сине-белых униформах несли украшенные венками картины «Венеция и Нептун» и «Радости Серениссимы», на которых были представлены полуобнаженные женщины. Обычно картины находились в палаццо Дукале, и дож Фоскари прилагал немало усилий для того, чтобы показать, что Серениссима — город радости и открыт всем внешним влияниям.

На небольшом расстоянии от них следовали Advogadori di Commune, почтенные мужи в широких красных мантиях. Один из них нес перед собой серебряную, а другой — золотую книгу. Книги указывали на почетное задание: записывать гражданское и семейное положение всех венецианцев. В серебряную книгу записывались семьи мещан, в золотую— только дворянское сословие.

Под большим круглым зонтом с длинными кисточками, который несли чернокожие африканцы, шествовал Bollador, грациозный, стройный, с выбритой налысо головой и острой по испанской моде бородкой. Болладора уважали, даже боялись, потому что он должен был подтверждать все документы Серениссимы печатью «nulla obstat», кроме того, он вел списки амнистий Большого Суда.

В то время как болладор вышагивал, будто павлин, посылая воздушные поцелуи направо и налево, словно вся эта помпа была устроена ради него, трое мужчин, которые шли позади него, мрачно глядели себе под ноги. Они несли длинные узкие мечи острием вверх в доказательство их власти. Это были Presidenti sopra Ufficii, самые главные люди гражданской администрации республики. Они были одеты в черное, на головах у них были красные шляпы, похожие на кастрюли, и каждый олицетворял собой чувство собственного достоинства. За Presidenti sopra Ufficii, ничуть не менее важные, следовали Pien Collegio, две дюжины уверенных в себе людей, очень влиятельных: председатели Quarantia, трое Zonte, великие мудрецы, мудрецы континента и мудрецы ордена.

Десять пар литаврщиков в длинных синих плащах, надвинув глубоко на лоб свои головные уборы, шли впереди Consiglio dei Dieci, Совета Десяти, этих окутанных тайной людей, которых каждый год избирали заново. Совет Десяти рассматривал дела о государственной измене и шпионаже, убийствах и дуэлях, а также о добрых традициях Серениссимы. И ни от кого из венецианцев не укрылось, что в Совете Десяти не хватало одного: Главы Доменико Лазарини.

Толпа копьеносцев с колющим оружием, достигавшим верхних этажей домов, отделяла высоких господ от следовавших далее Quarantia, Совета Сорока. В основном это были зажиточные полные мужчины, заседавшие в менее значимых судах по наложению штрафа и уголовным делам; Quarantia считался также высшим апелляционным судом по решениям дожа.

Старого дожа окружали шесть его советников, окруженные в свою очередь шестьюдесятью Scudieri, легковооруженными

адъютантами и стражниками. Дожу длинный путь давался, очевидно, нелегко, он брел по мостовой, понурив голову, и много раз наступил шедшему перед ним Capellano del Doge, своему домашнему капеллану — молодому человеку с деревенским лицом, в красной мантии с широкими рукавами и белыми рюшами вокруг запястий — на подол, да с такой силой, что тот в испуге оборачивался и прицокивал языком, как старая дева. В руках у капеллана был латунный светильник с высокой свечой добрых четырнадцать фунтов весом.

Франческо Фоскари казался озабоченным. Его взгляд беспокойно скользил по толпе. Это заставляло тех, кто хорошо его знал, предположить, что дожа снова мучит шум в ушах и он высматривает фламандского целителя. Руки в перчатках судорожно цеплялись за короткий позолоченный меч, служивший ему скорее для того, чтобы отвлечь нервные руки, чем как оружие. Глаза дожа обыскивали фасад палаццо Дукале, арки и широкие окна верхнего этажа, где в три ряда сидели друг на друге зрители, чтобы воочию увидеть прибытие Папы.

Фоскари отказался использовать паланкин, благодаря которому обычно справлялся с трудностями долгой дороги. Дож решил, что в противном случае враги обвинят его в старческой слабости. Предложение сторонников Фоскари воспользоваться двумя гигантами из Далмации, чтобы те пронесли его на руках через площадь Святого Марка, он тоже отверг. Оба гиганта считались мастерами своего дела. Говорили, что когда-то они нанимались к султану Мурату. Дожа уверяли, что они несли свою службу в ливрее и так искусно и непринужденно, что никто бы даже не заметил, почему дож парит над площадью.

Колпак давил на лоб, замшевый плащ тяжелым грузом лежал на плечах. Дож смотрел налево, разглядывая шлейф шествия, далеко протянувшийся и оборачивавшийся вокруг площади Святого Марка подобно змее. Фоскари не отваживался оглянуться: это не подобало дожу. Он медленно брел вперед, надеясь, что силы не оставят его и ноги донесут до спасительного трона в соборе Святого Марка.

Из-за ошибки в плане папского легата Леонардо Пацци — или это было сделано намеренно? — хор святого Марка влился в праздничное шествие сразу за дожем. Молодые люди в длинных белых одеждах и в белых шапочках держали свечи в каждой руке. Высокие, как у евнухов, голоса пели праздничные хоралы, от которых в ушах дожа, ненавидевшего пение, болело так, словно их кололи тысячей игл.

За хористами следовали отряды бравых венецианских войск. Солдаты опустили свое рубящее, колющее и огнестрельное оружие в знак мирных намерений. Они несли с собой увенчанные цветами щиты, на которых были обозначены их самые крупные победы: «Завоевание Падуи», например, состоявшееся ровно сорок лет назад. Тогда республика победила каррареси,[71] обладавших безграничной властью в Падуе. Или «Морская победа венецианцев над пизанцами у Родоса», случившаяся триста пятьдесят лет назад. Или «Захват Яффы», важной гавани на Черном море. Или «Победа на мысе Матапан над Роджером Вторым». Или «Победа над королем Пипином» в давние дни Серениссимы, когда венецианцы заманили Пипина на его тяжелых, неповоротливых кораблях в свои воды и таким образом решили сражение в свою пользу. Гондольеры Венеции, которых насчитывалось уже несколько тысяч, образовали отряд сильных мужчин. На них были белые кители и черные штаны до колен, в вытянутой правой руке они держали свои длинные весла.

Посланники дружественных стран и городов соперничали между собой в роскоши нарядов. Впереди всех шагал посланник Константинополя. На нем была широкая шляпа, украшенная золотым шитьем и драгоценными камнями, и длинный зеленый плащ, из-под которого выглядывали расшитые золотом туфли — богаче не мог бы одеться сам император Византии.

Посланник короля Альфонса из Арагонии вызвал всеобщее восхищение уже благодаря тому, что носил высокую шляпу с узкими полями и туфли на высоких каблуках. Посланник Греции был одет иначе: он появился в широкой черной одежде и широкополой шляпе с веселыми кисточками на полях, а еще у него с собой был скипетр, значение которого знал только сам посланник. Почти до земли была белая борода посланника, представлявшего александрийцев. О постоянно одетом в черное старике венецианцы рассказывали странные вещи. Говорили, что он обладает огромными знаниями и таинственной силой, а два почтенных Pregadi, члена сената, утверждали, что своими глазами видели, как борода его превосходительства во время молитвы в соборе Святого Марка попрала земное тяготение и вознеслась вертикально вверх.

Синий с золотом наряд, который носил посланник морской республики Амальфи, был настолько тяжелым, что его обладатель, приземистый мужчина с короткими ногами, не смог перейти через площадь самостоятельно. Он вел с собой двух оруженосцев, одного справа, другого слева, которые поддерживали тяжелое одеяние.

Перед братствами и орденами дети в ярких одеждах рассыпали цветы. Поскольку на этом месте предполагалось выступление хора собора Святого Марка, который по непонятной причине все еще находился позади дожа, наступила внезапная тишина. Монахи из братства Калегери в длинных черных стихарях, все очень набожные, затянули длинное «Те Deum»; но благочестивый, наполненный сердечностью хорал окончился хаосом, потому что за ними следовали белые картезианские монахи, голоса у которых были лучше, и громко пели «Tu es Petrus», так что калегери один за другим умолкли.

Кармелиты в коричневом молча переставляли ноги. Они набросили поверх ряс белые праздничные одежды, у каждого из шестидесяти монахов в руке было коричневое распятие. Светильники в виде свеч высотой в два человеческих роста несли с собой цистерцианцы. На фоне их белых одежд четко выделялись черные лопатки, так что они издалека напоминали грибы с белыми ножками и темными шляпками. Последними среди монашеских орденов показались францисканцы, босые, туго подпоясанные.

Две дюжины барабанщиков и звонари, сменяя друг друга, создавали жуткий, но выразительный ритм. Это было задумано специально, поскольку за ними, один за другим, следовали члены Святой Инквизиции. Инквизиторы до самых пят были укутаны в черные мантии, на головах у них были черные острые колпаки. Руки были спрятаны в рукава, и только глаза, сверкавшие через прорези для глаз, отдаленно напоминали что-то человеческое. Замыкал эту процессию главный инквизитор. Он отличался от своих помощников огненно-красным цветом мантии, а также тем, что обмахивался краем своего головного убора.

В окружении шести епископов в шитой золотом верхней одежде шел бородатый патриарх Венеции. Его роскошный плащ из красно-золотой парчи был украшен драгоценными камнями и весил не меньше, чем его хозяин. В руках у патриарха был серебряный бюст святого Марка со стеклянным окошком посредине — там лежали мощи евангелиста.

Там, где проходил патриарх, венецианцы, стоявшие по обе стороны процессии, преклоняли колени, чтобы тут же подняться, потому что больше, чем патриарх и евангелист, народ Венеции интересовал Папа Римский. Евгений Четвертый родился в Венеции; считалось, что он очень строгих правил, и многим казалось, что он не от мира сего.

Окруженного кардиналами курии, гвардейцами, фонарщиками и кропилыциками, окуривателями фимиамом и камергерами Папу несли в Sedia gestatoria двенадцать человек в красных камзолах. Евгений Четвертый казался мрачным и время от времени поднимал правую руку, затянутую в перчатку, благословляя жителей Венеции. Хотя носильщики продвигались вперед маленькими шагами, Его Святейшество колебался из стороны в сторону, словно тростинка, и его тиара неоднократно оказывалась в опасном положении.

Благодаря атмосфере, созданной на площади Святого Марка тысячами возбужденных людей, окуриватели фимиамом так старательно делали свое дело, что Папа время от времени исчезал в облаках белого дыма, чтобы вскоре появиться, покашливая, с покрасневшими глазами, подобному божественному явлению. Это не способствовало улучшению настроения Евгения Четвертого; в любом случае венецианцы, по крайней мере, большинство из них — те, кто относился к Папе без особого восторга, гадали, что шепчут его губы — тихую молитву или же затаенное проклятие.

Только немногие падали на колени, когда Папа проплывал мимо них, или осеняли себя крестным знамением в ответ на его благословение. Сначала такое поведение вызывало у Папы удивление, но вскоре оно переросло в беспокойство. Евгений Четвертый подал знак одному из одетых в фиолетовые одежды камергеров, и тот протянул ему платок, при помощи которого Папа вытер со лба благочестивый пот. Затем понтифекс закрыл на некоторое время глаза и открыл их только тогда, когда в том месте, где праздничное шествие объезжало Кампаниле, раздался радостный возглас:

— Да здравствует Папа! Да здравствует дож! Господи, храни Серениссиму!

Но крики группки ликовавших быстро смолкли, когда к ним не присоединился никто из плотной толпы. После этого жутковатое безразличие распространилось дальше. Все чувствовали, что в воздухе что-то витает, но никто не мог сказать, что же на самом деле происходило на площади Святого Марка.

Не мог этого сказать и зеркальщик, занявший место перед часовой башней, напротив главного входа в собор Святого Марка. Бенедетто взял с него обещание ни в коем случае не вмешиваться в происходящее. Важнее было изобличить заговорщиков. Но каким образом? После того как провалилось первое покушение на Папу, можно было не сомневаться в том, что на этот раз подготовка была лучше. Но что же будет теперь, когда он, Мельцер, выдал планы заговорщиков?

Солнце висело низко над горизонтом. Зеркальщик приставил руку к глазам и оглядел площадь. Шествие продвигалось через толпу, словно гигантский червь. Мельцер поискал глазами Леонардо Пацци. Мысль о том, что Пацци может стать следующим Папой, с самого начала вызывала у зеркальщика сомнения, а потом его охватило своеобразное чувство жалости, поскольку он знал, что Пацци верил в свое призвание и ради него предал свои убеждения.

Где же Пацци? Он давно уже сошел со своей импровизированной кафедры. Можно было догадаться, что он будет недалеко от Папы, но это казалось не очень уместным тому, кто знал о предстоящем покушении. То, что да Мосто нигде не было, можно считать добрым знаком. Но где же Пацци?

Позвольте мне рассказать о том, что случилось дальше. Мне было страшно; казалось, что горло сжимают невидимые руки. Я знал, что что-то должно произойти, и жуткое безразличие венецианцев, которые обычно радовались любому празднику, независимо от того, кто его устраивал, друг или враг, укрепило меня в подозрении, что многим известны планы заговорщиков. Запутавшись, я уже не понимал, кто к какой партии принадлелсит; я хотел только наказать Чезаре да Мосто. Меня поддерживала лишь ненависть к нему, совратителю моей дочери, отцу ее ребенка.

Источающий дурманящие ароматы трав фимиам, нити которого тянулись через всю площадь, оказывал свое действие — я чувствовал себя оглушенным. Этому способствовал и все не кончавшийся барабанный бой, и пронзительные звуки фанфар, доносившиеся от палаццо Дукале. В десятый раз картезианцы затянули хорал «Tu es Petrus». Я ослабил воротник и глубоко вдохнул. В тот же миг я задал себе жуткий вопрос: а не сговорились ли против меня обе партии, ведь я предал и тех, и тех. Меня охватило странное ощущение, что я и сам могу стать жертвой покушения.

Исполненный жутких предчувствий, я стал думать, как покинуть площадь, не привлекая к себе внимания. Но люди стояли так плотно друг к другу, что возможности протиснуться между ними не было. Пока я наблюдал за шествием, не придавая ему, впрочем, большого значения, к тому месту, где я стоял, приблизился Папа, и, должен признаться, я не смог отвести от него глаз. Казалось, его фигура плывет. Он был на голову выше всех, кто стоял в первом ряду.

Неподалеку от меня торжественное шествие остановилось. Папа, апатично восседавший на своем Sedia gestatoria, выпрямился и поглядел в толпу. При этом он смотрел на меня так, словно собирался со мной заговорить. Да, я отчетливо слышал его голос, звучание которого было мне незнакомо. Я смущенно уставился в землю, когда понтифекс обратился ко мне со словами: «Михель Мельцер, ты — отступник, ты предал Папу, ты выдал меня заговорщикам. Через несколько мгновений я отойду в мир иной. Кровь моя останется на твоих руках, предатель. Ты Иуда, ты предал Господа. За несколько дукатов ты выдал меня моим врагам. Трус! Почему ты не хочешь смотреть мне в глаза?»

Пристыженный, я поднял голову. Я хотел воскликнуть: «Святой Папа, разве вы не знаете, что я выдал ваших предателей, что я скорее ваш друг, чем враг?» Но передо мной никого не было. Папа продолжал свой путь, и я понял, что на краткое время я погрузился в пучину безумия.

Когда свита Папы стала приближаться к порталу собора Святого Марка, на Кампанияе зазвонил колокол, и так громко, что земля задрожала под ногами. Если прислушаться повнимательнее, можно было услышать диссонансное пяти-звучие, притом что предусмотрены были только четыре колокола: Marangona, провозглашавший начало дня, Nona, возвещавший полдень, Mezza Terza, призывавший сенаторов к Дворцу дожей, и Tottiera, сообщавший о заседаниях Большого Совета. Эти четыре колокола создавали очень гармоничное звучание, подобного которому не было нигде. Но к благозвучию в тот день примешался пятый колокол собора Святого Марка, Malefico, который звонил обычно только тогда, когда совершалась казнь. В Венеции этот звон знал каждый ребенок.

В тот же миг я почувствовал, что кто-то положил руку мне на плечо. Я не решался оглянуться. И тут раздался знакомый голос:

— Это я, мастер Мельцер, Глас вопиющего в пустыне.

Я обернулся и испытал огромное облегчение, узнав открытое безбородое лицо Гласа. Не помню уже, что я ответил Гласу, я был слишком сконфужен, но его слова я помню очень хорошо.

Больше всего меня поразило спокойствие в его голосе. Он сказал:

— Мастер Мельцер, настал час расплаты.

— Не понимаю вас, — ответил я, стараясь не показать, насколько я взволнован.

— Ну что ж, — хитро улыбаясь, сказал Глас. — Сейчас увидите.

— Что увижу?

Глас кивнул, указывая на звонницу Кампаниле. В одном из арочных окон стоял арбалетчик. Не нужно было долго думать, чтобы понять, что он собирается сделать. Он держал оружие наготове.

Я зажмурился. Не было никакого сомнения в том, что это Чезаре да Мосто. Боже мой, думал я, я не хотел этого! Стрела да Мосто была направлена прямо на Папу. Я хотел закричать, предупредить Папу, но не смог издать ни звука. Я даже не двинулся с места, не говоря уже о том, чтобы что-то предпринять.

Вместо этого я стоял и смотрел на колокольню. И тут случилось нечто невообразимое. Внезапно Чезаре да Мосто отбросил арбалет. Оружие упало на площадь, угодив в одного из зрителей. В тот же миг да Мосто наклонился вперед и полетел, кувыркаясь в воздухе, вниз. В перезвоне колоколов и барабанной дроби никто не услышал звука, с которым череп бывшего легата раскололся о мостовую. Люди с криком расступились.

Меня охватил ужас. Я вопросительно поглядел на Гласа. Затем поднял глаза на галерею собора Святого Марка. И пока все, и участники шествия, и зрители, толпились у подножия Кампаниле, Глас глядел на четырех бронзовых всадников. Я последовал его примеру, и между передних ног одной из лошадей увидел уффициали Бенедетто, опустившего арбалет.

— Бенедетто! — вырвалось у меня. Глас кивнул.

— Бенедетто.

Прошло некоторое время, прежде чем Михель Мельцер понял, что произошло, и осознал ту неожиданную ситуацию, в которой оказался. Да Мосто был мертв. Леонардо Пацци никогда не станет Папой. Для него и остальных заговорщиков это означало крах всех их мечтаний. Через несколько дней, а может быть, и часов, станет известно о заговоре, и Папа потребует свой заказ, десятью десять тысяч индульгенций. Они были готовы, лежали в лаборатории за кампо Сан-Лоренцо. Эти индульгенции стоили целое состояние, но в них имелся один непоправимый изъян — имя папы Каликста Третьего — Папы, которого не было и, вероятно, не будет.

Только теперь, когда покушение не удалось, Мельцеру стало ясно, во что он ввязался. Ни Папа, ни дож не поверят в то, что он действовал по незнанию и руководствовался добрыми намерениями. На него натравят инквизицию или же вместе с остальными заговорщиками предадут суду Совета Десяти. И в течение нескольких секунд у Мельцера созрел план.

Словно прочтя мысли зеркальщика, Глас вдруг сказал:

— Если вам жизнь дорога, вы должны как можно скорее покинуть Венецию.

Мельцер испугался. Он чувствовал, что попался. И все же он отказывался так просто поверить в то, что собеседнику известна вся подоплека, и лицемерно поинтересовался:

— Зачем мне покидать Венецию? Я не чувствую за собой никакой вины.

— Вины? — Глас покачал головой. — Вина определяется не тем, правы вы или неправы, а давлением сильнейшего на вашу душу. Понимаете, что я имею в виду?

Зеркальщик растерянно кивнул.

— Если хотите, пойдемте со мной, — сказал Глас. — На Рива дегли Скиавони стоит корабль, готовый к отплытию. Он отвезет нас на материк. Не забывайте, мы находимся на острове!

— Это мне хорошо известно, почтенный Глас. А куда дальше?

— Положитесь на меня! У меня много друзей. У придорожного столба возле Падуи ждет повозка. Путь будет лежать через Верону. Оттуда три дня до Альп, а потом нам нечего больше бояться.

От Мельцера не укрылось, что Глас сказал «нам». Чего бояться ему? Разве Глас не заодно с людьми да Мосто?

Пока люди толпились вокруг да Мосто, тело которого при падении разбилось, словно гнилое яблоко, пока лейб-гвардейцы дожа размышляли над тем, при чем тут арбалет, лежавший неподалеку, в соборе Святого Марка снова раздался хорал «Тu es Petrus», на этот раз в сопровождении флейт и низких обертонов литавр — казалось, наступает конец света.

— Почему вы так обо мне заботитесь? — спросил зеркальщик.

Он пристально поглядел на Гласа, словно надеялся прочесть ответ у него в глазах.

Глас, казалось, впервые за все время смутился; он прищурился, поглядел на колоннаду собора Святого Марка и ответил, не глядя на Мельцера:

— Разве к Лазарини, да Мосто, Пацци и как их там всех зовут вы относились с таким же недоверием? Я ведь сказал вам, что заинтересован в вашей работе. Напечатайте книгу при помощи искусственного письма, и вы не останетесь внакладе. Но решайтесь скорее, пока вами не заинтересовалась инквизиция. Тогда, мастер Мельцер, будет уже поздно.

Упоминание об инквизиции заставило Мельцера вздрогнуть. Что его, собственно говоря, удерживает в этом городе? Симонетта уехала, Эдита не хочет его больше знать — ради всего святого, почему бы ему не согласиться па предложение Гласа?

— Но как же моя лаборатория, мои буквы и инструменты? — спросил Мельцер.

— Я же вам сказал, корабль готов к отплытию. Корабль, а не баржа. А на материке нас ожидает экипаж, не ручная тележка. Берите с собой все, что можете. Но не стоит очень долго колебаться. Пока Папа в Венеции, все слишком взволнованны и никто не заметит, если выисчезнете из города.

Мельцер задумался. Аргументы Гласа казались ему очень убедительными. Но что пугало его, так это жуткая уверенность Гласа. Казалось, что он с самого начала знал: Мельцер поедет с ним.

Но пока зеркальщик размышлял об этом, Глас напомнил о себе:

— Ну так что вы решили?

— Вы имеете в виду, что нужно уже сегодня…

— Завтра будет поздно. Зеркальщик протянул Гласу руку:

— Да будет так! Но какова ваша плата, Глас?

Глас замахал руками, словно хотел сказать: о плате не стоит даже говорить!

— Нет-нет, — настаивал Мельцер. — Только немногие люди работают за Божье благословение.

— Это вы знаете по собственному опыту?

— Именно. Добрые люди вызывают у меня отвращение, если хотите знать. За их добротой скрывается фальшь и ханжество.

— И все же, если вы доверяте мне, давайте отправляться в путь, мастер Мельцер!

У входа в собор Святого Марка толпились сотни венецианцев, которым Fie удалось попасть внутрь базилики. Мельцер и Глас пробрались через пьяцетта деи Леончи, направляясь к дому Мельцера неподалеку от кампо Сан-Лоренцо. Улицы словно вымерли, но по мосту через Рио-дель-Вин навстречу им быстрым шагом шел мужчина в сопровождении двух вооруженных лакеев. Зеркальщик тут же узнал его, хотя мужчина переоделся и сильно изменил внешность. На нем был плащ меховой подбивкой наружу, на голове — шапочка, которую он позаимствовал у одного из сопровождающих. Это был Леонардо Пацци.

Мельцер преградил смущенному Пацци дорогу.

— Разве вы не должны быть на площади Святого Марка с да Мосто и остальными?

Пацци пытался обойти его, но к несчастью, с одной стороны моста ему помешали перила, а с другой стороны стоял Глас.

Спутники Пацци вынули мечи. Увидев это, Пацци подал им знак и покачал головой.

— Да Мосто мертв, — продолжал Мельцер. — Что же теперь будет?

Леонардо Пацци снова покачал головой и оттолкнул Мельцера в сторону.

— Что же теперь будет с индульгенциями? — крикнул Мельцер ему вслед.

Пацци не ответил. Он бросился в направлении кампо Санти-Филиппо-э-Джакомо, охранники побежали за ним.

Мельцер и Глас молча продолжили свой путь. Тишина в переулках, прерываемая только раздававшимся время от времени собачьим лаем, внезапно стала казаться зловещей. Когда впереди показалась голубая башня церкви Сан Лоренцо, зеркальщик вдруг остановился. Глас вопросительно посмотрел на него.

— Знаете, кто это был? — спросил Мельцер. Глас кивнул:

— Легат Леонардо Пацци, который хотел стать Папой.

Мельцер удивился, откуда Гласу обо всем известно. Но больше всего Михеля интересовал другой вопрос, который он и задал Гласу:

— Что это, интересно, понадобилось Пацци в это время в Кастелло?

— Я не хочу говорить о том, что приходит мне в голову, — ответил Глас.

— Думаю, мы подозреваем одно и то же.

И они побежали. Мельцер и Глас поспешно пересекли кампо Сан-Лоренцо. Повернув в переулок, где стоял дом Мельцера, они услышали громкие крики. На полпути им повстречалась Франческа. Еще издалека она закричала:

— Господин, скорее, дом горит!

Когда Мельцер приблизился, задняя часть дома уже горела. Слуги и несколько стариков, живших по соседству, занимались тем, что выносили на улицу мебель. Мельцер крикнул им, чтобы позаботились лучше об оборудовании мастерской.

Во все стороны распространялся темный едкий дым, привлекая все больше ротозеев, которым интересно было поглазеть на занимательное зрелище. В Венеции не принято было тушить горящие дома — им позволяли сгореть дотла. Все усилия направлялись на то, чтобы не дать огню распространиться на соседние здания, но поскольку дом Мельцера стоял на открытом месте, никто не заботился о том, чтобы остановить пожар.

— Чертов Пацци! — выругался Мельцер, затем набрал в легкие побольше воздуха и бросился в дом, из которого валили черные клубы дыма. Зеркальщик знал лабораторию как свои пять пальцев, поэтому уверенно схватил ящичек с набором букв, хоть дым и застилал Мельцеру глаза.

У себя за спиной Михель услышал голос Гласа.

— Буквы! — прорычал Мельцер, отплевываясь. — Помогите мне спасти буквы, иначе все пропало.

Глас все понял. Он схватил тяжелый ящик, который подал ему зеркальщик, и стал один за другим вытаскивать ящики на улицу. (Всего их было двадцать четыре) Глас думал, что теперь Мельцер успокоится и выйдет из горящего дома, но когда тот не появился, Глас снова бросился в здание.

— Вы с ума сошли, Мельцер! — закричал он в дым. Не получив ответа, Глас стал на ощупь пробираться в лабораторию, пока не схватил Мельцера за полы одежды. — Вы рискуете жизнью!

Мельцер, который воспринимал Гласа только как силуэт или призрак, казался невменяемым. Он издал какие-то гортанные звуки, затем несколько раз повторил:

— Мои прессы, мне нужны мои прессы!

Тут Глас схватил Мельцера за камзол и несколько раз ударил по щекам, а потом вытолкал впереди себя на свежий воздух, где мастер упал без сознания.

При помощи вонючей воды из канала, которую Глас принес в кожаном мешочке, едва не вылив всю на себя, он вернул Мельцера к жизни. Теперь он лежал на мостовой на безопасном расстоянии от дома. Вытирая воду с лица, он вдруг заметил ящички с наборами букв, которые стояли рядом с ним, а за ними — три его самых лучших пресса.

— Глас, — немного смущенно сказал Мельцер, — вы просто сорвиголова. Когда нужно, вы тут как тут.

Глас нахмурился и сказал:

— Сорвиголова? Ну хорошо, если это комплимент, то пусть будет так!

В тот же день Мельцер и Глас погрузили спасенные буквы и прессы на корабль. Пока Папа и дож наслаждались ликованием толпы в соборе Святого Марка, зеркальщик и Глас вместе со всеми инструментами достигли материка, где, как и было обещано, их ждала запряженная лошадьми повозка.

На следующий день оба мужчины прибыли в Верону, где на пьяцца Эрбе, старой рыночной площади, поселились на постоялом дворе напротив большого колодца.

Мне все еще не по себе, когда я вспоминаю о том, как учился ненавидеть Верону, город, доставляющий всем радость, подобно Падуе и Флоренции. Должно быть, вам это знакомо: в течение своей жизни человек повидал немало мест, городов с замками, дворцов и соборов за толстыми стенами, или таких мест, молва о которых идет по всему миру, потому что они славятся музыкой, искусством или деловой жизнью. Но это не имеет ни малейшего значения, потому что все решают наши собственные переживания, которые настраивают нас в пользу города или против.

Глас был человеком немногословным, поэтому путешествие в Верону протекало почти в полном молчании, что меня абсолютно не печалило, потому что я не люблю людей, которые говорят просто ради того, чтобы говорить, а не для того, чтобы сообщить что-то важное. Я мог спокойно осматривать места, мимо которых мы проезжали, и думать о туманном будущем.

Довериться человеку, который отказывался называть свое имя и цель путешествия, было, по меньшей мере, рискованно, по крайней мере в моем тогдашнем положении; ведь я должен был понимать, что за мной охотятся как одна, так и другая партия. Было совершенно очевидно, что Пацци поджег дом, чтобы уничтожить ставшие ненужными после неудавшегося покушения, выдававшие его индульгенции. Благодаря этому — я был уверен — он сможет отрицать свою причастность к заговору и даже получить от Папы награду за превосходную подготовку путешествия.

Когда после прошедшего в молчании ужина на постоялом дворе Глас объявил, что наше пребывание в Вероне не ограничится одним днем, как было запланировано, а придется ждать, пока нам предоставят повозку, на которую можно будет погрузить тяжелые буквы и инструменты, меня охватило серьезное беспокойство. Должен признаться, что хотя до сих пор все шло именно так, как мы договаривались, мое недоверие по отношению к Гласу по-прежнему было сильно.

Буквы, свое сокровище, я дал на хранение хозяину постоялого двора. За звонкую монету Паоло Ламберти — так звали досточтимого пьянчугу — предоставил безопасную комнату, свой винный погреб, ключи от которого болтались у него на ремне. На вопрос по поводу таинственного содержимого ящиков я ответил, что там новая игра в кости, которую я изобрел и для которой пока что не нашел покупателя. Так я думал уберечься от воров, которых в этом большом городе было не меньше, чем в других.

Для человека, приехавшего из Венеции, где роскошью поражают даже самые узкие улочки Серениссимы, Верона вызывала огромное разочарование, по крайней мере, в том, что касается окраин. Дорога в сердце города ведет через узкие, кривые переулки с безликими домами, даже отдаленно не напоминающими здания Венеции, города мирового значения. Зато центр Вероны на излучине реки Эч просто прекрасен, от площадей и дворцов, построенных преимущественно из Rosso di Verona, красноватого известняка, которого так много в этой местности, до руин римского амфитеатра, использовавшегося в качестве каменоломни для строительства многих дворцов.

Пока Глас предавался своим таинственным размышлениям, я вышел с постоялого двора и отправился к находившейся неподалеку пьяцца деи Синьории, где друг напротив друга угрожающе возвышались два дворца: палаццо дель Капитано, резиденция коменданта города, и палаццо дела Раджоне, дворец правосудия.

Там в толпе заносчивых дельцов и путешественников я встретил монаха. Он протянул ко мне руку и попросил милостыню, в которой я не отказал. Самое удивительное в этом набожном человеке было его открытое лицо и улыбка, которая чужда большинству святых братьев, хотя именно они (нужно думать) были ближе к блаженству, чем все остальные. На мой вопрос по поводу причин его радости монах ответил встречным вопросом: а почему бы и не радоваться и не смеяться, когда в этот чудный осенний день смеется даже солнце.

Так мы разговорились прямо посреди площади, и поскольку он не знал меня и мне не нужно было его бояться, я задал ему вопрос, мучивший меня с тех самых пор, как я встретил Гласа.

— Вы ведь наверняка знаете Новый Завет и все Евангелия, — сказал я. — Что там говорится о гласе вопиющего в пустыне?

Монах почувствовал себя польщенным и начал цитировать Евангелие от Матфея, где в третьей главе говорится: «В те дни приходит Иоанн Креститель и проповедует в пустыне Иудейской, и говорит: покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное. Ибо он тот, о котором сказал пророк Исайя: "глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте стези Ему"».

— И что же значат эти слова? — поинтересовался я.

— В этом месте Священного Писания, — сказал монах, подняв кверху указательный палец, — говорится о вавилонском пленении народа Израилева, а глас вопиющего в пустыне символизирует радостную весть в безвыходной ситуации. Из ничего родится новое.

— Ага, — ответил я, совершенно не поняв объяснения.

Не знаю почему, может быть, из-за открытого характера, или же это был знак свыше (иногда даже сомневающемуся приходится благодарить Небо), как бы там ни было, я вдруг рассказал приветливому монаху о своем бегстве из Венеции, хоть и скрыл от него истинную причину побега. Не утаил я и печаль по потерянной дочери, которая стала другой менее чем за один год. Когда я упомянул Симонетту и мою неутолимую любовь к ней, ставшую жертвой ужасных обстоятельств, монах положил правую руку мне на плечо и утешил меня такими словами: люди, предназначенные друг другу, обязательно встречаются снова, пока не исполнится их любовь.

Я недоверчиво кивнул, продолжая описывать прекрасный характер Симонетты, ее искусную игру на лютне. Мне тяжело было думать, что она играет где-то на чужбине для сластолюбивых бездельников.

Точно такую же женщину, заметил монах, он совсем недавно видел в различных трактирах Вероны, где она пела под звуки лютни и за вечер собирала больше монет, чем он между днем Эгидия и Иеронима, за тридцать дней сентября месяца.

Эти слова привели меня в сильнейшее волнение, и я потребовал, чтобы монах отвел меня в тот трактир, где он в последний раз видел лютнистку. Я подробно описал ему внешность Симонетты и спросил, совпадает ли это описание с внешностью той женщины, о которой он говорил. Тут блаженный человек сложил на груди руки и заметил, что монаху заказана услада для глаз и что его обеты воспрещают смотреть на женщину так, как я ее описал. Он смотрел на лютнистку в первую очередь как на творение Божие и при этом совершенно не обратил внимание на ее кожу, волосы и другие части тела.

Я хотел было посочувствовать монаху, который вынужден идти по жизни слепым, но потом сказал себе, что ведь он ослеп по собственному желанию, зачем же мне его утешать?

Вместо этого я направился в трактир, где музицировала лютнистка, но хозяин не знал даже ее имени. Он пояснил, что той же ночью женщина отправилась дальше. Куда, он не знает.

Ночью я не мог уснуть. Причиной служило деревянное чудовище, которое хозяин постоялого двора называл постелью — огромный ящик с тяжелыми дверцами и крышкой. Такая «постель» могла бы сделать честь коровнику. Но главной причиной бессонницы были мысли, роившиеся у меня в голове после того, как монах рассказал мне о лютнистке. Предположение, что Симонетта находится в том же городе, что и я, не давала мне покоя, и я понял, что по-прежнему люблю ее.

Спустя несколько дней прибыла повозка, которая должна была перевезти меня и Гласа через Альпы. Пора было в путь, наступила осень. Хотя поначалу я стремился как можно скорее покинуть владения Венеции (я забыл упомянуть, что уже несколько столетий Верона подчинялась Серениссиме), теперь же я выпросил у Гласа еще один день, чтобы поспрашивать о лютнистке в трактирах города. Но где бы я ни появился, всюду хозяева трактиров только качали головами, лукаво улыбались, а иногда даже говорили, что в городе столько прекрасных жительниц Вероны, почему мне непременно нулена венецианка?

Расспросы привели меня к западной стене города, на пьяцца Сан-Зено, где возвышалась грубоватая церковь, которая, как говорили, скрывала гробницу святого Зиновия, первого епископа Вероны. Древний портал церкви был сделан из бронзы. Время выкрасило его в черный цвет, что придавало картинам, украшавшим врата, жутковатый вид.

Перед вратами толпились люди, как чужестранцы, так и жители Вероны, для которых странные картины были загадкой и помогали скоротать время, потому что до сих пор никому не удалось разгадать значение всех рисунков. Там были библейские сцены, эпизоды из жизни святого Зиновия, а также вселяющие ужас изображения: люди с раскрытыми ртами, черти, огромные глаза навыкате, женщина, груди которой сосали два крокодила. Все это было мне, как и многим другим, чуждо. Даже ангелы, которые обычно символизируют доброту и очарование, кажутся на вратах Сан Зено чудовищами с четырьмя крылами, настолько страшными, что матери прячут лица детей в своих юбках.

Я отказался от поисков Симонетты и принял участие в увеселительной игре в загадки для веронцев. Я задал людям, стоявшим вокруг, вопрос: а не означает ли вон та картина, на которой изображен карлик, окруженный четырехкрылыми созданиями, наполовину людьми, наполовину насекомыми, вознесение Господа Иисуса? Едва я произнес эти слова, как стоявшая слева от меня женщина громко вскрикнула и назвала меня безбожником, еретиком, для которого существует только одно подходящее место, а именно ад. Зато стоявший справа от меня мужчина с внешностью проповедника склонил голову набок и приветливо сказал:

— У вас зоркий глаз. Думаю, я присоединюсь к вашему мнению. — И, прикрыв рот рукой, добавил: — Не принимайте слова этой женщины всерьез. Всем известно, что жительницы Вероны чересчур набожны.

Таким образом у нас завязался разговор, и я узнал от бородатого старика, что сам он родом из Кремоны, делает лютни и держит на виа Сант-Анастасия лавку струнных и щипковых инструментов. Мы говорили о Боге и о мире, и я уже собирался попрощаться, когда — Бог знает, что меня на это толкнуло — спросил старика, не встречал ли он не так давно венецианскую лютнистку.

Ответ его поразил меня как гром среди ясного неба.

— Не стану утверждать, была ли это венецианка, — сказал старик, — но недавно ко мне на виа Сант-Анастасия приходила лютнистка с черными локонами и интересовалась ценой на лютни из Кремоны. Когда я ответил, она пожаловалась, что у нее нет столько денег, но ей срочно нужен инструмент, потому что у нее украли лютню. Чтобы заработать денег, ей нужен новый инструмент. Замкнутый круг…

— И вы прогнали ее? — поинтересовался я.

— Нет, — ответил старик, — я дал ей лютню, а она оставила мне в залог золотой амулет. Я пообещал вернуть его, как только она оплатит инструмент.

Я почувствовал, как кровь запульсировала в моих жилах. Картины на церковных вратах померкли у меня перед глазами. Я не знал, что мне делать: говорить или нет. Я собрался с духом — вы знаете, как бывает, когда хочется что-то сказать, но не хватает мужества. Я понимал, что мой вопрос и ответ на него заставят меня ликовать или же печалиться. Наконец я преодолел себя и произнес:

— На амулете, который вам дали в залог, две переплетенные буквы «М» и «С», а над ними лист с розового куста?

— Вам знаком этот амулет? — спросил старик, делавший лютни. — Он точь-в-точь такой, как вы описали.

Я издал возглас ликования. От счастья я обнял старика, крепко прижав его к себе.

— Знаком ли мне амулет?! — воскликнул я вне себя от радости. — Это я подарил его ей, и она — та, кого я ищу.

Бородатый старик пристально поглядел на меня. Думаю, в тот миг он сомневался в моих словах, а мои объятия были ему неприятны. Но я не помнил себя от счастья и хотел обнять всех жителей Вероны. Я вспомнил слова монаха, который предсказал мне встречу с Симонеттой, если мы действительно предназначены друг другу. Стоило ли сомневаться?

— Сколько должна вам эта женщина? — спросил я старика.

— Двенадцать скудо, — ответил тот.

Я отдал ему названную сумму и сказал:

— Теперь она вам больше ничего не должна, и вы вернете ей амулет, как только она снова появится у вас.

Бородатый старик кивнул, по-прежнему ничего не понимая. А я попросил его сообщить лютнистке, как только она появится, что тот, от кого она получила этот амулет, находится на постоялом дворе на пьяцца Эрбе.

Я чувствовал себя как никогда прекрасно. Хоть я не мог быть уверенным в том, как Симонетта ко мне отнесется — ведь мы расстались в гневе друг на друга, моя уверенность в том, что она снова будет со мной, росла.

Глас рассердился, когда я сообщил ему, что придется продлить наше пребывание в Вероне. Наконец, после того как я пообещал ему при первой же возможности заняться его заданием, он подарил мне еще три дня. За это время, думал я, Симонетта обязательно найдется.

Я рано отправился спать, то есть улегся в это деревянное страшилище, о котором я вам уже рассказывал, с твердым намерением назавтра прочесать все трактиры на юге города, чтобы разыскать Симонетту. В мыслях я рисовал себе самые радужные картины. Сон смежил мне веки, и, счастливый, я уснул. Рано утром я услышал робкий стук в дверь и голос человека, который делал лютни. Я вскочил с постели и впустил его.

— Чужеземный господин, — смущенно начал старик, — я принес вам назад двенадцать скудо.

— Что это значит? — спросил я.

— Вчера, когда я пришел домой, жена сказала мне, что лютнистка выкупила свой амулет. Она была в сопровождении мужчины и очень торопилась. У дверей стоял экипаж.

— Куда они направились?! — в ужасе вскричал я. Старик развел руками и пожал плечами.

В моей жизни было не много ситуаций, толкавших меня на глупые поступки, и это была одна из них.

Словно сумасшедший, я схватил старика за воротник, обозвал его идиотом — и это было еще самое мягкое из слов, которыми я осыпал его. Я задушил бы его, если бы Глас, который вошел в комнату, привлеченный громкими криками, не оттащил меня от моей жертвы. Оглядываясь назад, я должен признать, что не стал в тот день убийцей исключительно благодаря Гласу, ведь иначе, вероятно, я кончил бы свои дни на пьяцца деи Синьории под мечом палача.

После этого происшествия Глас заставил меня все рассказать и пояснил мне, что моя страсть — это болезнь, и она способна уничтожить меня. Он предоставляет мне выбирать — либо я остаюсь в Вероне, либо завтра же уезжаю с ним на север.

— Я остаюсь! — упрямо сказал я и весь следующий день бесцельно бродил по Вероне, начиная ненавидеть этот город. Да, я ненавидел его мостовые и площади под моими ногами. Неуклюжие дворцы и фасады церквей были мне противны. Я в ярости плюнул и обиделся на весь мир.

На следующее утро я сел вместе с Гласом в повозку, которая должна была отвезти нас на север. Среди багажа было самое дорогое мое сокровище — буквы и инструменты. И когда повозка катилась мимо церкви Сан Зено и вдоль западной части города, я поклялся себе, что никогда больше не вернусь в Верону.

МАЙНЦ

Несмотря на скромное количество жителей (шесть тысяч), Майнц — один из самых важных городов на Рейне. Им правит могущественный архиепископ, резиденция которого находится в близлежащем Эльтвилле. Иногда он приезжает в свой дворец в самом Майнце. Жители Майнца находятся с ним в постоянной вражде.

глава XV Женщина с темными глазами

Майнц, город, где Мельцер родился, показался ему чужим. Некогда знакомые дома и улицы каким-то необъяснимым образом изменились. Они казались жалкими, маленькими и грязными, и даже собор, который зеркальщик некогда считал самым гордым творением архитектуры, предстал перед ним безыскусным и голым — по сравнению с соборами, которые попадались ему в Венеции и Константинополе. Казалось, мир становился меньше, чем больше Михель видел.

Раньше, когда Мельцер глядел на город с другого берега Рейна и видел острые шпили церквей, высокие фронтоны домов, огромные ворота в мощных городских стенах, он сомневался, есть ли на свете место прекраснее и величественнее, чем Майнц. Теперь же зеркальщик не решался сравнивать. Он знал, что Венеция в сорок раз больше Майнца, и даже города, встречавшиеся ему на пути домой, такие как Аугсбург и Ульм, насчитывали в четыре, а то и пять раз больше жителей, чем его родной город.

Мельцер вернулся в Майнц зажиточным человеком. По сравнению с земляками, находившимися в жалком положении, он был даже богат и, таким образом, мог в Женском переулке, который вел к площади Либфрауен, купить себе приличный дом, здание с семью окнами на фасаде и одним крытым балконом, за который жадные городские власти взимали особый налог. Дом в Женском переулке напоминал о печальном прошлом, поскольку чума, бушевавшая в Майнце двадцать пять недель, унесла с собой всех его жителей, и здание досталось магистрату. А тот в свою очередь был рад, что нашел покупателя, ведь в городе царили голод и нищета. За чумой последовало засушливое лето, и долги Майнца составляли почти четыре тысячи золотых дукатов — сумма, которую большинство жителей не могли себе даже представить.

Вновь избранный городской совет и четыре его счетовода искали новые источники доходов. Городские власти упразднили привилегии и из-за этого поссорились с архиепископом и его подчиненными, которые пользовались многочисленными преимуществами. Церковники имели право торговать вином на разлив, не платя при этом ни единого гульдена налога. Служки собора и члены капитула бесстыдно объявляли с кафедры время, когда будут продавать вино, и его цену, и городской совет посчитал это поводом для того, чтобы отменить эти привилегии.

Это возмутило архиепископа, кичившегося своей властью над городом и уважением священников. Он издал интердикт.[72] Не удовольствовавшись этим, Папа Римский предал «отступника» — Майнц анафеме. Нельзя было крестить новорожденных, а мертвых — хоронить в освященной земле. Не было свадеб. Во имя Всевышнего молчали даже колокола.

В ожидании загадочного заказа, который обещал ему Глас, зеркальщик занялся тем, что заново организовал в своем доме мастерскую, в которой при помощи искусственного письма можно было бы напечатать целую книгу. Это, несомненно, займет годы — так рассчитывал Мельцер — если у него будет, по крайней мере, шесть подмастерьев.

Мельцер тайно готовился к занятию «черным искусством». В свою мастерскую он не впускал никого. Даже его собратья по цеху зеркальщиков и золотых дел мастеров, которые снова приняли его, не знали, что происходит в его доме в Женском переулке. Но чем тщательнее скрывал Мельцер от других свою работу, тем больше любопытства она вызывала, и понадобилось совсем немного времени, чтобы за ним закрепилась слава чудака.

Когда позволяло время, зеркальщик отправлялся к местам своих воспоминаний — к дому на Большой горе, где он научился писать, читать и изучил иностранные языки. Теперь это здание было заброшено, потому что даже искусство алхимика не смогло уберечь магистра Беллафинтуса от чумы. В переулке Игроков, что за собором, где Мельцер делал зеркала чудодейственного свойства, на месте сгоревшего задания какой-то оловянщик выстроил новый фахверковый дом в три этажа, с красивым сводом на первом этаже.

Увидев это, зеркальщик расстроился. Постепенно печаль переросла в ярость. Мельцер по-прежнему подозревал, это что Генс-флейш, его соперник, поджег его дом. От своих бывших соседей по переулку Мельцер узнал, что вскоре после того, как он отправился с Эдитой в Константинополь, его бывший подмастерье продал дом и отправился в Страсбург, чтобы заняться другим ремеслом, которое, как говорили, приносило ему немалый доход.

Путешествие Мельцера на чужбину сильно изменило его внешне. Его некогда широкое мягкое лицо стало угловатым и покрылось морщинами — в этом, без сомнения, виноваты события прошедших лет. На подбородке появилась борода, седые нити в которой очень отличались от темных волос на голове. Что же касается характера, то судьба написала в душе у Михеля те же суровые черты, что и на лице. Интриги, в которые он оказывался замешан, придали Мельцеру определенную суровость, но также и спокойствие. Робость, присущая ему в старые времена, улетучилась, сменившись самоуверенностью.

Со времени своего приезда Мельцер старался держаться подальше от женщин, хоть в предложениях недостатка не было. Опыт, приобретенный во время путешествий, и здесь повлиял на него. Еще слишком живы были воспоминания о Симо-нетте; да, можно было даже сказать, что разочарования, которые принесла Михелю любовь к лютнистке, подняли ее в его глазах до божества.

Однажды Мельцер направлялся к церковному кладбищу Святого Стефана, где была похоронена его жена Урса. Ледяной ветер гонял по траве осенние листья. Несколько мгновений зеркальщик вел безмолвный диалог, когда вдруг услышал шаги на каменном полу. Сначала он не обращал на них внимания, но вскоре почувствовал, что за ним наблюдают, и обернулся.

Невдалеке, у одной из могил, стояла статная женщина; взгляд ее был устремлен в сторону, словно Мельцер ее вовсе не интересовал.

Михель приветливо кивнул, и женщина столь же вежливо ответила на приветствие. Некоторое время они наблюдали друг за другом издалека, пока Мельцер не подошел к ней, не произнося, впрочем, ни слова.

Оба они смотрели на могильный камень, когда женщина заговорила мягким голосом:

— Вас здесь прежде не видели, чужак…

Зеркальщик устремил взгляд прямо перед собой и, не глядя на незнакомку, ответил:

— Чужак у себя на родине, вот кто я, оказывается… Я долго странствовал. Константинополь, Венеция… Я хотел посетить могилу своей жены. Прошло время… Может быть, так и нужно. Грусть вянет, словно листья на осеннем ветру.

— Чума, этот бич Божий… Нашему браку не исполнилось и года, — сказала женщина без видимой связи, не отводя взгляда от могильного камня.

Мельцер поглядел на надпись.

— Вы вдова Лукаса Вальхаузена?

Женщина обернулась к Мельцеру. Вблизи она казалась моложе, чем он подумал вначале. У нее были загадочные темные глаза, а длинные волосы были заплетены в косу.

— Вы знали моего супруга? — спросила женщина. Мельцер кивнул.

— Мы были собратьями по цеху. Он был золотых дел мастером, а я — зеркальщиком.

— Простите, что назвала вас чужаком.

— Я зеркальщик Михель Мельцер.

— Меня зовут Аделе Вальхаузен. Почему вы вернулись? Зеркальщик пожал плечами.

— Это долгая история. Чтобы ее рассказать, потребуется много времени.

Они молча пошли к выходу, и, когда они спускались по каменным ступеням, ведущим к церковной площади, Аделе сказала:

— Я бы охотно послушала вас. Сейчас время долгих вечеров, а я люблю слушать истории о далеких странах и незнакомых людях. Я еще никогда не выходила за стены нашего города.

Слова Аделе тронули зеркальщика, и он пообещал женщине с загадочными темными глазами при первой же возможности рассказать о далеком Константинополе и чуждой Венеции.


Едва Мельцер вновь прижился у себя на родине, как в двери его дома постучал посланник и принес известие, что архиепископ Фридрих желает говорить с зеркальщиком до того, как прозвонят к благодарственной молитве. Мельцер пообещал прийти.

У него было недоброе предчувствие, потому что, насколько он помнил, все его встречи со священниками, начиная от монахов и заканчивая папскими легатами, приносили сплошные неприятности. Архиепископ Фридрих был суровым человеком, он держал город в ежовых рукавицах, и ссориться с ним Мельцеру было нельзя. Поэтому зеркальщик оделся так, как приличествовало его положению, но без единого кусочка бархата на одеждах, что, казалось ему, было бы высокомерием с его стороны, и явился во дворец архиепископа за собором.

Величественное здание должно было внушать ужас чужаку, оказавшемуся в нем впервые. Холодная пустая лестница, на которую не падало ни единого лучика света, вела на верхний этаж.

В сопровождении безмолвного слуги Мельцер прошел через анфиладу комнат, где одетые в красное и сиреневое монахи, скрываясь за стопками документов, недоверчиво разглядывали посетителя, и оказался в комнате для ожидающих аудиенции. (Комната была меньше, чем он ожидал.)

Зеркальщику отвели последнее место в ряду просителей: странствующих проповедников, посланников и дельцов, которых вызывали через довольно короткие промежутки времени. Когда подошла очередь Мельцера, он почтительно назвался, надеясь, что его отпустят так же быстро, но оказалось, что архиепископ вовсе не торопится.

Он недовольно оглядел Мельцера с ног до головы и сказал низким голосом:

— Значит, вы и есть печатник Мельцер, о котором рассказывают поразительные вещи.

— Поразительные вещи? — Мельцер смущенно улыбнулся. — Если вы имеете в виду «черное искусство», Ваше Преосвященство, то у него есть вполне естественное объяснение. С чудесами и магией тут нет ничего общего.

— Но как мне говорили, вы можете писать быстрее, чем сотня монахов. Хотите сказать, что это не колдовство?

Когда архиепископ произнес слово «колдовство», Мельцера прошиб холодный пот. Он знал о роковом значении этого слова и попытался объясниться:

— Ваше Преосвященство, господин архиепископ, — сказал он, — если бы писал я сам и мог это делать быстрее, чем сотня монахов, то это действительно было бы похоже на чародейство. Но я не пишу, я печатаю, как вы можете видеть на примере резчиков по дереву, которые множат страсти Господа нашего и лики святых.

— Называйте это как хотите, — недовольно ответил архиепископ, — это дьявольское изобретение, и до сих пор оно приносило только зло.

Он отвел руку в сторону, и капеллан в белом стихаре протянул ему свиток пергамента. Мельцер тут же узнал, что это была одна из индульгенций, напечатанных по поручению да Мосто. Архиепископ молча бросил свиток к его ногам.

— Я знаю, — ответил Мельцер и поднял свиток. — Я выполнял поручение племянника Его Святейшества Папы. Мог ли я знать, что он враждует со своим дядей и желает ему зла? Мое искусство не есть зло только потому, что с его помощью творят злые дела. Оно годится и для добра. Возьмите, к примеру, Библию, которая хранится в монастырях и у некоторых вельмож. Священное Писание можно напечатать и распространить.

Архиепископ вырвал пергамент из рук Мельцера и провел по нему пальцем.

— Чтобы ее мог прочесть каждый учитель? — презрительно произнес он. — Это было бы не на пользу Матери-Церкви.

Об этом Мельцер еще никогда не думал. Он помолчал, затем произнес:

— Но это принесло бы доход. Архиепископ задумался.

— Сколько индульгенций вы напечатали при помощи искусственного письма, печатник? — спросил он затем.

— Мне заказывали десятью десять тысяч экземпляров.

— Святой Бонифаций! — Архиепископ принялся считать, призвав на помощь пальцы. — Это если по пять гульденов за полное отпущение, то получается пятьдесят раз по десять тысяч гульденов!

Мельцер пожал плечами.

— Если вы так считаете, Ваше Преосвященство…

— По десять гульденов… — у архиепископа потекли слюнки изо рта, — по десять гульденов за письмо получается сто раз по десять тысяч гульденов. Святая Троица!

Задумавшись, архиепископ отпустил печатника не без удивления и благословения Церкви. Но, высокомерно заметил Его Преосвященство, они в свое время еще к этому вернутся.


Хотя не проходило и дня, чтобы Мельцер не вспоминал о Симонетте, к его тоске постепенно стало примешиваться удивление, что он забывает ее. На краткое время их пути пересеклись благодаря счастливому стечению обстоятельств, но теперь зеркальщик понимал, что это в прошлом. Нужно изгнать прекрасную лютнистку из своей памяти.

Забыть Симонетту ему неожиданно помогла Аделе Вальхаузен, обаяние которой с самого начала растрогало Мельцера. Вдова золотых дел мастера уже из-за одного состояния постоянно подвергалась натиску со стороны мужчин, но приветливо относилась она к одному зеркальщику.

Может быть, дело было как раз в том, что во время их первой встречи Мельцер не предпринял никаких попыток сблизиться с Аделе. Вместо этого он рассказывал любезной вдове о красотах и преимуществах известных городов и нашел в ней прилежную слушательницу.

Во время одной из этих приятных встреч, проходивших попеременно то в доме в Женском переулке, то в доме Аделе, которая считала большой фахверковый дом своим собственным, она спросила, глядя в открытое окно, неожиданно, но очень уверенно:

— Мастер Мельцер, хотите со мной спать?

Зеркальщик как раз рассказывал о празднике при дворе императора Константинополя, об именитых гостях и о прекрасных женщинах, и ему показалось, что он ослышался; поэтому он не ответил и продолжил рассказ.

Тогда Аделе повернулась к зеркальщику и повторила свой вопрос, на этот раз громче:

— Михель Мельцер, ты хочешь спать со мной?

Мельцер уставился в темные глаза Аделе, но его разум, который должен был найти ответ на этот вопрос, отказывался служить. Ни одна честная женщина его сословия не могла произнести таких слов. Только банщицы и шлюхи выражались столь откровенно, поэтому зеркальщика очень удивили такие слова из уст Аделе.

Вдова не спускала с него глаз. Она поймала его взглядом в сети, словно паук, парализующий жертву при помощи укуса. Мельцер был сам не свой под этим взглядом. И все же она дала ему время принять собственное решение.

Мельцер пересилил себя и пробормотал:

— Вы хотите со мной…

— Да, — сказала Аделе так, словно речь шла о чем-то само собой разумеющемся. — Или я тебе не нравлюсь? Я для тебя слишком стара? Или слишком дерзка?

— Я всего лишь удивлен, — ответил Мельцер. — Еще ни одна женщина не обращалась ко мне с таким вопросом.

— И я кажусь тебе бесстыдной? Ты считаешь, что спрашивать позволено только мужчинам?

Мельцер не отвечал. Тогда Аделе сказала:

— Ты наверняка не спросил бы меня об этом. Не сегодня.

— Так оно и есть, — признал Мельцер. — Не то чтобы я этого не хотел, но мне потребовалось бы определенное поощрение. Видите ли, вы порядочная женщина…

— Ты остолоп, Михель. Вот уже несколько дней я внимательно слушаю тебя, не свожу глаз с твоих рук, не решаясь прикоснуться к тебе. Но если нужно поощрение… — Аделе схватила Мельцера за руку и прижала ее к своей груди.

Тело, вздымавшееся под тканью лифа, привело Мельцера в возбуждение. Когда губы Аделе стали медленно приближаться к его губам, зеркальщик прижал женщину к себе и страстно поцеловал, раздвинув при этом коленом ее ноги. Аделе тихонько застонала.

— Возьми меня! — прошептала она, когда Мельцер на мгновение оторвался от ее губ, и зеркальщик выполнил ее требование.


После Рождества Христова — старый год уступил место новому — Мельцеру казалось, что он вознесся на небеса. Страсть Аделе, ее уверенная жажда любви непостижимым образом взволновали его. Эта женщина идеально подходила для того, чтобы помочь ему забыть Симонетту. Их взаимное доверие росло с каждым днем, и словно сама собой возникла мысль о том, чтобы скрепить их связь браком. У камина в доме Аделе, где они проводили большую часть вечеров, влюбленные предавались красивым мечтам, и прошло не так уж много времени, как об их связи заговорили рыночные торговки — что, однако, особо не мешало ни Аделе, ни Михелю.

И в это время возник Глас, о котором Мельцер уже почти забыл. Глас пришел в сопровождении молодого человека (имя которого поначалу также не открыл) и поинтересовался новой мастерской. Тщательно все проверив, Глас спросил, все ли инструменты готовы для того, чтобы приступить к работе.

Да, конечно, ответил Мельцер, разумеется, если речь идет не о подозрительных индульгенциях, от печати которых он решил категорически воздержаться — даже если бы об этом его попросил лично Папа Евгений.

Глас и его спутник рассмеялись, а младший вынул из своей сумки рукопись и протянул ее Гласу. Тот развернул пергамент на столе перед Мельцером и начал:

— Думаю, мастер Мельцер, настало время посвятить вас в наши планы, чтобы вы не так сильно удивлялись нашему поручению.

Что же еще может удивить меня, хотел сказать Мельцер. Я печатал индульгенции Пап, которых вообще в природе не существовало, я вел переговоры с папскими легатами, преследовавшими одну-единственную цель: устранить Папу; мне неоднократно приходилось бояться за собственную жизнь, потому что меня незаслуженно обвиняли в совершении преступления. Что же может теперь меня напутать? Но он промолчал, приняв выжидательный вид.

— Вы, — начал Глас, — наверняка знаете о страданиях крестоносцев, которые принесли человечеству больше горя, чем радости, пытаясь освободить Гроб Господень из рук неверных. Корни этого уходят в события, случившиеся почти четыреста лет назад. Большинство из них окончились катастрофой. Но Папы переживали о своем влиянии и требовали все больше и больше войск. Со словами: «Так хочет Бог!» они посылали на смерть даже детей, которых уговаривали бродячие проповедники.

— Я знаю основы пашей истории, — сказал Мельцер. — При чем тут ваш заказ?

Глас не позволил сбить себя с толку и продолжал:

— Из одного из таких походов, пятого по счету, который происходил при новом кайзере Фридрихе, горстка ученых мужей, которые были в свите своих благородных господ, привезли с собой древние писания, содержавшие отрывки из Ветхого Завета. Один из этих пергамептов — все они были найдены в заброшенном скиту отшельника на берегу Мертвого моря — имел очень странное содержание. Он был датирован римским периодом и сообщал о группе мужчин, собиравшихся вокру; некоего Иешуа. Они, как когда-то Диоген, жили очень скромно, воздерживались от работы и предавались размышлениям о мире и человеке. Чем больше крестоносцы углублялись в пзу чепие пергамента, тем понятнее становилось то, что Иешуа — это не кто иной, как Иисус из Назарета, а описанные события — не что иное, как содержание Ветхого Завета. Пергамент был написан непосредственным свидетелем — самим Иешуа.

Но самым интересным в манускрипте было то, что события известные нам по четырем Евангелиям, описывались в нем совсем иначе, чем мы привыкли. Иешуа никогда не говорил о том, что он Сын Божий, а называл себя «учителем правды». Иешуа сообщает, что в те дни всех лихорадила мысль о спасении, и каждый, кто начинал говорить на эту тему, считался ожидаемым мессией. Поэтому люди толпами бегали за Иешуа и требовали чудес.

Наконец у него и его учеников просто не осталось иного выбора: по требованию народа они инсценировали чудеса только затем, чтобы доказать, что таковых не существует; но народ не поверил им, а стал требовать еще больше чудес. Чтобы положить всему этому конец, Иешуа и его ученики даже разыграли при помощи отряда римских легионеров казнь учителя. При этом с головы предводителя не упало ни единого волоска — он умер сорок лет спустя во время завоевания Массады.

Их девиз — «Insignia Naturae Ratio Illustrat», что означает: только при помощи разума можно понять то, что происходит вокруг.

Мельцер слушал Гласа почти с благоговением.

— Боже мой, — сказал зеркальщик, — почему никто не знал об этом свитке?

Глас кивнул.

— Это я вам сейчас скажу, мастер Мельцер. Вернувшись из Святой земли, ученые посчитали, что должны сообщить об этом документе Папе Григорию. Будучи людьми мудрыми, они сделали с документа список, спрятали его в надежном месте и отправились в Рим.

— Представляю себе, что случилось в Латеране![73] — перебил рассказчика Мельцер. — Документ сожгли в тот же день, когда они прибыли в Рим!

— Все произошло действительно так, как вы и говорите. Его Святейшество пришел в ярость, назвал ученых с низовьев Рейна еретиками и сжег документ у них на глазах прямо на мраморном полу своего дворца. Григорий едва не поджег сам себя из-за неумения обращаться с огнем земным. Уже загорелся подол его стихаря, но храбрый личный секретарь, хорошо умевший преклонять колени, потушил папский пожар своим телом и за это был назначен титулярным архиепископом Равелло. Что же касается ученых, по доброй воле явившихся в Рим, то они испугались за свою жизнь и бежали от преследований инквизиции в монастырь к северу от Альп…

Тут Мельцер все понял. Ему стали понятны намерения Гласа и его таинственный заказ. Михель сказал:

— Позвольте, я угадаю, монастырь находится в Эйфеле и называется Эллербах, а вы хотите распространить содержание неугодного манускрипта!

Лицо Гласа омрачилось, и он серьезным тоном произнес:

— Мастер Мельцер, все, о чем я вам сейчас сообщил, может показаться сказкой, пока этому нет вещественных доказательств. Знание, если вы не станете о нем распространяться, не опасно. Все, что я вам только что рассказал, известно только посвященным. Все, кто узнает об этом, не будучи уполномоченными, должны умереть. Но вам следует об этом знать. Я думаю, вы просто обязаны об этом знать, чтобы работа приобрела для вас достаточно большое значение.

Зеркальщик почувствовал, что ему стало по-настоящему страшно. Он совершенно не хотел принадлежать к числу посвященных, но все же понимал, что не в силах возражать Гласу. Мельцер не мог сказать, чтобы тот оставил свои тайны при себе.

— Говорите! — воскликнул Мельцер. И Глас продолжил:

— Преследуемые ищейками инквизиции, ученые мужи вернулись на север. Когда они сообщили крестоносцам о странном поведении Папы, гнев крестоносцев обратился против Григория, и они, рисковавшие жизнью ради Папы Римского, решили покончить с папством. Более того, Папа и Церковь были объявлены врагами, и каждый, кто присоединялся к сообществу, должен был принести клятву покончить с попами для пользы всех Boni homines, людей доброй воли; так они себя называли. С тех пор самые светлые умы и самые влиятельные люди примкнули к этому течению. Члены Boni homines сидели в библиотеках архиепископов, на княжеских тронах, даже в Ватикане. Произнесите «Insignia Naturae Ratio Itlustrat», и вам приветливо кивнут. И вы будете знать, что перед вами — сторонник нашего учения, которое не имеет ничего общего с христианским…

— Вы меня заинтриговали, — перебил его Мельцер. — Расскажите мне о своем учении!

— Ну, — произнес Глас, — наше учение исходит из земных условий: нет ни Бога, ни дьявола, есть только Добро и Зло. Все земное — зло, равно как и человеческая душа. Кто хочет стать добрым, должен преодолеть самого себя.

— Преодолеть самого себя? Что вы имеете в виду?

Глас смотрел прямо перед собой; казалось, сопровождавший его тоже видел перед собой некую картину.

— Подумайте над этим! — ответил Глас наконец. — Это стоит усилий.

После паузы он продолжил:

— Еще без малого пятьдесят лет назад Boni homines постоянно были в бегах. Уже столетие, как они поселились в Эйфеле, по крайней мере их руководство. Но об этом тоже никто не должен знать. Пусть Папа и Церковь думают, что они в безопасности, пока мы не примем вызов и не откроемся миру. А до тех пор нам нужна своя собственная Библия — труд, который возвещает о нашем учении. А чтобы наше учение достигло самых отдаленных уголков Европы, нам необходимо не десять, не сто, нам необходимо иметь тысячу книг с нашим учением. — При этих словах глаза Гласа странно сверкнули. Мельцер нахмурился.

— Господин Глас, вы знаете, чего требуете от меня? Тысяча книг! Книги — это же не индульгенции. Даже если иметь хороших помощников, потребуется несколько лет только на то, чтобы набрать все страницы, не говоря уже о печати, а пергамент, необходимый для этого, займет целую грузовую повозку!

Казалось, это не произвело на Гласа ни малейшего впечатления, и он ответил:

— Мастер Мельцер, мы никогда и не думали, что этот заказ можно выполнить за один год! Римская Церковь распространяет свое вероучение уже более четырнадцати столетий, тут уже несколько лет роли не сыграют. Отберите самых лучших людей, заплатите им вдвое больше и потребуйте соблюдения тайны. Денег у вас будет достаточно.

По знаку Гласа его спутник полез в сумку, вынул кошель и протянул его Мельцеру. В кошеле было наверное добрых две сотни гульденов. За эти деньги можно было купить самый лучший дом в сердце Майнца.

— Все деньги — зло, — словно между прочим заявил Глас. — Нужно использовать их в добрых целях.

— Но что, если учение вашей Библии станет известно еще до того, как будет окончена печать? Что, если один из моих подмастерьев проболтается или сообщит инквизиции?

— Этого не случится, потому что никто не поймет содержания своей работы. Вы станете печатать нашу Библию не с начала до конца, а по частям. — Глас протянул Мельцеру пергамент. — Поэтому я принес вам одну-единственную главу — не первую и не последнюю.

— Вы действительно все продумали! — с уважением заметил Мельцер.

Глас рассмеялся.

— Я ведь говорил вам, что среди нас есть очень умные люди. К нам присоединились даже бывшие братья из ордена доминиканцев, августинцев и кармелитов, работавшие в скриптории.

Они привыкли обращаться с книгами и соберут страницы, которые вы напечатаете, в единое целое. Когда вы сможете начать?

— Как только найму достаточное количество подмастерьев и обучу их печатанию. Наверное, уже весной все будет готово.

— Да будет так, — ответил Глас. — К концу поста вы получите воз пергамента. Меня вы не увидите до самой Пасхи.

Глас и его молчаливый спутник попрощались.

— Insignia Naturae Ratio Illustrat, — сказал Глас и добавил: — Теперь вы один из нас, печатник, поэтому можете узнать мое имя. Меня зовут Фульхер фон Штрабен, отлученный Папой от Церкви и преданный анафеме аббат Хоэнхаймский, а это мой оруженосец Майнгард. Будьте здоровы.


Когда оба мужчины удалились, зеркальщик опустился на табурет и поглядел на пергамент, исписанный безыскусным, но ровным почерком. Михель начал читать. Действительно, тот, кто не знал предыстории, не смог бы понять ничего из написанного. Зеркальщик покачал головой. То, что рассказали ему гости, казалось выдумкой, игрой воображения. Но когда он вспоминал свои встречи с Гласом, начиная с удивительной встречи в трактире, все казалось ему предельно ясным и объяснимым. В Венеции тоже, должно быть, много членов движения Boni homines, как среди сторонников Папы, так и среди его противников. Только так можно объяснить тот факт, что Глас появлялся всегда именно тогда, когда ситуация становилась сложной.

В поисках надежных подмастерьев Мельцер столкнулся с большими трудностями. Хотя времена были тяжелыми и многие люди очень хотели получить хорошо оплачиваемую работу, для профессии печатника подходили только оловянщики и зеркальщики, а в этих цехах Мельцера встретили с недоверием. В Майнце еще слишком хорошо помнили, как он зарабатывал на своих чудесных зеркалах, которые во время чумы никому не смогли помочь. Когда же Мельцер предложил двойную плату, по городу поползли слухи, что он заключил союз с дьяволом.

Хорошая одежда Михеля, очевидное богатство и тот факт, что они с Аделе Вальхаузен обедали в «Золотом орле», в то время как некоторые не знали, чем накормить детей, — все это казалось достаточным доказательством и вполне подходило для того, чтобы помешать дальнейшим успехам зеркальщика. Но тут случилось нечто неожиданное, обернувшее дурную славу Мельцера ему на пользу.

Началось все с того, что каноник Франциск Хенлейн, секретарь архиепископа Фридриха, посетил лабораторию Мельцера и объявил, что в следующее вербное воскресенье архиепископ Фридрих хочет на месте посмотреть, какую пользу может принести Церкви искусственное письмо.

Мельцер до смерти перепугался и думал уже бежать, поскольку решил, что кто-то прознал о заказе Boni homines; но Аделе, с которой он решил об этом поговорить, посоветовала ему не терять головы и сказала, что если бы архиепископ действительно узнал о существовании тайного союза, то не пришел бы сам, а прислал своих стражников или инквизиторов. С другой стороны, визит архиепископа считается в некотором роде большой честью и делает того, кто ее удостоен, недосягаемым для всякого рода критики.

После сухой и холодной зимы, когда некоторым жителям Майнца пришлось из-за отсутствия дров жечь свою жалкую мебель и занавешивать окна мехами, на вербное воскресенье настала настоящая весна. С верховьев Рейна дул теплый ветер, распускались первые почки на деревьях. Процессия, которую обычно устраивали на вербное воскресенье, как правило трижды обходила вокруг собора, что считалось апогеем церковного года. Но на этот раз шествие не состоялось, потому что над городом по-прежнему висел интердикт. Вместо этого архиепископ Фридрих облачился в сиреневую мантию и в сопровождении секретаря направился в Женский переулок, находившийся как раз неподалеку.

Пешее шествие привлекло к себе много внимания, поскольку архиепископа давно уже никто не видел и прошел даже слух, будто бы его нет в городе. Когда же стала известна цель его похода, все переполошились и стали гадать, почему Его Святейшество направился именно к Мельцеру. Пусть даже жители Майнца враждовали с архиепископом по вполне понятным причинам, все равно это событие улучшило репутацию Мельцера, ведь все это послужило доказательством того, что зеркальщик был ярым приверженцем Церкви.

Архиепископ Фридрих, пышное тело которого совершенно не пострадало во время поразившего город голода и который для волос и бороды держал специальных цирюльников, велел Мельцеру посвятить его в тайны «черного искусства». Архиепископ с удивлением глядел на наборы букв, которые, перевернутые вверх ногами и собранные справа налево, будто арабское письмо, складывались в предложения, и их можно было печатать снова и снова.

Познакомившись с чудесами печати, архиепископ поинтересовался, применял ли уже Мельцер свое искусство в Германии. Мельцер ответил отрицательно. Тогда архиепископ спросил, склонен ли он напечатать искусственным письмом Библию количеством три сотни экземпляров и по цене два гульдена за штуку вместе с переплетом.

Мельцер незаметно содрогнулся. Как же ему браться за эту работу, когда один только заказ Гласа и так доставляет ему достаточно хлопот?

Архиепископ расценил колебания зеркальщика по-своему: он подумал, что мастер недоволен предложенными двумя гульденами за экземпляр, и поднял цену до трех гульденов, а когда Мельцер и на это не ответил, то и до четырех.

Наконец Мельцер объяснил, что дело не в деньгах, а в рабочих, которые нужны ему для выполнения этого заказа. Для Священного Писания, то есть для Ветхого и Нового Завета, нужно добрых тысяча страниц и лет пять работы.

Архиепископа не испугали ни расходы, ни время, и Мельцер пообещал, что как только у него будут необходимые рабочие, он немедленно возьмется за работу.


Так вышло, что несколько дней спустя в Майнц вернулся Иоганн Генсфлейш, бывший подмастерье Мельцера, и разместился в «Гоф цум Гутенберг» в конце переулка Сапожников.

Этот большой двухэтажный дом с маленькими, застекленными свинцом окнами принадлежал некогда архиепископским камергерам Гутенбергам, потом его унаследовали предки Генсфлейша. Это был тот самый дом, который достался в наследство Генсфлейшу незадолго до того, как Мельцер уехал из города.

Генсфлейш путешествовал в сопровождении слуги и подмастерья, имел очень благородный вид, хотя у него, как вскоре оказалось, не было за душой ни гроша. Генсфлейш говорил всем, что бежал из Страсбурга, где у него была мастерская по производству зеркал и золотых изделий, потому что испугался арманьяков — разнузданных наемников бывшего графа Арманьяка, которые перемещались по Франции и Эльзасу, грабя все на своем пути. В Майнце ходили слухи, что не эти наемники послужили причиной бегства Генсфлейша из Страсбурга, а долги, в которые он влез по самые уши, и легкомысленное обещание жениться на дочери одного из граждан Страсбурга, хранившей себя для своего жениха и теперь требовавшей отступного.

На Иванов день Генсфлейш появился в цеху зеркальщиков и золотых дел мастеров в поисках занятия и тут встретился со своим бывшим учителем Михелем Мельцером.

Генсфлейш похвалил Мельцера и, окруженный собратьями по цеху, стал подлизываться:

— Ваше искусство, мастер Мельцер, имеет хорошую славу. О вашей работе рассказывают чудесные вещи. Скажите, правдивы ли эти слухи?

— Не понимаю, о чем ты, Генсфлейш! — Сначала Мельцер не хотел даже разговаривать со своим бывшим подмастерьем.

Но тот не отступал и к вящей радости стоявших вокруг цеховых мастеров стал допытываться:

— Люди говорят, что архиепископ Фридрих поручил вам напечатать Библию и что вы можете писать быстрее, чем сотня монахов, сидящих в скрипториях!

— Если люди так говорят, то так оно, наверное, и есть!

— Некоторые даже утверждают, что вы заключили сделку с дьяволом.

Мельцер улыбнулся и пошутил:

— Как они правы! Не так давно меня почтил своим появлением архиепископ, только затем, чтобы посмотреть на хвост дьявола, который висит у меня сзади. Хочешь взглянуть, Генсфлейш? — Зеркальщик повернулся и показал Генсфлейшу задницу.

Мастера по цеху рассмеялись так, что даже стены задрожали, и Хенне Вульфграм, самый старший из них, крикнул:

— Генсфлейш, Генсфлейш, в мастере Мельцере вы нашли себе настоящего учителя!

С того дня Генсфлейш стал вести себя скромно, а когда услышал, что Мельцеру не хватает подмастерьев, чтобы начать работу, в то время как он, Генсфлейш, еще не получил ни единого заказа, он пришел к своему бывшему учителю в его мастерскую в Женском переулке и нижайше попросил принять его на работу.

Сказав, что он еще не простил Генсфлейшу его злодеяния, Мельцер указал на дверь. Но тот не сдавался, просил прощения, говорил, что во всем виновата юношеская горячность, от которой он уже, слава Господу, избавился. Мельцер обозвал его идиотом и выгнал из дома. Когда же на третий день Генсфлейш объявился снова и опять попросился на работу, зеркальщик смягчился и принял его вместе с его подмастерьем, с которым Генсфлейш приехал из Страсбурга.

Иоганн Генсфлейш был неплохим помощником. Он умел работать со свинцом и с оловом, и вскоре оказалось, что он вполне способен отливать буквы, чем очень помогал зеркальщику. Потому что прежде чем приступить собственно к набору, Мельцеру необходимо было сделать много букв, больше, чем у него было.

Занимаясь общим делом, Мельцер и Генсфлейш постепенно прониклись друг к другу взаимным доверием, но старая вражда все же не была позабыта. Среди помощников, которых вскоре стало двенадцать, Генсфлейша полюбили. Казалось, что годы путешествий закалили его характер, словно он никогда не имел ничего общего с тем хитрым подмастерьем, каким когда-то был.

Мастерская Мельцера в Женском переулке давно уже была слишком мала. Когда к Мельцеру пришел схоласт Фольбрехт фон Дере с рукописной Библией и от имени архиепископа потребовал, чтобы мастер наконец приступал к работе, зеркальщик договорился с Генсфлейшем о том, чтобы устроить у него в «Гоф цум Гутенберг» вторую мастерскую, в которой будут главным образом перепечатывать Библию. В свой личный заказ, печать Библии для Boni homines, Мельцер посвятил Генсфлейша с большой неохотой. Генсфлейш знал только, что Мельцер должен напечатать тайный труд для некоего братства, а таких в то смутное время было немало.

Иоганн Генсфлейш оказался очень способным к обучению «черному искусству» и часто сидел в мастерской Мельцера до полуночи, чтобы заглядывать учителю через плечо, когда тот работал. Мельцер посвятил Генсфлейша во все тонкости ремесла, которое он в свою очередь перенял у китайцев. Мельцер не раздумывал над тем, стоит ли что-либо скрывать, потому что понимал: искусство книгопечатания рано или поздно распространится по всем странам мира.


В одну из коротких ночей на день святой Марии Магдалены, когда Мельцер и Генсфлейш еще работали, в окно мастерской в Женском переулке постучали. Думая, что это попрошайки, которые по нескольку раз в день просили милостыню или чего-нибудь поесть, Мельцер поручил своему помощнику прогнать позднего посетителя прочь.

Генсфлейш вернулся и сказал, что это не нищий просит впустить его среди ночи, а какой-то незнакомец хочет сообщить Мельцеру нечто очень важное. Зеркальщик подошел к окну, чтобы посмотреть на человека, которому что-то понадобилось в такой час.

— Что вам нужно, да еще так поздно? — недовольно поинтересовался Мельцер. — Неужели ваше сообщение не может подождать до утра?

На мужчине была черная накидка и круглая шапочка, как у странствующих подмастерьев, но для странствующего подмастерья незнакомец был слишком стар и, вероятно, слишком слаб, потому что руки, выглядывавшие из-под его тонкой накидки, были бледными и худыми, словно он никогда не выходил на солнце.

— Я слишком долго искал вас, — пояснил незнакомец, — потому что не знал даже вашего имени. Вы ведь печатник, не так ли?

— Да, конечно, незнакомец. Но что же это за странное известие, если вы даже не знаете имени того, кому оно адресовано?

Нимало не смутившись, незнакомец ответил вопросом на вопрос:

— Вы знаете, для кого используете свое искусство?

— Для архиепископа, разумеется; но я не обязан перед вами отчитываться.

— Яне это имел в виду. Я имел в виду братство Boni homines.

Мельцер испугался. Он огляделся, чтобы проверить, не подслушивает ли Генсфлейш их разговор, но тот был занят в дальней части мастерской.

— Откуда вам известно о Boni homines? — тихо спросил Мельцер. — И как вы узнали о том, что я выполняю их заказ?

Незнакомец поднял руки, словно хотел сказать: перестаньте спрашивать! А затем произнес:

— Хочу вас предостеречь. При этом не стану скрывать, что, если известие покажется вам важным, я не откажусь от подаяния. Дела у меня сейчас, в это голодное время, действительно идут плохо. Хлеб стоит в семь раз дороже, чем обычно, я не говорю уже об остальном. Почти что год я не пробовал яичного желтка.

Что знает этот незнакомец? Мельцер был в растерянности. Этому человеку было известно название братства. Это обстоятельство заинтересовало Мельцера, и он вынул из кармана монету:

— Ну, так что вы можете рассказать мне о братстве Boni homines?

— Ужасные вещи, печатник! — Незнакомец потер монету, пальцами. — Boni homines давно уже не так благочестивы, как утверждает их имя. Поверьте мне, они заключили сделку с дьяволом. В их братстве состоят самые богатые и самые ученые люди. Их целью стало завоевать весь мир. А для этого все средства хороши.

Зеркальщик недоверчиво поглядел на незнакомца и спросил:

— Откуда ты это знаешь?

Незнакомец смущенно поглядел на монетку, которую держал в руках. Мельцер понял его и протянул ему вторую.

— Вы ввязались в опасную затею, — продолжал он, не обращая внимания на вопрос Мельцера. — Откажитесь от заказа или бегите, пока еще возможно!

Мельцер выглянул в окно и тихо, но настойчиво произнес:

— Зачем мне это делать? Вы вообще знаете, что это за заказ? Я печатаю Библию Boni homines при помощи искусственного письма!

— Библия — слишком громкое слово для этого памфлета!

— Вы знаете его содержание, незнакомец? Тот кивнул.

— Я занимался тем же, что и вы; правда, я работал пером и чернилами. Я — странствующий писарь; вместе с тридцатью другими людьми я переписывал — как вы сказали — Библию Boni homines. К сожалению, я не помню многого из того, что тогда было. Мы писали день и ночь, еды у нас было мало. Сначала мы не замечали, что нас заперли. Когда через пять недель один из нас выразил желание отправиться дальше, они привязали его к скамье, а потом привязали к колесу и полумертвого провезли перед остальными писарями, чтобы те знали, что со всеми, кому придет в голову покинуть скрипторий, будет то же самое. Мне было жаль бедного малого. Как только он снова смог стоять на ногах, мы с ним бежали. Единственная возможность для этого была во время отправления естественной нужды, что происходило дважды в день в строго установленное время. Мы выпрыгнули в окно на верхушку липы и так оказались на свободе.

— А где это было, незнакомец?

— Забудьте ваш вопрос и даже не думайте об этом месте мучений. Знание этого навлечет на вас беду. Как я уже говорил,

Boni homines действительно заключили сделку с дьяволом. Они подмешивают в воду какую-то желчь, от которой пропадает память. Сам я уже многого не помню. Поэтому не спрашивайте, как меня зовут. Я не знаю этого. Друг, с которым я бежал, сошел с ума. Едва оказавшись на свободе, он решил, что я — один из этого братства, и убежал…

— Боже мой, — прошептал зеркальщик. — Трудно поверить вашим словам.

Незнакомец кивнул.

— Я просто хотел вас предупредить. Теперь вы хотя бы представляете, что вас ожидает.

Мельцер не знал, что сказать. Он долго молча смотрел на незнакомца и наконец произнес:

— Вы уже нашли, где переночевать, чужеземец?

— Какая вам разница? — ответил тот.

— Тогда входите! Крыша над головой лучше, чем ночевка под открытым небом. — С этими словами Мельцер закрыл окно и направился к двери.

Когда он вышел из дома, незнакомца и след простыл. Луна мирно освещала Женский переулок. Там, где переулок пересекался с площадью Либфрауен, по мостовой прошмыгнула кошка.

Зеркальщик недоверчиво прислушался. Он не был уверен, что все это ему не приснилось. Тут он почувствовал чью-то руку у себя на плече и услышал голос Генсфлейша:

— Мастер Мельцер, завтра будет еще один день.

Глава XVI Мудрость в лесах

Я был очень сильно взволнован разговором с ночным гостем и после того, как Генсфлейш ушел, в очередной раз взял в руки манускрипт, который оставил мне Фульхер фон Штрабен. В надежде, что ровные строки представят мне какое-то доказательство слов чужеземца, я попытался разобраться в латинском тексте, но чем дольше я читал его, тем больше запутывался.

Если писать на латыни — это наслаждение, поскольку наш немецкий язык — такой же незатейливый, как навоз на полях, то читать на латыни — это большая проблема, потому что каждая наука использует свои слова, и медик не поймет законника, а каноник — архитектора.

Что мне было делать с загадочными намеками на ars transmutationis, lumen animae или materia prima, которые, как я понял из текста, назывались также massa confuse, или же начальной составляющей, необходимой для изготовления философского камня? Это пытались делать многие, даже набожные монахи, не вступая при этом в конфликт с Церковью и не вызывая подозрений в попытках завоевать весь мир.

Намного больше взволновал меня отрывок о ponderatio — это слово мне никогда прежде не доводилось слышать. Если я правильно понял, оно означало метод чудесного исцеления болезней, а также людей, ставших жертвами колдовства. Если бы я до конца понял описание, то сегодня охотно бы поделился с вами, но я так и не узнал ничего, кроме того что в первом случае на чашу весов кладется больной и его натирают смесью из экстракта лапчатки, красавки, аконита, поручейника, масла и крови летучей мыши. На другую чашу весов кладут различные дары, чтобы они весили точно так же, как больной. Затем выходил чудо-целитель, произносил магическое изречение, и весы наклонялись в одну или другую сторону. Если вниз опускался больной, это значило, что он был полон доброго гения и выздоравливал. Но если же вниз опускалась чаша весов с дарами, несчастный должен был умереть.

Пока все хорошо. Не знаю, нужно ли быть ученым для того, чтобы изобрести такую глупость. По крайней мере, это не наказуемо, в противном случае нужно было бы бросить в тюрьму добрых полмира.

Я только спрашивал себя, какое все это имеет отношение к истории Иешуа, или Иисуса, которую рассказывал мне Глас.

И все же то, о чем поведал ночной посетитель, не давало мне покоя. Я не знал, кому верить больше, чужаку, который пришел ко мне ночью, или же Гласу, Фульхеру фон Штрабену.

Озадаченный, словно левитирующая монашка, я долго искал ответ на этот вопрос, и, конечно же, от Аделе не укрылось мое беспокойство. Аделе была опытной женщиной, как для меня, даже чересчур опытной; по крайней мере, она избегала задавать мне вопросы и не пыталась вникнуть в мои мысли. В конце концов я сам спросил ее, не кажется ли ей мое поведение несколько странным.

— Ну конечно же, — ответила Аделе. — Если тебя что-то волнует, ты непременно мне расскажешь.

Почему, спросил я себя, она не хочет мне помочь? Почему не поддержит меня в этой тяжелой ситуации?

Нерешительно, однако повинуясь внутренней потребности, я рассказал ей о ночном госте и о том, что теперь я не знаю, кому верить.

— Почему, — спросила Аделе, с удивлением выслушав меня, — этот ночной гость столь внезапно исчез, если он говорил правду? Ему ведь совершенно незачем тебя бояться!

— Об этом я тоже думал, — ответил я. — Однако ему были известны такие подробности, о которых мог знать только человек, который жил за стенами братства. И если все, что он утверждает, правда, то…

— То? — лицо Аделе стало серьезным. Если я правильно истолковал ее взгляд, ей стало страшно. Я обнял ее и крепко прижал к себе, словно желая показать ей свою силу. На самом же деле мне было страшно ничуть не меньше, но я притворялся сильным мужчиной с большим житейским опытом. При этом в голове у меня проносились сотни мыслей по поводу того, что же теперь делать.

Пока что я еще не начинал печатать, поскольку изготовление букв и иные приготовления, необходимые для столь объемного текста и связанные с прочими задачами, отнимали у меня слишком много времени.

Хотя к Пасхе я получил воз пергамента, Глас по не понятным мне причинам не показывался. Я еще мог отказаться от заказа Boni homines, но это было бы не очень разумно, потому что даже если ночной посетитель говорил правду, это все равно означало для меня смертный приговор. Я просто слишком много знал. С другой стороны, я должен был также быть готовым к тому, что братство просвещенных умов убьет меня в любом случае. Может быть, учитывая опыт, приобретенный в Константинополе и Венеции, я чересчур беспокоился — беспокоился необоснованно, поскольку не знал чего-то.

Я весь был во власти сомнений. Мне хотелось пролить на это дело свет и прояснить для себя, кто же такие мои заказчики. Так созрело решение разыскать таинственное место в Эйфеле, где находился духовный центр братства.

Аделе, которая была родом из Кобленца, не могла припомнить места с названием Эллербах, и даже умный схоласт из монахов святого Кристофа, который писал хронику мира и обзавелся кратким описанием всех местечек, замков и монастырей, не нашел Эллербаха в своей картотеке.

Я был настолько преисполнен решимости выполнить свой план, что в день архангела Михаила, спустя два месяца после ночного визита, отправился в путь.

Над городом висел первый осенний туман, когда я на рассвете покинул Майнц. Я уехал на повозке в направлении Трира. Больше всего мне запомнился не мрачный осенний рассвет, а слезы Аделе. Аделе плакала и так поцеловала меня на прощание, словно боялась, что я никогда не вернусь.

Когда мы проезжали Соонский лес, листья уже окрасились в желтый цвет, в Идарском лесу они покраснели, а когда мы достигли подножия гор Хунсрюк, листва была уже бурой. В местечке под названием Биркенфепьд мы остановились на ночь, после того как с трудом убедили хозяина, что нам нужна только постель и что провианта у нас с собой достаточно. В эти тяжелые времена ни один хозяин не мог кормить чужаков, потому что радовался, если ему хватало еды для себя и семьи.

По прибытии в Трир, расположенный на одной из самых прекрасных рек, которые я знаю, я распрощался со своим кучером и с благами цивилизации. Закинув на спину мешок, я пешком отправился на север.

Трудно было представить себе, что именно здесь, в этой живописной местности, где раздолье для поэтов, можно найти монастырь, в котором поселилось зло. Леса и возвышенности находились под архиепископатом Трира, и крестьяне, которых я встречал в редких деревнях, были людьми очень набожными. За «Отче наш» и «Радуйся» я всегда находил приют, но ответа на вопрос о местечке Эллербах так и не получил.

У подножия возвышенности Меклер, откуда открывался вид на Вайсланд, мне повстречался исхудавший подмастерье. Он пожаловался мне на отсутствие христианской любви к ближнему и на жадность сельских жителей, которым жалко дать что-нибудь такому, как он, и они скорее выбросят черствый хлеб свиньям, чем накормят путника. Краюха хлеба из моих запасов заставила его разговориться, и я спросил, не попадалось ли ему во время странствий через Эйфель местечко под названием Эллербах.

Разговорчивый подмастерье тут же замолчал и хотел было уйти, но я удержал его и повторил свой вопрос.

Странствующий подмастерье указал на запад, где речушка под названием Нимс впадает в Мозель. Ее нужно было перейти и продолжать идти на запад, пока я не наткнусь на еще одну реку, которая носит название Прюм. Дальше следует идти два дня вниз по течению.

Я поступил, как мне было сказано, и начал блуждать — иначе это никак не назовешь — по лесам Эйфеля, при этом речка Прюм служила мне единственным ориентиром. Река, порой больше напоминавшая ручеек, который можно перейти вброд, а потом снова глубоко врезавшаяся в землю, запутала меня, потому что постоянно меняла свое течение и, казалось, текла во всех возможных направлениях.

Мне встречалось все меньше людей, и те из них, кого я спрашивал о местечке Эллербах, делали вид, что впервые слышат такое название. При этом у меня сложилось впечатление, что всем им что-то мешает ответить на мой вопрос. Именно это и укрепило меня в мысли, что я на верном пути. В любом случае, я решил не сдаваться и брел наобум через леса к востоку от реки.

Через эту местность проходило очень мало дорог, и кое-где в глинистой почве видны были следы колес. Я шел целый день, с утра и до темноты, не встретив ни одной живой души.

На следующий день около полудня — я как раз расположился в сосновом подлеске — я услышал шаги. Сначала я подумал, что мне почудилось, потому что никого не было видно; не было и зверей, которые могли издавать такой звук. Наконец я, обескураженный, задремал.

Вдруг я вскочил: передо мной, сгорбившись, стоял человек исполинского роста в оборванных одеждах и с бородой и смотрел на меня. Разглядеть его лицо я не мог, против света оно показалось мне черным, как у дьявола.

Я хотел закричать, но испугался, что великан бросится на меня, а я явно уступал ему в силе. Поэтому я пробормотал:

— Что вам от меня нужно?

Мысленно я уже вынимал из кармана деньги, чтобы отдать ему. Но великан, казалось, окаменел; он молчал и смотрел на меня сверху вниз.

Я надолго застыл в неудобной позе. Мне это не нравилось, я даже не мог собраться с мыслями. Не знаю, сколько мы так смотрели друг на друга, но тут произошло нечто очень неожиданное: молчавший человек выпрямился, повернулся и убежал прочь, прямо через заросли, из которых он, должно быть, и появился.

Такое поведение удивило меня не меньше, чем внезапное появление великана. Но поскольку это был единственный человек, повстречавшийся мне за последние три дня, и, вероятно, единственный, кто мог мне помочь, я бросился за ним.

Преследовать человека в лесу не сложно, если больше доверять ушам, чем глазам. Хруст ветвей был отчетливо слышен, и прошло совсем немного времени, как я догнал странноватого великана. Я преградил ему путь и спросил, почему он убежал.

Пока я ждал ответа, я заметил, что его глаза часто моргают. Казалось, что он боится меня больше, чем я его.

— Почему вы убежали от меня? — повторил я свой вопрос. И когда он не ответил, сказал:

— Вы наверняка из Эллербаха! Вам не нужно бояться меня, поверьте.

Чтобы подчеркнуть свои слова, я отступил на шаг и опустил взгляд. Но от меня не укрылось, что он смотрел на меня с беспокойством.

Вдруг я услышал, как он сказал:

— Я не из их числа. Все они черти, все!

— Вы бежали? — осторожно спросил я.

— Бежал? — повторил он мой вопрос, словно не понял, что я имею в виду.

— Вы были в скриптории Boni homines, и вам удалось сбежать.

— Да, — внятно ответил великан. — Это черти в людском обличье. Они поклоняются Орму, Бафомету и Асмодею. Их молитвы придают им невероятные силы.

— Невероятные силы?

— Силы, не свойственные нормальному человеку. При помощи разума они заставляют растения расти, цветы распускаться. Отрубленные головы, лежащие на полу, говорят, а воспоминания исчезают, словно пламя погасшей свечи. Все это я видел своими глазами.

— Вам они тоже стерли воспоминания? — поинтересовался я.

Великан попытался улыбнуться.

— Я не знаю.

— Как вас зовут?

— Не знаю.

— Но то, что вы пережили в этом месте, вы помните?

— Тоже нет. Знаю только, что провел в этом скриптории тридцать дней и тридцать ночей, переписывая непонятные тексты ужасного содержания, пока голова моя не упала на стол, как кочан капусты, и я не стал искать возможность бежать.

— Как давно это было? — спросил я. Великан пожал плечами.

— Может быть, недели, может быть, месяцы, а может, и годы назад.

— Но где же находится это таинственное место, — взволнованно спросил я, — этого вы не забыли?

— Боже мой! — воскликнул великан. — Это место мне не забыть никогда. Оно находится на другом берегу реки, и только один путь ведет туда — чудо природы, созданное, должно быть, демоном Бафометом: по левую руку растут исключительно дубы, тогда как по правую руку — сосны. Но я не советую идти этим путем, потому что на нем встречаются ямы с кольями и змеями на дне.

От слов чужака меня охватил озноб. Меня сбила с толку ясность его рассуждений, тогда как отдельные воспоминания у него были стерты. Да, я спрашивал себя, не играет ли он всего лишь какую-то роль и нет ли у него задания держать таких нежеланных гостей, как я, подальше, или же наоборот, завести их прямо в руки таинственному братству.

Мои подозрения подтвердились, когда я вспомнил слова ночного посетителя. Не были ли его предупреждения такой же ловушкой или проверкой моей надежности?

Кроме того, великан разговорился и сообщил мне о странных событиях: о проверках новичков на мужество, во время которых те босиком ходили по углям и голышом прыгали в куст чертополоха; и о том, что только тот, кто пережил обе процедуры без повреждений, принимался на самую нижнюю ступень братства. В камерах аббатства сидят «не-долюди» — так называли они своих пленников, которых использовали для алхимических экспериментов. Им давали ядовитые вина, их животы вздувались, словно пузыри, и внезапно они начинали словно ангелы парить над землей. Женщины особенной красоты, которых они привозили из своих набегов, служили им для продолжения их расы. Если же женщины утрачивали свои детородные способности, их живьем замуровывали в стены, оставив самое необходимое для еды.

Наверняка великан рассказал бы еще больше о подлостях человеческой натуры, но я заставил его замолчать, громко крикнув. Мой крик, разнесшийся многократным эхом, казалось, обеспокоил его. Внезапно к нему вернулась молчаливость, и даже путем долгих уговоров мне не удалось вытащить из него больше ни слова.


Несмотря на предупреждения великана, я отправился на запад. Я просто должен был найти крепость братьев. Мысль о загадочном ведовстве притягивала меня. Что-то вновь направило меня к речке Прюм, я беспрепятственно перешел ее медлительные воды. Но где же дорога, о которой говорил великан?

Я бесцельно прошел несколько миль на юг, не встретив ни дороги, ни человеческого жилья. Я уже решил повернуть обратно, но меня настигли сумерки. На опушке леса я устроился на ночлег под густыми развесистыми ветвями молодой ели. Ветки защищали меня от холода и влаги, опускавшейся в этих краях с наступлением ночи.

Спал я беспокойно, причиной чему был холодный влажный ночной воздух, а также мысли, кружившиеся вокруг монастыря Boni homines.

Едва занялся день, я вскочил. От реки доносились странные звуки, объяснить которые я не мог. Я поспешно собрал вещи и направился к берегу.

Укрывшись за кряжистыми корнями ивы, я увидел, как повозка, нагруженная мешками и большими тюками, пыталась переехать реку по мелководью. Лошадям сложно было ступать по речному дну. Возница хлестал их плетью, животные брыкались и ржали.

Сначала я хотел окликнуть возницу, но тут же призадумался. Если таинственный монастырь действительно находился поблизости, возница мог заниматься делами братства. Может быть, он приведет меня прямо туда. Поэтому я вел себя тихо, следуя за повозкой на безопасном расстоянии, чтобы меня не заметили.

Через милю повозка выбралась из реки и с большой скоростью направилась к кромке леса. Хотя издалека мне не было видно ни дороги, ни просеки, возница несся прямо на темную стену леса. Я уже думал, что повозка вот-вот развалится, но не успел я оглянуться, как она исчезла в лесу.

Я поспешно пошел по следу, оставленному колесами на земле. В лесу я заметил проход из обрезанных ветвей, напоминавший арку крестового хода. Я шел по нему примерно с полмили и давно потерял повозку из виду, когда внезапно увидел проезжую дорогу, обсаженную с одной стороны дубами, а с другой — соснами, в точности так, как описывал лесной человек.

Помня о его предостережениях, я не стал даже ступать на нее, а пошел слева, по сосновому лесу. Повозка передо мной, казалось, летела, потому что я не слышал ни единого звука и на дороге не было видно следов. Сбежавший великан рассказывал мне такие страшные вещи, что кряжистые, поросшие мохом сосны с большими запутанными корнями казались какими-то чудовищами, вроде гномов или даже страшных драконов. Другие деревья стояли, как часовые, слегка покачиваясь. Я вздрогнул. Мне почудилось, что меня коснулась ледяная рука, но это был всего лишь пожухлый влажный лист дуба, упавший мне на лицо под тяжестью росы.

Дорога казалась мне бесконечной, идти по влажной мягкой лесной земле было очень трудно. Я запыхался, дыхание сбилось с ритма, и время от времени я останавливался и прислушивался, открыв рот, к жутковатой лесной тиши, но слышал только шелест листьев да мягкие шорохи падающих под каплями росы листьев.

Должно быть, я шел вдоль дороги очень долго, прежде чем впереди стало светлее. Казалось, что тропа впадает в залитую солнечным светом опушку. Я замедлил шаги и, словно вор, стал красться на цыпочках. Стараясь, чтобы меня не заметили, я сошел с дороги; внезапно деревья осветились, солнечные лучи добрались даже до подлеска, и через несколько шагов взгляду моему открылся удивительный вид.

Казалось, лес специально вырезали по кругу. Посреди него возвышался окруженный наполовину разрушенной зубчатой стеной замок, над стеной высились башни и дома. Это была деревня, да что я говорю, город, в котором было очень много людей, по крайней мере, так можно было предположить по звукам, которые доносились из-за стены. Городские ворота, высота которых была в три раза больше их ширины, были укреплены огромными поперечными балками.

С двух сторон их обрамляли узкие прямоугольные башенки. Ворота были закрыты и, судя по конструкции, абсолютно неприступны.

Я насчитал в городе еще четыре башни, три из которых были с острыми крышами; четвертая, самая высокая из них, отличалась от других не только высотой, но и тем, что была полуразрушенной. На каждом из семи этажей крошился камень, кладку пересекали широкие трещины, а сквозь крышу были видны перекрытия.

На горизонте за городом вздымался лес, И я подумал, что оттуда можно бросить взгляд внутрь крепости. Поэтому я решил обойти крепость под сенью леса и взобраться на холм с противоположной стороны.


Дорога заняла почти целый день, зато теперь я знал размеры крепости, которая оказалась больше, чем я поначалу предположил. Подлесок порос терном, и, чтобы добраться до цели, приходилось идти в обход. Наконец я взошел на холм, который оказался каменистым. Лес на нем был совсем негустым. Я спешил, зная, что, чтобы заглянуть внутрь крепости, мне нужно добраться до вершины холма до наступления темноты.

Когда я, задыхаясь, добрался до цели и выглянул из-за деревьев, чтобы бросить взгляд вниз, я почувствовал сильный удар по лицу, лишивший меня чувств. За долю секунды между ударом и последовавшей за ним болью в голове пронеслась мысль, что меня ударила молния. Потом у меня потемнело перед глазами.


Первое, на что я обратил внимание, когда сознание вернулось ко мне, — это абсолютная тишина. Затем я различил потрескивание факела. Страх парализовал меня, я подумал, что лежу на костре. Мне хотелось выпрямиться, убежать, но казалось, что мои конечности налились свинцом. Члены мои были неподвижны, необъяснимая тяжесть приковывала меня к моему ложу.

Призвав на помощь все свои силы, я смог открыть глаза. Из темноты показалось знакомое лицо. Это был Фульхер фон Штрабен, называвший себя Гласом.

Я знал Гласа как чуткого, едва ли не добродушного человека, но теперь в его склонившемся надо мной лице читалась угроза. В его глазах горел красноватый огонь, казалось, из них сыплются искры. Я старался не смотреть в них, но мои глаза, которые я с таким трудом открыл, теперь не хотели закрываться. Поэтому я бесконечно долгое время смотрел на Гласа и не мог избавиться от ощущения, что он поймал меня взглядом. Я хотел кричать, защищаться, завязать драку, но его взгляд парализовал все мои мысли.

Наконец Фульхер прекратил свою ужасную игру и заговорил тоном, которого я никогда не слышал. Он сказал:

— Мастер Мельцер, вы злоупотребили моим доверием! Любопытство — враг доверия. Зачем вы это сделали?

Я хотел ответить ему, хотел сказать, что во всем, что касается искусственного письма, я слишком часто разочаровывался, удивлялся и ошибался, и что я должен был удостовериться в том, что Boni homines не преследуют дурных целей. Но странным образом мои уста не желали говорить. Я не мог произнести ни слова, как ни пытался.

Казалось, Глас прочел мои мысли, потому что продолжил:

— Я сказал вам правду о нашем братстве, по крайней мере, ту часть, которую вам нужно было знать. Каждое лишнее слово, каждое дополнительное знание должны были привести к неприятностям. Или вы знаете больше, чем я вам сказал, мастер Мельцер?

Я отрицательно покачал головой — так сильно, что у меня заболела шея — потому что боялся Гласа. Я чувствовал себя удивительно беспомощным, мне было страшно. Единственное, что двигало мной в тот момент, это страх.

— Почему, — продолжал Глас, — вы еще не приступили к выполнению заказа? Вместо этого вы занялись шпионажем, крадетесь тут, как вор. Вы что же,думали, что наша крепость не охраняется и каждый, кто заблудился в лесу, может сюда попасть? Разве вы не видели деревьев, похожих на ландскнехтов? Это были не деревья, мастер Мельцер, это были наши стражи, и их число больше, чем число стражников в Ватикане. В этом месте все не так, как везде: нижнее — сверху, а все дьявольское — свято; мы считаем глупостью то, что все считают мудростью, самые сильные яды становятся здесь лекарствами. Вы сами сейчас оглушены воздействием одного из этих ядов, так вам будет легче понять нашу правду. Я знаю, что вы слышите мои слова, но ничего не можете сделать. Пройдет немного времени, и вы снова будете контролировать свои чувства и ответите на все мои вопросы.

С дьявольской улыбкой на лице Фульхер фон Штрабен повернулся к низенькой сводчатой двери и исчез из моего поля зрения. Я видел только круг, как будто смотрел в трубу, поэтому мне трудно было разглядеть что-либо в комнате, в которой я находился. Мощные, выкрашенные сажей балки поддерживали свод надо мной, а на стене рядом с дверью потрескивал факел. Слева я увидел залитый светом проем размером с ладонь, который вел от внутренней стены к внешней. Насколько я мог судить по ощущениям своих непослушных пальцев, я лежал на деревянной скамье. Но прежде чем я смог подумать о чем-либо еще, меня сморил сон.

Когда я проснулся, факел уже догорел, а снаружи сияло солнце, по крайней мере, через узкое отверстие в стене в комнату падал свет. Тяжесть ушла из моих членов, поэтому я поднялся, чтобы выглянуть наружу. Я ошибочно предполагал, что нахожусь в подвале или на первом этаже, поэтому, когда увидел мир далеко под собой, страшно испугался. Вероятно, меня отнесли в разрушенную башню.

Открыть дверь я не решался, потому что еще слишком хорошо помнил угрозы Фульхера. Я уселся на скамью и стал раздумывать над тем, что же теперь будет.

Братство с его странным учением, непонятными целями и жутковатыми средствами подбрасывало мне все новые и новые загадки. Вероятно, Фульхер хотел, чтобы я закончил их Библию. Но разрешит ли он допечатать мне книгу до конца теперь, когда я знаю слишком много?

Однако если этот заказ был таким срочным, что же скрывалось за молчанием Фульхера на протяжении нескольких месяцев? У меня было ощущение, что он боролся не только с внешними врагами, но и с противниками в рядах своего братства. Хотел ли он заставить их замолчать, опубликовав учение?

У меня кружилась голова. Не знаю, сколько я уже не ел. Желудок сводило от голода. И тут я услышал шаги.

Я ожидал появления Фульхера фон Штрабена, но в дверном проеме показалась женщина. На ней было крестьянское платье, как у служанки, на голове — платок. В правой руке она держала факел, который вставила вместо того, что догорел. У нее была также корзина, в которой лежали хлеб и вода. Женщина молча поставила корзину у моих ног.

Когда женщина поднялась, я увидел ее лицо. Наши взгляды встретились, и мне показалось, что мне в сердце воткнули нож. Женщина издала возглас удивления. А потом мы оба словно застыли.

— Симонетта! — недоверчиво произнес я. А она ответила:

— Мне незнакомо это имя. Я сказал:

— Симонетта, это я, Михель Мельцер! А она произнесла:

— Вы нравитесь мне, Михель Мельцер. Я сказал:

— Симонетта, неужели ты меня не узнаешь? А она сказал:

— О да, вы — Михель Мельцер.

Я смотрел на Симонетту. Взгляд ее казался отрешенным. Я схватил ее за руки, прижал к себе, почувствовал ее тело. Она не сопротивлялась, но и не радовалась. Слезы навернулись мне на глаза. Я обнимал возлюбленную и всхлипывал.

— Симонетта! — повторял я снова и снова, покрывая ее лицо поцелуями. Она улыбнулась, но совершенно не была взволнованна.

Сначала я подумал, что Симонетта притворяется, чтобы наказать меня. Но затем я вспомнил встречу с великаном, который многое мог рассказать, но позабыл свое имя, и то, как он это объяснил.

Поэтому я осторожно заговорил:

— Симонетта, ты помнишь Венецию, когда мы были вместе, нашу любовь?

Глаза Симонетты посветлели, и она обрадованно воскликнула:

— О да, я помню Венецию, где я играла на лютне, и помню своего возлюбленного!..

— Как его звали?

— Я не знаю. Я не помню имен.

В беспомощности, к которой примешивалась ярость, я отвел Симонетту к скамье и велел сесть. Я стал перед ней на колени, сжал ее руки и, задыхаясь от слез, спросил:

— Как выглядел твой возлюбленный, Симонетта? Посмотри на меня! Выглядел ли он так же, как я?

Симонетта пристально вглядывалась в мое лицо. Она не торопилась и наконец ответила:

— Да, он выглядел точно так же, как вы. Думаю, это были вы.

Вообще-то я должен был прыгать от радости, но безучастность, с которой она отвечала мне, потрясла меня. Чтобы скрыть слезы, я спрятал лицо у нее на коленях. Все мое тело пронизало чувство счастья, когда я неожиданно почувствовал ее руку у себя на волосах. Симонетта гладила меня, словно хотела утешить. Мы долго сидели так, не говоря ни слова.

Все это казалось мне дурным сном. Я начинал сомневаться в себе. Я не знал, правда ли то, что я переживаю сейчас, или дьявольское наваждение, навеянное событиями последних дней. И пока я искал ответ на этот вопрос, пока моя голова покоилась на коленях Симонетты и я ощущал живительное тепло, исходящее от моей возлюбленной, мне показалось, что кто-то незаметно вошел. Я вскочил. У меня за спиной стоял Фульхер фон Штрабен.

Не раздумывая, я бросился на него. Хотя Глас был выше меня, меня это не остановило.

— Что вы с ней сделали? — в ярости кричал я. — В чем эта женщина перед вами провинилась? Зачем вы привезли сюда Симонетту?

Фульхер оттолкнул меня и усадил на скамью рядом с Си-монеттой.

— У вас горячая голова, Мельцер. Ваши поступки часто опережают мысли. Это не подобает человеку вашего положения.

— Что вы сделали с Симонеттой? — повторил я.

— Ничего особенного, — ответил Фульхер. — Она пригубила напиток забвения. Теперь она помнит прошлое только урывками.

— Она потеряла память! — выкрикнул я Гласу в лицо.

— Ни в коем случае, — спокойно ответил тот. — То, что она не помнит сегодня, завтра опять с ней. Зато исчезнет что-то другое. А что касается вашего вопроса о цели ее пребывания здесь, то вы сами можете дать ответ. Когда я познакомился с вами, я понял, что вы вечно сомневающийся человек, который докапывается до сути вещей. Я не хотел рисковать, посвящая вас в тайны нашего братства, не будучи уверенным, что вы не выступите против нас. Я догадывался, что вы не удовлетворитесь тем, что я вам сказал. Хотя это больше, чем знают о нас люди извне. Вам сыграло на руку то, что в Вероне вы сами напали на след этой женщины. Но мои люди оказались быстрее. Как я уже говорил, у нас всюду есть свои люди. Они привезли женщину сюда в качестве живого залога. Если бы вы исполнили наш заказ к нашему удовлетворению, вы получили бы ее. И никогда не считайте себя умнее, чем Глас!

Я схватил Симонетту за руку, пытаясь собраться с мыслями. Это было нелегко, учитывая резкий поворот событий.

Мне стало ясно: хочу я того или нет, я должен напечатать эту чертову Библию Boni homines, и мне следует сделать это быстро, если я желаю вновь завоевать Симонетту.

Факел затрепетал от порыва ветра, пламя задрожало. Фульхер подал Симонетте знак удалиться, и она, не колеблясь, поднялась.

Прежде чем она ушла, я еще раз обнял ее, прижав к сердцу, и со слезами на глазах сказал:

— Верь мне, все будет хорошо!

В этот миг мне показалось, что она услышала отголосок нашей прежней любви.

Когда Симонетта вышла из комнаты, Фульхер фон Штрабен подошел ко мне.

— Итак? — произнес он. Я кивнул.

— Только пришлите в Майнц достаточное количество пергамента, — сказал я, — и вовремя поставляйте новые главы. Будет вам ваша Библия!

— Ну я так и знал! — рассмеялся Фульхер, хлопнув меня по плечу. И, не попрощавшись, удалился.

Я слышал, как он спускался по лестнице, слышал его дьявольский смех. Поскольку я был голоден, я проглотил хлеб, который принесла Симонетта. Несмотря на то что мне очень хотелось пить, я взял кружку с водой и вылил ее содержимое в окно. Потом снова улегся на скамью и стал ждать, что будет дальше.

То, что я нашел Симонетту именно здесь, в глуши Эйфельских лесов, казалось мне абсурдным и непонятным. Я начал громко звать возлюбленную, чтобы удостовериться, что я не сплю. Я поднялся и стал ходить взад-вперед по узкой комнате. Я далее думал о том, чтобы освободить Симонетту и бежать вместе с ней. Но потом я понял, что это навлечет на нас беду. Нет, я должен печатать, пусть даже это будет завет дьявола.

С наступлением темноты в мою каморку вломились двое грубиянов в простых широких плащах и широкополых шляпах. Изъясняясь при помощи непонятных звуков, они потащили меня вниз по витой каменной лестнице. Из-за бесконечных поворотов вокруг своей оси у меня закружилась голова, но наконец мы оказались внизу. Едва я пришел в себя, как мне на голову набросили мешок и втолкнули меня в стоявшую наготове карету.

Я испугался за свою жизнь, потому что даже представить себе не мог, куда может везти меня в это время карета, летевшая с такой скоростью — да, «лететь» было самое подходящее слово для такого способа передвижения — и совершенно бесшумно.

Не помню, сколько времени я провел в этом ужасном положении — в вонючем мешке на полу качающейся кареты. Вдруг, когда я уже перестал соображать и начал засыпать, я услышал громкое «Тпру!» Я вскочил, и в следующий миг меня схватили за руки и за ноги и выбросили, словно ненужную тушу животного. Кости хрустнули, я вскрикнул от боли и остался лежать без движения.

Карета поспешно укатила прочь. Вокруг было абсолютно тихо.

Глава XVII Боль в тени любви

Никто, даже Аделе, не должен был узнать об ужасных обстоятельствах его путешествия. Когда спустя неделю зеркальщик в ледяную стужу вернулся домой, он заперся, чтобы осознать ситуацию, в которой оказался. Но чем больше он размышлял, тем лучше понимал, что иного пути, кроме как напечатать Библию Boni homines, у него нет.

Быстро и решительно он отклонил мысли о бегстве. Не существовало такого места, где он мог бы спрятаться от братства и чувствовать себя в безопасности. В этом он убедился на собственном опыте. Фатальные последствия имело бы и его бегство с Симонеттой. Симонетте отводилась важнейшая роль в его размышлениях.

К Аделе, красота которой словно сковала Мельцера, он испытывал страсть. Зеркальщик чувствовал, что его тянет к этой женщине, но неожиданная встреча с Симонеттой словно бросила тень на их честные отношения. На страсть к Аделе наложилась глубокая привязанность к Симонетте. Страсть может на какое-то время восторжествовать над любовью, но ей никогда ее не победить.

Аделе тут же почувствовала, что что-то, должно быть, стряслось, но поначалу она объясняла замкнутость Мельцера потрясением, пережитым во время путешествия. Она знала, что это судьбоносный момент в его жизни, и вопросов не задавала. Мельцер же со своей стороны не мог отважиться на то, чтобы рассказать Аделе о своей встрече с Симонеттой и об изменении своих чувств.

Так и жили они какое-то время, словно Филемон и Бавкида, относясь друг к другу снисходительно и не мучая один другого. Но однажды — с момента возвращения Мельцера прошло несколько месяцев, и на Рейн пришла весна — Аделе подошла к Мельцеру и спросила:

— Да что с тобой такое, Михель? С тех пор как ты вернулся из Эйфеля, ты стал другим. Занимаешься только своей мастерской, и мне кажется, что про меня ты совсем забыл.

— Это тебе только кажется, — отмахнулся зеркальщик.

Он был настолько поглощен своей работой, что, разговаривая с Аделе, даже не отрывался от набора.

Аделе подошла к Михелю сзади, обняла его и крепко прижалась всем телом. Зеркальщик почувствовал острые соски ее грудей, и по его телу пробежала приятная дрожь.

Женщина нежно потерлась щекой о его шею.

— Что ты от меня скрываешь? — тихо спросила Аделе. — Между нами что-то не так.

Мельцер не хотел причинять ей боль. Ему не хватало мужества сказать ей правду. Он знал, насколько горда Аделе, что она тут же уйдет, как только узнает о встрече с Симонеттой. Поэтому он молчал.

Но Аделе не сдавалась. У нее были некоторые подозрения, поэтому она осторожно заговорила:

— Ты когда-то говорил, что в Константинополе — или это было в Венеции — повстречал любовь всей своей жизни. Твое поведение как-то связано с этой женщиной?

Зеркальщик выпрямился, высвободился из объятий Аделе и изо всех сил вцепился в наборную кассу.

— Почему бы тебе не сказать мне правду? — не отставала Аделе.

Тогда Мельцер обернулся, долго молча смотрел на Аделе, и она поняла, что ему очень тяжело говорить. В его взгляде читались неуверенность и грусть.

— Почему? — повторила Аделе.

Мельцер кивнул. А затем его словно прорвало:

— Все так, как ты и думала, Аделе. Я встретился с Симонеттой, женщиной, которую люблю больше жизни. Не спрашивай, при каких обстоятельствах, все и так достаточно грустно. Симонетту держат в плену Boni homines в качестве залога за мою работу. Но как бы там ни было, я люблю эту женщину. Я только не мог решиться сказать тебе об этом. Мне стыдно.

На лице Аделе промелькнула горькая усмешка. Женщина изо всех сил старалась скрыть разочарование, но у нее ничего не получалось. Когда Аделе положила руки на плечи зеркальщику и заговорила, голос ее дрожал:

— Какой же ты трус, боишься правду сказать. Как будто правды нужно бояться! Бояться нужно только лжи. Ты любишь эту женщину больше, чем меня. Что же делать? Желаю тебе земного счастья.

От зеркальщика не укрылось, что Аделе с трудом сдерживала слезы. Теперь, когда он наконец во всем признался, ему стало легче. Он хотел прижать Аделе к себе, обнять ее, но не успел: она отвернулась и быстро пошла к двери. Прежде чем уйти, она обернулась и повторила:

— Будь счастлив.

— Аделе! — воскликнул Мельцер, пытаясь удержать ее. Напрасно. Он глядел на двери, чувствуя себя так, словно грудь его попала под пресс. Ему было больно из-за страдания, причиненного Аделе, и сочувствие на мгновение затмило все его самые глубокие чувства. Действительно ли его любовь к Симонетте была сильнее любви к Аделе?

Опечаленный и отчаявшийся, Мельцер опустился на свой высокий табурет. Склонившись над наборной кассой, он не глядя, наобум, схватил какие-то буквы и сложил из них предложение. Предложение, если его перевернуть с ног на голову и справа налево, выглядело бы так: «Любовь ползет там, где не может идти».

Михель Мельцер с головой ушел в работу. Он набирал страницы текста, принесенного ему Гласом, искусственным письмом, в две колонки на каждой странице, по две страницы на каждом листе. Но в отличие от индульгенций, Мельцер печатал с двух сторон, так что на листе получалось четыре страницы.

В то же самое время Иоганн Генсфлейш на Гоф цум Гутенберг принялся за набор Ветхого Завета. Экземпляр епископа, как и все тексты того времени, был написан на латыни. При этом выяснилось, что Генсфлейш, которому не хватало опыта Мельцера, отлил слишком малое количество некоторых букв, поэтому он время от времени отправлял посыльных в Женский переулок, чтобы попросить парочку «I», «О», «U» и, в первую очередь, «C», которые очень часто встречались в латинском языке.

Работа спорилась, и когда не хватало людей, Мельцер и Генсфлейш охотно помогали друг другу. Фульхер фон Штрабен прислал еще воз пергамента, две сотни гульденов и главу текста, и Мельцер надеялся, что успеет закончить свою работу в срок.

Свет в мастерской Мельцера гас только на несколько часов по ночам. Зеркальщик редко выходил из дома, а когда это все же происходило, люди видели, как он брел по улицам Майнца, что-то бормоча себе под нос. Когда он торопливо переходил Соборную площадь, с всклокоченными волосами, сгорбившись, скрестив руки за спиной, подобно школяру, жители Майнца качали головами. На встречах собратьев по цеху, которые проходили один раз в неделю в «Золотом орле», Михель уже давно не показывался, а если кто-то хотел навестить его в мастерской, Мельцер не впускал.

Большие деньги, которые платил Мельцер, заставляли его подмастерьев держать язык за зубами, но эта молчаливость стала причиной досужих вымыслов. Работники гавани, что за стенами города, говорили, что архиепископ Фридрих лично изгонял беса из Мельцера, но при этом бес, уйдя из сердца, поселился в голове. Рыночные торговки рассказывали, что Мельцера снедает любовь к таинственной женщине, которую он встретил в лесах.

За два дня до Петра и Павла, когда лето в долине Рейна было в самом разгаре и после двух голодных лет наконец-то обещало богатый урожай, в Майнц на корабле из Страсбурга прибыл странный венецианец. Внешность его была не очень приятной, несмотря на то что он, одетый в лучшие зеленые одежды, с огромной шляпой на голове, был прямо-таки образцом элегантности. Он припадал на одну ногу, косил, а на носу у него был огненно-красный нарост. Это был Чезаре Педроччи, которого в Венеции называли «драконом».

Венецианский адвокат направился прямо к зеркальщику Михелю Мельцеру, и толпа ребятишек, которые с криками бежали за ним, казалось, совершенно ему не мешала. Женщины от любопытства вытянули шеи, когда чужеземец пошел по направлению к Женскому переулку и остановился у ставшего уже притчей во языцех дома Мельцера. Едва венецианец исчез в дверях, как все, побросав свои дела, бросились за ним по переулку, пытаясь увидеть хоть что-нибудь в окно.

Появления адвоката Мельцер ожидал в последнюю очередь. Он не надеялся получить добрые вести и спросил, прежде чем Педроччи успел хоть слово произнести:

— Вы приехали из-за моей дочери? Что с ней? Говорите, мессир Педроччи!

Лицо адвоката приобрело печальное выражение.

— Не стоит жалеть меня! — подбодрил Мельцер венецианца и добавил: — Я не удивлюсь, если вы пришли с известием, что Эдиту посадили в Пьомби и вы хотите — естественно, за хорошую плату — вытащить ее оттуда.

— Эдита умерла, — спокойно сказал Педроччи. — Мне очень жаль.

— Умерла? — Мельцер вздрогнул.

— Она умерла во время родов, ребенок тоже. Его голова была слишком велика для тела матери. Схватки продолжались целый день и целую ночь. Сначала умер ребенок, затем смерть настигла и мать. Я не знаю, утешит ли вас то, что я скажу, но знайте: смерть Эдиты потрясла всю Венецию.

Зеркальщик подошел к окну и уставился в никуда. Он не видел любопытных лиц, которые пытались разглядеть, что происходит в доме. Мельцер беспомощно заломил руки, а затем закричал так громко, что его голос слышно было по всему дому:

— Разве это удивительно? В теле девушки поселился дьявол. Она носила ребенка этого дьявола, да Мосто!

Чезаре Педроччи не решался вымолвить ни слова. Он смотрел на зеркальщика с нескрываемым сочувствием. Через некоторое время адвокат сказал:

— Эдиту похоронили под кипарисами Сан-Кассиано. Когда Мельцер промолчал, Чезаре Педроччи решил, что нужно продолжать.

— Я прибыл, — обстоятельно начал он, — по поручению Consiglio dei Dieci

— Я не должен был оставлять ее одну! — Казалось, Мельцер не слышал его. Прижавшись головой к стеклу, зеркальщик повторял:

— Это я во всем виноват, я не должен был оставлять ее одну. Она была молода и глупа, слишком молода и слишком глупа, и богатство вскружило ей голову. Конечно, она ненавидела меня и всегда упрекала в том, что я продал ее этому византийскому торговцу. А я ведь всего лишь хотел как лучше. Откуда мне было знать, что он уже женат?

После долгого молчания адвокат начал снова:

— Мессир Аллегри из Consiglio dei Dieci поручил мне сообщить вам о наследстве. Как вам известно, Эдита была одной из самых богатых женщин Венеции, и даже да Мосто с его азартными играми не удалось разорить ее. Если бы вы были венецианцем, то к вам отошло бы все состояние: флот, палаццо и деньги. Но законы Венеции предполагают наследование только ее жителями, кроме тех случаев, когда наследство специально отписывается чужеземцу. На смертном одре ваша дочь завещала вам — мне действительно жаль, мессир Мельцер, — сотню гульденов, не больше и не меньше. Мол, вы знаете, за что.

Говоря это, Педроччи вынул кошель и положил его на стол перед Мельцером.

Мельцер покачал головой, словно не желая верить в то, что ему сказали. Он никогда не думал, что ненависть и презрение Эдиты к нему настолько сильны, что она не простит его даже перед смертью.

— Не хочу я этих денег! — воскликнул наконец Мельцер, отодвинув кошель. — Раздайте их нищим Венеции. На состоянии Доербеков, по всей видимости, лежит проклятие. Поверьте мне, я ни за что не стал бы жить в палаццо Агнезе. Но что значат деньги, когда я потерял ребенка?

— Ничего другого я от вас и не ожидал.

Мельцер отмахнулся, а потом пристально поглядел на адвоката и наконец спросил:

— Мессир Педроччи, а откуда вам вообще стало известно, что я вернулся в Майнц? Как вы меня разыскали?

Чезаре Педроччи смущенно потер руки и ответил:

— Мессир Мельцер, это было не так уж трудно; но поскольку вам важно знать правду, то я скажу только одно: Insignia Naturae Ratio Illustrat.

Зеркальщик был ошеломлен, оглушен, и прошло довольно много времени, прежде чем он понял все. Но к тому времени адвокат уже покинул Майнц и уехал в неизвестном направлении.

Известие о смерти Эдиты и связанное с этим горе заставили Мельцера приняться за работу с еще большим усердием. Теперь у него была только одна цель: он хотел как можно скорее покончить с заказом Boni homines и напечатать им Библию. Это была единственная возможность вернуть Симонетту. Любовь способствует изобретательности, и Мельцер начал отливать лигатуры, буквосочетания, такие как «ph», «ff», и «st», которые очень часто встречаются в латыни, что существенно сократило процесс набора. У Мельцера было сорок семь заглавных и более двухсот различных строчных букв. Содержание его текстов, в которых шла речь о распространении человеческих заболеваний на живых зверей — путем натирания тела хлебом, который бросали петуху, или о толковании снов в свете предсказания будущего человеку — все это мало занимало его. Перед глазами у него была одна цель: Симонетта.

Так демоническая Библия постепенно обретала свой образ; по крайней мере, Мельцеру казалось, что это было именно так, потому что едва он отпечатывал тысячу экземпляров одного листа, как словно по мановению вошебной палочки у его дверей появлялся новый воз с пергаментом и забирал уже напечатанное. Время от времени объявлялся Фульхер фон Штрабен с большим количеством денег и новыми экземплярами текста, каждый раз уверяя, что осталось еще немного, и его возлюбленная будет с ним.

После восемнадцатой поставки, когда Михель Мельцер напечатал сто сорок четыре страницы, он впервые отважился спросить, каков полный объем Библии Boni homines.

Сначала Фульхер хотел промолчать, но Мельцер продолжал расспрашивать и потребовал сказать ему правду. Тогда Глас ответил, что Библия их братства ни в чем не уступает Библии Папы Римского, даже в объеме.

Мельцер заметил, что рукописи Ветхого и Нового Завета, которые дал ему архиепископ Фридрих в качестве образца, составляют более тысячи страниц и для работы над ними нужно было шесть подмастерьев и от пяти до восьми лет времени.

Фульхер фон Штрабен пожал плечами и заявил, что Boni homines как-то обходились без Библии в течение двух столетий и пара лишних лет большого значения иметь не будут.

Зеркальщик не знал, что делать, как будто Глас только что вынес ему смертный приговор. Мельцер уставился на собеседника. Не спуская с него глаз, зеркальщик медленно подошел к Фульхеру, и, оказавшись достаточно близко, Мельцер прыгнул, схватив его обеими руками за воротник так резко, что противник издал булькающий звук и изо всех сил стал пытаться стряхнуть с себя напавшего.

— Я убью тебя! — прохрипел зеркальщик. — Почему ты скрыл от меня объем работы?

С огромным усилием Фульхеру удалось вырваться из железных тисков. Он отпихнул Мельцера в сторону. Тот упал на пол и оказался на коленях. В этой позе, не глядя на Фульхера, Мельцер заговорил:

— Зачем вы так мучите меня? Сначала торопите, потом задерживаете, а теперь еще и это! Когда я принимался за печать вашей Библии, я думал, что через год вы отпустите Симонетту. А теперь вот пять, а то и все восемь лет…

Глас повернулся в одну, потом в другую сторону, чтобы проверить, не сломаны ли кости, потом грубо ответил:

— Мы никогда не говорили об одном годе, печатник. А если венецианка вам так дорога, то вам придется или быстрее набирать, или быстрее печатать. А в остальном позвольте дать вам совет: никогда не поднимайте на меня руку, никогда!

Сами того не желая, подмастерья Мельцера стали невольными свидетелями ссоры. Альбрехт Ленгард, самый старший из них, пользовался наибольшим доверием Мельцера. Он единственный понял, о чем идет речь в документе. Ленгард дождался ухода Фульхера, подошел к по-прежнему стоявшему на коленях Мельцеру и помог ему подняться. Подмастерье едва не расплакался, когда увидел в глазах Мельцера слезы бессильной ярости. Хотя Ленгард не совсем понял детали — Мельцер никогда не упоминал при нем имени Симонетты — он все равно догадался, что речь шла о женщине, которую Мельцер любил больше всего на свете.

— Мастер Мельцер, — осторожно начал Альбрехт, прикрикнув на остальных подмастерьев, — только скажите, если вам понадобится моя помощь. Хотя я всего лишь ваш подмастерье, но если вам нужен верный человек, можете всегда на меня рассчитывать.

Мельцер поднял глаза. От слов подмастерья ему стало легче. Наконец мастер ответил:

— Ты славный малый, Альбрехт. Но горе, в отличие от счастья, нельзя разделить. А в сердечном горе человек одинок как никогда.

Альбрехт понимающе кивнул, и Мельцер опустился на табурет. Некоторое время зеркальщик смотрел прямо перед собой, потом закрыл лицо руками и склонился над наборной кассой. Подмастерья разошлись, наступил вечер.


На следующее утро подмастерья вовремя пришли на работу. Мельцер заплатил им за неделю и отпустил домой. С тех пор каждый вечер его видели в «Золотом орле», где он сидел один, сторонясь своих собратьев по цеху, и медленно напивался. Постепенно он начал громко проклинать Бога, мир, добрых и злых людей, иногда используя для этого латынь.

Жители Майнца спрашивали себя, что могло вызвать такую перемену в поведении зеркальщика, и постепенно заговорили о том, что он потерял свою дочь Эдиту, которую многие из них еще помнили. Потом прошел слух, что Эдита получила большое наследство, которое теперь досталось зеркальщику, состояние, которое не сравнится с состоянием архиепископа и включает в себя даже флот на Средиземном море.

Если сначала это были только слухи, то вскоре все уже были в этом уверены. Говорили, что Михелю Мельцеру досталось невиданное богатство: он так разбогател, что запил из боязни перед земными благами. И когда зеркальщик поздно ночью возвращался из «Золотого орла» и, громко ругаясь, переходил Женскую площадь, жители Майнца были недовольны, но никто, даже строгий полицмейстер, не решался одернуть его.

Мельцер даже не знал, почему к нему относятся так снисходительно; ему было все равно. А когда надменные члены городского совета, состоявшего из представителей каждого цеха, прислали в Женский переулок людей, которые должны были передать, что для совета будет большой честью, если Михель Мельцер, зажиточный гражданин этого города, присоединится к ним и займет один из трех бургомистерских постов, Мельцер вышвырнул всех на улицу и крикнул вслед, чтобы убирались к дьяволу и оставили его, наконец, в покое.

Мельцер все время придумывал себе новые и новые занятия. Чтобы забыть Симонетту, он не чурался даже смерти; казалось, что он ее искал. Началось все с того, что в понедельник после Троицы он вышел через ворота Мельников на берег Рейна, где на якоре стояли корабельные мельницы, и битый час глядел на воду, словно ждал, что оттуда вот-вот вынырнет чудовище. Затем по узким каменным ступеням зеркальщик спустился к воде, сначала попробовал воду одной ногой, потом другой, а потом прыгнул в реку.

К счастью, за мастером во время его странных действий наблюдал перевозчик мешков. При этом он узнал, что Мельцер ни в коем случае не хотел покончить с жизнью, а собирался ходить по воде, как Господь Иисус.

Два дня спустя церковный служка снял его с самого высокого парапета башни, где Мельцер стоял, держа в руках большое полотно, обвязанное веревкой. Концы веревки были привязаны к корзине, в которой было достаточно места, чтобы там мог усесться Мельцер. Служка клялся и божился святой Девой, будто зеркальщик с Женского переулка объяснил ему, что он всего лишь хочет спуститься на своем летательном аппарате (как он его назвал) с монастыря Либфрауен. Служке пришлось силой удержать Мельцера от этого поступка, который привел бы к верной смерти.

О Михеле Мельцере говорили все чаще и чаще, и слухи дошли даже до Аделе Вальхаузен.

Аделе была женщиной гордой. Но гордость ее была не того рода, которая возносит человека над другими, а просто сильным чувством собственного достоинства. Этим же объяснялось то, что Аделе никогда не меняла принятых однажды решений. Вдова пообещала себе, что никогда больше не переступит порога дома зеркальщика. Нет, она не ненавидела Мельцера, но он обидел Аделе до глубины души.

Однако теперь Аделе чувствовала, что она нужна Мельцеру. Она догадывалась, в чем причина его загадочного поведения, и знала, что Мельцеру нужна ее помощь. Поэтому она отправилась по хорошо знакомой дороге в Женский переулок, которой поклялась никогда больше пе пользоваться.

Последнее время достаточно трудно было застать Мельцера дома, и их встреча оказалась неожиданной. Аделе боялась увидеть спившегося, опустившегося человека, который больше не владеет собой. Но по отношению к гостье Мельцер вел себя исключительно предупредительно и приветливо, так же, как и всегда.

— Ты еще помнишь меня? — с улыбкой сказал он. — Ты меня простила?

— Простила? — Аделе покачала головой. — Тут нечего прощать, зеркальщик. Ты же не виноват, что твое сердце принадлежит другой. Но от этого мне, конечно, ничуть не легче.

Мельцер взял Аделе за руку и коснулся ее губами:

— Тебе ведь известно высказывание греческого певца: сколько ракушек на морском берегу, столько и болей у любви! А ведь я по-прежнему люблю тебя.

Он прижал руку Аделе к своей груди и хотел было поцеловать женщину в губы, но она быстро отвернулась, и зеркальщик поцеловал воздух.

— Тебе следовало бы осторожнее обращаться со словом «любовь», — с улыбкой сказала она. — То, что оно так легко срывается с твоих губ, может навлечь на других беду.

— Мне было бы очень жаль, — ответил Мельцер. — Не сомневайся, мои чувства к тебе ни капли не изменились. Просто моя любовь к тебе…

— Вот именно, — перебила его Аделе. — Просто твоя любовь ко мне не так сильна, как к той лютнистке. А это не та любовь, которую я ждала от мужчины. Лучше пусть мне будет больно и я сама уйду от него, чем мужчина бросит меня.

— Я ведь не бросал тебя, Аделе!

— Нет. Я опередила тебя! Теперь, по крайней мере, все ясно. Но это ничего не меняет.

Мельцер снова сделал попытку обнять Аделе, но женщина стала сопротивляться, и ему показалось, что ей это нравится. Однако чем настойчивее зеркальщик пытался приблизиться к Аделе, тем отчужденнее и холоднее становилась она, пока не отвернулась от него совсем, скрестив на груди руки.

Этот жест лучше всяких слов дал понять Мельцеру, что она не хочет возобновлять старые отношения. Стоя к Мельцеру спиной, Аделе сказала:

— Я пришла к тебе только потому, что в Майнце ходят страшные слухи, будто бы ты сошел с ума.

Мельцер горько рассмеялся:

— Да, то, что, прикрыв ладонью рот, рассказывают рыночные торговки, наверняка правда. Да, я сумасшедший, сумасшедший, сумасшедший!

Аделе повернулась:

— Пойми меня правильно, Михель, я думала, что возможно, смогу тебе чем-то помочь. Ведь мы с тобой рассказывали друг другу все-все. Не нужно быть слишком сдержанным по отношению ко мне.

— Сдержанным? — цинично сказал Мельцер. — С чего мне быть сдержанным? То, что случилось со мной, происходит постоянно, почти каждый день — ничего особенного, не стоит даже говорить об этом. Я просто создан для того, чтобы сносить насмешки и презрение всего мира!

Мельцер уставился в пол, но Аделе давно заметила, что он с трудом сдерживает слезы.

— Бедный Михель. — Она положила руку ему на плечо. — Многие удары судьбы происходят из-за веры в добро. Может быть, ты просто слишком порядочен.

— Или слишком глуп. Порядочен, глуп — какая вообще разница?

— Ты не должен так говорить! — ответила Аделе. — Сейчас ты ожесточен. Все будет хорошо. Счастье переменчиво, как старая дева, и часто отворачивается от нас. Я очень хорошо знаю, о чем говорю.

Тут зеркальщик понял, что был слишком эгоистичен, неправ, когда начал спорить с судьбой только потому, что она принимала не такой оборот, как ему хотелось бы. Мельцеру стало стыдно за свое поведение.

— Ты права, — сказал он, — а я дурак. В дальнейшем я постараюсь снова взять судьбу в свои руки.

Наконец они распрощались, преисполненные взаимного доверия, но без страсти, свойственной их прежним отношениям.


В своем отчаянии и вызванном им помутнении рассудка зеркальщик не обратил внимания на то, что Иоганн Генсфлейш тайком наблюдал за ним. Мельцер не замечал, что его подмастерье стал чаще наведываться в мастерскую в Женском переулке. За этими визитами стояло нечто большее, чем желание взять дополнительные буквы. Генсфлейш глядел Мельцеру через плечо — не столько затем, чтобы совершенствоваться в технике набора, сколько затем, чтобы выяснить, что же там такого в этих таинственных листках.

Генсфлейш хорошо знал, что отпечатанные пергаменты хранились в кладовой в дальней части дома и что Мельцер клялся Фульхеру в том, что никому не позволит прочесть ни единой строки из его Библии. Зеркальщик тщательно следил за тем, чтобы отпечатанные страницы тут же шли в кладовую.

Таинственность, которой окружил Мельцер свою работу, вызывала жгучее любопытство Генсфлейша. Генсфлейш думал, что его обманули. По его мнению, мастер чего-то недоговаривал, потому что обычных трудов еретиков, которые якобы печатал Мельцер, было хоть пруд пруди, и их было едва ли не больше, чем трудов, написанных Римской Церковью. Например, Базельский церковный собор — который, как говорили, по-прежнему продолжал заседать — пока еще не издал ни одного серьезного труда, тогда как пасквили о том, чем занимаются там почтенные кардиналы, занимали уже целые полки. Так что же делает Мельцер, да еще в такой тайне?

На многократные расспросы Генсфлейша зеркальщик отвечал, что, мол, ему не положено знать подробностей, что они очень опасны, потому что заказчики угрожали смертью тому, кто попытается проникнуть в их тайну. Генсфлейшу такое объяснение казалось странным, и он спросил, зачем тогда заказчики печатают этот документ, если никому нельзя знать его содержание.

Тут Михель Мельцер рассердился и закричал Генсфлейшу, что ему следует лучше заниматься проклятым Ветхим Заветом, чтобы архиепископ наконец отстал от него. Так Генсфлейш узнал, что работа Мельцера направлена против архиепископа и Римской Церкви, и, таким образом, появилась возможность предъявить зеркальщику обвинение в ереси. Но не хватало доказательств.

Попытка подкупить помощника Мельцера, Альбрехта Ленгарда, и заставить его завладеть отпечатанной страницей провалилась, поскольку верный подмастерье обо всем рассказал своему мастеру. Зеркальщик стал бушевать, грозился уволить подлого подмастерья, и наверняка все тем бы и закончилось, если бы Генсфлейш, в свою очередь, не пригрозил рассказать архиепископу о тайном заказе. Так забытая было вражда между ними возобновилась.

Опасаясь любопытства Генсфлейша, боясь за свою судьбу, Мельцер отказался от мягких перин и ночевал на деревянной скамье среди своих наборных касс. В одну из этих коротких ночей он вдруг проснулся. В неярком свете свечи Мельцер увидел тень, промелькнувшую в мастерской. Он вскочил и закричал:

— Генсфлейш, я ждал тебя!

Схватив приготовленную дубинку, Михель бросился на незваного гостя, но тот был проворнее и сбежал, оставив фонарь.

Мельцер поднял коптилку повыше и увидел, что дверь распахнута. На полу лежала шапочка. Он поднял ее и осмотрел со всех сторон. Это была, как он и ожидал, шапка зеркальщика. Но этот головной убор чем-то насторожил его.

Мельцер закрыл двери и повесил шапку на гвоздь. Затем улегся на скамью, не сводя глаз с двери. В голове роились сотни мыслей, но ничто не давало ответа на вопрос, кто мог быть его ночным гостем.

Уже десять дней стояла работа в мастерской в Женском переулке, и Мельцер ждал, что вот-вот придет Фульхер, который раньше являлся через равные промежутки времени, чтобы следить за тем, как идет работа. Мельцер принял решение, что не будет больше терпеть пленение Симонетты. Он поставит Гласа перед выбором: либо они отпустят Симонетту, либо он прекратит работать. Но если трезво взглянуть на вещи, решение это было не умным ходом, а верхом безрассудства и могло разрушить как его жизнь, так и жизнь Симонетты. Мельцер поклялся, что примет бой. Во время этого боя ему пришлось первое время просто беспомощно наблюдать за происходящим.


Тогда я находился в таком отчаянном положении, что чувства взяли верх над разумом: да, я откровенно признаю, что рассчитывал на уступки со стороны Boni homines. Я готов был скорее умереть, чем жить без Симонетты пять, а то и восемь лет. И тут судьба сделала еще один виток.

Должно быть, Фульхер заметил, что его попытки держать меня подальше от Симонетты оказывали на меня противоположное воздействие и понуждали к бездействию. Потому что когда он снова появился в Женском переулке, у меня захватило дух и мне показалось, что чувства сыграли со мной злую шутку. Глас был в сопровождении Симонетты.

Я представлял себе нашу встречу совсем иначе; по крайней мере, присутствие Фульхера ни в коем случае не помешало бы мне, если бы Симонетта бросилась мне на шею, если бы она стала обнимать меня и целовать. Когда она была не со мной, это сводило меня с ума. Теперь же, когда она вошла, улыбаясь, такая нежная и одухотворенная, мне было сложно представить, что нас когда-то сжигала страсть.

Меня снова охватил гнев, направленный против Фульхера, подстроившего все это, и я мысленно искал возможность навредить братству, даже уничтожить его.

Слова Гласа, что он привез Симонетту в Майнц, чтобы она окрыляла меня в моей работе, прозвучали цинично, с учетом состояния, в котором находилась моя возлюбленная. Фульхер фон Штрабен вручил мне очередную партию для печати. Уходя, он снова напомнил мне о строжайшем соблюдении тайны, и тут его взгляд упал на шапку, висевшую на крючке возле двери — шапку, которую оставил ночной посетитель. Глас остановился.

— Откуда у вас эта шапка? — спросил он, вертя ее в руках.

Мне показалось, что этот головной убор что-то значит для Фульхера. Поэтому я решил не говорить ему правды и, поскольку ничего лучшего мне в голову не пришло, сказал:

— Я нашел эту шапку на обратном пути из вашей крепости, в лесу. Может быть, это шапка одного из ваших извозчиков упала, когда он зацепился головой за ветку?

Удивительно, но Фульхер удовлетворился этим шитым белыми нитками объяснением. Он взял шапку и сказал:

— Чтобы вы знали, это шапка одного из Boni homines. Только у нас есть такие головные уборы. Они служат в качестве опознавательного знака. Вы ведь не станете возражать, если я заберу ее?

— Нет, конечно! — воскликнул я, надеясь поскорее избавиться от Гласа.

И действительно, вскоре он незаметно исчез, так же как и появился.

Молча, слегка смущенные, мы с Симонеттой, словно дети, сидели друг напротив друга. Улыбка Симонетты выдавала робкое счастье, но в то же время говорила о том, что моя возлюбленная не помнила нашего общего прошлого. Я решил не давить на Симонетту, надеясь, что рано или поздно она все вспомнит.

Пока я нежно гладил ее руки, прижав их к груди, из головы у меня все не шла потерянная шапка, и вдруг я вспомнил, где я ее видел: на голове у незнакомца, который пришел ко мне в ночной час, чтобы предупредить о сущности Boni homines и их подлых занятиях. В этом я был совершенно уверен. Но мне непонятно было, какую цель преследовал незнакомец, пробравшись ко мне в дом. Искал ли он пергаменты из Библии Фульхера? Нуждался ли он в доказательствах? Работал ли он на архиепископа? Или он оставил шапку в качестве предупреждения?

Симонетта пристально глядела на меня, и я устыдился своих мыслей. Как долго я беспокоился о ней, как ждал ее возвращения, и вот, когда она сидела напротив меня, я думал о посторонних вещах.

— Прости мою рассеянность, Симонетта, любимая, — произнес я, — но Фульхер фон Штрабен превратил мою жизнь в сущий ад. Мне даже хочется, чтобы я так и остался зеркальщиком и никогда не встречался с книгопечатанием.

Едва произнеся эти слова, я осознал, что именно книгопечатание и свело нас с Симонеттой.

Тут Симонетта заговорила. Словно не слыша моих слов, она спросила:

— Михель Мельцер, где мой брат Джакопо?

Ничего не понимая, я глядел на нее. Что же мне ей ответить? Сказать правду? Или в такой ситуации лучше промолчать?

— Симонетта, — с любовью произнес я, — ты не помнишь праздник при дворе императора в Константинополе, много незнакомых людей, ярких фокусников, сокольничих с их огромными птицами?

Симонетта вздрогнула. Затем кивнула и сказала:

— Джакопо мертв. Его убила большая птица.

Хотя ее слова расстроили меня, я все же обрадовался тому, что Симонетта кое-что помнила. Теперь я знал, что смогу вернуть ей память, осторожно рассказывая ей о нашей совместной жизни.


Следующие несколько дней прошли в воспоминаниях, и при этом выяснилось, что Симонетта прекрасно помнит то, что было очень давно. Недавнее прошлое, ее пленение Boni homines, казалось, словно померкло, либо нужны были различные напоминания, чтобы она что-то вспомнила. Во время наших совместных вылазок в прошлое я избегал называть имя Лазарини, потому что не хотел, чтобы Симонетта испытывалаугрызения совести.

Постепенно росло доверие между нами, возвращались наши старые теплые отношения. В багаже Симонетты обнаружилась лютня, которую она купила в Вероне, и однажды я попросил возлюбленную сыграть мне. Я боялся, что дьявольское вмешательство Фульхера лишило Симонетту способности играть на лютне, но я ошибся. Симонетта исполняла знакомые песни с той же страстью и столь же прелестно, как и прежде. У меня на глаза навернулись слезы.

Волшебство музыки оказало неожиданное воздействие, словно каждый звук, который извлекали пальцы Симонетты, соответствовал какому-то кусочку ее воспоминаний. Закончив, Симонетта выглядела так, будто только что очнулась ото сна.

Она глядела не тем мечтательным, стыдливым взглядом, который был ей свойствен в последние дни. Симонетта смотрела на меня так, будто снова воспылала ко мне любовью. Ее приоткрытые губы произнесли одно-единственное слово огромной силы:

— Любимый!

Не могу описать счастье, вызванное этим словом. Оно прозвучало для меня как многоголосый хор, пронзительно и волнующе, заставив забыть обо всем вокруг. Наверное, в тот миг, когда снова возродилась наша любовь, и случилось то, что впоследствии должно было стать моей погибелью.

Любовь Симонетты придала мне сил. Я велел позвать своих подмастерьев и снова начал работать над заказом Фульхера фон Штрабена.

Что за путаные, подлые, богохульные мысли я отливал в свинце! Предложения, способные напугать обычного христианина, фразы, подобные огненным молниям, слова, придуманные одержимыми дьяволом людьми. Поверьте мне, с тех пор я ненавижу всех, кто пропагандирует свою веру, будь то язычники или христиане, потому что я по собственному опыту знаю, что важно не содержание воззвания, а то, как часто его повторяют. Фульхер проповедовал, что Бога нет. Не могу себе даже представить, как можно жить в мире без Бога; хотя точно так же я не могу представить себе, как должен выглядеть этот Бог. Потому что от Бога, о котором говорит Римская Церковь, я убежал бы точно так же, как и от безбожности Boni homines.

В одну из этих незабываемых ночей, проведенных с Симонеттой, когда мы наверстывали то, что отняла у нас немилосердная судьба, в мастерскую прокрались какие-то темные личности. Они взломали замок в каморку, где я хранил напечатанные страницы из Библии Фульхера. К сожалению, там как раз находились страницы, на которых описывались основы их учения, а именно постулат, что бродячий проповедник Иешуа, которого называли Иисусом, инсценировал свою смерть, чтобы избавиться от фанатичных приверженцев. И эти страницы стали моей судьбой.


За этим вторжением стоял не кто иной, как Иоганн Генсфлейш, который понял, что теперь настал его час. Под предлогом, что его послал Михель Мельцер, Генсфлейш предоставил Его Преосвященству первые страницы Ветхого Завета. Архиепископ Фридрих оставил конвент, призванный бороться с суевериями и памфлетами, которые направлены против Церкви и встречаются на каждом шагу.

Когда архиепископ увидел страницы, которые положил перед ним Генсфлейш, на лбу у него вздулись жилы и он закричал:

— Идиот, что же он, читать не умеет, не видит, что это не Ветхий Завет, ниспосланный нам Богом, а набор грязных мыслишек?!

— Конечно, Ваше Преосвященство высокочтимый господин архиепископ, — услужливо ответил Генсфлейш, — это и есть набор грязных мыслишек, и это и есть то, зачем я пришел.

— Я поручил печатнику нарисовать мне искусственным письмом Ветхий и Новый Завет! — перебил его архиепископ. — Что это значит?

Генсфлейш смущенно улыбнулся.

— Вы же видите, что это такое! Библия дьявола!

Архиепископ Фридрих грохнулся на стул так, что дерево затрещало под его весом, и углубился в чтение пергамента. Время от времени архиеписком качал головой, потом стал вскрикивать, будто бы его пытали. При этом он то и дело осенял себя крестным знамением и, словно сам был одержим дьяволом, вдруг задрожал всем телом.

Генсфлейш смотрел на это во все глаза, опасаясь за жизнь архиепископа Фридриха, потому что тот то и дело хватался за воротник. Губы архиепископа округлялись, и он ловил воздух ртом, словно выброшенная на берег рыба. Левой рукой он постоянно хватался за колокольчик. Фридрих долго и сильно тряс клокольчик, пока не прибежал секретарь Франциск Хенлейн, неся в руках кружку с непонятным содержимым. После глотка этого напитка архиепископ снова пришел в себя и отослал Хенлейна, который поинтересовался, что это за пергаменты вызвали такой сильный приступ болезни.

— Вы все это читали? — спросил архиепископ Генсфлейша.

— Не стану скрывать.

— И все это выдумал книжник Мельцер? Генсфлейш пожал плечами.

— А кто еще мог придумать такую дьявольщину? Мастер Мельцер не дурак, он повидал мир. Одному Богу известно, где он набрался этого учения. Может быть, в Константинополе, где живут одни безбожники.

— Святой Бонифаций! — воскликнул архиепископ, снова углубляясь в пергамент. — Вы посмотрите, какое объяснение он придумал тому, что написано на кресте Господа нашего Иисуса! Так и самому можно усомниться: Insignia Naturae Ratio Iilustrat, начальные буквы — INRI. Не станет же этот Мельцер утверждать, будто он знает больше обычного верующего!

Генсфлейш скорчил гримасу, словно ему неприятно было видеть напечатанное.

— Я же сказал, мастер Мельцер неглуп. При этом речь идет всего о паре страниц из его еретической Библии. Даже представить себе не могу, что он еще выдумает.

Когда архиепископ прочел весь пергамент до последней строки, он выпрямился, поднял глаза к небу и воскликнул:

— Будь ты проклято, дело рук дьявола!

Затем он взял пергамент и стал рвать его на мелкие части, а самые маленькие разорвал еще раз, так что пол оказался словно снегом усыпан.

— Досточтимый господин архиепископ, — вставил Генсфлейш. — Вы можете рвать пергаменты или сжигать их, но это ничего не изменит. Преимущество искусственного письма состоит в том, что оно обновляется само по себе, как того хочет печатник. Мастер Мельцер способен снова быстро сделать точно такой же пергамент, который вы только что разорвали, точь-в-точь такой же, до последней запятой.

— Я с самого начала знал, что искусственное письмо — дьявольское изобретение! — вскричал архиепископ. — Я наложу на него запрет. Со дня сотворения мира человечество как-то обходилось без искусственного письма, использовало перо и чернила, чтобы рисовать буквы и складывать их в слова. Зачем нужен свинец? Вы же видите, что из этого получается!

— Позвольте вам возразить, — сказал Иоганн Генсфлейш. — Я не думаю, что запрет что-то даст. Потому что если вы запретите книгопечатание в Майнце, начнут печатать в Кельне, Страсбурге или Нюрнберге, и вы окажетесь в дураках. Но вы ведь не можете возлагать ответственность за содержание книги на искусственное письмо. Зло не в искусстве, а в том, что из него делают. Позвольте мне напечатать Библию, Ваше Преосвященство — сто, двести, триста экземпляров, сколько хотите, — книгопечатание принесет вам славу и послужит на благо Римской Церкви.

— А вы владеете этим искусством так же хорошо, как и мастер Мельцер?

Генсфлейш вынул из камзола пергамент и развернул его перед глазами архиепископа. Два раза по сорок две строки в две колонки, с цветными заглавными буквами в начале. Архиепископ начал читать: «In principio creavit Deus caelum et terram. Terra autem erat inanis et vacua…»[74]

— Это текст, который я дал мастеру Мельцеру в качестве образца! — обрадованно воскликнул архиепископ. — Неужели ангел водил пером?

— Ангел? — рассмеялся Генсфлейш. — Это книгопечатание творит такие чудеса, и я могу повторить это сколько угодно раз.

Архиепископ проверил напечатанное, прищурив глаза и наморщив нос, словно ему казалось, что пахнет серой, как от дьявола. Он поднес пергамент к свету, чтобы поглядеть, нет ли на нем магического отражения, затем положил на стол, разгладил ладонью и быстро благословил, чтобы с ним не случилось ничего дурного. Затем наконец обернулся к Генсфлейшу:

— И вы можете напечатать Ветхий и Новый Завет точно так же четко и красиво?

— Если вы дадите мне достаточно времени, то я напечатаю вам Библию, да так, словно ее писали ангелы, и не один раз, а сотню и больше!

— Да будет так, Генсфлейш! — торжественно произнес архиепископ.

— Не называйте меня Генсфлейш. Зовите меня Гутенберг, по названию унаследованного мной имения. Мастер Гутенберг. А мастеру полагается плата.

— Вы получите свою плату, такую, какую я обещал Мельцеру.

— А что будет с ним? Вы же поручали эту работу ему!

— Это предоставьте решать мне, — ответил архиепископ Фридрих.


Я ничего не знал об этом. Мы с Симонеттой были на седьмом небе. Мы любили друг друга, словно в первый день. Нашему желанию заключить брак мешал интердикт архиепископа, из-за которого свадьбы в Майнце были запрещены. Но разве счастье влюбленных нуждается в церковном благословении?

Опьяненные восторгом, мы забыли обо всем. Сегодня, по прошествии многих лет, я понимаю, что в условиях моего тогдашнего положения это было легкомысленно, вероятно даже глупо. Но я ни о чем не жалею.

Я снова принялся за работу над роковой Библией, и мне наверняка потребовалось бы меньше чем пять лет, как я рассчитывал вначале. Я был предупрежден, но от счастья забыл обо всем на свете.

Однажды около полуночи я сидел один в мастерской, складывая букву к букве, когда снова появился незнакомец, которого я подозревал в том, что это он вломился ко мне в первый раз. Он отказывался войти, поэтому говорили мы на пороге. Я выложил ему, что узнал его по шапочке во время его ночного визита.

Незнакомец ничего не отрицал. Он сказал, что хотел только предупредить меня, чтобы я не был слишком доверчив. Мол, это и есть причина его очередного прихода. Он шепотом, но с нажимом сказал:

— Мастер Мельцер, бросайте все и бегите, пока не поздно!

Я не обратил на его слова никакого внимания. А когда он

обернулся и бросился прочь, крикнул ему вслед так громко, что слышно было по всему переулку:

— Выдумайте в следующий раз что-нибудь поинтереснее! И передайте привет этому пройдохе Генсфлейшу!

Сейчас я понимаю, что незнакомец всерьез предупреждал меня и что он не имел ничего общего с Генсфлейшем. Сейчас я понимаю многое из того, чего не понимал тогда. Даже то, что Генсфлейш с самого начала не преследовал иной цели, кроме как устранить меня.


На следующий день ранним утром в дверь постучали два одетых в красные одежды посланника епископа и велели следовать за ними. Я, не раздумывая, подчинился.

И только когда меня провели в длинное здание, где был расположен суд архиепископа, у меня возникло нехорошее предчувствие. Я оказался в большом пустом зале, в конце которого стоял стол, а на нем — две свечи. За ним сидел камерарий[75] епископа.

Не поднимая глаз, он спросил:

— Вы Михель Мельцер, книгопечатник и зеркальщик из Майнца?

— Да, — ответил я. — Это я и есть. Что вам нужно в столь ранний час?

Не обращая внимания на мои слова, камерарий поднялся, взял пергамент и зачитал:

— Мы, Фридрих, Божьей волею Священного престола архиепископ Майнца, эрцканцлер святой Римской Церкви в немецких землях, постановляем и объявляем ввиду заблуждений и смятения, которые распространяет книгопечатник Михель Мельцер, гражданин Майнца, при помощи своего искусства, принять решение содержать под замком означенного гражданина, чтобы он не нанес вреда Священному Престолу, его подданным и их душам. Написано в Майнце в день святого Лаврентия. Фридрих, архиепископ.

Едва камерарий окончил чтение, как в зал вошли двое стражников и сковали меня. Я сопротивлялся и кричал:

— Что все это значит? Я хочу поговорить с Его Преосвященством архиепископом!

Все это было добрых сорок лет назад, и у меня было много времени поразмыслить. Симонетта, которая навещает меня раз в месяц, так и осталась моей самой большой любовью. Она — единственная моя связь с внешним миром, и только благодаря ее привязанности за эти сорок лет я не сошел с ума.

Сначала я удивлялся, почему меня не отдали инквизиции и не сожгли на костре. Первых страниц еретической Библии было бы вполне достаточно для того, чтобы осудить меня на смерть. Но потом мне стало ясно, что это вызвало бы слишком много слухов и инквизиция должна была бы объяснить причину моего приговора.

Еретическая Библия Boni homines так и осталась неоконченной. Не потому, что не нашлось никого, кто завершил бы то, что начал я — адепты книгопечатания есть уже повсюду — а потому, что злополучное братство раскололось и распалось.

Как сказал мне таинственный доброжелатель, они стремились к мировому господству, но им не удалось сохранить мир даже в собственных рядах. О Фульхере фон Штрабене никто ничего не слышал. Говорят, Эллербах, крепость в горах Эйфель, сгорела вместе с большинством ее обитателей.

Что же касается Иоганна Генсфлейша, который называет себя Иоганн Гутенберг, то его славе я завидую до сих пор. Ему удалось напечатать всю Библию в течение пяти лет. Тысяча двести восемьдесят две страницы, которые принесли ему всемирную известность. Он умер несколько лет назад, спившийся, погрязший в долгах. Мне кажется, что книгопечатание действительно преследует дьявол.

А я вот сижу в своей комнате и жду. Чего я жду? Почему Бог, с которым я воевал всю свою жизнь, не призвал меня к себе? Я для него слишком плох или же слишком хитер? Или я погибну иначе?

Или еретики все же были правы и его вообще нет?

ФАКТЫ

В году 1455 Иоганн Гутенберг закончил печать первой печатной книги в мире, Библии на латинском языке. Тираж составлял менее двухсот экземпляров. Сорок семь из них, некоторые не полностью, дошли до наших дней. К концу столетия число книгопечатников достигло тысячи. Всего они изготовили три тысячи книг общим тиражом десять миллионов экземпляров. В 1496 году в Майнце была введена цензура на книги из боязни распространения крамольных и еретических трудов.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Михель Мельцер — зеркальщик

Урса Шлебуш — жена зеркальщика, рано умерла

Эдита — дочь зеркальщика и его жены Урсы

Иоганн Генсфлейш — позднее назвался Иоганн Гутенберг подмастерье Мельцера и его вечный противник

Геро Мориенус — византийский торговец тканями, немецкого происхождения, положил глаз на Эдиту, когда она была еще ребенком

Магистр Беллафинтус — учитель и алхимик из Майнца

Крестьен Мейтенс — странствующий медик из Фландрии

Али Камал — молодой египтянин, зарабатывает себе на жизнь сомнительными делами

Pea — мать Али

Мастер Лин Тао — первый секретарь китайской миссии в Константинополе

Це-Хи — его служанка

Син-Жин — второй секретарь китайской миссии

Альбертус ди Кремона — папский легат в зеленой замшевой одежде, к сожалению, голубоглазый

Симонетта — венецианская лютнистка, большая любовь зеркальщика

Джакопо — ее брат, жертва недоразумения

Иоанн Палеолог — император Константинополя, правитель с замашками, благодаря которым понимаешь, почему пришла в упадок Византийская империя

Панайотис — византийский ренегат, который проходит сквозь стены

Хамид Хамуди — генерал императорской кавалерии

Алексиос — дворецкий императора

Энрико Коззани — посланник дожа республики Генуи, с деревянными руками

Фелипе Лопез Мелендез Чезаре да Мосто — шарлатан, придворный астролог и сват короля Арагонии

Никифор Керулариос — патриарх Константинопольский

Рикардо Рубини — самый богатый и влиятельный судовладелец Константинополя

Теодора — тринадцатилетняя византийская шлюха, настолько же бледная, насколько популярная

Бизас — загадочный звездочет и астролог

Мурат — турецкий султан, известен только по легендам

Даниэль Доербек — венецианский судовладелец немецкого происхождения

Ингунда — его странная жена и быстроходная каравелла с таким же именем

Джузеппе — слуга Доербеков, которого на самом деле зовут Йозефус, родом из Аугсбурга

Доменико Лазарини — капитан корабля, столь же самонадеянный, сколь хитрый

Пьетро ди Кадоре — венецианский судовладелец

Чезаре Педроччи — жадный адвокат, которого жители Венеции окрестили «il drago», дракон

мессир Аллегри — архитектор и председатель Совета Десяти

падре Туллио — нищенствующий монах, которому позволено заглянуть на небеса

Никколо — прозван «il capitano», король нищих с трагическим прошлым

капитан Пигафетта — глава полиции Венеции

Франческо Фоскари — венецианский дож; его преследует шум в ушах и окружают враги

Бенедетто — первый из уффициали дожа

Джованелли — кормчий

Леонардо Пацци — папский легат, попал во власть искушений

Глас — поначалу скрывает свое имя (Фульхер фон Штрабен) — и тому есть причины

Майнгард — оруженосец Фульхера фон Штрабена

Фридрих — архиепископ Майнца, его церковный и светский властитель

Франциск Хенлейн — секретарь архиепископа Майнцского

Аделе Вальхаузен — вдова из Майнца, загадочная и прекрасная

Филипп Ванденберг «Наместница Ра»

Женщина необыкновенно склонна к рабству и вместе с тем склонна порабощать.

Н. Бердяев
О древнем мире, а в особенности о Древнем Египте, написано бесчисленное множество книг. Казалось бы, чем еще могут удивить истории о фараонах, богах и героях? И все-таки могут! Роман немецкого писателя Филиппа Ванденберга о женщине-фараоне Хатшепсут с первых страниц уносит нас в феерию мифического и вместе с тем поразительно реалистичного царства Амона-Ра…

Чем же уникален творческий мир Ванденберга? Наверное, секрет необычайной популярности романов этого автора в том, что он профессиональный историк, известный в научных кругах всего мира. Несомненно, легко проследить в повествовании Ванденберга неподдельный интерес к историческим фактам, изложенным с большой достоверностью, внимание к обычаям и традициям древних египтян, которые иногда шокируют и всегда увлекают любого, даже самого искушенного читателя. Именно поэтому роман «Наместница Ра» будет интересен самой широкой аудитории — как любителям исторического и приключенческого жанров, так и поклонницам классического женского романа.

О самом Филиппе Ванденберге также можно рассказать много интересного. Детские годы его проходили сначала у приемной матери, а затем в детском доме в Альтеттинге (Верхняя Бавария). Еще в школе Филипп проявлял интерес к исторической науке, что и привело его в 1963 году в Мюнхен для изучения германистики и истории искусств. Также Ванденберг долгое время работал корреспондентом в редакциях газет и журналов, а с 1974 года становится литературным редактором журнала Playboy в Мюнхене. Тогда же он начинает свою литературную деятельность. Сегодня он пользуется уважением читателей во всем мире. Имя Ванденберга запечатлено более чем на 23 миллионах экземпляров его книг (именно таков их суммарный тираж). Романы были переведены на 34 языка, включая турецкий, болгарский, македонский, румынский и китайский.

«Наместница Ра», как уже говорилось, посвящена событиям из истории Древнего Египта. Сюжет разворачивается на фоне одного из наиболее загадочных периодов царства. Дочь фараона, четырнадцатилетняя Хатшепсут, подчинившись воле отца, становится супругой своего двенадцатилетнего брата, рожденного от рабыни, поскольку он единственный наследник мужского пола. Сильная и решительная, Лучшая по благородству (так в переводе с древнеегипетского звучит ее имя) не собирается доверить трон своему мужу-родственнику, а после его смерти сама вступает на престол. Тем самым она наживает себе смертельных врагов среди жрецов Амона-Ра. Но наряду с качествами борца и властителя, которым могли бы позавидовать многие мужчины, Хатшепсут обладает также необычайной привлекательностью. Она страстная женщина, готовая покориться достойному. Именно таким и предстает перед нами великолепный архитектор Сененмут, построивший те творения, которые по сей день повествуют о нетленном времени…

Их история прекрасна и в какой-то степени трагична… Читая ее, вспоминаешь слова Карла Ясперса: «История — то происходящее, которое, пересекая время, уничтожая его, соприкасается с вечным». Прикоснитесь к вечности на страницах этого удивительного романа.

I

Нехси, черный раб, отталкиваясь шестом, вел папирусную ладью с высоко задранным носом сквозь шелестящий тростник. Его тело, прикрытое лишь узкой полоской ярко-желтого схенти,[76] лоснилось на солнце подобно темным камням на порогах Нила. Он излучал силу. Хатшепсут распростерлась у его ног и, опустив руку в воду, пыталась ухватить цветки лотоса, покачивающиеся на бирюзовой глади. Время от времени она поднимала блестящие соцветия на пару ладоней над водой и снова отпускала, так что они, звучно плюхнувшись, продолжали скользить по гладкой поверхности. Перед принцессой, преклонив колена, стояла служанка — еще ребенок, как и она сама, нагая, с едва развившейся грудью и пышными волосами, перехваченными налобной повязкой, — и старательно обмахивала госпожу опахалом из страусовых перьев, чтобы защитить от палящего солнца.

— Вознесем хвалу Амону-Ра, — промолвила Хатшепсут, закидывая руки за голову. — Восславим этот день, как в священный праздник Опет. Умасти меня благовониями, укрась мою шею венком из лотосов и красных пасленов!

Хрупкая служанка улыбнулась, отложила в сторону опахало и потянулась к ларцу эбенового дерева, обитому золотыми гвоздиками, который принцесса всегда держала при себе. Хатшепсут уделяла много внимания своей внешности, как и все девушки ее возраста, однако было одно отличие: дочь фараона Тутмоса могла дать себе волю в желании нравиться. Ей было дозволено обрамлять глаза душистой пастой из черного сланца, уголки глаз подводить длинными горизонтальными линиями, а лицо выбеливать свинцовым суриком, что для прочих слыло немалой дерзостью, — ведь она подражала лику бога Осириса.

Растревоженная стая диких гусей поднялась из береговых зарослей, взмыла в небо и, выстроившись клином, взяла направление на запад, через Нил, к сверкающим скалам нагорья мертвых. Хатшепсут взглядом проследила за их полетом. От яркого утреннего солнца резало глаза. Принцесса опустила взор и… ею овладел ужас. Испугавшись, она ухватилась за мускулистую ногу Нехси, обвила руками его колено и неотрывно смотрела на маленькую служанку, лежавшую перед ней в лодке с безжизненно остекленевшими глазами. В левой груди девушки застряла стрела, вонзившаяся так глубоко, что наружу торчало только оперение. Алая кровь, сочившаяся из раны, окрашивала в багряный цвет связанные пачки папируса, из которых была сделана лодка.

Даже Нехси, словно пораженный молнией Амона, на мгновение застыл в растерянности. Однако он быстро взял себя в руки и, мощно налегая на шест, погнал ладью через тростниковые заросли к берегу. Высоким носом ладьи он прорезал прибрежный ил, прочно закрепил лодку на суше и, выскочив из нее, огромными прыжками помчался вверх по склону.

Хатшепсут было невыносимо оставаться рядом с мертвым телом, и она бегом припустилась за нубийцем. Только теперь до ее сознания дошло, что смертоносная стрела, скорее всего, предназначалась ей, принцессе, а не бедной служанке. При дворе фараона плелось немало интриг вокруг престолонаследия. У Тутмоса не было наследников мужского пола. Казалось, на роду Яхмоссидов[77] лежало проклятие.

Хатшепсут остановилась, решив, что лучше затаиться в прибрежных зарослях. С бьющимся сердцем она прислушалась к неумолчному шелесту тростника, робко огляделась по сторонам, а потом присела и спрятала лицо в коленях.

Звучный голос Нехси заставил ее насторожиться. Бранясь почем зря, он гнал перед собой юношу, долговязого, жилистого, с осторожной, как у кошки, и грациозной, как у газели, поступью. В руках незнакомца был тяжелый лук, а по его бедрам бил колчан со стрелами. Нубиец пинал его, пока не дотолкал до того места, где причалила ладья принцессы.

Хатшепсут поднялась.

— Он клянется, что охотился на диких гусей! — крикнул Нехси и так наподдал парню, что тот, неуклюже перебирая ногами, пролетел вперед и упал. А когда протянул руку за выскользнувшим луком, нубиец прыгнул и с такой силой придавил ее к земле, что юноша скрючился и взвыл от боли подобно шакалу.

— Ах ты, песий сын! Хотел убить Хатшепсут? Наследницу трона! Дочь фараона! — Нехси схватил лучника за патлы и вздернул его голову так, что бешено вращающиеся глаза оказались вровень с лицом несчастного. — Кто приказал тебе? Какие гиены пустыни? Что тебе посулили за это?

Но юноша не отвечал, только орал от боли. Нехси отпустил его лишь после того, как Хатшепсут подошла и дала чернокожему слуге знак освободить жертву. Юноша поднялся.

Теперь, когда его взгляд уперся в мертвую девушку на папирусной лодке, он не мог отвести глаз от крови, струящейся из ее груди, и только лепетал снова и снова:

— Я не хотел, поверьте мне, я не хотел!

— Как твое имя? — спросила Хатшепсут. Парень не отваживался поднять взор на принцессу, лишь шаркал босыми ногами по песку.

— Меня зовут Сененмут, — наконец робко ответил он. — Я — сын Рамоса, которого фараон наградил за храбрость ожерельем доблести, когда он после битвы с азиатами принес трофеи — больше десятка кистей наших врагов.

— Ты — жалкое ничтожество, и твоему достойному отцу придется оплакивать тебя, когда изуродованное тело его жалкого отпрыска, присыпанное песками пустыни запада, разроют и изгложут шакалы да стервятники! — Нехси занес кулак для очередного удара, но Хатшепсут остановила нубийца:

— Дай ему сказать! Приговор еще не вынесен.

Сененмут заслонился руками. Сквозь пальцы он видел все ту же мертвую девушку в ладье и, надеясь отогнать дурной сон, тряс головой.

— Поверьте, — не переставал бормотать он, — я не хотел этого… Я охотился на диких гусей, я часто это делаю и всегда ухожу с добычей, правда… А сегодня бог направил мою стрелу в неверную цель, клянусь отцом моим Рамосом и матерью моей Хатнефер…

— Умолкни со своими клятвами, — оборвал его Нехси. — Знаем, что стрела твоя предназначалась не служанке. Целью твоего подлого выстрела была принцесса!

Сененмут упал перед Хатшепсут на колени и принялся биться головой о красный песок.

— О, Прекраснейшая из женщин, Золотой бутон, Лучшая по благородству![78] — стенал он. — Если на то воля Сета, бога всего злого, пусть я умру за смерть этой невинной девушки! Но Гор мне свидетель: стрела, выпущенная из моего лука, была предназначена одному лишь серому гусю!

Хатшепсут жестом велела юноше подняться и молча смерила его долгим пристальным взглядом. Глаза несчастного, устремленные на нее с мольбой, были полны слез.

— Ты призываешь Гора в свидетели, — задумчиво сказала она. — Пусть будет так. Пусть бог Обоих горизонтов решит, правду ли ты говоришь. Положимся на приговор великого Гора. Да будет воля его!

Едва принцесса закончила свою речь, Нехси схватил парня и утащил его прочь.

Облако красной пыли, несущееся с юга, возвестило о прибытии гонца. И прежде чем взмыленный конь с громким фырканьем встал как вкопанный, гонец выскочил из седла и пал перед Прекраснейшей из женщин[79] ниц.

— Золотой бутон Небес, Любимица богов, Лучшая по благородству, дочь царя Хатшепсут, выслушай, что скажет тебе Пеннекхебет, первый из быстрейших гонцов фараона!

— Говори! — милостиво произнесла принцесса, и царский гонец поднялся с колен.

— Господин Обеих земель, Могучий бык, избранник Ра, его величество фараон Тутмос, любимец Амона, сокрушил племена в песках юга, как трусливых зайцев на краю пустыни. Фараон — да длится его царствие вечно, как само царство Атума,[80] — сейчас со своим флотом на пути в Фивы. И он, могущественный сын богини Нут,[81] вечером проглатывающей своих детей, а утром рождающей их снова, приготовил тебе трофей, от которого возрадуется твое сердце, а душа затрепещет в веселье.

Хатшепсут восторженно захлопала в ладоши, запрыгала, как озорная девчонка, и воскликнула:

— Отец мой Тутмос, Могучий бык, вознаградит тебя за добрую весть!


На третий день четвертого месяца Засухи месоре в южном течении Нила показались корабельные мачты царского флота. Встречный ветер надувал черные флаги победы, укрепленные на канатах верхнего такелажа. В Фивах с быстротой молнии распространилась весть об успешном завершении военного похода. Торговцы и ремесленники оставили свои лавки и мастерские, жены и матери посыпались с плоских крыш приземистых хижин и, таща за собой малышей и на ходу прихорашиваясь, побежали к Великой реке, чтобы с ликованием встретить храбрых воинов.

— Слава сыну Ра! — возбужденно кричали все. — Око Ра осияет фараона!

Пристань на восточном берегу была запружена толпами напирающих и галдящих людей. Казалось, весь город поднялся на ноги. В огромных темных чашах, окружавших причал, чадили красные огни, отражавшиеся на гладких ступенях темно-зеленого мрамора. Две лестницы, на расстоянии двух колесниц друг от друга, спускались к бирюзовым водам Нила.

Оглушительный бой литавр и грохот фанфар возвещали о прибытии стоглавой дворцовой гвардии, личной охраны фараона, тех самых «спутников правителя», которые без раздумий пускали в ход луки, копья и кинжалы, если дело касалось защиты жизни царя или его имущества. Дико жестикулируя, они прокладывали путь к набережной прекрасной царице Яхмос, принцессе Хатшепсут и ее кормилице Сат-Ра, за ними следовала второстепенная царица Мутнофрет со своим сыном Тутмосом. На несколько мгновений крики толпы затихли. Фиванцы пали на колени и, склонив головы, приветствовали царственных особ:

— Миллионы лет жизни благословенным: главной царской жене, грациозной принцессе и ее благородной кормилице! Плетите венцы и возлагайте на их главы!

Мутнофрет с ее отпрыском никто не уделял внимания.

Рабы приволокли ослепительно белый балдахин для защиты семейства фараона от солнца. Под ним установили переносной трон на львиных лапах из позолоченного дерева. Нагие юные девушки, с цветками лотоса в волосах и ожерельями из синего фаянса вокруг талии, усыпали путь цветами.

«Сокол», корабль фараона, лег в дрейф. В одно мгновение воцарилась мертвая тишина, нарушаемая лишь скрипом тяжело груженного парусника и дальним шелестом воды, доносившимся с середины широкой реки.

На рее, в носовой части корабля, головами вниз были подвешены трупы предводителей нубийского восстания. Плетка рулевого Амосиса, сына Абана и Бабы, взлетала, поочередно опускаясь на безжизненные тела то одного, то другого. Славные фиванские воины выстроились по борту — высокие, широкоплечие, поджарые; их торсы были обнажены, а чресла перепоясаны солдатскими кожаными схенти с треугольной средней частью. Каждый сжимал в руках булаву в знак победы над врагом. В их выправке чувствовалась гордость победителей. Целое столетие египтяне, порабощенные иноземными властителями, чуждыми обычаями и нравами, были лишены этого чувства. С той поры как фараон Яхмос, приняв в свои руки царский скипетр и плеть, прогнал захватчиков из их самовольно основанной столицы в дельте Нила, многое переменилось.[82] Царство стояло — такое ощущение было у всех — на пороге великого будущего.

Фараон Тутмос застыл на красном подиуме в центре корабля, словно божественное изваяние в храме Амона. Вокруг надутого кожаного шлема, который Тутмос обычно носил на военных парадах, обвивалась, сверкая золотом и подняв голову над самым его лбом, священная кобра урей — знак божественной царской власти, перед которым фиванцы опускали взор долу. Золотая, в виде плетеной косы подвесная борода гордо выступала вперед, демонстрируя не что иное, как власть, силу и мощь. Египтяне любили и почитали такие символы.

Обнаженный торс фараона, украшенный лишь ускхом, воротником-ожерельем шириной в ладонь, набранным из золотых пластин в форме сокола, казался светлокожим. Широкий пояс со сверкающей пряжкой, представлявшей собой картуш с иероглифами имени фараона, поддерживал выкроенный из единого полотнища схенти с плиссировкой впереди. В отличие от босоногих солдат царь был обут в кожаные сандалии с ремешками, искусно обмотанными вокруг икр. Ладони Тутмоса сжимали скипетр, испещренный великолепной резьбой с позолоченным орнаментом, — своего рода посох, который он редко выпускал из рук.

Как только «Сокол» причалил и толстыми канатами был пришвартован перед балдахином, с корабля до мраморных ступеней спустили расписной трап, и фараон в окружении четырех воинов-«спутников правителя» сошел на берег. Толпа взорвалась неописуемым ликованием, матери подбрасывали вверх своих чад, девушки махали разноцветными покрывалами, и многоголосый хор фиванцев возвестил:

— Привет тебе, Могучий бык, царь Юга и Севера, властитель на миллионы лет!

Фараон Тутмос казался равнодушным к приветственным возгласам; позволяя им витать над собой, он неподвижно стоял, вглядываясь в даль за Великой рекой. Ни Яхмос, свою царственную супругу, ни Мутнофрет, свою возлюбленную, ни наследную принцессу Хатшепсут, выстроившихся перед ним полукругом, он не одарил даже взглядом. За ними стояли бритоголовый Хапусенеб, верховный жрец Большого храма Амона; Пуемре, архитектор и второй жрец Амона; старый Инени, царский советник и архитектор; Тети, таинственный целитель и волхв; царские вельможи, во время трехмесячного отсутствия фараона определявшие судьбу египетского государства.

Минхотеп, управитель царского дома и начальник церемоний, выдержал паузу и начал речь:

— Царь, возлюбленный сын Амона-Ра, Север и Юг стран Нила лежат у твоих ног! Мы, народ твой, радели о твоих храмах и дворцах, матери рожали детей, торговый люд умножал богатство царства твоего. Зерно прорастало скорее, чтобы по возвращении своего повелителя явить богатые плоды. Нил разливался шире, чтобы ты скорее вернулся в свои владения. Так поведай нам о твоем походе против подлых племен Юга!

Тутмос, который был мал ростом, но силен духом, неспешно и величаво повернулся к толпе и заговорил зычным голосом, не сопровождая слово свое даже малым жестом:

— Я, царь Тутмос, с соблаговоления отца моего Амона растоптал и поверг в пыль восставших против владыки Обеих земель. От меча моего и булав моих воинов сокрушились вероломные подобно столбам наших предков перед городскими вратами, хоть и было их великое множество — как песчинок в пустыне.

— Вечно живи, наш царь Тутмос! — неслось из тысяч глоток. — Ты, явившийся нам подобно богу Ра! Север и юг припадают к стопам твоим, и крепости слезно молятся о тебе и царствии твоем!

Когда ликование улеглось, фараон продолжил:

— Посмотрите на наши доверху груженные корабли! Золото и дорогие одежды, соль и бобы привез я добычей. Страна за порогами богата сокровищами, но лежит она в стороне от великого Нила, и не хватает в ней воды. Воды в наших бурдюках едва достало на обратный путь, так что половину пленных пришлось убить. И все-таки женщины жителей песков оказались выносливее своих мужчин, и теперь каждому дому достанется в рабыни нубийка. А в доказательство нашей храбрости взгляните на эти корзины.

Восторженный рев пронесся по толпе, когда воины погнали с корабля нубийских женщин. Цвета эбенового дерева, гибкие, с изящными, как у газелей, движениями, обнаженные чернокожие нубийки балансировали по узкому трапу. Но не их нагота возбуждала сердца и умы египтян, нет, а то, что находилось в корзинах, которые они несли на головах. Когда по указке царского писца Неферабета женщины высыпали содержимое к ногам фараона и знати, Хатшепсут с отвращением спрятала лицо на пышной груди кормилицы Сат-Ра. Она не хотела видеть, как перед фараоном растет груда из сотен пенисов, отрезанных у мужей и отцов нубийских рабынь. А над горой половых членов царские гвардейцы, играя сильными, натертыми маслом мускулами, уже затянули боевую песнь, перекрывающую неистовые вопли толпы:

— Тутмос, ты — царь царей во всех странах, поправший своими сандалиями мятежников! Нет больше бунтарей на Юге, нет врагов на Севере. Города их превратились в руины благодаря твоей силе и мощи!

Под пронзительные звуки флейт и тамбуринов воины фараона начали разгружать парусник на глазах разгоряченных фиванцев. И Неферабет, царский писец, заносил в свои свитки каждую шкуру, каждый сосуд, каждую слоновую кость, как и всякий сундук или ларец. В мгновение ока вокруг нагих нубиек, выставленных на продажу, началась возня и даже потасовки, ибо все желали заполучить одну из крутобедрых зрелых женщин, на которых ночью можно навалиться всей тяжестью, а днем навалить тяжелую работу. Юные хрупкие существа, почти дети, особым спросом не пользовались — по той же причине.

Нубийки безучастно взирали на эту суету. Казалось, после страшных событий последних дней у них уже не осталось слез и они просто-напросто были благодарны судьбе, что всё еще живы.

— Эй, человек, ты меня хотеть?

Тети, целитель и, волхв, обернулся, чтобы посмотреть, кто там лопочет у него за спиной.

— Нгата, — сказала рослая нубийка. — Я… есть… Нгата! — Она ткнула себя в пышную грудь.

Волхв исподтишка огляделся, не наблюдает ли кто за ним, а затем отвел женщину, чья кожа блестела, как полированное эбеновое дерево, в сторону и изумленно спросил:

— Каким это образом ты говоришь на нашем языке, нубийка?

Она смотрела на него, вытаращив глаза, а когда Тети медленно и с нажимом повторил свой вопрос, ответила с виноватой улыбкой:

— Не понимать, человек. Нгата не понимать.

При этом она так энергично замотала головой, что ее груди затряслись, и Тети крикнул писцу:

— Неферабет, я беру эту. Ее зовут Нгата.

Во время раздачи и переписи трофеев, грозивших затянуться до позднего вечера, фараон все так же невозмутимо взирал вдаль. Потом царь Тутмос поднял скипетр, и из толпящихся вокруг балдахина людей с быстротой молнии образовалась стройная процессия во главе с управителем царского дома и начальником церемоний Минхотепом. За ними последовали вельможи и чиновники, царские жены и аристократки, бритоголовые жрецы в накинутых на плечи леопардовых шкурах и, наконец, сам фараон в окружении «спутников правителя». Сплоченными шеренгами, по десять в ряд, к процессии присоединялись фиванцы, которые шествовали степенным, размеренным шагом — как предписывал звучный ритм литавр.


Перевозчик у берега Нила хрюкнул и завалился в своей лодке, словно жирный, набивший брюхо кабан.

Вонючий бурдюк, опорожненный до последней капли, валялся рядом. Кажется, слегка перебрал. Но он был не единственным, кому хмель ударил в голову, — ведь сегодня вино бесплатно наливали любому как в питейных заведениях, так и прямо на улицах города.

В бледном свете луны, отражающемся на водной ряби сверкающими иероглифами, к лодке приближался человек со светящимся стеклянным шаром, который выдавал в хозяине богатого фиванца, ибо такие масляные светильники мог позволить себе далеко не каждый.

— Эй, ты, перевозчик! К западу!

Лодочник не шелохнулся.

— Я заставлю тебя подняться! — воскликнул благородный господин и, запрыгнув в лодку, пнул перевозчика в бок. — К западу, старик, к западу!

Лодочник подскочил так проворно, что утлое суденышко угрожающе закачалось. Он схватил свой шест и, прежде чем направить нос лодки в полноводные струи, пробормотал:

— Господин, никто по своей воле не отважится ночью посетить Долину Шакалов, где мертвые нашли свой покой.

— Тебе незнакомо мое имя?

— Нет, господин.

— Я — Инени, верный советник фараона и начальник работ в Карнаке.

— О, господин, не вы ли ставили великие пилоны в честь Амона, Мут и Хонсу?[83] Чего же вы хотите на том берегу мертвых, где царствует Осирис?[84] Да еще в такую ночь, когда все празднуют победу нашего фараона!

— С каких это пор ты требуешь отчета у своих нанимателей? Давай без лишних слов, в путь, к западу!

Оттолкнувшись шестом, перевозчик проворно повел лодку, так что казалось, будто течение само несет ее к противоположному берегу. Инени сидел молча. Посередине реки он поднялся и описал своим светильником полукруг в воздухе. Как только они достигли другого берега, из темноты вынырнули две мужские фигуры. Один из них вел за собой осла, чтобы встретить странного гостя.

— Да, вот еще что, — обронил Инени, прежде чем покинуть лодку. — Никому ни слова об этой поездке. Проклятие Осириса падет на тебя, если не повинуешься моему приказу!

Лодочник отчаянно закивал.

Инени, не говоря более ни слова, взгромоздился на осла, и трое мужчин исчезли в темноте. На развилке, там, где тропу пересекала дорога, ведущая с севера на юг, они наткнулись на группу оборванцев всех возрастов, с лопатами, ломами и корзинами. И хотя беднякам не была известна цель этого ночного сбора, все они послушно зашагали за человеком на осле.

А тот направил животное по каменистой горной тропе, круто поднимающейся в скалы, о которых шла молва, что там обитает Осирис, властелин царства мертвых, ночью восходящий вместо солнца. Не слишком уютное место!

На середине пути Инени оставил тропу. На плато, усыпанном валунами и обломками скал, которые с незапамятных времен хранили полуденный зной и прохладу ночи, он остановился. Размашистым шагом, эхом отзывавшимся в мертвой тишине долины, он очертил квадрат, обозначив углы камнями, потом дал спутникам знак опуститься на землю и заговорил приглушенным голосом:

— Вы, люди запада, с этого момента, который свел нас здесь, в Долине Шакалов, поступаете на службу к фараону. Я — Инени, советник и начальник работ царя Обеих стран, Могучего быка, лучезарного сына сокологолового бога солнца Ра, пересекающего небесный океан на своей золотой барке, облечен доверием тайно вырыть на этом месте шахту десяти локтей в квадрате и глубиной в тридцать локтей. От нее следует пробить ход кпалате, размеры которой получите в свое время.

— Господин! — отважился на вопрос один из оборванцев по имени Хои. — Почему ты привел нас сюда в столь поздний час?

Голос Инени зазвучал проникновенно:

— Потому что и дальше вы будете работать здесь только по ночам. Скрытно и бесшумно!

Собравшиеся встревоженно зароптали, и царский советник шикнул на них вполголоса.

— Вы, — продолжил он, — каждый день будете получать еду из царских кладовых, и ни в чем необходимом вам не будет отказа. Трудиться станете под покровом ночи, а отдыхать при свете дня. И ни одна душа не узнает о вашей работе. Ибо с восходом солнца лучшие стрелки фараона рассыплются по горному кряжу, и их быстрые стрелы настигнут любого, кто посмеет приблизиться к этому месту.

Могильная тишина воцарилась над смятенными мужами. Лишь дерзкий Хои опасливо осведомился:

— А если кто спросит нас о причинах ночного отсутствия?..

— Вы будете молчать до ухода в царство мертвых. Все вы избраны потому, что ни у одного из вас нет того, кого вы могли бы назвать женой или чадом своим, и потому, что отцов и матерей ваших Анубис[85] уже проводил в мир иной. Так что некому докучать вам вопросами. Но если… — в белом свете луны был ясно виден остерегающе поднятый указательный палец Инени, — если хоть один из вас выдаст тайну ночи, стрелы фараона настигнут всех!

Ни одно слово не сорвалось с уст притихших рабочих. Мужчины сидели, уставившись в темноту.


Зажигательно и возбуждающе звучали инструменты трех нагих азиатских девушек. Каждой из них было не более четырнадцати, и их гибкие тела грациозно извивались в такт музыке. Черные локоны музыкантш, заплетенные во множество косичек, на лбу были перехвачены золотыми венцами. А что за личики! Очи черные, как плоды спелого терна, губы, как финики, а щечки бархатные, как кожица персика.

Минхотеп, управитель царского дома и мастер церемоний, в своем ярком плиссированном схенти, расфуфыренный, как павлин, лишь только заканчивалась музыкальная пьеса, важно шествовал через тронный зал и, оживленно хлопая в ладоши, выкрикивал в экстазе: — Веселитесь! Веселитесь! Плакальщицы не дремлют!

Этот возглас приглашал всех и вся радоваться и наслаждаться каждым мгновением жизни, и после победного возвращения царя из нубийского похода тому было немало причин. Тутмос, прежде исполненный достоинства и недоступный своему народу, сейчас, восседая на величественном троне, выглядел изнуренным и потухшим. Задравшийся до пупа схенти резко контрастировал с высокой короной, к слову, давно уже съехавшей набок.

На пьедестале, по правую руку от него, возлежала Яхмос, главная супруга царя — роскошная женщина с пышными формами, явственно проступавшими под обтягивающим калазирисом из изысканной тонкой ткани. За ней сидела Хатшепсут, тоже в длинном полупрозрачном одеянии. Музыка и танцы экзотических девушек, как и шествия торжественным шагом наложниц гарема, скорее навевали скуку на царицу и ее дочь. Время от времени они развлекались тем, что стреляли глазами в сторону Мутнофрет и ее пащенка Тутмоса, сидевших по левую руку от царя; и в каждом из этих взглядов не было ничего, кроме презрения.

Настроение фараона постоянно менялось: то Яхмос подпадала под его благосклонный взгляд, то Мутнофрет. А чаще ни та ни другая, ибо теперь, когда гарем пополнился новыми лицами, жены мало волновали фараона. Не меньше полусотни созданий, от хорошеньких до очаровательных, обитали в женских покоях, расположенных за царскими палатами. С тех незапамятных времен, когда фараоны, дети богов, взошли на престол Египта — то бишь более тысячи лет, — владыки содержали гарем и часто любили одновременно не один десяток женщин, что, само собой, вело к неизбежным инцидентам. Яхмос, царственная супруга фараона, произвела на свет двух сыновей и дочь, но оба царевича умерли в младенческом возрасте. В заботе о наследнике царь приблизил к трону юного Тутмоса, сына, рожденного ему второстепенной женой Мутнофрет. И не мудрено, что обе женщины терпеть не могли друг друга.

Фараон неверной рукой поднял золотой кубок с вином и, перекрывая рокот музыкальных инструментов, возвестил:

— Благословен день сей, благословеннее вчерашнего, сотворенного Амоном… — Тутмос заметил пренебрежительное переглядывание обеих жен, и лицо его омрачилось. — Хватит! Устал от вашей ревности!

Фараон за волосы подтащил к себе ретивых жен, так что обе были вынуждены бок о бок припасть к его стопам. И каждая смиренно облобызала его стопы. Мутнофрет позволила себе подняться ласками выше, до поникшего обелиска господина, не вводя его в возбуждение.

— Мне донесли, что вы обе, — Тутмос, собрав последние силы, старался казаться беспристрастным, — вы, пока я разил врагов наших в южных пустынях, набрасывались друг на друга, как шакалы в Долине Смерти…

— Она… она порочила меня среди слуг твоих! — Мутнофрет встала на колени перед своим господином, молитвенно воздев руки.

Яхмос, старшая, прекраснейшая и, естественно, более уверенная в себе, постаралась изобразить циничную улыбку.

— К чему же ей впадать в такое волнение? — произнесла она и посмотрела супругу прямо в глаза. — Было бы наветом то, о чем доносят служанки, она бы вряд ли удостоила вниманием пустую болтовню. Но нет! Знает, что ее застали за прегрешением. Вот отчего такое смятение!

— Застали, говоришь, застали! — Голос Мутнофрет источал змеиный яд. — Не делай из себя посмешище!

— Что здесь происходит? — раздраженно спросил Тутмос, и Яхмос не преминула дать ему исчерпывающий ответ:

— Служанки донесли, что Мутнофрет совокуплялась с быком и через девять месяцев произвела на свет Тутмоса. Не священный ли бык Апис Мемфиса оплодотворил ее?

Тутмос расхохотался, шлепнул себя по ляжкам и ткнул пальцем в сторону злосчастного мальца, лицо которого пошло красными пятнами, похожими на яблоки с островов Нила. Он боязливо смотрел в рот повелителю.

— У него что, рога и копыта?

Теперь и царевич робко улыбнулся.

— Или он мычит, как бычок? Не кажется ли вам, что он больше похож на меня, чем на быка?

Тут Яхмос хлопнула в ладоши и крикнула в занавес за пьедесталом:

— Пусть войдет Юя!

Юя, служанка царского гарема, явилась и пала ниц перед царем своим и женами его, упершись лбом в мрамор у ног повелителя.

— Юя, — приказала Яхмос, — поведай нам, что наблюдала ты ежевечерне, когда Ра скрывался за западными горами и Мутнофрет возлегала на ложе свое?

— Г-госпожа, — взмолилась несчастная, — никогда и нигде не проронила я ни слова о том, что сокрыто за вратами гарема…

— Говори! Повелеваю! — словно острый меч, рассек тишину голос фараона.

Музыкантши перестали играть, вельможи, жрецы и все приглашенные, распознав, что назревает скандал, поспешили удалиться. Лишь Минхотеп, Хапусенеб и Сат-Ра остались в зале.

— Так что ты видела? — подбодрила служанку Яхмос.

Воодушевленная благосклонным кивком фараона, Юя отверзла уста:

— В тот час, когда Мутнофрет, моя госпожа и повелительница, отходит ко сну, она имеет обыкновение вынимать из драгоценного ларца, испещренного иероглифами бога Птаха,[86] огромный, покрытый черными пятнами бычий хвост, прекрасный, как солнце. Бальзамировщикам потребовалось не меньше семидесяти дней, чтобы пропитать его священным натром. Мутнофрет, госпожа моя, длинными щетинками хвоста каждую ночь гладит себя промеж ног. А затем, удовлетворенная, опускается на постель свою, обвивает хвост вокруг талии и со сладострастным стоном отдается сну.

Яхмос с триумфом посмотрела в лицо повелителю. Мутнофрет потупила взор.

— Каждую ночь? — уточнил фараон.

— Каждую, — подтвердила Юя.

— И что тут такого? — изрек Тутмос после непродолжительного раздумья. — Женщины изобретательны в том, как ублажать грот своей услады. Одна отдает предпочтение гладкому зубу слоновой кости, другая — щетинкам бычьего хвоста. Подобные толки свидетельствуют лишь о ваших сварах. Каждая завидует положению другой. Ты, Яхмос, моя главная царственная супруга, в твоих жилах течет кровь моих предков, и никто не может оспорить твое место, но у тебя всего лишь дочь. Ты, Мутнофрет, возлюбленная нескольких ночей, родившая мне сына. И что может быть разумнее, чем соединить дочь царских кровей с сыном семени моего?

Хатшепсут, с замиранием сердца внимавшая речам отца, едва не задохнулась. Она чувствовала, что все взоры обратились к ней, но гнев в ее глазах мешал поднять голову и посмотреть в лицо фараону. Она, хранительница крови солнца, Лучшая по благородству, Супруга бога,[87] должна стать женой этого ублюдка, отпрыска обычной девки, да к тому же моложе ее годами? Никогда!

Фараон, будто разгадав мысли девушки, протянул руку и молвил:

— Подойди ко мне, возлюбленная дочь моя, дай твою руку!

Хатшепсут повиновалась.

— Ты молода еще, но достаточно взрослая, чтобы понимать, что ты не чета всем остальным. Ты — верховная жрица бога Амона, как и подобает старшей царской дочери, а это тяжелое бремя. Ты та, которая передаст кровь моих предков дальним потомкам. И подобно Исиде[88] и Осирису ты примешь брата твоего. И так же, как Исида родила Осирису Гора, ты произведешь на свет небесного сокола, который будет передавать трон Гора по наследству миллионы лет.

Хатшепсут содрогнулась от ужаса при мысли, что должна рожать. Она сама едва вышла из детского возраста, Неферабет обучил ее письму и чтению; Сат-Ра, кормилица, посвятила в искусство любви и тайны дворцовой жизни; Минхотеп, начальник церемоний, открыл тайны придворных ритуалов. И теперь она должна отказаться от жизни, которая только началась? Замужняя женщина, а тем более мать, в Египте навсегда хоронила себя за стенами дома.

Фараон взял руку своего сына Тутмоса, бледного, пухлого и неуклюжего, который казался безучастным к происходящему.

— Вы двое, — торжественно начал царь, — призваны сохранить священное наследие Секенен-Ра и его отважных сынов подобно тому, как я и супруга моя Яхмос хранили его…

— Тутмос — сын простолюдинки! — воспротивилась Хатшепсут.

Все присутствующие с напряженным вниманием посмотрели на фараона, не привыкшего к прекословию. Но царь оставался совершенно спокойным.

— Верно, дочь моя. Тутмос — сын простой женщины. Но я — его отец. И моя мать Сенсенеб тоже была простой служанкой. Но кто из-за этого посмеет оспорить мое право на трон Гора?

Хатшепсут поняла, что дальше сопротивляться желанию отца бесполезно. Ей хотелось взвыть от бессильной ярости и с кулаками наброситься на толстого Тутмоса, но разум победил. Без единого слова протеста она позволила отцу соединить свою руку с рукой ненавистного сводного брата.


Зеленый искусственный свет поблескивал со стен — такого Нгата, черная рабыня, сроду не видела.

— Не бойся, — усмехнулся Тети, — это всего лишь горящее масло, посыпанное солью.

Но не тусклый свет испугал рослую нубийку, а бесчисленные странные предметы, инструменты и склянки в доме целителя и чародея, где было полно закоулков. В прозрачных сосудах плавали разные препарированные органы: сердца, почки, желудки и даже матка с ясно различимым эмбрионом. Пахло кислотой, серой, селитрой, а также медом, миррой и фимиамом — и над всем витала дымка из какой-то желтой пудры.

— Египетские лекари знаменитые! — с уважением произнесла Нгата, слегка оправившись от потрясения. — Египетские лекари — колдуны!

Тети расхохотался так, что содрогнулись стены, и Нгата испуганно сжалась. Целитель и волхв явно наслаждался боязливостью нубийки.

— Врачи этой страны, — широко улыбнулся он, — не колдуют, они используют познания науки. И все, что ты видишь здесь, — Тети широко развел руками, словно собирался взмыть в воздух подобно птице, — и есть наука! — При этом он покружился в каком-то причудливом танце по таинственно освещенной комнате, так что Нгату охватил настоящий ужас.

— Что такое «наука»? — Запуганная нубийка опустилась на корзину из тростника.

— Наука? — По дому снова разнесся жуткий смех врача. — Наука — это значит пробовать, экспериментировать, анализировать. Вот тебе пример: фиванские женщины, когда забеременеют, бегут к Хапусенебу, верховному жрецу Амона. Они приносят в жертву соленые хлебы и сладкий мед, чтобы узнать, кто родится — мальчик или девочка. Хапусенеб вопрошает богов. Естественно, что каждое второе предсказание неверное. Если же будущая мать приходит ко мне, то я даю ей оросить ее собственными водами корзину, левая половина которой засыпана зернами полбы, а правая — ячменным зерном. Если первыми проклюнутся ростки полбы, то будет девочка, а если ячменя — мальчик. И в этом нет никакого колдовства — только научные знания!

Внезапно Нгата почувствовала, что в корзине под ней что-то зашевелилось. Она вопрошающе посмотрела на Тети. Тот ответил ей своей обычной широкой ухмылкой и опустил глаза к ее упругим ляжкам, между которыми, угрожающе раздув щитки, покачивалась кобра. Нгата хотела закричать, но леденящий страх сдавил горло, и она, оцепенев от ужаса и воздев руки, лишь таращилась на змеиную голову у своего лона.

— Не шевелись, — сказал Тети ровным голосом, будто речь шла о самом обыденном деле на свете. — Змея просто почувствовала тепло твоего тела. Она тебя не тронет, пока ты остаешься без движения.

Какое там двигаться! Нгата, окаменевшая, будто статуя, в полуобморочном состоянии, следила глазами, как шипящая рептилия в замедленном ритме раскачивалась из стороны в сторону, то опускаясь, то поднимаясь. Тети наслаждался происходящим. «Великие боги, сделайте же что-нибудь!» — взмолилась бы Нгата, если бы могла. Ничего не менялось. Целитель мгновение за мгновением наблюдал возбуждающую картину, следя, как аспидно-черная кобра извивается меж ног женщины. Нубийка уже перестала различать, где сон, а где явь. В любой момент змея могла нанести смертельный удар. И один лишь Тети имел над ней власть. Было ли то явью или плодом ее разыгравшегося воображения, но, продолжая пребывать в паническом страхе, женщина видела, как колдун поднял согнутые в локтях руки, растопырил пальцы и пошел на кобру.

Словно меряясь силой с магом, змея сначала энергично, а потом все медленнее опускала и поднимала голову, а затем раздутая диском шея разом опала, сузившись до размеров остального туловища, и кобра исчезла в той же щели, из которой появилась.

Нгата, все еще не в силах выйти из оцепенения, так и сидела с поднятыми руками и опущенным к своему лону взором. Разгоряченный необычным зрелищем, Тети ущипнул нубийку за кисти, и ее руки, как у куклы, упали, приняв прежнее положение. Если бы он сейчас толкнул Нгату, она бы рухнула наземь подобно черной статуе, сброшенной с пьедестала.

Тети кошачьим шагом обошел неподвижную нубийку, зрачками впитывая пышные округлости ее грудей и живота, увенчанного похожим на цветок пупком, и созерцая сладострастное место под завитками черных волос, там, где встречаются упругие бедра. Потом присел перед ней, чтобы поймать ее взгляд, выставил вперед растопыренные пальцы и повелительно гаркнул:

— Нгата, ты слышишь мой голос, голос Тети!

— Тети! Да! — невнятно донеслось из ее уст.

— Нгата, слушай меня, смотри на меня, смотри прямо в глаза! Что видишь ты, Нгата?

— Змею-урей…

— Что делает змея, Нгата, говори!

— Поднимается, раздувается… Глаза, как огонь…

— Ты боишься эту змею?

— Да, страшно, Нгата страшно, страшно!

— Слушай меня, Нгата! Ты больше не боишься змеи, ибо я, Тети, имею над ней власть, но ты должна делать все, что прикажет тебе Тети, все! Ты поняла?

— Все. Нгата понимать.

— Ты должна делать все, что я от тебя потребую, и никогда не задавать вопросов! Слышишь?

— Нгата никогда не задавать вопросов. Нгата делать все.

— Хорошо, Нгата. Внимание, сейчас я разбужу тебя. Я щелкну пальцами, змея исчезнет, а ты ни о чем не будешь помнить.

И действительно, едва лишь большой и средний пальцы Тети произвели резкий щелчок, Нгата поднесла руки к глазам и потерла их, словно только что проснулась.

— Иди ко мне, Нгата, — сказал чародей, — исполни мой приказ…


Охраняемый злобными псами, Сененмут провел еще один день и ночь в темнице позади дома визиря. Он уже попрощался с жизнью, ибо не мог доказать, что стрела, выпущенная из его лука, не предназначалась ни служанке, ни тем паче принцессе. Рамос, его отец, был крестьянином и трижды в году в поте лица отвоевывал у Великой реки самое необходимое для существования — на большее не хватало. Разве мог он позволить себе писца, который защищал бы в суде его сына?

Тем более был изумлен Сененмут, когда утром третьего дня появились двое слуг «пристанища истины», другими словами, два храмовых жреца, которые, встав по обе стороны, молча препроводили его через узкие улочки пригорода к храму Амона в Карнаке. Сененмут даже мысли не допускал, чтобы задавать вопросы этим бритоголовым жрецам с их суровыми взглядами и накинутыми на плечи леопардовыми шкурами. Перед великим пилоном, вознесшимся выше любого здания в городе, навстречу им выступил Пуемре, второй жрец Амона. В руках он держал мешок.

— Следуя желанию Лучшей по благородству, — коротко возвестил он, — оракул Амона решит, виновен этот юноша или нет. — Он протянул мешок жрецам.

И прежде чем Сененмут в своем смятении сумел найти ответ на вопрос, с чего бы принцесса Хатшепсут могла желать, чтобы судьбу ничтожного определял оракул, ему на голову натянули мешок, достающий до колен, и завязали его вокруг чресл. Потом подтолкнули юношу на порог храма, куда простым смертным вход был запрещен под страхом смерти. Сердце Сененмута бешено колотилось. Удушающий жар бросился в лицо, затем под мешок начала пробираться едкая вонь. Охваченный паникой, Сененмут зашатался, принялся хватать ртом воздух, чувствуя, что вот-вот упадет. Но ни одна рука не протянулась ему на помощь. Может, он стоит посреди полыхающего огня? Не земля ли горит у него под ногами? Не в состоянии даже вообразить себе таинственные внутренние помещения храма, он попеременно ощущал то зной, то холод. Неужели он должен кончить жизнь в пламени?

Вдалеке, словно из мрачного подземелья, раздалось жалобное пение хора высоких женских голосов, прерываемое систрами и трещотками. Голоса становились все ближе и ближе и как будто плясали в экстазе вокруг злоумышленника. Теперь Сененмут начал разбирать, что они поют: «Берите мирру и елей, украшайте грудь венками. Прекрасный бог Амон милостив!»

Но он не мог видеть, как храм постепенно наполнялся красноватым мерцающим светом горящих факелов. Оракул Амона требовал многоголового свидетеля. А посему были призваны явиться все посвященные: жрецы и жрицы, вельможи и высшие чиновники. Все больше и больше фигур выходили из-за могучих колонн гипостильного[89] зала, чтобы с подозрением разглядеть жалкое создание, которое, качаясь, как тростник на ветру, стояло перед пылающим жертвенным огнем. Черный густой чад медленно поднимался, ища отдушину в каменных перекрытиях, и наполнял священные палаты едва переносимым духом.

Вдруг из клубов дыма одновременно вышли две фигуры, перед которыми все присутствующие пали ниц: верховный жрец Хапусенеб, а с ним судья и визирь Сенземаб. В полном молчании они заняли места по правую и левую руку от злоумышленника и повернулись лицом в ту сторону, откуда появились. В мертвой тишине слышались только треск огня и шипение факелов, когда из портала святая святых показалась парящая в воздухе статуя Амона в человеческий рост. В первые мгновения все были охвачены ощущением полной иллюзии, что статуя витает, но потом из дыма выступили четверо нагих жрецов с шестами на плечах. Мелкими семенящими шажками они вынесли тяжелую статую и застыли перед жертвенником с чадящим огнем.

Сенземаб, развернув свиток папируса, возвысил голос:

— Его величество Тутмос, владыка Обеих стран — дабы были дарованы ему жизнь и здравие на миллионы лет, — просит Амона в Фивах, который завершил свой круг, вынести справедливый приговор в сем трудном деле, а именно: Сененмут, сын крестьянина Рамоса и его благочестивой жены Хатнефер, обвиняется в том, что покусился на жизнь Хатшепсут, Лучшей по благородству, Супруги бога и притом поразил стрелой служанку царской дочери. Обвиняемый оспаривает это и утверждает, что застрелил служанку неумышленно, охотясь на диких гусей. Рассуди, Амон из Фив!

Верховный жрец запустил руку в чашу с сухими душистыми травами, захватил целую горсть и бросил ее в жертвенный огонь. Монотонно, нараспев он начал произносить слова молитвы:

— Амон-Ра, владыка Карнака, прими благовония мудрости. — Он взял горсть трав из другой чаши и тоже скормил ее пламени. — Амон-Ра, владыка Карнака, прими благовоние всемогущества.

На жертвеннике зашипело и зачадило, и полосы едкого белого дыма потянулись над отполированным до блеска полом, так что жрецы и вельможи как будто оказались в облаках.

— Поведай, Амон-Ра, владыка Карнака, — возвысил голос Хапусенеб, — сказал ли сей самый Сененмут, сын Рамоса и его благоверной Хатнефер, правду?

Затянутый в тугой мешок, помраченный от жертвенного дыма, Сененмут ожидал своей участи. Что произойдет? Да, о суде страшного оракула Амона ходили разные таинственные толки, но истины никто не знал. Доподлинно было известно лишь одно: приговор бога непреложен, и никто, даже сам фараон, не может помиловать того, кого Амон объявил виновным. Что же он медлит? Ведь всеведущему властелину Карнака, богу Амону, должно быть открыто, что он, Сененмут, говорил правду! Юноша дрожал всем телом, задыхался, едва держался на ногах, ибо понял: сейчас его бросят в священное озеро на съедение крокодилам. Он рухнул как подкошенный.

Жрецы и вельможи даже не заметили этого. Они неотрывно следили за грозной фигурой бога, которая теперь выплывала из густого белого облака как осиянное неземное видение. И вдруг божество пошевелилось, сначала едва заметно, а потом… все явственно увидели: Амон кивнул — значит, Сененмут говорил правду.

По колонному залу прокатился рокот, над которым вознесся зычный голос Хапусенеба:

— Да будет так, владыка Карнака!


Когда Сененмут очнулся, по его телу побежали мурашки. Огромные крокодилы с омерзительными острыми зубами все еще хватали его за ноги, и потребовалось немало времени, прежде чем он справился с жуткими видениями. Уже в следующее мгновение юноша осознал, что лежит на искусно убранном ложе, а голова его покоится на своего рода вилке, какие египтяне использовали вместо подушек.

— Где я? — спросил Сененмут, не зная, к кому обращается.

И вдруг над ним склонилось девичье лицо, и прекрасные, заплетенные в косички волосы пощекотали ему нос.

— Ты в малом дворце, а я Хатшепсут, Лучшая по благородству, любимая дочь фараона.

В первое мгновение Сененмуту пришла в голову мысль о фантастическом видении. Приподнявшись на локтях, юноша обвел взглядом напоенные светом покои, окна, прикрытые светло-зелеными занавесями; узнал над пилястрами у дверей двуликую богиню Мут, увидел в золотых клетках, расставленных здесь повсюду, множество птиц с ярким оперением и воскликнул, откинувшись на ложе:

— О Амон, Мут и Хонсу! Это Обитель вечного блаженства!

Хатшепсут рассмеялась:

— Спокойно, спокойно! Пока что нет. Оракул Амона изрек истину. Властитель Карнака подтвердил правдивость свидетельства. Стрела из твоего лука предназначалась дикому гусю, а не моей служанке и мне.

Вот, значит, как все было. Мало-помалу Сененмут начал приходить в себя. Странно, но он чувствовал себя заново рожденным после того, как уже приготовился к страшной смерти.

— Но почему я здесь, в твоем дворце? — робко осведомился он.

— Очень просто: я приказала Минхотепу, управителю царского дома, доставить тебя сюда, если властитель Карнака подтвердит твою невиновность.

С этими словами девушка хлопнула в ладоши — и полдюжины нагих рабынь, совсем девочек, с тщательно уложенными волосами и маленькими крепкими грудками, вступили в покои. Они принесли с собой блюда, чаши, ларцы, сосуды, каких крестьянский сын никогда не видел, и без всякого приказа, в полном молчании принялись обмывать, натирать, умащивать, причесывать Сененмута.

Юноша лежал, наблюдая за игрой и порханием маленьких ловких пальчиков. Он стеснялся даже поднять взгляд на принцессу, которая, находясь неподалеку, зорко следила за этой чувственной процедурой. Выученные купальщицы сноровисто мыли, терли, скребли, массировали и под конец, сняв с подопечного схенти, оставили его, гладкого и душистого, лежать обнаженным. Затем рабыни исчезли так же незаметно, как и появились.

Хатшепсут стояла рядом и улыбалась.

— Какой ты красивый и сильный…

Сененмут напряг все свои умственные способности, чтобы найтись с ответом.

— Почему ты это делаешь, принцесса? — наконец выдавил он.

— Ты мне нравишься.

— Но ведь я — сын крестьянина Рамоса, живущего милостью священного Нила, когда он заливает поля в Ахет, время Половодья.

— А я — дочь фараона Тутмоса, наследница крови солнца, — насмешливо подхватила Хатшепсут.

— Но это неправильно, когда Лучшая по благородству, Супруга бога, дарит свою благосклонность ничтожнейшему.

— Что правильно, а что нет, решаю я!

Сененмут умолк. Он не осмелился даже шелохнуться, когда Хатшепсут склонилась над ним и провела по всему телу изящными тонкими пальцами, но кровь в его жилах закипела. Возможно, именно из-за того, что она касалась его лишь кончиками пальцев, он так возбудился, что едва сдерживался, чтобы не наброситься на девушку и не стиснуть ее в своих объятиях.

Пусть крестьянскому сыну и исполнилось всего лишь шестнадцать лет, о плотской любви он уже имел понятие. В двенадцать его соблазнила Руя, жена начальника фараонова войска, пока ее супруг был в походе. Она взяла его обелиск в рот и вдохнула в вялый орган, которому Сененмут прежде едва уделял внимание, такую силу, что тот заставил трепетать сладострастную женщину. Власть, которую он, еще ребенок, с тех пор возымел над зрелой женщиной, в то же время сделала его пленником. Он снова и снова желал овладеть знатной фиванкой, супругой начальника царских войск, и по ночам прокрадывался в дом вояки. Сененмут даже пожертвовал голубя богу плодородия Мину, чтобы ее мужа опять отправили на войну, и его молитва была услышана. А покинутая Руя каждую ночь, когда ему удавалось сбежать из дому, обучала его искусству любви.

Хатшепсут была девушкой его возраста. В ней соединились очарование юности и жар взрослой женственности. Сененмут таял под ее нежными ласками. Его тело вздымалось и требовательно устремлялось ей навстречу. Хатшепсут поняла. Она послала его твердый обелиск глубоко в себя и почувствовала боль, повергшую ее в восторг и упоение.

Принцесса тоже не была девственницей. По древнему обычаю — так повелось от богов — невинности ее лишил отец Тутмос, и с той поры время от времени ей приходилось исполнять его волю — довольно сомнительное удовольствие! Удовлетворения она не испытывала и всякий раз спрашивала себя: ну почему так должно быть? Почему только мужчины могут предъявлять свои права?

И вот сейчас, раздвинув ноги, она сидела на крепко сложенном парне и, казалось, вела рукопашный бой с невидимым врагом. Прыгая на нем, как ястреб-перепелятник на своей курочке в прибрежных нильских зарослях, Хатшепсут полностью отдалась необузданному желанию. Ее вожделение прибывало, как полные воды, грозя разбушеваться не испытанной доселе страстью. Словно одержимая, принцесса впивалась ногтями в грудь Сененмута, лизала его шею, вонзала зубы в гортань подобно степному хорьку, который тащит змею, доставшуюся в добычу.

Крестьянский отпрыск давно забыл про свое необычное, нежданно-негаданное положение и все глубже и глубже входил в девушку. Большой храм Амона в Карнаке мог бы обрушиться — Сененмут не услышал бы грохота. Как извивалось ее тело! Как, подобно золотым рыбкам в священном озере, плескались ее груди! Каким водопадом ниспадали на него ее волосы! Исступленно, как жрицы в великий праздник Опет, плясала она на его чреслах, касаясь их дрожащими ягодицами, — и он позабыл обо всем на свете. Все его существо устремилось к одной-единственной цели: излиться в нее, мощно, как Нил в месяце Половодья паофи, который орошает томительно жаждущие его вод поля.

И когда девушка завизжала, как молодая кошка в охоте, и возликовала, подобно хору жриц, поющих гимн Мину, когда она страстно возопила: «О мой Сененмут! Мой прекрасный возлюбленный!» — гигантская волна подняла его на гребень, закружила, несметное число раз накрывая бурлящей пеной, и мягко вынесла на ласковый, залитый солнцем песчаный берег.

— Моя принцесса, моя любимая, — прошептал Сененмут, — ты цветок лотоса в водах вечности! Все, что имею, отдал тебе.

Хатшепсут улыбнулась.

— И очень щедро! Больше, чем я смогу вознаградить.

Он заглянул ей в глаза, не смеется ли она над ним. Девушка смотрела серьезно.

— Как бы я хотела, чтобы Ра, правитель миров, утром восходящий на горизонте, вечером уплывающий отдыхать, не предназначил мне судьбу дочери царя! Тогда я могла бы уйти с тобой, обрабатывать поле, печь хлебы, а по ночам возлегать с тобой, когда меня позовешь!

Сененмут зажал ей рукой рот.

— Не говори таких слов! Я — сын крестьянина Рамоса, ты — дочь фараона Тутмоса. Неправедно то, что мы сделали.

— Неправедно, да, — ответила принцесса. — Но таково было желание моего сердца. Разве должна я страдать от жажды, когда рядом бьет родник?

Сененмут пожал плечами.

— Кому тебя предназначили?

— Отец отдал меня юному Тутмосу, чтобы кровь солнца не иссякла.

«Этому тюфяку?» — мысленно ужаснулся Сененмут. Ему приходилось видеть царевича на праздниках и шествиях, этого маменькиного сынка, всегда находящегося подле Мутнофрет. Сененмут закрыл лицо локтем.

— Знаю, что ты думаешь, — сказала Хатшепсут. — Наверное, жалеешь меня из-за того, что мне придется жить с выродком. Не печалься! Я придумаю, как с этим справиться. И ты мне в этом поможешь.

— Да, — с готовностью согласился Сененмут.

II

Бритоголовые жрецы размахивали кадильницами с фимиамом и монотонно читали заклинательные молитвы: — Изыди, дух болезни, притаившийся в членах фараоновых! О, бог, будь ты в мужской или женской ипостаси, ты, сокрытый от глаз, покинь его!

Фараон Тутмос, ослабевший, весь в поту, корчился на своем ложе. Приступы лихорадки сотрясали его тело.

— Помет льва, помет пантеры, помет газели, — вступил Хапусенеб, раскладывая высушенные экскременты на область сердца, желудка и печени царя, — проникните в Сах[90] фараона и убейте своим духом все дурное!

Верховный жрец окропил зловонным настоем сосновой живицы, смешанным с соком латука, чеснока и сельдерея, бившееся в судорогах тело и замешал на нем экскременты диких животных.

Фараона от этой процедуры вырвало, и Хапусенеб возликовал:

— Бог болезни исходит! Хвала Амону!

Тут в покои вошел Тети. Это Яхмос послала за целителем, потому что медицине доверяла больше, чем таинствам посвященных. Яхмос схватила Тети за руки и в слезах умоляла его помочь Тутмосу, обещая ему все золото из ларей своих предков.

Тети попросил жрецов удалиться и велел рабам обмыть фараона. Как только все было исполнено, он вынул небольшой острый нож.

— Целитель, хранитель жизни, что ты намерен делать? — в ужасе воскликнула Яхмос.

— Осирис уже стоит подле него, — спокойно ответил Тети. — Если и есть еще одно средство, так только это! — Он поднял нож. — Биение его сердца слабо. Оно больше не в силах выкачивать яды из тела.

Увидев растерянность на лице царицы, Тети пояснил:

— Знай же, главная супруга фараона, что от сердца во все члены отходят каналы, которые несут с собой жизнь, как воды Нила, орошающие поля.

Он подошел к фараону, который теперь затих, и уверенным жестом вонзил нож в определенное место на шее. Поток темной крови пролился в чашу, поднесенную целителем. Не поднимая глаз, Тети продолжил свою речь:

— Четыре из этих каналов ведут к глазам, носу и ушам, по шесть — к рукам и ногам, четыре других — к печени, легким, селезенке и кишечнику, а два — к мошонке и мочевому пузырю. — Он сделал еще три надреза в области живота, откуда хлынула кровь, и вещал дальше: — Подобно тому, как все живое на полях гибнет, если каналы закупорены, умирает и человек, если его сердце не может больше прогонять кровь. Сейчас я искусственно создал отводы. Будет на то воля Амона, твой супруг поправится.

Яхмос уже бросилась целовать руки целителя, как вдруг тело фараона изогнулось в предсмертной судороге и обмякло — так падает замертво жертвенный бык, заколотый верным ударом жреца. Кровь из надрезов иссякла. Лицо Тети омрачилось, он повесил голову. Фараон Тутмос был мертв. Душераздирающий вопль сорвался с уст Яхмос. Его услышали ожидавшие за дверьми жрецы, которые поспешили возвратиться в покои, чтобы начать водить таинственные хороводы вокруг тела усопшего.

Хапусенеб заунывно запел:

— О, царь загробного царства Осирис, владыка Абидоса,[91] смотри, я прибываю к тебе. Праведными путями ходило сердце мое. И нет в моем сердце греха.

Яхмос, скорбящая супруга, разорвала на себе одежды, так что обнажились груди, служанки подали ей корзинку с илом из поймы Нила, которым царица обмазала себе голову и лицо, а потом твердо произнесла:

— Так ступай же, сын Амона, к богам, породившим тебя! Да будет тебе дана жизнь на миллионы лет!

Хатшепсут держала мать за руку. Мутнофрет и юный Тутмос стояли рядом. Из глаз их лились слезы. И года не прошло, как по воле отца соединили брачные узы Тутмоса и Хатшепсут — вполне формальной и обыденной церемонией, мало что изменившей в жизни царской дочери. Если она и не презирала молодого супруга, то уважения к нему никак не выказывала. А с чего молодой женщине в цветущем возрасте почитать неуклюжего бестолкового двенадцатилетнего мальчишку?

Принцесса, в противоположность матери, не уронила ни слезинки. Она не простила отцу принуждения к этому браку, а уж любить его никогда не любила.

— Страна под твоим управлением процветала в сытости и довольстве, — заходилась в рыданиях Яхмос. — Повсюду царили мир и порядок. Нубийцы и азиаты с поклоном приходили к дворцу твоему. Народ твой припадал к стопам твоим и целовал землю под твоими сандалиями. А теперь Ка[92] покинул тебя, чтобы предстать перед Великой Эннеадой[93] богов!

Все присутствующие чинно кивали. С громкими воплями, бия себя в грудь, женщины царского дома в сопровождении служанок выбежали из дворца на улицы, чтобы оплакать умершего согласно погребальному обряду.


Этой ночью Хатшепсут никак не могла заснуть. Из западной пустыни доносился вой шакалов. В конце концов она встала и начала беспокойно ходить по покоям. Будущее казалось ей туманным. Кто теперь сядет на царский трон? Тутмос? Ни за что!

Она накинула на калазирис легкое покрывало и разбудила Сат-Ра, спавшую в соседней комнате.

— Идем, — коротко сказала Хатшепсут, и кормилица сразу обо всем догадалась.

Сат-Ра знала не только о каждом шаге Хатшепсут, но и обо всех сокровеннейших мыслях своей подопечной. Разумеется, ее любовная связь с Сененмутом не была для Сат-Ра тайной. Она даже потворствовала ей, поскольку тоже считала юного Тутмоса неподходящим мужем для принцессы.

Обе женщины выскользнули из дворца и крадучись пошли по темным улицам Фив. Свободно разгуливающие кошки, не ожидавшие наткнуться на столь поздних прохожих, с громким мяуканьем бросались врассыпную, за запертыми воротами тявкали собаки.

У дома крестьянина Рамоса Сат-Ра вышла вперед и постучала в двери. Хатнефер отперла и смущенно сообщила, что Сененмут не ночует дома и что она не знает, где он.

Сат-Ра и Хатшепсут молча переглянулись. И вдруг принцессу словно прорвало, она схватила кормилицу за руку и потащила за собой.

— Что на тебя нашло? — бормотала Сат-Ра. Хатшепсут, стиснув зубы, тянула и поторапливала кормилицу. Только перед домом начальника войск Птаххотепа женщина поняла, что задумала принцесса.

— Откройте! — Хатшепсут изо всех сил колотила костяшками пальцев в дверь. — Откройте же!

Чуть погодя на пороге появилась Руя, сочная, как дыня в плодородных землях, с легким покрывалом вокруг бедер. Хатшепсут оттолкнула ее и ворвалась в дом, прежде чем хозяйка успела загородить дорогу.

— Я так и знала! — ядовито прошипела Хатшепсут. — Бог Мин мне свидетель, я знала!

Перед ней, в постели начальника войск, лежал Сененмут, стыдливо прикрывая наготу льняным покрывалом.

— Неужели тебе не хватает моей любви, что ты обманываешь меня с этой безродной солдатской потаскухой? — На глаза Хатшепсут навернулись слезы. — Что у нее есть такого, чего нет у меня? Обвисшие титьки? Или ее жирные ляжки так возбуждают, что ты от меня бежишь к ней? А может, ее колючие глазки околдовали тебя? — Сат-Ра попыталась остановить принцессу, но та распалялась все больше. — Разве не я послала тебе Неферабета, царского писца, чтобы он обучил тебя речам и письменам? Не я ли дала тебе в учителя Инени, царского архитектора, чтобы он привил тебе навыки своего искусства? И вот чем ты отплатил мне!

Хатшепсут упала на колени и спрятала лицо в ладонях. Сененмут в растерянности сел на постели, не зная, что ему делать.

Что он мог ответить? Да, он любил Хатшепсут, но сладострастие жены начальника войск притягивало его. Это было совсем другое чувство, вожделение, временами переходившее в безразличие. Иногда это чувство исчезало, как исчезает по утрам рассеивающаяся молочная дымка тумана над водами Нила. Но подобно тому, как ночь во время Засухи заново нагоняет на Великую реку туман, так возвращалось и его влечение к этой женщине.

— Любимица богов, супруга Амона, — начал Сененмут в изящных выражениях, — как могу объяснить тебе я, недостойный…

— Тут и объяснять нечего, — резко оборвала его Хатшепсут. — Нечего!


В ту же ночь другая девушка пробиралась на западной стороне Нила по крутой тропе в Долину Шакалов, чтобы найти возлюбленного. Уже много дней она не видела его, и беспокойство ее возросло до безумия. Хои жил у подножия гор, и она встречала его вечерами, когда гнала домой своих коз, целый день пасущихся на плодородных землях. Хои всегда попадался ей с корзиной и неизменной деревянной лопатой на плече. На ее привычный вопрос, куда он отправляется в столь поздний час, тот неизменно отвечал с улыбкой: «Работать, конечно».

Кия — так звали девушку — уже давно хотела узнать, что у него за работа такая, только подозревала, что Хои не понравятся ее расспросы. В течение всего времени Засухи Хои возвращался с работы чуточку раньше, и Кия старалась подгадать так, чтобы встретиться с ним, а потом они любили друг друга на огуречных полях или в зарослях гибискуса. И вот прошло уже три дня, а Хои не появлялся.

Сердце девушки едва не выскакивало из груди — и не только из-за крутизны горной тропинки. Кие было страшно, очень страшно, и каждый свой шаг она делала осмотрительно, чтобы случайно сорвавшийся камень не покатился с грохотом в долину и не выдал ее. Внутренний голос нашептывал ей, что она ступила на запретную тропу.

Ни один обитатель западного края не пошел бы по доброй воле в Долину Шакалов, и уж тем более ночью.

Среди населения ходили жуткие истории о том, что творилось здесь под покровом тьмы. Говорили, будто шелудивые псы пустыни насмерть грызутся за мумии умерших, которые ожидают, когда Осирис вдохнет в них новую жизнь; будто от тел, погребенных в соответствии с обрядом, но не слишком глубоко, остались лишь отдельные части: голова, рука, нога…

Каким таким тайным делом мог заниматься Хои? И почему он никогда не говорил об этом?

Кия остановилась, чтобы перевести дух. Ей показалось, что из глубины долины доносятся приглушенные голоса, и она внимательно осмотрелась. Впереди колебались тусклые огни прикрытых светильников, которые, казалось, поднимались по склону.

— О, Исида и Нефтида, сестры Осириса! — взмолилась Кия. — Прогоните моих врагов! Шу и Тефнут, сделайте меня невидимой![94]

Чтобы придать своей мольбе больше силы, она бросила камешек, который с грохотом покатился вниз, а потом нашла себе убежище за выступом скалы. Кия вслушивалась в ночь. Голоса приближались. Девушка вжалась в холодную скалу и, затаив дыхание, крепко сомкнула веки, как будто это помогало не обнаружить ее.

Словно по чудесному мановению Амона-Ра, шаги так же мерно удалились, как и приблизились. Кия с шумом втянула воздух. В бледном свете лунной ночи, распростершейся над долиной, она различила четыре фигуры, которые направлялись в горы. Наверное, жрецы мертвых, ибо пониже спины у них болтались отрезанные звериные хвосты.

Что делают жрецы в этом пустынном краю? Может, это ночное шествие как-то связано с исчезновением Хои? Чем дальше уплывали пляшущие светильники, тем больше крепла в ней решимость. Налетел легкий ветерок, принося весть о скором наступлении времени Половодья. Поежившись, Кия собралась с духом и стала красться за жрецами.

С трудом добравшись до гребня горного хребта, где начинался перевал в потаенную долину на той стороне, Кия опустилась на четвереньки, чтобы ее силуэт не был заметен на фоне темного неба. Вид, открывшийся взору девушки, поверг ее в смятение. В долине, где Кия ожидала найти запустение и мертвый покой, бурлила жизнь! Огромные факелы освещали вход в подземелье, к которому жрецы подбирались, словно гусеницы к своему укрытию.

У входа в пещеру царила суета. Нагие люди появлялись из глубины, что-то складывали на площадке и снова исчезали. У Кии перехватило дыхание. Неужели и Хои здесь? Слишком далеко, чтобы разглядеть, а приблизиться к таинственной стройке страшно. Так что остается только ждать.

Прошло немного времени, и жрецы вышли из пещеры, ведя за собой по меньшей мере два или три десятка мужчин, которые, как воины на перекличке, выстроились на площадке перед входом, освещенной ярко горящими факелами. Четверо жрецов между тем вскарабкались выше по склону, и вдруг откуда ни возьмись у каждого из них оказался в руках лук со стрелами, огромный, какими обычно бывали вооружены только передовые бойцы фараонова войска. Тетивы были натянуты, стрелы нацелены на рядынагих фигур. Люди даже не успели сообразить, что происходит, как четверо из них упали на землю словно подкошенные. Некоторые из жертв взвыли в смертельном ужасе, иные бросились врассыпную, пытаясь скрыться под покровом ночи, — но всех их настигли меткие стрелы.

Кии стало плохо, тошнота подступила к горлу. Еще никогда в жизни она не видела, как умирают люди, даже в священный праздник Опет или в Праздник урожая в месяце месоре, когда забивали козленка, она убегала, чтобы не видеть жестокого убийства.

Однако теперь она еще и подумать не успела о бегстве, а жуткое представление уже кончилось. Несчастные лежали распростертыми на земле, а жрецы переходили от трупа к трупу, чтобы посмотреть, все ли мертвы. Наверное, они еще и считали убитых, потому что внезапно послышались возбужденные крики, что кто-то сбежал, и в темноту полетели стрелы.

Кия еще сильнее вжалась в скалу. Ей хотелось кричать, выть от страха и ужаса, но у нее сжало горло, ибо она осознавала, что это стало бы и ее концом тоже. Возгласы жрецов, перекликавшихся во тьме, многократно отражались от скал. И вдруг в двадцати шагах от нее из темноты вынырнула согнутая фигура, бесшумно и ловко карабкающаяся по склону. Кия хотела убежать, броситься сломя голову вниз по крутой тропе, лишь бы оказаться подальше от этого страшного места, но ужас парализовал ее, колени и локти одеревенели, и она не могла сдвинуться с места. Внезапно девушка услышала свой собственный слабый голос:

— Эй, э-эй, сюда! Не бойся, я — Кия.

Человек вздрогнул, как будто по его спине прошлась плеть судьи, а потом опустился на землю. Он тяжело дышал.

— Иди сюда! — Кия протянула руку, но незнакомец не смел пошевелиться.

Каждый обломившийся камень мог покатиться и выдать его. Так оба и лежали не шелохнувшись, пока голоса внизу не затихли.

Наконец Кия собралась подняться, чтобы переползти к незнакомцу.

— Оставайся на месте! — едва слышно предостерег тот, осторожно встал на ноги и, вскарабкавшись наверх еще на пару локтей, опустился неподалеку от нее.

Оба вслушивались в ночь. Медленно, подобно двум крокодилам у берегов Нила, они поползли друг к другу, пока не стали различимы их лица.

— Не бойся, я — Кия, пастушка, — прошептала девушка.

Незнакомец кивнул и уронил голову на скрещенные руки. Он плакал. Теперь, когда ему удалось избежать страшной смерти, его тело содрогалось от рыданий.

— Какой закон вы преступили? — тихо спросила Кия. Незнакомец вытер глаза.

— Преступили? — Его голос дрожал. — Мы не преступники. Мы строили усыпальницу фараона. Сорок локтей в глубину, с прекрасными палатами. Я резал на камне рельефы, чтобы прославить жизнь нашего царя.

— Почему же тогда вас решили убить? — Кия громко всхлипнула.

— Чч-ш, тише! — сердито шикнул незнакомец. — Почему! Ни одна живая душа не знает об этой гробнице. Да, Тутмосу построили погребальный храм, как и всем царям до него. Только его похоронят не там, а здесь, в Долине Шакалов. Тайно! Но они боятся, что кто-нибудь из нас, строителей, может проговориться, вот и ждали, когда мы закончим работу, а потом… Песьи отродья Сета!

— А вы там… — нерешительно начала Кия, — у вас там… среди строителей гробницы не было человека по имени Хои?

— Хои? — пробормотал чужак. — Да, был. Отличный парень. А что?

Его глаза наполнились ужасом, когда девушка взвилась, воздела руки и издала протяжный, пронзительный вопль.

— С ума сошла?! — Незнакомец вскочил, чтобы броситься на девушку, притянуть ее к земле и успокоить, и в тот же миг в его спину вонзилась стрела.

Кия увидела подрагивающее древко с оперением и, не помня себя, будто за ней гнались шакалы, помчалась по узкой тропе в долину. Спотыкаясь, падая, обдирая в кровь колени и снова поднимаясь, она неслась как сумасшедшая, пока не рухнула без сил на том месте, где пустынный горный кряж сменялся плодородными землями.


Юный Тутмос, разодетый, как танцор на священном празднике Опет, вошел в покои своей супруги Хатшепсут.

— Корона фараоном еще не делает! — расхохоталась Хатшепсут, намекая на его помпезный головной убор.

Хатшепсут, расчесывая свои длинные смоляные волосы, слушала чарующую игру слепого арфиста. Кроме фараона, он был единственным мужчиной, которому дозволялось входить в покои юной царицы.

Тутмос снял с головы высокую корону, но и в полосатом сине-красном платке-немесе под ней он выглядел довольно импозантно.

— Сомневаешься в моих способностях, знаю, — усмехнувшись, сказал фараон. Он уселся в изящное кресло с ножками газели и резной спинкой с иероглифами богини мудрости Маат.

Хатшепсут покачала головой:

— Я не сомневаюсь, я знаю это наверняка. Как и то, что Ра каждое утро восходит на небосклоне. Как непреложно то, что мужчина извергает, а женщина принимает в себя. И что все рожденное однажды вернется к Осирису.

Тутмос, неспешно налив вино в золотую чашу, ответил:

— Однако таковой была священная воля твоего отца…

— Помню, — с досадой в голосе оборвала его Хатшепсут. — Поэтому я и стараюсь следовать воле моего отца — да живет он вечно!

— Целыми днями взывал я к Ра-Хорахте — от его восхождения и до заката — и приказывал забивать белых быков, чтобы принести на алтарь Амона лучшие куски. Я обращался к богу с единой молитвой: чтобы он переменил твое отношение ко мне и чтобы ты любила меня, как Исида своего брата и мужа Осириса.

— Что касается любви, тут и вся Эннеада богов бессильна. Тебе известно это.

Тутмос согласно кивнул и с церемонным видом изрек:

— Вскоре серп бога луны Хонсу уступит место серебряному диску, и семьдесят дней обряда бальзамирования закончатся. Но прежде чем жрецы направят к западу священную барку с мумией нашего отца, должно быть заложено семя для потомков крови солнца.

— Смилостивься, Хатор! — Хатшепсут опрокинулась на постель, задрала подол своего калазириса и насмешливо произнесла: — Тогда за дело, сын фараона!

Тутмос повесил голову.

— Только не так, Хенеметамон. — Это второе имя молодой царицы означало «Та, которую объемлет Амон».

— А ты ждешь, что я буду соблазнять тебя, как портовая потаскуха, звуками систра и сладким ароматом моего грота? — Хатшепсут рассмеялась. — Тогда почему бы тебе не взять какую-нибудь безродную, хотя бы нубийскую рабыню с широкими бедрами и толстыми губами? Твой отец тоже был не слишком разборчив, когда брал твою мать.

Тутмос вскочил и в гневе топнул ногой.

— А ты вообще уверена, что царь Тутмос — твой отец? Я, Тутмос младший, его сын, лучшее доказательство тому, что ночами он дарил свою благосклонность другим женщинам. Думаешь, твоя мать Яхмос в это время сидела в гареме, вознося молитвы?

— О нет! — вскипела Хатшепсут. — Когда я еще была ребенком, моя мать Яхмос рассказывала мне такую историю: бог Амон узрел женщину несказанной красоты, стройную, с вьющимися локонами, и послал к ней ибисоголового Тота,[95] чтобы он узнал, кто эта красавица. Тот возвратился и сообщил, что прекраснейшая из прекрасных зовется Яхмос и она верная жена фараона Тутмоса. Тогда бог Амон трижды обернулся вокруг себя и принял облик ее супруга. Он явился во дворец и нашел красавицу спящей. Божественный аромат Амона пробудил Яхмос, и она улыбнулась ему. Амон же воспылал к ней, и она возликовала, пораженная его красой: «О, вершина великолепия, твое сияние объемлет меня!» Тогда Амон, властитель Карнака, обратился к матери моей Яхмос: «Я вложил в твое тело дочь, и ты назовешь ее Лучшая по благородству, то есть Хатшепсут, а также дашь ей еще одно имя — Та, которую объемлет Амон, то есть Хенеметамон». И прежде чем исчезнуть, добавил на прощание: «Моя дочь будет царем этой страны».

Тутмос едва заметно вздрогнул. Он просто не дорос до своей молодой жены. Хатшепсут была не только старше, но и умнее, прозорливее, сильнее его. Так что он отпил из чаши глоток и собрался молча удалиться. Но в этот момент в покои царицы ступила служанка Исида с корзиной сочных румяных яблок и черного винограда. Исида едва вышла из детского возраста, однако под легкой одеждой уже угадывались округлившиеся формы.

— Может, тебе взять ее? — крикнула Хатшепсут вслед униженному супругу.

Взбешенный ее словами, Тутмос развернулся, подступил к оробевшей служанке, сорвал поясок с ее чресл и опрокинул девушку на ложе царицы. Словно мемфисский Апис, он набросился на нее, подмяв под свое тучное тело. С неистовой яростью, одним рывком царь раздвинул стройные бедра служанки и ворвался в нее с такой мощью, что та закричала, как загнанный зверь, который больше не в силах сопротивляться.

— Ты его чувствуешь? — прохрипел Тутмос. — Это обелиск фараона, который вдохнет жизнь в твое тело, подобно бараноголовому Хнуму![96]

— Да, чувствую его, — с дрожью в голосе пискнула Исида. — Чувствую, подобно Нилу, приемлющему в себя весло гребца.

Лицо царицы помрачнело, в глазах разгорелся пламень зависти и злобы. С яростью дикой кошки она кинулась на упивающуюся парочку, вцепилась в супруга, оторвала его от взвизгивающей служанки и гневным взором приказала ей исчезнуть. А потом широко раздвинула ноги, давая понять, что готова принять в себя фараона, подобного Мину с поднятым фаллосом.


На семидесятый день по завершении земной жизни фараона Тутмоса жрец Ур[97] храма в Карнаке созвал жрецов мертвых в палату бальзамирования, где тело фараона лежало в растворе щелочи. Музыканты щипали струны и дули в свои инструменты, танцоры, прищелкивая, высоко прыгали, а рабы махали опахалами из плотных пальмовых ветвей. И над всем этим действом плыли облака фимиама.

Жрец Ур, завершавший обряд бальзамирования, воскликнул:

— Воистину бог солнца ты, владыка о двух головах льва! Ты — Гор и мститель за отца своего Осириса! Священной водой Нила омыли мы тебя спереди и селитрой сзади. В молоке священной коровы Хатхор искупали тебя. И вот все дурное вышло.

Натр вытянул из тела царя все жидкости. Бальзамировщики через единственный, левосторонний, разрез в паху очистили всю брюшную полость от внутренностей, удалили сердце, печень, почки и легкие. Чтобы добраться до мозга, серебряным резцом рассекли носовую перегородку и с помощью железного крюка извлекли его. Теперь все законсервированные органы были помещены в четыре канопы, которые стояли готовыми к погребению вместе с мумией.

Вперед выступил жрец Сем[98] с накинутой на плечо леопардовой шкурой и начал обряд отверзания уст. Жезл с наконечником в виде головы барана он вставил в рот мертвого фараона и повернул так, что клацнули челюсти, а потом начал заупокойную молитву:

— Взирай, Осирис, божественный отец, отверзаю уста сыну твоему, дабы вернулась к нему жизнь! Пусть его Сах не станет добычей червей, подобно телам животных на земле, птиц в поднебесье и рыб в водах! Пусть все его члены и органы навечно останутся при нем, подобно тому, как твой Сах вечно при тебе!

После этого жрецы продолжили ритуал. Они покрыли тело фараона золотом, плотью богов. На пальцы рук и ног надели золотые наперстники. Разрез в паху закрыли золотой пластиной, на руки — до локтя — и на ноги — по колено — надели золотые браслеты и кольца, на шею и грудь возложили золотую пектораль и множество амулетов.

Далее руководство принял на себя жрец Ур. Рабы подали ему щедро пропитанные миррой льняные платки и благоухающее виссонное полотно, нарезанное лентами. Он туго набил рот и нос льном, чтобы не ввалились щеки и не сплющились ноздри, а потом начал бинтовать мумию: сначала руки и ноги, за ними туловище и только под конец голову. После каждого готового слоя за работу принимался второй жрец: он обмазывал виссон кипящей камедью — и так семь раз.

— Восстань, Осирис! — провозгласил жрец. — Ты вновь обрел твердость, о, бог с остановившимся сердцем! Твоя глава снова крепка на спинном хребте, так взойди же на свой трон!

Четверо жрецов поставили мумию, прислонив к стене, четверо других внесли золотой саркофаг, изготовленный самим Тхути, золотых дел мастером при дворе фараона. Это был внутренний гроб в форме мумии с парой крыл, перья коих, покрытые синей и красной эмалью, простирались от плеч до стоп. На груди — изображение коршуна, символа Верхнего Египта. На голове — устремленная вперед священная кобра урей — символ Нижнего Египта. В отличие от спеленатого тела глаза царя были широко открыты.

Саркофаг поставили перед мумией. Рабы фараона внесли кувшины и миски с мясом, хлебом, пивом, вином и фруктами. Верховный жрец воззвал зычным голосом, многократно отразившимся от стен золотой палаты:

— О Осирис! Ты, прямостоящий, возьми на стол твой тысячу жертвенных даров! Это тебе для пиршеств: трех на небе у Ра, трех на земле у Геба.[99]

В торце палаты поднялся тяжелый занавес, и оттуда вышла вдова царя Яхмос в сопровождении Тутмоса, нового фараона, и Хатшепсут, его супруги. Остановившись перед мумией, они склонили головы, а жрецы положили забальзамированного фараона в саркофаг. Тхути собственноручно забил его золотыми гвоздями.

Глухие удары литавр и звонкие цимбал с зубцов храма возвестили о погребальном шествии. Подданные из всех земель царства собрались, чтобы от большого храма в Карнаке до восточного берега Нила проводить в загробный мир своего царя. Здесь толпились крестьяне из дельты на севере, кочевники с верхних порогов на юге; ученые из древнего Мемфиса и жрецы из величайших храмов страны: из Саиса и Буто, из Гелиополя и Бубастиса, из Тиниса и Коптоса, Абидоса и Гермонтиса.

— Он был хорошим богом! — восклицали все, обращаясь друг к другу, и добавляли: — Ра нисходит к западному небосклону!

Множество плакальщиц, юные и старые, простоволосые, с обнаженными грудями, шли впереди процессии. Илом обмазывали они себе головы, дикими воплями оглашали окрестности. Лепестками лотоса, синего и белого, был усыпан последний путь фараона. Жрецы, курившие благовония, пели: «О, Осирис, прими фимиам, оживляющий части твоего тела!..» А между молитвенными песнопениями снова и снова вступали певцы и музыканты, танцовщики и танцовщицы.

Яхмос, Хатшепсут и Мутнофрет, укутанные в покрывала, шли перед гробом. Один лишь Тутмос был в торжественном одеянии: в схенти с искусной плиссировкой и в золотых браслетах. В скрещенных на груди руках он держал плеть и царский скипетр — посох, крюком изогнутый сверху.

Саркофаг с мумией усопшего фараона покоился на четырех шестах, которые несли на вытянутых руках по четыре жреца на каждый. Позади дворцовые слуги и рабы тащили столы, стулья, ложа, дорогую посуду, ценное оружие, украшения, золото и драгоценные камни. Еще никогда египтяне, сопровождавшие царя в последний путь, не видели подобной роскоши.

У мраморных ступеней, ведущих к Нилу, поджидали две сверкающие золотом барки по восемьдесят локтей в длину. Их высоко поднятые носы отражались в бирюзовых водах Великой реки, как пылающие факелы. Саркофаг фараона подняли на возвышение посередине первой барки, позади него заняли место члены царской семьи. Жрецы и вельможи расположились на втором судне.

— На ту сторону, к западу! — провозгласил жрец Ур. — К западу — на барке отца богов Амона, на ту сторону — на барке Нехбет![100]

Народ пал ниц, касаясь головой земли. Гребцы разом опустили весла в бурные воды Нила, и над его просторами полетел многоголосый плач.

Никто не знал, где погребут фараона Тутмоса. Но поговаривали, что гробницу ему выбили в скале, в тайном месте.


В каменоломнях Асуана стояла звенящая жара, обычная для первого месяца времени Засухи пахон. Длинные цепочки нагих рабов тянули по каменистой земле установленные на полозья глыбы розового гранита. Канаты толщиной в руку трещали и скрипели; из-под волокуш вылетали осколки камней с острыми краями и подобно стрелам впивались в потные тела; рабы то и дело со стоном падали наземь. Каждый тесаный камень оставлял после себя кровавый след до того, как был поднят с помощью специального устройства на борт ожидающей барки.

Повыше котловины с ее немилосердной жарой, там, где гулял легкий ветерок, уже не первый день зодчий Инени и его смышленый ученик Сененмут состязались, кто из них выдолбит более тонкий блок из скальной породы розового гранита.

— Ах ты, дерзкий мальчишка! — посмеивался Инени. — Я двум фараонам служил архитектором, я построил святилище для барки Амона в Карнаке. Я возвел пилон перед Большим храмом и обелиски. Отец Хатшепсут пожаловал мне за это титулы начальника житниц Амона и начальника работ. Я тесал камень, когда тебя еще не было на свете. А теперь вдруг являешься ты и начинаешь поучать меня, как ломать гранит!

— О нет, — смутился Сененмут. — Твои искусные постройки знамениты не меньше ступенчатой пирамиды Имхотепа. Торговцы на рынках Фив режут масло не легче, чем ты камень. Но знаешь ли, учитель, я заметил, что твои квадры всегда различны по сечению.

— Конечно! Ведь каждый добытый камень отличен по величине!

— Так-то оно так, учитель. Только вот почему?

— Что значит почему?

— Помнишь, как в Фивах, посвящая меня в тайны нашего дела, ты говорил, что и камни произрастают по воле богов подобно плодам на полях?

— Говорил, ну и что?

— Так разве рост плодов земных не зависит от того, возделано ли поле на южных косогорах и на плодородных почвах Нила или на скалистых откосах пустыни?

Инени призадумался, стараясь понять, к чему клонит ученик.

— Это, без сомнения, так. И посему ты полагаешь, что существуют не только различные виды горных пород вроде гранита, известняка и песчаника, но и разные сорта гранита, например?

Сененмут кивнул.

— Возможно, — без особой охоты согласился Инени, хотя так и не понял, что из этого следует.

А Сененмут схватил учителя за рукав и потащил его через всю каменоломню к высокой скале, в гранитную стену которой он вбил множество деревянных клиньев.

— И что особенного в твоей технике? — удивился Инени. — Тысячу лет египтяне добывали горные породы, забивая в расщелины клинья, которые затем обильно поливали водой, чтобы набухшее дерево раскалывало камень.

— Дело не в технике, господин, — взволнованно возразил Сененмут. — Главное — направление, в котором я ломаю породу. Твоя выработка идет с востока на запад, а моя — с юга на север, ибо, как я определил, именно так выросла эта скала. Возьми эбеновое дерево. Если будешь нарезать его поперек на слишком тонкие плашки, то оно попросту разлетится на мелкие кусочки, а станешь продольно снимать щепу, сможешь ее даже гнуть, и она не сломается.

Инени выглядел озадаченным.

— О Великая Эннеада! — наконец воскликнул он. — Твои наблюдения не лишены смысла. Но пока что, сынок, это не более чем голый вымысел. Подкрепи свою теорию практикой, и я вознагражу тебя не хуже, чем царь награждает своих храбрейших воинов.

Он покачал головой и ушел, не слишком веря в успех начинаний юного подопечного.

К вечеру, когда пришла долгожданная прохлада, Инени снова появился в каменоломне. Сененмут в молчании сидел у расселины, подперев голову руками. Окинув критическим взглядом стену, учитель изрек:

— Тутмос, дабы жил он вечно, и отец его Аменхотеп, да будет он благословен, были моей службой довольны. Я возводил колонны высотой до неба, я вырубил в скале гробницу на глубину вод морских, и никогда не требовалось мне гранитных плит тоньше, чем в ладонь!

— Расскажи, расскажи о гробнице Тутмоса! — пристал Сененмут.

Инени воздел руки.

— Я — хранитель царских тайн. Я ел за его столом и пил с ним вино со склонов плодородных земель. Я любил его, и он отвечал мне любовью. И никогда уста мои не выдадут последнюю тайну фараона.

— Чудные вещи рассказывают люди, — не унимался Сененмут. — Будто бы маги там плавили камень небесным огнем. Во всяком случае ни один раб со всего Верхнего Египта не участвовал в строительных работах.

Инени молчал. Но, поняв, что ученик не успокоится, пока не дождется ответа, назидательно промолвил:

— Не дело смертных совать нос в свершения богов.

— Тихо! — Сененмут вдруг прижал палец к губам. Учитель вопросительно посмотрел на него. — Инени, слышишь? Неужели нет? Послушай же!

Сквозь скалу пробивались натужные стоны вперемежку со звучной дробью, будто в серебряную чашу сыпали гальку. Сененмут отвел Инени в сторону. Звук, превращаясь в треск, стал громче, и внезапно от стены отделился ровный тонкий блок розового гранита высотой с быка.

— О Амон, Мут и Хонсу! — воскликнул Инени и хлопнул себя по ляжкам. — Кто тебя научил этому?!

— Ты, учитель, и никто иной.

— Я?

— Ну конечно! Ты сказал, что камень растет, как стволы наших деревьев. А я только сделал выводы.

Охваченные восторгом, учитель и ученик начали спускаться в долину. О, это открытие непременно перевернет все строительное дело. В будущем и строить будет легче, и постройки станут менее громоздкими.

Неожиданно дорогу им преградил посланец.

— Это ты Сененмут, сын Рамоса и Хатнефер?

— Я.

— Тутмос, царь Обеих земель, требует, чтобы ты явился в Фивы. В Азии поднялось восстание, и фараон созывает всех мужчин моложе двадцати на борьбу с племенами пустыни.

— Но я не обучен владеть оружием! — сказал опешивший Сененмут. — Как я могу сражаться с вооруженными воинами?

— Фараон прославляет твою меткость лучника! — заявил посланец, и Сененмуту показалось, что на его губах мелькнула злорадная ухмылка. Тут Сененмут понял, что у него есть не просто враг, а смертельный враг, козней которого невозможно избежать. — С первым лучом Ра барка будет ждать тебя!

Несчастному юноше только и оставалось, что ответить:

— Я буду в срок.

III

Жилище прорицателя Перу находилось за городской чертой, там, где торговцы держали свои амбары, а каменотесы занимались ремеслом прямо под открытым небом, — стало быть, не самое достойное место. Худая молва шла об этом районе еще и потому, что с наступлением темноты публичные женщины Фив устраивали здесь свидания. Тут были красотки на любой вкус: стройные газели из провинции с горящим взором и пышнотелые нубийки.

— Мин во мне, — заплетающимся языком едва выговорил хорошо набравшийся фиванец. — А в тебе? — Это означало не что иное, как «Давай позабавимся вдвоем!»

Однако закутанная в покрывало госпожа и ее пожилая спутница, не удостоив пьянчужку ответа, просто свернули с пути. Это были Хатшепсут и Сат-Ра, скрывавшие свои лица.

— Лучше бы мы позвали провидца во дворец! — шепнула царица на ухо кормилице.

— Тогда завтра даже дети от верхних порогов до дельты судачили бы об этом, будь уверена. Впрочем, мы уже пришли.

Сат-Ра толкнула калитку во внутренний двор. Утки и индюки бросились врассыпную, а им навстречу вышел худосочный человечек — провидец Перу.

— Я привела к тебе госпожу знатного происхождения, — едва слышно промолвила Сат-Ра, будто в темном дворе за ними могли шпионить невидимые соглядатаи. — Мин не обошел госпожу своей милостью и вздул ее живот. И вот теперь она спрашивает тебя, ожидать ли ей наследника.

Перу понятливо кивнул и пригласил обеих женщин в скромно обставленное жилище, посередине которого находился зеленый бассейн с красными золотыми рыбками и лазоревыми абидосскими. Хатшепсут и кормилица опустились на подушки, Перу стал на колени по другую сторону бассейна. Два масляных светильника едва освещали помещение.

Сосновой лучиной провидец накалил какие-то коричневые зерна, от которых повалил едкий дым. Глубоко вдохнув этот чад, Перу забормотал:

— О, Бес с двумя змеями, ты, охраняющий жизнь в этой жизни, дай ответ!

Он устремил взгляд в зеленый бассейн, где плавало отражение закутанной царицы, которое со всех сторон то и дело пересекали красные и синие рыбки. Перу тяжело дышал. Опершись на тонкие руки, он склонил голову к воде, словно собирался напиться. Медленно, как мельничное колесо, поднимались его веки. Вдруг провидец закинул голову, так что в открытых глазах остались видны лишь белки. Хатшепсут затрепетала. А он заговорил срывающимся голосом:

— Вижу, две женщины рожают в один час. Та, что с золотом, порождает льва; та, что с камнем, производит на свет кошку.

Едва закончив пророчество, обессиленный провидец погрузился в себя. Хатшепсут и Сат-Ра недоуменно переглянулись.

На обратном пути обе пытались растолковать значение предсказания. В конце концов Хатшепсут решила, что «женщиной с золотом» может быть только она.

— Ну какая женщина во всем царстве имеет золота больше, чем я? — подытожила она.

— Конечно, — подхватила Сат-Ра, — а лев — это фараон. Ты дашь жизнь наследнику престола, дабы жил он вечно!

Хатшепсут и кормилица обнялись.

— Надо принести Мину благодарственную жертву.


— О чем ты задумалась? — спросила Сат-Ра явно озабоченную царицу, когда обе уже сидели в покоях дворца.

— Меня мучает мысль об отце моего ребенка.

— Тутмос?

Хатшепсут пожала плечами.

— Так, значит, Сененмут!

Хатшепсут молчала.

— Признайся, ты ведь любишь этого Сененмута!

— Он променял меня на простую солдатскую потаскуху! Меня, царицу!

Сат-Ра погладила Хатшепсут по голове.

— В постели нет цариц. В постели ты всего лишь женщина со своими слабыми и сильными сторонами, с достоинствами и недостатками.

И Хатшепсут вдруг почувствовала себя маленькой беззащитной девочкой. Разрыдавшись, она упала на грудь кормилице, как всегда делала, когда была ребенком.

— Надо сказать Сененмуту, — всхлипывала царица, — надо сказать ему об этом. Он сейчас в каменоломнях у порогов Нила. — Ее тело снова содрогнулось от рыданий.

— Но ведь ты не знаешь наверняка, он ли отец ребенка. А может, это все-таки Тутмос?

Хатшепсут воскликнула:

— Да пойми ты, я чувствую, чувствую это!

Сат-Ра немного помолчала, а потом сдержанно заметила:

— Сененмут здесь, в Фивах.

Царица затаила дыхание.

— Тутмос повелел ему явиться. Он желает взять его в поход против азиатов.

— Но Сененмут не обучен быть воином! Его орудия — мелок и отвес, с ними он обходится ловчее, чем с копьем и кинжалом!

Сат-Ра смущенно отвела глаза.

Тут Хатшепсут вскочила, подобрала подол длинного калазириса с множеством складок и побежала через тускло освещенную колоннаду к покоям царя.

Тутмос сидел за мраморным столом, на котором были разложены карты и свитки папируса. Здесь же находились визирь Сенземаб, начальник войск Птаххотеп, управитель дома Минхотеп и писец Неферабет.

— Война — дело мужчин, — изрек фараон, увидев запыхавшуюся Хатшепсут. — И женщине здесь не место.

— Однако мужчины, которых ты ведешь в поход, все еще дело женщин, — надменно возразила царица супругу и жестом велела советникам оставить их наедине. Склонившись, вельможи удалились.

— Ты приказал Сененмуту явиться из каменоломни, — запальчиво начала она. — Зачем?

Тутмос заглянул в глаза Хатшепсут, пылавшие яростью, и решимость, с которой он встретил ее, растаяла.

— Мне требуются лучшие лучники царства в войне против азиатов.

— Сененмут не лучник! Он учится на архитектора и когда-нибудь возведет храм во славу бога.

— Он убил твою служанку одной стрелой.

Молодая царица подступила вплотную к фараону и в бешенстве прошипела:

— Сам Амон возвестил, что это было несчастным случаем. А ты, как посмотрю, пренебрегаешь даже священной волей отца фараонов Амона!

Тутмос вздрогнул. А Хатшепсут продолжала:

— Для тебя важнее дешевая месть человеку, который тебе ничего не сделал.

— Он отнял у меня жену!

— Отнять можно то, чем владеешь, но ты мне не хозяин. Ты знаешь не хуже меня, что брачными узами нас связала лишь воля отца, да живет он вечно, чтобы сохранилась кровь солнца. — Сказав это, она повернулась и уже на ходу бросила: — Даже не думай брать Сененмута в военный поход против азиатов! Это тебе говорит Хатшепсут, возлюбленная Амона!


— Что ты видишь? — напористо вопрошал Тети, обхватив черную рабыню за плечи.

Волхв, подталкивая, заставил Нгату идти вперед по своей затемненной лаборатории, во всех углах которой бурлило и клокотало, как на южных порогах Нила.

— Что ты видишь, Нгата?

— Ничего, господин, — растерянно отвечала рабыня. — Ничего не вижу, здесь темно.

— Хорошо. А теперь будь внимательна. Очень внимательна!

В полумраке послышался звон стекла, стук капель о донышко, и вдруг один из стеклянных сосудов засветился — сначала едва заметно, потом все сильнее и сильнее, будто разгорался масляный светильник.

— Что ты видишь? — снова спросил Тети.

— Горит светильник.

— Где ты видишь светильник?

— Там.

— Если это масляный светильник, покажи мне пламя!

Нгата подошла ближе к сияющему стеклу.

— Нгата не видит огонь. Сосуд светится сам.

— Правильно, Нгата. Жидкость в сосуде светится сама по себе, так же ярко, как Ра над горизонтом.

— Ты колдун, господин, — боязливо произнесла нубийка и отступила на два шага.

Но Тети пододвинул к ней второй стеклянный сосуд с зеленоватой жидкостью, затем взял чашу и накапал оттуда несколько капель другой жидкости. Как только они смешались с содержимым сосуда, он тут же начал светиться; и чем больше Тети подливал из чаши, тем сильнее светился сосуд.

— Здесь нет никакого колдовства, — возликовал Тети. — Это наука! Это жидкий свет. Я назову его кровью Ра.

Раз за разом волхв повторял свой опыт, и всякий раз он удавался. Сосуды начинали излучать свет один за другим.

— Ночи конец, теперь будет вечный день. И сделал это открытие я, Тети.

— Это неправильно, господин! — робко возразила Нгата, глядя на гениальную находку мага. — Если бы боги хотели, чтобы день длился вечно, они не создали бы ночь.

— Ночь — это зло! — возбужденно воскликнул Тети. — Зло, снова и снова подчиняющее себе человека. Но если я подчиню его себе, тогда вся земная власть будет принадлежать мне! Тогда я буду могущественнее мудрого визиря Сенземаба, да что там, могущественнее фараона Тутмоса! Тогда я стану Амоном!

С этими словами он взял светящийся сосуд и, держа его в вытянутой руке, медленно вылил содержимое на каменный пол. Жидкость сразу же зажурчала, зашипела, и во все стороны полетели раскаленные искры, как в кузнечном горне оружейника Онтепа. На камнях образовалась лужица, от которой к потолку поднялся зеленоватый мерцающий луч, подобный тем, что посылают серебряные зеркала во дворце фараона. Беспокойно подрагивая, как по вечерам цветки папируса на ветру, жидкий свет, подчиняясь силе тяжести, нашел себе путь к зазорам меж камней. Растекаясь по всем направлениям, он рисовал жутковатую сеть из больших и маленьких прямоугольников. Казалось, пол превратился в ночное небо богини Нут, порой в долине Нила усеянное горящими, мерцающими звездными фигурами.

Нгата опустилась на колени, прижала лоб и ладони к холодному камню. Страх перед неведомым, запретным, кощунственным заставлял ее импульсивно вздрагивать, будто от ударов плети хозяина.

— Боги накажут тебя и разрежут твое тело на куски, как Осириса! — всхлипывала рабыня. — Они не допустят, чтобы ты использовал во зло их дары!

Словно в трансе, Тети выливал жидкость на пол, сосуд за сосудом, и Нгата, испугавшись, что пылающая вода сожжет ее заживо, вскочила и обратилась в бегство, подобно зайцу на плодородных полях.

Изо рта чародея вырвался жуткий смех, который всегда повергал Нгату в трепет, потому что звучал он так же нечеловечески, как пронзительные вопли женщин, распевающих в храме Амона в Карнаке. Последний светящийся сосуд Тети не опорожнил, а схватив его, выскочил с ним из дома, и долго еще над Фивами, окутанными вечерними сумерками, разносился ужасающий хохот.


Два копьеносца сопровождали архитектора Инени и его ученика Сененмута, когда они шли по пальмовой аллее, ведущей к дворцу. Блестящие бараноголовые сфинксы из белого полированного мрамора длинной чередой тянулись по обеим сторонам дороги. Сененмут выглядел взволнованным.

Почему царица Хатшепсут призвала его во дворец вместе с Инени? Не ее ли заслуга в том, что фараон, повелевший ему явиться в Фивы, отправился в Азию без него? С той ночи, как царица застала его в объятиях Руи, он ее больше не видел и сейчас опасался мести. Он слишком хорошо знал Хатшепсут, знал, на что способна женщина с уязвленным самолюбием.

Если бы царица приняла их в тронном зале, где обычно принимал фараон, Сененмут чувствовал бы себя увереннее, но копьеносцы вели их с Инени к покоям Хатшепсут. Это не предвещало ничего хорошего.

Оказавшись перед царицей, возлежавшей на ложе и не делавшей тайны из своей беременности, Сененмут сильно испугался. Служанка навевала прохладу, обмахивая ее большим опахалом из страусовых перьев, а она, не удостоив внимания приветствие юноши, даже не одарив его взглядом, обратилась к Инени:

— Я позвала тебя, преданнейший из преданных, потому что однажды и мне придет время подумать об уходе на запад. Чтобы долго не распространяться, скажу: по желанию моего сердца ты построишь мне на той стороне Великой реки гробницу, подобную той, что выстроил моему отцу, да живет он вечно. Тайную, как обитель богов, и глубокую, как лабиринт Аписа в Мемфисе, ибо, когда я отправлюсь к Осирису, никто не должен завладеть мною.

Инени не проронил ни слова.

— Ты молчишь? — Хатшепсут нахмурилась.

И тогда Инени заговорил, чинно и обстоятельно:

— Госпожа, ты не хуже меня знаешь наш древний священный обычай: восседая на трон, новый фараон в тот же день начинает приготовления для строительства своей усыпальницы. Тутмос, твой супруг, еще очень юн, и воинственные азиаты до сих пор мешали ему сделать этот шаг. И все-таки по закону один лишь фараон вправе строить гробницу для вечности, а его главная царственная жена разделяет с ним вечный приют. Так однажды мать твоя Яхмос обретет покой в потаенных погребальных камерах…

Хатшепсут порывисто села, ее темные глаза угрожающе сверкнули.

— Ты отказываешься повиноваться мне, твоей царице, потому лишь, что считаешь, будто все деяния наших предков свершались по священной воле богов?!

Инени пожал плечами.

— Я служил твоему отцу и отцу твоего отца. Я получил в награду золотое Ожерелье доблести, потому что всегда говорил честно и прямо, как никто другой во всем царстве. Должно ли мне теперь изменить своей славе?

— Ты должен повиноваться твоей царице! — раздраженно воскликнула Хатшепсут. — Ты на самом деле веришь, что Тутмос, этот малолетний выродок, правит Обеими странами? Тутмос не способен принять даже мало-мальски самостоятельного решения. Сегодня его слух обращен к начальникам войск, завтра — к жрецам Амона, а послезавтра, если они ему польстят и обнадежат пустыми обещаниями, он будет слушать лодочников с берегов Нила. Он — позор для Ра!

— Он — фараон, и только ему я должен повиноваться!

Лучше бы Инени не произносил этих слов! Опасная, как желто-крапчатая змея в горячих песках пустыни, Хатшепсут соскользнула со своего ложа и, словно кобра-урей, распустившая щитки и готовая нанести удар, подобралась к старцу и едва слышно зашипела:

— Прочь с глаз моих! И поостерегись вставать у меня на пути!

Инени, знавший своенравную царицу еще с той поры, когда она сосала грудь кормилицы, предпочел промолчать. Быстро поклонившись, он вышел из покоев. Сененмут сделал попытку улизнуть вслед за учителем, но Хатшепсут резко крикнула:

— Останься!

Сененмут вздрогнул.

— Подойди ближе, — ласково произнесла царица, сменив гнев на милость, когда заметила смятение юноши. Она снова улеглась на высокое ложе и протянула к нему руку. — Почему ты боишься меня?

Сененмут попробовал улыбнуться, но вышла лишь жалкая гримаса.

— Из-за этой глупой истории с Руей? Забудь! Женщины в ее пору ненасытны подобно шакалам в пустыне. Они не пропускают ни одного мужчины, попадающегося им на пути.

— Я не хотел! — Сененмут сам услышал, как беспомощно и неубедительно прозвучали его слова.

Но Хатшепсут, казалось, даже не заметила этого; она приняла неуклюжее извинение и продолжила без тени иронии:

— Ты слишком хорош для этой солдатской потаскухи. Она тащит к себе в постель каждого, до кого может дотянуться. И неопытный юноша вроде тебя беззащитен в когтях ловкой бабенки. Нет, ты ничего не мог поделать!

Сененмут перевел дыхание и набрал полную грудь воздуха, чтобы объяснить, как подпал под чары Руи и ее любовных игр, но вдруг ощутил под своей ладонью круглый живот. Хатшепсут провела его правой рукой по своему животу и заглянула Сененмуту в глаза.

— Ты чувствуешь нового Гора во мне, скажи, чувствуешь?

Юноша залился краской. Он чувствовал только, как с него градом льет пот, и не знал, что говорить. Он кивнул.

— Возможно, это твой сын, — донесся до него голос Хатшепсут. — Возможно, ты породишь нового Гора. — Она крепче прижала его руку к животу.

О, Амон, Мут и Хонсу, вся триада фиванских богов! Не мог же он, крестьянский сын, выходец с городских окраин…

— Ты насмехаешься надо мной, благородная госпожа!

— Зачем мне это надо? — Хатшепсут пожала плечами. — Только грубые рыбачки с берегов Великой реки потешаются над наследником крови, вложенным в их тело.

Сененмут отобрал свою руку у царицы и вытер пот со лба. Хатшепсут, великая владычица Обеих земель, ждет от него сына! Сына?

— А откуда ты знаешь, что это сын?

— Так предсказал прорицатель.

— И ты признаешь меня отцом твоего ребенка?

Хатшепсут с лукавой улыбкой опустила глаза, будто говорила: может, да, а может, нет. А потом ответила совершенно серьезно:

— Знай же, Сененмут, главная жена фараона всегда производит на свет сына Ра! Но сделай фараон рабе своей Исиде хоть десять сыновей — все они будут ублюдками!

Мысль о том, что он мог породить сына, который когда-нибудь сядет на трон Гора, повергла Сененмута в трепет. Он, сын Рамоса и Хатнефер, станет отцом фараона? Не может быть! Никогда!

Хатшепсут, без труда разгадавшая мучившие любовника мысли, быстро сменила тему.

— Мне сообщили, — сказала она, — что ты проявляешь таланты на поприще искусства.

— Да, госпожа. Работать с различными горными породами для меня большая радость.

— Инени полагает, что скоро ты и его превзойдешь по мастерству.

Сененмут смущенно улыбнулся.

— Учитель — великий архитектор. Его глаз остер, как у сокола, и пытлив, как у ибиса. Я не стою и пылинки с его сандалии!

— В сердце моем я давно решила, — выслушав пылкую речь юноши, продолжала царица, — что ты построишь мне усыпальницу, равной которой еще не было. Она будет глубже и величественнее, чем у отца моего Тутмоса.

— О, главная супруга фараона! — испуганно воскликнул Сененмут. — Волею богов мне был уготован удел дважды в году возделывать скудное поле отца моего Рамоса, которое плодоносит благодаря илу, приносимому Великой рекой. По милости твоей и благосклонности учителя Инени обучился я вместо того обрабатывать твердый камень и сегодня уже могу выстроить дом с колоннами. Однако для царской гробницы недостает мне опыта и…

— Значит, и ты противишься моим планам? — перебила его царица.

— О Амон, нет, никогда я не посмел бы! Лишь признаюсь, что планы твои превосходят мои способности.

— Инени тебе поможет.

— Инени? Ты только что удалила его!

Хатшепсут рассмеялась.

— Старый Инени — благочестивый и богобоязненный человек, всю свою жизнь подчиняющийся воле богов. Он усмотрел кощунство в том, что главная царская жена захотела построить себе гробницу, когда даже сам фараон еще не имеет места упокоения. Только Инени еще не знает, что фараон — это я!


Перед великим пилоном храма Амона в Карнаке стражи преградили ему путь длинными копьями.

— Доложите верховному жрецу Хапусенебу: Тети, целитель, желает с ним говорить — немедленно!

Стражник вскоре вернулся и спросил, не может ли маг явиться завтра — пророк Амона занят.

Тети вскипел от ярости. Его назвали магом! Разве это не оскорбление? Тети не слишком жаловал Хапусенеба, и их антипатия была взаимной, но сейчас, когда нужно было осуществить задуманный план, он вряд ли мог обойтись без содействия верховного жреца. Поэтому Тети во второй раз послал стражника, чтобы он передал Хапусенебу, что тот определенно пожалеет, если не примет его сегодня же. Дело чрезвычайной важности — и для верховного жреца тоже!

Наконец появился Пуемре, второй жрец Амона, и, узнав, что Тети пришел передать им тайну, которая, по его словам, повергнет в замешательство самих богов, жрец повелел волхву следовать за ним. Они пересекли вымощенный белым мрамором двор, в центре которого в ночное небо уходила покрытая золотом статуя владыки Карнака бога Амона. Проходя мимо нее, жрец упал на колени и коснулся лбом еще не остывшего от дневной жары камня. Тети последовал его примеру, а после подхватил свою круглую корзину с крышкой и поспешил за Пуемре.

За одной из бесчисленных мощных колонн, окружавших двор, Тети померещилась знакомая фигура, которую он никак не ожидал увидеть здесь, но волхв тут же отринул эти мысли — его миссия казалась ему важнее. Когда он еще раз обернулся, чтобы проверить, не обманулся ли, фигура уже исчезла, а молчаливый до сей поры жрец изрек сурово, чуть ли не угрожающе:

— Сюда! Следуй за мной!

Тети сделал еще несколько шагов, что вполне удовлетворило Пуемре.

— Какое прошение у тебя к верховному жрецу Амона? — без обиняков спросил Хапусенеб и нетерпеливо добавил: — Говори, маг!

В Тети поднялось желание немедля убраться отсюда, ибо в тот момент ему показалось немыслимым вступать в соглашение с этими индюками. О Великая Эннеада! Он вовсе не считал себя магом, колдуном или чародеем! Его эксперименты, его успехи во врачевании основывались не на каком-то там шарлатанстве или заклинаниях, имеющих весьма сомнительную пользу. Он, Тети, — человек науки! Человек блестящего ума!

Между тем Хапусенеб продолжал свой допрос:

— Что ты принес в своей корзине?

— Кровь Ра, — ответил Тети столь же прямо, и его лицо расплылось в торжествующей ухмылке, ибо жрецы Амона застыли подобно соляным столбам. Ни одному смертному не дозволено быть неучтивым с пророками Амона, так что любая шутка исключалась. Вопрос лишь в том, что скрывается под этим загадочным «кровь Ра».

Огорошенные заявлением странного посетителя, жрецы, словно два ученика в доме писца, поочередно отвечали на все дальнейшие вопросы Тети. Нет, здесь никто не помешает, ибо никто не посмеет сюда войти, пока не последует ударзолотого гонга; да, они не поддадутся страху, даже свершись в следующее мгновение чудо пред их глазами.

Как только на стенах, выложенных красными и синими плитками, погасили масляные светильники, Тети вынул из своей корзины светящийся стеклянный сосуд и молниеносным движением выплеснул его содержимое на полированный мраморный пол. Странная жидкость тут же забурлила, зашипела, а затем посыпались искры, желтые и зеленые, — и в темном помещении стало светло, как при ярком свете дня. Словно сраженные молнией, пророки Амона бросились на пол, положив головы на согнутые в локтях руки.

Тети торжествовал.

— Это кровь солнца, которую открыл Тети. Не маг Тети, не колдун Тети, нет! Тети гений — гений науки! — восклицал он.

И пока пылающая вода растекалась по залу тонкими светящимися ручейками, заполняя зазоры между мраморными плитами, Хапусенеб и Пуемре боязливо отползали от жидкого огня, бормоча молитвы подобно носильщикам барки Амона в месяце паофи на священном празднике Опет:

— О, кровь Амона-Ра, пересекающего небесный океан на золотой барке, помилуй твоих слуг-гребцов!

Тети наслаждался триумфом.

С ужимками, как зазывала на рыночной площади, он стал скакать над светящимися лужицами и ручейками, будто хотел показать свою власть над происходящим и продемонстрировать: смотрите, меня не устрашает кровь Ра, потому что я ее открыл!

С трудом вернув себе самообладание, жрецы настороженно рассматривали текучий свет. Затем, подобравшись поближе, они качали головами и бросали взгляды на Тети, который стоял с широко расставленными ногами и скрещенными на груди руками и ухмылялся. Это была язвительная ухмылка, злобная гримаса человека, над которым всю жизнь глумились, которым пренебрегали, и вот теперь, когда боги были посрамлены, его призвали на высокий совет.

— С этим, — благоговейно изрек Хапусенеб, — вся земная власть у тебя.

Тети покачал головой.

— Еще нет, но я могу достичь ее! С кровью Ра я могу выследить любого врага в ночи, могу заставить народ работать во тьме, как при свете дня. Могу рыть тайные ходы в глубоких пещерах без помощи серебряных зеркал. Где только и когда только ни повелю, настанет день, ясный белый день. Само око Гора будет мне подвластно!

Оба жреца дружно закивали.

— И какую ты хочешь награду за эту тайну?

— Награду? — Тети расхохотался. — Награду! Ни золотом пустыни, ни стадами в тысячи голов на плодородных землях Нила, ни угодьями в дельте не расплатиться вам за мою тайну.

— Ты хочешь сохранить ее? Унести с собой в гробницу?

— Верно, — ответил Тети, — хотя, возможно…

— Возможно что? — Хапусенеб и Пуемре подступили к нему.

— У вас, бритоголовых, большая власть, — издалека начал Тети.

Пуемре перебил его:

— Власть не у нас в руках, боги направляют наши деяния. Мы служим воле богов.

Тети нетерпеливо отмахнулся:

— Где владения, там и власть. Ваши богатства от подношений больше того, чем владеет фараон. И народ скорее перестанет повиноваться воле царя, чем так называемой «воле богов». А это значит, что фараон — всего лишь правитель вашей милостью.

Бритоголовые оторопело молчали. Первым опомнился Хапусенеб.

— Фараон — сын Ра! — воскликнул он, и в словах его послышалась угроза.

— Ублюдок он! — бросил Тети в лицо верховному жрецу. — Или ты в самом деле веришь, что в жилах Мутнофрет течет кровь бога солнца? Ты только посмотри на этого Тутмоса! Разве не выглядит он как дитя с запоздалым развитием, нравом стельной коровы и умом нубийского раба?

— Он — законный преемник на троне Гора! — вступился Пуемре.

— Законный, законный!.. А что есть закон в царстве фараоновом? Закон — это то, что вас устраивает, вам выгодно и не подрывает вашу власть! С таким же правом, как Тутмос, и я мог бы быть фараоном!

— Его отцом был Тутмос, сын бога, да живет он вечно!

— А моим отцом был Антеф, да живет он вечно! Только не через отца передается кровь солнца, а через мать, главную царскую жену. У Яхмос нет сына. Вот и сделался Тутмос фараоном — только потому, что царь однажды взял его мать. А почему бы ему не соблазнить мою мать? Она была куда пленительнее Мутнофрет!

— Если я тебя верно понял, ты предъявляешь притязания на трон? — осторожно осведомился Хапусенеб.

Прежде чем заговорить снова, Тети основательно обдумал ответ.

— Я не предъявляю никаких притязаний, — осторожно произнес он. — Но уступлю требованию народа, если он захочет увидеть меня на троне!

— Ты не в своем уме!

— Не больше, чем молодой Тутмос, который исполняет обязанности царя соответственно своим способностям каменотеса с горных склонов. А я — человек науки. Пусть и не благороден по рождению, зато умею лечить больных, вырезать опухоли из их внутренностей, знаю, по каким каналам сердце человека качает кровь. А теперь еще я открыл кровь Ра, перед которой люди будут падать ниц и поклоняться ей.

— Проклятие Амона падет на твою голову! — выкрикнул Пуемре, однако Хапусенеб, старейший из жрецов, сдержал неразумный порыв, положив руку ему на плечо.

— Не клади его слова на чашу весов, — обратился он к Тети. — В нем еще нет рассудительности зрелого возраста, присущей тебе. Во всяком случае я не сомневаюсь: ты знаешь, что делаешь.

Тети, хладнокровный и хорошо владевший собой, кивнул.

— Так и есть. Если бы я хотел сохранить тайну для себя, меня бы здесь не было.

— Ты выдашь ее нам? — спросил Хапусенеб в радостном предвкушении.

— Как только достигну своей цели.

Жрецы повесили головы, а Пуемре, обескураженный, изумился:

— Как же ты ее достигнешь? Тутмос юн годами, а Хатшепсут носит в себе плод Мина.

— Вот, смотрите. — Тети злобно ухмыльнулся. — Настало время показать, что ваше влияние не ограничено стенами храма. Если благодаря вам молодой Тутмос стал фараоном, значит, вашей священной воли достанет, чтобы лишить фараона трона.

Пуемре вопрошающе поглядел на верховного жреца. Неужели Хапусенеб станет терпеливо сносить такое?! Но старейший умел держать себя в руках.

— Тутмос слаб, это ни для кого не секрет, — взвешивая каждое слово, заговорил он. — Слишком слаб, чтобы править Обеими странами. Но не сбрасывай со счетов Хатшепсут. Царица сильна, как бык. Она — живое воплощение бога войны Монта. И кто выступит врагом фараону, будет в противниках иметь Хатшепсут.

— Пусть Хатшепсут вас не заботит, — возразил Тети. — Оставьте ее мне.

Маг сунул руку в свою корзину и вынул вторую склянку. Жрецы с подозрением наблюдали, как он заткнул большим пальцем горлышко сосуда и перевернул его. Лишь только Тети стряхнул несколько капель загадочной жидкости на светящиеся лужицы и ручейки, как яркий свет начал затухать, постепенно слабея, и, наконец, совсем погас. Потребовалось время, чтобы глаза Хапусенеба и Пуемре привыкли к тусклому мерцанию масляного светильника. А когда Пуемре разжег еще несколько, оба устремили напряженные взгляды на белый мрамор, чтобы рассмотреть, что осталось от поразительного явления. Но на полу не было ничего, кроме пары мелких лужиц обычной воды. Маг же как сквозь землю провалился.


Сененмут и Хапусенеб переправились через Нил и в сопровождении четырех лучников из дворцовой гвардии отправились в путь к Долине Шакалов. Крестьяне и пастухи, встречавшиеся им по дороге, падали перед высокими господами на колени и пытались целовать им руки. Юному Сененмуту все это было в новинку, Хапусенеб же тяготился докучливыми простолюдинами и отталкивал их от себя.

— Таково желание царицы, — говорил верховный жрец, пока они шли убранными полями, отливавшими на солнце всеми оттенками желто-коричневого. — Это весьма необычное и дерзкое требование, но ведь и Хатшепсут необыкновенная женщина.

Сененмут согласно кивнул. Он не знал, посвящен ли Хапусенеб в их близкие отношения с царицей. Но как бы там ни было, именно его, новичка, она облекла своим доверием, и он выполнит ее задание.

Хапусенеб, похоже, разгадал мысли юноши, поскольку неожиданно сказал:

— Ты еще никогда не видел гробниц фараонов, однако с сей поры причислен к посвященным. Можешь задавать вопросы, и я отвечу на них. Я даже покажу тебе то место, где Инени построил усыпальницу для отца Хатшепсут. Но знай: любое неосторожное слово, сорвавшееся с твоих уст, означает для тебя смерть. Лишь горстка людей знает дом Осириса.

— А как же строительные рабочие? — удивился Сененмут.

Верховный жрец посмотрел на него так, будто он изрек что-то кощунственное, усомнился в божественности Амона, владыки Карнака, — и молча продолжил путь. Тут до Сененмута дошло, насколько неподобающим и глупым был его вопрос. Несомненно, после выполнения работ их всех погубили.

— Сколько работников вы мне дадите? — поспешил осведомиться он, пытаясь загладить неловкость.

— Обойдешься двумя с половиной десятками.

— Ладно. А какой глубины гробница Тутмоса, да живет он вечно, как велика погребальная камера и сколько там других камер?

Ничего не ответив, Хапусенеб ускорил шаг, так что Сененмут с трудом поспевал за ним.

— Погребальная камера должна иметь размеры спальных покоев царицы, не больше и не меньше, — после паузы вымолвил жрец.

Сененмут смешался. Он не знал, как быть дальше. Спросить: «А как велики покои царицы?» — и в ответ получить насмешливое замечание Хапусенеба: «Только не делай вид, что не знаешь спальни госпожи»? Или промолчать и тем самым избавить себя от насмешек? Он выбрал второе.

— А какой глубины?

— Какой глубины, какой глубины! — проворчал бритоголовый. — Десять локтей или сто, какое это имеет значение? Главное — чтобы никакой грабитель не смог найти гробницу!

Сененмут подивился, с какой легкостью старец устремился вверх по узкой горной тропе к Долине Шакалов. Добравшись до вершины, верховный жрец обернулся и простер руку к сопровождавшим их лучникам. Те мгновенно остановились и рассыпались по склону, взяв луки наизготовку и осматриваясь по сторонам. А Хапусенеб поднял надо лбом Сененмута правую руку, растопырив пальцы подобно пальмовой ветви, и тихонько, но внятно забубнил:

— О, Осирис, завершивший свой круг, ты, прекрасноликий повелитель царства мертвых, смотри, здесь, на месте истины, слуга твой Сененмут. Он пришел, чтобы исполнить повеление своей царицы и заложить на западном горизонте усыпальницу, прежде чем птаха души сядет на ее мертвое тело. Дай ему силы на земле и просветления под землей и простри над ним крыло забвения.

После этого он семь раз стукнул Сененмута по лбу большим пальцем. Юноша еще не успел открыть глаза, а бритоголовый уже продолжил свой путь.

— Видишь? — Хапусенеб указал на выступ скалы на противоположной стороне долины, раскинувшейся перед ними. — Оттуда семь локтей к южному и семь к восточному солнцу, там вход в гробницу Тутмоса.

Сененмут на глаз прикинул координаты, данные жрецом.

— Неужели там? — удивился он. — Именно так я и думал.

Бритоголовый недоверчиво посмотрел на него.

— Это же самое простое решение! — убежденно заверил его Сененмут. — С технической точки зрения. Но и для расхитителей гробниц оно очевидно, так что ее легко найти.

Перед ней, в постели начальника войск, лежал Сененмут, стыдливо прикрывая наготу льняным покрывалом.

Хапусенеб нахмурился.

— Посмотрим, найдешь ли ты лучшее место. Можешь выбирать, где тебе хочется.

По гребню горы они обошли Долину Шакалов и добрались до перешейка, откуда на запад открывалась вторая котловина.

— Долина Обезьян, — пояснил Хапусенеб. — Но она настолько зловещая и неприступная, что туда еще никто не ступал — не считая стай обезьян, конечно.

— Разве не такой мне дан наказ: построить гробницу для вечности, неприступную, как царство Осириса?

— Ты хочешь здесь?

Сененмут кивнул.

— Видишь выступ скалы на той стороне? Вон там, на половинной высоте, будет вход.

Хапусенеб отмахнулся:

— Ах, юноша, слава, что ты режешь камень, как крестьянин головку сыра, бежит впереди тебя. Я вовсе не умаляю твоих способностей, но поразмысли: потребуются головокружительные конструкции, чтобы поднимать рабочих и инструмент от подножия на такую высоту!

— Ничуть не бывало, верховный жрец Амона, — с улыбкой ответил Сененмут. — И рабочих, и инвентарь я буду спускать сверху, со скалы, так что потребуются лишь прочные канаты, ничего больше. А по окончании строительства я на них же спущу рабочих в долину, и пусть они найдут путь домой.

Хапусенеб изумился:

— Воистину Птах, ваятель земли, вложил в твою колыбель талант. Ты еще поднимешься выше великого Имхотепа!

Сененмут засмеялся, сердце его ликовало. И когда на долину легли длинные черные тени, оба ступили на обратную тропу, погрузившись в собственные мысли. В том месте, где каменистая тропа переходила в плодородные земли, верховный жрец внезапно остановился.

— Погребальная камера царицы должна быть больше, чем ее спальные покои, — поколебавшись, начал он. — Она послужит и царю. — И с этими словами, не оборачиваясь, зашагал дальше.

Сененмут не отважился задать вопрос.


В месяце паофи, втором месяце времени Половодья, Хатшепсут разрешалась от бремени.

Бес, добрый карлик на кривых ногах, покровитель рожениц, красовался над ложем царицы. Сат-Ра, кормилица, рассыпала перед ним крупинки ладана, которые теперь курились в раскаленной чаше, и твердила благочестивые молитвы, чтобы ребенок родился здоровым и миллионы лет правил Египтом. По полу лениво шлепали лягушки-быки размером с кошку, священные животные богини Хекет, помощницы при родах.

Измученная схватками, Хатшепсут металась на ложе. Сат-Ра взяла ее руку и прижала к своей груди.

— Хекет с тобой, будь покойна, — утешала она, вытирая пот со лба царицы.

Из соседних покоев, открытых небу, лился аромат сикоморов, а птицы, багряные, как цвет спускающегося Ра, с широко раскрытыми клювами насвистывали таинственные трели. По встроенному бассейну, глубиной по щиколотку, важно вышагивали длинноногие журавли и весело плескались утки с изумрудно-зеленым отливом перьев и белой окантовкой вокруг глаз. В такой мирной обстановке и должен был увидеть свет наследный царевич, новый Гор. Вся вселенная затаила дыхание. Родит ли Хатшепсут, верховная жрица бога Амона, желанного сына, Могучего быка, опору будущего страны? Вылепит ли Хнум мальчика, прекрасного и сияющего, как Амон, хитроумного и ловкого, как Тот, и своим дыханием дарующего жизнь, подобно Шу? Укрепит ли этот новый Гор власть Верхнего и Нижнего Египта на миллионы лет и породит ли он сам нового Гора?

Или снова будет девочка, подобно тому, как Яхмос родила фараону Тутмосу Хатшепсут?

— Вдохни аромат «ключа жизни», — сказала Сат-Ра, поднося царице анкх, увитый цветами. — Ибо ты подаришь новую жизнь!

Снаружи донесся топот множества ног, сопровождаемый приглушенным пением, и в покои длиной вереницей, положив руку на плечо впереди идущего, вошли жрецы Амона под предводительством Хапусенеба и Пуемре.

— Жизненной силы, крепости и здоровья новому фараону! — скандировал верховный жрец, и за ним монотонно подхватывали все прочие бритоголовые. — Жизненной силы, крепости и здоровья новому фараону!

Раскачиваясь, словно в трансе, притопывая, они обошли по кругу высокое ложе царицы, метавшейся, как затравленный зверь. Длинная процессия жрецов невозмутимо потекла наружу, пересекла, не сбиваясь с ритма, открытый внутренний двор, протопала вдоль длинной колоннады до следующих покоев гарема.

Здесь в родовых муках лежала Исида, второстепенная жена царя — так, во всяком случае, во дворце называли бывшую служанку — с той поры как фараон Тутмос дарил ей свою благосклонность.

Тут тоже на полу раздувались гигантские лягушки, а к статуэтке богини Хекет поднимался белый дым. Ясида хныкала, как ребенок, губы ее посинели и сильно дрожали. У ложа роженицы несла службу повитуха, больше похожая на мужчину, — с коротко обрезанными волосами, как принято у азиатов, и с ручищами дробильщика камня из каменоломен у порогов Нила.

— Жизненной силы, крепости и здоровья новому фараону! — продолжали бубнить бритоголовые, топая вокруг ложа, затылок в затылок, подобно ученикам, которых писец ведет в свой дом на занятия.

Исида, разумеется, не ожидала этой церемонии и посему возблагодарила, воздев руки открытыми ладонями к небу.

По неведомой причине Амон-Ра, величайший из богов, определил разрешение обеих женщин на один и тот же день месяца паофи, что, правда, и Хатшепсут, и Исиде стало ясно лишь накануне вечером. И когда подошел срок, ни та, ни другая уже не думали о соперничестве. Боль растворяет ненависть.

Пока жрецы повторяли ритуал, топая до покоев Хатшепсут и обратно к покоям Исиды, Минхотеп, управитель царского дома и начальник церемоний, распоряжался вспомогателями родов, направляя их без единого слова. Одним лишь пальцем указывал он носительницам мисок, держательницам полотенец, ответственным за лекарства и повитухам, которые в сопровождении вереницы рабынь попарно появлялись перед ним: направо — к Хатшепсут, налево — к Исиде.

Между тем во внутреннем дворе собрались все знатные вельможи Египта: Сенземаб, визирь Фив; Неферабет, мудрый писец, визирь и начальник чиновников; Инени, царский советник и архитектор; Тхути, начальник казны, жрец и чиновник…

— Дурное предзнаменование! — нашептывал Сенземаб начальнику чиновников. — Монту ведет фараона на азиатского врага, а в его отсутствие обе женщины приносят нового Гора.

— Такова воля Хекет! — успокаивал его визирь. — Лучше уж фараон, плодовитый, как крестьянин на плодородных землях Нила, чем царь, который только и может, что оставить после себя кровную дочь.

Из покоев Исиды раздался душераздирающий крик, словно ее пронзили мечом. А вскоре послышались тяжелые хрипы Хатшепсут.

Меж колонн появился Минхотеп.

— Родился новый Гор… и дочь царя! — возвестил он. Вельможи пали ниц, натирая лбы о мрамор царского дворца и возглашая:

— Привет тебе, сын Ра! Хатшепсут, да живет она вечно!

Минхотеп поднял руку, призывая к тишине.

— Не Хатшепсут мать нового Гора. Исида родила его, да живет она вечно! — сообщил он.

IV

В этом году во время Ахет Нил поднялся не столь высоко, как в прошлые годы. Тхути, начальник сбора налогов, хмурил брови: даже часть от наивысшего уровня во времена двенадцатого года правления великого Аменхотепа — да живет он вечно! — дала тогда половину налоговых поступлений. Таков уж священный закон. Само собой, закрома для зерновых, пряностей, масла и мяса еще далеко не были пусты, но второго года столь скудного урожая Египет не перенесет. Помогите нам боги!

И посему все надежды были связаны с возвращением фараона, к которому послали гонца, дабы царь с сокологоловым Монту на круглом щите победил мятежных азиатов и вернулся с богатой добычей. Для Тхути это было бы хорошим поводом представить завоеванное добро в выгодном свете, ибо он как никто понимал, чем грозит плохой урожай. Голодный народ — опасный народ, лишь сытыми легко управлять.

Величественная трибуна с поднятыми флагами и красным балдахином, защищающим от низкого солнца времени Восходов, окруженная дымящимися жертвенниками, и тысячи цветов на земле ожидали победоносного прибытия фараона. Народ бурно ликовал:

— Привет тебе, владыка Севера и Юга, поправший своими сандалиями всех варваров! Да живет вечно Могучий бык!

Фараон со своими воинами возвращался с Севера сухопутной дорогой. Корабли, на которых он отплыл вниз по Нилу, теперь были нагружены трофеями, так что царским воинам пришлось прийти на помощь армии рабов и вместе с ними тянуть тяжелые барки вверх по течению вдоль песчаного берега.

Когда фараон, окруженный копьеносцами личной гвардии, наконец прибыл, а на северной излучине реки одна за другой показались тяжело груженные барки с высоко задранными носами, ликованию фиванцев не было предела. Они обнимали друг друга и бросали вверх сорванные с себя одежды.

Но как изменился Тутмос! Прежде неуклюжий увалень теперь излучал самоуверенность военачальника-победителя. Длинные руки, еще недавно висевшие плетьми, были властно скрещены на груди, а прищуренные глаза выдавали решимость, достоинство и силу. Тутмос стоял на своей запряженной конями колеснице, а народ перед ним бросался наземь.

Когда пришвартовались груженые барки, царь выскочил из колесницы и, не мешкая, зашагал прямо к трибуне. Он даже не дал себе труда подождать, пока начальник церемоний Минхотеп определит ему место и, следуя правилу, даст знак, а просто начал речь твердым, звучным голосом, как всегда делал его отец:

— Народ мой! Вы, любимцы богов! Отец мой Амон дал мне власть одолеть подлых ливийцев. Вожди племен Севера ныне трепещут под моими сандалиями, они склоняют перед вами головы и на своих спинах несут богатую дань. Смотрите, что привез я с собой во славу высочайшего владыки Карнака! Как Амон царствует над всеми богами, так и я, его возлюбленный сын, господствую над другими властителями!

Тутмос ударил в ладоши, и с берега к барке проложили сходни. Тысячи ливийских рабов потянулись по ним, нагруженные добычей из иноземных стран. На головах они несли мешки полбы, блестящую слоновую кость, слитки серебра и чаны, полные золота, бочки с соленым мясом и сушеную рыбу; чурбаны эбенового дерева и пихтовые бревна, красную древесину и шкуры зверей с Севера.

— О Амон, Мут и Хонсу! — невольно воскликнул Тхути, начальник сбора налогов. — Даже его отец Тутмос — да живет он вечно! — не был столь удачлив в военных походах. И Аменхотеп — да живет он вечно! — не привозил большей добычи. Кто бы мог подумать!

А начальник чиновников и визирь одобрительно заявил:

— Он — настоящий сын Амона Кематефа, мы недооценивали его.

Птаххотеп, начальник фараонова войска, купался в лучах заслуженной славы. Он стоял позади царя и перечислял Тутмосу наименования и количество трофеев:

— Две сотни леопардовых шкур тонкой выделки для жрецов Амона, девяносто восемь мер золота и еще восемь с половиной тысяч трофеев весом с одного быка…

Царь кивал. В вытянутой руке Тутмос держал плеть, символ власти, и рабы должны были проползать под ней на коленях. Внезапно фараон выпустил плетку и прижал правую руку к животу. Вельможи, окружавшие царя, увидели, как исказилось его лицо, будто он испытывал сильные колики, и встревожились. Находчивый же Птаххотеп подхватил плеть и вытянул руку, так что застопорившийся было невольничий ход возобновился.

Все новые и новые причудливые предметы сгружались с барок: кристаллы с океанских рифов, сверкающее обоюдоострое оружие, горшки и сковороды из звонкого металла — от всего этого фиванцы пришли в такой восторг, как будто праздновали Первый день года, когда вновь воссоединяются Ка и Ба[101] Амона. Бурдюки с вином переходили из рук в руки, и темный сок чужеземной виноградной лозы весело струился по полуобнаженным телам буйно празднующего и танцующего народа.

Мудрый писец Неферабет, заметив мрачный взгляд фараона, пал перед ним на колени и, приподняв голову, затянул древний гимн:

— Радостно встречай день! Мешай нежнейший елей и помазай им, плети венцы из цветов лотоса для сестры твоей возлюбленной, сидящей подле тебя. Пой и играй. Оставь всякое зло позади и живи в радости, пока не придет тебе час отправиться в царство, где властвует покой…

Тутмос вымученной улыбкой постарался отблагодарить мудрого писца.

— Добро, старец! — вымолвил он и еле слышно добавил: — Азиатская пища лежит в моем чреве подобно граниту с порогов Нила.

Едва ли замеченные народом, приблизились Хатшепсут и Исида. Обе встали перед фараоном со своими младенцами: Исида — счастливо сияя, Хатшепсут — нахмурившись. Царица явно страдала оттого, что держит на руках дочь, когда ее служанка, как она продолжала называть Исиду, с гордостью протягивала царю сына.

Неожиданно для всех Тутмос не оказал Исиде ни малейшего внимания, более того, он подошел к Хатшепсут, потерся своим носом о нос супруги и сказал:

— Птах создал ее своими руками. Сердце мое переполняет радость.

Застыв, как триада богов в Карнаке, Хатшепсут прижимала к себе ребенка и пыталась прочитать в глазах фараона, насколько он искренен. Но глаза Ра смотрели без всякого выражения, холодно и неподвижно. Они не говорили ни «Я тот, что вложил семя в твою плоть», ни «Мне приятно видеть, что боги наказали тебя дочерью!» Что таилось за этим лбом? И как могла несуразная рохля преобразиться в неустрашимого правителя? Его гордая осанка, его торжественный выход к народу поколебали уверенность Хатшепсут. Больше всего ей сейчас хотелось убежать подобно рабыне, настигнутой карающим взором хозяина. Но тогда она потеряла бы все, потеряла бы свою власть над царем Обеих земель, которую надеялась сохранить. Устыдившись собственной слабости, Хатшепсут ответила супругу ледяным взглядом и не проронила ни слова.


Скрестив ноги, бритоголовые жрецы Амона сидели вокруг черной рабыни, и Хапусенеб, верховный жрец, вещал, обращаясь к Нгате:

— Мы, посвященные, высокие слуги Амона, возносящие ему хвалу, да живет он вечно, были свидетелями твоего согласия. Разве мы не подарили твоим братьям свободу от оков? Разве не дали им золота из северных гор, чтобы ты служила нашему делу? Разве мы не обучили тебя нашему языку, чтобы ты выведывала все о Тети, твоем господине? И что же? Ты взяла золото, братьев своих отослала домой, в Нубию, а сама безмятежно радовалась каждому дню, восходящему над восточными вершинами. Ты ничего не видела, ничего не слышала, как та змея, что пресмыкается по ночам в песках пустыни.

— О вы, избранники высших богов, вы, хранители таинств, чьи ликующие песнопения доходят до высоты небес, будьте снисходительны к вашей черной рабыне! — Нгата в отчаянии воздела руки ладонями к небу. — Ваш дом наполнен мудростью повелителя Карнака. Вы владеете языком богов, и все безропотно повинуются вашей власти. Мне ли, дочери правителя нубийских песков, соперничать с вами? Я могла лишь следовать за Тети, моим господином, по пятам! И я делала это, как новорожденный козленок, который еще нетвердо стоит на ногах и жмется к матери, боясь ее потерять. Только Тети… он такой таинственный, что подсматривать за ним — тяжкий труд. Он повсюду и нигде, он никогда не оставляет после себя следов.

Пуемре, второй жрец Амона, сурово одернул ее:

— Ты живешь под его крышей, ешь и пьешь в его доме — и хочешь убедить нас, будто даже не заметила, что он сделал величайшее открытие, до какого еще не поднимался человеческий дух?

— Но он работает только глубокой ночью и в предрассветный час…

— …когда ты спишь подобно зеленошеей утке, спрятавшей голову под крыло!

— О нет, нет! — горячо возразила черная рабыня. — Я слежу за ним постоянно, но у меня нет возможности все время сидеть рядом и расспрашивать, чем он занимается…

— Он был здесь, — с горечью начал Хапусенеб.

— Знаю, — не удержалась Нгата. — Я чуть было не попалась ему на глаза. Надеюсь, он меня не заметил.

— Он пытался нам угрожать, нам, пророкам Амона! Мы должны устранить фараона и сделать его царем! Иначе он грозит явить жидкий свет народу.

— И что тогда?

— Они будут молиться ему и крови Ра, как молились богам гиксосов, царей-пастухов,[102] потому что нам, жрецам Амона, нечего этому противопоставить.

Все прочие жрецы коснулись ладонями пола, склонили бритые головы к востоку, навстречу восходящему солнцу, и как один забормотали молитву:

— О, властелин властителей, господин обоих берегов, объезжающий небеса мира, все радуются пред ликом твоим и возносят тебе хвалу!

— Чего вы от меня хотите, что мне делать? — печально спросила Нгата. — Братья мои ушли в Нубию и унесли золото с собой. Как мне вернуть его?

Хапусенеб отмахнулся:

— Не надобно возвращать нам золото! Мы хотим узнать тайну текучего света, прежде чем Тети понесет заслуженную кару. Маг, словно Сет, господин пустыни, таит в себе зло.

— Что я должна делать? — повторила вопрос Нгата.

Верховный жрец ответил вопросом на вопрос:

— Где хранит Тети кровь Ра?

— В подвалах, где проводит свои опыты. Там все склянки заполнены этим.

— Сможешь похитить один из сосудов, чтобы Тети не заметил? Жрецы Амона раскроют тайну этой жидкости.

Нгата пожала плечами.

— В его подвале каждый сосуд на учете. Разве только… подменить на похожий?

Хапусенеб поднялся.

— Так иди и заверши праведное дело по воле Амона! — Положив руку на лоб Нгаты, он напутствовал: — Да будет сердце твое зорким, как око Гора, и не объемлет тебя страх, которого ты не могла бы победить, и да будут члены твои крепки, как железо восточной пустыни!

Черная рабыня повернулась и отправилась исполнять возложенное на нее поручение.


Семь дней длилось путешествие вниз по Нилу на царской барке «Мать солнца», пока судно с высоко поднятым носом не достигло Мемфиса. Со времен детства, с той поры, когда ей приходилось сопровождать отца своего Тутмоса на царские верфи, она не видела города предков, который некогда назывался «Великолепный». За сто лет до нашествия чужеземных всадников Мемфис, расположенный на границе Верхнего и Нижнего Египта, был столицей Обеих стран. Укрепленный от разливов Нила дамбой, знаменитый своими роскошными домами, прекрасно отделанными лазуритом и малахитом, известный храмовыми сооружениями, высокими, как само небо, а также прудами, окаймленными папирусом и раскинувшимися подобно морям, — он славился во всех землях. А теперь «Весы обеих стран» — так звался древний царский дворец — лежал в развалинах, в садах раздавался клич воинов, на улицах крикливые чужеземные торговцы зазывали покупателей, и Сет, покровитель всего чуждого, набирал здесь силу, завоевывая все больше власти. Но пока еще Птах, творец земли, который подобно Хнуму создает существ на гончарном круге, простирал свою длань над городом. Его храм в пальмовой роще, с колоннами, увенчанными капителями в форме раскрывшихся цветков лотоса, и зубцами из блестящего на солнце золота, все еще причислялся к величайшим и прекраснейшим творениям царства. Белый дым, поднимавшийся к небу во славу Птаха, затмевал горизонт подобно песчаной буре из западной пустыни.

Вот и Хатшепсут, сопровождаемая кормилицей Сат-Ра, служанкой Юей и верным нубийцем Нехси, избрала храм своей целью. Ибо там, в лабиринте, сокрытом глубоко под землей, обитало священное животное Птаха — убранный золотом бык Апис, великий бог плодородия, за которым служанки и рабы ухаживают как за фараоном. Его блестящая шкура черна как ночь, и лишь на лбу белеет маленькая звездочка в форме треугольника — знак божественности зверя, которого после смерти прежнего Аписа жрецы Птаха нашли на пастбищах плодородной земли. А мертвого быка похоронили с такими же почестями, что и фараона. Жрецы бальзамировали его семьдесят дней, покрыли мумию золотом и высекли ему саркофаг из черного гранита, добавив к прочим, почившим прежде него.

Стыд родить всего лишь дочь и триумф служанки Исиды, подарившей фараону сына, погнали царицу в это жуткое место в последней надежде. Она неверно истолковала слова пророка Перу, хоть и была уверена, что именно ей суждено явить миру нового Гора. Хатшепсут считала себя женщиной с золотом, а не с камнем. И только позже ее осенило, что предсказание ясновидящего относилось к украшениям, которые фараон подарил каждой из жен. Ей, главной супруге, — ожерелье с лазуритом, а Исиде, наложнице, — из золотых пластин.

И тогда царица решила, что все способы хороши, если она желает снискать благосклонность бога плодородия Мина. С тех пор Хатшепсут не пренебрегала любыми средствами. На Праздник лестницы она собственноручно разбила грядку с латуком. Перед отходом ко сну ежевечерне окропляла свою постель молоком ослицы. Во время ревностных молитв, стоя коленопреклоненной на свежесрезанном папирусе, повелевала курить благовонный дым шишек пинии, двенадцати по числу, смешанный с духом сожженных неощипанных жертвенных петухов — по одному солнцу и луне, а на пороге своих покоев красной краской приказала начертать скарабеев, солнечных быков Ра.

Размеренным шагом царица ступила под мрачные своды храма Птаха и направилась к высокой стене, на которой высеченные в скале иероглифы тысячекратно возвещали: Аписа священная душа… Аписа… душа… Аписа… душа… Аписа… священная душа…

В голове Хатшепсут почти помутилось, когда двое дряхлых жрецов, Везермонт и Птаххотеп, выступили ей навстречу и решительными жестами преградили путь сопровождающим.

Каменная лестница, напоминающая домик улитки, уходила в зловещую глубину монументального сооружения. Хатшепсут почувствовала головокружение, но Везермонт и Птаххотеп, идущие соответственно впереди и позади нее и освещавшие путь чадящими коптилками, не терпели промедления. В конце бесконечной спирали их взору открылся зал с высоким сводом и мощными колоннами по обеим сторонам, ведущий в дальнюю даль и погруженный во тьму подобно царству Осириса.

Везермонт передал Хатшепсут слабо мерцающий светильник и указал в конец темного свода, унося свой лысый череп в боковой неф. Пыль, духота и сладковатый запах экскрементов летучих мышей ударили царице в нос. Единственный просвет, крошечная дверь к свету дня, только укрепил желание Хатшепсут обратиться в бегство, подобное бегству ученика от тростниковой палки писца. Но мысль о том, что только Апис может дать ей желанного Гора, заставила Хатшепсут с бьющимся сердцем шаг за шагом двигаться вперед. Ревностные молитвы и неотступные просьбы, которым научил ее Хапусенеб, чтобы умилостивить Аписа, разом забылись в этой давящей глубине, уступив место лишь одной мысли: «Где он, священный бык Апис?»

Высотой с ворота шлюзов в плодородной дельте Нила по обеим сторонам зала открылись пролеты, склепы, плиты странной формы, увешанные гирляндами и усыпанные бледными цветами. Хатшепсут собралась было посветить в один из боковых проходов, но вспомнила, как жрец предостерегающе качал головой, и зашагала дальше, к непроглядному концу. Апис, который посылает в тела женщин мужчин, освободит ее, смоет позор, вернет уверенность в себе. Он должен ее услышать!

Под конец долгого пути открылся свод верхнего зала. Крутая лестница восходила к свету, как будто устремлялась в небо, и когда Хатшепсут вскарабкалась по ней, она оказалась на обшитой красным льняным полотном галерее, ведущей к сверкающей палате, в которую со всех сторон лился солнечный свет, таинственным образом преломленный с помощью призм и зеркал.

Словно ослепленная лучами Атона, царица с трудом разглядела дворец из блестящего мрамора, с нишами и колоннами, который был подобен фараоновому. Туда-сюда сновали слуги и рабы в кожаных схенти с широкими лентами, собранными в пышные складки по бокам. Когда Хатшепсут была маленькой, кормилица рассказывала ей древние мифы о богах Египта, и она именно так представляла себе их волшебные дворцы, более величественные и прекрасные, чем дворец отца ее Тутмоса. Что это, чудесные видения, навеянные близостью живого божества, или она и правда в своих лишениях укрылась в невиданной волшебной стране?

Из воронкообразных отверстий в потолке, выложенных тысячами бирюзовых камешков, доносился далекий рев любвеобильных коров, а невидимый многоголосый пчелиный хор, который напоминал завывание горячих ветров и гудел душераздирающим хоралом, наводил ужас еще больший, чем песнопения в храме Карнака.

Оба жреца, оставившие Хатшепсут у входа, теперь уже в ритуальных леопардовых шкурах, выступили перед ней и, встав по бокам, повели к массивному жертвенному столу, по краю которого был выбит желоб для стока крови шириной в палец. Двое рабов вынесли двух связанных белых петухов, ударом топора отрубили им головы и бросили дергающиеся, истекающие кровью тушки на жертвенник. Везермонт при этом забормотал:

— О, живой Апис, великий дух, высокий глашатай Птаха из Мемфиса, прими сию мужскую кровь от несчастной дочери Амона, озаряющей своей красотой Обе страны. Дай ее телу расцвести новым Гором подобно цветку лотоса на священном озере.

Лишенную воли Хатшепсут, у которой перед глазами стояла лишь одна цель, подвели к чучелу коровы с увитыми цветными лентами рогами. Одним умелым движением жрецы разъяли чучело животного на две половины, потом освободили царицу от одежд и засунули в корову, которую тут же сомкнули.

Топая, бия копытами, пышущий яростью Апис приближался. Божественный бык с трудом преодолевал скольжение по гладкому полу. Его черная шкура отливала багрянцем подобно западному Нилу, где солнце склоняется к горизонту. Меж его рогов сиял золотой солнечный диск, огромный, как колесо боевой колесницы; на спине его уходили ввысь острые крылья небесного коршуна. На мгновение дикий бык застыл, обнюхал корову раздувающимися ноздрями, а потом принялся за свою жертву так, что земля задрожала.

Жрецы молились.


Вроде бы обстоятельства складывались удачно. Тети покинул свое жилище ранним утром, и черная рабыня спустилась в подвал, где целитель проводил свои научные опыты. Дрожащей рукой осветила она стены, где в многочисленных нишах стояли склянки, миски, горшки — одни были снабжены загадочными надписями и цифрами, другие были беспорядочно нагромождены, как жертвенные дары в храме Амона. Но не они интересовали рабыню, а черный ларь, запечатанный золотыми магическими узлами, символами колдовской силы.

В этом ларе, как выведала Нгата, Тети хранил кровь Ра и ее составные части. Нгата знала, как открыть ларь. Она коснулась верхних узлов-иероглифов по обеим сторонам, и, словно по волшебству, раздался металлический щелчок — тяжелые створки сами собой раскрылись.

Нгата закрыла глаза рукой — так ослепил ее жидкий свет в темноте подвала. Как будто завороженная, она не могла оторвать взгляд от стеклянных колб с их желтовато-зеленым содержимым. О, кровь сокологолового Ра! Что за жуткую тайну скрывает это свечение? Черная рабыня почувствовала, как пульсирует кровь в ее жилах. Правильно ли она поступает, похищая у мага его тайное открытие? Смогут ли жрецы защитить ее от преследований Тети? Что будет делать Хапусенеб с кровью Ра? У Нгаты не нашлось ответа ни на один из этих вопросов. Больше всего на свете ей хотелось убежать. Лучше бы она стала рабыней какого-нибудь крестьянина на берегу, пасла бы коз или молола зерно! Но — женщина знала это наверняка — от цепких рук жрецов Амона ей нигде не спрятаться.

Поэтому Нгата, дрожа всем телом, схватила светящийся сосуд. Он оказался холодным. Нгата не ожидала такого леденящего холода. Теперь, держа сосуд обеими руками, она поняла, что его содержимое искусственного происхождения. Это не кровь Ра, а зло, созданное человеком! Да, жрецы должны проникнуть в его тайну!

Нгата осторожно опустила запечатанную склянку на дно корзины, заперла ларь и с крайней предосторожностью, дабы не разбить добычу, начала подниматься по каменной лестнице к свету дня.

На том месте, где лестница выводила из глубины подвала в жилище, ее поджидала царская кобра с раздутыми щитками. Зрачки Нгаты расширились, словно черные плоды белладонны в месяце паини. Ее ужас был велик, но тем не менее она приблизила свои глаза на ладонь к раскачивающейся бестии и безвольно повторяла ее малейшее колебание.

Тети на вытянутой руке держал кобру железной хваткой, чуть пониже раздутой шеи, и без труда поднимал рептилию толщиной с руку все выше. Нгата повторила и это движение, и как бы маг ни раскачивал змею, взгляд рабыни по-прежнему был прикован к голове кобры.

— О нет! — упоенный собственной властью воскликнул целитель. — О нет, так легко Тети не проведешь! — Он ускорил раскачивание змеи, с восторгом наблюдая, как Нгата под воздействием гипноза становится слепым орудием в его руках. — Ты слышишь мой голос?

— Я слышу твой голос, — словно издалека последовал тихий ответ.

— Ты будешь мне повиноваться!

— Я буду тебе повиноваться.

— Ты отнесешь кровь Ра в храм, жрецам Амона. Там вынешь склянку из корзины и сломаешь печать.

— А потом? — внезапно спросила Нгата. — Что потом?

— Больше ты не станешь задавать вопросов, а исполнишь все, что я приказал. Моя воля постоянно с тобой и следит за каждым твоим шагом. А теперь иди!

Маг осторожно убрал змею от лица рабыни, и Нгата бросилась со всех ног выполнять поручение.

— Так легко Тети не проведешь! — крикнул он вслед рабыне, и весь дом, как и прежде, сотрясся от зловещего громогласного смеха.


В Долине Обезьян, к западу от Нила, Инени и Сененмут сидели на валуне и наблюдали за ходом работ у противоположной скалы. Корзины строительного мусора с методичной регулярностью высыпались из пролома, зияющего на срединной высоте.

Инени благосклонно кивал.

— Рано или поздно найдут гробницы Менеса и Джосера, Аменемхета и Сесостриса, но усыпальница главной царской жены Хатшепсут останется сокрытой на все времена. И все благодаря твоему искусству, Сененмут.

Юноша засмеялся.

— В том, чтобы на такой высоте пробить вход в гробницу, никакого искусства нет, тут скорее нужна дерзость. И это ты научил меня быть дерзким. Посвящая меня в тайны архитектуры, ты говорил, что камень надо любить, как женщину, и тогда он поддастся тебе. Ты был прав. Я люблю гранит с порогов Нила, люблю мрамор из Тира и песчаник в Долине Обезьян — и ни один камень не может противиться моей воле.

— Твоя воля сильна, как у быка.

— Она может передвигать горы подобно Хеопсу — да живет он вечно! — который возвел гору в пустыне выше, чем горная цепь на востоке.

— Хеопс был Любимцем богов, он правил дольше, чем отец и дед Хатшепсут!

— Да будет угодно Осирису, и я построю царице гробницу глубже и прекраснее всего, что до сей поры было создано руками человека.

— Я нисколько не сомневаюсь в этом, Сененмут. Ты любишь царицу?

Сененмут молчал. Он не ожидал столь прямого вопроса учителя и теперь смущенно водил ногой по песку, будто искал нужные слова. Инени, не дождавшись ответа, продолжил:

— Я говорю не о той любви, какой каждый египтянин любит свою царицу, супругу Амона из Карнака. Ты любишь ее, как мужчина женщину.

Сененмут все еще не находил слов. Инени воздел руки и засмеялся:

— Я старый человек и служу уже третьему царю. Мне ты можешь довериться. Глаза у меня при себе. Когда во время Ахета ты начал строительство, день и ночь сравнялись, так что последний луч спускающегося Ра упал как раз на вход, словно хотел поцеловать госпожу усыпальницы. И так будет повторяться каждый раз во времяПоловодья, год за годом, миллионы лет, ибо Ра в небесном океане никогда не меняет путь своей золотой барки. Только любящий мог измыслить такое деяние!

— Разве это преступление, если подданный любит свою царицу? — малодушно осведомился Сененмут.

Инени вздохнул.

— Любовь не знает закона. Как же она может преступить его? Твой вопрос поставлен неверно. Правильно будет спросить: «Что случится, если подданный любит свою госпожу?»

— И что же случится?

Старик пожал плечами.

— Это зависит от того, отвечает ли царица ему взаимностью. Если она не любит или не знает о его любви, то чувство уйдет в песок подобно скарабею в западной пустыне.

— А если отвечает, что тогда?

— О Амон! — Инени хлопнул в ладоши и устремил в небеса восхищенный взор. — Тогда я не хотел бы побывать в его шкуре!

— Но почему? — не отступал Сененмут. — Ты сам сказал, что любовь не может быть преступлением, ибо нет закона, запрещающего ее!

— И рад бы ответить «да», — сказал Инени, — но есть вещи, настолько далекие от человеческого разумения, что никому и в голову не придет запрещать их. Потому что такого просто не может быть.

Сененмут испугался. Он хорошо понял учителя, который всегда предпочитал говорить намеками, и пока в глубоком молчании обдумывал услышанное, к ним приблизился писец Птахшепсес. Еще на подходе, размахивая папирусом, он закричал:

— Господин, верховный жрец Хапусенеб хочет, чтобы план гробницы был изменен!

Сененмут вскочил и выхватил папирус, на котором его план был перечеркнут толстыми черными линиями.

— Он сказал, что обычай требует прямых ходов к погребальной камере, а ты заложил изгиб, — пояснил писец.

— И это единственное замечание верховного хранителя таинств?

Птахшепсес кивнул.

Сененмут в сердцах небрежно свернул папирус и бросился прочь, так что камни из-под ног с грохотом полетели вниз.


Те, кто встречался черной рабыне на ее пути к храму Амона, даже не подозревали, какую тайну несла Нгата в своей корзине. Ее взор был устремлен только вперед, как глаза коршуна Нехбет из Нехебта, и лишь губы едва шевелились, снова и снова повторяя одну и ту же фразу: «Кровь Ра для верховного жреца Хапусенеба! Кровь Ра для верховного жреца Хапусенеба!»

Тети владел искусством гипноза как никто во всем царстве; под гипнозом он вскрывал черепа своим пациентам, подчинял себе волю рабов настолько, что они не могли от него убежать. Возведи сейчас на пути Нгаты стену из дерева — черная рабыня прошла бы сквозь нее; возведи скалу из гранита — она преодолела бы и ее. Ибо Нгата могла помыслить лишь о том, что вложил ей в голову Тети. И хотела она только того, чего хотел он. А он жаждал зла.

По воле мага рабыня выбрала длинную дорогу, ведущую мимо рыночной площади к северным воротам. По его воле она повернула направо, где пальмы с гроздьями спелых фиников образовали тенистую рощу, а затем побежала по аллее с бараноголовыми сфинксами к великому пилону, отгородившему храмовый комплекс от внешнего мира.

— Кровь Ра для верховного жреца Хапусенеба! — возвестила Нгата копьеносцам, преградившим ей путь, как будто речь шла о победе над войском азиатов. И хотя слова были произнесены безучастно, смысл их заставил стражей опустить оружие, и Нгата, минуя сфинксов и статуи богов, устремилась к храму Амона, вход в который в этот полуденный час лежал в тени.

— Кровь Ра для верховного жреца Хапусенеба! Весть из уст рабыни заставила охранявших врата жрецов, облаченных в леопардовые шкуры, броситься на колени и коснуться лбами земли. Лишь один из них проворно вскочил и побежал впереди нубийки.

В полумраке переднего зала, куда свет проникал лишь из двух узких проемов наверху, Нгата поставила корзину на пол. Ее оставили одну, но страха рабыня не испытывала. Она безучастно смотрела в ту сторону, откуда должен был выйти верховный жрец, и только когда послышались шаркающие шаги, открыла корзину и вынула светящуюся склянку. Рельефы на стенах и колоннах заиграли в желтовато-зеленом свете.

Пробка из хрупкой смолы сидела прочно, и рабыня, держа стеклянный сосуд на вытянутых руках, изо всех сил пыталась открыть его. Таков был приказ Тети.

Но как она ни старалась, как ни трясла склянку, как ни возилась, вцепившись в смоляную затычку пальцами, та не поддавалась. Однако как только Хапусенеб приблизился, чтобы взять в руки столь желанный сосуд, пробка сама выскочила из горлышка — так срывается с ветки созревший плод. Кровь Ра вырвалась из бутыли и, шипя и пенясь подобно океанскому прибою, ударила верховному жрецу прямо в лицо.

Хапусенеб закрыл руками глаза, и его ужасный крик напомнил рев пораженного копьем бегемота с верховий Нила. Жидкий свет, находясь в сосуде без доступа воздуха, был холодным и безобидным, но сейчас насквозь прожег кожу на голове жреца, оставляя за собой багрово-красные пузыри. Потом яркий ядовитый свет побежал по телу, глубоко вгрызаясь в плоть. Жрец захрипел, жадно хватая ртом воздух, пальцы его судорожно сжались, и в следующее мгновение он рухнул наземь.

Подобно куску мяса, который бросают на празднике Опет в железный чан, поставленный на огонь, грузное тело шлепнулось в клокочущую лужу «крови солнца». Хапусенеб потерял сознание и больше не издал ни звука.

Лишь теперь рабыня опомнилась. До нее дошло, что она натворила. Как только склянка выскользнула из ее рук и разлетелась на кусочки по мраморному полу, Нгата издала истошный вопль и, перепрыгнув босыми ногами через лужу текучего пламени с лежащим в ней верховным жрецом, ринулась прочь.

А маг, издали наблюдавший разыгравшееся действо, которое происходило по его воле, торжествовал подобно военачальнику, одержавшему победу в битве.

— Так легко Тети не проведешь! Не обманешь ни именем Амона, ни именем Мут, ни именем Хонсу!


Как же хороша была Лучшая по благородству, Та, которую объемлет Амон! У Сененмута захватило дух, когда он приблизился к Хатшепсут. Ее черные волосы, заплетенные в бесчисленные косички, на лбу были перехвачены сверкающим золотым обручем. Яркие темно-зеленые штрихи обрамляли черные глаза, придавая им форму серебристых рыб, резвящихся в священном озере. Длинный, облегающий тело калазирис оставлял левую грудь обнаженной, а ожерелье шириною в ладонь, набранное из желтых и синих фаянсовых бусин, обхватывало шею и спускалось на плечи. Кожа ее светилась подобно песку пустыни, а множество узких золотых браслетов на запястьях и изящные кольца на каждом пальце только подчеркивали это сходство. Что за женщина!

Материнство сделало Хатшепсут еще прекраснее. Плавный изгиб обнаженных рук, округлые плечи и женственные линии фигуры придавали всему облику особую мягкость, а упругие груди стояли подобно двум наливным помидорам.

Ослепленный ее красотой, Сененмут преклонил колена, смущенно теребя в руках свиток папируса, и лишь затем, собравшись с духом, молвил:

— Верховный жрец Карнака вмешивается в устроение твоей гробницы.

— Он — уста бога! — ответила Хатшепсут.

— А я — его руки! Моя задача построить усыпальницу для вечности. Как я могу исполнить ее, если жрец будет предписывать мне план строительства? Или Хапусенеб сам будет вгрызаться в скалы в Долине Обезьян?.. — Сененмут поднялся с колен.

Заметив улыбку на губах царицы, он умолк. Она улыбалась и молчала. Но за этой улыбкой скрывалась легкая насмешка, она будто говорила: «Ах ты сумасшедший мальчишка, желторотый сорвиголова, чего так раскипятился? Конечно, ты и только ты построишь мне усыпальницу у западного горизонта!»

Однако когда Хатшепсут отверзла уста, похожие на спелый плод сикомора, Сененмут услышал:

— Зачем говоришь о таких пустяках, всего лишь уязвляющих твое самолюбие? Почему не спросишь о ребенке, которого я родила? Ты уверен, что он не твой?

Вопрос настиг Сененмута словно камень, выпущенный из пращи, и он не посмел вымолвить хотя бы слово. По глазам Хатшепсут он вдруг понял, что в покои кто-то вошел, но прежде чем успел обернуться, до его слуха донесся звучный голос фараона:

— Смотри-ка, архитектор моей царственной супруги!

Тут Сененмут повернулся и, следуя обычаю, упал фараону в ноги. Но вместо того, чтобы — по тому же самому обычаю — жестом велеть подданному встать, Тутмос воспользовался положением, дабы сполна вкусить унижение поверженного соперника. Он даже поставил правую ногу на затылок архитектора и язвительно осведомился:

— А не вырубит ли Сененмут, господин западного горизонта, и мне в скале гробницу, глубже, чем все, что до сей поры было создано руками человека?

Сененмут хотел ответить, да только фараон все сильнее давил пятой на его затылок, так что нос и губы молодого человека вот-вот могли расплющиться об пол и он при всем желании не мог произнести ни слова. Хатшепсут, наблюдавшая за уничижительным зрелищем, не выдержала, подошла и оттолкнула Тутмоса. Сененмут вскочил, жадно ловя ртом воздух. Фараон указал ему на дверь, и он мгновенно исчез.

— Слабак твой Сененмут, — усмехнулся Тутмос. — Мямля и трус.

— А ты чего ожидал? Что он вступит с тобой в единоборство подобно лучникам?

— Слабак! — повторил Тутмос и подступил к Хатшепсут, намереваясь взять ее за напудренную розовым тальком грудь.

Хатшепсут отшатнулась.

— Убери от меня свои руки, похотливый урод!

Неистовый крик царицы и яростный блеск ее глаз только сильнее распалили фараона. Он схватил ее за бретель калазириса и сорвал тонкую ткань — Хатшепсут стояла перед ним обнаженная. Грубым движением он прижал ее к себе.

— Ты — Лучшая по благородству, — тяжело дыша, прохрипел Тутмос, — и по священному закону моя главная жена.

Хатшепсут попыталась высвободиться.

— Закон обязывает меня рожать детей царю Верхнего и Нижнего Египта, но не исполнять его прихоти, как только ему заблагорассудится. Бери любую из твоих услужливых потаскух, которые вопят от радости, когда твое копье вонзается в них.

— Но я хочу тебя, Ту, что объемлет Амон! Тебя, и никакую другую!

Хатшепсут рванулась и выскользнула из его объятий. Она резво побежала прочь, но поскользнулась на мраморном полу дворца и упала. Тутмос не спеша приближался к ней. Опершись на правый локоть, левой рукой заслоняя лицо, царица попыталась отползти. Фараон загонял ее в угол, где со стен свисали ползучие растения. Отступать дальше было некуда.

Мерзкий обелиск фараона победоносно торчал под его кожаным схенти. Тутмос заметил в глазах Хатшепсут отвращение и ненависть, и его губы растянулись в ухмылке. В один прыжок он уже был подле нее и поставил свою стопу меж ее ляжек. Их взгляды скрестились, мрачные и враждебные, и они смотрели друг на друга, как Сет на змея Апопа.

«Может, у тебя и больше власти, — говорил взгляд фараона, — но я сильнее. Мощь в моих руках крепка, как у быка, она заставит тебя покориться и визжать, как тысячи кошек в храме Бастет в Бубастисе. Знаю, что ты меня презираешь — и сейчас, возможно, сильнее, чем прежде, — но меня это не волнует. Я — Аакхе-перенкара, господин Обеих стран, попирающий своими сандалиями всех врагов. Я — Тутмос, которому открываются врата горизонта. Я собственными глазами лицезрел откровение бога. Я — Амон-Ра Хорахте на троне Гора, и я подчиню тебя моей воле. Ибо ты всего лишь женщина, а посему не достойна даже целовать мне ноги, как каждое утро делают слуги мои, приветствуя своего господина. И единственное, что достойно в тебе внимания, — это твои благоуханные ножны, которые созданы Амоном для моего блистательного меча».

Хатшепсут, вжимаясь в гладкий мрамор тем сильнее, чем ниже нависал над ней фараон, тихонько поскуливала. Большего даже в этот роковой момент ей не позволяла гордость. Конечно, она могла бы позвать на помощь верного нубийца Нехси, но одна мысль о том, что раб увидит ее в таком униженном положении, не давала ей разомкнуть уст. Да и что смог бы сделать Нехси? Наброситься на своего повелителя?

— Свинья! — сдавленно всхлипывала Хатшепсут. — Ты свинья!

— Ничего обидного в этом не вижу, — нарочито спокойно возразил Тутмос. — Вспомни, наш отец носил амулет в виде свиньи. Он верил, что она приносила ему удачу, как сама богиня Нут, принявшая облик свиньи.

Надменные поучения фараона оскорбили Хатшепсут куда больше, чем грубое насилие: тем самым он доказывал, что его сила не только в могуществе рук — он имел власть над ней и даже сейчас мог оставаться высокомерным и невозмутимым.

«Вот, ты победил меня! — хотелось ей бросить ему в лицо. — Вот я перед тобой, мои бедра, мое лоно, мои груди. Вот в твоих руках Хатшепсут, сестра и главная царская жена! Так бери же меня!» И мысль о насилии, которое учинял над ней Тутмос, странным образом доставила ей удовольствие. Но Хатшепсут не закричала, не заговорила, только постанывала.

Внезапно, будто во сне наяву, лоснящееся тело фараона раздалось, покрылось лохматой шерстью. Бритая голова обросла космами, мгновенно изменив форму и превратившись в вытянутую морду с раздувающимися ноздрями; по обеим сторонам лба выросли покрытые желтыми пятнами рога с муаровой чернотой у основания. Глаза, прежде длинные узкие щелочки, расширились до огромных стеклянных шаров, похожих на те, из горного хрусталя, которыми она упоенно играла в детстве. Перед ней явился во плоти неистовый Апис, дикий бык из Мемфиса, которого никому не укротить. Его неистово вздыбленный, пылающий багрянцем фаллос подступал все ближе и ближе, чтобы вонзиться в нее, беспощадно, подобно жрецу, приносящему жертву.

Хатшепсут почувствовала, как пламенеющий меч воткнулся в ее лоно и пробуравил его, войдя по рукоять, потом снова и снова, а она впивалась ногтями в косматую шерсть Аписа. О нет, она не сопротивлялась. Во-первых, потому что ничего этим не добилась бы, а во-вторых, ей вдруг пришло в голову, что в это мгновение она может зачать благословенного Гора. Да будет так по священной воле Мина!

В какой-то момент — Хатшепсут не могла бы сказать, сколько времени она блуждала в своих видениях, — бык отпустил ее, с трудом высвободившись из ее тугой плоти, оставляя за собой острый запах излившегося семени и пота. И далеко не сразу до ее помутненного сознания дошло, что с внутреннего двора доносятся истошные вопли: «Пожар!!! Храм Амона горит!»

Длинная цепочка людей растянулась от берега Нила до храма в Карнаке. Мешки из козьих шкур и деревянные бадьи, наполненные водой Великой реки, переходили из рук в руки, но под конец в них оставались лишь жалкие капли.

В сопровождении Юи, своей служанки, Хатшепсут прорвала людскую цепь, чтобы посмотреть, что случилось. Ее волосы спутанными прядями свисали на лицо, калазирис был небрежно накинут, — но в этой суете никто не обращал внимания на необычный внешний вид царицы.

Через огромные врата с величественными пилонами, вводящими в храм, пилонами, воздвигнутыми еще отцом Хатшепсут, валили белесо-желтые клубы, подобные тем, что поднимаются над водами Нила, когда наступает время Восходов Перет. Прорвавшись сквозь орущую, беспорядочно мечущуюся толпу, Хатшепсут вошла в длинный колонный зал, место величественных религиозных шествий. Все как обычно: из-за едкого шлейфа воскурений атмосфера в переднем зале была жутковатой. Устремленные к небесам колонны казались здесь почти невидимыми, лишь капители в форме лотоса время от времени выплывали из дыма, чтобы в следующее мгновение снова скрыться.

— Остановитесь перед огнем богов! — воскликнул возникший перед женщинами Минхотеп, управитель царского дома и начальник церемоний. Его плиссированный схенти был опален, а потный обнаженный торс покрыт налипшей копотью. — Ни шагу дальше! Позади второго пилона горят балки свода и пол под ногами!

— Как может гореть камень? — раздраженно воскликнула Хатшепсут.

— Сам бы не поверил, если бы не видел собственными глазами! — ответил Минхотеп.

Двое жрецов Пер Нетер, служителей храма, вытащили через портал жалкое подобие человека и замерли перед царицей.

— Нубийская рабыня, — пояснил один из них.

— Никто не знает, как ей удалось проникнуть в храм, — добавил другой.

Они держали рабыню, перекинув ее руки себе через плечо. Ее голова безжизненно свисала, ноги волочились по полу. Пузыри от ожогов, огромные, как раздутая грудь лягушки-быка, покрывали все тело.

Хатшепсут взяла рабыню за подбородок и подняла ее голову. На короткое мгновение жизнь вернулась в истерзанное существо, нубийка разомкнула тяжелые веки — чуть-чуть, однако достаточно, чтобы узнать царицу.

Хатшепсут, горло которой словно склеило мастиковой смолой, не смогла произнести ни звука. Рабыне это показалось знаком благоволения, и из ее уст вырвались едва слышимые, но пламенные слова:

— Берегись Тети!.. Мага берегись!.. Послушай Нгату… нубийскую княжну!..

Как только нубийка произнесла эти слова, ее голова безвольно упала на грудь, вся она обмякла, и служители храма положили черную рабыню на пол. Нгата была мертва. Полосы белесого дыма окутали ее тело, будто она предназначалась в жертву Амону.

— Где жрецы, хранители таинств? — спросила царица, как только самообладание вернулось к ней.

Служители храма указали в глубь зала. Хатшепсут удивилась:

— Что они там делают?

— Молятся Амону, владыке Карнака, — последовал ответ.

Тогда правительница с отчаянной решимостью ринулась к высокому порталу. Чад и жар преградили ей дорогу, застив дыхание. Хатшепсут отбивалась как одержимая. В едком дыму извивались языки пламени. И — о, Амон, любое чудо в твоей власти! — под ее ногами полыхал пол. Пылающие ручейки прокладывали себе дорогу меж мраморных плит подобно потокам вод в первом месяце Половодья тот, сметающим на своем пути все возведенные насыпи. А между ними на коленах, уткнувшись лбами в пол, застыли жрецы, которые не переставали возносить молитвы.

Хатшепсут пнула ближайшего из них, заставив его встать на ноги, и закричала:

— Вы что, совсем потеряли разум?!

От чада у нее першило в горле. Вглядевшись в застывшее лицо жреца, царица оттащила его к порталу и бросилась за следующим.

Тот с жаром обхватил ее колени и, дрожа всем тегом, взмолился:

— Оставь нас, тех, кого Осирис отметил своим знаком! Не без причины дозволил Амон ввергнуть в пламень свой дом! Презрел обиталище свое — значит, презрел и служителей своих!

— Разум ваш помутился! — воскликнула царица так истово, что пронзительный звук ее голоса перекрыл шипение и треск огня. — Вы что, всерьез полагаете, что Амон поджег собственный дом?!

Некоторые из бритоголовых жрецов выпрямились и замерли, сидя на пятках. Пуемре, узнавший царицу, задыхаясь, молвил:

— Ни один хранитель таинств Амона не смеет покинуть храм без соизволения верховного пророка…

— Где Хапусенеб? — едва сдерживая раздражение, оборвала его царица.

Пуемре указал длинным пальцем в дальний угол, где лежал верховный жрец. Прислонившись к колонне, тот бубнил молитвы. Следы тяжелых ожогов на голове и теле не оставляли сомнений: Хапусенеб лишился рассудка. Хатшепсут подхватила беднягу под мышки и поволокла к выходу. Однако груз оказался ей не по силам, и она возопила со всей силой, на которую еще была способна:

— Я, Хатшепсут, царственная дочь Амона, приказываю вам покинуть горящий дом бога!

Словно по волшебству, служители храма очнулись от кошмарного сна, один за другим повскакивали с пола и со всех ног помчались к порталу. Двое из них подхватили Хапусенеба, вынесли его наружу и опустили на ступени храма. Верховный жрец открыл глаза. Боль исказила его обожженное лицо. Уголки опаленных губ подрагивали. И все-таки в присутствии царицы он не издал ни единого стона, который выдал бы его страдания. Хатшепсут отвернулась. Вид обезображенного тела был невыносим. А запах горелого мяса, исходивший от него, вызывал тошноту.

Внезапно Хапусенеб приподнялся и воскликнул столь звучно, что эхо многократно отразилось от стен:

— О, кровь Ра, несущая зло!

V

С незапамятных времен каждое утро повторялось одно и то же. Как только Ра из-за горных вершин простирал над Фивами свои светозарные длани, жизнь перед восточными воротами города оживала. Жизнь рыночная, пестрая, шумная, однако без излишней суеты. Здесь располагались длинные ряды грубо сколоченных лавок, палаток, лотков; орды торговцев вразнос, подобно роям мошкары, опускающимся на падаль, выброшенную Великой рекой во время Ахет, набрасывались на валящих через ворота фиванцев.

Этот стылый утренний час назывался Часом Седшемен. То было время слухачей. Слухачами величали себя слуги и посыльные, которые делали здесь покупки или сопровождали своих хозяев во время прогулки. Иные знатные особы имели при себе даже двух слухачей: носителя сандалий и носителя циновки. Если господин хотел отдохнуть или посидеть и поболтать с друзьями, последний расстилал на земле тростниковый коврик. После этого носитель циновки начинал отгонять опахалом мух, а второй слуга снимал с господина сандалии. Между службой слухачи приветствовали друг друга: «Легкой тебе жизни и здоровья!» или: «Да ниспошлет тебе Ра Хорахте здоровья и благоденствия, чтобы я мог заключить тебя в свои объятия!» Затем они принимались обмениваться последними новостями, услышанными от хозяев: «Говорят, Сеннофер, супруг Ти, забавляется с Сатамун, женой Сути!» — «О!»…

Особой популярностью пользовались рыночные разносчики, зазывалы и лекари-шарлатаны из окрестных деревень, которые всучивали горожанам разные средства от всех болезней. Какой-нибудь мошенник с лоснящимся от масла животом и ручищами, как у жреца мертвых в Праздник долины, стоял за пестро размалеванным лотком и расхваливал свои чудодейственные лекарства: «Средство для омоложения стариков! От красноты лица и веснушек, от всяческих морщин и облысения чудодейственная мазь из стручков лиции!» — и фиванки рвали товар у него из рук.

Расплачивались спиральками из медной проволоки и кольцами из различных материалов, ибо только обмен на подобные ценности был в ходу, не считая натурального обмена. Подчас торговались целое утро.

Для носов фиванцев ярмарка была сущей пыткой. Если в одном углу благоухало благородными эссенциями и изысканными пряностями, то уже в двух шагах от него восхитительный аромат перемешивался с отвратительным запахом теплой крови. Аромату сочных фруктов и созревших злаков приходилось пробиваться сквозь запах рыбы. Здесь прямо на глазах покупателей забивали и разделывали бычков, антилоп, каменных козлов и газелей; рубили головы голубям, журавлям и перепелам, гусям и уткам — и каждый получал то, что ему было по нраву. Овощи: лук, огурцы, тыквы и дикие дыни — предназначались в пищу бедному люду. Для зажиточных лотки ломились от изобилия фруктов: фиг, винограда, румяных яблок — настоящее пиршество для глаз.

Руя, жена победоносного начальника войск Птаххотепа, которому война была милее супружеской любви, уже давно слонялась по рынку в сопровождении рабыни и вдруг как вкопанная застыла у палатки, где приветливая девушка выставила на продажу козий сыр. Полотнище, растянутое на четырех шестах, защищало сырные головы от набиравших силу лучей Ра. Начинался месяц месоре, когда деревья желтели, а трава становилась бурой.

— Можно попробовать? — Руя протянула руку.

Девушка кивнула.

— Какой нежный вкус послали боги твоему сыру! — воскликнула Руя, отведав.

— Теперь это уже последний. Придется ждать до лучших времен, — улыбнувшись, сказала пастушка. — Травы иссохли, и козы мои дают все меньше молока.

— О, тогда продай мне половину головы, — сказала Руя. И пока милашка заворачивала сыр в лист величиной с опахало, жена начальника войск не могла отвести взор от небольшого амулета на ее шее.

— Какой миленький у тебя амулет… — льстиво начала она.

Девушка скромно произнесла:

— Да ничего особенного. Я нашла его прямо в песке. — Она мотнула головой в сторону запада. — Я с той стороны Нила.

— Так, значит, он тебе не так уж и дорог?

Девушка пожала плечами.

— Говорю же, просто нашла.

— Продай его мне! Я хорошо заплачу!

— Ну, не знаю… — Девушка замялась. Но когда Руя вытащила из мешочка на поясе три серебряных колечка, та сняла украшение и протянула его вместе с сыром.

В тот же вечер Птаххотеп увидел амулет на груди своей жены и обомлел.

— О, сокологоловый Монту, спутник всех моих походов! — испуганно воскликнул он. — Откуда у тебя это?

— Одна торговка на рынке у восточных ворот продала мне его, — похвасталась Руя. — Нравится?

Птаххотеп сорвал подвеску с шеи жены и в чрезвычайном волнении бросился вон из дома. Во дворце фараона он разыскал Тхути, золотых дел мастера и начальника налоговых сборов и в немом молчании положил амулет перед ним на стол. Тхути недоуменно взглянул на начальника войск, а потом схватил украшение и рассмотрел его со всех сторон.

— О, свинья богини Нут! — вскричал он.

— Сколько таких амулетов вышло из-под твоей руки?

— Этот единственный, клянусь Великой Эннеадой! Повисла тягостная тишина. И Тхути, и Птаххотеп думали об одном и том же, но ни один не отваживался высказать свои подозрения вслух. Начальник войск первым набрался духу и заговорил:

— Мне часто приходилось видеть его на груди покойного фараона, да живет он вечно. Я хорошо помню, как он, обхватив амулет обеими руками, рассказывал о Нут, богине неба, которая принимает облик свиньи и каждое утро пожирает звезды, чтобы вечером, когда Ра уходит за западный горизонт небес, снова родить их из своего лона… И его положили с фараоном в саркофаг, — осторожно закончил Птаххотеп.

Тхути кивнул.

Жрец Сем, распоряжавшийся на погребении прежнего фараона, вынужден был констатировать: да, амулет украден из усыпальницы Тутмоса в Долине Шакалов.

Подозрение сразу же пало на Кию, пастушку коз, и поначалу никто не хотел верить, что царское сокровище просто валялось в пыли. Но потом, когда девушка привела начальника войск, золотых дел мастера, и Инени, архитектора, к тому месту, где якобы нашла его, то вельможи сделали следующее открытие: здесь, на расстоянии брошенного камня, валялось множество предметов из могилы, остатки добычи, которую явно делили под покровом ночи. Тогда они отослали Кию к ее козам и начали подъем по горной тропе, ведущей в Долину Шакалов. Уже издали их взорам открылась зияющая в скале брешь, и Тхути горько возопил:

— О, Ка фараона, ушедшего к Осирису, зачем ты покинул хозяина? Разве не поставили мы тебе в гробницу обильной пищи и знатных жертвенных даров?

От каменных стен отразилось эхо, но ответ не пришел. И тогда, стеная и сетуя, пустились они в обратный путь.


Целитель Тети добивался встречи с верховным жрецом. Но Пуемре, второй жрец, настойчиво отказывал ему: мол, пожар в храме обезобразил лицо Хапусенеба и вид его ужасен для любого, к тому же он, Пуемре, может передать ему все, что имеет сказать маг.

— Что имею сказать? — взъярился Тети. — Слуга Амона, дурные курения приносящий в жертву, ты спрашиваешь о моих притязаниях?! Храм бога повергнут в пламя, Нгата, моя рабыня, погибла в нем, и при этом кровь Ра исчезла из запечатанного узлами Исиды ларя! Возможно, оракул Амона даст мне ответ?

Пуемре защищался:

— Не призывай гнев Амона на свою голову. Его деяния начинаются там, где кончается твоя магия.

Пуемре посмотрел на Тети, потом задержал взгляд на тяжелом занавесе, отгораживающем колонный зал, и опустил глаза. Тети ринулся к занавесу и, вцепившись так, что побелели костяшки пальцев, сорвал его.

— Так я и думал… — начал было он, но слова застряли у него в горле.

Перед ним предстало жалкое подобие человека. Широкая полоса кожи, похожая на крокодилью, была покрыта буграми живого мяса и тянулась ото лба к животу, а на ней сидели глаза, нос и рот — или что там от них осталось. Хапусенеб, верховный жрец!

Тети скривился от испытанного им отвращения и только после довольно продолжительной паузы снова смог взять себя в руки.

— Ты отмечен знаком, — сказал он, как будто извиняясь.

Хапусенеб, полулежавший в кресле эбенового дерева с вытянутыми ногами, не пошелохнулся. Целителя охватила жуть. И вдруг воспаленные губы верховного жреца слабо шевельнулись, с трудом облекая звуки в слова:

— Ты силен, как бык, Тети, и ум твой ясен подобно светозарным дланям Ра. Ты одержал победу над Хапусенебом, его первым пророком. Но Амона, царя всех богов, тебе не победить!

— Я владею сияющей кровью Ра! — возразил Тети, не скрывая своего триумфа. — А с ней я сильнее, чем фараон, и могущественнее самого Амона!

Бритоголовые жрецы, прислушивавшиеся к разговору мага и первого пророка, бросились на пол и стали биться лбами о мраморные плиты, будто Тети произнес нечто кощунственное.

А целитель почти перешел на крик:

— Вы можете наслать на меня убийц, поджечь мой дом, пока я сплю, но тогда тайна крови Ра навсегда останется нераскрытой, ибо лишь один человек знает, где хранится формула жидкого света. И человек этот стоит перед вами!

Хапусенеб прохрипел:

— Твое желание мне известно, маг. Будь уверен, мы сделаем все, чтобы услужить тебе и устранить фараона. Но царь сейчас в расцвете сил, и сторонников у него больше, чем прежде. Ты должен иметь терпение.

— Терпение, терпение! — фыркнул Тети и топнул ногой. — Терпение — добродетель слабых. Я же силен, как бык. Я хочу стать фараоном и буду им. Именем Амона, которое для вас свято.

— Дай нам срок до месяца фармути, когда закончится сев. До той поры утечет много воды в Ниле.


Лекарь кишечника фараона был срочно вызван во дворец: нутро его величества разрывалось подобно полю под плугом крестьянина. Когда лекарь явился, он нашел Тутмоса на его ложе. Царь лежал, скрючившись от боли, и прижимал обе руки к животу.

Лекарь вынул из шкатулки, принесенной с собой, разные настои трав и микстуры, затем в пузатом стеклянном сосуде смешал их и, получив зеленовато-желтый раствор, влил его в рот трясущегося фараона. Тутмос начал потихоньку успокаиваться.

— Поведай нам, лекарь кишечника фараона, какой злой дух вселился в кишки царя? — вкрадчиво осведомился Минхотеп, управитель царского дома и начальник церемоний.

Врач жестом попросил управителя, а также присутствующих здесь дворцовых чиновников и слуг набраться терпения и вытянутыми пальцами начал прощупывать живот фараона. Каждый раз, когда он нажимал на определенную точку, царь извивался от боли.

Лекарь кишечника фараона кивнул и пояснил:

— Во внутренностях царя злые духи оставили после себя экскременты. Место это носит название «желчный пузырь». Он имеет форму мешка, в каких крестьяне переносят воду, только много меньше. Экскременты духов тверды, как камни из гранитных каменоломен, и нередко приводят к смерти.

Исида, второстепенная жена царя, внимательно слушавшая лекаря, начала рвать на себе волосы и причитать, захлебываясь слезами:

— Фараон умирает, фараон умирает! О, Амон, Мут и Хонсу, не дайте ему уйти к Осирису в его молодые годы!

Служанки, поддерживавшие Исиду, постарались удалить ее от ложа фараона, но она сопротивлялась. Между тем Минхотеп, начальник чиновников, визирь Сенземаб и Тхот, карлик и виночерпий царя, совещались, как спасти Тутмоса.

— Твое питье помогло! — заявил Минхотеп, отдав дань признательности лекарю кишечника фараона.

Тот обреченно махнул рукой.

— Я дал царю микстуру из трав и кореньев с болотистых склонов восточного нагорья. Она облегчает боль, и только. О выздоровлении нет и речи. Через несколько часов острая боль вернется и станет мучить его величество. — И, чуть помедлив, закончил: — Следует вырезать камни из его внутренностей, другого выхода нет!

Придворные покрылись мертвенной бледностью, рабы горько заплакали. Исида цеплялась за служанок, едва не теряя сознание.

— Я знаю внутренности человека, как крестьяне знают свои поля, — снова заговорил лекарь кишечника фараона. — Я вскрою живот царя ровно на том месте, где отложились окаменевшие экскременты пагубных духов. Но потребуется волхв, который сможет погрузить фараона в глубокий сон, дабы больной не чувствовал боли.

— Приведите Тети! — распорядился Минхотеп, и слуги бросились исполнять приказ. — И еще позовите Неспера! — крикнул он вослед. — Сообщите, что предстоит вскрывать живот фараона. Пусть поторопятся!

Неспера нигде не нашли, но Тети явился незамедлительно. Он подошел к царскому ложу с равнодушным, почти отрешенным взором, и никто даже предположить не мог, что таится за этими холодными глазами. Тети придумал рискованный план, как избавиться от фараона. Но теперь, оказавшись лицом к лицу с тяжелобольным Тутмосом, теперь, когда жизнь царя была в его руках, целителя одолели сомнения. Стоит ли воспользоваться благоприятной ситуацией? Сможет ли он в присутствии царедворцев убить фараона и остаться вне подозрений? Однако жажда власти пересилила; мысль о том, что он, почитаемый как бог, будет восседать на троне Обеих земель, отмела все опасения. Во прахе должны лежать перед ним все: племена Юга и Севера, египтяне и иноземцы!

«Ты человек науки, — стучало в его мозгу. — Твоя мудрость превыше запаса знаний всех жрецов государства, ибо то, что в их головах, получено ими по наследству, а ты, Тети сын Антефа, всего добился сам. И познания твои превыше всего земного. И посему ты — и только ты — избран на троне править царством. И посему Тутмос должен умереть!»

Голос Минхотепа вернул Тети к действительности.

— Говорят, Тети, ты владеешь силой духа погружать человека в сон, так что он не чувствует боли, даже если ему будут вырезать какой-нибудь орган. Так пошли фараона в объятия сна, чтобы лекарь кишечника царя смог исполнить свое дело.

И маг приступил к осуществлению задуманного. Вначале он провозгласил, что любое вмешательство в целостность тела связано с высоким риском, в чем лекарь его, безусловно, поддержал. Потом сказал, что прибегать к нему следует лишь после того, как будут исчерпаны все другие средства. У него же, Тети, есть некое тайное средство, которое сильно, как огонь, и выжжет окаменевшие экскременты злых духов из внутренностей царя.

Вельможи изумлялись мудрости волхва и отдавали ему дань восхищения. Тети тем временем исчез и вернулся с колбочкой, наполненной ядовито-зеленой жидкостью.

— Вознесите молитвы, — повелел он, подняв колбу, — чтобы чудо сотворилось в теле фараона.

Царедворцы послушно опустились на колени вокруг ложа царя, но тут вперед выступил Хапусенеб, верховный жрец, помеченный Амоном.

Их взгляды встретились, и на мгновение оба застыли как изваяния. Неожиданное появление Хапусенеба повергло мага в смущение и замешательство. Меченый же подступил к Тети и вырвал склянку из его рук. Но вместо того чтобы поднести ее к губам фараона, он протянул сосуд виночерпию Тхоту, тот дальше — рабу, которому назначено пробовать каждое блюдо и каждый напиток, прежде чем царь прикоснется к ним. Не успел маг сообразить, что сказать в оправдание, а Хапусенеб предупредить, что они имеют дело с весьма сомнительным средством, как раб осторожно принял глоток «лекарства».

Все шло по заведенному порядку, поэтому никто из присутствующих не придал происходящему значения… пока раб не закатил глаза и не завалился, — без звука и стона. Теперь все взоры устремились к целителю: вначале — недоуменные, вопрошающие, смутно догадывающиеся о немыслимом, а потом — укоризненные, негодующие, требующие объяснений. И враз вся знать подобно собакам, обложившим дичь, окружила злодея.

Тхот, виночерпий, поднял колбу с ядовито-зеленым раствором, шагнул к магу и сунул ему склянку под нос: мол, испей сам. Тети чувствовал себя загнанным в угол. Как ему быть? Лицемерно прикинуться несведущим или бежать? А может, представить все как досадную путаницу? Тети растерялся. Одно он знал наверняка: даже капли нельзя брать в рот! И в безвыходном, казалось бы, положении магу помогло безрассудство. Он выбил склянку из рук виночерпия, она упала и разбилась. Но теперь и те, кто еще сомневался, что маг пытался отравить царя, убедились в его недобрых намерениях.

По велению верховного жреца приблизились «спутники правителя», и, прежде чем личная охрана фараона взяла преступника под стражу и увела, взоры Хапусенеба и Тети еще раз скрестились. Взгляд верховного жреца говорил: «Круто взял да криво правишь, мудрец из мудрецов!» А маг ответил ему едва приметной ухмылкой, будто возражал: «Ладно, на этот раз удача отвернулась от меня, но пока кровь Ра в моих руках, я за свою жизнь не опасаюсь».


Зеленая гладь священного озера поблескивала, будто зеркало. Бесчисленные цветы лотоса, обычно при малейшем дуновении ветерка бороздившие воды подобно корабликам, сейчас оставались неподвижными. В этот золотой вечер месяца месоре не слышалось даже трелей певчих птах, то и дело порхавших в зарослях папируса, и лишь время от времени с высокого берега в воду плюхалась лягушка, ловя на лету муху. И над всем озером разливался сладостный аромат цветущих сикоморов и смолы терпентинного дерева.

От храма Амона к берегу выстроились в ряд двенадцать шакалоголовых сфинксов из черного камня, и казалось, будто божества высотой в человеческий рост вознамерились спуститься к озеру Жизни по широким ступеням зеленого мрамора. Понять, где гладкий мрамор переходит в гладь воды, было почти невозможно — так искусно архитектор подобрал цвет.

Хатшепсут и Сененмут нашли себе место на верхней ступени лестницы, впереди вереницы богов. Мрамор еще излучал тепло угасающего дня, а Юя, служанка, навевала обоим прохладу пушистым опахалом из страусовых перьев. Царица тонкими пальцами один за другим обрывала лепестки лотоса и смотрела, как они, кружась, слетают на воду.

— Я никогда не любила отца моего Тутмоса, — задумчиво произнесла она. — Поэтому и святотатство, совершенное над его мумией, не особенно потрясло меня.

Крокодил, похожий на плавучее бревно, неторопливо, по прямой прокладывал себе дорогу через озеро.

— Но ведь он был тебе родным отцом! — Сененмут покачал головой.

— Он дал мне ненавистного мужа, которого я могу только презирать, ублюдка, который мучает и унижает меня.

Сененмут накрыл своей ладонью пальцы любимой.

— Но это не оправдывает содеянного грабителями. Даже ничтожнейший из рабов имеет право на покой в загробном царстве.

Хатшепсут помолчала.

— Наступают смутные времена. Народ ропщет. Кто рожден в бедности, задается вопросом: почему он не имеет того, что есть у богатого землевладельца в поместье за воротами города? Времена, когда богач мог покинуть дом, не накладывая запоров, потому что не опасался воров, — давно прошли. Теперь людей убивают за медь или сверкающие камушки и оскверняют мумии. Как только боги могут такое допускать?!

— Нет, это просто стечение обстоятельств привело к осквернению могилы твоего отца, — возразил Сененмут. — Подлинные грабители уже схвачены. Их судили, и они умрут, как предписывает закон.

— Их следует бросить на корм крокодилам, и пусть все фиванцы будут тому свидетелями! — Глаза Хатшепсут гневно сверкнули, а от ледяного тона ее голоса Сененмута бросило в дрожь: — Каждый, все до единого из тех, кто строит мою усыпальницу, должны умереть! Все до единого, по твоему списку на вознаграждение!

Сененмут сложил руки и прижал их ко лбу.

— Это неверный путь, — глухо произнес он. — Ты наверняка знаешь, что всех рабочих, которые были заняты в строительстве гробницы твоего отца Тутмоса — да живет он вечно! — умертвили на Месте истины. Ни один не выжил — и что? Все равно гробница стала жертвой грабителей! Пастушка коз, маленькая и глупая, влюбилась без памяти в одного из работников. Она переживала, искала его и оказалась свидетельницей бойни. Естественно, сохранить все в тайне ей было не по силам, и о месте захоронения стало известно, что вселило дикие мысли в некоторые головы, ставшие жертвами красноглазого Сета.

Царица кивнула.

— Когда цари-пастухи захватили нашу страну на невиданных тогда колесницах с лошадьми, то они опустошили не только города и поля, нет, их злой бог Сет, враг Осириса, принес разруху и в наши головы. Ибо никогда еще со времен далеких предков не поселялось в них столько сомнений в богах Египта. Этим мы обязаны им, гиксосам, с их нечестивыми богами, которых они навязали нам.

— Но сомнения в старых богах ты не искоренишь огнем и железом. В жестокости своей ты бы заговорила языком чужеземцев. И поэтому я считаю неверным убивать строителей по завершении работ. Что сегодня всего лишь слух, завтра станет уверенностью, и тогда не найдется даже раба, которого ты могла бы послать в горы запада.

— А что ты предлагаешь?

— Я бы выставил оборонительный отряд вроде лучников фараона, чтобы в будущем они охраняли западное нагорье. А мои рабочие построят себе у подножия деревню, и ни для кого больше не будет секретом, что они там делают, — все решат, что это слуги на Месте истины.

Речь Сененмута убедила царицу.

— Твоя наружность, любимый, — зеркало твоих цветущих двадцати лет, но мысли твои — мысли мудреца, чья юность давно позади. И не знаю, что я ценю больше: твою зрелость или твою юность.

Сененмут молчал и только смущенно улыбался, тогда Хатшепсут продолжила:

— Я жажду твоей близости, как цыпленок жаждет солнечного тепла. И поэтому хочу сделать тебя моим советником, воспитателем моей дочери и управителем дома…

Не в силах сдержаться, Сененмут прервал ее речь:

— О, остановись, Лучшая по благородству, Супруга бога, Та, которую объемлет Амон! У царя Тутмоса уже есть управитель дома и начальник церемоний, который читает по глазам и предупреждает все его желания. Минхотеп силен, как бык, изворотлив, как змея, а ум его подобен нильскому коню, и через годы распознающему метавшего копье врага.

— Истину рекут уста твои, любимый, — согласилась Хатшепсут. — Но Минхотеп — управитель и начальник церемоний царя, а не царицы. Моя жизнь течет в собственном русле. Подобно тому как бог луны Хонсу и Ра в своей золотой барке ходят по небесному своду поодиночке, так мой путь отличен от пути фараона. Именно поэтому мне нужен свой советник и управитель, которому я могу полностью доверять.

Сененмут задумался.

— А что скажет царь, узнав о твоих планах?

— Тутмос болен. Его тело превратилось в тело старца, когда из него удалили окаменевшие экскременты злых духов. И я не удивлюсь, если он не переживет следующий разлив Нила.

— Хнум да сохранит его Ка! — воскликнул пораженный Сененмут.

Юя, служанка, забыв о своих обязанностях, замерла с опахалом в руках.

— Довольно, — сказала ей Хатшепсут. — Ступай, теперь вечерняя прохлада заменит тебя.

Юя склонилась и исчезла извиду. Небо окрасилось багрянцем. Лягушки, священные животные богини Хекет, начали свой вечерний концерт, поначалу вкрадчиво, как арфисты, настраивающие инструменты, потом со всей мощью, будто желая заглушить всех остальных.

Сененмут, прислушиваясь к дружному кваканью, заметил:

— Говорят, пророки Амона понимают язык лягушек. Вроде бы они предсказывают будущее: жизнь или смерть, счастье или беду.

— Я тоже понимаю их язык. — Супруга фараона засмеялась. — Не каждое слово, но многое.

— Так поведай мне, любимая, о чем говорят лягушки!

Хатшепсут приложила палец к губам и склонила голову набок, словно и впрямь старалась что-то расслышать в ужасающем реве. А потом заговорила с запинками:

— Хатшепсут… Прекраснейшая из женщин, Та, которую объемлет Амон… носит в своем чреве плод Мина. И родит она Гора… через две сотни дней…

Словно по волшебству, лягушачий хор заголосил с такой невероятной силой, что всякий, кто слушал эту какофонию, мог легко потерять сознание, как бывало на праздничных оргиях.

— Правда? — воскликнул Сененмут, перекрывая тысячеголосое кваканье.

Хатшепсут опустила глаза и кивнула.

Сененмут склонил голову к коленям возлюбленной, зарылся в мягкие складки ее калазириса и через тонкую ткань принялся покрывать поцелуями боготворимое тело, тысячу раз, миллионы раз, пока его голова не улеглась утомленно меж бедер царицы. В его голове билась лишь одна мысль: «На сей раз будет сын».


Целитель Тети беспокойно мерил шагами свою темницу: семь шагов вперед, семь назад, от одной стены из черного гранита до другой. Через воронкообразное отверстие в потолке едва проникал свет, воздуха было и того меньше. Уже много дней он не предавался сну, и не потому, что циновка в углу была слишком жесткой, — его тревожило, что жрецы Амона до сих пор не вступили с ним в переговоры.

Они могли оставить его околевать в этом жутком подземелье, как бросают издыхать пса, свалившегося в бездонный водосборник. Но тогда жрецы упустили бы последний шанс получить кровь Ра. Эти великие обманщики кормятся от необъяснимых и непостижимых для простых умов явлений. Последнее предсказание жрецов о затмении луны в седьмой день месяца фармути столь сильно укрепило их авторитет и власть, что теперь на многие десятилетия клиру Амона не страшны никакие нападки. А с помощью крови Ра, которая ночь делает днем, а тьму превращает в свет, они окружат себя ореолом божественности.

С другой стороны, может случиться и так, что кто-то другой найдет формулу жидкого света — в конце концов, она базируется на научном знании, и ни на чем другом… «Нет, — подумал Тети, и его губы растянулись в коварной ухмылке, — жрецы Амона выпустят меня из темницы. Они не позволят приговорить и казнить человека, который хранит тайну заветной формулы».

С тех пор как жрецы пытались руками черной рабыни обмануть его, Тети стал осторожнее. В его подвале больше не осталось ни одной склянки с кровью Ра — только формула с длинным и сложным описанием, по которой смешивается светящаяся кровь. Но ее-то он хорошо упрятал! О, Амон, владыка Карнака, не могут ведь жрецы быть до того скудоумными, чтобы сгноить его здесь!

Пять дней, семь — Тети не знал — метался он из угла в угол этого каменного мешка и прижимался лбом к холодной стене от охватившей его безысходности. И вдруг однажды, когда целитель и волхв пребывал в одиночестве, разрушающем разум, ему привиделось лицо второго жреца Амона, Пуемре. Масляный светильник отбрасывал высокие тени от надбровных дуг, а выступающие скулы довершали впечатление зловещей маски.

— Хапусенеб послал меня, — проговорила маска, и Тети увидел, что ему протягивают кувшин с водой.

Тети пил жадно, не спуская, однако, глаз со зловещего пророка.

— Он предлагает тебе свободу, — продолжал Пуемре, — в обмен на формулу. Если ты передашь ее нам, сможешь спастись бегством.

Тети поставил кувшин и долго молчал. Затем проронил:

— Мы не так договаривались…

— Знаю, — оборвал его Пуемре. — Но это ты все испортил. Ты действовал неразумно, и знатные вельможи царства были свидетелями твоей попытки отравить фараона. Ты разрушил все наши планы. Если мы сейчас уберем фараона, никто не усомнится, что жрецы Амона заодно с магом.

— А если я не дам формулу?

Пуемре язвительно усмехнулся:

— Твоя жизнь, маг, не стоит и песчинки в пустыне. Ты будешь изнывать и умрешь здесь от голода и жажды, а под конец твои иссохшие останки бросят на корм крокодилам. Такая смерть полагается всем, кто покусился на жизнь повелителя.

Второй пророк Амона говорил размеренно и спокойно, ни один мускул не дрогнул на его лице, и Тети стало ясно, что Пуемре не лукавит и торговаться не намерен. Не оставалось ни малейшего сомнения, что жрецы на своем совете уже все решили и что спорить с их решением нет никакого смысла.

Колебания мага рассердили Пуемре, и он раздраженно предостерег:

— Не пытайся второй раз перехитрить жрецов Амона. Хапусенеб едва не заплатил жизнью за твои козни. Кровь Ра пометила его на миллионы лет. Он приходит в бешенство, лишь только заслышит твое имя.

— Он не оставит меня в живых, если кровь Ра будет у него в руках!

— Ты получишь возможность бежать. Оставь напрасную надежду, что тебе удастся вернуть все, что ты имеешь в Фивах!

— А мой дом и мое состояние?

— Дома у тебя больше нет, — сурово ответил жрец. — Мы камня на камне от него не оставили, пока искали формулу. Но наши старания были напрасны.

Тети почувствовал, как от беспомощной ярости все его тело охватила дрожь. Хотелось кричать, кинуться на жреца, выдавить ему глаза, как неверному рабу, но сил не было. Горло словно туго завязали, как мешок с зерном, все члены отяжелели подобно бурдюку, наполненному водой. Маг пошатнулся, задыхаясь, начал хватать ртом воздух и как подкошенный рухнул на колени.

— Вот это укрепит тебя, — сказал Пуемре, бросив на пол возле Тети мешочек с золотыми спиралями.

Тети схватил его, перекинул золото с ладони на ладонь и пришел к выводу, что, если он хочет выжить, надо пойти на условия жрецов, — другого выхода нет.

— А кто поручится, что меня освободят, если я выдам формулу?

— Я, — коротко отрезал Пуемре и протянул магу руку. — Вот мое слово, слово второго пророка Амона.

Тети схватил его за руку, поднялся и быстро заговорил:

— Слушай меня, посвященный в тайны. Пойдешь по дороге вниз по Нилу до излучины, где в прибрежных пещерах гнездятся черные птицы. Там найдешь одиноко стоящую оливу с узловатым стволом и раскидистыми ветвями, которую зрили еще цари Менкаухор и Унас. Заберись на нее до шелестящей кроны, и тогда ты обнаружишь среди листвы диковинный плод. На одной из ветвей висит сандалия, изготовленная из дорогой кожи, какие носят фараоны. Отвяжи ее и принеси сюда, ибо на ее подошве вырезана формула жидкого света.

Пуемре не мог скрыть своего изумления. Он вгляделся в лицо мага и… больше не сомневался в правдивости его слов.

— Что ж, ладно, — бросил Пуемре на ходу. — Когда вернусь, ты будешь свободен!


Сененмут уже издали заметил, что в Долине Обезьян что-то не так. Там, где обычно эхом разносились стук каменных топоров и грохот катящихся камней, теперь царила напряженная тишина, какая спускается на землю перед песчаной бурей. Вход в гробницу, расположенный высоко над подножием горы, выглядел осиротевшим. Сененмут огляделся по сторонам, но не увидел ни одного рабочего. Тогда он вскарабкался по узкой тропинке на гребень хребта, с помощью двух канатов спустился к выступу скалы, откуда открывался вход в вырубленную пещеру, и ступил в ее чрево, тускло освещенное факелами.

На расстоянии брошенного камня, не далее, начинался туннель, круто уводящий вниз. Проход не был высоким, зато свод и стены были испещрены изображениями Хатшепсут: царица в парадном головном уборе в виде коршуна богини Мут, царица в образе супруги бога… А между ними искусными иероглифами выбиты лестные тексты: «Наследная царевна, Величайшая по милости и красоте, дочь царя, сестра царя, Супруга бога, Та, которую объемлет Амон, да живет она вечно!» — объяснение в любви Сененмута.

Коридор вывел его к передней камере. Сененмут, не ожидая встретить здесь кого-нибудь, вдруг оказался в окружении своих рабочих: каменотесов, шлифовальщиков, полировщиков, резчиков, живописцев и писцов. И взор его натыкался сплошь на враждебные лица.

— Что все это значит? — Сененмут постарался овладеть своим голосом и на несколько шагов приблизился к полукругу мрачных теней. Не получив ответа, он повторил свой вопрос, на сей раз более требовательно. И тут мимо его виска просвистел камень и глухо ударился о землю. Сененмут сделал еще пару шагов в ту сторону, откуда в него запустили камнем, схватил ближайшего работника за плечи и стал трясти его, как мешок. При этом он неистово орал:

— Вы, псы Сета, скажете мне наконец, что здесь происходит?!

Приземистый шлифовальщик камней — Сененмут даже не знал его имени, — заикаясь, ответил:

— Господин, Хоришере сказал нам, что ты всех нас убьешь, как только мы сделаем свою работу…

Теперь до Сененмута дошло, в чем дело, и он взревел подобно быку:

— Кому вы верите — Сененмуту, вашему господину, который дает вам хороший заработок, или начальнику рабочих Хоришере, которого я прогнал, потому что он предал своего хозяина суду по ложному обвинению?

Мужчины молчали.

— Вы знаете не хуже меня, — усилил напор Сененмут, — что Хоришере зол по натуре, что он, несмотря на то что я давал ему хлеб и ценил его труд, обвинил меня в преступлении, которого я не совершал. Подлинные грабители давно уличены и схвачены. И после этого вы верите клятвопреступнику больше, чем мне?

— Нет, господин, — пролепетал шлифовальщик камней, — я готов тебе верить. Скажи только, что с нами не случится ничего плохого, когда мы закончим строительство, и я на твоей стороне.

— А остальные? — Сененмут тяжелым взглядом обвел мрачные лица.

— Я тоже верю тебе! — порывисто воскликнул Весер, каменотес.

— И я! — заявил Хапи, писец.

— Я тоже! — поддержал их резчик Семинре.

Один за другим рабочие опускали свои топоры, заступы, молоты и прочие инструменты, которыми вооружились.

Нахмурившийся Сененмут, однако, молвил:

— Выслушайте меня. Я имел совет с Хатшепсут, главной супругой фараона, и она одобрила мой план. Вы построите поселение у подножия горы, и всякий будет знать, что вы — служители на священном Месте истины. А служба ваша будет вознаграждена щедрее, чем служба дворцовых слуг. Каждый из вас получит по триста мер полбы в месяц и сто десять мер ячменя. А кроме того — масло, жир, рыбу и мясо в соответствующих мерах. Также не забыта выдача щепы. И это соглашение закреплено в указе, выбитом на камне, и будет тот камень выставлен в вашей деревне. А вы сможете снискать благосклонность в моих глазах.

Горные рабочие пали ниц перед Сененмутом, проливая горючие слезы, нескончаемые, как воды Нила. Весер, каменотес, рвал на себе волосы и вопил:

— Сет красноглазый смутил наши сердца! О, Тот ибисоголовый, пусть праведный гнев нашего господина утихнет!

Хапи посыпал голову белой каменной пылью и стенал:

— О, если бы не было того, что мы задумали, стоя у врат гробницы с сердцами, пораженными красноглазым Сетом! Человека, которому подобают высшие почести, хотели мы изничтожить, как бродячего пса! И вот он дарует нам благоденствие на миллионы лет потому лишь, что знает склонность наших сердец. О, покарай нас, Сененмут, господин, которому благоволит главная супруга фараона!

Сененмут по очереди поднял каждого из стенающих мужчин, прижал к себе и поцеловал в лоб. И подобно мумии, ожившей в горячем дыхании Осириса к новой жизни, лики их озарились радостью и глубочайшим доверием. А Сененмут подкрепил их экстаз словами:

— Не предавайтесь прошлому, нет ничего глупее этого. Что прошло, то прошло, и его не изменить ни слезами раскаяния, ни буйством раскаленного сердца.

— Устами его глаголет бог! — дружно воскликнули строители и в сердцах своих порешили воздвигнуть усыпальницу для вечности, глубже и прекраснее, чем у фараона.


Целитель Тети облегченно вздохнул, когда за полночь послышались шаги. Пуемре нес в руках факел, который освещал одно лишь лицо. Жрец кивнул: формула найдена.

Не роняя лишних слов, Тети затрусил вслед за пророком. Узкий проход был выложен тесаными каменными блоками, крутая лестница с непостижимым числом изгибов меж мощных колонн в форме папируса выводила наверх. Тети глубоко вдохнул. Он не ведал, где находился, знал лишь, что в подземелье его вели не тем путем.

Маг остановился, чтобы сориентироваться в темноте.

— Где мы, пророк Амона?

Пуемре не стал отвечать на вопрос, лишь описал пылающим факелом широкую дугу и повелел:

— Идем!

— Я хочу знать, где мы, во имя Амона и всего, что тебе свято! — Тети остановился и гневно топнул ногой по теплой земле.

Жрец подошел к магу, поднес факел к его груди, так что осветилось лицо, и возвестил:

— Узнаешь в свое время. А если и нет — не имеет значения!

Тети поплелся за пророком, постоянно озираясь, не таится ли в ночи скрытая угроза. И чем дальше они шли, тем сильнее становилось подозрение Тети, что его увлекают в западню. Холодная испарина окропила лоб целителя. За любой колонной мог скрываться подосланный убийца, ибо жрецы Амона воображали, что формула крови Ра у них в руках.

Тети больше не мог терпеть и, обхватив руками затылок, пригнулся. Пуемре резко обернулся.

— Так легко Тети не проведешь! — вопил маг. — Не проведешь!

Второй жрец Амона остановился и с удивлением воззрился на него.

— Я не дам подстрелить себя как безродного пса!..

— Зачем? — недоуменно спросил Пуемре, и его невозмутимый тон поверг мага в настоящую панику.

— Думаете, формула у вас в руках? Как бы не так, слышишь, ты, жрец! У каждого человека по две ноги, как у Тети и у тебя. И сандалий тоже две, а как же иначе! Вы получили лишь половину сведений, а другая все еще у меня! И я один знаю, где вторая сандалия!

Пуемре, казалось, обратился в соляной столб, по его каменному лицу ничего нельзя было прочитать. Вдруг жрец выронил пылающий факел, повернулся и с криком кинулся бежать во тьму.

— Нет! — истошно заорал он. — Нет! Остановитесь! Не делайте этого!

Звук, отражаясь от стены к стене, наполнял собой все пространство. Но те, к кому были обращены слова, не поняли их смысла. На стенах большого дворца появились из ниоткуда вынырнувшие лучники, и град стрел посыпался на мага, корчащегося перед горящим факелом.

Подобно пугливым птахам в зарослях нильского тростника, стрелы прошмыгнули по воздуху и вонзились в Тети, бесстрастно и безжалостно. Целитель, не издав ни звука, рухнул наземь.

VI

Семь раз Нил выходил из берегов, окрашивая желтые поля в коричневый цвет и одаривая плодородием посевы. Семь лет Ра изливал свою любовь на земли Египта. А по вечерам, когда он скрывался за горизонтом, люди ложились спать, и пелена покрывала их, как мертвых, и разум их угасал до той поры, пока Ра снова не засияет на востоке.

Семь лет сменяли друг друга Ахет, Перет и Шему, времена Половодья, Восходов и Засухи в своем непреложном и непостижимом ритме. Деревья цвели и плодоносили, скот мирно бродил на пастбищах, птицы беззаботно порхали над болотными водами.

Прошло семь лет, как враги Египта были повержены в прах, и ни один из них не решался бросить вызов фараону. Наоборот, раз в год порабощенные страны Севера и Юга платили дань: дорогие породы дерева и шкуры, золото и драгоценные камни.

Семь лет всякий входящий в храм Амона должен был снимать сандалии, если вообще носил обувь, и жрецы внимательно осматривали каждую подошву в надежде найти недостающую половину таинственной формулы — но тщетно.

Амон-Ра, Всемогущий, дающий мужчинам семя, одарил царицу Хатшепсут, Лучшую по благородству, Прекраснейшую из женщин мудростью павиана и страстью Небесной коровы, но лишил вожделенного сына-Гора. Ни совокупление со священным быком Аписом, ни жаркие ночи с возлюбленным Сененмутом не дали желанного результата. После старшей дочери Нефруры Хатшепсут произвела на свет вторую, которую назвала Меритрой. Обеих она любила сердцем матери, но разумом ненавидела, ибо каждая из них была живым свидетельством ее неспособности родить наследника. Сколько жарких молитв послала она великой богине неба Хатхор, создательнице всех существ, с ее золотыми рогами и солнечным диском на голове. Ее имя означает «дом Гора», и в храме Хатхор в Дендере, где с капителей могучих колонн взирают на входящих женские головы с рогами Небесной коровы, она до изнеможения трясла систру, трещотку богини любви, и на коленях заклинала послать в ее тело мужской плод. Но жертвенный дым белых голубей и кротких ягнят боги оставляли без внимания — он стелился по полу подобно парусу, спущенному гребцами перед тем, как пристать к другому берегу.

Между тем малолетнего Тутмоса, рожденного от фараона служанкой Исидой, воспитывали как наследного царевича. Жрецы Амона обучали его в своем храме, посвящали в ритуальные церемонии и даже — хотя не видел он еще и восьми разливов Нила — провозгласили пророком, предрекая ему великое будущее.

Хатшепсут же, Супруга бога, шагнувшая в третий десяток своих цветущих лет, с пристальным недоверием следила за фараоновым последышем. По древнему обычаю, который неуклонно соблюдался многими поколениями предков, ее дочери Нефруре предстояло супружество с юным Тутмосом, чтобы тем самым сделать его законным правителем, как только болезненный супруг Хатшепсут сойдет в загробный мир, чтобы там продолжить свой жизненный путь.

От одной только мысли об этом царица приходила в бешенство. И тогда она купала свое прекрасное белое тело в молоке священной коровы Хатхор, умащивала его соком виноградной лозы богини Тефнут, надевала на голову белую корону и вдыхала крепкий ладан, чтобы очиститься подобно рыбе в соленом океане и приготовиться исполнить то, что на нее возложили боги.


С первым светозарным лучом, который Ра посылает над восточными горами, жрецы с зубцов храма протяжными голосами возвестили о начале праздника Опет. Шел пятнадцатый день месяца паофи, Нил нес свои воды под молочной пеленой тумана, наступающий день предвещал жару, и, прежде чем пророк Амона завершил хвалебные песнопения, на улицах города закипела жизнь.

Царь Тутмос лежал, сраженный болезнью, так что царица Хатшепсут заняла его место в праздничной процессии, как часто делала в последние годы. В этот праздник праздников бог Амон восходил на парадную ладью Усертхатамон и покидал храм Карнака, чтобы посетить свой «южный гарем» в Луксоре. И по всему пути, как только статуя из черного гранита, сокрытая от глаз простых смертных, появлялась на золотой барке с бараньими головами на носу и корме, люди падали перед богом ниц и начищали о песок лбы.

Жрецы в леопардовых шкурах отбивали в литавры ритм для храмовых музыкантов, а певицы Амона в длинных прозрачных одеждах отвечали им хором высоких голосов, исполнявших единственный гимн: «Амон, священны твои шаги! Амон, священны твои шаги!»

Систры звучали звонко, подобно упряжи азиатских коней, трубачи раздували щеки, как лягушки, чернокожие танцовщицы кружились в своих белых покрывалах, так что были видны их гибкие тела, а пленники из племен девяти луков, скованные друг с другом цепью, проделывали путь на четырех конечностях, словно псы.

За первой церемониальной баркой со статуей Амона, которую несли тридцать бритоголовых жрецов, следовала вторая, поменьше, со статуей Мут, а за ней — третья, с небольшим изваянием Хонсу. Только жрецам Амона, знатнейшим людям царства и главной жене фараона дозволялось принимать участие в праздничном шествии. Придворные, чиновники и даже царское семейство толпились в передних рядах по обе стороны дороги.

Хатшепсут вышагивала за священными барками в пшенте, двойной царской короне Верхнего и Нижнего Египта на тщательно убранной прическе. По левую руку от нее шел Хапусенеб, меченый верховный жрец, прячущий свое изуродованное лицо под головой леопардовой шкуры. По правую, на два шага позади, — Сененмут, советник и управитель дома царицы.

Важно шествуя, Хатшепсут касалась золотым скипетром жертвенных даров на алтарях вдоль дороги: разрубленных на четвертины волов, щипаных гусей, фруктов и редкостных цветов; были здесь молоко, любимый жертвенный напиток Амона, ладан, мирра и благовония из отдаленных провинций. Люди радовались, видя царицу, и кричали:

— Смотрите, наша повелительница сопровождает отца своего Амона к его «южному гарему»!

Вряд ли кто из многочисленной ликующей толпы замечал, как царица время от времени несмело касалась руки Сененмута, ища поддержки. А Сененмут на мгновение крепко сжимал руку возлюбленной, вселяя в нее мужество тихими словами:

— Бог Турн приготовил тебя, Геб же избрал в преемницы. Ты взойдешь на трон твоего божественного отца и будешь править Обеими странами.

Хатшепсут едва заметно улыбалась, ступая своими ногами в высоко зашнурованных сандалиях по белоснежным лепесткам лотосов, и в сердце ее крепла уверенность, что недалек тот день, когда она отпразднует триумф подобно Гору, одержавшему победу над Сетом и его демонами. Лицо ее светилось от осознания своей божественности.

Хапусенеб внезапно остановился и бросил на царицу презрительный взгляд, будто отгадал ее мысли, но тут же снова, с трудом волоча ноги, продолжил шествие. Первый жрец — царица знала это наверняка — был самым большим препятствием на ее пути к трону. Если она и боялась кого-нибудь на земле, то, конечно, Хапусенеба. Верховный жрец умел лицемерить, как кошка, и жалить, как змея. И враждовать с ним значило нацелить стрелу в собственный глаз.

Пока царица, едва шевеля губами, молилась Амону, чтобы он, миллионы лет определявший ход вещей, услышал ее неотступные просьбы и дал ей взойти на трон Обеих земель, песнопения и танцы постепенно затихли. Музыканты опустили свои инструменты, а носители барок застыли, будто пораженные молнией.

Хатшепсут почувствовала, что все взоры устремились к ней, и робко нащупала руку Сененмута. Из толпы выступил Неферабет, писец фараона, подошел к царице и молвил:

— О, Лучшая по благородству, Та, которую объемлет Амон, пни меня, как безродного пса, прибей, как раба, ткни носом в собственные экскременты — все это заслужил я за весть, что принес тебе: фараон Тутмос, твой супруг, отошел к богам. Устремленный подобно дикому гусю, спускается он ныне в царство Осириса. Царь Тутмос — да живет он вечно!

Царица, казалось, не восприняла эту весть. Ее снедали иные мысли: «Разве сама я не Гор? Разве не храню в себе семя божественности? Бог Ра в голове моей, я вижу, как дальние земли простираются передо мной, как я повелеваю войскам штурмовать крепости, как сечет мой меч там, где должно. Я — львиноголовый бог Ра, я — Гор, мститель за отца моего Амона!»

Однако все это она произнесла лишь в мыслях своих, ни слова не вымолвив вслух. И пока царица молчала, Хапусенеб, меченый жрец, возвысил свой голос:

— Смотрите, вон знак бога! Амон в священной барке остановился перед избранным! Вон он, избранный наследник фараона!

Те в толпе, кто занимал задние ряды вдоль дороги, вставали на цыпочки и вытягивали шеи, другие карабкались на деревья, а тех, кто не мог узреть, где остановился бог Амон, достигали голоса, распространявшиеся, как пожар: «Амон, властитель Карнака, остановился перед Тутмосом, сыном Исиды, гусенком в гнезде матери!»

Хатшепсут очнулась, словно от кошмарного сна. Она была готова взвыть от ярости, заклеймить позором, обвиняя их в заговоре, но Сененмут положил обе ладони на ее плечи, чтобы унять безрассудный гнев. И пока малолетний Тутмос с локоном юности лежал во прахе перед Амоном, жрецы, до сей поры державшиеся в тени, притащили из пустыни телят и дичь, чтобы возжечь их на алтаре в подношение богу Обоих горизонтов в его непостижимом плавании. Хапусенеб возложил венец с уреем на голову ребенка и провозгласил всем обитателям Обеих земель:

— Отец твой Амон-Ра Хорахте возводит тебя на трон Гора. Так владей же Обеими странами, как владел ими Аахеперенра!

При этом взоры Исиды и Хатшепсут скрестились, и говорили они больше, чем позволяли короткие мгновения. Уже много лет главная царская супруга умело избегала служанку Исиду. Она не садилась за один стол с Исидой, если по воле фараона ту звали к трапезе. Она не только презирала соперницу, но и устраивала все так, будто той вовсе не существует. И если наложница, несмотря на искреннюю привязанность фараона, никогда не появлялась с ним публично, то это было только заслугой Хатшепсут, которая использовала малейший повод, чтобы поставить низкородную на место. Вот так и повелось, что главная супруга царя появлялась даже на самом незначительном празднике или торжестве исключительно ради того, чтобы Исида не заняла там ее место. Однако для народа это жесткое соперничество так и осталось тайной, народ ценил приветливость и ласку царицы.

«Ну, и чего теперь стоит кровь солнца в твоих жилах, когда Хатхор отказала тебе в желанном Горе? — казалось, насмехался взгляд Исиды. — Я, женщина из низов, наделенная невзрачной внешностью, однажды раздвинула ноги перед божественным фараоном, и из моего чрева вышел Гор, который отныне будет править царством! О, мудрость Тота! Так кто же из нас победил?»

Хатшепсут, несомненно, поняла каждое из невысказанных слов. Ее глаза сверкали подобно драгоценным черным камням пустыни, а взор метал отравленные стрелы с силой певучей тетивы, которые, если бы могли, на месте поразили бы мать Тутмоса.

И ее молчаливый ответ, также не укрывшийся от Исиды, гласил: «Ошибаешься, недостойная, если думаешь, что Хатшепсут повержена. Семь раз нет! Отец мой небесный Амон породил меня не того ради, чтобы я отдала корону Верхнего и Нижнего Египта какому-то ублюдку, еще не сбрившему детский локон. Смотри на меня: мою голову венчает корона и в руке моей скипетр. Я, Хатшепсут, Та, которую объемлет Амон, и есть фараон!»

И тут напряженную тишину прорезал голос верховного жреца, терзавший слух царицы подобно тому, как колючки пустыни терзают тело.

— Привет тебе, господин Обеих стран! — обратился Хапусенеб к Тутмосу и торжественно возвестил: — Ты, сын Ра, — правитель Фив!

Фиванцы поначалу робко, потом все громче и громче начали возносить хвалу новому царю, а когда жрецы подняли мальчика на свои плечи, ликованию не было конца. Хатшепсут зажала уши руками, а глаза ее наполнились слезами бессильного гнева.


Время Половодья сменилось мягким сезоном Восходов, и плодородные земли наполнились людом в эти неумолимо укорачивающиеся дни. Фараона Тутмоса упокоили в гробнице Хатшепсут, которую Сененмут поспешно переустроил, ибо труд Инени не был завершен. Царица, сидя на золотом троне в двойной короне Обеих земель, размышляла о том, что теперь, когда она правила страной, ей подобает усыпальница поблизости от отца ее Тутмоса в Долине Шакалов, которая отныне должна называться Долиной Царей.

Ни у кого не вызывало сомнений, кто на самом деле управлял государством, хоть малыш Тутмос и носил титул господина Обеих стран. Тутмос влачил достойное сожаления существование в тени царствующей Хатшепсут. Жрецы Амона обучали его премудростям жизни, придворные писцы посвящали в искусство чтения и письма, от них же он усваивал знания обо всех царских династиях, начиная с фараона Менеса. Будучи запертым во дворце, Тутмос, смирный мальчик с подавленной волей, проводил свои дни словно птичка в золоченой клетке, украшенной цветами.

Между тем Хатшепсут восседала на троне со скрещенными на груди руками — в одной она сжимала плеть, в другой — скипетр с крюком. Ноги ее покоились на золотой скамеечке, и каждый, кто приближался к ней — не исключая и дитя-фараона, — должен был ползти на коленях, касаясь лбом мраморных плит. Царице это доставляло радость и удовольствие.

Пусть на ее лбу уже образовалась вертикальная складка, пусть в ее голосе появились властные нотки — Хатшепсут была и оставалась Прекраснейшей из женщин. Синеватый блеск ее длинных волос, которые она предпочитала носить распущенными, звездное сияние глаз, подобное свету Сириуса, слегка выступающие скулы, благородных форм нос с горбинкой, отличавший всех Яхмоссидов, — все это превращало царицу в воплощенное божество, прославляемое по всей стране, от порогов до дельты Нила.

Сененмут боготворил царицу с самоотдачей влюбленного и преданностью друга, и, надо сказать, он был единственным, кого Хатшепсут могла терпеть рядом с собой изо дня в день. Однако теперь были позабыты и огонь чувственности, и ненасытное вожделение, которыми Хатшепсут однажды завлекла, поймала, опутала возлюбленного. Казалось, остались в прошлом вечера в зарослях тростника, когда верный Нехси, молчаливый свидетель их любви, неспешно вел ладью, отталкиваясь шестом. Да, теперь Сененмут по временам мучился в сомнениях, искренне ли Хатшепсут отвечает на его ласки и необузданную страсть, не оборачиваются ли порой их свидания для нее тягостной обязанностью.

И однажды вечером, когда они сидели за чашей вина, Сененмут решил объясниться с царицей.

— Ты прекрасна, любимая, — начал он. — Даже сама златорогая Хатхор не сравнится с твоими прелестями. Однако Амон, царь небесный, по воле своей возложил на тебя обязанность править народом твоим. Теперь ты не только царица, главная супруга царя, но и фараон, женщина и мужчина одновременно. И не бойся признаться мне, если жаркие клятвы твоего любовника ныне вызывают у тебя лишь усмешку…

Черные глаза Хатшепсут вспыхнули пурпурным огнем, подобно западному горизонту по вечерам, и она молвила:

— Что за глупые речи слетают с твоих коралловых уст! Или хоть раз отказала я тебе, когда ты стремился к моему лону? Или хоть раз ушел ты от меня неудовлетворенным?

— О нет, — горячо заверил ее любовник, — но…

И прежде чем он успел объяснить царице, что примет как должное, если она пренебрежет их любовью ради интересов царства, ибо понимает, что они важнее даже самой безудержной страсти, Хатшепсут опрокинула Сененмута на свое ложе и сдернула с его бедер плиссированное схенти из тончайшей виссонной ткани. Ее большой рот обхватил обелиск возлюбленного, и его тело выгнулось, как под ременной плетью.

Хатшепсут почувствовала радость, оттого что он пришел в экстаз, застонал и стал задыхаться, как будто все его тело пронзила жгучая боль. Тогда она принялась ласкать его языком, распаляя еще больше. Казалось, еще немного — и она проглотит его фаллос, подобно каракатице северного моря, поглощающей пищу. В какой-то момент Хатшепсут на мгновение отпустила его обелиск, который увеличился настолько, что готов был взорваться. Он высоко вздымался подобно колонне в храме, а его капитель, схожая с цветком лотоса, влажно блестела пурпуром, напоминая глаз Сета.

— О, не останавливайся! — взмолился Сененмут, как покорный раб, принявший заслуженное наказание. — О, не теперь, богиня утренней и вечерней зари!

Триумфальная улыбка заиграла на губах женщины-фараона, ибо в этот момент она была сильнее и наслаждалась своей силой. Тогда принялась она тонкими длинными пальцами играть на его обелиске, будто на флейте из храма в Мемфисе. Сененмут бросал свой торс из стороны в сторону, словно хотел ускользнуть от ее сильных и нежных прикосновений, на самом же деле он взвыл бы от ярости и разочарования, оставь она инструмент.

И это пиршество чувственности было пышнее и красочнее, чем праздник Хеб Сед, возрождавший фараона на тридцатом году его жизни; оно было более волнующим, чем праздник Первого дня года, когда для воссоединения Ка и Ба статуи богини Хатхор и бога Амона выставляются под первые лучи восходящего солнца, и шумнее мистерии в Абидосе, изображающей смерть и новое рождение Осириса. Тело Сененмута плясало и билось, словно в припадке, он громко кричал от удовольствия, так что эхо отражалось от высоких стен, как перекличка каменотесов в Долине Шакалов.

Хатшепсут, наслаждаясь криком, стонами и поскуливанием возлюбленного, сжимая и лаская могучий фаллос, другой рукой задрала подол длинного прозрачного калазириса, широко раздвинула ноги и села на него верхом подобно богине Исиде, принявшей в себя твердый член брата Осириса. С надменностью азиатского наездника скакала на нем Хатшепсут, то сжимая ляжками крутые бока, то приподнимаясь и опускаясь мощными толчками; голова ее самозабвенно качалась из стороны в сторону, словно крона священного сикомора на ветру. Она втягивала, всасывала в себя любимого, поднимала его в заоблачные выси, чтобы снова сбросить с небес, как тяжелый квадр гранита. И всякий раз, когда осирисоподобный мнил себя на близком пике блаженства, где не заметишь даже стрелу, пронзившую грудь, Хатшепсут останавливалась, замирала в величественной позе, а затем, как только Сененмут вновь обретал рассудок и искал нового наслаждения, она продолжала неистовую скачку, алчно двигая чреслами.

Несколько раз повторяла царица этот аллюр и всегда оставалась госпожой положения, не позволяя Сененмуту достичь вожделенной вершины как избавления.

— Ты все еще сомневаешься, — шептала Хатшепсут на ухо возлюбленному и раскачивалась подобно кораблю, попавшему в шторм во время Перет, — или все-таки веришь, что моя страсть к тебе все та же, как и десять лет назад?

— Да, да, да! — возопил Сененмут. — Верю, знаю, чувствую, да!

И тогда Хатшепсут сорвала с себя взмокшие одежды, так что волосы на ее голове встали дыбом, как шерсть разгоряченного быка, и разметались, как будто их подхватило порывом ветра. И, обнаженная, в одних лишь золотых сандалиях, она возлегла на дрожащего Сененмута и застыла подобно мраморной статуе. Именно это ее оцепенение привело Сененмута в чувство. Чтобы оживить «мраморную статую», он принялся извиваться, изворачиваться, изгибаться дугой, и чем яростнее были его усилия, тем ближе подходил он к заветной цели. Он ударил со всей силой, на которую еще был способен, и так глубоко пронзил царицу, что она закричала от боли и наслаждения; и в продолжение этого оглушительного и нескончаемого крика его обелиск изверг влагу, подобно тому как набухшее дождем облако, которое Амон собирал долгими днями, изливается на засохшую почву.

В этот блаженный момент ничто не смогло бы пробиться к сознанию Сененмута: ни пронзительные песнопения певиц в храме Амона, ни звон золота, сыплющегося из корзин покоренных народов, ни даже землетрясение, от которого содрогались колонны дворца. Сененмут летел стремительно, как ястреб, парил в облаках подобно орлу, быстрым дельфином рассекал морские воды, кувыркался, словно акробат на празднике Опет, — он вообще освободился от земного притяжения, которое держит человека в плену.

Лишь миллионы лет спустя пришел он в себя, а когда наконец почувствовал под собой ложе и боль в своем обелиске, то увидел возлюбленную, возлежащую рядом с ним на боку. Подперев одной рукой голову, Хатшепсут с улыбкой изучала его красный фаллос и вдруг заговорила с таким пафосом, словно держала речь перед советом знатнейших из знатных:

— Отец мой Тутмос, да живет он вечно, ныне пребывающий в царстве Осириса, поставил перед великими вратами, ведущими в Дом бога, две каменные иглы, украшенные золотом. И сияют они над Обеими странами подобно солнечному диску Атона. Я желаю возвести нечто подобное…

Сененмут, приподнявшись, озадаченно внимал следующим словам царицы:

— Поскольку отец мой Амон дал мне власти больше, чем кому-либо из моих предков, я желаю показать мощь моей власти всему миру, чтобы постигли это и посвященные, и невежды. — Словно охотник на змей, Хатшепсут ловко ухватила все еще вздымающийся фаллос любимого и сжала его в кулаке. — Возьми за образец твой устремленный в небо обелиск, увеличь его меру в тысячу раз в высоту и ширину, поставь несколько сотен рабочих, чтобы они дважды высекли его по твоим чертежам из южного гранита. И пусть эти иглы, покрытые золотом варварских стран, воссияют в парадном зале отца моего Тутмоса.

— Сколь велик твой замысел! — воскликнул Сененмут в восхищении. — Только парадный зал слишком длинный и узкий. Два ряда колоннад в форме папируса и осирические пилястры вдоль стен стесняют путь. Даже обелиск твоего отца невозможно водворить внутрь.

Царица так стиснула член в своем кулаке, что Сененмут тихонько вскрикнул.

— Так сломай боковую стену, снеси крышу и северную колоннаду! Я хочу, чтобы изображения твоего обелиска навечно украсили большой колонный зал!

— Да, госпожа, — робко согласился Сененмут, и Хатшепсут, ослабив свою железную хватку, наконец выпустила добычу.

Нагая царица взлетела на возлюбленного как на строптивого коня, запрыгала на нем, барабаня кулаками по груди.

— Никто, слышишь, никто не должен выведать нашу тайну — ни жрецы, ни вельможи, ни знать. Но каждый раз, когда я буду шествовать мимо одного из обелисков, я почувствую, как наливаются желанием мои чресла и как ты удовлетворяешь меня. Ты навеки останешься во мне.

Сененмут попытался поймать ее за запястья, но Хатшепсут колошматила его, словно безумная.

— А если хоть раз посмеешь, — прошипела она, — прикоснуться к другой женщине и осчастливить ее, как осчастливил меня, то сверзнутся каменные иглы в храмовом зале и я пойму знак богов.

Сененмут, с трудом сдерживая воинственный натиск царицы, сказал:

— Я построю для тебя обелиски, выше которых еще не было, и каждый стоящий перед ними сам себе покажется меньше скарабея в песках пустыни. А их золотые острия пронзят небеса.

— Да будет так! — воскликнула Хатшепсут и захлопала в ладоши, как озорная девчонка. — Твой обелиск вознесется до небес!


Исида, одетая как посланец — в просторный плащ и кожаный шлем, надвинутый глубоко на лоб, попросила стражу у ворот храма доложить, что прибыла второстепенная супруга фараона. Двое копьеносцев проводили ее через длинную колоннаду, над которой, словно шелковый полог, нависало звездное небо. Пройдя к залу с девятью вратами — по числу богов Великой Эннеады, — Исида сбросила темную накидку и храбро ступила в круг собрания жрецов, восседавших в плотных дымах воскурений со скрещенными ногами и отрешенными лицами.

— Если бы дело касалось меня одной, — робко начала Исида, заняв подобающее место на полу перед жрецами, — я не посмела бы прийти. Но речь идет о благоденствии Обеих стран.

— Ближе к делу! — сурово одернул ее Хапусенеб. — Что ты хотела нам сообщить, царица-мать?

Верховный жрец не без умысла назвал ее титул, тем самым давая понять, какую милость оказывают жрецы Амона простой смертной, принимая ее. Однако на сей раз случай для нее выдался благоприятный, ведь ни для кого не было секретом, что Исида и Хатшепсут ненавидели друг друга, как Сет и Осирис, а жрецы Амона были на стороне Исиды. В конце концов, она приходилась матерью малолетнему фараону, ставшему царем по воле жрецов.

Наложница фараона недобро сверкнула глазами из-под коротко стриженных светлых волос.

— Это вы избрали моего сына господином Обеих земель, хотя он еще носит локон юности. И теперь Тутмос несчастен еще более, чем раньше. Руки его связаны, будто он из племен девяти луков, поверженных в прах. Где бы он ни находился — здесь, в храме, или там, во дворце, — повсюду двери за ним закрываются и копьеносцы встают на стражу, будто он не царь, а пленник.

Хапусенеб, с угрюмой миной выслушав сетования Исиды, ответил:

— Тутмос — наш царь, но с той поры, как ты произвела его на свет, Великая река лишь восемь раз выходила из берегов. Пусть он переимчив, как гусь в стае, и умен, как павиан Тота, но по малости лет ему все-таки недостает опыта и мудрости, чтобы править царством…

— Вот только когда Тутмос их наберется, — перебила Исида меченого жреца, — ему уже не быть царем! Хатшепсут, Лучшая по благородству, день за днем забирает власть в свои руки. Основные должности при дворе давно удвоены. Есть управитель дома царя и управитель дома царицы, писец царя и писец царицы — то же самое с виночерпиями и прочими чиновниками. А если учреждаются новые должности и раздаются саны, то и люди, их получившие, конечно, стоят на стороне главной супруги фараона. И все это творится не по твоей воле, о, первый пророк Амона!

Меченый смущенно отвел взгляд, остальные жрецы тоже потупились, ибо речь наложницы фараона обнажала их слабость. Расчеты провалились: по плану дитя-фараон должен был стать марионеткой на невидимых нитях, за которые дергали бы кукловоды, правя великим царством на Ниле по своему усмотрению и к собственной выгоде. Однако Хатшепсут, Та, которую объемлет Амон, оказалась слишком сильной. Она давно догадалась о заговоре жрецов и, похоже, успела основательно подготовиться. И если до сих пор пророки Амона признавали за ней красоту Ра и чувственность Исиды, то теперь для них стало очевидно, что помимо прочего царица мудра, как Тот, и хитра, как Сет. И более того, обладая энергией и неутомимостью бараноголового Хнума, Хатшепсут могла ослабить влияние жрецов Амона.

— Ничего нового ты нам не сказала! — скривив изуродованные губы, заявил верховный жрец. Но было очевидно, что он старался принизить важность сведений наложницы фараона.

Тогда Исида воздела руки.

— Так склоните ваш слух к главной вести! Одна из служанок гарема сообщила мне, что Хатшепсут через Юю заказала убор для коронации, и Тхути, золотых дел мастер, изготавливает двойную корону с обручем и уреем, такую высокую, что под ней укроются ее длинные волосы. Надеюсь, вы понимаете, что это значит.

— О Амон, Мут и Хонсу! — в ужасе воскликнул один из бритоголовых. — Она оскорбляет богов!

Другой согласился с таким мнением:

— Она попирает наши священные законы подобно царям-пастухам в дельте сто лет назад!

Тогда поднялся первый пророк Амона, леопардовая шкура которого прикрывала страшные шрамы, оставленные огнем на его теле. Воздев руки, он провозгласил:

— Я, Хапусенеб, Величайший из великих, посвященный в мистерии и тайны Великой Эннеады, я — и только я! — венчаю фараона на царство.

Зычный голос первого пророка пробудил бритоголовых от наркотического сна. Они повалились на колени и забубнили, колотя лбами по полу:

— Велик Амон и велик Хапусенеб, его Первый пророк! От Исиды не укрылось, что жрецы так и не поняли или не хотели понять, что на уме у Хатшепсут, и, совершенно отчаявшись, она снова возвысила голос:

— Да, Хапусенеб, ты тот, кто возводит царей на царство от имени бога, и тот, кто судит людей по древним законам. Да, ты короновал Тутмоса, но правит Хатшепсут! И янисколько не удивлюсь, если в скором времени ты сам обзаведешься тенью, которая будет исполнять твою службу по воле царицы!

В колонном зале повисла могильная тишина. Все взоры устремились к Хапусенебу, застывшему словно каменное изваяние. Разве не было кощунством одно это ужасное заявление? Разве не преступление — бросать в лицо верховному жрецу подобное измышление?

Исида отдавала себе отчет в том, на какой риск она шла. Молодая женщина стояла и ждала какого-то ответа, какой-нибудь реакции, пусть даже проклятия. Однако Хапусенеб молчал и только смотрел перед собой остекленевшим взором. Когда наложница фараона повернулась, чтобы покинуть собрание жрецов, она краем глаза уловила негодующий жест первого пророка, указывающий на выход. Тогда Исида постаралась ускорить шаг, чтобы исчезнуть как можно быстрее.

Хапусенеб довольно быстро овладел собой и произнес непререкаемым тоном:

— Не была бы Исида матерью малолетнего, фараона, ей пришлось бы предстать перед верховным судьей Сенземабом за оскорбление священных законов. Однако в создавшейся ситуации оставим ее преступление без наказания, и пусть никто не узнает о нем. Ибо, если Исида и позволила себе дерзкие речи, они, к сожалению, не лишены смысла. Если же Хатшепсут действительно замыслила захватить трон Гора, — упаси нас Амон! — то она вряд ли устрашится поставить нового пророка, как уже поступила со многими чиновниками.

— О Великая Эннеада богов! — воскликнул жрец, стоявший по правую руку Хапусенеба. — Женщина на троне Гора! Что за времена настали!

— Да, что за времена! — эхом отозвался Хапусенеб. — Боги карают нас своей немилостью. Из степей Азии снова придут цари-пастухи, и тогда Великая река перестанет орошать наши поля, если мы безропотно дозволим свершиться такому святотатству.

Тот же бритоголовый спросил:

— О, хранитель таинств, что нам делать? Как остановить эту женщину, которая сильна, как бык?

— Есть лишь один способ! — Обезображенное лицо Хапусенеба еще больше помрачнело. — Царица должна умереть во имя спасения страны и народа.

По кругу жрецов покатились сдавленные вопли, но ни один не отважился возразить.

— И это должно случиться как можно быстрее, — подвел итог верховный жрец и поднял глаза к ночному небу, словно ожидал оттуда одобрения. — Самое подходящее время — День сбора дани, когда город наполнится чужаками. Да будет Амон с нами…


Погруженный в собственные мысли, Сененмут скользил бездумным взглядом по зеленым водам. Шел уже пятый день его путешествия вверх по Нилу, к порогам, где он должен был начать работы по изготовлению каменных игл. Сорок рабов, обвязанных канатами, тянули барку против течения. Продвигались они медленно, но все равно этот путь был куда удобнее, чем поездка верхом или на тряской повозке по пыльному берегу. Балдахин дни напролет защищал Сененмута от солнца, а к ночи, когда рабы укладывались на отдых в прибрежном тростнике, слуги готовили для господина постель, и могучая река ласково баюкала его.

В ранних сумерках, едва разомкнув веки при первом пробуждении, Сененмут разглядел на берегу всадников, нагнавших советника и управителя царицы, и среди них Пуемре, второго пророка Амона. «Можно ли взойти на корабль?» — прокричал бритоголовый, и Сененмут велел гребцам подогнать барку к берегу. И пока рабы, ворча, исполняли распоряжение — снова вывести судно на стремнину было не так-то просто, — Пуемре одним мощным прыжком заскочил на нос, так что барка угрожающе закачалась.

— Дело безотлагательное, — шепнул жрец Амона, усаживаясь подле Сененмута на красно-синюю циновку и осторожно озираясь, не подслушивают ли их слуги. Управитель дома царицы удивленно и настороженно покосился на непрошеного гостя.

— Царица в опасности, — без обиняков сообщил Пуемре и, заметив, что своей новостью навлек на себя еще больше подозрений, добавил: — Можешь доверять мне, верный советник Той, которую объемлет Амон. Я, второй пророк властителя Карнака, на вашей стороне. Клянусь своей рукой!

Сененмут пристально посмотрел на Пуемре. Поначалу ему показалось, что жрец приготовил ему ловушку, желая забить клин между ним и царицей. Но взгляд пророка был открытым и честным. А когда Пуемре заверил, что уста его неизменно хранят под замком тайны храма, но то, что он намерен открыть, касается не бога Амона, а царицы Хатшепсут, Лучшей по благородству, Сененмут весь обратился в слух.

Жрецы, поведал Пуемре, раскололись на два лагеря. Хапусенеб, посадивший на трон малолетнего Тутмоса, дабы с легкостью играть им, потерпел крах, поскольку царица Хатшепсут, которую верховный жрец надеялся лишить всяческой власти, сегодня сильна как никогда. И посему Хапусенеб видит лишь один путь, как поправить свои дела, — устранить царицу. Подлый план первого пророка натолкнулся на яростное сопротивление части жрецов, которых он, Пуемре, здесь и представляет. Как бы там ни было, Хатшепсут — законная наследница крови солнца и убить ее — значит покуситься на божество.

Услыхав такое, Сененмут пришел в ужас. То, что жрецы Амона не были в числе друзей Хатшепсут, знали все, но то, что они посягали на ее жизнь, привело Сененмута в неописуемую ярость. Пуемре грозила реальная опасность очутиться в водах Великой реки, если он немедленно не выдаст все подробности тайного заговора.

Пуемре счел необходимым еще раз поклясться своей рукой и попытаться доказать, что он на стороне законной царицы и прибыл сюда, чтобы предупредить ее советника и управителя.

— А Хатшепсут, Лучшая по благородству, знает?

— Нет.

— А Хапусенебу известно о расколе в жречестве?

— Нет. — Пуемре помолчал. — Верховный жрец завербовал двух лучников-азиатов, чтобы они застрелили царицу в День сбора дани.

Сененмут едва не лишился дара речи. Неужели такое возможно? Чтобы хранители священных таинств могли в самом деле покушаться на жизнь наследницы крови солнца?

— Боги не допустят этого!

Пуемре пожал плечами.

— О, Амон, Мут и Хонсу, как мы можем спасти жизнь царицы?

— Я бы не пришел к тебе, если бы знал ответ. — Пуемре так ударил хвостом своей леопардовой шкуры по борту, что загудели планки. — Хапусенеб вытащил азиатов из тюрьмы, где эти рабы несли наказание за то, что украли у своего господина, судостроителя Ипувера, Ожерелье доблести, которое пожаловал ему фараон Тутмос, да живет он вечно. Верховный жрец пообещал лучникам свободу, если хоть одна из их стрел поразит цель и царица будет мертва. Если же покушение не удастся, Хапусенеб готовит обман: оракул Амона якобы возвестит невиновность заговорщиков.

— А ты знаешь этих азиатских лучников? — спросил Сененмут.

— По именам — нет. — Пуемре покачал головой. — Но мне известно, где их содержат до срока, а стражи покорны любому пророку Амона. Они, разумеется, не посвящены в то, что жрецы разделились на две партии.

Оба помолчали, а потом принялись совещаться. Тысячи мыслей роились в мозгу Сененмута, но снова и снова Пуемре качал головой. То, что в один момент Пуемре казалось полезным и даже очевидным, в следующий подвергалось сомнениям Сененмута. Поиск решения стал настоящей мукой. Совсем обессилев, Сененмут сложил ладони и прижал большие пальцы ко лбу. И вдруг его озарила мудрость Тота, и он, вскочив, крикнул гребцам, чтобы те рубили канаты и выводили барку на течение.

— Вниз по реке, назад, в Фивы!


Все было подготовлено до мельчайших деталей.

На следующее утро Хатшепсут в окружении своего двора должна была занять место под балдахином перед дворцом. Она будет сидеть на подиуме. По правую руку — Сененмут, советник и управитель дома царицы, по левую и на два шага позади трона — юный Тутмос. Исида, как обычно, будет держать руку на плече сына, а подле нее встанет Минхотеп, управитель дома и начальник церемоний двора фараона.

Минхотеп и Исида были единственными, кого жрецы Амона посвятили в свои планы. Исида должна держать ребенка как можно дальше от царицы. Это вряд ли бросится в глаза, поскольку Хатшепсут не терпела, чтобы к ней кто-нибудь приближался больше чем на два шага. Когда все свершится, Минхотеп должен будет тут же склониться над убитой царицей, чтобы факт кровавого злодеяния не сразу был засвидетельствован и азиаты успели скрыться.

Двух мощных луков — надо было обладать силой быка, чтобы натянуть тетиву, — до поры никто не увидит, ибо их укроют в стеблях папируса, из которого соорудят две триумфальные арки не более чем в тридцати шагах от трона.

В дальнейшем регентство официально примет на себя Минхотеп — как воспитатель малолетнего Тутмоса, — однако Хапусенеб недвусмысленно намекнул, что именно он будет править Обеими странами по священной воле Амона. И он собственноручно приведет азиатов из темницы, как только забрезжит утро.

И вот настал День сбора дани. Через ворота хлынули толпы народа, караваны из городов Севера и Юга, Черной и Красной стран, племена девяти луков, пастухи Азии и Нубии, лежащих в песках пустыни. Все они провели ночь перед воротами Фив, охраняя свои сокровища у высоких костров, ибо чужакам запрещалось встраиваться на ночлег в черте города.

В этот день просыпалась национальная гордость египтян, и они проделывали долгий путь — от гор запада и востока, с морского побережья и с порогов в верховьях Нила, чтобы посмотреть, какие дары приносят и отдают по доброй воле порабощенные иноземцы. В этот момент каждый египтянин чувствовал себя так, будто это он одерживал победы над врагами, разрушал их города и деревни, грабил и брал пленных. А когда фараон провозглашал: «Смотрите на богатство, которое дал мне отец мой Амон!» — они видели себя властителями мира.

Двое копьеносцев сопровождали верховного жреца Хапусенеба, когда на рассвете он направился к темнице, где содержались азиаты.

Как только страж отпер тяжелую дверь, Хапусенеб оглянул внутрь и крикнул условленную фразу:

— День воздаяния настал!

Он ждал ответа, но ничего не происходило. В конце концов верховный жрец взял из рук стража светильник и ступил за порог. Азиаты сидели в углу, прислонившись к стене, со скрещенными на груди руками. Сначала Хапусенеб подумал, что они спят, но потом заметил отблеск в их открытых глазах и посветил в лица. И тут до него дошло, что в груди у каждого, прямо на месте сердца, торчит по стреле. Еще не веря своим глазам, верховный жрец потряс одного из них за плечо со словами: «День воздаяния настал!» Азиат завалился набок, толкнул другого, и оба рухнули наземь подобно срубленным деревьям.

— О, сын Ра, господин мира, — пробормотал Меченый. — Не может быть на то твоей воли!

Он простер руки к небесам, чтобы Амон дал ему знак, но бог молчал. Хапусенеб завертелся вокруг своей оси как безумный. Масляный светильник в его руках мелькал все быстрее. Напуганный страж увидел, что жрец едва держится на ногах и вот-вот грохнется подобно каменной глыбе, поэтому торопливо подскочил к нему и поймал в свои неуклюжие объятия.

Хапусенеб завизжал, как побитый пес, затопал, как избалованное дитя, но страж держал его крепко. Наконец жрец немного затих и его изуродованное лицо, показавшееся из-под сбившейся леопардовой головы, приняло более или менее осмысленное выражение, а взгляд безбровых глаз остановился на перепуганном страже, который безвольно опустил руки. Внезапно глаза Хапусенеба полезли из орбит, будто его осенило, и первый пророк возвестил тоном сурового обличителя:

— Ты, подлый раб, убил азиатов, ибо только ты имел доступ к ним!

Ошеломленный страж попытался вырваться из когтей Меченого, но тот вцепился в жертву и шипел, словно разъяренная дикая кошка:

— Убийца злосчастных азиатов, тебя поставят перед судом, я сам выступлю свидетелем, и твое никчемное тело бросят на съедение крокодилам, а твой Ка возопит от отчаяния!

Копьеносцы прибежали на шум, задрожали и, опустив копья, как зачарованные уставились на окончательно падшего духом стража.

— Что вы таращитесь? — напустился на них Хапусенеб. — Прочь отсюда! Забыли, где ваше место?

Копьеносцы, не в силах вынести его взгляда, в панике выскочили. А верховный жрец уже сменил тон, и голос его зазвучал подобно арфе под чуткими пальцами слепого арфиста.

— Есть лишь один способ спасти твою жизнь, ты, неверный страж!

— Так скажи какой, пророк из Карнака, — взмолился страж. — Скажи, и я сделаю все, что ты велишь.

— День воздаяния настал!

— Я знаю, — пролепетал страж. — Люди из чужеземных стран уже заполонили город подобно мухам, слетевшимся на падаль, прибитую к берегам Нила.

Верховный жрец отпустил стража, но продолжал буравить его взглядом. После паузы он медленно, тихо и проникновенно заговорил:

— Затеряйся в толпе племен девяти луков перед балдахином, где царица принимает дань. Справа и слева увидишь триумфальные арки, сплетенные из стеблей папируса. Пошарь в снопах и найдешь в любой из арок азиатский лук крепкого кедра. — Не спуская глаз со стража, Хапусенеб отступил на пару шагов, не глядя нащупал стрелу в груди одного из азиатов, разом вырвал ее и окровавленным наконечником вверх протянул стражу. — Эту стрелу под прикрытием папирусных снопов наложишь на лук из твердого кедра и нацелишь ее в сердце царицы подобно лучнику в битве.

— Подобно лучнику в битве, — повторил страж за жрецом.

— Натянешь тетиву со всей силой, какая есть в твоих жилах, и выпустишь стрелу только после того, как оперение, наконечник стрелы и сердце царицы окажутся на одной линии!

— Окажутся на одной линии…

— Как только сделаешь свое дело, сунешь лук обратно в папирус и без оглядки, бегом вернешься сюда. Если же тебя все-таки схватят, не бойся — за твоей спиной стоит Хапусенеб, верховный жрец из Карнака.

— Верховный жрец из Карнака…

— А теперь ступай!

Безумные глаза Меченого потемнели, и мрачный взгляд погнал стража из темницы. Тот сначала тяжело отступил на пару шагов, потом развернулся, спрятал стрелу в складках своего схенти и помчался со всех ног по узкому коридору. Когда страж поднимался по каменной лестнице, до него вновь донесся приглушенный клич: «День воздаяния настал!»

В суматохе и сутолоке рассветного утра на бегущего человека никто не обращал внимания. Местные зеваки и иноземные посланники толпились у царского дворца. Особый восторг вызывали иноземцы, которые привезли с собой экзотические фрукты и невиданных животных. Царица Хатшепсут как раз заняла свое место под балдахином, и долгожданная церемония подношений началась.

Сененмут и Пуемре караулили у папирусных арок, напряженно вглядываясь во все прибывающую толпу, чтобы опознать тех самых азиатов. Внезапно Пуемре дал советнику царицы знак: «Человек возле триумфальной арки!» Теперь и Сененмут увидел его. Незнакомец шарил в стеблях папируса. Но… это же тюремный страж! О, Амон, помоги понять, что происходит!

Пробившись сквозь толпу, Сененмут наблюдал за стражем. Тот, словно безумный, беззвучно шевелил губами, продолжая искать лук. Нашел. Вставил стрелу и натянул тетиву. Вернее, попытался. Он даже не обратил внимания на то, что тетива перерезана и свисает, как подкошенный стебель травы.

— День воздаяния настал! — возопил страж, безумно вращая глазами, и стоявшие вокруг зеваки восприняли его выкрик как вполне подобающий среди тысяч других радостных возгласов, звучавших в этот день.

Теперь страж оторопело уставился на свисающую тетиву, но, нисколько не смутившись, засунул лук обратно в папирусный сноп и кинулся к другой арке. Отыскав еще один лук, страж, как и прежде, не заметил подрезанную тетиву. Снова и снова налаживал он стрелу, придерживая двумя пальцами подрезанную жилу.

Сененмут бросил на Пуемре вопрошающий взгляд. Рабы как раз тянули перед троном царицы мычащих быков. Потом в воздухе разнесся аромат изысканных трав, который тут же сменился резким запахом козьего стада, поднявшего столбы пыли. Пуемре успокаивающе кивнул: мол, ничего страшного, все под контролем!

Между тем страж почти выбился из сил, тщетно прилаживая стрелу. При этом его заклинания звучали все неистовее, повергая окружающих в замешательство.

— Подобно лучнику в битве! — восклицал страж. — День воздаяния настал!

Кто-то в толпе смеялся, потешаясь над его неуклюжими потугами, кто-то хмурился, усматривая в них дурную шутку.

Пуемре протиснулся к Сененмуту и шепнул:

— Что бы там ни произошло, но не он, а азиаты должны были совершить покушение!

Советник царицы покачал головой.

— Посмотри, тебе не кажется, что он помутился рассудком? Он кривляется подобно дураку на празднике Опет, который своими ужимками хочет потешить народ…

— О нет, — возразил бритоголовый жрец. — Страж действует под гипнозом. Это искусство глаз, которым владеют хранители таинств. Он получил задание и неукоснительно выполнил бы его, не случись маленькая неприятность: перерезанная тетива. А поскольку его разум настроен на одну-единственную цель, он будет сейчас до изнеможения натягивать несуществующую тетиву, ибо самостоятельно думать не способен.

Между тем усилия стража становились все безумнее и привлекали к себе все больше внимания. Тогда Пуемре, пророк Амона, выступил перед несчастным, поднял правую руку с растопыренными пальцами, чтобы привлечь его взгляд, и резко щелкнул большим и средним пальцами.

Словно кусок раскаленного железа, ожегшего руки, бросил страж на землю стрелу и лук и затравленным взглядом обвел любопытные лица, будто только что их увидел. Как загнанный зверь, в последней отчаянной попытке кидающийся на своих преследователей, бросился он на зевак, расталкивая и пробиваясь сквозь толпу, пока не скрылся из виду.

Сененмут устремил взор к царице Хатшепсут, которая, восседая на троне, милостиво принимала дань чужеземцев. Похоже, готовившегося покушения она не заметила.

А Хапусенеб, как только злосчастный страж вернулся ни с чем, созвал жрецов Амона и держал перед ними речь:

— Тридцать семь поколений сменились с тех пор, как Менес[103] объединил Обе страны. Более двух сотен царей и верховных жрецов правили государством на радость богам, и никогда не было среди них женщин. И вот ныне женщина взойдет на трон Гора и будет увенчана короной Обеих земель. Видно, такова воля богов, ибо все попытки устранить Хатшепсут потерпели неудачу. Но ничто не вечно на земле. Как солнце за это время четыре раза восходило не на привычном месте, а там, где ныне оно уходит за горизонт, так и Хатшепсут, дочь Амона, сядет на трон Гора, и мы будем не в силах ей помешать.

VII

Когда звезда Сириус в первый день месяца тот показалась на восточном небосклоне, Сененмут распорядился позвать жреца Хем Нетер[104] и сообщил ему, что отец Амон возложил длань на царицу Хатшепсут, Лучшую по благородству, и избрал ее править царством в сиянии двойной короны Верхнего и Нижнего Египта. На всех государственных и храмовых сооружениях должны быть установлены картуши с ее именем, а статуи богов по всей стране следует украсить, чтобы каждый знал, сколь велика их радость. Лотосы и цветки папируса, растения Севера и Юга должно сплести повсеместно в знак единства Обеих стран.

Высшая знать Египта склонила головы, а народ благоговейно молчал, дивясь: женщина на троне!

Хатшепсут выступила из своего роскошного дворца в обрамленный колоннадой двор, где собрались знатнейшие люди царства, жрецы, вельможи и высшие чиновники, чтобы стать свидетелями чуда. Меж высоких зубцов мощных стен, где балки перекрытия завершались головами кобр с раздутыми щитками, появился Пуемре, второй пророк, в одеянии бога Амона и короне атеф с солнечным диском и двумя высокими страусовыми перьями.

— Дочь моя Хатшепсут должна занять мое место на земле, — зычно провозгласил он, обращаясь к высокому собранию. — Воистину она та, кто взойдет на мой трон. Та, которая поведет вас. И кто посмеет сказать дурное слово о ней, умрет. Ибо она есть бог и дочь бога Амона, говорящего вам!

Все собравшиеся пали перед Хатшепсут ниц и покрыли поцелуями прах у ее ног. Тут вступил жрец Юнмутеф со словами, произнесенными благоговейным голосом:

— Ты взошла на трон Гора, ты — вождь всех живущих. Сердце твое ликует от радости. Твой Ка, да живет он вечно, подобен Ра!

Со стен снова зазвучал голос Пуемре:

— Тебе, дочери моей Хатшепсут, даю я все здравие и все радости мира. Все жертвенные дары царства, все горы и долины отныне твои, ибо я, Амон, бог Двух горизонтов, возлюбил тебя.

Все взоры были прикованы к божественному явлению, когда из-за колонн вышел ибисоголовый бог Тот с клювом, похожим на лунный серп, и лунным серпом в руках и на все четыре стороны четырежды выкрикнул великие имена царицы-фараона:

— Могуч твой Ка, цветущая летами Мааткара Хенеметамон, Прекраснейшая из женщин, Та, которую объемлет Амон!

Хатшепсут все еще пребывала в неподвижности. Она была одета в длинный белый калазирис, искусно драпированный плиссировкой и подпоясанный хвостом дикого животного. Ее черные волосы были покрыты красно-синим головным платком немес, который носил еще ее отец; ноги обуты в сандалии, на подошвах которых были вырезаны образы врагов царства, так что при каждом шаге Хатшепсут попирала их.

Так царица-фараон в сопровождении советника и управителя Сененмута проследовала по вымощенной черными плитами дороге для торжественных процессий к Красному святилищу, возведенному из красных кварцитовых блоков, чтобы искупаться перед ликом бога Амона. Юя, служанка, проводила Хатшепсут внутрь, протянула ей беленое льняное полотно и пропитанные мятой платки, а потом удалилась.

На большом мраморном цоколе стояли две плоские бронзовые чаши, каждая размером с передний парус нильской барки; одна была наполнена тепловатым коровьим молоком, вторая — прохладной благоуханной розовой водой. Ни один смертный не должен был стать свидетелем того, как царица ступает в чашу с молоком коровы Хатхор, широко расставляет ноги и по воле Амона смывает порочность своей женской сущности. После этого она садилась в чашу с розовой водой, чтобы освежиться, как делала это по пять раз на дню: трижды днем и дважды ночью.

Переодетая в праздничное убранство, Хатшепсут вышла из Красного святилища, где ее ожидал жрец в личине Амона. Он взял царицу-фараона за руки и повел ее, вышагивая медленно и с достоинством, как и подобает богу, через заполненный людьми двор в колонный зал большого храма. На голове царицы была теперь маленькая синяя корона с золотым уреем, а на боге Амоне — атеф, высотой равный колосьям в плодородных землях; его тщательно заплетенная борода достигала длины обелиска быка. Золотая маска скрывала лицо.

Бог Амон и его возлюбленная дочь, устремив взоры вдаль, не смотрели друг на друга. И пока они шествовали торжественным шагом, Хатшепсут, незаметно для толпы, стоящей по обе стороны дороги, шевельнула губами:

— Не второй ли пророк Пуемре скрывается под маской отца моего Амона?

— Воистину так, — послышался холодный голос из-под золотой маски.

— Мне донесли, что ты стал хранителем моей жизни, когда Хапусенеб замыслил против меня тайный заговор.

— Так оно и есть, Мааткара. — Жрец впервые назвал ее царственным именем, что женщина-фараон восприняла с благосклонностью.

— Скажи, почему ты это сделал? Ведь я ничего не сулила тебе.

— Я должен был, потому что Хапусенеб вознамерился совершить неправедное…

Хатшепсут молча шагала дальше, с видимым равнодушием принимая коленопреклоненные почитания подданных.

— Ты — кровь солнца, — возобновил свою речь Пуемре. — И нет большего кощунства, чем деяние верховного жреца, замыслившего неправедное дело.

Царица-фараон крепко сжала руку жреца, желая подчеркнуть особую значимость следующего вопроса:

— Так, значит, и в твоих глазах то, что Лучшая по благородству, Та, которую объемлет Амон, восходит на трон Гора, пусть и меньшее, но кощунство?

Жрец воздержался от ответа.

— А как же Хетехперес, дочь фараона Хуни и мать Хеопса? — продолжала Хатшепсут. — Разве не правила она царством к удовольствию богов и людей? А Меритнеит, правительница Мемфиса? А Нейтхотеп, дочь Нармера? Разве они не пеклись о том, чтобы кровь солнца сохранилась на троне Гора? И не случился бы закат царей Мемфиса раньше, не взойди на трон Гора Нефрусебек, мудрая сестра Аменемхета?

На это бог Амон молча кивнул, и страусовые перья атефа закачались подобно вершине пальмы под ветром. Тут они достигли Уаджита, священного зала коронационных церемоний. Там стайка служанок раздела Хатшепсут. Они сняли с нее старые парадные одежды и бросили их в огонь, пылающий в чаше, чтобы с ними ушло и прошлое. Юя подала Хатшепсут плиссированный схенти и ускх, воротник-ожерелье из золотых пластин с красными и зелеными звездочками из фаянса, а торс до сосков ее полной груди остался обнаженным. Потом одна из служанок обула царицу в сандалии с изображениями врагов на подошвах, другая надела на ее руки браслеты в форме извивающейся змеи.

Сененмут подвязал ей золотую, загнутую вперед бороду, закрепив завязки на ушах. Так, убранная как мужчина, выступила Хатшепсут навстречу верховному жрецу Хапусенебу, державшему в руках двойную корону Египта.

Поначалу она с мгновение помедлила, будто страшилась подходить к враждебному пророку, но тут же присутствие духа вернулось к ней, и она твердым шагом двинулась к Меченому, устремив свой взор в его пустые глаза. Верховный жрец постарался укрыться за высокой короной. Царица поняла его смятение и намеренно сделала шаг в сторону, чтобы цепко держать Хапусенеба взглядом. Это смутило пророка еще сильнее. Не ведая, известно ли правительнице о коварных замыслах против нее, опасаясь с ее стороны покушений, он растерялся и смотрел бегающими глазами на остальных жрецов, ища у них поддержки. Заглянуть в глаза женщине-фараону, остановившейся перед ним, он не отваживался. И только когда Хатшепсут решительным жестом собралась взять корону у него из рук, чтобы самой надеть на голову, Хапусенеб опомнился, поднял тяжелый знак власти и дрожащим голосом изрек:

— Подойди, доблестная, и прими на свою главу достоинство твоего венца. Ута, богиня Нижнего Египта, и Нехбет, богиня Верхнего Египта, отныне соединились на твоей главе. И отныне власть над Обеими странами — твоя.

Пока верховный жрец водружал красно-белую двойную корону на голову Хатшепсут, высшая знать царства ликовала, от радости сердца всех учащенно бились. Но царица-фараон оставалась суровой. Глядя сквозь Хапусенеба, будто он был явлением бога воздуха Шу, она направилась степенной походкой — не в последнюю очередь из-за тяжелой короны — к передней стене храма, где на высоком постаменте, простом и строгом, возвышался трон Гора, предел ее мечтаний.

На стене позади трона сияли золоченые картуши с именами ее предшественников. Все они уже ушли к Осирису, как и сама она однажды уйдет, а пока что последним в ряду сверкало золотом иероглифов ее собственное имя: Мааткара Хенеметамон, Прекраснейшая из женщин, Та, которую объемлет Амон.

Царица-фараон села. И только когда Сененмут подал ей скипетр с крюком и плеть, извечные символы власти фараонов, на губах Хатшепсут заиграла улыбка. Глядя на ликование знатнейших царства, которому не было конца, она чувствовала себя так, будто Ра несет ее на своей солнечной барке к восточному горизонту неба, и сопровождают их его визирь Тот и дочь его Маат. И будто боясь сверзнуться с высот безбрежного небесного океана, женщина-фараон поискала руку Сененмута, стоявшего подле, чтобы он стал ей опорой, как отец дочери.


Неферабет, мудрейший из писцов дворца, имел больший вес, чем жрецы Амона; Неферабет, как было известно всякому, слыл человеком мягким, но неподкупным. Жил он скромно и непритязательно, золото воздаяния, пожалованное еще прежним Тутмосом, — да живет он вечно! — раздал бедным. И самые старые фиванцы не могли припомнить, чтобы писец щеголял в роскошных одеждах — изо дня в день он носил скромный схенти, ничем не украшая торс. Все эти годы на голове его красовался короткий объемистый парик, нисходящий уступами, который ему подарил покойный фараон, возводя его в должность начальника всех царских писцов.

Мудрый писец пережил уже шестьдесят разливов Великой реки, и многие из его сверстников, а то и рожденных десятилетиями позже, давно завершили свой земной путь, как, например, Тутмос, фараон, или Тети, маг. Так что Неферабет был умудрен жизнью, как никто во всем царстве, и дворцовые писцы ловили и запечатлевали каждое его слово тростниковой палочкой на папирусах, когда начальник, сидя со скрещенными ногами на голом полу, рассказывал о богах и людях.

Раз в неделю Неферабет посвящал будущего царя в премудрости жизни, чем заслужил титул наставника бога. И, как водится, кроме Тутмоса воспитывал он еще одного ученика, ровесника царя, Амсета, сына начальника войск Птаххотепа и жены его Руи. Оба мальчика обучались у Неферабета, имея одинаковый статус «детей царедворцев», так что, вооружившись тростниковыми палочками, одинаково корпели над дощечками. Разница состояла лишь в том, что «дощечки» Тутмоса были не из дерева, а из слоновой кости, и еще в том, что Амсет получал одни лишь порицания, а Тутмос только похвалы. Ибо укорять будущего фараона не было разрешено даже Неферабету. Так что наставнику приходилось бранить за ошибку бедного Амсета, когда виновен был Тутмос.

Во время уроков Неферабет тоже сидел на полу, скрестив ноги, а поскольку учил он долгие годы, на животе у него образовались три глубокие складки. Ученики внимали учителю в такой же позе. По правую руку от Неферабета стояла статуя ибисоголового Тота, по левую — статуя Сешат, богини мудрости и искусства письма, с семиконечной звездой на голове.

Тутмос пребывал в унынии. Он не понимал, что происходит в последние дни. Не понимал, как это: он — фараон, а его мачеху Хатшепсут короновали на трон Гора. О, если бы жив был отец Тутмос, он бы растолковал ему все! Исиду, свою мать, он видел лишь несколько дней в году, да и вряд ли она смогла бы дать ему верное объяснение. Так что оставался Неферабет, которому несчастный мальчик искренне доверял, хоть тот и был первым писцом царицы.

Но прежде чем Тутмос успел пристать к писцу с расспросами, Неферабет заговорил сам.

— Судьба каждого человека предопределена, — сказал он. — И судьба фараона тоже. Можно пытаться изменить свою жизнь, но от судьбы не убежишь. Вот послушай-ка сказку.

Жил-был царь, и жена родила ему желанного сына. И пришли богини судьбы, чтобы определить ему жизнь и смерть. И сказали они: «Это дитя умрет из-за крокодила, или змеи, или собаки».

И когда царь услышал это, он опечалился. И повелел он построить в пустыне каменный дом, и послал туда мебель и утварь из царского дворца и множество слуг. И запретил мальчику покидать дом.

Так и рос царевич. Как-то раз залез он на крышу дома и увидел в пустыне борзую. Тогда позвал он слугу и спросил: «Видишь того прекрасного зверя? Кто это?» И ответил слуга: «Это собака, борзая». — «Я тоже хочу такую!» — воскликнул юный царевич. Пошел слуга к царю и рассказал ему все. И повелел царь: «Принесите царевичу щенка, который никогда не сможет причинить ему зла!» Так и сделали.

Шли годы, и мальчик вырос в прекрасного юношу. Послал он к отцу гонца и спросил: «Зачем держишь меня здесь? Смотри, мне назначены три судьбы. Какая-то из них свершится. Отпусти меня, боги все равно не отступятся от своей воли!»

Тогда дал ему отец колесницу, и лошадей, и оружие. Дал и спутника, сказав: «Иди куда хочешь!» И поехал царевич по восточному берегу Нила, а затем еще дальше, на север, пока не прибыл к князю Двух рек.

У князя была дочь, и жила она во дворце, а окна ее покоев возвышались над землей на семьдесят локтей. Собрал князь принцев всех окрестных земель и возвестил: «Кто доберется до окна моей дочери, тот получит ее в жены».

И когда прибыл царевич египетский в эту страну, искупали его, натерли елеем и дали корму его лошадям. И спросили: «Откуда ты?» — «Я сын простого воина из Египта, — ответил царевич. — Мать моя умерла, а отец взял другую жену. Она возненавидела меня, и я убежал». Тогда люди страны Двух рек стали обнимать и целовать его. А когда услышал царевич об условии князя и узнал, что все принцы потерпели неудачу, заклинал он ноги свои, полез на головокружительную высоту и добрался до окна принцессы. Обняла она его и поцеловала.

Когда же князь узнал, что сын простого воина одержал победу, вскричал он во гневе: «Я никогда не отдам мою дочь беглецу из Египта! Пусть уходит!» Однако дочь князя взяла египтянина за руку и поклялась: «Клянусь Ра Хорахте, если его отнимут у меня, я больше не буду ни есть, ни пить и умру».

Тут князь испугался и объявил их мужем и женой. Он дал им поля, и слуг, и много добра. Они зажили своим домом, и египтянин признался жене: «Я приговорен к трем судьбам: умереть из-за крокодила, змеи или собаки». Жена испугалась и сказала: «Так убей свою борзую, которая всегда с тобой!» — «Нет, — возразил царевич, — клянусь Ра, никогда не убью я собаку, которую растил, когда она была еще щенком!» С той поры княжеская дочь заботливо оберегала супруга.

Шли дни, и взял царевич жену свою в Египет, чтобы показать ей страну своих предков. И оказались они у озера, где обитал крокодил, который проглатывал всех, кто попадался ему на пути. Тогда сказала женщина из страны Двух рек: «Давай минуем эти воды ночью, чтобы крокодил нас не заметил». Так они сделали и невредимыми пришли в египетские земли.

Снова шли дни. Они вернулись в свой дом и жили в радости и довольстве в стране Двух рек. Как-то раз ночью сон так сковал все члены царевича, что он не выпил пива, поставленного у его ложа женой. И вот что случилось: из расщелины в стене выползла змея, чтобы укусить царевича. Тут она почувствовала запах пива и пила его, пока, опьянев, не впала в забытье. Проснулась жена и разрубила змею на кусочки, а наутро сказала мужу: «Твой бог уберег тебя от двух твоих судеб, может, даст в твои руки и оставшуюся». Тогда принес царевич богу жертву и восхвалял его каждый день.

И снова шли дни за днями. И перестал царевич думать, что его настигнет судьба. Как-то раз играл он со своей борзой в саду, и, когда собака одним прыжком перескочила через колодец, захотел царевич сделать так же, но промахнулся и упал в глубокий колодец. Так исполнилось прорицание богинь судьбы, хотя и на свой манер.

Юный Тутмос молчал, стараясь извлечь урок из сказки. А Неферабет поднялся и, не проронив больше ни слова, оставил Тутмоса и Амсета размышлять.


Люди качали головами и говорили: даже боги будут смеяться, когда проведают, что Сененмут, архитектор царицы-фараона, собирается вырубить из скалы две каменные иглы длиной в сотню локтей, причем из единого монолита. И вот ныне по всей долине разносился голос Сененмута, громкий, как рев нильского бегемота. Стоя спиной к Великой реке, он держал перед губами большую бронзовую воронку. С ее помощью его команды могли слышать пять тысяч человек, рабов и свободных со всего царства.

— И раз, и два, и Амон-Ра, и Мааткара, и взяли, и подтянем, и сил, и успеха нашему фараону!

В такт его командам скользили мощные каменные иглы, чудесным образом вырезанные из гранита, ладонь за ладонью к берегу. Балки, толщиной с человека, которыми обложили обелиски по сторонам, скрипели при натяжении тысяч канатов. Смесь из молока, воды и песка пенилась под колоссами подобно пиву.

— И раз, и два, и взяли, и подтянем! — раздавалась команда.

Обнаженные рабы были привязаны к канатам подобно зверью. Их схожесть, число и равномерный ритм движений превращал всю эту массу в гигантское первобытное животное, опутанное тысячами веревок, которое пробивает себе путь, фыркая, пыхтя, отдуваясь. Нечеловеческое напряжение одолевало многих. Людей тошнило, и рвота по широкой дуге попадала на впереди идущего. Но каждый выкладывался до последнего, хотя никто не стоял над ними с плетью, ибо обелиски считались священными и только фараон мог ставить их во славу богов. Так что каждый тянул, волок, поднимал, упирался и перетаскивал их для бессмертных. Боги все видят и положат их труд на чашу весов богини истины Маат, когда придет срок взвесить все доброе и злое, что человек накопил за свою жизнь.

Голос Сененмута слегка дрожал. Он понимал, что с каждым локтем, на который продвигались каменные иглы, возрастал шанс добраться до цели в течение пяти дней путешествия вниз по Нилу. Если хоть один из обелисков расколется на последних подступах, то пойдет прахом работа пяти тысяч человек на протяжении долгих месяцев. А многие, особенно жрецы, только и ждали этого. Они осуждали подобное кощунственное деяние, так как видели в нем вызов богам. Иначе, говорили они, намерение Сененмута поставить обелиски высотой до небес и не назовешь.

К сомневающимся принадлежал и Инени, учитель Сененмута, который теперь, опираясь на палку, стоял чуть поодаль и переживал вместе со «своим мальчиком». Инени, лысую голову которого понизу обрамляла пышная белая борода, ничуть не завидовал успеху Сененмута, ибо любил его как собственного сына и гордился им. Но жизненная мудрость подсказывала старику, что гранитные блоки такого размера и веса просто должны расколоться. Старый архитектор по собственному опыту знал, что одно только напряжение между нагретой солнцем гранью и той, что находится в тени, может привести к растрескиванию каменного блока, даже если он будет вполовину меньше этих обелисков. Так что Инени шептал благочестивую молитву Амону-Ра, дабы бог благословил доброе начинание, правда, не надеясь, что его мольбы будут услышаны, а скорее ради того, чтобы снять собственное напряжение, которое становилось все невыносимее.

Стоя спиной к реке, Сененмут не мог видеть, как рабы валятся один за другим. От чрезмерных перегрузок и переутомления люди лишались чувств, острые камни впивались в подошвы босых ног подобно наконечникам стрел, и если падал один, то следующие переступали через его тело, словно не замечали беднягу. Так гнал их голос Сененмута, без устали повторявшего команды:

— И раз, и два, и Амон-Ра, и Мааткара, и взяли, и подтянем, и сил, и успеха нашему фараону!

И так сотни, тысячи раз, до хрипоты.

Инени исподтишка посматривал на «своего мальчика», и ему виделось, будто Ка и Ба оставили этого человека, будто кричало и топало бездушное тело, и остановиться оно сможет лишь тогда, когда завершится дело, которое Сененмут втемяшил себе в голову. А Сененмут не давал рабам роздыха, ибо остановись один из колоссов — поднять и заново привести его в движение было бы проблематично. Это могло бы занять не один день, а как долго продержится высокий уровень вод Нила в месяце паофи, неведомо никому.

Но окончательно сбивало старого Инени с толку то, что Сененмут ни разу даже не обернулся, чтобы проконтролировать транспортировку, чтобы посмотреть, выполняются ли его команды вообще. Будто в зеркало, бросал Сененмут время от времени пристальный взгляд внутрь бронзовой воронки, из которой мощными раскатами отражался его голос:

— И раз, и два, и взяли, и подтянем!..

Никогда еще не сознавал Инени с такой остротой свою старческую немощь, никогда так не презирал палку, на которую опирался в этот момент. Его все время подмывало сорваться с места, впрячься в один из канатов толщиной с руку и, будучи воодушевленным силой Ра, волочить тяжелый блок к кораблю. Но все, что он мог, это сгибать и разгибать колени в такт командам Сененмута. Казалось, из бронзовой воронки гремит голос самого бога — решительный и властный.

Теперь каменные иглы были от кораблей на расстоянии своей длины. Наклонная платформа, установленная на берегу, вела к барже, на которой мог бы уместиться колонный зал большого храма Амона в Карнаке, столь велики были ее размеры. От высоко поднятого носа до кормы она насчитывала три сотни локтей, а шириной была еще в сотню локтей. Сененмут велел на верфях Мемфиса, бывшей столицы царства, построить это судно, которое удерживалось по курсу четырьмя рулевыми. Только ради четырех рулевых весел в страну кедров была послана экспедиция, чтобы найти и срубить стволы, прямые, как сияющие длани Ра, и высотой до неба. Корабельщики предупреждали, мол, даже Хеопс, который правил полвека и возвел сооружение, превосходящее все когда-либо сотворенное человеческими руками, и тот не рискнул строить транспортное средство подобных размеров, ибо это противно воле богов. А ведь Хеопс воздвиг гору в пустыне! Однако Сененмут оставил все предостережения без малейшего внимания и с ветреностью неопытной юности рассмеялся: дескать, это было тысячу лет назад, когда Амон и Ра еще враждовали, претендуя на высшие почести. Сегодня все чтят Амона-Ра, царя над всеми богами, а то, что делается во славу верховного божества, благословенно и не может не удаться — подобно тому как из куска глины выходит кувшин на гончарном круге.

И вот однажды люди по обоим берегам Великой реки увидели, как гигантская баржа, взятая на буксир двадцатью семью нильскими барками, спускается на воду и восемьсот шестьдесят четыре раба, запряженных в ремни, тянут ее вверх по Нилу. И тогда бросились люди на землю и из страха стали посыпать себе головы песком, ибо подумали, что мимо них проходит солнечная барка Ра.

Сейчас корабли-буксиры снова стояли наготове. И хотя на этот раз путешествие предстояло вниз по течению, Сененмут опасался, что с таким грузом на борту четырех мощных рулевых весел для маневренности все же не хватит, поэтому он распорядился, чтобы еще и могучие мужчины тянули баржу на канатах. Это были пышущие здоровьем молодцы, которых Сененмут нанял в дельте, где речных рукавов больше, чем сухопутных дорог. Целый месяц их откармливали мясом сотни телят, и теперь они рвались впрячься в ремни, подобно гребцам в День гребли в десятом месяце года, когда с наступлением дня фараон открывает состязания на воде кличем: «Вперед к западу, на весла!»

«Где, — размышлял Инени, наблюдая за ревущим, бушующим, выкрикивающим четкие команды Сененмутом, — пределы этого человека?» Совсем недавно он учил «своего мальчика» основам обработки камня, тому, что твердый камень полирует более мягкий, что породы юга тверже, чем породы севера. И не заметил, как юноша превзошел его, советника и архитектора трех царей, награжденного Ожерельем доблести. В своем искусстве и заслугах Сененмут — благодаря милости царицы — поднялся до советника, управителя дома и воспитателя царских детей, получил титулы начальника удвоенной житницы Амона, хранителя казны и начальника всех работ для бога. Чем он кончит?

Ушам стало больно, как на загробном суде богов, когда опорные балки вдругзатрещали и раскололись подобно хрупкой игрушке, а платформа закачалась, как только сверкающий колосс упал на нее, словно жертвенная корова, которой перед алтарем подрубили передние ноги мечом жреца. Дело должно удаться! Теперь, когда первую каменную иглу от баржи отделяло всего лишь несколько шагов, даже последние скептики прониклись энтузиазмом. Каждый «и раз, и два» на ладонь приближали колосса к цели. Да и воодушевленная успехом другая бригада, тянувшая второй обелиск, постаралась приблизиться к первой хотя бы на два мелких шажка; она при каждой команде приподнимала груз чуть выше и передвигала его чуть дальше. И когда старшина первой бригады, который стоял на каменной игле, широко расставив ноги, чтобы корректировать малейшее отклонение от направляющей, заметил, что их нагоняют, его голос, передающий команды Сененмута рабам, зазвучал еще громче, еще хлестче. Люди сообразили, в чем дело, тверже уперлись пятками в песок и поднапряглись, в кровь стирая себе плечи.

И вдруг подгоняющие крики Сененмута смолкли. Зная каждую ладонь площади, молодой архитектор, казалось, считал шаги рабов и в уме отмечал малейший сдвиг колоссов. Повернувшись, он оценивающе оглядел завершенный труд. Первый обелиск лежал как раз на высоте баржи параллельно реке, и мостки из балок толщиной с человека, по которым колосс должен быть передвинут на судно, уже были сооружены.

Нетвердо держась на ногах, словно на последнем издыхании, как звери после многодневной скачки по пустыне, повсюду стояли, сидели, лежали рабы, до которых только теперь дошло, какой нечеловеческий подвиг они совершили все вместе. Прошло время, и то тут, то там разразились ликующие возгласы «Радуйся, Амон-Ра!», которые затем смешались с криками «Радуйся, Мааткара! Твое желание стало явью!» И люди, мгновение назад выглядевшие скорее мертвыми, чем живыми, принялись прыгать, плясать, хлопать друг друга по плечам. И подняли на плечи Сененмута и пронесли его вокруг обелисков подобно военачальнику, одержавшему победу над гранитом юга.

Тогда соскочил Сененмут на первого колосса и поднял руку, и тут же стих хор множества голосов.

— Сам Амон вел канаты, которыми вы укротили камни юга. И через миллионы лет не забудут ваш подвиг, и будут чтить вас, и восхищаться вами. Но труд наш еще не окончен. Смело беритесь за подъемные балки и перетаскивайте колоссов на судно!

И снова раздался ликующий хор, будто слова Сененмута вселили в рабов новые силы. Люди кинулись к своим местам: кто к канату, кто к балке — и вот уже все приготовились к новой команде.

— И взяли! — взревел Сененмут так, что голос его проник в душу каждого. — Взяли!

Однако, несмотря на то что рычаги грохотали подобно громам после молний над дельтой Нила, а канаты стенали подобно плакальщицам, обелиск не сдвинулся с места.

— Сет красноглазый! — выругался Сененмут и внимательным взглядом окинул блок.

Оказалось, что во время короткой паузы колосс осел так, что платформа медленно, но неуклонно стала погружаться в почву. Теперь счет пошел на секунды, ибо каждое промедление осложняло работу: если обелиск успеет осесть так, что окажется ниже мостков, поднять его мышечной силой будет невозможно и все задуманное станет вообще невыполнимым и даже бессмысленным. Тогда придется строить новую платформу и начинать опасную затею заново.

— О, властелин богов, жертва для твоего Ка! И ты, Хатхор, храм в пустыне! — эту короткую молитву Сененмут исторг из глубины своего сердца. Так близко к цели не должно потерпеть крушение великое дело!

Тут выступил вперед Инени и крикнул Сененмуту, чтобы все подъемные балки переместили на правый конец, туда, где обелиск осел меньше. И в возбуждении своем, не дожидаясь команды Сененмута, погнал он рабов одного за другим своей палкой.

Как только Сененмут понял намерения Инени, но еще не разобрался в значении его действий, он накинулся на учителя:

— Видно, боги лишили тебя последнего разума, старик! Проваливай, пока я не переломал тебе ноги твоей же палкой!

Однако Инени будто не слышал его, он гнал все больше рабов на другой конец, приказывая подводить балки, и в этот момент даже гнев богов не остановил бы его. Тут конец колосса неожиданно приподнялся примерно на ладонь.

— Еще! — взревел Инени. — Еще выше!

И когда нужная высота была достигнута, велел забить балки. Потом старик приказал рабам переместиться к противоположному концу. Медленно и лениво, как крокодил на солнце, обелиск выползал из песка. Сененмут все еще не мог прийти в себя от изумления. Он слышал, как трещит одна из балок, разламываясь в щепки под грузом обелиска, будто сухой стебель тростника. Он видел, как в воздух взлетело бревно, будто камень, выпущенный из пращи. Но осознать, что произошло, Сененмут смог только после того, как оказался перед Инени. Старик распластался на платформе с глубокой раной на темени, в которую мог бы уместиться кулак.

— Инени! — еле слышно прошептал Сененмут, а затем срывающимся голосом закричал: — Инеени-ии!

Теперь и остальные заметили, что происходит что-то необычное, и окружили обоих начальников, с любопытством вытягивая шеи. Сененмут опустился на колени и приложил ухо к груди старца.

— Инени, — молил он, — Инени!

Инени открыл глаза, с трудом растянул губы в подобии улыбки и с неимоверным усилием прохрипел:

— Сененмут, мальчик мой, это было последним, что я мог для тебя сделать. И желание мое — пребывать в свите Хатхор.

Последние слова вырвались клекотом из его уст. Он смежил веки, словно прилег отдохнуть, однако из приоткрытого рта вытекла темно-красная струйка крови и окропила белую бороду.

Сененмут расплакался, как ребенок, и, отирая голой рукой слезы, не переставал повторять:

— Инени, не покидай меня. Не покидай меня, Инени…

VIII

Исида трепетала от страха, пока шла к трону Хатшепсут. Если бы не полные груди на голом торсе, царицу можно было бы принять за мужчину: коротковолосый парик с уреем на лбу, простое ожерелье ускх, обтягивающий бедра схенти — такое убранство носил фараон Тутмос, когда пребывал в своем дворце.

— Я послала за тобой, — без обиняков начала царица-фараон, — чтобы сообщить: твое присутствие во дворце нежелательно.

— Но царь Тутмос — да живет он вечно! — меня…

— Царь Тутмос — да живет он вечно! — умер, — перебила Хатшепсут Исиду. — И как видишь, я приняла его наследие. А я не намерена до конца жизни терпеть подле себя утеху его одиноких ночей.

Второстепенная жена склонила голову, ибо хорошо знала: никакие возражения не поколеблют твердость этой женщины.

— А Тутмос, сын фараона, — наконец осторожно осведомилась она. — Что будет с ним?

— Неферабет обучает его мудрости жизни, а жрецы Амона дают воспитание, подобающее сыну царя, пусть даже пащенку! — Последнее слово Хатшепсут словно сплюнула под ноги. — До сих пор он не тосковал по матери, хоть жрецы и укрыли его от тебя.

— Знаю, — смиренно сказала Исида, — но мне достаточно знать, что он рядом. Все-таки он мой сын!

Глаза Хатшепсут потемнели, а меж бровей образовалась вертикальная складка.

— О Амон! — воскликнула она с притворным смехом. — Конечно, твой. Никто и не собирается оспаривать его у тебя.

— Но ты хочешь разлучить мать с сыном! — бросила царице в лицо Исида. — Гусенка оставляют с гусыней, пока он не научится сам находить пропитание; жеребенка не забирают у кобылы, пока он не встанет на ноги. И любой пастух в плодородных землях живет в заботе о том, чтобы с детьми его ничего худого не случилось.

— Не я придумала сделать твоего сына фараоном, — возразила царица. — Ты измыслила это вместе со жрецами Амона. Только вот недооценили вы Хатшепсут, Ту, которую объемлет Амон! Пока живу, я буду править на троне Гора, я, фараон Мааткара! И никто не оспорит мою власть! Никто. И конечно, не сын дворцовой служанки.

— Фараон Тутмос — да живет он вечно! — произвел его на свет!

— Ну да. — Губы Хатшепсут скривились в усмешке. — А если бы фараону подвернулась пастушка коз с западного берега, то она бы сейчас тоже отстаивала передо мной права царицы-матери?

Исида воздела руки.

— Не себя я защищаю, мне все равно, что ты со мной сделаешь. Я заступаюсь за сына моего Тутмоса, дитя фараона!

Хатшепсут вышла из себя, вскочила и заходила мелкими шажками вдоль трона.

— Права, права! Я даю законы этой стране. Поэтому я и есть право, я, Мааткара! И я пошлю твоего тупоголового сына Тутмоса в ссылку, если захочу. Или назову его своим преемником, если это доставит мне удовольствие. Но сейчас самое большое удовольствие для меня, Мааткары, — отправить тебя в ссылку. Тебя отвезут в дельту, где Нил разделяет свои воды на пять рукавов подобно пяти пальцам на руке.

— Нет! — Исида заплакала.

— Да! Ты станешь служанкой храма в Бубастисе. Жрецы львиноголовой Бастет не столь богаты, как золотые мешки, пророки Амона в Карнаке. Они своих служанок сдают внаем приходящим в храм — тем и кормятся.

— О, великая мать Карнака, этого не должно случиться!

— Еще как случится, будет на то воля фараона. В конце концов, тебе ведь не в новинку отдаваться чужим мужчинам! Или ты раздвигала ноги только для царя?

Исида пристально посмотрела на правительницу и вдруг в последнем отчаянии отважно выступила навстречу Хатшепсут и взмолилась:

— О, Мааткара, властительница Обеих стран, зачем расточаешь неправедный гнев на меня, служанку твою Исиду? Мои родители служили фараону, и родители моих родителей тоже. И в моей голове никогда не рождалось мысли править…

Хатшепсут, злобно рассмеявшись, воскликнула:

— В твоей — никогда, Исида, в твоей — нет! А как насчет твоего сына Тутмоса?

— Но Тутмос еще дитя!

— Он — фараон по воле Амона! Или по твоей?

— Не по воле бога, и уж, конечно, не по моей! — горячо возразила Исида. — Жрецы сделали Тутмоса фараоном. Они рассчитывали легко совладать с ним. Хапусенеб хотел править сам, он надеялся усилить власть и влияние жрецов Амона. Прикрываясь Тутмосом, он хотел сам дергать за ниточки. Меня это пугало больше всех, ведь я мать, и, как всякая мать, я желала своему ребенку только добра. Я хотела одного — чтобы он рос в заботе и любви и однажды по склонности выбрал свой путь. Но пророки отобрали у меня моего ребенка, чтобы использовать его для своих черных замыслов.

О Амон, Мут и Хонсу! Слова Исиды смутили царицу. Что за игру затеяла эта потаскушка? Разве она не была заодно с Хапусенебом и его приспешниками? Или Исида и правда не заботилась о собственных интересах, сажая Тутмоса на трон?

Исида, казалось, разгадала мысли правительницы и с жаром продолжила:

— Если бы я хотела, чтобы Тутмос стал фараоном, то дождалась бы, пока он наберется опыта в мудрости жизни и сможет править сам. Однако с самого начала не возникало сомнений, что править за него будет кто-то другой. К чему тогда все интриги? Нет, Мааткара, сам ход событий подтверждает, что пророки использовали моего сына, и все мои мольбы не лишать Тутмоса детства остались напрасны. Сколько слез пролила я с тех пор!

— Речи твои, служанка, звучат разумно, — ответила Хатшепсут. — Но это еще не доказательство искренности твоих намерений. Каждый фараон привычен к лести, как к дани, которую воздают ему ежегодно. Однако стоит ему вернуться к государственным делам, и крестьяне начинают стенать о непомерности налогов, воры — о суровости законов. Те, кто сулил с радостью приносить воздаяния к стопам фараона, называют его поработителем, а грабитель, которому по праву отсекают руку, проклинает правителя за жестокость.

Исида с горечью покачала головой.

— У нас с тобой общий враг — Хапусенеб. Ты открыто противопоставила себя ему. Верховный жрец знает это и действует соответственно. Я же для него слишком ничтожна, чтобы видеть во мне противника. Он украл моего сына, даже не спрашивая меня. Ты, Мааткара, можешь считать меня врагом только потому, что я отдалась Тутмосу, да живет он вечно. Но будь уверена, все произошло не по расчету. О Великая Эннеада богов! Что может сделать служанка, попадись она на пути фараону, который желает ее? Разве я не приносила клятву быть послушной царю до смерти? Скажи, фараон Мааткара, что я украла у тебя? Супруга? Конечно, нет.

Царица горько усмехнулась:

— Украла супруга? Ха, это я вручила тебе его в подарок! Тутмос, да живет он вечно, был кем угодно, только не тем мужем, который мог разжечь ревность в сердце жены.

— Так, значит, единственное мое прегрешение — это то, что я родила фараону сына? — Исида потупила взор и замолчала.

А царицу Хатшепсут слова служанки ранили в самое сердце. Ибо в них звучала истина. Но разве могла она признаться себе, что лишь рождение этого мальчика развело их подобно заклятым врагам в битве? Она, возлюбленная дочь Амона, оказалась под служанкой царя, потому что ее страстное желание родить народу Гора так и осталось неисполненным!

Итак, Хатшепсут решительным жестом отмела все возражения, словно сказала: «Замолчи, ты несешь чушь!»

— Завтра, на рассвете дня, — грубо отрезала она, — у берега будет ждать барка, которая доставит тебя в Бубастис.


По воле богов Сененмуту удалось доставить в столицу царства оба обелиска в целости и сохранности. И когда каменные иглы были выгружены на берег тем же методом, что и погружались, ликованию фиванцев не было конца. Где бы ни появлялся Сененмут, везде в воздух бросали цветы и славили его как героя.

Но советник и управитель дома царицы-фараона пребывал в горе из-за смерти учителя своего Инени, он даже чувствовал себя повинным в постигнувшей того участи, и потребовалось немало утешительных слов, чтобы к нему вернулось присутствие духа.

Даже Хатшепсут не смогла убедить Сененмута продолжить работы по установке обелисков, пока не был погребен Инени. Всех рабочих, приданных ему на этот заказ, направил он на возведение гробницы для своего учителя и выстроил Инени усыпальницу не хуже, чем дворец фараона.

Своды и стены залов и коридоров были испещрены рельефами, изображавшими, как Инени с супругой своей Аххотеп во время прогулки отдыхает в тени сикомора, каковых в его саду насчитывалось семьдесят три, помимо двухсот пальм, тридцати персиковых деревьев, яблонь и тамарисков. Лучшие и самые ловкие в стране резчики по камню снабдили переходы священными письменами, в которых говорилось от имени Инени: «Всю мою жизнь принес я с собой, и нет в ней ничего злого, что можно было бы присовокупить, так что состарился я в доброте сердца. Я служил трем царям и наслаждался их милостью; я ел с ними с одного стола мясо, овощи, фрукты, хлеб и мед; и пил с ними пиво из одной чаши».

А на противоположной стене перечислялись все монументы, которые возвел Инени за свою долгую жизнь: большой парадный зал храма в Карнаке с колоннами в форме папируса, пилоны по обеим сторонам, искусственное озеро на востоке столицы, усыпальница первого Тутмоса и все постройки в царстве до того, как сменил его Сененмут. Когда же гробницу уставили мебелью и утварью, золотом и серебром, которыми платили Инени три царя за его работу, когда рабы доставили корзины с фруктами, кувшины с вином и маслом, объявил Сененмут, что усыпальница готова к погребению. И тогда похоронная процессия во главе со жрецом Сем пустилась к западу через Нил, — ничем не отличаясь от проводов фараона в загробное царство.

Только после этого начал Сененмут пробивать внешнюю стену гипостильного двора в Карнаке, чтобы установить в нем каменные иглы царицы. Пастухи и крестьяне с обоих берегов Великой реки несли кожаные мешки, кувшины и бадьи с молоком своих коз, ослов и коров и взбивали молоко хворостинами, чтобы обелиски лучше скользили по высокой пене. И пока достигли они внутреннего двора храма, прошло семь месяцев; всходы давно собрали урожаем, и месяц пахон заставлял людей мерзнуть. Тхути, золотых дел мастер, покрыл вершины шпилей чистым золотом, данью варваров.

Но пока что колоссы лежали на земле, и те, кто прежде сомневался, что Сененмут сможет доставить их по стремнинам Нила до излучины у ворот Карнака невредимыми, теперь высказывали опасения, будут ли колонны такой высоты вообще возведены и устоят ли. Возможно, громы Амона, а то и легкое дуновение Шу разрушат их, как разрушают стены из нильского сырца.

Но Сененмут был неколебим и с уверенностью в успехе продолжил работу. Как же удивились фиванцы, когда в один прекрасный день первый обелиск начал подниматься сам по себе. Великие боги, как Сененмут мог совершить такое? «Боги благоволят ему!» — передавали из уст в уста, а втихомолку, прикрывая рты, шептались: «Убереги нас бог от него. Он маг и чародей!»

А на самом деле Сененмут лишь воспользовался силой бога земли Геба, изо рта которого вытекают воды, а на спине произрастает растительность. Сененмут вынул грунт возле одного конца обелиска на глубину двадцати локтей, и он сам погрузился в царство Геба, в то время как другой конец поднялся к Ра, будто поддерживаемый невидимыми руками. И только после этого Сененмут велел поставить целый лес опорных балок, с помощью которых поднимали, устанавливали, вращали… При этом все рабочие четко исполняли приказы Сененмута, Величайшего из великих страны, ибо каждый знал, что он по заслугам любимец царицы-фараона, а она — любимица богов. И вот, когда настал пятый день месяца паини, первый обелиск прочно стоял, устремившись в небо. А на тринадцатый день месяца месоре уходил за облака и второй.

Сененмут звонко смеялся, и его голос раздавался меж стенами храма подобно крику перевозчика на просторах Великой реки. Он смеялся от переполнявшей его гордости, оттого что столь знаменательное дело удалось, а также от радости, что только они с Хатшепсут были посвящены в тайну замысла обелисков. Как на крыльях летел Сененмут в царский дворец, чтобы принести волнующую весть: великий труд завершен! Однако у священного озера, где статуи богов смотрятся в зеленую гладь воды, словно распутница в отполированное серебро, его задержали двое подростков, издали любовавшиеся золочеными шпилями. Тутмос, юный фараон, а его друг Амсет загородили архитектору дорогу и с молитвенно сложенными руками просили рассказать, как удалось ему поставить таких колоссов. Они повисли на нем и отвели к каменной скамье под сенью двух сикоморов. Сененмут не заставил себя долго упрашивать, он уселся, а мальчишки примостились у его ног. И начальник всех строительных работ фараона поведал, как с помощью деревянных клиньев, разбухающих оттого, что их поливают водой, из гранитной скалы были выбиты каменные иглы, как перевозили их на огромной барже, как благодаря силе Геба они встали на свое место.

Тутмос и Амсет ловили каждое слово, открыв рот. И когда Сененмут закончил рассказ, они еще долго молчали. Но только он собрался уходить, как Тутмос вскочил и встал перед ним.

— Мою мать сослали в Бубастис, — неожиданно сообщил он, и не было в его голосе боли или печали, но глаза горели беспомощной детской яростью.

Сененмут пришел в ужас. Он слыхом не слыхал о ссылке Исиды, но нетрудно было догадаться, чего хочет от него Тутмос.

— Когда? — спросил Величайший из великих.

— Сегодня, рано утром. В чем провинилась моя мать, что царица так с ней обошлась?

Сененмут покачал головой, словно хотел сказать: «Ни в чем она не виновата, ни в чем!» Но он молчал, потупив взор. Та ненависть, которую Хатшепсут питала к царице-матери, никогда не находила у него поддержки. В конце концов, Исида сблизилась с фараоном не в результате интриг, просто царь избрал ее в наложницы, как сама Хатшепсут взяла в любовники его.

— Если поможешь мне вернуть мать, — снова донесся до Сененмута голос Тутмоса, — мы откроем тебе одну тайну.

Сененмут усмехнулся.

— Я постараюсь тебе помочь, но с одним условием: ты никому не скажешь о нашем разговоре, хорошо?

Оба мальчика закивали, а Сененмут задумался, как он может помочь несчастной Исиде. Это будет непросто, если вообще выполнимо, — Хатшепсут никогда не простит Исиде, что та родила фараону сына.

— А тайна? — спросил юный Тутмос. — Неужели она не интересует тебя?

— Еще как интересует! — Сененмут состроил серьезную мину и снова сел.

Однако Тутмос вежливо попрощался:

— Амон да хранит тебя! — И умчался.

— Что это он? — спросил Сененмут у задержавшегося Амсета. Но тот вовсе не казался удивленным поведением друга.

— Я открою тайну управителю, — сказал он и, помолчав, набрал в грудь воздуха, словно для прыжка в воду. — Ты знаешь Рую, мою мать, — выдохнул он и снова замолчал.

— Да, знаю, — недоуменно ответил Сененмут. — Я не делаю тайны из того, что когда-то был очень привязан к ней.

Глаза мальчика засияли подобно звезде Сириус в начале месяца тот, а рука нашла руку Сененмута и крепко вцепилась в нее, словно Амсет боялся потерять нечто обретенное после долгих поисков.

— Ты — мой отец, — тихонько произнес он. — Отец! — робко повторил он непривычное губам слово.

Первым порывом Сененмута было вскочить, возмущенно заорать, вытрясти правду, не мать ли подослала к нему мальчика, но когда он опустил взор к маленькой ладошке, сжимавшей его пальцы, то смог выдавить из себя лишь протяжное:

— Я-а-а? — И тут же устыдился своей глупой слабости.

— Мать сказала мне это, когда Птаххотеп оставил ее, — пояснил Амсет. — Бросил на произвол судьбы, узнав правду. Я тогда спросил, почему отец покинул нас, и она ответила, что не Птаххотеп мой отец, а сын Рамоса Сененмут, которого она очень любила.

Советник и управитель дома царицы-фараона, Величайший из великих страны, обнял мальчика и крепко прижал его к себе.

— Мой сын Амсет! Амсет, мой сын! — Переполнявшие чувства сжали горло, и оба долго молчали, пока Сененмут не набрался духу и осторожно осведомился: — А кому еще ты открыл эту тайну?

— Только другу моему, Тутмосу, больше никому! — торжественно заверил Амсет.

— А Тутмос доверился кому-нибудь?

— Тутмос — мой друг! — негодующе воскликнул Амсет. — Хоть вырывай ему язык, он не выдаст тайну! — Заметив скептическое выражение на лице отца, мальчик добавил: — Это Тутмос уговорил меня довериться тебе. Он сказал, что отец никогда не отречется от своего сына.

— Да, — подтвердил Сененмут, — отец не отречется никогда.

— Никогда-никогда?

— Никогда.

— Значит, теперь я могу всем рассказать, что Сененмут, Величайший из великих, мой отец?

Но прежде чем мальчик успел воодушевленно вскочить, Сененмут привлек его к себе.

— Амсет, сын мой, послушай меня, — спокойно произнес он. — Я вижу синеву твоих глаз, юношеский локон, линию рта, и мне кажется, что я смотрюсь в зеркало. Было бы глупо отрицать, что ты мой сын. Но поверь своему отцу: есть серьезные причины сохранять нашу тайну, по крайней мере пока.

Амсет посмотрел на своего отца так, будто тот хлестнул его хворостиной, и в его взгляде было столько печали и разочарования, сколько вмещает только юное сердце. Его глаза просили, умоляли, но Сененмут остался тверд.

— Амсет, сын мой, — в его голосе звучали торжественные нотки, — если ты любишь меня, твоего отца, не открывай никому нашу тайну, пока я сам не представлю тебя. Это важно, очень важно. Поклянись мне Великой Эннеадой богов!

Амсет кивнул, и Сененмут увидел, что в глазах мальчика стоят слезы.


Нехси, нубиец, вел царскую барку через заросли тростника в дельте Нила. Он оставался верен Хатшепсут еще со времен ее детства, и царица осыпала его за это золотом и милостями, какие выпадают лишь на долю знатнейших в царстве, и столькими должностями и титулами, что вельможи завидовали ему.

Сененмут сидел на высоком носу узкой ладьи, бесшумно скользящей по воде, и не сводил глаз с Хатшепсут, которая, подогнув левую ногу, а правой упираясь в днище, наизготове сжимала в руках большой лук из темного дерева страны кедров подобно богу охоты. На ней была синяя корона-шлем с золотым уреем надо лбом, на руках до плеч нанизаны широкие золотые браслеты, шею и грудь облегал воротник-ожерелье ускх из сияющих пластин, повторяющих иероглифы одного имени: Мааткара. Торс царицы-фараона оставался нагим, и груди ее румянились, как плоды граната во время Шему. Чресла ее опоясывал короткий схенти, на ногах красовались сандалии, ремешки которых были затканы золотыми нитями и блестели, как паутина в каплях росы.

На четвертом десятке своей жизни стояла царица, однако ее чувственное тело нисколько не утратило своей привлекательности. Напротив, с тех пор как Хатшепсут стала одеваться как мужчина, чтобы всем царедворцам, чиновникам и подданным показать, что она фараон, законно восседающий на троне Гора, для Сененмута она была еще более желанной. Она могла носить синюю кожаную корону, скрывавшую ее волосы, подвязывать золотую бороду и пренебрегать своей пышной грудью, будто на ее месте был мускулистый мужской торс, но стоило ему запустить руку под короткий набедренный передник и нащупать проворными пальцами цветок лотоса, как он убеждался, что Мааткара женщина. Женщина, которая раздвигала ноги услужливее любой другой.

Женщина, отдающаяся мужчине с большей страстью, чем потаскухи из пригорода. Женщина, которая извивалась и визжала под ним подобно кошке под котом, треплющим ее за холку.

И все-таки на долю советника и возлюбленного царицы выпадало все меньше благоприятных случаев, чтобы доказать Хатшепсут свою любовь, и это жестоко ранило его. Будучи фараоном, Мааткара едва находила время для своего возлюбленного. Государственные дела были ей милее любви мужчины, и Сененмут всерьез опасался, что их многолетние отношения вот-вот оборвутся.

Нехси, бросив взгляд на царицу, застывшую в напряженной позе, покачал головой и шепнул:

— Отложи лук, госпожа. В здешних зарослях ты не найдешь бегемота. Я сейчас пытаюсь как можно ближе подойти к песчаной отмели, где животные оставляют следы.

Хатшепсут послушно опустила оружие на дно. Завалить бегемота было дозволено лишь фараону, и если такое случалось, всегда устраивался шумный праздник. Подобный трофей служил свидетельством силы и мощи царя, и уже никто не мог оспорить у фараона его титул. Но у Мааткары был и другой повод искать схватки с бегемотом: бегемотоподобная богиня Нила Тоэрис имела человеческие руки и женскую грудь и ее чтили как богиню плодородия. Египтянки ставили ее статуэтку над постелью, изображали на опорах для головы, чтобы вымолить детей. Хатшепсут неизменно страдала от незаживающей раны: она так и не сумела родить Гора. Не то чтобы она ненавидела своих дочерей Нефруру и Меритру, но любви, связывающей мать и дочерей, не было. Так что одно только представление о том, как она сражает священное животное богини плодородия Тоэрис, доставляло ей несказанное блаженство. Возможно, уложив его отравленной стрелой, она вернет себе уверенность в собственном достоинстве. Как бы то ни было, на подобающем расстоянии от барки царицы следовали жрецы, писцы и вельможи, облеченные доверием разнести по всей стране весть, что Мааткара, женщина-фараон, убила бегемота, священного животного богини Тоэрис. На стенах храмов и государственных зданий, построенных Хатшепсут, должны быть высечены надписи, что царица-фараон добилась того, в чем было отказано ее супругу, отцу и отцу отца. И никого уже не будут снедать сомнения, что их правительница соединяет в себе ловкость дикой кошки и могущество льва.

Сененмут сильно сомневался, что возлюбленной удастся эта затея. Более того, он даже желал, чтобы она закончилась провалом, поскольку боялся, что столь важное событие еще больше укрепит ее позиции как фараона, а значит, приблизит конец их любви.

— Отец мой Рамос, — начал Сененмут, — говорил мне, когда я еще носил локон юности, что бегемоты очень коварные животные и разумом превосходят человека. Как-то он рассказал об одном юноше из Мемфиса, сто лет назад метнувшем копье в бегемота. Чудовище, взревев, скрылось под водой. Шли годы, юноша вырос в мужчину. Однажды вечером сидел он с женой на берегу Нила. И вдруг воды разошлись и огромный бегемот бросился на них и растоптал обоих ножищами подобно тому, как давит виноградарь винные ягоды, отжимая сок. А из спины зверя все еще торчало копье.

Хатшепсут засмеялась, будто смехом хотела вселить в себя мужество.

— Ты не повергнешь меня в страх, мой верный спутник, — заявила она. — Ибо я нацеливаю стрелу мою не в спину зверя, где шкура непробиваема, как кожаный щит азиата, а меж лопаток — там уязвимое место чудовища! Попадешь туда — и успех обеспечен.

При этих словах глаза повелительницы грозно сверкнули подобно взгляду воина, готового к жестокому мщению.

Встревоженные царской ладьей, из зарослей тростника выпорхнули дикие утки с темно-зеленым оперением и, громко хлопая крыльями, полетели на запад. Хатшепсут играючи подняла лук, натянула тетиву, и стрела, со свистом рассекая воздух, полетела вослед и нагнала свою цель. Утка пару раз перевернулась в воздухе, отчаянно взмахивая крыльями, и, словно деревянная чурка, шлепнулась на воду.

Царица усмехнулась, Сененмут молчал. Время от времени одна-другая птаха восхваляла Ра своими трелями или лягушка плюхалась на мелководье и уплывала, подергивая лапками. Сененмут предался воспоминаниям о том, как впервые встретил Хатшепсут. Два десятка лет пролетело с тех пор, как его неверная стрела попала в служанку царевны, а заодно и разом переменила его жизнь. Как непостижимо правят боги судьбами людей!

Неотесанный крестьянский парень с плодородных земель ныне возвысился до Величайшего из великих государства. Пять или шесть дюжин различных должностей и титулов отличали теперь его персону, и люди падали перед ним ниц. Его искусность, его несравненная отвага в обхождении с камнем принесли ему славу любимца богов; матери протягивали ему своих детей, ибо верили, что одно лишь прикосновение Величайшего из великих даст им счастье.

Что было делать Сененмуту? Что он мог сказать им? Пожелать счастья, которого они так жаждут от него, но которого не дано ему самому? И кто бы ему поверил? Да его просто высмеяли бы! Но это было правдой: он, сын Рамоса и Хатнефер, был до глубины сердца несчастлив. Женщина, которую он любил, все больше отдалялась от него. Да, она осыпала его золотом и почестями, но все золото и все почести он бы не колеблясь отдал за то, чего ему не хватало: за любимую супругу.

Однако его возлюбленная назвала себя фараоном. Не женственность, нежность и любовь считала она добродетелями, а твердость, власть и признание. И если бы не те редкие ночи, которые она проводила в его объятиях, маленькая и беззащитная, как пустынная мышка, Сененмут засомневался бы, осталось ли в Маатхаре еще хоть что-то от юной Хатшепсут.

Царица тем временем равнодушно наблюдала, как Нехси выловил из воды утку, как выдернул стрелу из тушки… Схожие обстоятельства даже мимолетно не напомнили ей о той ситуации, когда она познакомилась с Сененмутом. Боги обманули Мааткару и лишили ее, дочь Амона, заслуженного счастья — вот все, что она помнила. Жертвенный дым сотен телят, ее ревностные молитвы и бесчисленные статуи богов из черного гранита не нашли отклика у богов. Казалось даже, что боги пренебрегают ее дарами, когда порыв сильного ветра в храме Карнака заставил стелиться по полу дым жертвенного огня, а потом и вовсе чуть не погасил его подобно робкому огоньку, который пастух тщится раздуть из сырых поленьев, принесенных водами Нила.

Какие прегрешения, о Великая Эннеада богов, совершила она, что всемогущий Амон так безжалостно обошелся с ней? Почему не дал ей родить сына, как это делает — многократно в своей жизни! — любая служанка, отдающаяся мужчине?

Власть — вот в чем она, Хатшепсут, превосходила других! Достаточно было одного взмаха руки — и судьбы людей становились подвластны ей. Ей, Мааткаре, фараону, перед которым люди валялись в пыли, кому целовали сандалии в страхе перед божественным. И она была богом! Была ли?..

Божественность требовала деяний, достойных бога, таких, перед которыми люди склоняются в благоговении. Обелиски в Карнакском храме повергли подданных в трепет. Еще ни один фараон не отваживался возвести каменные иглы до неба. Золото их вершин блистало до горизонтов всех четырех сторон света. И когда племена девяти луков придут воздавать дань, они уже издали преклонят колени, ибо решат, что Ра на своей солнечной барке спустился на землю.

Мысль о том, сколько еще поколений в бесконечности времен, увидев ее обелиски, будут говорить о ней, возбудила царицу, и она решила поставить по всей стране множество великих сооружений для вечности со своим именем. Но как превзойти пирамиду Хеопса в пустыне? Какое возвести сооружение, чтобы было оно выше, прекраснее, великолепнее обоих каменных шпилей в храме?

Неферабет, мудрый писец, записал ее слова, а Сененмут выбил иероглифы на цоколях и покрыл их золотом. Юя, служанка, каждое утро при пробуждении царицы читала ей вслух: «Как верно то, что я живу, как верно то, что Ра меня любит и Амон хвалит, как верно то, что я ношу корону царства, как верно то, что Сет и Гор Верхнего и Нижнего Египта соединились во мне и я правлю подобно Гору, сыну Исиды, как верно то, что Ра на вечерней барке опускается за горизонт, а на утренней восходит, как верно то, что я живу вечно подобно звезде Сириус, так же верно, что покрыла я эти обелиски золотом, чтобы имя мое осталось в веках. И все, кто это видит, должны говорить: как похожи эти обелиски на нее, воистину дочь отца ее Амона!»

Взгляд Хатшепсут упал на Сененмута. Лишь он мог воплотить ее честолюбивые замыслы. Она восхищалась им — не как мужчиной, как архитектором! Естественно, женские чувства были ей не чужды, и бывали мгновения, когда она жаждала сильного обелиска Сененмута, но эти мгновения приходили все реже. Едва лишь желание было удовлетворено, Хатшепсут уже раскаивалась, что дала себя унизить мужчине, что стонала и визжала под ним подобно рабыне, подобно непослушному ребенку под хворостиной воспитателя. Она, Мааткара, дочь Амона!

Сененмут вопросительно посмотрел на возлюбленную. Где витает она в своих мыслях? Догадаться он не мог, но ясно видел, что охота на бегемота давно позабыта. Момент показался ему подходящим.

— Ты отправила Исиду в ссылку? — спросил он напрямик.

— Да, — коротко бросила Хатшепсут.

— Почему ты это сделала?

Царица недовольно мотнула головой, давая понять, что этот разговор ей неприятен, и грубо отрезала:

— Фараон Тутмос — да живет он вечно! — умер. Для его наложницы во дворце нет места.

Сененмут был потрясен жесткостью ее тона. Он даже на мгновение усомнился, та ли это женщина, которую он любит и чтит.

— У тебя не было причин ссылать Исиду в Бубастис, где ей придется выполнять самую черную работу.

— Черную работу? — Царица рассмеялась. — Никто не заставит ее делать этого. Уж от этого я избавила ее!

Не сдержавшись, Сененмут повысил голос, так что Нехси приложил палец к губам, призывая к тишине.

— Ты немедленно вернешь Исиду, — твердо сказал Сененмут. — И дашь ей самой выбрать, где жить. Если о твоих играх с матерью фараона станет известно, народ ужаснется жестокости фараона и все царство наполнится его врагами. Повсюду только и будут говорить: «Она не дочь Амона, а выродок Сета, сеющего на земле зло!»

Слова эти поразили Хатшепсут в самое сердце, и, словно очнувшись от дурного сна, царица прошептала:

— Я не могу вернуть Исиду, ибо…

— Ибо?.. — безжалостно потребовал ответа Сененмут.

Хатшепсут долго колебалась, а потом все-таки ответила:

— Два раба отвезли Исиду вниз по Нилу. Но не в Бубастис… Целью им был назначен город Шмуну на полпути к дельте Великой реки, где родина восьми древних богов. Там они привязали Исиду к спине дикого осла и угнали животного в пустыню.

Сененмут застыл подобно статуе бога в Карнакском храме. В первый момент он подумал, что царица шутит, но по трезвом размышлении понял, что она сказала правду. Хатшепсут между тем с демонстративным равнодушием наладила стрелу и, прицелившись в несуществующую птицу, направила ее в небо. Советник не вымолвил больше ни слова. Хладнокровие, с каким правительница сообщила о своей ужасной мести служанке Исиде, заставило его содрогнуться. Та ли это Хатшепсут, Прекраснейшая из женщин, которая, напевая, лежала на носу скользящей по зарослям тростника ладье, вылавливала цветы лотоса и любовалась проворными рыбешками? О, Амон, Мут и Хонсу, как могла женщина так перемениться?!

— Тсс! — вырвал Сененмута из задумчивости голос нубийца.

Нехси с помощью шеста удерживал барку в неподвижности и взволнованно указывал пальцем в конец тростникового пояса, за которым начиналась широкая песчаная отмель.

Теперь и Сененмут сообразил, что две округлые горы в мелководье были вовсе не валунами, а спинами бегемотов.

— Ближе, Нехси! — возбужденно прошипела Хатшепсут, глядя в ту сторону.

Нубиец выставил поднятую ладонь, жестом успокаивая царицу, потом медленно и бесшумно повел ладью к «валунам». Вот уже стали различимы бугорки глаз, уши, похожие на свернутые лепестки, и толстые ноздри, из которых доносилось размеренное посвистывание. Глаза гигантов были закрыты, как будто они спали, однако уши их постоянно двигались — казалось, они улавливают малейший звук, который раздается поблизости. Их лоснящаяся шкура поблескивала в косых лучах восходящего солнца, словно черный гранит, и Сененмут снова засомневался, что ее можно пробить стрелой, выпущенной из лука.

Глаза царицы разгорелись подобно красным глазам Сета. Она должна убить этого зверя! Даже если сегодня ей не удастся попасть в уязвимое место между лопатками, она будет пытаться снова и снова, пока не получит свой трофей.

Свист из ноздрей бегемотов стал громче, ритм его изменился, что обеспокоило царицу. Она показала Нехси, чтобы он продвинулся левее, и тот молча кивнул. Нос барки разворачивался бесшумно. Гигант слева должен стать добычей. Хатшепсут глазами отыскала то место между лопатками, куда должна вонзиться ее стрела — маленький бугорок на широком круглом загривке, — и уже больше не упускала его из виду. Сверля бегемота колючим взглядом, она твердила про себя как заклинание: «Я должна попасть, я попаду…» Подобно Амону, изгоняющему врагов, натянет она тетиву лука и пошлет стрелу, быструю, как сокол в небе; она не промахнется и сразит бегемота наповал. И народ будет ликовать, когда глашатаи разнесут по всей стране: «Мааткара принесла Амону свидетельство ее сиятельной мощи».

Пока высокий нос ладьи медленно поворачивался, царица, опустив лук и настороженно прислушиваясь к жертве, искала наилучшую позицию. Одно неверное движение, один неосторожный звук — и оба животных пойдут в атаку. Они опрокинут ладью и клыками толщиной с руку размелют, растерзают всех находящихся в лодке, прежде чем кто-то успеет прийти на помощь.

Сененмут трепетал от страха. Он хорошо знал безоглядную решимость Хатшепсут и ярость, с которой она, не считаясь ни с чем и ни с кем, приводила в исполнение то, что засело в ее голове. Царица и сама осознавала смертельную опасность их положения, но еще сильнее были ее страсть и неодолимое желание разделать гиганта подобно жертвенному животному перед алтарем бога. Одержать победу над бегемотом значило для нее победить собственную судьбу. Поэтому она или убьет, или погибнет!

Ладья, с трудом удерживаемая Нехси, стояла неподвижно. Хатшепсут подняла лук, Сененмут затаил дыхание. Бесконечно долго прицеливаясь, царица так натянула тетиву, что та грозила лопнуть. Откуда в ней столько силы? Любой мужчина, так долго удерживающий лук наизготове, привел бы Сененмута в изумление, а царица, вдохновленная богом войны Монту, не позволяла своей руке даже дрогнуть. Она еще чуточку наклонилась вперед и наконец выпустила стрелу.

Звук, с которым стрела впилась в спину бегемота, еще не растаял в воздухе, а мощная гора уже вздыбилась, так что вода вокруг вскипела пеной, и бездонная пасть с ужасающими клыками раскрылась широко, как медные врата храма. Могучий рев — казалось, что царица сразила целое вражеское войско, — раскатился по Нилу. Никто не мог знать наверняка, был ли то предсмертный вопль или крик ярости. Второй бегемот, вспугнутый буйством собрата, поднялся, потоптался на месте, а затем проворно бросился наутек в открытые воды.

Между тем раненый гигант обнаружил ладью, из которой выпустили стрелу, и с разинутой пастью ринулся на обидчика. Стрела в его спине казалась не более чем колючкой в теле. Теперь Хатшепсут разглядела, что промахнулась, и, мигом выхватив вторую стрелу, выпустила ее в открытую пасть. Целый фонтан темной крови вырвался из глотки чудовища и окрасил воды Великой реки. Бегемот взвыл от боли. От барки животного отделяло расстояние не больше двойной длины его тела.

Зато Хатшепсут убедилась, что гигант уязвим, и принялась пускать стрелу за стрелой, хладнокровно, подобно воину, отчаянно защищающему свою жизнь. Выстрел за выстрелом кромсали в клочья нежную плоть внутри пасти, и оглушающий рев бегемота сменился клокочущими звуками живого существа, захлебывающегося в собственной крови. И всякий раз, когда голова его опускалась в воду, вода вскипала кровавой пеной.

Бегемот уже перестал охотиться за ладьей, он беспомощно завалился набок, будто хотел обмыть раны. Но повелительница не оставила его в покое. С расчетливым самообладанием она целилась в глаза, взрывающиеся брызгами, как перезрелые персики, которые крестьянин стрясает с дерева, и остановилась только после того, когда была выпущена последняя стрела.

Сененмут с отвращением отвел взгляд. В воздухе стоял запах теплой крови и освежеванной плоти. И пока приближалась барка с сопровождением, на которой придворные многоголосо перебивали друг друга и возбужденно жестикулировали, Хатшепсут, поставив ногу на борт, потрясала высоко поднятым луком подобно триумфатору, расправившемуся со смертельным врагом.

IX

На восьмой год своего правления, когда время Засухи осталось позади, Мааткара, дочь солнца, призвала высшую знать царства и каждого десятого подданного из городов и деревень Египта, чтобы построить террасы для Амона и Хатхор, которые должны были стать выше Мирровых гор. Из южных пустынь и северного побережья стекались сюда горные рабочие, ремесленники, погонщики, художники и необразованный люд для черных работ.

С помощью шнуров и колышков, отбрасывающих тени, жрецы Мер Уннут, «распорядители часов», разработали план сооружения, сориентировавшись точно на храм Амона, расположенный на другом берегу Нила. И вот люди залезли на деревья, облепили крыши хижин, чтобы поймать взгляд царицы-фараона, которая в золотой барке пересекла Великую реку. В паланкине, сопровождаемомносителями опахал с розоватыми страусовыми перьями, придворными и бритоголовыми жрецами, она теперь направлялась к западному нагорью, у подножия которого царь Ментухотеп полтысячи лет назад выстроил погребальный храм. И где бы ни проносили паланкин, где бы ни угадывали египтяне за полупрозрачными занавесками силуэт своего фараона с бородой и в короне атеф, они разражались ликующими криками и целовали землю перед ним.

Площадка была окружена канавой, заполненной водой для того, чтобы со всех сторон сохранялся одинаковый уровень. Уже на месте верховный жрец вручил повелительнице веревку. Носитель сандалий разул царицу, и она босиком ступила на площадку, собираясь обнести веревкой территорию, — так крестьянин после разлива Нила заново обозначает ставшие неузнаваемыми границы своего поля. Затем жрец передал ей большой, овальной формы хлеб, поджаренный до румяной корочки телячий окорок, вино, фрукты и масло в кувшинах с высоким горлышком, на которых было выбито имя Мааткары. Эти дары Хатшепсут опустила в специально вырытые для них ямы по четырем углам периметра, а также возложила туда инструменты, корзины и кирпич, чтобы умилостивить Амона и Хатхор и получить благословение на строительство их дома.

Сененмут, который начертал план для будущего сооружения, какого еще свет не видывал, стоял первым в ряду празднично одетых вельмож и благосклонно кивал, когда знатнейшие царства хором восхваляли: «Как прекрасны дары, что ты воздаешь величию Амона!»

Он уже видел в своем воображении, как воздвигаются терраса за террасой, как бесчисленные колонны и ярко расписанные осирические пилястры прорезают ажуром величественный фасад, придавая могучему сооружению необычайную легкость; видел, как царица мчится на золотой колеснице по широкому пандусу к святилищу храма, где она может оставаться наедине с отцом Амоном и матерью Хатхор. Сененмут представлял сияние белоснежного известняка, утром окрашенного небесами в голубой цвет, а вечером, когда скалы нагорья бросают на террасы отблески, — в розовый. Все свои таланты, искусство и любовь вложит он в эту постройку, и еще тысячи лет люди будут говорить: «Смотрите, как любовь воплотилась в камне!»

Завтра самые искусные каменотесы Египта начнут работы. Каждый день они будут получать измененный план, чтобы никто не знал, как будет выглядеть сооружение по завершении строительства. Кроме, разумеется, Сененмута, ибо он держит в своей памяти и в сердце своем окончательный проект храма — памятника, который станет воплощением его преклонения и почитания любимой Хатшепсут.

И пусть боги накажут его, пусть у него отсохнут руки и ослабнут колени за невиданное кощунство, но иначе нельзя: он должен сделать это. Свою собственную гробницу он соорудит под храмом возлюбленной царицы — на те времена, когда и его заберет к себе Осирис. Сотни раз повторится его облик на рельефах за недоступными стенами, и будут они зримы лишь госпожой этого храма, возведенного во славу ее. Богаче, чем жизнь богов, отобразит он в рельефах и росписях жизнь царицы-повелительницы, ее храбрость и ее деяния, но прежде всего ее красоту. А он, Величайший из великих, будет стоять перед ней коленопреклоненным подобно просителю перед богом, подобно юноше перед возлюбленной, умоляя услышать его и только его.

Дорогу к храму будут обрамлять сфинксы из зеленоватого алебастра выше человеческого роста, каких поставил перед своей пирамидой Хефрен, да живет он вечно. Только вместо львиных голов животные станут носить на плечах голову Хатшепсут — с улыбкой, которую он так любит, и с волосами, убранными под платок-немес. Лапы сфинксов будут изящными, тонкими, с длинными пальцами, а бедра — крутыми и возбуждающими.

На верхней террасе заложит он гипостильный двор Солнца в честь отца ее Амона, с колоннами до самого неба, а высокое окно, из которого она станет приветствовать ликующих подданных в день великого праздника Опет, в День гребли или на Сед Хеб, будет достойным ее красоты. «Смотрите, этот храм равен ей по величию! — будет восклицать народ. — Разве белоснежный известняк не схож с цветом ее кожи? А колонны, разве они не стройны, как ее стан?»

А царица при каждом шаге в доме своем будет думать о нем, Сененмуте, Величайшем из великих, создавшем все это для славы возлюбленной, и согреет ее сердце благодарность к тому, кто сделал для нее больше, чем любой другой.

— Должно быть, ты уже видишь поднявшийся храм перед взором своим! — Голос Пуемре вырвал Сененмута из сладких грез, и он, засмеявшись, ответил:

— Плох тот архитектор, который не видит своего творения еще до того, как заложен первый камень!

Сененмут и Пуемре, второй пророк Амона, хорошо понимали друг друга. Хатшепсут возвела жреца в сан надсмотрщика всех священных построек царства, и теперь он надзирал за тем, как тысячелетние обряды и ритуалы воплощаются в архитектурных формах. Жертвенные палаты и святилища богов, алтари и статуи, даже размещение магических символов и священных надписей — все это подлежало исполнению в строгих канонах. Изображение простого смертного, а уж тем более устройство для него гробницы в храме или под ним было просто немыслимо, и Сененмут знал, что понадобится вся его ловкость, дабы воплотить свой план под суровым оком Пуемре.

Уже завтра, по окончании торжественной закладки храма, Сененмут собирался приступить к работам. У подножия нагорья давно разбили палаточный город, где обитало бессчетное множество рабочих, склады и амбары ломились от запасов пропитания и одежды, а быки днем и ночью ходили по кругу, крутя колеса, с помощью которых черпали воду из колодцев, чтобы люди на краю пустыни не страдали от жажды.


А днем позже в большом колонном зале дворца собрались знатнейшие из знатных царства: жрецы, вельможи, высшие чиновники. Мааткара в высокой короне атеф, которую носит Осирис, восседала на золотом троне, увитом растениями Верхнего и Нижнего Египта, подле нее стоял Сененмут.

— Отец мой Амон, — начала свою речь царица, — явился мне в храме Карнака и повелел разузнать путь к Мирровым горам в овеянную легендами страну Пунт, где живут красные люди в хижинах, похожих на пчелиные улья, где бродят жирафы и другие диковинные животные и до неба растут деревья, где есть коренья и травы, от которых люди теряют рассудок.

Издревле было известно, что страна Пунт лежит где-то далеко на юге, что там бьют ключом источники, от которых берет начало Большая река и которых не видел ни один человек. Тысяча лет прошла с той поры, как сыновья Хеопса дошли до этой страны на краю света, и от тех времен отцы рассказывают сыновьям легенды, слышанные от их отцов.

— Отец мой Амон, — продолжала Хатшепсут, — наказал мне найти в стране Пунт божественные благовония и мирровые деревья и привезти их в Фивы, чтобы высадить перед новым храмом. И пророчил бог: покорится мне та страна и будет присылать данью чудесные дары.

Поначалу все решили, что фараона постиг недуг больного воображения, и думали, как изгнать этого демона. Но тут поднялся Нехси, нубиец, и возвестил, что Мааткара избрала его возглавить экспедицию и повести в страну Пунт двести десять человек на пяти кораблях, а когда Нил дважды выйдет из берегов, вернутся они обратно с богатой добычей. На время отсутствия фараона государственные дела будет вершить Сененмут, как и подобает Величайшему из великих. Корабли с высокими носом и кормой и широкими прямоугольными парусами уже готовы к отплытию, осталось лишь набрать отряд.

Тут поднялся шум и гвалт. Одни боялись, что никто не вернется из экспедиции, и не хотели идти; другие же, напротив, настойчиво требовали определить им место на судне, ибо хотели собственными глазами увидеть диковинную страну. Под пристальным взглядом царицы Нехси выбрал лучших из лучших в своем деле, а Неферабет, писец, занес каждое имя в свиток из папируса тончайшей выделки.

Хотя страна Пунт лежала далеко на юге, путешествие должно было начаться с отправки на север, вниз по Нилу. В дельте предстояло волоком перетащить суда через болота и иссохшие каналы предков, след которых ветра пустыни давно замели песком. Для этого придется рубить мачты и удалять кили, чтобы тащить одни корпуса на катках. И никто не сможет пожаловаться, что нет у него сил тянуть свой корабль. А когда после трудных недель доберутся они до восточного моря, то заново оснастят суда и, взяв провиант, отдадут себя на волю бога Шу. И пригонит он их своим благословенным дыханием в страну Пунт подобно листам со священных сикоморов в месяце хатир.

Последние три дня и три ночи перед отплытием Хатшепсут и Сененмут провели как любящие мужчина и женщина. Он любил ее губы и шею, глаза и уши, волны волос и кончики пальцев, грудь и живот, бедра и ярко-розовый цветок ее лотоса. Он целовал каждый изгиб и каждый уголок ее тела, зная, что они расстаются надолго.

Но при этом Величайший из великих ни разу не заговорил с любимой о путешествии в страну Пунт, не попытался убедить ее отказаться от этой затеи. Он хорошо знал, что, когда царица-фараон говорила: «Это желание Амона, моего отца», — не было никакого смысла выражать свое сомнение, ибо то, что решила Мааткара, не мог расстроить ни гром небесный, ни огонь бога Монту. Нет, Сененмут чтил корону и отдавал должное ноше, возложенной вместе с ней на возлюбленную. Он никогда не забывал, что Хатшепсут не была обычной женщиной.

То, что она страдала под грузом своих обязательств, своего положения между богом и народом, это другая проблема — его, Сененмута, проблема. Он жаждал женщину, отданную ему, исполняющую его желания и прихоти, которая жила бы с ним, а не возле него. Но когда он заглядывал в черные глаза Хатшепсут, ему открывались дворцы и сады обители вечного блаженства, над которыми он витал на облаке и вкушал все невозможное, непостижимое, неповторимое, что было присуще этой женщине. И тогда забывались стенания и проклятия, которые он посылал своей собачьей жизни. Да, иначе его жизнь и не назовешь. Сененмут был признан и богато вознагражден, но в то же время чувствовал себя бесполезным придатком женщины, которую любил.

Даже в эти последние ночи любви, врываясь в нее своим обелиском со страстным желанием никогда больше не покидать ее, Сененмут чувствовал, что Хатшепсут уже далеко, где-то в овеянной легендами стране Пунт, ибо она оставалась холодной к его ласкам. А когда он скакал на ней подобно азиатскому лучнику, когда кусал ее соски подобно охотничьему псу, настигшему дичь, на ее глазах выступали слезы, но не страсти, а ярости. Ну почему он должен растрачивать всю свою любовь на эту надменную царицу, считавшую бога Амона своим отцом? Почему он не может любить простую женщину, равную ему по положению? Или взять потаскуху от южных ворот города? Каждым своим движением Сененмут стремился причинить любимой боль, доставить страдания. Как только царица взойдет на свой корабль, он купит лучших продажных женщин царства: пышных азиаток из дельты, черных нубиек с точеными ногами и руками, обвивающими подобно змеям, и юных созданий из храмов, которых бритоголовые ссужают за золото — серебра они не берут. И пусть не мужчины, а женщины всего царства восхищаются им! Ни одну из тех, кто приглянется ему, он не пощадит. Пусть даже они будут уродливыми, но если их волосы, груди, бедра или голос напомнят ему Хатшепсут, им придется познать силу его обелиска! Он будет брать их до изнеможения, до истощения, подобного тому, как высыхает одинокая пальма в пустыне. О, Хатшепсут, любимая…


— А туда очень далеко? — спросил Тутмос, со всей силой налегая на весло, чтобы выгнать ладью на стремнину. — Дней пять или больше?

Амсет беспомощно воздел руки.

— Мой отчим Птаххотеп прошел расстояние до дельты за три дня, когда отправлялся в поход на азиатов. Только там были совсем другие корабли!

Ладья тем больше набирала ходу, чем дальше уходила к середине Великой реки. Тутмос восхищенно крикнул:

— Амсет, смотри! Течение само несет нас. Хапи, бог Нила, на нашей стороне!

— Хорошо, если ты окажешься прав! — ответил Амсет, но на его лице был написан страх: как бы приключение не кончилось катастрофой.

Много дней мальчики совещались, как Тутмосу повидаться с его матерью. Сененмут обещал помочь, но потом Амсет разочаровался в отце. Тогда-то и созрел у них безрассудный план, как освободить Исиду собственными силами. Обстоятельства складывались удачно: Хапусенеб, верховный жрец, отбыл с Хатшепсут в страну Пунт, а Сененмут, Величайший из великих, дни и ночи проводил в горах запада, где из земли вырастал новый храм. А поскольку и Пуемре, второй пророк Амона, тоже был занят на строительстве, то обоим мальчишкам было нетрудно увести бараноголовую ладью, на которой царица-фараон обычно переправлялась на другой берег Великой реки.

До сих пор ни один из них не правил судном, но Амсет, более живой и бесшабашный, решил, что сможет с этим справиться, если им удастся вывести ладью на стремнину. И вот судно неслось вниз по Нилу, и удерживать его стоило немалых усилий. Один из них сидел у руля на носу, другой — на корме, и оба все больше впадали в задумчивость. Когда в храмовых архивах мальчики тайком изучали папирусы и прикидывали свои шансы на благополучное прибытие в Бубастис, все казалось так просто, но теперь…

— В моих жилах течет кровь Амона! — громко крикнул Тутмос, храбрясь. Но очень скоро силы его иссякли и направлять ладью по курсу не получалось. Тутмос отпустил длинное тяжелое весло, и ладья мгновенно развернулась боком, угрожающе накренившись. Тут уж и Амсет бросил свое весло и кинулся к кожаному мешку с водой и узелку с хлебом и фруктами, их провианту, ибо припасы едва не выпали из плоской ладьи.

Судно завертелось в бурном потоке, как пустая скорлупка, а бараноголовый Амон на носу нырял вверх-вниз в бешеном ритме.

— Как только пройдем поворот, — бодро произнес Амсет, — течение станет спокойнее. Ложись на дно, чтобы усилить центр тяжести.

Тутмос повиновался.

Теперь, когда вышедшая из повиновения ладья с неимоверной скоростью неслась прямо на берег, Амсет пожалел, что вообще ввязался в эту опасную авантюру. Ведь даже если они найдут мать друга, что им делать потом? Привезти Исиду назад они не могут — Хатшепсут снова выгонит ее. К чему тогда все это? И, смахивая воду, хлещущую ему в лицо, Амсет принялся молиться Амону, дабы бог простер над ними свою длань.

Только Амон не спешил помогать, и злая сила все сильнее гнала их к берегу. Уже показались черные пещеры, которые поток вымыл на излучине; под ними камни разбивались в щебень, а суда в щепу, и только во время Шему, когда уровень воды падал, они открывались взору.

— Боишься? — спросил Амсет, глядя на дрожащие губы Тутмоса.

— Очень, — жалобно ответил юный фараон и теснее прижался к папирусному днищу.

— Я тоже, — признался Амсет. — Это я виноват. Я должен был знать…

— Чепуха. Ты, как и я, не виноват. Если на ком и лежит вина, так это на Хатшепсут, фараонше. Это она отправила мою мать в ссылку. Только поверь мне, Амсет, Мааткаре не вечно править! — Тутмос приподнялся на локтях. — Придет день, и она предстанет перед Осирисом. И он положит на весы Маат все доброе и злое в ее жизни, и зло глубоко утянет чашу весов.

— Как ты можешь говорить такое о Мааткаре, фараоне?!

— Я знаю, что говорю! — Глаза Тутмоса гневно сверкнули. — Однажды я сяду на трон Гора. Вот тогда и посчитаюсь с ней за все, что она сделала. Клянусь отцом моим Амоном, господином Двух горизонтов!

Хотя ладья и вертелась подобно певице из храма Амона в Карнаке, Амсет не выпускал из виду пещеры на берегу, к которым несло их все стремительнее.

Браться за весла не было смысла — все равно их сил не хватит, чтобы изменить направление. Это был вопрос нескольких мгновений. Барку или затянет в одну из пещер, или разобьет об отвесный скалистый берег. Она перевернется и утонет, как кроты на полях, которых в месяце тот накрывает разлившийся Нил.

«Мешок с водой!» — невесть откуда донесся до ушей Амсета голос. Мальчик схватил кожаный мешок, выдернул затычку и вылил воду, потом набрал в легкие воздуха и принялся надувать его. Закупорив мешок снова, он протянул его другу.

— Держись за него крепче, когда мы перевернемся!

Тутмос отчаянно замотал головой:

— Нет! А ты?

Амсет силой сунул ему мешок в руки и сказал:

— Я ухвачусь за лодку.

— Амон, да простирает он свою длань…

Дочитать свою молитву Тутмос не успел. В то же мгновение баранья голова на носу ладьи «боднула» скалу, волна развернула судно боком, высоко подняла и вытряхнула мальчишек за борт. Тутмос, вцепившись в надутый кожаный мешок, еще услышал короткий вскрик Амсета, будто того сразила стрела, а потом все вокруг потонуло в громком рокоте вод.


О Великая Эннеада богов! Он и в самом деле не собирался с ней спать. Он разыскал ее, чтобы сообщить, что Амсет ему все рассказал, и теперь он чувствует себя обязанным позаботиться о сыне. Но лишь только Руя вышла навстречу Сененмуту и обняла его, он почувствовал исходящее от нее тепло, какого не знал уже много лет. Руя, конечно, не стала моложе, однако морщинки, собравшиеся вокруг глаз, не делали ее менее желанной, а округлости тела возбуждали еще больше, чем прежде, — меж ее полных грудей мужчина мог бы забыть времена Ахет, Перет и Шему, вместе взятые.

— Ну почему, во имя богов, ты ничего не сказала мне? — спросил Сененмут, удовлетворенно отпуская ее тело. — Мое сердце исполнилось бы гордости, если бы я узнал, что стал отцом такого замечательного мальчика.

Руя, подобно юной деве, стеснительно прикрыла руками грудь, будто не хотела, чтобы ее видел чужой мужчина, и ответила:

— Я боялась скандала. Я хотела для Амсета отца, который был бы всегда рядом, жил в семье, а не того, кто проводит ночи с царицей.

— Ну что ты, — смущенно пробормотал Сененмут. Тогда все сложилось бы иначе.

Руя рассмеялась.

— Легко говорить, когда время прошло. Если мужчина подпадает под чары женщины, никого другого для него больше не существует. А если эта женщина — владычица Обеих земель, то и у самой Хатхор не осталось бы шанса.

— Ты просто обиделась…

— Обиделась? — горько усмехнулась Руя, натягивая тонкий плиссированный калазирис. — Такова была моя участь — стать нелюбимой женой нелюбимого мужа, ибо этого брака пожелали мои родители. Не так уж необычно для нашего времени — во многих семьях происходит то же самое. Беда моя в том, что я встретила мужчину, которого полюбила больше всего на свете, мужчину, вложившего в меня свое семя. Но он отвернулся от меня ради женщины, равной которой нет на земле.

— Прости меня, Руя! — Голос Сененмута звучал нежно и искренне.

— Мне нечего прощать, — ответила она, но Сененмут увидел, насколько уязвлена эта женщина. — Я не красавица, да и летами постарше тебя, а уж с золотом мне с той и состязаться нечего.

— Замолчи! — не сдержался Сененмут и чуть погодя добавил извиняющимся тоном: — Я чувствую себя подлым пришельцем, который отнял у мужа жену, посадил ей на шею ребенка — и был таков. Меня нисколько не удивит, если ты меня за это возненавидела.

Руя присела на краешек постели и покачала головой.

— Ты не крал у мужа жены. Во всяком случае Птаххотеп не потерял меня, потому что никогда не владел мною.

— Зачем, о боги, ты сказала ему, что не он отец Амсета?

— Так вышло. Птаххотеп ума лишился от ревности. Каждый раз, отправляясь в поход, он терзался одной лишь мыслью: с кем теперь его Руя делит ложе?

— А у него были причины для ревности?

— Ты, Сененмут, был единственной причиной. Клянусь своей рукой! — Руя разгладила волосы и принялась заплетать тонкие косички. — Однажды начальник войска вернулся из похода против племен юга, живущих в пустыне. Он ворвался в дом с обнаженным клинком, обшарил каждый угол в поисках любовника и, дико вращая глазами, стал орать не своим голосом, что убьет каждого мужчину, хоть раз переступившего порог этого дома. Нет, уверяла я, для ревности нет даже повода, совесть моя чиста, как бутон лотоса. Тогда он окончательно вышел из себя, приставил к моей груди острие меча и крикнул: «Ты жестоко ранила меня своим обманом, и, если не сознаешься, я заколю тебя, потом убью ребенка и покончу с собой!»

— Кровожадное чудовище! — не удержавшись, воскликнул Сененмут. — И что ты сделала?

— А что я могла? Я подумала, что Птаххотеп от кого-то случайно узнал о нашей связи, поэтому и призналась во всем.

— Во всем?

— Да. Я боялась, что он как-нибудь отыграется на сыне, и открыла ему, что не он, а Сененмут, советник и управитель дома царицы, отец Амсета.

Величайший из великих сидел подле Руи с поникшей головой. А женщина, запинаясь, несмело поведала ему, как начальник войск в тот же день ушел от нее и больше никогда не переступал порога этого дома.

— Ревность — не что иное, как уязвленная гордость, а Птаххотеп горд чрезмерно, — горько заключила Руя.

Внезапно снаружи раздались громкие голоса. Двое подвыпивших гуляк орали во всю глотку:

— Руя, киска! Руя, обслужи нас по-быстрому! Эй, Руя, открывай!

Сененмута словно парализовало, он не мог шелохнуться, только смотрел Руе в лицо, требуя ответа. Руя поджала губы и, упорно избегая его взгляда, молчала. Тогда Сененмут схватил женщину за плечи и затряс ее, как молодое дерево. Руя продолжала молчать. Крики с улицы становились все громче и двусмысленнее. Сененмут оставил Рую, дрожащими руками кое-как натянул схенти и направился к выходу.

— Можешь презирать меня, ты, благороднейший из благородных, как презираешь всякую потаскуху. Только вот благородство кончается там, где начинается нужда.

Сененмут даже не оглянулся. «Мать моего сына — продажная женщина!» — стучало у него в висках.

У дверей Сененмут наткнулся на двух ухмыляющихся каменотесов с того берега Нила. Появление начальника всех работ, похоже, нимало не удивило их. Один даже, подмигнув, позволил себе скабрезный жест, ткнув большим пальцем правой руки в дырку сжатого кулака левой. Тут уж Сененмут окончательно вышел из себя и что есть силы ударил охальника в лицо, так что сальная ухмылка мигом сменилась гримасой боли. Вторая, еще более сильная, зуботычина свалила его с ног, и он осел на землю, как оглушенный жертвенный бык. Товарищ гуляки кинулся наутек, однако Сененмут настиг его в два прыжка и набросился с кулаками подобно дикому зверю. Он жестоко избивал бедолагу, пока тот не затих.

Рыдая, как дитя, Сененмут пошел прочь.


После семи дней пути корабли фараона вошли в дельту Великой реки, где жара превратила землю в пустыню. Нехси дал приказ спускать паруса, рубить мачты и вытаскивать суда на сушу. Хотя все члены экспедиции знали, на что шли, многие были дезориентированы и растерянно вопрошали, в каком направлении искать теперь овеянную легендами страну Пунт. Нехси указал на восток, но и там, насколько хватало глаз, простирались бесконечные пески.

Хатшепсут, заметив уныние своих людей, громко крикнула:

— Обратитесь к верховному жрецу, и он скажет вам: «Боги Юга и Севера с нами!» Отец мой Амон и бог Монту из Фив, Атум, владыка Гелиополя, Хнум, господин нильских порогов на севере, — все они благословили наше путешествие и покажут нам путь в страну священных благовоний, чтобы мы привезли на их жертвенные столы богатые дары. А посему воспряньте, малодушные, ибо боги прольют воду в пустыне, а Шу вдохнет жизнь в наши паруса!

Тогда мужчины впряглись в канаты толщиной с руку и один за другим потянули корабли на берег. Песок люто скрипел под тяжелыми корпусами, словно испытывал невыносимые муки от вторжения чужаков. Бревна, очищенные от коры, не давали тяжело груженным судам опрокинуться. Впереди прокладывали новую колею из бревен и по ним передвигали корабли. А затем все повторялось сначала.

В первый день египтяне прошли таким образом расстояние, едва ли превышавшее два броска камня; на второй день они утроили его, а на третий продвинулись настолько, что заметно приблизились к восточному горизонту. Царица обратилась к Нехси, нубийцу, с вопросом:

— Жара усиливается, чем дальше мы продвигаемся на восток. Сколько еще дней потребуется нам, чтобы достичь внутреннего моря?

— Столько же, сколько мы потратили до сих пор с выхода из Фив, — ответил Нехси. — Люди выкладываются полностью.

Хатшепсут кивнула.

— В таком случае наших запасов воды не хватит. Что будем делать?

— Госпожа, — взгляд нубийца стал озабоченным, — есть только два выхода: либо мы уменьшим суточную норму воды, либо увеличим скорость передвижения. Что-то из двух надо выбрать, причем немедленно.

Мааткара созвала людей и, не тратя лишних слов, обрисовала ситуацию. Что им милее, спросила она, и одни высказались за сокращение расходов воды, другие же были готовы удвоить усилия, чтобы быстрее достичь цели. Последних оказалось большинство, и царица решила, что отныне все будут работать не только днем, но и в ночные часы. Помимо этого Хатшепсут сама время от времени прикладывала руку к перетаскиванию чудовищ, дабы послужить примером своим подданным. Так прошло еще девять дней, а внутреннего моря все не было видно. Тогда царица-фараон призвала к себе Нехси и осведомилась, насколько верны собранные им планы.

— Фараон Мааткара, — склонился нубиец, — ты сделала меня начальником архивов Севера и надсмотрщиком многих построек Юга, где Великая река разделяется на пять рукавов. Все это ты поручила мне, потому что доверяла и была довольна моей работой, ибо я никогда не разочаровывал тебя. Я возводил статуи и выбивал твое имя на стенах храмов, чтобы осталось оно в памяти народа подобно имени отца твоего Тутмоса, да живет он вечно. И если ты поручала мне, чтобы имя Мааткара было высечено на самых высоких пилонах храмов или на придорожных столбах самых отдаленных мест в дельте, то я исполнял все по твоему приказу. Я неизменно воплощаю твою волю подобно Тоту, посланнику богов, который приводит умершего, очищенного от всякой скверны, к Осирису. Как могла ты усомниться в том, что я не приведу тебя и твоих людей в страну Пунт?

Нехси вынул свиток папируса, на котором были обозначены границы племен семи луков.

— Вот, — нубиец ткнул пальцем в определенную точку, — мы находимся здесь. А тут — Великое озеро востока.

— Значит, до того места, где мы снова увидим воду под килем, не так уж и далеко!

Нехси кивнул.

Десятую ночь путники встретили в пустыне, и Сириус блистал как никогда. Внезапно путь им преградил широкий бархан.

Птаххотеп, ответственный за безопасность экспедиции, с горсткой своих воинов выступил вперед на разведку. Довольно скоро отряд вернулся назад и сообщил, что песок впереди вздымается, как горный кряж, и при каждом шаге низвергается, как вода. Так что провести через бархан даже один корабль — дело безнадежное.

Нехси едва ли не поддался панике. Карты и планы, конечно, показывали расстояние дневного пути от одного пункта до другого, но высоты на них не были обозначены. Требовалось безотлагательно принять решение, ибо каждый день промедления означал лишний расход воды. Поразмыслив, Нехси постановил, что в эту же ночь все мужчины с помощью корзин и деревянных бадей начнут вычерпывать песок, так чтобы в бархане образовался проход двадцати локтей в глубину, через который можно будет протащить корабли.

И ни один из членов экспедиции не позволил себе даже минуты сна, ибо все понимали, что жизнь их зависит от того, как скоро они доберутся до Великого озера. С той поры как Хатшепсут провозгласила, что до цели осталось меньше, чем на обратный путь домой, возврата уже не было. Но когда рассвет забрезжил над восточным горизонтом, оказалось, что они не продвинулись и на десяток локтей, ибо чем глубже они вгрызались в бархан, тем тщательнее природа уничтожала их работу. Так они трудились день, и ночь, и еще день, а препятствие все еще не было преодолено.

И вот на третий день, когда запасов воды почти не осталось, египтянам наконец удалось покорить непреодолимый бархан. Все ликовали, вознося благодарственные молитвы богам. А тут еще обнаружились глубокие канавы — не просто колеи в пустыне, — достаточные, чтобы протащить корабли.

Мааткара призвала Нехси и спросила, не бог ли Амон сотворил такое чудо, чтобы обеспечить им проход к Великому озеру? Нехси кивнул и объяснил, что предки когда-то пытались прорыть канал к дельте Нила и таким образом соединить море на севере с морем на востоке. Но потом волхвы обратились к звездам, долго измеряли, вычисляли и в результате пришли к заключению, что уровень восточного моря на тридцать локтей выше северного. Побоявшись, что воды из него перетекут на север и унесут с собой почву, они остановили работы.

Тогда Хатшепсут вознесла хвалу отцу своему Амону за то, что он выбрал ее, когда она была еще в колыбели. И все, кто это слышал, заголосили:

— Воистину Амон на небесах отдал в твои руки все горы и равнины!

И лишь один человек мрачно взирал на происходящее, будто продвижение кораблей было ему бельмом на глазу. Ночью он не спал и беспокойно ходил вдоль кораблей, время от времени приникая ухом к песку, словно прислушиваясь к шагам Сета в пустыне.

Начальник войск Птаххотеп, заприметив такую картину, тоже приложил ухо к земле. И вдруг ему послышался топот множества копыт: казалось, что к их лагерю приближаются всадники пустыни. Тогда он разбудил людей, спавших под открытым небом, и распорядился без лишнего шума взойти на корабли и вооружиться.

— Всадники? Здесь, посреди пустыни? — недоверчиво переспросила Хатшепсут. — Да еще ночью?

Птаххотеп молча показал на запад, где на ночном горизонте обозначились силуэты целого отряда воинов.

— Займите позицию вдоль по борту, — передал он по цепочке команду. — Возьмите луки и стрелы, но стреляйте лишь по моему знаку: я ударю мечом по щиту. Пусть каждый целится в ближайшего к нему врага.

Нехси, мастер метания копья, взялся за свое оружие и, беспокойно вертя его в руках, посоветовал царице лечь на плоское днище, где она будет в безопасности. Но Хатшепсут отвергла его предложение.

— Не подобает фараону выставлять своих людей на защиту, а самому прятаться за их спинами, — гордо заявила она. — Впрочем, эти чужаки еще могут оказаться миролюбивыми посланниками с важной вестью. И что, им искать фараона на дне барки?

Нехси рыкнул подобно льву во дворце, раздраженному сторожем:

— Не слишком ли многочислен отряд для мирной миссии, госпожа?

Между тем всадники приближались. Их было больше полусотни. Сдерживая своих коней, они шли точно по следам волочения кораблей, оставленным на песке. И только на расстоянии двух-трех бросков камня они рассыпались и по широкой дуге начали обходить корабли с обеих сторон. Обманчивая тишина ввела всадников в заблуждение, они явно собирались напасть на спящих. Теперь и Хатшепсут убедилась, что у этих воинов намерения отнюдь не мирные.

Внезапно в темноте зажглись огни и по чьей-то неслышной команде к баркам полетели пять горящих стрел — по одной на каждую. Птаххотеп подал знак, ударив мечом по щиту. Всадники поняли, что их план поджечь корабли экспедиции и тем самым посеять панику сорвался, ибо свершилось невероятное: в них самих полетел град стрел, лошади шарахнулись, скинув седоков. Иные, сраженные стрелами египтян, упали наземь. Огонь на кораблях быстро потушили. Поразить скрывающихся за бортами людей было делом безнадежным, так что напавшие сами же оказались неприкрытой целью для стрел защитников.

— Амон и Монту с нами! — воскликнула царица, перекрывая своим голосом шум ночной битвы.

С холодной решимостью она натянула тетиву и начала стрелу за стрелой посылать в сторону врагов. Уже многие всадники лежали распростертыми на земле, но ни один вражеский выстрел не попал в египтян. Предводитель отряда соскочил с лошади и побежал к центральному кораблю, на котором находилась царица-фараон. Нехси, заметив это, метнул копье и попал врагу прямо в живот, так что тот, взвыв от боли, рухнул как подкошенный.

Хатшепсут нагнулась за новой стрелой, и в этот момент над ее головой просвистела стрела и вонзилась в мешок с провиантом. О, Монту сокологоловый, стрела прилетела не с вражьей стороны, а справа, с соседней барки! Хатшепсут, не распрямляясь, наложила стрелу, а потом молниеносно развернулась с оружием наизготовку и выстрелила в человека, сжимавшего пустой лук. Царица еще успела заметить, как тот выронил лук и схватился обеими руками за лицо, а потом повалился, будто мешок с полбой, — и снова повернулась в сторону вражеских всадников. Напуганные неожиданным сопротивлением, они кинулись бежать, но некоторые из них, побросав оружие, решили сдаться. Однако повелительница не пощадила никого из тех, кто находился на расстоянии полета ее стрелы.

До рассвета египтяне не покидали своих кораблей, и только когда Ра простер светозарные длани над восточным горизонтом, Хатшепсут послала людей обследовать поле побоища, чтобы убедиться в одержанной победе. Взору египтян предстало ужасное зрелище: песок был пропитан кровью, из многих тел торчали целые пучки стрел, оставшиеся без седоков лошади, фыркая, обнюхивали раны мертвых хозяев.

— Насколько велики наши потери? — спросила царица у Птаххотепа.

— Хапусенеб, верховный жрец, сражен стрелой, — ответил начальник войск и, покачав головой, добавил: — Причем нашей собственной.

— Знаю, — холодно отозвалась Хатшепсут, чем сильно удивила Птаххотепа. — Что ж, поймайте лошадей и отвезите его труп в Мемфис. А Пуемре, второму пророку Амона, сообщите, что пришел его час!


Вначале пастухи плодородных земель подумали, что мальчик мертв, но потом заметили, что его губы дрожат. Тогда они подняли ребенка и отнесли его на берег, в высокую траву, отерли лицо и убрали со щеки прилипшие пряди локона юности.

Великая река на большой излучине часто пригоняла к берегу потерпевших кораблекрушение, которые жизнью расплачивались за свою неопытность. Течение здесь было сильное, опасное, и всякая барка, не вписавшаяся в поворот, разбивалась в щепки.

— Смотри-ка, он открыл глаза! — воскликнул один из пастухов. Отбросив свой посох, он принялся сгибать и разгибать руки «утопленника». Со стороны казалось, будто он накачивал в него жизнь.

— Оставь его, — сказал другой. — Дай ему прийти в себя.

И оба склонились над несчастным ребенком.

Мальчик смотрел на них встревоженным взглядом, шевелил губами, пытаясь что-то сказать, но безуспешно.

— Как думаешь, он нас понимает? — засомневался тот, что был помоложе. — Хапи смилостивился над ним. Знаешь, скольких я уже видел здесь с переломанными руками и ногами, а то и шеей? Жуткое зрелище! А этот вроде в порядке.

Пока они так переговаривались, мальчику удалось совладать со своими губами, и сначала невнятно, а потом все отчетливее он стал повторять одно лишь слово:

— Амсет, Амсет, Амсет!

— А-а, — догадался старший, — его зовут Амсет! — Приветливо кивнув мальчику, он сказал: — Тебе повезло, Амсет. Амон послал тебе во второй месяц времени Ахет новую жизнь!

Мальчик замотал головой из стороны в сторону, и пастухи растерянно переглянулись.

— Амсет! — все твердил и твердил мальчик. — Амсет!

Один из пастухов принес кувшин воды и вылил на голову и грудь ребенка, заодно смывая с него налипший ил.

— Амсет! Амсет! — молил мальчик, и пастух ласково погладил его.

— Все хорошо, Амсет! Все хорошо! — Но когда спасенный опять яростно затряс головой, он сообразил: — Что, тебя зовут не Амсет?

Мальчик кивнул.

— Смотри-ка, он вовсе не Амсет! — изумленно констатировал старший и огляделся вокруг. — Амсет был с тобой в лодке, да?

Снова кивок. Тогда оба пастуха со всех ног помчались к реке, чтобы посмотреть, не прибило ли к берегу и второго подростка, но сколько они ни шарили, сколько ни рыскали в прибрежных зарослях, больше никого не нашли. Разочарованные, пастухи вернулись назад. По их лицам мальчик все понял и горько заплакал, тогда старший пастух прижал его к себе и стал баюкать, как младенца.

— Что поделаешь, не ко всем боги милостивы! — вздохнув, мягко произнес он. — Как звать тебя, дитя? Откуда ты?

— Я — Тутмос, — пролепетал мальчик сквозь рыдания и застенчиво добавил: — сын Ра, владыки Фив.

Пастухи обменялись недоуменными взглядами. Мальчик шутит? Или повредился головой?

— Почему хочешь скрыть, откуда ты родом? Скажи! — потребовал старший.

Тогда Тутмос положил руку на грудь, очистил от грязи золотой амулет и протянул его пастухам.

Читать пастухи не умели, но вмиг распознали картуш с символами имени фараона. Они упали перед ним на колени, склонили головы и воздали хвалу богу Хапи за то, что вынес он юного фараона на берег.

Тутмос отпил из кувшина воды, а остаток вылил на руки. Пастухи подали ему лепешку, и он с жадностью съел ее до последней крошки.

— Вы должны найти Амсета, — умоляющим голосом произнес фараон. — Он мой друг, и это я виноват в том, что с нами приключилось!

— Господин, — ответил старший, — благодари Амона, что он подарил тебе вторую жизнь. Если какая барка переворачивается на излучине, то никто не спасается. Сколько вас было?

— Амсет и я. Да, только мы двое, — подтвердил Тутмос, увидев недоверие на лицах пастухов. — Мы похитили лодку, чтобы плыть в Бубастис.

— В Бубастис, город, что в дельте?

— Да. Моя мать Исида пребывает там. Вы должны искать Амсета!

— Мы сделаем все, что прикажешь, господин, только вряд ли Амон сотворит второе чудо. Живым нам его не найти. А если Нил и вынесет утопленника, то вид его будет ужасен.

Тутмос закрыл лицо руками и снова заплакал. Пастухи оставили его наедине со своим горем и еще раз тщательно прочесали прибрежные заросли, но опять безрезультатно.


Сененмут едва держался на ногах. Он был вдрызг пьян и, шатаясь, брел по улице горшечников в пригороде. У колодца, где женщины черпали воду в бадьи и кожаные мешки, он повернул на юг. Голые чумазые ребятишки скакали вокруг него и бежали вослед, из оконных проемов его провожали любопытные взгляды: что за благородный господин забрел в эти места?

Сененмут хорошо помнил, где находился дом его родителей, вернее хижина под плоской крышей, в единственной комнате которой кроме семьи когда-то обитали с десяток уток, две кошки и тощий пес. Вся эта живность шастала взад-вперед, так что Хатнефер, его мать, нашла для своего малыша, еще сосущего палец в плетеной люльке, единственное безопасное место — под потолком. Его родители были честными и порядочными людьми, только бедными, как и большинство жителей Фив. Когда они умерли, их зарыли бы неглубоко в песках пустыни — участь всех бедняков, которым заказан путь в загробное царство, — однако Сененмут построил им гробницу в местах, где находили свой последний приют дворцовые чиновники. Такова была привилегия управителя дома царицы.

Внезапно перед Сененмутом словно из-под земли возник убогий домишко, серый среди серых, из кирпича-сырца, изготовленного из нильского ила, который служил материалом для всех построек в этом районе. Попытка вырастить возле дома хотя бы пальму, чтобы немного скрасить среду обитания, потерпела неудачу, и теперь высохший ствол только усиливал безотрадное впечатление. Он, конечно, давно бы пал жертвой топора, если бы новые хозяева не использовали его для сушки белья.

Что же пригнало в этот забытый богами квартал Величайшего из великих? Праздновал ли он триумф собственной жизни, начавшейся в этих трущобах, а потом вознесшей его на вершину успеха? Или, наоборот, бродил в поисках утраченного счастья, когда запах лепешек, только что испеченных матерью, был сердцу милее всех нынешних ароматов? Сененмут и сам не знал этого, и пьянство, которому он теперь предавался изо дня в день, казалось единственным выходом.

Если бы в то утро, когда Сененмут отправлялся на охоту, пророк предсказал, что выпущенная им стрела изменит всю его жизнь и приведет к богатству и почету, он бы переломил свой лук через колено и растоптал ногами, ибо посчитал бы кощунством столь многого просить у богов. И вот теперь боги наказали его, одарив призрачным счастьем.

Люди, узнавая Сененмута, обходили его стороной, понимая, что лучше не сталкиваться с власть предержащим. Другие шушукались или неприкрыто поносили издали горького пьяницу.

Сененмут пробормотал себе под нос ругательство, в сердцах плюнул и отвернулся от отчего дома. В нескольких шагах от скромного жилища стоял, как и прежде, грязный обветшавший кабак. Глиняные, в человеческий рост кувшины по обеим сторонам от входа все еще проливали вино из глубоких отверстий с затычками: левый — красное, правый — белое. И возле них прямо на земле сидели бальзамировщики, каменотесы, поденные рабочие, потаскухи, испивая заработанную тяжким трудом чашу.

— Красного, до краев! — крикнул Сененмут еще на подходе и бросил оборванному хозяину кусочек меди, который тот проворно спрятал в кожаном мешочке, болтавшемся у него на животе.

Хозяин, признав советника и управителя дома царицы, налил вино собственноручно, тут же распихал завсегдатаев, давая Сененмуту пройти в заведение.

— Пожалуй в дом, господин! Там прохладно, и ты сможешь приятно отдохнуть.

Сененмут оттолкнул старика, так что полная чаша расплескалась, и, тяжело ворочая языком, возразил:

— Нет, старик, мое место здесь, среди людей! Я ведь один из них, разве ты не знал?

Он обвел взглядом гуляк, ища поддержки, но те не только не откликнулись, а наоборот, отползли подальше и смотрели на него исподлобья, как на вторгшегося чужака.

— Вы что, не узнаете меня? Неужели никто не помнит меня? — чуть не плача воззвал Сененмут. Найдя на их лицах лишь подозрительность и неприязнь, он залпом опорожнил чашу и грохнул ее оземь, так что она разбилась вдребезги.

— Я знаю тебя, господин, — постарался успокоить разбушевавшегося гостя хозяин. — Я хорошо помню, как ты по утрам гнал уток на пруд, а вечером пригонял обратно, если позволишь сказать тебе…

— Вот, видите! — обрадовался Сененмут и в душевном порыве схватил старика за ухо. — Он может подтвердить, что я родом отсюда! Скажи им, разве я плохой человек? Скажи!

Хозяин вытанцовывал на цыпочках, чтобы ослабить боль от хватки Сененмута, но жаловаться не отважился. С искаженным страдальческой гримасой лицом старик промямлил:

— По всему царству, господин, известна твоя доброта, столь же великая, как твои деяния. Мне ли, бедному кабатчику, восхвалять добрые дела, которые ты совершил!

Сененмут, довольный ответом, отпустил несчастного и, обращаясь ко всем и каждому, стал кружиться и горланить с воздетыми руками:

— Мне докладывают о времени восхождения Сириуса и разлива Нила, мне докладывают о каждой капле дождя, падающей с неба, а если яприкажу, то и горы воздвигнут, и выроют моря в пустыне!

Народу понравился пьяный танец управителя дома царицы, они захлопали в ладоши, призывая его кружиться еще быстрее, и Сененмут, неуклюже притопывая, орал во все горло:

— Доброта моя велика, как океан, и каждый это знает! Всем вина!

— Да, да, вина всем! — раздалось со всех сторон.

Гуляки повскакивали, сгрудились у кувшинов с пустыми чашами, а потом принялись кутить и восхвалять доброту советника и управителя дома царицы, пока один за другим не свалились с ног.

Подобно ленивым нильским крокодилам валялись они в пыли, голосили скабрезные песни и задирали проходивших мимо женщин, требуя выпить с ними. Двум посланникам из дворцовой стражи с трудом удалось пробиться к набравшемуся Сененмуту, да и то лишь после того, как они с помощью копий растолкали пьяниц.

— Что, Величайший из великих не может в покое выпить вина? — проворчал Сененмут, разглядев перед собой стражников.

Те склонились в низком поклоне, и один из них робко осмелился передать печальную весть:

— Господин, юный фараон Тутмос исчез. — И добавил: — И Амсет вместе с ним!

— Амсет… — повторил управитель, остекленевшим взглядом уставившись перед собой, словно пытался что-то вспомнить. — Амсет?..

— Да, господин, — терпеливо подтвердил посланец, с сочувствием взирая, как Сененмут тщится прямо держаться на ногах. — Тутмос и Амсет исчезли. На пристани недостает одной ладьи. Мы опасаемся худшего.

— Амсет? — Сененмут повторял и повторял одно только слово, и постепенно в его затуманенном мозгу наступило просветление. Он вдруг осознал, что с его сыном случилось что-то ужасное.

Стражники подхватили Величайшего из великих под руки и повели прочь. А Сененмут все твердил и твердил:

— Амсет, Амсет, Амсет…

X

Писцы делали зарубки на мачтах кораблей, тщательно отмечая каждый день, и после тридцати начинали новый круг. Так насекли уже семь кругов. Они покидали Фивы во время Половодья, а теперь в Египте стояло время Восходов. Где же, о Великая Эннеада богов, лежит эта сказочная страна Пунт? Старые хроники сообщали: там, где Леопардовая река становится шире и плавно несет свои воды в восточный океан. Но с тех пор как они после волока добрались до внутреннего моря и неделю за неделей шли под парусами на юг, ни единого устья реки так и не открылось — повсюду были лишь пески пустыни и скальные породы.

Дойдя до морского пролива, к тому месту, где сходятся два континента, египтяне понадеялись, что достигли своей цели, ибо по левому берегу потянулись высокие горы, а по правому простерлись унылые равнины, — однако за проливом оказалось новое море, и суша снова скрылась из виду. Птаххотеп выразил сомнение, не помрачило ли солнце за двести с лишним дней их разум подобно тому, как происходит с быком, дуреющим от воды во время водопоя? Однако царица полностью доверяла Нехси, нубийцу, поскольку все его сведения, почерпнутые из хроник предков, до сих пор были верны. Еще пять дней и четыре ночи, сообщил он, Шу будет надувать паруса, а затем впереди покажется мыс, вдающийся в море. Это и будет овеянная легендами страна Пунт.

Вот и четвертая ночь миновала. Египтяне столпились на палубе, устремив взоры к западу, откуда Ра посылает свои лучи, уходя на покой. И тут впередсмотрящий с верхушки мачты заорал во всю глотку:

— Земля! Земля!

Все взгляды последовали за указующей рукой. Зеленая и плоская, как лист лотоса, на океанских водах лежала земля, и сердца мореплавателей наполнились радостью и ликованием.

Хатшепсут надела короткий схенти фараона, синюю корону с червонным уреем и золотые сандалии с именами племен девяти луков на подошвах и повелела приготовить дары и оружие. Но когда флотилия приблизилась к устью большой реки, когда показались финиковые и масличные пальмы высотой до небес, а под ними хижины на сваях, похожие на пчелиные ульи, когда на берегу завизжали мартышки и закричали павианы, а низкорослые краснокожие люди приветливо замахали руками, египтяне опустили оружие и взялись за ожерелья и золотые браслеты, секиры с резными рукоятями и кинжалы, усеянные блестящими камушками. И все восторгались открывшейся их взорам землей.

— Вот она, — провозгласил Нехси, — земля Хатхор, владычицы страны Пунт! Тебе она, фараон, с пожеланиями жизни, удачи и процветания! — Нубиец широким жестом положил страну благовоний Мааткаре к ногам.

Когда они приставали к берегу Леопардовой реки, глаза Хатшепсут сияли, как у маленькой девочки, увидевшей волшебную страну. Когда Хатшепсут еще носила локон юности, Сат-Ра, кормилица, часто рассказывала ей о сказочных землях, где растут невиданные деревья с диковинными плодами, о зверях с шеями высотой с колонну, о серебристых рыбах, летающих подобно птицам, о людях, которые и в старости остаются детьми.

Коротышки безбоязненно выбегали из своих хижин на высоченных ногах, не испытывая ни страха, ни неприязни к большим людям, прибывшим с севера. И пока мореходы спускали паруса и вспенивали мелкие воды, подходя к берегу, Нехси выпрыгнул за борт и пошел вброд, подняв руку в знак приветствия. За ним последовал Птаххотеп со своими воинами и только после них Хатшепсут.

Краснокожие карлики приняли их на берегу с распростертыми объятиями. Они возбужденно болтали и дико жестикулировали, взяв пришельцев в кольцо. Внезапно кольцо разомкнулось, и вперед выступил царь Пареху со своей толстой супругой Ати. Это было незабываемо! Пареху носил остроконечную бородку, а росточком был не больше четырех локтей — любой ребенок в Египте был выше. Жена его Ати, с круглой, гордо посаженной головкой, была еще меньше, а в ширину казалась больше, чем в высоту. На лице ее светились веселые глазки, подобные двум драгоценным камням. И поскольку передвигаться далеко при ее весе и габаритах было затруднительно — золотые браслеты на лодыжках женщины добавляли веса, — она вела за собой маленького ослика, а слуга нес вослед небольшую скамеечку — на случай, если царица вздумает взобраться на серую животину.

Пареху и Ати выступили перед фараоном севера со слегка склоненными головами. И маленький повелитель заговорил столь оживленно, что его остроконечная бородка затряслась, словно стебель папируса:

— Как вам сподобилось добраться до нашей страны, никому неведомой? Спустились вы с небес или пробороздили вашими диковинными конями бескрайнюю пустыню?

Язык царя недоростков звучал необычно, но вполне понятно.

Хатшепсут улыбнулась.

— Мы прошли через сушу и море, поскольку искусство полета сокрыто богами, — ответила она. — Родина наша — Египет. Более двухсот дней назад отплыли мы от родных берегов по благословению бога Амона. И вот мы здесь. Я и мои подданные привезли вам дары в знак нашей дружелюбности.

Из-за ее спины выступили слуги, расстелили на песке тростниковые циновки и рассыпали на них блестящие побрякушки. Царь-карлик и его толстая супруга запрыгали от радости подобно ребятне в День гребли.

Поначалу они с опаской приблизились к искусно сработанным кинжалам и секирам, взвесили их на ладонях и вдруг бросили, словно это были раскаленные камни. Египтяне подбодрили их благосклонными кивками, и только мгновения спустя царица Ати набралась духу примерить блестящие ожерелья и браслеты.

Тогда и маленький тщедушный царь не стал скупиться. По мановению руки повелителя карлики натащили целую кучу сокровищ: бивни слонов, шелковистые леопардовые шкуры, зеленовато-черные краски для подводки глаз и бровей из жира редкостных животных, древесину черного и миррового дерева, ладан, камедь и мирру. На цепях привели мартышек и павианов, двух черных пантер и опутанных множеством канатов живого слона и жирафа. Изумлению египтян не было конца, и они осторожно ощупывали невиданных животных.

— Египет, — обратился Пареху, краснокожий царь недомерков, к гостям, — где это? Там, где громоздятся белые горы? За океаном?

— Наша страна, — приступила к объяснению царица, — лежит по обеим сторонам Нила, Великой реки, истоков которой никто не видел, ибо они восходят к небесам, где обитают боги. В своем самом широком месте наши земли равны двум месяцам пути с востока на запад, и большую их часть занимают пески. Их протяженность по-настоящему никому неведома, а нубийцы, обитающие на южной границе Египта, живут под нашей защитой и покровительством. И целого года не хватит, чтобы пройти наше царство от дельты реки до его южной оконечности.

Краснокожие карлики страны Пунт внимали речам царицы с открытыми ртами, ибо их собственная страна была столь мала, что ее границы можно было окинуть глазом, а Леопардовая река так неторопливо несла свои воды, что было безразлично, идешь ли под парусом вверх или вниз, к морю. В ее русле смешались соленые и пресные воды, а морские приливы и отливы отзывались далеко на суше, где океана уже и видно не было.

Пока мореплаватели разгружали со своих судов хлебы, пиво, вино и фрукты далекой родины, чтобы предложить их жителям страны Пунт, Хатшепсут рассказывала, как Нил меняет уровень своих вод. Нет-нет, не каждый день, а раз в году, во время Ахет. И тогда он разливается по полям и лугам на пятнадцать локтей, сроком на многие недели, а потом, возвращаясь в свое ложе, оставляет после себя плодородный ил, с которого и кормится народ.

Ошеломленный царь Пареху шлепал себя по ляжкам, а его толстая жена яростно мотала головой, не желая верить, что илом можно кормиться и что египтяне выгоняют свиней на илистые поля, чтобы те взрыхлили землю и втоптали зерно. И уж вовсе невероятным казалось им то, что с помощью тех же животных египтяне молотят новый урожай, прогоняя свиней по колосьям, чтобы они копытами отделили ячмень и полбу от соломы.

Между тем их угостили хлебами, и они пришлись царственной чете по вкусу. А когда оба отведали тяжелого египетского вина из садов дельты, то разум их быстро помутился и пришельцы с севера показались им еще больше и величественнее, чем в действительности. И тогда Пареху и Ати пали перед Хатшепсут на колени и положили ладони на песок.

— Мир тебе! — воскликнул царь-коротышка. — Мир тебе, царица египетская, бог солнца в женском теле, госпожа небес! Сияешь ты, как солнце, и голос твой превозмогает океан!

Люди страны Пунт услыхали речи своего повелителя и бросились на землю, целуя прах у ее ног. И долго так лежали в пыли.

А когда они подняли взоры, то царица-фараон уже восседала на золотом троне, который ей принесли с корабля, и натянули над ним балдахин из белоснежного полотна, такой просторный, какого краснокожие люди страны Пунт отродясь не видывали. Перед троном стояла огромная, выше человеческого роста, статуя бараноголового Амона. Курились благовония, их дым возносился к небесам, а египтяне молились богу, который привел их сюда.

Уже давно Ра ушел на своей золотой барке за горизонт, ибисоголовый Тот гонял по ночному небосклону лунный серп, а краснокожие карлики все еще плясали рука об руку с новыми друзьями, пришедшими с севера. С верхушек пальм, растущих у кромки моря, из непроходимых лесов, раскинувшихся по берегам реки, доносились пронзительные крики обезьян и гортанные возгласы попугаев. Цикады, размером с пустынную мышь, в экстазе сучили лапками, и их стрекот вонзался в уши подобно раскаленным шипам в нежную плоть.

Хатшепсут восседала на своем троне и наблюдала за экзотическим зрелищем, крепко сжимая в руках скипетр сехем. Она упивалась своим величием, ибо со времен Ментухотепа ни один египтянин не видел этой страны — ни Сесострис, ни Аменемхет, вершившие великие дела.

Дружелюбно улыбаясь, царь Пареху приблизился к царице-фараону.

— Госпожа, есть у меня и дочери, и сыновья, которых я мог бы предложить тебе на ночь, только они слишком малы, чтобы стать усладой для Мааткары. Сам я предпочитаю больших стройных дев из страны Куш, кожа которых подобна эбеновому дереву, а члены тонкие, как слоновая кость. Кто тебе больше по душе, крепкие мальчики или гибкие девушки?

Хатшепсут от этого вопроса едва не лишилась дара речи, а поразмыслив, решила: откуда царю Пареху знать, какому полу оказывает благоволение Мааткара, когда сама она была женщиной — это всякому видно, — но держала себя как мужчина.

Но прежде чем Мааткара успела что-то ответить, Пареху понимающе кивнул.

— А, понимаю, царица севера, понимаю! — молвил он и, склонившись, удалился.

Птаххотеп наблюдал за разговором повелителей издали. Теперь, когда Хатшепсут осталась одна, он подошел к ней и спросил, чего хотел от нее этот гнусный карлик.

— Пареху очень предупредителен, начальник войск, — одернула его царица, — и я не желаю, чтобы ты над ним насмехался!

По ее тону Птаххотеп понял, что Мааткара сердится, и поспешил исправить свою оплошность.

— Прости, госпожа, ничего плохого я не хотел сказать, просто беспокоюсь за твою безопасность.

— Ха! — усмехнулась царица. — Теперь, когда мы в окружении коротышек, которые ласково улыбаются и задабривают нас подарками, ты вдруг забеспокоился о моей безопасности! Защищал бы лучше, когда Хапусенеб напустил на нас вражьих всадников! Где ты был, когда он послал в меня смертоносную стрелу? Это я обезвредила его!

— Никто и подумать не мог, что верховный жрец окажется предателем! Ни я, ни даже ты, Мааткара!

— Я знала, что Меченый мне враг с тех пор, как у меня на глазах он избрал сына Исиды фараоном!

— Бог Амон возвестил это через своего оракула, госпожа!

— О нет, Птаххотеп, отец мой Амон, владыка Двух горизонтов, никогда бы не назвал Гором дитя, у которого нет еще мудрости жизни. Жрецы подстроили это, насколько я знаю. Ведь я сама однажды использовала кивающую статую для своих целей.

— Госпожа, не кощунствуй! — Начальник войск пришел в негодование. — Одни лишь боги вершат наши судьбы!

— Боги? — Горькая улыбка мелькнула на губах Хатшепсут. — Знаешь ли ты Сененмута, Величайшего из великих царства?

— Слишком хорошо, Мааткара.

— Если бы в тот день, когда он поразил стрелой мою служанку, я не подкупила жрецов Оракула, Сененмута признали бы виновным и казнили, ибо не было у него свидетелей, которые могли подтвердить, что стрела предназначалась не мне. Так что устами Оракула провозгласили мою волю и Сененмут остался вне всяких подозрений.

Начальник войск впал в раздумье, а Хатшепсут пожалела, что сказала лишнее. Должно быть, на нее повлияла атмосфера, царившая у чуждых вод восточного моря, вдали от родных берегов Нила.

— Забудь все, что я сейчас сказала.

Птаххотеп задумчиво кивнул и устремил свой взор к ночным небесам, которые Мут, богиня небесных светил, поддерживала, упираясь ногами и руками в оба горизонта. Царица тоже смотрела на бесчисленные звезды, висевшие на небе подобно белым каплям, и как бы между прочим заметила:

— А вы не слишком-то большие друзья, ты и Величайший из великих, а?

Не отрывая взгляда от светил, начальник войск ответил:

— Что тут удивительного? Мало того что он силой взял жену мою Рую, так он еще сделал ей сына.

— Амсета? — машинально переспросила Хатшепсут. Птаххотеп молча кивнул.

Постепенно до царицы начал доходить весь смысл сказанного. Ядовитая стрела поразила ее в самое сердце. И не тот факт, что Сененмут спал с Руей, уязвил ее, нет. Сененмут вложил в тело Руи сына, а ей подарил только дочь! Ей, которая ничего на свете так не желала, как наследника-Гора на трон!

— Амсет — сын Сененмута?

— Не веришь, госпожа? — Начальник войск неправильно истолковал ее вопрос. — Посмотри как-нибудь на обоих, и у тебя не останется никаких сомнений. Семь лет Руя скрывала от меня это, но однажды я заставил ее признаться.

— Поэтому ты и отверг ее?

— Да.

— Оставь меня, — коротко приказала Хатшепсут.

Птаххотеп, низко склонившись, отошел.

А Мааткара смотрела невидящим взором на горящие факелы, торчащие перед ней в песке, и едва не задыхалась от боли и гнева. Невидимые щупальца сдавили ей горло, в легких не хватало воздуха, и она яростно затрясла головой, чтобы освободиться от жуткой хватки. Казалось, она заглянула в лицо смерти: все вокруг помрачилось, чувства больше не поддавались ее воле, разум помутился. Нет, такого позора она не вынесет! Люди примутся злословить, будут показывать на нее пальцем, насмехаться и засомневаются, что бог Амон ей отец.

Иные, наверное, пожалеют ее, посочувствуют. Посочувствуют кому — фараону?!

«Сененмут!» — беззвучно шептала Хатшепсут в смертном ужасе, и ужас этот все больше приобретал черты управителя ее дома. «Сененмут!» — стучало у нее в мозгу, и она со всей силой обрушилась на голову мужчине, которому прежде отдавала себя. А Сененмут угрожающе выставил перед ней свой обелиск, и, как она ни отбивалась, как ни извивалась, избежать его было невозможно. Беспощадно, подобно копью воина, вонзил в нее дико сопящий Сененмут свой обелиск и провернул его так, будто собирался разорвать ее плоть. Она закричала от боли, но чем сильнее вырывалась, тем больше подминал он ее под себя, беспомощную, беззащитную, брал грубой силой, причиняя дикие страдания, вызывая отвращение и стыд. Царица заплакала навзрыд, как дитя, тело ее содрогалось подобно цветкам тамариска перед храмом в Карнаке, а со звезд долетел злобный хохот ее супруга Тутмоса.

Голос царя коротышек Пареху вернул Хатшепсут к действительности.

— Вот, госпожа, я привел тебе Валаминью на ночь, — радостно сообщил он и подвел чернокожую девушку, ростом на две головы выше себя. Заметив недоумение в глазах фараона, он, прицокнув, добавил: — Она не отсюда, она из страны Куш. В стране Пунт такие прекрасные не растут.

Он поставил Валаминью перед Мааткарой подобно драгоценной статуе из черного дерева, кивнул и исчез, не дожидаясь ответа.

Еще не оправившись от кошмарного видения, Хатшепсут уставилась на девушку, которая, чуть помедлив, грациозно склонила голову набок и пропела бархатистым голосом:

— Валаминья.

Как же прекрасна была Валаминья! Ни одна тряпочка не прикрывала ее гармоничное тело. Единственное, что было надето на Валаминье, — матово сияющая жемчужная цепочка вокруг талии. Длинные точеные руки и ноги, упругие, как плоды граната, груди, пупок, будто выжженный палочкой для добывания огня, — весь ее облик был подобен богине Хатхор, шествующей по стенам храма в Карнаке.

Хотя Хатшепсут и облачалась как мужчина, хотя носила подвязанную бороду и не признавала собственную грудь, до сих пор она не проявляла склонности к женщинам. И вот теперь, после того жуткого видения, под звездным небом юга, на берегу Леопардовой реки она испытала непреодолимое влечение к этому волшебному созданию. Ей страстно захотелось целовать и осыпать ласками прекрасную деву подобно робкому любовнику, впервые восходящему на ложе возлюбленной.

Куда делась ее страсть, с которой она отдавалась мужчине, соблазняя его и даже навязывая себя в похотливом желании почувствовать в своем лоне его обелиск? Все унеслось подобно клину журавлей. Сененмут, в котором сейчас соединились все мужчины, обманул ее! Вложил в другую предназначенное ей семя! А может, дело не в этом? Может, сама она не настоящая женщина? Может, Гор, мужская сущность, в ней сильнее?

Жесткость и решительность, которые были присущи Мааткаре в обращении с людьми, внезапно улетучились, и она несмело протянула черной девушке руку, левую — ту, что от сердца. Валаминья коснулась ее ладони длинными тонкими пальцами, словно нежно пощекотала.

И вот черная ладонь лежит в белой подобно тому, как черная жемчужина лежит в розовой плоти моллюска в раковине, и обе женщины чувствуют пульсирующую теплоту другой. Хатшепсут испытала невероятное чувство: ни от одной мужской руки не исходило столько нежности, столько искренней симпатии и благосклонности. Бережно, будто пальцы Валаминьи были из хрупкого стекла, Хатшепсут притянула девушку к себе — не для того, чтобы обладать ею, а чтобы быть к ней ближе.

О, сладостный напиток богини Хатхор, каким должно быть это блестящее виссонное тело на ощупь? Мягким, как воск, гладким, как алебастр, теплым, как шерсть кошки? А Валаминья, чувствует ли она то же самое? Стало ли и у нее влажно между ног? Жаждет ли она руки Хатшепсут на том самом месте? О, Валаминья!

Хатшепсут, все еще восседающая на золотом троне, раздвинула ноги, и прекрасная чернокожая дева, как само собой разумеющееся, шагнула в запретную зону, опустилась на колени, положила руки на бедра царицы и прижалась головой к ее животу. В тот же миг ураганное дыхание бога Шу, казалось, подняло царицу в воздух — так взметнулась в Хатшепсут страсть любить и быть любимой. И она прошептала:

— Валаминья…

— Да, — тихонько отозвалась чернокожая девушка, не отнимая головы от живота царицы.

— Я люблю тебя, Валаминья. Люблю теплоту твоей гладкой виссонной кожи. Люблю твои маленькие упругие груди, которые чувствую меж своих колен. Люблю твои тонкие пальцы и длинные ноги. Я люблю в тебе все, Валаминья. Ты понимаешь меня?

Валаминья молчала. Хатшепсут ожидала худшего. А вдруг Валаминья скажет такое, что все волшебство исчезнет? Вдруг скажет: «Приказывай, фараон, что я должна делать!» Но после невыносимо долгой паузы Валаминья, глядя прямо в глаза царице, ответила:

— За всю мою жизнь я еще ни разу не любила мужчину, царица египетская, поэтому хорошо понимаю тебя. У нас в стране Куш любовь между женщинами дело обычное. Наши мужчины любят только войну и дальние дали.

Хатшепсут нежно погладила девушку по спине, так чтобы та почувствовала прикосновение каждого пальца, и по ее собственному телу разлилось редкостное блаженство. Она спросила:

— О Великая Эннеада богов, как ты попала сюда из далекой страны Куш?

Валаминья, наслаждаясь ласками, словно мурлыкающая кошечка, ответила:

— Царь Пареху купил меня у моего отца.

Хатшепсут изумленно посмотрела на девушку.

— О нет, это не то, что ты думаешь! — Валаминья улыбнулась. — Повелитель никогда не касался меня. Ему достаточно смотреть на меня жадным взглядом, остальное он получает у своей толстой жены. Мне нигде не было так хорошо, как здесь, в стране Пунт!

И пока обе ласкали друг друга взорами, пока миловались, не дотрагиваясь, Хатшепсут сказала, тихо, но решительно:

— Ты должна уехать со мной, Валаминья. Будешь жить в царстве, обласканном богами, где текут реки молока и меда, а люди ликуют при виде фараона.

Прекрасная черная дева смущенно опустила взор.

— Пареху, царь страны Пунт, заплатил за меня три корзины золота, которые обеспечили моим близким безбедную жизнь. Пареху никогда не отпустит меня!

Слова Валаминьи разгневали царицу, глаза ее сверкнули, как клинок в лучах солнца.

— Я — Мааткара, фараон! — воскликнула она столь яростно, что Валаминья сжалась в комочек. — Племена девяти луков трепещут под моими сандалиями, и Пареху будет целовать мне ноги, если я прикажу! Либо он подарит тебя мне, либо я начну войну, которая сотрет Пунт с лица земли!

— Да.

Чувства чернокожей красавицы колебались между страхом перед жесткостью царицы и гордостью за ту решимость, с которой Хатшепсут готова была сражаться за нее.

— Как ты прекрасна! — мягко произнесла Хатшепсут, словно извиняясь за вспышку ярости, и бережно, как писец разглаживает драгоценный папирус, провела ладонью по руке девушки. — Ты родилась в далекой стране, откуда тебе знать о могуществе фараона египетского царства. Фараон — это закон. Я — закон. Фараон — это власть. Я — власть. Фараон — это бог. Я — бог. Понимаешь меня, Валаминья?

Валаминья не понимала, да и не хотела понимать, но горячо закивала. Не фараон, не царица, не повелительница восхищали ее в Хатшепсут, а женщина, от которой исходило столько нежности. Но разве Пареху откажется от нее добровольно?

Губы Валаминьи задрожали. Трепетала ли она перед грозящим столкновением или от возбуждения — девушка и сама не знала. Она просто отдалась на волю случая подобно листу, несомому водами Великой реки, и в восторженном упоении обвила руками стан фараона.


Корабли шли вниз по Нилу, поисковые группы прочесывали берега Великой реки от Фив до дельты, но нигде не было и следа Тутмоса или его друга Амсета. Сененмут, Величайший из великих, назначил награду тому, кто найдет мальчиков: до конца дней еду и питье со стола фараона. Глашатаи разнесли эту весть по всем городам и деревням, по всему течению Великой реки, чтобы каждый принял участие в поисках.

А юный Тутмос между тем нашел приют у пастухов. Он не хотел возвращаться в Фивы, а собирался, чуть передохнув, продолжить путешествие в Бубастис, чтобы найти свою мать. Он жил в крытой тростником хижине пастухов, которые не отваживались перечить фиванскому царевичу.

Как-то вечером Тутмос, подойдя к хижине, чтобы укладываться на ночлег, услышал разговор, который пастухи вели о нем, и остановился как вкопанный.

— Они ищут его по всему Нилу, — говорил первый. — Не пропускают ни куста, ни камня. Если найдут его здесь, то визирь поставит нас перед судьей, потому что мы не исполнили его приказ.

— Но мальчик — фараон! — возразил второй. — А фараон — сам закон.

— Он только сын фараона. Каждый ребенок знает, что не он правит, а царица Мааткара Хатшепсут. Она фараон!

— О, великие боги Гелиополя, что же нам делать?

— Глашатаи обещают за него еду и питье с царского стола до конца дней…

Тутмос не стал дослушивать, он вбежал в хижину, бросился на колени перед пастухами, сидевшими у очага, и взмолился:

— Прошу вас, не выдавайте меня! Не выдавайте Тутмоса, сына Ра, господина Фив! Да, сейчас Мааткара прибрала к своим рукам всю власть, но настанет день, и я, сын великого Тутмоса, — да живет он вечно! — взойду на трон правителя Обеих стран. Тогда я не забуду вас и отблагодарю подобно сыну, воздающему долг своим родителям!

Пастухи нерешительно переглянулись. Старший поднял Тутмоса и сказал:

— Господин, твое слово для нас закон, ибо бог говорит твоими устами, а не устами знатнейших царства, которые соперничают за благосклонность фараона. Чего ты требуешь от нас?

— Я ничего не требую, — кротко возразил Тутмос. — Я прошу одного из вас сопроводить меня к дельте, где моя мать Исида служит в храме Бубастиса. И никто вас не накажет, ибо лишь только я найду мать, мы станем вместе бороться за мое право на трон. — Помолчав, он добавил: — Боги будут на нашей стороне.

Ни слова не проронили пастухи, но легко сговорились друг с другом глазами, как обычно общаются мужчины пустыни. Старший, по имени Ании, поднялся от очага и пал перед Тутмосом ниц.

— О, сын Гора, — смиренно изрек он, — прими меня как своего слугу. Куда бы ты ни направил свои стопы, я буду верен тебе. — И он воздел руки открытыми ладонями к Тутмосу.

Утром следующего дня оба выступили в путь на север. Путешествовать на грузовой барке они поостереглись: риск, что Тутмоса узнают, был слишком велик. Так что Ании выбрал дорогу по берегу Великой реки. Тутмоса облачили в пастушьи лохмотья, и если бы кто-нибудь попался им на пути, то принял бы их за пастухов, странствующих в поисках работы. Таких, как они, было множество.

Они вышли во время Перет, когда посевы уже закончились и на скотных рынках крупные землевладельцы и богатые крестьяне искали рабочую силу на теплое время года. Там всегда стояла сутолока, люди во все горло торговались, заключали сделки, нанимали и нанимались, из уст в уста передавали новости и слухи, то открыто, то тишком. И естественно, странствующие пастухи судачили в основном об исчезнувшем наследном царевиче и обещанную за него награду.

В столице нома священных сикоморов плодородные земли по обеим сторонам Великой реки простирались дальше, чем где бы то ни было, поэтому спрос на пастухов тут был больше и они стекались сюда со всех концов царства. На шестой день пути, когда запасов почти не осталось, Ании сказал, что, если они не хотят голодать, им придется хотя бы на несколько дней наняться на работу. Тутмос согласился.

И вот они сидели в пыли, выставляя себя напоказ подобно торговцам не особо ходовым товаром. Вонь от сотен телят, овец и коз перехватывала дыхание. Высоко стоящее солнце дубило кожу. Ании искоса поглядывал на Тутмоса, которому приходилось переносить такое унижение, но мальчик только улыбался ему. Конечно, до сей поры юный фараон жил в окружении хроник своих предков, мудрых свитков и священных писаний, а не посреди скота, однако наследный принц ничуть не стыдился предлагать себя на поденную работу. Наоборот, он даже испытывал гордость, что живет одной жизнью с беднейшими из бедных. Золотой амулет с картушем его имени был зашит им в складки схенти, но он все равно боялся, что кто-нибудь в номе сикоморов узнает его, поэтому и сидел, опустив голову на сложенные руки, чтобы не встречаться взглядом с крестьянами и пастухами.

— Не бойся. — Ании положил руку мальчику на плечо. — Здесь тебе ничего не грозит. Ни один человек этих местах не знает, как выглядит сын фараона Тутмоса, да живет он вечно. Фивы ведь далеко.

Тутмос согласно кивнул.

И тут к ним подошел важный человек, в руках он держал посох, удостоверяющий статус деревенского старосты, а голову его облегал видный кожаный шлем, слуга шел за ним следом.

— Как твое имя? — спросил староста, ткнув в старика посохом.

— Отец назвал меня Ании, как звали и его самого.

— А этого? — Староста указал на Тутмоса.

— И его зовут Ании, как и меня, его отца.

— Вы ищете работу?

— Да, господин, на несколько недель, пока не придет время работать на нашем собственном поле у излучины Великой реки.

— Умеешь обходиться с рогатым скотом, старик?

— Да, господин.

— А сын твой может пасти коз?

— Да, господин, — опередил Ании с ответом Тутмоса.

— Хорошо. Получите справедливую плату. Мой слуга отведет вас в деревню.

Ании и Тутмос потрусили за слугой к берегу, где их ждала барка для переправы.

Подобно гнезду ибиса лежало владение деревенского старосты в изумрудной зелени плодородных земель. Около дома господина выстроились в ряд невзрачные хижины для слуг и работников, что являлось признаком благосостояния хозяина. Сопровождающий провел пастуха с его «сыном» к месту их ночлега. В предрассветные сумерки им уже предстояло выгонять стада на пастбища.

Ании и Тутмос с жадностью съели лепешки, которые им предложили, ибо были очень голодны. Вечером у костра старик давал юному фараону наставления, как держать себя с другими пастухами. К концу следующего дня они договорились снова сойтись у костра и обсудить дальнейший план.

Их негромкое перешептывание тонуло в шуме и гаме остальных работников. Казалось, грубоватых пастухов интересовало одно: высокая награда, которую Величайший из великих назначил тому, кто найдет юного фараона и его друга Амсета. Подумать только, еда и питье с царского стола до конца жизни!

Услышав имя друга, Тутмос расплакался, ибо с новой силой загоревал об Амсете, нашедшем свою смерть в водах Нила.

— Эй, по дому скучаешь, да? — обратился к нему один из пастухов и дружески толкнул мальчика в бок.

Тутмос поспешно отер слезы, Ании же кивнул сотоварищу.

— В первый раз, понимаешь ли, так далеко от дома! Тутмос долго лежал на циновке, не смыкая глаз. Но не гомон пастухов мешал ему заснуть, а тяжкие думы. По учению жрецов, посвящавших его в мудрость жизни, Амсет был обречен на вечное забвение, ибо не умастили его Сах семью священными маслами, оберегающими от тления, и теперь тело его съедят красные рыбы Нила. И никто не отверзнет ему уста крюком айна, а его Ка и Ба никогда не соединятся с богами в обители вечного блаженства…

С этими печальными мыслями Тутмос наконец заснул, и снилось ему, что крокодил бога Сухоса поймал Амсета своей зубастой пастью и вынес на белый песок отмели, а богини Исида и Нефтида нашли мертвое тело. Одна коснулась анкхом, «ключом жизни», его уст, а другая намазала елеем его грудь, и тогда сломанные кости срослись, а истерзанная плоть воссоединилась — и Амсет был спасен от тьмы и забвения. Умиротворение вернулось в сердце Тутмоса, и он забылся подобно богу луны Хонсу, когда по утрам тот уходит на покой.

Пробудился он от сотнеголового мычания и блеяния голодных животных, от гогота, кряканья и хлопанья крыльев. Ании положил руку ему на плечо и громко, чтобы слышали все, позвал:

— Вставай, сын мой, Ра Хорахте зажег новый день, работа ждет нас!

Главный надсмотрщик хлевов, такой же важный, как хозяин, определил Тутмосу стадо коз в два с половиной десятка голов и отвел ему пастбище на берегу Великой реки, отмеченное красно-зелеными колышками. Когда тень от них вырастет до их двойной длины, должен он будет пригнать коз обратно, где в хлевах будут ждать дояры. На долю Ании с его стадом рогатого скота выпал участок в близлежащей горной долине.

Тутмос сидел на лугу, и взгляд его уносился через темную зелень долины к светло-зеленым водам Нила. Как могла спокойная гладь реки обернуться диким зверем? Как мог животворящий многогрудый Хапи, бог Нила, уничтожить юную жизнь? И миллионов лет не хватит, чтобы забылось это.

Послушный тому, что было ему велено, Тутмос не давал козам разбредаться, а когда пришел час, погнал свое стадо к дому деревенского старосты. Уже издали заприметил он одиноко бредущую женщину с хворостиной в руке, которая гнала перед собой одного-единственного гуся. В каждом поместье был такой священный гусь, любимец бога Амона, который, как утверждалось в поверьях, приносит в дом счастье и удачу. Обычно за священным гусем ходил раб или сын раба.

Пастушка направлялась в сторону птичника того же старосты. Тутмос окликнул ее, мол, пусть обождет, вместе идти веселее. Но, заслышав окрик Тутмоса, женщина бросилась бежать, все чаще подхлестывая гуся, будто боялась встречи с козопасом.

— Эй, постой! — крикнул пораженный Тутмос. — Эй, пастушка, не убегай!

Но та мчалась не разбирая дороги, и тогда Тутмос, кинувшись вслед за беглянкой, быстро нагнал ее.

— Почему ты испугалась меня? — спросил он, положив руку на плечо женщины.

Он хотел добавить, что зовут его Ании и он тоже пастух, но до этого дело не дошло, ибо пастушка, словно затравленная на пустынных землях в верховьях Нила антилопа, извернулась, пытаясь освободиться от руки преследователя, и при этом дернула головой так, что Тутмос увидел ее профиль. Мальчика как будто сразило ударом молнии Амона во время Восходов.

— Мать, — дрожащим голосом прошептал он. — Мать, это ты?

Пастушка, которой наконец удалось вырваться, хлестнула хворостиной ни в чем не повинного гуся и зло прошипела:

— Отстань от меня, незнакомец, убирайся!

Тутмос забежал вперед, схватил женщину за руки и умоляюще заглянул ей в глаза.

— Мать, это я, Тутмос, твой сын Тутмос!

Пастушка смотрела сквозь мальчика и упорно пыталась высвободиться.

— Оставь меня, чужак!

— Но это же я, Тутмос, твой сын! — начал он сызнова. — Неужели ты не узнаешь меня?

— Я пасу гуся Амона, отстань от меня!

— Ты — моя мать Исида, а не пастушка!

— Исида? Нет, я пасу гуся Амона.

Тутмос разжал пальцы, и женщина со всех ног помчалась прочь. Мальчику только и оставалось, что бежать за ней.

Неподалеку от хозяйского двора им навстречу вышел главный пастух деревенского старосты.

— Покарай тебя Сет колючим взглядом своих красных глаз! Как посмел ты бросить стадо! — крикнул он еще издали, и Тутмос остановился, чтобы оглянуться на оставленных коз.

Пробормотав слова извинения, он указал на пастушку гуся Амона и уже хотел объяснить, что эта женщина — Исида, его мать, а сам он — юный фараон Тутмос, которого разыскивают по всему царству, как вдруг главный пастух подступил к нему и шепнул, так чтобы не услышала пастушка:

— Оставь несчастную женщину в покое! У нее помутился рассудок, и мысль ее блуждает в темноте.

— Помутился рассудок? — ахнул Тутмос, чувствуя, как его сердце сжала когтистая лапа.

— Да. Мы нашли ее едва живую на краю пустыни. Она была привязана к спине осла. Одному лишь Амону, царю всех богов, известно, сколько времени она провела так.

— Привязана к спине осла? — Тутмос не верил собственным ушам.

— Да. Так поступают с неверными женами. Ко всему прочему она потеряла память. Бедняжка не знает, откуда она, кто такая и что с ней случилось, но все, что ей поручают, выполняет исправно. Оставь ее в покое и иди, займись своими козами.

В этот момент Ра, который зажигает свет в глазах людей, опустил пелену перед взором юного Тутмоса, он потерял сознание и упал, где стоял.

— О, Хнум баранорогий, помоги ему! — воскликнул главный пастух, хватаясь за голову, а потом поднял мальчика с земли и отнес на циновку в его хижине.

Голоса пастухов стали просачиваться в сознание Тутмоса — он медленно приходил в себя. Открыв глаза, мальчик увидел озабоченное лицо Ании, склонившегося над ним.

— Исида! Моя мать! — с трудом шевеля губами, проговорил Тутмос.

Старый Ании кивнул, жестом успокоил его, а потом принялся гнать из хижины прочих пастухов, которые взволнованно галдели, обсуждая событие.

— Мальчик зовет мать. Что тут непонятного? Он впервые так далеко от дома, вот и скучает!

Пастухи угомонились и один за другим вышли из хижины. Как только они остались вдвоем, Тутмос сел и тихонько сказал:

— Ании, я встретил мать мою, Исиду. Она здесь пасет священного гуся Амона!

Ании обомлел, будто нечаянно услышал что-то несусветное.

— Предположим, что ты в своем уме, тогда повтори, что сказал!

— Ты все правильно расслышал, Ании. Моя мать Исида на здешнем дворе исполняет обязанности пастушки гуся Амона. Вот только…

— Только что?

— Она лишилась рассудка. Она не узнает меня. Меня, своего сына Тутмоса!

Ании вплотную приблизил свое лицо к Тутмосу и испытующе заглянул ему в глаза.

— Ра набросил пелену на твои глаза… — начал он.

Но Тутмос горячо возразил:

— Поверь мне, Ании, я в своем уме! Просто от ужаса я ненадолго потерял сознание.

Старик наконец поверил ему.

— Господин, — покачав головой, сказал он, — что ты мог такого натворить, что боги послали тебе столько несчастий? Говори, что будем делать дальше.

— Мне надо еще раз встретиться с матерью. Звук моего голоса заставит ее все вспомнить, рассудок вернется к ней подобно тому, как Ка возвращается к богам. И тогда я принесу львиноголовому Уто, который носит корону Нижнего Египта, в жертву тысячу быков. Она должна признать во мне того, кого рожала в муках!

Ании поднялся.

— Куда ты? — забеспокоился Тутмос.

— Пойду разыщу деревенского старосту и сообщу ему, что под его кровом живут юный фараон и царица-мать.

— Умоляю тебя, ради Великой Эннеады богов! — остановил его Тутмос. — Можешь делать все, что угодно, но только не это! Мааткара хотела убить мою мать. Она ненавидит Исиду, как Сет ненавидит Осириса. И так же, как Сет, владыка пустыни, разделался с плодоносным Осирисом, бросив его в Нил, фараонша бросила мою мать на спине осла в пустыне, чтобы она умерла в мучениях. Но Мут с золотым коршуном на главе, мать солнца, пришла ей на помощь.

— Страшные испытания выпали на долю царицы-матери, — глухо отозвался Ании. — Просто чудо, что она осталась в живых.

Тутмос опустился на колени, положил согнутые в локтях руки параллельно друг другу и прижался лбом к пыльному полу.

— О, отец мой Амон, — начал он молиться, — ты, который с чудесной мудростью вершишь судьбы людей, велик ты и непостижим в твоих деяниях…

— Но ведь ты фараон, избранный, чтобы править Обеими землями, — размышлял вслух Ании. — Ты не можешь оставаться здесь и пасти коз деревенского старосты. Не такова была воля богов.

— Если волею богов мать фараона лишалась разума, то что им до Тутмоса, фараона, который будет гонять стада на пастбище, вместо того чтобы править своим народом!

— Господин, — Ании воздел руки, — в твоих жилах течет кровь Ра, и никто не может оспорить твое право на трон, разве только те, кто заодно с Сетом, господином всякого зла. Но подобно тому, как Осирис победил красноглазого Сета, добро должно победить зло, правда — неправедность, а Тутмос — Хатшепсут.

Тутмос взял руку старца, загрубевшую и сморщенную, и поцеловал ее. Это повергло Ании в ужас. Он в панике отдернул руку, будто коснулся раскаленной головешки.

— Это неправильно, господин. Ты — око Гора, ты будешь жить миллионы лет, а я всего лишь песчинка в пустыне, одна из бесчисленного множества, которую буря взметнет в вихре или погонит в море, где она исчезнет навсегда, и никто этого не заметит. Я старый человек, а ты, целуя мне руку, шутишь со мной скверную шутку!

— О нет, Ании, — возразил Тутмос, — я не смеюсь над тобой. Ты ко мне добр по-отечески. Даже не зная моего имени, ты позаботился обо мне как о сыне. И если Ра, правящему миром, будет угодно возвысить меня на трон Обеих стран, будь уверен, Ании, я не забуду тебя.

Речи Тутмоса до слез тронули старика. Но прежде чем он нашелся, что ответить, его отвлек невообразимый шум, который донесся со двора. Внезапно в хижину вошел деревенский староста в сопровождении главного пастуха. Старик и мальчик поспешили подняться. Не вымолвив ни слова, главный пастух сунул Тутмосу под нос амулет с именем фараона. Тутмос, изумленный, огорошенный, онемевший, не сводя глаз с амулета, ощупывал свой схенти. В том месте, куда он зашил пектораль, было пусто. Нет сомнений, главный пастух нашел ее и забрал, пока он лежал без чувств. О, Амон, Мут и Хонсу, помогите!

После бесконечно долгой паузы деревенский староста грубо спросил:

— Откуда у тебя знак фараона?

Главный пастух чуть не тыкал амулетом в лицо Тутмосу. А тот обратил растерянный взор к Ании, но старец молчал, крепко сжав губы. Тогда мальчик собрался с духом и ответил как можно тверже:

— Амулет принадлежит мне. Ибо я — Тутмос, сын Гора, ваш фараон…


Когда месяц под вой шакалов и крики священных павианов дважды повернул свой тонкий серп, настало время царице-фараону покинуть страну Пунт. Хатшепсут отдала Нехси приказ оснащать корабли. Радостные жители страны вышли из чащоб, неся с собой богатые дары: бревна и поленья драгоценных пород дерева, слоновую кость, корзины с душистыми смолами, саженцы мирровых деревьев с земляными комьями на корнях, уложенные в сети. Нильская флотилия уже глубоко осела в воде, и Нехси пришлось поставить ограничения, чтобы не перегружать барки, ибо обратное путешествие дважды придется на время Восходов, когда океан вздымается высокими волнами.

Хатшепсут была бы рада оставить все, только не Валаминью, подругу детских игр царя-недомерка. Однако Пареху так привязался к прекрасной деве, что взамен нее предлагал Мааткаре все сокровища своего царства и целое войско чернокожих рабынь, но царица настаивала наодном-единственном подарке. Глаза ее пылали гневом, и с несгибаемой волей она дала понять Пареху: если он не уступит девушку, то Птаххотеп устроит побоище и Валаминью все равно силой увезут в египетское царство.

На глаза царя карликов навернулись слезы, он понял безвыходность своего положения.

— Воля твоя, царица египетская, крепка, как черное эбеновое дерево. Я, правитель малого народа, не в силах противостоять тебе. Что ж, бери Валаминью, мою черную жемчужину. Только напоследок выполни одно мое желание.

— И какое же?

— Оставь мне Валаминью еще на один день и одну ночь…

На лбу Хатшепсут набухла синяя жила, толстая, как червь, ибо восприняла она просьбу Пареху как неслыханную наглость. Однако наброситься на коротышку царица не успела — Валаминья накрыла ладонью ее руку и примирительно пропела:

— Позволь. Ты ничего не теряешь.

В бархатистом голосе Валаминьи слышалось столько доверия и нежности, что Хатшепсут, не раздумывая, уступила.

— В стране Нила нет обычая исполнять последнюю волю осужденного, — все же не преминула заметить она, — с той поры, как отцеубийца, приговоренный к вечному заточению за высокими стенами, испросил сладких фиников. Он ел и плевал косточки в стену, из косточек выросла пальма, и через немногие годы преступник сбежал, вскарабкавшись по ней. Но ты, Пареху, не совершил преступления, я даже могу понять твое желание. Что ж, да будет так!

Царь карликов поцеловал Хатшепсут руки и удалился со своей черной жемчужиной.

Между тем погрузка на суда египтян заканчивалась. Мартышки визжали в плетеных клетках, из больших корзин раздавалось тявканье крошечных собачек, леопарды лежали со связанными лапами, по снастям прыгали павианы.

— Животных надо оставить, — упорствовал Нехси. — В восточном океане в месяце мехир буйствуют ураганы. Чем тяжелее нагружены наши корабли, тем больше возрастает опасность.

— Нет, — постановила Хатшепсут. — Без них нам никто не поверит, когда будем рассказывать на берегах Нила о чудесах страны Пунт. Станут говорить: «Мааткара — великий фараон, который вершит великие дела», но чудеса, которые мы видели собственными глазами, примут за выдумку. Поэтому от всего диковинного мы должны привезти в Фивы хотя бы по одному экземпляру.

Нехси, хорошо знавший нрав своей госпожи еще с тех пор, как она носила локон юности, понимал, что все уговоры бесполезны, а доводы останутся неуслышанными. Воля Хатшепсут сильнее быка, который тянет плуг по полю. Так что грузов добавляли по самые паруса, работа кипела даже в поздних сумерках.

В ту ночь, когда Пареху, царь-коротышка, в первый и последний раз насладился прелестями Валаминьи, быстроногий гонец мчался через густые леса страны Пунт к горной пещере, окруженной загонами с хищными дикими зверями. В той пещере Пареху хранил самые главные сокровища своего царства: золото в ларях, жемчуг размером с птичьи яйца и переливающиеся всеми цветами радуги драгоценные камни.

В ларчике из чистого золота лежало золотое кольцо, украшенное одним кроваво-красным алмазом, чудесным и загадочным, как пурпурная улитка прекрасной женщины. Пареху наказал скороходу как можно быстрее принести ему это кольцо, которое он хотел подарить на прощание царице с берегов Нила. И едва лишь золото утреннего неба смешалось с бирюзой океанских вод и все окрасилось в цвет крови жертвенного теленка на нильском песке в День гребли, на морском берегу появился царь Пареху в сопровождении своей толстой жены Ати и придворных, чтобы отдать Валаминью, как и обещал.

Он вручил Хатшепсут золотой ларец со словами:

— Фараон Мааткара, которому благоволят боги запада и востока, Юга и Севера, прими это кольцо от маленького царя маленькой страны на краю света и сохрани его как память о полном приключений путешествии в дальние дали.

Хатшепсут с благодарностью приняла подарок, но милее всего было для нее возвращение чернокожей Валаминьи, которую она тут же заключила в объятия подобно пылкому юноше, обнимающему свою возлюбленную. И вот корабли отошли от берегов страны Пунт и горячий южный ветер заиграл в парусах.

«На север, на север, — пели египтяне, — где обитает Великая Эннеада богов». Овеянная легендами страна и ее низкорослые жители скрылись за горизонтом.

Только теперь достала царица кольцо и подивилась, какой драгоценный подарок сделал ей царь Пареху. Камень в нем был размером с гальку, а блеск, исходящий из его глубины, напоминал жидкое золото. Хатшепсут хотела надеть кольцо на тонкий палец Валаминьи, но девушка в ужасе отдернула руку, словно коснулась пламени масляного светильника.

— Что с тобой? — удивилась Хатшепсут. — Кольцо великолепно, дай посмотрю, как оно украсит твою нежную руку!

Однако Валаминья наотрез отказалась. И только после настойчивых расспросов чернокожая дева открыла истинную причину своих страхов.

— В той стране, откуда я родом, — сказала она, — камни, подобные этому, называют кровавыми алмазами. Они такая же редкость, как белый теленок у черной коровы, и на каждом из них лежит древнее проклятие. Я довольно долго жила рядом с Пареху, и его хитроумие для меня не секрет.

Царица расхохоталась, как будто услышала несусветную глупость.

— Мое прекрасное дитя, на земле твоих отцов, в стране Куш, люди боятся разных проклятий, а я, Мааткара, фараон Верхнего и Нижнего Египта, не склоняюсь перед волей богов, ибо я сама бог, и всякий должен ползать передо мной во прахе.

С этими словами Хатшепсут надела кольцо с кровавым алмазом на указательный палец левой руки и скрестила на груди посох с крюком и плеть. В тот же миг, как это бывало, когда царица принимала священную позу, все вокруг стали падать перед ней на колени, касаясь руками и лбом земли. Гребцы оставили свои весла, воины и писцы отложили оружие и папирусы — и начали восхвалять Мааткару, правительницу Севера и Юга, словами: «Ладан и мирра на все твои члены, госпожа неба, Гор в женском облике. Сияешь ты подобно звезде…»

Валаминья, которой обычаи царства на Ниле были столь же чужды, как египтянам боги царей-пастухов, не сводила с царицы глаз. Она не могла понять, надо ли ей подобно остальным падать ниц или ее это не касается. Тут в глазах Хатшепсут зажегся недобрый огонек, ее взгляд требовал покорности и смирения и словно говорил: «И ты будешь валяться передо мной в пыли, если я захочу!» Глаза царицы приказывали.

Гордая чернокожая красавица опустилась на колени, чего не делала ни разу в жизни: ни перед царем коротышек Пареху, ни перед повелителем страны Куш, ибо не было там этого обычая. Ее губы коснулись пахнущего гнилью папируса, а сердце наполнилось гневом против такого унижения.

И впервые Валаминью посетили сомнения: любит ли человек того, кому наносит подобное оскорбление? Ей показалось вечностью время, проведенное на коленях, пока Мааткара не отложила небрежно в сторону посох и плеть, что служило сигналом «можете подниматься». «Видела? — сверкнули ее глаза. — Все лежат у моих ног, когда я хочу. И ты в том числе».

Солнце опускалось за западный горизонт, а ветер с юга грозил в клочья разорвать паруса. Корабли скрипели и раскачивались; Нехси с высокого носа царской барки крикнул рулевым, по двое управлявшим длинными веслами, чтобы они взяли курс к ближайшему берегу.

— На север, только на север! — отменила команду предводителя экспедиции Хатшепсут. — Если будем прятаться от любого ветерка, еще три времени Выхождения пройдет без нас. Не отклоняться от курса!

— Госпожа, — взмолился Нехси, громовым голосом перекрывая рокот бурлящих волн, — если мы сейчас не уйдем от бури, то ни один из нас уже никогда не увидит времени Восходов!

— Что за жалкие вы мореплаватели! — с демонстративным спокойствием ответила царица-фараон. — Разве Мааткара, госпожа неба, не с вами?

Нехси тяжело вздохнул и сменил команду.

— На север, на север! — крикнул он, и гребцы повиновались.

Валаминья, боязливо присевшая у ног Хатшепсут и взиравшая на нее подобно испуганному ребенку, заметила неспокойный блеск в глазах царицы, и страх ее перерос в панику. Звери в своих клетках, которые швыряло из стороны в сторону, ревели, рычали, завывали; жуткий толчок, похожий на удар мощного кулака из океанских глубин, угодил в барку царицы, и Валаминья на несколько мгновений потеряла сознание. Когда она пришла в себя и огляделась, чтобы понять, что случилось, Хатшепсут лежала рядом с ней на туго сплетенном папирусе и заходилась в удушливом кашле, извергая из легких соленую воду. Она едва могла говорить, но снова и снова вопила:

— На север, на север!

Нехси ценой неимоверных усилий удалось пробиться к мачте, под которой лежала царица. Ухватившись правой рукой за канаты, он протянул Хатшепсут левую, чтобы поддержать ее в дико скачущей барке, которая каждое мгновение грозила перевернуться. Но царица гордо отказалась от помощи. Тогда Валаминья в смертельном страхе ухватилась за надежную руку могучего предводителя подобно ребенку, цепляющемуся за руку матери, когда его купают в корыте.

Однако Хатшепсут, увидев, что Нехси оказывает помощь чернокожей девушке, в паническом страхе прижавшейся к нему, поднялась и, с трудом удерживая равновесие, изо всех сил размахнулась. От удара тонкие пальцы Валаминьи выскользнули из ладони верного слуги царицы. Девушка вскрикнула от боли и упала. В этот момент высокая волна накатилась на барку и легко, как в месяце фармути буря вздымает красный песок в пустыне, чтобы рассыпать его по плодородным землям, подняла Валаминью на гребень. Нехси услышал короткий вскрик — и прекрасная черная дева исчезла, как будто жадный океан с пеной у рта проглотил ее.

Нехси оторопело взирал на царицу. Он ожидал, что та ударится в жалобные стенания, приготовился услышать душераздирающий вопль, — но ничего подобного не произошло. Правительница застыла каменным изваянием, упершись взглядом в дно судна. Теперь и до Нехси дошло, что случилось. Пенистый вал забрал с собой не только Валаминью, он унес и посох с плетью, извечные символы власти фараона.

О Великая Эннеада! Со времен Яхмоса каждый повелитель передавал их следующему, и пусть фараон Мааткара не унаследовала посох с крюком и плеть, а забрала их силой, все равно они оставались знаками власти. Народ падал ниц перед ними многие десятилетия, ибо все фараоны происходили от Яхмоса, своего прародителя, как Шу произошел от дыхания древнего бога Атума.

Рев океана не давал возможности говорить. Нехси просто подхватил и держал железной хваткой царицу, которая от отчаяния все больше уходила в себя. И только когда буря улеглась, в ее сознании остался четкий слепок всего происшедшего.


Горячий ветер пустыни гнал на Фивы тучи красноватого песка, в колоннадах храма его завывание звучало подобно хору певиц Амона на Празднике запада. Боязливо, как сбившиеся в кучу молодые птенцы, каменщики и резчики, скульпторы и художники искали укрытия под крышами и за выступами стен. О работе под открытым небом страшно было и думать.

Голос Сененмута, заглушив вой ветра, выгнал рабочих из их укрытий. Они стояли и вглядывались в небо, откуда доносился голос. Величайший из великих царства вытанцовывал на самой верхней террасе храма подобно призраку, колеблющемуся в воздухе. Он выкидывал причудливые коленца: дрыгал ногами, крутился, во всю мочь размахивал руками, как дитя, которое прыгает под своим первым дождем в месяце мехир.

— А ну, за работу! — орал он без устали. — Или думаете, сам бог Амон возьмется за молоток и резец? Вот я сейчас вас подгоню!

Люди повиновались неохотно, ибо глаза их слезились, но ни один из многих сотен рабочих, строивших погребальный храм женщине-фараону, возражать не смел. Они любили Сененмута, однако боялись его власти, возвысившей архитектора над всеми чиновниками и вельможами, а еще опасались его тяжелых кулаков, которые тот всегда пускал в ход, будучи пьяным. И раз уж Сененмут выплясывал на крыше храма, сомнений быть не могло: он вновь воздал сверх меры красному вину из дельты.

От берега Великой реки к храму продвигалась небольшая процессия: Пуемре, верховный жрец, шел в сопровождении слуг, согнувшихся от порывов песчаной бури.

— Не вмешивайся в мою работу! — грозно крикнул Сененмут, завидев жреца еще издали. Жестокие стычки между ними происходили уже не раз.

Храмов, подобных этому, за тысячу лет не возводил ни один фараон — три террасы одна над другой уходили в небеса. Никакой древний закон не предписывал, как должно выглядеть обиталище богов, но постепенно сложились определенные культовые традиции, требующие установленных в ходе времен форм и объемов. Поэтому и сталкивались в неистовых спорах гениальный архитектор, ищущий новое, и приверженный строгим канонам верховный жрец.

Острые песчинки впивались в кожу подобно искрам огня, песок хрустел на зубах, и Пуемре, прикрывая глаза, с трудом карабкался на верхнюю террасу. Но наверху Сененмута не оказалось. Жрец звал его, борясь с ветром, увещевал Сененмута проявить благоразумие, так как он принес важные вести, но все было тщетно: пьяный начальник всех строительных работ фараона как сквозь землю провалился. И лишь когда Пуемре крикнул, что речь идет об Амсете, Сененмут внезапно вырос перед ним, молчаливый, качающийся, словно ячменный колос на ветру.

— Нашелся фараон Тутмос, — глухим голосом сообщил верховный жрец.

— Тутмос, Тутмос, по всей стране только и разговоров, что о Тутмосе. А об Амсете, моем сыне, не заботится никто!

— Амсет ушел вместе с Тутмосом. Они взяли ладью, чтобы добраться до Бубастиса, где фараон надеялся найти свою мать Исиду, но на большой излучине лодка перевернулась. Пастухи подобрали Тутмоса, Амсет исчез бесследно…

Сененмут оттолкнул жреца и заорал, как помешанный:

— Так пошли всех пастухов и крестьян на большую излучину! Пусть обыщут каждый клочок земли! Амсета надо найти!

Пуемре схватил Сененмута и с силой встряхнул.

— Слушай меня, Величайший из великих! Твое горе поражает и мое сердце, но продолжать поиски бессмысленно. Несчастье случилось в месяце тиби, а сегодня седьмой день месяца мехир. С тех пор сотни пастухов обшарили все берега, но Хапи, многогрудый бог Нила, увлек Амсета в свои глубины, где обретаются одни лишь рыбы.

Величайший из великих царства заплакал, как дитя. Он так рыдал, что содрогались стены. А потом упал на колени и, захлебываясь слезами, крикнул:

— О, Амон из Карнака, я воздвиг тебе храмы и обелиски, которым завидуют остальные боги! За что ты насылаешь на мою голову столько несчастий?!

С этими словами он схватил горсть мелкого песка и посыпал свою голову в знак траура.

Верховный жрец приблизился и попытался поднять Сененмута, но Величайший из великих вырывался и сетовал:

— Мои постройки от порогов и до дельты Великой реки воздали богам больше славы и почестей, чем твои заунывные молитвы, Пуемре. И все-таки белый дым с твоих жертвенников поднимается к небу, а мои сооружения засыпает песчаная буря!

— И на моем алтаре, — прервал его стенания пророк, — уже стелются черные дымы предательства. Только это не повод проклинать богов.

Тем не менее слова верховного жреца не умиротворили Сененмута.

— Я возвел бесчисленные храмы во славу богов. Этот будет последним, — заключил он.

Пуемре охватила ярость, и он в сердцах воскликнул:

— Так и случится, если ты и дальше будешь заливаться вином, как потаскуха у городских ворот!

Сененмут кивнул, но отвечать жрецу не стал. Выдержав паузу, он закончил тем, что все время порывался сказать:

— Дом Амона выстроен, не завершен лишь зал, посвященный путешествию Хатшепсут в страну Пунт. Я возвел два гипостильных зала к Северу и к Югу и поставил больше сотни колонн. Глубоко в гору увел я святилища: одно — Анубису, а второе, с позолоченными ликами богини на капителях, устремленными на запад и восток, — златорогой Хатхор. Наверху, в сокровенном святилище Амона-Ра устроил я так, что раз в году, когда день и ночь сравняются, лика бога коснутся светозарные длани Ра. Пуемре, по возвращении Хатшепсут ты должен закончить зал с рельефами о стране Пунт. Пусть писцы и резчики выслушают рассказы царицы и каждое ее слово увековечат на стенах, чтобы еще миллионы лет восславляли Мааткару, женщину-фараона.

Послушав унылые речи Сененмута, верховный жрец хотел было дать ему отповедь, убедить его, что все покажется в ином свете, как только выветрятся пары дельтского вина, но увидел, что все возражения бесполезны, и в смятении промолчал. А Сененмут, твердо ступая против ветра, размеренным шагом пошел по пандусу, ведущему на среднюю террасу, и исчез за колоннадой. Там из тайника он вытащил кожаный мешок с вином и, запрокинув голову, направил мощную струю в открытый рот, даже не опасаясь, что может захлебнуться. Остаток он зажал под мышкой, осторожно выглянул из-за колонны, чтобы удостовериться, ушел ли Пуемре, и, окрыленный, снова взлетел на верхнюю террасу.

С заходом солнца буря утихла, и Сененмут сел на порог у входа в святая святых. Куда бы он ни глянул, отовсюду на него смотрела Хатшепсут — со стен, с колонн и даже с потолка, где красовалось ее имя: Мааткара, царь Верхнего и Нижнего Египта, дочь солнца, возлюбленная Амона, одаренная вечной жизнью.

Коленопреклоненная, шествующая, восседающая — повсюду была запечатлена Хатшепсут: в статуях из мерцающего зеленого гранита, из красноватого мрамора, из белого алебастра. Сененмут лично контролировал каждый удар резца по камню, каждый росчерк на стене, и никакой разметчик не мог схалтурить, ибо архитектор выверил каждую ладонь своего детища.

Храм, возведенный на западном берегу Нила, стал символом его собственной жизни. Разве не создал он из ничего произведение, равного которому еще не было? Разве не вложил он все жизненные силы, на какие был способен, в проект этого сооружения, отняв у камня всякую тяжесть и обходясь с грандиозной стройкой как с возлюбленной — нежно, вдохновенно, с обожанием?

А затем, по прошествии многих лет правления Хатшепсут, все переменилось. Ее любовь к нему, его любовь к ней. И потому храм у подножия западного нагорья стал обретать все более причудливые формы: кривизну очертаний, асимметричность пристроек, излишество декора. Пуемре, названный Мааткарой надсмотрщиком всех священных построек царства, объяснял это пристрастием Сененмута к вину, которому тот предавался все больше. Но на самом деле не вино, а их отношения с Хатшепсут привнесли хаос в его Ба, в его душу. И все равно Пуемре считал, что этот храм, несмотря на все свои слабости, вознесся на недостижимые доселе высоты искусства и красотой своей обязан исключительно гению Сененмута.

Тени от колонн удлинились, и, когда рабочие удалились в свои жилища, а в долину спустилась тишина, Сененмут встал и бесшумно сошел на нижнюю террасу, особую прелесть которой придавали два Т-образных бассейна. Величайший из великих склонился над зеркальной гладью и всмотрелся в свое отражение, будто в ангела-хранителя Ка, оберегавшего его всю жизнь. Сененмут улыбнулся, потому что улыбался его Ка. В это мгновение он вряд ли удивился бы, если бы Ка сказал ему пару ободряющих слов. Но отражение молчало.

Сененмут поднялся и, обозрев все вокруг, покинул храм через боковой выход. Он прошел несколько шагов на восток, к Великой реке. У подножия невзрачного холма, насыпанного из строительного мусора и скатанных обломков пород: валунов, булыжников, гальки, — он сдвинул каменную плиту, за которой открылся подземный ход. Не сразу удалось Величайшему из великих получить язычок пламени и зажечь масляный светильник с помощью палочки для добывания огня. Справившись наконец, он протиснулся в щель, поднатужился и снова закрыл плитой брешь, а потом, осторожно ступая, двинулся по казавшемуся бесконечным проходу, ведущему по прямой на запад, под храм.

Сененмут хранил эту свою тайну как зеницу ока, ибо, пусть его и называли Величайшим из великих царства, он был простым смертным, которому не подобало упокоиться в храме. Если бы надсмотрщик всех священных построек царства проведал о таком кощунстве, то немедленно прекратил бы строительство. А Сененмут замыслил хотя бы после смерти быть неразлучным с женщиной, которую любил всю жизнь.

Проход вел под углом к кладовой, сейчас пустовавшей, а от нее через тридцать шагов — к камере, в центре которой стоял саркофаг. Здесь было все подготовлено: аккуратно сложенный строительный камень, молот и прочие инструменты. Каменные блоки были идеально подогнаны друг к другу, и Сененмут начал закладывать вход, тщательно, как его учил Инени.

Чем выше поднималась стена, тем медленнее работал Сененмут, потому что с каждым рядом кладки росло осознание того, что путей к отступлению нет и последний камень, уложенный без единого зазора, будет замком, который не открыть во все времена. Пламя светильника заколебалось, и на мгновение заколебался Сененмут, но все же поднял последний блок и закончил кладку.

Исчезновение главного архитектора повергло всю знать и чиновников царства в беспомощную растерянность. Строители молчали, ибо любили своего начальника. И поскольку не обнаружилось никаких следов, пошел слух, будто боги забрали к себе гениального архитектора, чтобы он не смог построить для смертных сооружений более прекрасных, чем те, что на небесах.


Весть о том, что юный фараон чудесным образом спасся в номе священных сикиморов, глашатаи разнесли по всей стране. Народ ликовал, жрецы потрясали своими посохами в знак благодарности богам. Пуемре, первый пророк Амона, в храме Карнака собрал вокруг себя всех жрецов царства, чтобы держать совет, кто после исчезновения Сененмута должен управлять государством.

Бритоголовый Юнмутеф, когда-то читавший ритуальные тексты при коронации Хатшепсут, поднялся и произнес:

— Для чего нам искать правителя? Разве чудесное спасение фараона Тутмоса не проявление воли богов?

Пуемре, первый пророк, возразил:

— Тутмос еще молод, почти дитя, слишком юн, чтобы править Верхним и Нижним Египтом. По этой причине и взяла Мааткара Хатшепсут скипетр и плеть в свои руки.

— С той поры Нил уже десять раз выступал за берега, — напомнил Юнмутеф и осторожно добавил: — Кто-нибудь вообще еще верит, что фараон Мааткара вернется?

Тут поднялся такой шум и гвалт, какой бывает только перед дворцом фараона в День сбора дани. Одни даже саму постановку такого вопроса рассматривали как вызов богам; многие же отвечали им, что царица отправилась в овеянную легендами страну далеко за великим океаном и никто не знает туда пути, чреватого тысячами опасностей. А Юнмутеф распалился еще больше.

— От фараона, обретающегося в стране Пунт, Египетскому царству столько же пользы, сколько журавлю восточной пустыни от лягушки в нильских болотах, — заявил он. — Тутмос уже не ребенок, а возмужавший юноша, и мы сами короновали его на царство. Он должен исполнять свои обязанности.

Старейший из жрецов Хем Нетер порылся в ветхом свитке и провозгласил:

— По древнему закону фараон имеет право покидать земли Нила только для преследования врагов. А Мааткара вовсе не выступила в поход, чтобы усмирить врагов Египта, так что она попрала священный закон царства.

— Да будет фараоном Тутмос! — раздалось из задних рядов. — Да здравствует фараон Тутмос!

Два дня и две ночи бритоголовые судили и рядили в закрытом храме, без еды и питья, как велит обычай при важных решениях. Наконец врата открылись; Пуемре вышел к томящемуся в ожидании народу и возвестил:

— По священной воле Амона отныне править Обеими странами будет Тутмос, да живет его Ка вечно! Долженствует ему взять в супруги Нефруру, дочь Хатшепсут, дабы не иссякла кровь Ра. Иероглифы с именем Тутмоса надлежит разместить на всех храмах, а также украсить все статуи богов.

Люди возликовали, внимая речи верховного жреца, а Пуемре взошел на парадную барку под именем «Амон сияет» и направился вниз по Нилу в ном священных сикиморов.

Теперь, когда пастухи и жители страны узнали тайну Тутмоса, он открыл, что пастушка священного гуся — это его мать Исида, которую фараон Мааткара изгнала в пустыню, как изгоняют прелюбодеек. И все, кто слышал это, плакали и винили красноглазого Сета, господина всякого зла, в том, что он лишил разума мать будущего царя. И все лили горючие слезы, когда слышали, как Тутмос, пытаясь вернуть матери память о прошлом, неотступно, раз за разом повторял ее имя и, возложив руку себе на грудь, называл свое. Но мать юного фараона лишь безучастно смотрела перед собой и вторила ему с полным безразличием, ибо имена эти для нее ничего не значили.

Обратное путешествие на барке «Амон сияет» напоминало триумфальное шествие. Люди по берегам Нила падали ниц и целовали песок, едва лишь белые паруса появлялись на горизонте. Вся их любовь обратилась на юного фараона, на чью долю выпало столько испытаний. А жрецы во всех храмах возвещали: Маат, богиня истины со страусовыми перьями на главе, победила зло и на загробном суде, когда Анубис станет взвешивать черное сердце Хатшепсут на весах справедливости, перо Маат на другой чаше опустит его до самого низа.

Надежды юного фараона на то, что привычное окружение, роскошь дворцов и храмов Фив вызовут у Исиды воспоминания, тоже не оправдались. Глаза ее остались слепы к великолепию столицы, уши глухи к ликованию народа. «Где священный гусь Амона? — спрашивала она постоянно. — Мне надо выгнать его на луг». Слезы лились из глаз Тутмоса водопадом, который мог бы смыть плотину в плодородных землях. И вот однажды, пребывая в неизбывном горе, он возопил:

— Да предаст Великая Эннеада богов вечному забвению ту, которая совершила такое зверское преступление!

И плакали вместе с ним все жрецы и вельможи.

В печали и скорби проходили дни, мать Тутмоса Исида так и не обрела памяти, и тогда фараон принял решение покинуть дворец в Фивах, в котором на каждом шагу его преследовали воспоминания, и обосноваться в Мемфисе, где правили его предки. Но прежде чем он успел осуществить свой план, гонцы из дельты принесли весть: в песках восточной пустыни показались пять кораблей, на которых царица полтысячи дней назад отправилась искать овеянную легендами страну Пунт. Защити нас Амон!

Среди жрецов началась паника, и некоторые из них бежали за Нил, чтобы в просторах ливийской пустыни укрыться от гнева Мааткары — так силен был страх перед ней. Тогда юный Тутмос выступил перед народом, сильный, как сокологоловый Монту, и успокоил волнения подданных, ибо Маат, богиня истины и мирового порядка, на его стороне. И вышли с ним Аменхотеп, которого Тутмос назначил управителем дома и преемником Сененмута, первый пророк Амона Пуемре и справедливый визирь — все трое клятвенно заверили фараона в своей верности.

На третий день месяца пахон небо нахмурилось. Тяжелые тучи низко висели над желтеющей долиной Нила.

Ветра не было, даже листья пальм не шелестели. В ветвях молчали птицы, и цикады приостановили свой миллионоголосый стрекот, будто ждали вступления солиста.

В этой мертвой тишине на большой излучине Великой реки показалась царская флотилия, идущая четким строем, со спущенными парусами. Гребцы тяжело налегали на весла — петь они давно устали. На носу первой барки в величественной позе стояла Хатшепсут. Люди, которые при виде корабля фараона обычно падали ниц, как падает черное дерево Севера под ударом топора, теперь стояли с застывшими лицами и молча провожали взглядами вернувшуюся на родину флотилию. Эта женщина больше не была их фараоном, дочерью великого Тутмоса, да живет он вечно. Пускай себе надевает высокую корону Обеих земель, пускай подвязывает к подбородку гордо торчащую бороду и опоясывает бедра плиссированным схенти — она не царь Верхнего и Нижнего Египта!

Хатшепсут давно заметила неприязненное отношение к ней собственных подданных. Она чувствовала: произошло нечто такое, что подорвало ее авторитет, лишило ее уважения, ослабило власть. Ни одна голова не склонилась перед ее величеством! И когда корабли пристали к фиванскому берегу, там не было никакой толпы, встречающей ее, ни одна рука не взметнулась в приветствии. Один лишь Пуемре вышел ей навстречу.

— Госпожа, — холодно начал свою речь верховный жрец, — в те времена, когда ты отправлялась в экспедицию, все сердца были на твоей стороне, все горы и равнины были твоими, ибо Амон возлюбил тебя как свою дочь. Но Сет красноглазый вложил в твое сердце зло, к гордости ибиса пристала вероломность кошки, к доброте гуся — коварство змеи. И подобно змее, губящей персиковое дерево, замыслила ты погубить Исиду, мать юного фараона. Ты приказала изгнать ее в пустыню, привязав к спине осла, как женщину, нарушившую супружескую верность, хотя совесть Исиды была чиста. И вот твой народ отвернулся от тебя и признал Тутмоса своим фараоном.

— Я хочу говорить с Сененмутом! — игнорируя речь жреца, потребовала Хатшепсут.

— Сененмутом? — Первый пророк Амона покачал головой. — Когда Сененмут узнал о смерти своего сына Амсета, который отправился на поиски Исиды вместе с другом, он бесследно пропал, не сказав слова прощания. Одни говорят, будто он прыгнул в воды Нила, чтобы быть рядом с сыном. Другие утверждают, что боги призвали его к себе, дабы служил он им своим искусством, — так прекрасен храм, который Сененмут построил в твою честь.

На лбу Хатшепсут набухла синяя жила, толстая, как червь, грозно сверкнули ее глаза, а пальцы сжались в кулаки, и левый мерцал кроваво-красным светом.

— Бросьте в волны всех зверей, которых мы привезли египтянам из страны Пунт, порубите всю ценную древесину, а остальные сокровища разбейте на тысячи кусков! — срывающимся от гнева голосом крикнула она своим людям.

Но на этот раз команда не послушалась ее. Царица-фараон поняла, что время ее кончилось. И глянула Хатшепсут на кровавый алмаз, который преподнес ей в подарок Пареху, царь карликов, и сорвала его с пальца, и закинула далеко в Великую реку, и ушла. И брела она долго вверх по Нилу, пока силы не оставили ее.

А Пуемре исполнил последнюю волю Сененмута и проследил, чтобы на стенах храмового зала, по рассказам нубийца Нехси, были изображены картины экспедиции в страну Пунт. И Пареху, царь карликов, и его толстая жена Ати запечатлены среди других. И только Хатшепсут там не найти.

Юный Тутмос вошел в историю под именем фараона Тутмоса III. В результате семнадцати завоевательных походов египетское царство простерлось до Сирии, Вавилонии и Нубии. Картуши с именем фараона Хатшепсут и все ее изображения в храмах и на обелисках Тутмос приказал уничтожить. Хотя при жизни царицы ей были построены две усыпальницы, ни в одной из них она не погребена. На рубеже XX века французский археолог, раскапывая гробницы фараонов, обнаружил в одной из них дюжину мумий, и среди них мумию женщины. Длинные темные волосы доставали до талии. Гордый профиль имел сходство с теми немногими статуями, что остались от Хатшепсут.

Филипп Ванденберг Вторая гробница

Предисловие

Таинственная древнеегипетская цивилизация напоминает великолепный саркофаг, наполненный загадками и оттого еще более привлекательный для многих поколений обывателей, ученых и людей искусства. Многочисленные раскопки и исследования часто приносят непредсказуемые результаты, круто изменяют судьбы причастных к ним людей.

Герои нового романа Филиппа Ванденберга – археологи, которые в начале XX века отправляются в Египет на поиски неизведанного и бесценного. Среди них – Говард Картер, юноша, которому суждено стать знаменитым на весь мир.

Говард Картер – человек, всю жизнь посвятивший поискам гробницы Тутанхамона. Под пером Ванденберга, которого критики называют «немецким Дэном Брауном», белые пятна биографии выдающегося египтолога превращаются в одну из красивейших любовных историй.

Во всех своих женщинах он искал лишь ее – мисс Джонс, свой идеал. В один печальный день красивая молодая женщина сказала шестнадцатилетнему Говарду, что у их любви нет будущего. Как же часто, выбирая недоступную для него женщину, он будет вынужден повторять эту фразу…

С чего все начиналось? Мисс Джонс приехала в маленький городок Сваффхем, чтобы преподавать в школе для девочек. И каково же было ее удивление, когда за одной из парт она обнаружила тощего паренька! Мальчик учился там из-за бедности и едва ли мог рассчитывать на нечто большее, чем стать профессиональным «собакописцем», как называли его талант художника сверстники. Сам же он видел себя великим изобретателем… Мисс Джонс предоставила в полное его распоряжение библиотеку – внезапно обрушившееся на нее наследство. Однажды учительница и ученик вошли в потайную комнату, скрывавшуюся за этой библиотекой. В этом хранилище древностей вспыхнула страсть Говарда к археологии и… к мисс Джонс!

Выдержит ли недозволенное чувство испытание расстоянием? Сначала Картер переезжает в Дидлингтон-холл, где работает рисовальщиком у богатого коллекционера, лорда Амхерста, впоследствии отправляется в Египет на раскопки. Мисс Джонс не хочет погубить его будущее, поэтому решается на обман…

Убежденный в ее скором замужестве, Говард отправляется навстречу своей судьбе, а его любимая навсегда останется «мисс». Даже когда финансирование экспедиции прекратилось, он предпочел остаться в Египте. Ведь у него была мечта – открыть гробницу фараона Тутанхамона. Долина царей не всем открывает свои тайны, но Картер, казалось, был избран, чтобы потревожить покой наместника Ра. Лишь спустя годы тщетных поисков – долгожданное вскрытие гробницы!…

К этой теме Филипп Ванденберг уже обращался в «Тайне проклятия фараонов» (КСД, 2007) – научно-популярной книге, которая принесла ему невиданный успех. Но автор не мог удовлетвориться, завладев лишь умами своих читателей, ему нужны были их сердца… Так увидели свет его исторические романы, которые теперь переведены более чем на 30 языков мира и раскупаются многомиллионными тиражами!

Книга, которую вы держите в руках, заставит вас поверить в Говарда Картера, как верили в него три его женщины, поверить в первую любовь, которая может длиться всю жизнь. В этом весь Ванденберг: пишет с вдохновением, читается запоем…

15 марта 1939 года

И конечно же, когда она ехала в Сохо, всю дорогу лил дождь.

– Здесь всегда так в это время года! – извиняясь, сказал таксист и бросил беглый взгляд через стекло на пассажирку, сидевшую сзади. Это была ухоженная пожилая дама, по виду состоятельная, но небогатая, как раз такая, от которой можно ожидать приличных чаевых. Богатые люди скупятся на чаевые, это таксист знал давно, его после двадцати лет за баранкой вряд ли можно было чем-то удивить.

– Время года не играет никакой роли! – возразила пассажирка шоферу. – В Ноттинг-Хилле [105] погода куда лучше. Должно быть, причина в самом Сохо [106].

– Вы не любите Сохо, мадам? – весело спросил шофер.

– Ну отчего же мне не любить Сохо?! – возмутилась пожилая дама. – Я просто считаю, что в Сохо дожди идут чаще, чем где бы то ни было.

Таксист больше не задавал вопросов, а его пассажирка посвятила себя разглядыванию больших разноцветных афиш театров и синематографа. В кинотеатре на Лестер-сквер шел фильм «Сын Франкенштейна», в главной роли был Борис Карлофф. В театре «Хеймаркет» давали «Планы на жизнь» с Рексом Харрисоном и Дианой Виньяр, а напротив гостиницы «Рэджент Палэс», в театре на площади Пикадилли, в спектакле «Француз без слез» блистали Макензи Уорд и Эйлин Пил.

Как всегда вечером, у площади Пикадилли были пробки, но шофер ловко объезжал их по боковым улочкам. И вот совершенно неожиданно для пожилой дамы такси остановилось у входа в отель.

– Гостиница «Ритц», мадам, – радостно сообщил таксист, – с вас пять шиллингов!

Он не ошибся – женщина протянула ему шесть шиллингов и вышла только после того, как портье в красной ливрее услужливо открыл дверь автомобиля.

Она чувствовала себя неуверенно в холле гостиницы и, не пытаясь скрыть этого, легкими кивками отвечала на проявление любезности персонала. Наконец она решительно направилась к аристократического вида мужчине, одетому в черный фрак. Он стоял, сцепив руки за спиной, и приветливо улыбался. Редкие седые волосы на продолговатой голове были напомажены и прилизаны. Было хорошо видно, что ему уже за пятьдесят, но, несмотря на это, дама обратилась именно к нему:

– Молодой человек, проводите меня в кафе-кондитерскую. Выражение «молодой человек» она употребляла как обращение ко всем мужчинам не старше себя.

– В кафе-кондитерскую, конечно, мадам! – услужливо ответил он, сделав рукой приглашающий жест.

– Только помедленнее! – решительно заявила посетительница и уперлась в ковер своей тростью. Ее лицо со следами увядающей красоты и особенный шарм, присущий пожилым дамам, привлекали взгляды окружающих. На женщине была старомодная шляпа, придававшая ей вид некоторой неприступности, и приталенный зеленый костюм с юбкой до щиколоток. В холле светского отеля она выглядела, без сомнения, немодно.

Над входом в кафе висела полированная вывеска из латуни. Вдруг стеклянные двери распахнулись и навстречу вышел метрдотель в визитке, с речной жемчужиной на пластроне. Было бы достойно упомянуть лишь о его физиономии, серьезной и строгой, которую можно было сравнить разве что с лицами консерваторов в парламенте.

– Молодой человек, – обратилась она к нему, прежде чем важный официант успел произнести хоть слово, – я договорилась встретиться здесь с леди Эвелин Бешам. Наверное, я пришла слишком рано?

Вопреки всем ожиданиям лицо метрдотеля просияло улыбкой. И в приступе восхищения, которого от него едва ли можно было ожидать, он ответил:

– О нет, мадам! Дамы уже собрались. Извольте пройти со мной.

В кондитерской в рассеянном свете ламп под абажурами из желтой овечьей кожи блестела темная мебель. Из-за стола навстречу ей поднялась дама: это была леди Эвелин. Серый двубортный костюм в мелкую светлую полоску, женская шляпка-котелок с полями, низко опущенными на лицо, и макияж пастельных тонов придавали леди Эвелин необычайную моложавость.

– Миссис Джонс! – радостно воскликнула она, простерши к ней руки. – Как славно, что вы пришли!

– Мисс Джонс, миледи! – резко поправила ее пожилая дама. – Мисс Джонс. Я никогда не была замужем, не придаю большого значения моему возрасту и не люблю притворяться. Так что называйте меня мисс Джонс.

Когда обе женщины стали рядом, в глаза бросилось то, что леди на голову ниже мисс Джонс. Но в действительности дело было вовсе не в мисс Джонс, просто леди Эвелин от природы была низкого роста.

Леди Эвелин подвела мисс Джонс к столику, стоявшему в углу. Там уже сидела Филлис Уокер, лет ей было ровно вдвое меньше, чем мисс Джонс. Выглядела она довольно привлекательно, но, несмотря на это, была одета на манер денди: в серые брюки и тесный жакет. На голове – берет, из-под которого выбивались темные локоны, приклеенные ко лбу блестящим гелем. Если для Сохо такой вид был обычным, то в отеле «Ритц» – зрелище, несомненно, неординарное. Десять дней назад все эти женщины присутствовали на церемонии странных похорон на кладбище в Патни [107]. Они не могли не заметить друг друга, ведь там было всего восемь скорбящих, включая викария. И все это несмотря на солидный некролог в «Таймс» о печальной кончине известнейшего в мире археолога – Говарда Картера.

Именно леди Эвелин Бешам предложила встретиться за чаем в отеле «Ритц». Причиной послужило незначительное событие, происшедшее с ней буквально у гроба: во время прощания на кладбище в Патни леди Эвелин обернулась и заметила, что за ними наблюдает какой-то бродяга (в это время они ютятся на теплых станциях лондонской подземки). Мужчина быстро подошел к могиле, на мгновение задержался, бросил вниз маленький сверток и поковылял прочь.

На вопрос, что бы могло значить такое странное поведение, никто в тот момент ответить не смог. Лишь Филлис Уокер этот бродяга показался знакомым. Она припомнила человека, который сыграл в жизни Картера двоякую роль.

Эта фраза возбудила любопытство двух других женщин: они были уверены, что о Картере им все известно. Потому-то они и договорились встретиться за чаем в отеле «Ритц» сегодня – 15 марта 1939 года.

Но разговор не клеился, возможно, из-за разницы в возрасте или положения в обществе. К тому же они едва знали друг друга, хотя имя Картера так или иначе их связывало. Для начала нужно было преодолеть эту неловкость.

– Как вы думаете, дорогие дамы, – начала леди Эвелин, чтобы прервать тягостное молчание, – будет ли война?

Филлис пожала плечами. Она ничего не знала об этом. А вот мисс Джонс разгорячилась.

– Газеты пестрят статьями об учениях флота, проходящих в Атлантике, и перегруппировке войск по всей Европе, – заговорила она. – Король и королева каждый день посещают какой-нибудь авиазавод: сегодня в Бирмингеме, завтра в Рочестере. Недавно прочитала, что необходимо заластись продовольствием на два месяца. Миледи, дело точно идет к войне!

– Я тоже так думаю, мадам, – заявила леди Эвелин. – Я была еще ребенком, когда началась последняя война. Мой отец, лорд Карнарвон, придерживался мнения, что я должна больше заниматься музыкой и искусством и не лезть в политику. Но я хорошо помню, что причины, из-за которых разразилась та война были точь-в-точь как сегодняшние.

– Говард был человеком вне политики, – заметила Филлис тем самым направив разговор в желаемое русло.

– Это все потому, что он не любил межпартийных дрязг! – запротестовала леди. – Говард был одиноким человеком. Даже в своих политических взглядах.

Мисс Джонс опустила глаза.

– Не забывайте: я ведь когда-то была молода, мисс Уокер. Это с годами нас все больше одолевают заботы о собственной персоне и мы становимся мелочными.

– Простите, мадам, я не хотела сказать ничего дурного. Я полагала, что Говард мне все рассказал. Когда он говорил о своей молодости, то упоминал лишь одно имя и утверждал, что эта женщина – любовь всей его жизни.

– Да, я могу подтвердить это, – добавила мисс Эвелин. – Когда мы в первый раз заговорили о любви, Говард сказал, что воспоминания все еще обуревают его. И тогда он назвал имя.

– Чье имя? – уже не так самоуверенно поинтересовалась мисс Джонс.

– Сара! – ответила леди Эвелин.

– Да, точно, Сара! – подтвердила Филлис.

– Меня зовут Сара. Сара Джонс. – На губах пожилой женщины промелькнула гордая улыбка, потом она смущенно потупилавзор и произнесла: – Да, я признаю, наши отношения были несколько необычны. Но могу сказать, что они не были ошибкой. В течение нескольких месяцев меня можно было назвать счастливейшим человеком на земле. Другим людям нужно прожить полжизни, чтобы узнать, каково настоящее счастье…

На какое-то мгновение показалось, что время в кондитерской остановилось. Филлис и леди Эвелин были убеждены, что именно они играли решающую роль в жизни Картера, но теперь осознали, что перед ними серьезная конкурентка. Любопытство не давало покоя. Хотелось заглянуть в прошлое Картера, ведь археолог познакомился с ними, будучи уже в зрелом возрасте.

А Сара Джонс горела желанием узнать подробности и обстоятельства, которые привели Картера к успеху. Она год за годом собирала вырезки из газет, в которых говорилось о нем, и любовно вклеивала статьи в альбом. Мисс Джонс так часто перечитывала их со слезами на глазах, что в конце концов заучила наизусть. И нередко дама говорила сама себе вслух: «Сара, какая же ты дура».

Она нашла в себе мужество прийти на похороны, прочитав сообщение в «Таймc». Оно заканчивалось словами «he was unmarried» – он не был женат. Это, конечно, ничего не значило. Или все же значило? Теперь и она надеялась узнать все подробности.

Чем дольше говорили Сара Джонс, леди Эвелин и Филлис Уокер, тем больше недоверия возникало между ними. Чем больше они узнавали друг о друге, тем лучше понимали, что сама судьба свела их вместе.

Три женщины за разговором совсем позабыли о времени. И когда кто-нибудь из них рассказывал о своем прошлом, казалось, что вновь оживал человек, которого называли «Король Луксора».

Книга первая

Глава 1

Тогда, на рубеже веков, добраться из Ипсвича, что в Восточном Саффолке, в Сваффхем можно было только при наличии в запасе не менее чем полдня и крепких нервов.

– Норвич, пересадка для пассажиров в Кингс-Линн! – строго сказал ей билетный кассир. – Поторопитесь, стоянка всего десять минут!

Вопреки всем ожиданиям Сара Джонс справилась с этим заданием и успела на поезд в Сваффхем, что, как мы узнаем позже, было связано с определенными трудностями. Теперь она сидела одна в купе и смотрела в окно, любуясь равнинным ландшафтом. Кое-где виднелись каменные стены, темные межи на лугах указывали на границы земельных участков.

Наступила весна. Все покрылось зеленью, разумеется, не такой зеленой, как в Сассексе, где родной дом и самая зеленая зелень на свете, но все же более насыщенной по цвету, чем в Однисе близ Ипсвича.

Сара Джонс была родом из Ипсвича. Ее отец работал в порту, таскал мешки с зерном. Мать умерла при родах, и если бы Сару не взяла к себе соседка, то девочка наверняка оказалась бы в приюте для сирот в Сент-Албансе или еще где-нибудь.

Сара была очень смышленой, но на дорогую гимназию, где учились дети торговцев сахаром и углем, хозяев складов и, судовладельцев, просто не было денег.

Саре пришлось долго донимать отца, пока тот не отдал ее в школу для девочек в Крайстчерче. Такие же девочки, как Сара, учились там писать, читать, считать и даже шить.

После окончания школы Сара обучалась еще год и сама стала учительницей в школе для девочек. Но тут с ее отцом произошел несчастный случай, и он погиб. Портовый кран перевернулся и раздавил его. С того момента Саре казалось, что в Ипсвиче ее преследуют несчастья, и она решила покинуть этот город. Сара пожаловалась на свою судьбу священнику, который служил мессу по ее отцу, и тот одобрил намерение девушки покинуть Ипсвич. Он даже пообещал, что поможет найти место учительницы. В Сваффхеме, в графстве Норфолк, как раз была вакансия в школе для девочек. Священник разрешил Саре сослаться на него.

Все богатство, которое у нее было, вполне уместилось в обтянутом парусиной дорожном чемодане, который ее мать принесла с собой в качестве приданого и который теперь стоял перед Сарой на деревянной лавке. Чемодан был особенный, очень большой и отличался от всего остального багажа; у него не было ручки посередине, поскольку никто не смог бы поднять его в одиночку, и нести его можно было только вдвоем, взявшись за ручки, расположенные по бокам.

К счастью, на вокзале в Норвиче было полно народу, и изящной девушке не пришлось долго ждать помощи от джентльменов, которые донесли ее багаж к поезду, отправлявшемуся в Сваффхем.

Теперь Сара с надеждой ехала к своему будущему, останавливаясь на многочисленных платформах и вокзалах. Выглядели они все одинаково: здания из красного обожженного кирпича, большие или такие маленькие, что состояли лишь из зала. Через полтора часа Сара прибыла на место. Начальник станции, объявлявший остановку, даже помог вытащить ее громоздкий багаж из вагона.

Каждому знакомо ощущение, когда прибываешь в совершенно чужой город. Это либо радостное предвкушение, либо предчувствие неприятностей. Что касается Сары – она была единственным пассажиром, который сошел на этой станции, – то у нее предчувствие неприятностей явно преобладало над радостным предвкушением. Итак, девушка стояла перед зданием вокзала, рядом с ней – большущий чемодан, который она просто не могла сама поднять, а вокруг – ни единой живой души. Казалось, город вымер, не было никого, кроме кудахтающих кур.

Там, откуда она приехала, на станции продавцы газет выкрикивали бы новости, а извозчики дрались бы за лучшие места и, без сомнения, было бы достаточно носильщиков. Но всего этого в Сваффхеме и в помине не было! Если бы сейчас пришел поезд, который следовал в Ипсвич, она не раздумывая уехала бы обратно. Но и поезда не было.

Бледное весеннее солнце клонилось к горизонту, когда на противоположной стороне улицы показался рослый парень. Темноволосый юноша с бледным лицом нес в левой руке сачок для ловли бабочек, а на правом плече у него болталась ботанизирка. Он шел широким шагом, что придавало его походке некоторую чудаковатость, смотрел прямо перед собой и, не замечая Сары, собирался пройти мимо.

– Эй, там! – беспомощно и безнадежно крикнула Сара. – Эй, ты не мог бы мне помочь? Тебе ведь это ничего не будет стоить!

Парень остановился, смерил взглядом незнакомую девушку, потом перешел улицу и, не говоря ни слова, взял чемодан за правую ручку. Сара, ухватилась за левую. Так, даже не поинтересовавшись, куда следует тащить этот чемодан, юноша пошел рядом с ней, пока Сара не нарушила неловкое молчание и не обратилась к нему:

– А тебе разве не любопытно, куда мне нужно идти?

Парень, который смотрел все время вперед, ухмыльнулся и, не глядя на незнакомку, ответил тонким голосом, растягивая гласные, что было необычно для Норфолка:

– Куда же вам идти, мисс, как не к мистеру Хейзлфорду на рыночную площадь! Ему принадлежит гостиница «Джордж коммершиал хотэл», другой не сыщете в округе.

Саре было тяжело поспевать за широким шагом юноши, к тому же она не могла незаметно взглянуть на него со стороны. В ее памяти осталась лишь приметная, в форме вытянутого треугольника, голова, длинноватый нос и острый подбородок. Несмотря на его рост, он явно не был силен, поэтому возраст молодого человека она затруднялась определить.

– А в Сваффхеме все такие разговорчивые? – спросила Сара после того, как они опять некоторое время прошли молча.

Парень улыбнулся и впервые взглянул Саре Джонс прямо в лицо.

– Знаете, мисс, вы должны с этим смириться, – произнес он. – В Сваффхеме любой, кто говорит больше пяти предложений, считается болтуном. Откуда вы приехали, мисс?

– Из Ипсвича, – коротко ответила Сара.

Парень тихо присвистнул сквозь зубы, что Сара восприняла как знак удивления. Но, возможно, она и ошиблась, потому что в следующий момент ее спутник сказал:

– Лондон. Я из Лондона. Район Бромптон, может, слышали.

– Нет, – раздраженно ответила Сара, – я никогда не была в Лондоне. Лишь однажды ездила в Сассекс. Вы думаете, я много потеряла?

– Хм… – Юноша склонил голову набок и снова замолчал. Вдали показалась неуклюжая колокольня с высокими окнами. На ней были часы, которые отбивали время.

– Церковь Святых Петра и Павла! – пояснил парень, заметив заинтересованный взгляд Сары. – И что же привело вас в Сваффхем, мисс?

У Сары не было оснований скрывать цель своего приезда. Она ответила, не раздумывая ни секунды, поскольку не догадывалась, какой эффект возымеет ее ответ:

– В местной школе для девочек есть место. Я учительница.

Едва она успела произнести эту фразу, как юноша бросил чемодан и пустился бежать в сторону, откуда они пришли, при этом не сказав ей ни слова. Сара не знала, что теперь и делать.

Из боковой улицы вышел сгорбленный человек. Сара не решилась заговорить с ним, он показался ей слишком слабым, чтобы тащить ее чемодан. Но старик подошел к ней, посмотрел снизу вверх и улыбнулся, показав две или три черные дырки вместо зубов.

– Куда это вы идете с таким шкафом, мисс? – спросил он с подчеркнутой вежливостью.

– Далеко ли еще до «Джордж коммершиал хотэл»? – ответила Сара вопросом на вопрос.

– Ах, вот оно что, – произнес беззубый старик и указал в сторону церкви. – Минут пять от силы.

– Не могли бы вы приглядеть за моим чемоданом? – спросила Сара. – Я бы прошла до гостиницы и прислала носильщика с тележкой.

Старик кивнул и снова махнул в сторону церкви.

Сара искала гостиницу дольше, чем ожидала, потому что та была не возле церкви, а с противоположной стороны, прямо у рыночной площади. Об этом ей сообщила местная прачка. Мистер Хейзлфорд, хозяин гостиницы, был весьма обходителен и тут же послал своего сына Оуэна с тележкой после того, как Сара описала ему место, где оставила чемодан.

Окна ее комнаты выходили на рыночную площадь. Можно было даже увидеть «баттер кросс» – павильон с куполом на семи колоннах, – а напротив стояла церковь Святых Петра и Павла. Комната была уютной и дешевой. Скоро принесли и чемодан Сары. Оуэн Хейзлфорд вернул ей пенни, который она передала, чтобы отблагодарить старика. Мальчик сказал, что никого не встретил возле чемодана.

Вначале Сара не обратила внимания на эту новость, но уже в следующее мгновение у нее появились страшные подозрения. Девушка взглянула на замок чемодана, и они полностью подтвердились: замок был сломан.

«Этого не может быть!» – пронеслось у нее в голове. Сара уже приготовилась прочитать молитву небесам, что было ей совершенно несвойственно. Она быстро открыла чемодан, окинула взглядом вещи и тут же заметила, что весь чемодан был перерыт. Сара вывалила все содержимое, отыскала свое пальто, ощупала его и проверила внутренний карман – он был пуст.

Обнаружив это, Сара была поражена до глубины души. Она стояла на коленях перед пустым чемоданом и, закрыв лицо руками, плакала, как ребенок. У Сары украли все ее сбережения: семьдесят шесть фунтов и пять шиллингов.

Хозяин, которому Сара все рассказала, позвал полицию. Но полицейские лишь обвинили Сару в легкомыслии и заявили, что надежды вернуть украденное практически нет.

В ту ночь в гостинице «Джордж коммершиал хотэл» Сара не смогла заснуть ни на минуту. И тогда у нее впервые закралась мысль добровольно расстаться с жизнью. Она во многом себе отказывала и экономила на всем, чтобы накопить эти небольшие сбережения. Теперь же она была одна, без денег и в чужом городе. Что теперь ожидает ее?


Стояла весна. На следующее утро, ясное и погожее, Сара отыскала школу для девочек – мрачное кирпичное здание с зарешеченными окнами и громадной деревянной дверью на входе. У трехэтажного здания было два крыла с множеством комнат; из них использовались лишь некоторые, потому что в школе было всего два класса по дюжине учениц в каждом. Когда занятий не было и здание стояло пустым, оно выглядело почти зловеще. Сара Джонс задавалась вопросом, сможет ли она здесь почувствовать себя как дома. Гертруда фон Шелль, директор школы, немка по происхождению, была похожа на королеву Викторию. Она тоже носила черное платье, а волосы зачесывала назад с пробором посередине. Гертруда не уступала королеве ни в возрасте, ни в выставленном напоказ ханжестве. Казалось, что в разговоре она не могла не упомянуть своего умершего мужа, барона фон Шел-ля. По ее словам, он делал все лучше, умнее, усерднее, чем кто бы то ни был, к тому же много путешествовал. После каждого произнесенного до конца предложения она крепко зажмуривалась и, чтобы придать высказыванию особую важность, заканчивала всегда словами: «Вы меня поняли?»

Такая манера говорить придавала Гертруде что-то прусское, властное, и Сара уже в первый день начала сомневаться, сможет ли она работать с этой женщиной. Тем более что директор при первой встрече рассказала Саре о ее шести предшественницах и о том, как долго они продержались в школе.

Потом баронесса – она любила, когда упоминали ее дворянский титул, – показала девушке комнату, ожидая, что Сара поселится здесь и будет оплачивать ее из своего жалованья. И что оставалось делать? Сара, конечно, согласилась.

Баронесса и Сара Джонс были единственными учительницами в сваффхемской школе для девочек. Служащие, ремесленники и торговцы отправляли сюда дочек, которым было от восьми до восемнадцати лет» чтобы те получили общее образование.

На следующий день Гертруда фон Шелль повела новую учительницу в старший класс. Сара начала вносить в журнал имена учениц, как вдруг остановилась. На последнем ряду в крайнем ученике справа она узнала того самого юношу, которого встретила у вокзала.

– Имя? – спросила она так же сдержанно, как и у девочек.

Юноша поднялся и приосанился.

– Говард Картер.

Сара Джонс чувствовала, что сейчас взгляды всех девочек направлены на нее. Они ожидали какой-то реакции. Паренек в школе для девочек. В этой необычной ситуации Сара произнесла фразу, о которой тотчас же пожалела:

– О, любимец женщин…

Девочки захихикали, прикрывая рты ладонями, а некоторые едва не засовывали головы под парты со смеху, чтобы не было видно их язвительных гримас. Сара беспомощно уставилась на юношу, а тот от стыда залился краской, но храбро смотрел на учительницу, словно желая сказать: «Ну что ж, хотела меня унизить и унизила, но я к этому привык».

Что ей было делать после такого промаха? Саре самой было нелегко скрыть свой стыд, потому что она тут же поняла: в таком возрасте ни один мальчик добровольно не будет ходить в школу для девочек.

Сара без труда могла представить, как он ненавидел ее в эту минуту.

– Я не это имела в виду, Картер! – сказала она, извиняясь. Говард никак не отреагировал.

После занятий мисс Джонс решила осведомиться у баронессы, почему та не предупредила о юноше, обучавшемся в школе для девочек. И объяснить, что из-за неожиданной конфронтации Сара оказалась в щекотливом положении.

Гертруда фон Шелль так глубоко вздохнула, что стала походить на лягушку. Наконец она ответила тихим и дрожащим голосом:

– Мисс Джонс, вы не имеете права критиковать меня. Если вы чувствуете, что не доросли до того, чтобы воспитывать детей, прошу вас немедленно сообщить об этом, и я найду другого учителя. Вы меня поняли, мисс Джонс?

– Я просто была поражена, – беспомощно залепетала Сара, – я не ожидала увидеть мальчика в классе для девочек. Собственно, мое удивление и послужило поводом к замечанию, о котором я теперь вынуждена сожалеть. Вы должны понять меня!

– Я ничего не должна понимать! – резко возразила баронесса. – Я вижу, что вы не прошли испытания, мисс Джонс. Вот что я вам скажу: можете забрать свои документы. Вы меня поняли?

В этот момент Сара хотела бросить классный журнал под ноги властной старухе и ответить: «Не стоит, я уйду сама». Но потом она вспомнила, в каком положении находится. Сара осталась без гроша, и для нее сейчас был дорог каждый пенни, а баронесса платила неплохое жалованье. Поэтому Сара сдержалась и проглотила обиду, хотя она никогда до этого так скверно не чувствовала себя.

Через несколько дней Саре стало ясно, насколько тяжело приходилось юному Картеру в классе для девочек. И не потому, что его дразнили или подшучивали над ним, – он просто был выше этого. Нет. Девочки не обращали на него никакого внимания, даже когда Говард сам предпринимал попытки заговорить с ними.

С другой стороны, Сара заметила, что Картер избегает встречаться с ней. Казалось, Говард чувствовал, что она хотела поговорить с ним на тему, которая выходит за рамки отношений учитель – ученик.

Возможность появилась неожиданно. В первые апрельские деньки, теплые и солнечные, Сара Джонс отправилась посмотреть окрестности, в которые ее забросила судьба.

В трех милях от Сваффхема, у дороги на Фейкнхэм, лежали руины старого Касл-Акра. Полуразрушенный монастырь был построен в эпоху норманнов. Местные жители уточняли, однако, что замок был возведен на фундаменте римской крепости.

Саре казалось, будто древние руины сошли со старых пейзажей Уильяма Тернера. Она остановилась в восхищении. Затем она отправилась дальше, чтобы взглянуть на то, что скрывалось за этими таинственными стенами. Ничто не шевелилось, лишь со стен доносился пронзительный птичий щебет. Сара любовалась узким высоким окном, когда вдруг услышала быстро приближающиеся шаги. Испугавшись, девушка хотела подыскать надежный выступ, чтобы спрятаться за ним, но не успела. Из-за стены показался человек, который бросился на землю, как будто собирался схватить какое-то проворное животное.

Сара Джонс узнала молодого Картера, тот лежал животом на поросшей травой земле со сложенными лодочкой ладонями. Осторожно подняв с земли что-то живое, он наконец-то заметил Сару.

– О, мисс Джонс! – дружелюбно закричал он и подошел к ней со все так же сложенными ладонями. Юноша указал подбородком на руки и гордо произнес: – Я поймал ящерицу. Хотите взглянуть?

Мисс Джонс резко замотала головой.

– Не стоит. Говорят, ящерицы отбрасывают хвост, как только к ним кто-то прикасается.

– Это не так, мисс Джонс! – разгорячился Говард. – Саламандра отбрасывает хвост, когда чувствует опасность, исходящую от человека. Ящерица так не делает. Вот, смотрите!

Юный Картер осторожно приоткрыл ладони, и Сара увидела ящерицу. Но, прежде чем оба успели убедиться, что зеленая рептилия невредима, ящерица выскользнула в щель между ладонями, плюхнулась на землю и исчезла в одной из бесчисленных трещин в стене. Никаких сомнений в том, что ящерица тащила за собой невредимый хвост, не было.

– Мне жаль, Говард, – извинилась Сара.

– Я поймаю себе еще одну. – Говард махнул рукой. – Этот экземпляр для меня был слишком мал.

Сара на секунду задумалась о том, что же Картер собирался делать с животным, – для мальчишеских выходок он был уже слишком взрослый. Она не успела задать вопрос, потому что Картер сказал:

– Вам, конечно же, интересно узнать, зачем я ловлю ящериц, мисс Джонс. Погодите!

Не дожидаясь ответа, Говард исчез за стеной. Когда юноша вернулся, у него в руках был альбом для эскизов.

– Я вам скажу: растения и животные – моя страсть!

В его альбоме для эскизов была дюжина набросков кустов и цветов, птиц и бабочек.

– Как вам мои рисунки? – Говард с нетерпением посмотрел на нее.

Мисс Джонс не могла поверить, что этот юноша был тем самым рассеянным Говардом Картером, который сидел на последней парте в классе среди девочек.

Сара с любопытством рассматривала его улыбающееся лицо, счастливые глаза и долговязую фигуру. Сейчас он говорил раскованно, свободно, с лукавой улыбкой на губах. Сара не сводила с него задумчивого взгляда.

– Ну, скажите уже, как вы находите мои рисунки? – настойчиво повторил Говард.

– Хорошо. Даже очень хорошо! – растерянно пробормотала она. – Откуда у тебя такой талант?

Говард пожал плечами.

– От моего отца. Это у нас семейное.

– Он умер?

Юноша взял альбом у нее из рук.

– Разве я говорил это? – спросил он и наморщил лоб.

– Миссис фон Шелль намекнула мне. Она сказала, что две тетки взяли над тобой опекунство.

– Что ж, если миссис фон Шелль будет так угодно!…

– Разве это неправда?

Картер отвернулся, прошел несколько шагов к стене и крикнул так, что в руинах отозвалось эхо:

– Да, это неправда, мисс Джонс! – Говард остался стоять, потом повернулся и снова подошел к ней. – Мой отец живет в Лондоне. Равно как и моя мать. Она с утра до ночи декламирует Шекспира. Несмотря на то что у нее уже одиннадцать детей, она все еще мечтает стать знаменитой актрисой. Поэтому для всех одиннадцати у нее, конечно, не хватает времени.

– Я этого не знала, – извиняясь, ответила Сара.

– Откуда вам знать, мисс Джонс?! – с горечью произнес Картер и после секундной паузы добавил: – Но я не собираюсь жаловаться. Фанни и Кейт – сестры моего отца, они для меня словно вторые родители. Я ответил на все ваши вопросы? – Говард нервно сглотнул.

Сара Джонс не могла не заметить, что Говард страдает от ситуации, в которой оказался, но ей трудно было придумать что-либо, чтобы поддержать его. Когда она наконец осмелилась заговорить, ей вдруг стало ясно, что все слова прозвучат фальшиво. Сара вспомнила о своем прошлом.

– Нелегко расти без отца и матери… – заметила она.

Говард испытующе взглянул на нее, словно хотел проверить, была ли эта фраза просто отговоркой или все было сказано всерьез. И все же он ответил:

– Я не могу утверждать, что мой отец или мать действительно заботились обо мне. Я долго искал причины этому. Когда мне было двенадцать, я тайком прочитал журнал, купленный у торговца на улице, и в одной из историй узнал себя.

– Такую бульварщину нельзя читать детям! – воскликнула Сара с большим чувством возмущения, чем было на самом деле. – Что ты подразумеваешь под словами «узнал себя»?

На лице Говарда промелькнула застенчивая улыбка.

– Та история называлась «Королек» [108], в ней речь шла об одном маленьком мальчике из Мидлсекса, который чувствовал, что его не любят и не понимают. Его родители почти не заботились о нем, и он ушел жить на улицу. Этого мальчика звали Джон. Он тосковал, как пес, и спрашивал себя, почему родители отдают его то одной няньке, то другой, перевозят его из дома в дом. Он чувствовал себя как королек из сказки. От жены лавочника он однажды узнал, что его мать вообще не хотела иметь детей. Она всячески пыталась избавиться от него еще до рождения, даже прыгала с движущегося экипажа.

– Тебе не стоит читать такую литературу, Говард! – перебила его мисс Джонс. – Не в таком юном возрасте.

Но Картера было уже не остановить.

– Погодите, – горячо настаивал он, – послушайте, чем закончилась история.

И Сара вынуждена была слушать дальше.

– Джон не был особенно смышленым, но он обладал одним талантом, который удивлял других уличных мальчишек. Он ходил по железным водопроводным трубам в Мидлсексе и так научился балансировать, что все удивлялись. Когда в городе остановилась проездом группа канатоходцев, он спросил, сможет ли им пригодиться его талант. Без колебаний он взобрался на канат и прошел по нему с палкой-балансиром на уровне церковной колокольни. С этого дня Джон стал канатоходцем и объездил вместе с труппой всю Англию. И даже в Америке побывал…

– И ты тоже чувствуешь себя корольком?

Говард посмотрел на мисс Джонс, которая смерила его взглядом.

– Я был маленьким и слабым, скажу я вам. Все общественные школы отказались принять меня. Вот поэтому-то я в этой школе. И надо сказать, я очутился среди достаточно глупых девочек, которые только учат таблицу умножения и пытаются шить одежду. Я же стал взрослым за последние годы.

– Тебе плохо в этой школе?

Картер запоздало отвернулся.

– Я бы соврал, если бы попытался заверить вас, что мне нравится туда ходить. Но что мне остается делать?

– Неужели ты отказался от своей мечты стать знаменитым канатоходцем? Я думаю, что у тебя тоже большой талант!

– Вы имеете в виду это? – Говард пролистнул пальцами страницы своего альбома для эскизов. – Хватит ли этого, чтобы стать знаменитым?

– Ты должен в это верить! – настаивала Сара.

Картер пристально посмотрел на нее, но девушка не могла растолковать этот задумчивый взгляд.

Поднялся ветер, и Сара сказала, что собирается идти домой, пока не стало совсем холодно. Она спросила, не хочет ли Говард ее проводить.

Картер покачал головой и лишь пробормотал, что ему нужно поймать еще одну ящерицу. А для этого следует остаться одному.

На обратной дороге Саре в голову лезли странные мысли. Она чувствовала, что ее судьба и судьба мальчика как-то связаны. Хотя Сара была единственным ребенком в семье, это еще не значило, что жизнь у нее была лучше, чем у одиннадцатого. Она воспринимала себя как помеху другим людям, помеху одинокому отцу, помеху соседке, которая взяла Сару к себе и которую Сара вынуждена была благодарить за каждый пустяк, помеху в школе для девочек в Ипсвиче, где ей пришлось вымаливать постоянное место.

Что удивляло Сару Джонс, так это рассудительность, с которой юный Картер говорил о своей жизни. Жалость к себе и беспомощная злость, обычно присущие мальчикам такого возраста, казалось, были чужды Говарду. Да, он тоже прожил трудную жизнь. А Говарду было пятнадцать. И он был все еще ребенком, однако в его естестве Сара увидела для себя явное преимущество, которым и сама хотела бы обладать.

Глава 2

Для Сары потеря всех сбережений означала катастрофу, потому что она теперь вынуждена была идти на поводу у баронессы фон Шелль. Преподавание в школе для девочек давалось Саре нелегко. В Ипсвиче она привыкла к другому, а здесь девочки были упрямы, своенравны и совершенно не проявляли интереса к учебе.

Как только закончились первые четыре недели работы, баронесса вызвала Сару Джонс к себе в кабинет, который находился на самом верхнем этаже, в конце длинного коридора. На черной двустворчатой двери красовалась белая эмалированная табличка с надписью «Дирекция». С тех пор как Сара сюда приехала, она входила в эту комнату лишь однажды. Но, как и в первый раз, девушка вздрогнула при виде массивной черной мебели и тяжелых запыленных штор: казалось, эта комната пустовала несколько десятков лет.

Гертруда фон Шелль была неподвижна, как статуя из музея восковых фигур мадам Тюссо. Она сидела за чудовищно громадным столом с черными львиными ножками, который, вероятно, сделали еще при короле Георге (естественно, ІШ). Над головой баронессы висел ужасный портрет королевы Виктории в черной раме, такой массивной, что она, казалось, была вытесана из бревен.

Когда Сара подошла ближе, она заметила, что баронесса крайне взволнована. Лицо ее было пурпурно-красным, а на щеках проступили маленькие синие жилки.

– Садитесь, мисс Джонс! – произнесла баронесса властным тоном, с трудом скрывая свое волнение.

Сара присела на единственный стул перед письменным столом, как преступник в ожидании приговора.

Гертруда фон Шелль рылась в бумагах. Наконец она вытащила какой-то листок.

– Вы знаете, что это такое?… Это письмо одного отца, который жалуется на несоответствующее воспитание своей дочери. Может ли такое быть, мисс Джонс, что у вас слишком низкие требования для работы в школе?

«Слишком низкие требования?! – хотела вскричать Сара. – Вы посмотрите на мои рекомендации, они же безупречны. Что значит ваша школа для девочек по сравнению с такой же в Ипсвиче?» Но девушка лишь растерянно молчала.

Баронесса сжала кулак и ударила костяшками по тяжелой дубовой столешнице.

– Мистер МакАллен жалуется на уровень новой сотрудницы школы, – продолжила она. – Он пишет, что его дочерям нужна крепкая рука, а не ручка. Мистер МакАллен – один из самых значительных людей города, которые финансируют нашу школу, мисс Джонс. Вы осознаете, что будет, если он заберет своих дочерей из нашей школы и прекратит оказывать нам помощь? Тогда и я, и вы останетесь без работы. Вы меня поняли?

Сара благоразумно кивнула, хотя она и не видела причин для столь жесткой критики своей работы. В Ипсвиче ее только хвалили из-за открытой и дружелюбной манеры поведения с девочками. Она не использовала в преподавательской работе палки для битья.

Как и следовало ожидать, баронесса восприняла молчание Сары как признание вины. Да, она угрожала Саре выставить ее на улицу, чтобы та увидела, чего она стоит на самом деле.

– А теперь идите! – резко окончила разговор баронесса и махнула рукой в сторону двери.

Со слезами на глазах Сара Джонс поднялась по крутой лестнице в свою комнату. Всхлипывая, девушка повалилась на кровать. Ее руки дрожали от злости, а взгляд устремился в пустоту.

Когда Сара снова смогла трезво думать, пришло решение: она готова была уехать из Сваффхема куда глаза глядят. Туда, где можно было вдохнуть полной грудью, где не было атмосферы недоверия, зла и ненависти.

Но как ей было осуществить свой план?

Что же до Говарда Картера, то их встреча в стенах монастыря произвела больший эффект на мисс Джонс, чем на него, поскольку до нее у него уже были две другие учительницы. Правда, ни одна из них не вызвала у Говарда такого сильного впечатления как Сара. Школа для девочек – не то место, где уделялось внимание воспитанию чувств или характера.

Сердце Говарда, несомненно, смягчилось, но его ум отличался трезвостью. Он уже давно не видел свое будущее в розовом цвете. Как и его старшие братья Сэмюель, Вернет и Уильяме, Говард Картер хотел стать художником. О другой профессии он и не помышлял. Художники – это всегда одиночки, что вполне соответствовало его характеру.

Другие люди, страдая от одиночества, наверняка заскучали бы, если бы пришлось провести целый день наедине со своими мыслями на высоком берегу реки Нэр. Здесь можно было понаблюдать за громадными лягушками размером с кулак или, рисуя, погрузиться в размышления. Говард чувствовал, что его детство заканчивается и начинается взрослая жизнь.

Однажды отец Говарда Сэмюель в письме сообщил, что скоро приедет и для порядка поговорит с младшим сыном о будущем.

Дом Картеров стоял на Спорл-роуд, недалеко от Сваффхема и выглядел, как и тысячи других домов в этой местности. Уныло, скорее даже боязливо, как будто он прятался за зеленой изгородью, чтобы нельзя было заглянуть в окна без занавесок и узнать, чем занимаются домочадцы. Мать Говарда, Марта, урожденная Сэндс, дочь местного строителя, получила этот дом в приданое и здесь же родила одиннадцать детей, о чем Говард умалчивал. Он рассказывал всем, что он из Лондона, потому что первые годы своего детства Картер провел вместе с родителями именно там, в районе Бромптон – месте, где живут хорошие люди. Но там были глухие кварталы: маленькие домишки с приземистыми мастерскими и лавочками.

Фанни и Кейт, сестры отца, были похожи друг на друга как две капли воды. К его приезду они нарядились весьма празднично: длинные черные юбки и белые блузки с рюшами. Они сели по обе стороны камина и выглядели точно фарфоровые собачки из Челси или Стаффордшира, которых обычно ставили в холлах зажиточных домов. Ко всему прочему у них был очень серьезный вид, и Говард с трудом сдерживал смех, пока не увидел отца. Глядя на него, Говард поймал себя на мысли, что в душу закрадывается дурное предчувствие.

Его отец, бородатый мужчина с шевелящимися седыми волосами на голове, больше походил на преподавателя философии из Оксфордского университета, чем на вольного художника, рисующего портреты домашних любимцев. И конечно же, он был не настолько старым, насколько выглядел. Он встал перед Говардом, сцепив руки за спиной, словно хотел обрушить грозу на младшего отпрыска, но начал свою речь сдержанно:

– Мой дорогой сын Говард, неделю назад тебе исполнилось пятнадцать лет. Я использовал этот повод, чтобы поговорить о твоем будущем.

Фанни и Кейт, которые встретили своего брата с большим уважением, поддакивали, кивая, как две монашки на воскресной прогулке. Казалось, они заранее знали, о чем будет говорить Сэмюель Картер.

– В твоем возрасте, – продолжал отец, – еще не знаешь, какую дорогу нужно выбирать в будущем. Но факт остается фактом: я не смогу вечно содержать тебя. Наступили смутные времена. Наше правительство хочет отдать за бесценок остров Гельголанд немцам. Это распродажа Британской империи.

Сэмюель Картер словно сообщил нечто совсем ужасное, и Фанни с Кейт обреченно покачали головами.

После паузы он продолжил:

– Наверное, продать тем, у кого сейчас хорошо с деньгами. Я всех расспрашивал о подходящем месте для тебя, но все напрасно. Да, грубая рабочая сила нужна в Средней Англии: обрезчик внутренностей на лондонских скотобойнях за два шиллинга в неделю, грузчик в доках за один шиллинг и шесть пенсов. Но это все не для тебя, Говард! В конце концов я обратился с расспросами к родственникам. Гарольд, племянник твоей матери в Гарвиче, заведует таможенной конторой в порту. Он готов взять тебя посыльным за два шиллинга в неделю, с пропитанием и квартирой, конечно. Это, правда, немного, да и на первый взгляд для карьеры должность неподходящая, но Гарольд считает, что с годами ты сможешь дослужиться до заведующего конторой. Я пообещал, что после окончания учебного года ты приедешь к нему.

– Посыльным, – почти беззвучно повторил Говард. Эти слова будто парализовали его. Он не мог вскочить и запротестовать, хотя и был на это способен. Злость на властного отца достигла невероятных размеров. Посыльным за два шиллинга в неделю! В голове Говарда стучали слова: «Нет, нет, нет!»

– Я надеюсь, ты примешь мое решение, – добавил Сэмюель Картер. Эти слова прозвучали как извинение, потому что реакцию сына он не мог не заметить. – Ну, скажи что-нибудь!

Говард смотрел в окно. Он молчал. Казалось, на востоке поднимается заря. Вечером на востоке? Говард поднялся и открыл окно.

– Пожар! – взволнованно закричал он. – Что-то горит в Спорле! – Он бросился прочь из дома.

Деревня была в одной миле, но уже издалека Говард заметил дым, который поднимался от ряда домов. Мальчик бежал, сам не понимая, почему его так привлек огонь.

Чем ближе Говард подходил к пожару, тем чаще он встречал людей, которые кричали:

– Пожар!

– Горит! Горит!

В Спорле загорелась канатная мастерская – небольшой побеленный домик с крышей, которая, казалось, вот-вот раздавит его. Из-под крыши вырывались желтые и голубоватые языки пламени.

Говард завороженно наблюдал за ужасным спектаклем, видел людей, которые бесцельно бегали вокруг, крича и разыскивая пожарный насос. В нестройную какофонию криков вмешались колокола церкви Святых Петра и Павла. Пламя поднималось все выше и выше. И пока Картер с опаской наблюдал за происходящим, в чердачном окне лопнуло стекло.

Сначала Говард думал, что оно разлетелось на осколки от жара, но потом заметил там руки с каким-то предметом и лицо. Да, в дыму он различил очертания девочки, хватавшей широко открытым ртом воздух. Говард огляделся, но никто, кроме него, казалось, не замечал ее.

Молодой Картер не отличался особым мужеством, но в этой неожиданной ситуации проявил невиданную отвагу. И после того, как все закончилось, сам себе удивлялся.

Пока пожарные в касках готовили насос и брандспойт, Говард выхватил у мужчины с повязкой на глазу ведро с водой, облил себя и стремглав бросился в горящий дом, так что даже никто не успел его остановить.

Прошло несколько бесконечных секунд, прежде чем Говард смог сориентироваться. Повинуясь инстинкту, он прикрыл рот и нос мокрым рукавом. В едком дыму юноша сумел нащупать узкую лестницу, которая была прямо у входа и вела наверх. Он видел только смутные очертания, но приблизительно представлял путь. Говард добрался до лестничной площадки и, ставя одну ногу за другой, осторожно двинулся вперед. Неожиданно он ударился головой о стену и вынужден был расставить обе руки, чтобы идти дальше. Где-то здесь должна была сидеть девчонка. Говард начал задыхаться от дыма, как вдруг среди шипения и треска услышал хриплый кашель.

– Эй! – закричал он, нагнувшись. – Эй, где ты там?

Ответа не последовало.

Картер заметил, что чем ниже он пригибался к полу, тем меньше было дыма. И он пополз на четвереньках в направлении, откуда доносился кашель. Говард пытался запомнить путь, ведь ему предстояло еще вернуться обратно. Внезапно он наткнулся на какое-то препятствие. Говард пошарил рукой и через секунду понял: перед ним на полу лежала девочка. Похоже, она была без сознания.

Каким-то образом ему удалось схватить ее обеими руками, и он, с трудом поднявшись, потащил обмякшее тело к лестнице. Это требовало больших усилий, Картер начал задыхаться. У него было такое ощущение, будто его легкие вот-вот лопнут.

К тому времени огонь уже охватил перила на лестнице. Они дымились, распространяя удушливый чад. Глаза Говарда слезились от дыма, он потерял ориентацию. Еще немного – и он упал бы с лестницы. Однако каким-то чудом юноша все-таки удержался на ногах.

Он шел спиной вперед и тащил девочку за собой. Когда Говард спустился на четыре-пять ступеней, он решил взвалитьее на плечо, но в этот момент девочка пришла в сознание. В смертельном страхе она вцепилась в мокрую одежду Говарда и не отпускала до тех пор, пока оба, кашляя и отплевываясь, не добрались до выхода.

Выбиваясь из последних сил, Говард взял девочку на руки и выскочил наружу, где уже боролись с огнем с полдюжины мужчин. Мощная струя воды лилась из брандспойта на крышу, которую уже почти полностью охватило пламя. Со всех сторон бежали люди и что-то громко кричали, так что никто и не заметил, как в проеме горящего дома появился Говард с девочкой на руках.

Лишь крепкий парень из Сваффхема, который знал Картера в лицо, с криком бросился к нему, подхватил девочку и отнес подальше от горящего дома.

– Посмотрите, она жива! – вопил он.

Говард, хватая ртом воздух, перешел через дорогу и прислонился к стене дома, где силы окончательно оставили его. Он опустился на землю.

Когда Говард, совершенно обессиленный, оборванный и покрытый копотью, пришел на рассвете домой, отец уже уехал. Фанни и Кейт упрекали юношу в том, что не подобает глазеть на несчастье других людей. А деньги за испорченную одежду они намеревались вычесть из его содержания.

Дом канатчика Хэклтона спасти не удалось. Здание сгорело дотла, и это еще долгое время служило поводом для разговоров. Не только потому, что Хэклтон и его жена во время пожара были в двух милях от дома в Литл-Данхэме. Поговаривали, что в рыжеволосую жену канатчика вселился дьявол. Но больше всего людей взволновало чудесное спасение из горящего дома Джейн Хэклтон, дочки канатчика.

В газете об этом написали большую статью под заголовком «Роберт Спинк – герой из Спорла». В ней описывалось, как молодой Спинк, сын фабриканта из Сваффхема, спас девочку из огня.

Когда Говард узнал об этом, его охватила невероятная злость. Он не ожидал благодарности за свой поступок, не надеялся на общественное признание, но когда другой человек воспользовался этим случаем, чтобы прославиться, и выдал себя за спасителя девочки, – с этим Картер смириться не мог.

Если бы Говард Картер знал, что события той ночи повлияют на нею сто жизнь, он оставил бы все как есть. Но жизнь – странная штука, и никто не может сказать, куда заведет его дорога судьбы.

Кому Говард мог довериться?

Мисс Джонс, которой Картер потом рассказал эту историю, поняла его положение и дала совет: он должен был призвать Роберта Спинка к ответу, иначе эта вопиющая несправедливость будет тяготить его душу всю жизнь.

Сын фабриканта был хорошо известен в Сваффхеме своей заносчивостью и высокомерием, которые он проявлял по отношению к обычным людям, живущим в этом маленьком городке. И многие удивлялись, что именно он смог совершить отчаянно геройский поступок. Обычно Спинк только хвалился деньгами своего отца и латинскими поговорками, которым его научили в кембриджском колледже.

Говард выждал пару дней, чтобы потом встретиться с молодым Спинком.

Спинки жили в загородном доме на западной окраине города. Их земельный участок с громадными дубами и елями, ветви которых едва не доставали земли, больше походил на парк. От белого штакетника до входа в дом с колоннами вела широкая ухоженная дорога из щебня, которая должна была вызывать у посетителей благоговение перед достатком семьи.

На входе Говарда встретил дворецкий и подчеркнуто вежливо спросил, какова цель визита и кому следует об этом сообщить. Через несколько минут он вернулся и ответил, что, к сожалению, молодого господина нет дома, но можно передать для него сообщение.

Говард покачал головой и отвернулся. Он не поверил ни единому слову дворецкого. У ворот Картеру повстречался садовник. Говард спросил того, не знает ли он, куда ушел Роберт Спинк.

Садовник ответил, что Роберт только-только вышел из дома и не мог далеко уйти.

Картер сделал вид, будто уходит, но на самом деле он не собирался сдаваться. Говард незаметно перелез через стену, окружавшую поместье, и приблизился к дому со стороны террасы, где ему и попался Роберт Спинк.

Для обоих встреча стала неожиданностью. Они на секунду молча застыли друг перед другом: Роберт Спинк – крепкого сложения, полный сил парень, и Говард Картер – тощий, болезненного вида юноша. То, что произошло в следующее мгновение, не ожидал ни тот, ни другой: Картер размахнулся и влепил Спинку звонкую оплеуху.

Храбрость слабого Картера так поразила Спинка, что он даже не попытался защищаться и лишь смотрел на землю, как ребенок, которого уличили во лжи.

– Зачем ты это сделал? – глухо произнес Говард, в глазах которого горел гнев.

Тем временем Роберт отошел от шока и на его лице засияла циничная ухмылка.

– Сомневаешься, что я мог вытащить девчонку из горящего дома? – надменно произнес он.

– Тогда почему ты этого не сделал? – Голос Говарда стал громче.

– Нет, это сделал я! Ты можешь прочитать об этом во всех газетах.

– Ты же знаешь, что это вранье! Ты – жалкий лжец!

– Так утверждаешь только ты, Картер!

– Да, так утверждаю я.

– Тебе никто не поверит, слышишь! Никто!

Говард вытер ладонью лицо. Спинк был прав. Картеру действительно никто не поверит. И теперь, когда после пожара прошла уже неделя, – тем более.

С лица Спинка исчезла надменная улыбка.

– Я делаю тебе предложение, Картер. Ты получаешь от меня два соверена, и мы забываем об этом деле. Идет?

И прежде чем Говард успел ответить, прежде чем понял, сколь унизительным было предложение Спинка, тот уже отсчитал и бросил ему вруку два соверена. Спинк отвернулся, чтобы уйти, но потом остановился и ткнул указательным пальцем в сторону Картера.

– И позволь дать тебе один совет: никогда больше не пытайся поднять на меня руку! Никогда, понял?!

Идя к воротам, Говард ошарашенно смотрел на два соверена в своей руке. Два фунта – большие деньги для парня вроде него. Но в тот же момент в голову пришла мысль: «Неужели у тебя совсем нет гордости, Картер? Правда не продается!»

На полпути ему встретился садовник и дружелюбно улыбнулся.

Картер остановился, сунул ему в руку два соверена и сказал:

– Передай молодому господину: Картер не продается! Спинк не сможет купить меня!


Получив первую зарплату, которую Гертруда фон Шелль выплатила правильно и точно в срок, мисс Джонс отправилась к владельцу гостиницы «Джордж коммершиал хотэл», чтобы вернуть долг за номер.

Мистер Хейзлфорд, человек небольшого роста, но большой души, встретил ее с хитрой улыбкой и поинтересовался, привыкла ли Сара к Сваффхему и нашла ли полиция вора.

– Пока не привыкла, – с подчеркнутой любезностью ответила мисс Джонс, – нужно еще немного времени. А от полиции нет вестей вот уже две недели. Надеюсь, что они не прекратили поисков вора.

Хейзлфорд понимающе кивнул, потом откашлялся, будто хотел что-то сказать, но крикнул в коридор, который вел на задний двор:

– Оуэн, мисс Джонс пришла! – И, повернувшись к Саре, добавил: – Я не знаю, будет ли вам это интересно, мисс, но Оуэн видел кое-что странное. Но пусть он об этом расскажет сам.

Внешне Оуэн был полной противоположностью своего отца: длинный и неуклюжий, он производил не самое лучшее впечатление.

– Расскажи-ка мисс Джонс, что ты видел в тот день, – потребовал Хейзлфорд, когда Оуэн наконец явился.

– Ну да… – начал тот и смущенно уставился в пол гостиной. – Значит, дело было так. Уже смеркалось, когда я подошел к тому месту, которое вы описали. Никого не увидев возле чемодана, я, конечно, огляделся по сторонам. Потому как вы ведь ясно сказали, что старик должен был присмотреть за багажом.

– Ну и?… Говори уже! – Хейзлфорд-старший, изнывая от нетерпения, поторопил сына. – Что ты видел?

Оуэн пожал плечами.

– Мисс, мне, конечно, не очень хочется говорить о том, чего я не могу доказать. И я вообще не стал бы говорить, если бы подозрение не падало на меня. Но это был не я, поверьте мне, мисс!

Сара Джонс кивнула. Постепенно и она начала терять терпение.

– Значит, дело было так, – снова заговорил сын хозяина гостиницы. – Когда я посмотрел, где же мог быть этот старик, то заметил возле аптекарского дома, ярдах в пятидесяти, высокого худощавого парня. Я думаю, это был Картер.

– Говард Картер? – взволнованно переспросила мисс Джонс.

– Да, он самый! Но это не значит, что я хочу сказать, что деньги украл именно он. Поймите…

– А ты об этом сказал на допросе у полиции?

– Не совсем так, мисс Джонс, я только сейчас это припомнил. А тогда не придал этому большого значения.

– Но это может иметь как раз большое значение!

– Я понимаю. – Оуэн смущенно потупился. Его отец одобрительно кивнул.

Сара Джонс отсчитала свой долг и, положив деньги на стоику, быстро попрощалась и ушла из гостиницы.

По дороге домой она никак не могла успокоиться, в ее голов проносились безумные мысли. Неужели она ошиблась в юно Картере? Конечно, он был одиноким человеком, но Сара не могла смириться с мыслью, что Говард мог оказаться коварным вором. Почему же Оуэн Хейзлфорд до сих пор молчал об увиденном?

На следующий день Сара Джонс незаметно наблюдала за Картером. Мисс Джонс чувствовала себя не в своей тарелке при мысли, что Говард мог украсть все ее состояние, нажитое тяжелым трудом. При этом она припоминала их первую встречу. Сара не могла утверждать, что она каким-то образом намекнула парню о том, что сбережения лежат в тяжелом чемодане. Наконец она решила дать Говарду шанс и пойти ему навстречу, чтобы тот тайно вернул все деньги.

После занятий мисс Джонс велела Картеру остаться под предлогом, что он должен помочь ей повесить карту. Когда девочки вышли из класса, Говард подошел к ней. Он взглянул на мисс Джонс, слегка прищурившись, и самоуверенно, почти надменно сказал:

– Думаете, я не заметил, как вы все время смотрели на меня?

Картер был озлоблен. С тех пор как у него украли славу после спасения девочки из горящей канатной мастерской, он стал угрюмым, упрямым и язвительным. Казалось, его мягкий характер вдруг приобрел противоположные черты. Мисс Джонс в этой ситуации было трудно подобрать правильные слова. Наконец она произнесла:

– Да, у меня появились некоторые соображения насчет тебя, Говард. И я задалась вопросом: неужели я действительно могла так ошибаться в тебе?

– Я вас не понимаю! – беспомощно ответил Картер, не сводя глаз с мисс Джонс.

Она отвернулась, подошла к окну и взглянула на несуразную колокольню церкви Святых Петра и Павла.

– Ты же знаешь, что у меня по приезде в Сваффхем украли все мои сбережения, – произнесла Сара, стараясь не смотреть на Картера.

– Я знаю. Это плохо. Но у меня их нет!

Мисс Джонс обернулась.

– Но видели, что ты стоял недалеко от моего чемодана.

– Кто видел?

– Оуэн Хейзлфорд, когда забирал багаж.

Говард с болью ухмыльнулся:

– Молодой Хейзлфорд пропил последние мозги. Он не умеет ни читать, ни писать. И этому парню вы поверили?

Мисс Джонс подошла к Картеру.

– Но почему ты тогда убежал?

– Для меня это было мучительно.

– Что было мучительно?

– Вы сказали, что вы – новая учительница в школе для девочек, а для меня было мучительно сознаться, что я – ваш ученик. И я убежал. Наверное, это было глупо с моей стороны.

– И куда же ты убежал?

– Куда-куда! Просто убежал прочь. Но я наблюдал за вами издали.

– Значит, это правда, что Оуэн Хейзлфорд видел тебя.

Картер помедлил. Затем он с трудом произнес:

– Выходит, что так. Но я, поверьте, не приближался к вашему чемодану. Или вы серьезно думаете, что…

– Я вынуждена так думать. Ведь у тебя была такая возможность.

– Возможность? – вскричал Говард, будто его ударили ножом в грудь. – Вы считаете, что я вас обокрал, мисс Джонс? Тогда идите в полицию и заявите на меня! Скажите им, что в вашей школе учится опустившийся парень, которого выгнали из отчего дома, пансионер, который не знает, как он будет платить в ближайшие месяцы за свой пансион. Никто другой наверняка не мог украсть ваши деньги!

Сара Джонс услышала, как взбешенный Картер захлопнул за собой дверь. Она подошла к окну и увидела Говарда, который сломя голову бежал из школы в сторону рыночной площади.

Глава 3

Дважды в год рыночная площадь в Сваффхеме превращалась в Содом и Гоморру. Это всегда происходило весной и осенью. Спокойный рынок с павильоном заполняли лавки и палатки, паровые карусели и прочие аттракционы – и все это для гостей, съезжавшихся издалека (из Тетфорда, Кингс-Линн и Даунхэм-маркет), чтобы поразвлечься. Здесь были и воспитанные, редко появлявшиеся в Сваффхеме люди из огороженных заборами поместий, и всякий сброд – попрошайки и калеки, которых ярмарки притягивали как магнит. Нищих и бродяг отлавливали в эти дни больше, чем когда-либо.

Невидимым облаком расползался над площадью запах жареного мяса, миндальных пирогов и бренди. Вонь от блеющих коз и овец с выменем, похожим на большую сахарную голову, смешивалась с ароматом местных трав и пряностей из Индии. Торговцы во всеуслышание нахваливали свой товар. Скот, если в том была необходимость, предлагали забить на месте и тут же освежевать.

В палатках и под льняными тентами велась оживленная беседа. За шесть пенсов можно было своими глазами увидеть бычка с пятью ногами и познакомиться с самой толстой женщиной на земле, которая ест на завтрак битое стекло, будто бисквиты, и одним взмахом грудей может сбить взрослого мужчину с ног. У входа на ярмарку играл духовой орган, большой, как цирковой фургон, и так же ярко раскрашенный. Над ним красовалась полукруглая надпись: «Лучшее представление в мире». По бокам разнокалиберных серебристых труб органа стояли четыре полуодетые феи, вырезанные в натуральную величину из дерева. При этом их руки, словно по мановению волшебной палочки, били в барабан и треугольник, их стеклянные глаза на толстощеких яйцах беспрестанно бегали то влево, то вправо, причем вовсе не в такт помпезной музыке. Звучали в основном марши и польки. Девочки, еще никогда не видевшие движущихся статуй, закрывали лица ладонями и верещали, как в «мрачные ночи» [109].

Перед духовым органом, на круглом подиуме, который, как и барабан, был разрисован красными и синими ромбами, вещал респектабельный директор варьете, расхваливая достоинства и уникальность своего аттракциона. На нем были визитка и серый невысокий цилиндр, при этом его закрученные вверх усы энергично подрагивали.

– Леди и джентльмены! Самое сенсационное представление от Новосибирска до Аляски, от Шпицбергена до Огненной Земли! И даже в Америке, где, как известно, есть все, что можно только себе представить, газеты писали об этой программе: «Величайшее представление в мире». Мы даем гастроли только в крупнейших городах мира: в Лондоне, Нью-Йорке, Риме и Берлине, где публика искушена в искусстве. И только сегодня, благодаря исключительным и счастливым обстоятельствам, мы приехали в…

– Сваффхем! – радостно заорали ряды зевак.

– …сегодня мы в Сваффхеме, поскольку известно, что здесь нас ждет самая искушенная в искусстве публика, чем где бы то ни было в Соединенном Королевстве.

Зрители ликовали и хлопали в ладоши от удовольствия. А директор продолжал горланить:

– Подходите, подходите! Представление стоит минимум два шиллинга, но сегодня здесь, в… Сваффхеме, вы платите только шесть пенсов. Подходите! Такая возможность выпадает лишь раз в жизни! Подходите!

Эта речь возымела действие. И стар и млад толпились у входа с вывеской «Уезжайте с нами!», который вел в помещение, освещенное керосиновыми лампами. Каждый хотел увидеть сенсацию, о которой столько говорили, собственными глазами и быть в первых рядах. Среди них была и мисс Джонс в сопровождении Чарльза Чемберса, учителя музыки и органиста из церкви Святых Петра и Павла.

Это был приятный мужчина невысокого роста с кудрявыми седыми волосами. Сразу по приезде мисс Джонс в Сваффхем он начал за ней ухаживать: приносил цветы, приглашал на прогулки и отличался изысканными манерами, так что можно было подумать, что он родился в прошлом веке. Это впечатление усиливалось еще и оттого, что Чемберс носил старомодную одежду; над ним иногда посмеивались школьники, когда он приходил на урок музыки в кюлотах и бархатном сюртуке.

Чувства, которые Чарльз питал к мисс Джонс, были вполне искренними. Он также отмечал благосклонность избранницы к себе, но не ответные чувства. Саре было тяжело представить, что Чемберс способен любить женщину с таким же упоением, с каким он любил Гайдна и Генделя. Поэтому их разговоры часто шли о музыке, а не о чувствах, что вполне устраивало мисс Джонс, но не вносило в отношения любовной глубины.

Сара взяла с Чемберса обещание, что тот пойдет с ней на ярмарку, однако по его лицу поняла, что в таком окружении он чувствует себя не в своей тарелке.

– Вы хотите туда идти? – спросила Сара Джонс. – У вас на лбу написано, как вы от всего этого страдаете!

– С чего вы взяли! – возмутился Чарльз. – С вами любой выход в общество мне в радость.

Но, несмотря на эти слова, ему не удалось утаить правду.

Сара испытующе взглянула на Чарльза.

– Ну хорошо, дабы отдать должное правде, я действительно больше скучаю на ярмарках, чем веселюсь.

– Тогда давайте пойдем в другое место…

Она вдруг замерла. В каких-то семи метрах от них Сара заметила Оуэна Хейзлфорда и Роберта Спинка в сопровождении дочек МакАллена. Они разговаривали, энергично жестикулируя. Казалось, окружающие аттракционы совсем не интересуют их.

Сара потащила Чемберса за фургон.


– Что все это значит? – с любопытством спросил музыкант. – Вам неприятно, когда нас видят вместе?

– Нет же, поверьте мне, на это есть свои причины. – Сара выглядывала из-за фургона, стараясь не упустить из виду четырех молодых людей.

Чемберс склонил голову и возмущенно произнес:

– Конечно, я не имею никаких прав на вас, но все же думаю что вам не стоит меня стесняться!

– Нет, конечно нет! – успокоила чувствительного Чемберса Сара Джонс и положила руку ему на грудь. – Я объясню вам, почему мне приходится прятаться, тогда вы наверняка все поймете.

Этот мимолетный нежный жест вызвал у Чемберса столько восторга, что никакого объяснения ему уже не требовалось.

– Как я вам рассказывала, по приезде в Сваффхем у меня украли все сбережения. Вчера сын хозяина гостиницы, Оуэн Хейзлфорд, который забирал мой чемодан, рассказал, что возле моего багажа видел Говарда Картера.

– Неплохой намек! Я знаю этого парня. Он – одиночка, немного странный.

– Может быть. Я сначала тоже была убеждена, что это решающий довод. Но чем больше я об этом думаю, тем меньше во все это верю.

– Почему? Есть свидетель, который его видел…

– Да, он его видел, но ничего больше!

– И что заставляет вас сомневаться в показаниях молодого Хейзлфорда? Я вас не понимаю!

Сара взяла Чемберса за руку.

– Пойдемте! – По пути она продолжила говорить: – Вы не находите странным тот факт, что Оуэн Хейзлфорд на допросе сказал, что вообще никого из людей не видел? А несколько недель спустя вдруг вспомнил, что видел там Говарда Картера.

– Необычно, конечно, но вполне возможно! Вы же знаете, мисс Джонс, в головах этих мальчишек порой творятся невообразимые вещи. Однако растолкуйте мне, почему вы убегаете от молодого Хейзлфорда?

– Я не знала, что он дружит с Робертом Спинком. И я не хотела, чтобы он понял, что я об этом знаю. Я считала Оуэна остолопом – такому не место в окружении молодого Спинка, который выбирает себе подобных. Да вот, к примеру, дочерей МакАллена. Но Хейзлфорд? Я думаю, он видит в Оуэне идиота и рассчитывает, что тот может ему пригодиться, чтобы использовать его в своих целях.

– Вы думаете, Спинк хочет с помощью Хейзлфорда свалить всю вину на молодого Картера? Я вас прошу… У Спинка должна же быть какая-то причина?

Сара пожала плечами.

– Это просто догадка. Картер и Спинк ненавидят друг друга, и это началось с тех пор, как Спинк выдал себя за спасителя, хотя принял девочку из рук Картера лишь на пороге горящего дома.

– И вы верите Картеру?

– А почему бы мне ему не верить?

– Корыстолюбие, жажда славы, эгоизм – есть много причин, мисс Джонс.

– Конечно, этого исключить нельзя. Но все эти черты можно скорее приписать Спинку, нежели Картеру, не правда ли?

Чемберс остановился. Они уже далеко ушли от шумного рынка, но резкие звуки парового органа все еще доносились до них.

– Вам нравится молодой Картер, не так ли?

– Мне кажется, я поступила с ним несправедливо, когда сказала о свидетельстве Хейзлфорда.

– Ах, так вы ему рассказали? И как он на это отреагировал?

– Он убежал. Я думаю, он плакал.

– Это о многом говорит, – задумчиво произнес Чемберс. Он заметил у обочины дороги десятилетнего мальчика Сразу было видно, что тот скучает.

– Эй, поди-ка сюда! – окликнул его Чемберс.

Мальчик медленно и неохотно подошел.

– Почему ты не на ярмарке? – спросил его музыкант.

Мальчик скривился, сунул руки в карманы штанов, которые доходили ему до колен, вывернул их наружу и печально произнес:

– С чем я пойду, сэр?

Чемберс нагнулся к мальчику и прошептал на ухо:

– Ты можешь заработать сейчас шесть пенсов. Я ищу помощника органиста.

– Шесть пенсов, сэр? Я готов сделать все, что вы пожелаете. Что от меня требуется?

– Давить на меха органа в церкви Святых Петра и Павла.

– Будет сделано, сэр.

Чемберс повернулся к Саре Джонс.

– Я бы хотел спеть вам серенаду, если позволите. – Он сделал приглашающий жест в сторону церкви.

Сара зарделась.

– Серенаду на церковном органе? Вы заставляете меня краснеть!

– Я рад, если бы это было так. Пойдемте.

В церкви Сара села в последнем ряду, а Чемберс с мальчиком поднялись на хоры. Прежде чем начать, Чарльз перегнулся с хоров и тихо объявил:

– Отрывок из «La Traviata» Верди. «Ах, это чарующее колдовство любви».

Когда Чарльз закончил, в церкви стояла тишина. Он дал мальчику обещанные шесть пенсов, и тот убежал.

Спустившись вниз, Чемберс тщетно искал Сару Джонс. Место, где она сидела, было пустым.


Когда в понедельник снова начались занятия, Сара сразу заметила, что Говарда Картера нет. У нее было недоброе предчувствие, она упрекала себя, что рассказала Говарду о показаниях Хейзлфорда. После того как Сара увидела Спинка и Хейзлфорда вместе, она поняла, что Спинк ведет нечестную игру. Она просто не могла поверить в то, что юный Картер мог ее обокрасть.

Сара Джонс была рассеянна: она путалась, запиналась и через час отпустила девочек домой, сказавшись больной.

После этого Сара сразу же отправилась на Спорл-роуд, где жил Говард вместе со своими тетками. Она обнаружила Фанни и Кейт перед входом в дом. Они о чем-то так оживленно разговаривали, что могли поспорить с громким щебетанием птиц, мелькавших в кронах деревьев.

– Меня зовут мисс Джонс, я преподаю в школе для девочек. Где Говард? – еще издалека спросила Сара.

Фанни, старшая сестра, вышла навстречу незваной гостье. Судя по заплаканным глазам, разговор с сестрой был трудный.

– Я всегда говорила моему брату, что Говарда нельзя оставлять у опекунов. Говард – очень ранимый мальчик. Мы его лучше знаем. – Фанни призывно помахала Кейт: – Это учительница Говарда. Значит, это была она.

– Что значит «это была она»? – Сара пристально посмотрела на Фанни.

Та сделала знак сестре, и Кейт вынула из кармана широкой юбки свернутый листок, который затем протянула девушке.

– Он ушел, – объяснила Фанни, – записка лежала утром на кухонном столе. Прочтите, мисс Джонс!

Сара, взглянув на Кейт, которая продолжала молчать, развернула листок и прочитала: «Не беспокойтесь и не упрекайте себя. Когда вы прочитаете эту записку, я буду уже далеко. Я хочу начать новую жизнь – так должно быть. Попытайтесь меня понять и не ищите меня, иначе все будет только хуже. Говард».

– Когда вы нашли записку? – взволнованно воскликнула Сара.

Сестры переглянулись.

– Сегодня утром, около шести, – ответила Фанни.

– Значит, Говард исчез ночью. Что он взял с собой?

– Несколько вещей и старый рваный рюкзак.

– У вас есть предположения, куда он мог отправиться? Может, он хотел уехать в Лондон к своему отцу?

Тут Кейт будто проснулась.

– В Лондон? Конечно нет, мисс Джонс! Только не к своему отцу. У Говарда как раз недавно возникли с ним разногласия.

– Из-за чего?

И тут вмешалась Фанни. Казалось, она не хотела, чтобы Кейт об этом говорила.

– Мой брат Сэмюель, – тихо начала она, перебив сестру, – сказал Говарду, что не сможет больше оплачивать его учебу и содержание. В конце концов, мальчику уже исполнилось пятнадцать. В таком возрасте другие приносят домой два шиллинга в неделю. Но когда Сэмюель сказал, что хочет устроить Говарда посыльным в Гарвиче, тот разозлился.

– Посыльным в Гарвиче? – удивленно спросила Сара. – У Говарда талант. Он мог бы стать успешным художником.

– Так же, как и его братья – Сэмюель, Вернет и Уильям! – съязвила Кейт. – Они просто счастливы, если к ним приходит какой-то заводчик овец и просит написать свой портрет. А они на эти деньги смогут купить угля на зиму. Давайте не будем говорить о художниках! Искусство – это прихоть для богатых.

Сара вопросительно взглянула на Кейт.

– И вы считаете, что в этом и кроется причина исчезновения мальчика?

Кейт пожала плечами.

– А какая еще причина могла быть? Но, конечно, нельзя наверняка сказать, что творится в голове такого мальчика. Нет, нет, это точно из-за ссоры с отцом. Только бы с ним ничего не случилось! – Она быстро перекрестилась.

Несмотря на эти слова, Сара все равно чувствовала себя причастной к бегству Говарда. И когда она думала над тем, как и каким путем он мог покинуть Сваффхем, ей вспомнился театр. Актеры еще ночью свернули палатки и на рассвете отправились в путь. Сара вспомнила вывеску на входе: «Величайшее представление в мире ищет попутчиков».

В Сваффхеме у Картера не было друзей, которые могли бы ему помочь. И у Сары Джонс не осталось сомнений насчет того, что мальчик ушел вместе с бродячим театром.

Известно, что такой балаган ездит с ярмарки на ярмарку, и во время прогулки Сара слышала, что следующей целью театра станет Кембридж, находящийся в пятидесяти милях от Сваффхема. – Я приведу мальчика обратно! – воскликнула Сара, покидая Фанни и Кейт. – Мне кажется, я знаю, где может быть Говард!

Сестры обменялись удивленными взглядами.

Около полудня в Тетфорд отправлялась почтовая повозка. Сара собрала все самое необходимое в парусиновую сумку.

Нужно было проехать десять миль по дороге на юг. Вместе с ней в экипаже сидел пожилой мужчина с рыжеватыми бакенбардами. Кроме того, что он был из Шерингема, с северного побережья, попутчик ничего больше не рассказал о себе. Поэтому у Сары было предостаточно времени, чтобы подумать над событиями прошедших дней.

Мисс Джонс жалела, что за день до этого она убежала из церкви от Чемберса, и спрашивала себя, глядя на бесконечные луга и поля, что ей в нем не нравится. Сара так и не смогла точно ответить на этот вопрос. Она знала лишь одно: Чемберс был не тот, кто ей нужен. Конечно, он вежлив и обходителен и что-то трогающее было в его серенаде в церкви Святых Петра и Павла. Но дело было в другом: Сара сомневалась, что она когда-нибудь сможет полюбить этого человека.

Если быть честной, Сара и сама не знала, как должен выглядеть человек, в которого она могла бы влюбиться. У Сары уже был горький опыт, полученный ею три года назад. Именно та история и подтолкнула ее к переезду в Сваффхем после смерти отца. Его звали Сэм, он был светловолосым богатырем. Сэм торговал съестными припасами и поставлял продукты командам грузовых шхун в порту Ипсвича. Она познакомилась с Сэмом через его отца, который прохладно отнесся к их отношениям, потому что Сэм был деятельный и заработал неплохое состояние. Он жил на старой грузовой лодке, которая одновременно служила ему складом. С нее он продавал своим покупателям картофель и другие овощи, соленую рыбу, пиво и бренди.

Именно Сэм разрушил их отношения еще до того, как они стали серьезными. Он любил выпить. Пил много, зная, что легко переносит алкоголь. Одним холодным зимним вечером, незадолго до Рождества, Сара навестила Сэма на его лодке. В каюте была растоплена железная печка. Сэм был пьян и много болтал. Заплетающимся языком он заявил, что Сара – чопорная монашка, что она еще ни разу не переспала с ним, поэтому ему приходится относить кровно заработанные деньги портовым шлюхам. С того дня Сара стала испытывать отвращение к Сэму и через некоторое время послала ему прощальное письмо, которое заканчивалось фразой: «Я никогда больше не хочу тебя видеть».

Этим словам Сара осталась верна. Но переживания так ранили душу, что с тех пор ей стоило больших усилий ответить на ухаживания мужчин чем-либо, кроме отказа. Да, в ней постепенно рос страх, что она будет отвечать всем мужчинам отказом, и только.

Возможно, она несправедливо поступила с Чемберсом. Возможно, Чемберс станет беззаветно преданным мужем, но Сара не испытывала к нему никаких чувств. О любви не могло быть и речи, а о страсти и подавно. Она должна сказать ему об этом при следующей же встрече.

Когда экипаж доехал до Мандфорда и свернул в лес на узкую дорогу к Тетфорду, человек с рыжими бакенбардами заснул. Лошади неслись рысью по немощеной дороге, и с обеих сторон экипажа мелькали светло-зеленые стволы деревьев. До Тетфорда оставалось около восьми миль.

Зачем она отправилась в это непростое путешествие? Зачем она взяла все тяготы на себя? Зачем она решилась позаботиться о юноше, который – а она не могла этого исключить – мог, вероятно, даже обворовать ее? Задаваясь этими вопросами, Сара Джонс не находила ответа.

В Тетфорде она пересела на поезд и после обеда добралась до Кембриджа. Молодой человек в железнодорожной униформе показал ей путь к кембриджским паркам. Там, на берегу реки Кем, была большая ярмарка.

Каждый англичанин слышал о Кембридже. Сара Джонс тоже много слышала о старом университетском городе с его живописными колледжами и романтичными мостами, богатыми гостиницами и элегантными магазинами, но она не ожидала, что этот город окажется волнующе красивым. В отличие от Ипсвича здесь не было фабрик, дымящих заводских труб, которые поднимались в небо грязно-красными колоннами. Здесь даже парадные самых старых домов выглядели опрятными и дружелюбными, а фахверковые фасады были так выбелены, будто горожане каждый день праздновали именины королевы Виктории.

По дороге с вокзала в восточную часть города, к кембриджским паркам, с противоположной стороны реки Сара увидела многочисленных студентов и учеников колледжей, облаченных в разную школьную форму. Все они отличались особой веселостью.

Театр расположился на пойменных лугах между медленно текущей рекой Кем и Квинс-роуд, и на фоне роскошного и ухоженного мира актеры выглядели чужими и экзотичными. Сара не питала больших надежд повстречать здесь Говарда. Вдруг на дереве она заметила вывеску «Величайшее представление в мире», а рядом – два белых цирковых фургона.

Перед ними горел костер, какая-то женщина в оборванной одежде мешала варево в котле, висевшем над огнем на треноге. Подойдя поближе, Сара узнала мужчину в сапогах, который извергал проклятия и, щелкая кнутом, пытался распрячь коней.

– Я знаю вас, вы были в Сваффхеме! – крикнула Сара Джонс бородатому мужчине, однако он, похоже, не собирался любезничать с ней.

– Но я вас не знаю. И вообще не знаю никакого Сваффхема! – прорычал он и так же недружелюбно добавил: – Говорите, зачем пожаловали, или убирайтесь. – И продолжил распрягать коней.

– Я ищу мальчика, – начала Сара, – ему пятнадцать лет. Но на вид ему можно дать и восемнадцать. Он высокий, худой, с темными волосами.

Мужчина, не обращая внимания на вопрос, продолжил свое занятие. Он даже не удостоил Сару взглядом. Наконец он повесил упряжь на крюк сбоку цирковой повозки и грубо ответил:

– Ну и что?

– В Сваффхеме я видела у вас вывеску «Ищем попутчиков». Мальчика зовут Говард, и я подумала, что он мог, вероятно…

– Почему? Он что-то натворил?

– Нет, если не считать того, что ему всего пятнадцать лет и он убежал из дома.

Пока они говорили, со стороны реки к ним подошел парень с двумя ведрами воды. Сара обернулась и узнала Картера.

– Мисс утверждает, что тебе всего пятнадцать! – разбушевался мужчина. – Скажи, что она врет! – И, повернувшись к Саре, добавил: – Кто вы вообще такая? Его тетка или сестра?

Но прежде чем Сара успела что-либо ответить, Говард в ярости закричал:

– Мисс Джонс, почему вы не оставите меня в покое?! У вас нет права за мной шпионить.

– Я учительница Говарда, – ответила Сара на вопрос мужчины. А Картеру она сказала: – Конечно, у меня нет таких прав, чтобы забрать тебя обратно, Говард. Я хотела лишь сказать тебе: мне жаль, что я тебя подозревала.

– Значит, вора все-таки нашли?

– Нет, пока еще нет. Но мне кажется, я знаю, кто взял мои деньги. Только я не могу этого доказать.

Директор варьете, ничего не понимая, прислушивался к их разговору. В конце концов он вышел из себя:

– Насколько я понял, этот молодчик украл деньги? – Мужчина пригрозил Картеру плеткой.

– Это не так! – вмешалась Сара. – Говард просто попал под подозрение. Не волнуйтесь на этот счет.

Эти слова усмирили директора, и он объяснил:

– Я его не принуждал ехать с нами. Вы можете в любой момент забрать его домой, мисс, он все равно слабоват.

Тут Картер начал разъяренно кричать:

– Ну вот, мисс Джонс! Вы это хорошо подстроили! Я вас ненавижу!

– Говард, – попыталась успокоить его Сара, – я вообще ничего не подстраивала. Я считаю, что тебе нужно доучиться до конца школьного года. У тебя талант. И ты не должен становиться конюхом или глашатаем на ярмарке.

Директор варьете был вне себя от злости» услышав эти слова. Он опять закричал на Сару:

– Вы же слышали, что он не хочет иметь с вами дела! Он ненавидит вас! Что вам еще здесь нужно, мисс? Оставьте нас в покое!

– Да, оставьте нас в покое! – повторил Картер. А когда Сара попыталась подойти к нему, чтобы продолжить разговор, Говард взял ведро и выплеснул воду ей в лицо.

Прохладная весна высушила ее платье быстрее, чем можно было ожидать. По дороге на вокзал Сара Джонс говорила себе: «Какая же ты идиотка! Это действительно не твоя забота».

По возвращении в Сваффхем Сара Джонс обнаружила баронессу в дурном настроении.

– Вы без моего разрешения ушли с занятий и отпустили девочек по домам. Я не могу не реагировать на подобные поступки, мисс Джонс!

Сара давно поняла, что действовала необдуманно и импульсивно. Теперь она пыталась объяснить свое поведение:

– Баронесса, речь идет о молодом Картере. Он исчез ночью, сбежав с бродячими артистами. Мне казалось, я должна его вернуть.

– Вот, значит, о чем вы думали. И где же он? Вы приехали вместе с ним?

Сара опустила глаза.

– Я нашла Говарда, но не смогла убедить его вернуться.

– И из-за этого вы бросили целый класс, мисс Джонс. Это так безответственно с вашей стороны! Я вас предупреждала. Вы уволены! Я даю вам три дня. И чтобы духу вашего здесь не было. Вы меня поняли?

Сара Джонс беспомощно смотрела на Гертруду фон Шелль.

– Я ведь не хотела ничего дурного…

– Ах, вот как? – Баронесса пришла в ярость. Она всеми силами старалась сдерживаться, но ей это не удавалось. – У меня с первого дня сложилось впечатление, что вы еще не доросли до такой должности. – Глаза пожилой дамы неистово сверкали. Что касается Сары, то она была в ярости, в такой ярости, что едва не плюнула под ноги злобной старухе, сказав при этом: «А у меня с первого дня сложилось впечатление, что вы – мерзкая жаба, миссис Гертруда фон Шелль!» Но потом, сообразив, что вежливость – ее лучшее оружие, Сара ответила:

– Как вам будет угодно, госпожа баронесса. – Она повернулась и невозмутимо хотела выйти, но возле двери остановилась и добавила: – Впрочем, я и сама хотела от вас уйти.

На самом деле увольнение тяжело повлияло на Сару. Ее будущее было неясным, как непроглядный туман: она осталась без работы, без квартиры и без денег. В критических ситуациях человек становится необычайно смиренным. Сара же – наоборот. Девушка заперлась в своей комнате, легла на кровать и, закинув руки за голову, уставилась в потолок. Она принялась думать.

Из головы не выходил этот славный город Кембридж на реке Кем со своими бесчисленными школами и колледжами. Может, и там найдется школа для девочек, в которой будет вакантное место? Сара приняла решение.

Глава 4

Цветочек умерла 31 мая, ясным весенним днем, не дожив до своего шестнадцатилетия два дня. Выпрыгнув с третьего этажа, она получила тяжелые повреждения внутренних органов.

Когда мать Цветочка узнала о гибели дочери, она, не вымолвив и слова, упала в обморок. Прошло несколько часов, прежде чем женщина наконец очнулась. Вызванный к ней доктор сделал невероятное открытие: мать Цветочка потеряла дар речи.

Новость о гибели девочки и фатальные последствия случившегося распространились со скоростью ветра. Происшествие вызвало крайнее негодование жителей Сваффхема. Девочку похоронили в боковой капелле церкви, а перед школой собралась разъяренная толпа горожан.

– Детоубийца! – кричали одни.

– Мы забьем тебя до смерти. Выходи! – угрожали другие.

– Немецкое отродье! Преступница! Аристократическая калоша! – слышалась отовсюду ругань.

К вечеру около школы стояла добрая сотня разгневанных граждан. Мужчины были вооружены палками, некоторые размахивали над головой дробовиками, женщины проклинали бессовестную старуху.

Сара Джонс предусмотрительно заперла тяжелые входные двери, но не знала, сдержит ли это толпу негодующих жителей Сваффхема. Сара надеялась, что с наступлением темноты люди разойдутся по домам, однако она ошиблась. Вооруженные фонарями и факелами, к школе продолжали стекаться люди. Слышались выкрики пьяных мужчин. Сара побаивалась, что кому-нибудь из них придет в голову идея поджечь школу.

Баронесса заперлась в своей комнате, пока Сара Джонс наблюдала за толпой из окна на лестничной клетке. Она стояла за занавеской, уверенная в том, что здесь ее не увидят. Хотя вины Сары в этом страшном происшествии не было, девушка побаивалась, что гнев толпы обрушится и на нее. Что же ей теперь делать? О бегстве не могло быть и речи. У черного хода тоже стояли люди.

Сара испугалась. Она почувствовала, что на нее кто-то смотрит.

– Мисс Джонс!

Это была Гертруда фон Шелль. Она представляла собой жалкое зрелище. Обычно припудренная и ухоженная, баронесса превратилась в отвратительную уродливую старуху. Глаза ее так глубоко сидели, что, казалось, вот-вот совсем провалятся в угловатый морщинистый череп. Волосы, которые она обычно зачесывала на пробор и собирала сзади в тугой узел, теперь висели космами. Даже ее обычно элегантная одежда казалась сейчас грязной и оборванной. Сара испугалась еще больше, когда увидела в ее руке пистолет.

– Мисс Джонс! – почти беззвучно повторила баронесса. – Я боюсь. – При этих словах у Гертруды фон Шелль, как в лихорадке, задрожали губы.

Если бы Сара сама не была охвачена беспокойством и страхом, то наверняка бы порадовалась тому ужасу, который был написан на лице миссис фон Шелль. Но мисс Джонс не сводила глаз с пистолета в руке баронессы. Сара отступила назад, когда та подняла оружие.

– Этот пистолет принадлежал еще барону фон Шеллю. Он заряжен. Вот, возьмите. Я все равно не умею с ним обращаться.

Сара инстинктивно схватила пистолет, готовый вывалиться из Дрожащих рук баронессы.

– А что мне с ним делать? – испуганно вскрикнула Сара.

– Стреляйте! – закричала баронесса на лестничной клетке, словно моля о помощи. – Этот сброд убьет и меня, и вас. Сделайте же что-нибудь, мисс Джонс!

Казалось, что от страха Гертруда фон Шелль потеряла всякое чувство реальности, а бездействие Сары еще больше усилило ее истерику. Откуда -то послышался звон разбитого стекла, потом еще и еще. Как будто потеряв рассудок, баронесса бросилась на второй этаж, где в одной из комнат хранились метлы. С дюжиной веников и метел она, спотыкаясь, поспешила к входу и судорожно начала подпирать ими ручку двери. Запыхавшись, она вновь поднялась наверх и при этом бросила на Сару полоумный взгляд. Сара услышала, как баронесса закрыла дверь в свою комнату на замок, дважды провернув ключ.

Как вести себя в такой ситуации? Мисс Джонс, напуганная не меньше баронессы, не знала ответа на этот вопрос. Разъяренная толпа бушевала перед школой, и было совершенно бессмысленно просто сидеть и ждать, когда люди ворвутся в здание. Разгоряченные горожане вряд ли пощадят их.

И тут Саре в голову пришла мысль. Она решила выйти и поговорить с жителями Сваффхема. Ей только нужно было подобрать правильные слова и заверить их, что никто ночью не сбежит. И вообще, если народ хочет линчевать старую баронессу, то несправедливость нельзя победить несправедливостью. Будет лучше, если баронесса предстанет перед судом.

Сара все еще держала пистолет в руке. Рассматривая оружие, она начала сомневаться, хватит ли ей смелости открыть двери и выйти к разгневанным людям. Но тут случилось нечто странное.

Как по мановению волшебной палочки, угрозы и проклятия стихли. По толпе пополз неясный шепот. Потом раздался воодушевленный крик старой женщины:

– Это чудо!

Сара Джонс не могла найти объяснения происходящему. И когда люди обернулись к церкви Святых Петра и Павла, казалось, гнев ушел из их сердец. Сара сунула пистолет в карман и спустилась вниз. Быстро убрав баррикаду, которую соорудила баронесса, она открыла дверь.

То, что еще минуту назад служило объектом всеобщей ненависти, теперь никого не интересовало. Сара слилась с толпой, и никто не обратил на нее внимания. В конце концов она спросила одного мужчину, который знал ее в лицо, о том, что же произошло.

– Чудо! – произнес тот, не замечая Сару Джонс. – Погибшая девочка ожила. Она открыла глаза в гробу. – – И повторил: – Чудо.

Это сообщение просто лишило Сару дара речи. Разве она собственными глазами не видела мертвую девочку, лежавшую на мостовой? Кровь текла изо рта и носа, собираясь в темную лужицу, – такое страшное зрелище Сара не забудет никогда в жизни.

Чтобы самой убедиться в чуде, Сара пробралась сквозь людей, толпившихся у маленькой капеллы, где стоял гроб с телом девочки. Среди тех, кто еще несколько минут назад требовал кровавой расплаты, царило тихое благоговение. Только когда горожане подошли к воротам церкви, снова началась сумятица: каждый хотел первым увидеть чудо своими глазами.

Из церкви на Сару повеяло прохладой. От страха у нее выступил холодный пот. До этого при виде неистовствующей толпы она боялась меньше, чем сейчас, потому что ей предстояла встреча с мертвой девочкой.

Протиснуться к боковой капелле, где лежала Цветочек, было невозможно. Ничего не зная о судьбе девочки, скорее из жажды сенсации, чем из сострадания, люди начали гневно кричать:

– Ну говорите же, наконец, жива она или нет!

– Я хочу ее видеть!

Очень скоро в этот хор вмешались недовольные голоса:

– Сплошное надувательство!

– Цветочек мертва!

– Нас обманули!

Но прежде чем наступило разочарование, викарий взобрался на скамью и обратился к любопытствующим зевакам.

– Мои братья и сестры! – с пафосом начал он, пытаясь успокоить народ. – Мои братья и сестры! Сегодня мы стали свидетелями чуда. Злые обстоятельства лишили молодой жизни нашу сестру Ирен, наш Цветочек…

– Она жива или нет? – донесся голос из последнего ряда у выхода.

– Скажи: да или нет! – вторили ему другие любопытные граждане.

Викарий воздел руки и обреченно покачал головой.

– Смерть отняла молодую душу, – повторил священник, – и каждый, кто видел это несчастное создание, не сомневался в этом. Но потом, спустя шесть часов, здесь, в капелле, Ирен открыла глаза и ее губы начали шевелиться. Я и еще дюжина других людей видели это собственными глазами. При этом она отчетливо произносила какие-то странные слова: «Генрих VII, Генрих VIII, Генрих VII, Генрих VIII». Потом она навеки закрыла глаза. Ирен мертва. Доктор точно определил смерть, уколов ее в пятку.

Разочарование охватило слушателей. Они ведь надеялись стать свидетелями чуда. А теперь чудо прошло стороной и некоторые чувствовали себя обманутыми и утверждали, что вообще чудес не бывает, а в Сваффхеме и подавно.


Сара Джонс вернулась к себе растерянная и обескураженная. Двор школы опустел, о беспорядках напоминали лишь несколько палок и сгоревшие факелы. Сара заперлась в комнате и собиралась раздеться, когда в дверь постучала баронесса.

Сара открыла, и Гертруда фон Шелль, рыдая, бросилась ей на шею.

– Мисс Джонс, вы поступили так великодушно! – всхлипывала она. Сара думала, что эта женщина, строгая и неумолимая как к себе, так и к другим, не способна плакать.

Теперь же старуха лепетала, заливаясь слезами:

– Как мне вас отблагодарить, мисс Джонс! Простите меня, я поступила с вами несправедливо!

Казалось, что Гертруда фон Шелль осознала все ошибки и дурные поступки, совершенные ею, и хотела их исправить, но Саре такое раскаяние и навязывание дружбы было скорее неприятно. У нее в памяти еще свежи были переживания последних часов, и девушка чувствовала: сейчас она просто не в состоянии объяснить баронессе, что это не она так подействовала на толпу, а неожиданное маленькое чудо.

– Ну хорошо, баронесса, – сказала Сара, высвободившись из неприятных объятий. – Я утром соберу чемодан, и тогда мы сможем вспоминать друг друга добрыми словами.

Гертруда фон Шелль опустилась на кровать. Она неохотно покачала головой. Лицо ее в свете керосиновой лампы исказилось, будто слова Сары причинили ей боль.

– Вы должны меня выслушать, прежде чем принять необдуманное решение, мисс Джонс, – произнесла баронесса.

– Ладно, я вас слушаю. – Ответ Сары звучал вызывающе.

– Что сделано, то сделано, прошлого не вернешь, – сказала баронесса прерывающимся голосом, – хотя я бы все отдала, чтобы что-то изменить. Поверьте мне, мисс Джонс. Я не знаю, что будет дальше. Школа для девочек – это дело всей моей жизни. Я вижу» что скоро все, что я создавала долгие годы, пойдет прахом. Возможно, в этом есть и моя вина…

«Только ваша вина», – хотела добавить Сара Джонс, но она не была готова к новой ссоре. Потом, чтобы как-то закончить этот разговор, Сара произнесла:

– Баронесса, зачем вы мне все это рассказываете? Дело близится к полуночи, а этот день отнял у меня больше сил, чем все предыдущие.

Еще мгновение женщины пребывали в молчании.

– Я вижу лишь единственную возможность спасти мою школу, мисс Джонс, – вновь заговорила Гертруда фон Шелль. – Вы станете ее директором.

– Я? – Предложение баронессы оказалось столь неожиданным и внезапным, что Сара не смогла ничего ответить. Прошло совсем немного времени с тех пор, как баронесса уволила ее с заверениями, что Сара Джонс не справляется с поставленными задачами. И вот теперь фон Шелль предлагает Саре возглавить школу для девочек!

– Вы считаете, что я… – Сара ткнула себя пальцем в грудь.

Миссис фон Шелль кивнула.

– После сегодняшнего происшествия родители не отважатся отправлять своих дочерей в эту школу. И я не могу винить их в этом. Пока эта школа будет моей, на ней будет оставаться пятно нынешнего позора. Вы, мисс Джонс, – чистый лист в истории Сваффхема. Вас никто не упрекнет, и вы сможете занять эту должность без угрызений совести.

Сара не верила своим ушам, но даже вид измученной баронессы, сидящей на кровати, заставлял сомневаться, была ли это та самая женщина, которая принимала Сару на работу по приезде в Сваффхем: жесткая, беспощадная, высокомерная. В речи баронессы теперь не былоничего властно-начальствующего, педантично-требовательного. Да, она превратилась в жалкую развалину, и Сара чувствовала сострадание к этой старухе.

– Послушайте, Сара, – вновь начала баронесса, которая никогда прежде не называла мисс Джонс просто по имени, – у меня нет наследников, детей у нас с бароном не было. Я хочу, чтобы вы приняли школу по наследству. Это позволит вам располагать достаточными средствами, и никто больше не сможет сказать, что вы бедны. Соглашайтесь.

Часы на церковной колокольне пробили полночь. Мысли Сары смешались и перепутались настолько, что она не могла ничего ответить. Она лишь недоверчиво качала головой и спрашивала себя: не стало ли перенапряжение последнего дня для нее фатальным, не привиделось ли ей все это?

Гертруда фон Шелль медленно, с трудом поднялась и, проходя мимо Сары, положила руку ей на плечо.

– Подумайте над этим, – сказала она и добавила: – До завтрашнего утра у вас есть время, но не дольше. Спокойной ночи, мисс Джонс.

В дверях она еще раз обернулась:

– Ах, верните мне мой пистолет.

Сара испугалась. Оружие все еще лежало у нее в кармане пиджака. Не говоря ни слова, Сара протянула пистолет миссис фон Шелль.

– Спокойной ночи, баронесса.

Ночью Сара спала вполглаза. Смерть девочки, неожиданное наследство и связанные с этим обстоятельства не позволяли ей мыслить трезво. Гибель Цветочка действительно была на совести баронессы, такое несчастье глубоко повлияло бы на любого человека, но неожиданное перевоплощение фон Шелль было странным и даже невероятным. Что же на самом деле послужило причиной такой внезапной симпатии с ее стороны?

Луна в окне окрасила комнату в бледно-серый цвет. Хотя все было тихо, Саре чудились гневные выкрики, проклятия разъяренной толпы, собравшейся перед школой, и звон разбитых стекол. В отблесках факелов по стенам скользили неясные образы: мертвая девочка в белом одеянии, за ней – баронесса, обернувшая свое сухое тело черной вуалью. Она протягивала свои костлявые руки, чтобы схватить девочку. На самом деле ее саму преследовали. Мужчины с палками, дубинками и вилами почти загнали ее до смерти, но им никак не удавалось поймать баронессу. Как только они касались ее, Гертруда фон Шелль исчезала, словно призрак. Казалось, она растворялась в воздухе. Тут прозвучал выстрел, и все видения исчезли. Сара проснулась в холодном поту.

Уже забрезжило утро и успокаивающе защебетали птицы. Сара, должно быть, спала, когда ее разбудил громкий шум. Часы показывали начало восьмого.

Сара быстро оделась и выглянула в окно. Перед входом в школу стояли трое опрятно одетых мужчин. На них были темные пальто и котелки – ни к месту и ни ко времени года. Один из них крикнул, когда увидел Сару, что они прибыли из школьного комитета в Норвиче и хотят войти.

Сара выполнила требование. Явившиеся в школу мужчины вели себя достаточно грубо. Один из них был на этой службе уж точно полвека. Двое других скрывали свою молодость за тщательно взлелеянными бакенбардами.

– Баронесса фон Шелль? – резко спросил начальник комиссии.

– Она наверху! – ответила Сара и указала на лестницу.

Мужчины поднялись, впереди – начальник, за ним – двое других. В конце коридора, перед черной дверью с табличкой «Дирекция», они остановились, и Сара постучала. Когда ответа не последовало, она осторожно открыла дверь. Мужчины сняли шляпы и отодвинули Сару в сторону.

Гертруда фон Шелль сидела у стола. Левая рука свисала с подлокотника, а в правой она держала пистолет, который отдала ей Сара. Казалось, баронесса рассматривает вошедших Но это впечатление длилось только несколько секунд. Подойдя поближе, они заметили струйку запекшейся крови, стекавшей от виска по щеке за воротник ее роскошного платья. Баронесса была мертва.

Вид мертвой фон Шелль не вызвал замешательства ни у Сары, ни у школьных инспекторов. Сара поймала себя на мысли, что мертвая Гертруда фон Шелль сегодня выглядит намного лучше, чем вчера живая. Она накрасилась и напудрилась, надела красивое платье, чтобы умереть.

– Джентльмены, мы пришли слишком поздно, – произнес самый старший из прибывших. После того как он обошел тело баронессы, его лицо исказилось в гримасе, будто ему стала противна эта сцена.

– Этот инцидент избавил нас от уймы работы, джентльмены, – сказал инспектор.

Перед телом Гертруды фон Шелль лежали в ряд ключи и записка, которую баронесса, очевидно, написала незадолго до смерти. Один из инспекторов нагнулся и прочитал ее, не касаясь листка:

Я расстаюсь с жизнью без сожаления и по собственной воле. Все мое наследство я оставляю мисс Саре Джонс, вверяя ей в обязанности управление школой для девочек.

Баронесса Гертруда фон Шелль
В Сваффхем постепенно возвращалась прежняя жизнь. Цветочек и баронессу похоронили в разные дни. Но если у могилы девочки побывали почти все жители города, над гробом баронессы стояли лишь два человека: Сара Джонс и Чарльз Чемберс.

Чарльз Чемберс пришел на помощь Саре в этот трудный период. До сего дня Сара получала приказания и выполняла их, теперь же ей самой предстояло принимать решения, и Чарльз оказался отличным помощником. Он утвердил Сару в мысли, что нужно стать директрисой этой школы и со временем привести ее в порядок.

Что же касается наследства, то финансовые дела школы оказались не так уж плохи, несмотря на постоянные жалобы баронессы и скромную плату за обучение – полшиллинга. Только в сейфе, который стоял в директорском кабинете, Сара обнаружила десять тысяч фунтов банкнотами и облигации государственного займа на еще большую сумму. Несомненно, теперь Сара Джонс была богатой женщиной, но обстоятельства не позволяли радоваться этому.

Деньги были не единственной тайной, которую скрывал сейф. Один ключ с головкой в виде сердца привлек особое внимание Сары, потому что во всем доме не было такого замка, к которому бы он подошел. Чемберс считал, что это старый ключ, с течением времени утративший свое предназначение и теперь лишь напоминавший о прошлом. Но этим объяснением Сара не удовлетворилась. Ключ, который хранили в запертом сейфе, не мог быть простым напоминанием о чем-то.

Конечно, чужие дома скрывают много тайн, но в данном случае их было бесчисленное множество. Так, в первые восемь дней после смерти баронессы Саре Джонс казалось, что она слышит вестминстерский бой часов. Во всем доме не было часов с таким боем. В отчаянии Сара призвала на помощь Чарльза Чемберса. Но когда на следующий день он лично пришел, чтобы услышать этот странный феномен, в доме царила абсолютная тишина.

Спустя неделю после смерти Цветочка Сара вновь возобновила занятия в школе. Школьный комитет в Норвиче прислал в Сваффхем двух учителей: миссис Кемпбел, решительную и симпатичную шестидесятилетнюю даму, которая уже хотела было завершить карьеру, и Сьюзан Мелье, для которой школа в Сваффхеме стала первым местом работы.

Когда Сара Джонс вошла в классную комнату, она тотчас же обнаружила за последней партой юношу: это был Говард Картер. Сара сделала вид, будто не заметила его. Она подбирала нужные слова, чтобы объяснить своим ученицам сложившуюся ситуацию. Враждебность, к которой она привыкла, куда-то исчезла. Сара не поверила своим глазам, увидев дочерей МакАллена с букетом цветов, который девочки не замедлили преподнести ей.

После уроков, когда все ученицы вышли из класса, а Сара Джонс начала собирать учебники, к ней подошел Картер.

– Я снова здесь, – робко произнес юноша.

– Ах, вот оно как, – ответила Сара Джонс, не отрываясь от своего занятия.

– Мне очень жаль, мисс Джонс, правда.

– А как же величайшее представление в мире? Как же они без тебя обойдутся?

– Они смеялись надо мной!

– Тебя это удивляет?

Картер нерешительно посмотрел в сторону.

– Признаться, нет. Я допустил одну ошибку.

– Вот когда ты ее осознал! И что же ты теперь хочешь делать?

– Доучиться до конца школьного года, мисс Джонс. А там посмотрим. Вы же знаете, как у меня обстоят дела.

Сара Джонс приложила все силы, чтобы не показать своего сочувствия, которое она вновь испытывала к мальчику. Говард не мог не заметить, что она во второй раз складывает в стопку те же книги.

Вдруг Говард произнес:

– Вам, наверное, тяжело поверить мне?

Сара остановилась и впервые взглянула Говарду в лицо.

– Каждый человек верит по-своему! – холодно ответила она. Картер вздохнул.

– Поймите меня правильно, мисс Джонс. Никто не упрекнет вас, если вы не поплачете после смерти баронессы. Она едва ли была достойна любви. Правда, что ее наследство было очень большим? Так говорят в Сваффхеме.

– Действительно говорят? – Сара впервые осознала, что на нее в обществе обратили внимание, и впервые она задалась вопросом: не была ли ее прежняя жизнь лучше теперешней?

– Не удивляйтесь, мисс Джонс, – улыбнулся Картер, – во всем графстве Норфолк никто не упомнит такого случая. Даже «Дейли телеграф» отправила своего корреспондента в Сваффхем. Он еще наверняка поговорит с вами.

– Господи Боже, только этого не хватало!

– Но почему, мисс Джонс? Вас ведь не в чем упрекнуть! Могу себе представить: ваше фото будет красоваться в газете. Весь Сваффхем будет гордиться вами…

– Вот уж глупости. Людям, о которых пишут в газетах, редко можно позавидовать. Хватит болтать, у меня много дел. – Этими словами мисс Джонс закончила разговор. Она взяла учебники и указала Говарду на дверь.

– Так вы простите мне поведение в Кембридже? – канючил Говард, семеня вслед за Сарой.

Сара кивнула.

– Я давно уже забыла об этом. А сейчас, сделай милость, отправляйся домой.


В последующие дни Говард со всей присущей ему трогательностью старался вернуть к себе расположение мисс Джонс, но Сара вела себя сдержанно. Иногда ему казалось, что у нее из глаз лучится такое же сердечное тепло, с которым она когда-то на него смотрела. Но уже через мгновение Сара снова давала ему почувствовать невраждебное безразличие, с которым Говарда встречали девочки в классе. Он отдал бы все, чтобы не было той ссоры возле ручья в Кембридже. Но это было невозможно. Ночи напролет Говард вертелся в кровати, не в силах заснуть, и думал, что теперь должен сделать. Он вел себя все более раздражительно по отношению к Кейт и Фанни.

Когда Гарольд Сэндз, управляющий таможенной конторой, объявил о своем приезде, чтобы взглянуть на Говарда и определить, насколько тот подходит для должности посыльного, Картер ввязался в словесную перепалку с пожилыми дамами. Говард угрожал, что будет бросать в управляющего таможенной конторой камни, если он только ступит на порог. А что касается будущего, заявил Говард, то после окончания учебного года он станет художником-анималистом.

Картер подкрепил свои намерения, дав в местную газету объявление следующего содержания: «Известный, очень популярный художник-анималист увековечит ваших любимцев – лошадь, собаку, кошку – на бумаге или холсте. От двух шиллингов. Картер, Сваффхем, Спорл-роуд».

Вначале ничего не происходило, за исключением того, что пара девочек в школе стали дразнить его «собакописцем», а Кейт и Фанни лишь морщились, посчитав, что хорошо поступили, не отказав пока управляющему таможенной конторой. Но потом вдруг, в середине июня, объявился овцевод Киллрой и заказал портрет своей пастушьей собаки Фредди маслом. Миссис Галлахер попросила нарисовать ее попугая, а крестьянин Уитли – гордого индийского петуха, у которого перья были, как у цапли. Меньше чем за две недели Говард насобирал заказов на полгода.

На первые заработанные деньги Говард купил себе велосипед марки «Ровер», черный, с золотыми полосками и блестящими металлическими частями. Это средство передвижения должно было вызывать зависть других мальчишек и восторг девочек. На своем велосипеде Говард исследовал ближние и дальние окрестности Сваффхема, прогулки по уединенным дорогам привели его в Ваттон, Гейтон и Финчем.

То лето отличалось необычайно мягкой погодой, кусты рододендронов стояли в цвету. Картер во время прогулок по уединенным местам мог спокойно подумать о своей жизни. Он часто сидел на каменной ограде у дороги возле своего велосипеда и наблюдал за бабочками, которых в этом году было так много, как никогда раньше. Больше всего было адмиралов; эти черно-красные бабочки легко, будто перышки, порхали над разноцветным лугом. Говард спрашивал себя, что нужно изобрести, чтобы вот так же легко взмыть в воздух.

На континенте исследователи пришли к выводу, что человек, приводя в движение крылья с помощью ног, может поднять в воздух лишь половину собственного веса. Журналы и газеты сообщали об этом и помещали фантастические картинки: тучные люди смогут в будущем летать. Например, из Лондона до Саутгемптона или даже до Бирмингема. А как быть худым?

Говард разбирался в бабочках. Он ловил самых разных, наблюдал за ними и рисовал. По мнению Говарда, не было ни одного живого существа, которое с такой легкостью парило бы над землей: тело бабочки состоит из головы и туловища, а посередине с обеих сторон – крылья. Бог мой, не может быть, чтобы так сложно было подняться в воздух!

Картер знал, что обычно гениальные идеи отличаются своей простотой. И однажды ему в голову пришла мысль: сконструировать бабочку в стократном увеличении, то есть с крыльями не в пять сантиметров, а в пять метров. Ему казалось, что у такой бабочки и грузоподъемность будет в сто раз больше. Если сесть на велосипед и иметь достаточно места для разгона, то можно подняться в воздух. Говард, фантазируя, уже видел внизу под собой Кембридж и башни Кингс-Линн.

Изо дня в день Картер устраивал прогулки на велосипеде. Он раздобыл деревянные рейки, бамбуковую трубку, тонкое льняное полотно и целый день пропадал, в сарае за домом на Спорл-роуд. Надоедливые расспросы Кейт и Фанни о его «черных» делишках в сарае Говард оставил без ответа. Тетки стали тревожиться еще больше, заметив, что мальчик совсем перестал есть и сильно похудел за последнее время, так что одежда болтается на нем, как на пугале во время грозы.

Даже мисс Джонс, которую призвали на помощь пожилые дамы, получила от ворот поворот: Говард не разрешил ей войти в сарай. Картер лишь сообщил, что Джеймс Ватт в двадцать пять лет изобрел паровую машину. И вообще, его должны оставить в покое еще на три недели. После этого он удивит общественность.

Воскресным утром, сразу после восхода солнца, Картер с трудом погрузил на свой велосипед конструкцию в виде громадных крыльев, так что для водителя почти не осталось места. Затем Говард незаметно выкатил странную машину из сарая. По лугам, которые простирались на север и которые все еще были окутаны предрассветными сумерками, Говард доставил свой бесценный груз на узкую дорогу из Литтл-Данхэма в замок Акре. У руин древнего монастыря он чувствовал себя защищенным от досужих вопросов и взглядов.

На сборку крыльев Говарду нужно было четыре-пять часов рабочего времени, но процесс растянулся на бесконечно долгое время: очень сложно было соединить два крыла вместе. С другой стороны, с каждым завершенным этапом работы его волнение росло. Все это очень тормозило процесс. Картер ни секунды не сомневался в способности своей бабочки к полету, поскольку она была точной копией живого мотылька, а велосипед заменял шесть тонких ножек насекомого. Нет, единственный вопрос, который волновал Говарда, – это собственный вес. За последние три недели он его значительно уменьшил, но все равно не был уверен, достаточно ли этого для осуществления полета.

Он уже приделал к раме велосипеда крылья, и теперь предстояла более трудная задача: на переднее колесо Говард прикрепил еще пару педалей, которые соединил с крыльями с помощью планок, так что при вращении колеса должен был получаться взмах. Картер хотел с помощью сильных взмахов этих крыльев оторваться от земли: чем быстрее будет ехать велосипед, тем быстрее взмахи крыльев.

Чтобы увеличить стартовую скорость велосипеда, Картер присмотрел небольшую возвышенность у замка Акре, местность здесь он знал как свои пять пальцев. Теперь обратной дороги не было. Картер глубоко вздохнул и поехал.

Как бесшумно и элегантно парили бабочки в природе! Гигантское насекомое Картера громыхало, скакало, тряслось и дребезжало. Оно неудержимо неслось с холма вниз, и даже если бы Говард захотел остановиться, он не смог бы этого сделать. Бабочка мчалась, но все равно не желала взлетать, и тогда Говард налег на педали. Небольшая кочка, на которую несведущий в полетах человек не обратил бы внимания, привела Картера в восторг, ибо его велосипед высоко подскочил на ней. И пусть этот полет длился меньше обычного прыжка, зато он доставил неимоверную радость воздушному пионеру!

Но счастье и беда ходят рядом, и ликование Картера длилось меньше секунды. Его гигантская бабочка, повинуясь законам природы, вернулась на землю и ударилась с такой силой, что стяжки крыльев треснули, как спички, а подпорки, связанные с педалями, не выдержали сотрясения. Говард увидел прогуливающихся воскресным утром людей, которые, испугавшись, с криком бросились наутек. Они не могли бы сказать, что произошло: то ли у велосипеда отказали тормоза, то ли у Говарда помутился рассудок. Сам же экспериментатор, сделав сальто и перелетев через руль, приземлился на траву с таким ощущением, что у него все вроде бы цело и невредимо. А потом белая пелена встала перед глазами.

Когда Картер пришел в себя, он увидел перед собой испуганное лицо мисс Джонс. Возле нее он заметил Чарльза Чемберса. Оба тайно наблюдали за пробными полетами Картера во время воскресной прогулки.

– Тебе больно? – озабоченно спросила мисс Джонс.

Хотя Говарду казалось, будто она его воскресила к жизни, хотя у него дрожало все тело и в голове словно стучал паровой молот, хотя ему сейчас просто хотелось реветь, может, от боли, может, от злости, а может, от того и другого сразу, Картер нашел в себе силы, чтобы пошутить над катастрофой.

– Все не так уж плохо! – заявил он и выдавил из себя вымученную улыбку.

Ему было обидно не столько за злополучное предприятие, сколько за то, что свидетелями неудачи, его краха стала мисс Джонс вместе с этим музыкантом.

Когда Сара Джонс помогла ему выбраться из-под обломков летательного аппарата, ноги Картера подкосились и он рухнул ей на руки.

Это было совершенно непреднамеренно: ему вскружили голову чувства, он еще воспринимал полет как неудачу, но в то же время испытывал сладострастное блаженство. Под накрахмаленными рюшками блузы Говард почувствовал мягкие груди Сары, которые он сдавил своим телом. Инстинктивно воспользовавшись приступом своей слабости, он наслаждался этим чудесным ощущением дольше, чем можно было в данной ситуации. Картер не мог вспомнить, чтобы женщина держала его на руках: ни мать, ни Фанни, ни Кейт. Теперь он знал, как это чудесно, просто неописуемо.

Наконец мисс Джонс удалось поставить мальчика на ноги. Казалось, она не заметила его чувств, и Картер был рад этому. К счастью, его велосипед остался цел, разве что был погнут руль. Все трое – Сара Джонс, Чарльз Чемберс и Говард – начали собирать обломки летательного аппарата и водружать их на велосипед.

Сара Джонс заинтересовалась диковинной конструкцией. Она рассматривала различные детали и качала головой, будто хотела сказать: «Совсем неплохо для начала. Однако ты забыл, что человек способен лишь подражать природе, но не может копировать ее!»

Картер замер и удивленно взглянул на мисс Джонс. Он и не думал, что она поддержит его в конструкторских начинаниях. Не веря своему счастью, он произнес:

– Что вы об этом думаете, мисс Джонс?

Ответ заставил Говарда задуматься.

– Ты построил гигантскую бабочку…

– Да, в сто раз больше, чем в природе!

– Правильно. Но ведь не из того же самого материала.

Он вопросительно посмотрел на нее.

– Вы думаете, мой летательный аппарат был все-таки слишком тяжелым?

– Конечно.

– Мне казалось, что бабочка, в сто раз большая по размеру, может нести в сто раз больший вес. Разве не так?

Сара рассмеялась.

– Совсем необязательно. Вряд ли это действительно так, сам подумай. Бабочка едва ли весит три грамма. Значит, для полета ты не должен весить больше трехсот граммов. Это примерно как голубь. Очевидно, бабочки отказались использовать велосипед для полета.

Говарду было стыдно. Он выглядел нелепо и глупо.

– Мне кажется, бабочки – плохой пример для подражания. Умные люди, которые исследуют возможность летать, ориентируются скорее на птиц. Их полет проще скопировать.

– Вы считаете, я выставил себя дураком?

– Ну что ты такое говоришь! Полеты – это еще неизведанная наука. В школьной библиотеке есть несколько книг на эту тему. Ты должен на них взглянуть.

– Спасибо, мисс Джонс! – сказал Картер, не в силах поверить своему счастью. Он был не прочь воспользоваться возможностью, чтобы стать ближе к учительнице.

Глава 5

Гарольд Сэндз, племянник Марты, матери Говарда, работал управляющим таможенной конторой в Гарвиче, и его появление в Сваффхеме стало экстраординарным событием. Он приехал на следующий день после пробного полета Говарда. Хотя погода стояла жаркая, на нем были длинный светлый дорожный плащ и клетчатая кепка. Кустистые седоватые усы придавали Сэндзу солидность, свойственную лишь поместному дворянству графства Норфолк. Несомненно, выглядел он весьма представительно. Но вся его импозантность испарялась в ту же секунду, как только он открывал рот: у него был очень высокий голос.

Гарольд приехал в сопровождении своей супруги Нэнси, казавшейся почти незаметной не только из-за своего маленького роста, но и из-за скромного платья, которое блекло на фоне броского наряда мужа.

Конечно, такие зажиточные люди, как Гарольд и Нэнси Сэндз, не собирались останавливаться в доме Картеров на Спорл-роуд и сняли самый лучший номер, какой только мог предложить в своей гостинице мистер Хейзлфорд, – номер, выходящий на рыночную площадь. Только после обеда они отправились к Кейт и Фанни, чтобы посмотреть на Говарда и проверить, сможет ли он работать посыльным в таможенной конторе.

Пожилые дамы намеренно не стали говорить Говарду о визите кузена. Они опасались, что Говард, как и обещал, станет избегать встречи с ним. Но когда Сэндз наконец увиделся с Говардом, Фанни и Кейт приготовились к худшему: встреча прошла не так как ожидалось.

Сэндз с восхищением посмотрел рисунки Говарда и высказал сомнение, что мальчику с таким талантом стоит идти в посыльные. Не лучше ли ему стать художником? Кейт и Фанни возразили. Они объяснили, что из семьи уже вышли четыре художника, но это не впечатлило Гарольда. Он считал, что Англия – достаточно большая страна, чтобы прокормить еще одного художника, к тому же такого одаренного.

Неожиданная похвала из уст человека, которого Картер тайно проклинал, просто лишила юношу дара речи. И когда Гарольд Сэндз предложил Говарду приехать в Гарвич и нарисовать любимого кота семьи Гледстоуна, Говард чуть не расплакался и пожал Сэндзу руку. На прощание тот шепнул Говарду, чтобы никто не слышал, что профессия посыльного на таможне, вероятно, сможет прокормить, но тогда о воплощении мечты не стоит и надеяться. Сам Гарольд с детства мечтал стать известным певцом, высоким тенором, который пел бы произведения Баха и Генделя, но его вынудили «получить более подходящую профессию», как выразились родители.

Визит управляющего таможенной конторой прошел бы для всех удивительно хорошо, если бы Сэндз и его жена по возвращении в отель не сделали бы печального открытия. Их багаж был. перерыт, платяной шкаф стоял нараспашку, а ящики комода торчали наружу. Создавалось такое впечатление, будто грабителям помешали, вынудив их все бросить и убежать.

Не без опасений Гарольд Сэндз подошел к платяному шкафу, куда он повесил темно-красный халат, без которого не отправлялся в путешествия. Да, Гарольд был привязан к этому халату, хотя шелк с годами потерся, особенно на широких манжетах, скрывавших некую тайну. В них Сэндз прятал дорожные деньги. Разумеется, Сэндз никогда не употреблял выражения «дорожные деньги» – начальник таможенной конторы всегда знал точную сумму, которую возил с собой. В тот злополучный день там были шесть гиней и два шиллинга. Деньги пропали.

Англия – отличная страна для криминалистов, некоторые серьезно утверждают, что эта профессия зародилась именно здесь. Начальник таможенной конторы Гарольд Сэндз, конечно, не был криминалистом, но по долгу службы ему приходилось общаться с контрабандистами, мошенниками и спекулянтами, так что к преступлению – а ни о чем другом здесь не могло быть и речи – у него был неординарный, неожиданный подход.

Сэндз не позвал полицию и вечером за легким ужином вел себя так, словно ничего не произошло. При этом его внимание было больше направлено на немногочисленных постояльцев гостиницы, чем на скромное блюдо. Прощаясь с мистером Хейзлфордом, он попросил его обменять двадцать шиллингов на однофунтовую банкноту. Мистер Хейзлфорд услужливо выполнил просьбу, не заметив, что постоялец пристально наблюдает за ним.

На следующее утро за завтраком сын Хейзлфорда Оуэн предложил чай. Сэндз неожиданно положил на стол однофунтовую банкноту и сказал:

– Я думаю, что эта банкнота фальшивая. Сейчас много говорят о таких фальшивках. У вас не найдется еще одной банкноты для сравнения?

– Конечно, сэр, – вежливо ответил Оуэн и, вынув из кармана пачку банкнот, разложил их перед Гарольдом в ряд.

Начальник таможни перевернул банкноты портретом королевы Виктории вверх. Прищурившись, Гарольд осмотрел каждую банкноту, потом поднялся и закричал своим высоким голосом:

– Полиция! Позовите сейчас же полицию!

Прибежавший на крик мистер Хейзлфорд, заботясь о репутации своей гостиницы, попытался успокоить гостя.

– Что случилось? – прошипел он. – Я все сейчас улажу, сэр.

Сэндз ткнул пальцем в Оуэна и сердито заявил:

– Этот молодой человек обокрал меня! Он взял мои дорожные деньги, шесть гиней и два шиллинга.

– Это клевета, сэр. Я бы себе такого не позволил! – возразил Оуэн и в поисках поддержки взглянул на отца.

Мистер Хейзлфорд смутился.

– Сэр, вам нужно доказать это. При каких обстоятельствах произошла кража?

Вчера, вернувшись в комнату, мы обнаружили, что наши вещи и багаж перерыты. Мои дорожные деньги, которые лежали в потайном кармане, были украдены.

– И это в моей гостинице! – Мистер Хейзлфорд всплеснул руками. – Как такое могло произойти! Взломщик в моем доме!

Сэндз покачал головой.

– Это маловероятно. Дверь в наш номер была заперта и не повреждена, когда мы вернулись. Взломщик оставил бы следы.

Лицо Хейзлфорда помрачнело.

– Если я вас правильно понимаю, сэр, вы обвиняете в этом воровстве моего сына Оуэна.

– Совершенно верно, мистер Хейзлфорд, и я могу это доказать.

Оуэн скрестил руки на груди, будто хотел сказать: «Ну-ка, давайте на это посмотрим». Но когда Сэндз начал объяснять, Оуэн опустил руки, а лицо его постепенно вытянулось.

– Как я уже говорил, начальник таможни на службе имеет дело с контрабандистами и мошенниками. Но, несмотря на их презренное положение, у них можно научиться некоторым полезным вещам. Так, например, в их кругах принято маркировать купюры, которые они носят в карманах. Они рисуют на них тушью цифру или букву. В результате купюра из кармана владельца не может затеряться в безликой денежной массе. Я принял на вооружение эту привычку мошенников. Посмотрите, мистер Хейзлфорд, вот эти шесть банкнот ваш сын Оуэн достал только что из кармана. На всех шести банкнотах под правым нижним углом стоит буква «С». Нужно объяснять дальше?

Хейзлфорд был на целую голову ниже Оуэна, но после такого объяснения Гарольда Сэндза низенький хозяин гостиницы, казалось, перерос своего сына на голову. Его лицо посинело, а на висках взбугрились темные жилки. Он схватил юношу за вихор и потащил, как мешок с мукой, крича сдавленным голосом:

– Ах ты, пес, ты решил замарать честное имя своего отца? Ты обворовываешь гостей, будто ты нищий? Разве я не потакал любым твоим прихотям, чтобы у тебя было счастливое детство? Разве ты не живешь лучше, чем другие твои сверстники? Ты, проклятый пес!

Произнося каждое слово, Хейзлфорд с силой дергал своего сына за волосы, так что тот вскрикивал от боли. В конце концов отец отпустил Оуэна и, обернувшись к Сэндзу, охрипшим голосом произнес:

– Сэр, я искренне прошу у вас прощения!… Отцы не выбирают сыновей.

Хейзлфорд вдруг замолчал и бросил уничтожающий взгляд на сына. Потом он тихо, но с угрозой спросил:

– Может статься, что мой достопочтенный сынок украл сбережения и у мисс Джонс?

– Нет! – закричал Оуэн еще прежде, чем Хейзфорд закончил фразу. – Нет, я этого не делал, это был не я!

Но Хейзлфорд уже хлестко ударил правой рукой юношу по лицу. Потом еще, и еще, и еще.

– Да, это я! – завопил наконец Оуэн. – Это я взял деньги у мисс Джонс. Но я это сделал не для себя!

– А для кого же? – в неистовстве закричал Хейзлфорд, и парень в очередной раз получил звонкую оплеуху. – Для кого же?…

– Спинк! – ответил юноша и заревел, как ребенок. – Роберт Спинк потребовал, чтобы я украл для него деньги.

– Для чего? Его семья – самая богатая в Сваффхеме!

– Я не знаю. Наверняка не из нужды. Для Спинка любое нарушение закона – это развлечение… Просто для острых ощущений.

– Неужто ты такой тупица, чтобы выполнять требования этого мошенника?!

Оуэн лишь пожал плечами.

– Он обзывал меня тряпкой и грозился высмеять перед всеми. Я боялся.

Хейзлфорд искоса посмотрел на Сэндза.

– Что тут еще скажешь? Вымахал с платяной шкаф, а мозги как у майского жука. Сэр, вы, конечно, можете теперь обратиться в полицию. Но я вас убедительно прошу не делать этого, иначе вы меня просто убьете. – Потом он поклонился перед начальником таможни, как слуга в Бэкингемском дворце.

Сэндз начал собирать купюры – шесть однофунтовых банкнот с буквой «С» в правом нижнем углу.

– Нет еще двух шиллингов, – сухо заметил он, не поднимая глаз.

Хейзлфорд лихорадочно порылся в кармане брюк и выложил два шиллинга на стол. Сэндз взял деньги и сунул их во внутренний карман пиджака. Затем Гарольд вскользь заметил:

– Ну вот, я вернул свои деньги. На этом все для меня и кончится.

Сэндз привык мыслить трезво, когда дело касалось денег, поэтому он предложил:

– Я не откажусь, если сегодня ночью мы с женой будем вашими гостями.

Хейзлфорд дважды поклонился еще ниже, чем в первый раз, и вежливо ответил:

– Сэр, это будет честь для меня!

Значит, это был Спинк, этот Богом проклятый Роберт Спинк! После того как Говард Картер узнал об этом происшествии и о том, что прохвост Оуэн украл все деньги мисс Джонс, он непрестанно думал о мести. Оуэн смог отдать шестьдесят фунтов, остальное доплатил мистер Хейзлфорд. Как и следовало ожидать, Спинк отрицал свою причастность к этой безобразной мальчишеской шалости. Он утверждал, что вообще незнаком с Оуэном и в будущем не станет водиться с трактирными завсегдатаями и прочей чернью.

Несчастный случай с самодельной бабочкой закончился для Говарда благополучно, не оставив на нем и следа. Но с тех пор он был окрылен мыслью еще раз очутиться в объятиях мисс Джонс. Во время уроков он ни о чем не мог думать, кроме ее груди, теплоты, которая шла от нее, и о том, как она выглядит под этой блузой с рюшками. Женскую анатомию он знал только по рисункам из «National Geographie», где однажды увидел фото негритянки из Занзибара, которая была в чем мать родила, и из книги о Лувре, где тоже были изображены обнаженные статуи VII и VIII веков. Но это было давно, а то, что он чувствовал к мисс Джонс, казалось другим.

Предложение мисс Джонс проштудировать в школьной библиотеке книги по авиации Говард принял с радостью, ведь это была еще одна возможность повидаться с ней помимо уроков.

В библиотеке, на третьем этаже, имелось всего одно окно, и поэтому даже летом здесь не хватало дневного света, так что для чтения была предусмотрена лампа. Барон, будучи, видимо, заядлым путешественником, собрал книги со всех уголков мира и на разных языках. Тут можно было найти книги почти по всем наукам и даже такого неприличного содержания, какие приобретаются только в определенных книжных лавках, и то из-под полы.

Что же касается полетов, то Говард нашел множество толстенных фолиантов, некоторые были двадцатилетней давности и даже старше, например книга мистера Спрингфеллоу, который построил аэроплан, или «драконоплан», оснащенный плоскими наклонными крыльями и пропеллером. Один итальянец по имени Форланини сконструировал вертолет и утверждал, что этот аппарат, оснащенный небольшой паровой машиной и горизонтальным пропеллером, поднимался вверх на тридцать метров. А немец Отто Лилиенталь, взявший за основу полет птиц, летел по воздуху двадцать метров, но тому было лишь двое свидетелей.

Авиация – действительно настоящая наука, Говард это быстро понял из умных книг. Но чем больше юноша занимался столь увлекательной темой, тем меньше у него оставалось сомнений насчет того, что он никогда не освоит эту науку и должен будет отказаться от своих планов.

Однако при виде мисс Джонс намерения Картера крепли, особенно если она давала возможность провести в ее обществе долгий вечер. Впрочем, ему достаточно было и того, чтобы просто знать, что она где-то рядом. Книги будто околдовали Говарда. Он раскрывал их, начинал листать и, будучи пленен ими, наслаждался чтением. Книги вели его в неизвестный мир, мир, который был далеко за горизонтом.

Книги стояли на полках от пола до потолка, и, когда Говард брал какую-нибудь, непременно поднимались облака пыли, которые у другого человека отбили бы всякую охоту читать. Но Говарду эти отвратительные условия даже доставляли удовольствие. Более того, быстро обретенная привычка вскоре развилась в постоянную потребность. Она же переросла в страсть. Говард тосковал по запаху старых пыльных книг, хотя убеждал себя, что все это от близости мисс Джонс.

Во время очередного набега на книжные полки размером в три-шесть метров Картер вдруг наткнулся на книгу, которая стояла не на той тематической полке. Казалось, ее сделали из свинца, более того, было такое ощущение, что она приклеена к фахверковой стенке: ни одна попытка вытащить ее не увенчалась успехом. На корешке не значился ни автор, ни название книги. Это пробудило в Говарде любопытство.

Чтобы осмотреть эту феноменальную книгу, Говард снял с полки несколько соседних фолиантов. Теперь он понял, что оборотная сторона книги открывается. Но вместо печатных бумажных страниц в книге была полость, в которой, правда, никакого бесценного клада не оказалось. Юноша лишь обнаружил маленькую деревянную ручку не больше прищепки.

Не думая о последствиях, Картер, обуреваемый любопытством, осторожно потянул за эту ручку. Ему пришлось приложить некоторые усилия. Он был так возбужден от этой находки, что вначале даже не заметил, как полки пришли в движение. И только скрежет старых рассохшихся шарниров заставил Говарда обратить внимание на то, что стена с книжными полками открывается подобно громадному порталу.

Он хотел было остановиться, но природная пытливость вновь взяла верх, и Говард решил заглянуть за этот книжный портал. Картер и сам не знал, что его там ожидает, и был разочарован, когда увидел перед собой простую деревянную дверь, выкрашенную серой краской. Вздохнув, Говард задвинул книжные полки на место. «Знает ли мисс Джонс об этом таинственном механизме среди книжных полок? – подумал Картер. – И что скрывается за серой дверью?» Он открыл окно и взглянул на внешнюю стену здания слева. Там было четыре окна, но Говарду не удалось определить, каким комнатам они принадлежат.

Когда он обернулся, за его спиной стояла мисс Джонс. Она удивленно смотрела на него.

– Мисс Джонс, – залепетал растерявшийся Картер.

– Я тебя напугала?

– Напугали? Нет… То есть да. Я как раз сделал небольшое открытие.

– Значит, ты раскрыл тайну полетов!

– Нет, это совершенно не связано с полетами.

– Говард, ты меня заинтриговал. Ну и что же это?

Юноша охотнее оставил бы эту тайну при себе, В конце концов, мисс Джонс могла обвинить его, что он сует нос не в свои дела, но теперь, когда он уже выболтал половину, ему ничего не оставалось, как рассказать о своем открытии.

– Мисс Джонс, – нерешительно начал Говард, – вы знаете о потайной двери в библиотеке?

– Потайная дверь? – Она весело рассмеялась. – Может, в Оксбур-холле или в Дидлингтон-холле и есть что-то подобное, но только не здесь, в школе для девочек баронессы фон Шелль!

– Но я же вам говорю! – Говард подошел к книжной полке и нащупал таинственный механизм.

Сара Джонс отпрянула назад, когда книжные полки с шумом пришли в движение, и тихо вскрикнула:

– Говард!… – Больше она не смогла вымолвить и слова.

Говард отодвинул книжные полки в сторону и с видом победителя повернулся к Саре.

– Хотите, я открою эту дверь?

Мисс Джонс безмолвно кивнула, не двигаясь с места.

Хотя Картера самого охватило волнение, он старался демонстрировать спокойствие и рассудительность. Он осторожно нажал на ручку, однако дверь была заперта.

– Ничего другого я и не ожидал, – невозмутимо произнес Говард и провел рукой по волосам. – Как долго баронесса жила одна?

Сара от волнения не уловила подтекст вопроса Картера и лишь покачала головой.

– Я не знаю. Судя по ее разговорам, барон умер лет сто назад.

Пока оба беспомощно смотрели на замок, который преграждал им путь к тайне, Говард наслаждался беспокойством, охватившим Сару больше, чем его самого. Он слышал, как девушка шумно дышала, и представлял, как поднимается и опускается ее грудь. Взглянуть на нее он не решался.

Вдруг Сара пробормотала:

– Ключ…

– Да? – Картер взглянул в глаза мисс Джонс.

– Баронесса оставила мне все ключи от дома. Но для одного-единственного я не нашла замка.

Сара быстро исчезла и вскоре вернулась с неприметным ключом. Она протянула его Говарду.

– Сделай это сам!

Говард чувствовал, как кровь пульсирует в его висках. Он был так же взволнован, как и мисс Джонс, и все-таки продолжал изображать невозмутимость.

Спокойствие, исходившее от юноши, в этой ситуации произвело на Сару сильное впечатление. Она следила за каждым его движением, наблюдала, как он вставляет ключ в старый замок, как зажимает головку ключа большим и указательным пальцами и, наконец, дважды проворачивает его влево. Потом Картер нажал на ручку.

То, что в библиотеке есть таинственная дверь, сильно впечатлило Сару: у нее не было времени даже пофантазировать, что же может скрываться за этой дверью. Гертруда фон Шелль была человеком, к которому вряд ли подходили обычные мерки. Но что можно назвать обычным? Пусть даже и в Сваффхеме.

Когда Картер распахнул серую дверь, им в лицо ударил смешанный запах пыли, застарелой копоти и старых вылинявших занавесок. Комната была настолько затемнена, что они ничего не могли разглядеть. Говард притащил лампу из библиотеки и направил ее в дверной проем.

– Что ты видишь, Говард? – Голос мисс Джонс звучал взволнованно. То, что открылось Картеру, просто отняло у него дар речи. Он хотел описать увиденное, но не мог, поскольку был невероятно удивлен. Юноша молча передал лампу мисс Джонс и отступил в сторону.

Сара осветила комнату. Та была около шести квадратных метров. На ковре посреди комнаты стоял письменный стол – громадное чудовище в чиппендейлевском стиле, за ним – стул с высокой спинкой. На ковре лежала развернутая газета, а рядом – керосиновая лампа и граненый стакан для виски, с левой стороны – пепельница с изогнутой трубкой и ваза с засохшими цветами. На спинке стула висел пиджак из крепкого материала. На стене Сара увидела картину больше человеческого роста. На картине на фоне пустынного ландшафта был нарисован молодой человек в позе искателя приключений. По стенам были развешаны другие картины с изображением этого же человека. Сара сразу его узнала.

– Это барон фон Шелль! – догадался Говард, стоявший рядом с Сарой с открытым от изумления ртом. Он взял у нее лампу из рук.

Если бы барон появился вдруг в дверях и спросил: «Что вы здесь делаете?», это едва ли смогло бы их удивить. Возле письменного стола они заметили наполненную кожаную корзину для бумаг, за ней виднелись запыленные домашние тапочки.

Картер перепугался.

– Мисс Джонс, вы только посмотрите!

Он посветил на пол. Под большой картиной на полу лежал крокодил, который, казалось, спал. Это было шестиметровое чучело животного. В правом углу комнаты стояла отпиленная слоновья нога, на ней была уложена кожаная подушка для сидения. Слева от картины – высокая круглая железная печка.

Слева высились темные полки во всю стену. Они были забиты книгами, атласами и бумагами, сложенными стопками, а между ними стояли кружки, чаши и фигуры – предметы, обнаруженные во время раскопок в дальних странах, как Картер уже знал из журналов.

Из окна напротив свет почти не проникал: оно было затемнено серой тканью. Справа, напротив слоновьей ноги, Говард заметил напольные часы, которые были выше его на добрых две головы. Один латунный маятник достигал девяноста сантиметров в длину. Когда Картер постучал по стеклянной дверце, часы словно по волшебству снова пошли и тут же раздался вестминстерский бой. Потом все снова стихло.

Сара Джонс покачала головой.

– Похоже, именно этот бой часов я и слышала ночью еще целую неделю после смерти баронессы. Я уж думала, не сошла ли я с ума.

Картер не понимал, что так поразило мисс Джонс в этих часах. Ему не хватало воздуха в этой запыленной комнате.

– Если вы не против, я попробую открыть окно» – сказал он и, не дожидаясь ответа Сары, начал срывать с окна серую ткань, пришпиленную канцелярскими кнопками. С ткани обрушилось столько пыли, что мисс Джонс и Картер чуть не выкашляли легкие.

Окно не поддавалось, будто его уже много лет не открывали. Говарду пришлось применить всю силу, на которую он был способен, и только после этого правая створка наконец распахнулась. Потом ему удалось открыть и левую. Все еще чихая и кашляя, Говард вдыхал полной грудью свежий летний воздух. Он отер лицо рукавом, затем повернулся к мисс Джонс и спросил:

– Мисс Джонс, что бы это значило?

Сара еще раз обошла письменный стол, стоявший посередине комнаты. Она разглядывала каждую мелочь, но ни до чего не дотрагивалась.

– Если бы я знала, – ответила она после довольно продолжительной паузы. – Но есть такие люди, которые после смерти любимого человека оставляют все как есть, будто он все еще жив. Тапочки барона, его трубка и стакан для виски – все указывает на это.

– Да, и прежде всего газета! – Картер подошел к столу и взглянул на раскрытую страницу. – Как думаете, мисс Джонс, за какое число этот номер?

– Конечно, газета не вчерашняя! – пошутила она. Постепенно Сара начала отходить от испытанного ею легкого шока.

– Да, точно! – Говард улыбнулся. – Этой газете почти пятнадцать лет. Вот дата – 16 сентября 1875. Мисс Джонс, я старше ее менее чем на год! – При этом он показал рукой на уровне колена от пола. – Наверное, барон фон Шелль умер в 1875 году. А это значит… Значит, баронесса действительно оставила все как есть. Вы только посмотрите!

Теперь и мисс Джонс заметила, что на дне стакана поблескивал виски.

– Бог мой, – пробормотала она, зажав ладонью рот. – Мне кажется, баронесса регулярно приносила своему мертвому мужу виски и свежие цветы. И не забывала заводить часы, иначе бы они не сводили меня с ума еще неделю после ее смерти.

– Почему люди так поступают? – Картер оперся о подоконник и скрестил руки на груди.

– Баронесса не смогла оправиться от смерти мужа. – Сара долго смотрела на картину, висевшую на стене.

– Мне кажется даже, что с течением времени она все более стала походить на барона.

Говард тоже посмотрел на портрет.

– Вы правы, мисс Джонс. Человек на этой картине действительно похож на баронессу. Странно.

– Да, это удивительное проявление долгой совместной жизни. Старые семейные пары, которые вместе провели всю жизнь, похожи не только в привычках и поведении, но и часто внешне. Ты этого никогда не замечал?

– Честно сказать, нет.

Из окна подул легкий ветерок, и Картер отошел, чтобы прикрыть дверь.

– Вы это уже видели, мисс Джонс? – вдруг взволнованно вскрикнул он.

Открытая дверь скрывала статую из белого мрамора. Она стояла на небольшой тумбе и была не больше девяноста сантиметров в высоту. Она изображала обнаженную богиню, которая стыдливо прикрывала свою наготу руками.

Картер еще никогда не видел вблизи такое произведение искусства.

– Какая красивая, – заметила Сара, рассматривая статую.

– Сколько ей лет примерно, как вы думаете?

Сара Джонс задумчиво оттопырила нижнюю губу – знак того, что она думает, – и, помолчав, ответила:

– Может быть, две или две с половиной тысячи лет. В любом случае это – греческая богиня любви…

– Афродита!

– Совершенно верно, ученик Говард Картер! – Оба рассмеялись. – Лорд Эльджин, – продолжала Сара, – в начале века возил произведения искусства из Афин в Англию грузовыми судами. Сейчас они выставлены в Британском музее в Лондоне.

– Я знаю, – самодовольно заметил Картер. – В сопровождении лорда Эльджина путешествовал художник Уильям Тернер!

– Ты умный мальчик, Говард! – Сара подмигнула ему. Такого она еще никогда не делала, и это очень смутило юношу, потому что ему казалось невозможным растолковать глубокий смысл этого знака.

«Подмигивание, – думал Картер, – это доказательство симпатии». Он пытался вспомнить, когда он еще получал столько удовольствия от такого же подмигивания. Но даже после долгих размышлений ему это не удалось. Ничего подобного он еще не испытывал в своей жизни.

– Говард! – Голос Сары вывел его из оцепенения. – Я не хочу, чтобы об этой потайной комнате стало кому-нибудь известно. По крайней мере, пока. Ты меня понимаешь?

Настойчивая интонация мисс Джонс смутила Картера. Он церемонно поклонился, вытянув шею вперед.

– Конечно, мисс Джонс. Я буду нем как могила. Клянусь! – И он поднял правую руку.

Сара наморщила лоб, что Говарду особенно нравилось, потому что тогда кончик ее носа немного вздергивался.

– Мы с тобой – единственные, кто знает об этой комнате. Если эта тайна останется между нами, ни один человек не узнает об этом. В конце концов, ты ее первооткрыватель!

– Невелика важность! – махнув рукой, надменно возразил Картер и осведомился: – А мне можно будет и дальше посещать библиотеку, мисс Джонс?

– Само собой разумеется. Ты можешь даже заходить в эту комнату, когда тебе вздумается. А если позволит время, зарисуй на местах все предметы, которые здесь лежат. Я хорошо заплачу тебе за это поручение. Но ты, конечно, прежде подумай над этим!

Картер закрыл окно, что потребовало не меньших усилий, чем открыть его.

– Нет, нет! – ответил он. – Тут не о чем и думать. Я охотно за это возьмусь.

– Вот и славно. – Сара Джонс положила руку на плечо Говарда и мягко проводила юношу из комнаты. Он запер дверь и протянул ключ мисс Джонс. Когда он ставил полки в изначальное положение, Сара сказала:

– Ты в любое время можешь взять ключ у меня. Я только попрошу тебя закрываться в библиотеке, чтобы никто случайно туда не зашел.

– Будет сделано, мисс Джонс! – заверил ее юноша, и на этом они распрощались.

Над церковью Святых Петра и Павла висели тяжелые тучи, когда Говард вскочил на свой велосипед. Налетел ветер и поднял перед ним столбы сухой летней пыли. Картер чувствовал себя хорошо и весело налег на педали. Он ведь теперь разделял с мисс Джонс тайну, о которой знал только он и она. У Говарда было чувство, что у него появилась над ней власть. Власть над мисс Сарой Джонс!

Эта мысль привела Говарда в такое замешательство, что на развилке Спорл-роуд он не заметил экипаж, запряженный парой лошадей, который несся ему навстречу и занимал почти всю дорогу.

Не успел Картер и глазом моргнуть, как его велосипед оказался между двумя жеребцами. В испуге вцепившись в гриву одного из животных, он висел на нем, пока кучер с криком не рванул на себя поводья и не остановил экипаж. Картеру удалось избежать серьезных травм, но его велосипед под копытами лошадей превратился в груду проволоки и стали.

– Черт тебя побери, ты совсем на дорогу не смотришь! – Кучер в синей униформе с латунными пуговицами слез с козел и выкрикнул пару забористых проклятий, которых Говард, к счастью, не слышал, потому что осматривал свои руки-ноги.

Нет, Картер не получил увечий, за исключением того, что ему было больно ступать на левую ногу. Он поковылял к крыльцу узкого дома, стоявшего на обочине, и тяжело опустился на ступеньку.

– У тебя что, глаз нет? – продолжил ругаться кучер, но уже не так злобно.

Тут дверь экипажа отворилась. Из него вышел богато одетый господин в сопровождении девочки. Ей едва ли исполнилось больше восемнадцати. У обоих были озабоченные лица. Мужчина призвал кучера (того звали Альберт) к порядку. Господин считал, что молодой человек невиновен, что Альберт ехал прямо посреди дороги. Повернувшись к Картеру, мужчина спросил, нет ли у него каких-либо повреждений.

Юноша покачал головой. Но как же ему было жаль любимого велосипеда, обломки которого торчали из-под колес экипажа!

– Амхерст, – произнес знатный господин и взглянул на Картера свысока, – лорд Уильям Джордж Тиссен Амхерст. Само собой, я возмещу вам стоимость велосипеда. Где ваш дом?

Говард взглянул на лорда Уильяма. Такой любезности он явно не ожидал.

– Недалеко отсюда, на Спорл-роуд, – ответил он.

– Альберт, позаботьтесь о сломанном велосипеде! А потом мы доставим молодого господина домой.

– Я прошу вас, милорд, не стоит беспокоиться. Я как-нибудь один дойду.

Кучер с готовностью вытащил из-под экипажа велосипед и хотел было поставить его у обочины. Но тут снова вмешался лорд.

– Ты не понял, что я сказал? – повысив голос, произнес он. – Я хочу, чтобы ты погрузил велосипед, а затем мы отвезем молодого человека домой.

Альберт повиновался. Лорд и его дочка помогли Говарду подняться на ноги и провели его к экипажу.

Фанни и Кейт не могли припомнить, чтобы такой богатый экипаж останавливался возле их дома. Они испугались, узнав, что произошло с Говардом. Однако после того как племянник поклялся, что никаких травм он не получил, а господин лорд заверил, что возместит стоимость велосипеда, Фанни и Кейт пригласили гостей в дом на чашечку чая.

Лорд Уильям не хотел показаться невежливым и принял приглашение, обмолвившись только, что зайдут они ненадолго, так как из-за происшествия уже опаздывают.

Пока они пили чай, Альберт сидел на козлах экипажа неподвижно, как статуя, и со скучающим видом осматривал улицу. Говарду, который наблюдал за ним в окно, происшествие уже начинало нравиться, потому что возле их дома собиралось все больше и больше народа, желавшего поглазеть на роскошный экипаж. Люди тыкали пальцами в скромный дом Картеров.

– Позвольте вас спросить, – на прощание сказал лорд Уильям, обращаясь к пожилым дамам, – по всему дому я видел отличные изображения животных. Вы не подскажете мне Имя этого художника?

– Говард Картер, – тут же нашелся юноша. – Да, этот художник – я, милорд.

Лорд Амхерст был поражен.

– Правда? Превосходные работы!

– Спасибо, милорд.

– А вы рисуете исключительно животных?

Говард пожал плечами.

– Мне это нравится, да и к тому же неплохо оплачивается.

Осмотрев изображения журавлей, лошадей и котов, которые украшали стены гостиной, лорд поинтересовался:

– Скажите, молодой человек, вы не готовы поступить ко мне на службу? Я ищу человека с острым глазом и способностями к ремеслу. – И, не дожидаясь ответа Картера, лорд поднялся и направился к двери. Уже на выходе он спросил: – Вы знаете Дидлингтон-холл?

– Я там никогда не бывал, милорд. Говорят, прекрасное поместье.

– Вот и хорошо. Приходите на следующей неделе ко мне, скажем, в среду до обеда. Тогда мы сможем все детально обговорить. Ах да… – Лорд полез во внутренний карман своего роскошного сюртука и вытащил несколько банкнот. – Это на новый велосипед. Должно хватить.

Картеру хватило мимолетного взгляда, чтобы понять: на эти деньги можно купить два велосипеда.

– Спасибо, милорд, – растерянно промямлил Говард, – вы очень великодушны.

Когда лорд и его дочь ушли, Картер бросился наверх, в свою комнату, чтобы избежать излишних расспросов теток. Чувствуя себя донельзя уставшим, Говард повалился в ветхое кресло, привезенное им из Лондона, и уставился на керосиновую лампу, от которой исходил бледный свет. Он сцепил руки на затылке и задумался. Ему хотелось упорядочить свои мысли и переживания. Он спрашивал себя, почему случаются такие дни, когда решающих событий в жизни человека бывает больше, чем за весь год?

У Говарда появилось ощущение, будто в нем росла неукротимая сила. Сила, которая поможет ему достичь значительной цели. Ему нужно было лишь подняться на первую ступень этого успеха» нужен был человек, который помог бы преодолеть первую вершину. Тогда бы его жизнь обрела новый смысл. Сейчас казалось, что ему протянули руку помощи, чтобы он почувствовал всю полноту жизни. Он должен был лишь схватить ее. Глубоко задумавшись, Говард вздрогнул, когда в дверь вдруг постучали.

– Говард? – Это была Кейт, которая нараспев произносила его имя.

– Да, тетя Кейт.

– Это невежливо. Почему ты прячешься в своей комнате?

– Мне нужно подумать, тетя Кейт.

– Ты не находишь, что тебе надо бы с нами объясниться?

– Я знаю, тетя Кейт. Но мне сегодня, честно говоря, не до объяснений. Завтра, тетя Кейт. Доброй ночи.

– Это очень невежливо.

– Да, тетя Кейт. Это невежливо. Но завтра я все вам расскажу.

Глава 6

Вначале одиннадцатого на рыночной площади Сваффхема торговцы выставляли свои товары в лавках, а Оуэн Хейзлфорд тащил свою двухколесную тачку в сторону вокзала. Утренним поездом из Норвича должен был приехать мистер Джеймс Марвин, который хотел провести пару дней на природе.

В это время на улице возле станции не было транспорта, и Оуэн сразу узнал человека, ехавшего ему навстречу в двуколке, – это был Роберт Спинк.

– А я как раз собирался к тебе! – закричал Спинк с другой стороны улицы и, придержав лошадь, поставил повозку на тормоз.

– У меня нет времени! – холодно ответил Оуэн. – Мне нужно забрать постояльца с вокзала. И вообще, я не желаю больше с тобой иметь дела. Оставь меня в покое!

– Вот тебе раз. Может, я ослышался? – Спинк пошел рядом с Оуэном, которому нельзя было задерживаться. – Значит, так ты поступаешь со старым другом?

– Другом? – Оуэн ускорил шаг. – Мне не до смеха. Твоя «Дружба» принесла мне одни неприятности. – Он сплюнул на тротуар. – Проваливай!

Спинк с силой дернул Оуэна за плечо, и тот споткнулся.

– Да ты, видать, слишком много джина стянул у своего папаши! – разъяренно заорал Роберт Спинк. – Я не люблю, когда со мной разговаривают в таком тоне. Что случилось? Послушай, речь идет о действительно стоящем деле!

– Вот как, о стоящем деле?! Но я уверен, что ты при этом выйдешь сухим из воды! Разве я не прав?

Спинк сделал вид, будто не слышал слов Оуэна.

– Ты знаешь фабрику моего отца. В субботу там в сейфе лежит зарплата – четыре или пять сотен фунтов…

На углу Спиннер-лейн Оуэн остановился.

– Ты оглох, Спинк? Я сыт по горло твоими темными делишками. Я не хочу больше, слышишь! Из-за тебя мне уже порядочно влетело!

Тут Спинк подступил к Оуэну, схватил его за шиворот и притянул к себе так близко, что они едва ли не касались друг друга носами.

– Ты что, решил соскочить, а?

Оуэн был крепким парнем, но ему редко удавалось направить свою силу в нужное русло. Поэтому пинок, который он отпустил Роберту, скорее был неловкий, чем устрашающий. Но все же он собрал все свое мужество и с ненавистью заорал на Спинка:

– Я тебе последний раз повторяю: найди себе другого дурака! На меня больше не рассчитывай! – Оуэн схватил оглобли своей тачки и рысью побежал к вокзалу.

Но от Спинка не так-то просто было отделаться. Он бежал рядом с Оуэном по тротуару, обзывая его трусом, слюнтяем и папенькиным сынком. Но когда и это не подействовало, Спинк начал угрожать.

– Я все расскажу твоему отцу, Оуэн, – заявил он. – То-то папаша удивится, узнав, что у его благоверного сынка рыльце в пушку!

– Оставь меня в покое, – цинично ухмыльнулся Оуэн. – Ты немного опоздал, чтобы шокировать моего отца. Он уже все знает.

– Я тебе не верю!

– Поверь, раз уж я так говорю.

– И что же ты рассказал своему папаше? Ну-ка, выкладывай! – Спинк крепко схватил Оуэна за рукав. Тот остановился и строго посмотрел на Роберта.

– Правду – ни больше, ни меньше!

– Твой отец знает, что ты обворовал мисс Джонс? – с сомнением спросил Спинк.

Оуэн молча кивнул.

– Я надеюсь, ты не упоминал моего имени? – разгорячился Роберт. – Говори правду!

С востока донеслось пыхтение паровоза.

– У меня нет времени! – бросил Оуэн и побежал с тележкой дальше. Уже на бегу он обернулся еще раз и крикнул Спинку: – Я отвечу на твой вопрос, Спинк, твое имя ведь не запрещено упоминать!

Поезд из Норвича с визгом остановился на станции. Маленький локомотив, труба которого, словно маяк, высоко поднималась к небу, сопел и пыхтел, выпуская белые облака пара на рельсы.

– Сваффхем! Сваффхем! – закричал начальник станции. Из-за его униформы и красной фуражки ему завидовали все мальчики в городе. Чтобы расслышать название станции, нужно было хорошенько напрячь слух, потому что, крича, он поворачивался из стороны в сторону и двусложное слово «Сваффхем» превращалось в непонятное «Свэм».

Несмотря на все эти обстоятельства, мистер Джеймс Марвин вышел из последнего вагона третьего класса, и его тут же вежливо приветствовал Оуэн Хейзлфорд. Багаж Марвина состоял лишь из двух маленьких чемоданов, которые не видели ни дальних стран, ни лучших времен. Оуэн, который обычно сопровождал постояльцев гостиницы «Джордж коммершиал хотэл», предполагал последнее. О том же говорила и одежда этого человека: она выглядела богатой, но изрядно поношенной.

Мистер Марвин не был красноречив. На приветливые вопросы Оуэна он отвечал коротко: «да» или «нет». И даже на вопрос, откуда он приехал, Марвин ограничился одним словом – «Норвич».

Оуэн, оставив гостя в покое, молча тащил свою тачку и украдкой посматривал на мистера Марвина, который шел рядом по тротуару. Ему было около сорока, а может, и больше – очки с толстыми стеклами без оправы и курчавые бакенбарды не добавляли ему моложавости. По его шаркающей, медленной походке можно было предположить, что на его плечах лежала непосильная ноша тяжелой судьбы.

Добравшись до гостиницы, Марвин смерил дом критическим взглядом, прижав при этом очки указательным пальцем к основанию переносицы, вероятно, для того, чтобы лучше видеть. И пока Оуэн снимал багаж с тачки, мистер Марвин вдруг заговорил:

– Действительно прелестное место, этот Сваффхем. Я задержусь здесь на пару дней.

– Вам наверняка у нас понравится, сэр! – поспешил заверить его Оуэн. – В это время года погода отличная.

Мистер Хейзлфорд приветствовал необычного гостя в доме, и, пока Марвин заносил свою фамилию в книгу для записи приезжих, хозяин внимательно осматривал его с головы до пят, а затем больше из смущения, чем из интереса, спросил незнакомца:

– Вы к нам на отдых или по делам, сэр?

Казалось, что вопрос Марвину не понравился, он неохотно покачал головой, будто хотел сказать: «Это не касается вас, мистер Хейзлфорд». Но вместо этого он вдруг ответил:

– Я останусь у вас на неделю и заплачу вперед.

Постояльцев, которые вносили плату заранее, мистер Хейзлфорд очень любил. Тот, кто оплачивает свой счет заблаговременно, не вызывает критических суждений в свой адрес.

– В любом случае я желаю вам приятного пребывания в нашей гостинице! – услужливо произнес хозяин и протянул незнакомцу ключ от номера. – Оуэн занесет багаж в вашу комнату.

Мистер Марвин молча поднялся наверх.

– Вот! – насмешливо произнес Оуэн после того, как отнес оба чемодана, и протянул отцу на ладони монетку: – Один пенс. Я с этого не разбогатею.

Хейзлфорд усмехнулся:

– Действительно странный тип. Чего ему здесь надо? По его виду я бы не сказал, что он хочет провести у нас отпуск.

Оуэн подошел ближе к отцу и, хотя в зале не было ни души, шепнул ему на ухо:

– Мистер Марвин по дороге сюда справлялся о школе для девочек, где живет мисс Джонс.

– Ах, вот оно что, – ответил Хейзлфорд и взялся за работу.


Учебный год подходил к концу. И хотя мальчиков в возрасте Картера это приводило в эйфорию, Говард был в панике. И не потому, что он боялся получить плохой аттестат, нет, Говард не мог смириться с мыслью, что больше не будет видеть мисс Джонс целый день. Он тайком во время урока внимательно изучал ее лицо, строго зачесанные темные волосы, слегка выгнутую шею и уши, которые краснели от малейшего волнения, как осенние листья. Говард держал в памяти все ее жесты и узнал бы Сару Джонс по походке, даже если бы она шла по противоположной стороне улицы в самую непроглядную ночь.

Несмотря на то что работа анималиста не оставляла Говарду свободной минуты, юноша каждый вечер приходил в тайный кабинет почившего барона, потому что здесь он чувствовал близость Сары.

Уже в первый день, когда он начал классифицировать и архивировать собрание документов, рисунков, фотографий и находок барона, Говард сделал неожиданное открытие. Решив убрать в сторону старую газету, он случайно бросил взгляд на заголовок.

– Бог мой! – растерянно прошептал он. И бросился сломя голову по лестнице в комнату дирекции.

– Мисс Джонс! Мисс Джонс! – в крайнем волнении закричал он и вбежал в кабинет, даже не постучав. Он обнаружил Сару не возле письменного стола, а на кожаном диване. Говард еще ни разу не видел, чтобы она там сидела.

– Картер! – строго вскрикнула Сара Джонс, как она делала только во время уроков. Она вскочила, сердито глядя на Говарда и впопыхах поправляя платье. Для Говарда ситуация стала еще болезненнее, когда он увидел возле мисс Джонс Чарльза Чемберса.

Говард запнулся и с такой тоской взглянул на мисс Джонс, будто у него на глазах мир разлетелся на куски.

– Простите, мисс Джонс! – жалобно произнес он. – Вот только… Я тут сделал одно открытие…

– Открытие? – заинтересованно спросил Чемберс.

– Это касается только нас двоих, не так ли, Говард? – перебила его мисс Джонс.

Картер беспомощно кивнул.

– Мистер Чемберс все равно сейчас собирался уходить, – продолжила Сара. – Спасибо за ваш визит, мистер Чемберс!

Чемберс поднялся и вежливо откланялся. Говард был взбешен. Его разозлила вся эта неприятная сцена, которая перед ним развернулась. Они делали вид, будто он был слишком юн и глуп, чтобы заметить, что происходит. Возможно, она ни разу не надевала корсет под платье, возможно, она вообще была неприличной женщиной, возможно, он просто разочаровался в ней. Юноша готов был расплакаться.

– Говард! – Голос Сары вывел его из оцепенения. Чемберс уже давно ушел. – Что ты мне хотел сообщить такое важное? Говори уж!

Он был слишком горд, чтобы выставлять напоказ свои страдания и печаль, которая вдруг охватила его. Поэтому он сделал вид, будто не заметил проклятого Чемберса. Для Говарда этот коротышка-музыкантишка был просто пустым местом.

Зайдя в библиотеку, Картер запер за собой дверь и сделал знак мисс Джонс, чтобы она шла вперед. В кабинете барона на письменном столе все еще лежала раскрытая газета.

– Мне кажется, у вас появилась проблема, мисс Джонс, – произнес Картер. – Вот, читайте! – Он ткнул пальцем в статью на первой странице.

Сара Джонс начала читать вполголоса, вначале запинаясь, потом все быстрее и быстрее:

– Кража в Дидлингтон-холле. Неизвестный грабитель в ночь на понедельник проник в дом лорда Амхерста и похитил ценные греческие и египетские произведения искусства из его коллекции. С крыши поместья грабители спустились по веревке к окну верхнего этажа и проникли внутрь дома. Среди похищенных произведений искусства были египетские находки старше трех тысяч лет и греческая статуя высотой девяносто сантиметров пятого века до Рождества Христова, известная как Афродита Самосская. Вес статуи примерно сорок пять килограммов. В 1816 году она была приобретена для музея дипломатом и коллекционером лордом Томасом Элджином. Примерная цена произведения искусства – около тысячи гиней. Как неизвестные грабители попали на крышу Дидлингтон-холла, до сих пор остается неясным. Также неизвестно, как грабителям удалось совершить преступление, не попавшись на глаза слугам.

Сара Джонс бросила взгляд на белоснежную статую, потом вопросительно посмотрела на Картера.

– Теперь у меня действительно проблема, – наконец произнесла она и опустилась на стул у письменного стола.

Она нервно барабанила пальцами по подлокотникам, запрокинув голову и уставившись в потолок, словно там было написано решение проблемы.

Говард стоял у окна и жадно рассматривал ее необычную позу. Как она могла так забыться и сойтись с этим беспутным музыкантишкой! Ему нужно лишь взять пару аккордов, чтобы овладеть женским сердцем. Видя, что Сара находится в полной растерянности, он сказал:

– Я думаю, вам нужно идти в полицию, мисс Джонс!

– Ты с ума сошел, Говард! – воскликнула Сара и покачала головой. – И что я скажу в полиции?

– Правду! Вы должны рассказать все, что случилось!

– И ты думаешь, что кто-то поверит в эту историю? Что баронесса фон Шелль устроила в потайном кабинете, о котором никто не знал, настоящий культ своего умершего мужа? И все это длилось пятнадцать лет? Нет, Говард, ни один человек не поверит в эту историю!

– Но это же правда!

– Да, правда! Но она порой бывает столь невероятна, что нужно очень много вранья, чтобы в нее хоть кто-то поверил.

– Может быть. Тогда нам нужно придумать другую историю: как и почему мы нашли эту статую только сейчас.

– В любом случае это выльется в скандал, что для школы, как ты понимаешь, совсем некстати. Скандал – последнее, чего можно желать в сложившейся ситуации.

Аргументы Сары были очевидными: частную школу, в которой пятнадцать лет хранились краденые произведения искусства, разыскиваемые по всему Соединенному Королевству, признают вне закона, учебное заведение станет предметом насмешек.

– И что же вы думаете делать, мисс Джонс?

– Ничего, Говард. По крайней мере, пока мне в голову не придет подходящее решение.

Говард понимающе кивнул и сказал:

– Едва ли можно предположить, что барон был грабителем Странным он был человеком!

– Это несомненно. Не только у него, но и у баронессы тоже были странности.

– Интересно, знала ли она об ограблении?

Мисс Джонс пожала плечами.

– Признаться, мне трудно представить, что она не интересовалась происхождением этой статуи. Впрочем, нельзя доказать, что барон фон Шелль причастен к ограблению. Возможно, ему предложили купить статую, а он и не знал, откуда она.

Говард подошел к полке напротив окна и вытащил стопку листов.

– Я тут кое-что обнаружил, и это подтверждает ваши предположения. Счет из аукционного дома «Филипс» в Лондоне на чучело крокодила, счета с аукциона «Самсон-Антик» в Кенсингтоне на египетский известняковый рельеф… А вот еще на греческий кратер [110] в двадцать пять сантиметров высотой и стоимостью в пятьдесят гиней и двенадцать шиллингов.

Мисс Джонс указала на красноватый глиняный сосуд с черными фигурками, стоящий на полке. Потом она долго смотрела на Говарда.

– Мне кажется, этот человек не был таким уж любителем приключений, как он об этом рассказывал. Думаю, барон фон Шелль жил в мире иллюзий, и все его приключения – это сюжеты книг из его библиотеки. Наверное, все его дальние путешествия проходили по сюжету, от первой страницы до последней. Есть люди, которые всю жизнь обманывают сами себя.

– Почему он так поступал?

– На это мог бы ответить только сам барон, но он уж пятнадцать лет как умер. Или баронесса. Но…

– Да, я понимаю. Значит, скорее всего, это так и останется тайной.

– Возможно, нам удалось бы составить портрет этого человека по грудам вещей, которые окружали его. Но на это требуется уйма времени, а результат явно не оправдывает ожиданий.

– Я охотно поддержу вас в этой работе, мисс Джонс.

– Дело не требует спешки. – Эти слова заворожили Говарда, который понимал, что тогда он сможет наведываться в школу еще несколько месяцев.


Около семи вечера Картер, закончив свою работу, хотел вернуть ключ от кабинета барона в комнату дирекции, но задержался у двери и постучал, а затем долго стоял в ожидании: у него не было никакого желания еще раз застать мисс Джонс в компрометирующей ее ситуации. Вернее, даже не из-за мисс Джонс, которая в его глазах нарушила все нормы приличия, а больше из-за себя самого. Он не хотел вновь пережить такое фиаско, такое крушение надежд. Сара Джонс очень разочаровала его, и в душе он уже отказался от нее. По крайней мере, Говард пытался смириться с этой мыслью.

Мисс Джонс поблагодарила его и пожала руку, чего она еще никогда не делала. Потом она протянула ему две однофунтовые банкноты и объяснила, что это задаток для успешной архивной работы.

В первое мгновение Говард хотел отказаться от денег. Он чувствовал себя уязвленным: Сара оплачивала его услуги, как услуги посыльного. Но, с одной стороны, он должен был сам о себе заботиться, а два фунта – неплохие деньги. С другой стороны, он хотел взять деньги и тем самым показать, что отныне их отношения перешли на сугубо коммерческую основу.

Несмотря на поздний час, солнце еще стояло над горизонтом. И Картер с равнодушным видом ловеласа-неудачника отправился домой. Он испытывал смешанные чувства. Мисс Джонс была лучше всех девушек с грязных почтовых открыток, которые можно было купить за шиллинг в табачной лавке. Раньше у него и мысли не возникало, что когда-нибудь он сможет изменить свое мнение о мисс Джонс. Но теперь все виделось иначе.

Погруженный в размышления, Говард Картер не заметил мужчину, который издали наблюдал, как он выходит из школы и направляется в сторону рыночной площади.


За два дня до окончания учебного года Чарльз Чемберс незаметно вошел в школу для девочек. Он выбирал подходящий момент, чтобы его никто не видел, потому что по одному только внешнему виду можно было догадаться о его намерениях. Чемберс удачно выбрал время: после обеда никого не было на улице. Несмотря на жару первого в этом году по-настоящему летнего дня, на Чарльзе Чемберсе были, как обычно, кюлоты и бархатный сюртук. Но в этот день на нем была еще и белоснежная рубашка с рюшами на отворотах, белые чулки, так что казалось, будто он сошел с картины Гейнсборо [111]. В левой руке он нес букет, обернутый газетной бумагой. Правой рукой маленький седоватый человек держался за перила, потому что подъем по лестнице доводил его до одышки.

Следуя своему плану, он поднялся в комнату дирекции, вежливо постучал в дверь и дождался приглашения войти. Вначале он лишь приоткрыл дверь и просунул в щель букет цветов. Мисс Джонс должна была догадаться, что это именно он скрывается за дверью, но, не дождавшись ответной реакции, Чемберс вошел.

Чарльз Чемберс по натуре был чувствительным человеком. Его лицо в одно мгновение заливалось краской. Но когда он без предупреждения вошел в комнату, оно стало просто пунцовым, потому что возле Сары Джонс сидели миссис Кемпбелл и мисс Сьюзан Мелье, школьные учительницы, которые вопросительно уставились на него.

– Простите за вторжение, дорогие дамы. Я не знал… – беспомощно залепетал он и попятился к выходу.

Но мисс Джонс разрешила эту неловкую ситуацию словами:

– Ах, мистер Чемберс, вы же не думаете, что женщина отвергнет кавалера с букетом. Вопрос только в том, кому из нас вы хотели подарить эти цветы.

Сьюзан Мелье и миссис Кемпбелл улыбнулись и запоздало потупились, а мисс Джонс продолжила:

– Подходите смелее, Чарльз, мы все равно уже заканчивали наш разговор.

Учительницы попрощались с Сарой. И когда Чарльз и Сара остались наедине, он сказал:

– Мне искренне жаль, что я пришел так некстати. Мне нужно было предупредить о своем визите.

– Ну что вы! – рассмеялась мисс Джонс. – Выпьете со мной чаю?

– Весьма охотно, – ответил Чарльз, проведя рукой по вьющимся волосам. Он всегда так делал, когда был крайне взволнован. – Мне показалось, что сейчас не совсем подходящий момент, но сегодня ночью мне приснилась моя почившая матушка, которая сказала: «Сделай это, мой мальчик. Ты должен непременно сделать это сегодня».

– Сделать сегодня? – удивилась Сара Джонс и недоуменно взглянула на гостя.

Тут Чемберс начал лихорадочно распаковывать букет. И когда наконец ему это удалось, он подошел к Саре, преклонил колено, как священник перед алтарем, и протянул возлюбленной цветы – розовые гладиолусы. Затем он театрально закрыл глаза и, сглотнув, произнес:

– Мисс Джонс, уважаемая Сара! С первой нашей встречи ваш облик очаровал меня. Я смущаюсь, когда вижу вас, и волнуюсь, когда не вижу вас. Я не богат, но у меня есть некоторые добродетели и сердце, полное музыки. И если мы объединимся, получится хороший союз. Может быть, ваше учебное заведение превратится в музыкальную школу, где знатные девушки будут учиться пению, игре на пианино и лютне. Разве это было бы не чудесно? В любом случае я хотел бы сегодня официально…

– Не делайте этого, Чарльз, пожалуйста! – перебила его Сара. – Я знаю, что вы хотите сказать. Пожалуйста, не делайте этого! Вы получите лишь отказ. Я не хочу причинять вам боль.

Сара Джонс взяла букет из рук Чемберса. Она вела себя так, будто не слышала его слов.

– Спасибо, какие красивые цветы… Не знаю, заслужила ли я их. – Потом она протянула руку и помогла Чарльзу подняться с колен.

– Ну, не стойте как в воду опущенный! – воскликнула Сара через минуту, увидев, что Чемберс по-прежнему неподвижно стоит перед ней с опущенной головой. – Ничего же не случилось, что может быть поводом для такого траура. Вы ведь не попросили моей руки, а я вам не отказала. Разве не так?

Чемберс, расстроенный, кивнул.

– Я вам не нравлюсь, мисс Джонс, – сказал он, потупив взгляд.

– Чарльз! – Голос Сары звучал строга – Пожалуйста» не делайте из этого проблему. Вы мне очень симпатичны, Чарльз, Но между симпатией и любовью есть разница. Вы уверены, что любите меня, а не просто симпатизируете? Мне думается, что больше всего на свете вы любите музыку. Это нормально, но идеальным условием для женитьбы быть не может. Все браки с музыкантами заканчиваются катастрофой. Если человеку нечего любить, нужно любить то, что есть. Вы на меня сердитесь, Чарльз?

Чемберс не ответил и лишь молча покачал головой.

Тогда Сара подошла к нему, посмотрела в его блестящие глаза и обняла.

Подглядывать в замочную скважину было не в стиле Говарда. Он ни разу этого не делал, даже когда был ребенком. В любом случае он не помнил за собой такого. Но вчерашние переживания настолько задели его, что теперь, когда Картер снова пришел, чтобы взять ключ от кабинета барона, он сначала прильнул к замочной скважине, ибо не желал попасть впросак.

Он не поверил своим глазам. Как он и предполагал, там был этот музыкантишка, да еще и в объятиях мисс Джонс. Хотя Говард уже мысленно отрекся от этой беспутной женщины, сцена его разозлила. Он был взбешен, потому что в тот момент завидовал Чемберсу. Он забарабанил в дверь кулаком и закричал:

– Мисс Джонс, я не хочу вам мешать, но мне нужен ключ, чтобы я мог продолжить свою работу!

Сразу после этого дверь распахнулась и Сара Джонс протянула Говарду ключ. Картер молча взял его и ушел.

Как обычно, он заперся в библиотеке. Он уже привык к рутинной работе и, отодвинув книжные полки, вошел в кабинет барона.

Из-за жаркой погоды в этот день Говард не горел желанием копаться в книгах и делать записи. Он окинул взглядом комнату, присел на громадный стул у письменного стола и принялся осматривать груды вещей, которые барон фон Шелль накопил за долгие годы жизни. Большинство таких произведений искусства, как африканские маски или черепки времен римской империи, нравились Говарду меньше, чем египетские сосуды и статуэтки. Но снова и снова его взгляд останавливался на белоснежной мраморной статуе Афродиты. Он восхищался идеальными пропорциями греческой богини.

В конце концов он взял лист бумаги, карандаш и начал рисовать мраморную статую. К его удивлению, картина получилась очень живой, будто перед ним сидела настоящая натурщица, фантазия внесла свою лепту, и вскоре у Говарда получилась его идеальная картина. Об этой женщине он грезил бесчисленное количество раз, но не о той, которую изображала скульптура. О другой, волнующей чувственной наготой, полными грудями и лицом мисс Джонс. Ах, как часто Картер изучал ее лицо! Ему знакома была каждая мелочь, каждый волосок ее прически, ее густые, выгнутые дугой брови, длинные ресницы и загадочные темные глаза с едва различимыми зрачками. Слева над верхней губой была крошечная ро'динка, которая слегка шевелилась при разговоре. Но самых больших умений художника требовали губы Сары: посередине они были полными и чувственными, как вишня, и сужались к уголкам рта.

Говард испугался, когда в дверь библиотеки трижды постучали, – это был знакомый сигнал.

– Ну как, справляешься с работой? – спросила мисс Джонс, наблюдая за Картером, вновь запирающим дверь библиотеки. – Идет помаленьку, спасибо, что спросили, – угрюмо ответил Говард. В глубине души он уже решил, что бросит архивную работу. Он хотел лишь выбрать удачный момент, чтобы сообщить об этом Саре. Пусть этим занимается Чемберс или еще кто-нибудь!

Сара Джонс была в хорошем настроении, что вызывало у Говарда еще большее неприятие. Сара заметила рисунок, который Картер оставил на письменном столе, и, прежде чем Говард успел убрать листок, взяла его. Говард почувствовал, как кровь ударила ему в голову, он отчаянно подыскивал объяснение или отговорку, но Сара не оставила для этого времени.

Она узнала себя и взглянула на Говарда. Лицо ее словно окаменело. Потом она подошла к юноше и отпустила пощечину.

Ни резкая кратковременная боль, ни унижение, почти парализовавшее Говарда, не шли ни в какое сравнение со стыдом, который он сейчас испытывал. Он был готов зареветь от своей беспомощности, и не было причин скрывать эти слезы. Говард таращил глаза на мисс Джонс и не подозревал, что и Сара в этот момент едва сдерживала слезы. Но те слезы были совсем иными. Сара злилась на себя за свой импульсивный, несдержанный поступок: разве стоило наказывать Говарда за то, что он изобразил ее обнаженной? Этот рисунок льстил ей, ведь Картер изобразил ее в виде греческой богини. Это был комплимент. Для юноши на голову выше ее оплеуха была совсем неуместной.

– Говард, посмотри на меня! – произнесла Сара.

После долгих колебаний Картер отважился сделать это. Она видела, что он едва сдерживает слезы. Тогда Сара обняла его и прижалась к его щеке.

– Я не хотела этого, Говард, прости меня! – прошептала она.

Картер все еще не мог прийти в себя. Его руки безвольно болтались, не касаясь мисс Джонс. Сара подумала, что таким поведением он демонстрирует безразличие к ее нежному жесту. Поэтому она взяла его за запястье и положила его руку себе на талию, а ее губы приблизились к его губам.

Когда она коснулась его слегка раскрытыми губами, Говард почувствовал то, чего в его жизни еще не было. Он никогда такого не испытывал. Словно разряд электрического тока ударил в его губы и растекся по всему телу. Он ощущал странный жар, который шел от губ по всему телу, жар, от которого Говард зашатался и едва не потерял сознание.

Секунду назад, проклиная Сару, он твердо решил, что она должна исчезнуть из его жизни. А теперь он жаждал, чтобы это мгновение длилось вечно. Была ли это любовь?

Говард не знал ответа на этот вопрос, ведь он еще никогда не любил женщину – ни мать, ни Кейт и Фанни. То, что он чувствовал сейчас, удивило его: страстное желание тела, его мужская сила росли, и Говард не стеснялся показывать этого, когда прижимался к Саре. Она в свою очередь отвечала на его возбуждение.

Говард думал, что любовь можно определить по мечтаниям и нежности, как он тайно читал в романах сэра Френсиса Тролоппа и Чарльза Левера, но сейчас он чувствовал необузданную страсть и дикое восхищение. Еще час назад в его фантазиях образ Сары послужил толчком для создания рисунка. Теперь же она не противилась, когда Говард касался ее груди. Он расстегнул пуговицы на ее блузке и зарылся лицом в складку корсета между двумя белыми холмиками.

Сара тихо застонала, будто ей было больно, но на самом деле это был стон удовольствия. В глубине души она слышала голос: «Ты с ума сошла, Сара, так не должно быть, что ты делаешь?» Но Сара отказывалась думать и отвечать на вопросы, которые ей задавала совесть. Она хотела почувствовать этого юношу, несмотря на то что в этот знойный день могла лишиться всякой благопристойности.

Сара часто думала, что так и останется до конца своих дней старой девой, ведь ей уже было двадцать восемь, а она еще не спала ни с одним мужчиной. Для женщины с прекрасным телосложением и современным образом жизни это не считалось позорным и не было целью, к которой стоило стремиться. Просто до сих пор не было подходящей возможности. К тому же, когда Сара вспоминала о Сэме, торговце провиантом из Ипсвича, или о Чарльзе Чемберсе, то даже радовалась этому. Любовные романы, которые она заводила, подчиняясь разуму, а не страсти, заканчивались катастрофой.

Пока Сару мучили вздорные мысли, она попятилась к столу барона и потащила за собой Говарда.

Тот до сих пор не понимал, что с ним происходит. Уже взрослый, юноша позволял делать с собой все, что угодно. Изумленный и страстный одновременно, Говард, казалось, пребывал в сказке. Поначалу он вел себя сдержанно, как и все, с кем это происходило впервые, но его поведение быстро изменилось. Он понимал, что и Сара хочет того же, он улавливал ее нежность и желание, которое уже давно взяло верх над разумом. И Говард чувствовал себя так, как еще никогда в жизни.

Когда-то Картер считал, что парить в воздухе птицей, выписывая круги под облаками, – величайшее счастье в жизни. Теперь Говард знал: любовь затмевает все фантазии. Если вначале он вообще не отвечал на прикосновения Сары или делал это лишь боязливо, то вскоре его беспомощность и сдержанность Исчезли.

Дыхание Говарда участилось, рубашка прилипла к телу. Сара легла спиной на письменный стол барона, а Говард стоял над ней на коленях, широко раздвинув ноги. Оба вели себя торопливо и нервно, прошла, казалось, целая вечность, пока Саре удалось расстегнуть пояс и пуговицы на штанах Говарда. Но он не отважился ей в этом помочь.

Он совершенно растерялся, когда правая рука Сары скользнула между ног и нежно обхватила его. Говард вскрикнул:

– Мисс Джонс!

– Да! – самоуверенно ответила Сара, лаская его пальцами, так что Говард застонал от удовольствия.

– Мисс Джонс! – беспомощно повторил он и сорвал с себя рубашку. Картер закрыл глаза и, открыв их снова, на секунду бросил взгляд в окно, желая убедиться, что он еще в Сваффхеме, а не в раю.

Сара наслаждалась властью над этим юношей, но одновременно росло и ее желание. Она лихорадочно расстегивала юбки, подняла их до грудей и прошептала тоном маленькой девочки:

– Возьми меня, пожалуйста!

Этих трех слов хватило, чтобы Говард пришел в замешательство. Он замер и беспомощно посмотрел на Сару Джонс. Картер испугался, он ведь не знал, как ему себя вести. Страх встал холодным комом в горле. Он не мог вымолвить и слова.

Сара заметила его смущение. Она понимала, что зашла слишком далеко, но, распахнув объятия, с улыбкой произнесла:

– Иди сюда, мой большой мальчик!

Потом Сара обняла Говарда и запустила пальцы в его темные волосы. Она покрывала поцелуями его лицо, пока обоим перестало хватать воздуха.

Осторожно, как всадник, который впервые оказался в седле, Говард слез с письменного стола.

– Мисс Джонс! – запинаясь, вымолвил он, когда снова стоял обеими ногами на полу.

Сара все еще лежала перед ним полуобнаженной и не думала одеваться. Сара не сомневалась, что ему нравится ее нагота.

– Пожалуйста, не называй меня «мисс Джонс»! – резко ответила она.

Но он будто не слышал ее слов и снова повторил:

– Мисс Джонс! Ялюблю вас.

Сара приподнялась. Опершись на локти, она серьезно взглянула на Картера, словно хотела проверить правдивость его слов. Но потом посмотрела куда-то мимо Говарда, и на ее губах вновь заиграла улыбка.

– Вы смеетесь надо мной, мисс Джонс. Я действительно люблю вас.

Сара встряхнула головой, так что ее кудри рассыпались.

– Вот уж нет, – сказала она, – просто на меня строго смотрит барон с картины, которая висит за тобой. Вот я и смеюсь.

Говард обернулся, и Сара использовала этот момент, чтобы соскочить со стола и поправить платье.

– Думаю, он в гробу сейчас переворачивается, – ответил Говард и опять повернулся к Саре.

Она страстно обвила руками его шею и прижалась к нему.

– Я сама не знаю, что на меня вдруг нашло, Говард.

– Значит, для вас это была лишь игра?

– Игра? Ты глупый мальчишка, Говард. Для меня все это было так же волнительно, как и для тебя. Можешь мне поверить.

– Но ничего же не было. Я думаю…

– Тсс-с! – Сара прижала указательный палец к его губам. – Все было и так хорошо. Может быть, уже завтра мы пожалеем об этом.

Но тут Говард пришел в бешенство, он вырвался из объятий Сары и вскрикнул:

– Вы, мисс Джонс, вполне возможно. Но не я!

– Не говори так больше никогда! – серьезно воскликнула Сара Джонс. Но Говарда уже было не остановить.

– Думаете, я не знаю, что между вами и этим Чемберсом происходит? Возможно, вы и считаете меня глупым мальчишкой, но и у глупых мальчишек есть глаза.

Сара не могла скрыть улыбки.

Говард, ты не глупый мальчишка, ты это уже доказал. А что касается Чемберса, то да, он делал мне предложение, но я ему отказала.

Почему? Музыкантишка был бы отличной партией! – Говард все еще очень сердился.

– Эй! – Сара протянула юноше руку. – Говард, да ты, кажется, ревнивый!

– Я готов его убить!

– Ну что ты такое говоришь! Чарльз Чемберс – довольно милый человек. Но любой милый человек не может быть мужем. Я не знаю, понимаешь ты меня или нет.

Говард был слишком горд, чтобы признать, что понимает, о чем хотела сказать Сара, и поэтому он только молча кивнул.

Сара Джонс все еще держала его за руку. Говард притянул ее к себе и положил ладонь на ее грудь. Сара пристально взглянула в глаза Говарду и сказала:

– Того, что сегодня произошло между нами, у меня еще не было ни с кем. Поверь мне, я еще никогда не спала с мужчиной. Я не знаю, зачем я тебе это говорю, но мне просто нужно это сказать.

Признание Сары всколыхнуло в Говарде чувства. Ему казалось, что внутри у него взрываются ракеты для фейерверка и уносят его ввысь. Обуреваемый страстным желанием, он принялся ласкать и целовать Сару. Картер был в восхищении, ибо его сердце наполнялось бесконечным блаженством.

Сара наслаждалась неистовой нежностью своего молодого любовника, словно запретным наркотиком. Когда они наконец разомкнули объятия и вернулись к реальности, Сара сказала:

– Завтра – последний день учебного года. Неплохо было бы, чтобы мы пару дней избегали друг друга. Лишь пару дней, ты меня понимаешь?

– Да, конечно, – растерянно ответил Говард. Он отступил и взглянул на Сару, будто хотел запечатлеть в памяти малейшие подробности ее тела на эти дни: ее лицо, шею, выпуклость грудей, руки и все целиком. Для Говарда теперь не было тайн.

Его взгляд случайно упал на рисунок, который оказался его признанием в любви и стал причиной их взаимной страсти. Он не мог не рассмеяться. И когда Сара заметила, куда он смотрит, то тоже не смогла сдержаться от смеха. Оба веселились от всего сердца.

– Надеюсь, – хихикнула Сара, – действительность, в отличие от фантазии, тебя не очень разочаровала.

Говард в смущении потупил взгляд и, стесняясь, ответил:

– Реальность намного превзошла мои фантазии, мисс Джонс!

На прощание Сара поцеловала Говарда в лоб. Они поодиночке вышли из библиотеки, сначала Говард, потом Сара. Говард вскочил на свой новый велосипед, который он недавно купил, и жал на педали так, будто за ним гнался сам дьявол. Но вечерняя жара не могла остудить его тело. Он готов был ликовать от радости. Это была та страсть, то безудержное рвение, когда видишь перед собой лишь одну цель – овладеть объектом обожания.

Когда Говард вернулся в дом на Спорл-роуд, он, казалось, был другим человеком. Он стал взрослым, стал мужчиной. С детства он мечтал о том, чтобы его любила высокая, красивая, темноволосая женщина. Точных образов у него никогда не было, но до сегодняшнего события он был достаточно несчастным, чтобы тосковать по этому неизвестному чувству любви, страсти.

Фанни и Кейт, для которых перемены в Говарде не остались незамеченными, не задавали лишних вопросов. Они знали, что юноши в его возрасте никогда не говорят правду в ответ на расспросы об их душевном состоянии. Да и что ему было говорить? Признаться: «Я люблю свою учительницу»? Или даже: «У меня с ней роман»? Его бы не восприняли серьезно, да и Говард не мог винить их в этом.

Мальчишки в его возрасте часто влюбляются в своих учительниц. Необычным было лишь то, что учительница ответила взаимностью. И даже больше: вела себя страстно. По крайней мере, Говард так думал и хотел, чтобы время остановилось.

Это был последний день учебного года, четверг, и, казалось, он никогда не закончится. Мисс Джонс и Говард старались не встречаться взглядами. Даже когда Говард забирал аттестат, они не смотрели друг другу в глаза, будто у них была запятнана совесть.

Говард издалека наблюдал за Сарой. Он не мог налюбоваться возлюбленной. Как красива и обольстительна она была! Дрожа от страсти, Картер пытался подавить свои чувства, он думал о том, сколько дней разлуки Сара ему назначит. Пару дней – так она сказала, А знает ли она, что «пара дней» – это для него целая вечность?

«Ты не выдержишь столько, – говорил он сам себе, – она не должна со мной так поступать. Почему она так поступает? Она же страдает от этого не меньше, чем я».

После обеда, погрузившись в свои мысли, Говард брел по полям в сторону деревушки Дирхэм. В это время все вокруг цвело. Из самых красивых цветов, которые только можно было найти юноша собрал букет и поплелся домой. Он еще никогда не собирал цветы и с букетом в руке сам себе казался нелепым. Поэтому, прежде чем войти в дом, он положил букет у входа. Он незаметно прошел в свою комнату, вырвал из блокнота лист и, старательно водя пером, вывел красивым почерком:

«Прекрасной Афродите, жившей в Греции, а теперь в Сваффхеме, графство Норфолк. От Говарда Картера».

Потом он сел на велосипед и с букетом поехал в сторону рыночной площади, к школе для девочек. Говард не хотел, чтобы его кто-нибудь увидел, к тому же с букетом цветов, поэтому зашел с черного входа, проскользнул по лестнице на третий этаж, где была маленькая комнатка, в которой мисс Джонс жила с тех пор, как приехала в Сваффхем. Говард Картер положил букет и записку у входа и, как он думал, незамеченным вышел через черный ход.

Любовь ослепляет. Конечно, Говард не заметил мужчину с курчавыми бакенбардами и в очках с толстыми стеклами, который наблюдал за его визитом.

Едва Говард выскользнул из школы, незнакомец вошел в здание тем же способом, уверенно поднялся наверх и поднял букет, предназначенный для мисс Джонс. Спустившись этажом ниже, он постучал в комнату дирекции и, дождавшись разрешения, вошел.

– Меня зовут Марвин, Джеймс Марвин, – представился мужчина и добавил: – Мы с вами не знакомы.

Решив, что дело может быть важным, мисс Джон с предложила гостю присесть.

– Чем могу вам помочь, сэр? – приветливо спросила она. Марвин уселся, повернул букет в руке, и записка упала на пол.

Сара увидела это и удивилась, почему незнакомый мужчина, который тоже это заметил, так и не поднял листок.

– Я не знаю, с чего мне начать, – неуверенно произнес он, – всем известно, что вы, мисс Джонс, получили наследство от покойной баронессы фон Шелль. Деньги эти были ее приданым.

– Да, конечно, это не тайна, – ответила Сара. – Так что вас беспокоит, мистер Марвин? Вы дальний родственник и наследник? Хотите ли вы обжаловать наследство?

– Упаси меня бог, мисс Джонс! – Марвин поднял обе руки. – Я был знаком с почившим бароном, к вашему сведению. А мой отец, можно сказать, был ему почти другом.

– Почти? Что значит «почти»? – насмешливо спросила Сара.

– Ну да, он помогал барону жить так, как это соответствовало его представлениям. К сожалению, отец умер в прошлом году. Теперь я веду его дела.

– Я не поняла ни единого слова, мистер Марвин. – Мисс Джонс встала из-за письменного стола и недоверчиво взглянула на посетителя, будто сомневалась, можно ли верить его словам. – Не могли бы вы изъясняться точнее?

– Как пожелаете. – Марвин глубоко вздохнул. – Барон фон Шелль вел двойную жизнь, что, если позволите сделать замечание, было немудрено из-за скверного характера баронессы. В трудный час он признался моему отцу, что женился на баронессе лишь из-за денег. Чтобы избегать мучений этого брака, он предпринимал поездки в дальние страны.

– Я понимаю. – Сара Джонс скрестила руки на груди и с интересом ждала продолжения.

– Ничего вы не понимаете, мисс Джонс! – язвительно воскликнул мистер Марвин. – Многомесячные поездки в дальние страны, как правило, ограничивались пребыванием в Лондоне. А если быть точным, то на Эбби-роуд, где одна леди сомнительной репутации, но привлекательной внешности небрежно вела домашнее хозяйство. С этой дамой и, скажем так, не в лучшем обществе барон проводил в году больше времени, чем со своей женой.

Мисс Джонс покачала головой.

– Чтобы не возникало подозрений, он покупал свои «трофеи» из Африки и с раскопок в Египте, Риме и Греции на аукционах «Филипс» и «Кристи» или у торговцев в Кенсингтоне.

– Верно, отгадали, мисс Джонс!

– Ничего я не отгадывала, мистер Марвин. Я нашла счета в его бумагах, которые и вызвали у меня такое подозрение. Странно только, что баронесса об этом не знала. Все же у нее было целых пятнадцать лет, чтобы сообразить, что к чему!

– Откуда вы знаете, подозревала ли баронесса своего мужа в двойной жизни?

– Она всегда говорила о нем только хорошее. Она чтила все что было связано с бароном, будто это были не вещи, а реликвии. Она… – Сара запнулась, подумав о том, что нет никаких оснований рассказывать все это загадочному мистеру Марвину. Выдержав паузу, она спросила незнакомца: – А какую роль ваш отец играл в сговоре против баронессы?

– Сговор – это слишком грубое слово, мисс Джонс. Конечно, вы, как женщина, до конца не можете понять причин подобного поведения мужчины. Но когда такое слышишь…

– Вероятно, вы посчитаете это странным, мистер Марвин, но я понимаю барона фон Шелля. Я на собственном опыте испытала язвительный и вспыльчивый характер баронессы. Признаться, я уже была готова сбежать из этой школы, но тут случилось несчастье с Цветочком. Вы наверняка слышали об этом.

Марвин кивнул, и Сара продолжила:

– Но вы ведь пришли сюда не только для того, чтобы рассказать эту историю. Поэтому я повторяю свой вопрос: какая роль в этом отводилась вашему отцу?

– Он распространял ложные слухи о бароне. Он обеспечивал барона всем, что привозит с собой исследователь из дальних путешествий и с раскопок: от чучела крокодила до золотого кубка из Микены. – Марвин осматривал букет, который все еще держал в руках.

– Звучит так, будто в этих сделках не все было чисто.

– Я прошу вас, мисс Джонс! – негодующе воскликнул Марвин. – Барон щепетильно оплачивал каждый предмет. А среди них были и драгоценные вещи.

– Я знаю, – слова невольно слетели с губ Сары. Едва мисс Джонс это произнесла, как стало понятно, что она допустила ошибку.

– Значит, предметы все еще здесь? – явно взбудораженный заявлением Сары, поинтересовался Марвин.

– Почему вы хотите это узнать?

– Ну, баронесса фон Шелль не была готова после смерти мужа расстаться даже с какими-то мелочами. Но для вас, мисс Джонс, эти предметы не имеют ни малейшего значения. Я бы даже сказал, что некоторые из них таят в себе определенную угрозу для вас.

– Потрудитесь объяснить!

Марвин смущенно вертел в руках букет. Затем, не глядя на мисс Джонс, ответил:

– Понимаете, мадам, не все предметы, которые приобрел за долгие годы барон фон Шелль, были добыты легальным путем.

– Барон знал об этом?

– Конечно нет. Но он был идеальным покупателем! Можно было с уверенностью сказать, что все предметы, предназначенные для его коллекции, нигде больше не появятся.

– И статуя Афродиты?

– Значит, и она еще здесь! – Марвина будто током ударило.

Сара не ответила.

– Дело обстоит так, – начал незнакомец, – у меня есть интерес к этому объекту. Подумайте сами, украденные произведения искусства, которые настолько известны, практически невозможно продать. Это просто сумасшествие. Даже если вы попытаетесь вернуть статую ее законному владельцу, у вас возникнут определенные проблемы. Никто не поверит в то, как она попала к вам.

– А кто сказал, что статуя вообще у меня? – Сара была уверена в себе и не хотела ввязываться в какие-то темные дела, но она недооценила коварство незнакомца.

Он протянул Саре букет и, когда Сара вопросительно взглянула на него, поднял с пола записку и показал ей.

– И то, и другое лежало под вашей дверью, мисс Джонс. Позволю себе заметить, у вас очень страстный поклонник.

Сара Джонс прочитала записку. Текст поразил ее до глубины Души. Но одновременно она была застигнута незнакомцем врасплох. Сара чувствовала, как краснеет.

– От хорошего друга! – стараясь казаться невозмутимой, сказала она и постучала карточкой по ладони.

– Я знаю, – понимающе ответил мистер Марвин. – Я наблюдаю за ним уже пару дней. – С самодовольной улыбкой он вынул из кармана латунную подзорную трубу. – Не слишком ли молод этот молодой человек для женщины вашего возраста, мисс Джонс? Насколько мне стало известно, речь ведь идет о вашем ученике.

– Что вы хотите этим сказать? – Беспокойство Сары росло.

– Конечно, вам стоит в будущем плотно зашторивать окна, когда отдаетесь своему ученику, даже если на улице стоит такая жара. С лиственницы напротив школы открывается прекрасный вид на все комнаты этого здания.

– Вон! Немедленно убирайтесь! – закричала Сара Джонс вне себя от гнева. – Вы – свинья, мистер Марвин! Вон отсюда!

Марвин не колеблясь выполнил требование. Казалось, он даже предвидел такой поворот. Но, уже уходя, он сделал еще одно замечание:

– Не поймите меня превратно, мисс Джонс, ваша частная жизнь меня не интересует, зачем вы спите со своим учеником, меня тоже не касается. Но общество наше придерживается довольно старомодных моральных устоев. С моей стороны вам нечего бояться, если вы, конечно, будете вести себя более признательно.

– Вон! – повторила Сара. Марвин еще не успел выйти, поэтому она схватила его за рукав и потащила к двери. – И никогда больше здесь не появляйтесь! – гневно прокричала она ему вслед. Потом она подошла к столу, где лежали цветы Говарда и записка, и заплакала, как маленький ребенок.

Глава 7

Вереду Картер явился в Дидлинггон-холл к лорду Амхерсту. Ночью едва ли было прохладнее, чем днем, и Картер боялся дневной жары, потому что у него был единственный костюм, а он хотел произвести на лорда хорошее впечатление. В семь часов утра Картер сел на велосипед, закрепив на багажнике папку со своими лучшими работами. Путь к Дидлингтон-холлу был не из легких: поместье располагалось в десяти милях от Сваффхема, вблизи деревушки Брэндон, и дорога шла по холмам – то вверх, то вниз. Пот с Картера лил градом. Когда он добрался до леса Тетфорд-форест близ Мандфорда, то снял пиджак и повесил мокрую от пота рубашку на руль. «Только такой сумасшедший, как я, – думал Говард, – может отважиться в неимоверную жару проехать десять миль по Норфолку». В густом лесу и без рубашки жара была несколько терпимее. Говард подбирал слова, которыми он сообщит лорду о своем приезде. Сейчас он пытался повторить их, но его мысли кружились лишь вокруг событий, которые произошли в последние дни. Деревья пролетали по обочинам дороги, как декорации, а перед глазами Говарда стоял образ Сары Джонс. Пока Говард крутил педали, он мечтал почувствовать под собой ее тело. Картера мучила мысль, что он не будет видеть ее несколько дней. Добравшись до Дидлингтон-холла, большого здания из кирпича, возвышавшегося на фоне великолепного ландшафта, Картер прислонил велосипед к ореху, чтобы смыть пот в небольшом пруду неподалеку от въезда в поместье. В темно-зеленом пруду плавали кувшинки, Говард пригоршнями плескал прохладную воду себе в лицо. Потом он оделся и подошел к входу. Едва Картер дернул за ручку дверного звонка, как дверь открыл дворецкий в ливрее и белых перчатках.

– Чего изволите, сэр? – с важным видом спросил слуга.

– Меня зовут Говард Картер, мне была назначена встреча с лордом Амхерстом. – Как только Говард это произнес, он узнал в дворецком того злосчастного кучера. – Вы меня помните, не так ли? – добавил он.

– Конечно, – невозмутимо ответил слуга, – пройдите через вход для посыльных и прислуги. – Дворецкий указал за дом большим пальцем.

Говард уничтожающе взглянул на него, потому что слуга обходился с ним, как с посыльным, а ведь Говард еще даже не повстречался с лордом. К тому же Амхерст называл Картера «молодой господин». Однако он все же выполнил это негостеприимное требование и, сунув под мышку папку, пошел к черному ходу.

Парадный вход был увит плющом, который поднимался до самых верхних этажей, а к черному вели четыре ступени вниз, в кухню. Тут стояли ящики и бутылки, башнями выстроились большие горшки. Толстая кухарка в платке взглянула на Говарда с нескрываемым недоверием. Она посчитала его новой прислугой и, уперев кулаки в широкие бедра, проворчала:

– Только не надейся на многое! Больше десяти шиллингов ты в Дидлингтон-холле не получишь. Только не для таких неженок, как ты! – Говоря это, она осматривала Говарда с головы до пят.

Картер приветливо кивнул, потому что не хотел в первый же день портить отношения со слугами, особенно с кухаркой. Кейт часто говорила ему, что в чужом доме можно портить отношения с кем угодно, только не с кухаркой.

– Его светлость ждет! – раздался за его спиной голос дворецкого, и Говард молча последовал за ним.

Прохлада внутри усадьбы расслабляла. Дидлингтон-холл не был защищен крепостными стенами и рвом с водой, поэтому не казался таким неприступным, как Оксбур-холл. Нет, Дидлингтон-холл за долгие годы своей истории перестраивался и достраивался множество раз. Внутри он был таким запутанным, что чужой человек легко мог бы заблудиться.

Что же касается обстановки дома, то поместье Амхерстов нельзя было сравнить ни с каким другим. Стены больших комнат были обшиты деревом лесного ореха и завешены ценными гобеленами и картинами. Мебель представляла всевозможные эпохи английской истории и указывала на солидность и традиции. Повсюду в кажущемся беспорядке были расставлены большие китайские вазы, статуэтки собак и диковинных животных из фарфора. Сквозь высокие окна холла, через который Говарду сначала запретили войти, пробивались яркие лучи летнего солнца, освещая восточные ковры с красным и синим орнаментом. Говард с трудом мог представить, что в гигантских креслах, которые стояли вокруг, когда-нибудь сидели гости.

Из большого холла дверь открывала путь в кабинет хозяина поместья. Дворецкий постучал и доложил о посетителе.

Несмотря на то что Картер был высокого роста, он чувствовал себя маленьким в этой громадной комнате. Она чем-то напоминала кабинет барона в Сваффхеме, только этот кабинет был намного больше. Произведения искусства и предметы с раскопок, в основном из Египта, громоздились от пола до потолка. В комнате стояла необычная духота, и Картер обратил внимание на странный запах.

Лорд Амхерст и какой-то неизвестный гость стояли у большого стола посреди комнаты, склонившись над кипой карт, рисунков и старых документов.

Лорд приветливо встретил Картера и поинтересовался:

– Вас последствия того несчастного случая уже не беспокоят?

– Пустяки! – отмахнулся Говард.

– А ваш велосипед?

– Я купил себе новый. На нем сюда и приехал, милорд.

– Тогда мы можем считать этот инцидент исчерпанным, – ответил Амхерст и обратился к незнакомцу, молодому человеку лет двадцати пяти: – Мистер Ньюберри, разрешите представить мистера Говарда Картера, о котором я вам уже рассказывал. Он очень талантливый художник. Охотно посмотрю его работы, если он поступит ко мне на службу. – И, повернувшись к Говарду, добавил: – Это Перси Эдвард Ньюберри, начинающий египтолог, отличный ботаник и историк садового искусства.

Ньюберри протянул Говарду руку и произнес:

– Лорд Амхерст уже рассказал мне, каким оригинальным способом вы познакомились. Нет худа без добра. Жизнь нам все время преподносит странные сюрпризы.

Картер дружелюбно кивнул и, положив свою папку на стол, повернулся к лорду.

– Если позволите, я покажу несколько пробных работ, которые привез с собой: заказные рисунки лошадей и домашних животных, но есть и пара акварельных пейзажей.

Лорд Амхерст и его гость с интересом перебирали работы, а Картер не сводил с лорда глаз, следя за его реакцией.

Лорд Амхерст, статный мужчина, которому было около шестидесяти лет, носил тонкие усики. Его острый взгляд и строгие черты лица не давали повода думать, что у него были мягкий характер и страсть к красивым предметам. Четыре тысячи гектаров вересковой пустоши и бесчисленные коровы, овцы и лошади позволяли ему и его жене Маргарет, которая родила пять дочерей, но ни одного сына, вести жизнь без каких-либо ограничений. Да, его светлость мог позволить себе необычные увлечения, которые определяли его жизнь и о которых еще пойдет речь. К тому же лорд Амхерст испытывал благоговейный, почти религиозный трепет перед королевой Викторией. Ее портрет с королевскими инсигниями, выше человеческого роста, висел на одной из стен кабинета.

После того как Амхерст и Ньюберри со всем вниманием рассмотрели работы Говарда и довольно переглянулись между собой, лорд предложил Картеру присесть и спросил:

– Мистер Картер, каким ремеслом вы сейчас занимаетесь? Если я правильно помню, вы говорили, что работаете художником-анималистом?

– Совершенно верно, милорд. Я недавно окончил школу и должен подумать, как встать на ноги. Обстоятельства и финансовые возможности моего отца не позволяют мне поступить в колледж. У меня хорошо получается, и приходит много заказов.

Амхерст оперся о стол, держа большие пальцы в карманах жилета.

– Я в это охотно верю, мой молодой друг, ваши рисунки действительно превосходны. Но вы и в самом деле не сомневаетесь, что количество заказов со временем может уменьшиться? Грядут неспокойные времена. Подстрекаемые близорукими сорви-головами, работники хлопковых фабрик отказываются работать. Они называют это «страйк». Какое время! Дойдет до того, что женщины станут выбирать себе мужей. Впрочем, ближе к делу. Я предлагаю вам за фиксированную плату работать у меня рисовальщиком. Для начала я предложу вам пятнадцать шиллингов в неделю, потом побольше. Это с жильем и питанием.

«Пятнадцать шиллингов в неделю? Это три фунта в месяц верного заработка! Неплохое предложение!» – подумал Картер. В конце концов, он только что закончил школу. Но вдруг пришедшая на ум мысль пронзила его, будто молния: это значит, что ему нужно будет уехать из Сваффхема! Сваффхем, конечно, не тот город, который мог бы удерживать всю жизнь такого молодого человека, как он, но там была Сара Джонс. А жить в десяти милях от нее казалось для Говарда невыносимым.

– Нет, – ответил Картер после небольшой паузы. – Ваше предложение очень щедрое, милорд. Не сочтите это за неблагодарность, если я его не приму. Я бы хотел остаться в Сваффхеме, у своих теток, – добавил он.

Амхерст и Ньюберри озадаченно переглянулись. Они не ожидали отказа от Картера. Для лорда это стало сюрпризом. Говарду даже показалось, что от гнева у него поперек лба появилась небольшая морщина.

– Я думаю, это не последнее ваше слово, – сказал лорд, который не привык к отказам. – Ну хорошо, мой юный друг, я повышаю вам расценки до двадцати шиллингов в неделю. Это мое последнее слово, самое последнее!

«Четыре фунта в месяц?» – У Картера голова пошла кругом. Почти столько же получал его отец, работая иллюстратором в illustrated London News», но ведь он был настоящим художником. Однако мысль о мисс Джонс, которая будет в десяти милях о него, настолько завладела Говардом, что он лишь беспомощно покачал головой. И Картер произнес, чтобы не очень разочаровать лорда Амхерста:

– Милорд, я мог бы выполнять ваши заказы и в Сваффхеме. Если я вас правильно понимаю, речь идет о копировании произведений искусства и надписей.

Тут лорд Амхерст рассмеялся, но смех его показался каким-то искусственным и поддельным, даже сострадательным.

– Как вы себе это представляете, мой юный друг? Вы хотите возить в Сваффхем и обратно бесценные произведения искусства? Вы даже не догадываетесь об их стоимости. Вот этому папирусу, – он постучал кулаком по столу, – более трех тысяч лет, и я заплатил за него тысячу фунтов. Тысячу фунтов! Я повторяю: вы должны еще раз обдумать мое предложение и все взвесить. На это я даю вам неделю.

Лорд Амхерст протянул Говарду папку с рисунками, а мистер Ньюберри пожал руку. Внезапно, будто его позвали, появился Альберт, чтобы проводить Картера тем же путем, каким он сюда пришел. Говарду показалось, что дворецкий подслушивал, потому что его и без того угрюмое лицо стало еще мрачнее. Говард понял: если он все же будет работать на лорда, у него точно появится здесь один враг.

Снаружи царил палящий полуденный зной, и Говард, сняв свою липкую от пота верхнюю одежду, сложил ее на багажник велосипеда. У первого же ручья он остановился, чтобы выпить пригоршню воды. Вдруг он заметил какую-то тень. Говард обернулся и узнал дочь лорда Амхерста, которая ехала вместе с отцом в экипаже в тот день, когда с ним произошел несчастный случай. На ней был свободный матросский костюм, брюки до икр, а на груди – широкая красно-голубая лента. Девочка стояла босиком.

– Эй, ты тот самый парень, на которого наехал наш кучер! А я – Алисия!

Говард протянул ей руку. Для него эта встреча была такой неожиданной, что он растерялся и ничего не ответил. Картер молча пожал руку и запоздало кивнул ей.

– Ну что? – спросила девочка. – Мой отец предложил тебе работу?

– Да, – тихо произнес Говард.

– И ты согласился?

– Нет.

Тут Алисия нагнулась и брызнула водой из ручья Картеру в лицо.

– Тебе не хочется разговаривать? – весело рассмеялась она, довольным видом наблюдая, как Говард вытирает капли с лица.

– Простите, мисс Алисия, я немного обескуражен после беседы с вашим отцом.

– Мисс Алисия, – передразнила она Говарда. – Я хочу, чтобы ты называл меня просто по имени. Как тебя зовут?

– Говард.

– Славно, Говард. И что же, мой отец предложил тебе слишком мало? Он, конечно, скряга, скажу я тебе. В этом и кроется основа его богатства. Ты должен подождать, пока он не удвоит твое жалованье.

Изящная симпатичная девочка вела себя чересчур нескромно и назойливо для своего возраста. Когда Говард взглянул на нее со стороны, она показалась ему скорее своенравной, чем красивой. Будучи намного ниже Говарда, Алисия имела отличную осанку, а ее рыжевато-белокурые густые волосы волнами ниспадали и поблескивали на солнце.

– Это не из-за денег, – наконец сказал он и добавил: – Я бы не прочь здесь обосноваться.

Алисия набрала пригоршню воды и умылась, наслаждаясь влажной прохладой, которая струилась по ее лицу, шее и сбегала по одежде.

– Что такого привлекательного в этом Сваффхеме? – удивленно раскрыв глаза, спросила Алисия. – Я считаю, что если бы ты был, скажем, из Лондона или Кембриджа, то тебя можно было бы еще понять. Или у тебя там есть подружка? Да? Я угадала!

– Нет-нет! – поспешил ответить Картер. – Это не так. – И, как часто бывало в такие моменты, он вдруг почувствовал, что ему не хватает подходящих слов. – Там ведь родина. Ты бы смогла, например, вдруг… завтра уехать из Дидлингтон-холла?

Алисия, смеясь, сложила ладони и закатила глаза.

– Лучше уж сегодня, чем завтра. Меня омрачают мысли о том, придется всю жизнь провести в этих стенах. Я ненавижу эти большие семьи в английских поместьях, где тебе действуют на нервы дети, родители, деды, бабки, а иногда и прадеды и прабабки, и все ссорятся друг с другом из-за наследства. У людей должно быть все, как у птиц. Они выбрасывают своих птенцов из гнезда, лишь те научатся летать.

Картер внимательно слушал Алисию.

– Но почему тогда ты все еще здесь?

– Хороший вопрос, но ответ так же прост: потому что меня не отпускает отец. Он человек старомодных взглядов. Он считает, что девушка не должна покидать свой дом до двадцати одного года, а если она покидает дом, то ее передают прямо в руки супруга. В любом случае он отказался выплатить мне мою часть наследства, пока мне не исполнится двадцать один год. Конечно, мне много и не причитается. Я самая младшая из пяти сестер.

– Ты хочешь, чтобы я тебя пожалел?

– Вот уж нет! Я просто хочу объяснить, как по-разному зависят люди от своей родины. Несмотря на это, тебе стоит еще раз подумать над предложением моего отца. Кем ты хочешь стать?

– Художником-анималистом, – самоуверенно ответил Говард.

– Я думала, ты еще ходишь в школу!

– Конечно, ходил до вчерашнего дня. С сегодняшнего дня я – художник-анималист по профессии. – Он полез в карман брюк и, вытащив оттуда собственноручно нарисованные визитки, протянул их Алисии. На них было старательно выведено: «Говард Картер, художник-анималист, Сваффхем».

Визитная карточка впечатлила Алисию, и она спросила:

– И этим ремеслом можно заработать на жизнь? Говард хитро улыбнулся и по-светски ответил:

– О господи, если немного ограничить расходы…

– Все равно мне понравилось бы, если бы ты приехал в Дидлингтон-холл. Знаешь, я иногда чувствую себя здесь как в доме престарелых. Вокруг одни старики.

– А Ньюберри, – усмехнулся Говард, – он ведь совсем не старый!

– Да, нестарый, но я его не переношу.

– И по какой же причине?

– Ему двадцать пять, он на семь лет старше меня, но когда он начинает говорить, то можно подумать, что перед тобой Мафусаил. У Ньюберри в голове сплошные иероглифы, как и у моего отца. Только тому на сорок лет больше.

– Тебе не нравится, что твой отец занимается египтологией?

– Ну что ты, папа может делать все, что пожелает, но до тех пор, пока не будут ущемлены интересы семьи.

Говард приложил к глазам руку козырьком и взглянул в сторону старых стен Дидлингтон-холла.

– Ты чувствуешь, что тебе не уделяют внимания, я прав?

Алисия пожала плечами.

– Не только я, прежде всего мама. Мои родители женаты уже тридцать пять лет. Ты можешь себе такое представить, Говард? Мне кажется, что папа со всем этим коллекционированием пытается убежать в другой мир. Дидлингтон-холл просто нафарширован всяким старым хламом из самых дальних уголков планеты. Я не вижу никакого смысла жить под одной крышей с высохшей мумией египетского царя.

– Что это значит? Может, ты расскажешь поподробнее?

Алисия улыбнулась, но в этой улыбке сквозила горечь.

– Раньше в Дидлингтон-холле был большой винный погреб. Оттуда все вынесли, когда привезли эту мумию, поскольку там якобы подходящий для нее климат. В этом погребе она и находится. И пролежит, наверное, еще три тысячи лет. Я тебе могу ее показать, если хочешь.

Говард недоверчиво посмотрел на Алисию, будто она рассказывала какие-то небылицы.

– Ты мне не веришь? Пойдем! – Алисия схватила Говарда за Руку и потащила к боковому входу, который был заперт. В таком поместье, как Дидлингтон-холл, был лишь один главный вход, Но, кроме него, имелось множество черных и боковых входов, которые загадочным образом превращали весь комплекс зданий в лабиринт.

– Подожди здесь! – скомандовала Алисия и исчезла. Вскоре после этого она отперла дверь изнутри.

Оба молча двинулись по длинному коридору; по правую руку было много дверей, которые выглядели совершенно одинаково, и Картер спрашивал себя, по каким признакам жители этого дома выбирают верную дверь, чтобы ничего не перепутать. Как все просто было в доме у Фанни и Кейт, где он мог в кромешной тьме без лампы найти дверь в свою комнату!

В конце коридора они спустились по лестнице до площадки на которой друг против друга находились две двери из неструганого дерева.

– Вот тут он и живет, – с иронией произнесла Алиса и добавила: – Не беспокойся, здесь можно говорить громко, мы никому не помешаем. Кроме моего отца и Ньюберри, сюда никто не осмеливается спускаться.

– А ты? Тебе разве не страшно?

Алисия, которая по-прежнему шла босиком, толкнула дверь, которая никогда не запиралась. Потом девочка взяла керосиновую лампу, висевшую на стене, и зажгла ее.

А чего бояться-то? – спросила она в ответ.

Картер понимающе кивнул и после паузы заметил:

– Девочки в твоем возрасте, по-моему, боятся всего…

Тут Алисия остановилась, повернулась к Говарду и посветила лампой ему в лицо. Он следовал за ней, едва не наступая на пятки.

– С чего ты взял? Разве ты знаком со многими девочками моего возраста?

Картер хотел ответить, что посещал школу для девочек и что он был там единственным мальчиком, но это поставило бы его в неловкое положение, и потому он, смутившись, попытался уйти от ответа.

– Много – это чересчур, но те несколько, которых я знал, по смелости с тобой не сравнятся, правда.

Алисия насмешливо хмыкнула, отвернулась и осветила свод подвала, который располагался еще на пару ступеней ниже. Четыре гигантские колонны возвышались, будто стволы деревьев; между ними были полукруглые, пересекающиеся между собой арки, вытесанные из камня. Как можно было заметить в мерцающем свете керосиновой лампы, подвал был метров пятнадцати в длину и десяти в ширину. В глаза бросался необычайно чистый пол, выложенный квадратными плитами из песчаника, каждая величиной с колесо повозки. Здесь не было ни окон, ни вентиляции, поэтому температура казалась почти ледяной, как в Норфолке зимой.

В конце подвала в темноте Говард разглядел округлый силуэт человеческого тела. Украшенный красно-синей росписью и поблескивающий золотом, он лежал на деревянных козлах.

– Это мистер Боб! – рассмеялась Алисия и подняла лампу повыше, чтобы было лучше видно.

Картер от такого зрелища едва не лишился дара речи. Перед ним был саркофаг египетской мумии. Выполненный в форме человеческого тела со скрещенными на груди руками, перевитыми золотыми льняными повязками, блестящий футляр был расписан изображениями сказочных животных и иероглифами. Красками была изображена и прическа, но самыми впечатляющими казались обведенные черными линиями глаза, которые смотрели вверх не мигая. При взгляде на них создавалось впечатление, что никто и ничто не в силах нарушить покой мумии.

Эта мумия странным образом привлекала Говарда. С одной стороны, она была мертва, с другой – жива. Будто нарисованное существо в любую минуту могло пошевелиться, удовлетворив любопытство Картера. Он едва сдерживался, чтобы не заговорить с мумией: «Откуда ты? Сколько тебе лет? Как тебя зовут?»

Чтобы не испугать девочку, Картер не стал рассказывать о своих ощущениях. Вместо этого он спросил:

– Почему ты называешь его «мистер Боб»?

Алисия хихикнула.

– Только помни: мой отец не должен знать, что я так называю мумию. Он требует, чтобы к ней, из-за ее возраста, относились со всем почтением. А выглядит мистер Боб не лучше сморщенного высохшего боба.

И, словно это было самое обычное дело в мире, Алисия протянула Говарду лампу и, подняв головную часть крышки саркофага, осторожно отодвинула ее в сторону. Изнутри на них смотрел высушенный мумифицированный череп, который выглядел менее помпезно, чем внешняя оболочка-гроб. Черно-коричневая кожа обтягивала костистый череп, курчавые волосы были прижаты к голове, а мертвые глаза в глазницах высохли.

Мой отец и Ньюберри уже несколько лет гадают, как его зовут, но иероглифы не дают никакой информации. Ньюберри считает, что он был чиновником при дворе фараона. А моему отцу было бы приятнее, если бы в его подвале оказался настоящий египетский царь. Мне же все равно, для меня он просто мистер Боб Говард помог Алисии вернуть крышку на место, затем девочка вновь взяла в руки керосиновую лампу, и они молча отправились в обратный путь.

Жара снаружи показалась Говарду даже приятной, когда они выбрались из подвала.

– Послушай-ка, – задумчиво поинтересовался он, – а как сюда вообще попал этот мистер Боб?

Алисия пожала плечами.

– На этот вопрос я не знаю ответа. Мистер Боб был уже давно у нас, с тех пор как папа рассказал об этом маме и сестрам. Наверное, его привезли морем, а потом от Ипсвича в Дидлингтон-холл. Папа не посвящал нас в подробности. Честно говоря, мне это не очень интересно. Хочешь остаться в подвале вместе с мистером Бобом?

– Нет! – не раздумывая ни секунды, ответил Картер. Однако же он умолчал о том, что его очень заинтриговала мысль выяснить прошлое мистера Боба.

Солнце уже давно миновало зенит, когда Картер попрощался с Алисией. Говард еще раз окунул голову в ручей, выпил пригоршню воды, потом запрыгнул на велосипед и отправился в обратный путь.

Перед поворотом на Брэндон он обернулся и увидел, как Алисия машет ему. Но Картер сделал вид, будто не заметил этого.

В лесу у Кокли Кли, в миле южнее Сваффхема, где дорога слегка шла под уклон, Картер наслаждался горячим ветром, бьющим в лицо. Тут он заметил, что навстречу ему на велосипеде едет молодая женщина. Она ехала очень неуверенно. Говарду издалека показалось, что это была мисс Джонс, но он сразу же отбросил эту мысль. Всю долгую дорогу он только и думал о Саре, и неудивительно, что теперь она ему повсюду мерещится.

Говард уже почти проехал мимо женщины, как вдруг услышал голос Сары.

– Мисс Джонс? – неуверенно крикнул Говард и затряс головой.

– Ну, если тебе угодно меня так называть… – Девушка рассмеялась. – Я ведь тебе уже один раз говорила: меня зовут Сара.

– Да, мисс Джонс, – сказал Картер и после долгой паузы, во время которой они удивленно разглядывали друг друга, спросил: – С каких это пор вы ездите на велосипеде, мисс Джонс?

– С сегодняшнего дня, – ответила Сара, – я думала, это заметно.

– Честно говоря, да, – рассмеялся Картер, – но у вас получится.

Они поставили свои велосипеды у дерева на опушке леса, потом, испытывая одно и то же желание, обнялись.

– Мисс Джонс, – тихо пробормотал Говард, – я всю дорогу в Дидлингтон-холл и обратно только о вас и думал.

Сара взяла его голову обеими руками, притянула к себе и поцеловала в губы.

– Я тоже все время о тебе думала, Говард. Я надеялась, что пара дней образумят меня, но ты сам видишь, что из этого вышло. Я приобрела себе велосипед.

– Из-за меня?

Сара смущенно уставилась в землю.

– Я думала, что мы вдвоем сможем совершать прогулки по окрестностям, где нас никто не знает. Уже много лет не было такого хорошего лета.

– Мы вместе, вы и я?

– Тебе неприятно выезжать на велосипедные прогулки с дамой старше тебя, да к тому же бывшей учительницей?

Говард прикрыл Саре рот ладонью, чтобы она замолчала.

– Я не вижу в этом ничего неприятного, – произнес он и прижал Сару к себе так сильно, что та тихо вскрикнула:

– Говард, ты меня сейчас задушишь!

Взявшись за руки, как дети, они медленно шли по узкой лесной тропе, которая с обеих сторон обросла папоротником. Чарующе пахли желтые дроки. Когда они останавливались, то слышали таинственные шорохи. Вдоль тропинки лежало вывороченное с корнями дерево. Сара и Говард уселись на него, как на спину лошади.

– Откуда ты знала, что мы встретимся здесь? – спросил Говард.

Сара откинулась назад и, прижавшись спиной к груди Говарда, посмотрела вверх, на кроны деревьев.

– Я не знала, – ответила она, – я просто чувствовала. Можешь себе это представить?

Картер ничего не ответил. С наслаждением вдыхая запах ее темных волос, он обнял Сару сзади и сразу почувствовал, что под ее воздушным платьем ничего нет. Осознав это, Говард в возбуждении начал поглаживать ее груди. Сара тихо застонала в его объятиях.

Но вдруг она будто оцепенела.

– Я должна тебе кое-что объяснить, – осторожно начала она.

– Вам не нравится, когда я так прикасаюсь, мисс Джонс?

– Нет, совсем наоборот. Пока тебя не было, я просто мечтала об этих нежных прикосновениях.

– Что же тогда?

Сара выпрямилась. Она все еще сидела к Говарду спиной. Запинаясь, она начала медленно рассказывать. Она смотрела куда-то вдаль.

– Пока тебя не было, ко мне пришел мужчина, который…

Дурное предчувствие, которое охватило Картера, за долю секунды превратилось в ужасный пресс, выдавивший, казалось, всю кровь из его мозга. Он вдруг почувствовал тошноту, грудь будто сжали невидимые тиски, которые мешали ему дышать. «Это конец», – в бессилии подумал Картер. Он словно издалека услышал, как Сара сказала:

– Он представился Джеймсом Марвином и после долгого разговора удивил меня заявлением, что его отец сбывал барону краденые вещи. Статую Афродиты тоже он продал.

Медленно, очень медленно Говард Картер начал понимать, что рассказ Сары совсем не о том, о чем он подумал. Юноша смутился, ему было тяжело скрыть свои путаные мысли. Поэтому он как бы между прочим спросил:

– А что именно тебя волнует?

– Он мошенник, как и его отец, и хочет выкупить назад статую.

– Это смешно! – запальчиво воскликнул Картер. – Мистер Марвин должен радоваться, что вы тут же не заявили на него в полицию!

– Говард! – Сара повернулась к нему и схватила за плечи. – Этот мужчина шантажирует меня. Это серьезное дело.

– Шантажист? Я не понимаю… Чем он хочет вас шантажировать? Вы должны идти в полицию, мисс Джонс!

– Не думаю, будет только хуже. Это обрушит целую лавину. Говард, этот Марвин видел нас на столе барона в библиотеке. Он знает все. Знает даже твое имя.

– Но это невозможно! – Говард спрыгнул со ствола и отошел на несколько шагов от дерева, потом повернулся и тихо произнес, словно боялся, что кто-то можетподслушать их разговор:

– Это совершенно невозможно, мисс Джонс. Дверь в библиотеку была заперта. Мне пришлось ее отпирать, когда я выходил. Как нас кто-то мог видеть? И вообще, нет такого закона, который запрещал бы вам быть с мужчиной.

Сара благодарно улыбнулась.

– Но закон запрещает учительнице мисс Джонс совращать малолетнего ученика Говарда Картера. Марвин наблюдал за нами через окно кабинета в подзорную трубу.

– Должно быть, он сидел на деревьях напротив школы!

– Именно так, Говард. У Марвина, судя по всему, возникли подозрения. В любом случае он наблюдал за тобой день за днем. Он знает также и о букете, который ты мне принес, и о записке, которая в нем была. Это самое прекрасное признание в любви, которое я могла себе представить.

Говард упал на колени перед Сарой, которая все еще сидела на дереве, и зарылся лицом в ее юбку, словно ему было стыдно. Сара нежно погладила его по затылку. Ее губы дрожали, когда Картер взглянул на нее.

– Тогда отдайте статую этому мошеннику!

Сара Джонс выпятила нижнюю губу и после паузы ответила;

– – Шантажисты не знают меры, только выполни одно их требование, и они тут же выставят новые условия. Нет, было бы глупо так сразу сдаться. Марвин, как мне думается, замешан во многих аферах. Он наверняка знает, что если донесет на меня, то и себя непременно подставит.

– Охотно в это верю! – сказал Картер больше из надежды, чем из твердой уверенности. Потом он взял ладони Сары в свои и несмело спросил: – Но ведь у нас из-за этого ничего не изменится?

Сара пронзительно посмотрела на Говарда. В его глазах она увидела неуверенность и надежду. Помолчав, она мучительно улыбнулась и наконец ответила:

– Говард, то, что мы делаем, – безрассудно и глупо, может быть, даже фатально, но мне не хватает мужества и силы сказать, что все кончено. Я не могу этого сделать. Ты же видишь, мне даже не удалось достигнуть поставленной цели – пробыть без тебя пару дней. Я сама себя не узнаю и спрашиваю: чем все это кончится?

– Почему вы думаете о конце, когда все только началось? – не выдержав, воскликнул Картер. – Почему вы не можете жить здесь и сейчас? Почему мы должны жить с оглядкой на других? Почему мы не можем просто любить друг друга? Почему? – Говард чуть не плакал. И потом он сказал то, о чем пожалел сразу, как только вымолвил эти слова: – Вы ужасно взрослая, мисс Джонс!

Фраза повисла в воздухе, как зловещее предзнаменование. Она жестко и безжалостно описала всю безвыходность ситуации: Сара была взрослой женщиной, которая крепко стояла на ногах в жизни, а Говард – мальчик, который, словно птенец, едва оперился и вылетел из гнезда.

Картер больше всего сейчас хотел откусить себе язык, но потом он увидел виноватую улыбку Сары и пролепетал:

– Я не это имел в виду, простите меня, мисс Джонс!

– Нет-нет, – возразила Сара, – ты прав, Говард. Я знаю свои слабости. Но жизнь заставила меня рано повзрослеть. Иногда мне кажется, что я уже взрослой появилась на свет.

Картер очень хорошо понимал, что хотела сказать Сара, и ответил:

– Мисс Джонс, разве вы не можете просто забыть о том, что вы взрослая, что вы учительница в школе для девочек в Сваффхеме?

Тут Сара сердечно улыбнулась.

– Говард, а разве я последнее время так не поступаю? Если бы я не вела себя подобно девчонке-подростку, как абсолютно не подобает женщине моего возраста, тогда, думаю, я бы здесь с тобой не сидела! По ночам я все время ворочаюсь в постели без сна и непрерывно спрашиваю себя, не тронулась ли я умом. Мне кажется, что сейчас я наверстываю упущенное – все, чем я была обделена в моей юности. И, честно говоря, я упиваюсь этой безрассудностью, как наркотиком.

Она протянула Говарду руку, и тот помог ей подняться. Они снова отправились по лесной тропинке, наслаждаясь близостью.

– Лорд Амхерст предложил мне работу, – начал Картер после того, как они немного прошли молча, прислушиваясь к лесным звукам. – Он предложил мне идти к нему художником за четыре фунта в месяц. Но я отказался.

– Что ты сделал? – Сара вдруг остановилась. – Ты в своем уме, Говард? Это почти пятьдесят фунтов в год. Я в свои двадцать пять столько не зарабатывала!

– Да, конечно, лорд Амхерст – щедрый человек, да и работа интересная, но он поставил совершенно неприемлемое условие.

– И какое же?

– Я должен переехать в Дидлингтон-холл, в поместье его светлости.

– Я тебя не понимаю. Есть куда более неприемлемые условия, чем жить в замке лорда.

– Но Дидлингтон-холл в десяти милях отсюда, мисс Джонс, вы об этом подумали?

Сара не знала, смеяться ей или плакать.

– Говард, – настойчиво обратилась она к нему, – это прекрасно, что ты находишься рядом со мной, но ты не должен обращать внимание на наши отношения, когда речь идет о твоем профессиональном росте. Подумай только, может, через полгода наша обоюдная страсть угаснет.

– Нет! – возмущенно вскрикнул Картер. – Только не с моей стороны. – Глаза его поблескивали от злости.

– Ты должен радоваться, что в такие тяжелые времена тебе предложили хорошо оплачиваемую работу. Да к тому же такую, которая явно тебе по душе. Или ты хочешь всю жизнь рисовать кошек и собак?

Почему бы и нет? – упрямо ответил Говард. – Кошки и собаки тоже могут прокормить человека!

Сара взяла его под руку, и они продолжили прогулку.

– Ну что из наших отношений может получиться? – сказала, она, но ответа не последовало.

В ее голосе чувствовалась такая подавленность, что Говард едва не расплакался. Конечно, опасения Сары были небеспочвенны, а их отношения – совсем непростыми. К тому же ей все время приходилось думать о завтрашнем дне, о следующем месяце. И это понемногу отравляло их любовь.

– Я тоже скоро повзрослею, – заявил Говард. Он думал, что эти слова станут утешением, но они скорее звучали беспомощно и смешно.

– Ты считаешь, что нам нужно расстаться и встретиться на этом же месте через десять лет? – рассмеялась Сара.

Тут и Говард рассмеялся. Он крепко обнял Сару. Картер никогда прежде не испытывал подобных чувств, поэтому для него не было ничего прекраснее, чем прижаться к ее мягкому теплому телу. Счастье, которое Говард при этом испытывал, заставляло забывать обо всем на свете. И было лишь одно желание: Сара Джонс должна принадлежать ему, только ему.

Тихий бархатный голос Сары вернул юношу к реальности. Он не знал, сколько стоял с закрытыми глазами в таком странном состоянии.

– Говард, – услышал он, – нам нужно возвращаться. Будет лучше, если я поеду на велосипеде первой, а ты последуешь за мной немного позже.

– Да, мисс Джонс, – ответил Картер.

Он долго смотрел ей вслед, пока она не исчезла за последним холмом.

Глава 8

Оуэна Хейзлфорда, сына хозяина «Джордж коммершиал хотэл», природа не наделила острым умом. Но он обладал одним качеством, которое зачастую отсутствовало у умных людей: юноша был исключительно наблюдательным. Однажды в «Дейли телеграф» опубликовали статью о кражах в поместьях Норвича. Такие статьи Оуэн любил. Из Бликлинг-холла и Рейнтоп-холла были украдены ценные картины. Среди бела дня в Маннингтон-холле садовник застал троих мужчин при попытке ограбления. Но прежде, чем подоспела полиция, троим взломщикам удалось скрыться. Садовник дал детальное описание грабителей, которое «Дейли телеграф» поместила в рубрике «Разыскивается». За ценные сведения полагалась награда в пять фунтов. Приметы одного из взломщиков подходили Джеймсу Марвину – странному постояльцу, который жил в гостинице уже неделю. Это обстоятельство и вызвало любопытство Оуэна. С момента приезда у мистера Марвина вошло в привычку уходить из гостиницы. Вот уже в течение шести дней, сразу после завтрака, он покидал гостиницу и появлялся глубоко за полдень или даже поздним вечером. Он слегка перекусывал и ложился в постель. Все это происходило с завидной регулярностью, и можно было подумать, что странный постоялец, избегавший разговоров, просто уходил по своим делам.

Самым необычным Оуэну показался факт, который он давно заприметил: мистер Марвин прочесывал Сваффхем как настоящая немецкая овчарка, которая брала неверный след и в конце концов возвращалась в то место, откуда вышла. Но иногда Марвин сидел часами на лавке, как настоящий бездельник, или прохаживался вдоль обочины.

Опираясь на свои наблюдения и заметку в газете, Оуэн воспользовался запасным ключом, чтобы проникнуть в комнату Марвина. Сначала он опасался, что отец застанет его за этим делом, но потом любопытство взяло верх, да и желание получить пять фунтов крепло с каждым днем. Окажется ли он прав, если взглянет на багаж странного постояльца, или это всего лишь абсурдная идея и мистер Марвин – просто обычный человек, который ищет отдыха в провинции? Поиски Оуэна ни к чему не привели. Он не нашел ничего, что могло бы указать на темные делишки мистера Марвина.

Оуэн собирался уже запереть дверь, как вдруг ему в голову пришла мысль: сегодня было жарко и мистер Марвин ушел из отеля без пиджака. Оуэн молниеносно вернулся в комнату, открыл шкаф и ощупал карманы пиджака на предмет их содержимого. По своему предыдущему опыту Оуэн знал, что мужчины не могут придумать лучшего тайника, чем внутренний карман своего пиджака. В случае с Марвином было точно так же.

В результате Оуэн обнаружил два паспорта, один из которых был на имя Джеймса Марвина, а другой – Алекса Ирби, но оба явно принадлежали одному и тому же человеку. Еще более подозрительным Оуэну показался листок, сложенный в несколько раз, на котором значились имена трех людей: мистер Альфред МакАллен, мистер Кеннет Спинк и мисс Сара Джонс.

Если МакАллен и Спинк считались самыми богатыми людьми в Сваффхеме – один зарабатывал деньги транспортными перевозками, у другого была фабрика по производству паровых машин, – то имя Сары Джонс совершенно не вписывалось в этот ряд. Поразмыслив, Оуэн решил рассказать о своих наблюдениях в полиции. Он намеренно ничего не сообщил отцу, потому что тот наверняка стал бы переживать из-за репутации отеля и никогда бы не решился выдать своего постояльца полиции.

В полицейском участке на Спиннер-лейн не приходилось иметь дела с опасными преступниками, а то, что в данном случае речь шла именно о таком злодее, Оуэн убедился сам. Поэтому местным полицейским потребовалась помощь, прежде чем следующим утром отряд из пяти человек ворвался в гостиницу на рыночной площади и схватил Джеймса Марвина, или Алекса Ирби, или как там его еще. Препровождение бывшего постояльца гостиницы в зарешеченный экипаж вызвала в Сваффхеме настоящую сенсацию. Босоногие детишки, горланя, мчались вслед за повозкой и строили взломщику рожи, мальчишки посмелее в злорадстве показывали два скрещенных пальца в знак лихой преступной доли.

После долгого допроса Марвин, он же Ирби, признался в кражах из Бликлинг-холла и Рейнтоп-холла. Он сообщил, что давал наводки своим дружкам и стоял на стреме. О том, где находится сейчас награбленное, он не мог сказать ни слова, но был готов назвать имена двух других подельников, если ему смягчат наказание. Марвин сказал также, что лист с именами жителей Сваффхема ему дал один из дружков, но он так им и не воспользовался.

На следующий день к мисс Джонс явился инспектор Гренфелл.

Сара до смерти перепугалась, когда инспектор вдруг возник в дверях директорского кабинета. В такие моменты в памяти всплывают все дурные поступки, которые ты когда-либо совершил в своей жизни.

Гренфелл был высокого роста, одет с иголочки (в сюртуке и жилетке), но, будучи близоруким, так щурился, что собеседник не мог разглядеть даже его зрачков. Он встал по стойке «смирно» и сказал:

– Мисс Джонс, мы можем говорить о счастливом случае: вы избежали ограбления. Ваше имя стояло в списке банды, которая продолжительное время орудовала в Норфолке, взламывая поместья самых значительных представителей нашего графства.

«Марвин!» – пронеслось в голове у Сары. Ее мучила совесть, и она все время думала о подозрениях, возникших по поводу их связи с Говардом Картером. Поэтому она с облегчением услышала объяснение Гренфелла и уже готова была провести его в потайной кабинет барона и рассказать о собранных там предметах, Но все вышло по-иному.

– Мое имя в списке грабителей? – наивно переспросила Сара.

– Не беспокойтесь, мисс Джонс! – перебил ее инспектор. – Мы только что задержали главаря банды. Это некий Ирби, или Марвин, как его зовут на самом деле, мы пока еще не знаем.

Сара подумала, что теперь Гренфелл начнет задавать ей вопросы, слышала ли она уже это имя, встречала ли она этого человека. Сара раздумывала, не лучше ли признаться сразу, но внутренний голос удержал ее от этого. Помолчав, она дерзко ответила вопросом на вопрос:

– Инспектор, как я могу помочь вам с преступником, которого я никогда не видела?

– Для меня, – пояснил Гренфелл, – остается загадкой, почему эта троица внесла в список именно ваше имя. Возможно, вы сумеете это объяснить, мисс Джонс?

Сара внимательно взглянула на инспектора, чтобы понять, знает ли он больше, чем говорит. Но по непроницаемому лицу Гренфелла ничего нельзя было определить. Казалось, все, о чем он думал, скрывалось за неподвижной маской.

– Понимаете, – продолжил Гренфелл, – наряду с вашим именем значились еще мистер Альфред МакАллен и мистер Кеннет Спинк из Сваффхема. Отнюдь не бедные люди. Преступники уже ограбили Бликлинг-холл и Рейнтоп-холл, и всем в окрестностях Норвича известно, что владельцы этих двух усадеб – богатые люди. Другими словами, в Бликлинг-холле и Рейнтоп-холле было что украсть. Даже у МакАллена и Спинка было бы…

– Я понимаю вас, – улыбнувшись, ответила Сара. – Вы задаетесь вопросом, что можно украсть в сваффхемской школе для девочек. Баронесса фон Шелль за долгую жизнь насобирала много украшений и разных побрякушек, которые мне достались по наследству. Однако я сомневаюсь, что цена всех этих вещей сопоставима с богатством поместий Спинка и МакАллена.

– Вы позволите мне осмотреться здесь? – спросил Гренфелл. – Так будет безопаснее прежде всего для вас!

– Разумеется, инспектор! – ответила Сара, хотя его просьба была ей не по душе.

Словно марионетка, которую вдруг оживили невидимые нити, Гренфелл начал вертеть головой вправо и влево и, прищурившись, внимательно выискивать ценные предметы. После того как он тщательно осмотрел директорский кабинет, ни единым словом не прокомментировав свои действия, инспектор вежливо попросил открыть сейф. Не найдя там ничего значительного, он попросил показать остальные комнаты дома.

Сара Джонс, казалось, уже успокоилась, но теперь ее вновь охватило волнение. Неужели Марвин, или как там еще зовут этого парня, рассказал на допросе, какие сокровища хранятся в этом доме? Этого нельзя было исключить, хотя таким образом грабитель наверняка выдал бы свои замыслы. Сара нервничала все больше и больше, чем ближе они подходили к библиотеке. Про себя она уже подбирала в мыслях нужные слова, если инспектор упрекнет ее в том, что она скрыла потайную комнату. Но инспектор лишь бросил взгляд в дверной проем и прошел дальше.

После того как они закончили ознакомительную экскурсию и вернулись в кабинет дирекции, Гренфелл продолжил разговор.

– Вы живете в Сваффхеме совсем недолго, мисс Джонс, – словно между делом произнес он.

– Это верно, – ответила Сара, уловив в голосе инспектора коварные нотки. – Я родом из Ипсвича.

– А кем вы приходитесь баронессе фон Шелль?

– Мы вообще не родственники, мистер Гренфелл.

– И все-таки она избрала вас наследницей. Необычно, не правда ли?

– Очень необычно, мистер Гренфелл. Но вся жизнь – штука очень необычная. Баронесса оставила законное завещание!

– Вам не надо оправдываться, мисс Джонс! Меня интересует лишь этот случай с Марвином. Позвольте мне задать в связи с этим вопрос: вам не казалось, что баронесса как-то странно себя вела? Какие люди к ней приходили? Были ли у нее сомнительные знакомые, вызывающие подозрение?

Все эти вопросы постепенно выбивали Сару из колеи. Она решительно ответила:

– Мистер Гренфелл, баронесса не встречалась ни с кем, кроме тех людей, которые имели непосредственное отношение к школьному делу, посему никаких подозрений и быть не может. Она вела очень уединенный образ жизни. И вообще, следить за баронессой – это не для меня. К чему мне было заниматься этим? К тому же она пользовалась в Сваффхеме большим авторитетом.

Гренфелл опять замер, как и в начале своего визита, только в этот раз он завел руки за спину, как заправский лорд. После секундного молчания он снова заговорил:

– А вы, мисс Джонс? Я хочу сказать… у вас ведь тоже было прошлое. Вы не были замужем?

– Нет, – коротко ответила Сара.

– Странно, – произнес Гренфелл, – при вашей-то внешности и в вашем возрасте, если позволите мне такое замечание.

– Вы так считаете, мистер Гренфелл? Я вроде бы не слышала, что в Соединенном Королевстве есть закон, предписывающий всем женщинам по истечении третьего десятка лет непременно выходить замуж.

– Конечно нет! – извиняясь, воскликнул инспектор. – Я не хотел бы показаться бестактным. Но не могли бы вы ответить еще на один мой вопрос: почему вы из Ипсвича решили переехать именно в Сваффхем?

– Конечно. На то были личные причины. Я работала учительницей в Ипсвиче, но после смерти отца почувствовала, что меня ничто не держит в этом городе. Я хотела уехать, чтобы забыть свое ужасное прошлое, которое было связано с Ипсвичем. Наш преподобный посоветовал мне отправиться в Сваффхем. Так я и очутилась в этой школе для девочек.

– Марвин, он же Ирби, тоже родом из Ипсвича, – тут же выпалил Гренфелл.

– Ах, вот оно что, – насмешливо произнесла Сара. – И что вы этим хотите сказать?

Не отвечая на ее вопрос, Гренфелл продолжил:

– Вы встречались в Ипсвиче с этим Марвином? Сара почувствовала, как кровь ударила ей в голову.

– Из чего вы делаете такие выводы, мистер Гренфелл? Ипсвич – большой город, не торговая деревушка, как Сваффхем, где все друг друга знают в лицо.

– Но все-таки нельзя не учитывать такую возможность… Вероятно, вам стоило хотя бы попытаться объяснить, откуда в списке взялось ваше имя. Впрочем, спасибо вам за исчерпывающую информацию, мисс Джонс.

Гренфелл откланялся и ушел. Разговор с инспектором вверг Сару в замешательство и заставил разволноваться. Она подозревала, что Гренфелл блефует и водит ее вокруг пальца. Тем не менее мысли у нее сейчас были только об одном. Сара испытывала угрызения совести и от беспомощности начала говорить сама с собой.

– Сара, – спокойно сказала она, – ты прожила двадцать восемь лет, не нарушая законов своей страны, и тебе не в чем себя винить. Что с тобой вдруг произошло? Порядок, который окружал тебя, поставили с ног на голову. Иногда я мечтаю о том, чтобы ты до сих пор жила в Ипсвиче, в мрачном уюте жизни, полной лишений, но без страха перед шантажистами и полицией, которые наблюдают за каждым твоим шагом. Но понравится ли тебе это на самом деле?

– Нет! – не колеблясь ни секунды, ответила сама себе Сара. – А что до твоих отношений с Говардом, то идея«что женщина может выходить замуж только за мужчину, который старше ее, глубоко укоренилась в этом обществе. Каждый человек самобытен, но, к сожалению, многие этого не понимают. Однако понимаешь ли ты сама себя?

– Нет. Я больше не понимаю себя, – ответила Сара, садясь за письменный стол. Она обхватила голову руками и уставилась в пустоту.

А с кем ей еще было об этом говорить? Смешно, но единственным человеком, которому она могла искренне довериться, был мальчик. Сара недавно еще преподавала ему английскую литературу и историю. Но она знала, что лишь одна его улыбка, легкое прикосновение могут прогнать прочь все страхи, поэтому она отправилась на Спорл-роуд.

Фанни и Кейт обрадовались неожиданному визиту мисс Джонс и пригласили ее на чай. Говард, с которым она хотела поговорить, уехал в Данхэм, где ему дали заказ. По словам теток, он был очень работящий мальчик. Но им было бы приятнее, если бы Говард все же поступил на службу к лорду Амхерсту. Кейт и Фанни спросили мисс Джонс, не может ли она уговорить его.

Сара ответила, что именно по этой причине она и прибыла сюда, и тут, как по мановению волшебной палочки, появился Говард Картер с этюдником в руках.

– Я хотела бы поговорить с Говардом наедине, – сказала мисс Джонс, повернувшись к обеим дамам. Ничего не подозревая, дамы согласились без лишних объяснений, не заметив, какими взглядами обменялись Говард и Сара. Без малейших подозрений Фанни и Кейт предложили подняться им наверх, в комнату Говарда.

Едва закрылась дверь, юноша и девушка тут же безмолвно бросились друг другу в объятия, как любовники, которые не виделись несколько недель. Было только слышно, как шуршит их одежда.

– Мисс Джонс, – прошептал Говард, наслаждаясь теплом ее тела. Больше он ничего не мог вымолвить.

Сара молчала, закрыв глаза. Влюбленные все еще стояли, прижавшись друг к другу, и лишь спустя некоторое время Сара осмотрелась вокруг. Возле окна она увидела узкий стол, заваленный рисунками животных и принадлежностями для рисования, у стены возле кровати стояла тумба на деревянных ножках с двумя ящиками – настоящее страшилище. По левую руку – старый платяной шкаф, через всю правую дверцу которого протянулась вертикальная трещина, из-за чего он больше не закрывался, поэтому дверцы были распахнуты настежь. На полу из широких, выкрашенных красно-коричневой краской досок, между которыми были щели в палец толщиной, лежали ботинки, пачка книг и множество папок для рисунков. Заметив ее критический взгляд, Говард тихо сказал:

– Если бы я знал, что вы придете, я бы, конечно, прибрался. Я не разрешаю Фанни и Кейт заходить в эту комнату.

– Ничего страшного, – ответила Сара, не в силах сдержать улыбки. И потом серьезно добавила: – Мне нужно с тобой поговорить, Говард!

Картер поставил Саре единственный стул, а сам сел на кровать.

– Что случилось? – робко осведомился он.

Сара, несколько волнуясь, рассказала ему об инспекторе Гренфелле и его непроницаемой внешности. Этот визит сильно обеспокоил ее. Она также сообщила, что Марвин арестован, но не потому, что пытался ее шантажировать: оказалось, он причастен к серии ограблений. У него нашли список адресов богатых людей, и в нем было имя Сары Джонс.

– И этот Марвин признался, что хотел украсть статую Афродиты? – Говард явно испугался.

Сара пожала плечами.

– Я не знаю. Можно только строить предположения. Инспектор задавал странные вопросы. С другой стороны, этим признанием Марвин лишь ухудшил бы свое положение. Зачем ему рассказывать о статуе, если ни у кого не возникло подозрений на этот счет? Подозрительно то, что Гренфелл попросил показать ему все комнаты школы, включая и мою личную, будто он искал что-то конкретное.

– И что? Говорите же, мисс Джонс!

– Ничего. Он быстро осмотрел комнаты, библиотеку и попрощался, заявив, что если я что-нибудь вспомню относительно этого Марвина, то обязательно должна ему сообщить.

Картер нервным движением взъерошил волосы.

– Конечно, все это странно. Но инспектора полиции – довольно своеобразные люди. Их нельзя сравнивать с обычными.

– Так и есть, Говард. Когда этот Гренфелл появился в дверях и представился, меня просто обуял дикий ужас. Марвин мог рассказать о наших с тобой отношениях.

– Марвин – преступник, мисс Джонс. Ни один человек ему не поверит!

– О нет, Говард. Такая информация дает повод следить за нами.

– Страшно даже подумать!

– Я тоже так считаю, и в этом случае есть лишь одно решение: нам нельзя больше видеться. Это слишком опасно.

Тут воцарилась долгая пауза. Каждый думал об одном и том же, стараясь не смотреть на собеседника. Сара едва сдерживала слезы, Говард тоже. Обоих волновал один вопрос: неужели это конец?

В глубоком отчаянии Говард вдруг произнес:

– А если я уеду в Дидлингтон-холл?

Сара была обескуражена. Еще вчера он решительно отклонил предложение лорда Амхерста.

– В Дидлингтон-холл? – не веря своим ушам, переспросила Сара.

– Ну да. Дидлингтон-холл не бог весть где. С другой стороны я уеду из Сваффхема, и это снимет все подозрения. Несмотря на это, мы все же сможем видеться. Не в Сваффхеме, конечно, но где-нибудь на полдороге: в Мандфорде, Тетфорде, Уиттингтоне или Уоттоне. У меня есть велосипед, и для вас, мисс Джонс, я готов ехать хоть на край света.

Серьезное лицо Сары в тот же миг озарилось улыбкой.

– Говард! – вскрикнула она, едва сдерживая переполнявшие ее чувства. – Ты действительно хочешь уехать в Дидлингтон-холл?

– Для нас обоих это будет наилучшим выходом, – самоуверенно ответил Картер. – Вы так не считаете?

Сара притянула Говарда к себе. Когда они сблизились настолько, что могли уловить дыхание друг друга, Говард пристально посмотрел в глаза любимой, будто хотел заглянуть в самые потаенные уголки ее души, и с трогательной застенчивостью спросил:

– Мисс Джонс, вы будете меня любить так же, когда я уеду в Дидлингтон-холл, что в десяти милях от вас?

– Мой глупый большой мальчик, – ответила Сара и поцеловала его в лоб, – если наша любовь исчезнет из-за этого, значит, это была не любовь, а просто мимолетная страсть. Может быть, эти десять миль и станут настоящей проверкой для наших чувств.

Картер тут же взволнованно хотел что-то ответить, но Сара зажала его рот правой рукой, и его мысль, что он готов ехать для Сары хоть в Шотландию, хоть даже в Ирландию, только чтобы быть с ней рядом, так и осталась невысказанной.


Уже на следующий день Говард Картер отправился в Дидлингтон-холл, чтобы сообщить о своем решении лорду Амхерсту. Тот, увидев Говарда, не оставил без внимания сомнения юноши, но был одновременно удивлен и обрадован. Амхерст даже послал в Сваффхем экипаж, чтобы молодой художник смог перевезти в Дидлингтон-холл необходимые ему вещи: принадлежности для рисования, книги и одежду.

Говарду выделили комнату под самой крышей в основном здании поместья, рядом с дворецким Альбертом. Это сразу же возвысило Картера в глазах прислуги. В отличие от него посыльные, например, жили в здании по соседству с конюшнями. Что же касается его взаимоотношений с Альбертом, этим самодовольным горлопаном, то они были натянутыми с самого начала. Говарду не так было больно после несчастного случая, как после того, когда Альберт не пустил его в парадный вход Дидлингтон-холла. Картер хотел ему отомстить, как только появится такая возможность.

В Алисии, младшей дочке лорда Уильяма, и леди Маргарет Картер с первого дня нашел союзниц. Хотя Алисии не было еще восемнадцати, возраст, в котором девочки начинают становиться симпатичными, она считала себя красавицей. И не было объяснения ее мальчишеским замашкам, которые делали ее больше похожей на конюха, чем на молодую даму из приличной семьи.

Несмотря на это, у Алисии было достаточно молодых ухажеров, которые искали близости с ней. Но эта маленькая рыжеволосая девочка, будучи совсем не глупой, не верила, что они делают это исключительно ради нее. Поэтому она сразу хорошо приняла молодого художника из Сваффхема, который не строил ей глазки. Скорее ей самой пришлось добиваться его расположения.

Необычная работа требовала от Картера большого напряжения – у него не было времени подумать даже о Саре Джонс. Когда Алисия предложила показать все комнаты Дидлингтон-холла, он отказался, попросив перенести экскурсию на другой день.

Первым заданием Картера было перерисовать на бумагу в уменьшенном размере две глиняные египетские таблички с иероглифами. Задача не из легких: сама орфография таила немало трудностей, не говоря уже о значении загадочных букв и символов. Они казались Говарду такими же странными» как и каменный круг Стоунхенджа.

Картер приступил к работе, обосновавшись в большом кабинете его светлости, где, несмотря на жару, которая стояла в графстве Норфолк, царила приятная прохлада. Занятие доставляло ему удовольствие, хотя Говард и не был уверен, что его работа придется по вкусу заказчику. От Алисии Картер узнал, что год назад ее отец нанимал в Лондоне специального художника из Британского музея. По прошествии недели лорд уволил его, потому что тот не выполнил предъявляемых требований.

Говард прерывался лишь на короткий ланч. Он делил его в полуподвальном этаже дома вместе со слугами, которые тайно сочувствовали парню. Остальное время он посвящал работе.

Около пяти в кабинет зашел лорд Амхерст, интересуясь продвижением работы.

Картер вел себя неуверенно, он, волнуясь, сказал, что должен еще привыкнуть к новой для себя профессии. Но пока Говард говорил, лорд критическим взглядом осмотрел работу и перебил его:

– Нет-нет, Картер, все великолепно. Поздравляю!

Говард взглянул снизу вверх на лорда, который слишком часто говорил циничным тоном, чтобы убедиться, говорит ли тот серьезно. И когда Картер осознал всю весомость его слов, то с облегчением вздохнул.

Немногим позже Картер вышел из дома, где почувствовал на себе зной уходящего дня. От небольшого пруда доносилось кваканье лягушек. Пахло сеном и сухим камышом. Говард выкатил велосипед из каретного сарая и тут же хотел на него вскочить, как вдруг из окна верхнего этажа высунулась Алисия.

– Эй, – крикнула она, – подожди!

Вскоре она выбежала в необычном одеянии. На ней была белоснежная блузка и юбка, которая доставала ей до икр. На ногах красовались красные дамские полусапожки на шнурках. Но самым впечатляющим предметом туалета была широкополая шляпа, которую Алисия подвязала легкой белой шалью под подбородком.

– За мной заедут, – рассмеялась Алисия и закатила глаза, будто хотела сказать: «А как же иначе!»

Поначалу Говард решил, что Алисия нарядилась для него. Теперь же он был немного разочарован, хотя это едва ли доставило бы ему большую радость.

– Я уже думал, что ты хочешь совершить со мной велосипедную прогулку. Ты вообще умеешь ездить на велосипеде?

Алисия, улыбнувшись, ответила:

– Альберт когда-то притащил велосипед. Но обучение закончилось у первого придорожного столба. – При этом она задрала юбку и указала на колено, на котором красовался отчетливый старый шрам. – С тех пор я больше не садилась на это дьявольское транспортное средство! – сказала девушка, вновь пряча колени под юбкой.

От входа по гравийной дорожке неспешно приближалась двуколка. Кучер придерживал натянутые вожжи. Не сбавляя хода жеребца, он повернул возле дома. Громко крикнув и натянув вожжи, он остановил лошадь.

Картер не поверил своим глазам, когда кучер спрыгнул на землю: это был Спинк, Роберт Спинк, сын фабриканта из Сваффхема.

Спинк испугался не меньше Говарда, ибо эта встреча была для него неприятной. И прежде чем ничего не подозревающая Алисия успела представить их друг другу, Говард крикнул:

– Спинк, Спинк, ты всегда появляешься в тех местах, где ожидаешь встретить кого угодно, только не тебя!

– То же самое могу сказать про тебя, Картер! – запоздало ответил Роберт.

– Сделай одолжение! Ты же только и умеешь, что языком трепать.

Алисия с удивлением наблюдала за перепалкой. Оба парня открылись для нее совершенно с другой стороны.

– Мне кажется, вы знакомы, – сухо заметила девушка и после небольшой паузы добавила: – И, кажется, не нравитесь друг Другу?

– Можно и так сказать, – ответил Картер, не спуская глаз со Спинка. – Как ты могла связаться с таким пошляком, как Спинк? Он – лжец и мошенник! Он изворотлив, как лис.

Тут обозленный донельзя Спинк схватил кнут, и если бы Алисия не встала с поднятыми руками между ними, то наверняка ударил бы Картера.

– Вы что, совсем с ума сошли?! – вскричала Алисия. – Вы же не будете лупить друг друга,– как портовые грузчики!

Картер презрительно отвернулся и указал на Спинка пальцем.

– Кулаки – это единственный язык, который он понимает. Самое замечательное, что есть у этого несчастного создания, – это деньги его отца. – И, повернувшись к девушке, добавил: – Водиться с таким не пойдет тебе на пользу.

– Вот с этим шалопаем точно не стоит водиться! – раздраженно закричал Спинк. – Как сюда вообще попал этот нищий? Называет себя художником и малюет собак, кошек, бабочек и еще черт знает что. Скажи ему, чтобы убирался к черту. Пусть забьется в свою крысиную нору, откуда он и вылез.

– Картер живет в Дидлингтон-холле! – запротестовала Алисия. – Он работает у лорда Амхерста, если ты ничего против этого не имеешь.

– Вот этот?! – Спинк указал кнутом на Картера.

– Да, я! – ответил Говард и злорадно улыбнулся, еще больше разозлив своего врага. Затем Картер вызывающе усмехнулся и сказал: – В отличие от тебя, Спинк, я могу заработать на свое существование собственными руками.

– Это чудесно! Твоя болтовня растрогала меня до слез!

– Я не прикрывался чужой славой, чтобы выставлять себя героем, хотя слава принадлежит другому человеку, который спас девочку. Ты знаешь, о чем я говорю, Спинк.

Картер прижал Спинка к стенке. Тот наверняка боялся, что Говард вконец опозорит его перед Алисией, поэтому не видел иного выхода, как броситься на своего врага, который все еще стоял с велосипедом. Говард среагировал инстинктивно. Он оттолкнул велосипед, который проехал сам по себе еще пару метров, прежде чем упасть, и встретил Спинка кулаками. Картер попал Спинку в лицо и был уверен, что противник получил болезненный удар. Но Спинк даже не пикнул, чтобы не опозориться перед девушкой. Говард уже замахнулся и хотел нанести повторный удар, но, прежде чем он успел это сделать, Алисия вновь бросилась к ним. Она подняла дикий крик, будто это на нее напали.

Парни тут же отскочили друг от друга, потому что вопль Алисии всполошил слуг и дворецкого Альберта. Они бежали со всех сторон, чтобы защитить молодую леди. Алисии пришлось долго объяснять слугам причину потасовки между Картером и Спинком, пока они не удалились.

– Вы идиоты. Неужели нельзя выяснить отношения в спортивном соревновании, а не кулаками? – сказала Алисия. Тем временем противники несколько успокоились, но ненависть так и не прошла.

– Вы умеете фехтовать или скакать на лошади? – спросила Алисия.

– Да, скакать на лошади! – сказал Спинк, хотя и не был особо умелым наездником. Он лелеял надежду, что Картер вообще не умеет ездить верхом, и оказался прав.

Говард покачал головой.

– Я не умею ни фехтовать, ни скакать на лошади. Но на своем велосипеде я в любом случае буду быстрее, чем он на своей двуколке!

– Вот насмешил! – язвительно произнес Спинк. Он ткнул пальцем в велосипед Говарда, который валялся на земле. – Эта штука наверняка не едет быстрее трех миль в час. В моем кабриолете я с легкостью могу разогнаться на десять миль!

Алисия была рада любому развлечению, которое избавляло ее от монотонной жизни в Дидлингтон-холле. Девушка хлопнула в ладоши и восторженно вскрикнула:

– Почему бы вам не попробовать? Я хочу посмотреть, кто из вас самый быстрый!

Роберт Спинк без колебаний согласился, Картер же нашел затею Алисии глупой. Признаться, он теперь совсем не был уверен в своей победе. Говард не сомневался, что Спинк будет стегать своего жеребца кнутом изо всех сил, чтобы прийти первым. Но Картер не хотел ударить в грязь лицом, поэтому ему пришлось согласиться на неравное соревнование.

– Почему бы и нет, – наконец произнес он, – но… при определенных условиях!

– Ах, молодой господин уже наделал в штаны! – осклабился Спинк и подмигнул Алисии.

Картер пропустил язвительное замечание мимо ушей и сказал, не удостоив своего противника даже взглядом:

– До лиственницы у развилки дороги как раз полмили. Начнем отсюда, и тот, кто объедет дерево и, вернувшись, первым пересечет эту линию, будет считаться победителем.

– Договорились! – Спинк отер пот со лба рукавом льняной рубашки.

Прикрыв глаза от низко стоящего солнца рукой он посмотрел на громадную лиственницу. Потом Роберт отправился к двуколке, похлопал по крупу жеребца, проверил уздечку и вывел животное на линию старта, которую Картер провел по гравийной дорожке.

Тем временем Говард поднял свой велосипед и проверил важные детали: колеса, тормоза и педали – все работало безупречно, и он, уверенный в себе, мог принять вызов. У него даже было время, чтобы подумать о мисс Джонс и о том, как бы она оценила такой поступок. Одобрила бы? В то же мгновение Говард почувствовал страстное желание и подумал, что в случае проигрыша она непременно утешила бы его, а в случае победы восхитилась бы им. Правда, мысль о победе пришла чуть позже.

Алисия, заметив его отрешенность, вдруг почувствовала что-то неладное и, поспешно подойдя к Говарду, спросила:

– У тебя все в порядке? Ты же не хочешь увильнуть? В конце концов, именно ты бросил Спинку вызов!

– Я хочу увильнуть? – Картер выдавил из себя улыбку. – Не смеши меня. Мне кажется, можно начинать.

– Хорошо, вы готовы? – Алисия стала на линию и подняла руки.

Спинк забрался в двуколку. Картер перебросил левую ногу через раму велосипеда и удобно установил педаль.

– Я повторяю условия, – начала Алисия, повысив тон. – Нужно объехать дерево на развилке и как можно скорее вернуться к этой черте. В качестве награды я публично поцелую победителя. Вопросы есть?

Картер покачал головой. Спинк пробормотал что-то вроде «все ясно».

– Внимание! Марш! – крикнула Алисия и быстро отскочила в сторону, потому что Спинк, едва девушка подала сигнал, стеганул кнутом лошадь и завопил во всю глотку, отдавая неразборчивые команды. Жеребец рванулся вперед, словно хотел сбросить с себя упряжь, так что Картер в страхе, что тот его затопчет, подался в сторону еще до того, как смог поехать на велосипеде.

Говард увидел перед собой заднюю часть экипажа, когда наконец тронулся с места. Расстояние между ними все увеличивалось. Но через пятьдесят метров Говард постепенно набрал скорость.

И хотя расстояние между велосипедом и экипажем не сокращалось оно точно не увеличивалось.

Тут случилось то, что заставило Говарда напрячь все свои силы. Спинк, который до сих пор правил лошадью сидя, поднялся обернулся и, зло рассмеявшись, прокричал то, что Картер потом не мог забыть всю жизнь:

– Картер, ты вечный неудачник!

Насмешка ранила Говарда в самое сердце. Спинк не мог уколоть его больнее. Легкие Говарда раздувались от воздуха, а бедра болели при каждом нажатии на педали. Он никогда еще не чувствовал себя таким униженным. Но это чувство, это оскорбительное унижение заставило Картера вырасти над собой. Он заметил, что постепенно догоняет Спинка. Роберт обернулся и еще яростнее стал стегать несчастную лошадь.

Жеребец отозвался громким ржанием и хрипом, вырывая уздечку.

Дерево у развилки неуклонно приближалось, и Картер уменьшил скорость, чтобы по самой короткой дуге обогнуть его. Спинк сделал точно так же. Они объехали лиственницу на расстоянии вытянутой руки. Но Говард использовал этот момент: он проехал по внутреннему радиусу, совсем возле дерева. И когда соперники ринулись в обратный путь, Картер был уже впереди на пару метров. Говард жал на педали так, будто за ним гнался сам дьявол. Он чувствовал, как пот катится по его бедрам и рукам. Картер пригнулся над самым рулем, чтобы уменьшить сопротивление воздуха, который, как раскаленный самум, бил в лицо, но слишком поздно заметил, что при этом он с меньшей силой налегает на педали.

Спинк приближался и уже пошел на обгон. Картер слышал за своей спиной фырканье жеребца. Он должен был отъехать в сторону, если не хотел, чтобы его задавили. Но Говард не собирался уступать. Проселочная дорога была узкой, чтобы обогнать велосипедиста по широкой дуге, и Картер понимал: у него нет другого шанса, чтобы победить, – поэтому он безошибочно оставался на середине дороги.

До цели оставалось каких-то тридцать метров, и Говард уже видел издалека Алисию, которая подпрыгивала от восторга, как вдруг по левую руку заметил голову жеребца Спинка. Роберт направил жеребца так, чтобы тот оглоблей оттеснил Говарда с дороги. Но Картер не хотел сдаваться, он ударил лошадь по морде левой рукой. Жеребец в страхе отпрянул от него.

Этого легкого движения хватило, чтобы двуколку бросило в сторону. Экипаж выскочил на обочину, а Спинк, не удержавшись, полетел с повозки. Кувыркнувшись несколько раз, он с глухим звуком упал на землю и вскрикнул: его ноги попали под копыта лошади, а потом по нему проехалась и двуколка.

Словно в трансе, Картер продолжал крутить педали, не осознавая случившегося, ведь экипаж без кучера все еще летел за ним. Говард не хотел, просто не мог проиграть. Алисия махала руками, подавая знак, чтобы Картер остановился, но тот воспринял его как подбадривание.

Только когда Говард пересек финишную черту с небольшим преимуществом, он крутанул педали назад, так что заднее колесо заблокировалось и с шорохом проехалось по гравию, оставляя темную полосу. Жеребец испугался этого звука и помчался галопом с неуправляемой двуколкой по лугу перед зданием Дидлингтон-холла.

Когда Говард обернулся, чтобы взглянуть на Алисию, он увидел, что девушка стоит на четвереньках у обочины дороги и зовет на помощь.

Говард бросил велосипед и подбежал к Алисии. Роберт Спинк был тяжело ранен. Алисия, разглядывая Спинка, дрожала от волнения. Одежда на парне была в пыли, из разодранной до бедра правой штанины торчал кусок кости. Из раны струилась кровь, окрашивая землю в черный цвет. Спинк был в сознании, но не издавал ни звука. Он прижал правую руку к животу, нижняя губа его судорожно подрагивала. При этом он дергался, будто через его тело проходил ток.

– Он умирает, – тихо всхлипывала Алисия, – ну сделай же что-нибудь!

Говард чувствовал себя беспомощным в этой ситуации, но он знал: наибольшая опасность от таких травм – это потеря крови. – Поэтому он вынул пояс из брюк, дважды обмотал им бедро Спинка, вдел конец в пряжку и затянул. Тут Спинк издал какой-то булькающий звук. Картер вначале ничего не понял, и лишь когда Роберт повторил, он смог разобрать:

– Проваливай отсюда, Картер!

– Ты идиот! – ответил Говард, но не отказался от своего намерения перетянуть ногу Спинка. Только после того, как тот, крича от боли, попытался повернуться к Говарду спиной, он отпустил его. Повернувшись к Алисии, Говард сказал:

– Был идиотом, идиотом и останется. Попытайся сама перевязать ему ногу. Тебе нужно крепко затянуть ремень, чтобы кровь нетекла из раны. А я пока сбегаю за помощью.

Алисия кивнула и принялась за работу.

Уже на ходу Говард услышал за собой жалобный голос Спинка:

– Картер, лучше я околею, чем воспользуюсь твоей помощью!

Говард обернулся, презрительно посмотрел на Спинка и, махнув рукой, побежал в дом.

Взволнованный Альберт, услышав испуганное ржание лошади, уже выскочил навстречу Говарду.

– Спинк попал под колеса! – издалека закричал Картер. – Он истечет кровью, если ему быстро не оказать помощь. Нам нужен врач!

– Доктор МакКензи! – коротко ответил дворецкий.

– Где он?

– Почти в десяти милях отсюда. Повозка запряжена, – бросил Альберт и побежал к каретному сараю, как показалось Картеру, слишком медленно.

Альберт, Алисия и Картер осторожно погрузили Спинка в открытый экипаж. Он не возражал, но, когда Говард сел на козлы рядом с Альбертом, Спинк приподнялся на сиденье и хрипло произнес:

– Пусть убирается к черту. Мне не нужна его помощь. Проваливай, Картер! Я ненавижу тебя.

Говард выпрыгнул из экипажа, подошел к Алисии и, чтобы Спинк не услышал, сказал:

– Он совсем спятил или просто не понимает, в каком положении находится. Если он и дальше будет сопротивляться, ему уже ничего не поможет. Ты не могла бы…

Алисия осторожно отвела Картера в сторону и положила ему на грудь ладони.

– Давай я поеду, – предложила она и забралась к Спинку в экипаж.

Альберт взял поводья и направил повозку к Милден-холлу. Из-за большой потери крови Спинк два дня находился между жизнью и смертью, потом его состояние улучшилось. Но в Кембридже, в больнице, куда велел отвезти Роберта на лечение отец, врачи высказали предположение, что едва ли этот несчастный случай пройдет для парня бесследно. Они считали, что правая нога останется изувеченной и будет на пару сантиметров короче, чем левая, а для ходьбы наверняка потребуется костыль или трость. Кеннет Спинк предпочел пока не говорить сыну об этих обстоятельствах.


Пока в Дидлингтон-холле происходили эти судьбоносные события, Сара Джонс начала сомневаться в правильности своего поведения с инспектором Гренфеллом. Она думала о том, что ей, возможно, следовало показать ему потайной кабинет со статуей Афродиты и дальше жить со спокойной душой. Ей и без того попортили нервы отношения с Говардом.

Вопреки своим обычным привычкам Сара часами сидела напротив зеркала и разглядывала себя со всех сторон, задаваясь вопросом: не слишком ли она стара для Говарда? В такие моменты она распускала тугую прическу и расчесывала волосы, чтобы они водопадом спадали на плечи, или заплетала их в косички, как носят девочки. Брови и ресницы она красила тушью, а красная кайма губ придавала ей еще большую чувственность. В тот момент она даже нравилась самой себе. И все это для пятнадцатилетнего мальчика!

В сотый раз она прочитала карточку с подписью Говарда: «Прекрасной Афродите…», даже не подозревая, что эти строки определят всю ее дальнейшую жизнь. Свернув записку, Сара носила ее между грудей, и всякий раз, когда ее обуревали сомнения, она доставала ее и перечитывала шепотом каждое слово, как школьница.

Конечно, автор этих строк был молод, слишком юн для нее, но такими словами говорил не каждый взрослый. Ни один мужчина до этого не смог найти столь достойных выражений для нее, и никому не удалось вызвать такие бурные чувства. Нет, Саре было нелегко перековать свою заячью душонку. Но ведь таких заячьих душонок (так она себя уговаривала) было очень много.

Она уже давно раскаялась, что уговорила Говарда уехать в Дидлингтон-холл. Теперь Саре не хватало его больше, чем она могла себе представить. Одного слова, одного легкого прикосновения ей бы хватило, чтобы унять грызущую тоску. Но между Дидлингтон-холлом и Сваффхемом лежала бесконечность в целых десять миль.

В одном из таких приступов подавленности Сара Джонс вспомнила о Чарльзе Чемберсе, который, хоть она и отвергла его предложение, был готов помогать и словом, и делом. Началась уже вторая половина лета, но, несмотря на поздний час, было еще совсем светло, когда Сара вышла из дома.

Чемберс жил неподалеку в небольшом домике на Мэнгейт-стрит, его трехэтажную безобразность скрывал плющ, покрывавший стены от фундамента до водостока. Они не встречались с того времени, как Чемберс просил ее руки, к тому же Сара не знала номер его дома. Ей казалось, что она уже прошла мимо. Но тут из окна верхнего этажа она услышала жалобный плач фисгармонии.

На двери не было звонка, да и вряд ли бы он был слышен из-за музыки, поэтому Сара поднялась по сырой и холодной лестнице до темного коридора, где пахло мастикой и вареными овощами.

Сара постучала и, не получив ответа, вошла в комнату, из которой доносилась музыка.

Чемберс испуганно обернулся, когда услышал шорох.

– Это вы, мисс Джонс? – удивился он, вставая с банкетки У фортепьяно. Чемберс нервно запустил пальцы в кудрявую серебристую шевелюру. – Признаться, я ожидал увидеть кого угодно, только не вас!

– Значит, вы разочарованы?

– Нет-нет, напротив, мисс Джонс! Ваш визит и в такое позднее время?

– Не нужно делать из этого неправильные выводы, Чарльз.

– Конечно нет, – застенчиво ответил Чемберс. – Не хотите ли присесть? – Он снял пачку нот со стула, который, как и все обстановка, видел лучшие времена, и сделал приглашающий жест.

– Вам не стоит оглядываться по сторонам, – сказал он, – жилище холостяка, да к тому же музыканта, – это не Виндзорский замок.

Сара успокаивающе махнула рукой и без обиняков перешла к цели своего неожиданного визита.

– Вы как-то сказали, Чарльз, что всегда будете рады помочь мне советом.

– Да, я говорил такое. – Чемберс пододвинул банкетку поближе к гостье. В комнате больше не было стульев, и Сара заняла единственный. Потом он присел, оперся о края стула руками и спросил: – У вас ведь ничего неприятного не случилось?

Сара Джонс покачала головой.

– Ничего не делая, я попала в ситуацию, которая теперь не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Но прежде чем я расскажу вам, вы должны дать мне честное слово, что ни с кем не обмолвитесь и словом об этом!

– Я клянусь вам, мисс Джонс. Можете мне доверять.

Еще мгновение Сара сомневалась, может ли она целиком и полностью довериться Чемберсу. Но потом, не в силах больше сдерживаться, рассказала обо всем с того момента, как обнаружился потайной кабинет за полками в библиотеке. Когда Сара заговорила о статуе Афродиты, она на какой-то миг остановилась и вновь задумалась, но потом выложила всю правду: статуя была похищена. А некий Марвин, отец которого продал статую барону, пытался снова заполучить ее. Он ее прямо-таки вымогал. О подробностях шантажа Сара, конечно, умолчала. Она сообщила, что Марвина арестовали из-за других преступлений. После этого к ней заявился инспектор Гренфелл, который выискивал в доме сокровища, но, ничего не обнаружив, ушел несолоно хлебавши.

– С вашего разрешения! – Чемберс покачал головой, будто не мог поверить в услышанное. – Прямо как в рассказах Конан Дойла, но и тот не оставляет сомнений, что все написанное им – выдумка. Это действительно правда?

– Все, как я вам рассказала. Зачем мне лгать?

Чемберс сложил ладони и, приставив их к губам, погрузился в размышления. После довольно продолжительной паузы он задал Саре вопрос:

– Этот инспектор, как его имя?

– Гренфелл.

– Этот инспектор Гренфелл не спрашивал вас о статуе? Мне кажется, он приходил не случайно. Его визит определенно вызван какой-то причиной, а если он знал, что статуя у вас, тогда он по праву мог потребовать ее выдачи!

Сара Джонс молча кивнула.

– Гренфелл утверждал, что мое имя было указано в списке. – Сара нервно повертела пальцами пуговицу на своей блузе.

– Это, конечно, вполне возможно. Тогда визиту Гренфелла можно найти простое объяснение. Вы не делали инспектору никаких намеков?

– Ни малейших! Я была в панике и боялась, что меня могут записать в сообщницы этого преступника.

– Что вполне естественно… Но, тем не менее, вам следует сделать признание в полиции. Вы же ничего не знали об этом наследстве. И ни один человек не сможет вас упрекнуть в том, что краденые вещи перешли вам по наследству. Особенно если вы эти вещи добровольно передадите в полицию. Но если вы их намеренно оставите себе, вина будет расти день ото дня.

– Если вы так считаете, Чарльз. – Сара стыдливо уставилась в пол. Чемберс был прав. Она и сама поначалу так думала. Она лишь не решалась себе в этом признаться.

– А об этом потайном кабинете вам ничего не было известно? – снова заговорил Чемберс. – Как вы его обнаружили?

– В этом не моя заслуга! Говард Картер обнаружил потайную дверь в библиотеке. Чтобы ее открыть, нужна определенная сноровка.

– Картер? Этот неудавшийся пилот?

– Именно он, – серьезно сказала Сара. – Я позволила ему поискать в библиотеке книги об искусстве полета. Он целыми днями там просиживал с книгами. И однажды наткнулся на эту тайну.

– Вы повели себя очень великодушно в отношении этого молодого человека, – насмешливо заметил Чемберс Такого она за Чарльзом раньше не замечала. Она хотела наказать его за это, но вышло иначе.

В волнении она так сильно потянула за перламутровую пуговицу своей блузки, что та отскочила и покатилась в сторону фисгармонии. Сара неловко нагнулась, чтобы отыскать ее, при этом из ее лифа незаметно выпала записка. Чемберс поднял ее, чтобы вернуть Саре. Он бросил взгляд лишь из любопытства, что, вообще-то, было ему несвойственно, и прочитал:

«Прекрасной Афродите, жившей в Греции, а теперь в Сваффхеме, графство Норфолк. От Говарда Картера».

Чемберс был поражен до глубины души. Он опустился на колени, сделав вид, будто тоже ищет пуговицу от блузки. В действительности же он пытался найти какое-то объяснение этим необычным строкам и прежде всего тому факту, почему Сара носит эту записку в лифе.

– Вот она, слава Богу! – радостно вскрикнула Сара и показала Чемберсу находку на ладони.

Чарльз помог ей встать и после того, как она снова села на стул, протянул ей свернутую записку, пристально и вопросительно взглянув на нее.

Сара почувствовала, как в голову ударила кровь. Ей казалось, будто ею овладел демон, который не давал сделать и вдоха. Инстинктивно протянув правую руку к лифу, как раз к тому месту, где и должна была лежать записка, она с такой силой сжала кулак, что суставы на ее пальцах побелели. Она беспокойно моргала, глядя на молчавшего Чемберса. Но в следующую секунду ее неуверенность и чувство, что ее застали за чем-то преступно-греховным, уступили место ожесточенной ярости. Резким движением Сара вырвала записку из пальцев Чемберса и сунула ее обратно в лиф, откуда та выпала таким коварным образом. Намереваясь не заострять внимание на неожиданном происшествии, она продолжила говорить, будто ничего не случилось. Сара вернулась к совету Чемберса заявить об обнаружении статуи в полицию. На все последующие вопросы Чемберс отвечал коротко, неохотно и без особого энтузиазма.

– Уже совсем темно, – вдруг произнесла Сара Джонс, – не будете ли вы так любезны проводить меня домой?

– Конечно, мисс Джонс, – как всегда, обходительно ответил Чемберс.

Чарльз не обмолвился с мисс Джонс и словом по пути к школе, когда они шли через рыночную площадь, мимо павильона «Баттер кросс», где в это время обычно встречались влюбленные парочки. Сара догадывалась, что причиной долгого молчания Чемберса послужила любовная записка Говарда. Но в смущении она никак не решалась заговорить на эту тему. Так прогулка постепенно превратилась в муку. Сара хотела убежать и спрятаться где-нибудь в укромном уголке.

Немного не дойдя до школы, Сара вдруг произнесла:

– Чарльз, вы сейчас, наверное, задаетесь вопросом, что же это за записка?

– Это верно, Сара, – ответил Чемберс, пряча взгляд в темноте. – Судя по всему, речь идет об очень молодом поклоннике, да к тому же еще о бывшем ученике. Вы, конечно, понимаете, что меня это несколько удивило.

– Говарду Картеру пятнадцать с половиной. Чисто математически нас разделяет целых тринадцать лет, но в душе мы будто родились в один день.

– Мисс Джонс! – Голос Чемберса звучал раздраженно и громко. – Я надеюсь, вы понимаете, что делаете!

– Нет! – коротко ответила Сара. – Я лишь чувствую, что по-другому не могу. И я говорю это, чтобы вы не питали напрасных надежд, Чарльз. Расценивайте мое признание как свидетельство доверия.

В полном молчании под покровом темноты они наконец дошли до здания школы. У крыльца Чемберс попрощался с обычной манерностью: он взял руку Сары и низко поклонился, как слуга перед своей госпожой. И прежде чем Сара успела поблагодарить его за то, что он провел ее, Чарльз исчез в темноте.

За стеной дома, в пятидесяти метрах от них, за всей этой сценой наблюдал Говард Картер. Долгие вечера в затхлом одиночестве в Дидлингтон-холле, тоска по Саре, желание коснуться ее. Довели юношу до того, что он сел на велосипед и отправился в Сваффхем. Путь в десять миль он преодолел за один час.

Говард хотел удивить Сару, но, обнаружив, что дверь заперта, а в доме не горит свет, он решил отойти подальше и ждать любимую в стороне, пусть даже до полуночи.

У влюбленных есть странное предчувствие относительно своего предмета обожания, или, лучше сказать, они думают, что у них есть это предчувствие. Однако зачастую они делают из увиденного ложные выводы. Так произошло и в этот раз, Картер расценил неожиданную встречу совершенно превратно.

Конечно, он сразу, несмотря на темноту, узнал Чарльза Чемберса, и непостижимый гнев охватил его душу. Говард был зол на Чемберса, но еще больше на Сару Джонс, которая играла с Картером как с маленьким мальчиком. Он ненавидел себя за то, что попался на ее удочку. Как он мог! Как он мог только подумать, что мисс Джонс, замечательно красивая женщина, влюбится в него, художника средней руки, у которого едва молоко обсохло на губах!

Говард подождал, пока на верхнем этаже загорится свет. От злости у него по щекам текли слезы. Он зажег керосиновый фонарь на руле своего велосипеда, вскочил на него и поехал по Лондон-стрит в направлении Брэндона. В эти минуты он просто хотел умереть. Такое уже было в его жизни и будет еще не раз.

Глава 9

Каждый год в конце лета лорд Уильям Джордж Тиссен Амхерст устраивал в Дидлингтон-холле большой праздник, равных которому не было во всем графстве.

Тех, о чьем экономическом успехе говорили все, тех, у кого было имя и соответствующий статус, приглашали по строгим правилам, за выполнением которых недреманным оком следила сама леди Маргарет. Нередко в лучших кругах общества или в тех, которые себя к таковым причисляли, люди судачили о том, почему кое-кто, невзирая на весьма значительные заслуги, так и остался без приглашения на праздник.

Сотни факелов мерцали на окнах господского дома и по обеим сторонам длинного въезда, когда гости съезжались на своих фаэтонах, ландо, викториях и купе.

По случаю торжества мистер Альфред МакАллен, считавшийся самым крупным перевозчиком в Сваффхеме, приехал с дочками на кашляющем, плюющемся и сильно хлопающем экипаже, который двигался по дороге сам, без лошадей. Как выяснилось, эту штуку привезли из Франции, и в ней было шесть лошадиных сил, хотя ни одной лошади не понадобилось. Согласно законам страны перед автомобилем, так назвали это странное средство передвижения, бежал мальчик, чтобы предупреждать встречных кучеров и других порядочных пользователей дороги. МакАллен уверял, что мальчик с удовольствием выполнял это задание от самого Сваффхема до Дидлингтон-холла.

Лишь немногие отчаянно смелые мужчины отважились подойти к этому чудовищу ближе чем на пять шагов. Некоторые, к сожалению английских патриотов, утверждали, что эта машина была изобретена в Германии, потому что она двигалась не с помощью пара, а благодаря керосину и другим опасным смесям.

Пока Алисия принимала дочек МакАллена, на платьях которых остались следы сажи и дорожной пыли, водитель автомобиля выдавал себя за мага, выступающего в варьете. Он остановил машину, потянув за небольшой рычаг, так что было слышно лишь шипение надраенных каретных фонарей из латуни, которые заправлялись карбидом и водой и освещали все странным бледным сиянием.

МакАллену было за сорок, но вел он себя молодцевато. Он не мог похвастать происхождением, однако его удивительное богатство открывало ему вход в высшее общество. В этот вечер он поставил на кон всю свою репутацию, когда в присутствии лордов заявил, что лошадь уже отслужила свое и на ее место вскоре придет автомобиль. А через пятьдесят лет лошадь вообще вымрет. Автомобиль станет, по его словам, важнейшим изобретением столетия и венцом инженерной мысли немцев Даймлера и Бенца, даже значительнее, чем постройка моста через Ферт-оф-Форт или башня, которую возвели сумасшедшие французы в Париже.

Нет, МакАллен просто не вписывался в высшее общество, и он сам отчетливо давал понять это. Его клетчатый костюм был довольно спортивным и скорее подходил к его автомобилю, чем к званому ужину. МакАллен принял это приглашение без особого энтузиазма, но у него были свои задачи: он был вдовцом, жена его умерла от чахотки (некоторые утверждали, что с тоски), а МакАллену нужно было выдавать своих дочерей Мэри и Джейн замуж. Обе они не отличались красотой, а на их филейных частях было достаточно жирка. Так что богатое приданое было единственным, что привлекало потенциальных женихов. А МакАллен не упускал возможности лишний раз упомянуть об этом. В конце концов, в высших кругах вертелось немало молодых мужчин, имена которых имели намного больше веса, чем их кошельки.

В этом славном обществе единственным человеком, который интересовался автомобилями, был Порчи, так его называли друзья, которых у него было множество. Порчи был крепким, высоким и спортивным – просто образец идеального мужчины. Он был не только красив внешне – он был умным и бывалым, несмотря на свои двадцать пять. Порчи оказался третьим человеком в Соединенном Королевстве, который имел свой автомобиль.

Джордж Эдвард Стэнхоуп Молино Герберт – так звали его на самом деле – происходил из древнего рода. С детства у него уже был титул – «лорд Порчестер». Это обстоятельство никак не радовало его, потому что в Итоне, где любой британский лорд должен был провести минимум два года, однокашники дразнили его, называя Порчи. Порчи провел детство в родовом замке Хайклер близ Ньюбери. Там были большие огороженные выгоны для лошадей, пруды и места для приключений. Еще до того как Порчи пошел в школу, он гонял на своем пони по окрестным лесам, а в прудах ловил громадных щук. Едва ли можно было представить детство, счастливее этого, если бы, рожая третьего ребенка, мать Порчи не умерла. Тогда мальчику было всего лишь девять. После интерната в Итоне Порчи пошел в кембриджский колледж, но каникулы он проводил вместе с отцом – четвертым графом Карнарвоном. Они регулярно ездили на итальянскую Ривьеру, где в Портофино у лорда была роскошная вилла и парусная яхта. Плавание под парусом стало новой страстью молодого Порчи. Во время сильных штормов высокие волны не останавливали Порчи и его команду перед выходом в море.

Ему исполнился двадцать один год, когда он закончил колледж. У Порчи в голове засела мысль: обогнуть на корабле земной шар. Для начала он со своей командой доплыл до Южной Америки, потом повернул обратно. В следующем году он взял курс на восток и побывал в Австралии и Японии. Вскоре после возвращения Порчи умер его отец. Теперь Порчи стал пятым графом Карнарвоном – человеком с большими деньгами и большим влиянием. Но в глубине души он по-прежнему, как и в детстве, хотел путешествовать. Его больше интересовали яхты, лошади и автомобили, чем политика ее величества или возвышенные разговоры о Курбе, Моне и Барбизонской школе. После того как лорд и МакАллен рьяно поспорили о достоинствах щеточных и испарительных карбюраторов, о тех удивительных аппаратах, которые подавали топливо в мотор автомобиля, и попытки убедить оппонента в своей правоте не увенчались успехом, леди Маргарет подошла к Порчи, взяла его под руку и, повернувшись к МакАллену, сказала:

– С вашего позволения, сэр, я провожу лорда на ужин. Остальных гостей эта адская машина интересует меньше, чем праздничные блюда, которые готовила миссис Криклвуд. Я убеждена, ее кулинарное искусство впечатлило бы и вас. Вопреки старой английской кулинарной традиции она следит не только за тем, чтобы блюдо красиво выглядело, но и за тем, чтобы оно было еще и хорошо на вкус. Пойдемте со мной, и вы лично в этом убедитесь.

Когда леди Маргарет и лорд Карнарвон вошли в холл, который по такому случаю был превращен в огромную, празднично украшенную столовую с бесчисленными свечами на стенах и длинном столе, при виде которого все гости ахали и охали, вдруг раздался китайский гонг. Это была традиция. Дворецкий Альберт бил в этот гонг только один раз в, году и только по этому поводу.

В громадном холле, стены которого были обшиты деревом теплых тонов, было мало мебели, но она была изящной и дорогой. Холл хоть и уступал по элегантности Оксбур-холлу и по роскоши замку Хайклер, но по уюту мог соперничать с любым другим поместьем. Портреты предков на стенах (некоторым из них было больше двухсот лет) отличались благородными чертами и той красотой, которая была свойственна Амхерстам во все времена. Ее запечатлело изящное искусство живописи. Хотя картины принадлежали кисти разных авторов, все они отличались одной особенностью, вызывавшей у гостей удивление. Когда люди заходили в холл, предки как будто наблюдали за ними. Такой эффект можно было заметить и на портретах лорда Уильяма Амхерста и леди Маргарет, написанных в стиле Гейнсборо одним известным художником из Лондона. Больше всего гостям нравился портрет леди Маргарет – хозяйки Дидлингтон-холла. В красном вечернем платье, она была изображена любующейся ландшафтом перед окном господского дома. Гости, как это было заведено в Англии, останавливались перед портретами предков, любуясь работой мастеров, и говорили лестные слова в адрес модели.

Лорд Карнарвон без труда нашел подходящие слова, и они не звучали льстиво или скучно, как это бывает в подобных ситуациях.

– Миледи, я не знаю, чему мне больше удивляться: искусству художника или красоте модели. Действительно, это прекраснейший портрет, который я когда-либо видел!

Считал ли он на самом деле так – неизвестно, но это была дань традиции. Леди Маргарет пригласила лорда Карнарвона и других гостей за длинный стол. Места гостей были обозначены карточками.

Нет более сурового закона в Англии, чем распределение мест на званом ужине. Даже размещение гостей за столом служит поводом для слухов и сплетен на многие дни: оно способно вызвать внезапную эйфорию или же, наоборот, вогнать в глубокую депрессию.

Лорд Амхерст подал знак садиться, а сам прошествовал во главу стола. По правую руку от него, на первом месте за продольной стороной стола, сидела леди Маргарет. На ней было темное длинное платье с глубоким вырезом. Но не декольте хозяйки Дидлингтон-холла вызывало всеобщее возбуждение, а небольшая деталь ее гардероба, которая для непосвященных оставалась незаметной, однако привлекала восторженные взгляды знатоков. На шее у леди Маргарет была черная бархатная лента, которая в те дни в определенных кругах вызывала больше восторга, чем подвязки для чулок на белых бедрах. Эта повязка напоминала о леди Статфилд из «Кентервильского привидения» Оскара Уайльда. Эта книга только что была опубликована и, несмотря на всю свою фривольность, читалась легко. Леди Статфилд носила ленту на шее, чтобы скрыть отпечатки пальцев привидения, а дамы в высшем обществе – чтобы продемонстрировать свою начитанность.

Напротив леди Маргарет, то есть по левую руку от лорда Амхерста, сидел лорд Карнарвон, далее – леди Уэйнрайт, черноволосая красавица индийского происхождения, которую из колонии ее величества привез в Англию адмирал Уэйнрайт. Ее супруг, Джон Уэйнрайт, которого лишь недавно произвели в лорды, был худым высоким и очень близоруким. Он носил очки с толстыми стеклами, и поэтому глаза его напоминали две пуговицы от рубашки Уэйнрайт являлся образцом невзрачного мужчины, украшением которого была прекрасная женщина. Что же касается беседы то Уэйнрайт мог разговорить любого гостя, и леди Лэмпсон рядом с ним (она сидела возле прекрасной индианки и была женой лорда Гарольда Лэмпсона) наслаждалась разговором своеобразно. Несмотря на свой юный возраст, она плохо слышала и приставляла к уху маленький серебряный слуховой рожок.

Далее друг против друга сидели мистер и миссис Гордоны, соседи лорда Амхерста, с которыми он дружил уже много лет. Эти места не соответствовали их статусу, они были зарезервированы для мистера и миссис Кеннет Спинк, которые отказались от приглашения в последнюю минуту из-за несчастного случая с сыном.

Таким образом, всего за столом собралось более тридцати гостей, но имена всех их вряд ли стоит перечислять. На другом краю стола сидела старшая дочь Амхерста и молодой лорд Уильям Сесил, мужчина, в глазах которого сквозила тоска билетера из Ковент-Гардена, Алисия и Перси Ньюберри, обе дочери МакАллена и Говард Картер.

Говард воспринял приглашение как неожиданную честь. Леди Маргарет, которая с самого начала пребывания Говарда в Дидлингтон-холле относилась к юноше с особой любезностью, подыскала для него в гардеробе черную визитку, серо-черные брюки и серебристый шелковый пластрон. Все это сидело на нем великолепно. Хотя леди Маргарет и считала, что визитка не подходит для званого ужина, Говард выглядел в ней достаточно элегантно.

Все эти праздничные правила высшего общества заставили Картера на время забыть о злобе и печали, которые овладели им. Пусть ему было трудно или вообще скверно, но он должен был смириться с мыслью, что Сара Джонс была такой же женщиной, как и все, и его глубокие чувства к ней прошли.

Картер еще никогда не был на ужине среди таких знатных людей. Хотя он и занимал последнее место за столом, даже еда приводила его в восхищение. Слуги в черных костюмах приносили серебряные подносы, широкие края которых в мерцающем свете свечей блестели золотом. Приборы, тарелки, блюда и суповые миски – из Вустера, а бокалы – из Сент-Луиса. Подавали глазированного фазана, украшенного фруктами и разноцветными перьями, диких уток под апельсиновым соусом и индейку, фаршированную каштанами, ко всему этому гарнир – тушеные овощи со своего огорода. На столе стояло красное вино из Франции. На десерт был хлебный пудинг с маслом и бренди.

Говард ел молча, почти благоговейно. Про себя юноша мечтал, что когда-нибудь в своей жизни он тоже будет есть, как лорд.

– Эй, Картер! – послышался грубый голос Джейн, одной из дочерей МакАллена, которых Говард не любил. – Ты выглядишь прямо как настоящий франт. Вот это да!

Говард смущенно взглянул на Алисию, которая сидела по диагонали к нему и тоже терпеть не могла дочерей МакАллена. Вначале Говард хотел пропустить слова пухленькой девочки мимо ушей. Но Джейн не отставала и, повернувшись к своей сестре, так чтобы все могли слышать, сказала:

– Ну да, он выглядит очень хорошо в своем костюме, но визитка еще не делает человека лордом. Ты так не считаешь, Мэри?

Тут Говард Картер взорвался:

– А декольте не делает из женщины леди!

Ньюберри и Алисия, которые удивленно наблюдали за словесной перепалкой, чуть не покатились со смеху, прикрыв ладонями рты, чтобы спрятать улыбки. Ведь глубокий вырез платья Джейн открывал взору объемистую грудную клетку, правда, без малейшего намека на женственность, то есть грудь.

– Я не то имела в виду, – возразила Джейн и, чтобы направить разговор в иное русло, спросила: – Это правда, что с Робертом Спинком произошел несчастный случай, когда вы с ним соревновались на спор?

Алисия опередила Говарда с ответом.

– Спинк бросил Говарду вызов, – сказала она. – Он утверждал, что на своем экипаже будет ехать быстрее; чем Говард на велосипеде.

Мэри, младшая сестра, которая до сих пор молча слушала этот разговор, запищала своим тоненьким голоском, вмешавшись в дискуссию:

– Ни один человек на велосипеде не обгонит повозку, запряженную лошадьми! – Она так замахала руками, что замигало пламя на свечах, которые украшали стол.

– На короткое время, на расстоянии примерно в полмили, это вполне возможно! – заявил Картер и тем самым подлил масла в огонь: дискуссия разгорелась с новой силой. В нее постепенно были вовлечены и другие гости. К этому спору присоединился лорд Карнарвон, выказавший немалую заинтересованность этими гонками. Он осведомился у хозяина дома, как все же прошел заезд.

– Трагически, дорогой мой Карнарвон, – ответил лорд Амхерст. – Молодой Спинк мог запросто свернуть себе шею. Он попал под лошадь и повозку и так сильно покалечился, что, наверное, останется на всю жизнь хромым. Говорят, его правая нога сильно изувечена.

Лорд Карнарвон поджал губы.

– Знаете, джентльмены, – окинув взглядом гостей, сказал он после паузы, – значит, так на роду написано. Можно встретить смерть по дороге в церковь, а такой искатель приключений, как я, – среди морских разбойников в Средиземном море или от рук бандитов в Южной Америке. Я никогда не мог понять, когда отец говорил мне: «Будь осторожен, у тебя всего одна жизнь». Почему я должен так делать? За это я попал к отцу в немилость. Мне думается, что жизнь любого человека прописана в какой-то большой книге. Поэтому бессмысленно думать все время о благополучии. Жизнь становится прекрасной лишь тогда, когда теряешь страх перед смертью. Поверьте мне, джентльмены.

Карнарвон поднял свой бокал. Леди Маргарет, удивленно внимавшая речи своего гостя, спросила:

– Если я вас правильно поняла, то у этого Спинка вообще не было шанса избежать такой судьбы? Неужели ему было предначертано остаться хромым на всю жизнь?

– Без сомнения, да. А как иначе вы объясните смерть того или иного человека, миледи? Ведь есть канатоходцы, которые постоянно испытывают судьбу, проходя по тонкому канату над пропастью. И они доживают до глубокой старости. А философ, который всю жизнь проводит в своей библиотеке за стопками книг в поисках смысла жизни, однажды просто упадет с лестницы, потянувшись за очередным фолиантом, и убьется насмерть. Я спрашиваю вас, миледи, кто из них вел себя осторожнее: канатоходец или философ?

– Наверное, философ, потому что не рисковал зря.

– И все же канатоходец пережил его, безрассудно ставя на кон свою жизнь каждый день.

За столом воцарилось молчание. Из громадного открытого камина, облицованного камнем, доносилось потрескивание дров. Картер» сидевший в дальнем конце стола, с интересом слушал этот разговор. Карнарвон был умным парнем и находил для сложных вещей простые и понятные слова.

– Мне жаль этого Спинка, – сказал вдруг лорд Амхерст, – хотя я и не скрываю, что его подчас вызывающее поведение мне не нравилось.

Леди Маргарет перебила мужа:

– Но все же он спас девочку из горящего дома! Впечатляющий поступок! Он настоящий герой!

Тут Картер вскочил со стула и выкрикнул:

– Это неправда! Этот Спинк – проклятый лжец!

Гневное замечание Картера имело неожиданные последствия: более тридцати гостей одновременно повернулись к нему, словно был задействован какой-то особый невидимый механизм. Говард упрямо замотал головой, видя возмущенные взгляды.

– Но так писала «Дейли телеграф», мистер Картер! – рассерженно заметила леди Маргарет. – Если это был не Спинк, то кто же тогда вынес девочку из горящего дома, мистер Картер?

– Я!

Короткий ответ Говарда вызвал негодование у некоторых гостей, прежде всего у адмирала Уэйнрайта, для которого слово «герой» имело особое значение. Он возмущенно заявил:

– Юный друг, мне кажется, вам стоит кое-что объяснить нам.

– Что ж, объяснить недолго, милорд, – резко ответил Картер. Леди Лэмпсон, сидевшая возле адмирала, негодующе подняла брови и с укоризной взглянула на Говарда. Но Картера этим было не запугать, он продолжил:

– Именно я вынес Джейн Хэклтон из огня. Спинк стоял возле дверей и ждал, пока я не вернулся, неся на руках потерявшую сознание малышку. Он буквально вырвал ее у меня из рук и убежал. Спрашивается, кто настоящий герой, если вы хотите назвать им человека с таким сомнительным поведением, милорд?

Картер чувствовал на себе взгляды, пронзавшие его, будто раскаленные стрелы. «Зачем ты вмешался в беседу людей из высшего общества?» – думал он про себя. Говард чувствовал, что ему никто не верит. Когда он смотрел на лорда Уильяма Сесила иди лорда Лэмпсона, он видел на их лицах одно лишь презрение.

Молчание гостей, до этого момента весьма красноречивых, переросло в затяжную паузу. Мучительная неловкость не оставила Говарду другого выбора. Он поклонился хозяевам дома, отодвинул стул в сторону и быстро направился к двери, за которой исчез.

– Странный молодой человек без должных манер, – возмутился адмирал.

Лорд Амхерст с трудом подыскивал слова и, извиняясь, сказал:

– Картер работает у меня совсем недавно. Он замечательный рисовальщик, у него действительно большой талант. Но с этой стороны я его совсем не знаю. Мне очень жаль, леди и джентльмены.

В отличие от остальных гостей Карнарвон не придал этому инциденту большого значения. Глядя на присутствующих, многие из которых самодовольно улыбались, он заметил:

– Кто знает, может, юноша прав? Или, может, кто-то из леди и джентльменов присутствовал на этом пожаре?

– Нет-нет-нет, – заволновалась леди Лэмпсон, которая до этого вела себя очень сдержанно, – я видела эту статью в «Дейли телеграф» собственными глазами.

Лорд Карнарвон наигранно рассмеялся, так что его сосед справа невольно отодвинулся от него.

– Миледи, я ничем не хочу вас задеть, но вы действительно верите всему, что пишут в газетах, да еще к тому же в «Дейли телеграф»? – громко сказал лорд Карнарвон. – Я покупаю «Таймс» ради единственной страницы, которой можно верить. Я имею в виду ту, где печатаются некрологи. Но и там уже стали появляться разногласия.

Леди Лэмпсон была не единственной, кто не понимал иронии лорда Карнарвона, иногда переходившей в цинизм. Это была характерная черта хозяев замка Хайклер вот уже несколько поколений. В такой щепетильной ситуации, когда никто не решался взять слово, Мэри и Джейн переглядывались украдкой. Было бы нетрудно понять, что это означает, но никто не воспринимал их всерьез.

Наконец леди Маргарет нарушила неловкую тишину. Она хлопнула в ладоши и пригласила гостей (отдельно дам и джентльменов) в салоны. Курительный салон лорда Амхерста был слева, а дамский салон леди Маргарет – справа по коридору. И никто, даже те слуги, которые работали здесь уже давным-давно, не могли припомнить, чтобы когда-нибудь Амхерст входил в салон леди Маргарет, а она – в его, хотя для этой причуды не было видимых причин.

Салон леди Маргарет был обставлен изысканной мебелью в стиле чиппендейл и оклеен приятными светлыми обоями. Он отличался от мрачноватого стиля остальных комнат Дидлингтон-холла, чему способствовали висевшие друг против друга хрустальные зеркала. В этой располагающей комнате одни женщины предавались их любимому развлечению – сплетничали, а другие – слушали, переваривая изысканный ужин. Для всего этого как нельзя лучше подходил апельсиновый ликер.

В курительной комнате были припасены толстые гаванские сигары и коробочки с надписью «Star of India». Вскоре комнату заполнил резкий серый дым. Стены вокруг были уставлены ценными старыми книгами. Шотландский виски способствовал мужскому разговору, который лорд Амхерст начал со своей излюбленной темы – британский империализм в Африке. Но вскоре она переросла в не менее злободневную – открытие телефонной линии между Британскими островами и континентом. Затем, поговорив о лошадях, мужчины неизбежно перешли к обсуждению женщин. Эта тема, как известно, неисчерпаема, и на уровне праздного разговора между мужчинами не всегда способствует делу.

Гости обычно рассказывали всевозможные истории, связанные с женщинами, не называя имен мужчин и, чтобы избежать неловкостей, называли всех женщин Фанни или Эмми. За разговорами они убили много времени.

Пока гости наслаждались беседой, стол в холле убрали, и там расположился струнный квинтет, который наигрывал вальсы. С тех пор как опера «Летучая мышь» вызвала фурор в лондонском Вест-Энде, вся Англия сходила с ума по вальсам Иоганна Штрауса.

В назначенное время дамы и господа вышли из салонов и лорд Амхерст повел леди Маргарет на танец. Остальные пары присоединились к ним.

– Мне все же жаль его, – шепнула леди Маргарет в объятиях своего супруга.

– Кого?

– Молодого Картера! Как он там стоял, а на него все смотрели с недоверием. Я думаю, Карнарвон был прав, когда сказал, что никто из нас не присутствовал на том пожаре, а значит, не может знать наверняка, что там произошло на самом деле.

– Я нахожу его поведение крайне невоспитанным. Даже если все, что он сказал, правда, нужно проявлять больше сдержанности.

– Ты так считаешь? – Леди Маргарет задумалась.

После нескольких тактов, умело кружась в танце и тем самым привлекая внимание гостей, она снова начала:

– Уильям?

– Да, любовь моя?

– Ты можешь представить лорда Карнарвона своим зятем?

– Конечно. Алисия еще ребенок, но через пару лет она будет в таком возрасте, когда этот вопрос станет актуальным. И если ты уж спрашиваешь меня об этом, то я скажу, что отдал бы предпочтение не Карнарвону, а скажем, Ньюберри.

– Я ничего не имею против Ньюберри. Он образованный молодой человек, но по сравнению с Карнарвоном…

Леди Маргарет говорила тихо, почти шепотом. Но тут вдруг рядом возник лорд Карнарвон и попросил лорда Амхерста о следующем танце с хозяйкой.

– Я тут услышал свое имя, – засмеялся Карнарвон, – вы позволите, я уведу миледи на секундочку?

Точно в полночь прозвучал гимн ее величества королевы Виктории – так по старой традиции заканчивался праздник в Дидлингтон-холле. Но лишь несколько гостей, приехавших из ближайших окрестностей, зажгли фонари на своих экипажах и отправились по домам. Остальные потянулись в гостевые комнаты, расположенные в боковом крыле господского дома.

Когда последние гости покинули зал, лорд и леди Амхерст вышли к входу и, крепко обнявшись, взглянули на затянутое облаками небо.

– Хороший праздник получился, правда, Уильям? – Маргарет вдыхала прохладу ночи.

– Изумительный, – пробормотал лорд, – если бы не этот инцидент с Картером. Я, наверное, вышвырну его. Он совершенно не умеет себя вести.

– Не стоит этого делать, Уильям! Он молод, и ему еще позволено совершать ошибки. Не делай этого, Уильям. Я прошу тебя.

Лорд Амхерст удивленно взглянул на свою жену.

– Что тебе так нравится в этом Картере?

– Ты же сам говорил: он одаренный художник. Я его полюбила с тех пор, как он сюда приехал. А где он вообще?

Лорд пожал плечами. Очевидно, ему не было никакого дела до юного художника. Леди Маргарет, заметив безразличие мужа, позвала Альберта:

– Альберт, куда подевался Говард Картер?

Дворецкий, который только что покинул свой пост у парадного входа в Дидлингтон-холл, приветливо ответил:

– Мистер Картер ушел в свою комнату. Позвать его?

– Нет-нет, не стоит, – ответил лорд Амхерст, – я сам все улажу!

Не говоря жене ни слова, лорд повернулся и вошел в дом.

Альберт испугался, когда увидел, как Амхерст поднимается по лестнице. Его светлость еще никогда не бывал на самом верхнем этаже, где находились комнаты для прислуги. Это не предвещало ничего хорошего. Дворецкий подозревал, что лорд не знает, в какой комнате живет Картер, и бросился вслед за ним, чтобы показать нужную дверь.

Лорд Амхерст постучал и вошел, не дожидаясь ответа.

Картер лежал на кровати полностью одетый и в свете керосиновой лампы разглядывал потолок. Он ожидал увидеть в такое время кого угодно, только не самого лорда Амхерста. Когда Говард увидел его, он немедленно вскочил.

– Ладно уж, Картер, – заявил лорд Амхерст дружелюбным тоном. – Нам обоим есть о чем поговорить!

Картер кивнул и, недолго думая, произнес:

– Милорд, я не хотел так дерзко вести себя перед вашими гостями. Но все, что я сказал, чистая правда. Именно я вынес девочку из горящего дома, а не Спинк. Мне искренне жаль, что я забылся и повел себя так. Я завтра же соберу вещи и уберусь из Дидлингтон-холла.

Лорд Амхерст, который стоял, скрестив руки на груди, внимательно посмотрел на Картера. Наконец он спокойно произнес:

– Вы этого не сделаете, мистер Картер. Я ценю ваш талант и пожалел бы о вашем уходе. Поэтому я прошу вас остаться. Я думаю, наша совместная работа только начинается. А что касается этого скверного инцидента со Спинком…

– Я очень вам признателен, милорд, – перебил Картер лорда Амхерста. – Я охотно выполню вашу просьбу, только прошу дать мне пару свободных дней. Я обещаю» что наверстаю упущенное время.

Амхерст нахмурился, и Говард уже начал опасаться, что высказал свою просьбу в неподходящий момент. Но лорд неожиданно ответил:

– Хорошо, мистер Картер, только мне было бы интересно узнать, с какой целью вы просите у меня эти два дня.

Тут Говард Картер набрал в легкие воздуха, будто хотел сделать тяжкое чистосердечное признание, и сказал:

– Милорд, этот, как вы выразились, скверный инцидент со Спинком стал для меня тяжкой ношей. Может быть, вы меня не поймете, но я с трудом переношу, когда другие люди считают меня хвастуном и лжецом. Поэтому я хотел бы посвятить это время поиску свидетелей, которые видели, как все было на самом деле.

Упрямство Картера было оценено лордом по достоинству. Он уважал людей, обладавших непоколебимостью характера. А настойчивость, проявленная в этом деле Картером, уже служила подтверждением того, что его слова – правда. Было уже совсем поздно, и лорд Амхерст протянул Картеру руку. И тут его взгляд упал на рисунок, висевший на стене над умывальником.

– О! Это ваша работа?

Картер испугался. Он даже не предполагал, что лорд может зайти в его комнату под самой крышей. И вот теперь Амхерст стоял перед рисунком статуи Афродиты с чертами лица мисс Джонс и не мог налюбоваться, по крайней мере, Говарду так казалось. Он понимал, что лорду знакома эта статуя. Больше всегосейчас Картеру хотелось притушить свет керосиновой лампы.

От волнения Картер забыл ответить на вопрос Амхерста. Лорд подумал, что его вопрос расценили как бестактность, ведь художники вешают на стены исключительно свои картины. Он осторожно поинтересовался:

– Мне хотелось бы узнать, мистер Картер, эта картина плод фантазии или есть живой эталон такой красоты?

Любопытство Амхерста, а может, не любопытство, а настоящее подозрение, ввергло Говарда в крайнее беспокойство. Он чувствовал, что сердце вот-вот выскочит из груди. Картер уже хотел ответить, что этот рисунок – плод фантазии подростка, но лорд опередил его:

– Вы, конечно, можете не отвечать на этот вопрос. Это право художника. Доброй ночи!

После того как лорд Амхерст ушел, Говард снял одолженную визитку и повесил ее на спинку стула, который стоял напротив приоткрытого окна. Над лугами, раскинувшимися вокруг Дидлингтон-холла, собирались клочья тумана, первые предвестники осени. Только что Говарду было тепло, но вдруг его зазнобило, и он, потушив свет, забрался под одеяло.

Говард закрыл глаза, но вместо того, чтобы погрузиться в беспамятство, почувствовал дикое головокружение. Издалека донеслись жалобные крики сыча, Говард открыл глаза и уставился на низкий потолок своей комнаты, усеянный бледными дрожащими пятнами света. Он долго смотрел в пустоту, а затем поднялся и выглянул в окно, из которого были видны черные силуэты деревьев и стены Дидлингтон-холла, протянувшиеся в темноте таинственными линиями. Казалось, что близилось утро, потому что с окрестных озер, гладь которых превратилась в блеклые запыленные зеркала, доносилось одинокое кваканье лягушек.

Картеру было ясно: в эту ночь он не сможет заснуть. Слишком много событий произошло накануне вечером, и они тяжким грузом легли на его душу. Но о чем бы он ни думал, мысли его все время возвращались к Саре Джонс и к несчастному разрыву их отношений. Нет, он никогда не сможет забыть этого предательства. В тяжкий момент отчаяния он хотел оказаться рядом с матерью, которая бы любила его и которой он мог бы довериться. Но она жила в Лондоне, и у нее было так много забот! «Когда я ее видел в последний раз?» – подумал Говард, однако не смог этого вспомнить.

Юноша нащупал пальцами спички и зажег лампу. Затем он взял бумагу для рисования, сложил до подходящего размера и уселся за круглый столик посреди комнаты. Картер обмакнул перо в круглобокую чернильницу и принялся писать:

«Мисс Джонс, моя любимая!» – Говард остановился, сочтя эти слова глупыми, и, скомкав лист, отбросил его в сторону.

«Любимая мисс Джонс» – это выражение звучало лучше, но чем чаще он повторял его про себя, тем более неподходящим оно становилось.

Говард оказался в безвыходной ситуации. До этого он еще никогда не называл Сару просто по имени. То ли из уважения, то ли из обожания – он и сам не знал. Говард просто не был к этому готов. Так что предыдущая фраза потерпела неудачу.

Наконец он взял третий лист бумаги и быстро написал, почти не задумываясь:

«Моя любимая Сара!»

Эти слова наполнили его гордостью. Он читал их снова и снова, пока наконец вновь не взялся за перо.

«Я хотел бы быть старше на пару лет, тогда бы мне легче давались эти строки, а возможно, они были бы ни к чему. Есть две вещи, которые меня волнуют и которые я непременно хочу написать Вам. Я настоятельно прошу сделать из этого определенные выводы. Теперь я боюсь, что к тем глупостям, которые я совершил за последние недели, добавится еще одна. Сегодня в мою комнату неожиданно, вопреки своей привычке, зашел лорд Амхерст. Она расположена на самом верхнем этаже Дидлингтон-холла рядом с другими комнатами прислуги. Он долго рассматривал рисунок с изображением Афродиты, который для нас обоих так много значит. Даже сегодня я чувствую ту пощечину, которая минутой позже переросла для меня в настоящий экстаз и позволила мне стать Вашим любовником. В Вас было что-то, чего я до того времени не знал. И это ввергло меня в безумие, да, просто лишило рассудка, которым я, несмотря на молодые годы, обладаю в большей степени, чем другие юноши. Но я отступил в сторону.

Я не могу сказать, узнал ли лорд Амхерст изображенную мной статую. Но я должен с этим считаться, потому что он надолго задержался у рисунка, молча рассматривая его. Трудно представить, что человек такого ума может забыть, как выглядит когда-то принадлежавшая ему статуя даже по истечении стольких лет. Поэтому я настоятельно прошу: верните ему Афродиту. Это единственный выход, если Вы не хотите больше вмешиваться в грязные истории.

Что же до наших отношений, я прошу Вас считать их завершенными. Таким образом, Вы убережете меня от дальнейшей злобы и разочарований. Так Вы сможете без оглядки посвятить все свое время мистеру Чемберсу, который как минимум по возрасту Вам подходит больше, чем такой глупый мальчишка, как я. Я прекрасно понимаю, кто я на самом деле! Рисовальщик средней руки и способностей, надежды которого, возможно, сбудутся, а возможно, и нет. У меня есть уверенность только в одном: став старше, я действительно смогу претендовать на место достойного любовника. Но, верьте мне, несмотря на мой юный возраст, я любил Вас глубоко и искренне. Это чувство наполняло меня бесконечным блаженством, которое я едва ли когда-нибудь испытаю еще. Но это все прошло. Я больше не люблю Вас.

И все-таки любовь к Вам оставила в моем сердце самые теплые чувства. Я не раскаиваюсь в том, что произошло, потому что все это случилось от глубины переживаний, хоть я и был неопытен. Воспоминания же останутся в моей душе на всю жизнь.

Счастлив тот, кто никого не любит. Сама мысль о том, что Вы вытворяете подобные вещи с другим, несмотря на мое отречение от Вас, причиняет мне невыносимую боль. Не пытайтесь отрицать, что у Вас нет отношений с Чемберсом. Я все знаю! Я окончательно решил больше никогда не видеться с Вами.

Ваш Говард Картер.
Postscriptum. Я прошу Вас уничтожить это письма после прочтения. Оно может позднее компрометировать Вас».

Картер до самого утра писал каллиграфическим почерком две страницы. За окном уже серело, и с улицы доносились первые звуки начинающегося дня. Говард еще раз перечитал письмо. Он чуть не плакал. Закончив, Картер молча кивнул и вложил листы в конверт.

Нужно было написать на конверте ее имя, и тут он замер, потому что на него вдруг нахлынули воспоминания. Но потом он быстро черкнул неровным почерком:

«Мисс Саре Джонс, Сваффхем, графство Норфолк».

Глава 10

Прошло три дня, и жизнь в Дидлингтон-холле вошла в старое русло. На следующее утро после праздника Картер отправился в Сваффхем, чтобы отыскать свидетелей, а прислуга была все еще занята тем, что убирала после гостей лорда Амхерста и леди Маргарет. Поэтому никто не заметил, как около полудня у ворот остановился экипаж, запряженный парой лошадей. С козел слезла дама. На ней был темно-зеленый костюм и такая же шляпа, подвязанная длинной шалью. Когда дворецкий Альберт случайно высунул голову из окна первого этажа, дама прокричала ему:

– Простите, это Дидлингтон-холл?

– Конечно, мадам, – ответил Альберт в своей обычной, слегка заносчивой манере, – позвольте спросить, что вам нужно?

– Я хотела бы поговорить с лордом Амхерстом.

– Как мне вас представить, мадам?

– Меня Зовут мисс Сара Джонс. Я приехала по очень деликатному делу. Пожалуйста, сообщите обо мне его светлости.

Альберт скрылся, и уже через несколько секунд открыл парадную дверь, попросив мисс Джонс подождать в холле. Сара с благоговением рассматривала картины предков хозяина дома, когда появился лорд Амхерст. После того как они друг другу представились, Сара перешла к делу:

– Милорд, я не отниму у вас много времени. Могу я вас попросить выйти на улицу?

Лорд Амхерст взглянул на незнакомку с недоверием, но исполнил ее просьбу.

Без лишних объяснений Сара обошла экипаж и стянула брезент с погрузочной площадки. Лорд будто окаменел.

– Бог мой, это невозможно! – едва слышно прошептал он и побледнел. В повозке, обложенная шерстяными одеялами, лежала статуя Афродиты. – Нет, это просто невозможно… – с дрожью в голосе повторил он.

Лорд благоговейно приблизился к статуе и осторожно притронулся к ней, словно опасался повредить ее.

– Мисс Джонс, – тихо сказал он и впервые взглянул Саре прямо в лицо, – вы не могли бы объяснить, каким образом статуя попала к вам?

– Это долгая и довольно невероятная история, милорд. Но, я думаю, у вас есть право ее услышать. В конце концов, эта статуя – ваша законная собственность. Или я ошибаюсь?

– Нет-нет, – поторопился ответить Амхерст. – Ее украли у меня десять или пятнадцать лет назад, и с тех пор она исчезла, хотя я предлагал большое вознаграждение за ее возврат. И я тем более удивлен, что вы доставили такую драгоценную вещь прямо ко мне домой безвозмездно.

– Что ж, я охотно вам объясню, – улыбаясь, ответила Сара, – но я хотела бы попросить, чтобы вы вначале перенесли статую в дом. Мне потребовалась помощь троих крепких мужчин, чтобы погрузить ее в повозку.

Альберт позвал на помощь слуг, которые с большой осторожностью перенесли мраморную статую в господский дом.

Тем временем леди Маргарет, узнавшая о неожиданном визите, спустилась в холл. Увидев мраморную скульптуру, она едва не лишилась чувств, что было неудивительно, ведь миссис Маргарет страдала от малокровия. К тому же она считала эту статую любимой вещью в коллекции своего мужа.

– Это чудо, это настоящее чудо! – вскрикнула миссис Маргарет и, не веря своим глазам, всплеснула руками. Повернувшись к незнакомке, она спросила:

– Вы же выпьете с нами чаю, пока будете рассказывать эту историю?

– Охотно, миледи, – согласилась Сара Джонс, – только бы это не заняло много времени, ведь мне нужно вернуть повозку до наступления темноты, иначе владелец будет беспокоиться.

И мисс Джонс начала рассказывать, как она получила наследство баронессы фон Шелль и в один прекрасный день обнаружила потайной кабинет, в котором, кроме этой мраморной статуи, было много еще и других произведений искусства. В этом ей помог Говард Картер, ее бывший ученик. Картер обнаружил документы, свидетельствующие, что эта статуя была украдена и что ее разыскивала полиция. Из старой газеты, находившейся вместе с этими документами, выяснилось, кто настоящий владелец статуи.

– Молодец этот Картер! – одобрительно заметил лорд Амхерст.

– Действительно, замечательный молодой человек! – согласилась леди Маргарет. – Иногда мне хочется, чтобы у нас был такой же сын, как он.

Сара Джонс рассказала всю историю и подчеркнула, что именно Картер уговорил ее довериться лорду Амхерсту. Но у Сары была мысль, что ее заподозрят в краже предметов искусства. И тут она открыто спросила:

– А где вообще Говард Картер? Он же работает у вас?

– О, мне очень жаль, мисс Джонс, – ответил лорд Амхерст. – Мистер Картер уехал в Сваффхем. Он сообщил, что ему нужно уладить там важное дело.

– Важное дело? – Сара вдруг почувствовала, как у нее застучало в висках. Письмо, которое она получила несколько часов назад, очень встревожило ее. Если бы она только знала, что происходит в голове у этого мальчишки!

Ее показное спокойствие и уверенность, с которой она только что разговаривала с лордом Амхерстом и леди Маргарет, как ветром сдуло. У Сары задрожали руки, она начала делать неловкие движения, перевернула чайную чашку и извинилась. Вдруг она сказала:

– Разрешите на этом с вами попрощаться. Мне еще предстоит преодолеть десять миль проселочной дороги. – И она поднялась.

– Но мы еще не обговорили, кому же причитается вознаграждение! – заметил лорд, пока Сара прощалась. – Вам или Говарду Картеру?

– Конечно, не мне! – отмахнулась Сара и засмеялась. Только на этот раз смех ее звучал наигранно. От хозяев не ускользнуло, что их гостью вдруг охватило волнение.

Она быстро вскарабкалась на козлы и поторопилась уехать.

Лорд и леди Амхерст с удивлением смотрели на нее.

На полпути, у леса близ Тетфорда, где они гуляли в прошлый раз, ей навстречу выехал на велосипеде Говард Картер.

Саре пришлось приложить все силы, чтобы остановить лошадей на полном ходу.

То ли Говард не узнал Сару в необычном для нее экипаже, то ли хотел проехать мимо, сделав вид, что не заметил ее, но он не остановился бы, если бы она не соскочила с повозки и не встала поперек дороги, раскинув руки.

Картер с отрешенным лицом, запинаясь, запоздало произнес:

– Мисс Джонс! Я, собственно, не хотел вас больше никогда видеть! – Его голос звучал неуверенно. Говард опустил взгляд на руль своего велосипеда.

Сара лишь молча смотрела на него, ожидая, что он все же поднимет глаза. Вместо этого Картер вскочил на велосипед и попытался удрать, как последний негодяй, которого поймали с поличным. Но Саре удалось схватить его за рукав и крепко удержать.

Была ли это ненависть или просто глупое поведение, но Говард будто снова пришел в сознание, слез с велосипеда и запоздало улыбнулся. Сара все так же молча прислонила его велосипед к дереву у обочины. Потом она вернулась к Говарду и обняла его.

Всхлипывая, Картер уткнулся лицом в ее шею, а Сара погладила его по спине. Так, нежно обнявшись, они стояли бесконечно долго у дороги, не решаясь вымолвить хоть слово. Говард стеснялся, но Сара была умной женщиной, она знала, что есть ситуации в которых молчание – это лучшее утешение.

– Мисс Джонс, – начал Картер после того, как немного успокоился, – вы получили мое письмо?

– Да, Говард, почтальон принес его сегодня утром.

– Но почему вы не приняли всерьез то, что я вам написал?

– Именно это я и сделала, Говард!

– Нет, не сделали!

– Сделала. Я как раз еду из Дидлингтон-холла.

Говард впервые посмотрел ей в глаза.

– Да, я отвезла статую лорду Амхерсту. Я ему рассказала что именно ты уговорил меня это сделать.

От такого заявления Сары Картер на мгновение потерял дар речи. Наконец он недоверчиво произнес:

– Вы действительно были в Дидлингтон-холле? Это правда?

– Я не вижу смысла лгать тебе. Лорд и леди Амхерст волнуются из-за того, что ты куда-то надолго исчез.

– А как отреагировал лорд? Я имею в виду, он дал понять, что узнал эту статую на моем рисунке?

– Я думаю, нет. Лорд Амхерст был так впечатлен, что едва не потерял дар речи. Он был еще больше взволнован, чем я, хотя у меня сердце чуть не выскочило из груди. Я не могла предугадать, как лорд поведет себя. Затем он немного успокоился, но все время повторял: «Бог мой, это невозможно!», а леди Маргарет вскрикнула: «Это чудо!» У меня было такое чувство, что они уже и не надеялись получить обратно статую. Нет, если бы у лорда Амхерста возникли подозрения, реакция была бы совершенно иной. Он был просто потрясен. У меня будто камень с души свалился. – Помолчав, Сара вдруг спросила: – Где же ты был, Говард?

Картер высвободился из ее объятий и, повесив голову, расстроено произнес:

– Я был в Спорле, Данхэме и Сваффхеме, искал свидетелей, которые смогли бы подтвердить, что не Спинк, а я спас Джейн Хэклтон!

– Ты все еще переживаешь из-за этой старой истории? Какой же ты упрямец!

– Я действительно упрямец! На празднике в Дидлингтон-холле произошел неприятный инцидент. Разговор зашел о Спинке, о том, что он – герой, спасший девочку из огня. Тут я стал возражать, что это не он, а я вынес ее из горящего дома. Но никто мне не поверил.

– И ты кого-нибудь нашел?

Говард покачал головой.

– Я говорил со многими свидетелями, но ни один из них не видел, как я вынес малышку. Канатчик Хэклтон вместе с семьей переехал в другой город, говорят, что в Ньюберри. И теперь я выгляжу как последний лжец.

– Ты так страдаешь от этого? – осторожно поинтересовалась Сара.

Не обращая внимания на ее вопрос, Картер вновь заговорил:

– Мисс Джонс, я же писал вам, что я больше не хочу вас видеть. Почему вы не обратили внимания на мою просьбу?

Сара Джонс сделала шаг к Картеру, и тот непроизвольно отступил назад, будто ее близость была для него неприятной.

– Я эту встречу специально не планировала, – серьезно сказала она. – Так сложились обстоятельства. Я должна тебе признаться, что я и без этого в ближайшие дни собиралась тебя отыскать, чтобы поговорить. Ты для меня слишком много значишь, чтобы я вот так запросто отпустила тебя. Говард, я люблю тебя. Я действительно люблю тебя!

Тут лицо Картера омрачилось яростью, и он закричал так, что по всему лесу пошло эхо:

– Вы меня обманули и предали! Я собственными глазами видел, как этот органист ночью прощался с вами. Можно любить лишь одного человека, мисс Джонс, его или меня! Но мне в этот раз не повезло. Поэтому я вас прошу: оставьте меня в покое!

Отчаянный голос Говарда звучал как призыв о помощи. Даже если он говорил какие-то другие слова, все равно слышалось: «Любите меня, мисс Джонс. Вы мне так нужны!» И Сара правильно поняла эти слова.

Она взяла его руки, будто Говард был ребенком, и внимательно посмотрела ему в глаза:

– Ты даже представить себе не можешь, что от одиночества я иногда не знаю, как быть дальше. Школа для девочек со всеми проблемами, этот инспектор Гренфелл и наши с тобой отношения – все это не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Разве нельзя понять, почему я прошу совета у мужчины, который находится рядом? Просто совета, ничего больше.

– И что же посоветовал вам Чемберс? – с иронией спросил Картер.

– Он сказал, что мне нужно пойти в полицию и объяснить как ко мне попала статуя.

– Почему же вы не последовали его совету?

– Именно так я и хотела поступить, но вдруг получила от тебя письмо и последовала твоему совету.

Сара чувствовала, что Говарда допекает один вопрос. Она видела его беспокойный взгляд и, чтобы не терзать его, спокойно произнесла:

– Ты наверняка хочешь знать, рассказала ли я Чемберсу о наших с тобой отношениях… Да, рассказала. Чемберс все знает. Я призналась, что люблю тебя. И только тебя, Говард!

– Но это же…

– Безумие, сумасшествие, я знаю… Но это правда. Это была единственная возможность, чтобы он отстал от меня.

Говард отвернулся. Ему было стыдно, что он, чувствуя себя уязвленным и обманутым, написал это письмо. Он готов был сейчас сквозь землю провалиться.

– Я соврал, когда написал в письме, что не люблю вас, – беспомощно залепетал он.

– И было бы враньем, если бы я сказала, что поверила в это, – ответила Сара и улыбнулась.

Оба с облегчением рассмеялись. Говард поцеловал Сару, но она мягко оттолкнула его.

– Нам лучше уехать отсюда, пока нас никто не увидел, – шепнула она.

Картер кивнул и огляделся по сторонам.

– Лошади! – взволнованно вскрикнул он и указал на север. Теперь и Сара заметила, что произошло. Лошади незаметно тронулись и потихоньку зашагали в сторону Сваффхема.

Говард, недолго думая, вскочил на велосипед и нагнал повозку через четверть мили.

– Я хочу, чтобы ты поехал со мной, – сказала Сара Джонс, когда Говард передал ей поводья.

Картер ждал этого предложения. Он молча погрузил велосипед в повозку, и они вместе поехали обратно в Сваффхем.

Когда Говард Картер на следующий день вернулся около полудня в Дидлингтон-холл, все уже были очень обеспокоены. Во-первых, потому что Говард исчез на долгое время и не давал о себе знать, и лорд Амхерст и леди Маргарет волновались из-за его отсутствия. Во-вторых, из-за неожиданного визита, который они хотели обсудить с Говардом.

Картер испугался, когда ему навстречу в холл вышел лорд Карнарвон.

– Этот случай со Спинком не давал мне покоя, мистер Картер. Поэтому я поручил своему секретарю провести расследование. Результаты вас не удивят.

– Сказать по чести, милорд, – отмахнулся Картер, – я тоже на днях пытался найти свидетелей, которые могли бы подтвердить мою версию событий. Все мои усилия были напрасны! Канатчик Хэклтон, по слухам, со своей семьей переехал в Ньюберри.

– Недалеко от замка Хайклер. Он там работает поденщиком.

– Милорд, вот только я боюсь, что мистер Хэклтон совершенно не поможет моему делу.

– Мистер Хэклтон не поможет, – перебил его Карнарвон, – но вот его дочка Джейн!…

– С ней я тоже уже разговаривал, милорд. Она говорила, что ничего не может вспомнить.

Лорд Карнарвон скривился в ухмылке, которая не подходила к титулу «лорд», но он наслаждался своим триумфом. Карнарвон указал себе за спину, где стояла робкая девочка – Джейн Хэклтон.

В громадном холле господского дома она казалась еще меньше, чем в тот момент, когда ее спас Говард. Джейн вежливо сделала книксен перед Картером – он не мог припомнить, чтобы с ним когда-нибудь такое случалось. И лорд Карнарвон попросил ее все рассказать.

То, как лорд Карнарвон выставил девочку на всеобщее обозрение, не понравилось Говарду. Но когда Джейн начала говорить, он забыл обо всем на свете.

– Мистер Картер, – начала девочка, – я хотела бы поблагодарить вас за то, что вы спасли мне жизнь. Я хорошо помню события той ночи и помню, что Роберт Спинк пришел вам на помощь только после того, как вы вынесли меня из дома. Но Роберт Спинк предложил моему отцу пять фунтов, чтобы я всем говорила, что это именно он спас меня из огня.

– Не может быть, – прошептал потрясенный Картер. Вокруг него собрались лорд и леди Амхерст, Перси Ньюберри, дворецкий Альберт и миссис Криклвуд. Они начали аплодировать, как только девочка закончила, и закричали:

– Браво!

Тут Джейн подошла к Картеру и поцеловала его в щеку, что было очень трогательно.

– Пять фунтов, – стыдливо произнесла она, – это большие деньги для нашей семьи. Но мой отец вернет их. Непременно!

Перед входом стоял экипаж Карнарвона, и лорд напомнил Джейн, что нужно торопиться.

Когда Картер на прощание пожал руку лорду и высказал слова благодарности, тот ответил:

– Картер, вы мне нравитесь. Нужно бороться за порядок и справедливость.


После того как обстоятельства приняли для него такой неожиданный оборот, Картер наслаждался лучшими моментами своей жизни. Все свое время юноша посвящал работе с драгоценными реликвиями египетской старины. Он с легкостью справлялся с самыми трудными заданиями, которые поручал ему лорд Амхерст: копировал рисунки, надписи, иероглифы, значения которых не понимал, но замечал постоянно повторяющиеся сегменты.

Так случилось, что однажды Амхерст посвятил своего рисовальщика в тайну, которая для Говарда давно уже таковой не являлась, потому что ему давно доверила ее Алисия.

Лорд повел Говарда в подвал, где хранилась мумия, и взял с молодого художника слово, что тот никому не расскажет об этом. Картер пообещал, но был очень удивлен, почему лорд хотел сделать из этого тайну. Его младшая дочь Алисия все равно не могла держать язык за зубами.

Во время летней жары прохладные своды под боковым крылом Дидлингтон-холла были довольно приятным местом, но не сейчас, осенью, когда на Брекленд [112] опустились английские туманы. Картера знобило, а воздух был такой спертый, что он боялся глубоко вдыхать. К тому же освещение здесь было никудышное, и это очень усложняло работу. Перед Картером поставили задачу – зарисовать саркофаг египетской мумии с разных сторон, а также сделать отдельные наброски, которые можно было бы потом сравнить с другими экспонатами с раскопок.

Десять дней Картер запирался в душном подвале, как того требовал от него лорд Амхерст, чтобы никто не мешал его работе. За десять дней, проведенные наедине с мистером Бобом, Говард рассмотрел все до мельчайших подробностей, чтобы потом перенести на бумагу. Картер работал в шапке и пальто, обвязывал горло толстым шарфом и иногда даже ловил себя на мысли, что ведет с мистером Бобом беседу: он всегда спрашивал его утром о самочувствии, хорошо ли он отдохнул. Иногда Говарду казалось, что мумия ему даже отвечает: «Спасибо, что осведомились, мистер Картер, за долгие столетия становишься неприхотливым». Или: «Сегодня утром довольно свежо, вы не находите? Я все еще никак не могу привыкнуть к английскому климату».

Единственным, что нарушило одиночество Картера, стал визит Алисии. Она потеряла Говарда из виду и от Ньюберри узнала, где он сейчас работает. Девочка неожиданно постучала в дверь подвала и тихо позвала:

– Говард! Это я, Алисия!

Картер был не готов к появлению Алисии. Если лорд узнает об этом, он подумает, что Говард выдал тайник с мумией. Но Алисия избавила его от лишних подозрений.

– Папа уехал на открытие парламента в Лондон, – сообщила она. – Обычно он задерживается там дня на три, так что не беспокойся! Я совсем не хочу тебе мешать, просто посмотрю, как ты работаешь. Ведь ты мне позволишь?

Говард кивнул.

– К сожалению, мне некуда тебя посадить. А что твой отец делает на открытии парламента?

– Амхерст – член парламента. Разве ты этого не знал?

Картер тихонько присвистнул сквозь зубы.

– Нет, не знал.

– Представляешь, – говорила Алисия, наблюдая, как Говард уже во второй раз зарисовывает профиль мумии, – папа относится к той категории людей, которые в жизни боятся только одной вещи – скуки. Его пригласили на такое количество должностей что для семьи у него совершенно не остается времени. Я вижу папу только в одной позе, когда он сидит за столом перед тарелкой. Он совсем обо мне не вспоминает, может, только за семейным ужином. Но и тогда он рассказывает о своих задачах и делах. Он еще ни разу не спрашивал, есть ли у меня проблемы или заботы.

Картер держал перед глазами карандаш то горизонтально, то вертикально, снимая размеры. Не отрываясь от работы, он спросил Алисию:

– А у тебя есть проблемы и заботы?

Тут маленькая рыжеволосая девочка, которая все время шутила, вдруг стала серьезной и вытерла нос рукавом.

– Мне не нравится, что мама поставила себе жизненную цель – выдать замуж пять дочерей, не обращая внимания на их чувства. Четыре раза ей уже это удалось.

– Значит, ты последняя, – констатировал Говард, не отвлекаясь от рисования.

– Именно так. Иногда я готова задушить ее. Как ты думаешь, зачем они пригласили этого лорда Карнарвона?

– Я понимаю. Тебе, наверное, не нравится Карнарвон?

– Я терпеть не могу этого самодовольного франта и поссорилась с матерью, потому что на празднике она хотела посадить меня рядом с ним. Я пригрозила ей скандалом. В наказание меня, как ты сам видел, отправили в дальний конец стола. Но это все равно было лучше.

– Однако же Карнарвон – очень интересный человек! Он молод и образован, к тому же успел много повидать в жизни.

– Это еще не повод, чтобы выходить за него замуж! – пошутила Алисия. – Вообще, я не считаю, что мне нужно становиться чьей-то женой. Надо отказываться от этого, пока есть возможность. Для женщины замужество означает лишь одно: ее права урезаются вдвое и во столько же раз увеличиваются обязанности.

Картер рассмеялся.

– Алисия, ты не лучшего мнения о мужчинах. У тебя уже был негативный опыт? Это было бы прискорбно.

– Упаси бог! Я много читала. С меня и этого хватит.

– Тогда ты еще никогда не была влюблена!

– Да. Я еще не имела такого удовольствия.

Картер, казалось, углубился в свой рисунок, но на самом деле в мыслях он был далеко от этого места и карандашом лишь прорисовывал уже имеющиеся контуры. Наконец он сказал:

– Это может случиться скорее, чем ты можешь себе представить. Это всегда случается внезапно, тебя как будто поражает молнией. Ты словно парализован, ты ни о чем больше не можешь думать. Ты просто ничего не хочешь, кроме как всецело обладать любимым человеком. Ради этого ты готов отдать последнюю рубаху, готов к унижениям, готов выставлять себя на всеобщее посмешище, но иначе уже не можешь. Если ты еще ребенок, то в одно мгновение начинаешь взрослеть. Все плывет перед глазами, и ты будто пьян. Это выбивает почву у тебя из-под ног…

– Эй, Картер! – Алисия взяла Говарда за плечо и толкнула, чтобы вернуть к реальности. – Бьюсь об заклад, что ты не прочитал об этом в какой-то книге!

– Да нет же! – упрямо ответил Картер.

– Правда? – язвительно спросила Алисия.

Говард пробормотал что-то извинительное и продолжил рисовать с особым рвением, а Алисия за ним внимательно наблюдала.

Они немного помолчали, и через некоторое время девочка произнесла:

– Интересно… Ты не хочешь рассказать мне, что ты чувствовал?

– Нет! – коротко отрезал Говард.

Но Алисия не отступала:

– А почему нет? Может, тогда причину назовешь?

– Нет! – повторил Картер.

– Ну и не надо! – Алисия гордо отвернулась и сделала вид, будто уходит из подвала. Но прежде чем она дошла до дверей, Говард крикнул:

– Постой, Алисия! Я не хотел тебя обидеть. Мне просто тяжело говорить об этом. Любовь – это таинственная штука, и тот кем она овладевает, лишается рассудка.

Слова Картера лишь распалили любопытство Алисии. Она вернулась и вопросительно взглянула на Говарда. Но он разрывался на части: с одной стороны, ему хотелось поделиться своим счастьем, с другой – его мучила совесть, что он выдаст тайну. Пока он боролся с собой, Алисия сказала:

– Знаешь, я не могу поддержать беседу. Я ведь никогда еще не влюблялась и временами сомневаюсь, что это вообще возможно.

– Чепуха! – перебил ее Говард. Честность Алисии тронула его, и он попытался утешить девочку: – Я тоже так думал, но потом у меня вдруг началось что-то похожее на лихорадку, и мои сомнения рухнули. С тех пор в моей жизни только одна мысль: я хочу любить Сару.

– Значит, счастливицу зовут Сара? И где она живет? Как выглядит?

Говард взял новый лист бумаги и быстрыми штрихами начал вырисовывать обнаженное женское тело в позе Афродиты. Красным мелом, который он держал словно смычок, Говард усилил игру света и тени на рисунке. Потом он перешел к деталям.

– Сара великолепна, – говорил он, не отрывая глаз от рисунка, – у нее темные волнистые волосы, которые она гладко зачесывает. Глаза у нее тоже темные и бездонные. А здесь, на верхней губе, у нее родинка, такая маленькая, что нужно вплотную приблизиться, чтобы ее заметить. У нее чувственные губы, выпуклые, как морские волны. А груди мягкие и податливые, они выступают и слегка отбрасывают тень!

Алисия удивленно склонилась над листом и наблюдала за Говардом, который на ее глазах как бы оживлял Сару.

– Она, наверное, и правда очень красивая, – сказала Алисия и после паузы добавила: – Но она старше тебя. Я угадала?

Говард кивнул.

– А сколько ей лет? Ну скажи! Ей, наверное, уже двадцать. Двадцать? Она могла бы быть твоей матерью. – Алисия озорно расхохоталась. Говард ей необыкновенно импонировал.

– Обещай, что никому не расскажешь о моей тайне! – попросил Картер, продолжая работать над рисунком. – Я еще никому не говорил об этом.

– Я обещаю, Говард.

Штрихи Картера становились сильнее, он так давил на карандаш, что сломал грифель. Тут он взглянул на Алисию и произнес:

– Сара старше меня на тринадцать лет. Еще пару месяцев назад она была моей учительницей…

– Не-е-ет!

– Ее зовут Сара Джонс. Она живет в Сваффхеме, и мы любим друг друга больше всего на свете.

Алисия подползла к Картеру на четвереньках. После этого признания она по-другому смотрела на рисунок. Наконец она серьезно сказала:

– Говард, ты сошел с ума. Но я восхищаюсь тобой.

Говард хотел извиниться за свое признание, но только пожал плечами.

– Теперь ты знаешь причину, по которой я на пару часов исчезаю из Дидлингтон-холла.

– Можно ведь найти и что-то попроще, – возразила Алисия, качая головой. – Бог мой, что из всего этого получится?

– Мы над этим тоже долго ломали голову. И, как видишь, так и не пришли к какому-то результату. Сейчас мы просто живем одним днем. Счастье, как радугу, видишь не каждый день.

Еще до того как Картер договорил, торцевая дверь открылась и в холодный затхлый подвал вошла леди Маргарет. Ее внимание привлекли свет и голоса, и она незаметно проскользнула вперед. Подпорные колонны отбрасывали длинные тени и скрывали ее. Она ожидала найти здесь Алисию, но когда обнаружила свою младшую дочь на четвереньках возле Говарда Картера, леди Маргарет вышла из тени и негодующе крикнула:

– Алисия, что я должна о тебе подумать?!

Алисия и Говард до смерти перепугались, когда словно из-под земли появилась леди Маргарет.

– Мама! – взволнованно и беспомощно вскрикнула Алисия. – я наблюдала, как работает мистер Картер. Что тут такого?

В тот же миг леди Маргарет заметила на коленях у Говарда рисунок. Она бросила на него быстрый взгляд, и лицо ее омрачилось еще больше. Командным тоном часового из Букингемского дворца она приказала:

– Алисия, ты немедленно отправляешься в свою комнату!

Девочка поворчала и неохотно подчинилась требованию.

Повернувшись к Говарду, леди Маргарет шепотом сказала, что выдавало ее крайнее возбуждение:

– Мистер Картер, до сего дня я считала вас порядочным человеком, но этот случай меня очень разочаровал! – Она выхватила рисунок из руки Говарда и пренебрежительно отшвырнула его в сторону. – Алисия еще ребенок, и ей могут навредить ваши мужские фантазии, независимо от того, творческая вы натура или нет! Надеюсь только, что все это не причинило Алисии душевный вред.

Речь леди Маргарет лишила Картера слов. Он хотел ответить, но его мысли так спутались, что, когда он наконец пришел в себя, леди Маргарет уже развернулась, чтобы уйти. Стоя перед дверью, она крикнула так, что эхо пошло по подвалу:

– Вы еще поговорите об этом с лордом Амхерстом, мистер Картер!

Говард не придал происшествию большого значения. И он, и Алисия смогут разъяснить эту ситуацию, а что касается рисунка, то Говард уже придумал, что ему следует сказать в свое оправдание. Картер продолжил работу наедине с мистером Бобом и снова начал разговаривать с мумией:

«Почему матери всегда думают, что любой мужчина, который подходит к их дочерям ближе чем на два шага, обязательно замышляет что-то недоброе? Вы понимаете меня, мистер Боб?»

Но мистер Боб молчал. Когда лорд Амхерст на следующий день вернулся из Лондона, он вызвал Картера к себе.

Говард почти забыл о неприятном разговоре с леди Маргарет в подвале с мумией. Он собрал все рисунки, чтобы показать его светлости.

Но, казалось, лорда совсем не интересовали рисунки. Он небрежно отложил их в сторону и, как обычно, обстоятельно начал беседу:

– Мистер Картер, я пригласил вас сюда…

– Это из-за Алисии? – перебил его Говард.

Лорд негодующе махнул рукой и ответил:

– Хорошо, мистер Картер, раз уж вы все знаете, я не буду делать долгих вступлений. Перейдем без обиняков к делу.

– Милорд, позвольте мне все объяснить!

Тут лорд Амхерст рассердился, его лицо помрачнело, и он, повысив тон, заявил:

– Картер, я не желаю слышать никаких объяснений. Извольте слушать то, что я намереваюсь сказать вам!

– Охотно, милорд.

Лорд повернулся к Картеру спиной и уставился в окно. Правой рукой он держался за пуговицу пиджака, а левой полез в карман брюк.

– Картер, – снова начал он, – я нанял вас рисовальщиком и был доволен вашими успехами. Я не просил вас, чтобы вы вскружили голову моей дочери Алисии. И уж совсем не хотел, чтобы вы рисовали ее обнаженной. Мистер Картер! Алисия – еще ребенок и не годится в модели для эротических рисунков. На рисунке в вашей комнате я, конечно, сразу же узнал Алисию. Однако я надеялся, что это результат творческой фантазии. Но, как я узнал от леди Маргарет, Алисия к вам привязалась. Зарубите себе на носу: я не хочу, чтобы вы общались с моей дочерью Алисией в повседневной жизни. И, желая сразу разрушить все ваши напрасные надежды, должен сказать, что я хотел бы для Алисии лишь достойных отношений, а эти таковыми не являются. Простите меня, мистер Картер.

Говард стоял неподвижно, чувствуя, как внутри него закипает злость. Он был высокого мнения об Амхерсте, даже доверял ему, как ни одному человеку до сих пор. Но это доверие в один миг превратилось в подозрительность и враждебность. Почему он так и не дал Говарду заговорить? Почему он обращался с ним как с глупым мальчишкой, хотя все его подозрения были беспочвенны? Неужели нужно быть сыном лорда, чтобы его светлость поверил ему? Каким же нужно быть богатым, чтобы иметь право на что-либо!

И снова Картер почувствовал себя жалким и убогим» ничтожным и маленьким. О, как он ненавидел это состояние! Говарду не нравилось быть ничтожным. С детства он страдал от нищеты и мечтал стать когда-нибудь великим и значительным.

Картер не стал перечить, со злостью в душе он удалился, но, вместо того чтобы идти в затхлый подвал, он отправился в Сваффхем Сара была единственным человеком, который мог его утешить.

По дороге в Сваффхем его негодование по поводу поведения лорда и леди Амхерст росло, и Говард сам себе сказал: «Ты не должен вести себя так, будто ничего не произошло». После всего что случилось, Картер твердо решил уйти с этой работы – так сильно он был разочарован.

Наступил вечер, когда Говард въехал в Сваффхем. Школа была уже закрыта. Картер незаметно подошел к черному ходу и позвонил три раза в колокольчик – это был условный знак, о котором они договорились заранее.

Сара была вне себя от радости, обняла и поцеловала Говарда. Но потом она заметила его мрачное лицо.

– Что случилось, Говард?

По пути наверх Картер начал рассказывать, что произошло и что он собирается уведомить лорда о своем уходе. Поднявшись на последний этаж, где Сара использовала старые комнаты баронессы для своих нужд, обставив их новой мебелью, они уединились в уютной комнатке. От железной печки исходило приятное тепло.

Сара молча слушала рассказ Картера. Когда он закончил, она притянула Говарда к себе поближе, так что его голова оказалась у нее на коленях, и ответила:

– Говард, у немцев есть такая поговорка: без муки нет и науки!

– У этих немцев на все найдется поговорка.

– И в большинстве случаев они правы. Тебе еще многому предстоит научиться. Прежде всего тебе нужно научиться идти на уступки, даже если ты знаешь, что тысячу раз прав. Ты должен научиться владеть собой! Иначе ты никогда не повзрослеешь.

Слова Сары разозлили Говарда.

– Вы говорите, как настоящая учительница!

– А тебя это удивляет? – улыбнулась Сара. И эта улыбка, красивейшая во всем мире, как говорил Картер, прогнала его мрачное настроение. Юноша был рад, что навестил Сару, потому что в целом она была права: он обладал такими качествами характера, которые попусту усложняли его жизнь. Его упрямство и нетерпимость к большим и маленьким несправедливостям, которые происходили в жизни изо дня в день, создавали лишние проблемы.

Углубившись в свои мысли, Картер наслаждался тем, что Сара запускает пальцы в его волосы. Он довольно урчал, а затем робко спросил:

– Можно я сегодня ночью останусь здесь, мисс Джонс?

Сара склонила голову и посмотрела Говарду в глаза.

– При одном условии!

– Я готов следовать всем указаниям.

– С рассветом чтобы духу твоего здесь не было. И чтобы ты вернулся на свое рабочее место.

– Договорились! – ответил Картер и еще теснее прижался к Саре. Закрыв глаза, юноша блаженствовал, упиваясь теплотой ее тела, и думал, должен ли он рассказать Саре о своем разговоре с Алисией, о том, что он выдал их тайну. Но он решил отложить то, что его так давно тревожило, на потом.


Серебряная роса покрывала луга перед Дидлингтон-холлом, а в прудах крякали утки, когда Говард Картер ранним утром вернулся а поместье. На развилке он встретил Молочного Джона, который в это время в зеленой повозке, запряженной сивой лошадью, возил молоко к завтраку в Дидлингтон-холл и другие поместья в округе. Он сидел на козлах и что-то бодро насвистывал под нос.

– Доброе утро, сэр! – закричал он еще издалека. – В такую рань и уже на ногах?

– Да-да, а что еще остается, – рассеянно ответил Говард, запыхавшись от напряженной езды.

На кухне в подвальном этаже господского дома миссис Криклвуд уже громыхала чайниками и сковородками, готовя завтрак для прислуги. Ее яичница-глазунья была знаменита и популярна, как королевские драгоценности. Рецепт ее хранился в тайне, ведь миссис Криклвуд овладела искусством жарить яйца с обеих сторон. С момента появления в этом доме Джейн Хэклтон Картер очень полюбился миссис Криклвуд.

Говард уселся за длинным, сверкающим чистотой кухонным столом, где уже сидели дворецкий Альберт и две горничные.

– Вы сегодня выглядите усталым, мистер Картер, – приветно заметила кухарка.

– Хм, – ответил Говард, а горничные тайком переглянулись. Дворецкий Альберт держал чашку обеими руками и демонстративно смотрел в потолок, будто в такой ранний час не хотел вести никаких разговоров. Хотя в отношениях между Говардом и Альбертом больше не было холодности, до дружбы им было еще далеко.

Миссис Криклвуд собралась нести его светлости и леди Маргарет на серебряном подносе утренний чай, Альберт встал, чтобы отправиться со своей чашкой с чаем наверх, а Эмили, злого языка которой опасалась вся прислуга, хихикнула. Прикрыв рот ладонью, она сказала:

– Думаю, сегодня ночью в Дидлингтон-холле одна кровать осталась холодной.

Прежде чем Говард успел одернуть наглую горничную, миссис Криклвуд прикрикнула на нее:

– Прикуси язык, дуреха, и берись за работу!

Обе горничные подскочили, как перепуганные курицы, но все так же хихикали.

Оставшись наедине с Говардом, миссис Криклвуд подсела к нему за стол и положила руку на его запястье.

– Следовало бы надрать задницы этим девчонкам. Вы ведь наверняка ездили к своим теткам, мистер Картер!

– Да, миссис Криклвуд. – Говард довольно кивнул. – Я же должен хоть изредка следить за порядком.

Разумеется, на этот разговор никто бы не обратил внимания, если бы в тот же день не состоялся один неожиданный визит. Отец и мать Картера прибыли в Дидлингтон-холл в сопровождении Фанни и Кейт, чтобы поинтересоваться самочувствием Говарда, точнее сказать, они испытывали большое любопытство и недоверие к тому, что рассказывал юноша о своей работе, хотя это и соответствовало фактам. Четыре фунта жалованья для мальчика, которому не исполнилось и шестнадцати, внушали Сэмюелю Картеру большие опасения, ведь он в «Illustrated London News» зарабатывал едва ли больше, и это при том, что ему было почти шестьдесят.

И дляродителей, и для теток, уже много лет никуда не выбиравшихся, поездка из Сваффхема в Дидлингтон-холл стала настоящим событием. Что касается Говарда, то у него этот визит вызвал не только раздражение, но и, учитывая сложившуюся ситуацию, серьезные опасения, поскольку грозил обернуться катастрофой. Конечно, Фанни и Кейт были добропорядочными пожилыми дамами, которые знали, как вести себя в повседневной жизни, но Сваффхем не мог сравниться с Дидлингтон-холлом. Да и манеры, к которым быстро привык Говард, превосходили нормы обычной вежливости.

Картер готов был сквозь землю провалиться, когда Фанни и Кейт попросили леди Маргарет показать им дом, в котором работает их племянник. Даже увещевания Сэмюеля Картера о том, что Дидлингтон-холл выше всяких похвал, не убавило интереса теток. Они настаивали на своем.

Поведение отца Говарда дало еще больший повод для беспокойства, потому что тот захотел обсудить с лордом Амхерстом работы своего сына. Он утверждал, что, хотя Говард и одаренный мальчик, его сыновья Уильям, Вернет и Сэмюель и даже дочка Эми намного талантливее Говарда. Чтобы прекратить придирки отца к работам Говарда, а Картер-старший настаивал, что у его сына слабые мазки, лорд Амхерст собрал рисунки и не без иронии заметил: лично ему кажется, что как раз у Говарда достаточно сильные мазки.

Говард, раскрасневшись, со стороны наблюдал за этой сценой и беспомощно искал возможность прервать визит своей семьи. Он всегда чувствовал, что родственники пренебрегают им и относятся к нему как к ненужному придатку; теперь же Говард проклинал их за эту попытку навязать свою дружбу. Он отдал бы все, чтобы его мать, отец и тетки немедленно растворились в воздухе. Они больше не вписывались в его жизнь.

Дабы избежать возможной компрометации, Говард в бессилии развернулся и вышел на улицу. В отчаянии он пошел к мосткам на пруду и сел, уставившись на воду. Отец его еще никогда не хвалил, значит, Говарду можно было не обращать внимания на его критику. Он со злостью плюнул в воду.

Говард не знал, как долго сидел на мостках в таком подавленном состоянии, когда вдруг услышал шорох за спиной. Испугавшись, он обернулся и увидел мать. Говард ничего не сказал, молчала и Марта Картер. Совершенно неожиданно она опустилась рядом с ним на мостки.

– Как быстро летит время, – произнесла она, глядя вдаль.

Говард не счел нужным реагировать на эту глубокомысленную фразу матери. Он ждал, что она с минуты на минуту начнет выводить арии. Это было в ее стиле, так она компенсировала вялотекущий разговор или другие неловкости.

Но, к его удивлению, она продолжила говорить:

– Ты уже стал совсем взрослым мальчиком, ты сам идешь по жизни. Я горжусь тобой. Иногда я корю себя, что у меня не хватало на тебя времени. Мне очень жаль, Говард. Но ты ведь знаешь, что ты был одиннадцатым. Тут гибнут все намерения. Женщине не дано выбирать, сколько детей иметь. Если бы это зависело от меня, то сегодня у нас было бы трое. Но тогда и тебя не было бы на свете!

Слова матери поразили Говарда. Она еще никогда так с ним не говорила. Охваченный сильными переживаниями, он хотел сказать: «Какого черта, почему ты с этим пришла ко мне только сегодня? Почему ты раньше не нашла для меня серьезных слов? Это помогло бы мне больше, чем все остальное». Впервые в жизни он ощутил симпатию к матери.

Говард хотел ответить, но, прежде чем он успел это сделать, до них донесся настойчивый голос Сэмюеля Картера:

– Марта, мы уезжаем!

Не проронив ни слова, маленькая изящная женщина поднялась. Она бросила на Говарда быстрый печальный взгляд. Но перед тем как развернуться и уйти к экипажу, который ждал у городского дома, она молча обняла Говарда.

Он сам не понял, как это произошло, откуда взялось столько нежности и материнской любви. Говард, отрешенный, реагировал сдержанно. Он не осмелился ответить на ее объятия взаимностью, просто стоял, опустив руки, будто был без сознания.

– Марта, мы уезжаем! – повторил Сэмюель Картер, на этот раз с угрозой, как отдавший приказ генерал.

Миссис Картер села рядом с ним в экипаж. Фанни и Кейт приветливо помахали Говарду.

– Не могу ни на что пожаловаться! – крикнул Сэмюель Картер на прощание и стеганул кнутом по спинам лошадей.

На своего сына Говарда он даже не взглянул.

Когда экипаж исчез за поворотом, Говард еще какое-то время стоял столбом. Постыдное поведение отца, матери и теток казалось ему сплошным кошмаром, после которого он проснулся и понял, что все это было на самом деле.

Говард пребывал в замешательстве, а в голове носились мрачные мысли. И тут к нему подошел лорд Амхерст. Говард боялся самого страшного.

– Милорд, – начал он прежде, чем лорд успел сказать хоть слово, – я должен извиниться за поведение своего отца. Он немного странноват, и ему не хватает манер. Я и не предполагал, что он может явиться в Дидлингтон-холл.

Лорд Амхерст успокаивающе поднял руки.

– Вам не за что извиняться, мистер Картер. Родителей не выбирают. Впрочем, я хотел попросить у вас снисхождения за мои вчерашние слова. Алисия хорошо прочистила мозги своему отцу. Она заверила, что между вами лишь дружеские чувства, а девушка на рисунке – это не она, а плоды фантазии, свойственной художникам. Это ведь так, мистер Картер?

Говард с признательностью посмотрел на собеседника.

– Конечно, милорд. Алисия – очаровательная девушка, но, если позволите такое выражение, для меня она скорее добрый приятель. В любом случае я никогда бы не решился приблизиться к ней с недобрыми намерениями. С позволения сказать, мне вообще не нравятся рыжеволосые женщины!

Это высказывание полностью убедило лорда Амхерста. Он понимающе кивнул и сказал:

– Вы должны понять мое вчерашнее волнение, мистер Картер! Алисия – младшая из моих дочерей, она словно неоперившийся птенец. В отличие от своих сестер девочка ведет себя несколько дико и необузданно, к тому же необдуманно. Мне постоянно приходится ограждать ее от всяких глупостей. У Алисии в голове тысячи мыслей разом. То она вдруг хочет вступить в социалистическую партию, то желает писать романы под мужским псевдонимом как Джордж Элиот. Недавно Алисия заявила, что обладает шестым чувством и потому ее нужно обследовать, показав настоящему профессору из Кембриджа. Я бы с удовольствием попросил у Господа дочь с более смирным характером.

Они вместе вошли в дом – через парадный ход, что с удовольствием отметил про себя Картер.

Глава 11

Наступила зима, и в Норфолке дни стали такими короткими, что солнце едва успевало показаться над горизонтом. Безграничное молочно-серое небо без облаков распростерлось над зимним ландшафтом, на горизонте сливаясь с землей. Если летом Сваффхем еще как-то завораживал своими старыми кирпичными домиками с увитыми плющом фасадами, то зимой пустынные переулки, по которым гулял ледяной северный ветер, навевали лишь безутешную тоску. К равнодушию местных жителей в этот период примешивалось какое-то самосозерцание. И, как везде в Англии, люди пытались избавиться от этого состояния, которое повторялось из года в год, – они топили его в алкоголе. Никто не удивлялся, когда уже в обеденное время шатающиеся горожане бродили по улицам, пытаясь бороться с силой тяжести.

Около трех часов дня, незадолго до наступления темноты, можно было видеть, как Чарльз Чемберс неуверенным шагом пересекал рыночную площадь, откуда он прямиком направился к школе для девочек. Широкое черное пальто и широкополая шляпа придавали ему вид злого человека, с которым лучше было не связываться.

Перед входом в школу Чемберс, словно фокусник, вынул из-под полы букет цветов, торопливыми движениями поправил одежду и подергал за шнур дверного колокольчика, который свисал с металлического уголка.

В одном из окон на лестничной клетке появилась Сара. Узнав нежданного посетителя, она удивленно вскрикнула:

– О, это вы, Чемберс!

Не проронив ни слова, он протянул Саре Джонс букет.

В отношениях между ней и Чемберсом уже было все ясно, во всяком случае, Сара дала это понять. После того разговора они встречались еще пару раз, но обменивались лишь ни к чему не обязывающими фразами. Чемберс бросал на нее странные взгляды, которые Сара не могла объяснить. Вид у него был такой, будто он что-то замышлял, но не мог в этом признаться, и Сара не придавала этому значения, потому что так было уже несколько раз.

Сара приняла цветы с поникшими от мороза бутонами и заперла дверь за незваным гостем. Она вдруг чертовски испугалась этого человека. Несмотря на то что она давно считала Чемберса другом и спрашивала у него совета, этот неожиданный визит показался ей довольно странным. Сара никак не могла его объяснить.

Чемберс коротко поздоровался с ней. Несколько секунд они молча и беспомощно стояли друг против друга, и Сара вынуждена была пригласить его на чашку чая.

В тоскливое зимнее время старое здание школы скрывало свои тайны, но Сара еще никогда так не боялась, проводя долгие вечера в одиночестве. И теперь по пути наверх, в свою комнату, она прислушивалась к каждому шагу Чемберса. Дойдя до верхнего этажа, Сара попыталась перебороть это неприятное чувство. Ведь на самом деле для ее страхов не было никаких причин.

Хотя Сара и старалась завязать разговор, время, казалось, тянулось бесконечно. Постепенно ей стало ясно, что у Чемберса есть проблема, о которой он не решается рассказать. И этой проблемой была она сама.

– Зачем вы пришли, Чемберс? – не выдержав, спросила Сара. – Вы хотите о чем-то поговорить? Это, наверное, связано с моим отказом?

Чемберс отвернулся, уставившись в одну точку. Вид у него был жалкий. Сара не помнила, чтобы Говард, который годился Чемберсу в сыновья, пребывал когда-либо в подобном состоянии.

– Да, – неожиданно ответил он, – ваш отказ тяжело ранил меня. С тех пор я стал другим. Иногда я сам себя не узнаю. И в этом повинны вы, мисс Джонс! – Чемберс говорил на повышенных тонах. Вдруг он взглянул прямо на нее.

– Я? – Сара положила правую руку на грудь. – Чарльз, вы же не можете обвинять меня в том, что я не хочу выходить за вас замуж. Я уже однажды говорила вам об этом. Вы для меня любимый друг, но не больше! И поэтому меня должна мучить совесть?

Казалось, Чарльз вовсе не слушал, что говорила Сара, ибо он взволнованно продолжал:

– Сара, за последние недели я пережил все муки влюбленного мужчины. Я выл с досады и пил, как портовый грузчик. Стыдно, но я забросил даже музыку, которая до сих пор была моей единственной возлюбленной. И что это мне дало?… Ничего! Вы сделали из меня ничтожество, да, форменное ничтожество!

– Я совсем не хотела этого. Как вы вообще додумались до такого? Никакое вы не ничтожество, Чарльз. Вы симпатичный мужчина в самом расцвете сил, да к тому же отличный музыкант.

Тут Чемберс рассердился по-настоящему Он вскочил и энергично заходил по комнате взад и вперед, как загнанный в клетку зверь.

– А теперь вы еще и смеетесь надо мной! – захлебываясь, кричал Чарльз. – Сара, вам не стоит так поступать! Поверьте, я прекрасно вижу, кто смотрит на меня из зеркала! Я, конечно, не могу заявлять, что женщины в очередь становятся перед моей дверью. А своей музыкой я всего лишь хочу заработать небольшую толику признательности. Именно музыка заставляет органиста церкви Святых Петра и Павла в Сваффхеме держаться в рамках приличия.

Он так тяжело дышал, как будто поднялся по лестнице на десятый этаж. Наконец Чемберс замолчал и присел в кресло, с которого только что вскочил. Он выпрямил ноги и свесил руки с подлокотников. Пот градом катился с его лба. Чарльз озлобленно уставился в застежки своих коричневых ботинок, которые доходили ему до икр и, в отличие от его обычной одежды, выглядели довольно новыми.

– Чарльз! – Сара попыталась взять его за руку, но Чемберс отдернул ее, словно хотел сказать: «Не трогайте меня!»

– Раньше вы относились ко мне совершенно по-другому, глухо произнес он.

Сара покачала головой.

– Мы были друзьями, не больше и не меньше. Я никогда не давала вам повода надеяться напрасно.

Чемберс взглянул на нее. У него покраснели глаза. Вдруг он вскочил.

– Что такого есть у него, чего нет у меня? Кроме того, конечно, что ему всего пятнадцать лет?

– Ему шестнадцать! – резко возразила Сара. Она поняла глупость своего замечания и добавила: – Что ж, такое случается. Любовь находит нас тогда, когда ее меньше всего ожидаешь.

– Вам не следовало этого делать! – рассеянно заметил Чемберс. Казалось, в этот момент он в мыслях витает где-то совсем далеко.

– Что мне не следовало делать? – спросила Сара в ответ.

Чемберс ослабил воротник.

– Делать это с пятнадцатилетним.

– Он взрослее многих тридцатилетних! – рассерженно крикнула Сара.

– Но законы запрещают это. Такое дело называют развратом. Развратом, мисс Джонс! – В глазах Чемберса, которые до этого были как у побитого пса, светился триумф.

Сара поднялась и строго взглянула на него.

– Чемберс, это мое очень личное маленькое счастье, и это счастье я не позволю отобрать у себя. Никто не знает об этом, и никто от этого не в убытке. А на нет и суда нет! Где нет жалобщика, там нет и судьи!

– Есть! – разгорячился Чемберс. – Я знаю об этом, и я от этого в убытке.

– Чарльз! – испуганно вскрикнула Сара и стремительно выскочила из комнаты.

Чемберс услышал, как она в соседней комнате возится с чайным сервизом, и подался за ней.

Сара сделала вид, будто не заметила, что Чемберс стоит у нее за спиной. Она готовила чай и в глубине души догадывалась, что сейчас произойдет. Поэтому она не вскрикнула, когда Чемберс обнял ее сзади, тесно прижался к ней и сжал руками ее груди. Она чувствовала, как он был возбужден, но не решалась высвободиться из его объятий. С наигранным спокойствием Сара произнесла:

– Чарльз, что все это значит?!

Казалось, эти слова будто дубиной ударили Чемберса по голове. Он вдруг отпустил Сару, а она повернулась к нему лицом. Они стояли почти вплотную, глядя друг другу в глаза.

– Что это значит? – повторила Сара, на этот раз более решительно.

– Я хочу переспать с тобой! – упрямо ответил Чемберс, сверкнув глазами, и настойчиво добавил: – Хочу увидеть тебя обнаженной!

Он ожидал, что Сара будет ошеломлена и испугана. Впервые Чемберс почувствовал свое превосходство и наслаждался триумфом подобно тому, как победитель наслаждается осознанием, что выиграл бой. Но триумф длился недолго. Сара невозмутимо ответила:

– А если я не хочу?

Этого Чемберс не ожидал. Его только что пронзительный взгляд стал неуверенным. Он ответил подчеркнуто холодно:

– Вам стоит еще раз хорошо обдумать это решение, мисс Джонс. В конце концов, заявление о разврате может разрушить всю вашу жизнь.

Сара скрестила руки на груди, ей стало ясно, что Чемберс давно планировал этот ход.

Она подозревала, что он вполне может воплотить в жизнь свои угрозы. Чарльз был не просто ничтожеством, он был свиньей. В отчаянии Сара попыталась трезво обдумать ситуацию, но ей это не удалось.

Будто откуда-то издалека она слышала голос Чемберса:

– Я даю вам подумать до завтра, мисс Джонс, и жду вас у меня в семь часов. Будет досадно, если ваши отношения с этим мальчишкой вдруг оборвутся. – Он раскланялся и, коварно улыбнувшись, сказал: – Доброй ночи, мисс Джонс. Не провожайте меня, я сам найду выход.

Сердце Сары бешено колотилось, пока она прислушивалась к удаляющимся шагам на лестнице. Она смогла вздохнуть спокойно только после того, как заперла входную дверь. Но ей казалось, что на груди у нее лежит большой камень.

«Говард! – Сара наконец смогла собраться с мыслями. – Ты должна сообщить об этом Говарду!» – говорила она сама себе. Нo чем дольше она размышляла, тем меньше ей нравилась возникшая вдруг идея. «Не нужно втягивать в эти дрязги Говарда, это лишь усугубит ситуацию. Говард изобьет Чемберса или еще чего похуже, и тогда нашим отношениям точно конец».

«Деньги!» – Сара думала даже о том, чтобы подкупить Чемберса и тем самым закрыть ему рот. Конечно, Чемберс был бедным музыкантом, но Сара его хорошо знала: деньги для него значат меньше, чем близость с ней.

Она готова была казнить себя за то, что выдала Чемберсу их тайну. Но это уже произошло. Что же теперь делать?

Ситуация казалась такой безвыходной, что Сара всерьез подумывала убить Чемберса. Пьяная от полудремы, которая на короткое время охватила ее сознание, Сара вскочила посреди ночи, ощупью пробралась в кухню и вытащила из ящика нож, попробовав большим пальцем, острый ли он. Нож в руке и созревший в голове план привели Сару в странное возбуждение. Она испытывала своего рода наслаждение; она никогда бы не подумала, что это чувство может быть связано с убийством.

По ее пальцам, которыми она рассеянно гладила лезвие ножа, растекалось непонятное тепло. Казалось, будто пальцы прилипали к холодному блестящему металлу. Сара испугалась. Она торопливо чиркнула спичкой и зажгла керосиновую лампу. В пляшущих отсветах пламени она увидела, что натворила: рука ее была залита кровью и повсюду на полу виднелись темные пятна, похожие на первые капли дождя, упавшие на запыленную дорогу перед надвигающейся грозой. Из глубокой раны на кончике пальца все еще текла кровь.

Она не почувствовала боли от пореза, но увиденное повергло ее в шок. Сара дико закричала, будто она уже совершила убийство, которое только планировала.

– Нет! – воскликнула она. – Нет, нет! – И отшвырнула от себя нож. Потом она разрыдалась.

В миске с водой она смыла кровь с рук и перевязала палец лоскутом. В этот момент Сара поняла, что никогда бы не смогла убить человека. «Бог мой, – говорила она сама себе, – до чего ты докатилась!» Всхлипывая, она присела. Вся жизнь казалась ей теперь беспросветной цепью роковых трагических событий, она была отравлена болезненным вожделением мужчины, к которому испытывала лишь презрение.

Внезапно в припадке яростного бессилия Сара Джонс подумала, что ей стоило остаться в Ипсвиче и честно учительствовать за небольшое жалованье. Когда-то Сара считала, что, пока она будет жить в Восточном Саффолке, к ней будут липнуть все неприятности, но, судя по всему, то же самое происходит и здесь, в Норфолке. Между тем она прекрасно знала, что от судьбы не убежишь. Она настигнет везде.

С колокольни церкви Святых Петра и Павла послышался бой часов, и Сара распахнула окно. На ней была лишь ночная льняная сорочка, и зимняя стужа медленно охватывала ее тело. Несколько мгновений она наслаждалась прикосновением холодного воздуха к своей разгоряченной коже, но вскоре начала мерзнуть. Ее тело болело, оно было негнущимся и неподвижным, как кусок дерева. И тут у Сары созрел план. Она закрыла окно и оделась.

Позже Сара не могла вспомнить, как прошел день в школе, она все думала о вечере у Чемберса.

Едва миссис Кемпбелл и Сьюзан Мелье ушли из школы, Сара принялась делать прическу с помощью щипцов для завивки. Потом она зашнуровала черный корсет, который специально купила для этого вечера, надежно закрепила телесного цвета чулки на подвязках выше колен и надела полусапожки, которые было трудно зашнуровать даже в нижнем белье. Наконец Сара надела через голову юбку, украшенную рюшами, и перешла к красному костюму, который выгодно подчеркивал ее фигуру. За час до назначенного времени полностью одетая Сара Джонс стояла перед зеркалом.

Она принялась подкрашиваться с тем же автоматизмом, с каким и одевалась. Сара пудрила лицо, пока ее кожа не посветлела, глаза и брови накрасила темными тенями, а на губы щедро наложила ярко-красную помаду. Потом Сара немного отошла от зеркала и посмотрела на себя.

«Если бы Говард увидел меня такой, что бы он сказал?» – подумала Сара. Она скорчила гримасу, выпятила нижнюю губу, отчего ее рот стал казаться еще шире. Из зеркала на нее смотрела незнакомка, одна из тех продажных женщин, которых Сара видела в порту Ипсвича. Своим маскарадом она преследовала именно эту цель. Ей хотелось предстать перед Чемберсом вовсе не той покорной женщиной, которую он желал.

Чемберс мог заставить ее прийти, но он не мог заставить относиться к нему с симпатией.

Как и требовал от нее Чемберс, Сара стояла ровно в семь часов перед его домом на Мэнгейт-стрит. Но он будто не ждал ее прихода и долго не открывал дверь. Чемберс был пьян и с трудом скрывал свое состояние. Он, наверное, рассчитывал, что Сара начнет причитать и умолять его, – ничто не доставило бы ему большего удовольствия. К своему удивлению, он обнаружил, что гостья отнеслась к этому событию скорее по-деловому и почти равнодушно. Это очень смутило его.

Без лишних слов Сара вошла в комнату, в которой несколько недель назад и завязалась эта история, и начала снимать костюм. Ошеломленный самоуверенностью, с которой Сара подошла к его требованию, Чемберс жадно наблюдал за каждым ее движением. Он сидел на диване возле фисгармонии и через короткие промежутки времени издавал сладострастные возгласы. При этом он снова и снова повторял ее имя.

Когда юбка Сары соскользнула на пол и она осталась стоять перед ним лишь в чулках и корсете, Чемберса одолело возбуждение. Он как можно скорее сорвал с себя одежду и, обнаженный, стал перед ней.

– Угощайтесь, мистер Чемберс, – холодно сказала Сара Джонс. – Надеюсь, вы не разочарованы.

Сара говорила равнодушно. Она стояла прямо, уперев кулаки в бока, и вела себя подобно полицейскому чиновнику, что подействовало на Чемберса отрезвляюще. Он попытался прикрыть руками пенис, который еще недавно давал повод к такой самоуверенности, а теперь вдруг превратился в жалкий бесполезный довесок.

– Ну? – требовательно произнесла Сара, будто и не заметила происшедшего. – Я жду, мистер Чемберс. Вы заставили меня прийти сюда!

Жесткость Сары поразила Чемберса, как удар грома. Голый мужчина упал на колени перед женщиной в корсете и закрыл лицо руками. Он стеснялся, но не решался признать этого.

– И что теперь? – Сара не знала пощады. – Вы потребовали цену за свое молчание, и я здесь, чтобы оплатить ее!

Тут Чемберс вскрикнул:

– Убирайтесь к черту, мисс Джонс, и будьте счастливы с этим мальчишкой!

Именно на это втайне и надеялась Сара. Она спокойно собрала вещи и оделась.

Но, прежде чем уйти, она вновь обернулась к Чемберсу, который все еще стоял на коленях, и сказала:

– Я рассчитывала на большее в этот вечер. Ну да бог с вами.

Назначенная с Чемберсом встреча оставила в душе Сары более глубокий след, чем могло показаться. Вернувшись домой, она торопливо разделась и смыла макияж с лица. Лишь теперь груз упал с ее плеч, и она начала тихо всхлипывать. Саре нужно было с кем-нибудь поговорить. Но единственному человеку, которому можно было довериться, ничего нельзя было рассказывать.


Иногда в Дидлингтон-холле происходили таинственные вещи. Как-то Говард стал свидетелем странных мужских посиделок. В такие вечера дюжина почтенных мужчин за свечами и бренди искала ответы на вопросы, которые не задаст ни один здравомыслящий человек. Тот факт, что лорд Амхерст с самого начала пригласил его участвовать в этих посиделках, наполнило Говарда гордостью. Он хотел бы, чтобы Сара увидела его на одном из таких мероприятий.

Среди всех должностей, занимаемых Амхерстом, особенно почетными были две: Уильям Джордж Тиссен Амхерст был влиятельным членом «Egypt Exploration Fund» [113] и Великим магистром масонов в Англии, Уэльсе и всех государственных территорий Британского королевства.

В марте, с приходом весны, безлюдные коричневые пустоши Брекленда покрылись свежей зеленью. В библиотеке Дидлингтон-холла собралось славное общество, состоявшее из членов вышеупомянутого клуба. С бокалами, в сигарном дыму за большим круглым столом сидели мистер Перси Ньюберри, исследователь Флиндерс Питри, мистер Фрэнсис Аллен – богатый бизнесмен из городка Кокли-Кли, расположенного в паре миль севернее Дидлингтон-холла, молодой Фрэнсис Левеллин Гриффитс, археолог-самоучка, страстный исследователь Древнего Египта, и Уолтер Б. Пейнсвик, профессор кембриджского университета, изучающий тайные учения, физик.

Хотя объяснение физических явлений было основной профессией Пейнсвика, вел он себя загадочно, говорил тихо и таинственно, как оракул. Еще большей таинственности Пейнсвику придавал его внешний вид: высокого роста, сухопарый, с глубоко посаженными темными глазами, он заметно отличался от остальных гостей. Амхерст пригласил профессора для того, чтобы узнать, сколь серьезны утверждения Алисии по поводу ее шестого чувства.

Многие девочки в возрасте Алисии заявляли, что обладают пророческим даром, и было немало исследователей, которые верили в это. Амхерста интересовала темная сторона жизни, но в случае с Алисией он не верил в такие фокусы, к тому же все предсказания его младшей дочери касались далекого будущего, а потому их нельзя было проверить.

На собрании в Дидлингтон-холле эта тема вызвала живой интерес. Даже Говард Картер был заворожен магией предсказания будущего, поэтому он спросил профессора, каковы причины того, что один человек может видеть будущее, а другой – нет.

Пейнсвик ответил, что это сложнейший вопрос и, если бы он мог на него ответить, загадка предсказаний будущего давно была бы решена. Но профессор был уверен, что наука в ближайшем будущем разрешит эту загадку.

Флиндерс Питри, мужчина с черепом треугольной формы, курчавыми бакенбардами и темными пронизывающими глазами молча наблюдал за дискуссией, но его нервные движения пальцами – он непрестанно барабанил по крышке стола – отчетливо говорили о том, что и ему тема предсказаний будущего далеко не безразлична. Наконец Питри вскочил, ударил кулаком по столу и крикнул, повернувшись к Пейнсвику:

– Профессор, вы не думаете, что за вероятными способностями предсказывать будущее и за наукой, которая все это изучает, скрывается простое шарлатанство?

Мужчины, собравшиеся за большим столом, уставились на Пейнсвика. Как отреагирует на этот выпад профессор?

Судя по всему, Пейнсвик уже не раз сталкивался с подобным. Вздохнув, профессор спокойно ответил:

– Сэр, вы, конечно, во многом правы. Но я не совру, если скажу, что есть убедительные свидетельства предсказания будущего. Прежде всего под гипнозом, когда человек просто не в состоянии солгать.

Лорд Амхерст с надеждой взглянул на профессора.

– А вы владеете искусством гипноза, Пейнсвик? Профессор рассмеялся.

– Я был бы плохим профессором таинственной науки физики и еще худшим подданным ее величества, если бы не владел техникой гипноза, милорд. В конце концов, один шотландец популяризировал эту науку!

– Тогда не могли бы вы подвергнуть гипнозу меня, профессор? – Амхерст вызывающе поднял брови.

– Можно, конечно, попробовать, милорд. Но еще лучше для этого подошла бы ваша дочь Алисия. Она молода, а молодые особы находятся в наилучшем состоянии для подобных экспериментов. В трансе Алисия сможет нам доказать, способна ли она на самом деле предсказывать будущее.

Все взгляды обратились на лорда Амхерста.

– А это не опасно? – осторожно поинтересовался он.

– Ни в коей мере! – заявил профессор. – Что может быть в этом опасного? Нет, гипноз не опаснее послеобеденного сна. Я бы сказал, что он даже безопаснее, потому что во время сна вы можете свалиться с кровати, а в трансе вы как-никак находитесь под наблюдением.

Тут лорд Амхерст поднялся и с задумчивым видом вышел из комнаты. Все были в неимоверном напряжении. Убедит ли лорд Амхерст свою дочь пойти на эксперимент с гипнозом?

Говард Картер не сомневался в этом. Он слишком хорошо знал Алисию, которая была рада любому новому приключению. И Картер не ошибся: лорд Амхерст вскоре вернулся в сопровождении Алисии. В его отсутствии мужчины оживленно спорили.

В салоне царила атмосфера напряженного ожидания. Густой табачный дым заполнил комнату, а лампа над столом придавала всему этому загадочность. Картер невольно вспомнил о таинственной атмосфере, царившей в те дни, когда над прудом у Дидлингтон-холла висел осенний туман.

Девушка села рядом с профессором, и все вокруг умолкли. На лице Алисии явно читалось недоверие ко всему этому эксперименту, иначе ее усмешку едва ли можно было объяснить.

Пейнсвик затушил сигару и выудил из кармана жилетки блестящий хрустальный шар размером с каштан. Потом он начал спокойно, но настойчиво произносить:

– Алисия, смотрите на шар в моей руке!

Девушка повиновалась, но все равно казалось, что происходящее веселит ее.

Пейнсвик непоколебимо продолжал:

– Вы видите свет в шаре, ваши глаза устают, ваши руки и ноги тяжелеют. Вы хотите спать, спать… Когда я хлопну в ладоши, вы снова проснетесь. – Голос профессора стал еще тише, и только керосиновая лампа над столом приглушенно фыркала.

Веки Алисии вначале лишь немного задергались, будто сопротивлялись какой-то невидимой силе. Но вскоре, повинуясь таинственной силе, девочка впала в совершенно безвольное состояние. Голова и руки беспомощно повисли. Пейнсвик мягко прислонил ее к спинке стула, чтобы она не упала Потом он оглянулся на присутствующих, ожидая одобрения.

Ни один из мужчин, которые так живо минуту назад спорили о том, что, возможно, предсказание будущего и гипноз являются обычным надувательством, не отважился произнести и слова. Они уставились на безвольную девушку.

Пейнсвик склонился над Алисией, приблизился к ее лицу на расстояние десяти сантиметров и прошептал глухим голосом:

– Алисия, ты можешь заглянуть в будущее? Отвечай!

Сначала ничего не происходило, и профессор повторил вопрос, на этот раз настойчивее и громче.

Тут стало заметно, как подергивается челюсть Алисии, и она отчетливо произнесла, так что все слышали:

– Да, я вижу будущее.

– Что ты видишь, Алисия?

– Я вижу… мою… свадьбу, – запинаясь, ответила девушка.

Лорд Амхерст поднялся.

– Спросите, кто ее жених! – шепнул он Пейнсвику.

– Как зовут твоего жениха, Алисия?

После паузы на ее лице отразилось беспокойство. Будто боясь раскатов грома весенней грозы, она ответила:

– Он не хочет, чтобы я называла его имя, но у него рыжие бакенбарды.

Ответ вызвал опасения у лорда Амхерста. Он внимательно оглядел каждого из присутствующих. Даже Картер не остался без внимания. Наконец Амхерст рассерженно прошипел:

– Блеф, сплошное надувательство.

– Что ты еще видишь в будущем, Алисия?

– О, чудесные вещи, – не задумываясь, ответила девушка, – я вижу золото и драгоценные камни, несказанное богатство.

– Золото и драгоценные камни?

– Да.

– А кому принадлежит все это? Скажи нам, Алисия!

– Не знаю. Но один из присутствующих найдет самый большой клад в истории человечества.

Картер бросил на Ньюберри удивленный взгляд. Тот смотрел на Фрэнсиса Гриффитса, а Гриффитс, в свою очередь, состроил гримасу и наблюдал за Флиндерсом Питри со стороны. Питри пожал плечами, словно хотел сказать: «Я? Почему бы и нет!» После паузы он взглянул на лорда.

Амхерст, казалось, был наэлектризован.

– Где? – обратился он шепотом к Пейнсвику.

– Где? – повторил профессор. – Где спрятан этот клад?

– Не знаю, – ответила девочка. – Я вижу лишь утесы и песок пустыни. Я вижу мистера Боба.

– Мистера Боба? Кто такой мистер Боб?

Мужчины за столом удивленно переглянулись. Фрэнсис Гриффитс задумчиво произнес:

– Дядю моей матери звали Боб, но мистер Боб уже давно умер.

Лорд Амхерст припомнил, что капитана пожарной команды в Брэндоне, кажется, зовут Боб. В действительности в этой комнате был лишь один человек, который понимал значение этих слов. Звали его Говард Картер. Но Говард молчал.

На лбу Алисии выступили капли пота, и Пейнсвик заявил, что заканчивает эксперимент. Он напомнил, что после пробуждения никто не должен задавать Алисии вопросов. Она сама не будет помнить о происходившем, и вопросы лишь приведут ее в сильное замешательство. Тут профессор громко хлопнул в ладоши и Алисия проснулась.

Лорд Амхерст увел ее из салона. Когда он вернулся, в комнате уже разгорелась жаркая дискуссия о том, кто же найдет этот величайший клад. И если мужчины еще недавно спорили о возможности предсказаний, сейчас это уже никого не интересовало. Гриффитс и Питри говорили о том, кому из двух успешных археологов предначертано судьбой найти клад века, о котором сообщила Алисия. Лорд Амхерст чувствовал себя обиженным, потому что никто не хотел даже предположить, что такая возможность представится ему. Лишь Фрэнсис Аллен, который до этого не произнес и слова, злорадно рассмеялся и крикнул:

– Вот уже сотню лет в Египте роются французы, итальянцы, немцы и англичане в надежде отыскать клад тысячелетия! И что они нашли? Пару обелисков и каменных гробов, глиняные осколки и алебастровые кувшины! Боюсь, что настоящие сокровища уже давно вывезли из страны.

Все понимали, о чем он говорит. Он был наполовину египтянин, потому что всю зиму проводил в своем доме в Рамле в предместье Александрии. Только весной и летом он жил вместе со своей семьей в поместье в Кокли-Кли.

– Мистер Питри, – произнес он, обратившись к археологу, – вы же специалист в этом деле. Почему вы ничего не говорите?

Питри, человек от природы сдержанный и молчаливый, лишь пожал плечами. Ему не очень нравился Аллен. Люди с деньгами, особенно те из них, кто выставлял свое богатство на всеобщее обозрение, внушали ему отвращение. Наконец он собрался с духом и ответил:

– Знаете, сэр, то, что вы называете обломками и черепками, очень часто для науки намного полезнее, чем украшения из золота. Я бы это даже не стал, с вашего позволения, сравнивать с золотым кладом.

Мужчины за столом рассмеялись, а лорд Амхерст залпом выпил рюмку бренди. И пока дворецкий Альберт снова ее наполнял, лорд задумчиво произнес:

– Возможно, у моей дочери Алисии действительно дар видеть будущее. Тогда у тех, кто сейчас находится в этой комнате, есть неоспоримое преимущество перед остальной частью человечества: мы знаем, что есть клад, и мы знаем, что кто-то из нас, джентльмены, его найдет.

За столом вдруг наступила тишина. Стало так тихо, что Амхерст осуждающе взглянул на профессора из Кембриджа, когда тот выпустил клубы сигарного дыма, как железнодорожный локомотив. Но лицо лорда тут же просветлело, потому что Пейнсвик поспешил заметить:

– Милорд, вне всякого сомнения, Алисия обладает такими способностями. Вам следует относиться к этому серьезно.

Тут лорд Амхерст поднялся с места. Он был Великим магистром «вольных каменщиков» и намеревался провести загадочную церемонию. Лорд заговорил возвышенным тоном:

– Джентльмены, учитывая значение этого момента, я попрошу вас принести священную клятву и никому не разглашать наши знания. Поклянитесь, джентльмены.

Мужчины поднялись и один за другим произнесли:

– Клянусь.

Когда очередь дошла до Говарда Картера, он заметил, что его рука, которую он должен был поднять для клятвы, дрожит. То ли лорд Амхерст заметил волнение Говарда, то ли не воспринимал его всерьез, но он сказал:

– Джентльмены, теперь мы скреплены клятвой. Мы должны организовать экспедицию с целью найти величайший клад в истории человечества!

Даже те, кто до сих пор относился ко всему скептически, были заражены восторженностью Амхерста. Фрэнсис Аллен, опытный бизнесмен, предложил организовать фонд добровольных пожертвований и добавил, что в случае успеха выплаты будут производиться в процентном соотношении. Но это не понравилось большинству гостей. Особенно активно протестовал Гриффитс. Он сказал, что этим предложением Аллен ищет выгоду лишь для себя, в то время как те, кто будет действительно заниматься настоящей работой, потерпят поражение.

Еще больший спор разгорелся по поводу того, кто должен возглавить эту экспедицию. Флиндерс Питри заявил, что станет участвовать в экспедиции, только если сам ее возглавит. В конце концов, у него было достаточно опыта для этого. Фрэнсис Гриффитс отказался работать под руководством Питри. И в этом его, признанного ученого, нельзя было упрекнуть. Аллен говорил, что ни один из этих двоих не должен возглавлять экспедицию. В подобных экспедициях нужно ориентироваться на финансовые аспекты, а поэтому он подходит как нельзя лучше. И как раз у него есть необходимые контакты в Египте, без которых не осуществить это предприятие. Этим заявлением были возмущены и Гриффитс, и Питри.

Уже через некоторое время все присутствующие так горячо спорили, что Амхерсту с трудом удалось успокоить гостей. Около полуночи решили разойтись и продолжить встречу в среду, после Пасхи. Но Гриффитс отказался приходить, если будет присутствовать Питри. Аллен обещал прийти, если на заседании будут обсуждаться финансовые вопросы предприятия, а профессор Пейнсвик из Кембриджа вообще не хотел ввязываться в историю.

Так печально закончился этот вечер, и Картер, с удивлением и любопытством наблюдавший все это шутовское действо, был твердо убежден, что планы лорда Амхерста на следующий день улетучатся так же быстро, как похмелье после выпитого бренди.

Но идеи фикс живучи, как тараканы, поэтому его светлость утром снова пригласил для разговора Перси Ньюберри и Говарда Картера в библиотеку.

Хотя сквозь окно проникал весенний свежий воздух, в комнате все еще висел едкий запах остывшего сигарного дыма. Лорд Амхерст по этому поводу припомнил высказывание ее величества королевы Виктории о том, что курение хорошо лишь тем что отгоняет комаров.

Наконец лорд перешел к делу.

– Мистер Ньюберри, что вы думаете насчет предсказания моей дочери Алисии?

Ньюберри растерянно улыбнулся.

– Если быть честным, сэр…

– Говорите прямо, Ньюберри!

– Если быть честным, я не представляю, как мне жениться на Алисии, милорд. Не то чтобы мы испытывали особую антипатию друг к другу, но наши симпатии имеют границы.

Лорд Амхерст довольно засмеялся.

– Мистер Ньюберри, мой вопрос относился ко второму предсказанию, я имею в виду обнаружение клада!

Тут Ньюберри покраснел, пролепетал какие-то извинения и попытался объяснить, что еще не совсем проснулся с утра. Наконец он вернулся к вопросу лорда и ответил:

– Милорд, я не могу судить о вероятности предсказания, сделанного вашей дочерью. Я сомневаюсь, что кто-то из присутствующих на встрече найдет клад тысячелетия. Скорее напротив, я склоняюсь к мысли мистера Аллена, что едва ли в стране у Нила есть еще какие-то немыслимые сокровища. Страна, конечно, большая, больше Англии, Шотландии и Ирландии, вместе взятых. Но все раскопки, которые проводились до этого, ограничивались территорией размером с графство Норфолк. Вопрос состоит лишь в том, откуда начать?

– Откуда бы вы начали?

Ньюберри взглянул на потолок.

– Лучше всего начать там, где до сего времени проводилось наименьшее количество раскопок, – в Среднем Египте.

– У вас есть желание заняться этим?

У меня? – Ньюберри удивленно взглянул на лорда.

– Почему нет? Я готов финансировать двухгодичную исследовательскую экспедицию. За это время вы должны проделать подготовительную работу и провести пробные раскопки перед полномасштабными поисками под моим руководством и с участием сотни местных рабочих. Вы, конечно, слышали о Шлимане, погибшем в прошлом году. Шлиман нашел клад, о котором никто не подозревал, в месте, где ничего не было, и в то время, когда уже никто на это не рассчитывал. И сегодня люди со всего мира приезжают в Берлин, чтобы взглянуть на этот клад. Ньюберри, я тоже хочу стать таким Шлиманом. Что вы думаете о моем предложении?

Столь неожиданное заявление едва не лишило Ньюберри дара речи. Такое случается не каждый день. Но провести два года в далеком Египте?…

Лорд заметил, что Ньюберри колеблется; поэтому добавил:

– Мистер Картер будет сопровождать вас в качестве ассистента. Не так ли, мистер Картер?

Говард испугался. Он был так растерян, что ответил на вопросительный взгляд лорда одним кивком.

– Благодаря Уильяму Глэдстоуну вы будете чувствовать себя в Египте как дома. Эта страна – не что иное, как колония Британской короны. Вы не должны давать ответ прямо сейчас, мистер Ньюберри, но и затягивать с ответом я вам не советую. Сообщите мне, скажем, на следующей неделе. Договорились? – И, повернувшись к Говарду, лорд Амхерст добавил: – Это касается и вас, мистер Картер.

Глава 12

Давно в Брекленде весна не наступала так рано, и нигде не было так красиво, как возле замка Акре. Воздух был шелковистый и мягкий, а солнце накладывало на крепостные стены светлые пятна и длинные тени.

С тех пор как Говард и Сара встретились здесь впервые, их снова и снова тянуло к этому месту, откуда можно было видеть все окрестности. На то были разные причины, но самая главная заключалась в том, что их здесь никто не мог потревожить. Если бы кому-нибудь вздумалось осмотреть замок Акре, они бы увидели этого человека издалека.

На одном из выступов стены, которую дожди и зимние ветра отшлифовали до того, что кирпичи были похожи на буханки хлеба, удобно устроились Сара Джонс и Говард. Говард сидел, прислонившись спиной к стене и расставив ноги, немного согнутые в коленях. Сара устроилась у него между ног и облокачивалась, как на кресло.

Послеобеденное солнце приятно согревало, нагоняя усталость, и в этом Сара видела причину того, что обычно разговорчивый Говард сейчас был нем как рыба.

– Ты помнишь свои первые летные опыты там, внизу? -Сара вытянула руку и показала на юг, где по равнине петляла река Нэр – неширокий ручей, который местные мальчишки использовали, чтобы соревноваться, кто дальше прыгнет.

– Конечно, – весело ответил Говард, – я помню все, будто это было вчера. А с того времени прошла целая вечность!

– Вечность? Ты с ума сошел, Говард. С того времени еще и года не прошло!

– Ну хорошо-хорошо. – Говард повернулся к ней. – Я только хотел сказать, если вспомнить, сколько всего случилось за это время, можно подумать, что прошла вечность.

На этот раз Сара осталась довольна. Потом она продолжила:

– Я вначале подумала, что на меня несется какой-то дракон из сказки или какое-то диковинное животное, но когда ты приблизился, я поняла, что это велосипедист. Ты потом больше не предпринимал попыток. Почему, Говард?

– Мне было так стыдно, как никогда еще в жизни. Даже сейчас, вспоминая об этом, я Смущаюсь. Достаточно было того, что аварийная посадкапроизошла прямо у ваших ног, но, ко всему прочему, вместе с вами был этот Чемберс. Мисс Джонс, вы же не хотели меня обидеть?

Сара повернулась и поцеловала Говарда.

– Мой бедный мальчик, разве я тебя тогда обидела?

– Правда, мисс Джонс, – разгорячился Картер, – боль во всем теле, которую я чувствовал, казалась ничтожной по сравнению с унижением, которое я испытал. Потом еще несколько недель я пытался вести себя так, чтобы вы увидели во мне настоящего мужчину. Мне хотелось выглядеть как можно взрослее. А позже случилась эта глупая история.

– Ты же не станешь утверждать, что задолго до этого положил на меня глаз!

– Да, именно так и было.

– Развратник!

Говард рассмеялся.

– Теперь я точно могу это сказать. Еще на уроках я всячески пытался заглянуть между пуговиц вашей блузки. На основании тщательных наблюдений я понял, что, когда вы наклоняетесь вперед, оттуда открывается захватывающий вид. И чтобы вы приняли это заманчивое положение, я должен был допустить ошибку или неправильно ответить на вопрос, Я должен был всего лишь сказать: «"Женщину в белом" написал Чарльз Диккенс» или «"Остров сокровищ" – это произведение Уилки Коллинза» – и вы сочувствующе наклонялись ко мне и объясняли то, что я давно знал: «"Остров сокровищ" написал Льюис Стивенсон, а Женщину в белом" – Уилки Коллинз». В эти секунды мнимого получения знаний я наслаждался видом содержимого вашей блузки. И то, что я там видел, значило для меня больше, чем информация, которую вы пытались до меня донести.

Сара встала на четвереньки и внимательно посмотрела на юношу. Однако на лице Говарда не было ни тени смущения или стыда. Его симпатии к Саре были столь велики, что он высказывал ей все свои мысли. И только ей.

Но со вчерашнего дня у него появилась большая проблема, решения которой он не знал. Он, не раздумывая ни минуты, отклонил предложение на участие вместе с лордом Амхерстом и Перси Ньюберри в исследовательской экспедиции, но когда переспал с этой мыслью ночь, то понял, какой шанс ему предоставляется. Может быть, он, простой рисовальщик из Дидлингтон-холла, станет когда-нибудь знаменитым археологом?

Однако позже мысли о Саре Джонс подавили все его намерения в зародыше. Говард больше не мог жить без Сары, он и представить не мог, что его будут разделять с ней три тысячи миль. Нет, он совсем не хотел говорить ей о планах Амхерста, чтобы это не стало тяжким грузом еще и для Сары.

– Говард, что с тобой? – вдруг нарушила молчание Сара.

– Ничего, – ответил он, – правда, ничего!

Говард не умел врать и сам знал это. Он относился к тем людям, которые ведут себя совсем по-другому, когда врут. Их выдает даже внешний вид. Его беспокойные резкие движения и отсутствующий взгляд были для Сары лучшим подтверждением.

– Что ты от меня скрываешь? – спросила она. – Посмотри на меня!

– Ничего! – неохотно ответил Говард и потупился.

– Посмотри на меня! – настаивала Сара. – Это как-то связано с нами? Я хочу знать!

Он вдруг повернулся и сказал Саре в лицо:

– Лорд хочет отправить меня с экспедицией в Египет. На поиски сокровищ.

– Но это же великолепно, Говард!

– Великолепно, вы говорите? Вы знаете, как долго продлится экспедиция?… Два года! И знаете, как далеко находится Египет от Дидлингтон-холла?… В трех тысячах миль! И вы понимаете, что это означает?… Это означает конец наших отношений, мисс Джонс. Вы хотите этого?

Сара чувствовала себя слабой в душе. Она с трудом могла сделать выбор, ибо была сбита с толку и не меньше впечатлена, чем Говард. Что ей было ответить? Два года! Этого времени было достаточно, чтобы загасить их пылкие запретные отношения. Справится ли она с отъездом Говарда? Сара сомневалась. Никогда она не была так счастлива, как сейчас, рядом с Говардом. И теперь все должно быть кончено в один момент? Она любила этого мальчика и была несравнимо более сумасбродной, чем любая другая женщина ее возраста.

– Когда? – спросила она, чтобы просто хоть что-нибудь сказать. В конце концов, не так уж важно, расстанутся они через неделю или через месяц.

– Амхерст дал мне неделю на обдумывание. И она уже подходит к концу. Но я откажусь!

– Ты не должен этого делать, Говард! – вдруг вырвалось у Сары. Конечно, ее слова шли вразрез с ее чувствами. Но, невзирая на это, она повторила: – Ты не должен этого делать! Я думаю, мы оба потом всю жизнь будем упрекать себя за то, что упустили эту возможность. Разве ты не мечтал превзойти своего отца и братьев? Быть кем-то более значительным, чем один из многих?

– Да, но разве можно это сравнивать? Разве это не разрушит нашу любовь?

– Такой шанс бывает только раз в жизни. И он выпадает, несмотря на жизненные обстоятельства. И если этот шанс есть, ты должен его использовать. А что до нашей любви, Говард, она будет продолжаться или угаснет независимо от того, будут нас разделять десять миль или три тысячи. Вспомни, что ты думал, когда не хотел переезжать в Дидлингтон-холл. И что сегодня? Сегодня ты смеешься над этим. Разве я не права?

– Да, вот только Дидлингтон-холл – это не Египет. И река Нэр не Нил! – раздраженно вскрикнул он, так что в старых стенах отразилось эхо: – Я не хочу этого, поймите же меня, мисс Джонс!

Сара слезла с выступа стены. Добравшись до низа, она неуверенно заходила взад и вперед, скрестив на груди руки. Наконец она замерла и взглянула вверх, на Говарда.

– Я буду гордиться, что у меня будет муж, повидавший свет, может, он даже станет знаменитым исследователем, о котором напишут в газетах. Пусть пройдет пара лет, тебе исполнится почти двадцать, и наши отношения перестанут быть безнравственными.

– А что нас ждет в промежутке? – прокричал Картер. Юноша был прав. Сара сама не представляла, что станет с их нежной любовью, которую вряд ли можно отложить в долгий ящик. Терзая себя, Сара неуклонно продолжала настаивать:

– Мы можем писать друг другу два раза в неделю или даже каждый день. Я буду навещать тебя, если ты захочешь. Как долго плывет корабль в Египет?

Говард пожал плечами.

– Наверное, дней десять… Вы только забываете, мисс Джонс, что эта поездка будет не в Александрию или Каир, а куда-нибудь в пустыню, где нет ничего, кроме песка и скал. Часто там негде даже переночевать. Я думаю, у вас неправильные представления об этой стране.

Сара молчала, и Говард соскочил со стены на землю. Когда они стали друг перед другом, Картер заметил печаль в ее глазах. Он догадывался, что Сара говорила вопреки своим желаниям. Поэтому ее слова и возымели действие.

Говард обнял Сару. Ему казалось, что он слышит, как бьется ее сердце. Прижавшись щека к щеке, они смотрели в противоположные стороны. В таком положении было легче скрыть друг от друга слезы.

– Жизнь – это сплошное безумие, – тихо произнесла Сара, – в ней никогда нет прямых путей, а если еще и любовь вмешивается, она превращается в сплошной лабиринт с ошибками и недоразумениями. И никто не знает, какой из путей верный.

Тут Говард вспылил:

– Мне все равно, верный путь или неверный. Я не поеду в Египет. А если лорд Амхерст меня вышвырнет, я буду снова рисовать кошек и собак. Это не порок.

Сара отстранила Говарда, чтобы видеть его лицо, и осуждающим тоном сказала:

– Ты упрям, как маленький мальчик. Почему ты и после нашего разговора не хочешь выбросить эту идею из головы?

– Я не хочу! И вообще, вы больше не должны опекать меня. Я ведь уже не ваш ученик.

Резкий тон опечалил Сару. Она растерянно посмотрела на землю. В первый раз Говард поставил ее на место.

– Мне кажется, – произнесла она после паузы, – что сегодня не наш день.

Пока Картер мысленно пытался придумать извинение, а Сара стояла, опершись локтем о стену, к ним с юга приблизился экипаж, который они не сразу заметили. Это была двуколка, запряженная одной лошадью. Когда они увидели незнакомца, было уже слишком поздно. Повозка остановилась в нескольких метрах от них, человек осторожно слез с козел. Размахивая руками и приволакивая одну ногу, он попытался взбежать на возвышенность. Еще издалека он закричал:

– Эй, Картер!

– Бог мой, да это же Спинк! – опешив, пробормотал Говард. – Лучше бы он нас не видел вместе.

Сара быстро оценила ситуацию и, когда Спинк подошел к ним, пожала Говарду руку и достаточно громко сказала:

– Ну, будь здоров, Говард, рада была тебя снова увидеть. – Потом она исчезла за стеной, где стоял ее велосипед.

– Чего тебе от меня нужно, Спинк? – спросил Картер таким тоном, что сам испугался.

Спинк широко осклабился, так что стали видны резцы. Он не обратил внимания на вопрос Говарда и вместо ответа произнес.

– Видишь, Картер, я снова могу бегать!

– Я же не слепой, Спинк! – воскликнул Говард и повторил: – Что тебе нужно?

– У нас обоих есть еще одно дельце, Картер. Говард бросил на него презрительный взгляд.

– Я не понимаю, о чем ты говоришь, Спинк!

– Ты же не думаешь, что между нами все решено?

– Именно так и думаю. В любом случае я не хочу иметь с тобой дела, слышишь?!

Тут Спинк подошел к Картеру совсем близко и посмотрел на него снизу вверх. Его глаза сверкали ненавистью, когда он прошипел:

– Картер, ты сделал меня калекой. Я требую реванша.

Говард наигранно засмеялся.

– Это твоя повозка или моя на тебя наехала?

Спинк молниеносным рывком схватил Картера за воротник и в исступлении сказал скрежещущим от злости голосом:

– Именно ты, ты толкнул с дороги мою лошадь. Ты виноват, что я теперь калека!

Сильным движением Картер сбросил с себя Спинка, так что тот оступился и едва удержался за стену, возле которой все это происходило.

– Оставь меня в покое! – яростно закричал Картер. – Я не собираюсь драться с калекой. Исчезни, пока я держу себя в руках.

Но Спинк не отставал.

– Я требую реванша! – повторял он снова и снова. Он взволнованно перепрыгивал с ноги на ногу, при этом его тело смешно раскачивалось, потому что одна нога была короче другой.

Устав от странного поведения своего соперника, Говард спросил:

– И как же ты, собственно, представляешь реванш, Спинк? Тут лицо Спинка озарилось.

– Такие же условия, как и в прошлый раз: экипаж против велосипеда.

Картер не сомневался, что у Спинка есть коварный план. Говард должен был быть готовым к самому худшему. Как же ему вести себя?

Спинк настаивал:

– Картер, тебе не отвертеться от реванша. – Он протянул ладонь. – Ну, когда?

Говард покачал головой.

– Я бы никогда себе не простил, если бы поставил такого калеку, как ты, на колени. Или ты серьезно думаешь, что сможешь обогнать меня на инвалидном кресле? Это не по правилам!

– Ну, чего ты медлишь?

– Я поклялся никогда больше с тобой не связываться. Но раз уж мы встретились, знай, что Джейн Хэклтон сделала признание при свидетелях: ты купил свой мнимый геройский поступок в пять фунтов.

– Джейн Хэклтон? Кто такая Джейн Хэклтон?… Ах, ты говоришь о маленькой дочери канатника! Это стало для меня форменной забавой. Обо мне же все-таки написали в «Дейли телеграф» за пять фунтов, а я даже руки не замарал.

Картер кипел от злости. Но он должен был сдерживать себя. Такого человека, как Спинк, можно было только презирать. Пожав плечами, он повернулся и пошел прочь.

Он надеялся, что стычка на этом закончится, и решил в будущем обходить Спинка десятой дорогой. Но тут он снова услышал его голос:

– Эй, Картер, а как она в постели, твоя учительница?

Говард вдруг замер. В него словно попала молния. В голове пронеслись путаные мысли: «Может, убежать или убить этого нахала?» Говард медленно повернулся, подошел к Спинку и, остановившись в двух шагах от него, угрожающе спросил;

– Что ты хочешь этим сказать, Спинк?

– Ах, ничего. Люди в Сваффхеме только и говорят об этом. Эта мисс Джонс стала бы для кого-нибудь неплохой партией, кроме того, она совсем не уродина, неудивительно, что столько мужчин ухлестывают за ней. Меня это, конечно, не касается, но не слишком ли ты молод для нее?

Картер был сбит с толку. Он думал, что его голова разлетится на куски. Никто не знал их тайны. Почему именно Спинк? Чтобы скрыть свою беспомощность, Говард ответил:

– Не понимаю, о чем ты говоришь. Мы здесь случайно встретились.

– Не смеши меня! Того, что происходит между вами, не видит только слепой. На руинах замка Акре встречаются лишь бродяги и влюбленные – люди, которые хотят что-то скрыть. А вам Действительно есть что скрывать, Картер. Я никогда не поверю, что в нашей стране такие отношения разрешены законом: учительница совращает ученика.

– Но я ведь больше не ее ученик!

– Ага! – злорадно закричал Спинк. – Вот тут-то ты и проговорился!

Говард чувствовал себя зверем, загнанным в угол, он сжал кулаки и собрался ударить Спинка, но тот закричал:

– Ты же не станешь поднимать руку на калеку? – И, провоцируя соперника, вытянул шею.

– Нет, – ответил Картер, – не буду.

Говард повернулся и пошел прочь, к своему велосипеду. Он слышал, как Спинк еще что-то кричал вдогонку, но больше не останавливался.

Говард не мог сосредоточиться и трезво оценить обстановку. Он просто что есть силы крутил педали велосипеда, будто за ним гнался дьявол. Он отправился в Сваффхем не по прямой дороге, а через Саус-Акр, в надежде таким образом отделаться от Спинка. Он был уверен, что произойдет катастрофа, если они снова встретятся.

В котловине у Бартоломью Хиллз, где дорога медленно поднималась в гору, Картер в первый раз отважился остановиться и осмотреться. Он тяжело дышал, пот катился по спине. Спинка не было и следа. У растерянного Говарда в голове билась лишь одна мысль: прочь отсюда.


А в Дидлингтон-холле события приняли неожиданный оборот. Поскольку Говард был еще несовершеннолетний, для такого путешествия понадобилось согласие его отца, и лорд Амхерст сообщил Сэмюелю Картеру о том, что собирается отправить юношу в исследовательскую поездку в Египет. Ответа пока еще не поступило.

Перси Ньюберри согласился, к тому же Амхерст и Фонд исследования Египта пообещали ему солидное жалованье. Да и намеченное вознаграждение Говарда, пятьдесят фунтов в год, как оказалось, будут оплачивать пополам его светлость и вышеупомянутый Фонд.

В разговоре с Ньюберри Говард Картер сказал, что его участие в экспедиции зависит от согласия отца. Это, конечно, была неправда, потому что в действительности Говард уже давно решил не ехать в Египет. Сама мысль, что придется расстаться с мисс Джонс, была для него невыносимой.

В отличие от Говарда Ньюберри был в полном восторге. Он забронировал два билета на корабль «Принц Уэльский», который отправлялся из Саутгемптона в Порт-Саид, и после этого начал паковать все свое имущество в два огромных чемодана для морских путешествий.

Когда до отправления корабля оставалось пять дней, а ответ в Дидлингтон-холл так и не пришел, лорд Амхерст отправил Картера лично в Лондон, чтобы, как он выразился, тот убедил своего отца в правильности намеченных им планов.

Говард сделал вид, будто готов приступить к исполнению получения лорда, а сам в смятении и беспомощности отправился в Сваффхем к Саре Джонс.

Говард сразу заметил: что-то произошло. Казалось, будто Сара его ждала. Она с ходу встретила его словами:

– Хорошо, что ты приехал, Говард. Нам нужно срочно поговорить.

– Да, срочно, – ответил Картер, пока они поднимались по лестнице в комнату Сары. Говарду столько нужно было рассказать ей! О том, что их тайну знает Спинк, о письме лорда к его отцу. Но прежде чем он успел начать, Сара заговорила сама.

– Говард, – неуверенно произнесла она, – ты знаешь, что я тебя очень люблю.

– Да, мисс Джонс, – послушно ответил Картер.

– И потому, что я тебя люблю, – продолжила она, – я должна сказать тебе правду… Даже если этим причиню большую боль.

Говард смотрел на Сару округлившимися глазами. Он не имел ни малейшего понятия, о чем она собирается говорить.

– Причинить боль? – пролепетал он. – Что это значит, мисс Джонс?

– Ты должен поверить, что то, о чем я сейчас скажу, причинит мне такую же боль. Время, которое мы провели вместе, было самым счастливым в моей жизни. Мне будет недоставать этого.

Постепенно Говард начал понимать, что хочет сказать Сара, и взволнованно вскрикнул:

– Вы говорите, будто все это уже в прошлом, мисс Джонс, будто все уже закончилось!

Тут он заметил, как черты ее лица, обычно излучавшие теплоту и привлекательность, стали необычно строгими. Даже когда она по-дружески положила руку ему на плечо, в этом жесте не чувствовалось той нежности, которая была раньше.

– Мне кажется, – тихо и сдержанно сказала она, – что предложение лорда Амхерста – это шанс всей твоей жизни. Ты уедешь из Сваффхема и однажды вернешься сюда знаменитым исследователем, а на твоем родном доме на Спорл-роуд будет висеть табличка: «Здесь родился Говард Картер, знаменитый исследователь». А я буду проходить мимо и немного гордиться, немного грустить…

– Но я не поеду в Египет, мисс Джонс! – перебил ее Говард.

– Поедешь! – упрямо возразила Сара.

– Нет! Тысячу раз нет! – рассерженно крикнул Говард. – Я останусь здесь. Я же люблю вас, мисс Джонс!

– Я знаю, Говард, я тебя тоже люблю. Но любовь не длится вечно, особенно в таких неблагоприятных обстоятельствах. Придет время, и морщины изменят мое лицо, а мои груди, которые сегодня так возбуждают, станут вялыми и обвисшими. А ты будешь оглядываться на девочек твоего возраста. Нет, Говард, мы должны понять, что будущее для нас – неодолимый враг.

– Из-за чего такая внезапная перемена? Что с вами случилось, мисс Джонс? Я вас чем-то обидел?

Сара Джонс обхватила голову Говарда руками. Так она делала много раз, и ему это нравилось. Но сейчас все было по-другому. Картер просто не мог поверить в то, что она говорила.

– Говард, – внятно произнесла она, – я выйду замуж за Чемберса. Так будет лучше для нас всех.

Говард вырвался из ее объятий.

– Нет! – закричал он. – Это неправда! Скажите, что это неправда!

– Нет, Говард, это правда!

– Но вы же совсем не любите этого Чемберса!

Сара покачала головой.

– В наши дни большинство людей женятся вообще без любви. И странным образом такие браки становятся самыми продолжительными.

Для Говарда мир перестал существовать. Зачем она это сделала? Неужели их отношения были для нее простым времяпрепровождением? Желанная смена повседневного однообразия?

– Что я могу сделать, чтобы переубедить вас? – умоляюще спросил Говард.

– Ничего, – коротко ответила Сара. – Это мое окончательное решение.

Холодная непоколебимость, с которой она встретила его, шокировала Говарда. Что с ней произошло? Это больше была не та Сара, не та женщина, которую он боготворил.

Сара смотрела в окно на улицу. Вдруг она развернулась. Говард подумал, что она плачет, но он ошибся. Ее красивое лицо было отталкивающе строгим, он едва мог узнать ее. Картера меньше испугали ее слова, чем это выражение лица.

– Сара? – беспомощно произнес он. Говард был уверен в искренности и убедительности своих слов.

Сара не слушала, она просто не реагировала. И тут Говард понял, что это конец.


Говард вернулся в Дидлингтон-холл в отчаянии. Он был зол и не владел собой. В голове была лишь одна мысль: прочь отсюда, где ему каждая тропинка, каждое дерево, каждый куст – все напоминало о Саре Джонс. Стояло лето. И еще до недавнего времени чарующе пахли луга, красиво пели птицы и солнце светило ярче, чем в прежние времена. Но вдруг в один момент весь этот радостный мир исчез, и в душе Картера распространилась невыносимая боль. Что ему оставалось? Говард мог жаловаться лишь на неизменность. В Дидлингтон-холл тем временем пришел ответ от Сэмюеля Картера. Отец Говарда совсем не был в восторге от планов лорда Амхерста, но, как он писал, ему не хотелось стоять на пути своего сына к счастью, если таковое наступит благодаря этой исследовательской поездке в Египет.

Амхерст не сомневался, что Говард согласится при таких условиях. На следующее утро лорд попросил леди Маргарет пригласить молодого Картера в библиотеку для разговора.

– Мистер Картер, время поджимает, – без обиняков начал лорд, – какое решение вы приняли?

Леди Маргарет была менее уверена, чем ее муж, в том, что Говард Картер согласится, и добавила:

– Говард, вы молоды, и перед вами открыт весь мир. Было бы глупо, если бы вы отвергли это предложение.

Говарду казалось, что однажды он уже слышал эти слова. Наконец он веско произнес:

– Миледи, милорд, я принимаю ваше предложение и надеюсь, что вы не разочаруетесь в моей работе.

Для лорда и леди Амхерст не осталось незамеченным то, что Говард витал в своих мыслях. Казалось, что происходящее вообще ничего не значит для него, а ведь сейчас решалась его судьба.

– Вам следует немедленно собирать вещи! – взволнованно воскликнула леди Маргарет, будто это ее отправляли в Египет.

– Альберт принесет вам чемодан для морских путешествий. Мистер Ньюберри уже готов к поездке. О, как я вам завидую!

– Корабль отчаливает послезавтра, мистер Картер, – так же взволнованно добавил лорд. – Вы должны будете завтра сесть на дневной поезд.

После того как леди Маргарет ушла, лорд отвел Говарда в сторону и сказал:

– Я благодарен вам за такое решение, мистер Картер. А что касается клада, то я предложу вам с Ньюберри по пять процентов от общей его стоимости в том случае, если вы добьетесь успеха. Но… Я прошу вас о чрезвычайной сдержанности. В Египте по закону запрещено вывозить оригинальные археологические находки. Но что значат эти египетские законы! Там есть лишь один закон – деньги. Вы понимаете, что я имею в виду, мистер Картер?

Говард рассеянно кивнул.

– Я уверен, что вы меня не разочаруете.

– Совершенно верно, милорд.

Внезапная вынужденная спешка пошла Картеру на пользу. Она немного помогла забыть о страданиях. Он поднялся в свою комнату под крышу, где Альберт уже приготовил чемодан – коричнево-грязное чудовище, которое, как выдавало множество наклеек, уже побывало в разных уголках мира. Когда Картер открыл его, оттуда ударил незнакомый запах. Говард вздохнул. «Так, – думал он, – должно быть, пахнет в Индии. А в Египте, вероятно, тоже свой неповторимый запах».

До сего времени Египет был далекой чужой страной для Картера, просто желтым пятном на глобусе в библиотеке его светлости. Хотя Говард уже долгое время имел дело с культурой этой страны, он и представить не мог, что ему суждено будет туда когда-нибудь поехать. Даже его отец за всю долгую жизнь никогда не ездил дальше Брайтона. Неудивительно, что он был не в восторге, когда его младший сын собрался ехать в дальние страны.

Чемодан был слишком велик для скромных пожитков Картера, но тут появилась леди Маргарет с узлом одежды. Она считала, что у исследователя должен быть подходящий костюм для тропиков: шлем, льняные брюки и обтянутая войлоком фляга, чтобы освежаться во время сильной жары.

После того как леди Маргарет все уложила, она огляделась в пустой комнате. Тут ее взгляд упал на рисунок на стене. Говард в спешке не заметил его. Теперь он снял и разорвал рисунок в клочья.

Леди Маргарет наблюдала за происходящим с улыбкой. Наконец она вопросительно взглянула на Говарда.

Но тот поджал губы, словно опасаясь сказать что-нибудь лишнее. Однако затем он едва слышно произнес:

– Кончено!

Обычно в полдень на вокзале Сваффхема, темном здании из обожженного кирпича, не было ни единой живой души. В зале ожидания, со стен которого осыпалась штукатурка, царила тишина. В утренние и вечерние часы здесь находили убежище рабочие с красильной фабрики и бродяги.

Но в этот день все было иначе. Стрелки вокзальных часов показывали одиннадцать часов сорок минут, и мистер Киллрой, начальник вокзала, продавец открыток, стрелочник и кондуктор в одном лице, в ожидании поправил погоны своей голубой униформы и зажал под мышкой красный ручной семафор: с минуты на минуту должен был прийти дневной поезд.

Он посмотрел в зарешеченное окно своего кабинета и удивился: на перроне стояла целая толпа народа. Окрыленный увиденным, Киллрой повел себя так солидно, будто он был начальником всего восточного отделения английской железной дороги.

Пошел дождь, впрочем, небольшой, но в этом уже был символ: лето медленно подходило к концу.

Попрощаться с Ньюберри и Картером пришли лорд и леди Амхерст, их дочь Алисия и еще дюжина слуг из Дидлингтон-холла. Присутствовали родители Перси Ньюберри и половина всей его родни. И конечно же, тетки Говарда Кейт и Фанни не преминули на прощание дать несколько ценных советов их мальчику и немного всплакнуть. Казалось, что все целуются друг с другом, хотя в путь отправлялись только двое.

В душе у Говарда теснились противоречивые чувства. Для него это было прощание с юностью. Он вдруг повзрослел в одну минуту, почувствовав ответственность за самого себя. Не этого ли он хотел? Разве он не мечтал стать свободным и быть самому себе хозяином? Вместе с тем его преследовал навязчивый вопрос: сможет ли он, шестнадцатилетний юноша, справиться с поставленной задачей? Он, Говард Картер, рисовальщик из Сваффхема? Все его чувства исчезли из-за той боли, которую причинила ему Сара Джонс. Он ощущал себя подавленным и беспомощным, сомневался, сможет ли когда-нибудь снова обрести столько сил. Первоначальная ненависть и печаль сменились бездонной пустотой. В его голове постоянно стучал молоточком один и тот же вопрос: почему? почему? почему? «Возможно, – думал Говард, – я так никогда и не пойму, что подвигло Сару принести нашу любовь в жертву рассудку».

С востока, где железнодорожная колея пересекала Стейшн-стрит, раздался пронзительный гудок. Шипя и фыркая, к станции приближался паровоз. Несмотря на то что за локомотивом с высокой трубой ехали всего три вагона, тормоза издали оглушительный визг. Они пищали и скрипели, как стадо диких животных. И когда поезд наконец остановился, локомотив, окутанный белыми клубами пара, был похож на настоящего колдуна. Мистер Киллрой вышел на перрон и дважды прокричал:

– Сваффхем! Сваффхем!

Правда, его слова поняли только те, кто и без того знал этот город.

Большие вокзальные часы показывали одиннадцать часов сорок пять минут, и мистер Киллрой поторопил:

– Пожалуйста, займите свои места, двери закрываются, поезд отходит!

Слуги погрузили чемоданы Ньюберри и Картера на площадку среднего вагона, и оба пассажира заняли свои места у окна купе.

– Счастливого пути и успехов! – прокричал лорд Амхерст своей экспедиции через опущенное окно.

Тут вновь раздался голос мистера Киллроя:

– Отойдите от вагонов, поезд отправляется!

В этот момент Картер увидел Сару Джонс. Она стояла позади толпы под козырьком вокзала. На ней был тот самый зеленый костюм, который ему очень нравился. Она робко махала ему. Этот жест так поразил Говарда, что он безрассудно, опрометью бросился из купе, спрыгнул с площадки поезда на перрон и побежал навстречу Саре с распростертыми объятиями.

Мистер Киллрой дунул в свисток и поднял красный семафор – сигнал к отправлению поезда. Локомотив издал короткий гудок.

В тот же миг Говард и Сара обнялись. Они целовали друг друга, а на их лица падали крупные капли дождя.

– Сара, – едва слышно произнес Говард, – я желаю тебе быть самой счастливой на земле. Будь счастлива!

Последние слова он прошептал, слезы душили его. Но Сара все поняла.

Она обхватила голову Говарда руками, как часто делала, и покрыла все его лицо поцелуями. Саре не хватало воздуха, и она прошептала:

– Я люблю тебя, Говард, я люблю тебя больше всего на свете! Придет время, и ты сам все поймешь. Сохрани добрую память обо мне.

Поезд с шумом тронулся. Провожатые, прежде всего Фанни и Кейт, взволнованно кричали и торопили Говарда.

Тут Картер бросился бежать, чувствуя, как его душа рвется на части. Быстрым движением Сара сунула ему в карман узкий пакетик размером с ладонь.

– Прощай! – прокричал он и помахал рукой, а второй ухватился за поручень вагона. Говард отер рукавом с лица слезы и капли дождя. Он и не взглянул на остальных провожатых, которые махали ему с перрона платками. Картер видел лишь одно зеленое пятно, которое становилось все меньше и меньше, пока совсем не расплылось в его слезах.

Чувственное прощание Картера с мисс Джонс на вокзале повергло людей в замешательство. Фанни и Кейт бормотали что-то невнятное, Они недовольно качали головами и бросали недоверчивые взгляды на Сару, которая так же неподвижно стояла у вокзала. Лорд Амхерст тоже, казалось, был впечатлен. Но его удивление быстро прошло, ведь в его мозгу засела лишь одна мысль – найти клад тысячелетия.

Постепенно провожатые разошлись. Лишь Сара Джонс все смотрела вдаль, где скрылся поезд. Дождь промочил насквозь ее одежду, но она не обращала на это внимания. Окружающее соответствовало состоянию ее души.

Сара не знала, как это произошло, но дождь вдруг прекратился. Она обернулась. Перед ней стояла леди Маргарет и держала зонт.

– Я могу представить, что вы сейчас чувствуете, – участливо произнесла леди.

Мисс Джонс вытащила из нагрудного кармашка платок и попыталась вытереть лицо. Она вела себя очень сдержанно. Когда леди Маргарет предложила Саре взять ее платок, чтобы вытереть слезы, Сара начала тихо всхлипывать:

– Я его действительно любила!

Леди Маргарет положила руку на плечо Саре и мягко повела ее к выходу.

– Я понимаю вас, мисс Джонс, – приглушенно сказала леди Амхерст, – но поверьте мне, так будет лучше для всех.

Стрелки на вокзальных часах показывали одиннадцать часов пятьдесят четыре минуты. На перроне вновь воцарилось спокойствие. Мистер Киллрой вернулся в свой кабинет.

Книга вторая

Глава 13

Над долиной Нила висел непроницаемый серо-желтый купол из мелкой песчаной пыли и удушливого воздуха. Можно было лишь предположить, что вверху светит солнце. Оно с печальной регулярностью напоминало о себе утром и вечером светлой полоской на горизонте.

Было жарко, так жарко, что даже старые феллахи, обматывавшие головы белыми платками и оставлявшие лишь узкую щель для глаз, не могли припомнить столь высоких температур. Светлые частички мельчайшего песка висели в воздухе в полукруглой котловине Тель-эль-Амарны, на полпути из Луксора в Каир, где Нил огибает широкой дугой горный кряж, намывая по своим берегам плодородные вади. Пахло пылью и раскаленными камнями. Здесь люди не решались даже дышать.

Говард Картер снял с себя все, кроме изношенных штанов с прорехами на коленях. Из-за темных волос его едва ли можно было отличить от местных рабочих. К тому же за полгода своего пребывания в Египте юноша удивительно быстро выучился говорить по-арабски, по крайней мере, он знал достаточно слов, чтобы объясниться с феллахами, которые нанимались рабочими на раскопки. Этим он приобрел себе особое расположение и популярность У феллахов в отличие от многочисленных археологов, которые жили в долине Нила между Гизой и Асуаном и общались с местными жителями через драгомана, переводчика.

Повседневную жизнь археолога Картер себе представлял совсем иначе: менее напряженной и более комфортабельной, но прежде всего – более успешной.

Работа начиналась рано утром с восходом солнца, когда жара была еще терпимой, и заканчивалась около полудня.

Картер не гнушался браться за кирку и лопату, А после обеда и вечером он приступал к своим обязанностям рисовальщика. С тоской он думал о времени в Дидлингтон-холле, где от него требовалось намного меньше стараний. Говард уже считал комфортом то, что ему не приходилось спать на каменном полу одной из гробниц, как было в первые дни раскопок, когда он пугался мангустов, скорпионов и полевых мышей. Через некоторое время Говард и Ньюберри перебрались в одну из комнат дома Флиндерса Питри и его жены Хильды. Это было одноэтажное строение из кирпичей, сделанных из высушенного нильского ила. Сильного ливня или попытки вколотить в стену гвоздь было достаточно, чтобы развалить весь дом.

Что же до успехов в работе, то больше всего им повезло в первые три дня по приезде в Амарну. Хотя Флиндерс Питри, старый лис, выделил Картеру небольшой участок земли, который его люди давно уже перерыли, Говард отыскал в песке еще полдюжины осколков статуй. Но вскоре эта золотая жила иссякла. Находок после этого не было в течение недель, а именно их оплачивал лорд Амхерст, и о них ему следовало сообщать.

Настроение Говарда упало ниже некуда. И даже Ньюберри, у которого уже имелся опыт работы на раскопках и который знал, что каждая находка – это всего лишь счастливая случайность, не мог развеять грусть Картера. Говард ни с кем не разговаривал, а если и произносил несколько слов, то это были пошлости и грубости. Пустынное безумство – так называли археологи эту «болезнь», которая регулярно возникала у всех после шести месяцев тяжелого труда.

Поэтому Перси Ньюберри не удивился, когда однажды незадолго до полудня Говард Картер ударил со всего размаху лопатой о землю и изверг яростные ругательства.

– Эй, ты что, спятил?! – закричал Ньюберри и, не получив ответа, подбежал к юноше. – Что случилось, Говард?

Но Картер словно обезумел и, не обращая внимания на Ньюберри, молотил и молотил о землю лопатой.

Когда Ньюберри попытался отобрать у него орудие, он вдруг заметил перед собой четыре или пять королевских кобр – позже точное количество так и не смогли вспомнить. Нескольких Картер уже размозжил лопатой, еще две, готовые напасть в любой момент, стояли вертикально, распустив капюшоны.

Ньюберри осторожно отступил назад, как и нужно было сделать в такой ситуации, и инстинктивно принял самое правильное решение: он набрал горсть песка и бросил в опасных тварей.

Говард вскрикнул. С мужеством, граничившим с отчаянием, он разрубил сначала одну, а потом и вторую змею, которые уже собирались уползти. Пока половинки змей извивались на песке в предсмертной пляске, Ньюберри подошел к Картеру сзади и оттащил его в безопасное место.

– Тебе в очередной раз повезло, – сказал он юноше, когда они были в безопасности.

Но Говард ничего не ответил. Он лишь отошел на пару шагов и свалился без сознания.

– Воды! – закричал Ньюберри рабочим, которые наблюдали за происходившим со стороны.

– Куллах! – повторил он, заметил, что крестьяне его не понимают.

Двое мужчин бросились в дом и притащили куллах, так называемый глиняный кувшин с водой. Не раздумывая, Ньюберри принялся лить содержимое кувшина на голову Картеру, пока тот не начал фыркать и отплевываться.

Говард не смог подняться, у него подкосились ноги, но Ньюберри удалось подхватить юношу и удержать, иначе Картер ударился бы головой о камни.

– Отнесите его в дом! – приказал Ньюберри рабочим.

Двое мужчин подняли Картера и, взяв его под руки, потащили к дому археологов.

Тем временем о несчастье узнал и Флиндерс Питри, который с большой командой проводил раскопки дворца Амарны чуть севернее.

– Его состояние вызывает у меня опасения, – сказал Ньюберри при встрече с Питри. – Картер в сознании, но выглядит плохо.

Питри вошел в темную комнату, которая освещалась через смотровое окно в потолке. Картер лежал на спине неподвижно. Взгляд его был устремлен в потолок.

– Картер, вы слышите меня? – громко воскликнул Питри.

Говард чуть заметно кивнул.

– Что случилось, Картер? – Питри подошел поближе к деревянной лавке, на которой лежал юноша.

Говард не отвечал. Казалось, он что-то шепчет.

– Вы меня узнаете, Картер? Назовите мое имя!

Говард снова кивнул, но ничего не ответил.

Хильда, женщина суровой красоты и с энергичным характером, сунула голову в дверной проем и поинтересовалась, что произошло. На ней, как всегда, были широкие штаны для верховой езды и тропический шлем.

– Возможно, тепловой удар, – ответил Питри, а Ньюберри добавил: – Говард сражался с несколькими кобрами одновременно. А потом вдруг потерял сознание.

Он носовым платком обмахивал лицо Говарда.

– А кто-нибудь из вас подумал, что его могла укусить кобра?

Двое археологов повернулись к Хильде.

– Нет, – произнес Ньюберри, – я видел лишь, как он бьет лопатой по этим бестиям.

Миссис Питри прошипела что-то похожее на «идиоты», опустилась на колени возле Говарда и начала внимательно осматривать его тело.

– Вот! – вдруг вымолвила она и указала на маленькую красную пустулу на левой икре Картера.

– Ради всего святого, что же нам теперь делать? – прошептал Питри. – Нужно послать одного из рабочих в эль-Хадж Кандиль за доктором!

– Идиоты! – повторила Хильда в этот раз четко и разборчиво и, повернувшись к Питри, добавила: – Принеси мне стакан и кувшин с водой.

Потом она вскочила и покинула комнату.

Через несколько секунд она вернулась с блестящим ножом и полотенцем, которые взяла в кухне.

– Перси, держите его за ноги. – В это время вернулся Флиндерс с водой. – А ты держи туловище. Понял?

Не раздумывая, Хильда опустилась на колени, крепко схватила левую ногу Картера и сделала надрез через красную пустулу.

Сразу же потекла темная кровь, а миссис Питри все больше выдавливала ее из раны. Полотенце, которым она вытирала кровь, стало красным. Когда струйка перестала течь, она наклонилась над ногой Картера и стала высасывать кровь из раны. Затем Хильда торопливо вскочила и побежала на улицу, чтобы выплюнуть. После этого она набрала в рот воды и хорошо прополоскала его. Все это женщина повторила дважды.

Возле Картера в ожидании перемен стояли Питри, его жена Хильда и Ньюберри.

– Надеюсь, моя помощь не была запоздалой, – приглушенным голосом произнесла Хильда и полотенцем вытерла с губ следы крови.

Питри вновь протянул ей кувшин с водой, чтобы она прополоскала рот, и сказал:

– А не было ли опасно то, что ты только что делала?

– Я должна была наблюдать, как Картер умирает? – вопросом на вопрос резко ответила Хильда.

Говард, лежавший до этого момента недвижимо, неожиданно вздрогнул.

– Он приходит в себя! – взволнованно вскричал Ньюберри.

Оставаясь неподвижным и не поднимая век, Говард Картер начал медленно, запинаясь, едва слышно, но отчетливо произносить какие-то слова:

– Твое сияние прекрасно на краю неба, ты, живой Атон, живущий испокон веков… Ты наполняешь любую страну своей красотой, когда поднимаешься на восточном краю неба. Ты прекрасный, великий и сияющий, ты все еще над землей… Твои лучи обнимают земли и все, что ты сотворил…

Невидимая сила заставила его тело напрячься, и оно натянулось, как тетива. Картер немного приподнялся и потом медленно дрожа, опустился.

Хильда вопросительно взглянула на мужа.

– Ты знаешь, что означают его слова?

Питри кивнул.

– Это солнечный гимн фараона Эхнатона.

– Сэр, позвольте заметить, – запинаясь, произнес Ньюберри, – но этот гимн сохранился лишь отрывками, в отдельных бессвязных словах.

– Да, именно так, – ответил Питри и вытер со лба пот, – я и сам этого не понимаю.

– Он умер? – нерешительно спросила Хильда.

Ньюберри взял Картера за запястье и пощупал пульс.

– Его сердце бьется медленно… Чрезвычайно медленно… Но бьется!

Через час, прошедший в напряженном ожидании, из соседней деревни наконец-то приехал доктор Газал.

– Осел, – виновато пояснил он в ответ на укоризненный взгляд Питри. – Это упрямое животное просто остановилось на полпути. Я едва не забил его до смерти, прежде чем он снова тронулся с места. – Пощупав пульс Картера, он добавил: – Выживет. Когда, вы говорите, укусила его кобра?

– Я вообще ничего не говорил, – неохотно ответил Питри, – но укус, вероятно, произошел около двух часов назад. Моя жена попыталась высосать яд из раны.

– Она только что вышла на улицу.

Доктор Газал, египтянин с оливковой кожей и седыми курчавыми волосами, носил очки в проволочной оправе и, как поговаривали, с презрением относился к классической медицине, которую изучал в Берлине и Лондоне. Для каждого случая у него имелись свои травки и снадобья, и методы его были достаточно действенными.

После того как доктор оттянул веко Картера и внимательно осмотрел зрачки, он выудил из кожаной сумки колбу с желто-коричневым содержимым. Резко открыв рот Картера, он указательным и средним пальцами левой руки вытащил наружу его язык, а правой накапал на него содержимое стеклянной бутылочки. Потом доктор прижал нижнюю челюсть к верхней, напрасно ожидая реакции пациента. После этого он наложил повязку на икру.

– Он бредил, – заметил Питри, пока доктор осматривал лицо Говарда.

– Это типично для такого случая, – ответил Газал.

Флиндерс нерешительно спросил Питри;

– Вы бы сочли типичным, что пациент говорит такие вещи, которых абсолютно ничего не знает?

Доктор Газал поправил очки и оглянулся на Питри. Ничего не ответив, он вынул из сумки блокнот и начал что-то записывать.

Питри терзало любопытство, а Ньюберри не менее заинтересованно заглядывал через плечо.

Наконец доктор оторвал листок и протянул его Питри Газал ответил письменно на необычный вопрос, Питри жадно прочитал: «За выздоровление пациента – 50 пиастров или 10 английских шиллингов».

Питри молча исчез в своем кабинете, отодвинул там полку, за которой скрывалась металлическая дверца с замком. В утрамбованной почве было что-то вроде сейфа, в котором археолог хранил зарплату рабочих. Питри вынул пятьдесят пиастров и поставил полку на прежнее место.

Когда он протянул доктору купюры, Газал отодвинул их и спросил:

– Сэр, вы – англичанин, пациент – тоже. Не могли бы вы мне заплатить в английской валюте? Вы же знаете, эти египетские бумажки едва ли чего-то стоят.

– Нет, – солгал Питри, который знал об этой проблеме. – Вы уверены, что вылечили пациента?

Газал оскорбленно зыркнул поверх очков.

– Я этим снадобьем и мертвого на ноги поставлю. Не позже чем через час молодой человек подскочит как ни в чем не бывало. – Заметив сомнение на лице Питри, Газал добавил: – Тайное средство собственного приготовления. Я получаю его из лошадиной крови.

– Из лошадиной крови?

Своенравный доктор кивнул.

– У меня есть жеребец, которому почти двадцать лет. Ему и от десяти укусов кобры ничего не сделается. И знаете почему?… У его иммунитет к яду. Когда ему исполнилось пять лет, я начал вводить ему небольшие дозы яда. И у жеребца со временем выработалосьпротивоядие. Оно настолько сильное, что для человека хватит и крошечной дозы. А что вы, собственно, имели в виду, когда сказали, что пациент говорит такие вещи, о которых абсолютно ничего не знает?

Питри вопросительно взглянул на Ньюберри, как бы спрашивая: можно ли доверять доктору, – и объяснил:

– Ну, я бы не поверил, если бы не слышал это своими ушами. В бреду Картер начал декламировать солнечный гимн фараона Эхнатона.

– Бред – это довольно частое явление при змеиных укусах, сэр. Яд вызывает расстройство сознания.

– Вполне вероятно, доктор. Только Картер произносил связные предложения одного текста, от которого сегодня у нас есть несколько отрывков, отдельные иероглифы, не больше!

– Это действительно странно. – Доктор пожал плечами. – Иншаллах – с Божьей помощью. Вы должны обязательно спросить об этом, когда он придет в себя.

Доктор взобрался на осла и поехал домой, вниз по течению реки.

– Странный человек, – сказал Перси Ньюберри, когда они вернулись в темную комнату.

Питри хотел согласиться, но тут увидел, что к Картеру вновь возвращается жизнь.

– Вы только взгляните, – удивленно произнес он.

Картер поднялся, поморщился и глухо прохрипел:

– Во мне будто огонь пылает. Можно мне воды?

Ньюберри тут же исчез и вернулся со стаканом.

Говард залпом выпил содержимое.

– Что случилось? – спросил он, указывая на повязку на левой ноге.

Питри скроил серьезную мину.

– Я думаю, Картер, моя жена спасла вам жизнь. Вас укусила кобра. Хильда высосала яд из раны. Врач дал вам противоядие.

– Ах вот оно что, – удивленно протянул Картер. – А у меня было такое ощущение, будто я сплю. Я вдруг оказался при дворе Эхнатона и Нефертити, во дворце, окруженном прудами, в которых плавали утки… Тысячи комнат, бассейн с цветущими лотосами, и над всем этим – ярко-голубое небо. И как приятно грело солнце! Жаль, что я вдруг проснулся.

Питри и Ньюберри обменялись многозначительными взглядами, но никто так и не решился задать юноше вопрос.

Тем временем жена Питри вернулась с корзиной и начала возиться в кухне. Археолог снова отправился на раскопки, а Ньюберри остался рядом с Картером.

– У меня кружится голова, – сказал Говард и снова опустился на лавку. – И перед глазами все расплывается.

Ньюберри понимающе кивнул.

В Говард, я думаю, ты сегодня был на волосок от смерти. Жена Питри мужественно повела себя. Флиндерс и я просто окаменели от страха, когда она взрезала твою ногу кухонным ножом и высосала из раны яд. Я не знаю, могли бы мы с тобой сейчас говорить, если бы она этого не сделала.

– Я все равно ее не очень люблю, – ответил Картер, – даже если она спасла мне жизнь.

– Никто ее не любит, Говард, я еще не встречал ни одного человека, который бы отзывался о ней хорошо. Но это не умаляет важности ее поступка. Множество женщин скрывают под твердой оболочкой мягкую сердцевину.

– Она с самого начала обращается со мной так, будто я маленький мальчик. Кроме того, я слышал, как она шепталась с Питри, когда я жаловался на ее стряпню. «Его светлости, – брюзжала она, – ничем нельзя угодить. Мне стоит сначала поучиться».

– Ну, ты же знаешь ее, – попытался успокоить его Ньюберри, – она не держит на тебя зла.

Не глядя на Ньюберри, Картер ответил:

– Перси, тебе не нужно утешать меня. Скажи честно, что мы нашли до сегодняшнего дня? Пару фигурок без головы и десятки мешков осколков. И это за полгода. Не удивлюсь, если в один прекрасный день лорд Амхерст вернет нас обратно в Англию и скажет: «Спасибо, юноши, с меня довольно».

– Чепуха! – ответил Ньюберри. – Археология состоит из десяти процентов знаний и умений и из девяноста процентов совпадений и удач. Ты же знаешь лорда Амхерста.

– Но Амхерст послал нас сюда не как археологов, а как искателей сокровищ. Ты забыл об этом?

– Конечно нет. Но именно поэтому он должен понимать, что мы не можем всего лишь за полгода сделать такую находку.

Говард надолго задумался и наконец произнес:

– Перси, скажи честно, ты веришь, что мы найдем в Амарне тот большой клад, на который рассчитывает Амхерст?

В темной комнате было так душно, что едва можно было дышать. Перси Ньюберри прижал носовой платок ко рту, глубоко вздохнул и только потом ответил:

– Мои надежды тают с каждой неделей. Вначале я был уверен, что если и есть большой клад, то он может быть спрятан только здесь. Амарна – большое поселение, и оно даже некоторое время было столицей Нового Царства. А в Египте уже сотни лет проводились раскопки где угодно, только не здесь. И мы упорно искали все эти месяцы, не сидели на месте, а результат… менее чем скромный.

– Почему, Перси, я спрашиваю тебя, почему?

Ньюберри покачал головой.

– Если б я знал это, мы бы уже нашли клад. Есть множество причин. Амарна была основана фараоном-революционером, и правление его длилось недолго. Возможно, после смерти Эхнатона город разграбили. Дома, построенные из нильского ила, быстро разрушились. Лишь царский дворец был возведен из песчаника и известняка. Но ведь там уже ведет раскопки Флиндерс Питри. Старый лис наверняка знает: если тут и можно что-нибудь найти, то только в развалинах дворца.

– А нам остается лишь копаться в нильском иле!

– Так и есть. – Ньюберри смиренно кивнул и, когда Говард протянул ему пустой стакан, добавил: – Тебе нужно сейчас как можно больше пить. Я попрошу миссис Питри сварить тебе крепкий кофе. – Сказав это, он ушел.

Пока Говард смотрел в потолок, сделанный из тростника и сухих балок, ему в голову пришла мысль: не лучше ли было бы, если бы миссис Питри не применила своих медицинских умений? Его эйфория от того, что он ищет сокровища в далекой стране, давно прошла. Вот уже полгода он копал, как крот. Грязь, пыль и жара вошли в повседневную жизнь. Мечта Говарда сделать большое открытие не исполнилась.

Картер сел, поставил на лавку чемодан, в котором он хранил свои вещи. На самом верху лежал маленький сверток. Сара Джонс сунула его Говарду в карман, когда прощалась с ним в Сваффхеме. Картер сделал вид, будто ничего не заметил, но в поезде тут же развернул его и обнаружил фотографию Сары в рамке.

Эта фотография стала для него настоящей драгоценностью, но совершенно не способствовала тому, чтобы Картер мог выбросить Сару из головы. Временами, когда Говард оставался один, как сейчас, он вытаскивал фотографию и предавался воспоминаниям. Наверняка она уже давно вышла замуж за этого Чемберса. Может, и она с тоской вспоминает время, проведенное с ним?

Когда Говард услышал шаги, он поспешно спрятал фотографию, а чемодан сунул под лавку. Ньюберри принес ему кофе в маленьком медном кувшинчике. От него шел запах чего-то пригорелого, что свойственно египетскому кофе, а сверху напиток венчала высокая пенка.

– Это приведет тебя в чувство, – сказал Ньюберри, переливая черное варево в толстостенный стакан.

Говард пригубил кофе и довольно улыбнулся.

Спускались сумерки, когда миссис Питри ударила в гонг, созывая людей к ужину. В роли гонга она использовала крышку от ведра из-под повидла, которую повесила на двух шнурках в кухонном дверном проеме.

Вот уже час, как дом археологов наполняли резкие, но приятные запахи. Запахи такого рода были редкостью, потому что кулинарного искусства миссис Питри боялись все археологи от Луксора до Каира. Лишь Флиндерс хвалил ее стряпню. Мысль, что его язва желудка, возможно, вызвана как раз блюдами Хильды, не приходила археологу в голову.

Причиной сказочных кулинарных ароматов стало подобие гуляша, который миссис Питри подавала большими кусками под острым красным соусом. За ужином Говард счел нужным поблагодарить за помощь миссис Питри. Здесь присутствовали также Флиндерс и Перси Ньюберри.

Наконец Флиндерс Питри решился рассказать о странном бреде Картера и спросил, не помнит ли Говард что-нибудь об этом.

Говард утверждал, что видел сказочные картины, но он и не представлял, что говорил во сне.

Перси Ньюберри похвалил ужин и спросил у миссис Питри, что же все-таки за деликатес она подала на стол.

– Я уверена, что вы ни за что не догадаетесь, – улыбнулась Хильда, – я забрала убитых Говардом змей. Эти твари хоть на что-нибудь сгодились. У меня еще много осталось в кастрюле!

Ньюберри поперхнулся.

Картер выбежал на улицу и вывернул весь ужин наружу.

Следующие три дня он вообще отказывался от пищи.


Перси Ньюберри и Говард Картер безуспешно искали сокровища, и их стойкость и выдержка ослабевали с каждым днем, каждой неделей и каждым месяцем. Они уже серьезно подумывали о том, чтобы прекратить раскопки, а Флиндерс Питри по-прежнему собирал единичные находки – осколки египетского прошлого.

На месте Тель-эль-Амарны в то время была еще пустыня, и это не только касалось качества почвы. Исторические памятники были засыпаны толстым слоем песка и камня. Обломки известняка, расписанные узорами черепки и, прежде всего, пограничные стелы, которые стояли на краю города, наводили на мысль, что здесь более 1360 лет до нашей эры была резиденция фараона Эхнатона и царицы Нефертити.

Картер следовал по пятам за Питри. Он был заворожен знаниями этого человека, но еще больше Говарда впечатляла способность Флиндерса к осмыслению того, что ученому удавалось найти. Он делал впечатляющие выводы относительно, казалось бы, незначительных и неприметных обломков, обнаруженных его рабочими в песке.

Однажды ночью Говард никак не мог заснуть от удушающей жары и в конце концов выскользнул из дома во двор, опоясанный изгородью. Луна размытым желтым диском висела над речной долиной. Издалека доносился лай собак, а на утесах раздавался грай черных птиц, которые днем кружили над возвышенностью.

За оградой Питри хранил более трех сотен находок: самые маленькие – размером с ладонь, самые большие – от шестидесяти до девяноста сантиметров в поперечнике. Ни один из этих обломков не представлял ценности, чтобы его можно было украсть, но в целом каждый камень представлял собой частицу истории древней страны. Так, во всяком случае, утверждал Флиндерс Питри.

В одних штанах бродил Говард среди обломков камней, выставленных рядами. То тут, то там на камне были изображены лицо, рука или другая часть тела – странно вытянутые, как в комнате смеха. Картер опустился перед каменным блоком с высеченной частью солнечного диска, от которого отходили длинные руки в форме лучей. И тут он услышал шаги. Это был Питри.

– Сэр! – вежливо обратился к нему Говард. – Вы тоже не можете заснуть, сэр?

Питри рассеянно кивнул и осмотрел коллекцию камней.

– Человек проводит во сне слишком много времени, – после паузы сказал он и присел рядом с Говардом. – Вам ведь здесь не особо нравится, мистер Картер, я прав?

– Ну что вы, сэр! – смутился Говард. – Почему вы делаете такие выводы?

– Друг мой, у меня же есть глаза. Меня вы не проведете. Впрочем, я не упрекаю вас ни в чем, Картер. Вы не первый и не последний, кто сдается после бесплодного года археологических раскопок. Это не порок. Скорее понимание, что человек не создан для этой профессии.

Сердце Говарда беспокойно забилось. Слова Питри звучали так, будто он собирался в ближайшие дни отправить Картера обратно в Англию. Это разозлило Говарда. Разозлило прежде всего потому, что отправку домой от Питри он воспринял бы как унижение.

Поэтому Говард ответил несколько грубо:

– Сэр, вам не стоит забывать, что я приехал в Египет по поручению лорда Амхерста.

Флиндерс Питри махнул рукой.

– Лорд Амхерст – фантазер. Зная, что нас никто не подслушивает, я скажу: он просто чокнутый. Отправлять экспедицию только потому, что его манерная дочка предсказала, что где-то этой стране спрятаны большие сокровища, явная глупость. Здесь их давно нет. Если лорд Амхерст так убежден в способностях своей дочери, пусть спросит у нее, где именно искать, А все остальное – не более чем надувательство.

Картер глубоко вздохнул и взглянул на небо.

– Я тоже пришел к такому выводу, сэр. Я просто представить себе не могу, что здесь лежит клад, на который рассчитывает Амхерст: золото, драгоценные камни и тому подобные вещи.

– Знаете что, Картер, – начал Питри, снова взмахнув рукой, – настоящие сокровища – это камни, они ценнее, чем все золото. Я заставлю их заговорить. Я напишу заново историю вместе с ними.

– Сэр, о чем вы?…

– Сейчас мы практически ничего не знаем о фараоне Эхнатоне. Официальные списки царей умалчивают об этом имени, будто его и не было вовсе.

– Но откуда у вас столько уверенности, что он был на самом деле?

Питри нагнулся и поднял небольшую каменную пластину. В бледном лунном свете можно было увидеть овал царского кольца с многочисленными иероглифами.

– Вот здесь, – ответил Питри и обвел указательным пальцем высеченный овал, – иероглифы означают не что иное, как имя «Эхнатон», а это кольцо указывает на то, что он был царем.

– Но должна же быть причина, почему имени этого фараона нет в древних списках!

– Да, конечно! – улыбаясь, ответил Питри. – Есть множество примеров в истории, когда случались подобные казусы. Вспомните только разделение Церкви в XIV веке; тогда появились два Папы, которые игнорировали друг друга и старались уничтожить даже имя соперника.

– Значит, вы считаете, что в те времена тоже было два царя, которые хотели называться фараонами?

– Это можно было бы допустить. Но я так не думаю. По моему убеждению, фараон Эхнатон совершил непростительный поступок. Упразднив всех звероподобных богов, он стал утверждать, что есть только один бог – Атон, то есть солнце.

Питри вернул камень на место и поднял другой.

– Посмотрите на этот диск. Это символ единого бога Атона. Это было, конечно, нечто неслыханное. Представьте себе, что ее величество королева Виктория вдруг сообщает: бога, в которого до сих пор верили, вообще не существует. Новый бог – солнце. С сегодняшнего дня всем нужно молиться только ему, а всех священников – отстранить от должности.

– Я думаю, наша королева осталась бы тогда совсем одна.

– С Эхнатоном произошло то же самое. Ему ничего другого не оставалось, как переселиться в Амарну, место между столицами Старого и Нового Царства. Эхнатон, вероятно, был сильной личностью, потому что он изменил практически все, что было значимым для египтян, – не только религию, но и искусство, даже поэзию. Наверное, люди испытали настоящий шок, когда фараон, до сих пор приравнивавшийся к богу, повелел высекать на камне свою личную жизнь. Видите тот камень, мистер Картер? Что на нем изображено?

– Влюбленная пара, сэр. Двое людей целуются.

– Совершенно верно. Подобное изображение мы не встретим больше во всей истории Египта: фараон прилюдно ласкает свою жену Нефертити!

– Они, должно быть, очень любили друг друга.

– Похоже на то. Но здесь есть одна проблема. На многих обломках, которые мы нашли, Нефертити изображается женой Эхнатона, а на других – супругой Аменхотепа IV.

– И в чем же тут проблема, сэр? Один умер. А другой женился на вдове.

– Возможно, но это не так. У обоих мужчин было одно и то же Царственное имя, и от обоих мужчин Нефертити родила детей.

– Из этого можно сделать только один вывод, – разгорячился Картер. – Аменхотеп и Эхнатон – один и тот же человек, и этот человек просто сменил имя, как, например, лорд Кромер, который раньше звался Эвелин Баринг. Я прав, сэр?

Вы догадываетесь быстрее, чем многие мои коллеги, мистер Картер. Пока мою теорию никто не поддерживает. Большинство просто не верит мне. Но у меня есть железные доказательства. Я нашел целый ряд кувшинов для припасов, на которых были печати с цифрами годов от 1 до 17, подписанных именем фараона. Как вы знаете, древние египтяне отсчитывали время не по прошедшим годам. Для этого у них просто не было отправной точки, как у нас с рождения Христа. Египтяне ставили первый год с началом правления нового фараона. Впоследствии это сделает историографию весьма сложной.

Картер задумался. Вдалеке слышался отдаленный рокот, не похожий на раскаты грома, какие были у них в Норфолке. Он озадаченно огляделся по сторонам, но, кроме пары пролетевшей и скрывшейся в темноте саранчи, ничего не увидел. Наконец он сказал:

– Из этого можно было бы сделать вывод, что Аменхотеп и Эхнатон – один и тот же человек.

Флиндерс Питри взглянул на Говарда и ответил:

– Мистер Картер, у вас есть способности к археологии. В вас сидит не просто искатель кладов. То, что вы говорите, совершенно верно, и ваши умозаключения точно совпадают с результатами моих археологических исследований. Летосчисление Аменхотепа начинается с 1 и заканчивается 5 годом правления. С 6 по 17 год на всех печатях стоит имя Эхнатона.

– Значит, тогда загадка Амарны разрешена? – вскрикнул Говард.

Питри засмеялся:

– Одна загадка, мой дорогой Картер, одна-единственная! Но сразу же возникает следующая! – Он вытянул руку и растопырил пальцы перед лицом Картера. На его указательном пальце красовалось широкое золотое кольцо. Один из рабочих нашел его в мусоре несколько недель назад. С тех пор Питри носил его на правой руке.

– Посмотрите, – сказал он, – похоже, мы имеем ту же самую проблему. На кольце выгравировано царственное имя «Тутанх-Атон», что значит «Дающий жизнь Атон». Я думаю, этот Тутанхатон был сыном Эхнатона.

– Позвольте, сэр, но в чем же тут проблема?

– В паре километров отсюда, вверх по Нилу, в Долине царей, археологи нашли украшение и табличку с именем «Тутанхамон, что означает не что иное, как «Дающий жизнь Амон».

– Если я правильно делаю выводы, – сообразил Картер, – то этот фараон обратил революцию Эхнатона вспять!

– Хорошо подмечено! – согласился Питри. – Но, к сожалению, не все так просто. Там, в скалах, мы нашли гробницу Эхнатона, правда тоже разграбленную, а этот Тутанхамон, или Тутанхатон, больше не оставил после себя никаких следов. И поскольку этого имени тоже нет в царских списках, возникает сомнение: а был ли этот человек вообще фараоном? Все гробницы фараонов в Долине царей найдены, а здесь, – Питри обвел рукой вокруг, – здесь уже не найдешь гробницы фараона. Поверьте мне.

Говард все еще сидел на камне, согнув ногу и уперев подбородок в колено, и смотрел на обломки, которые Питри, словно фигуры на шахматной доске, расставил в строгой геометрической последовательности. Через мгновение Говард задумчиво спросил:

– Как, говорите, имя этого загадочного фараона?

– Тутанхатон. Дающий жизнь Атон.

– И он был сыном Эхнатона и Нефертити?

– Это почти наверняка так. А почему вы спрашиваете, мистер Картер?

– Просто думаю, сэр. Ведь есть лишь две возможности… Этот Тутанхатон либо был, либо его не было. Если его не было, возникает вопрос: разве могли люди дать имя фантому? Если фараон существовал, то следов должно было остаться больше, чем просто кольцо и пара табличек.

В темноте Картер не заметил, как Флиндерс Питри улыбнулся. Питри был доволен тем, что своим рассказом увлек молодого археолога.

– Иногда, – сказал он после паузы и взглянул в сторону Нила, – несмотря на мои сорок лет, я чувствую себя стариком. У вас, Картер, есть еще огонь, который нужен человеку, чтобы решать, казалось бы, неразрешимые задачи. А почему бы вам не поискать этого проклятого Тутанхатона? Вы молоды, у вас еще вся жизнь впереди. Но не обманитесь, вам потребуется целая Жизнь, чтобы отыскать забытого фараона.

Говард не поверил своим ушам. Он сомневался, можно ли принимать слова Питри всерьез. Или он снова подшучивал над ним? Наконец Флиндерс отправился обратно в дом. Время близилось к четырем часам утра, и Картер раздумывал, стоит ли вообще ложиться спать, ведь жара все еще не спала. Помедлив, он решил пройтись к Нилу.

Над горами на востоке занимался новый день, а с севера доносились первые крики петухов. На месте, где пески переходили в плодородную низменность, где чудесным образом вдруг начинали расти пальмы и кусты, Говард остановился. В сумеречном свете он заметил маленькую стройную фигуру, похожую на ребенка. Она шла прямо на него. В десяти шагах от Картера она остановилась. Говард разглядел темнокожую нагую девочку. Вокруг ее бедер шнуром был привязан грубый мешок.

Секунду они стояли друг перед другом и молчали: Говард – в растерянности, девочка – настороже.

– Что ты здесь ищешь? – на ломаном арабском спросил Говард.

Наверное, девочка не поняла его вопроса, потому что замахала руками и коснулась своего рта.

– Ты – эль-Хадж-Кандиль? – Картер указал в сторону деревни.

– Нет. – Девочка помотала головой. – Я – дахабия [114], берег Нила. Я убежала. Меня зовут Селима.

Говард подошел поближе к девочке; ее говор был плохо понятным диалектом, но вскоре Картер догадался, что Селима жила в Нубии, где отец продал ее работорговцу. В полумиле отсюда, у берега Нила, встала на якорь дахабия с тридцатью девочками-рабынями, которых везут на продажу. Теперь она страдает от голода и жажды, потому что за все восьмидневное путешествие на лодке от Асуана им не давали ни есть, ни пить.

Говард пожалел нубийскую девочку и пригласил ее пройти в дом археологов.

По дороге девочка застенчиво поинтересовалась у Говарда, не нужна ли ему рабыня. Она пусть и несильная, но ловкая и может выполнять всю работу по дому. Она не боялась труда, просто не хотела, чтобы ее продавали жестокому человеку. Она сказала, что ее уже достаточно били в жизни.

Тем временем стало совсем светло, в доме закипела жизнь. Ньюберри поднимался раньше всех. Сейчас он нежился под душем собственной конструкции у входа в дом. Душ состоял из садовой лейки, висящей на балке, которая была закреплена на двух высоких кольях. Оставалось лишь приделать шнур к носику лейки и тянуть за него, чтобы лилась вода.

– Эй, кого ты там себе притащил? – вскричал Ньюберри и набросил полотенце на бедра, когда заметил Картера с девчонкой.

Говард замахал руками, будто хотел сказать: «Успокойся. Это совершенно не то, о чем ты подумал». Потом Картер ответил:

– Она – нубийка, сегодня ночью сбежала с корабля работорговцев. Хочет есть и пить. Миссис Питри уже проснулась?

Перси скептически взглянул на Говарда.

– С корабля работорговцев? Да она наговорит тебе с три короба! Рабство в Египте официально запрещено!

– Но зачем ей было врать? Она рассказала, что недалеко отсюда причалил корабль с тридцатью рабынями на борту.

Селима усердно закивала и указала на запад в направлении реки.

На шум из дома вышел Флиндерс Питри (тоже в одном полотенце на бедрах) и поинтересовался, что случилось.

Картер в двух словах описал ситуацию и сказал, что нубийка действительно выглядит ослабевшей, и из христианской любви к ближнему нужно ей что-нибудь дать поесть и попить.

Ньюберри по-прежнему был настроен скептически.

– Что вы на это скажете, сэр, ведь рабство в Египте уже давно упразднено. Разве я не прав?

Питри осмотрел нубийскую девочку, которая опасливо озиралась, и ответил:

– По законам рабство действительно упразднено, но я спрашиваю вас, кто в этой стране придерживается законов?

В этот момент появилась миссис Питри в своей обычной одежде: рейтузы и тропический шлем. Она попеременно взглянула на полуодетую нубийскую девочку, а затем на лица троих мужчин и ехидно рассмеялась, что не предвещало ничего хорошего.

– Может, кто-нибудь в состоянии объяснить мне, что здесь происходит?

Питри повторил слова, которые минуту назад говорил Картер, и убедительно попросил Хильду дать девочке еды и хоть какую-нибудь одежду.

Хильда неохотно выполнила просьбу и поманила девочку указательным пальцем внутрь дома. В кухне она дала девочке кувшин воды и оставшиеся лепешки.

Пока Селима жадно уплетала это за обе щеки, миссис Питом снова вышла из дома, где Питри, Ньюберри и Картер совещались, решая, сможет ли девочка быть полезной в лагере.

Едва миссис Питри услышала, о чем идет речь, она начала бурно протестовать. Женщина угрожала покинуть лагерь и уехать в Англию, если Питри не выбросит из головы мысли о том, чтобы оставить в доме эту молодую кралю, как она ее назвала. Хильда уверяла, что рассказ нубийки – выдумка, высосанная из пальца, что Селима хотела лишь разжалобить их всей этой придуманной историей.

Вдруг в дверях показалась Селима. Она испуганно наблюдала за ссорой. Даже если девочка и не понимала иностранного языка, то сделать выводы по резкой интонации миссис Питри было нетрудно. Она и не надеялась остаться у археологов; Наконец девочка подошла к Картеру и сказала:

– Селима благодарна эфенди [115]. Селима уходит.

– Что она говорит? – поинтересовался Питри.

– Она благодарит и хочет уйти.

– Скажи ей, что она должна остаться! – угрожающе закричал Питри.

Еще до того как Картер успел перевести требование Флиндерса, Хильда скрылась в доме. Вскоре она снова появилась и, не говоря ни слова, решительным шагом направилась куда-то на запад.

Флиндерс побежал за ней.

– Хильда, что ты надумала? – кричал он. – Ты же знаешь, тебе нельзя ходить одной!

Хильда обернулась и, не останавливаясь, ответила:

– Я хочу знать, соврала она или нет. Я хочу видеть, что там за корабль работорговцев. Если все это правда, пусть остается. Если нет, я прогоню ее кнутом.

– Делай что хочешь, но знай: мне это не нравится! – рассерженно заявил Флиндерс и вернулся в дом.

В воздухе уже несколько часов слышался странный шум, причину которого никто не мог понять. Жужжание то нарастало, то утихало, будто летал громадный шмелиный рой.

Нубийская девочка, казалось, тоже разволновалась. Прищурившись, она глядела на небо и поворачивалась вокруг своей оси. Вдруг Селима указала на восток, где горная цепь прикрывала долину Нила.

– Эфенди, посмотрите!

Картер взглянул на восток, небо там угрожающе почернело.

Селима прокричала слово, которого Картер не знал. Она снова и снова повторяла его, но Говард ничего не мог понять. Наконец девочка указала на летящую саранчу, которая уже несколько дней атаковала возвышенность в Тель-эль-Амарне. Селима была очень взволнована и утверждала, что им нужно закрыть распахнутые оконные проемы дома.

С библейских времен Египет страдал от нашествий саранчи. Но так как никто из археологов до сих пор не сталкивался с этим явлением, они полагали, что ужас остался давно в прошлом. Лишь в Нубии, где природа немилосерднее к человеку, чем где бы то ни было на планете, до сих пор встречаются полчища саранчи, которые за считанные дни превращают скудные земли в бесплодные.

Питри сомневался, может ли исходить от саранчи такая серьезная угроза. Ньюберри тоже принялся высмеивать опасения девочки, как вдруг три или четыре насекомых размером с палец ударились о его голову, так что ему пришлось прикрыться от них руками.

Картер указал на восток, где небо темнело с каждой минутой. Черные облака все приближались.

– Если это все – саранча, то спаси нас Бог! – вскрикнул он ввернувшись к Флиндерсу.

Теперь начал побаиваться и Питри – гул над долиной становился все громче.

– Мистер Ньюберри, мистер Картер, забаррикадируйте дом закройте все оконные отверстия и отдушины в крыше. Берите доски, ящики и одеяла. Девочка будет вам помогать. А я отправлюсь на поиски жены.

Флиндерс Питри убежал, а Картер и Ньюберри попытались найти подходящий материал, чтобы закрыть все дыры в доме. Это было непросто, потому что в строении от жары было проделано множество незастекленных вентиляционных отверстий, даже входная дверь была сделана в виде деревянной решетки.

– Селима, неси камни! – приказал Картер девочке, пояснив что они нужны ему, чтобы заложить окна.

Селима кивнула и убежала в северном направлении, где виднелись развалины храма Атона. Спустя некоторое время она вернулась с двумя каменными пластинами, которые Картер осторожно установил в оконные проемы. В оставшиеся дыры он засунул газетную бумагу, которая здесь была дороже шелка, и не только потому, что использовалась для разжигания, а потому, что даже спустя три месяца у старых английских газет в этой глуши находились благодарные читатели. Досок и картона, которые хорошо подходили для заделывания дыр, было очень мало, поэтому дверной проем Картер и Ньюберри начали завешивать старой одеждой.

Тем временем с неба сыпалось все больше и больше саранчи. Изнуренные полетом через пустыню, насекомые врезались во все, что стояло у них на пути. Они оставались лежать на земле, дергаясь и шурша. Шум в небе усиливался. И хотя долина все еще была освещена утренним солнцем, постепенно над Тель-эль-Амарной сгущались сумерки.

Селима притащила еще несколько камней и сложила их возле двери. Она дрожала всем телом.

– Ты боишься? – спросил Картер.

Селима потупила взгляд. Очевидно, она стеснялась в этом признаться.

– С тобой уже когда-нибудь такое случалось? – осторожно поинтересовался Говард.

Селима молча кивнула. Наконец она взглянула на Картера и сказала:

– Это было ужасно, эфенди. Селима не может этого описать.

– Черт побери, где же Питри? – вскрикнул Ньюберри, который стоял возле двери и смотрел в ту сторону, куда ушел археолог.

Казалось, что снова наступила ночь. Жужжание и шум переросли в треск и гул. Туча коричнево-зеленых насекомых посыпалась с неба. Некоторые продолжали лететь роем, выписывая в душном воздухе странные фигуры.

Говард завел девочку в дом и закрыл дверь снаружи. Словно стрелы, саранча билась о его тело. Защищаясь, он прикрыл глаза ладонью. Вряд ли что-либо было видно на расстоянии пятнадцати метров.

– Я пойду навстречу Питри! – крикнул Картер Ньюберри. Тот стоял метрах в трех от него, но из-за жужжания и гула можно было разобрать только крик.

Ньюберри хотел ответить, но не успел он что-то сказать, как Говард, зажав палку между ног, пошел сквозь гудящую преисподнюю, оставляя за собой линию на песке.

– Мистер Питри! Мистер Питри! – кричал Картер в бурлящем и грохочущем аду. – Сюда, мистер Питри! Сюда! – Юноше приходилось постоянно отплевываться, потому что в рот залетала саранча. Несмотря на это, он продолжал звать.

Еще ребенком, когда Фанни или Кейт читали ему из Ветхого Завета о десяти египетских казнях, он часто представлял себе, как это было, когда на землю опускаются полчища саранчи. Теперь он понимал, что все его фантазии были ничем по сравнению с действительностью!

– Мистер Питри! Сюда! – позвал он еще раз и уже готов был повернуть обратно, как вдруг перед ним появились Флиндерс и Хильда. Миссис Питри казалась вовсе обессиленной. Вцепившись в Флиндерса обеими руками, женщина всхлипывала. Что касается Питри, то он делал вид, будто ничего не происходит.

– Картер, идите сюда! – закричал он.

– Чепуха! – заорал Говард и показал на линию на песке. Питри бежал в противоположном направлении. Говард знал, каким несговорчивым может быть Питри, поэтому он схватил Хильду и потащил ее за собой, не обращая внимания на Флиндерса.

Картер волок за собой женщину и при этом старался не спускать глаз с линии на песке. Иногда он неуверенно останавливался, лишь догадываясь, куда мог вести след. Говард размахивал руками, отгоняя саранчу от лица» чтобы лучше видеть. Опираясь на палку, он упрямо продолжал идти. Говард был уверен, что Питри следует за ними.

Тем временем наступила почти непроглядная мгла и отыскивать след становилось все труднее. Говард начал сомневаться: уж не промахнулся ли он мимо цели. В беспомощной ярости он махал палкой вокруг себя. Пару раз он даже попал по летящим насекомым, и те замертво упали на землю.

– Ньюберри! – закричал он так громко, как мог, отплевываясь от саранчи, застревающей у него между зубов. – Ньюберри!

Ждать ответа было бесполезно: гул саранчи стал слишком сильным. На мгновение Картер вдруг увидел на песке прочерченную им линию.

– Мы на правильном пути! – сказал он миссис Питри. – Пойдемте!

Говард удовлетворенно заметил, что Флиндерс плетется позади своей жены, взяв ее за руку. Картер почти обессилел. Неуверенность от того, что он мог сбиться с пути, забирала у него последнее мужество. Все его тело было измазано клейкими экскрементами летающей саранчи. Говард не решался на себя взглянуть. Кожа зудела и горела. В воздухе стоял своеобразный запах – запах гниющих яблок и мокрых газет.

По расчетам Говарда, они уже давно должны были бы добраться до дома археологов, если, конечно, не потерялись в этом гудящем и жужжащем хаосе. Следа на песке, который он прочертил палкой, уже давно не было видно: всюду ползали насекомые в поисках пищи. Однако, несмотря ни на что, они должны вернуться к дому. Но в каком направлении им идти?

– Картер! – вскрикнула вдруг миссис Питри и потянула его за руку. Она по-прежнему сжимала ее, пребывая в паническом страхе. Женщина указала куда-то вправо, но и там, и впереди, и слева можно было увидеть лишь сплошной непроницаемый рои проклятой саранчи. Насекомые гроздьями висели на одежде миссис Питри. Хильда даже прекратила их стряхивать, поскольку это было бесполезно. Она снова махнула рукой, давая знак, что это направление верно, и потащила Говарда за собой. И вдруг словно из-под земли вырос дом археологов. Поддавшись унынию, Картер даже сначала подумал, что это мираж, фантом, потому что едва о увидел очертания спасительного дома, как тот мгновенно вновь исчез из виду. Но через секунду снова появился.

Питри издал радостный крик, чего Картер от него меньше всего ожидал. Тут начали кричать Картер и Хильда:

– Получилось! Мы добрались!

Питри и его жена стряхивали друг с друга саранчу. Говард с отвращением выдирал насекомых из волос.

Испугавшись криков, Ньюберри осторожно приоткрыл завешенную одеждой дверь. Картер, Флиндерс и Хильда проскользнули внутрь, яростно отбиваясь от насекомых.

Большая комната была обставлена по-спартански: деревянный стол, потертое кресло и две оттоманки. Ньюберри зажег керосиновую лампу. Из стеклянного цилиндра к потолку поднималась черная струйка копоти. Едкий запах гари был намного приятнее гнилостного, затхлого запаха снаружи. В углу по-турецки сидела Селима. Она все еще была наполовину раздета.

Когда к ней подошла миссис Питри, Селима боязливо пригнула голову. Вид у Хильды был не очень располагающий. Темные, грязные пятна покрывали ее одежду. К тропическому шлему прилипли раздавленные насекомые и отдельные части саранчи. Миссис Питри протянула руку и похлопала девочку по щеке.

– Не бойся, ты можешь остаться. – И, повернувшись к мужчинам, которые наблюдали за ее поведением, добавила: – Я думаю, мы многим обязаны девочке.

Селима хоть и не поняла, что сказала миссис Питри, но почувствовала явную перемену в ее отношении к себе. На лице нубийки просияла застенчивая улыбка.

Флиндерс Питри огляделся в доме.

– Отличная работа! – произнес он, бросив взгляд на забаррикадированные окна. – Иначе саранча могла бы просто нас сожрать.

– Саранча – травоядное насекомое, сэр! – заметил Ньюберри.

– Только я сомневаюсь, что саранче это известно, – саркастически ответил Картер. А Ньюберри показал правую руку, на которой отчетливо были видны следы крови.

Обессиленные, все трое опустились на оттоманки. Картер закрыл глаза. Ему казалось, что перед ним опускается занавес в театральной пьесе, которую он не хотел смотреть и в которую попал по ошибке. Может, это действительно сон? Говард вполне серьезно задавался вопросом, уж не приснилось ли все это ему.

Вдруг откуда-то в дом залетела саранча. Одни насекомые неистово бились о стены, другие летели к стеклянному цилиндру керосиновой лампы. Ньюберри вскочил и бросился к двери, где как он полагал, была щель. И точно, несколько насекомых пробрались в дом в щель под дверью. Перси в ярости затоптал их ногами.

Говард прошелся по дому с лампой и осветил каждый угол. Саранчи становилось все больше.

– Мистер Картер! – раздался крик Хильды. – Печная отдушина в кухне!

Ньюберри и Говард бросились в кухню. Из открытой каменной печи, дымоход которой был сделан из простой металлической трубы, выползали насекомые.

– Бог мой! – вскрикнул Ньюберри. – Как же нам с ней справиться?

– Нужно заткнуть дымоход! – недолго думая, сказал Картер. – Но для этого нам придется вырвать трубу из кирпичной кладки, и тогда на нас посыплется еще больше саранчи.

– Нам нужно развести огонь, – предложил Ньюберри, – насекомые боятся дыма.

– Хорошая идея! – Картер скомкал старый номер «Таймс» и поджег газету от керосиновой лампы. Горящую бумагу он сунул в очаг, потом положил сухие коровьи лепешки и верблюжий помет, которым миссис Питри топила печь по примеру феллахов. Дым от горящего навоза и саранчи хоть и вызывал рвоту, но возымел свое действие: наплыв насекомых прекратился. Вооружившись полотенцами, Картер и Ньюберри принялись истреблять оставшуюся в доме саранчу.

До сегодняшнего дня Говард не видел ничего омерзительного в саранче – напротив, во время прогулок в Касл-Акре он даже зарисовывал особо понравившиеся экземпляры. Но сейчас, столкнувшись с таким количеством саранчи, он испытывал непреодолимое отвращение. Миллионы насекомых вызывали у него просто ужас. Он боялся, что саранча может накрыть его с головой и похоронить под метровым слоем своих тел.

В доме не было возможности помыться, но в кухне стояла старая деревянная бочка с водой. С помощью метлы-щетки Картер попытался хотя бы немного избавиться от налипших на тело остатков саранчи. Потом он вернулся в комнату к остальным.

Флиндерс Питри испуганно вжался в кресло, а Хильда, казалось, была охвачена своими страхами. Ньюберри нервно стучал пальцами по обивке оттоманки. Селима все так же сидела в углу и смотрела перед собой.

Впервые у Говарда появилась возможность рассмотреть девочку повнимательнее. У нее была темная матовая кожа. Длинные руки и ноги указывали на то, что она была еще моложе, чем показалось Картеру при первой встрече. Едва ли ей исполнилось пятнадцать лет. Голова, черные курчавые волосы, благородный профиль, высокий лоб и нос с горбинкой… Ее губы не были пухлыми, как у большинства нубийских женщин. Груди Селимы – она все еще оставалась полуобнаженной, потому что лохмотья мешковины прикрывали лишь ее бедра, – были маленькими, круглыми и упругими.

Хильда, вероятно, заметила взгляд Говарда и, поднявшись, вышла из комнаты. Вскоре она вернулась с застиранным халатом и бросила его Селиме.

– Вот, оденься! – сказала она и попыталась улыбнуться. Селима тут же исполнила требование и в благодарность энергично закивала.

Они долго сидели в кругу, погрузившись в молчание. Каждый раз, когда гул и жужжание на несколько секунд затихали, все в ожидании поднимали головы, надеясь, что скоро все закончится. Но уже в следующую секунду невыносимый шум снова нарастал.

Было глубоко за полдень, когда миссис Питри, в праздности подремав с остальными, вдруг сказала, пристально глядя на мигающий огонек керосиновой лампы:

– Девочка говорила правду. У берега Нила стоит дахабия с рабынями на борту. Они выглядят ужасно. Эти изверги посадили Девочек в мешки по шею и связали так, что те даже не могут по шевелиться. Я и представить не могла, что такое еще где-то есть.

Селима поняла, что разговор шел о ней, и беспомощно взглянула на Говарда. Тот успокоил ее и сообщил, что жена археолога подтверждает слова о работорговцах.

– Селима говорит правду! – на ломаном языке произнесла девочка и кивнула.

– Твое любопытство могло стоить нам жизни, – упрекнул Флиндерс Питри свою жену.

Тут Хильда взорвалась:

– А я могла предположить, что на нас надвигается такое?! Если бы кто-то вчера сказал, что сегодня на нас нападут полчища саранчи, его бы просто засмеяли!

– Это верно, сэр! – заметил Ньюберри. – Даже я не воспринимал всерьез возможность такого события. Мы должны быть благодарны девочке, что она нас предупредила. Я не знаю, как бы выглядело наше жилище, если бы мы не забаррикадировались. Как долго это может продолжаться?

– Я тоже этого не знаю, – раздраженно проворчал Питри, – знаю только, что Ветхий Завет после такого события обретает совсем иную значимость.

– Вы думаете о египетских казнях? – спросил Ньюберри.

– Флиндерс, неужели ты на старости лет станешь таким набожным? – язвительно произнесла Хильда.

Питри неодобрительно взглянул на жену.

– Тут дело не в набожности, любовь моя, а скорее в историографии. Невероятный факт, что библейское событие повторяется в наши дни, значит лишь то, что Ветхий Завет основан на исторических фактах. – И, повернувшись к Ньюберри, добавил: – Я спрашиваю вас, мистер Ньюберри, не смехотворно ли это? Толпы археологов бьются над каждым библейским словом, и тут вдруг небо темнеет и природа нам дарит подобное ветхозаветное представление! – Питри покачал головой.

– Позвольте спросить, сэр, – начал Ньюберри, внимательно наблюдая за Питри, – как мне понимать ваши слова по поводу набожности и Ветхого Завета?

– Ну, это совсем просто: если вы сомневаетесь в чем-то, что написано в Ветхом Завете, тогда вы – ученый. Если вы сомневаетесь в чем-то, что написано в Новом Завете, тогда вы – еретик По крайней мере, в глазах Церкви.

Ньюберри вежливо усмехнулся.

Тем временем Селима улеглась спать на голый пол. Она спада крепко и беспробудно, что свидетельствовало о том, что нубийская девочка чувствовала себя в новом жилище в полной безопасности.

– Кто знает, что ей довелось пережить за последние дни, – сказал Картер. – Нам нужно заявить властям об этих работорговцах.

– Вы это можете сделать, мистер Картер, – ответил Питри. Но вы ведь еще не так давно в Египте, чтобы оценить успешность своих действий. Понимаете, мистер Картер, в этой стране правят не англичане и не хедивы. В этой стране есть лишь одна сила – бакшиш. Бакшиш здесь, бакшиш там, бакшиш за любую услугу и бакшиш, чтобы сделать невозможное возможным. Без бакшиша я не мог бы проводить здесь работу. Я думаю, что первое слово, которое говорит египетский младенец, это не «мама» или «папа», а «бакшиш». Конечно, вы можете полагаться на законы этой страны и даже написать жалобу мудиру [116] из Миньи. Но я уверен, что дело будет улажено, обвиняемый просто принесет обычный в таких случаях бакшиш.

– Мне жаль эту девочку, – ответил Говард.

Флиндерс Питри пожал плечами.

– Сочувствие – слово, которого не знают в этой стране, мистерКартер. Вы всегда должны помнить об этом. И даже если работорговля здесь десять раз запрещена, я уверен, она будет процветать еще сотни лет. Ты помнишь, Хильда, когда мы прибыли на вокзал в Каир, к нам подошел упитанный мужчина в ослепительно-белой галабии [117] и предложил купить нам двух ослов и трех рабов. Ослы оказались дороже рабов. Нубийские рабы здесь самые дешевые. У большинства из них плоскостопие и плохие зубы, рабов используют чаще всего для стирки или готовки. Впрочем по закону, когда они отработают семь лет, их отпускают на свободу.

– Как благородно! – заметил Картер.

– Не забывай, мы ведь на востоке, – ответил Ньюберри.

– Совершенно верно, мистер Ньюберри, мы судим о египетских законах и обычаях по английским меркам. Это неправильно и даже иногда опасно, потому что мы тем самым не учитываем, счастливы ли эти люди. Счастье египтянина – это совсем не то, что счастье британца. Что же касается меня, я счастлив от приобретенной находки, а к купюре в сто пиастров буду совершенно равнодушен. Феллаха сто пиастров сделают счастливым, а к находке он будет равнодушен.

Перси Ньюберри, который лишь изредка показывал на людях свое превосходное образование, заметил:

– Сэр, ваши слова напомнили мне о греческом историке Геродоте, который описал обычаи и традиции египтян еще за полторы тысячи лет до Новой эры. Здесь было все иначе: земля, Нил и люди. Даже при мочеиспускании египтяне ведут себя не так, как другие люди: мужчины приседают, а женщины справляют нужду стоя. Простите меня, миссис Питри.

– Ничего страшного! – воскликнула Хильда. – Не обращайте на меня внимания.

Едва она произнесла эти слова, как издала истошный крик, так что Селима подскочила, а Картер испугался. Хильда молча указала на потолок. Теперь и Картер увидел: крыша, сделанная из вязанок тростника, казалось, ожила. Саранча прогрызла стебли и уже проделала первые дырки.

– Святой Эхнатон, – пробормотал Флиндерс Питри, – это конец. – Он бросил взволнованный взгляд на Картера, будто хотел сказать: «Вы уже один раз помогли. Что же нам делать теперь?» Но Говард сам не видел выхода из этой ситуации. Через дыры в потолке внутрь уже полетела саранча. Питри и Ньюберри пытались давить насекомых, но это удавалось не всегда. И скоро уже множество насекомых летало по комнате.

– В Нубии против саранчи используют огонь, – объяснила Селима.

Картер беспомощно взглянул на чернокожую девочку.

– Нам что теперь, дом поджечь?

Селима кивнула и сказала, что нужно развести на полу костер.

– Сэр? – Говард обратился к Флиндерсу Питри. Археолог долго не раздумывал и нерешительно ответил:

– Возможно, это действительно наше последнее спасение. В любом случае мы не должны сидеть сложа руки, когда саранча нападает на нас. Я предложу вот что: мы переберемся в кухню, а вы, мистер Картер, разведите здесь огонь.

Говард принес из печки углей и осторожно высыпал на пол. Потом он начал искать что-то горючее, чтобы дать пищу огню. Дров было мало, и они были сложены в поленницу снаружи дома, поэтому Картер принес из своей комнаты стул и поломал его. Обломки он положил поверх углей.

Прошло немного времени, и от костра повалил густой дым. Говард повязал мокрый платок на рот и нос, пытаясь облегчить дыхание. Дым трудно было вынести, но он возымел действие: саранча отступила.

В кухне, над которой был купол из глиняных кирпичей, все дремали до утра на голом полу, когда наконец жужжание и гул начали утихать.

Последние часы они провели молча, кашляя, отплевываясь и экономя воздух. Миссис Питри за это время несколько раз теряла сознание. Теперь же всех насторожила внезапная тишина. Они выдержали восемнадцать часов, восемнадцать часов, проведенных в смертельном страхе. За это время они много раз думали, что все кончилось. И что же теперь? Внезапная тишина была жуткой, зловещей и даже угрожающей – они ожидали самого худшего. Никто не отваживался взглянуть соседу в глаза, никто не знал, что их ждет снаружи.

Хильда! – Питри пытался привести в чувство свою жену, вторая уже некоторое время не подавала признаков жизни. – Хильда! – вскрикнул он еще раз.

Говард, находясь вблизи, испуганно наблюдал за этой сценой. Он, как и Питри, сидел на полу по-турецки. Вдруг Питри вскочил и бросился к входной двери с отчаянным криком:

– Она умрет, она умрет, если немедленно не получит глоток свежего воздуха!

Прежде чем кто-то успел ему помешать, Питри распахнул дверь. Застывшие от ужаса Картер и Ньюберри смотрели, как Флиндерс подхватил свою жену под мышки и выволок наружу.

Говард осторожно последовал за мистером Питри.

– Воды! – закричал Флиндерс. – Принесите ведро воды из кухни.

Говард выполнил просьбу. Питри, не задумываясь, взял ведро и выплеснул воду в лицо Хильде. Это помогло. Миссис Питри вздрогнула и открыла глаза.

– Хильда! – взволнованно вскрикнул Питри и забегал вокруг жены. – Хильда! Мы выдержали!

Из дома нерешительно вышли Ньюберри и Селима. Только теперь Картер огляделся по сторонам.

– Бог мой! – пробормотал он. – Бог мой!

Солнце, которое многие дни скрывалось за облаками пыли и маревом горячего воздуха, висело над горами на западе, ярко освещая равнину Тель-эль-Амарны. Это придавало пейзажу еще большую нереальность. Все выглядело абсурдно и фантастично, как театральные декорации: миллионы насекомых объели все догола. Пальмы, деревья и кусты нельзя было узнать, потому что остались лишь стволы и толстые ветви. Даже тростник с крыши дома прожорливые насекомые употребили в пищу, оставив лишь решетчатый каркас.

Тысячи насекомых лежали на песке: мертвые, неподвижные или все еще трепыхающиеся. Над всем висел мерзкий запах, который не улетучивался еще два дня.

Картер приставил к глазам руку козырьком и осмотрел равнину. Ничто не шевелилось. Было тихо. Не показывались даже большие черные птицы, которые в это время обычно кружили над Амарной.

Флиндерс Питри помог жене встать на ноги. Хильда взглянула вдаль, где еще позавчера зеленая полоса растительности окаймляла берега Нила, Теперь здесь была голая пустыня. Не веря своим глазам, Хильда покачала головой и тихо произнесла:

– Так я себе в детстве представляла день Страшного суда.

Глава 14

Прошли недели, пока следы нашествия саранчи не исчезли, но даже после этого люди в панике разбегались, завидев два-три летящих насекомых. Повсюду на равнине лежали трупы животных: кошки, собаки, даже ослы и коровы. И когда ночью над долиной дул теплый ветер, повсюду разносилась невыносимая вонь. Но настоящий ужас становился виден лишь утром, когда всходило солнце: голые деревья и стволы пальм отбрасывали призрачные тени, как обглоданные скелеты китов.

Урожаи кукурузы, хлопка и сахарного тростника были уничтожены. Хозяева плантаций распустили рабочих, потому что нечего было делать. По Среднему Египту расползался страх. Страх перед голодной смертью.

Однажды утром Картер проснулся от приглушенного шума. Первой его мыслью было: «Саранча!» Но когда Говард прислушался, он понял: это голоса сотен людей.

Картер выглянул в окно. Перед домом археологов собрались около трехсот мужчин. У них были лопаты, мотыги и дубины. Все были очень раздражены. Картер разбудил Ньюберри. Тот уведомил о происшествии Питри.

Археологи втроем вышли на улицу.

– Что все это значит? – спросил Флиндерс Питри.

– Не имею понятия! – ответил Ньюберри. – Приветливыми этих парней никак не назовешь.

Миссис Питри, которая тем временем оделась и тоже увидела толпу народа, прихватила с собой ружье из кабинета Флиндерса и зарядила патрон. Еще дюжину зарядов она рассовала по карманам своих штанов. Хильда, дочь британского колониста, часто доказывала свою меткость на деле.

– Флиндерс! – скомандовала она в присущей ей манере – Ты сейчас пойдешь и спросишь, чего хотят эти люди. И пусть только волос упадет с твоей головы, я перестреляю их, как кроликов. – И Хильда привела ружье в боевое положение.

При появлении археолога народ притих и замер.

– Что вам нужно в такую рань? – громко закричал Питри Незнакомый мужчина с черными волосами и седой бородкой вышел вперед. Ему было около пятидесяти лет, в руке он держал дубинку. Хильда подняла ружье.

– Господи, – сказал Картер, обратившись к Ньюберри, – если миссис Питри сейчас спустит курок, наша жизнь и гроша ломаного не будет стоить.

Мгновение Питри и незнакомец смотрели друг другу в глаза, потом последний на понятном английском произнес:

– Эфенди, вы очень щедрый, наняли семьдесят рабочих и платите им по десять пиастров в день. Но в пять раз больше рабочих из эль-Хадж-Кандиля вообще сидят без работы. Нечего делать, поля голы, как голова хедива. Ни работы, ни денег. Наши жены и дети умирают от голода, когда семьдесят ваших работников получают оплату мудира.

– Как тебя зовут? – поинтересовался Флиндерс Питри.

– Я – раис [118] Мехмед Заки.

– Хорошо, Мехмед Заки, то, что ты говоришь, верно. И то, что саранча уничтожила весь урожай на полях, – прискорбно. Но еще прискорбнее то, что для вас нет работы. Мне не нужно больше семидесяти батраков.

– Это несправедливо, когда семьдесят из нас получают оплату мудира, а у трехсот пятидесяти вообще нет работы. Эфенди, все мужчины, которые пришли сюда, готовы работать за два пиастра в день. Больше на хлопковых полях они едва ли могли бы заработать. Дайте нам работу, эфенди. Вы не разочаруетесь.

Миссис Питри все еще держала ружье на изготовку. Ньюберри подошел и взял его из рук Хильды.

– Что вы скажете на это, мистер Ньюберри? – Питри повернулся к нему.

Ньюберри подумал и после паузы произнес:

– Задействовать на раскопках более четырехсот рабочих – заманчивое предложение, сэр. Прежде всего, при мысли, что дополнительные расходы составят не более ста пиастров.

– Я всегда говорил, что у нас оплата слишком высока. Но когда я здесь начинал, Масперо, который был инспектором древностей, считал, что мне нужно платить по десять пиастров в день одному рабочему. Старый плут! Теперь я понимаю, почему у нас не было отбоя от батраков.

Ньюберри одобрительно кивнул.

– Сэр, все равно сезон продлится еще четыре-шесть недель. Мне кажется, вам стоит попробовать. Может, с четырьмя сотнями батраков нам удастся откопать всю Амарну.

– А если я откажусь?

Перси Ньюберри взглянул на лица крестьян. Они обступили дом археологов полукругом и напряженно ждали ответа.

– Вы только посмотрите на этих людей, сэр. Вы же не хотите, чтобы они превратились в наших врагов?

Флиндерс Питри скривился и поднял брови, потом бросил вопросительный взгляд на Хильду. Но когда та лишь беспомощно пожала плечами, Питри снова повернулся к раису и сказал:

– Хорошо, Мехмед, я готов нанять всех вас, если ты договоришься с остальными работниками и возьмешь на себя всю организацию работы! Можете начать прямо сегодня. Мистер Ньюберри объяснит вам некоторые требования.

Мехмед Заки обернулся, чтобы сообщить крестьянам радостную весть. Едва он закончил говорить, как поднялся дикий крик. Феллахи окружили дом археологов, начали танцевать и радоваться, прославляя эфенди и крича в его честь здравицы.

В течение последующих дней и недель археологи откопали столько остатков стен, что стали видны очертания целого города: дороги и дворцы, воротные башни и внутренние дворы, фундаменты и гипостильные залы, даже обнесенный стенами бассейн.

Однажды вечером, после окончания работ, Питри отвел Картера в сторону и предложил присесть на остаток стены.

– Мистер Картер, – начал Питри, – мы сидим на обочине дороги главной улицы города Ахетатона. Поскольку мы не знаем названия этой улицы, назовем ее просто «Царская улица». А если мы призовем на помощь фантазию, то сможем представить, что вот это – придорожное кафе. Мы наблюдаем за вечерним движением на улицах, видим зажиточных людей в роскошной одежде, которые прогуливаются по бульвару. Вы только взгляните на мост который протянулся над Царской улицей! В это время тут собираются жители столицы и ждут, когда Эхнатон появится на мосту со своей прекрасной женой Нефертити, чтобы услышать, как почитают его подданные. Слева от моста мы видим частные владения царя, справа, на заднем плане, – большой гипостильный зал, в котором Эхнатон принимает великих людей царства. Здесь, напротив нас, – -магазины, в которых хранятся припасы на несколько лет: зерно и сушеные фрукты. А там, на другой стороне, – высокая стена, окружающая храм Атона. Ворота в храм в это время закрыты. Лысые жрецы торопятся в свои жилища, что находятся неподалеку. Вы видите это, мистер Картер, видите?

– Да, я вижу это, – задумчиво ответил Говард.

– Хорошо, – произнес довольный Питри. – У меня, собственно, есть для вас поручение: я хотел бы, чтобы вы нарисовали план города Ахетатона со всеми улицами, площадями и зданиями. Это, конечно, непростое задание, но вы были бы первым, кто запечатлел бы план города, которому насчитывается более трех тысяч лет. Вам можно это доверить, мистер Картер?

Говард сомневался: остатки стен и фундаменты всего лишь выступали из песка, так что нужно было применить всю фантазию, чтобы увидеть очертания домов. Но потом он коротко ответил:

– Я попробую это сделать, сэр.

– Ничего другого я от вас и не ожидал услышать, мистер Картер, – удовлетворенно произнес Питри.

Вооружившись мерной лентой и этюдником, Говард на следующий день взялся за работу. Сначала он от руки набросал обзорный чертеж города и лишь потом принялся вымерять отдельные улицы и дома.

Говард начал с центра, где возвышались большие остатки стен. Это упрощало работу.

Около полудня, когда батраки как раз заканчивали работу, пришел раис Мехмед Заки и издалека закричал:

– Телеграмма, Картер-эфенди!

Картер разорвал коричневый конверт, развернул плотную бумагу и прочитал:

«Отец Сэмюель Картер вчера умер тчк Похороны Патни пятницу тчк Фанни и Кейт тчк»

– Что-то нехорошее? – поинтересовался Мехмед Заки.

– Нет-нет, – ответил Говард. – Какой сегодня день?

– Сегодня четверг, Картер-эфенди.

– Хорошо.

Раис ушел.

Смерть Сэмюеля Картера застала Говарда врасплох. Его отцу было всего пятьдесят семь. Это событие не вызвало у Картера-младшего никакой боли. Он никогда не уважал и не любил отца. Для него отец был прежде всего эталоном как художник. Говард вос-'хищался им как творческим человеком, но презирал как отца. Нет, он не скорбел. В тот момент его волновала лишь одна мысль: что теперь станет с матерью. Она привыкла к сильной руке Сэмюеля Картера, и Говард беспокоился о том, как она будет жить без него.

По дороге домой Картер заметил, что плачет. Неужели на самом деле он любил своего отца больше, чем думал? Или это всего лишь осмысление неизбежности судьбы? Говард вытер рукавом слезы и, раздраженно тряхнув головой, продолжил путь.

Скудный обед прошел в молчании. Он состоял из похожих на огурцы жареных овощей, нарезанных кружочками. Благодаря кулинарным способностям Селимы все было приготовлено вкусно.

Ничего необычного в этом молчании не было. Всему виной полуденная жара. Беседы между археологами завязывались ближе к вечеру. Нередко они заканчивались лишь глубокой ночью. Но в тот день в воздухе висело странное напряжение. Это Говард почувствовал сразу. Сначала он думал, что молчание вызвано смертью его отца, но откуда было Ньюберри и Питри знать о содержании телеграммы?

Не проронив ни слова, Картер вынул из кармана свернутую бумагу и протянул ее Питри через стол. Тот прочитал и передал телеграмму жене.

– Мне искренне жаль, мистер Картер, – сказал он. – Могу себе представить, что у вас сейчас на душе.

– Будет вам, – ответил Говард после того, как Хильда, Питри и Ньюберри высказали свои соболезнования, – не ждите, что я буду в глубоком трауре. Вы ведь знаете, что по сути у меня не было ни отца, ни матери…

Снова наступило долгое тягостное молчание. Наконец Перси Ньюберри заговорил:

– Нет, сегодня действительно день несчастий для всех нас.

Теперь Картер заметил конверт, который лежал на столе рядом со сковородой. Отправитель – Фонд исследования Египта, Оксфорд-хоум, Лондон.

– Давай отгадаю, о чем там написано! – сказал Говард Ньюберри. – Лорд Амхерст хочет прекратить поиски сокровищ.

– В яблочко, – с горечью ответил Перси. – Амхерст оплатит нам еще четыре недели до конца сезона. Кроме того, он оплатит билеты на корабль в Англию.

– Как благородно! – вспылил Говард. – Но лорда Амхерста не в чем упрекнуть. Что мы нашли за это время?! Если быть честными, то… ничего. В любом случае мы не нашли ничего, что могло бы привести в восхищение его светлость. Почему он должен оплачивать наши раскопки еще год или два?

– Это не так, Говард! Лорд Амхерст запланировал поиски на два года. Но произошло что-то, что делает наши поиски бессмысленными. Египетское правительство издало новый, более строгий закон, который запрещает вывоз любых найденных на расколках предметов. И это означает…

– …что даже если бы мы добились успеха и сделали бы значительное открытие, то у лорда Амхерста не было бы ни единого шанса завладеть сокровищами.

– Совершенно верно! – подтвердил Ньюберри. – Фонд исследования Египта отказался брать на себя расходы на наше содержание, которые раньше выделял лорд Амхерст, и мы волей-неволей должны будем вернуться в Англию в ближайший месяц.

Картер вскочил и разъяренно выкрикнул:

– Никогда в жизни! Я не вернусь в Англию, даже если я буду зарабатывать себе на жизнь погонщиком верблюдов! Я останусь здесь! – При этих словах он бросил взгляд на Питри, ища поддержки.

Говард ожидал, что Питри вступится за него. Но тот лишь смущенно отвел глаза и промолчал. После довольно продолжительной паузы Питри вздохнул и сказал:

– Если бы все зависело от меня, я бы оставил вас обоих. Вы› мистер Ньюберри, великолепный египтолог. А вы, мистер Картер,, прекрасный археолог и рисовальщик, такую комбинацию не часто встретишь в нашем ремесле. Но от меня, увы, ничего не зависит…

Флиндерс Питри взял конверт со стола, вытащил письмо и начал читать:

– «…и сообщаем вам, что, посоветовавшись предварительно с каирским Управлением древностями, Фонд исследования Египта принял решение прекратить раскопки в Тель-эль-Амарне к концу этого сезона. Но мы хотели бы использовать вашу неоценимую помощь в Дейр-эль-Бахри, где уже некоторое время ведет раскопки ведущий археолог Фонда исследования Египта Эдуард Навилль…»

Последнее предложение Питри прочитал отчетливо громко, в его глазах блеснула злость. Он разорвал письмо на клочки, бросил их на пол и, захлебываясь, закричал:

– Флиндерс Питри не позволит водить себя на поводке, как цирковую лошадь, ни Фонду исследования Египта, ни Управлению древностями! Флиндерс Питри проводит раскопки там, где он сам считает нужным. А если достопочтенные господа иного мнения, то им следовало бы самим взять в руки лопату.

Таким Говард Картер археолога еще не видел. Он привык воспринимать Питри как человека, которого ничто не может вывести из себя, даже своеобразный характер его жены Хильды. Когда он топтал ногами обрывки письма на полу, то казался совершенно другим человеком. Питри был вне себя от злости. Даже Хильда, которая держала бразды правления этого брака, не решалась подойти к нему.

Пока Питри, заложив руки за спину, энергично ходил по скудно меблированной комнате, Картер и Ньюберри озадаченно смотрели на стол, где еще стояла посуда с остатками ужина.

– Мне жаль вас, мистер Картер, – произнес Питри после того как немного успокоился. – Я надеялся сделать из вас известного археолога. Но вы же видите, как эти борзописцы все обставили Единственное, что они могут, – это перекладывать стопки документов с одного стола на другой. Так же они обращаются и с живыми людьми. Поверьте мне, мистер Картер, письменные столы – это смерть для любого исследования. Здесь, – он постучал указательным пальцем по столешнице, – здесь нужно заниматься наукой, а не в кабинетах Каира и Лондона.

Последние недели сезона медленно и безутешно подходили к концу. Питри с помощью четырехсот батраков обнаружил в песке больше находок, чем все его предшественники. В основном это были рельефные камни с надписями и изображениями из жизни древней столицы Ахетатон.

Тем временем Говард Картер заканчивал свое последнее задание – рисовал план города Ахетатон. Иногда он проходил до двадцати миль в день, и за короткое время у него развился такой глазомер, что Говард мог определить расстояние с большой точностью, а измерительная лента нужна была только для контроля.

Одновременно с обзорным планом Картер выполнял детальные зарисовки отдельных строений, вплоть до мельчайших подробностей. В соответствии с предметами, которые батраки находили внутри несущих стен, Картер, посоветовавшись с Флиндерсом Питри, иногда даже отваживался давать зданиям названия.

Чертежи Картера тем временем так увеличились в объеме, что ему трудно было носить их все в одной папке. Селима вызвалась помогать Говарду в его многомильных путешествиях по городу. Нубийская девочка быстро прижилась у англичан и, конечно, понимала, что ее приключения в Тель-эль-Амарне вскоре закончатся.

– Картер-эфенди, – сказала Селима по дороге домой после долгого рабочего дня, – ты поедешь обратно в Англию?

Говард застенчиво улыбнулся.

– Нет, Селима, для меня в Англии больше нет места. Я останусь в Египте.

Они еще немного прошли молча. Потом Селима снова спросила:

– Ты любишь эту страну, Картер-эфенди, правда? Ты любишь Египет больше, чем Англию?

– Не в этом дело, Селима. У меня свои причины, по которым я не хочу возвращаться в Англию.

Селима подняла указательный палец вверх и вскрикнула:

– А, я понимаю, ты боишься полиции!

– Ты считаешь, я что-то натворил? Нет, тут я могу тебя успокоить. Это не та причина, по которой я не хочу ехать в Англию.

– Тогда я знаю! – Селима снова подняла указательный палец.

– Ничего ты не знаешь!

– Наверное, из-за женщины. Я угадала, Картер-эфенди?

Сначала Говард замолчал, но, догадываясь, что Селима так просто не отстанет от него, ответил:

– Да, причина в женщине. Именно поэтому я не хочу возвращаться в Англию. Теперь ты довольна?

Селима понимающе кивнула, но теперь на ее лице можно было прочитать печаль.

– Ну и дела, – наконец произнесла она и повторила: – Ну и дела…

Когда показался дом археологов, девочка вдруг остановилась и взглянула на Говарда.

– Она была неверна?

– Неверна?

– Ну да, женщина должна быть верна мужчине, иначе… – Она сделала движение рукой, будто взмахнула плеткой. – Ты не должен грустить, Картер-эфенди! На свете есть много женщин.

Картер рассмеялся и продолжил путь, а Селима снова остановилась.

– Картер-эфенди, Англия – красивая страна?

– О да, – ответил Говард, – очень, очень красивая.

– Красивее, чем Нубия?

– Я не был в Нубии, Селима. Но наверняка Англия совсем Другая, не такая, как Нубия. Там нет пустынь, там везде зелень. В некоторых городах больше жителей, чем во всей Нубии, Они говорят на другом языке. А зимой в Англии так холодно, что люди надевают на себя много одежды сразу. Можешь себе такое представить?

Селима поморщилась.

– Нет! – коротко ответила она.

На следующее утро Селима исчезла. Перси Ньюберри, который вставал раньше всех, первым заметил ее отсутствие, потому что Селима спала на кухонной лавке. Ничто в мире не могло заставить спать ее на кровати.

– Этим местным вообще доверять нельзя! – возмутилась миссис Питри, – Я не удивлюсь, если она нас обокрала. Флиндерс, Перси, Говард! Осмотритесь вокруг, может, что-то пропало. Нам нужно сообщить в полицию.

Потребовалось много усилий, чтобы осмотреть весь дом и успокоить Хильду. Ничего не пропало.

– Неблагодарное создание! – ругалась миссис Питри. – А я еще обещала взять ее с собой в Англию. Она могла бы пригодиться при ведении домашнего хозяйства. Такой шанс этой девчонке больше не представится!

Флиндерса Питри исчезновение Селимы не так расстроило, как Хильду. Он пожал плечами и сказал:

– Знаешь, Хильда, возможно, девочка не считала твое обещание шансом. Возможно, она просто боялась жизни в далекой незнакомой стране.

Картер одобрительно кивнул.

– Да, наверное, она испугалась.

На следующий день Питри рассчитал батраков. Раис Мехмед Заки оставил лишь пару работников, которые упаковывали важные находки в деревянные ящики. Питри приказал их отправить в Минью. Заки доверили задание охранять дом с ящиками, пока их не увезут в Каир.

– А как же вы, мистер Картер? – спросил Питри в один из последних дней. – Вы точно хотите остаться в Египте? Вы хорошо над этим подумали?

– Да, сэр, – ответил Говард. – Я попытаюсь пробиться. Может, где-нибудь будет нужен рисовальщик почтовых открыток, в Луксоре или Асуане, где богатые люди проводят отпуск.

– Вы хотите ехать в Луксор?

– Здесь я все равно не смогу остаться, сэр. Здесь я просто умру с голоду.

– Я, собственно, за вас не беспокоюсь, мистер Картер. Вы молодой, образованный человек. Наверняка найдете свой путь. у меня есть идея. Когда будете в Луксоре, пойдите со своим планом Ахетатона к Эдуарду Навиллю.

– Сэр, вы же хотели забрать планы с собой в Англию!

– Да, я так хотел. Но думаю, что эти планы сейчас для вас намного важнее. Когда Навилль увидит чертежи, он непременно возьмет вас рисовальщиком. Если, конечно, у него осталась в голове хоть искра ума.

– Вы действительно так думаете?

– Я же сказал: если у него осталась в голове хоть искра ума, он наверняка еще осознает реальность. Навилль, да будет вам известно, всегда немного витает в облаках. Он напыщенный, как павлин, и, одетый с иголочки, гордо вышагивает по участкам раскопок. Единственное, что есть у него привлекательного, – это его молодая жена Маргарита. Она графиня, к тому же невероятной красоты.

– Вам не особо нравится Навилль?

– Никто терпеть не может этого надутого дуралея. Он ведет себя так, будто сам сочинил историю Египта. У него на лбу написано три звания доктора наук: филологии, литературы и теологии. Египтологию он изучал у профессора Лепсиуса в Берлине. Сам он родом из Женевы. До того как он стал ведущим археологом Фонда исследования Египта, Навилль работал в Королевском колледже.

– И вы думаете, у меня есть шансы устроиться у Навилля?

– Почему нет? Насколько я знаю, у Навилля уже есть два ассистента, но хороший рисовальщик нужен всегда. Попробуйте!

Расставание далось Картеру тяжело. Миссис Питри едва не плакала, а Флиндерс Питри сунул Говарду пятьдесят пиастров так, чтобы не увидела жена. Подмигнув, Питри сказал, чтобы Говард отдал деньги, когда разбогатеет. Перси Ньюберри обещал держать Картера в курсе всего, что происходит в Сваффхеме, и отправлять иногда английские газеты до востребования в Луксор.

Около полудня Говард и раис Мехмед отправились на двух ослах в Минью, откуда в пять часов отплывал пароход в Луксор. Багаж Картера состоял из чемодана, который он привез еще из Англии, и папки с планами Ахетатона. В кожаную сумку, болтавшуюся на шее, Картер положил все свои деньги, паспорт и фотографию в серебряной рамке.

Если быть честным, то его бегство в Египет не увенчалось успехом. Это была попытка поехать на другой континент, подальше от Сваффхема, продиктованная желанием выбросить из головы Сару. Не было и дня, чтобы Говард не думал о ней, и каждый раз такие мысли бередили ему душу. Если быть честным перед самим собой, то Картер надеялся, что рано или поздно ему представится случай, который снова сведет его с Сарой Джонс.

Вопреки обычным правилам почтовый пароход не опоздал и уже был готов к отплытию вверх по Нилу. Картер дал раису пять пиастров, тот протянул ему в ответ листок с адресом и сказал, что, если в Луксоре у Говарда возникнут проблемы, он должен обратиться к этому человеку по рекомендации Заки.

После невыносимой жары раннего лета сейчас установилась приятная погода. Легкий бриз дул над рекой. Картер подошел к маленькому дощатому домику, где располагалась билетная касса.

За три пиастра Говард стал пассажиром третьего класса, для которого не предусматривалось не то что каюты, но даже не было места, где он мог бы присесть. Говарду предстояло как-то проплыть сорок часов до Луксора. Из трубы парохода «Рамзес» с большими лопастными колесами по бокам валили клубы черного дыма, которые окутывали его, будто тайной. Возможно, благодаря этой завесе пассажиры не видели, что старая калоша опасно перегружена. На открытой кормовой части верхней палубы, где не было и двадцати посадочных мест, толпились больше сотни галдящих человек. Они делили палубу с двумя коровами, кучей клеток с утками и курами, горой ящиков и чемоданов, возвышавшейся метра на три.

Картер очень переживал за папку с рисунками, которая должна была помочь ему устроиться на новую работу в Луксоре. Неожиданно на качающихся, сбитых из неструганых досок сходнях ему встретился мужчина европейской внешности. На нем был грязный, некогда белый костюм. На лице его читалась скука, будто он совершал такую поездку уже не в первый раз.

– Простите, сэр, – обратился Картер, – у вас ведь наверняка есть каюта на этом корабле?

Незнакомец оценивающе взглянул на Картера, обдумывая, стоит ли вообще отвечать. Наконец он произнес:

– Что вам надо? Кто вы такой? Мы с вами когда-нибудь встречались?

Его акцент наводил на мысль, что он либо американец, либо хорошо говорящий по-английски европеец.

Говард самоуверенно ответил:

– Меня зовут Картер, Говард Картер. Я археолог из Англии. А что до вашего последнего вопроса, сэр, мне кажется, что раньше мы никогда не встречались.

– Вот как! Неужто вы действительно археолог, мистер? Тогда вы, возможно, из Амарны?

– Совершенно верно, сэр. Вы специалист в этой области?

Незнакомец пропустил вопрос мимо ушей и спросил в ответ:

– И вы работали успешно?

Картер состроил кислую мину.

– С какой стороны посмотреть, сэр. Больших сокровищ мы не нашли, но мой шеф, Флиндерс Питри, сказал, что в науке мы достигли успеха.

Мужчина в белом костюме горько улыбнулся.

– Так-так, значит, это говорит мистер Питри.

– Вы знаете его, сэр?

– Немного. Я куратор музея в Каире. Кстати, меня зовут Эмиль Бругш. Не перепутайте с моим старшим братом Генрихом Бругшем.

– Так вы немец?

– Я должен за это извиниться?

– Нет, совсем наоборот. Должен признать, что вы отлично говорите по-английски.

– Я долгое время жил в Калифорнии, к вашему сведению.

У входа на корабль один матрос с густыми усами, облаченный в псевдоуниформу, отделял плевелы от зерен пшеницы, то есть направлял пассажиров третьего класса на корму, а таких людей, как Бругш, – на нос.

– Почему я позволил себе к вам обратиться» – быстро сказал Говард Картер, пока их пути с незнакомцем не разошлись. – У меня есть папка с планом города Ахетатон, все до последнего здания.


Для меня эта папка представляет большую ценность. Я хотел бы с этой работой пойти к Навиллю в Луксор. Могу я вас попросить сохранить ее до приезда в Луксор? Кормовая палуба – не лучшее место для хранения таких вещей. Вы же едете в Луксор?

Бругш неохотно поворчал, но в конце концов сказал:

– Хорошо, мистер Картер, давайте ее сюда.

Матрос потребовал освободить сходни. Картер поблагодарил Бругша и начал пробираться со своим чемоданом в сторону кормовой палубы.

На корабле и на берегу люди забеспокоились, когда капитан ударил в рынду и отдал команду отчаливать. Громадные лопастные колеса, вынужденные вращаться против течения, медленно заработали. «Рамзес» неспешно направился к середине реки. Казалось, корабль просто несет вниз по течению. Прошли томительные секунды, прежде чем колеса парохода не набрали ход. Судно поплыло вперед.

Говард отыскал место возле клетки с четырьмя дикими кошками, которые при приближении любого человека шипели, как настоящие тигры. Картер удобно уселся на свой чемодан и даже приспособил его для ночевки.

На кормовой палубе путешествовали только мужчины. Картер был единственным европейцем. Он не стеснялся говорить с торговцами и спекулянтами, на которых остальные косились с опаской и с таким видом, будто ехали совсем в другую сторону. Поначалу чувствовалась неловкость. Но потом молодой человек с кустистыми бровями, сросшимися над переносицей, что придавало ему диковатый вид, достал два маленьких, обтянутых мехом барабана, другой пассажир выудил из своего багажа странного вида флейту с раструбом на конце, похожим на капюшон кобры (инструмент издавал жалобные звуки), а третий извлек необычный предмет, состоявший из двух струн и резонатора и, наверное, бывший в прошлой жизни водяным орехом. Втроем они производили такой шум, что многочисленные звери в клетках, к большой радости музыкантов, забеспокоились.

Должно быть, прошло пару часов, пока «Рамзес» миновал всю Амарну Говард бросил унылый взгляд на долину, где он провел последние два года своей жизни. Скалистые утесы на востоке в это время дня, как всегда, были окрашены в красно-золотистый цвет. У их подножия лежал город Эхнатона и Тутанхатона. Там Говард знал каждую стену, каждый дом, каждую улицу, которые выиграли битву со временем.

От шума, стоявшего вокруг, у Говарда болели уши, он понимал, что проведенное время было годами спокойствия, молчания и раздумий. Иногда выдавались дни, когда Картер вообще не произносил ни слова, а если и произносил, то говорил сам с собой, будто рядом с ним находился собеседник. «Это был лучший способ, – думал Говард, – стать чудаком, одиночкой и нелюдимом. Может, я уже им стал?»

С отделенной от черни верхней палубы, где путешествовали приличные люди, Говард услышал голос:

– Эй, мистер Картер! Мы, кажется, знакомы? – Это был Бругш, человек, которому Картер доверил свою папку с планами города.

Картер улыбнулся и кивнул.

– Поднимайтесь наверх, я в двух шагах от вас! – прокричал Бругш.

– Но ведь я пассажир третьего класса! – крикнул Говард в ответ.

– Я уже это уладил. Поднимайтесь!

Дружелюбие, которое немец проявил к нему, удивило Картера, но он принял приглашение. Страж, который сурово разделял пассажиров на классы, беспрепятственно пропустил молодого человека. Картер поднялся по деревянной узкой лестнице на верхнюю палубу.

Бругш сидел в плетеном кресле возле перил и дымил толстой сигарой. Снизу доносилась экзотическая музыка египтян.

– Присаживайтесь, мистер Картер! – Бругш придвинул Говарду плетеное кресло и сделал приглашающий жест. – Шотландского виски? – спросил он, ухмыльнувшись.

– Охотно, – ответил Картер, хотя терпеть не мог виски, потому что пьянел от одной рюмки. Но Говард не хотел отказывать немцу.

Бругш подозвал слугу в белой галабии и сделал заказ, потом взглянул на левый берег и спросил, не глядя на Говарда:

– Как вы думаете, мистер Картер, есть ли еще в Тель-эль-Амарне сокровища времен Эхнатона? Или там бессмысленно дальше проводить раскопки?

Говард был сбит с толку тем, что именно куратор Каирского музея задает такой вопрос. Что ему было ответить? Какие намерения преследовал Бругш? Наконец он сказал:

– Мистер Бругш, у вас ведь достаточно опыта, и вы знаете, что на этот вопрос так просто не ответишь. Нигде успех и неудача не ходят так близко, как в археологии. Но, возможно, вам достаточно того факта, что эти раскопки организовал Фонд исследования Египта, а потом эта же организации отозвала Флиндерса Питри.

Слуга подал виски, и Картер сделал большой глоток. С берега, над которым постепенно сгущались сумерки, донеслись странные звуки, громкие трели: «ли-ли-ли-ли-ли-ли». Но ни Картер, ни кто-либо другой на корабле не обратили на это внимания.

– Я просто не могу себе представить, – снова начал Бругш, – что древние египтяне не оставили никаких сокровищ в таком городе, как Ахетатон.

– Вы не единственный, кто так думает, мистер Бругш! Вопрос только в том, где именно!

Немец нервно затянулся сигарой и теперь выдыхал небольшие облачка дыма, которые быстро рассеивались на встречном ветру. Потом он сказал, глядя на противоположный берег и, видимо, потеряв мысль:

– Если вы составили план древнего города, мистер Картер, то знаете Ахетатон как никто другой. Я это говорю к тому, что у вас, должно быть, есть определенные предположения, где еще можно покопать.

Картер покачал головой. С этим Бругшем явно было что-то не так. Казалось, его, кроме сокровищ, ничто не интересует. Это не было оскорбительным или порочным, в конце концов, лорд Амхерст отправил его, Картера, в Египет как искателя сокровищ. Но то, что у музейного куратора в голове были только сокровища, показалось Картеру странным.

– Если я вас правильно понял, – снова начал немец, – вы в настоящее время без работы. Не очень завидное положение.

– И не говорите, мистер Бругш! Но я уверен, что в Луксоре найду что-нибудь новое.

Бругш щелчком выбросил окурок через перила и, наклонившись к Говарду, произнес:

– Несмотря на то что вы англичанин, мистер Картер, вы симпатичны мне! Вы не хотите работать на меня?

– На Управление древностями? – ошеломленно переспросил Говард. – Или как мне понимать ваши слова?

– Я сказал «на меня», мистер Картер!

– На вас лично? Я не понимаю. Вам придется мне растолковать.

– Объяснение совсем простое. Сколько вы раньше зарабатывали, мистер Картер?

– Пятьдесят фунтов в год, – не раздумывая, смущенно пробормотал Говард.

– Хорошо. Я буду платить вам столько же, плюс доля в пять процентов от каждой продажи.

Говард вопросительно взглянул на немца.

– Простите, мистер Бругш, но я не понимаю, что вы имеете в виду. За что вы будете платить мне долю?

Тут немец окончательно разозлился и зашипел сдавленным голосом:

– Не притворяйтесь идиотом, Картер! Даже ребенок знает, что творится в Египте между Асуаном и Александрией. Повсюду разъезжают охотники за сокровищами, во всех гостиницах слоняются агенты в поисках находок, за которые коллекционеры всего мира готовы выложить кругленькую сумму. Вы оглядитесь здесь, на палубе! Вы думаете, эти люди путешествуют ради своего удовольствия? Да они все как один ищут золото фараонов!

Картер внимательно осмотрел пассажиров на верхней палубе: в основном здесь были мужчины в дорогих белых костюмах, путешествовавшие в одиночку. Лишь изредка мужчин сопровождали жены. На заднем плане, у перил, стояла одна представительная дама и смотрела на небольшие речные волны.

На ней было темное платье, а лицо скрывала вуаль.

– Или вы думали, – снова заговорил Бругш, – что археологи, которые здесь работают с разрешения правительства, единственные, кто роет эту землю подобно кротам? – Он громко захохотал, так что на него обернулись другие пассажиры, а затем, понизив голос, продолжил: – Нет, мистер Картер, то, что здесь происходит, – это гонка со временем. Кто первым придет, у того будут все шансы заработать больше денег. В Луксоре встречаются мужчины в костюмах на заказ, с собственными яхтами. Они несколько лет не обували одни и те же туфли дважды. Откуда, по-вашему, у них появилось это внезапное богатство? Что касается меня, то на жалованье куратора я бы не смог прожить…

– Вы говорите…

– Это ведь не тайна! У большинства археологов есть второй источник дохода. Я мог бы вам назвать имена весьма уважаемых людей.

– Все зависит от характера, мистер Бругш!

– У археологов нет характера, мистер Картер. Тот, кто роется в могилах своих предков, не знает угрызений совести.

Хладнокровность Бругша, его манера гнусавить и заносчивое поведение произвели на Говарда отталкивающее впечатление. Он с удовольствием прямо сейчас спрыгнул бы обратно вниз и оставил бы этого человека в одиночестве. Его удерживала лишь одна мысль, мысль о том, что Бругш однажды может ему еще пригодиться. Поэтому Говард смолчал и залпом допил оставшийся виски.

– Я вас напугал? – осторожно поинтересовался Бругш.

Картер пожал плечами.

– Я не знаю, насколько разросся черный рынок.

– Ли-ли-ли-ли-ли-ли, – снова послышался пронзительный звук. Теперь казалось, что на восточном берегу запели чуть ли не в сотню голосов.

Бругш превосходно владел арабским, чем был обязан своей жене, бывшей обитательнице гарема хедива. Он подозвал слугу. чтобы поинтересоваться причиной этого странного явления. Слугу звали Кашеф. Он и сам не знал точно, сказал лишь, что таким образом женщины оплакивают умершего.

– Ну, что вы скажете на мое предложение? – не отставал Бругш. Он уже понял, что молодого англичанина так просто не купить. Но такие случаи особенно привлекали Бругша. – У вас еще есть время над этим подумать, – сказал он наконец, – до Луксора далеко.

Слова немца Картер пропустил мимо ушей, он не мог отделаться от ощущения, что дама с вуалью уже какое-то время наблюдает за ним. Когда он пытался взглянуть ей в глаза, она делала вид, будто смотрит поверх него вдаль. Но там не было ничего, кроме темной поверхности Нила.

Тем временем над верхней палубой зажгли яркие подвесные фонари. Бругш все болтал без умолку о пороках археологов, и Картер, собравшись с духом, неожиданно спросил у него:

– Простите меня, сэр, вы не знаете имя той дамы у поручней, что прячет лицо под вуалью?

Бругш был раздосадован: похоже, молодой англичанин совершенно не проявлял интереса к тому, что он говорил. Несмотря на это, немец ответил с нарочитой вежливостью:

– К сожалению, нет. Но наверняка это какая-то необычная женщина. К тому же путешествует одна. Я немедленно выясню это. Один момент.

Не сводя с женщины глаз, Бругш поднялся и ушел к лестнице, которая вела по правому борту на мостик. Казалось, Бругш на этом пароходе плыл не в первый раз, потому что, когда он достиг конца лестницы, дверь будто сама собой распахнулась, и немец вошел внутрь. Картер мог видеть, как на мостике Бругш оживленно разговаривает с капитаном, рослым египтянином средних лет.

Вернувшись, Бругш сообщил все, что узнал о незнакомой даме. По словам капитана, эта молодая леди, англичанка, путешествует одна. Совсем недавно она потеряла мужа и теперь пытается забыть утрату, предприняв поездку в Египет. На вид она довольно зажиточная, забронировала каюту на носупарохода до самого Луксора и заплатила вперед, не называя своего имени.

– Может, стоит позвать леди к нам?

Говард неотрывно смотрел на незнакомку. Встречный ветер подхватил вуаль, затрепетавшую, как крыло ибиса. Говард не ответил, он лишь видел, как Бругш подошел к даме, вежливо поклонился и сделал приглашающий жест присоединиться к ним.

Картер был взволнован. Он чувствовал, что сердце вот-вот выскочит из груди. Говард так переживал, что подумывал, не убежать ли обратно на кормовую палубу, где ему и было место. Но в тот миг, когда Картер хотел вскочить, он увидел, как незнакомка покачала головой, отвернулась и направилась на нос корабля.

– Немного жеманная женщина, – прогнусавил Эмиль Бругш, – красивая, но жеманная. Она поблагодарила, однако отказалась Наверное, она из тех, которые любят, чтобы их завоевывали.

Говард молчал, но по пристальному взгляду юноши Бругш понял, как его заинтересовала эта женщина. Говард все так же смотрел на поручни, где стояла незнакомка.

– У нее темные глаза? – почти беззвучно произнес Картер.

– Да. Черные как смоль!

– И изогнутые густые брови?

– Именно так!

– И бархатный голос?

– Я не знаю. На ее голос я меньше всего обратил внимания. Но, возможно, что и так.

Говард открыл кожаную сумку и вынул фотографию.

– Она не похожа на эту женщину?

Бругш долго смотрел на фото, Говарду показалось даже, что слишком долго, и Картер настойчиво повторил свой вопрос:

– Она не похожа на эту женщину, мистер Бругш?

Бругш осмотрел фотографию со всех сторон, потом поморщился и нерешительно произнес:

– Трудно сказать. С этими фотографиями такое дело… Да вы и сами знаете, мистер Картер. В ателье все норовят скроить радостную мину, как в воскресный день, но в основном мы встречаемся с людьми с понедельника по субботу. Нет, я не думаю, что это может быть английская вдова. Но позвольте мне вопрос: что связывает вас с этой фотографией?

Картер сунул фотографию обратно в сумку и молча взглянул на пустое место у перил. Бругш был ему несимпатичен, и, кроме того, Говард знал этого человека слишком мало, чтобы посвящать его в свою тайну. Говарду стало вдруг совершенно ясно, что этой таинственной незнакомкой может быть только Сара. Ведь он хорошо знал ее, помнил каждый жест, каждый взгляд. Картера беспокоило лишь одно: зачем Сара Джонс скрывается? Что это за театр, черт побери? Его чувства будто играли с ним. У Говард закружилась голова, к горлу подступила тошнота.

– Простите, – прервал немец поток мыслей Картера, не желаете еще виски?

Картер одобрительно кивнул, и монолог о махинациях археологов продолжился. Это Говарда уже давно не интересовало, но он ждал, что незнакомая дама еще раз появится на палубе. Он решил, что просто подойдет к ней и заговорит. Картер не сводил глаз с того места, где она стояла, будто после нее там осталась тень.

С кормовой палубы все еще доносился шум пассажиров третьего класса. Картер положил свой чемодан так, чтобы на нем можно было спать под открытым небом. Но из-за криков и громкой музыки он решил остаться с Бругшем наверху.

Корабль благодаря лунной ночи на всех парах шел вверх по Нилу. Иногда палубу затягивало едким дымом. Около полуночи пароход доплыл до Асьюта. Уже издалека можно было слышать пронзительное «ли-ли-ли-ли-ли-ли» плакальщиц. И еще до того, как корабль причалил к пристани, с берега раздались крики:

– Хедив умер! Машаллах! Так было угодно Аллаху! Хедив умер!

С помощью азбуки Морзе об этом событии сообщили из Каира по всем провинциальным городам Египта. Оттуда новость распространялась по всей стране подобно лесному пожару. В этом и крылась причина многоголосых криков плакальщиц «ли-ли-лили», разносившихся над Нилом.

– О горе, – с легкой иронией в голосе заметил Эмиль Бругш. Картер смотрел на людей, которые в темноте стремились пробиться на и без того переполненный корабль.

– Смерть хедива не предвещает ничего хорошего для страны? – осторожно поинтересовался Говард.

– Знаете, мистер Картер, – ответил Бругш, – я так давно живу в этой стране, что меня уже ничто не впечатляет. Я пережил двух египетских вице-королей, и после смерти каждого казалось, что хуже и быть не может. Но каждый раз я ошибался Было бы удивительно, если Тауфик-паша умер собственной смертью. Конечно, в этой стране это не является нормой, но Тауфик был не таким уж старым, хотя и выглядел неважно.

– Я надеюсь, вы не обвините в этом несчастье англичан мистер Бругш! Я знаю, нас, англичан, в Египте не очень любят Но без нас в этой стране было бы еще больше хаоса. Вам ведь известно, что Египет признали банкротом и мы вместе с французами выплатили долги измученной страны.

– Да, но какой ценой, мистер Картер! Египет практически перестал существовать. Лорд Кромер хотя и носит официально титул британского генерального консула, но на самом деле он – король Египта, а хедивам досталась лишь роль статистов. Кроме того, все важные посты в правительстве, в финансовом ведомстве занимает сэр Риверс Уилсон – англичанин! Этим все сказано.

Слова Бругша долетали до Картера, будто журчание ручья. Он слышал его голос, но все мысли были о таинственной даме.

– Это – она. Это должна быть именно она! – произнес Говард вполголоса.

– Что вы говорите, мистер Картер? – Бругш приложил ладонь к уху.

Картер растерянно взглянул на него и ответил:

– Ах, ничего.

Колесный пароход отчалил и вновь отправился в путь. С берегов Нила, которые южнее Асьюта сходились ближе, чем где бы то ни было, крики плакальщиц доносились особенно громко. Виски возымел действие. Говард чувствовал, как его руки и ноги тяжелеют. Он уже опасался, что не сможет самостоятельно спуститься на нижнюю палубу. Картер поднялся и, не говоря ни слова, шатаясь, побрел к узкой лестнице, которая вела на кормовую палубу.

Внизу уже воцарилась тишина. Картер с трудом взобрался на свой чемодан и положил кожаную сумку под голову вместо подушки. Его последние мысли были о Саре, потом им овладел сон. Пронзительный крик петуха из клетки разбудил Говарда. Уже наступил день, и пароход медленно плыл вверх по течению. Картер чувствовал себя несчастным. Он все еще не избавился от усталости, но о сне нечего было и думать, потому что все вокруг наполнилось шумом и стало походить на восточный базар.

Какой-то мужчина с погнутой металлической канистрой за спиной продирался через кормовую палубу и выкрикивал непонятные слова. На канистре было написано «кахва», что, очевидно, означало «кофе». Картер принял предложение продавца. Тот из бокового краника канистры наливал всем желающим горячий черный пенящийся напиток в маленький стаканчик. Продавец, улыбаясь, терпеливо ждал, пока Картер выпьет, потому что у него был лишь один стакан.

Все утро Говард искал глазами Бругша, единственного, кто мог обеспечить ему проход на верхнюю палубу. Когда немец не появился и в обед, Говард обратился к дежурному матросу у двери, который неусыпно следил за разграничением пассажиров по классам. Картер попросил его позвать на палубу мистера Бругша.

Матрос закрыл вход решеткой и исчез. Прошло много времени, когда тот наконец вернулся с ответом: мистер Бругш сожалеет.

«Я, видимо, обидел его вчера вечером своим внезапным уходом, – пронеслось у Картера в голове. – Но как извиниться, если Бругш даже на глаза не показывается?» Однако еще больше, чем Бругш, Говарда интересовала загадочная дама с верхней палубы. Но и она за весь день не показалась ни разу. «Неужели это алкоголь так предательски повлиял на чувства, – думал Картер, – что теперь я преследую фантом человека, по которому тосковал, но который был слишком далеко?» Конечно, в жизни бывают странные совпадения. Но ее внешний вид, жесты, происхождение и потаенные взгляды, которые она бросала на Говарда, не оставляли ему никаких сомнений.

Прощаясь с ним в Сваффхеме, Сара заверила его, что любит. Почему же тогда она вышла замуж за Чемберса? Женщины иногда бывают непостижимы. Так же тяжело было понять ее теперешнее поведение. Ведь не было никаких причин для такой игры в прятки. Или все же это была не Сара? Говард злился на себя. Почему ему не хватило смелости просто заговорить с ней, если он был так уверен?

Для Картера, заваленного со всех сторон ящиками, мешками и клетками с животными, день на кормовой палубе тянулся бесконечно долго. Находясь в полупьяном состоянии, Говард был одержим женщиной, которую отчаянно любил, но обстоятельства мешали ему встретиться с Сарой и вселяли в него неуверенность.

Часами Картер, как крокодил, подстерегал добычу, глядя на поручни верхней палубы, – больше снизу ничего не было видно. Он представлял, как они заживут с Сарой, и эти картины овладели его сознанием. Говард поймал себя на мысли, что представляет, как ласкает грудь Сары, как обнимает ее сзади, как раздвигает коленями ее бедра, наполняя ее наслаждением. Возможно, два года назад он был еще подростком, но теперь стал мужчиной и мог овладеть Сарой со всей страстью. Ему было все равно. Он был готов бороться, пока она не будет принадлежать ему…

Еще одна ночь спустилась над долиной Нила. На кормовой палубе уже не царило безудержное веселье, как за день до этого. Египтяне оплакивали смерть своего вице-короля. Они стояли на коленях, склонив голову к востоку, некоторые даже бились лбом о палубу. В стороне, присев на свой чемодан, Картер наблюдал, как мужчины, которые еще вчера музицировали полночи, кричали и танцевали, теперь пребывали в молчаливом трауре. Лишь с верхней палубы доносились приглушенные голоса да с берега Нила долетал уже знакомый плач «ли-ли-ли-ли-ли».

В течение ночи, которую Говард провел в полусне, у него созрел план. Около шести часов утра пароход должен был приплыть в Луксор. Картер хотел сойти на берег одним из первых, чтобы ни Сара, ни мистер Бругш не могли от него улизнуть. Едва забрезжил рассвет, Говард уже стоял со своим чемоданом у правого борта близ выхода.

Картер много слышал о Луксоре, об элегантных набережных, светских отелях и роскошных магазинах, в которых одевались знаменитости и богачи со всего мира. Но рано утром, когда пароход приблизился к причалу, Луксор выглядел немного убогим и жалким, а люди – скорее бедняками. Этому были свои причины. В такой ранний час не спали лишь дети-попрошайки, носильщики и погонщики ослов.

Как и было запланировано, Картер сошел с корабля одним из первых и подыскал место, откуда можно было наблюдать за сходнями. Это было не так-то просто, поскольку народу на борту находилось превеликое множество: пассажиры, носильщики и слуги, которые, толкаясь и ругаясь, медленно продвигались вперед, а с берега уже поднимались на борт новые пассажиры.

Прошло двадцать минут, прежде чем поток пассажиров направился в обратную сторону. Ни Сары Джонс, ни мистера Бругша не было видно. Картер в нерешительности бросил свой чемодан и вернулся обратно на корабль, чтобы отыскать пропавших пассажиров.

Матрос, к которому Говард часто обращался с вопросами во время плавания, лишь пожал плечами. Только после того как Картер дал ему пиастр, он припомнил, что немец и молодая леди покинули пароход еще ночью на промежуточной остановке в Кене.

– А как же моя папка с рисунками? – сердито вскричал Говард. – Я ведь оставил ее на хранение мистеру Бругшу!

Матрос покачал головой и поднял руки к небу.

– Иншаллах, мистер, да будет угодно Богу.

Глава 15

Картер нанял в долине Нила погонщика ослов и спросил у него о самом дешевом пансионе. Тот, недолго думая, ответил:

– «Маамура пэлэс», мистер!

– Послушай, – повторил Говард, – я ищу самую дешевую квартиру в Луксоре. Дорогую я не могу себе позволить. Я хоть и европеец, но сейчас сижу без работы. Ты меня понимаешь?

– Мистер без работы. – Погонщик сочувствующе кивнул. – «Маамура пэлэс».

Отель на одной из боковых улочек Шариа-аль-Махатта, которая вела на вокзал, оказался совсем не таким помпезным, как можно было судить по громкому названию. На улицу выходило всего по два окна на каждом этаже, номеров тоже было мало. Пятиэтажный дом, втиснутый между кожевенной фабрикой и магазином, действительно предназначался для постояльцев со скромным достатком.

Пожив в Амарне, Говард привык к спартанской обстановке, и его не могла испугать бедная обстановка номера: заржавевшая кровать с заплесневевшим матрацем, стул,.стол с фарфоровой миской и деревянный брус для одежды вдоль всей стены. Изумляли только двери в номера – метр в высоту и по размеру туловища в ширину, так что пролезть в комнату можно было, лишь согнувшись в три погибели. Как оказалось впоследствии, это было преимущество.

Еще в день прибытия Говард Картер отправился на западный берег Нила. Там стояла толпа погонщиков ослов вместе с животными, и, когда Говард спросил, кто может доставить его к Эдуарду Навиллю, началась жуткая потасовка, потому что каждый погонщик указывал свое направление и уверял, что именно он лично знаком с Навиллем и знает, где тот сейчас находится. К тому же все погонщики наперебой обещали довезти Картера задешево. Молодой погонщик, который смешно говорил по-английски, объяснив, что так его научила одна француженка, вызвал у Картера доверие и получил заказ. Мохаммед, так его звали, бежал позади осла, на котором сидел Говард, и погонял животное. Говард вначале ехал по плодородной зеленой равнине, потом пересек канал по стволу дерева, который служил мостом, и через час достиг деревушки Курна. Это была стайка в тридцать разноцветных домишек среди барханов и каменистых холмов. В окнах домов не было стекол; как и везде в этой местности, в проемах стояли лишь коричневые или зеленые деревянные ставни. Дверные проемы были завешены тряпьем.

Немного поодаль от деревни Навилль приказал построить дом для археологов – видное здание из крепких кирпичей, обнесенное каменной стеной, служившей защитой от незваных гостей.

Картер покричал возле дома, стараясь привлечь к себе внимание, и через некоторое время на пороге появилась молодая женщина. На ней была серая галабия, но по лицу можно было смело утверждать, что она – европейка. Она была настолько красива, что Картер сразу понял: именно ее описывал Флиндерс Питри.

– Меня зовут Говард Картер, а вы, наверное, миссис Навилль.

– Так и есть, Маргарита Навилль. – Она протянула ему руку. – Вы англичанин, мистер Картер? Добро пожаловать в Курну!

Теперь Говард понял, у кого научился английскому Мохаммед. Я приехал из Амарны, – ответил Картер, – последние два года я работал там у Флиндерса Питри и теперь ищу новую работу. А где мистер Навилль?

Маргарита подняла левую руку и указала на запад, в сторону горной цепи. Затем, улыбнувшись, произнесла:

– Где ж ему быть в это время, как не в Дейр-эль-Бахри! Мохаммед отвезет вас туда, мистер Картер.

Говард поблагодарил за информацию, влез на осла, а погончик направил его на восток.

– Но не питайте больших надежд, мистер Картер! – прокричала ему вслед миссис Навилль. – Лучше промолчите о том, с кем вы работали!

Картер кивнул и помахал на прощание.

– Спасибо за совет. Я приму это к сведению, миссис Навилль!

Проехав двести метров, Говард наткнулся на узкоколейку, которая, как стрела, вела к скалистым утесам.

– Приказал построить мистер Навилль! – гордо заметил Мохаммед. – Чтобы вывозить мусор от храма мистера Навилля. Нет локомотива, но такая куча народа, чтобы тащить! – Произнося эти слова, погонщик смеялся и радовался, как ребенок.

Приблизившись, Говард увидел, как много батраков работало на раскопках. Их, наверное, было здесь не меньше пятисот. Минимум десять помощников передвигали вагонетку, на которой отвозили мусор. У подножия отвала – больше ничего на раскопках не удавалось увидеть – был натянут огромный тент, под ним сидел Навилль с планами и картами, как на центральном командном пункте. Заметив Говарда, он вышел к нему навстречу из-под тента. На Навилле был белый костюм, стоячий воротничок с бантом – будто и жары никакой для археолога не существовало. Он был среднего роста и отличался манерностью жестов – среди песков пустыни это выглядело очень элегантно. Светлые, с рыжеватым оттенком волосы и покатый лоб выдавали в Навилле некую неприступность. Нет, ни о какой симпатии говорить не приходилось, ибо Навилль являл собой полную противоположность Флиндерсу Питри.

После того как Говард представился и сказал о своем желании работать, лицо Навилля еще более посерьезнело. Повысив тон, будто ему надоел незваный посетитель, он сказал, скрестив руки на груди:

– И как вы убивали время до сегодняшнего дня, мистер Картер?

Говард чуть не поперхнулся. Он уже сомневался, что когда-нибудь отношения с этим человеком станут более дружелюбными. В тот же момент ему в голову пришла мысль, не назвать ли ему. учитывая обстоятельства, имя своего учителя, ведь рано или поздно Навилль об этом все равно узнает. Поэтому Говард ответил:

– Сэр, я два года проработал на раскопках в Амарне вместе с Флиндерсом Питри.

– Ах, так вы протеже лорда Амхерста!

– Если вам так будет угодно, сэр.

– Он называет уважаемое собрание своим, но к науке не имеет ни малейшего отношения. А что касается Питри, то у него достаточно заслуг, однако я не терплю ученых в рубашках с засученными рукавами и сандалиях.

Картер взглянул на себя. Его изношенная одежда вряд ли могла впечатлить Навилля.

Археолог продолжал задавать вопросы:

– А в чем заключалась ваша работа у Питри, мистер Картер?

– Я составил план города Ахетатон. Собственно, я хотел показать вам эту работу, но меня обокрали на корабле по дороге сюда. Один человек по имени Бругш, которому я отдал на хранение рисунки, украл их.

– Эмиль Бругш?

– Да, именно он, сэр!

– Поздравляю, вы отдали ваш план в руки самому злостному спекулянту антиквариатом. Надеюсь, что ваши планы не были слишком подробными, иначе этот мошенник без труда управится.

– Вы думаете, что Бругш будет проводить раскопки в Амарне ради своей корысти?

– Он уже не раз проделывал это, мистер Картер. Честно говоря, я удивляюсь, как вам пришло в голову отдать планы на хранение Бругшу.

«В последнее время, – подумал Картер, – у меня все идет наперекосяк». Его шансы устроиться на работу к Навиллю стремительно приближались к нулю. И Говард совсем не удивился, когда Навилль холодно сообщил:

– Мне очень жаль вас, мистер Картер, но в данное время У меня нет места, которое я мог бы вам предложить. Возможно, позже, вы понимаете? Вы уже где-то остановились?

– В одном пансионе возле вокзала, – ответил Говард, – он называется «Маамура пэлэс».

Навилль подошел к своему столу под тентом и сделал пометку в блокноте.

– Сэр, – спросил Картер, – можно мне поближе взглянуть на раскопки?

– Да, конечно. – В один момент мрачное лицо археолога просияло улыбкой. Он схватил свою соломенную шляпу с широкими полями и водрузил ее на голову. – Пойдемте, мистер Картер!

Когда они шли по отлогой рампе, поднимавшейся на первую террасу высеченного в скалах храма, Навилль походил на триумфатора. Он запрокинул голову и почти смежил веки. Археолог смотрел то в одну, то в другую сторону и останавливался у отдельных групп рабочих, причем каждый раз хмурился и на его лбу проявлялись две вертикальные морщины, но через секунду они тут же исчезали, будто их и не было.

Дойдя до галереи, археолог распростер руки, как проповедник, и, совершенно неожиданно рассмеявшись, сказал дрожащим голосом:

– Добро пожаловать в храм царицы Хатшепсут, прекраснейшей из всех!

На секунду Навилль даже закрыл глаза, и казалось, что он наслаждался эхом своих слов.

За два года работы вместе с Питри в Амарне Говард еще ни разу не видел такого торжественного представления. И Картер, учитывая ситуацию, воспринимал подобное поведение как вполне уместное. Этот Навилль и в самом деле был странным человеком, но в то же время его жесты и слова завораживали. Поэтому Картер отреагировал тоже весьма необычно: он поклонился, так что его руки свисали, как плети, а голова была чуть не на уровне колен, что иногда можно было увидеть на древних рельефах. Говард произнес:

– И возрадовалось сердце слуги ее величества, правительницы обеих земель!

Навилль смущенно взглянул на юношу, который явно подыгрывал ему. Он не ожидал такой реакции от Картера и, чтобы скрыть свое удивление, произнес:

– Есть три причины, благодаря которым этот величественный храм пережил три тысячи лет. Так, в раннехристианскую эпоху на самом верхнем этаже храма устроили церковь, стены с изображениями древних богов были оштукатурены и разрисованы христианскими фресками. Потом пришли арабы и перестроили весь комплекс под оборонительное сооружение. Еще несколько лет назад снаружи можно было видеть громадную сторожевую башню, построенную из камней храма. И третья причина – природное окружение храма. Тысячелетиями каменные глыбы и осколки откалывались от утесов и не было никого, кто бы убрал их. Поэтому храм вскоре исчез под громадной кучей камней.

Говард задумчиво кивнул.

– Мариэтт предполагал, – продолжал Навилль, – что под этой грудой находится маленький храм. Но потом он начал проводить систематические раскопки, и на свет появилось много интересных фрагментов. Прежде всего настенные рельефы помогли прийти к выводу, что значение этой женщины на троне фараонов было колоссальное. Она была дочерью Тутмоса I и вышла замуж за своего сводного брата Тутмоса II. Между ними в браке было много конфликтов, из которых победительницей вышла Хатшепсут. Она стала правительницей, первой в истории царства женщиной-фараоном. Идите за мной, мистер Картер!

Они прошли через остатки колонного зала. Навилль становился все возбужденнее. Его глаза, в которых обычно ничего нельзя было прочитать, теперь горели от волнения.

– Вы только посмотрите, мистер Картер, это Хатшепсут – правительница обеих земель!

Он указал пальцем на рельеф, который был едва ли больше трех футов. Царица выглядела как мужчина: в набедренной повязке и с голым торсом. На подбородке у нее висела накладная борода.

– Какая таинственная женщина, – заметил Говард и покачал головой.

Как и все они, – ответил Навилль. – Как все женщины, Хатшепсут тоже была весьма общительной. Но, в отличие от нынешних представительниц слабого пола, приказывала изображать на камне все, что было достойно внимания. Я убежден, что, если когда-нибудь этот храм будет полностью откопан, мы узнаем о Хатшепсут столько же, сколько о королеве Виктории.

– И за какое время вы справитесь с этим заданием?

– Это в основном вопрос денег, мистер Картер. Я не уверен, что успею осилить эту работу до конца своих дней.

С другого конца храма послышался крик ассистента Навилля. Чтобы усилить голос, он использовал рупор – длинную воронку из листового металла с ручкой сбоку. Навилля звали на место находки.

– Я прошу меня простить, – коротко извинился археолог, будто только что вернулся в действительность. – Как говорится, если что-нибудь подходящее подвернется, я дам знать. Как, вы говорите, называется ваш великолепный отель?

– «Маамура пэлэс», сэр.

– Ах да, «Маамура пэлэс». Ну, до встречи!

Навилль ушел, даже не подав Говарду руки. Хотя поведение Навилля было не очень обходительным, Говард не избежал чар археолога. В Навилле был какой-то огонь, восторженность, отличавшие хороших археологов. Этим он даже напоминал Питри, учителя Говарда. Однако, несмотря на то что это было единственное сходство между археологами, Говард был безоговорочно очарован Навиллем.

На обратном пути в долину Нила, который он молча проделал на осле Мохаммеда, мысли его вертелись лишь вокруг исчезновения Бругша и таинственной женщины. Почему Бругш утаил, что знает эту женщину? Неужели у Сары с этим плутом какие-то темные делишки? Зачем ей играть в такие коварные прятки? Картер сомневался, он сомневался в себе, в Саре и в том, любит ли она его вообще.

Ночь он проспал вполглаза, потому что ему мешал несмолкающий шум привокзальных улиц, а на следующий день надел костюм для тропиков, который ему любезно предоставила леди Маргарет. Костюм сидел кое-как, но для плана Говарда такая одежда была просто необходима.

Накануне Картер нарисовал дюжину визитных карточек с надписью: «Говард Картер, художник-анималист, отель "Маамура пэлэс" Луксор» и, прихватив их, отправился к отелю «Уинтер пэлэс», роскошному зданию цвета охры. Его фасад в это время находился еще в тени, поэтому у входа стояла приятная прохлада. В магазинчиках, расположенных рядом с отелем, постепенно просыпалась жизнь. Над ними на террасе подавали завтрак дорогим гостям. С рисунками под мышкой Говард поднялся по лестнице, насчитывающей двадцать одну ступеньку, к входу в гостиницу и исчез за вращающейся дверью.

Дворец не мог быть красивее. И Картер был готов уже повернуть обратно, но тут увидел свое отражение в сверкающем зеркале и посчитал, что его вид соответствует показной напыщенности знати в отеле.

На пересечении диагоналей шести квадратных колонн в центре зала стоял круглый мраморный стол на четырех выгнутых ножках в форме рыб. На противоположной стороне от входа, по левую руку, лестница вела вверх в галерею, под потолком которой висела хрустальная электрическая люстра. Еще никогда в жизни Говард не видел такого шикарного освещения. Через вращающуюся дверь под галереей можно было видеть парк. Шесть ступеней с левой стороны холла вели к номерам от 122 до 140. Это можно было прочитать на табличке справа от двустворчатых стеклянных дверей. Комната для швейцаров, с правой стороны холла, была обшита африканским деревом драгоценных пород и походила своей обстановкой на модный лондонский клуб. Одетый в черный костюм и красную феску метрдотель, завидев Говарда, учтиво поклонился.

С равнодушной самоуверенностью постояльца гостиницы Говард прошел швейцарскую, поднялся с правой стороны по ступеням и попал в длинный коридор, из которого многочисленные стеклянные двери вели в ресторан. Навстречу Картеру повеяло запахом кофе и жареного сала. В ресторане сидели лишь три одинокие пожилые дамы, остальные постояльцы предпочли завтракать на свежем воздухе. Итак, Говард пошел на террасу, откуда открывался прекрасный вид на Нил и его противоположный берег.

Появление Картера не привлекло внимания. В своем белом костюме для тропиков он едва ли отличался от постояльцев отеля, Говард критическим взглядом окинул гостей, прежде всего дам, которые выглядели так, будто никогда не путешествовали без собачки или кошки. Он целенаправленно подходил к таким и, представившись художником-анималистом, предлагал нарисовать портрет их маленьких любимцев.

Работой Картера интересовались, и он оставлял визитные карточки. Вскоре Говард раздал все, кроме одной, и подумал, не оставить ли ее у портье отеля за бакшиш, как вдруг увидел за столом мужчину, который сидел спиной, а теперь обернулся.

– Мистер Бругш! – удивленно вскрикнул Говард.

Тот, казалось, был удивлен не меньше Картера.

– Мистер Картер, вы здесь? Я вас не узнал.

Говарда на самом деле трудно было узнать. Его белый костюм придавал ему вид джентльмена из высшего общества. Но и Бругш тоже изменился: на нем была белая галабия и феска, под которой он прятал свои светлые волосы.

– Я искал вас на пароходе, но это было все равно что искать иголку в стоге сена, – без лишних слов начал Картер. – Почему вы велели сказать, что вас нет? Почему вы сошли с парохода в Кене, даже не заикнувшись о ваших намерениях, мистер Бругш?

Губы Бругша растянулись в улыбке.

– Мистер Картер, я ведь не обязан вас информировать о каждом своем шаге. Но если вы действительно хотите знать, пожалуйста: я сошел в Кене по важному делу. Надеюсь, вы ничего не имеете против?

– Мне абсолютно все равно, где и когда вы сходите с корабля, – рассерженно ответил Картер, – мне нужна лишь моя папка с рисунками из Амарны.

– Вы разве ее не нашли? – Бругш наморщил лоб, всем своим видом показывая, как серьезно он относится к сложившейся ситуации.

– К сожалению, нет, мистер Бругш. Она должна быть у вас И я требую, чтобы вы вернули мне ее!

– Вот тебе раз! – вскрикнул переодетый немец. – Я же оставил ваши рисунки в своей каюте и попросил капитана выдать вам их по первому требованию. Разве он не сделал этого?

– Нет, мистер Бругш. Я не верю ни единому вашему слову и не сомневаюсь, что планы города все еще у вас.

– Тем самым вы хотите сказать, что я – лжец?

Говард скрестил руки на груди.

– Обстоятельства не позволяют мне сделать иного вывода, мистер Бругш. Именно вам я не собираюсь объяснять, что для расхитителей гробниц они неоценимы.

Бругш со звоном поставил чашку на блюдце, так что некоторые постояльцы испугались, и, покраснев от злости, в ярости закричал:

– Это неслыханная наглость! Посудите сами, я – куратор Египетского музея, мне незачем красть планы раскопок! А теперь убирайтесь отсюда! Иначе я велю вышвырнуть вас!

Картер слишком много знал об этом человеке, чтобы опасаться его резких высказываний. Ничуть не смутившись, он перешел в нападение и пригрозил немцу:

– Мистер Бругш, если вы не вернете мне планы до завтра, я обращусь в полицию и дам показания против вас.

Эти слова привели археолога в бешенство, так что он даже призвал на помощь лакеев, которые по неизвестным причинам были рядом с ним.

– Уберите этого англичанина от меня, – велел он. – Ему нечего делать в этом отеле. Его имя Картер, он – мошенник и вор. Дамы и господа, следите за своими драгоценностями!

В тот же миг на террасе началась паника. Мужчины вскочили, чтобы уйти в безопасное место, а состоятельные дамы принялись осторожно ощупывать свои украшения. Прислуга отеля тут же окружила Картера. Мужчина, похожий на шкаф, заломил Говарду руки за спину и, хотя у Картера не было никакого оружия, позвал полицию. Через пять минут весь отель всполошился, как будто было совершено покушение на мудира. Лишь Бругш, который заварил всю эту кашу, внезапно исчез.

Хамди-бей, начальник полиции Луксора, сделал строгое лицо, когда спустя полчаса прибыл на место происшествия. Едва он вошел на террасу отеля и поинтересовался составом преступления, как тут же вновь началась суматоха, которая до этого уже заметно улеглась. Постояльцы, старший официант и лакеи тыкали пальцем в Говарда Картера и кричали:

– Это он!

Не успел Говард и глазом моргнуть, как его вывели из отеля в кандалах и посадили в запряженный мулом полицейский вагончик, который ждал у обочины.

Говарду казалось, что все это ему снится. Но вот его привезли в полицейский участок. Пустые комнаты, выкрашенные в бирюзовый цвет, были здесь выше обычных. Тут Картера начали допрашивать как преступника. В течение всего допроса начальник полиции старательно смотрел на свой стол и ни разу не взглянул на собеседника.

После записи личных данных, которая прошла не без сложностей, потому что английское правописание очень отличалось от арабского, Хамди-бей снял с Говарда наручники и заявил:

– Расскажите о совершенных вами преступлениях, мистер Картер.

– Каких преступлениях? – возмущенно вскричал Говард.

– О краже!

– Какой краже?

– Постояльцы отеля «Уинтер пэлэс» утверждают, что вы их обокрали.

– Кто это утверждает, Хамди-бей?

– Господин Бругш, мистер Картер.

– Вот как! Значит, он это утверждает. И что же, позвольте спросить, я у него украл?

Полицейский пожал плечами.

– Господин Бругш сообщит нам об этом завтра. А покуда я должен задержать вас, мистер. – Он указал на нечто, похожее на камеру, которую было видно в конце коридора через дверь. За решеткой стояли и глазели пятнадцать-двадцать заключенных: мужчины, женщины и даже дети, которым едва ли исполнилось двенадцать лет. Они с любопытством прислушивались к допросу. Это, бесспорно, было единственным развлечением в их мрачной повседневной жизни.

С трудом сохраняя спокойствие, Говард произнес:

– Хамди-бей, я – англичанин, и вы не имеете права держать меня здесь!

– Даже англичане должны соблюдать законы нашей страны, – как бы между прочим, холодно ответил начальник полиции и подписал протокол. – Как только выяснится, что вы невиновны, вас тут же отпустят. А пока у меня нет причин не верить мистеру Бругшу. Он – уважаемый человек, куратор Каирского музея.

Хамди-бей щелкнул пальцами, и из-за спины появились двое полицейских в униформе. Резким кивком начальник подал им знак, и они, схватив Говарда, повели его к камере, толкая впереди себя.

Заключенные зааплодировали, когда Картер вошел туда в белом тропическом костюме. Две беззубые нищенки с темной кожей и седыми волосами попробовали качество ткани на рукавах и штанинах, потерев материю между большим и указательным пальцами. Это тут же вызвало всеобщий хохот окружающих.

– О, какой знатный эфенди! – пронзительно взвизгнула одна. – Что же он такого натворил, что его бросили к нам в эту дыру?

Говард оттолкнул обеих старух и осмотрелся. Смутившись, он обнаружил, что в камере нет ни скамейки, ни стула, чтобы можно было присесть. Единственным признаком комфорта была дыра в полу в правом углу, куда заключенные справляли естественные потребности.

Говард в отчаянии присел на каменный пол у стены напротив входа. Он чувствовал, что все на него смотрят. Но когда он бросал ответный взгляд, арестанты отводили глаза. Большинство из них цеплялись руками за прутья решетки и глядели наружу, через длинный коридор, где кипела повседневная жизнь полиции Верхнего Египта.

Через некоторое время Картер обратился к одному из сокамерников, одетому в серую галабию и имевшему не такой запущенный вид, как у всех остальных. Египтянину было около тридцати. Говард спросил его, как он здесь очутился. Но тот, явно не расположенный к разговору, лишь неохотно покачал головой и отмахнулся, будто хотел сказать: «Оставь меня в покое».

Единственной, кто проявил к Говарду интерес, оказалась красивая, но грязная девочка с курчавыми волосами до плеч. Она сидела недалеко от него и пыталась обмахиваться своей длинной широкой юбкой. Она то притягивала ее поближе к лицу, то махала у пола. При этом она прищелкивала языком. Ужасные условия содержания не способствовали тому, чтобы заключенные стеснялись. А когда девочка вообще сняла юбку, чтобы показать Картеру, что под ней действительно ничего нет, он с отвращением отвернулся.

Один парень – ниже Говарда ростом, но на вид старше, чем был на самом деле, – подошел к англичанину и с трудом спросил на почти непонятном английском:

– Как вы сюда попали, мистер?

У Говарда уже не было желания говорить, но потом он взглянул в открытое и честное лицо египтянина и ответил:

– Ты спокойно можешь говорить со мной на своем языке. Как тебя зовут?

– Сайед, – ответил юноша, – мне уже четырнадцать!

– Четырнадцать? – удивленно повторил Картер. – Тебе в твоем возрасте лучше бы в школу ходить, чем сидеть в тюрьме. И что же ты натворил?

Сайед закатил темные глаза и хитро улыбнулся. Ему ведь нужно было отрицать, что он что-то украл, поэтому он сложил лодочкой правую руку и затем резко повернул ее в запястье.

– Сумочка одной леди из Европы. Это было не в первый раз. Меня просто поймали впервые.

– И где, при каких обстоятельствах?

– У корабельной пристани. Хассан, мой учитель, лучший вор-карманник между Асуаном и Александрией, говорит, что идеальная возможность что-нибудь стащить появляется в тот момент, когда люди спускаются с корабля. Никто не следит за своими вещами. Все смотрят только вперед, на то, что их ожидает.

– Вот как! Значит, так говорит Хассан.

– Да, Хассан говорит, Хассан умный. Он может пересказать первую суру Корана наизусть! А вы можете, мистер?

– Нет.

– Вот видите.

– И кто же тебя поймал?

Сайед выпятил нижнюю губу и кивнул в сторону полицейского бюро.

– Хамди-бей, лично. – Он наклонился к Говарду и, прикрыв ладонью рот, прошептал: – Он единственный, кто мне может принести воды. Остальные здесь – настоящие болваны и тряпки, они не стоят тех денег, которые им платят.

Говард рассмеялся, маленький воришка нравился ему.

Некоторое время оба молча глядели в пол, и тут Сайед вдруг вполголоса пробормотал:

– Вообще-то, я не люблю англичан…

Картер взглянул на мальчика.

– Но почему, позволь спросить?

– Хассан говорит, что англичане купили Египет. Просто так, как на рынке покупают верблюда или мешок сахара. Но, как говорит Хассан, у англичан не было на это права. Мы, египтяне, хотим жить так, как нам хочется. Мы ведь тоже люди! Так Хассан говорит.

– Я вижу, что этот Хассан – националист. А ты тоже хочешь стать таким же?

Сайед уверенно кивнул.

– Честно сказать, – тихо произнес Говард, – я целиком на твоей стороне. То, что англичане делали в Александрии десять лет, – это позор для всей Британской империи.

– Хассан собственными глазами видел, как ваш флот стрелял по Александрии и разрушил полностью базар, площадь Мохаммеда Али и улицу Консульства. При этом наш предводитель Араби-паша всего лишь хотел, чтобы англичане не вмешивались в египетские дела. Но Хассан говорит, что Аллах дает силы даже цыпленку, чтобы разбить скорлупу.

– Насколько я знаю, Араби-паша все еще жив?

– Его сослали в ссылку на Цейлон, и он больше не может вернуться домой. Теперь Хассан наш… – Сайед запнулся.

– Ваш кто? – поинтересовался Говард.

– Да так, ничего. Я уже много чего разболтал, мистер.

– Картер, – добавил Говард. – Ты можешь мне доверять. Я не имею ничего общего с политикой. Я – археолог и интересуюсь лишь людьми, которые жили три тысячи лет назад. Если взять это во внимание, то я – плохой подданный ее величества королевы Виктории.

Сайед сморщил нос.

– Хассан говорит: кого один раз укусила змея, тот и маленькой веревки боится.

– Умный человек этот Хассан. Где он живет?

Мальчик на какое-то время замолчал. Наконец он сказал:


– Хассан вытащит меня отсюда. И, если хотите, я могу и за вас замолвить словечко.

– Как же это получится?

Сайед захохотал, будто мог дать голову на отсечение за свои слова. Да и вообще казалось, что он не принимает всерьез содержание под стражей.

– Эфенди, – вымолвил он после паузы, – вы ведь еще не так давно в Египте? Мне кажется, вы слишком плохо знаете традиции и обычаи нашей страны.

– Почти три года, – ответил Картер, – хотя два из них я прожил в пустыне, вдали от городов, в Среднем Египте.

– Ах, вот оно что, – улыбнулся Сайед. – Знаете, есть только один бог – Аллах. Но на самом деле рядом с Аллахом есть еще два других бога – бакшиш и нужные связи. Если у тебя есть один из них – это хорошо, а если оба – еще лучше.

– Так говорит Хассан?

– Нет, так говорит Сайед. Можете мне верить. Больше одного дня я здесь не проторчу. У вас есть с собой деньги?

– Да, – нерешительно ответил Говард.

– Сколько?

– Зачем ты спрашиваешь?

– Ну, я бы сказал так: если у вас есть однофунтовая банкнота, тогда вы свободны.

Картер недоверчиво взглянул на мальчика.

– И еще один фунт для меня, – поторопился добавить Сайед. – Мне здесь тоже не очень-то нравится. – При этом он посмотрел на толстого египтянина, который сидел на корточках над дырой в полу, справляя естественную нужду.

Говард сомневался. Мальчик казался ему слишком хитрым. С другой стороны, лишь от одной мысли, что придется провести в этой камере пару суток, у Картера по спине бегали мурашки. Под рубашкой Говард носил сумочку со всеми своими сбережениями – почти шестьдесят английских фунтов. Это было целое состояние, и он должен был предусмотреть все. Если сокамерники нападут на него ночью, а среди них Говард заметил двух мрачных типов, он потеряет все. Возможно, это был единственный шанс, а потому ему придется доверить свою судьбу парнишке.

Стараясь не привлекать внимания, Говард подсел поближе к Сайеду. Тот сразу смекнул, в чем дело, и повернулся спиной, чтобы отгородить Картера от ненужных взглядов. Говард осторожно расстегнул рубашку, потом достал сумочку, вынул фотографию Сары и выудил две банкноты по фунту, которые быстро сжал в кулаке.

Картер как раз хотел положить обратно фотографию, как вдруг заметил любопытный взгляд Сайеда. На лице мальчишки просияла улыбка, и он спросил:

– Ваша жена, мистер Картер?

– Это тебя не касается! – тихо проворчал Говард и сунул фотографию в сумочку, потом незаметно застегнул рубашку.

– Мистер, – нерешительно начал Сайед, – а где ваша жена сейчас?

– В Англии, – неохотно ответил Картер. – Почему ты спрашиваешь?

Сайед смущенно отвел глаза.

– Неловкая ситуация получается, – неохотно произнес он. – Но я мог бы поклясться, что именно у этой дамы с фотографии я стащил сумочку. Мне очень жаль, мистер Картер.

Прошло время, прежде чем Говард смог привести свои мысли в порядок. От слов Сайеда Картеру стало не по себе. Говард еще раз вынул фотографию Сары из-под рубашки и сунул под нос мальчику.

– Да, точно эта женщина! Она сходила с почтового парохода на пристани. Ее багаж повезли в отель «Луксор». Когда она спускалась по сходням на берег, я… Ну, вы знаете уже. Мне действительно очень жаль, мистер Картер. Я просто в отчаянии. Как я могу теперь загладить свою вину?

Слова Сайеда звучали правдиво.

– Эта дама сошла на берег здесь! – недоверчиво спросил Говард, размахивая фотографией перед носом Сайеда. Хотя он и старался, ему не удавалось скрыть своего волнения.

– Ну, я же говорю вам! Она и послужила причиной того, что я тут сижу!

Говард поспешно сунул фотографию под рубашку.

– Мне нужно выйти отсюда! почти беззвучно прошептал он и повторил: – Мне нужно выйти отсюда!

Сайед указал на кулак Картера, в котором все еще были зажаты два фунта.

– Если вы будете так любезны…

Говард не питал больших надежд, но теперь ему было все равно. Он сунул деньги Сайеду так, чтобы никто не заметил, и пригрозил мальчику:

– Но если ты обманешь, я убью тебя. Можешь не сомневаться!

– Договорились, – невозмутимо ответил тот. Картер спрашивал себя, действительно ли этот паренек такой хладнокровный жулик или просто он уверен в своих силах? Картер не спускал с него глаз. Мальчик подошел к решетке и позвал охранника, дремавшего в конце коридора на стуле.

Охранник с явной неохотой поднялся на зов Сайеда. Он пробормотал непонятное проклятие и зашаркал по каменному полу стоптанными башмаками. Былослышно, как Сайед что-то шепчет ему, но разобрать хотя бы слово Картер не смог. Наконец охранник так же шумно удалился, как и пришел.

Через пару минут у решетки появился Хамди-бей, и между ним и Сайедом снова началось долгое перешептывание. Во время разговора парнишка часто оборачивался и показывал пальцем на Картера. После короткого спора начальник полиции ушел.

Закусив от злости губу, рассерженный Сайед ударил кулаком по решетке и вернулся к Говарду. Сокамерники с любопытством смотрели на Сайеда, но тот предпочитал молчать. Как только интерес к происходящему немного ослабел, он, растопырив пальцы, шепнул на ухо Говарду:

– Сукин сын остался недоволен. Он хочет пять фунтов!

Говард уже видел себя на свободе. Неужели все его усилия напрасны? Тщательно обдумав ситуацию, он решил, что в камере может лишиться всего. Только Хамди-бей знал, что у Говарда при себе есть деньги, поэтому Картер вытащил из-под рубашки еще три фунта и передал их Сайеду.

Представление повторилось. Вначале подошел охранник, потом – Хамди-бей. Пять английских фунтов моментально возымели действие на начальника полиции, и он исчез.

– Все в порядке, мистер Картер, – вернувшись, сказал Сайед. – Ничего не в порядке, – прошипел в ответ Говард, – я заплатил пять фунтов и хочу выйти отсюда!

Мальчик успокаивающе поднял руки.

– Погодите немного! Хамди-бей хоть и плут, но не обманщик.

– А в чем же разница? – тихо возмутился Говард. Его злость не знала предела. Но что было делать: кричать, протестовать, размахивать кулаками? Пока он беспокойно искал выход из сложившейся ситуации, пока всерьез думал, как прикинуться потерявшим сознание и потом сбежать из больницы, охранник открыл решетку и, указав на Картера и Сайеда, крикнул:

– На допрос!

Оба незаметно переглянулись и подчинились требованию. А через пару минут они уже стояли на улице перед полицейским участком.

– Ну, что я говорил? – улыбнулся Сайед и повторил: – Хамди-бей хоть и плут, но не обманщик!

Говард тут же отправился к гостинице «Луксор», которая была недалеко от полицейского участка. Он был взволнован так же, как несколько лет назад в Сваффхеме. Говард пытался подобрать подходящие слова, которыми хотел встретить Сару. Вполголоса он бормотал их себе под нос, потом вошел в отель и справился у портье о миссис Саре Чемберс.

– Сожалею, – ответил маленький дружелюбный египтянин, – но такая дама у нас не останавливалась!

– А может быть, есть мисс Сара Джонс? – Говард умоляюще взглянул на портье.

– И никакой мисс Сары Джонс, сэр!

– А не останавливалась ли в вашем отеле англичанка?

Тут низенький портье рассердился и, нервно закатив глаза, ответил:

– Сэр, у нас большой отель, и здесь живут не только англичанки. А сейчас простите, я занят.

«Бакшиш!» – пронеслось в голове у Картера. Вспомнив, что говорил ему Сайед в камере, Говард положил на столешницу перед портье два пиастра и спросил:

– Не могли бы вы мне показать на секундочку список постояльцев?

Портье, не имевший права этого делать, внимательно смотрел по сторонам, пока Говард изучал фамилии. Англичанками, которые путешествовали одни, оказались миссис Шоуки из Глочестера, мисс Эванс из Манчестера, миссис Джейн Калин с дочерью Мэри из Брайтона и леди Элизабет Коллингем из лондонского Саут-Кенсингтона.

Картер разочарованно отложил гостевую книгу. Может быть, Сара путешествует под вымышленным именем? Признаться, он не видел в этом никакого смысла, однако это была его последняя надежда. Тем временем наступил вечер, и Говард ходил взад-вперед перед отелем «Луксор». С противоположной стороны улицы он наблюдал за каждым окном в надежде, что Сара все-таки появится и помашет ему. Но ничего не произошло. Спустя два часа Говард устал как собака, сдался и пошел обратно к своему пансиону.

Ночь Картер провел в беспокойном сне. Ему грезилось, что Сара сидит в камере полицейского участка, а его при попытке ее освободить схватили охранники и бросили в другую камеру. Он кричал и прислушивался к каждому звуку, чтобы понять, что ему отвечает Сара, но эхо пустых коридоров лишь искажало ее голос. Они не могли разобрать, что кричали друг другу.

Незадолго до восхода солнца Картер вновь отправился к отелю «Луксор», чтобы с улицы наблюдать за окнами и входом. В такую рань у входа царило оживление. Дрожки и повозки, запряженные мулами, отъезжали, чтобы доставить багаж постояльцев к вокзалу. Торговцы привозили свои товары, а целое войско полураздетых лакеев с песнями подметало улицу перед отелем. От этого в воздух поднялись серые тучи пыли и совершенно закрыли обзор.

После трех часов безрезультатного ожидания Говард присел на скамейку на набережной и уставился в пустоту. Тут он услышал позади себя незнакомый женский голос:

– Простите, сэр, но меня не покидает ощущение, что вы за мной следите вот уже несколько дней. Вы не хотите назвать причину столь странного поведения?

Обернувшись, Говард испугался до смерти. Перед ним стояла загадочная дама с корабля. Она была как две капли воды похожа на Сару, и лишь голос выдавал, что это была не она. В тот момент Картер подумал, что чувства изменили ему. Неужели глаза или уши сыграли с ним злую шутку?

– Я думал… Я надеялся… Мисс Джонс? – Говард вскочил. Он бесстыдно разглядывал незнакомку. – Мисс Джонс? – беспомощно повторил он.

– Меня зовут леди Элизабет Коллингем, – ответила незнакомая дама, так похожая на Сару.

– Леди Коллингем, – беззвучно прошептал Картер и растерянно закивал. Наконец, запинаясь, он произнес: – Меня зовут Говард Картер. Я археолог.

– Вы все еще не ответили на мой вопрос, мистер Картер! – настаивала незнакомка.

– Да… – медленно произнес Говард, с трудом приводя разум и чувства в порядок. Умом он понимал, что перед ним – совсем другая женщина, но его чувства указывали обратное. – Я просто спутал вас, – робко сказал Картер, – я никогда бы не осмелился…

– Довольно неуклюжий способ оправдать свое поведение. Вы не находите, мистер Картер?

Говард пожал плечами.

– Так, наверное, это выглядит со стороны, миледи, но поверьте, что у меня и в мыслях не было компрометировать вас. Пожалуйста, поверьте мне.

Леди Коллингем улыбнулась. Казалось, она не совсем верит молодому англичанину. С другой стороны, она не могла скрыть, что нерешительность археолога ей нравилась.

Когда Картер заметил недоверчивую улыбку леди, он разозлился. Говард вынул свою сумочку из-под пиджака и показал незнакомке.

– Это она! – торжествующе произнес он.

– Миленькая, действительно очень симпатичная, – насмешливо произнесла леди. – Но разве это объясняет ваше поведение?

– Вы правы. То, что вы похожи с мисс Джонс, еще не является поводом для того, чтобы вас преследовать. Но знаете, когда наши пути разошлись два года назад, это случилось не потому, что наши чувства угасли. Мисс Джонс вышла замуж за другого, хотя любила только меня. Вы можете себе это представить? С тех пор я стал довольно успешным археологом и попытался забыть Сару Джонс Но, как видите, ничего из этого не вышло. Простите мое поведение, миледи.

– Извинения принимаются! – Леди Коллингем внимательно посмотрела на Говарда. – Но при одном условии. Вы расскажете мне о себе и этой мисс Джонс.

Картер не поверил, что прекрасную незнакомую леди действительно интересует его судьба. Он также не знал, готов ли рассказать ей о своей жизни. Говард нерешительно взглянул в ее темные глаза, которые так напоминали Сару, и ответил:

– Леди Коллингем, вы уверены, что вам это и в самом деле нужно?

– Абсолютно уверена! – ответила незнакомка. На ней было длинное черное платье с черным кантом и кружевами и зонт от солнца того же цвета. Она раскрыла его и взяла Говарда под руку. – Пойдемте, составьте мне компанию во время моей утренней прогулки!

Говард не знал, как ему поступить. Еще вчера он сидел в душной тюремной камере, а теперь разгуливал по набережной Нила под руку с прекрасной леди, которая чертовски была похожа на Сару Джонс. Он был смущен, сбит с толку и напуган. Его обуревали смешанные чувства. Что-то в его душе противилось отвечать на близость красивой леди, но уже в следующий момент эта близость породила приятное чувство сродни тому, которое Говард испытывал, когда рядом была мисс Джонс.

В сложной неопределенности оба некоторое время шли молча. С противоположного берега Нила дул горячий пустынный ветер, и леди Коллингем с трудом удерживала зонтик. Говард отчаянно подыскивал нужные слова. Он не знал, с чего ему начать. Как ему рассказать свою историю женщине, которую он совсем не знал? Неужели она думает, что он готов поведать ей о своих самых сокровенных чувствах?

Картер вдруг остановился. Он отпустил ее руку и подчеркнуто вежливо произнес:

– Миледи, прошу меня простить.

И, прежде чем леди Коллингем успела что-то ответить, Говард бросился наутек. Картер мчался по набережной Нила, будто за ним гналась свора собак. Возле отеля «Савой» он повернул налево и, только удостоверившись, что леди его не преследует, замедлил шаг. Когда он вошел в свой пансион, его костюм, влажный от пота, прилип к телу.

– Эфенди! – вскрикнул Махмуд Хабила, вечно веселый хозяин «Маамура пэлэс». Он махал какой-то бумагой. – Новость для вас, от мистера Навилля!

Говард прочитал: «Прошу срочно приехать ко мне в Дейр-эль-Бахри. Эдуард Навилль».


И снова в жизни Говарда Картера произошел внезапный поворот. Приехав к Навиллю на противоположный берег Нила, юноша узнал, что ассистент археолога Перси Браун получил серьезную травму. Браун занимался копированием надписей и настенных рельефов и упал с лесов, сломав при этом правое бедро и обе руки.

– Вы готовы работать вместо мистера Брауна? – спросил Навилль в своей обычной резкой манере.

– Почему нет? – нерешительно ответил Картер. Он знал теперь, что нужен Навиллю, и добавил: – Все зависит от условий, сэр.

Навилль, конечно, был не тот человек, с которым можно было торговаться, но в такой ситуации он явно зависел от молодого англичанина. Поэтому археолог измученно взглянул на Говарда и, будто он испытывал боль от таких слов, спросил:

– Назовите свои условия, мистер Картер!

Говард думал, что все это ему снится. Великий Навилль говорит ему: «Назовите свои условия!» Картер подумал немного, Не сыграть ли с археологом по-крупному, и рискнул всем.

– Доктор, – самоуверенно произнес он, – я хотел бы жалованье в два раза большее, чем я получал в Амарне у Флиндерса Питри, – сто фунтов.

– Договорились.

– И кроме этого…

– Да? – Навилль в ожидании посмотрел на Картера.

– Мне хотелось бы, чтобы вы научили меня археологии.

Говард сам удивился своей смелости.

– Еще что-нибудь? – провоцируя молодого человека, осведомился Навилль.

– Нет, сэр. Это все.

В тот же миг лицо Навилля просветлело и гримаса мучившей его боли исчезла.

– Что касается последнего, это достойно похвалы, – довольно заметил он, – значит, вы – вдохновленный этим делом человек. Мне это нравится, мистер Картер. Я согласен! – Он протянул Говарду руку. – Добро пожаловать в Дейр-эль-Бахри. Когда вы сможете начать?

– Скажем, послезавтра.

– Хорошо, послезавтра в шесть часов на этом месте!


Перевозчик поставил парус, и вечерний ветер наполнил воздухом треугольный лоскут материи цвета охры. Говард сидел и злился на себя и свое поведение с леди Коллингем. Он повел себя довольно глупо, и она наверняка посмеялась над ним. Тут он вдруг вспомнил, что убежал и от мисс Джонс, когда они встретились в первый раз. Ветер необычайно быстро пригнал лодку к противоположному берегу. Говард по-царски отблагодарил лодочника, и тот пожелал ему благословения Аллаха. «Почему, – думал Говард по дороге в «Маамура пэлэс», – я убегал в ситуациях, которые не укладывались у меня в голове?»

Конечно, тогда в Сваффхеме он был моложе. Запуганный мальчик, который ходил в школу для девочек. Но сегодня? Разве он не профессиональный рисовальщик с жалованьем в сто фунтов в год? Это было больше, чем когда-либо зарабатывал его отец! Почему же он вел себя, как последний остолоп?

В пансионе никогда нельзя было побыть наедине с собой из-за круглосуточного уличного шума, который проникал через незастекленные окна и едва прикрытые двери. В этом условном уединении Говард сидел и писал письмо красивой леди. Но прежде чем он устало вывел карандашом для рисования первое предложение на бумаге, как его посетила другая мысль: пойти и лично извиниться перед леди Коллингем.

На следующее утро Картер отправился в отель «Луксор» и застал леди Коллингем в саду за завтраком. С первого взгляда он даже не узнал ее и не сразу понял, что в ней изменилось. Задумавшись, Говард стал было сомневаться, а не является ли леди Коллингем плодом его воображения?

Леди пригласила Картера позавтракать вместе с ней. Странное вчерашнее происшествие, видимо, мало удивило ее. Они говорили о погоде и наводнении, которое, по словам местных жителей, живущих на берегу Нила, уже запаздывало на одну неделю. Леди пила черный кофе и ела ложечкой йогурт из стаканчика. Через какое-то время она неожиданно спросила:

– Мистер Картер, почему вы вчера убежали от меня?

Говард подавился кусочком сыра, который как раз жевал, и резко закивал, словно хотел сказать: «Это, собственно, и стало причиной моего визита». После небольшой паузы он ответил:

– Миледи, я хотел бы извиниться за свое поведение. Признаться, я не был готов довериться совершенно незнакомому человеку. Я хочу сказать, что не знаю вас и, честно говоря, побаиваюсь, что вы посмеетесь надо мной…

– Возможно, вам будет легче, – ответила леди Коллингем, – если я вам что-нибудь расскажу о себе. Мне тоже нужно набраться смелости для этого, и потому я вас отлично понимаю. Вы, наверное, задаетесь вопросом, почему я езжу одна, да еще оказалась в такой далекой стране.

– Я прошу вас, миледи! – смутился Картер.

– Нет-нет, не препятствуйте мне! – Леди окинула взглядом гостей, которые завтракали в саду отеля. – Все задаются этим вопросом, и некоторые даже перешептываются. Я к этому уже привыкла.

– Вы не замужем?

– Была еще год назад. Как это водится в наших кругах, четыре года назад, когда мне было двадцать, я вышла замуж за лорда Коллингема. Никто меня не спрашивал, хочу ли я этого, люблю ли я лорда. Мне полагалось рассматривать этот брак как оказанную честь. Что же до чести, то вскоре она обернулась полным позором потому что его светлость, несмотря на то что он владел роскошным поместьем, имел одну пагубную страсть,– лорд Коллингем был пьяницей. Правда, об этом никто не знал. Он был из тех, кто без рюмки не может решиться ни на какое действие. Я не хотела рожать слабоумного ребенка, поэтому отказывала ему. Я поставила мужу ультиматум: я или абсент. Четыре дня он не пил ни капли, а на пятый прыгнул под приезжающий поезд на вокзале «Виктория».

После словесного потока леди наступило долгое молчание. Говард не отважился сказать хотя бы слово, но затем, чтобы как-то скрасить свое смущение, произнес:

– Мне очень жаль, леди Коллингем.

– О, вам не стоит меня жалеть, – холодно ответила леди. – Ну, теперь вы рассказывайте свою историю, мистер Картер!

После того как леди Коллингем без каких-либо условий и оговорок открылась Говарду, все его опасения исчезли. Ему было жаль эту женщину. Несмотря на то что их прошлое вряд ли имело смысл сравнивать, Говарду показалось, что они были даже похожи в своем одиночестве. Разве эта леди не отправилась в Египет по той же причине, что и он? Разве ей не хотелось забыть свое прошлое?

Итак, Говард Картер начал описывать свою жизнь в Сваффхеме и свою любовь к Саре Джонс, на которую леди Коллингем так была похожа. А когда Говард рассказывал о прощании на вокзале, которое состоялось почти три года назад, он смущенно смотрел на верхушки пальм, потому что не хотел, чтобы леди видела, что он едва не плачет.

– Должно быть, вы очень любили ее, – произнесла леди Коллингем после того, как Говард закончил историю.

Картер горько улыбнулся.

– Возможно, это глупо, но я до сих пор люблю ее, пусть даже она вышла замуж за другого.

– Я, признаться, в чем-то завидую вам, мистер Картер. Ведь за вашим несчастьем стоят сильные, глубокие чувства, а где есть чувства, там есть и страдания. Но страдания не длятся вечно, когда-нибудь вы взглянете на них со стороны и рассмеетесь. Мне же в жизни не повезло – не довелось пережить нечто подобное…

У Говарда возникло ощущение, что прекрасная леди охотится за ним, бередя его душу или вызывая к себе сострадание. Не то чтобы ему это было неприятно – Говарда лишь удивляло, что леди Коллингем излила душу именно ему. Разве, кроме него, не нашлось бы более представительных мужчин, которые могли бы сделать предложение, мужчин знатного происхождения и презентабельной внешности?

Если бы пару дней назад ему задали вопрос, смог бы он себя видеть в жизни с другой женщиной, кроме Сары Джонс, он бы ответил однозначным отказом. Сейчас Говард задумался: «А не может ли это быть именно она?» Он будто очнулся от сна, который совершенно отличался от реальности, и ужаснулся. Картер вскочил, намереваясь попрощаться.

– Надеюсь, я вам еще не сильно наскучил, – выдавил он, – позвольте мне откланяться.

– А у вас сегодня нет свободного времени, чтобы составить мне компанию на утренней прогулке?

– К сожалению, нет, миледи. Меня неожиданно приняли на работу, я буду откапывать вместе с доктором Навиллем храм в Дейр-эль-Бахри. Может быть, в другой раз. Вы здесь надолго?

– А стоит ли мне надолго остаться? – Леди Коллингем протянула Говарду руку и не отпускала его ладонь дольше, чем полагалось во время обычного прощания.

Говард почувствовал, как покраснел, но потом собрал все свое мужество и ответил:

– Я бы охотно увиделся с вами еще, леди Элизабет.

Она смотрела на него, и у Говарда было такое чувство, будто он смотрит в глаза Саре. Его странным образом тянуло к этой женщине.

Глава 16

Монотонное пение рабочих разносилось по каменистой долине в Дейр-эль-Бахри и очень действовало европейцу на нервы. Оно начиналось в шесть часов утра и заканчивалось около полудня, когда работы приостанавливались. Навилль утверждал, что работа движется быстрее, если феллахи поют. Более четырех сотен батраков выстраивались в бесконечную цепочку с корзинами, сплетенными из ивовых прутьев. Они наполняли их на верхней террасе храма Хатшепсут и высыпали в ржавую вагонетку на узкоколейке. Навилль приказал проложить железную дорогу до деревни, и среди рабочих считалось почетным исполнять роль локомотива. Несмотря на все странности археолога – а сюда входили общая утренняя и вечерняя молитвы, как в школе, – Говард Картер понимал Навилля все лучше и лучше. Он был предоставлен самому себе и, приступив к своим обязанностям, копировал самые важные рельефы и настенные рисунки. В отличие от своего неудачливого предшественника Говард не удовлетворился изображением в масштабе 1:1, он выполнял рисунки и в других масштабах, а также раскрашивал их акварельными красками. Результаты его работы привели Навилля в восторг.

Помимо этого Картер находил время, чтобы смотреть, как Навилль ведет раскопки. Юноша сразу отметил, что он отличается от Питри не только своим характером, но и манерой ведения работ. Питри всегда ставил задачу вырвать у земли новые тайны. Навилль же, напротив, довольствовался найденным и прикидывал, какие новые научные выводы можно сделать. Навилль мог целыми днями рассматривать крошечную деталь, углубившись в какие-то мелкие иероглифы. А Питри всегда искал новые предметы и был недоволен, если день прошел без новых находок. Навилль же воспринимал новые находки как своего рода помеху его работе. Он видел свою задачу не в обретении чего-то нового, а в сохранении уже найденного. Этим он отличался и от Картера.

Однажды вечером Говард стоял, запрокинув голову, у подножия храма в скале. Он изучал отвесные охряные стены, которые в разное время суток выглядели по-иному. Было тихо. Но иногда тишину взрывал звук падающих камней, которые откалывались от скал и с шумом бились о насыпь – так происходило тысячи лет.

В это время выступы на скалистой стене отбрасывали темные тени в виде гримас или каких-то сказочных существ. Они были огромными – размером с пятиэтажный дом. Взгляд Говарда блуждал от одного места на стене к другому, снизу вверх. Каждая щель, каждый изгиб, каждый выступ вызывали у него интерес и пробуждали фантазию.

Навилль, уже некоторое время наблюдавший за Говардом, сейчас подошел к нему со спины.

– Мне кажется, я знаю, что вы ищете, мистер Картер. Но, если позволите, я дам вам совет: оставьте это!

Говард обернулся.

– С тех пор как я тут работаю, меня не покидает одна мысль: не могла ли. царица Хатшепсут приказать построить где-нибудь в этих утесах свою гробницу? Это было бы вполне логично, вы не находите?

– Я тоже об этом думал, – ответил Навилль с улыбкой, – И из чего же вы сделали такой вывод, что позволило вам прийти к подобной мысли? Может, вы нашли какое-то указание?

– Нет. – Говард по-прежнему смотрел вверх. – Неужели моя идея столь абсурдна?

– Абсурдна? Ни в коей мере. Вся археология строится на цепочке абсурдных предположений и событий. И этот храм – прямое тому доказательство. Конечно, я не могу запретить вам осмотреть всю стену в поисках тайного входа в гробницу, но поверьте мне, Картер, это так же опасно, как и бессмысленно.

– Можно было бы спуститься вниз на канате и обстучать стену на предмет скрытых полостей.

– И вы думаете, что эта идея вам первому пришла в голову? Более двадцати лет назад братья Абд-эр-Рассул таким образом нашли величайший на сегодняшний день археологический клад.

– Здесь, в этой скале? – недоверчиво вскрикнул Картер.

– Нет, там, на скальном выступе, – Навилль указал рукой, – в двенадцати метрах над землей Ахмед, старший из трех братьев наткнулся на дыру в скале, заложенную камнями. Ее невозможно было увидеть ни отсюда, снизу, ни сверху. Ахмед обнаружил ее, когда спускался по канату. После того как он убрал камни, которыми был заложен вход, его глазам открылся потайной лаз, заворачивающий влево и ведущий вглубь скалы на семьдесят метров, к гробнице. В этой камере лежали мумии сорока фараонов. Среди них были Рамзесы, Сети и Тутмос III, на каждом была табличка с именем.

– Бог мой! – благоговейно произнес Картер.

– Целый год, – продолжал Навилль, – братья скрывали свою находку. Потом они решили заработать на этом деньги. Они рассказали о своем открытии консулу Мустафе Ага Айяту, самому крупному спекулянту антиквариатом в Верхнем Египте. С его помощью братья годами продавали посмертные дары, золотые украшения и кольца, которые срывали с пальцев царских мумий.

Картера так впечатлил рассказ Навилля, что у него просто не было слов. Прищурившись, Говард вновь взглянул на скалу, где происходили все эти события.

– Я одного не могу понять, – сказал он, – как все эти мумии попали в одну гробницу, если каждый должен быть похоронен с большими почестями в отдельной, собственной?

– Пойдемте! – позвал Навилль, и они отправились домой. По пути Навилль ответил на вопрос Говарда.

– К счастью, в этой общей гробнице обнаружилось послание, в котором указывалось, что уединенную Долину царей обворовывали банды охотников за сокровищами еще за 1200 лет до нашей эры. Во время правления Рамзеса III у жрецов Амона возник план. В строжайшем секрете они несколько лет пробивали в скале недостижимый лабиринт и однажды ночью организовали тайную операцию: перенесли мумии всех фараонов к утесам в Дейр-эль-Бахри и подняли их на веревках в гробницу, где они и хранились три тысячи лет.

– И кто же напал на их след? Кто сломал все их планы?

Навилль остановился и взглянул на Картера. Несмотря на опустившиеся сумерки, юноша отчетливо видел ухмылку на лице археолога.

– Вы не поверите, – язвительно произнес Навилль, – это был Эмиль Бругш.

Говард мог предполагать все, что угодно, но чтобы это был Бругш, которого Картер про себя заклеймил именем мошенника, казалось ему просто непостижимым. Пока они шли к дому археологов, Навилль объяснил, как все получилось.

– В течение пятнадцати лет на черный рынок прибывало все больше и больше драгоценных находок – сокровищ, которых до сих пор еще никогда не видели. На многих из них стояли имена фараонов времен Нового Царства, так что можно было предположить, что преступникам удалось вскрыть не одну, а сразу несколько гробниц. Уже тогда перед Бругшем, замешанным в темных делах и имевшим контакты с преступным миром, поставили задачу: сделать фиктивную закупку. Бругш осведомился в соответствующих кругах, где можно купить стоящие драгоценности. Все нити вели в Луксор. Консул Мустафа Ага Айят и братья Абд-эр-Рассул предложили ему находки, которые высоко котировались на международном черном рынке. Но о том, где были найдены эти предметы, они умалчивали. Однако Бругш не отставал, он следовал по пятам за братьями. И в конце концов самый младший, Сулейман, потерял самообладание и сделал признание. Управление древностями в Каире даже выплатило ему вознаграждение в пятьсот английских фунтов. Впрочем, я слышал, что Бругш снова появился в Луксоре!

– Я знаю, – ответил Картер, – я уже имел удовольствие с ним общаться.

– Вы спрашивали его о своих чертежах из Амарны?

– Конечно. Но все обернулось совершенно неожиданным образом.

Навилль вопросительно взглянул на Говарда.

– Дело в том, что Бругш позвал полицию и заявил, что я его обокрал. Меня арестовали, и я полдня провел в камере вместе с ворами и проститутками. Я смог выйти, только заплатив бакшиш.

– Эмиль Бругш был и останется мошенником. Вам не стоит бояться этого человека, Картер. Призовите его к ответу!

Говард уныло кивнул. Подойдя к дому археологов, он спросил:

– А что стало с братьями Абд-эр-Рассул?

– Их никто и никогда не посадил бы в тюрьму. Двое младших братьев ведут созерцательный образ жизни зажиточных рантье, а Ахмеда, который обнаружил тайник, назначили старшим смотрителем в Долине царей. Его задача – помешать разбойникам в разграблении гробниц.

– Вы шутите!

– Отнюдь. Не забывайте, Картер, мы же находимся в Египте!


Связь с лордом Амхерстом и леди Маргарет прервалась с тех пор, как раскопки в Амарне подошли к концу. Картер в письме извинился за безрезультатную работу и сообщил об утрате плана города Ахетатон, но его светлость, разочаровавшись, видимо, не счел нужным отвечать на это письмо.

Поэтому Говард и не подозревал, что лорд Амхерст за день до этого прибыл в Египет. Его светлость путешествовал вместе с леди Маргарет, дочерью Алисией и ее женихом лордом Рокли, с ними также были дворецкий Альберт и горничная Эмили. Неудивительно, что путешественникам по приезде в Александрию понадобилось четыре двойных фаэтона, которые могли довезти самих господ, их слуг и значительный багаж к вокзалу.

За некоторым исключением все разрушения, нанесенные британским флотом, были устранены. На площади Мохаммеда Али и на улице европейских консульств появились новые роскошные дома. Как и в прежние времена, в городе было полно европейцев.

– Посмотри только на это, мама! – вскричала Алисия и потянула леди Маргарет за рукав. Экипаж повернул на привокзальную площадь, и перед ними возник сказочный замок с эркерами и башенками. Стены, выкрашенные в синий и красный цвета, были украшены высокими стрельчатыми окнами. Стройные колонны окаймляли портал. Вокзал «Виктория» в Лондоне в сравнении с этим зданием казался приютом для нищих.

Лорд Рокли любезно помог Алисии выбраться из экипажа. Леди Маргарет сомневалась, подойдет ли ее скромное дорожное платье для такого знаменательного события, как путешествие на поезде по долине Нила. Куда ни глянь, здесь была одна знать. Продавцы открыток в тисненных золотом ливреях выглядывали из специальных окошек, которые можно было встретить только в банке Англии, но их надменные физиономии даже не хотелось сравнивать с банковскими клерками. Старший носильщик в белых перчатках позаботился о чемоданах путешественников, хотя по должности он не должен был прикасаться к ним лично. Он откомандировал целую толпу низкорослых лакеев в белых галабиях.

На вокзале царило большое оживление, однако никто не мог точно назвать вызвавшую его причину. Продавцы толкали по залу впереди себя тележки и громко хвастались уникальностью товара: здесь были орехи, медовые коврижки и крендели. Одной тележки хватило бы, чтобы накормить огромное количество приезжих, но продавцов было как минимум пять. Все они, стараясь услужить гостям, перекрикивали друг друга.

Для себя и своей семьи лорд Амхерст забронировал купе первого класса, а для Эмили, Альберта и багажа – третьего. Там были простые деревянные лавки, в то время как зажиточные пассажиры путешествовали на сиденьях, обитых плюшем. Лишь европейцы могли путешествовать в купе смешанного типа, где мужчины и женщины ехали вместе. Египтяне и египтянки путешествовали отдельно, для женщин был даже особый вагон.

Путешествие на поезде из Александрии до Каира, через разветвленную дельту Нила, по времени обычно занимало полдня и было настоящим приключением, потому что нередко рельсы засыпало песком или они деформировались из-за палящего солнца.

На середине пути между Каиром и Александрией, возле деревни Кафр-эль-Зайат, где железная дорога пересекала широкий западный рукав Нила, перед путешественниками разыгрывалось редкое зрелище. Рельсы резко обрывались на берегу реки. Но после того как пара кораблей проходила вверх по течению, рельсы каким-то чудом вдруг вновь обретали продолжение. Это был поворотный мост, сконструированный англичанином. Он приобрел сомнительную славу при хедиве Саид-паше. А случилось это вот как. Братья Ахмед и Исмаил, племянники хедива, ждали своей очереди, чтобы взойти на трон вице-короля. После семейного праздника в Александрии все родственники хедива отправились поездом особого назначения обратно в Каир, среди них был и наследник трона Ахмед. Не было в поезде только Исмаила. Когда состав подъехал к мосту, тот, будто по мановению волшебной палочки, повернулся, и состав с королевской родней пошел ко дну Нила. Так Исмаил стал хедивом Египта.

Лорд Амхерст и его семья невредимыми добрались до Каира; там они остановились в отеле «Шепердз», сняв анфиладу из пяти комнат с видом на Нил и речной остров Гезиру. После ужина на террасе отеля, в вечернее время погруженную в волшебный свет электрических фонарей, главный официант на серебряном подносе принес визитную карточку. Лорд Амхерст взял ее и прочитал: «Дж. М. Кук-Томас-Кук, агенты бюро путешествий. "Шепердз", Каир».

– Извольте пригласить! – ответил лорд, и в тот же момент перед ним появился роскошно одетый мужчина.

– Я узнал о вашем приезде, милорд, и о том, что вы собираетесь продолжить путешествие в Верхний Египет. Было бы честью для нашей компании продумать ваше путешествие до мельчайших подробностей.

Леди Маргарет негодующе взглянула на него, словно перед ней стоял бродячий торговец, который предлагал никому не нужные товары, но лорд проявил интерес и спросил англичанина:

– Вы потомок знаменитого Томаса Кука?

– Если быть точным, я его сын. Мой отец умер четыре года назад.

– Я знаю, – ответил Амхерст, – все газеты сообщали об этом. Ваш отец, если позволите заметить, придумал путешествия.

– Милорд, вы очень любезны, позвольте согласиться с вашим замечанием. Даже короли и важные особы путешествуют сегодня с дорожными чеками от Томаса Кука. И Тауфик-паша тоже не был исключением.

Алисия, увлеченно следившая за разговором и внимательно наблюдавшая за отцом, сказала:

– Мне кто-нибудь может объяснить, что значит «путешествовать с дорожными чеками»?

– Все очень просто, миледи! – ответил Кук, обратившись к Алисии. – С незапамятных времен каждому, кто приезжал в далекую страну, нужно было иметь при себе сумму, которая полагалась для всего путешествия. Это было неудобно и, прежде всего, опасно. В нашем мире хватает негодяев, сомнительных личностей, которые следуют за приезжими по пятам. Томас Кук предоставляет возможность уладить проблемы с путевыми расходами в собственной стране. Наши агенты организуют бронирование билетов на корабли и поезда, а также резервируют номера в отелях. Куда бы вы ни поехали, о вашем прибытии уже будут извещены.

– Но ведь это великолепно! – восторженно вскричала Алисия, и леди Маргарет теперь удовлетворительно кивнула.

Лорд Амхерст склонил голову набок.

– Мы хотели бы провести зимние месяцы в Верхнем Египте, подальше от туманов и Дидлингтон-холла. Думаю, вы могли бы подобрать для нас соответствующий отель.

– Без проблем, милорд. Наши агенты находятся сейчас здесь, в отеле. Позвольте спросить, как долго вы рассчитываете оставаться в Египте?

Амхерст ответил, взглянув на леди Маргарет:

– Мы хотели бы встретить Рождество в Луксоре, предусмотрев остановки в Амарне, Эдфу и Асуане.

Кук понимающе кивнул.

– В Амарне и Эдфу будет трудно найти подходящий отель. Сказать по правде, это вообще невозможно. Это попросту будет заведение, в котором по ночам бегают крысы…

– Уильям! – вскрикнула леди Маргарет и схватила мужа за руку. – Давай лучше я останусь здесь.

Лорд счел замечание Кука в высшей степени неподходящим ведь он боялся, что Маргарет действительно воспримет все всерьез и не захочет дальше оставаться в Каире. Поэтому в поисках поддержки он взглянул на Кука.

Кук, казалось, понял Амхерста и добавил:

– В вашем случае я бы посоветовал нанять дагабию. Это жилое судно с салоном, библиотекой и шестью каютами, в которых будет весьма комфортно. Оно полностью укомплектовано командой, то есть там есть капитан, матросы и повар. Мы позаботимся о том, чтобы выбрать такое судно.

– О, как это романтично! – восхищенно воскликнула Алисия. А леди Маргарет довольно произнесла:

– Уильям, Уильям, это было бы чудо как хорошо.

– Это действительно чудесно, потому что впечатление от плавания по Нилу как раз такое, что не вы плывете, а Египет проплывает мимо вас.

Амхерст поднял брови.

– Ну хорошо, мистер Кук, и сколько стоит такое удовольствие?

– Сто английских фунтов, – небрежно ответил Кук и невозмутимо добавил: – В месяц.

Лорд, леди Маргарет, Алисия и лорд Рокли переглянулись.

– Это большие деньги, – после паузы заметил Амхерст, – я бы даже сказал, что очень большие, мистер Кук.

– Конечно, милорд. Но если позволите заметить, вы сэкономите на ежедневных расходах на транспортировку багажа и вам не нужен будет отель. К тому же вы будете жить в большей безопасности, чем на суше, а что касается комфорта, то наши корабли могли бы спокойно конкурировать с лучшими гостиницами. Я хотел бы сделать вам предложение: завтра утром, около десяти, у отеля причалит «Нефертари». Вы сможете спокойно осмотреть эту дагабию и принять решение.

Решение путешествовать вверх по Нилу на корабле было принято тут же, как только лорд Амхерст и лорд Рокли побывали на «Нефертари». У дагабии было две мачты, главная на носу, еще одна, маленькая, на корме. Поперечные реи с белыми парусами косо поднимались к небу и придавали кораблю необычный вид. Почти треть тридцатиметрового судна занимала открытая носовая палуба со штурвалом, такелажем и прочими устройствами. На корме возвышалась белая надстройка с узкими высокими окнами кают. Навесная палуба над надстройкой позволяла отдыхать на свежем воздухе на плетеной мебели и любоваться ландшафтом.

Интерьер, уют и чистота в каютах, стены которых были обшиты темным деревом африканских пород, создавали приятное впечатление. Салон с семью окнами от пола до потолка находился на корме, напоминавшей корму средневековой галеры. Мебель на корабле была красного дерева и отличалась средним удобством.

– Я пообещал вам слишком много? – поинтересовался Кук, после того как лорд Амхерст и лорд Рокли обстоятельно осмотрели «Нефертари».

Лорд Амхерст отвел агента в сторону.

– Я нанимаю это судно со всей командой на три месяца.

– Быть к услугам вашей светлости – большая честь для Томаса Кука и сыновей. Могу ли я попросить вас пройти в наше бюро? Когда вы планируете отправляться, милорд?

– Если позволят обстоятельства, то прямо сегодня.

– Этому нет никаких препятствий.


Был конец года, и летняя жара уступила место умеренным температурам. Но до полудня дул сильный ветер, который придавал «Нефертари» нужную скорость. Ночью корабль причаливал к берегу. Тогда, словно навьюченные мулы в конце напряженного рабочего дня, начинали скрипеть планки и всхлипывать мачты. В первые ночи все с трудом привыкали к таким звукам.

На четвертый день «Нефертари» причалила близ деревни Эттилль, что южнее Малави. С восточного берега Нила открывалась захватывающая дух картина: пустынная равнина Тель-эль-Амарна и скалистые утесы в полутора милях от нее.

Прибытие роскошной дагабии в эти места было редкостью. Обычно жители деревни могли полюбоваться такими кораблями богатых европейцев лишь издалека. В мгновение ока причал окружили местные жители, которые решили, что на шикарном судне к ним приплыл лично новый хедив Аббас Хильми или сэр Герберт Китченер, с недавнего времени сирдар, главнокомандующий египетской армией. Ни того, ни другого в Среднем Египте еще не видели, а потому не знали в лицо. Так случилось, что назир из Эттилля, старый бородатый шейх, и высокий раис, которые вышли встречать «Нефертари» в сопровождении обычных жителей, бросились на колени и стали биться головой о землю, когда лорд Амхерст вместе с лордом Рокли, леди Маргарет и Алисией спустились по качающимся сходням на берег.

Капитан дагабии, которого звали Нагиб Афифи, знал помимо английского еще и французский, а также пел каждый вечер во время швартовки под аккомпанемент укулеле, с трудом пытался объяснить местным жителям, что приезжие – всего лишь путешественники, интересующиеся развалинами Ахетатона.

Амхерст заметил, что, едва Нагиб закончил говорить, как долговязый раис поспешил уйти и, вскочив на осла, рысью поскакал в сторону скал. Лорд быстро приказал Афифи раздобыть двух ослов для себя и Рокли. Солидный бакшиш ускорил дело, и двое мужчин отправились вдогонку.

– Что вы видите, Рокли? – Амхерст указал вдаль.

– Толпу рабочих! Их там около сотни, сэр. Выглядит так, будто они проводят раскопки. – Рокли с трудом удавалось погонять вперед норовистого осла.

– Да, – ответил лорд Амхерст, – именно так это и выглядит. Признаться, именно это я и предполагал. – Он издал несколько гортанных звуков, подгоняя осла.

– Я не понимаю, сэр.

– Вы сейчас все поймете, Рокли, поторопитесь!

Едва раис добрался до рабочих, как те кинулись врассыпную, побросав кирки, лопаты и корзины. Амхерст и Рокли застали лишь нескольких из них.

– Почему эти парни убежали? – спросил Амхерст, слезая со своего осла.

Мужчина европейской внешности, на котором были поношенный костюм и соломенная шляпа, подошел ближе и ответил:

– Конец рабочего дня, сэр. В такое время даже лентяи торопятся и бегут.

Амхерст вынул карманные часы из жилетки, бросил на них беглый взгляд и произнес:

– В одиннадцать часов конец рабочего дня?

Мужчина в соломенной шляпе пожал печами. Возле стены стояли две корзины с обломками, никаких статуй или черепков с надписями. Лорд Амхерст критически осмотрел находки, потом взобрался на каменную стену в полтора метра и оглядел окрестности, где еще недавно работали около сотни батраков.

– И что? – осведомился он, взглянул сверху вниз. – Доходная работа?

Мужчина в шляпе, с недоверием наблюдавший за странным поведением незваного гостя, неуверенно произнес:

– Что вы хотите этим сказать?

– Вы же не собираетесь доказывать мне, что занимаетесь этим исключительно ради науки?

– Сэр, я археолог!

– Я вижу это, друг мой, но находки вы кладете в свой карман. Тут мужчина в шляпе вскипел:

– Сэр, я куратор музея в Каире! Меня зовут Эмиль Бругш. Вам придется извиниться за такие слова.

– А мое имя – лорд Уильям Джордж Тиссен Амхерст, я – владелец лицензии на раскопки в этом месте, и мне кажется, что вам придется объяснить свое присутствие здесь.

Прошло несколько секунд, прежде чем Эмиль Бругш сумел преодолеть шок от неожиданной встречи. Чтобы выиграть время, он отряхнул пыль с костюма. Когда неловкая процедура чистки была наконец-то завершена, Бругш подошел к стене и протянул лорду руку.

– Милорд, я безутешен – заявил он, – будьте покойны, очевидно, здесь какая-то ошибка.

Амхерст не обратил внимания на протянутую Бругшем руку.

– Ошибка? Не смешите меня, мистер Бругш! Вы же всем известны своими сомнительными махинациями. Вы серьезно хотите заверить меня, что ничего не знали о лицензии от Управления древностями? Господин Бругш, я заплатил много денег за разрешение проводить раскопки в Амарне. И даже если я не воспользовался этой лицензией сразу, вы не имеете ни малейшего права проводить раскопки на моем месте. Я потребую возмещения убытков от вас и от Управления древностями.

Тут Бругш начал причитать, но его стенания выглядели такими же наигранными, как и у коренного египтянина.

– Милорд, – скулил он, – я признаю, что вел себя неправомерно, но поверьте, это случилось не из жажды наживы или для того, чтобы обмануть вас. Я нахожусь в безвыходной ситуации, мне нужны деньги. У меня нет ни одного пенни. Не в первый раз меня разорила женщина. Не в первый раз мое состояние утекло сквозь пальцы. Я женился на одной из жен из гарема хедива Исмаила, прекраснейшей женщине традиционной восточной красоты. Ее имя Эммина. Она согласилась выйти за меня после того, как я переписал на нее свой дом в Каире и дал ей уйму денег. Это, как заявила женщина, отвечало стандартам ее жизни в гареме хедива. Ослепленный страстью, я поддался требованиям Эммины в надежде на несравненное счастье любви. Но едва я поставил последнюю подпись на документах, как эта коварная женщина вышвырнула меня из дома. Мои деньги пропали. Милорд, поверьте мне, я без гроша за душой, у меня нет крыши над головой. Я готов возместить ущерб, если таковой имеется, но только не выдавайте меня. Моя должность в Управлении древностями – единственное, что у меня осталось.

Лорд Амхерст слез со стены и вопросительно посмотрел наБругша. Тот выглядел беспомощным. Но можно ли было верить этому ничтожеству?

Когда Эмиль Бругш увидел, что мужчины холодно отнеслись к его стенаниям, он добавил:

– Милорд, я откопал пару ценных статуэток и отправил их на хранение мудиру Миньи. Речь идет об Эхнатоне и Нефертити. Я, само собой, передам их вам и ни словом не обмолвлюсь о них в Управлении древностями. На таможне у меня есть хорошие связи. Это будет что-то вроде ответного жеста!

– Бругш, вы прожженный негодяй! – ответил Амхерст и покачал головой. – Вы стараетесь заключить сделку даже при полном фиаско.

– Если позволите замечание, милорд, я в Берлине учился коммерции. – Бругш лукаво улыбнулся.

– Так-так, Значит, этому учат в Берлине. Ну хорошо! Тогда скажите мне, где именно вы сделали находки?

Бругш широко развел руками.

– Прямо здесь, на этом самом месте!

– Здесь? – Лорд Амхерст, не веря своим ушам, поковырял носком ботинка песок. – Вы знаете, что Флиндерс Питри почти два года проводил тут раскопки и не обнаружил ничего сенсационного. Что подвигло вас копать в этом месте?

Бругш тоже начал ковырять туфлей песок, но лишь из смущения.

– Я думаю, – наконец вымолвил он, – вы несправедливы к мистеру Питри. Флиндерс Питри не столько искал сокровища, которые можно было бы продать на рынке антиквариата, сколько предметы, которые могли бы больше рассказать о временах Амарны. И таких находок, с вашего позволения, у него было более чем достаточно. – Бругш указал в сторону покинутого дома археологов, который находился в полумиле от них. – Там лежат полторы сотни обломков с рельефами, среди них есть громадные каменные блоки с текстами и изображениями того времени. По ним можно сделать вывод, как жил фараон из Эхнатона. Эти обломки нельзя продать только по причине их большого размера и веса.

Амхерст понимающе кивнул.

– Но вы так и не ответили на мой вопрос. Почему вы начали копать именно здесь?

– Интуиция, – с хитрой улыбкой ответил немец, – а может быть, просто удача. Кажется, я случайно наткнулся на мастерскую скульптора, которой три тысячи лет. Только так можно объяснить, почему в этом месте были обнаружены скульптуры.

«Этот Бругш, – подумал Амхерст, – действительно прошел огонь и воду. К нему невозможно подступиться. Повезет, если он вообще отдаст находки». Чтобы не рисковать, лорд спросил:

– Мистер Бругш, вы не могли бы проводить меня до моей дагабии? Мы бы вместе проплыли до Миньи и забрали у мудира статуи, которые вы нашли. Договорились?

Бругш медлил, потому что у него уже созрел план, как, невзирая ни на что, обмануть лорда Амхерста. Но когда он понял, что лорд не собирается уступать ему, разочарованно произнес:

– Раз уж этого не миновать…

Ответ разозлил Амхерста.

– Послушайте, Бругш, я ведь могу предъявить иск! – пригрозил лорд. – Тогда вам придется заплатить значительный штраф и вы наверняка лишитесь вашего места в Каире.

– Нет, только не это! – воскликнул Бругш. – Ну что ж, пойдемте!

Так лорду Амхерсту неожиданно и без особых хлопот удалось завладеть несколькими необычными находками, среди которых были две статуэтки – Эхнатона и Нефертити. Они стали роскошными экземплярами в его коллекции.


Спустя пару дней у Картера появился мул, звали его сэр Генри. Разумеется, это было не первое его имя, но изначальное казалось настолько непонятным и непроизносимым для англичанина, что Говард сразу, как только купил животное на рынке скота в Луксоре, поменял ему кличку.

У сэра Генри был хлев неподалеку от пристани на западном берегу Нила. Мул помогал Картеру добраться до Дейр-эль-Бахри и возил его целый день, если работа требовала перемещения с места на место. Как и все мулы, сэр Генри обладал скоростью лошади и выносливостью осла, но при этом был лишен пресловутого упрямства последнего.

Как обычно, утром Картер ехал на спине сэра Генри от Нила к дому археологов, а оттуда – к храму Хатшепсут, но тут вдруг мул, в полумиле от цели, оступился на переднюю ногу и упал. Картер кубарем полетел вниз, но, к счастью, остался невредимым, приземлившись на песок.

– Эй, сэр Генри, ты что, не выспался сегодня? – крикнул Говард, отряхивая пыль с одежды. Именно в этот момент Картер обнаружил дыру в земле, диаметром примерно в две ладони. Песок, который Говард ссыпал ногой в дыру, беззвучно исчез. То же самое произошло и с камнем размером с кулак.

– Бог мой, – пробормотал Говард и потрепал сэра Генри по холке, – сдается мне, ты из нас двоих лучший археолог.

Говард был взволнован. Он вскочил на спину мула и отправился обратно к дому археологов. Оттуда навстречу ему вышел Навилль.

– Сэр, – издалека закричал Говард, – мне кажется, я сделал открытие! Пойдемте со мной!

После того как Навилль, опустившись на колени, о6следовал дыру и проверил ее положение с разных сторон, он ничего не сказал. Сначала он нерешительно глядел в отверстие, потом, качая головой, поднялся.

– Что вы думаете, сэр? – нетерпеливо спросил Говард.

– Жизнь полна неожиданностей, – ответил Навилль. – Я по этому пути ездил сотни раз. И мне ничего не попадалось. Поздравляю вас, мистер Картер! Мы должны маркировать это место и снова засыпать дыру.

– Простите, что вы сказали? – Голос Картера эхом отразился в долине. – Вы сказали «засыпать», сэр?

– Да, засыпать. Когда-нибудь у нас точно появится возможность, чтобы вернуться к ней.

Невозмутимость Навилля привела Картера в бешенство.

– Сэр, может быть, там скрыт значительный клад! Может быть, мы стоим над гробницей забытого фараона Тутанхатона! Может быть, это – открытие века! А вы говорите, что мы должны засыпать дыру?

Навилль скрестил руки на груди, будто хотел защититься от нападок ассистента. Он еще никогда не видел Картера таким возбужденным. Но это было первое открытие Говарда, и поэтому Навилль понимал вспышку эмоций новичка и причину его неподобающего поведения. Чтобы немного успокоить его, Навилль произнес:

– Итак, что касается ваших предположений насчет гробницы фараона, то я могу заверить вас, мистер Картер, что на этом месте похоронен не фараон. Вероятно, мы имеем дело с последним приютом какого-нибудь знатного человека, каких здесь покоятся сотни.

«Этот Навилль не отберет у тебя славу и успех», – разгневанно думал Картер. Он слышал внутренний голос, который говорил ему: «Говард, это твой шанс! Используй его!» Хотя Картер оглядел весьма взволнованным, он подошел к Навиллю и на Удивление уверенно произнес:

– Сэр, я хотел бы сам откопать это захоронение. Пожалуйста. Прошу вас, не отбивайте у меня желания. Мне нужно двадцать рабочих на три дня.

Навилль отреагировал так, как думал Картер: он повернулся на каблуках и ушел прочь, не сказав ни слова.

Говард ошарашено глядел ему вслед. Вдруг Навилль остановился и крикнул Картеру:

– Извольте, делайте что хотите, но на мою поддержку не рассчитывайте, мистер Картер!

Говард стоял, не в силах сдвинуться с места, и чувствовал, как кровь пульсирует в висках. В голове лихорадочно проносились путаные мысли: его, Говарда Картера из Сваффхема, графство Норфолк, запишут в учебники истории как открывателя, нашедшего гробницу. Если бы только отец дожил до этих дней, ведь он ни во что не ставил своего сына! Его будут поздравлять, восхищаться его археологическим чутьем и предложат ему более высокую, ответственную должность.

Говард был рад, как мальчишка, который наконец-то получил желанную игрушку. Картер танцевал вокруг дыры в Дейр-эль-Бахри, сыпал туда песок и ликовал, глядя, как он пропадает в черной неизвестности. Потом он вскочил, хлопнул ладонью по крупу мула, так что тот подпрыгнул и лягнул задними ногами.

– Отлично сработано, сэр Генри! – воскликнул Говард. – Разве теперь мы не в одной великолепной упряжке?

Еще до обеда Картер подобрал нескольких лучших батраков, которые занимались расчисткой верхней террасы храма. Сообщив, что речь может идти о гробнице фараона, Картер привел в восторг всю команду.

До вечера рабочие откопали старый свод десять на двадцать шагов, под которым были видны каменные ступени. Они круто спускались вниз и исчезали под слоем песка и камней.

Известие о том, что возле храма Хатшепсут нашли гробницу фараона, распространилось подобно лесному пожару. Путешественники, проживавшие в Луксоре в отеле «Уинтер пэлэс», были рады любым переменам в их монотонной жизни и сотнями совершали паломничество в Дейр-эль-Бахри, чтобы стать свидетелями сенсационных поисков сокровищ.

По поводу такого события Говард Картер надел свой тропический костюм и соломенную шляпу. Его задевало то, что Навилль даже ни разу не показался возле раскопок, но Говард и этим остался доволен: по крайней мере, ни с кем не придется делить славу.

Напряжение возросло, когда в конце второго дня раскопок, после того как были расчищены двадцать крутых ступеней, взору открылся замурованный входной портал. За натянутыми на кольях канатами, служившими оградой, царило напряженное беспокойство, и даже то, что Картер заверил, что в ближайшее время об открытии гробницы не может быть и речи, не возымело действия. Кто-то пустил слух, будто гробницу фараона можно открывать только ночью и в присутствии хедива или другой высокопоставленной особы. Поэтому толпы любопытствующих буквально дежурили у гробницы, а богатые приезжие, которые в отеле «Уинтер пэлэс» тыкали пальцем в каждую пылинку, не боялись провести ночь на песке под открытым небом.

Утром место раскопок походило на полевой лагерь: слути и лакеи из отеля на противоположном берегу Нила несли своим постояльцам еду в корзинах и кувшины с кофе. Ослы тащили бочки с водой. Слуги натягивали льняные покрывала, чтобы господа могли приступить к утреннему туалету я другим потребностям. О том, что уход рабочих воспримут серьезно, никто и не помышлял.

Картер раздумывал, что теперь делать, и пришел к неожиданному решению. Он взобрался на бочку с водой и обратился к окружающим:

– Леди и джентльмены! Интерес, который вызвала наша работа, льстит нам и служит стимулом для будущих задач. Поскольку мы все не имеем ни малейшего представления, что скрывается за этим порталом, то можем лишь предполагать, что это будет значительное открытие!

Публика зааплодировала, некоторые закричали:

– Браво! – И стали бросать вверх головные уборы.

Несколько англичан, которые, несмотря на ранний час, уже были пьяны, попытались проорать своими охрипшими голосами: «Боже, храни королеву», но затея провалилась.

– Однако именно потому, что речь, возможно, идет о значительном открытии, – продолжил Картер, – мы не имеем права просто взять и сразу развалить эту стену подобно тому, как это делают расхитители гробниц. Это действие требует присутствия специалистов из Каира. А пока те не прибыли, мы снова засыплем вход песком из соображений безопасности. Вскрытие гробницы состоится в ближайшую неделю, и в отеле об этом будет дополнительно извещено.

По сигналу рабочие начали засыпать вход в гробницу. Более сотни зевак разочарованно отправились по домам.

Картер послал телеграммы и письма с приглашением на открытие гробницы министру культуры, господам из Управления древностями, мудиру провинции, назиру из Луксора и некоторым археологам из Англии, Франции и Германии, которые находились в этой местности. Особое приглашение получила леди Элизабет Коллингем из отеля «Луксор».

Когда Картер на следующий день вернулся в пансион, он обнаружил известие от госпожи Коллингем, которая приглашала его поужинать с ней в отеле «Луксор» около семи. Он не видел причины отказать в просьбе прекрасной леди. Картер отправился в ванную комнату, единственную на всю гостиницу «Маамура пэлэс», находившуюся на заднем дворе под открытым небом. Там он помылся, почистил от пыли свой костюм и в приподнятом настроении отправился в отель на набережной, где на плюшевом диване его поджидала Элизабет.

– Я знала, что вы не откажетесь от моего приглашения, – встретив его, заявила леди.

Он немного смутился, когда увидел перед собой со вкусом одетую даму, В своем поношенном костюме он уже не мог щеголять, как раньше, но в магазине товаров для мужчин, в крытой галерее, за новый мужской костюм просили от пяти до десяти фунтов. Это было месячное жалованье. Принимая во внимание предстоящее событие, Говард решил одеться, как подобает археологу, сделавшему открытие.

– О вас ходят удивительные слухи, – начала леди Элизабет, не отрываясь от жаркого из баранины. От него исходил пряный запах чеснока и розмарина.

– Вот как, – отозвался Картер, – и что говорят? – Он хотел замять эту историю, что не укрылось от Элизабет.

– Это правда, что вы вновь засыпали вход? – заинтересованно спросила она. – Но ведь это сумасшествие, если вы собираетесь через пару дней вскрывать гробницу. Или нет?

Картер рассмеялся.

– Леди Коллингем…

– Элизабет!

– Леди Элизабет…

– Элизабет!

– Элизабет, конечно, это безумие. Но речь идет о единственной возможности избавиться от наплыва зевак. Вы просто не можете представить себе, какая суета царила вокруг раскопок. Некоторые люди ночевали возле входа в гробницу. Им приносили еду и питье из гостиницы с другого берега Нила!

– И вы уверены, что нашли гробницу фараона?

– Вполне уверен, хотя доктор Навилль иного мнения. – Говард наклонился к Элизабет: – Я думаю, он не хочет, чтобы я добился успеха. Но это и понятно. Археологи ведут себя друг с другом, как кошка с собакой. Мой прежний учитель, Флиндерс Питри, камня на камне не оставил бы, узнав о моем открытии, хотя на самом деле он не так уж плох. Он несколько набожен, немного заносчив, но у всех бывают недостатки!

– И вы лично обнаружили эту гробницу фараона?

Элизабет смотрела Говарду прямо в глаза, и молодой человек почувствовал, что просто не может поступить иначе: он должен был сказать правду.

– Если вы никому об этом не расскажете, послушайте, Элизабет, никому, тогда я вам откроюсь, кто на самом деле нашел гробницу. – Говард незаметно огляделся по сторонам. – Его зовут сэр Генри.

– Сэр Генри?

Картер многозначительно кивнул и прикрыл глаза.

Сэр Генри, мой мул.

Элизабет громко рассмеялась.

– Говард, вы смеетесь над моим любопытством!

– Нисколько. Сэр Генри бежал рысью и попал ногой в дыру Он и я свалились на землю. Когда я обследовал ее, то обнаружил вход в гробницу.

– И вы надеетесь найти там сокровища? Большинство гробниц уже открыты, причем некоторые из них – более трех тысяч лет назад. По крайней мере, так утверждают проводники в Долине царей.

– Большинство? До этого дня не было найдено ни одной, где не побывали расхитители гробниц.

– Но почему вы так уверены, Говард?

– Входной портал, который мы откопали, до сих пор замурован. Обычно грабители сразу ломают стену, чтобы потом свободно вытащить сокровища. Или вы думаете, что после кражи эти негодяи замуровывают за собой проход?

– Наверное, вы правы. Я уже сегодня крайне взволнована и желаю вам всего наилучшего.

– Могу я рассчитывать на ваше присутствие в Дейр-эль-Бахри, Элизабет?

– Ну конечно, Говард. Но только при одном условии!

– Я приму любое ваше условие. Выдвигайте свое требование, миледи!

– Я хотела бы, чтобы вы завтра сопровождали меня на «Фантазии» консула Мустафы Ага Аята. Праздники, которые устраивает Аят, славятся на всю округу, и меня туда пригласили.

– Говорите, Мустафа Ага Аят?

– Да, именно так.

– Вы знаете, что Мустафа Ага Аят – самый знаменитый спекулянт антиквариатом в Луксоре, а то и во всем Египте? Он был связан с братьями Абд-эр-Рассул и Эмилем Бругшем, который ненамного от него отстал со своими махинациями, Элизабет, вы понимаете, чего от меня требуете?

– Возможно, все это правда, Говард, но Аят – консул Англии, России и Бельгии. Он образованный человек, бегло говорит по-английски, по-французски и по-итальянски. Он знает обо всем, и, как известно, приглашение к нему на праздник – это своего рода знак отличия. Я прошу вас, исполните мое желание!

Говард неохотно покачал головой, и леди добавила:

– Меня не удивит, если доктор Навилль и его прекрасная жена тоже приглашены на этот праздник.

– Вы знаете Навилля?

– Его – нет, но с Маргаритой, женой археолога, мы когда-то встречались. Она действительно очень красива. Это значит, что Ага испытывает слабость к красивым женщинам.

– Возможно, в этом и кроется причина, почему он вас пригласил, Элизабет!

Леди Коллингем застенчиво улыбнулась, потом ответила:

– На «Фантазии» встречаются те, кто обладает положением и именем. Я думаю, что для консула будет честью принимать у себя в гостях такого археолога, как вы.

Говард прислушался к ее словам. В душе у него боролись два чувства: желание оставаться в рамках приличия и тщеславие. Что должно было случиться, то случилось: тщеславие победило.


Было далеко за полночь, и Картер после приятного вечера с леди Коллингем крепко спал, как вдруг в ужасе проснулся. Единственный стул в его комнате в пансионе вдруг начал двигаться, издавая шорох на каменном полу. И прежде чем Картер смог что-то разглядеть в темноте, к нему прыгнула тень и потная ладонь зажала рот.

– Тише, Картер-эфенди! – услышал он шепот. – Это я, Сайед. Не бойтесь!

Говард, подумавший было, что это его последние минуты жизни, вздохнул с облегчением. Дрожащими руками пытаясь зажечь керосиновую лампу, он спросил:

– Ты с ума сошел, Сайед? Я чуть от страха не умер! Что тебе нужно посреди ночи?

В тусклом свете Картер все-таки заметил, что Сайед очень взволнован. Мальчишка вздохнул и произнес:

– Мистер Картер, гробница в Дейр-эль-Бахри!

Говард подскочил с кровати и быстро натянул штаны.

– Что случилось? Да говори уже, черт побери!

– Четверо мужчин собираются обворовать гробницу.

– Это невозможно, – возразил Говард, – я поставил двух охранников.

– Они убежали, эфенди. Разбойников было больше.

– Это неправда!

– Все так, как говорит Сайед.

– Мы должны позвать полицию, пойдем! – Картер надел рубашку, набросил пиджак и уже хотел выйти из комнаты.

– Об этом нечего и думать, эфенди! – Сайед махнул рукой. – До утра ни один полицейский не решится отправиться на противоположный берег Нила.

– Но мы же должны что-то предпринять!

Мальчик открыто взглянул на Говарда, как тогда, в полицейском участке, и сказал:

– Хассан говорит, что самому умному человеку знания ни к чему, если у него нет друзей. Сайед ведь ваш друг, правда?

– Да, конечно, – смущенно ответил Картер.

– Значит, так. Я собрал десять человек с оружием. Они ждут в лодке у причала. Конечно, их участие будет не бесплатным. Никто не хочет рисковать жизнью…

– Никто не хочет рисковать жизнью даром. Я понимаю, Сайед. Давай обсудим вопрос о деньгах позже. Договорились? Я не останусь в долгу.

Они бегом направились к причалу. Как и было условлено, в темноте их ждала барка с десятью вооруженными людьми в черных одеждах. Они сидели на палубе на корточках, держа оружие вертикально и зажав его коленями. После короткого спора с предводителем группы Сайед сказал:

– Он хочет пять фунтов за своих людей.

– Пять фунтов? – взволнованно вскрикнул Говард, не решаясь ступить на борт барки.

– Это задание связано с опасностью, эфенди, – напомнил Сайед, – решайтесь! В этой ситуации каждая минута дорога.

Говард вынул две однофунтовые банкноты из кармана и прошипел:

– Два фунта, и ни шиллинга больше. Скажи им это!

Главарь кивнул, и Картер запрыгнул на борт.

– Как ты узнал об этом деле? – поинтересовался Говард у Сайеда во время молчаливой переправы.

Тот прищелкнул языком.

– Разве я вам не говорил, мистер Картер: Сайед все знает. У Сайеда много друзей по обе стороны Нила!

Едва барка причалила к берегу, вооруженные мужчины выскочили из нее и бегом направились в сторону Дейр-эль-Бахри. С утесов раздавалось завывание шакалов. Когда они приблизились к дому археологов, Говард заметил слабый свет.

– Вон там! – тихо вскрикнул он и указал направление.

Главарь развел руками, подавая знак, чтобы вооруженные люди замедлили шаг. В полном молчании, пригнувшись, они осторожно продвигались вперед. Чем ближе они подходили к источнику света, тем осторожнее были их шаги.

– Тесс! – Главарь сделал знак, чтобы Картер и Сайед остались сзади.

Уже стали слышны тихие голоса и лязг лопат. Говард и Сайед опустились на колени и внимательно следили за мерцающим светлым пятном, к которому бесшумно приближались мужчины с оружием наизготовку. Не дойдя до гробницы шагов тридцать, один из мужчин вдруг споткнулся. Ружье, снятое с предохранителя, упало на землю, и раздался выстрел. Картер увидел пламя ружейного выстрела, и тут же от скал отразилось тройное эхо, постепенно слабеющее.

Едва оно стихло, как раздался крик и из освещенной шахты выскочили четверо низкорослых голых людей. Было слышно, как они выкрикивают проклятия. Все четверо разбежались в разные стороны.

Главарь поднял ружье и выстрелил в воздух: это был сигнал к атаке. Мужчины начали неистово стрелять во все стороны, но скорее они стремились отработать вознаграждение, чем в кого-либо попасть.

Когда отгремел последний выстрел, Картер поднялся с земли. За сражением он наблюдал лежа на животе. Говард сразу же осмотрел, не разрушили ли грабители входной портал. Песок и камни, которыми был засыпан вход, лежали грудами у входа. Говард предполагал самое страшное. Но удалось ли грабителям проделать ход в гробницу?

На самой верхней ступени горела большая керосиновая лампа, отбрасывая рассеянный свет на нижние ступени. Грабители как раз добрались до замурованной стенки входного портала. Но керосиновая лампа так тускло светила, что Говард не мог понять, удалось ли проделать грабителям дыру в стене.

Со смешанными чувствами он спустился по лестнице. Он был не в своей тарелке, когда на полпути обернулся и увидел суровые лица мужчин, которые недоверчиво наблюдали за каждым его шагом. Кое-кто из особого усердия даже направил на него ствол винтовки.

– Что вы видите, мистер Картер? – крикнул Сайед, заглянув в шахту. Говард ощупывал стену обеими руками, чтобы убедиться: входу не причинили ни малейшего вреда. Потом Картер крикнул в ответ:

– Нам в очередной раз повезло, Сайед. Все в порядке!

От Курны доносился многоголосый лай собак, растревоженных выстрелами. Перестрелку наверняка было слышно на мили вокруг, но, казалось, в деревне никого это не интересовало.

Из темноты вдруг появился Навилль. Он был наполовину одет. Археолог не увидел Говарда и закричал:

– Картер! Где мистер Картер?

Сайед указал на шахту, из которой струился свет.

– Что случилось? Кто-нибудь ранен? – взволнованно спросил Навилль.

Картер выбрался наверх и успокаивающе поднял руки. Керосиновая лампа освещала его снизу, и Говард выглядел как привидение.

– В очередной раз повезло, – ответил он по-военному кратко. – Все в порядке.

Навилль протер глаза ото сна, подошел к краю шахты и заглянул внутрь. Потом он покачал головой и сказал:

– Невероятно. И все это – за одну ночь! Сколько вам понадобилось времени, чтобы расчистить вход, мистер Картер?

– Почти три дня, сэр! И у меня было двадцать работников. Разбойников же, судя по всему, было всего четверо. Действительно невероятно! – Он бросил взгляд на плетеные корзины, которые оставили грабители.

– Я думал, вы поставили охрану…

Говард пожал плечами.

– Я так и сделал, но вы же видите, сэр!

– А кто сообщил вам об этой вылазке?

Картер указал на Сайеда, который стоял в стороне рядом с мужчинами.

– Мой друг Сайед, – ответил он. – Он поднял меня посреди ночи с постели. Его люди уже ждали нас. Все это обошлось мне в два фунта.

– Что ж, умеренная цена за предприятие такого рода. Но при условии…

– Я знаю, что вы хотите сказать, сэр! При условии, что за этой стеной действительно скрывается гробница фараона, так?

– Именно так.

– Значит, вы все еще сомневаетесь?

Навилль ничего не ответил и молча пошел прочь.

Над Нилом занимался новый день, и теперь были видны следы, которые оставили после себя грабители: на песке лежали кирки, лопаты, ведра и корзины. Однако Картер даже не надеялся, что полиция попытается найти разбойников.

Сайед отправил своих людей по домам и пообещал до открытия гробницы привести вооруженный отряд. Он уверял, что тогда сокровища будут под более надежной охраной, чем в банке Англии.

Пока Картер и Сайед договаривались о стоимости такого предприятия, Говард на песке заметил что-то блестящее. Картер наклонился и поднял перочинный нож. В суматохе его, должно быть, потерял кто-то из грабителей. На одной стороне ножа стоял маркировочный знак, а на другой – выгравированная буква «Э».

Картер лишь покачал головой.

Глава 17

Дом консула был построен недалеко от храмов Луксора и напоминал сказочный замок. Айят построил его несколько лет назад, потому что старый дом порядком обветшал. Как и замок Трутцбург, он возвышался на крыше храма, который тогда еще был погребен под песком. От его вида у гостей должно было захватывать дух.

Для своего дома Мустафа Ага Айят, которого богатство, казалось, преследовало подобно тому, как некоторых преследует бедность, не пожалел ничего. Тут было электрическое освещение, несколько ванных комнат с водопроводом и фонтаны как внутри дома, так и в парке.

Помимо тридцати слуг, в основном мужчин, у консула имелась своя служба охраны. Одетые в белую униформу, охранники щеголяли по двору с блестящим оружием наперевес. Такие праздники, как «Фантазия», консул устраивал дважды в год, приглашая именитых гостей. Вместе с ними он наслаждался музыкой, танцами, хорошей едой и более или менее умными беседами. В этот раз охранники выстроились цепью по обеим сторонам дорожки, ведущей к входу.

Для приветствия знатных гостей, какими, например, были прусский консул с женой и дочерью, по какому-то тайному знаку охрана Айята давала три почетных залпа в воздух, а в честь других гостей, которые выстроились в длинную очередь, чтобы пожать хозяину дома руку, кричали «ура».

Почетный караул по тайному знаку уже отсалютовал мудиру из Кены, директору Управления древностями и даже начальнику телеграфа в Луксоре, который прибыл с самой представительной и всех своих трех жен. Но когда по красной дорожке, которая вел от парка до мраморных ступеней дома, пошел консул из Берлина, почетный караул только молча вытянулся по стойке смирно. Наверное, появление леди Коллингем и Картера, входивших в ворота сразу после немецкого консула, привлекло бы не больше внимания, чем прибытие других гостей, хотя они и были прекрасной парой. Но какое-то необъяснимое обстоятельство послужило тайным знаком охране, которая отсалютовала в воздух залпом в тот самый миг, когда Говард и леди Элизабет вошли в ворота. Этот момент сразу вызвал оживленную дискуссию об общественном положении молодой пары. Тут же распространились невероятные слухи, и все единодушно согласились, что молодой человек – не кто иной, как знаменитый археолог, обнаруживший на другой стороне Нила гробницу фараона, которую он собирался вскрыть на следующей неделе. Что же касается богатой леди из Лондона, то это его любовница.

Пока Говард и Элизабет, наслаждавшаяся кривотолками во сто крат больше, чем ее сопровождающий, стояли в очереди, чтобы пожать руку консулу, до него тоже дошел этот слух. Айят, одетый, как паша, был высоким статным мужчиной с темными волосами и маленькими хитрыми глазами. Он встретил Говарда словами:

– Сэр, для меня честь, что вы приняли мое приглашение. Вы непременно должны рассказать мне о своей находке.

Мустафа хотел еще поцеловать руку леди Коллингем, но из-за своего выступающего носа, который не был приспособлен для такого рода приветствий, ему это не удалось.

К счастью, на Говарде был новый костюм, белый, модного покроя, так что он без стыда мог показаться в обществе рядом с леди Элизабет. Даже в Англии на светские приемы у лорда Амхерста Говард так роскошно не одевался, как в этот вечер. Дамы в основном были одеты в легкие воздушные платья с широкими юбками и глубокими декольте. Мужчины были в черных фраках и по египетской традиции с фесками на головах. На празднике также были мужчины, одетые в белые галабии, и, надо сказать, иноземная одежда не портила их внешний вид.

В гостиной дома, освещенной бесчисленными электрическими светильниками, царила необычайная теснота. Наверное, здесь было больше сотни человек, которые, перекрикивая друг друга старались поддержать беседу. Пять музыкантов, вооруженных двумя скрипками, флейтой, аррабонкой и тамбурином, так рьяно взялись за дело, что гости опасались, как бы от жалобных стенаний и диких ритмов не лопнули дорогие бокалы и тонкий фарфор, стоявшие в открытых витринах. На полу из мрамора цвета охры лежали красно-синие ковры, а на них – туго набитые шелковые подушки для сидения, так и манившие отдохнуть. Кальяны из латуни и слоновой кости, некоторые в человеческий рост, десятками наготове стояли вокруг. Тлеющий древесный уголь, табак, гашиш и розовая вода распространяли чарующие ароматы. Но это был не единственный источник запахов. Ага Айят расставил громадные, как автомобильные колеса, чаши с высушенными цветами, чтобы они радовали глаза и нос гостей. Человек, подходивший к этим чашам ближе чем на три шага, оказывался в плену чарующего аромата лепестков. И если гость слишком долго стоял возле чаши, он мог даже опьянеть. Но и это было не все: сквозь толпу гостей протискивался караван мойщиков, состоящий из трех лакеев в желто-зеленых шароварах и тюрбанах. Первый нес медный кувшин с водой, которой гости могли ополоснуть руки, второй нес чашу, а третий вытирал им руки.

– Почти так же, как в моем пансионе «Маамура пэлэс», – шепнул Картер леди Элизабет и, само собой разумеется, помыл руки. Запах, который при этом ударил ему в нос, вызвал приятный озноб, прокатившийся по спине. Леди Коллингем рассмеялась:

– Стоит ли мыть руки – это еще спорный вопрос. Наверное, мыло для некоторых в этом зале было бы полезнее, чем духи. Но в единственном хозяину не откажешь – у него есть стиль.

– И деньги! – добавил Говард.

– Причем зачастую одно мешает другому, – добавила Элизабет.

И тут, словно волк в басне, появился Мустафа Ага Айят. После того как хозяин осыпал комплиментами леди Элизабет – ему удалось не обойти вниманием ни ее прелестное платье, ни обворожительную прическу, – он повернулся к Картеру.

– Я много слышал о вас, мой друг, – врал он, как продавец ковров на базаре. – И почему мы с вами до сих пор еще не встречались?! Вы знаете, я коллекционирую археологические находки и предметы искусства Древнего Египта.

Картер пожал плечами и ответил:

– Ваше превосходительство, глубокочтимый Ага, в этом повинна моя юность: с одной стороны, у меня пока нет больших успехов в области археологии, с другой, я в Луксоре лишь недавно.

– А как же гробница в Дейр-эль-Бахри?

– Она чуть не стала жертвой грабителей. Прошлой ночью туда хотели пробраться четыре бандита. Мне пришлось нанять отряд из десяти вооруженных людей, чтобы их отогнать.

– И что? Вам удалось схватить грабителей? – Айят пришел в негодование.

– Нет, – ответил Картер.

– Вы нашли какие-нибудь улики, может быть, у вас есть подозрения?

– Конечно, некоторые имеются. Но я не хочу об этом говорить сейчас.

Мустафа Ага Айят был озадачен и спустя некоторое время произнес:

– Вы же пригласите меня на вскрытие гробницы, мистер Картер? Главные гости, как видите, уже прибыли сюда. Когда же наступит этот знаменательный момент?

– В среду! – невозмутимо ответил Картер. – И конечно же, вы будете приглашены, сэр!

Вдруг Ага хлопнул в ладоши. Говард сначала подумал, что это консул от радости, но потом заметил, что по его сигналу начали заносить блюда. И когда это случилось, удивились не только Говард и леди Коллингем.

– Вы только взгляните на это, Говард! – восхищенно воскликнула Элизабет и сжала его руку, будто перед ней происходило нечто страшное. Лакеи выстроились в круг в середине гостиной, и в тот же миг, словно по мановению волшебной палочки, пол вскрылся и из глубины поднялся круглый, уставленный яствами стол, минимум трех метров в диаметре, со стеклянной столешницей, которая была подсвечена снизу. Это чудо стало возможным благодаря электрическому току, – бесспорно, полезному, но очень дорогому изобретению, которое можно было увидеть лишь в дорогих отелях.

В центре празднично подсвеченных блюд возвышался украшенный перьями запеченный индюк с приделанной фарфоровой головой. Вокруг него стояли блюда с жирной деликатесной рыбой (некоторые ее экземпляры – полосатые зубатки и семга – достигали метра в длину), подносы с цыплятами и певчими чужеземными птицами, зажаренными на гриле и сложенными в пирамиды, а также ножки ягнят, жареная говядина, нарезанная тонкими ломтиками специально для европейских гостей. Красные, желтые и лиловые цветы служили удивительным съедобным украшением стола. Ага еще раз хлопнул в ладоши, и лакеи начали повязывать гостям белые расшитые салфетки. Тут гостям отвертеться не удалось – каждый должен был пройти эту процедуру. Только после этого им выдали маленькие тарелочки, но ножей и вилок не было. Нужно было брать кусочки пищи с тарелки и пальцами отправлять их в рот. Картер быстрее смирился с этим странным обычаем, чем леди Коллингем. Она несколько раз в поисках помощи поворачивалась к своему сопровождающему, когда нужно было съесть кусочек рыбы, рис или огненный соус.

Европейцы ели стоя, а египтяне устроились удобно, по-турецки, на коврах, поэтому представилась возможность незаметно понаблюдать за ними.

– Я и не знала, что хлеб можно использовать вместо ложки, – произнесла леди Коллингем и кивнула в сторону рослого египтянина, который оторвал себе кусок лаваша, сложил его в ладони наподобие разливной ложки и черпал соус с тарелки.

– Нужно лишь потренироваться, – заметил Картер, наблюдая за мрачноватым мужчиной. – Я одно знаю, – продолжил он, – если меня еще раз пригласят на такой праздник, я прихвачу с собой ложку, а лучше две – одну для себя, другую для вас.

Египтянин заметил, что на него смотрят, и, проглотив последний кусок, поднялся и подошел к ним.

– Вы можете не верить, но все египтяне едят так же, как я. Я ведь простой крестьянин и не получил должного образования. Мой брат и я были рады, когда нам вообще было что поесть. Позвольте представиться, меня зовут Ахмед Абд-эр-Рассул.

– Говард Картер, – ответил юноша, – а это леди Коллингем.

– Я знаю. – Мрачноватый мужчина попытался улыбнуться. – В Луксоре все друг друга знают. И через пару дней чужак здесь уже не будет чужаком. Удивительно, что мы еще ни разу не встречались.

– Вы работаете смотрителем в Долине царей? – спросил Говард, хотя он хорошо знал биографию Абд-эр-Рассула.

– Главный смотритель! – поправил египтянин. – Мы не могли бы поговорить минутку? Я имею в виду с глазу на глаз, как мужчина с мужчиной.

– Мне нечего скрывать от леди Коллингем. О чем речь?

Ахмед Абд-эр-Рассул закатил глаза, как будто его мучили адские боли. Элизабет заметила это и отошла в сторону. Довольный Ахмед подступил к Картеру и, не глядя на него, но при этом не спуская глаз с окружающих, произнес:

– Речь пойдет о вашей гробнице, мистер. Мои поздравления. Вы уже думали о том, что ждет вас за замурованным входом? Я имею в виду, нашли ли вы какие-либо подсказки?

– Ни единой, к сожалению. Но почему вас это так интересует, мистер Абд-эр-Рассул?

– Ну, знаете, может, вы наткнетесь на сокровища, которыми никто не заинтересуется, а я могу предложить покупателей. И для вас это была бы выгодная сделка.

Картер подумал, что ослышался. Абд-эр-Рассул, услуги которого оплачивало Управление древностями, чтобы препятствовать подпольной торговле находками с раскопок, предлагал Говарду заняться именно этим бизнесом.

– Как вы себе это представляете? – возмущенно прошипел Картер. – Я на среду пригласил тридцать людей, в том числе и Ага Айята. Они станут свидетелями того, как я вскрою гробницу!

– Что касается Ага, то могу вас успокоить, мистер Картер, мы работаем сообща. Вы же не думаете, что все это он приобрел на Жалованье консула? Нет, мистер Картер, там, на другой стороне Нила, спрятаны настоящие сейфы с деньгами. Большинство, конечно, уже пусты, но все время находят новые. Возможно, и вам улыбнулась удача найти такой сейф. Ага уполномочил меня сделать вам предложение: двести английских фунтов за то, что вы уберете охранников до среды и пустите нас в гробницу.

– Двести фунтов?! – вскричал Картер, едва не задохнувшись от гнева.

– Ну хорошо, скажем, три сотни фунтов. Но это мое последнее слово.

У Картера в голове пронеслась тысяча мыслей, но о том, что в Египте он может стать богатым, Говард еще никогда не думал.

Возможность одним махом заработать три сотни фунтов привела его в замешательство.

Триста фунтов – неплохое начало для небольшого состояния.

– Четыреста фунтов – это мое самое последнее слово! – услышал Картер слова Ахмеда Абд-эр-Рассула. Но Говард в мыслях был далеко отсюда. Такая сумма для молодого человека известного происхождения была просто непостижима. И непостижимы были возможности, которые открывали ему эти деньги: независимость и свобода.

– Как вы себе это представляете, мистер? – рассеянно произнес Говард. – Доктор Навилль и другие люди видели, что вход в гробницу не был поврежден.

Тут долговязый египтянин снова закатил глаза, так что, казалось, они вот-вот завертятся в глазницах.

– Мистер Картер, пусть это будут мои заботы. Вы не увидите на стене входного портала гробницы никаких следов взлома. Значит, я могу рассчитывать на ваше согласие?

Неожиданно возвратилась леди Коллингем.

– Я надеюсь, мне уже позволят находиться рядом с вами?

Картер извинился за бестактность. Он сказал, что был важный разговор, не подходящий для такого праздника.

– Вы не скучали?

– Нисколько. Здесь можно встретить столько новых людей, что чувствуешь себя почти как дома. Тут, кстати, и лорд Амхерст со своей семьей. Они рассказали мне о яхте, на которой живут, и пригласили меня и вас, Говард, на ужин. Конечно же, я рассказала им, что вы меня сопровождаете. Семья Амхерстов прост горит желанием увидеть вас.

Вдруг перед Картером как из-под земли появилась Алисия. Говард едва смог ее узнать. Светло-рыжая озорница превратилась в привлекательную молодую даму. Алисия теперь носила длинные волосы, к тому же они были искусно уложены в прическу. Ее платье из светло-голубого шелка подчеркивало фигуру, застежка тянулась до самой шеи. Плавные линии позволяли маленькой Алисии казаться выше.

– Говард! – вскричала Алисия и обняла Картера. Она так решительно поцеловала Картера, что у него перехватило дыхание.

– Я и понятия не имел, что вы здесь! – смущенно произнес Говард. – Из тебя получилась настоящая красотка.

Алисия отпустила Говарда.

– В этом он виноват! – Она ткнула пальцем в мужчину с рыжими бакенбардами, молчаливо стоявшего возле нее. – Лорд Рокли, мой жених.

Картер протянул Рокли руку.

– – Милорд, я могу лишь поздравить вас с таким прекрасным выбором. Алисия – восхитительная женщина.

Вдруг взгляд Говарда упал на Ахмеда Абд-эр-Рассула, который стоял немного в стороне и наблюдал за этой неожиданной встречей. В следующее мгновение проблема Картера – продаваться египтянину или нет – улетучилась.

– Кстати, мистер Абд-эр-Рассул! – воскликнул он. – Мой ответ – нет! И да будет вам известно, я даже усилю охрану в Дейр-эль-Бахри.

Лицо египтянина омрачилось еще больше. Он неловко поклонился, горделиво держа голову и согнув колени.

– Как пожелаете, мистер. Надеюсь, вы не будете потом об этом жалеть, – сказал он и исчез.

– Какой неприятный человек, – заметил Картер. – Но пусть это не испортит нам настроения. – И, повернувшись к Алисии, добавил: – Ты здесь со своими родителями?

Алисия кивнула.

– Они приглашают тебя и леди Коллингем на ужин. Мы привезли с собой собственную гостиницу. Она плывет вниз по Нилу. Кстати, тебе привет от мистера Боба!

Тут оба рассмеялись, а Элизабет и Рокли вопросительно переглянулись.

– Мне кажется, – обратился лорд к Элизабет, – нам стоит их ненадолго покинуть. Обоим наверняка нужно о многом поговорить, не так ли?

Алисия и Говард одобрительно кивнули, глядя друг на друга. Лорд Рокли взял леди Коллингем под руку, и они исчезли среди гостей. Говард, улыбаясь, посмотрел им вслед.

– Я хорошо помню ту молодую даму из Дидлингтон-холла, – сказал он, полностью погрузившись в мысли, – она сомневалась в возможности серьезных отношений и в том, что когда-нибудь влюбится. От нее уже не осталось и следа. И теперь она меня знакомит со своим женихом…

– Да, я действительно люблю этого Рокли! Хотя это и не мой выбор, а лишь предпочтение моих родителей. Ты же знаешь, они отличаются своим сословным высокомерием. Но мне он нравится, пусть даже он и не красавец. Он так трогательно заботится обо мне, как еще никто в моей жизни. Мы поженимся в следующем году. А ты?

Говард пожал плечами и взглянул куда-то поверх гостей.

– Эта леди Коллингем… – скромно начала Алисия, – я хочу спросить, это у тебя серьезно?

– Ну что ты! Я почти не знаю ее! Мы познакомились случайно. Да, она мне нравится, даже очень, но…

– Что «но»?

– Я вижу в леди Элизабет просто копию Сары Джонс.

– Сары Джонс? Ты все еще не забыл эту женщину? Боже мой, Говард!

– Я знаю, это сумасшествие. Но что я могу поделать? Чем больше времени проходит, тем яснее я понимаю, что Сара – это единственная женщина для меня. А сейчас я будто вижу призрак. На корабле, который плыл в Луксор, я принял леди Элизабет за Сару, но потом выяснилось, что это ошибка. Так мы и познакомились. А как дела у Сары Джонс? Ты ее видела, может быть, что-то слышала о ней?

Алисия растерянно опустила глаза, потом ответила:

– Нет, Говард. Ты совсем не писал ей? Или она тебе?

– Нет. Мы знали, что письма лишь усугубят наше положение. Тогда, во время прощания на вокзале в Сваффхеме, Сара сказала, что любит меня больше всего на свете и что придет время, когда я сам все пойму. С тех пор прошла целая вечность, но я так и не понял, почему она должна была выйти замуж затого органиста.

– Говард…

– У них есть дети?

– Говард, я не хотела тебе этого говорить, но думаю, что у тебя есть право знать правду.

– Правду? Какую правду?

Алисия отвела Говарда в укромное место, так чтобы никто их не услышал.

– Когда мой отец принял решение послать тебя и Ньюберри в Египет, – начала она, – он быстро сообразил, что ты не хочешь ехать из-за женщины. Мой отец был о тебе высокого мнения и сказал, что «парень может не использовать единственный шанс в своей жизни». Он спросил меня, знаю ли я о твоей пассии, и я рассказала ему все, что ты мне говорил. Да, понимаю, я не должна была этого делать, но я и не подозревала, как сильно ты любишь мисс Джонс. И, прежде всего, не догадывалась, что у моих родителей на уме. Моя мать отыскала мисс Джонс и, объяснив ей ситуацию, рассказала о шансе, который тебе представился. Беседа не продлилась и получаса, женщины пришли к единому мнению и вместе подготовили план: мисс Джонс должна была признаться тебе, что выйдет замуж за Чарльза Чемберса.

– Значит, Сара Джонс вообще не собиралась выходить замуж?

Алисия покачала головой и взглянула на Говарда снизу вверх.

– По крайней мере, не за этого органиста. В Сваффхеме поговаривали, что между ними произошла ссора и вскоре после этого Сара Джонс уехала. Она продала школу для девочек. Одни утверждают, что мисс Джонс сейчас живет в Лондоне, другие – что она вернулась в Ипсвич, свой родной город.

Говард не проронил ни слова. Зачем Сара затеяла всю эту игру? И хотя у него в памяти еще свежи были ее слова, он никогда по-настоящему не верил, что Сара Джонс может выйти замуж за Чарльза Чемберса! И все же эта новость для Говарда была слишком неожиданной, чтобы просто принять ее. Но Алисия никогда бы не стала его обманывать в таких серьезных вещах.

Он должен послать Саре телеграмму, а еще лучше забронировать билет на ближайший пароход в Геную, а дальше ехать на поезде Париж – Кале – Дувр. Но где он будет искать ее? Неужели она намеренно сожгла все мосты?

– Кто знает, может, так было лучше, – произнесла Алисия. – Мисс Джонс все же намного старше, чем ты. А моя мать сказала тогда: «Такие любовные связи добром не кончаются».

– Вот, значит, как она думала, – с горечью произнес Говард и, ударив себя кулаком в грудь, воскликнул: – Но это моя жизнь! Алисия, у меня есть право учиться на своих ошибках. И даже если бы твоя мать оказалась права, я приобрел бы этот опыт, но не оплакивал бы зря эти годы. Любовь – это чувство между двумя людьми, а третий здесь только мешает. Есть достаточно примеров тому, что самые невероятные отношения являются наиболее прочными.

– Прости, Говард, я не хотела тебя обидеть. Но, честно говоря, я думала, что ты уже забыл об этом любовном романе. Ведь столько времени прошло!

– Забыл? – Говард вскрикнул так громко, что на него стали обращать внимание другие гости. – Забыл? Я никогда не забуду Сару, никогда! – взволнованно сказал он.

Алисия попыталась успокоить Картера:

– Поверь, моя мать не хотела ничего дурного, когда впутала Сару в эту интригу. Она желала тебе только добра. И она не собиралась поступать несправедливо. Ты на верном пути и скоро станешь знаменитым археологом. По крайней мере, о тебе говорят потрясающие вещи. Ты нашел гробницу фараона?

Говард ответил с измученной улыбкой:

– Во-первых, еще неизвестно, что Это гробница фараона, а во-вторых, лучше бы я остался художником-анималистом в Сваффхеме, а со мной рядом была Сара Джонс.

Алисия с усилием выдохнула воздух через сжатые губы, как она всегда делала раньше и как совершенно не подобало делать молодой леди.

– Лучше бы я держала язык за зубами, – сказала она, – теперь испортила тебе весь праздник.

Говард отмахнулся:

– Рано или поздно я все равно узнал бы об этом. Давай отыщем леди Коллингем и лорда Рокли!

Элизабет сразу заметила, что что-то произошло. Говард изменился. Он замкнулся, лицо стало серьезным, а в мыслях он и вовсе был где-то далеко отсюда. Алисия не понимала этих перемен, но леди Коллингем, будучи опытной женщиной, считала неуместным задавать лишние вопросы.

Неудивительно, что встреча Говарда с лордом и леди Амхерст прошла довольно прохладно и по-деловому. Лорд поздравил Картера с находкой в Дейр-эль-Бахри и выказал надежду, что Говард пригласит его на вскрытие гробницы. Говард ответил, что это была бы честь для него. Амхерст смотрел на Говарда, но тот, очевидно, не воспринимал его слова всерьез. Картер будто издалека слышал, как лорд говорил, что с самого начала был убежден в его таланте, однако перед глазами Говарда стояли лишь стены Касл-Акра и Сара, бегущая к нему с распахнутыми объятиями.

Тут он услышал голос леди Маргарет:

– Мы были бы рады видеть вас с леди Коллингем у нас на яхте. Мы приглашаем вас на ужин. «Нефертари» причалила совсем недалеко от отеля «Уинтер пэлэс». Повар-египтянин, несомненно, проявит все свое кулинарное искусство и приготовит несравненные блюда.

Элизабет, мягко оттеснив Говарда в сторону, ответила:

– Мы с благодарностью примем ваше предложение.

– Конечно, миледи, мы с удовольствием придем, – вернувшись к реальности, добавил Говард.

Тем временем гигантский стол с изысканными блюдами ушел обратно под пол. На его месте из темных недр сказочного дворца появилась пышная танцовщица, обернутая в полупрозрачные платки со сверкающими блестками. Черноволосая египтянка под зажигательную музыку оркестра демонстрировала не только свое искусство, но и смелыми движениями открывала на обозрение свои прелести. Нижняя половина лица танцовщицы затенялась вуалью, а костюм скорее подчеркивал обольстительные формы тела, нежели скрывал их. Сверкая глазами и взмахивая руками» красотка ударяла в такт маленькими металлическими пластинами, надетыми на пальцы. Когда она начала безудержно трясти своими крутыми бедрами, мужчины, прежде всего египтяне, пришли в экстаз и стали выкрикивать двусмысленные фразы, которых европейцы, к счастью, не понимали.

Казалось, это польстило танцовщице: чем громче были крики, тем энергичнее она трясла бедрами и веселее смеялась. Она уже давно распустила искусно сделанную прическу. Ее длинные волосы свисали на лицо и липли к потному телу. Женщина, танцуя, приблизилась к Говарду Картеру и затрясла грудями у него перед глазами.

Мужчины ликовали, но Говард, находясь в центре всеобщего внимания, чувствовал себя неуютно, глупо, просто посмешищем. Даже Алисия и Элизабет хохотали и аплодировали. А Картеру было совсем не до шуток. Он чувствовал, как кровь ударила в голову, как покраснели уши. Говард был похож на загнанного в угол зверя и искал путь к отступлению, чтобы сбежать с унизительного представления, но все было напрасно. Полуголая танцовщица распростерла руки, опустилась перед ним и, широко расставив колени и откинувшись назад, стала играть всем телом. И тут Картер толкнул ее, так что женщина опрокинулась и резко упала на спину.

Музыка мгновенно стихла, и необузданное, лихое веселье сменилось негодованием и возмущением. Не зная, что произошло, Мустафа Ага Айят протиснулся сквозь ряды гостей и, увидев лежащую на полу танцовщицу, подал знак двум лакеям, чтобы те подняли ее.

Говард, не ожидавший такого развития событий, взглянул на леди Коллингем в поисках поддержки. Та уже поняла, сколь опасной может быть ситуация. Она энергично схватила Картера за руку и громко произнесла, чтобы окружающие могли услышать:

– Пойдемте, Говард, мне кажется, будет лучше, если мы уйдем. Оркестр снова начал играть, а Элизабет и Говард стали продираться наружу.

– Почему эта потаскуха пристала именно ко мне со своими выкрутасами? – не сдержавшись, прорычал Картер.

Они уже приближались к выходу, как вдруг за ними появился Ага Айят и как ни в чем не бывало спросил:

– Миледи, мистер Картер, неужели вы покидаете меня?

Элизабет обернулась.

– Да, мы все равно уже собирались уходить, мистер Айят. И принимая во внимание досадное происшествие…

– Простите мое поведение! – перебил ее Картер. – Все так неудачно произошло.

Ага подошел ближе и тихо произнес:

– Понимаете, мистер Картер, если бы речь шла о какой-то второсортной танцовщице, никто бы и рта не посмел открыть после того, как вы ее толкнули, но это Лейла. А Лейлу в Египте почитают как святую. У нас многие шлюхи считаются святыми, а Лейла – самая знаменитая из всех. Боюсь, вы сделали всех мужчин Египта своими врагами.

– Что ж, такова судьба, – сухо ответил Картер, но по ноткам в его голосе можно было уловить явную неуверенность.

– Разумеется, я передам ваши извинения, – произнес Айят и подал руку леди Коллингем, а потом и Картеру. Из дома доносилась дикая музыка и неистовый хохот.


На открытие гробницы Картер пригласил тридцать гостей, хотя понимал, что их будет гораздо больше. И все равно на такую толпу он не рассчитывал: три сотни людей, а то и больше, тянулись по тропе от берега Нила в Дейр-эль-Бахри. Они брели с раскладными стульями в руках, с зонтиками от солнца и корзинами для пикника. Большинство по такому праздничному случаю нарядилось в парадные костюмы.

Картер сдержал слово и сообщил в отели Луксора о дате открытия гробницы. Конечно, едва ли нашелся человек, который пожелал бы пропустить столь неординарное событие, кроме тех, конечно, кто был прикован к постели или кому было за девяносто.

Поговаривали, что Уолли Бак, вдове фабриканта из Чикаго, которая регулярно вот уже два десятка лет подряд проводила зиму в Луксоре, было уже за девяносто, но точно назвать ее возраст не мог никто. Мисс Бак в Дейр-эль-Бахри принесли два коренастых феллаха; она сидела в плетеном кресле, как в венецианском паланкине, по бокам которого были приделаны две балки. Но для завсегдатаев это не было удивительно: дама передвигалась так каждый день, пока была в Египте. Она любила комфорт, поэтому еще два лакея несли сзади столик, подходивший к креслу, и дорожный чемодан со сменой белья.

Еще ночью рабочие расчистили портал в гробницу и приделали поручни. Для приглашенных гостей были расставлены стулья, а на накрытых белыми скатертями столах стояли прохладительные напитки. Министр культуры, облаченный в европейскую одежду, появился вместе с двумя чиновниками высокого ранга в фесках. Были также представители из Управления древностями. В сопровождении четырех телохранителей прибыли мудир из Кены и назир из Луксора. Консулы пришли вместе с дамами, которые едва ли отличались одна от другой: все они были в широкополых шляпах и длинных белых платьях. Когда около восьми часов утра около гробницы появился Картер, на нем был светлый костюм и галстук-бабочка. Его встретили аплодисментами. Говард вежливо приподнял свою панаму и раскланялся. Вместе с ним шли шесть лучших рабочих Навилля, держа в руках корзины, кувалды, кирки и тяжелый заостренный лом.

– Удачи! – шепнула ему леди Коллингем, когда Картер протискивался через ряды гостей.

– Пусть Аллах правит вашей рукой, мистер Картер! – тихо произнес Ага Айят.

Говард кивнул, сдержанно поблагодарив их. От взгляда Картера не укрылось, что за широкой спиной Ага Айята прятался Эмиль Бругш. Говард уже почти достиг цели, как вдруг кто-то потянул его за рукав и он услышал голос:

– Эй, мистер Картер, поздравляю вас с успехом!

Когда он обернулся, перед ним стоял Порчи, лорд Карнарвон.

Говарда охватило радостное волнение.

– Меньше всего сегодня я ожидал увидеть здесь вас!

– Значит, получился сюрприз. – Карнарвон подмигнул и, повернувшись к красивой даме, стоявшей возле него, добавил: Альмина, позволь представить тебе мистера Картера. Мы виделись с ним в последний раз еще в Дидлингтон-холле, он тогда помогал лорду Амхерсту зарисовывать его коллекцию. А сегодня он уже знаменитый археолог. А это, мистер Картер, моя жена Альмина.

Говард поздоровался с леди Альминой.

– Для меня большая честь, миледи, знать, что вы будете присутствовать в этот знаменательный день.

– Ну хорошо, – сказал Карнарвон, – мы не будем вам мешать. И плюнем трижды через левое плечо!

Пройдя еще пару метров, Говард наткнулся на Амхерстов. Не было только лорда Рокли.

– А где же жених? – спросил Говард Алисию.

– Он пожелал пойти на охоту на кроликов. Нет, здесь нет ничего, что заинтересовало бы Рокли.

– Вы знаете, что лорд Карнарвон прибыл в Луксор? – обратился Картер к его светлости.

– Я слышал, что он собирался приехать в Египет вместе со своей молодой женой, но то, что лорд будет присутствовать именно в этот знаменательный день, для меня, признаться, неожиданно.

Леди Маргарет подошла к Картеру поближе и почти шепотом спросила:

– Как вы находите его молодую жену Альмину Уомбвелл?

– Если позволите заметить, она действительно очень красива.

– Ну да, – ответила леди Маргарет и подозрительно огляделась по сторонам. – Ее отец на самом деле никакой не сэр Фредерик Уомбвелл, а сам барон Альфред Ротшильд.

– Ах, – ответил из вежливости Говард: мыслями он уже весь был в работе.

– Да, именно так, – прошипела леди Маргарет, – Ротшильд подарил Альмине на свадьбу 250 000 фунтов! Вы можете себе такое представить, мистер Картер?

– Маргарет, – вмешался лорд Амхерст, – мистера Картера интересуют сейчас другие вещи, а не сплетни о семье Карнарвонов.

Говард благодарно кивнул. Когда он наконец добрался до шахты в гробницу, наступила полная тишина. Словно египетский жрец, Картер осторожно спустился по ступеням, еще раз взглянул на стену и позвал двух самых сильных своих помощников с железными ломами. Он указал место посередине стены и подал знак. Мужчины держали ломы, как канатоходцы – балансир.

Наконец они начали размахивать ломами наподобие тарана, так что их заостренные концы впивались в каменную стену. Этот шум будто разбудил зрителей: имея возможность только слышать, что происходит в шахте, они ахали и охали, когда из глубины до них доносились особенно сильные удары.

«Почему Навилль решил наблюдать за происходящим издалека?» – думал Картер, сидя на ступенях и стараясь не пропускать ни одного удара. Ломкие, хрупкие камни не могли противостоять тяжелым инструментам. Прошло не больше получаса, и рабочие пробили в стене небольшое отверстие.

Картер отправил двух помощников с ломами наверх и позвал еще двух с корзинами, чтобы они убрали мусор. После того как задание было выполнено, к работе приступила следующая пара с мотыгами, которая расширила дыру на ширину локтя. После этого снова потребовалось вынести обломки камня.

Все трудились молча, словно выполняли это задание уже в сотый раз. Спокойствие и точность, с которой проводились работы, поразили не только праздных зрителей, но и представителей Управления древностями, и некоторых иностранных археологов. Напряжение росло.

Через час из шахты послышался голос:

– Картер-эфенди! Картер-эфенди!

Говард как раз был занят тем, что пытался немного оттеснить зрителей от ограды. Он тут же спустился вниз. Люди замерли и будто парализованные смотрели на выход из шахты, откуда в любой момент должен был показаться Картер. Гости поднялись со стульев. Какая-то женщина в первом ряду упала в обморок, а другая, до этого момента что-то без умолку рассказывавшая, прижала кулаки ко лбу и завопила:

– Фараон, фараон!

Из шахты снова послышались сильные удары. Когда они вдруг стихли, народ опять благоговейно замолчал.

Вдруг появился Картер.

– Мне нужен свет! – взволнованно выкрикнул он, не обращая внимания на окружающих.

Двое мужчин зажгли заранее подготовленные керосиновые лампы. Картер взял их и исчез в глубине.

– Фараон, фараон! – снова закричала болтливая дама. Это была жена французского консула. Она металась, будто у нее были предродовые схватки.

Ограждение вокруг шахты грозило вот-вот обвалиться, и помощники прилагали все усилия, чтобы удержать возбужденных гостей от края шахты. У мудира из Кены, маленького круглого человека в ладно скроенном сером костюме, на лбу выступил пот. Он нервно вскочил, отпихнул телохранителей, которые тут же возникли перед ним, чтобы оказать услуги, встал на первую ступень шахты и, скрестив руки на груди, крикнул:

– Я – мудир, я имею право первым взглянуть на сокровища фараона!

Эти слова привели в ярость назира Луксора. Он был такого же низкого роста, как и мудир, но худощавый. Словно павлин, распустивший хвост, он с красным от злобы лицом накинулся на мудира, который, как известно, не относился к числу его друзей, и дал ему понять, что тот вообще не имеет права ничего здесь говорить. Слово за слово, и ожесточенный диспут перешел в рукопашную схватку, к которой присоединились телохранители. Тут вмешался непонятно откуда появившийся среди зрителей начальник полиции Луксора Хамди-бей и дважды громко крикнул:

– Успокойтесь, иначе я велю всех вас арестовать!

Это подействовало на разгорячившихся мужчин, и снова наступила тревожная тишина.

Когда через четверть часа ничего не произошло, среди гостей начало распространяться беспокойство. Министр культуры поднялся и исчез в шахте. Через несколько мгновений он вернулся сообщил о том, что увидел:

– Там дыра в стене, в которую может свободно пролезть человек. Нам нужно еще немного подождать.

– А Картер? Что делает Картер?

Министр культуры пожал плечами и повторил:

– Вам нужно подождать, леди и джентльмены.

Прошло еще полчаса, волнение росло и грозило перерасти в сумятицу, и тут появился Эдуард Навилль. Лицо его было серым. Его непоколебимая осанка, казалось, соответствовала особой ситуации. Он молчал. Не говоря ни слова, Навилль взял керосиновую лампу и спустился в шахту.

– Мистер Картер! – тихо позвал он и посветил в проем. – Мистер Картер?

Ответа не последовало, и Навилль протиснулся в дыру, прошло немного времени, пока глаза археолога не привыкли к темноте. Потом он поднял лампу над головой.

Перед ним была комната двадцати шагов в длину и десяти в ширину, а до потолка он мог бы дотянуться рукой. Стены были высечены прямо в скале. Ни дверей, ни коридора, который бы вел в другие помещения, Навилль не увидел. Пахло пылью. От лампы на полу исходил рассеянный свет.

– Картер? – крикнул Навилль в темноту. – Проклятие, где вы? Навилль осветил голые стены: никаких украшений, никаких рисунков – ничего. Голый камень. Гробница оказалась пустой.

Вдруг то, что Навилль сначала принял за камень в левом углу, зашевелилось.

– Картер! – испуганно вскрикнул археолог. Говард сидел на корточках в углу, сложив руки на коленях и уперев в них голову.

– Мне очень жаль, – тихо произнес Навилль.

Картер поднял голову. Его глаза покраснели.

– Вы ведь подозревали это… Я прав?

Навилль кивнул.

– Такие незаконченные или маленькие гробницы в этой местности встречаются очень часто. Достаточно было бы как-нибудь посмотреть, что за этой стеной. Шансы на большое открытие были минимальными, если не равнялись нулю.

Говард покачал головой, а затем с силой тряхнул ею, как будто не хотел во все это верить.

– И вы позволили такой беде случиться! – горько пожаловался он.

– Ну что значит «беда», мистер Картер! Все великие карьеры начинаются с первого поражения. Помните об этом. У меня было точно так же.

– Это больше чем просто поражение. Я погиб.

– Да что вы такое говорите! Вы просто слишком много наобещали. Вы еще очень молоды, и вам это позволительно. Давайте выйдем наружу и объясним людям, что произошло. Или лучше сказать, чего не произошло.

– Никогда, – заявил Картер, – я останусь здесь.

Навилль долго смотрел на Говарда, и чем дольше он наблюдал за ним, тем отчетливее понимал, что молодой человек не шутит.

– Вы не против, если я сам отправлю людей по домам, мистер Картер? Вы организовали это мероприятие, вы и должны решить.

Говард ничего не ответил. Он с присущим ему упрямством смотрел в пустоту.

– Картер, – повторил Навилль, – мне самому отправить народ по домам?

– Делайте что хотите! – вскричал Говард, и Навилль исчез в проеме.

Издалека Картер слышал его голос, но не мог разобрать, о чем тот говорит. Он только съежился, когда вдруг раздался громкий шум. Язвительный хохот резал слух. Крики становились все громче.

– Фараон, фараон!

Больше всего на свете Говард сейчас хотел замуровать стену изнутри, так ему было стыдно!

Спустя час после того как шум снаружи стих, в проеме показался силуэт и Картер услышал голос:

– Говард, это я, Элизабет. Не будьте ребенком, выходите наружу!

Говард молчал. «Почему леди Элизабет?… Почему именно она причиняет такую боль? Зачем она меня унижает?» – думал он. Ему хотелось побыть одному и никого не слышать и не видеть. И чтоб его никто не видел.

– Оставьте меня в покое! – взревел Картер, не поднимаясь из своего угла.

Силуэт исчез, и постепенно наступила тишина. Говард не знал, Как Долго он смотрел в пустоту. Керосиновая лампа уже давно погасла. Лишь через дыру в стене падал слабый свет. Он судорожно пытался привести круговерть мыслей в порядок, разработать план, как ему избежать еще большего позора.

В стенах гробницы зазвучал тихий смех. Смеялся сам Говард, вспомнив, как когда-то Сара Джонс сказала ему, что будет гордиться, если однажды Картер вернется в Сваффхем знаменитым археологом. Знаменитым археологом? Знаменитым неудачником! Как жестока порой может быть жизнь!

Уже вечерело; должно быть, на землю опустились сумерки по тому что света в проеме больше не было. Говард наконец отважился подойти к выходу. Он вдохнул свежий воздух, как умирающая рыба. На мгновение он даже подумал добровольно покинуть свою тюрьму, но тут ему почудились голоса. Он снова забился в угол где просидел до этого весь день. Там он чувствовал себя защищенным. Защищенным от насмешек, и шуток, и сострадания – самого неприятного из всех чувств.

Постепенно жуткая тишина окутала его невидимым покрывалом. Иногда Говарду казалось, что он слышит, как скребутся мыши и шуршат жуки, а может, ему казалось, что это струится песок. «Утром, – думал он, – я выйду из своего убежища». Будто один день сможет изменить ситуацию. Он хотел пойти к Навиллю и сказать, что увольняется и возвращается в Англию. С этой мыслью Говард и заснул.

Глава 18

Картера разбудил скрип колес. Он не спал почти пять суток и неимоверно устал после долгой поездки. Когда состав отправился из Дувра, Картер немного вздремнул. Наконец поезд остановился.

– Лондон, вокзал «Виктория»! Лондон, вокзал «Виктория»! – громко кричал мужчина в униформе.

Родная речь показалась Говарду приятной на слух. И даже та чопорная сдержанность, с которой пассажиры сходили на перрон, радовала молодого человека. Англия вновь приняла его. Говард отправил матери телеграмму о том, что он приезжает, и надеялся, что она встретит его.

С трудом вытащив на перрон чемодан и завязанный пакет с восточными сувенирами, он искал глазами в толпе мать. Вокруг него люди радостно приветствовали друг друга, целовались, обнимались, жали руки. Минут десять он напрасно искал в толпе знакомое лицо, потом позвал носильщика:

– К кебам!

Лондон встретил Говарда ясным голубым весенним небом. Картеру казалось, будто город вычистили специально к его приезду. Пыль и грязь, постоянные спутники Говарда в последние годы, исчезли. И даже запряженные в экипаж лошади, которые в Луксоре и Каире источали зверский запах, здесь распространи приятные ароматы, как на скачках в Эскоте.

– Рич Террэс, 10, пожалуйста! – Картер заплатил носильщику и сел в черный фаэтон.

Извозчик повторил адрес, приветливо кивнул, и экипаж тронулся. После того как они свернули с Букингем-Пэлэс-роуд в Гровенорские сады, извозчик обернулся на козлах и дружелюбно спросил:

– Вы путешествовали, сэр?

Картер кивнул.

– По Египту. Луксор, Каир, Александрия.

– Господи милостивый! – вскрикнул извозчик. – В колониях! В Африке!

– Ну да! – рассмеялся Говард. – Собственно, Египет не британская колония.

– Разве нет? – удивился извозчик. – Но газеты полны сообщений об успехах лорда Китченера. Значит, он командует египетской армией.

– В общем, правильно, – ответил Картер, – но вам все равно не стоит верить всему, что пишут в газетах. Следите-ка лучше за дорогой, мистер.

Целыми и невредимыми они добрались до Рич Террэс. Несмотря на то что это место было расположено в центре Кенсингтона, одного из самых богатых районов Лондона, вид у него был несколько провинциальный. Маленькие узкие двухэтажные домишки громоздились один над другим, что было нередко в городе, к тому же они были похожи друг на друга как две капли воды и их легко можно было спутать. Дом под номером 10, на фасаде которого некогда белая краска от времени превратилась в мутно-серую, не был исключением.

Говард подергал за дверной звонок и после того, как никто не открыл, с силой постучал в дверь. Долгое время ничего не происходило. Наконец на пороге показалась Марта Картер. Говард испугался. Было около полудня, а мать стояла в изношенном домашнем халате. Очевидно, она не нашла времени, чтобы переодеться.

– Ах, это ты, – произнесла она без особых эмоций. «Ах, это ты» – будто она видела Говарда еще вчера.

Говард безуспешно попытался ее обнять, и она равнодушно спросила:

– Ты хорошо доехал, мой мальчик?

– Да, – ответил Говард, – если не принимать во внимание трудности, связанные с четырехдневным плаванием из Александрии в Геную, путешествие на поезде по Франции и переправу из Кале в Дувр. Признаться, я смертельно устал.

К тому же Говард чертовски проголодался: во время тяжелого путешествия он ел только то, что взял с собой в дорогу, и то, что предлагали вокзальные торговцы. Но Марта Картер предложила ему только чашку чая. Говард ожидал, что мать засыплет его вопросами, будет расспрашивать, как он жил в Египте, но этого не произошло. Собственно, он был рад этому, потому что не хотел называть истинной причины своего возвращения на родину.

В доме, порог которого он не переступал вот уже много лет, казалось, все было по-прежнему, но Говарда не покидало ощущение, что здесь теперь живут чужие люди. Картер занес свой чемодан в комнату на верхнем этаже, где прошло детство его старших братьев – Сэмюеля, Вернета и Уильяма, и тут услышал голос матери. Она уже некоторое время готовила чай в кухне, на первом этаже.

Сначала он подумал, что мать хочет поговорить, но потом испугался, когда услышал, как Марта Картер зовет его отца:

– Твой сын приехал, Сэмюель, ты не хочешь спуститься? – И после короткой паузы: – Он вернулся из Египта. Ты должен на него взглянуть.

Говард крепко ухватился за лестничные перила. Он не решался спуститься. Его отец умер три года назад.

– Сэмюель! – снова услышал он мать. – Ты же выпьешь с нами чаю? Тебе, как всегда, с молоком и без сахара? Как у тебя дела сегодня утром, Сэмюель? Наконец-то пришла весна. Ты уже смотрел в окно? На розах «форсайт» уже появились первые почки. Ты обязательно должен их нарисовать, как только тебе станет получше. Слышишь, Сэмюэль?

На некоторое время воцарилась тишина, и Картер отважился спуститься. В оцепенении он заметил, что мать поставила на стол три чашки с чаем. Как теперь Говарду себя вести?

Заметив неуверенный взгляд сына, Марта Картер снова заговорила:

– Твоему отцу сегодня нездоровится. У него больные легкие, но он наверняка еще присоединится к нам.

Говард понимающе кивнул.

– А как Фанни и Кейт, как у них дела? Здоровы ли они?

Мать рассмеялась:

– Ах, эти! Им всегда лучше, чем горожанам. Я была у них в Сваффхеме на Рождество. Твой отец послал меня к ним немного развеяться.

– Я хочу к ним съездить в ближайшие дни. Вот Фанни и Кейт удивятся! Они еще не знают о моем возвращении.

Говард бесцельно бродил по Лондону два дня. От своей сестры Эмми, которая вышла замуж за скупщика Джона Уокера, он узнал, что мать страдает от временной потери реальности – частого недуга нынешнего времени, но почти всегда находится в здравом рассудке, так что об этом не стоит беспокоиться. Картер надеялся во время своих скитаний по Лондону увидеть Сару Джонс.

Это были, конечно, пресловутые поиски иголки в стогу сена. И скоро Говард понял: если ему и суждено отыскать Сару Джонс, то он должен вернуться на место, где ее видели в последний раз, – в Сваффхем.


Фанни и Кейт приняли Говарда очень радушно. Для сестер он все еще был их большим мальчиком. В отличие от матери их очень интересовали его профессиональные успехи, и Говарду приходилось часами рассказывать о своих египетских приключениях в Луксоре и Тель-эль-Амарне. Тетки удовлетворились его ответом: Картер им сообщил, что приехал в Англию для длительного отпуска.

Принявшись за поиски Сары Джонс, Говард первым делом отправился в школу для девочек и обнаружил там пожилую супружескую пару. По супругам сразу можно было сказать, что они из обедневшего дворянства. Леди Лэнгтон и ее муж лорд Горацио погрязли в долгах и купили школу у мисс Джонс за «приличные деньги», как выразилась леди. На вопрос о семейном положении мисс Джонс она ответила, что та никогда не была замужем, и это было довольно странно, принимая во внимание ее привлекательную внешность. Леди также рассказала, что у мисс Джонс была несчастная любовь, и именно это послужило причиной ее отъезда из Сваффхема. Насколько было известно супружеской паре, Сара Джонс переехала в Лондон. Леди Лэнгтон также поинтересовалась, зачем молодому человеку все это знать?

Картер признался, что Сара Джонс была влюблена в него. Он намеренно утаил, что был ее учеником.

Говарду тоже показалось, что Сваффхем – не идеальное место для жительства. Воспоминания о Саре навевали каждая улочка, каждый старый дом. На что бы Говард ни взглянул, все вызывало в душе жгучую боль, которая зовется тоской. Эта тоска и гнала его по улицам, как отчаявшегося, унылого бродячего пса. После двух дней безуспешных поисков ему пришла в голову мысль обратиться к владельцу гостиницы «Джордж коммершиал хотэл», мистеру Хейзлфорду, выпить у него кружку эля и как бы невзначай осведомиться о теперешнем местожительстве мисс Джонс.

Мистер Хейзлфорд принял Говарда очень дружелюбно и за элем рассказал, что Чемберс уехал вместе с Сарой Джонс из Сваффхема, чтобы сыграть свадьбу в Лондоне. Хозяин гостиницы предположил, что преемник Чемберса, новый органист мистер Спарелл, может знать больше.

Картер обнаружил Спарелла в обветшалом доме на Норвич-роуд, недалеко от особняка. Тот снимал там маленькую комнату под крышей. Он был молод, почти вдвое младше Чемберса, и в отличие от предшественника довольно симпатичный. Картер сначала сомневался, но потом понял, что Чемберс – серьезный соперник, и стал выяснять, не женился ли тот на его юношеской любви – Саре Джонс.

Спарелл вел себя сдержанно и сожалел, что почти ничего не знает о Чемберсе, потому что виделся с ним лишь однажды, да и то случайно. В тот раз Чемберс упомянул, что нашел себе место органиста в лондонском кинематографическом театре. Это была хибарка, где на льняном полотнище показывали живые картинки. В голосе Спарелла явно чувствовалась насмешка.

Говард хотел подольше задержаться в Сваффхеме, но то, что он услышал, взволновало его. Картер покинул маленький городок, который был его родиной.

Прибыв в Лондон, Говард не отважился снова прийти к матери. Можно было без труда найти дешевый отель, которых в Лэмбете и Сохо имелось великое множество. Они были Картеру по карману, но Говард предпочел бесцельно слоняться по городу. Он поел в небольшой азиатской забегаловке в Сохо, переночевал на станции метро «Площадь Пикадилли», на следующий день устроился спать, прикрывшись лохмотьями, на Трафальгарской площади, а потом безрадостно отправился на поиски кинематографического театра в Челси; Он нашел его на одной из боковых улочек Кингс-роуд.

На плакатах, похожих на театральные афиши, стояла надпись: «"Месть леди Корь" – драма о ревности в аристократическом обществе, показ производится под музыку». Говарда драма о ревности интересовала мало. Он решил узнать, кто будет осуществлять «музыкальное сопровождение». Для этого он купил билет за два шиллинга и вошел в затемненный зал с плюшевыми мягкими стульями и восточными коврами. Вместо сцены, как это бывает в театре, здесь было натянуто белое полотнище, по обеим сторонам которого стояли растрепанные комнатные пальмы. Слева от экрана стояло пианино, за которое сел музыкант в сюртуке, – но это был не Чемберс.

Апогей представления из мерцающих картинок наступил, когда муж-рогоносец застрелил своего соперника. Пианист озвучил и это: громко ударил линейкой по инструменту. Зрители аплодировали бурно, но вряд ли потому, что их растрогала драма. Скорее, по той простой причине, что они стали свидетелями значительного изобретения.

Даже Картер был впечатлен кинофильмом. Спустя двадцать минут зрители покинули зал, а Говард подошел к пианисту и спросил, не знает ли тот некоего Чемберса – органиста кинематографического театра.

Пианист едва ли был старше Говарда. Он ответил, что в Лондоне есть только один кинотеатр с органным сопровождением – «Трокадеро», на площади Пикадилли. Картер отправился в это заведение и осведомился об органисте по фамилии Чемберс.

Приветливая дама в капитанской униформе и круглой шапочке на голове – весьма смело по тому времени – продавала программки в отделанном серым мрамором фойе.

– Да, какой-то Чемберс играет на кинематографическом органе, – сказала она, – в день проходит по три представления. Чтобы увидеть Чемберса, Говарду пришлось купить билет на фильм. Красные плакаты обещали историю из времен Древнего Рима и гладиаторские бои с настоящими львами.

«Трокадеро» вмещал более двухсот зрителей, кроме того, в нем были боковые ложи, каждая на четыре персоны. На возвышении, в торцевой части зала, стоял орган – громадное чудище с золочеными трубами и такими же ангелочками.

Говард занял крайнее место в последнем ряду и слушал шикарную органную музыку, которой развлекали публику до начала сеанса. Потом погас свет – представление началось.

В темноте Картер незаметно поднялся на возвышение к органу. Клавиши органа тускло освещала низко подвешенная лампа. Сначала Говард даже не узнал Чемберса – настолько изменился бывший органист церкви Святых Петра и Павла. Его некогда вьющиеся волосы были коротко пострижены, а сам Чемберс носил усы и был одет в шикарный красный сюртук, который придавал ему вид зажиточного денди и делал похожим на директора цирка.

Чемберс, целиком поглощенный аккомпанированием маршу гладиаторов, играл руками и ногами и не заметил в тусклом свете, как к нему сбоку приблизился Картер. К тому же Чемберс постоянно смотрел на экран, чтобы музыка соответствовала движениям актеров.

Он испугался, когда вдруг увидел перед собой Картера. Чемберс его сразу узнал.

– Вы?… – замешкавшись, спросил он. – Что вам здесь нужно?

– Я ищу Сару Джонс, – прошептал Говард, чтобы не мешать представлению.

Чемберс поднял руки, но это движение было адресовано не Картеру: он с силой нажал на клавиши, аккомпанируя новой сцене фильма. Говард подумал, что тот не понял его, и после того, как закончилось фортиссимо, снова повторил:

– Я ищу Сару Джонс!

И тогда Чемберс прошипел, повернув голову в сторону:

– Я же не глухой. Оставьте меня в покое. Разве вы не видите, что мешаете!

Но Картер был упрям.

– Вы наверняка знаете, где она живет! Почему вы не хотите ответить на мой вопрос?

– Ничего я не знаю, – пробормотал Чемберс, – но даже если бы я зная, то сказал бы вам об этом в последнюю очередь!

У Чемберса появилась пара свободных минут, потому что гладиатор на экране говорил, и его слова выводились для зрителей на картинке.

– Что я вам такого сделал? – прошептал Говард.

Чемберс не спускал глаз с экрана.

– И вы еще спрашиваете? – горько фыркнул он. – Вы отняли у меня Сару Джонс!

– Отнял? Отнять можно только то, что принадлежит другому. Мисс Джонс вам не принадлежала!

– А вам?! Разве она вам принадлежала?

– Я никогда не говорил этого. Мы просто любили друг друга.

– Ха, это смешно! Вы были глупым школьником, у которого еще молоко на губах не обсохло. Вы утверждаете, что уже в таком возрасте понимали, что такое любовь?

– Да, именно это я и хочу сказать. Мы действительно любили друг друга. Может, Сара Джонс вам когда-нибудь говорила, что любит вас?

Чемберс ничего не ответил, потому что представление снова требовало аккомпанемента. Картеру показалось, что Чемберс хочет выместить свою злость на органе: как только гладиатор приблизился к симпатичной рабыне, он яростно забарабанил по клавишам, будто на экране происходила ожесточенная схватка.

После того как злость органиста немного улеглась, Чемберс проворчал в надежде избавиться от Картера:

– Единственное, что я знаю о Саре Джонс, так это то, что позапрошлым летом она уехала в Америку.

– В Америку? Но почему именно туда?

Чемберс состроил гримасу.

– Я не знаю. Меня же она не любила. А теперь убирайтесь, иначе я велю вышвырнуть вас отсюда.

Не тратя лишних слов, Говард ретировался. Снаружи, на площади Пикадилли, жизнь била ключом. Улицы были запружены кебами, в них сидели нарядные люди, спешащие в театры на Вест-Энде и Сохо. Картер видел все будто сквозь пелену: мерцающие уличные фонари, освещавшие витрины и пешеходов, прогуливающихся теплым весенним вечером.

Если Чемберс сказал правду, у него больше не было шансов найти Сару. Если Сара Джонс решила покинуть Англию и начать новую жизнь в Америке, ему придется смириться с мыслью, что он ее никогда не увидит. Но этого не должно случиться!

При входе на станцию подземки «Площадь Пикадилли» Говард остановился. Новый фонтан с богом любви Эросом посередине был излюбленным местом для встреч, и теперь он наблюдал за влюбленной парочкой.

Продавцы газет выкрикивали новости. В Лондоне шла газетная война; в прошлом году появилась «Дейли мейл» – многотиражная газета, которую продавали на улицах в жестокой конкуренции с «Дейли телеграф». С тех пор все знали о главных новостях из заголовков.

Газетчики прошли мимо Говарда, а тот, погруженный в свои мысли, все пытался понять, соврал ему Чемберс или нет. Может быть, он просто хотел, чтобы Картер прекратил свои поиски? Но как Говарду проверить это?

Картер бродил по площади Пикадилли около часа. Он был подавлен и совсем отчаялся. Наконец он решил сменить место и направился в сторону Трафальгарской площади, где было много подобных ему мужчин, отвергнутых и беспомощных. Когда настроение упало до нуля, Говард пошел в паб. Ни в какое-нибудь сомнительное заведение, а в приличный паб с полированными стеклами на входных дверях.

Картер заказал что-то покрепче, надеясь, что это снимет боль. Но потребовалось три порции джина, чтобы хоть немного ее унять. Совершенно неожиданно Говард вдруг оказался лицом к лицу со своими старыми проблемами. Спустя полчаса после того, как, уперев локти в барную стойку, Картер начал разглядывать свое отражение в бутылках на стене, его сосед, принявший такую же позу, поинтересовался, не глядя на него:

– Горе?

Картер не был уверен, относится ли этот вопрос к нему, поэтому молчал, пока незнакомец не спросил во второй раз, так же коротко:

– Женщины?

– Хм, – ответил Говард и взглянул на отражение соседа в бутылках. Он был среднего возраста и, в отличие от Картера, хорошо одет. Ничто так не роднит мужчин, как общее несчастье.

– Я не хочу об этом говорить.

– Это ничего, – сочувствующе заявил незнакомец. – Я могу вас понять. – И через мгновение добавил, разглядывая отражение Картера: – Джон Галлахер. – И протянул Говарду руку.

Картер с опаской относился к панибратству и неохотно ответил:

– Говард Картер.

Потом оба снова замолчали.

– Моя мать, – наконец начал Галлахер, – моя мать, ах, впрочем, все равно…

– Ну, рассказывайте уж! – выпалил Картер. – Что там с вашей матерью?

– Моя мать отсоветовала мне жениться. «Джон, – говорила она, – Джон, такие мужчины, как ты, никогда не женятся. Ты месяцами в разъездах. Это добром не кончится…» Так говорила она…

– И что, мать оказалась права?

– Да Когда я приехал домой, моя жена ушла, удрала с моим лучшим другом.

– И долго ее не было? – спросил Говард, едва ворочая языком.

– Четыре недели. Тридцать дней. Я уверен, она меня уже давно обманывала. Такие они, женщины. А вы? Ваша жена тоже убежала?

– Можно и так сказать. Хотя обстоятельства совершенно иные.

– Что это значит?

– Это значит, что она мне была верна, но у наших отношений не было ни единого шанса на существование.

– Не понимаю вас, мистер Картер.

– Она на тринадцать лет старше меня, моя бывшая учительница, И она говорила, что для нас это добром не кончится.

Галлахер присвистнул.

– Сегодня я узнал, что, возможно, она уехала в Америку, – продолжил Картер. – Но я не уверен. Я жил в Египте несколько лет. Мне об этом сказал мужчина, который сам положил на нее глаз. Значит, можно допустить, что он соврал мне, чтобы я прекратил поиски.

– Меня это, конечно, не касается, – произнес Галлахер, – но мне кажется, вы страдаете от всей этой неопределенности.

Картер кивнул.

– Если Сара Джонс – так ее зовут – действительно уехала в Америку, это было бы для меня знаком, что она окончательно порвала со мной. И я должен смириться с этим. С другой стороны, мысль, что она может быть где-то в Лондоне, для меня просто невыносима. Вы можете это понять, мистер Галлахер?

Галлахер молчал, казалось, он думает – насколько это позволяло его состояние.

– Выпьете со мной портвейна, – наконец вымолвил он, не ответив на вопрос Картера, и сделал знак бармену. Потом вдруг сказал: – Не так уж трудно установить, уехала ли эта мисс Джонс в Америку.

Говард, не веря своим ушам, уставился на Галлахера.

– И как вы это узнаете? Может, это было еще два года назад.

– Нет ничего легче. В этом случае она могла воспользоваться лишь одним рейсом – «Саутгемптон – Нью-Йорк», это классический вариант для отъезда в Америку. А этот маршрут обслуживают «Кыонард» и «Уайт Стар». Есть списки пассажиров каждого рейса, выстроенные в алфавитном порядке от «А» до «Я». Нужно лишь проверить пять-десять пассажирских списков за этот период. И тогда у вас не останется никаких сомнений. Приходите ко мне завтра в бюро «Уайт Стар». Посмотрим, что я смогу для вас сделать.

Картервзглянул на Галлахера так, будто хотел сказать: «Вы что, меня разыграть вздумали в такой ситуации?»

Когда Говард отвернулся, Галлахер как бы мимоходом произнес:

– Я – начальник финансовой части в «Уайт Стар». Перед следующей поездкой в Индию мне нужно отработать в бюро две недели.

Картер вдруг разом протрезвел, по крайней мере, ему так показалось. «Завтра все должно разъясниться», – думал он.


– Мальчик мой, как же ты выглядишь! – в ужасе воскликнула Марта Картер, когда Говард вернулся посреди ночи домой. Его мать будто подменили; дома было убрано, на столе в маленьком салоне стоял букет весенних цветов. Отражение в зеркале возле входной двери действительно не вызывало положительных эмоций. Говарду стало стыдно, что он опустился до такого состояния. Если быть честным, сейчас он ничем не отличался от нищего на Трафальгарской площади, где он провел последние ночи. В ванной комнате старого дома еще не было водопровода но двух фарфоровых тазов с водой вполне хватило для умывания Потом Говард, смертельно уставший, повалился на кровать.

Проснувшись утром с тяжелой головой, он тут же отправился в лондонскую контору «Уайт Стар». Неуклюжее здание было высоким, как океанский лайнер. Холл походил на зал собора с мраморными колоннами и боковыми алтарями, на которых под стеклом демонстрировались гигантские модели кораблей. Сравнительно маленьким казался главный алтарь в торцевой части зала, где сидел портье, одетый в черный костюм. За ним висела карта мира, на которую были нанесены все морские маршруты компании.

Джон Галлахер встретил Картера радушно. Вместе они поднялись по четырем лестницам и прошли в конец длинного коридора, в бюро, которым заведовали две пожилые дамы в белых блузках и черных юбках. После того как Галлахер объяснил, что им нужно, дамы принялись перерывать архивные документы, и вскоре на столе уже возвышались две стопки бумаг – списки пассажиров со всех трансатлантических рейсов за указанный период.

– Как имя разыскиваемого человека? – официально спросил Галлахер.

– Мисс Сара Джонс, – ответил Говард.

Галлахер взял одну стопку, вторую протянул Картеру.

У Говарда были списки пассажиров с парохода «Океаник», корабля, который со спуска на воду в 1870 году работал на маршруте Ливерпуль – Нью-Йорк и Саутгемптон – Нью-Йорк и перевез тысячи бедняков из Англии в Новый Свет.

– Боже мой! – вдруг вскрикнул Картер. Он только что просмотрел два пассажирских списка и как раз читал третий. – Мисс Сара Джонс, Лондон. – Он ткнул пальцем в запись, сделанную чернилами. – Это она!

Галлахер прекратил перебирать документы и склонился над сложенным в несколько раз листком. Потом он вопросительно взглянул на Говарда.

– Такая невзрачная запись, – чуть не плача произнес Картер, – но это значит что величайшая любовь моей жизни ушла.

– Мне очень жаль, мистер Картер, могу себе представить, что вы сейчас чувствуете.

Говард провел ладонью по листу, словно хотел разгладить складки, но на самом деле он нежно гладил имя Сары. Он понимал, что это прощание навсегда.

Будто издалека он слышал голос Сары, как тогда, на вокзале в Сваффхеме: «Я люблю тебя, Говард, я люблю тебя больше всего на свете! Придет время, и ты сам все поймешь. Сохрани добрую память обо мне».

– Нет, – еле слышно произнес он. – Я никогда не пойму этого.

Говард аккуратно сложил списки пассажиров. Он смотрел на имена и фамилии, за которыми скрывались чьи-то судьбы. Вдруг его взгляд остановился на записи: «mister С. Chambers, London».

Картер насторожился, прочитал запись еще раз, ничего не понимая, тряхнул головой и, запинаясь, сказал:

– Чемберс. Этого не может быть!

Галлахер не понял и переспросил:

– Что вы имеете в виду, мистер Картер?

– Ничего, ничего, – ответил Говард, – это лишь мысли вслух. Я благодарен, что вы пошли мне навстречу. Я не смею вас больше задерживать.

Галлахер удивленно взглянул на Картера. Он не мог объяснить поспешного ухода молодого человека, но по собственному опыту знал, в какое замешательство может привести мужчину женщина.

На самом деле Говард был в смятении, он бесцельно бродил по улицам, как пес в поисках незнакомого следа. Не обращая внимания на движение на площади Пикадилли, он спустился немного по Риджент-стрит, повернулся и вдруг обнаружил перед совой кинематографический театр.

«Этот тип тебе в любом случае бесстыдно солгал, – думал Говард, не спуская.глаз со входа. – Но что теперь делать? Вновь призвать Чемберса к ответу? Конечно, он будет все отрицать, Нет, нужно припереть его к стенке, чтобы выпытать у него правду, даже если она будет еще горше».

А пока Говард нервно вышагивал взад и вперед перед «Трок деро», ломал голову над тем, зачем Чемберс жил в Лондоне и по чему его имя было в списках уезжавших в Америку, и представлял себе фантастические картины. В конце концов у него созрел план.

Было около полудня. Первое представление в кинематографическом театре начиналось в пять. В половине десятого заканчивался последний сеанс. Говард удалился.

В двадцать минут десятого он снова был на месте и наблюдал за входом с противоположной стороны улицы. Начался небольшой дождь, первый теплый весенний дождь, который придал площади Пикадилли и окрестному району неповторимый шарм.

Картеру не пришлось долго ждать: Чемберс вскоре появился в дверях кинотеатра. Говард надвинул шляпу на лицо, поднял воротник своего легкого пальто и пошел по пятам вслед за Чемберсом. Тот побрел на север, в сторону Сохо, затем свернул на Брюйер-стрит с ее темными узколобыми домами и быстрым шагом направился по боковой безымянной улочке. Говард с трудом поспевал за ним.

Чемберс исчез в одном из домов, который отличался от других на этой улице только тем, что выглядел более запущенным, потому что штукатурка осыпалась и наружу проступила кирпичная кладка. Спустя некоторое время на самом верхнем этаже зажегся свет.

Подождав несколько минут, Говард решительно взялся за ручку двери, ведущей в парадное. К своему удивлению, он обнаружил, что дверь не заперта. На лестнице было темно. Картер осторожно, на ощупь поднялся, а затем громко постучал в дверь, через мутное стекло которой был виден свет.

– Кто там? – услышал он голос из квартиры.

– Говард Картер.

– Что вам нужно? Вы знаете вообще, который час?

– Я знаю, – ответил Картер, – пожалуйста, откройте. Мне нужно с вами поговорить! – Он еще раз с силой постучал в дверь.

Наконец Чемберс открыл ему со словами:

– Вы перебудите всех жильцов в доме. Я вам рассказал все, что знал.

Тут Говард пришел в ярость.

– О нет, мистер Чемберс, вы умолчали о самом главном! Но для этого, конечно, были весомые причины! – Он оттолкнул Чемберса в сторону и, прежде чем тот успел опомниться и запротестовать, вошел в квартиру.

Чемберс был в ужасе, а Говард продолжал напирать.

– Вы, наверное, держите меня за идиота, – произнес он, осматриваясь в квартире, где все свидетельствовало о нищете. Казалось, что женщина никогда не переступала порог этого жилища. Трудно было представить, что Сара Джонс могла здесь жить. – Да, я моложе вас, но это вовсе не значит, что я глупее, мистер Чемберс.

– Убирайтесь прочь из моей квартиры! – брызгая слюной, вскричал органист. – Иначе…

– Что иначе? – спросил Картер. Чемберс ничего не ответил, и он продолжил: – Как вы можете объяснить то, что ваше имя значилось в списках пассажиров корабля «Океаник» вместе с именем Сары Джонс?

– Как вы об этом узнали? – Чемберс не мог скрыть своего удивления.

Говард пожал плечами.

– Говорю же вам, не нужно принимать меня за идиота. Факт остается фактом: вы поехали вместе с Сарой Джонс в Америку. Этого вы не можете отрицать.

Чемберс задумчиво ухмыльнулся.

– И почему вы так уверены в этом, мистер Картер?

– Списки пассажиров! Я видел их собственными глазами.

В тот же миг выражение лица Чемберса изменилось, он предложил Картеру стул и невозмутимо спросил:

– Не хотите ли чего-нибудь выпить?

– Я пришел сюда не для того, чтобы пить с вами, Чемберс. Я хочу наконец узнать, какую игру вы со мной ведете.

Чемберс наполнил два стакана портвейном, один протянул Картеру и сказал:

– И что же, в этих странных списках пассажиров действительно было мое имя?

– Да.

– Мистер Картер, я никогда в жизни не был в Америке. Вероятно, речь идет о какой-то ошибке.

Картер взглянул на Чемберса со стороны. Конечно, он не верил ни единому его слову. Этот Чемберс был подлецом, хитрым и коварным.

– Мистер Чемберс, кому нужно было случайно писать ваше имя в пассажирских списках, да еще в тех, где значится имя Сары Джонс?

Тут Чемберс сел за свою фисгармонию, на которой в ряд стояло множество фотографий в рамках. Он взял одну, бегло взглянул на нее и потом сунул под нос Картеру. На фото был изображен молодой Чемберс и еще какой-то мужчина.

– Мой брат Кристофер, – произнес он. – Два года назад летом он уехал в Америку. Я попрощался с ним на набережной Саутгемптона. И так было угодно случаю, что моя фамилия и инициалы попали в списки пассажиров, среди которых была и Сара Джонс. Она, как и мой брат, взяла билет на «Океаник» в Нью-Йорк. Судя по ее многочисленному багажу, она уезжала, чтобы начать новую жизнь. Напрасно я пытался поговорить с ней, Сара ушла. Сожалею. Во время путешествия она не захотела общаться и с моим братом, которому я поведал о своем горе. – Чемберс поднял стакан и залпом выпил содержимое.

Картер тоже сделал глоток.

– Как, вы говорите, зовут вашего брата?

– Кристофер.

– Это на самом деле все объясняет. Имя в пассажирских списках могло быть и «mister Christopher Chambers». Мне очень жаль.

Чемберс горько рассмеялся.

– Что вас так развеселило? – поинтересовался Картер.

– Ведь мы на самом деле – соперники. А теперь мы оба проиграли, и я боюсь, этим все и закончится.

Говард опустошил стакан, а Чемберс уселся за фисгармонию и заиграл грустную мелодию, так и не заметив, что Картер безмолвно покинул его жилище.


События последних дней заставили Картера задуматься над тем, стоит ли ему и дальше оставаться в Англии. Когда он вспоминал Сваффхем, в памяти всплывали картины несчастного детства, Лондон казался Говарду чужим и пустым, здесь он чувствовал себя неудачником.

Говард надеялся устроиться на работу у лорда Амхерста, и, несомненно, лорд взял бы его, но Картер теперь вздрагивал при мысли, что ему снова придется жить в каморке под крышей в Дидлингтон-холле и проводить дни напролет за копированием каких-нибудь надписей. Картер стал другим, ему нужны были пыль пустыни, палящее солнце и голые камни. Ему не хватало шума по ночам и всевозможных запахов.

Ни на что особо не надеясь, Говард зашел, чтобы забрать оставшуюся зарплату, в гигантское здание «Оксфорд Мэншн», где находились государственные организации и прочие конторы, среди которых был и Фонд исследования Египта. Картер получал в Египте лишь часть своего жалованья, остальное хранилось в фонде, в Лондоне.

Совсем недавно эту организацию возглавила энергичная дама – Эмили Паттерсон. Когда-то она работала секретарем у легендарной Эмили Эдвардс, которая путешествовала по Египту, переодевшись мужчиной, и которая многие годы была директором Фонда исследования Египта.

Картер и мисс Паттерсон еще никогда в жизни не встречались, но когда Говард вошел в вестибюль знаменитого общества, уставленный скульптурами, находками и картинами в человеческий рост, ему навстречу вышла Эмили и обняла его, как блудного сына. Говард не знал, как себя вести.

– Мадам, я пришел сюда, чтобы забрать свои деньги, – промямлил он и хотел еще что-то сказать, но мисс Паттерсон перебила его:

– Конечно, мистер Картер, я сейчас же все организую. Вообще, само небо послало вас. Доктор Навилль ежедневно шлет телеграммы. Он угрожает, что прекратит работу в Дейр-эль-Бахри, если вы срочно не вернетесь в Египет. Я прошу вас, мистер Картер, не отказывайте Навиллю в его желании. Я уверена, что он исполнит свои угрозы. Мы просто не можем себе этого позволить. Дейр-эль-Бахри – наш самый большой проект, вопрос престижа, так сказать. Фонд исследования Египта просто не вправе отказаться от этого проекта. Навилль пишет, что от него сбежали все рабочие, что у него нет людей. Он утверждает: вы единственный, кому по силам вернуть рабочих.

– Я ничего не понимаю, – ответил Картер, которому льстило такое предложение. Молодой человек ждал сочувствия или упреков из-за того, что он так спешно покинул Египет. Но теперь предложение мисс Паттерсон пришлось как нельзя кстати.

– Я ничего не понимаю, – повторил Картер, – я не могу сказать, что рабочие не любят доктора Навилля, пусть даже ему и не хватает знания языка, чтобы напрямую общаться с ними.

Мисс Паттерсон указала на карту Египта на стене и ткнула пальцем в Асуан.

– Египтяне строят двухкилометровую дамбу, самую большую плотину в мире, для этого им понадобились десять тысяч человек. Очевидно, люди могут заработать там больше, чем в Дейр-эль-Бахри.

– Я в этом уверен, – ответил Картер, – но тут я вижу единственный выход, мисс Паттерсон. Мы должны платить рабочим в Дейр-эль-Бахри такое же жалованье, как на плотине в Асуане. Любой египтянин пойдет на работу охотнее, если она в паре километров от его дома, а не в двухстах, где он будет далеко от своей семьи и ему придется ночевать в каком-то лагере. По своей воле на это никто не согласится. Единственное, чем можно заманить в Асуан людей, – деньги. Эти люди не романтики, которые гордятся тем, что раскапывают храм Хатшепсут. Они хотят зарабатывать деньги, ничего больше. Они бы стали копать и в Долине царей, если бы им сказали, что там есть нефть.

На мисс Паттерсон, аристократку, слова Говарда подействовали шокирующе. Но, возможно, это была та самая грубая манера разговора, которую надо было использовать в Египте, работая с феллахами?

– Вы же не оставите меня в беде? – неуверенно спросила она.

Картер сделал вид, будто ему нужно еще раз все хорошенько обдумать. На самом деле для себя он уже давно все решил.

– Ну хорошо, – ответил он, – если вы даете мне полномочия платить рабочим такое же жалованье, как в Асуане, я посмотрю, что смогу сделать.

Уже на следующий день Говард отправился в Египет с вокзала «Виктория».

Глава 19

«Внимание! Фонд исследования Египта ищет рабочих для раскопок в Дейр-эль-Бахри. Оплата на тех же условиях, что и на строительстве в Асуане».

Добрая дюжина объявлений на арабском была развешена в Курне, Луксоре и на пристанях. Картер занимался этим лично. Результат не заставил себя долго ждать. Спустя неделю после его возвращения у Навилля было уже двести батраков, и с каждым днем народ все прибывал. Навилль возложил на Картера все организационные вопросы. Картер нанимал на работу и платил жалованье, поэтому вскоре он пользовался даже большим авторитетом, чем сам Навилль.

Говард поселился в том же номере в «Маамура пэлэс», даже сэр Генри, его мул, которого он чуть было не продал, теперь снова оказался к его услугам. Картер в первый же день уговаривал его никогда больше не попадать ногой ни в какие дыры.

Однажды осенним вечером, когда темнело уже рано, по дороге от Дейр-эль-Бахри до переправы на Ниле Говарда перехватил Сайед, парнишка, который помог ему выбраться из тюрьмы.

– Картер-эфенди! – окликнул он его издалека. – Сенсация, сенсация!

Говард остановил сэра Генри и обернулся. Мальчик, сидя на осле, размахивал фонарем.

– Я никому не скажу, – тихо шепнул парнишка, приблизившись, – но Картер-эфенди – мой друг, а друзья всегда рассказывают друг другу тайны, правда, Картер-эфенди?

Говард не мог не рассмеяться.

– Ну давай, говори! – произнес он, подмигнув.

– Вы же знаете француза в Долине царей?

– Ты имеешь в виду Виктора Лоре?

– Думаю, его как-то так зовут.

– Он – директор Управления древностями в Каире, и здесь честно говоря, ему нечего делать. Так что там с Лоре?

– Это тайна, Картер-эфенди, никто не должен этого знать Мистер Лоре в Долине царей нашел гробницу фараона.

– Ерунда, – проворчал Картер, – Лоре не археолог, он просто чиновник в организации. Уже несколько недель он вертится здесь и болтает о каких-то открытиях, но при этом не имеет ни малейшего представления о нашей работе. Навилль говорит, что Лоре смыслит больше в музыке, чем в археологии.

Сайед беспомощно пожал плечами.

– Раз я вам об этом говорю, Картер-эфенди, значит, так и есть: мистер Лоре нашел гробницу фараона.

– Откуда ты знаешь? Это наверняка какие-то слухи!

– Нет, Картер-эфенди, это не слухи. Пойдемте со мной!

Настойчивость Сайеда вселила в Картера сомнения и пробудила любопытство. Что мешало ему разок взглянуть на это?

– Ну хорошо, – согласился Говард, – отправляемся в путь.

Неудивительно, что в такое время в Долине царей не было ни единой живой души, и Картер начал уже опасаться, не заведет ли его мальчик в западню. В глубине души Говард все еще не доверял Сайеду. Он уже хотел повернуть обратно, как вдруг Сайед соскочил с осла и осветил фонарем воронку на каменистом склоне, не больше десяти шагов в диаметре, но глубиной футов в двадцать.

Картер привязал сэра Генри к ослу Сайеда. Так было надежнее: мулу сложно было бы сбежать вместе с ослом. Потом Говард отправился вслед за парнишкой, который, опираясь на одну руку осторожно соскользнул на дно ямы, где в земле зияла дыра, достаточно большая, чтобы в нее мог, пригнувшись, забраться человек.

Говард поднялся и попытался что-нибудь разглядеть в сумеречном свете.

– Подай мне фонарь! – приказал он Сайеду, и тот повиновался, не проронив ни слова.

Они стояли на высеченном в скале уступе, по щиколотки засыпанном осколками камня, пылью и песком. С этого места начинались крутые ступени, которые вели вниз.

В слабом свете фонаря можно было разглядеть конец лестницы. По своему опыту Картер точно знал, что лезть в неисследованную гробницу смертельно опасно. Древние египтяне оборудовали усыпальницы своих царей западнями, ловушками, внезапно падающими с потолка каменными блоками, которые должны были остановить любого незваного гостя. Но Говард отгонял прочь такие мысли, его охватил азарт археолога.

– Все время иди в десяти шагах позади меня! – тихо приказал Картер. Сайед ничего не ответил, и Говард переспросил: – Понятно?

– Да, Картер-эфенди.

Говард осторожно нащупывал путь вниз, стараясь не потревожить сантиметровый слой мельчайшей пыли на ступенях, которая в считанные минуты забивала легкие. С каждым шагом воздух становился удушливее. Странно пахло чем-то сладковатым. Ступени все не заканчивались.

Наконец Говард достиг второй площадки и увидел, что от нее под небольшим уклоном вниз шел длинный высокий коридор, конец которого терялся в темноте.

Говард помахал фонарем, подавая знак Сайеду, чтобы тот шел за ним.

– Только очень медленно, – тихо произнес Картер, – как можно меньше поднимай в воздух пыль. Иначе мы здесь задохнемся!

Сайед все сделал так, как было велено. Спустившись вниз, он остановился, в то время как Картер, увлекаемый неведомой силой, продолжил путь. Он даже не обратил внимания на искусные рельефы, нескончаемые картины и иероглифы, повествующие о жизни фараона. Освещая путь фонарем, Говард шаг за шагом ступал вперед, пока вдруг в кромешной темноте не зазияла вертикальная шахта, такая глубокая, что свет фонаря не достигал ее дна. Отверстие шахты было три метра в поперечнике и три в длину.

– Господи Боже! – пробормотал Говард. В тот же момент его догнал Сайед. Вместе они опустились на колени и уставились в непроглядную тьму шахты.

Картер сжал губы и покачал головой. Он взглянул на противоположный край шахты, откуда дальше вел коридор.

– На ту сторону невозможно перелезть.

Тут Сайед потянул Говарда за рукав и указал на правую сторону шахты. От волнения Говард сначала не заметил, что у стены была уложена деревянная балка.

– Это невозможно, – произнес Картер, внимательно рассмотрев странную конструкцию.

Сайед тоже смерил балку критическим взглядом, потом повернулся к Говарду и сказал:

– Аллах протягивает руку, если ему доверяют. Держите лампу повыше, Картер-эфенди!

И прежде чем Говард успел его одернуть, Сайед уперся руками в стену и начал боком продвигаться по балке.

Балка прогнулась под весом юноши. Она заскрипела и затрещала, когда Сайед дошел до середины, а затем стала слегка раскачиваться. Еще несколько быстрых шагов – и Сайед ступил на противоположную сторону.

– А теперь вы, Картер-эфенди! – крикнул он, будто это было привычное дело.

Мужества Говарду было не занимать. Он не раздумывая бросился спасать девочку из горящего дома, да и не меньше отваги проявил во время своего пробного полета. В общем, не теряя времени, он продел ремень от брюк сквозь ручку фонаря и отправился вслед за Сайедом. Балка устрашающе скрипела и прогибалась, но через несколько секунд, которые показались Говарду вечностью, он уже был на другой стороне.

Там Картер обнаружил, что коридор неожиданно обрывается. Но по левую руку был еще один ход, довольно узкий и не такой высокий, как коридор. Говард оцепенел: в конце хода можно было увидеть слабый мерцающий свет. Картер боялся вздохнуть.

Сайед подал Говарду знак идти вперед. Картер молча кивнул. Они уже были в десяти шагах от камеры, в которую вел постепенно расширявшийся ход, и могли различить очертания предметов. Говард слишком волновался, чтобы трезво мыслить, и был слишком возбужден, чтобы представить, что ждет его там.

Он в любом случае ошибся бы.

Едва он дошел до конца коридора, как перед ним открылся зал с четырьмя колоннами, в середине которого стоял саркофаг в человеческий рост. Тяжелая крышка была отодвинута в сторону, керосиновая лампа на ней распространяла бледный рассеянный свет.

– Есть здесь кто-нибудь? – тихо позвал Говард и в тот же момент испугался до смерти: его взгляд упал на пол. У стены лежали в ряд восемь или десять мумий (может, даже больше). Человеческие тела были обернуты мешковиной.

Сайед, который практически ничего не боялся и сохранял самообладание в любой ситуации, потянул Картера за рукав и, запинаясь, прошептал:

– Картер-эфенди, мне здесь не по себе. Это и есть загробная жизнь?

Говард жадно хватал ртом воздух, казалось, он задыхается. Кровь громко стучала в ушах. «Исида и Осирис всемогущие, все боги загробного мира, кто же все-таки зажег эту керосиновую лампу на саркофаге? Неужели Лоре?»

Едва Говард подумал об этом, как в дальнем углу поднялась фигура, которую Картер принял за сидящую на корточках мумию. Сайед до боли сжал его руку. Говард отпихнул мальчишку в сторону, а сам поднял над головой фонарь.

– Вы – Картер? – спросил мужчина, подойдя поближе. Это был Виктор Лоре. – Вы, наверное, посчитаете меня умалишенным, – произнес он, – может, так оно и есть, но я хотел здесь просто побыть один несколько часов.

– Это я хорошо понимаю, – ответил Картер, – но скажите мистер Лоре, где мы, собственно, с вами находимся?

Лоре взял керосиновую лампу и осветил боковую стенку саркофага. Он указал пальцем на кольцо фараона.

Аменхотеп II! – удивленно воскликнул Картер.

– Аменхотеп II! – повторил Лоре и поднял лампу над щелью через которую можно было заглянуть в саркофаг. – Я не решусь утверждать наверняка, но, похоже, там все еще лежит мумия Аменхотепа.

– А что с этими мумиями? – Картер указал на тела, лежащие у стены.

– Вы сами видите, мистер Картер! – Лоре подошел к ним. У каждой мумии на груди был маленький изящный амулет, и на каждом было написано имя фараона: Тутмос, Аменхотеп, Меренптах, Сиптах, Сети. Вместе – тринадцать имен тринадцати царей Нового Царства.

– Вы ничего не говорите, мистер Картер, – прервал долгое молчание Лоре.

Говард взглянул на выкрашенный в темно-голубой цвет потолок гробницы, на котором были нарисованы желтые звезды, – именно так выглядело небо ночью над Долиной царей.

– Я пытаюсь привести мысли в порядок, – ответил Картер.

– И к какому же выводу вы пришли?

– В Долине царей не один тайник с мумиями, а два. Вероятно, оба созданы за тысячи лет до новой эры, потому что уже тогда были такие люди, как Абд-эр-Рассул. Они бессовестно вторгались в гробницы и выносили все, что было там ценного. Остается вопрос, почему именно этот тайник не обнаружили расхитители гробниц?

– Об этом я тоже думал, – ответил Лоре, – и даже нашел одно объяснение… Вероятно, эта гробница была просто засыпана строительным мусором, когда возводили еще одну сверху. И ни один человек не мог предположить, что именно здесь скрывается древнее хранилище.

– Да, наверное, так и было. Но расскажите, мистер Лоре, как же вы все-таки нашли вход в эту гробницу?

Лоре усмехнулся.

– Очень просто. Я начал копать там, где меньше всего ожидал успеха. Говорят, что в Долине царей давным-давно все раскопано. И так утверждают самые опытные археологи. Будучи в здравом уме, я никогда бы не решился копать именно здесь, но меня словно что-то заставляло, какой-то голос твердил мне: «Виктор, тут и нигде больше!»

– И что вы теперь хотите делать?

– Над этим я и ломаю голову с тех пор, как десять дней назад впервые вошел в эту гробницу.

– Десять дней?! Но почему вы до сих пор не сообщили никому о своем открытии?

Археолог протестующее поднял руки.

– Как вы себе это представляете, мистер Картер? Не было бы ничего глупее, чем выдать этот тайник, Поверьте старому археологу. Молчание в нашем деле – это половина успеха.

Говард понял намек Лоре очень хорошо, но сделал вид, будто ничего не слышал, и начал разглядывать мумии на полу. Тут он снова услышал голос Лоре.

– А откуда, собственно, вы узнали о моем открытии и как сюда попали? – поинтересовался Лоре.

Картер обернулся.

– Сайед, – коротко произнес он.

Говард осмотрел камеру, заглянул в коридор, который вел к шахте, но мальчишки с фонарем и след простыл.

– Ловкий тип этот Сайед, иногда такой загадочный. Он подчас знает такие вещи, о которых не догадывается никто. Как в данном случае.

– Странно, – произнес Лоре, – я вообще не знаю этого Сайеда, а кроме моего раиса и старшего рабочего, пока еще никто не знает, что находится в этой дыре. Могу я рассчитывать на ваше молчание?

– Конечно, сэр! – ответил Картер. – Но позвольте спросить; что вы теперь собираетесь делать?

– Хороший вопрос, – сказал Лоре и подошел к Картеру. – Тогда разрешите мне спросить вас: как бы вы повели себя на моем месте?

Говард чувствовал себя польщенным, оттого что директор Управления древностями спрашивал его мнения. Он недолго думал над ответом.

– Мне кажется, нужно перевезти эти мумии к остальным в Каирский музей, где они будут в полной безопасности. Но что касается мумии Аменхотепа II, то я оставил бы ее здесь вместе с саркофагом. Ни один цивилизованный человек не обладает правом нарушать покой мертвых, даже если они уже три тысячи лет лежат в гробнице.

Тут случилось то, чего Картер никак не ожидал. Лоре подошел к нему и пожал руку.

– Спасибо, мистер Картер. Вы утвердили меня в этом намерении. Так и должно произойти. Я даже думал снова закопать гробницу фараона и сделать ее недоступной для грабителей.

– Это все же ваше открытие, мистер Лоре, – возразил Говард. О, как он завидовал этому человеку! – Вы позволите?

Картер взял лампу и принялся рассматривать мумии на полу. И вдруг у него возникло загадочное видение: процессия бритоголовых, наполовину обнаженных жрецов; двое тащат мумию фараона в темноте по узкой протоптанной тропе к гробнице Аменхотепа И; жрецы сходятся сюда по двое, неся мумии и освещая путь факелами, как муравьи с добычей, и исчезают в яме. И вот теперь перед Картером лежали самые могущественные мужи Египта, вернее, то, что от них осталось – останки человеческих тел, обмотанные высохшим, пыльным и рассыпающимся полотном. Когда-то их почитали как богов, приносили им всевозможные богатства земли, а теперь их тела разбросаны, как падаль. Никогда еще Говард не чувствовал бренность человеческой жизни, как здесь. Вдруг он заметил в небольшой нише в стене маленький запыленный предмет.

– Вы видели это, мистер Лоре?

– Что это? – Археолог подошел поближе.

Говард протянул французу лампу и вытащил свиток, шириной не больше открытой ладони. По своему опыту Картер знал, что папирус очень легко крошится, ломается и при первом прикосновении просто разлетается в пыль. Этот свиток был в удивительно хорошем состоянии.

– Возможно, это послание для потомков? – Картер протянул свиток Лоре.

Француз принялся осторожно разворачивать папирус, как вдруг огонек керосиновой лампы начал заметно мигать.

– Нам нужно выбираться! – взволнованно воскликнул Лоре. – Без света мы здесь пропадем.

Он сунул свиток под рубашку. Оба археолога опрометью бросились в обратный путь по узкому коридору.

Добравшись до шахты, Картер закрепил лампу на поясе и подал знак Лоре, чтобы тот шел первым по балке.

– Поторопитесь, ради Бога! – вскричал он, заметив нерешительность Лоре. – Вы же видите, керосин в лампе заканчивается!

Француз неуверенно шел по балке. Когда археолог уже приблизился к краю шахты, он так оттолкнулся от балки, что она заходила ходуном. Картеру пришлось подождать, пока балка не перестанет колебаться. На полпути Говард, дрожа всем телом, остановился, потому что балка начала сильно раскачиваться. Картер сделал неосторожное движение – лампа соскользнула с пояса прежде, чем он успел ее подхватить, и исчезла в глубине. Через мгновение раздался грохот. Наступила кромешная тьма.

– Картер! – послышался голос Лоре. – Главное – сохраняйте спокойствие.

Говарда будто парализовало, он не мог сделать следующий шаг. «Это конец», – подумал он. И вдруг совершенно перестал волноваться, хотя понимал, что любой неверный шаг может привести к падению и неминуемой гибели.

– Только спокойствие! – негромко повторил Лоре. И тут вдруг на противоположной стороне шахты зажегся слабый огонек. Этого было недостаточно, чтобы осветить путь по балке, но хотя бы можно было ориентироваться.

– Не спешите, Картер! – крикнул Лоре. – У меня еще целый коробок спичек.

Француз зажигал одну спичку за другой, и Картер продолжил путь по качающейся балке. Когда Говард добрался до противоположной стороны шахты, его подхватил Лоре. Едва напряжение спало, Картер начал всхлипывать. Прошло несколько минут, прежде чем он смог успокоиться.

Полночь давно уже миновала, когда оба мужчины, уставшие и изможденные, выбрались на четвереньках из дыры, как два крота. Сэр Генри преданно ожидал снаружи. Лоре зажег последнюю спичку и поднес к ярко-красному коробку. На нем было написано большими буквами «Lucifer Matches». Француз протянул Говарду коробок.

– На память, мистер Картер. Эти спички спасли вам жизнь.

Картер кивнул, но не проронил ни слова.


В конце ноября Луксор каждый год превращался в место, где кипела работа. Прежде чем красавицы и богачи со всего мира приезжали сюда, чтобы провести мягкую зиму, все отели на набережной Нила вычищались так, чтобы можно было соперничать с гостиницами Брайтона, Довилля или Монте-Карло.

Каждое утро Говард шел от «Маамура пэлэс» к набережной Нила, где его дожидался паром, и украдкой с завистью наблюдал за роскошью и изобилием, доступным лишь немногим. Не то чтобы он был недоволен и жаловался на свое положение в Египте, нет, но восемь лет в этой стране, проведенных в пыли, грязи и обломках камней, к тому же без особых успехов, изменили Говарда. Он стал не по годам старше, молчаливым, задумчивым и ко всему прочему – и немного странным.

Сказать, что Картер вел жизнь отшельника, было бы преувеличением Но в жизни, ограниченной номером гостиницы на восточном и работой на западном берегах Нила, не было места для светского общения. Любую свободную минуту он использовал для того, чтобы изучать египетскую историю и иероглифы, значения которых вскоре узнал лучше, чем образованные археологи. Так он расшифровал свиток папируса для Лоре, который сам же и обнаружил в гробнице Аменхотепа II. В нем говорилось, что тринадцать мумий времен двадцать первой царской династии были изъяты жрецами Амона из гробниц и спрятаны в усыпальнице Аменхотепа И.

Единственной связующей нитью с внешним миром для Говарда оставался Сайед. Картер прикипел к нему душой. Египтянин при встрече рассказывал ему обо всем важном, что происходило в Луксоре, и даже немного больше.

Однажды утром Сайед удивил Говарда новостью: леди Коллингем вечером предыдущего дня прибыла в город и остановилась в гостинице «Луксор».

Картер ничего не слышал о леди Коллингем с момента своего внезапного отъезда и во время пребывания в Лондоне так и не встретился с ней. Теперь он рад был возможности вновь повидаться с Элизабет.

– Откуда ты знаешь, что она приехала? – спросил Говард.

Сайед растопырил два пальца в форме латинской буквы «V» и указал на глаза.

– Я сам видел эту даму! – возмущенно воскликнул он. – Она приехала на поезде. Это намного быстрее, чем на пароходе.

– Надеюсь, ты не украл снова у нее сумочку! – Говард состроил строгое лицо.

Тут Сайед положил руку на грудь и сказал:

– Картер-эфенди! Какого вы обо мне мнения! Сайед никогда в жизни не обворует возлюбленную своего друга.

Говард рассмеялся.

– Я на это рассчитываю, – ответил он. – Но с пустыми руками ты не ушел, раз шатался в такое позднее время на вокзале, так ведь?

– Правда, Картер-эфенди! – Сайед лукаво подмигнул. – Не стоит беспокоиться о моем пропитании. Всегда можно что-нибудь найти.

Картер на ходу спросил:

– Сайед, ты когда-нибудь задумывался над тем, что нужно получить приличную профессию? Я имею в виду такую, чтобы зарабатывать на жизнь собственными руками?

– О, Картер-эфенди, – ответил парнишка, возведя глаза, – вор-карманник зарабатывает себе на жизнь только руками. Хассан говорит: нет ничего плохого, если бедняк что-то берет у богача.

– Да? Ну, если Хассан так говорит… Значит, ты утверждаешь, что никогда не воровал у бедных?

– Никогда! – заверил его Сайед и поклялся, подняв руку.

– Но как ты узнаешь, мой друг, кто беден, а кто богат? Тут мальчик упер кулаки в бока и ответил;

– Картер-эфенди, Сайеду достаточно одного взгляда, чтобы понять это.

– Но одежду можно сменить!

– Конечно, – подмигнул Сайед. – Одежда о богатстве человека вообще ничего не говорит.

– Но тогда как?!

– Я скажу вам, Картер-эфенди. Богатых людей можно сразу узнать по обуви, и только по ней.

Оба посмотрели вниз. Говард изучал ноги Сайеда, а Сайед – ноги Картера.

– Вот видите, – после паузы сказал юный египтянин, – такой нищий пес, как я, ходит босиком, а…

– Да?

– А когда я вижу ваши стоптанные башмаки, то могу точно сказать, что о богатстве тут не может быть и речи. Впрочем, как и о бедности тоже. Короче, я не запустил бы руку в ваш карман, Картер-эфенди.

– Очень успокаивает! – ответил Говард. – Будем надеяться, что этих правил придерживаются и другие карманники!

Оба расхохотались.


Вечером Картер сменил свою рабочую одежду на чистый костюм. Он даже надел свои лучшие туфли, приобрел на Шариа-аль-Махатта букет жасмина и отправился прямиком к отелю «Луксор», чтобы засвидетельствовать свое почтение леди Коллингем.

Картер как раз хотел спросить у портье о леди Коллингем, как вдруг за спиной услышал голос:

– Говард, как я рада снова видеть вас!

– Элизабет! – удивленно воскликнул Картер и неловко протянул ей букет. – Я узнал о вашем прибытии и тут же поспешил сюда. Позвольте заметить: вы выглядите ослепительно.

Комплименты не были его коньком, и теперь, когда Картеру не очень удалась фраза, он опасался, что леди Коллингем тоже так показалось. Она протянула было руки, чтобы обнять его, но потом вдруг опустила их и приняла букет. Запнувшись, женщина произнесла:

– Говард, позвольте представить вам моего мужа! Мне кажется, вы знакомы.

Картер замер, как соляной столб, и уставился в пустоту. Он видел лишь очертания мужчины, который подошел к нему. Неужели он не ослышался: «Позвольте представить вам моего мужа? Мне кажется, вы знакомы»! Только теперь Говард рассмотрел человека, который подошел к нему и, улыбаясь, протянул руку.

– Спинк? – почти бесшумно спросил Картер, растягивая имя.

– Удивлен? – спросил Спинк и крепко хлопнул Картера по плечу, потому что тот отказался пожать ему руку.

– Можно и так сказать, – пробормотал Говард себе под нос, так что едва ли можно было разобрать слова.

Элизабет постаралась сгладить неловкость встречи и радостно сообщила:

– Роберт рассказывал мне о вас, Говард, и о том, что вы не были друзьями. Но все это в прошлом, и я надеюсь, что ребячество давно забыто.

Спинк кивнул. Говард промолчал. У него просто не укладывалось в голове, как леди Коллингем могла связаться с этим ужасным Спинком.

Она будто читала его мысли.

– Вы, наверное, задаетесь вопросом, как же мы познакомились? – начала Элизабет. – Кеннет Спинк, отец Роберта, владелец большого дома в Саус-Кенсингтоне. Мы соседи. Когда Роберт узнал о смерти моего мужа, он так трогательно заботился обо мне. А затем все и случилось.

– Тогда вас можно поздравить! – горько произнес Картер. Хотя от Элизабет не ускользнули явные враждебные нотки в его голосе, Говард не хотел показывать, что Спинк до сих пор его раздражает. За его жеманной ухмылкой скрывалась лишь ненависть, чистая ненависть.

В этот момент Говарду в голову пришла мысль: можно ли считать случайностью то, что его заклятый враг женился на женщине, с которой он очень сблизился? Сейчас Картеру больше всего хотелось вырвать букет жасмина из рук Элизабет и убежать, но разве она была виновата в сложившейся ситуации? Поэтому Говард скроил дружелюбное лицо и обратился к леди:

– Надолго ли вы сюда прибыли?

Элизабет лукаво взглянула на Спинка и взяла его руку.

– Вы же знаете, что с Робертом произошел несчастный случай. С тех пор ему вреден влажный английский климат. Врачи посоветовали ему побыть в Египте, сухой воздух которого может уменьшить боли. Роберт планирует построить в Луксоре фабрику по изготовлению водяных насосов. Отдельные детали пришлет его отец с фабрики в Сваффхеме. В Египте нужно неимоверное количество насосов для орошения полей. Для начала мы подыщем дом в Луксоре. Вы уже давно здесь живете и, вероятно, могли бы нам с этим помочь. Роберт был бы вам очень признателен. Правда, Роберт?

«Я не возьму из рук этого проходимца ни одного пиастра, – подумал Картер. – Только не у Спинка!»

– Посмотрим, что можно сделать, – ответил Говард скорее из вежливости. Он был уверен, что никогда не будет этим заниматься. Даже Элизабет, к которой он раньше испытывал симпатию, потеряла его расположение.

– Собственно, Спинк хочет снова уехать, – весело сказала Элизабет. – Вчера по прибытии на вокзал у него вечером украли значительную сумму денег, которые он носил в боковом кармане.

Говард поперхнулся и зашелся кашлем.

– Ну, надо же! Мир не очень хорош, и мне кажется, Египет – самое худшее место на земле.

Произнеся это, Картер мельком взглянул на модные туфли Спинка. На самом деле Сайед, должно быть, оказался прав.

Глава 20

Для Картера потеря леди Коллингем не была бы такой болезненной, если бы не тот факт, что отнял ее именно Роберт Спинк. Выходило, что Спинк разрушил все его надежды. Но если быть честным, у Говарда в голове сейчас вертелись слова, которые ему когда-то довелось сказать злополучному Чемберсу: если он никогда не обладал женщиной, то и не мог отнять ее.

Подобные мысли преследовали Картера и на следующий день, когда он приступил к работе в Дейр-эль-Бахри. Под его руководством уже работали более четырех сотен батраков, которые расчищали от мусора и камней храм Хатшепсут.

Около полудня, когда у батраков уже заканчивался рабочий день, со стороны Курны показался гонец верхом на муле. Он привез приглашение от Мустафы Ага Айята на ужин в отеле «Уинтер пэлэс».

– С дамами, – недвусмысленно подчеркнул он.

Говард согласился, но сказал, что придет на ужин один. Вообще-то, он пытался понять, какую цель преследует Айят, предложив ему встретиться.

Прежде чем отправиться домой, Картер верхом на сэре Генри объехал крутые утесы, которые отделяли храм Хатшепсут от Долины царей. Он хотел еще раз поглядеть на находку Лоре – гробницу Аменхотепа II. Француз отправился в Каир, чтобы сопроводить транспорт для перевозки мумий, и попросил Картера присмотреть за гробницей.

У ямы стояли двое вооруженных мужчин, которые тут же набросились на Картера с расспросами, что же они все-таки здесь охраняют. Заглянув внутрь, невозможно было сделать какие-либо выводы и понять, почему Лоре платит им ежедневно по пять пиастров в день.

Говард рассмеялся и ответил, что они получают пять пиастров еще и потому, что не задают лишних вопросов, а если они будут настаивать на ответе, то их жалованье уменьшится на два пиастра. Поэтому они не стали больше расспрашивать Картера. Теперь они и вовсе утверждали, что их совершенно не интересует, что там, внизу, нашел Лоре, и Картер мог спокойно удалиться.

В ресторане отеля «Уинтер пэлэс», который располагался по правую руку от холла, Говарда встретил Мустафа Ага Айят. Ага сопровождала танцовщица Лейла. На ней было белое облегающее платье по последнему слову моды, подчеркивающее ее пышные формы и оттеняющее оливковый цвет кожи. Без сомнения, Лейла была чрезвычайно красива.

– А где же вы оставили прекрасную леди? – приветствовал своего гостя Айят. – Насколько я знаю, она снова приехала в Луксор.

– Леди? – резко переспросил Говард. – Леди нашла свою вторую половину. Пусть они будут счастливы!

Ага удивленно поднял брови.

– О! – воскликнул он. – Звучит так, будто вы не одобряете выбора леди?

– Вот именно, – выпалил Говард. И тут же добавил: – Я уже давно знаю этого человека. Мы терпеть друг друга не можем. – Картер быстро повернулся к Лейле: – Я надеюсь, вы простили мое несносное поведение в прошлый раз. Я и в мыслях не хотел вас обидеть или причинить вам боль.

– Уже давно об этом забыла! – улыбнувшись, ответила Лейла и протянула руку Говарду.

Когда они сели за стол, Картер окинул взглядом собравшееся здесьсветское общество. После того скандального случая с Бругшем он больше ни разу не заходил в роскошный отель. Бругша тоже давно не было видно в Луксоре. От Сайеда Картер знал, что немец продолжает заниматься махинациями, вывозя дорогие археологические находки за границу. При этом также всплывало имя Айята.

В кухне отеля «Уинтер пэлэс» готовили французские повара. но можно было заказать и арабские блюда. Картер выбрал себе утиное мясо в листьях мелокии [119], Лейла и Айят решились на жареную ягнятину с начинкой, тушенной в верблюжьем молоке и политой кисловатым соусом.

Прежде чем завязался разговор, к Айяту подошел темнокожий слуга в белой галабии и красной феске и сообщил новость. Дело было срочное и требовало немедленного ответа Айята. Ага прочитал записку и велел слуге.

– Скажи мудиру, что я сейчас приду!

– Какие-то неприятности? – поинтересовался Картер.

– Одному Аллаху известно. Мудир из Кены сейчас проездом в Луксоре. Он ожидает меня на своем корабле. Мне очень жаль, мистер Картер. Придется отложить наш разговор, надеюсь, вы не будете против… Если мудир зовет, Айят должен повиноваться.

Говард понимающе кивнул, и Ага добавил:

– Но не печальтесь. Не сомневаюсь, что Лейла скрасит этот вечер и поужинает с вами. Вы ведь мой гость, мистер Картер. Иншаллах.

Прежде чем Говард успел что-то ответить, Мустафа Ага Айят исчез.

Лейла смущенно улыбнулась.

– Думаю, это не будет вам неприятно?

– Неприятно?! Я прошу вас! Если вы желаете провести вечер в моем обществе… Я не уверен лишь в одном: подходит ли мое общество такой женщине, как вы.

Пока четыре официанта подавали блюда, Лейла вдруг заговорила по-английски:

– И какое же общество, по-вашему, мне подошло бы больше всего?

Говард пропустил ее вопрос мимо ушей и, запинаясь, спросил: Вы… говорите по-английски?

– Вас это удивляет, мистер Картер? Что ж, отвечу на ваш вопрос: да. А кроме того – по-французски и по-немецки. Я училась в высшей женской школе в Лозанне.

Картер от удивления не мог вымолвить и слова.

– Или вы думали, что я неграмотная? Танцовщицы могут читать и писать, мистер Картер. Возможно, не все, но Айят дал мне приличное образование. Когда мне исполнилось восемь лет, он купил меня у моих родителей за пятьдесят египетских фунтов. Это звучит пошло, но для меня это было большое счастье. Я была одной из девятнадцати детей и сегодня бы наверняка попрошайничала или воровала, если бы Айят не вырвал меня из нищеты. Это было в традициях моей страны. В Лозанне я научилась всему, чему сегодня могут научиться девочки. Так почему же мне не быть благодарной всю оставшуюся жизнь Мустафе Айяту? Он не требует от меня ничего невозможного. Немного любви, иногда – кое-какие общественные обязанности. А вообще, он предоставляет мне полную свободу. Вы, как европеец, наверное, не понимаете этого?

– Почему же? – ответил Говард, хотя с трудом воспринимал исповедь Лейлы.

– А вы? Что привело молодого англичанина в Луксор? Я не хотела вас обидеть, мистер Картер, но у вас вид не самого счастливого человека.

Говард испугался, ему показалось, что Лейла видит его насквозь. Ему стало стыдно. Неужели он должен признаться, что Лейла права?

– Ах, знаете, – начал он и впервые взглянул в ее большие темные глаза, – у всех археологов, которые живут здесь уже долгое время, есть свои причуды. Они ищут прежде всего сокровища прошлого, но в действительности пытаются обрести самих себя. И я – не исключение.

– Существенное признание, – ответила Лейла и, склонив голову набок, спросила: – Вы, наверное, от чего-то убегаете, мистер Картер, так ведь?

Постепенно Говарду становилось не по себе от разговора с умной танцовщицей. Он не видел повода отрицать ее предположение и ответил:

– Да, несчастная любовь заставила меня стать археологом. Но все это уже давно в прошлом. Мне не хотелось бы об этом говорить.

На лице Лейлы промелькнула улыбка.

– Так я и думала. Есть люди, у которых их прошлое на лбу написано. Мне кажется, что вы именно такой человек, мистер Картер.

Говард, весьма впечатленный, кивнул. Лейла нравилась ему, даже очень нравилась.

Айят не появился и через два часа оживленной беседы с танцовщицей, и Лейла попросила, чтобы Говард проводил ее домой.

Несмотря на то что было уже довольно поздно, у гостиницы все еще стояло множество экипажей, освещенных шипящими карбидными лампами. С Нила веяло прохладой, и Лейла, как ни в чем не бывало прижавшись к своему провожатому, осведомилась:

– Вас это не смущает, мистер Картер?

– О нет, совсем напротив, – вырвалось у Говарда, и он сам удивился своей смелости. Лейла все-таки была любовницей Айята, и половина мужчин Луксора почитали ее как богиню.

– Набережная Аль-Бар, 160, – уверенно назвала Лейла адрес вознице, который ударил вожжами сивую лошадь и направил экипаж на север по набережной.

– Неплохой дом, – удивленно заметил Картер, когда экипаж остановился перед роскошным, окруженным садом строением – двухэтажной виллой с колоннами на входе и окнами, защищенными жалюзи с обеих сторон. – Подарок Айята? – не без иронии спросил он.

Лейла кокетливо отвела глаза.

– Мистер Картер, что за вопросы вы задаете?!

– Простите, Лейла, я не хотел показаться бестактным. Я думал только… Бы хвалили широту души Айята…

– Нет, – ответила танцовщица, – отношения с Айятом подразумевают такие подарки. Но все же это подарок – от хедива Тауфик-паши.

Вице-короля Египта?

Именно так. Тауфик-паша очень великодушный человек. Все, кому удается заслужить его благосклонность, он заваливает подарками. При этом он все время старается перещеголять своего отца, Исмаида-пашу, о котором рассказывают удивительные вещи. Если к нему кто-нибудь приезжал из Европы, то он отправлял своих гостей домой на роскошных яхтах. Корабли, конечно, переходили в собственность гостей. Как-то Тауфик-паша, его старший сын, устроил большой праздник в Каире и пригласил тысячу гостей в свой дворец на нильском острове Гезира. Я была приглашена, чтобы исполнить танец живота, впрочем, я была не единственной, но мой танец так понравился хедиву, что он наградил меня этим домом, в котором раньше иногда проводил лето.

Возница, неподвижно сидевший на козлах, все время помалкивал, будто был глухонемым. Лишь лошадь беспокойно перебирала копытами, словно хотела предостеречь пассажиров, чтобы те продолжили разговор в каком-нибудь другом месте. У входа, освещенного двумя громадными электрическими канделябрами, ожидали двое слуг в белых одеждах. В окнах виллы горел свет.

Лейла лукаво взглянула на Говарда и сказала:

– Если вы хотите, я охотно покажу вам дом. – При этом она взяла его руку и прижала ее к своей щеке.

Говарда охватило сладостное беспокойство. Приглашение Лейлы польстило ему, но, несмотря на это, он на секунду засомневался и отклонил его:

– Мне очень приятно, мадам, но я думаю, что сегодня уже слишком поздно. Если позволите, я охотно навещу вас в другой раз.

Тут прекрасная танцовщица отдернула руку, как будто обожглась, и, опустив глаза, произнесла:

– Вы правы, мистер Картер, у вас, наверное, был напряженный день. А где вы, собственно, живете?

При взгляде на роскошную виллу Картер замешкался с ответом. Он не решался назвать свой адрес. Несмотря на громкое название, его отель располагался далеко не в престижном районе. По правде сказать, на маленьких улицах у вокзала жили лишь те, кто был не в ладах с законом. И поэтому Говард ответил:

– Позвольте, я умолчу об этом, иначе у вас может возникнуть обо мне превратное мнение.

Лейла попрощалась с ним, быстро поцеловав его в щеку.

Словно по какому-то тайному знаку, подбежали слуги и проводили ее до дома.

На мгновение Картер пожалел о том, что отказался от приглашения Лейлы, но потом коротко приказал вознице:

– Шариа-аль-Махатта!

Утром следующего дня из Каира вернулся Виктор Лоре и прямиком отправился в Долину царей. Еще издалека его охватило беспокойство – охранники, которые должны были стоять возле гробницы Аменхотепа II, исчезли.

Лоре обнаружил их связанными внутри гробницы. Мужчины утверждали, что прошлым вечером на них напали и оглушили, поэтому они ничего не помнят.

При детальном осмотре гробницы самые страшные опасения Лоре подтвердились: воры вынесли мумию Аменхотепа и саркофаг. Для этого они положили над шахтой лестницы и таким образом вынесли добычу.

Лоре приказал позвать Картера. Между ними возник горячий спор, француз возложил на Говарда всю вину за то, что тот разболтал о содержимом гробницы.

Слово за слово, и оба мужчины уже были готовы броситься друг на друга. После того как страсти немного улеглись, Лоре даже извинился перед Говардом, а Картер выказал сожаление, что как раз в тот вечер, когда обворовали гробницу, он был в гостинице «Уинтер пэлэс».

– Я зол не меньше вашего, – произнес Картер» – и можете быть покойны, я никому и словом не обмолвился о том, что находится в этой гробнице.

– Это были разбойники, которые хорошо знают свое ремесло, – ответил Лоре. – Они не взяли остальных мумий, потому что видели – на них нет украшений и драгоценностей.

– А вы не думали о том, что охранники могут быть в сговоре с грабителями?

– Мистер Картер! – возмутился Лоре. – Я лично обнаружил охранников связанными.

Говард горько ухмыльнулся:

– Это еще ни о чем не говорит, мистер Лоре, за хороший балшиш эти люди позволят с собой сделать все, что угодно. Возможно, они наивно полагают, что тем самым смогут отвести подозрение от себя.

Лоре задумался: «Этот Картер – тот еще лис, наверное, он знает, что на уме у египтян, лучше, чем любой другой европеец».

– Я даже не могу позвать на помощь полицию, – пожаловался француз. – по крайней мере, не сегодня, ведь тогда все в Верхнем Египте узнают, что здесь хранятся еще тринадцать мумий. Я могу заявить в полицию только после того, как мумии погрузят на корабль и они будут на пути в Каир.

– Когда это будет?

– Я зафрахтовал пароход. Он должен прибыть сюда завтра вечером.

Лоре был убит горем.

– Может, я вам смогу помочь, – произнес Картер и оглядел-. ся по сторонам, словно выискивая союзника.

– И как мне это понимать?

– Не хотелось бы навязываться, – ответил Говард, – но я уже несколько лет живу в этой местности и поневоле вынужден встречаться с некоторыми темными личностями. То есть я хочу сказать, что знаком с людьми, которых как раз ни в коей мере нельзя назвать друзьями археологов.

Лоре от удивления поднял брови.

– Если вы хотите, – продолжал Картер, – я могу задействовать свои связи. Иначе все пойдет прахом и мы не выйдем на след грабителей. Единственный вопрос, который я вам должен задать: какими деньгами вы располагаете, мистер Лоре?

– Что, простите? – Лоре в ужасе взглянул на Говарда, но тот его успокоил:

– Понимаете, в этих кругах никто и не пошевелится, если ему не предложить бакшиш. Есть люди, которые живут с того, что где-нибудь что-нибудь подслушивают. Это значит, что мы должны платить за любую информацию.

– Я понял, – кивнул Лоре, – мистер Картер, постарайтесь, чтобы мы нашли Аменхотепа. Я готов заплатить за это любые деньги. Картер отправился прямиком к Сайеду. Тот жил вместе с остальными братьями (их было семеро) возле полицейского участка, и квартале, куда избегали заходить иностранцы. Все братья Сайеда понемногу воровали и выполняли случайные поручения, поэтому нередко знали больше, чем кто-либо другой.

Об ограблении гробницы Сайед ничего не слышал, во всяком случае, он так утверждал, и Картер не мог ему не поверить. Старший брат Сайеда кое-что смог сообщить: за ночь до нападения он видел загадочное судно. Но больше он ничего не знал.

Когда Говард назначил премию в десять английских фунтов в надежде узнать местонахождение украденной мумии фараона, лица братьев Сайеда вмиг просветлели, прояснилась и их память. Самый младший брат, отстававший в физическом развитии, но имевший довольно живой взгляд, сообщил, что немногим позже Ахмед Абд-эр-Рассул вышел из гостиницы «Луксор» и направился в «Уинтер пэлэс». Но мальчик не мог утверждать, что это было как-то связано с похищением мумии.

– И сколько времени пройдет, прежде чем тебе удастся выйти на след? – спросил Картер, повернувшись к Сайеду.

Тот взглянул на каждого из своих братьев, пожал плечами и поднял ладони кверху.

– Одному Аллаху известно, – ответил он. – Но Аллах на нашей стороне, и он не допустит, чтобы это продолжалось слишком долго.

Уже вечером того же дня Сайед сообщил о первых успехах. Ахмед Абд-эр-Рассул и Ага Айят встречались в отеле «Луксор», и место это, разумеется, было выбрано не случайно. За ночь до этого груз с таинственного судна перенесли в отель.

У Сайеда возникла идея подкараулить Айята и Абд-эр-Рассула у отеля и проследить за тем, куда они направятся. Картер и паренек сели в экипаж и приказали ошарашенному вознице не двигаться с места.

Через час их ожидание было вознаграждена Айят и Абд-эр-Рассул приблизились к отелю с разных сторон. Мужчина, который вышел им навстречу, был знаком Говарду – им оказался Роберт Спинк.

– Англичанин! – прошептал Сайед Картеру – Он недавно поселился в отеле.

– Я знаю его слишком хорошо, – ответил Говард. – Там, где он появляется, жди беды.

Трое мужчин исчезли в холле отеля, и Картер хотел уже пойти вслед за ними, но Сайед удержал его:

– Оставайтесь здесь, Картер-эфенди. Они вас быстро заметят.

– Я хочу знать, что там происходит, – возразил Картер, – мне нужно туда!

– Без паники! – Сайед кивнул Говарду, как отец, который пытается убедить сына, что тому не стоит беспокоиться о будущем. – В холле гостиницы ждет мой старший брат Анис, а в парке прячется Али, наш младший. Не волнуйтесь, эти двое ничего не упустят.

– Сам черт тебе не брат! – с удивлением заметил Картер.

Тут Сайед вздрогнул, как от удара плетью, и сказал:

– Вам не стоит произносить это слово. Иблис, так называют у нас черта, – это самое плохое слово в нашем языке. Говорите лучше, что сам Аллах мне брат. Так будет приятнее для Сайеда.

– Ну хорошо, Сайед, действительно сам Аллах тебе брат.

В этот момент из отеля вышел Анис и огляделся в поисках Сайеда и Картера. Увидев, что они сидят в экипаже, он подал им знак следовать за ним. Не тратя слов попусту, они тотчас же перебежали холл гостиницы, где, как всегда вечером, было полно народа, так что их никто не заметил, и направились к противоположной двери, ведущей в парк.

Прошло немного времени, и их глаза привыкли к темноте. Вдруг перед ними появился Али и, ожесточенно размахивая руками, подал им знак идти за ним. Казалось, он был очень взволнован.

Следуя друг за другом, они прошли по заросшему темному парку, пока Али не остановился у какого-то домика. Нескладное приземистое строение без окон было не больше десяти кубических метров. Неяркий свет пробивался сквозь верхнюю часть тяжелой двери, которая была застеклена. Из дома доносились тихие голоса. Старший брат Сайеда, Анис, стал спиной к двери и сложил руки, знаками объяснив Говарду, что ему следует стать на них, как в стремя. Картер, недолго думая, поднялся и заглянул внутрь. То, что он обнаружил, едва не лишило его дара речи.

Маленький дом был наполнен ценными археологическими находками. Самые изысканные произведения искусства, золотая посуда, таблички с рельефами и рисунками, статуэтки были свалены в кучу; тут же стояли сундуки и канопы, а в центре лежала мумия. Над ней склонились Мустафа Ага Айят, Ахмед Абд-эр-Рассул и Роберт Спинк. Ахмед как раз собирался ножом взрезать материю, в которую была завернута мумия.

Картер, понимая свою беспомощность, был в отчаянии. Снова спустившись на землю, он сказал Сайеду:

– Мы должны действовать быстро, пока еще не слишком поздно. Ты известишь начальника полиции Хамди-бея. Я побегу к Лоре. – Повернувшись к двум остальным братьям, Говард велел им: – А вы глаз с этого дома не спускайте.

Но прежде чем они успели уйти, случилось непредвиденное. Неуклюжий маленький Али споткнулся в темноте о корень и, вскрикнув, упал. Испуганные шумом, трое грабителей выскочили из дома и бросились наутек.

В ту же ночь сад отеля «Луксор» был окружен полицией. В предрассветных сумерках Картер и Лоре отправились осматривать украденные сокровища.

– Боже мой, – залепетал Лоре при виде мумии, – вы появились как раз вовремя. Приди вы на пару минут позже, и повязки фараона были бы уничтожены. Поздравляю вас, мистер Картер, вы сослужили науке неоценимую службу.

– Для археолога, который посвящает своему делу душу и тело, это само собой разумеется,' – скромно ответил Говард. – А вообще-то, вы должны быть благодарны моим друзьям. Это они навели меня на верный след. Где они, собственно? – Картер огляделся в поисках Сайеда и его братьев. Ho, как оказалось, встреча с таким количеством полицейских их совершенно не прельщала, и они удрали без лишних слов.

– У вас замечательные связи с местным населением, – с уважением заметил Лоре, пока они перебирали собранные сокровища и зарисовывали каждый предмет, – Это может быть более полезно, чем дорогостоящий заказ на раскопки для какого-нибудь университета.

– Глядя на все сокровища, что попали к нам в руки, ответил Картер, – я не могу с вами не согласиться, мистер Лоре. Вероятно, и десяти археологам за десять лет не удалось бы найти столько старинных предметов.

– Возникает вопрос: кто же все-таки стоит за этими темными делишками? Кто скупщик, по заказу которого действуют расхитители гробниц?

Картер огляделся по сторонам.

– Двое из них известны вот уже много лет. Однако подобраться к ним очень тяжело, почти невозможно, потому что свидетели никогда не назовут их имен, чтобы не исчез этот источник дохода. А третьего я тоже знаю.

– Вы их знаете?!

– Каждая собака их знает. Это Мустафа Ага Айят и Ахмед Абд-эр-Рассул.

– Речь идет о консуле Мустафе, который обнаружил первый тайник с мумиями?

– Да, о нем.

– А кто же третий?

– Он новичок в этом деле, но такой же бессовестный, как и остальные. Его имя – Роберт Спинк, англичанин. Он как раз собирается осесть в Луксоре.

Лоре удивленно уставился на Картера.

– Откуда вы все это знаете?

Говард горько усмехнулся и указал на стекло в верхней части двери.

– Я видел их собственными глазами. А что до англичанина, то я знаю его уже много лет. Спинк готов на любые подлости.

Картеру и Лоре потребовалось целых два дня, чтобы разобрать предметы, найденные в садовом домике отеля «Луксор», и под присмотром полиции перевезти их на пароход. Вместе с мумией Аменхотепа II на борт погрузили тринадцать других царских мумий.

Вечером, незадолго до отхода корабля в Каир, Виктор Лоре отвел Картера в сторону и сказал:

– Вы очень способный молодой человек, мистер Картер. Я думаю, вы могли бы быть очень полезны здесь, в Луксоре, для Управления древностями, если получите новое задание.

Говард отмахнулся:

– Ваши отзывы льстят мне, мистер Лоре, но я и так рассматриваю свое теперешнее задание как награду. Я работаю ассистентом у доктора Навилля для Фонда исследования Египта. За это время я многое узнал и научился ценить свою профессию. Спасибо, мистер Лоре.

Француз понимающе закивал.

– Теперь просто послушайте, что я вам хочу сказать. Я предлагаю вам пост инспектора исторических памятников в Верхнем Египте и Нубии. Это значит, что вам предоставляются все полномочия и руководство всеми археологами в этой местности. Кстати, Навилль тоже будет подчинен вам.

Картер думал, что все это ему снится. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы осознать смысл слов Лоре. Наконец Говард нерешительно произнес:

– Я?… Но почему именно я?

– Потому что я считаю, что вы, и только вы, подходите для этой должности. Я предложу вам, скажем, пятьсот фунтов в год. Ну как?

Говард чуть не поперхнулся. Жалованье было в десять раз больше того, что он получал, когда только приехал в Египет. Зазвенела корабельная рында – сигнал к отправлению.

– Ну как? – повторил Лоре и протянул руку Говарду. – Я не понимаю, почему вы колеблетесь. Нет никаких разумных причин, чтобы отказаться от моего предложения.

«Не слишком ли ты молод для такого задания? – пронеслось в голове у Картера. – Сможешь ли ты вообще быть справедливым?» Но тут Говард услышал внутренний голос: «Берись за это! Или ты вечно собираешься бежать от принятия важных Решений?»

С мостика закричали:

– Мистер Лоре, мы уже отчаливаем!

Француз все еще стоял перед Картером с протянутой рукой.

– Договорились! – ответил Говард и пожал ее. – Надеюсь, вы не разочаруетесь во мне.

Лope похлопал Картера по плечу.

– Другого ответа я от вас не ожидал. Я дам о себе знать, как только прибуду в Каир.


Газеты всего мира пестрели заголовками о скандальном обнаружении тайника с мумиями в Долине царей и о находке Картера в садовом домике отеля «Луксор». Эти новости публиковали в своих передовицах прежде всего американские газеты. Целые пассажирские суда с любопытными из Нового Света прибывали в Александрию и расспрашивали о Картере и его царских сокровищах. Но когда им сообщали, что эти события разворачивались в семистах километрах южнее, быстро наступало разочарование. В гостиницах Луксора не было ни одного свободного номера. На поиски сокровищ в Долину царей отправлялись толпы людей, вооруженных лопатами и грохотами для песка. Покоя в долине не было даже ночью. Авантюристы бродили по дюнам с фонарями, как стаи майских жуков.

Картер поселился в маленьком одиноком домике между деревнями Дра-абу-эль-Нага и эль-Тариф. Как самого главного смотрителя по обе стороны Нила, его уважали и почитали, но в то же время не любили, даже презирали. Тот же Навилль теперь не разговаривал с ним, потому что археологу пришлось срочно искать замену своему ассистенту. Лондонский Фонд исследования Египта сообщил, что Картер теперь никогда больше не получит у них должности.

Но это больше и не нужно было, потому что он, как инспектор Управления древностями, отныне сам распределял рабочие места. Говарду подчинялся даже вооруженный отряд, который охранял места раскопок и гробницы в Долине царей. У Картера вошло в привычку совершать контрольные обходы с одноствольной или двуствольной винтовкой арабского производства. И не только потому, что Говард опасался феллахов. Там, где раньше они чувствовали себя спокойно и по ночам проводили незаконные раскопки, теперь заправлял новый инспектор. Он появлялся с вооруженной охраной в самых невероятных местах и в любое время. По этой причине незаконные раскопки почти прекратились. А жители Эль-Куриы, которые в основном жили зa счет темных делишек, к один момент остались без пропитания и работы.

Расследование в связи с обнаружением в садовом домике отеля «Луксор» зашло в тупик, поскольку полицейские постоянно натыкались на стену молчания. Менеджер отеля, образованный египтянин, клялся бородой Пророка, что в садовом домике, кроме столов и стульев, никогда ничего не хранилось. А Мустафа Ага Айят даже слышать не хотел об этой истории. У него было алиби: он во время обнаружения сокровищ находился у мудира Кены, что письменно подтверждалось свидетелями. Двое англичан, с которыми Роберт Спинк вел дела, клялись, что тот был вместе с ними в Каире. Дабы не быть голословными, все трое предъявили железнодорожные билеты.

Картер остался один.


В один из последних знойных сентябрьских дней (жара и духота стояли с февраля, и на землю не упало ни капли дождя), когда люди ожидают их конца как избавления, Мустафа Айят ехал на дрожках на север по набережной Нила. Солнце висело низко над горизонтом, и по земле ползли длинные тени.

Нужно отметить тот факт, что Ага ехал именно в дрожках, хотя в его каретном сарае стояло множество двухместных фаэтонов. Такая маскировка натолкнула Сайеда на мысль, что за Мустафой стоит проследить. Сохраняя почтительное расстояние, Сайед босиком бежал вслед за экипажем. И когда дрожки наконец остановились перед большим храмом в Карнаке, парень обливался потом, а его галабия липла к бедрам.

Сайеду было ясно, что такому человеку, как Айят, нечего было делать в храме Карнака. Не за тем же он приехал, чтобы изучать архитектуру Древнего Египта. Если Ага хотел незаметно пробраться в храм, значит, на то были весомые причины. Повинуясь шестому чувству, Сайед проследовал за Айятом до первого пилона, потом до второго, где навстречу Мустафе вдруг вышел старый Ахмед Абд-эр-Рассул. Вместе они исчезли в направлении большого гипостильного зала – каменного леса из 134 колонн высотой более 24 метров и 10 метров в обхвате. Они пугали своей монументальностью, и казалось, будто здесь когда-то жили великаны или какие-то человеконенавистнические чудовища. Радостное щебетание птиц совершенно не сочеталось с царившей тут гнетущей атмосферой. В храме стояла такая глубокая тишина, что можно было услышать каждое слово, которое мужчины произносили шепотом.

Подкравшись, Сайед оказался всего лишь в двух рядах колонн от них.

– Этот человек лишил нас целого состояния, – услышал он голос Айята, – меня, тебя и твоих людей. Если он и дальше будет так действовать, то вообще лишит нас всякого дохода. Этот Картер должен уйти. Нам нужно убить его.

– Конечно, досточтимый Ага, – ответил Ахмед, – я и мои люди придумали верный план. Вот, взгляните.

Сайед видел, как Ахмед вынул из своей темной галабии свернутый листок и показал его Айяту. Как раз в этот момент на входе показалась группа англичан с экскурсоводом, который громко и в подробностях рассказывал соотечественникам о назначении этого сооружения. Теперь Сайед не мог расслышать шепот Айята и Абд-эр-Рассула. Он беспомощно наблюдал, как Ахмед рисовал в воздухе пальцем какие-то странные знаки. Что было на уме у этих мужчин?

В тот же вечер Сайед отправился на другой берег Нила и отыскал Картера в его доме у деревни Дра-абу-эль-Нага. Говард еще издали заметил юного египтянина. За домом Говард построив нечто вроде вышки. Когда спускались сумерки, он сидел там с подзорной трубой и ружьем и высматривал подозрительных личностей, которые шли в Долину царей, или в Эль-Курну.

– Картер-эфенди! – закричал Сайед. – Вы должны знать: Айят хочет убить вас!

Новость Сайеда скорее развеселила Картера. Улыбаясь, он слез со своей вышки и спросил:

– Тебя не мучит жажда, друг мой, не хочешь ли чего-нибудь выпить? – Говард хотел уже войти в дом, но Сайед преградил ему путь со словами:

– Картер-эфенди, Ага Айят вместе с Абд-эр-Рассулом разработали план, как вас убить. Клянусь аллахом, я слышал это собственными ушами!

Картер замер и со всей серьезностью посмотрел на юношу.

– Что же ты слышал?

– Я слышал, как Мустафа Айят сказал Абд-эр-Рассулу: «Этот Картер должен уйти. Нам нужно убить его».

– Но когда это было? И где?

– Два часа назад, Картер-эфенди, в храме Карнака.

– В храме Карнака? – Говард задумался, – Что привело их в Карнак?

– Я не знаю, Картер-эфенди, но я видел, как Ахмед Абд-эр-Рассул развернул перед Айятом план. К сожалению, мне помешали и я не услышал, о чем шла речь. Вам следует быть осторожным, Картер-эфенди.

Говард поднял ружье вверх и крикнул:

– Не беспокойся, я смогу защитить свою шкуру! Тебя кто-нибудь видел? Я имею в виду, что, возможно, Мустафа и Ахмед просто разыгрывали тебя в надежде, что ты доложишь обо всем мне. Может, они хотят нагнать на меня страху, чтобы я не делал обходы?

– Это невозможно, Картер-эфенди, меня никто не видел.

– Хорошо, – ответил Говард, – позаботься о том, чтобы тебя никто не заметил и по дороге домой. Завтра я присмотрю в Карнаке за порядком.

Сайед убежал, а Картер снова занял свой наблюдательный пост. Солнце уже давно скрылось за горной цепью. На равнину Нила опустилась темнота. Говард взглянул на небо, где на западе появилась Венера, которая сияла неспокойным, мерцающим светом.


Обычный день Картера начинался в половине пятого утра. Теперь, осенью, Картер седлал сэра Генри еще в темноте и скакал в сторону Мединет-Абу, Дейр-эль-Медины или в Долину царей, чтобы следить за порядком. Часто он оставлял на обломке колонны или стене, возвышающейся из песка, записки для археологов, которые приходили на место через час после него. Поэтому казалось, что Картер вездесущ. Многим это не нравилось.

Говард уже пять часов был на ногах, а около десяти утра он переправился через Нил. Для этого он воспользовался дагабией Управления древностями, которая была в его распоряжении вместе с командой из двух человек.

Он как раз хотел сесть в дрожки, чтобы поехать в Карнак как вдруг возле него остановилось ландо, запряженное двумя лошадьми. В экипаже сидела Лейла, одетая на европейский манер – длинная обтягивающая юбка и тонкая шелковая блузка. Темные волосы были заплетены в длинные косы.

– Куда путь держите в такой ранний час? – улыбаясь, спросила Лейла и, чтобы оказаться поближе, передвинулась на другую сторону сиденья.

– В Карнак, – неохотно проворчал Говард и повесил на плечо ружье.

– И чтобы туда добраться, вам обязательно иметь при себе ружье?

– Конечно, – коротко ответил Говард. Сдержанность Картера была понятна. Хотя Лейла с ее волнующей фигурой, плавными движениями и огнем в глазах, который мог свести с ума любого мужчину, нравилась ему чрезвычайно, с их последней встречи многое изменилось. При всей симпатии к женщине Говарда волновал один вопрос: не была ли Лейла подослана Айятом, чтобы прекратить его, Картера, деятельность?

Лейла склонила голову набок.

– Что с вами, мистер Картер? Мы ведь совсем недавно провели такой чудесный вечер!

Говард перешел улицу, приблизился к экипажу танцовщицы и с деланным спокойствием произнес:

– Я почти попался на вашу удочку. Но только почти, мисс Лейла.

Танцовщица не поняла, что он имеет в виду; по крайней мере, ее недоумение выглядело искренним.

– Что это значит, мистер Картер? Я чем-то обидела вас?

– Тем, что вы держите меня за дурака. Может, вам и удавалось легко обвести вокруг пальца других мужчин, но с Говардом Картером из Сваффхема такой номер не пройдет! Своей благосклонностью вы лишь хотите отвлечь мое внимание, чтобы Мустафа Ага Айят мог спокойно заниматься своими темными делишками. Я знаю, что он свел нас вместе на празднике, чтобы в это время со своими людьми украсть мумию фараона Аменхотепа, а затем спрятать ее в садовом домике отеля «Луксор». Здорово придумано, мисс Лейла, но все прошло не так гладко, как вам хотелось.

Говард в бешенстве вскочил в свои дрожки и крикнул вознице:

– В Карнак! Быстро! – И умчался прочь.

Гигантский храм в это время был пуст и тих. Говард и сам не мог сказать, что собирается здесь искать. Он тяжело ступал по песку, как вдруг за спиной услышал шаги.

– Мистер Картер, я должна с вами поговорить! – Это была Лейла. Она поехала вслед за Говардом в Карнак.

– О чем еще можно говорить? – холодно ответил Говард. – Выполняйте и дальше ваши поручения для Айята, но только оставьте меня в покое. У вас ничего не выйдет, мисс Лейла, – сердито выпалил он и продолжил путь.

Лейла шла за ним по пятам, словно верная собака.

– Вы должны мне поверить, я ничего не знаю об этих махинациях. Я бы никогда на такое не пошла!

Говард остановился и сурово взглянул на Лейлу, будто хотел сказать: «Почему я должен поверить вашим словам?»

– Это правда, – произнесла Лейла и умоляюще посмотрела на него. – Иначе зачем мне бежать за вами? Мне известно, что Айят занимается незаконными сделками, но я к этому не имею никакого отношения.

Лейла робко взяла Говарда за руку, как ребенок, который ищет защиты у отца.

Картер не решился выдернуть руку. Он чувствовал нежность и тепло, и ему этот жест был вовсе не противен.

– Почему вы ничего не говорите, мистер Картер? – настойчиво спрашивала Лейла.

– Что мне на это ответить? Я лишь могу верить или нет, но и то, и другое для меня очень тяжело.

Танцовщица разочарованно отпустила руку Картера. Она отвернулась и хотела молча уйти.

– Ну не обижайтесь так сразу! – крикнул он ей вслед. – Я ведь хочу вам верить. – Говард удивился, как быстро Лейле удалось убедить его. Он уже хотел отказаться от своих обидных слов, когда Лейла подошла к нему и обняла. На мгновение он почувствовал прикосновение ее пышного тела, которого жаждали все мужчины Египта. Это были ощущения, которыми Говард уже давно не наслаждался. Он был ошарашен. Ошарашен потому, что прекрасная танцовщица бросилась на шею именно ему. Его все еще терзали сомнения, не была ли эта внезапная симпатия блефом, обманом, который подстроил Айят.

Картер был в растерянности, потому что скорее хотел другого. Он высвободился из объятий, снял ружье, которое висело у него на плече, и поставил его на землю. Потом он собрал все мужество в кулак и спросил Лейлу:

– Знаете, чего я не могу понять? У ваших ног тысячи мужчин. Мужчин, которые в день зарабатывают больше, чем я за год. Мужчин, которые по должности и положению в обществе несравненно выше, и, несомненно, среди них есть более симпатичные, чем я. Почему, черт побери, вы проявляете свою симпатию именно ко мне?

Замявшись и мило улыбнувшись, танцовщица потупила взгляд. – Возможно, как раз потому, что вы не у моих ног, как все остальные мужчины. Неужели это так трудно понять? Еще раньше, на празднике у Айята, когда вы меня оттолкнули, мне стало любопытно. Я спрашивала себя, что же вы за человек? С тех пор как мы поужинали в гостинице «Уинтер пэлэс», я не могла выбросить вас из головы. А что касается вашей внешности, то не нужно недооценивать себя, мистер Картер.

Несмотря на осень, солнце в полдень все еще невыносимо пекло. Говард хватал ртом воздух…

– Пойдемте! – Он махнул в сторону второго пилона. – Там есть тень.

В тени портика, который переходил в большой гипостильный зал, было прохладно. Лейла присела на каменный цоколь и огляделась.

– Мистер Картер, неужели вы знаете значение всех изображений богов и надписей?

Говард рассмеялся:

– Думаю, да. В конце концов, это моя профессия. А те надписи, которые я сам не могу расшифровать, остаются загадкой и для других археологов.

Лейла запрокинула голову, чтобы осмотреть потолок. Картеру представилась возможность полюбоваться ее безупречной шеей и грудями, которые возвышались под тонкой блузкой, как упругие, налитые фрукты.

Не сводя глаз с потолка, Лейла вдруг сказала:

– Как вам нравятся мои груди, мистер Картер?

Говард вздрогнул. Почувствовав, что его застали врасплох, он стыдился. В один момент время будто перенесло его на десять т назад, когда он тайком заглядывал в декольте Сары Джонс. Что ему было ответить? Неужели он должен был сказать: «Не понимаю, о чем вы говорите»? Это смешно. Или: «Как вам пришло такое в голову?» Это было во сто крат лучше. Поэтому он собрал все свое мужество и почти по-светски ответил:

– Да, они, насколько я могу судить, очень хороши.

Едва он закончил предложение, как осознал двусмысленность своих слов. Не успел он исправиться, как Лейла начала расстегивать пуговицы на блузке, по-прежнему глядя вверх. Закончив, она предстала перед Картером полуобнаженной и вопросительно посмотрела на него.

Говард смутился до крайней степени. Если их кто-нибудь сейчас увидит…

– Вам не стоит этого делать! – нерешительно пробормотал Картер. – Если Ага узнает…

– Что нам до Айята? – ответила Лейла и протянула Говарду руки. – Он тоже относится к тем тысячам мужчин, которые У моих ног. Или я вам не нравлюсь?

– Нет-нет! – все еще чувствуя себя неловко, произнес Картер.

– Ну, так чего же ты ждешь? – Она притянула Говарда поближе. Ее длинная облегающая юбка мешала, но вот из-под нее показались чулки, и Лейла сжала Говарда между своих ног.

Лицо Картера горело, а его мужское достоинство налилось и отвердело до боли. В один момент ему вдруг стало все равно, что происходит вокруг. Он хотел прекрасную танцовщицу. Он должен был овладеть ею.

– Давай! – прошептала Лейла. – Пожалуйста! – Это слово привело Говарда в экстаз. Он быстро сбросил брюки и приблизился в неистовом возбуждении к танцовщице. Картер чувствовал себя богом Мином, когда дико и неистово вошел в нее.

Лейла сидела на каменном цоколе, опершись руками, и наслаждалась безудержностью Говарда. Она никогда бы не подумала что так хорош. Она тихо стонала, сном и снова повторяя его имя. Картер двигался, потеряв голову. Он наслаждался неутолимой страстью, когда Лейла обхватила его ногами. Ему казалось, что танцовщица зачаровала и свела его с ума. Они позабыли и о тысячелетних стенах, которые их окружали, и об обстоятельствах, которые их сюда завели. Исчезли все предрассудки. Раздайся сейчас выстрел, Говард бы и этого не заметил. Он со сладострастием смотрел на груди Лейлы, которые тяжело и мягко, словно морские волны, двигались вверх и вниз от его толчков.

Тихо вскрикнув, Говард повалился на нее и уткнулся лицом в шею.

– О, Говард! – в который раз повторила Лейла.

Воцарилась тишина. Постепенно к Картеру возвращался здравый смысл. Он отскочил от Лейлы и стал в спешке подбирать одежду, прислушиваясь, не раздаются ли шаги или голоса. Убедившись, что все спокойно, он снова обернулся к Лейле. Ее одежда была смята, а волосы растрепаны. Она сидела на камне в той же позе, с закрытыми глазами, будто вновь прокручивала в памяти происшедшее.

– Я знаю, из меня никудышный любовник, – произнес Картер. – У тебя наверняка бывали и получше.

Тут Лейла открыла глаза и рассмеялась. Решив, что она его высмеивает, Говард отвернулся. Он взял ружье и с опущенной головой побрел в гипостильный зал. А чего еще ему было ожидать? Что Лейла бросится перед ним на колени и скажет: «Говард, ты – лучший любовник на свете»? Только не такая женщина, как Лейла.

Посреди громадных колонн, где нещадно палило солнце, Картер услышал голос танцовщицы:

– Говард, почему ты себя так недооцениваешь? Ты был великолепен! Ты это хотел услышать?

Говард не был уверен, говорит ли Лейла серьезно. Когда она вышла к нему, поправляя одежду, Картер спрятался за одной из громадных колонн.

– Не будь глупцом, Говард! – крикнула Лейла. – Где ты.

Несмотря на то что гипостильный зал уже тысячи лет стоял без крыши, ее слова раздавались, как в церкви.

– Здесь! – лукаво ответил Картер и быстро побежал к другой колонне. Тут же началась веселая игра в прятки: Говард с ружьем на плече убегал от полуобнаженной женщины.

– Я здесь! – снова и снова кричал Картер, как вдруг остановился. Ему показалось, что он слышит вдалеке раскаты грома и какой-то шум. Он удивленно взглянул на небо, побелевшее от рассеянного света полуденного солнца. В тот же миг у него появилось ощущение, что капитель колонны качалась перед ним, как пальма на ветру.

Говард списал это на возбуждение, которое все еще не утихло, но вдруг услышал пронзительный хлопок, как будто лопнуло стекло: один, потом второй, третий. Последний прозвучал прямо возле него.

Картер провел ладонью по потному лицу. «Такая женщина, как Лейла, может свести с ума любого мужчину», – подумал Говард. Внезапно его взгляд застыл на цоколе колонны, который начал перемещаться, как по мановению волшебной палочки. Но прежде чем Говард успел сообразить, что к чему, каменный колосс стал медленно заваливаться, словно тысячелетнее дерево под топорами лесорубов. Под неимоверным весом, который теперь переместился на одну половину, цоколь распался на куски. В воздух взметнулось облако пыли, как будто взорвался порох, и гигантская колонна, выведенная из равновесия, ускорила разрушение цоколя.

Говард стоял как парализованный. Его мозг совершенно отказывался думать. Говард видел, как громадная колонна упала, задев соседнюю, но не мог сдвинуться с места. Окаменев, он наблюдал за дьявольским спектаклем.

Подобно костяшкам домино колонны валились одна за другой. Земля дрожала под смертельными ударами гигантов. Облака пыли заволокли место действия, и ничего не было видно Картер кашлял, отплевывался и протирал глаза, которые горели огнем.

«Лейла!» – вдруг пронеслось у него в голове, и разум мгновенно вернулся к нему.

– Лейла! – закричал Говард так громко, как мог. – Лейла! – Потеряв ориентацию, он на ощупь начал продвигаться к предлагаемому выходу. И вдруг перед ним упал каменный блок и разлетелся на куски, один из которых с чудовищной силой впился в правое бедро Говарда. Кровь окрасила штанину.

– Лейла! – дрожащим голосом прокричал он среди грома падающих колонн.

Неожиданно грохот стих и наступила жуткая тишина. Кашляя и отплевываясь, Говард вновь позвал танцовщицу:

– Лейла?

Прошло бесконечно много времени, прежде чем гигантское облако пыли наконец рассеялось. Издалека послышались взволнованные крики. Когда Говард все-таки смог сориентироваться, у него в голове была только одна мысль: «Мне нужно выбираться отсюда, и чем скорее, тем лучше!»

По левую сторону был выход. Картер лихорадочно карабкался через обломки громадных каменных блоков и обломков, как вдруг наткнулся на Лейлу, которая в неестественной позе лежала на каменном полу, а ее коса обвилась вокруг головы подобно черной змее. Танцовщица открыла глаза.

– Лейла! – вскрикнул Картер, опустившись на четвереньки. В волнении он схватил ее безжизненную руку: – Ты ранена? – тихо спросил он.

Лейла мучительно улыбнулась, но ничего не ответила.

– Ты меня слышишь? – еще громче спросил Говард. С его бедра на пол капала кровь. Вдруг Картера охватил панический страх. Лейле нужна была помощь. Он осторожно положил правую руку женщине под голову, чтобы поднять ее, но тут увидел на затылке кровь. Обрушившийся камень проломил ей череп. Напрасно пытался Говард приподнять ее.

– Лейла! – всхлипывал он в бессилии что-либо сделать.

В этот момент Лейла приоткрыла губы, будто хотела что-то сказать, но так и застыла. Из уголка рта тонкой струйкой потекла кровь.

Картер издал ужасный вопль. Женщина на его руках была мертва.

Глава 21

Весь Египет скорбел после гибели любимой танцовщицы. При этом выяснилось, что у Лейлы в покровителях был не только Ага Айят, но и многие другие мужчины.– Мустафа разрыдался, когда гонец принес ему новость о гибели Лейлы, и вскричал:

– Как она могла со мной так поступить, я же вложил в нее столько денег!

Двое других почитателей – богатыйторговец из Булака и девяностолетний шейх – решили мумифицировать вожделенное тело Лейлы, как тело фараона, и возвести для нее мавзолей на утесах в Дейр-эль-Бахри.

Трое суток Картер без памяти бродил по пустынным равнинам на другом берегу Нила и не мог осознать происшедшее. Он стрелял в людей, которые, как ему чудилось, прятались в скалистых утесах. Ему казалось, что они хотят с ним говорить, чтобы вернуть его к печальным событиям.

Картер был убежден: удар по Карнаку был адресован ему. Три тысячи лет гигантские колонны стояли в равновесии, выдержав немало землетрясений, пока 3 октября 1899 года, когда Картер отправился в храм вместе с Лейлой, не случилось обрушение.

Прошло семь дней, прежде чем Говард отважился снова отправиться в Карнак. Тут он сделал судьбоносное открытие. Фундамент первой из одиннадцати колонн был наполовину подрыт. Можно было с уверенностью сказать, что именно по этой причине ствол колонны накренился и тем самым вызвал цепную реакцию. Достаточно было лишь немного подтолкнуть его, чтобы разразился ад. Под лопнувшими колоннами Картер обнаружил остатки каната. Сомнений не было: все это дело рук коварного Айята.

На обратной дороге в Дра-абу-эль-Нага Говарда поджидал коренастый человек в спортивной одежде.

– Мистер Картер? Меня зовут Джеймс Квибелл.

– Да, – раздраженно ответил Картер. – И что?

– Мне крайне неприятно, – начал издалека незнакомец, – но я уполномочен передать вам это письмо из Управления древностями.

Картер взял листок и прочитал. Гастон Масперо, новый директор Управления древностями, обвинил Говарда в разрушении карнакского храма, происшедшего якобы по недосмотру Картера, и принял немедленное решение.

Квибелл пожал плечами.

– Мне очень жаль, мистер Картер, я ваш почитатель. Говард задумчиво посмотрел вдаль.

– Надеюсь, вы не ждете, что я вас с этим поздравлю! Что же касается дома, отмечу, что это моя частная собственность. – Затем, смерив незнакомца взглядом, Картер добавил: – Хотя, наверное, его и не хватило бы для ваших потребностей. А сейчас оставьте меня в покое, мне нужно поработать.

Позже Говард счел это заявление не вполне логичным, потому что единственным, чего у него сейчас было в избытке, так это времени. В первые дни после увольнения Говард не знал, с чего начать. Он понимал, что в Луксоре было много людей, которые ликовали по поводу его отставки.

О том, чтобы вернуться в Англию, нечего было и думать. Умолять Фонд исследования Египта о новой должности? Никогда! Даже если Говарду придется опять рисовать кошек и собак, в Луксоре у него все равно клиентов будет больше, чем в Сваффхеме.

Говард представлял собой странное зрелище: неплохо одетый, в широкой панаме, он держал в одной руке ружье, а в другой – принадлежности для рисования. Так он издали наблюдал за раскопками, которыми когда-то занимался. Он избегал любых встреч, которые напоминали ему о прошлом, и жил бы уединенно и без происшествий, если бы не визиты Сайеда. Египтянин держал его в курсе всего, что происходило вокруг.

Сначала Картер рисовал открытки, виды Луксора, большие отели, Курну и Дейр-эль-Бахри с противоположного берега Нила, а Сайед продавал их туристам. Дело шло неплохо, но это был трудоемкий процесс. Картер был рад, если за неделю получал один фунт, за вычетом зарплаты Сайеда. Этого хватало на жизнь, но больших достижений в новом бизнесе Говард добиться не мог.

Однако Сайед не был бы Сайедом, если бы не нашел выхода из этой досадной ситуации.

Понаблюдав за зажиточными европейцами, которые проводили зимние месяцы в Луксоре и из скуки переправлялись на другой берег Нила, чтобы вести тщетные поиски сокровищ, Сайед как-то сказал Говарду:

– Картер-эфенди, вы знаменитый археолог, вы как никто другой знаете тот берег Нила. Почему бы вам не показать этим людям за солидное вознаграждение места, где можно что-нибудь найти?

Картера развеселила наивность Сайеда.

– Как ты себе это представляешь? У Навилля работает четыре сотни батраков, и каждые пару месяцев он делает какие-нибудь открытия и находки, но при этом все зависит от случая.

– Тогда нужно помочь этому случаю приключиться!

– Ага, – удивленно протянул Говард. – И как же все это произойдет?

– Очень просто, Картер-эфенди. Вы сегодня зароете сокровища, которые завтра найдут. Перед отелем «Уинтер пэлэо» спекулянты предлагают купить кучу находок, но никто их не хочет. Все думают, что это подделки. Но если человек сам что-нибудь откапывает, он даже не задумывается над тем, подлинные ли эти вещи.

Сайед с таким добродушием смотрел на него, что Картер с трудом удержался от смеха. Наконец Говард сказал:

– Ты – гениальный мошенник, Саейд, действительно гениальный.

– Сайед не мошенник! – запротестовал парнишка, – Сайед просто умный. Все говорят, что лучше с умным потерять, чем с дураком найти.

Идея показалась Говарду интересной, и он решился немедленно воплотить ее в жизнь. Дома у Говарда хранился ящик с ушебти – статуэтками размером с ладонь. Они, конечно, чего-то да стоили. Картер находил их случайно во время раскопок то здесь то там. Пять или шесть из них он зарыл на глубину пятьдесят-шестьдесят сантиметров в разных местах и пометил их камнями особой формы. Все остальное обещал уладить Сайед.

На следующий же день к Картеру пожаловали два француза из Лиона. Они вежливо представились, и один из них без лишних слов вытащил пятифунтовую банкноту и предъявил сумку с инструментами. Говард великодушно кивнул.

По дороге к месту раскопок Картер сообщил французам, чтобы те никому не сообщали о своем приключении и не показывали возможные находки, поскольку дело это, как известно, незаконное. И вот Картер повел мужчин за дюну. После часа напряженных раскопок он указал французам на неприметный холмик с двумя камнями, и те бросились рыть песок как сумасшедшие. Вскоре они наткнулись на маленькую кобальтовую статуэтку.

Голыми руками Говард очистил предварительно вымазанную верблюжьим пометом мнимую находку и протянул гордым археологам. Речь шла о находке периода Нового царства, которой было около трех тысяч лет. Француз постарше даже расплакался от умиления.

Двумя днями позже действо повторилось, но уже с участием новых актеров. Говард вновь напомнил новоиспеченным археологам, что нужно держать язык за зубами и никому не говорить о раскопках. В случае поимки им всем грозит тюрьма, а египетские тюрьмы не отличаются комфортом.

Среди клиентов Говарда оказался также Теодор Дэвис, коренастый американец с толстым кошельком. Он заработал состояние в Чикаго на производстве меди, но это не мешало ему в далеком Египте одеваться как заправскому техасскому ковбою. Даже его симпатичная жена Линда, отправляясь в Долину царей, одевалась в том же стиле. Мистер и миссис Дэвис жили на яхте своего друга. Она называлась «Иштар» и как раз в эти дни стала местом грандиозного праздника.

Едва Дэвис откопал первую голубую статуэтку под руководством Картера, его тут же охватила археологическая лихорадка – довольно безобидное слово для неизлечимой болезни. Говард не мот закопать достаточное количество статуэток в песке, а для американца не существовало непреодолимых преград: он был готов таскать любые камни и копать любые ямы, лишь бы добиться успеха. После того как Картер выложил ему самые лучшие статуэтки из своей коллекции – естественно, за хорошие деньги, – Дэвис в свои шестьдесят шесть лет принял решение начать новую жизнь и стать археологом.

Говарду понадобилось три дня, чтобы объяснить ошалелому американцу, что нельзя просто взять лопату и копать где вздумается, но Дэвис упорно не хотел верить в это и думал, что все на свете можно купить. И он не ошибся. Деньги правят миром, и это касается и археологии.

Дэвис отправился на поезде в Каир и вернулся спустя два дня в Луксор с разрешением на проведение раскопок в Долине царей. Единственное условие, которое он должен был выполнить, – это проконсультироваться с опытным археологом.

Картер онемел, когда американский ковбой сделал ему предложение возглавить раскопки.

– Когда вы хотите приступить? – осторожно поинтересовался Говард. – И прежде всего – где?

– Когда? – удивленно переспросил Дэвис. – Уже сегодня! А на вопрос «Где?», я думаю, лучше ответите вы сами!

Картер и Дэвис отправились в Долину царей.

– Будет нелегко заполучить рабочую силу, – заметил Говард. – У доктора Навилля в распоряжении четыреста батраков, сэр Роберт Монд и граф Нортгемптон ведут в долине небольшие раскопки с пятьюдесятью рабочими – и больше людей нет.

– Сколько платит Навилль?

– Пять пиастров в день.

– Хорошо. Предложите батракам пятнадцать.

– Но это в три раза больше, сэр!

– Совершенно верно.

Вся Долина царей была изрыта, будто здесь находился гигантский муравейник с замурованными и зарешеченными входами гробниц. Говард остановился посреди этого хаоса и спросил американца:

– Так где вы, собственно, хотите копать, мистер Дэвис?

Американец наморщил лоб, будто он о чем-то напряженно думал, и после паузы ответил:

– Вы правы, молодой человек, об этом нам нужно поразмыслить вдвоем. Что предлагаете вы?

Картер покачал головой.

– В Долине царей можно искать лишь одного человека, я имею в виду гробницу царя, или фараона, как называли правителей древние египтяне.

– Значит, будем искать фараона. Ваше предложение?

– Как вам Тутмос IV?

– Хорошо.

– Или Тутанхамон?

– Тоже неплохо.

– Или Хатшепсут?

– Хатшепсут? Это не та леди, в честь которой построили террасный храм в Дейр-эль-Бахри, мистер Картер?

– Совершенно верно. Мне кажется, я знаю, о чем вы думаете, сэр. Вы спрашиваете себя, могли ли похоронить женщину в Долине царей? Вам следует помнить, что Хатшепсут была фараоном, а фараон – это закон!

– И где же будет отправная точка для каждого из них?

– Я не хочу, чтоб вы питали напрасные надежды, мистер Дэвис, но если мы завтра начнем раскопки, это будет выглядеть так, словно мы ищем иголку в стоге сена. Вероятность, что раскопки будут успешными, очень невелика.

– Это я слышу уже не в первый раз, мистер Картер. Директор Управления древностями в Каире считает, что в Долине царей нет ни одного камня, который бы не перевернули трижды. Долина исследована до последней щели в скале.

– Это же утверждал Бельцони почти сто лет назад, а после него Адольф Эрман, который провел здесь полжизни. При этом уже после них удавалось делать значительные открытия. В любом случае всегда находили не то, что искали. С открытиями в археологии дела обстоят так же, как и с великими изобретениями; самым выдающимся мы обязаны не человеческому разуму, а случаю.

Дэвис осматривал Долину царей и думал. Нет, то, о чем говорил молодой Картер, не могло ободрить и вдохновить. Но Дэвис приехал из страны с безграничными возможностями, где слово «impossible» – это ругательство. Поэтому он поднял указательный палец, ткнул им в крутой юго-восточный склон и, как пастор в церкви, произнес:

– Там мы начнем. В десять, если вам удобно, мистер Картер.

Говард глубоко вздохнул. Он с трудом скрывал свое негодование. Наконец молодой археолог ответил:

– Сэр, если позволите, я сделаю замечание. Дело в том, что около десяти батраки уже собираются заканчивать работу. В летнее время раскопки проводят с шести часов утра до двенадцати дня, в зимнее время – с семи до двух часов. Ну а что касается выбранного участка, то я бы рекомендовал начать не с подножия склона, а с середины.

– Нет! – коротко возразил Дэвис.

– А почему нет? Почему вы хотите начать именно у подножия? – в ярости спросил Говард.

Дэвис сначала взглянул себе под ноги, потом на то место, которое указал Картер, и с серьезным видом ответил:

– Потому что там, внизу, я меньше запачкаю свои туфли.

В тот момент Картер засомневался, сможет ли он работать с таким эксцентричным американцем, но в ту же секунду внутренний голос подсказал ему, что предложение Дэвиса – последний шанс вернуться в археологию. Поэтому Говард деланно улыбнулся и ответил с великодушием человека, которому нечего терять:

– Как пожелаете, сэр!

В тот же день Картер с кожаным мешочком, полным денег, отправился на поиски рабочих. Но, несмотря на все старания и увещевания, Говард смог нанять для Теодора Дэвиса не больше пятидесяти рабочих.

Утром, когда долину Нила еще укрывал серый предрассветный саван, Картера разбудил грохот. Он спешно оделся и вышел на улицу. По равнине от реки двигалось, пыхтя паром, неизвестное чудище – железный дракон с длинной шеей и вытянутой вперед жадно распахнутой пастью. Это был паровой экскаватор, которого Говард еще никогда не видел. Он не поверил своим глазам. Чудище взяло курс на Долину царей. Картер бросился навстречу экскаватору, не успев даже обуться. Вблизи он узнал в кабине водителя – Теодора Дэвиса.

«Этого не может быть, – подумал Говард, – мне это снится!» Раскинув руки, Говард вышел навстречу лязгающей тяжелыми гусеницами машине.

– Вы с ума сошли, мистер Картер?! – крикнул Дэвис из кабины. – Прочь с дороги!

Говард ожесточенно замахал руками и, когда экскаватор, злобно шипя, наконец-то остановился, гневно закричал в ответ:

– Мистер Дэвис, вы, наверное, шутите! Вы же не собираетесь работать на этой машине в Долине царей?

– Почему нет? – крикнул сверху американец. – Я нанял машину на один месяц. Вообще-то, она предназначалась для строительства дамбы в Асуане, но я заплатил двойную цену. Мне кажется, это отличная сделка. Экскаватор заменит труд как минимум сотни батраков. Это же простые подсчеты!

Говард начал сладкоречиво убеждать Теодора Дэвиса в поспешности принятого им решения.

– Сэр, вы не можете въехать на экскаваторе в Долину царей! – заявил он.

– Ба! – рассмеялся американец. – Поверьте мне, Картер, если бы у древних фараонов был такой экскаватор, они строили бы себе гробницы с его помощью. Почему же этого нельзя делать?

– Вы все разрушите, а не получите прибыль. Машина весит минимум двадцать тонн. Она завалит своды всех не обнаруженных до сих пор гробниц.

– Нет, этого не случится, если я буду внимательно следить за дорогой.

– А кто вам сказал, что гробница Тутмоса, Тутанхамона или Хатшепсут не построена прямо под дорогой?

Дэвис задумался.

– Вы это серьезно? – спросил он, будто Говард поведал ему какую-то невероятную историю.

– Кроме того, мистер Дэвис, – добавил Картер, – Управление древностями у вас сразу же отберет лицензию на раскопки, ведь если вы внимательно изучали договор, то наверняка читали пункт, который запрещает использование машин и тяжелой техники. Лучше всего будет, если вы вернете это чудище туда, где взяли.

Американец сплюнул.

– Вы не могли сказать мне об этом раньше? – Расстроенный, он состроил такую мину, будто глотнул уксуса.

– Сказал бы, если бы вы меня об этом спросили, – ответил Картер.

Дэвис проворчал что-то вроде тихого проклятия, но так, что Говард ничего не разобрал. Наконец он развернул экскаватор на месте, оставив в земле глубокую воронку, и направил машину обратно к реке.

Хотя в этом событии не было вины Говарда, Дэвис принялся за работу с брюзжанием. Его настроение внезапно улучшилось, когда Говард на третий день ниже дороги, которая вела через горы в Дейр-эль-Бахри, наткнулся на каменную стену.

– Что вы на это скажете, мистер Картер? – спросил Дэвис со сладкой улыбкой, словно забыл тоску последних дней. – Выглядит неплохо, не правда ли?

Говард пожал плечами.

– Посмотрим. – После многолетней практики он стал осторожнее с прогнозами.

– Я приглашу американского консула, директора Управления Древностями и министра культуры…

– Я бы на вашем месте так не делал, мистер Дэвис, – перебил этот речевой поток Картер и рассказал американцу историю, которой стыдился до сих пор.

Страх опозориться превзошел желание прославиться. Вход в гробницу вскрыли без лишних свидетелей, и Дэвис не скрывал радости, что послушал своего начальника раскопок. Уже первый осмотр гробницы разочаровал археологов. Они действительно нашли усыпальницу фараона, но она оказалась невзрачной, маленькой, да к тому же обворованной еще в древности.

– Спасибо вам, мистер Картер, что вы уберегли меня от позора, – сказал Теодор Дэвис. Даже тот факт, что гробница принадлежала Тутмосу IV, не мог его утешить.

– Вы ожидали большего. Я прав? – спросил Картер.

Дэвис кивнул.

Тут Говард рассмеялся.

– Терпение, мистер Дэвис, – лучшее достоинство археолога.


Новость об открытии гробницы фараона и о том, что Дэвис нанял Картера, долетела до Каира быстрее, чем могли представить археологи. Уже через неделю в Долине царей появился Эмиль Бругш. Картер, заметив его издалека, не ждал ничего хорошего.

– Опять вы! – крикнул он немцу издалека. Слова прозвучали не очень вежливо: Бругш для Картера был все равно что красная тряпка для быка.

– Да, я, – ответил Бругш, приблизившись. – Мне поручили сообщить вам, что Управление древностями запрещает вам любую археологическую деятельность в Долине царей.

Говард побелел как снег. Он молча поднял камень размером с кулак и уже замахнулся, чтобы швырнуть его в немца, но почувствовал, как кто-то ухватил его за руку.

– Не делайте глупостей, Картер! – Дэвис отобрал у него камень и, повернувшись к Бругшу, заявил:

– Мистер Картер работает не для вашей организации, а по моему заказу. А у меня есть действительное разрешение на проведение раскопок в Долине царей. Так что убирайтесь!

Бругш поднял голову и, заносчиво посмотрев на собеседников, ответил с самодовольной улыбкой, как он обычно делал:

– Мистер Дэвис, мистер Картер был уволен с должности, потому что халатно отнесся к своим обязанностям по надзору. Вам не стоит игнорировать этот факт. Мое учреждение предоставит вам в помощь двух молодых археологов – мистера Артура Вейгалла и мистера Эдварда Айртона. Они с завтрашнего дня поступят в ваше распоряжение.

Теодор Дэвис подошел к Бругшу и угрожающе произнес:

– А если я отказываюсь работать с этими господами?

– На вашем месте я бы не делал этого, – ответил Бругш» опустив глаза, и еще более язвительно добавил: – В этом случае мое учреждение будет вынуждено отобрать у вас лицензию на раскопки.

– Бросьте, – хладнокровно произнес Картер. – Я уйду добровольно.

Бругш протянул Дэвису руку и быстро попрощался. Но прежде чем тот ушел, Дэвис спросил:

– Откуда вам, собственно, стало известно, что мистер Картер работает на меня?

Говард быстро взглянул на Бругша.

Бругш замялся на секунду, но потом все же ответил:

– Некий мистер Спинк из Луксора известил нас об этом.

Я его не знаю, но, как видим, его сообщение не было ложным.


В последующие дни постоянными спутниками Говарда были уныние и разочарование, которые оставили в его душе глубокие шрамы. Он не заметил, как постепенно перестал вести буржуазный образ жизни. Его высмеивали и называли чудаком, но он всегда ходил по округе опрятно одетым. Говард снова рисовал. Он рисовал все, что ему заказывали, нанимался на раскопки. Нет, не голод и не страх перед завтрашним днем мучили его больше всего в то время, а одиночество и изолированность.

В мыслях Говард уже давно разговаривал сам с собой: так делает каждый, чтобы справиться со сложной ситуацией. Но теперь он часто замечал, что ведет громкие дискуссии с каким-то незнакомцем, лишь позже понимая, что незнакомцем был он сам.

Те, кто до недавнего времени были ею добрыми друзьями, вдруг начали обходить Картера стороной. Временами, когда Картер тайком пробирался в Долину царей, он чувствовал себя прокаженным. Он привык, что его сторонятся, и сам стал избегать встреч с любыми незнакомцами, даже если те и не собирались чураться его.

Единственным человеком, который хранил Говарду верность, был Сайед. Он испробовал все средства, чтобы взбодрить Картера. Но Говард был отравлен печалью и поэтому хочет жить в одиночестве. В сумерках часто видели, как он неподвижно сидит на утесе, будто изваяние, и, погруженный в мысли, смотрит вдаль.

На Новый год, когда одно столетие уступало место следующему, когда археологи вместе с богачами всего мира отмечали праздник на яхтах, будто это был последний день в жизни, а зелены и красные ракеты и серебряные фейерверки наполнили Долину царей сказочным светом, Картер сидел перед свечой в своем доме один и вел диалог с незнакомцем из Сваффхема.

Время текло мимо него, не оставляя следа. Из старых газет преимущественно «Эджипшиан газетт», которые Сайед приносил из Луксора, Говард узнал, что умер Оскар Уайльд и что на могиле королевы Виктории тоже давно зеленеет трава. Его оставило равнодушным даже окончание строительства асуанской плотины, которая давала электричество всему Египту. Его ничего не интересовало.

Однажды в сентябре Говард снова сидел на утесе высоко над Дейр-эль-Бахри и смотрел на Долину царей. Он, как обычно, разговаривал с незнакомцем, как вдруг почувствовал сзади чье-то прикосновение. Говард испугался. Испугался так, как может испугаться только тот, кто уже долгое время не видел людей.

– Мистер Дэвис! – тихо вскрикнул он. – Вы здесь?! Я не слышал, как вы подошли.

– Это на самом деле хорошо. Иначе вы бы убежали от меня! – серьезно ответил американец. – Как у вас дела, мистер Картер?

– Нормально, – коротко ответил Говард. Вопрос был ему неприятен.

– У меня сложилось впечатление, что вы испытываете трудности.

– Немного. – Картер смотрел прямо перед собой.

– У нас есть с вами кое-что общее!

Говард взглянул Теодору Дэвису в лицо.

– Вы шутите надо мной?

Дэвис опустился на пол рядом с Картером.

– Когда я вспоминаю о том недолгом времени, – начал он, отряхивая пыль со штанин, – то думаю, что это был самый успешный период.

– Рад слышать, – горько ответил Говард. – Но вам прислали двух новых людей!

– Вейгалл и Айртон? – Дэвис пренебрежительно махнул рукой. – О них можете забыть.

– Но все же они молодые образованные археологи!

– Но у них совершенно нет опыта. Знаете, что они нашли за последнее время?… Ничего!… По крайней мере, ничего, о чем стоило бы упомянуть.

Говард не мог скрыть своего злорадства и тихо хихикнул.

– Я хотел бы вам сделать предложение, мистер Картер!

Говард энергично покачал головой.

– Мистер Дэвис, самая высокая инстанция запрещает мне что-либо предпринимать в Долине царей. Вы же это прекрасно знаете!

– Конечно. Но об этом никому не нужно знать.

– И как все это будет происходить, позвольте спросить? – Картеру стало любопытно.

Дэвис огляделся по сторонам. Убедившись, что никто не подслушивает, он сказал:

– Мистер Картер, вы говорите на арабском лучше многих египтян, да и похожи больше на шейха, чем на английского археолога.

– Весьма любезно с вашей стороны, – иронично ответил Картер и добавил: – Если я вас правильно понял, нужно переодеться шейхом и возглавить ваши раскопки. Совсем неплохая идея.

– Я бы официально представил вас как десятника. Конечно, мы должны будем рассказать об этой тайне мистеру Вейгаллу и мистеру Айртону.

Говард поморщился.

– И вы думаете, что эти двое подыграют вам?

– Я в этом уверен! – Дэвис вынул пачку долларовых банкнот из кармана и помахал ею перед носом у Говарда.

Картер улыбнулся. Ему явно пришлась по душе эта затея. Она Должна была вырвать его из изоляции. К тому же он хотел доказать каирским бюрократическим сидням, что только ему под силу раскрыть последние тайны Долины царей.

Сайед раздобыл Говарду белоснежную галабию, тюрбан и платок на лицо – от пыли и песка. Облачившись в такой наряд и начавшись шейхом Ибрагимом, Картер через два дня приступил к своим обязанностям. Его не узнали даже те люди, с которыми он до этого работал. Они удивлялись лишь командному тону шейха и тому, что его приказания исполняют Айртон и Вейгалл.

С согласия Дэвиса Картер принял довольно абсурдное решение. В шестидесяти метрах севернее от гробницы Тутмоса в осыпавшемся щебне зияла дыра. Несомненно, это был вход в гробницу. Еще сто лет назад Наполеон во время своей Египетской кампании попытался продвинуться по этой шахте, но, расчистив двадцать шесть метров, сдался. Немец Рихард Лепсиус углубился на сорок шесть метров и тоже выбросил белый флаг. Оба капитулировали перед осыпавшимися камнями, которые полностью заполнили штольню. Обломки известняка под воздействием воды превратились в твердый бетон, и его приходилось вырубать с большим трудом.

Уже через несколько метров стало понятно, что штольня не прямая. Она уходила вниз дугой. Это, по всей вероятности, была совершенно необычная гробница.

– У вас, несомненно, есть какие-то догадки, мистер Картер, – заметил Теодор Дэвис вечером первого дня. Говард приложил указательный палец к губам и сказал:

– Шейх Ибрагим, так извольте называть меня, мистер Дэвис. Мы должны разыгрывать наш спектакль как можно лучше.

Дэвис сделал вид, что кланяется.

– Вы не поделитесь своими догадками со мной?

Говард удивленно поднял брови и ответил гнусавым голосом:

– Когда придет время, я поделюсь с вами своими соображениями по этому поводу, сэр.

Американец был рассержен. Он не привык, чтобы с ним разговаривали в подобном тоне, но все же вежливо ответил:

– Мистер… Ах… Шейх Ибрагим.

Говард продолжал:

– Больше двух рабочих мне не понадобится. Штольня такая узкая, что для всех не хватит места. Мне кажется, я знаю причину того, почему Наполеон и Лепсиус отказались от проведения дальнейших работ. В тесной шахте не хватало света и воздуха, к тому же она спускается вниз по дуге.

– И как вы намерены решать эту проблему?

– Очень просто. Нам потребуется электричество.

– Грандиозная идея, шейх Ибрагим. Впрочем, ближайшее электричество находится на другой стороне Нила, в Луксоре.

– Тогда вам нужно позаботиться о том, чтобы как-то подать сюда ток. Я не разбираюсь во всех этих новомодных вещах, но если можно подать ток из Асуана в Каир, то, вероятно, можно подать немного этой чудесной энергии и из Луксора в Долину царей.

Теодор Дэвис уважительно кивнул.

Электрический ток в Долине царей – завораживающее действо.

– Шейх Ибрагим, у вас будет электрический ток!

Спустя несколько дней к берегу причалил пароход «Электрического общества», на борту которого находились гигантские катушки с кабелями. Целая армия рабочих уложила провода в воды Нила, у храма в Луксоре, где река была шириной всего в полмили. Весь день на равнине раздавались крики мужчин, которые в такт своим песням тащили тяжелый кабель в Долину царей. Спустя три недели в гробнице фараона зажглись первые электрические лампы.

Картер не мог скрыть своего восхищения. Казалось, будто рисунки и рельефы на стенах гробниц ожили. До этого на них падал свет от факелов или закопченных керосиновых ламп. Теперь они получили новую жизнь. Чтобы проводить работы, древние египтяне освещали стены гробниц с помощью солнечного света, отраженного сложной системой зеркал. Теперь же нужен был один простой выключатель, чтобы прогнать из-под земли вечную темень.

Чем глубже Картер со своими рабочими продвигался по шахте, тем понятнее становилось, почему предыдущие археологи отказались от раскопок. С каждым метром кислорода в воздухе становилось все меньше. Непостижимо, каким образом древние египтяне работали здесь при свете факелов! При горении факел потребляет больше кислорода, чем человек. Первая камера оказалась пустой и без украшений. Не было надписей, не говоря уже о рельефах и рисунках.

– Дальше! – скомандовал шейх Ибрагим. Но это было проще сказать, чем сделать, потому что рабочие не всегда могли отличить слипшуюся осыпь от крошащегося камня шахты, которая к тому же начала шла по дуге вниз, а потом снова поднималась.

– Шейх Ибрагим, шейх Ибрагим! Мустафа умер! – закричал двенадцатилетний мальчик, выбравшийся из гробницы. Его использовали для особых поручений, поскольку он был небольшого роста. Мальчик, словно рыба, выброшенная на берег, жадно глотал ртом воздух. Он сообщил, что один из лучших работников упал замертво на сороковом метре шахты.

– Это проклятие фараона! – закричал он и наотрез отказался снова идти в шахту.

Говард подобрал складки галабии и спустился в шахту. Ему навстречу, будто обезумев, бросились двое батраков. Они дико размахивали руками и показывали куда-то вниз.

– Шейх Ибрагим! Мустафа умер. Проклятие фараона!

– Ерунда! – сердито вскричал Картер. – Приступайте к работе, тугодумы!

Мужчины испуганно опустились на корточки.

Едва Говард добрался до того места, где лежал Мустафа, у него самого началось головокружение. Напрасно он пытался набрать воздуха в легкие, ничего не получалось. Он прижал пальцы к горлу батрака, пытаясь нащупать сонную артерию: Мустафа был жив.

– Вытаскивайте его! – велел он перепуганным батракам. – Только живо, иначе Мустафа действительно умрет!

Мужчины не верили шейху, для них Мустафа уже был мертв. Они с безразличием наблюдали за каждым движением Говарда, который схватил Мустафу под мышки и потащил безжизненное тело наверх, к дневному свету. Оказавшись вне шахты, египтянин открыл глаза.

– Где остальные? – взволнованно вскричал Картер.

– Там, внизу, еще минимум пять человек в полуживом состоянии.

Дэвиса, казалось, это мало впечатлило.

– Что нам делать? – спокойно спросил он.

– Нам нужно достать оттуда людей! – крикнул Говард и снова бросился к узкому проходу. Но еще до того, как исчезнуть в шахте, он предупредил Дэвиса: – Если я не вернусь через три минуты, вам больше не придется на меня рассчитывать!

Спустившись вниз, он обнаружил пятерых мужчин в том же месте, где оставил их. Они по-прежнему сидели на корточках и дремали, не замечая шейха. Говард по очереди растолкал их.

– Вам нужно выходить отсюда. Давай, давай наверх!

Казалось, они были одурманены и совершенно безразличны к опасной ситуации. Они последовали приказанию Картера и начали медленно, один за другим подниматься на поверхность Позади них шел Картер. На полпути вереница остановилась, потому что первый батрак упал. Сам Говард тоже был близок к обмороку но пробрался вперед, чтобы поднять человека. Он хлопал его по лицу, пока тот снова не пришел в себя.

После бесконечного подъема они добрались в конце концов до входа и глотнули свежего воздуха. Картер рухнул на землю, но громкий крик привел его в чувство. Батраки дергали его, каждый пытался поцеловать ему руку.

– Шейх Ибрагим, шейх Ибрагим! – вопили они хором. – Шейх Ибрагим – наш спаситель!

Дэвис протянул Картеру флягу. Говард сделал глубокий глоток. Неизвестно, что там была за жидкость, но Говарду полегчало.

– Воздух, – пробормотал он, – там… внизу нужен воздух, иначе придется прекратить работу.

– Вы не можете просто открыть окно? – весело пошутил Теодор Дэвис на радостях, что Говарду удалось спасти рабочих.

Говард еще раз отхлебнул из фляги и посмотрел вдаль.

– Одно я знаю точно, – после довольно продолжительной паузы произнес он, – так дальше мы продвинуться не сможем. Честно говоря, нам повезло, что батраки вернулись оттуда живыми. Всего лишь один труп – и ни один египтянин больше ногой не ступит в эту гробницу! Но у меня есть идея, как нам закачать воздух в эту дыру.

– С помощью электрического приспособления?

– Точно! Мы продолжим работу, только если у нас внизу будет достаточно воздуха. И для этого нам потребуется шланг и насос, который будет подавать воздух вниз.

– Будет исполнено, шейх Ибрагим. Я все устрою.

Картер не поверил своим глазам, когда на следующее утро увидел на участке раскопок Роберта Спинка. Говард мгновенно скрылся в гробнице. Меньше всего он хотел сейчас встретиться со Спинком. Но Дэвис ведь этого не предполагал.

Ничего не подозревая, американец подошел к шахте и прокричал вниз:

– Шейх Ибрагим, английский джентльмен пришел. Он может решить нашу проблему. У мистера Спинка в Луксоре насосная фабрика.

Говард надвинул пониже тюрбан и вышел, пробормотав несколько арабских ругательств. На ломаном английском Картер объяснил бизнесмену, о чем идет речь, постоянно следя за тем, чтобы тот его не узнал.

С непроницаемым лицом проклятый Спинк нагло смотрел на Говарда, и Картер решил вести себя во время разговора так же, как это делают египтяне, когда беседуют с незнакомцем.

Говарду стало легче, едва Спинк удалился. Тяжело вздохнув, он отер пот с лица. Он разволновался не на шутку. А вдруг Спинк его узнал?

Уже через несколько дней раскопки возобновились. Электрический агрегат подавал рабочим воздух на шестидесятиметровую глубину. Но шахта все больше сужалась, камень крошился все легче, а жара становилась невыносимой.

На глубине в сотню метров подачи воздуха не хватало, шахта, казалось, шла вниз до бесконечности. Для взрослых мужчин она стала слишком тесной, чтобы они могли работать, стоя в полный рост. Дэвис отправил вниз подростков, детей, которые выносили корзины с мусором.

Картер думал, что таинственный фараон снова водит его за нос. Все глубже штольня уходила в скалу. Воздух, который закачивали с поверхности, поднимал облака пыли. Уже спустя несколько минут пребывания в шахте у людей забивались нос и рот: дышать было практически невозможно.

Однажды вечером, когда рабочий день подошел к концу, Картер отвел американца в сторону.

– Мистер Дэвис, – серьезно произнес он, – положение безнадежное. Мы должны прекратить раскопки.

– Прекратить? – вскричал Дэвис. – Ни за что! Вы знаете, сколько тысяч долларов я вложил в эту шахту? Десять тысяч. А вы говорите о завершении работ?!

– Но дети выбиваются из сил. Они кашляют пылью, их легкие склеиваются. Они не могут и не хотят больше работать.

– Я плачу им в три раза больше, а с моей точки зрения, так вовсе в пять раз. Это должно как-то влиять на их энтузиазм, поверьте мне, мистер Картер.

Мучения продолжились. Говард поделил подростков на пятнадцатиминутные смены. Дэвис платил тройной оклад, к тому же премиальные. Одновременно была увеличена мощность насоса. На ста двадцати метрах штольня обвалилась и отрезала от внешнего мира двух взрослых и трех детей. Говард расставил детей цепочкой, и они голыми руками разгребли завал – батраки были спасены.

На ста шестидесяти метрах внизу показались две ступени. Картер наивно думал, что он у цели: «Наконец-то я тебя достану, проклятый фараон!» После дня напряженной работы археолог увидел камеру и понял: все усилия были напрасны. Ничего, кроме каменных неукрашенных стен, – пустая комната, от которой коридор все дальше шел вниз.

Через три недели шейх Ибрагим спустился уже на двести метров вглубь скалы. Перед ним была еще одна камера, доверху заваленная обломками. В который раз Картер подумал о том, чтобы завершить раскопки, но Дэвис попытался ободрить его:

– Нельзя сдаваться, мистер Картер. Мы в нескольких метрах от цели! Или вы хотите, чтобы кто-то другой пожал славу ваших трудов?

– Конечно нет, – глухо ответил Говард и, больной, ослабленный, сгорбленный, вновь взялся за работу.

Когда расчистили камеру, она оказалась пустой, как и предыдущая. В правом нижнем углу Картер наткнулся на лестницу. Ступени круто шли вниз, и понадобилось целых три дня, чтобы их освободили от обломков. Говард уже давно потерял надежду добраться до цели. Его ум был затуманен, и он не мог точно сказать, что ищет. Десять-пятнадцать раз на дню он спускался в преисподнюю, чтобы через несколько минут вновь подняться на поверхность в полном разочаровании и, подышав свежим воздухом, упорядочить мысли. С каждым разом это давалось все труднее и труднее.

Мальчик поднялся из шахты и оторвал его от раздумий, сообщив.

– Шейх Ибрагим, там стена!

– Стена! – крикнул Картер Дэвису, который, спрятавшись от солнца, приятно коротал время в плетеном кресле под зонтом. Вместе они предприняли спуск. До этого американец отважился лишь пару раз спуститься в гробницу. Сейчас же он торопился Дэвис хотел быть первым и отпихивал с дороги шумных батраков которые шли навстречу с корзинами, полными камней.

Чем ниже они опускались» тем дышать становилось все труднее. Через каждые двадцать шагов висела электрическая лампочка. От поверхности до самой нижней точки шахты было двести метров – триста шагов. Картер сплевывал пыль через короткие промежутки времени. Дэвис повторял это вслед за ним. Кашляя, он едва не выхаркал легкие и извергал проклятия, как заправский сапожник. Картер же, напротив, держал рот на замке. Он уверенно шел вперед и в конце концов обогнал Дэвиса, который, похоже, вообще выбился из сил. Говард спустился по крутой лестнице, в конце которой батраки обнаружили стену, и обернулся.

Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: это был удар! Перед ним была стена, посередине которой зияла дыра величиной с колесо повозки.

Напрасно Картер пытался вдохнуть побольше воздуха, который подавали вниз по шлангу: в нем преимущественно была пыль, а не кислород.

Тем временем пришел Дэвис. Прежде чем он увидел дыру в стене, Картер прокричал ему:

– Боюсь, сэр, мы опоздали на три тысячи лет!

– Что вы такое говорите? – пробормотал американец. Картер указал на дыру в стене.

Дэвис, ослепленный лампой, приставил руку к глазам козырьком.

– Скажите, что это неправда! – снова и снова повторял Дэвис, пока наконец его разочарование, гнев и беспомощность не вырвались наружу. Кашляя и отплевываясь, он закричал из последних сил: – Скажите, что это неправда!

Потом он, всхлипывая, опустился на пол и закрыл лицо руками.

Картер тоже был на пределе своих сил. Понеся невообразимые издержки, они углубились на двести метров, разгребая осыпавшийся камень и рискуя жизнью, чтобы узнать: и эту гробницу обчистили еще три тысячи лег назад. Говарду было стыдно и больно от своей очередной неудачи. В конце концов, это была его идея – вести раскопки именно в этом месте. Ради этого он напялил на себя маскарадный костюм, переоделся шейхом и в течение всех работ боялся, что об этом кто-нибудь узнает.

Будто под воздействием наркотического дурмана, Говард равнодушно снял со стены лампочку с кабелем и просунул в дыру, осветив помещение. Перед ним была неукрашенная камера пять на десять метров, подпертая в середине тремя колоннами. С правой стороны стоял взломанный саркофаг, крышка его была прислонена к стене.

Дэвис подошел поближе, заглянул внутрь и вопросительно посмотрел на Картера. Говард ничего не говорил. Он лишь качал головой. Наконец они залезли внутрь камеры.

Каменный саркофаг, расписанный иероглифами, был пуст. Говард посветил на него. Вдруг он замер.

– Мистер Дэвис, – взволнованно прошептал он, – вы видите этот картуш?

– Да, и что же это может означать?

– Это значит… Хнеметамон – Хатшепсут.

– Хатшепсут? Я думал, гробница Хатшепсут уже найдена!

– Правильно, мистер Дэвис. Очевидно, своенравной царице первая гробница показалась мелковатой и она в конце своего правления, а правила она более двадцати лет, приказала построить новое убежище в скале глубиной в двести метров. Несмотря на это, все усилия были напрасны – грабители добрались и сюда.

Дэвис потянул Картера за рукав.

– Вон там, в углу, стоит еще один саркофаг!

Говард обернулся. Из-за волнения он так толком и не осмотрелся в погребальной камере. С лампой в руке он приблизился к каменному гробу. Саркофаг, тоже искусно расписанный, как и первый, был пуст.

– Это было последнее пристанище Тутмоса, – произнес Говард, Детально осмотрев картуши. – Тутмос I был отцом Хатшепсут.

Картер и Дэвис уже слишком долго находились в пыльной камере, где в течение дня скопился затхлый воздух.

– Пойдемте! – сказал Говард и потащил за собой американца, который хватал ртом воздух. Почти без сил они выбрались к дневному свету, и Вейгалл с Айртоном засыпали их вопросами. Говард не без гордости поделился своим открытием. Конечно, гробница оказалась пустой, как и все ранее обнаруженные усыпальницы фараонов. Но Картер все равно достиг своей цели: он добрался до погребальной камеры, до цели, от которой отказывались поколения археологов.

Измученный и обессиленный, Дэвис опустился в свое кресло и влил в себя неимоверное количество воды. Он не мог скрыть разочарования. Мужчины закончили работу, в Долине царей наступил покой. Повернувшись к востоку, где в дымке лежала долина Нила, он сказал самому себе:

– Невероятно, на какие усилия толкает человека жажда золота! Где же сегодня находятся мумии Тутмоса и Хатшепсут?

Говард вылил себе на голову кувшин воды и, фыркнув, заявил:

– Я могу вам точно сказать. Оба правителя лежат в Каирском музее.

Американец с презрением взглянул на Картера, потому что думал, что тот над ним подшучивает. Но выражение его лица быстро изменилось, когда Говард продолжил:

– В тайнике с мумиями, который обнаружил более тридцати лет назад Ахмед Абд-эр-Рассул, была мумия Тутмоса I и, кроме того, деревянный ящик с именем Хатшепсут. Впрочем, в нем лежали две женские мумии, так что мы, наверное, никогда не узнаем, какая из них была царицей на самом деле.

Дэвис горько рассмеялся, как всегда делал, чтобы скрасить затруднительное положение. Наконец он прикурил сигарету и нервно выпустил дым. Спустя несколько секунд он подошел к Говарду и сказал:

– Ну хорошо, мистер Картер, на этом можете заканчивать ваш маскарад. Я благодарю вас за работу. Остаток вашего гонорара я передам в ближайшие дни. – Потом он повернулся к своим ассистентам, Вейгаллу и Айртону.

– Мистер Дэвис! – остановил американца Картер. – Я могу понять ваше разочарование, но, в конце концов, моей вины нет в том, что гробница оказалась пустой. И вы должны понимать, что внесли неоценимый вклад в развитие науки.

– Я здесь не для того, чтобы делать вклад в науку, мистер Картер! – прокричал в ответ Дэвис. – Я хочу прославиться – и больше ничего!

Говард испугался. Еще никогда в жизни Дэвис не был так откровенен с ним. Взаимно разочарованные, они стояли в десяти метрах друг от друга. Дэвиса озлобило фиаско, а Картера – признание американца, которому его работа была совершенно неинтересна и даже обременительна, так как не принесла славы.

– Знаете, – произнес Дэвис, подойдя поближе, – на медном производстве можно сделать отличные деньги. Хорошо ипросто. Но едва ваше тело окажется под землей, вас тут же забудут. И поминай, как звали. Если повезет, наследники, возможно, поставят надгробную плиту, на которой будет написана дата рождения и дата смерти. Вот и все. Мистер Картер, я хочу, чтобы после меня осталось что-то более долговечное. Я всегда мечтал о том, чтобы и через сто лет люди говорили о Теодоре Дэвисе – великом первооткрывателе. Вы можете это понять?

Картер долго смотрел на Дэвиса, потом молча кивнул. Через некоторое время он глухо произнес:

– Мне очень жаль, сэр, что я ничего не смог сделать для вашего бессмертия.

Глава 22

В ту же ночь шейх Ибрагим снова превратился в Говарда Картера, безработного археолога. Несмотря на то что они с Дэвисом расстались не совсем по-доброму, Говард убедил американца оставить в гробнице Хатшепсут агрегат для подачи воздуха и электрическое освещение, чтобы он смог продолжить дальнейшие исследования. На самом деле Картер ночи напролет проводил в погребальной камере, в самом низу. Он голыми руками ощупывал засыпанный пылью пол в поисках еще одного хода в сокровищницу.

Смертельно уставший, с окровавленными руками, он выползал из шахты на восходе солнца и, шатаясь, брел к своему дому. Чем больше он занимался этой безрезультатной работой, тем меньше надежды у него оставалось. В конце марта он прекратил поиски.

«Эджипшиан гезетт» в большой статье сообщала об открытии самой глубокой гробницы фараонов, которую расчистили Теодор Дэвис со своим опытным старшим рабочим – шейхом Ибрагимом. Когда Говард прочитал об этом в газете, его охватило недоброе предчувствие.

Через несколько дней со стороны реки показались три всадника. Стояла послеобеденная пора, и в долине все было спокойно. Говард услышал их приближение издалека.

Всадники остановились перед его домом. Двоих он не ожидал увидеть: это были его преемники – Джеймс Квибелл и Гастон Масперо, новый директор Управления древностями, который раньше уже занимал эту должность. Третьего человека Говард ожидал увидеть здесь меньше всего – Порчи, лорд Карнарвон.

Еще до того как Масперо и Квибелл поздоровались с Картером, лорд Карнарвон подошел к Говарду и обнял его как старого друга. Картер не проронил ни слова.

– Великолепно! Действительно замечательно! – воскликнул Масперо и пожал Картеру обе руки одновременно. Говарду казалось, что ему все это снится, но затем, немного успокоившись, он спросил Масперо:

– Вы не могли бы объяснить, что привело вас в такой восторг?

Трое мужчин переглянулись и многозначительно улыбнулись. Квибелл воздел глаза, как церковник, и сказал:

– Отличный спектакль, который вы устроили, не мог не привлечь к себе всеобщего внимания!

– Я не понимаю, о чем вы говорите, господа, – рассерженно ответил Картер.

Тут Масперо схватил Говарда за плечи и, улыбаясь, сказал:

– Мистер Картер, вам не нужно больше притворяться. Мы знаем, кто такой шейх Ибрагим. Это вы, мистер Картер!

– Ерунда! – соврал Говард. – С чего вы взяли, что я имею какое-то отношение к шейху Ибрагиму?

– Шейх Ибрагим и Говард Картер – одно и то же лицо, ни больше, ни меньше.

– Почему вы так решили?! – возмутился Картер. – Вы вообще незнакомы с этим шейхом Ибрагимом. Вы никогда с ним не встречались!

– Вот как? – Масперо лукаво улыбнулся. – Откуда тогда вам это известно, если вы – не шейх Ибрагим?

Говарда приперли к стенке.

– Ну и что, если это так? – произнес Картер, покорившись судьбе.

– Тогда я готов поздравить вас с этим смелым шагом. Впрочем, я бы дважды подумал, прежде чем оспаривать личность первооткрывателя гробницы.

– И почему же, позвольте спросить?

– Все-таки речь идет о расчистке гробницы Хатшепсут, а это одно из величайших достижений археологии. Усыпальница ведь находилась в двухстах метрах, в толще скалы, так далеко археологи еще не проникали.

– Это стало возможным только с помощью электричества, – ответил Картер. • – Без воздушного шланга с поверхности мы все задохнулись бы.

– Великолепно! Это великолепная задумка! – пробормотал себе под нос Масперо. – Я думаю, что благодаря применению такой технологии вас и мистера Дэвиса занесут в анналы археологии. Поздравляю вас, мистер Картер.

Говард не мог не рассмеяться.

– Вам стоит сначала сообщить об этом мистеру Дэвису. Для него раскопки гробницы Хатшепсут обернулись большим разочарованием Дэвис надеялся, что это открытие принесет ему мировую славу, а усыпальница оказалась пустой.

– Ох уж эти американцы! – Масперо сложил руки, будто хотел прочитать молитву небесам.

Картер задумчиво покачал головой.

– Позвольте еще один вопрос, мистер Масперо. Откуда вам стало известно, что в роли шейха Ибрагима выступил именно я? Меня выдали Вейгалл и Айртон? Они оба мне с самого начала не понравились.

Масперо воздел руки к небу.

– Ни в коем случае! В сущности, вы выдали себя сами, когда назвались шейхом Ибрагимом – прямо как тот швейцарский искатель приключений, который почти сто лет назад, переодевшись арабом, пересек Нубийскую пустыню и открыл Абу-Симбел. Когда я узнал, что на Дэвиса работает некий шейх Ибрагим, мне стало ясно: это может быть только Говард Картер.

Картер немного смутился. Он наивно полагал, что никто не разгадает его загадку. Следующий вопрос Масперо оказался для Говарда самым неприятным:

– Мистер Картер, на какие средства вы сейчас живете?

– Не извольте беспокоиться о моих заработках, месье, – не сдержавшись, грубовато ответил Картер. – Как видите, мне хватает на еду, да и одет я наполовину прилично.

– Простите меня, мистер Картер, я задал неудачный вопрос.

– Мистер Масперо хотел спросить, – перебил его лорд Карнарвон, – свободны ли вы сейчас для следующего проекта.

Говард вопросительно взглянул на Карнарвона.

– Все зависит от того, чем предстоит заниматься, милорд.

– Мистер Масперо выдал мне лицензию на раскопки. Теперь я ищу директора раскопок. Мистер Картер, вы не хотели бы возглавить мои раскопки?

О чем речь! Картер закусил губу, чтобы не дать вырваться крику восхищения, и с наигранной холодностью ответил:

– Почему бы и нет? Все зависит от условий.

– Так выдвигайте условия, мистер Картер!

Квибелл и Масперо кивнули.

Заложив руки за спину, Говард прошелся взад и вперед. Что-то не нравилось ему во всей этой ситуации.

– Меня очень интересует, – иронично начал Картер, – что же все-таки заставило вас так кардинально изменить свое мнение обо мне, мосье. Ведь именно вы уволили меня с должности за недобросовестное выполнение служебных обязанностей!

– Давайте не будем вспоминать об этом! – ответил Масперо и подкрепил свое высказывание очередным энергичным кивком. – Расследование подтвердило, что здесь имела место диверсия. А от этого никто не застрахован.

– Интересно. И вы сообщаете о таком факте как бы между прочим. Может, вы расскажете, кто именно устроил диверсию?

Масперо в поисках поддержки взглянул на Квибелла и после паузы ответил:

– К сожалению, ничего выяснить не удалось, мистер Картер. Допросы свидетелей не дали результатов. У меня такое впечатление, что эти люди скорее готовы дать себе отрезать язык, чем что-то сообщить следствию.

Напряженные отношения между Масперо и Картером не могли укрыться от лорда Карнарвона. Он подошел к Говарду и сказал:

– Мистер Картер, как вы находите мое предложение перенести наши переговоры в гостиницу «Уинтер пэлэс»? Давайте встретимся за ужином. Допустим… сегодня вечером?


Признаться, Говард не мог вспомнить, когда и при каких обстоятельствах ужинал последний раз в ресторане гостиницы «Уинтер пэлэс».

В гостиничном холле, который в это время, как всегда, был заполнен богато одетыми гостями, Говарду навстречу вышла маленькая девочка не старше двенадцати лет в красивом платье с рюшами и большим бантом в волосах.

– Вы, наверное, мистер Картер! Я права?

– Конечно, дитя мое! – ответил Говард. – И как же зовут маленькую даму?

– Я – Эвелин, дочь лорда и леди Карнарвон. Мы договорились встретиться с вами за ужином. Могу я проводить вас к нашему столику?

– О, я с удовольствием попросил бы вас об этом! – поклонившись, ответил Говард. Он весело улыбнулся, заметив, как непосредственно девочка взяла его за руку и повела в правое крыло гостиницы, где располагался ресторан.

– Я много о вас слышала, – по пути сказала Эвелин. – Вы – очень знаменитый археолог и очень умный!

– Так-так. И кто же так говорит, милая дама?

– Папа.

– И ты веришь своему папе?

– Сэр! – Девочка остановилась и наморщила лоб. – Если я не буду верить папе, кому я тогда вообще должна верить?

– Да, тут ты совершенно права. Прости меня за такие слова.

– Чего уж там! – Взявшись за руки, они продолжили путь.

Его светлость был в сопровождении леди Альмины. Ее несравненная красота привлекала внимание всех окружающих. Говард прежде всего обратил внимание на ее руки: нежные, узкие и белые, каких он еще не видел ни у одной женщины.

После того как все расселись по местам, лорд Карнарвон начал беседу:

– Мистер Картер, а вы помните нашу первую встречу? Говард рассмеялся:

– Ну конечно, милорд. Она состоялась на званом ужине в Дидлингтон-холле. И я повел себя немного невоспитанно. Лучше бы я в тот раз вообще промолчал. – Повернувшись к леди Альмине, он добавил: – В газетах тогда писали об истории, в которой главным героем стал некий Спинк, якобы спасший из огня девочку. На самом деле малышку из горящего дома вынес я, но никто мне не верил, потому что в газете было написано по-другому!

– Я слышала эту историю, – ответила леди. – Ваше поведение очень понравилось моему мужу.

– Вот как? – Говард взглянул на Карнарвона.

Тот кивнул:

– Знаете, мистер Картер, в этом мире слишком много конформистов и людей, не имеющих собственного мнения. Мне понравилось, как вы боролись за правду.

– Папа! – взволнованно воскликнула Эвелин. – Мистер Картер вправду спас девочку из огня? Тогда мистер Картер – герой!

Прежде чем Говард успел что-либо произнести, Карнарвон ответил:

– Да, дитя мое, мистер Картер – герой, потому что он совершил то, на что у других не хватило мужества.

Девочка смотрела на Говарда округлившимися от удивления глазами, и ему стало неловко. Наконец он произнес:

– Что было, то прошло, и не стоит об этом вспоминать. Как там дела у лорда и леди Амхерст?

Тут лорд Карнарвон неуверенно взглянул на жену и сказал: – Я думал, вы знаете…

– Что я должен был знать?

– Лорд Амхерст умер. Сердце. Я думал, вам уже давно об этом известно.

– Нет, – глухо ответил Говард. – Лорд Амхерст умер?… Я очень многим обязан ему, правильнее сказать – всем. Именно он сделал меня археологом. И что еще более важно, лорд Амхерст поверил в меня. Простите, я оставлю вас на минуту.

Картер поднялся и поспешил на террасу. Там он глубоко вдохнул несколько раз. Он смотрел на Нил, который медленно нес свои воды на север, а мыслями был в Дидлингтон-холле. Вдруг ему вспомнилась Алисия и ее предсказание: «Один из присутствующих мужчин найдет клад тысячелетия». Его неудачи привели к тому, что он уже давно не вспоминал об этих словах. Но теперь вдруг они снова всплыли в памяти. Говард и Карнарвон хорошо бы смотрелись в одной упряжке. Говард все больше склонялся к мысли, что нужно попробовать еще раз.

Погрузившись в размышления, он вдруг почувствовал, что его руку взяла другая, маленькая рука. Это была Эвелин.

– Тебе сейчас грустно, мистер Картер? – осторожно спросила девочка и посмотрела на него.

– Хм… – Картер вымученно улыбнулся.

– Папа всегда говорит: время лечит раны.

– Тут твой папа прав. Пойдем лучше к столу!

После того как Говард снова занял свое место и сделал заказ, леди Альмина, улыбнувшись, заметила:

– Мистер Картер, мне кажется, у вас появилась большая поклонница. Моя дочь просто глаз с вас не сводит.

– Я польщен, – ответил Картер и подмигнул девочке.

Но это совершенно не понравилось Эвелин. Она яростно ударила рукой по столу и крикнула:

– Я не желаю, чтобы со мной обращались как с ребенком! Папа все время говорит» что я уже не ребенок. Пожалуйста, считайтесь с этим!

Леди Альмина призвала дочь замолчать и вести себя за столом, как подобает молодой даме. С этого момента девочка за весь вечер не проронила ни слова.

– Дела в Дидлингтон-холле обстоят не очень хорошо, – снова взял слово лорд. – Леди Маргарет Амхерст уже не может содержать поместье. Все дочери разъехались. Она осталась в доме одна, не считая прислуги. Я получил большую часть египетской коллекции лорда Амхерста. С тех пор меня охватила археологическая лихорадка. Я мечтаю сделать значительное открытие, которое навечно впишет мое имя в историю. Вы меня понимаете, мистер Картер?

Говард улыбнулся. Эти слова были ему знакомы и, если быть честным, перекликались с его собственными мыслями. Помолчав, он ответил:

– Я очень хорошо понимаю вас, милорд. Вопрос состоит лишь в том, каким образом можно воплотить ваши мечты в жизнь. Когда я оглядываюсь на эти двадцать лет, которые провел в Египте, то должен признаться: они состояли из череды неудач.

– Но мистер Картер! – перебила его Альмина. – Вы – известный археолог и исследователь, и наука многим вам обязана!

Говард поднял обе руки, как бы отрицая это.

– Может, это и правда, миледи, но мне действительно не удалось сделать значительного открытия. Такое открытие, которое, как сказал его светлость, было бы связано с моим именем навечно. Поэтому я хотел бы вас предупредить, милорд. Я – прирожденный неудачник. Если мне не изменяет память, вы лично присутствовали при том, когда я грандиозно опозорился в Дейр-эль-Бахри, вскрыв на глазах у знатной публики пустую гробницу. И мой последний проект с американцем Дэвисом закончился не многим лучше. Мне пришлось расчистить от обрушившихся камней двухсотметровую гробницу, чтобы по прошествии года работ обнаружить: все старания были напрасны. Вы должны подыскать более везучего археолога и с лучшей репутацией в Управлении древностями.

– Но ваша репутация исключительна, – прервал его Карнарвон. – Масперо сам предложил вас в качестве начальника раскопок. Он сказал, что если кто-то и добьется успеха в Долине царей, то это будет именно Картер.

– Вот, значит, как он сказал. Масперо просто хочет загладить вину. Теперь, видимо, его мучает совесть.

– Ну что вы! – неохотно возразил лорд. – Масперо ни в чем здесь не заинтересован. Главное, что мы с вами доверяем друг Другу. Я слепо доверяю вам, мистер Картер. Вы – единственный, кого я представляю рядом с собой, единственный, с кем я готов пару лет проводить раскопки в Долине царей.

Слова Карнарвона польстили Картеру. С тех пор как они впервые встретились на ужине в Дидлингтон-холле, Говард не переставал удивляться своенравному лорду, его опытности, самоуверенности и красноречию. Конечно, Картер уже давно для себя решил, что нужно соглашаться на участие в большом проекте вместе с этим человеком.

С другой стороны, лорд Карнарвон ни секунды не сомневался, что Картер примет его предложение. Его светлость даже не ждал его согласия, а напрямую спросил:

– У вас уже есть идея, с чего мы можем начать поиски? Я имею в виду место, где мы хоть немного можем рассчи гывать на успех!

Этого момента Картер только и ждал. Как актер, который хорошо отрепетировал сцену, он хладнокровно вынул из кармана пиджака маленький золотой кубок и молча поставил его на середину стола среди тарелок с едой, которые как раз принесли. Несмотря на то что в отеле «Уинтер пэлэс» было принято подавать еду на серебряной посуде или фарфоре, маленький блестящий сосуд так отличался от всей остальной роскоши, что леди Альмина удивленно воскликнула:

– О, мистер Картер!

Лорд Карнарвон наклонился, уперев подбородок в столешницу, чтобы, не касаясь руками, внимательно осмотреть предмет в самой близости.

– Вы меня заинтриговали, – произнес лорд после того, как тщательнейшим образом осмотрел кубок. – Объясните же нам, при каких обстоятельствах вы его нашли.

Говард взял кубок и развернул его так, чтобы все увидели искусно выгравированные иероглифы.

– Что это значит? – спросил лорд Карнарвон.

– Небхепрура. Это тронное имя Тутанхамона.

– Никогда не слышал о таком фараоне.

– Ничего удивительного, милорд. Это не пробел в знаниях. Тутанхамон – забытый фараон. Почему этого фараона забыли потомки или должны были забыть, пока неясно. Но факт остается фактом – этот царь правил Египтом, иначе он не получил бы этого тронного имени.

– И когда же жил этот забытый фараон?

– Более трех тысяч лет назад.

Карнарвон прервал благоговейное молчание:

– А откуда у вас этот золотой кубок?

– Я его нашел в Долине царей.

Лорд, казалось, был наэлектризован.

– Нашли? Что значит «нашли»? Подобные вещи не валяются просто так…

– Нет, милорд. Я увидел в камнях что-то блестящее, подумал, что кто-то потерял монету в десять пиастров, и наклонился, чтобы поднять ее. Я разгреб песок, отбросил в сторону пару камней и вытащил… золотой кубок.

– Мы непременно начнем копать в том месте! – восхищенно вскричал лорд, так что даже его жене пришлось успокоить его, другие гости уже обратили на них внимание.

Говард покачал головой.

– Нет, мы не будем этого делать.

– Но почему, мистер Картер? Мы можем начать прямо с завтрашнего утра!

– Потому что я нашел кубок недалеко от входа в гробницу Рамзеса IV, куда сваливали землю из многих царских усыпальниц. Вполне возможно, что эту драгоценную вещь уже давно с мусором перебрасывали с места на место и ее просто не заметили.

– Вы хотите сказать, мистер Картер…

– Что нам нужно будет затратить немало усилий, чтобы обнаружить хотя бы еще один предмет, прежде чем начинать поиски гробницы забытого фараона.

– Но вы же предполагаете какой-то ареал раскопок?

– Конечно, милорд. Только это место находится как раз между трех площадок, на которых ведут раскопки Теодор Дэвис, сэр Роберт Монд и граф Нортгемптон.

– Они тоже ищут забытого фараона?

– Упаси бог, нет! В Луксоре есть только один археолог, который уверен в существовании этого фараона, его зовут Говард Картер.

Карнарвону нравилось упорство, с которым Картер шел к поставленной цели. Но, несмотря на это, он все же поинтересовался:

– А почему вы так уверены в том, что этого Тутанхамона похоронили именно в Долине царей и потом забыли о нем?

Говард задумчиво улыбнулся, взял маленький золотой кубок и приблизил его к свету, так что тот засверкал, как звезда на небосклоне. Выдержав паузу, он сказал:

– Милорд, мы нашли гробницы всех египетских царей, имена которых содержатся в анналах истории. Одного там только не хватает – Тутанхамона. Я не думаю, что он мог просто раствориться в воздухе. И этот кубок – наш первый след.

– О, как увлекательно! – воскликнула леди Альмина и намекнула его светлости, что еда остывает.

После десерта Карнарвон заказал шампанское. Лорд поднял бокал и торжественно произнес, глядя на Говарда и жену:

– За наше совместное предприятие! За Тутанхамона!

Картер протянул лорду золотой кубок. Тот все понял и налил в него шампанского.

– За Тутанхамона! – весело воскликнул Говард и залпом осушил кубок. Потом он снова спрятал важный предмет в карман пиджака.

Лорд Карнарвон прокашлялся.

– Мистер Картер, могу я задать вам один вопрос? – издалека начал его светлость. – Вы не продадите мне этот кубок? Скажем, за пятьсот фунтов?

Пятьсот фунтов – это куча денег, но Говард, покачав головой, твердо произнес:

– Милорд, этот кубок бесценен!

Ни лорд, ни Говард Картер не заметили, что за ними весь вечер наблюдали двое мужчин, сидевшие за соседним столиком, который стоял за пальмой. Это были Роберт Спинк и Эмиль Бругш. Они проявляли очевидный интерес к разговору Картера и Карнарвона. Продажному английскому официанту Джорджу, обслуживающему маленькую Эвелин, приказали слушать каждое слово.


В Долине царей толпились археологи и батраки, мешая друг другу работать, поэтому Говард сначала решил проводить раскопки в Дейр-эль-Бахри, где уже давно было обнаружено множество воронок. Сэр Роберт Монд и граф Нортгемптон собирались прекратить свои раскопки, как только начнется предприятие «Тутанхамон» в Долине царей.

Совместная работа с его светлостью с первого дня оказалась трудной задачей. Карнарвон обладал одной чертой характера, которая была заклятым врагом любого археолога, – он был нетерпелив. Для него все происходило слишком медленно. Значительные находки, которые были сделаны в первые недели, лорд называл мусором и заверял, что у него дома в коллекции есть экземпляры в тысячу раз лучше.

Лорд по-своему заботился обо всем и вся. Он даже лично занялся приемом на работу батраков, хотя не понимал ни единого слова по-арабски. Кроме того, он нанял больше рабочих, чем нужно было Говарду, и ругался, когда мужчины слонялись без дела. Спустя три месяца у Говарда появились сомнения: сможет ли он и дальше работать с этим эксцентричным человеком?

После плодотворного трудового дня Картер как раз мылся в душе, который был установлен прямо перед домом и состоял из простой подвешенной лейки, когда перед ним неожиданно появилась Элизабет Спинк. Платок был повязан так, как делали женщины, чтобы защититься от солнца. Говард, растерявшись, попытался прикрыть свою наготу полотенцем.

– Простите за мое вторжение, – сказала Элизабет и сняла с головы платок.

– Ничего страшного, – ответил Картер, – надеюсь, я вас не слишком напугал. Давно мы с вами не виделись. Как у вас дела, Элизабет, или мне стоит называть вас миссис Спинк? – Говард запнулся.

Левый глаз Элизабет был налит кровью, а лицо выглядело опухшим. Она едва не плакала.

– Бог мой, что произошло? Ну, говорите же, Элизабет!

Женщина отвернулась. Ей вдруг стало неловко. Смелость оставила ее.

Говард взял женщину за плечи и спокойно произнес:

– Говорите уж. Кто вас так отделал? – И после паузы добавил: – Спинк?

Элизабет опустила голову и вдруг выпалила:

– Он – чудовище. С тех пор как мы здесь, он стал другим человеком. Он пьет, в голове у него только две мысли: женщины и деньги. Мне приходится смотреть, как он развлекается с другими дамами. Насосная фабрика приносит недостаточно денег и он проворачивает незаконные сделки. Спинк занимается всем что может принести деньги. В основном опиумом и антиквариатом. Он уже давно угодил бы в тюрьму, если бы Хамди-бей, начальник полиции, не считался одним из его лучших друзей. Он не терпит возражений, его единственные аргументы – это сила и кулаки. Как я только могла выйти замуж за такого человека!

Несмотря на то что Говард стоял перед ней полуобнаженный он обнял Элизабет.

– Мы все делаем ошибки, которые потом сами не в состоянии понять, – произнес Картер и нежно погладил ее по спине. – Вас нельзя утешить, но я знаю Спинка дольше, чем вы. Он едва ли когда-нибудь изменится. Что вы планируете делать?

Элизабет осторожно высвободилась из его объятий, и Картер использовал эту возможность, чтобы одеться.

Она пожала плечами.

– Я еще не думала, оставаться мне в Египте или вернуться в Англию. Но с этим человеком я все равно не смогу жить дальше.

Говард долго смотрел в темные печальные глаза женщины. Они потеряли свой блеск и выглядели безжизненными. Это огорчило Картера.

– Только не ждите, пожалуйста, что я дам вам совет. За советом по поводу человеческих отношений вы пришли не по адресу. Я не был избалован женским вниманием. В этом кроется одна из причин, почему я стал отшельником. Или вы думаете, что такой человек, как я, добровольно сбежал бы в пустыню? Долина царей – это рай для одиночек.

Элизабет попыталась улыбнуться и дружелюбно произнесла:

– Говард, можно подумать, что это будет продолжаться вечно. Вы ведь не так стары, чтобы начать новую жизнь.

Тут Картер наигранно рассмеялся и воскликнул:

– Элизабет, у меня нет иного выхода! Я немногому научился в жизни, и если у меня есть шанс, то он здесь, и нигде больше!

– Я думала только…

– В данный момент это не моя проблема. Речь ведь идет не о моем будущем, а о вашем.

Прислонившись к деревянной изгороди, Элизабет задумчиво смотрела в сторону реки.

– Я люблю эту страну, – произнесла она, неотрывно глядя вдаль, – Египет стал моей второй родиной. Несмотря на это, наверное, будет лучше, если я уеду в Лондон. И я найму лучших адвокатов, чтобы вырваться из лап этой скотины.

После этого разговора Говард и Элизабет виделись почти каждый день. Чтобы исключить любые подозрения, они всякий раз выбирали новые места для встреч. Элизабет расцвела, и постепенно в ее глазах вновь появился блеск.

Говард сомневался, отпускать ли ему просто так эту женщину Но чем больше он думал об этом, тем яснее ему становилось; у Элизабет нет будущего в Луксоре. Спинк и дальше будет мучить ее, унижать, использовать, и все это сойдет ему с рук.

Он знал Спинка еще с юности и должен был догадаться, что тот нанял людей, чтобы они следили за его женой. Они уже давно сообщили ему о тайных встречах, и Спинк, конечно, сделал из этого ложные выводы.

Однажды Элизабет ждала возвращения Говарда в его доме в Дра-абу-эль-Нага. Она не видела, как со стороны реки приблизился Спинк в сопровождении трех решительно настроенных мужчин. Они притаились за одной из дюн.

Картер не заставил себя долго ждать. Он появился верхом на своем муле из облака пыли, словно мираж, и исчез в доме. Элизабет дожидалась его, соблюдая меры предосторожности. Сквозь щели и отверстия с таинственным звуком сыпался мелкий лесок. Элизабет искала защиты в объятиях Говарда. И тут вдруг распахнулась дверь.

Картер сначала подумал, что это произошло из-за ветра, но, прежде чем он успел опомниться, двое мужчин накинулись на него, а еще двое схватили Элизабет. Она кричала что есть мочи и изо всех сил отбивалась. Это было последнее, что помнил Картер. В тот же миг он получил страшный удар по голове и без сознания повалился на пол.

Песчаная буря стихла так же быстро, как и налетела. Когда Говард снова пришел в себя, в долине стояла гробовая тишина. голова болела. Песок скрипел на зубах, руки ныли и, казалось, готовы были рассыпаться от боли. -Дверь была распахнута. И без того бедная обстановка дома носила следы погрома.

Постепенно память возвращалась к нему. Говард присел. На руке запеклась кровь. Он с трудом ориентировался в этом хаосе, но постепенно ему стало понятно, что погром в доме совершила не песчаная буря, а четверо мужчин. От Элизабет не осталось и следа.

«Золотой кубок Тутанхамона!» – пронеслось у него в голове. Он бросился, прихрамывая, к нише в стене, где хранилась драгоценная вещь. Кубок исчез. У Картера не было сомнений что за этим нападением скрывается Спинк. Отделавшись легкими травмами, Говард теперь опасался за Элизабет. После того как она рассказала ему о своих мучениях, он почему-то чувствовал себя в ответе за нее.

Уже почти неделю от Сайеда не было известий, поэтому Говард с облегчением вздохнул, когда вечером парнишка зашел к нему во время работы в Дейр-эль-Бахри.

– Черт побери, где ты шлялся все это время? – недовольно прошипел Говард. – Когда ты нужен, тебя и в помине нет! Меня могли убить, а ты узнал бы об этом только из газет.

Сайед внимательно посмотрел на эфенди: не шутит ли тот с ним? Но потом, заметив, насколько серьезен тот, осведомился:

– Что случилось, Картер-эфенди? У Сайеда нет причин, чтобы докучать вам всякими мелочами.

– Мелочи, говоришь? – рассерженно вскричал Говард и покраснел от злости. – На меня в моем доме напали четверо мужчин, они же украли ценную вещь, а миссис Спинк, которая была при этом, пропала.

– Пропала, говорите, Картер-эфенди? Этого не может быть. Аллах свидетель, миссис Спинк я видел сегодня на утренней прогулке. Прекрасная леди прогуливалась от отеля «Уинтер пэлэс», потом зашла на минуту в бюро Томаса Кука и продолжила путь по набережной Нила.

– Ты уверен в том, что это была миссис Спинк? – взволнованно воскликнул Говард.

Сайед гордо задрал подбородок и скрестил руки на груди.

– Картер-эфенди, вы хотите меня обидеть? У Сайеда глаз наметан на красивых леди, а миссис Спинк – очень красивая леди. Впрочем, вы и сами это знаете.

Говард посмотрел на Сайеда, который почти перегнал его по росту, и отвел его в сторону. То, что он хотел ему сказать, было не для чужих ушей.

– Мистер Спинк плохо обращается с миссис Спинк. Она хочет развестись со своим мужем и сбежать в Англию. Мне обязательно нужно знать, что она замышляет. Понял?

– Без проблем, Картер-эфенди! – ответил Сайед и, не ожидая дальнейших указаний, побежал по долине, оставляя за собой облака пыли, словно удирающий от охотников лис.

Уже смеркалось. Говард занимался ремонтом своего дома, когда увидел Сайеда, который мчался к нему с той же скоростью, с какой удалился днем.

– Картер-эфенди! – кричал парнишка издалека, размахивая свернутым листком бумаги. – Вам сообщение от миссис Спинк.

Картер взял записку и прочитал:

«Говард, надеюсь, с тобой все в порядке. Я купила билет на ночной поезд в Каир и забронировала место на пароходе «Судан» на рейс из Александрии в Неаполь. Я молюсь, чтобы все прошло хорошо. Может быть, встретимся сегодня на вокзале на прощание? С любовью, Элизабет».

Говард задумчиво потер рукой подбородок и спросил:

– Сайед, а когда отходит ночной поезд в Каир?

Сайед поднял брови, словно хотел сообщить важную новость.

– Зависит от многого! – лукаво ответил он. – В соответствии с желанием железнодорожного общества поезд должен отправляться в десять минут одиннадцатого. Но это всего лишь мечта, как, например, мечта о хорошей погоде, если не придавать этому особой важности. На самом деле поезд в Луксоре редко отправляется с вокзала раньше одиннадцати. Как говорит мистер Заки Ракис, начальник вокзала, «спешку придумал дьявол».

Опечаленный, Говард Картер отправился вечером в Луксор. И даже паромщику, который знал Говарда уже много лет и все время напевал забавные песенки, не удалось приободрить его. В цветочной лавке перед «Уинтер пэлэс» Картер купил букет жасмина и стыдливо спрятал его под полу пиджака.

На вокзал он решил зайти через боковой вход, куда доставляли багаж пассажиров, поскольку был уверен, что его появления никто не заметит. Затем археолог встал под железным козырьком, откуда открывался наилучший обзор. Вопреки заверениям Сайеда поезд с вагоном-рестораном и двумя спальными вагонами прибыл вовремя, но при этом казалось, что никто не торопится занимать свои места. Машинисты, буфетчики, носильщики и кондукторы были заняты тем, что обменивались свежими новостями. Уже давно стрелки больших вокзальных часов перешагнули за время отправления, когда первые пассажиры начали занимать свои купе.

Картер, взволнованный, искал Элизабет. Конечно, он догадывался, что она постарается быть незамеченной. Говард не знал всех обстоятельств, поэтому ему ничего не оставалось, как внимательно осматривать всех пассажиров, которые выходили на перрон. Он должен был быть готов к тому, что Элизабет переоденется для маскировки. Но все было напрасно.

Наконец он решился пройтись по перрону, чтобы по очереди незаметно осмотреть каждое купе. Стрелки вокзальных часов приближались к одиннадцати, когда облаченный в красную униформу начальник вокзала, который проклинал любую спешку, вышел и, взяв в руки рупор, сообщил о скором отправлении поезда. Можно было только предполагать, когда же это произойдет, потому что время отправления давно прошло, а голос из рупора был неразборчивым, как призыв муэдзина к утренней молитве.

Говард беспомощно смотрел, как поезд тронулся и исчез в темноте, отправившись на север. Вероятно, случилось что-то непредвиденное. В любом случае Картер не мог найти другого объяснения. Он отправился в обратный путь в Дра-абу-эль-Нага. Переправляясь на лодке через Нил, он бросил цветы в воду.

Прошло два дня, и Сайед принес известие от Элизабет. Ее план побега был раскрыт. Спинк отобрал у нее паспорт и деньги. Женщина была в отчаянии и не видела выхода.

Говард быстро пробежал глазами по бегло набросанному письму, потом внимательно посмотрел на Сайеда и спросил:

– Как миссис Спинк смогла передать тебе это письмо? За ней наверняка сейчас больше следят, чем раньше?

– Вам не стоит об этом беспокоиться, Картер-эфенди. Мне жаль миссис Спинк. Она велела, чтобы я вам передал: вы должны остерегаться. Спинк – плохой человек. Все боятся его. Хотя миссис Спинк нравится слугам больше, они слушаются хозяина, потому что опасаются побоев. Лишь один слуга на стороне прекрасной леди: мой брат Сулейман.

– Твой брат служит у Спинка?

Сайед кивнул, словно это было нечто само собой разумеющееся, и, подмигнув, добавил:

– Хорошо, когда есть много братьев, правда?


Лорд Карнарвон жил в номере на первом этаже гостиницы «Уинтер пэлэс». Леди Альмина и дочка уже давно уехали – вернулись в Англию. Однажды в отель пришел по-европейски одетый египтянин с феской на голове и заявил, что хотел бы поговорить с его светлостью о важном деле. Имя он назвать отказался, пояснив, что оно не играет никакой роли.

Его светлость не привык к подобному невежеству, но в конце концов любопытство взяло верх, и он вышел в холл отеля к загадочному незнакомцу.

– Кто вы такой? – спросил лорд, смерив мужчину взглядом с головы до ног. Незнакомец был одет во все черное. Мужчина принадлежал к тому сорту людей, с которыми без особой нужды лучше не заговаривать. Его черные волосы были сильно напомажены, а на темной щетине виднелась пудра. Костюм при ближайшем рассмотрении выглядел грязным и засаленным.

Когда незнакомец проигнорировал его вопрос, Карнарвон собрался уже уходить, но тот вдруг произнес:

– Я слышал, вы коллекционируете антиквариат, милорд. А находки на ваших раскопках оставляют желать лучшего.

Лорд помедлил.

– Да, и что?

– У меня есть что вам предложить. Эта чудесная вещица станет украшением любой коллекции. Но не хотите ли перейти в более спокойное место, где мы сможем поговорить без свидетелей?

Карнарвон кивнул и жестом пригласил гостя пройти к мягкому уголку возле лестницы, которая вела наверх. Там они и присели.

– Так о чем идет речь? – спросил лорд.

– Ваза с золотой крышкой, I Династия, самый древний предмет искусства, который когда-либо находили в Египте.

– Я хочу на нее взглянуть. Прямо сейчас!

– Иншаллах, – ответил египтянин» сохраняя непроницаемое выражение лица. – Но у меня есть условия.

– Какие же?

– Три сотни английских фунтов. И вас отведут в тайное место с завязанными глазами, а потом сопроводят обратно. Я гарантирую вам безопасность, сэр. Даю вам слово.

Такие приключения были в духе лорда Карнарвона. Во время своих путешествий по миру он попадал в куда более опасные ситуации. Но лорд не боялся ни черта, ни смерти. Карнарвон без колебаний отправился к сейфу за швейцарской комнатой, приказал выдать триста фунтов и вышел из отеля на улицу, где его уже ждал египтянин. Они вдвоем сели в закрытый экипаж, который ждал у колоннады.

– Вы должны меня простить, – произнес незнакомец, завязывая Карнарвону глаза, – но это – для моей собственной безопасности. Если вам что-то не понравится, я привезу вас обратно в отель и будем считать, что мы не видели друг друга.

Он говорил достаточно серьезно. Экипаж тронулся с места.

Спустя десять минут его светлости показалось, что экипаж ездит по кругу: повторялись характерные звуки за окном. Карнарвон нетерпеливо спросил:

– Эй, мистер, далеко еще? Я ведь могу полагаться на ваше слово?

В ответ раздался смех незнакомца, который сидел напротив.

– Сэр, если мы, мошенники, не будем доверять друг другу, то кому же тогда вообще доверять?

Дома, в Англии, лорд, не задумываясь, вызвал бы любого на дуэль, кто осмелился бы так высказаться о нем. Но здесь, в Египте, все было по-другому Порчи рассмеялся. У него не оставалось иного выхода, если он не хотел упустить шанс и заполучить этот драгоценный предмет.

В тот же миг экипаж остановился. Незнакомец помог Карнарвону выйти, осторожно провел его по четырем ступеням в дом, а потом в пустую комнату, где эхом отражались голоса. Там лорду сняли повязку с глаз. Комната была окрашена в белый цвет, посередине стоял старый деревянный стол. Под потолком висела электрическая лампочка и освещала вазу из желто-зеленого алебастра. Ваза размером два фута в высоту была украшена изображениями богов и иероглифами, а сверху у нее имелась полукруглая золотая крышка. Карнарвон был ослеплен ее красотой. Еще никогда он не видел такой чудесной вещи.

Незнакомец, скрестив руки на груди, с коварной ухмылкой наблюдал за жадным взглядом лорда.

– Ну, ваши ожидания оправдались? – произнес он и взял вазу обеими руками, чтобы поднести к свету. Тут алебастр начал переливаться, будто внутри вазы горел огонь.

– Три сотни фунтов? – неуверенно спросил лорд, словно боялся, что египтянин может моментально повысить цену. Но тот просто кивнул, не сказав ни слова.

Карнарвон лихорадочно вынул купюры из кармана и протянул мужчине.

– Она принадлежит вам, милорд, – сказал тот и передал лорду драгоценную вещь.

Лишь такой же заядлый коллекционер, как лорд Карнарвон, мог понять, что происходило с его светлостью в тот момент. Лорд молча прижал вазу к груди, как отец впервые прижимает к себе новорожденное дитя. Он едва не плакал от счастья и не мог говорить от волнения. Его правая рука нежно скользила по гладкому алебастру.

Карнарвон испугался, когда незнакомец подошел к нему сзади и произнес:

– Простите, милорд, но мне нужно снова завязать вам глаза.

Порчи позволил сделать это, не выпуская вазу из рук. Потом его вывели из дома.

Уже опустились сумерки, на улицах почти не было транспорта. Карнарвона больше не интересовал маршрут, которым ехал экипаж. Но он понял, что обратно они ехали в два раза быстрее. Когда экипаж остановился, незнакомец снял повязку и быстро попрощался.

Карнарвон вышел, а мужчина продолжил путь в северном направлении. Стояла приятная ночная прохлада. Чтобы не привлекать внимания, Карнарвон снял пиджак и обмотал им вазу. Потом он вернулся в отель «Уинтер пэлэс».

На следующее утро его светлость послал гонца в Дейр-эдь-Бахри с сообщением: Картер должен срочно явиться к нему в «Уинтер пэлэс». Отправляясь в Луксор, Говард чувствовал что-то неладное. Он уже не видел Лорди – так Карнарвона называли рабочие – больше пяти дней, и периоды, когда его светлость не появлялся на раскопках, становились все дольше. Казалось, Карнарвон потерял интерес к исследованиям в Дейр-эль-Бахри. Переправляясь через Нил, Говард пытался подобрать подходящие слова. Он должен был продержаться минимум до осени, пока не начнутся раскопки в Долине царей.

Но вышло все иначе. Лорд принял Говарда в приподнятом настроении. Картер вскоре понял, в чем дело. В номере Карнарвона, на столе у окна, стояла ваза. Утреннее солнце освещало золотыми лучами драгоценный сосуд, придавая ему неземную красоту.

– Милорд! – потрясенно воскликнул Картер и подошел поближе к вазе, чтобы подробнее ее рассмотреть. Спустя несколько секунд он спросил: – Милорд, каким образом эта вещь попала к вам?

Карнарвон и не думал отвечать на вопрос Говарда. Вместо этого он произнес:

– Мистер Картер, не могли бы вы сказать, подлинная это вещь или мне сунули подделку?

– Подлинная ли это ваза? – Говард деланно рассмеялся. – Так вопрос в отношении данного предмета вообще не стоит. Кто мог бы подделать такую превосходную работу? Но знаете ли вы, что за вещь купили? Это одно из самых древних произведений искусства, созданных человеком. Вероятно, она относится к периоду I Династии. Значит, ей почти пять тысяч лет. Милорд, эта вещь бесценна!

– Я отдал за нее триста фунтов! – гордо ответил лорд.

И я спрашиваю себя, стоит ли тратить столько сил на раскопки по ту сторону Нила? Я несколько лет оплачивал раскопки, и все, что вы до сих пор просили. И что вы нашли?! Поймите меня правильно, Картер, моя критика не направлена против вас или вашей работы, но меня не оставляет мысль: может, вы направите свои усилия и знания на то, чтобы покупать на черном рынке такие вещи. Это было бы дешевле, и вам не пришлось бы пачкать руки.

Говард побелел как мел и словно окаменел. Он не проронил ни слова в ответ.

– Я не хотел вас обидеть, – произнес Карнарвон, когда увидел, к чему привели его слова. – Конечно, я буду оплачивать ваши услуги, как и раньше. Что вы думаете о моем предложении?

Картер сглотнул слюну.

– Откуда у вас это? – тихо пробормотал он.

– Продал один египтянин. Он не назвал своего имени и провел всю операцию в большом секрете. Но это мелочи, не относящиеся к делу.

– Совсем нет! – вскричал Картер, заметно повысив голос. – Вещь, которая сейчас стоит перед вами, украли из Каирского музея около месяца назад. Ее разыскивает полиция!

– Картер, что за шутки! – Лорд растерялся.

– Ни в коей мере.

– А вы уверены, что речь идет именно об этой вазе?

– Абсолютно уверен. Масперо высказывал опасения, что предмет может быть потерян навсегда. Он говорил, что эта ваза слишком знаменита, чтобы найти для нее покупателя. Только идиот может рисковать, отдавая за нее колоссальную сумму. Это то же самое, как если бы украли «Мону Лизу» и предложили продать ее на черном рынке…

Лорд Карнарвон подошел к буфету, в котором стояли бутылки и бокалы. Он налил себе виски и залпом выпил его. Потом лорд зашелся долгим и отвратительным смехом.

– Я не собираюсь навязываться, – произнес Картер после того, как лорд успокоился, – но, возможно, мы все-таки продолжим раскопки на той стороне Нила.

Два дня лорд обдумывал сложившуюся ситуацию, пытаясь разрешить ее так, чтобы не потерять лица. Потом он написал письмо директору Управления древностями Гастону Масперо. Лорд сообщил, что он выкупил драгоценный предмет у жадного до Денег торговца антиквариатом.

Глава 23

В середине мая, несмотря на траур по королю Эдварду VII, Теодор Дэвис устроил большой праздник в отеле «Луксор». Как правило, археологи покидали место своей деятельности незаметно и тихо, как и приходили. Дэвис, больше искательприключений, нежели археолог, любил находиться в центре внимания. Поэтому прощальный праздник, устроенный богатым американцем, превзошел по масштабам все известные доныне мероприятия.

Бальный зал отеля украсили египетскими антикварными предметами, как было когда-то в Каире на премьере оперы «Аида» Верди. Никто даже не мог сказать, были это оригиналы или копии. Сфинксы и статуи в человеческий рост стояли на фоне изображений богов и рельефов на стенах. Женский хор исполнял тафельмузик; подобные картины с певцами и музыкантами можно было видеть в гробницах на той стороне Нила.

Теодор Дэвис решил переодеться фараоном и, несмотря на свой возраст, облачился в короткое платье. Его голые руки украшали золотые обручи, а сине-золотой полосатый головной платок скрывал редкие седые волосы. Жена Дэвиса выглядела более аристократично и сдержанно, надев длинное свободное платье, как царица Нефертити.

На праздник был приглашен весь высший свет Луксора, все археологи от Каира до Асуана, американцы и европейцы, и, конечно же, лорд Карнарвон и Говард Картер – в общей сложности двести парадно одетых гостей.

Дэвис сам инсценировал завершение своего пребывания в Египте. Когда у него уже заканчивалась лицензия на раскопки, он неожиданно для всех обнаружил значительное захоронение, пусть не усыпальницу фараона, но роскошную гробницу, где покоились родители жены Аменхотепа III с ценными дарами. Американские газеты, в том числе и «Нью-Йорк тайма», сообщали об этом в своих передовицах.

Гордая пожилая дама, одетая в платье черного бархата и с вуалью на голове, как у королевы Виктории, привлекала внимание всех гостей. Дэвис был неимоверно рад ее присутствию. Она поселилась в отеле «Уинтер пэлэс» под именем графини фон Пьерфон, но быстро распространился слух, что на самом деле это Эжени – последняя императрица Франции.

Маскарад американца понравился ей. Характерным резким тоном дама сказала по-английски с французским акцентом:

– Почему вы мне не сообщили, что нужно приходить в костюмах, мистер Дэвис? Я бы переоделась мумией.

Дэвис сдержал смех и ответил:

– Но, ваше высочество, мы бы тогда не насладились вашим видом!

Пожилая дама стукнула об пол своей черной тростью, украшенной серебряным набалдашником, и сказала:

– Мистер Дэвис, в моем возрасте слышать комплименты уже довольно неприятно. Прекратите это?

После того как американца поставили на место, он попытался сменить тему.

– Ваше высочество, – осведомился он, – вы первый раз в Луксоре?

– О нет. Когда-то, больше сорока лет назад, во время открытия Суэцкого канала я предприняла путешествие по Верхнему Египту. Вот это были времена! Тогда я путешествовала по Египту на своей яхте «Орел». Она считалась самым красивым судном на всем Средиземноморье. Сегодня я радуюсь, если заполучу билет на рейсовый пароход. Такова жизнь.

При этом ее взгляд упал на элегантного мужчину с седыми висками и очками в никелированной оправе с замшевыми вставками по бокам – для защиты от солнца. Эжени наклонилась к Теодору Дэвису и тихо спросила:

– Это не тот самый доктор Мунте, Аксель Мунте?

– О, ваше высочество, вы его знаете?

– Нет, до сего дня не представилось случая познакомиться но я много слышала о нем. Он долгое время жил в Париже, а когда человек живет в изгнании, то интересуется всем, что происходит на его родине. Он, должно быть, фантастический врач и его хорошо знают при шведском королевском дворе. Особенно женщины почитают Мунте, считая, что он, прямо как Иисус, творит чудеса.

На докторе была черная визитка. Он носил ее так, будто в ней появился на свет. Мунте привык, что его окружают женщины. То же самое было и здесь. Он словно случайно заметил взгляд бывшей императрицы и слегка поклонился в знак приветствия. Дэвис жестом пригласил его присоединиться к их обществу. Мунте не нужно было повторять дважды.

– И что же вас привело сюда, доктор Мунте? – поинтересовалась пожилая дама после того, как Дэвис представил знатного гостя.

Вопрос казался достаточно необычным, но ответ Мунте был еще более неординарным.

– Мадам, я ищу египетского сфинкса из красного гранита, – ответил доктор. – Он должен украсить собой лоджию моего будущего дома. Я выбрал клочок земли, на котором построю свой Тускул, где буду вести обычную жизнь среди простых, необразованных людей. Мне не нужно ничего, кроме одной побеленной комнаты с жесткой кроватью, сосновым столом и фортепьяно, а также пения птиц за окном и шума моря вдалеке.

– Доктор Мунте, расскажите же нам, чем вызвана такая перемена взглядов? Вы долго жили в Париже и по праву относитесь к сливкам общества. Нет ни одной герцогини или маркизы, которая не прибегала бы к вашим услугам. Разве вы не избавили нескольких русских князей и герцога Омальского от ишиаса. И сейчас вы хотите переехать в деревню? Но куда же, куда, позвольте вас спросить?

– На Капри, мадам, а если быть точным, то в Анакапри… Буду жить в горах, чтобы из окна открывался вид на Неапольский залив, И там, в ста метрах над морем, должен стоять сфинкс из красного гранита и стеречь мой покой. Мистер Дэвис, вы поможет мне? Я не покину Египет, пока не найду такого сфинкса.

Дэвис покачал головой.

– Боюсь, вы обратились не по адресу. Я бы не рекомендовал вам говорить об этом желании при посторонних Времена, когда в Египте можно было купить все, давно прошли. Даже предметы, которые выставлены в этом зале, зарегистрированы и не подлежат продаже.

Словно случайно на заднем плане появился Картер, и Дэвис сказал, повернувшись к Мунте:

– Я посоветовал бы вам обратиться к этому господину. Его имя Говард Картер, он полжизни провел в Египте и снискал себе славу выдающегося археолога. Собственно, как долго вы уже живете в Египте, мистер Картер?

Говард подошел, вежливо поздоровался со всеми и ответил:

– Двадцать лет, мистер Дэвис, но двадцать лет в Египте – это все равно что пятьдесят в Европе. Поверьте мне, я знаю, о чем говорю.

– Это доктор Мунте, известный врач, – произнес Дэвис без предисловий, – он ищет сфинкса из красного гранита. Вероятно, вы могли бы ему помочь.

– Я? – сердито вскричал Картер. – Почему вы обращаетесь именно ко мне?

Дэвис неуверенно пожал плечами, а Говард продолжил:

– Я – археолог, мистер Дэвис, а не спекулянт, вот как! – Потом он развернулся и затерялся среди гостей.

– Он бывает резок, – заметил американец, глядя Говарду вслед. – Я могу много о нем рассказать, потому что мы долго работали вместе.

Тем временем Картер отправился на террасу. С наигранным Равнодушием он взглянул на Элизабет. Говард уже долгое время ничего о ней не слышал, но был уверен: Спинк не пропустит такой праздник, как этот. Тут кто-то схватил его за рукав.

– Мистер Картер! – Это был Артур Вейгалл. – Вам не очень Нравится Дэвис, правда?

– Правда, – коротко ответил Говард.

– Мне тоже, – сказал Вейгалл. – Работать с американцем – кара Божья, это можно сравнить только с десятью египетскими казнями из Библии.

– Чудо, что вы сумели сработаться с ним, – изумился Картер.

– Вы же сами знаете, как бывает, когда у человека есть деньги, – возразил Вейгалл. – Теперь я рад, что все закончилось Я возвращаюсь обратно в Англию. А вы? По-прежнему будете работать здесь? И как долго?

– Как долго? – раздраженно переспросил Картер. Казалось он еще никогда не задавался этим вопросом. – Как долго? – задумчиво повторил он. – Я бы сказал, пока не совершу находку всей моей жизни. Такую цель я когда-то себе поставил.

– А что вы подразумеваете под «находкой всей жизни», мистер Картер?

– Я найду гробницу Тутанхамона где-нибудь там, в каменистой пустыне! И я стану первым, кто ступит в эту гробницу после трех тысяч лет забвения!

Вейгалл задумчиво взглянул на Говарда. Казалось, он боролся с желанием что-то сообщить ему. Запинаясь после каждого слова, Вейгалл тихо произнес:

– Это тайна, но вы должны ее услышать. Дэвис взял с меня и Айртона слово молчать. Но если и есть человек, который имеет право об этом знать, так это вы, мистер Картер.

Говард оценивающе взглянул на Вейгалла: не смеется ли он над ним? Но потом увидел серьезное лицо археолога и сказал:

– Ну, говорите уже!

Вейгалл огляделся по сторонам, потер нос и произнес:

– В общем, дело обстоит так: Дэвис уже нашел гробницу Тутанхамона, по крайней мере, он в этом убежден. И это одна из причин, которая подвигла его прекратить работы и возвратиться в Америку.

У Картера появилось чувство, будто его ударил гигантский невидимый кулак. На мгновение он словно лишился чувств, ему показалось, что он вот-вот потеряет сознание и упадет на пол. Но Говард тут же пришел в себя и, когда Вейгалл бросился ему на помощь, вцепился в него и закричал:

– Это неправда! Скажите, что это неправда.

– Мистер Картер! Пожалуйста, не привлекайте внимания.

Но Говард не мог успокоиться.

– Он нашел фараона или нет?

Тут Вейгалл начал объяснять:

– В начале года мы натолкнулись в Долине царей на неприметный склеп, собственно, это была всего лишь шахта без украшений и надписей. Могила находилась в восьми метрах под поверхностью земли и была полностью завалена грязью, которую просачивающаяся вода намывала в течение тысячелетий. Мы вынесли высохший ил на поверхность, чтобы неделю за неделей просеивать его, но единственное, что мы нашли, – это обломки ящичка с множеством золотых пластинок. На двух пластинках значились имена Тутанхамона и его жены Анхесенамон.

– Это еще ничего не значит! – взволнованно вскричал Картер.

– Двумя днями позже, – продолжал Вейгалл, – в нескольких шагах от этого места мы обнаружили еще один склеп с глиняными кувшинами, засохшими цветами, гирляндами и множеством мешочков с натром. В кувшинах не было ничего, кроме мусора и камней. Но один был завернут в материю, на которой значилось имя «Тутанхамон» и дата – «6 год». В этом кувшине находились драгоценные украшения из золота, кольца и браслеты, инкрустированные эмалью, полированное зеркало и сосуды из голубого фаянса для мазей. Для Дэвиса было совершенно очевидно, что этот склеп не что иное, как гробница Тутанхамона. Ее ограбили, а все, что не могли унести, бросили, в надежде забрать позже.

Картер сложил руки на груди и произнес с сочувствием:

– Так-так. И это утверждает наш сообразительный мистер Дэвис! Он же торгует медью, если я не ошибаюсь! Почему, черт побери, ему не заниматься своим делом?! Тутанхамона он нашел! Не смешите меня! Если американец так уверен в этом, почему же он тогда держит свою находку в тайне?

Об этом я и хотел вам сообщить. Теодор Дэвис пожелал оставить украшения себе. Поэтому ему ничего другого не остается, как скрывать находку, даже если речь идет о гробнице Тутанхамона.

– Вот уж сумасшедший! Но ему не удастся вывезти сокровища из страны!

– Тут я вас смею разочаровать, мистер Картер. Ему уже удалось это. Дэвис спрятал драгоценности в своих дорожных чемоданах, которые сейчас направляются прямиком в Нью-Йорк.

– И с этим человеком я работал несколько лет! – Говард покачал головой. – Признаться, у меня такое чувство, будто я сам причастен к этому преступлению. Но скажите мне одно: вы сами верите, что речь идет о гробнице забытого фараона?

Вейгалл поморщился, словно ему было неприятно отвечать на этот вопрос, и после паузы произнес:

– Если честно, сначала я сам был уверен в том, что мы нашли последнее пристанище Тутанхамона, поскольку на посмертных дарах было его имя. Но чем дольше я думал об этом, тем больше сомневался. Конечно, можно предполагать, что этот фараон был абсолютно незначительной фигурой, поэтому для него и сделали бедную, без особой отделки гробницу. Но против этого говорят драгоценные украшения, обнаруженные нами. Мистер Картер, я еще никогда не видел ничего более роскошного!

– А саркофаг? Я хочу сказать, как выглядел саркофаг? Он был искусно исполнен или скорее небрежно, без каких-либо претензий?

– Саркофаг? Не было никакого саркофага. Нет, шахта была слишком мала для него.

– Тогда, мистер Вейгалл, речь идет не о гробнице фараона. В истории Египта нет ни одного царя, которого похоронили бы без саркофага. Даже если бы грабители украли мумию, саркофаг они должны были оставить. Нет, Дэвис не сможет убедить меня, что гробница Тутанхамона найдена.

Картер попрощался быстрым рукопожатием и отправился в темный парк отеля, где присел на скамейку и стал разглядывать кроны узловатых деревьев, силуэты которых вырисовывались на фоне темно-синего ночного неба. Говард плакал. В какой-то момент он очнулся и задался вопросом: почему? Может, из-за злости, что кто-то другой захотел украсть его славу? Ведь не было никого, кроме Говарда Картера, кто был бы ее достоин.

В тот же миг его охватила какая-то лихорадка и он начал фантазировать. Воображение рисовало картину: череда батраков проходит мимо него, они несут кувшины и всякие драгоценности, полуобнаженные барабанщики отбивают ритм, а Дэвис наблюдает за этой сценой, сидя под зонтиком в золотом кресле, которое рабочие до этого вынесли из гробницы; он великодушно машет толпе, которая, ликуя, приветствует фараона. Говард узнал даже себя среди зрителей, хотя в мыслях он был готов убить Дэвиса.

Когда оцепенение от этого тягостного кошмара прошло, он испугался, испытав необъяснимый страх. У него появилось ощущение, что за ним кто-то наблюдает. Широко раскрыв глаза, Картер уставился в темноту и прислушался, стараясь уловить любые шорохи. Наконец он поспешил обратно на освещенную террасу и увидел, что его неожиданное возвращение вызвало удивление у гостей.

«Ты сошел с ума, – говорил он сам себе, – ты выбрал самый быстрый путь, чтобы потерять рассудок. И все это из-за проклятого фараона, которого никто не знает, а умные люди говорят, что его вообще никогда не существовало!» Но пока Говард прикладывал все силы, призывал здравый смысл на помощь, уговаривая себя, что жизнь идет своим чередом, независимо от того, найдет ли он высохшую невзрачную мумию, он чувствовал страстное желание побольше узнать об этом таинственном человеке. Одно его имя – Тутанхамон, живое воплощение Амона, – имело магическую силу, которую Картер не мог объяснить. Мощная, но невидимая, она притягивала его как магнит.

Разговор с Вейгаллом смутил Картера. Он не хотел больше встречаться с Дэвисом и прятался от него, как вор-карманник. На входе в бальный зал Говарда перехватил лорд Карнарвон, который пришел сюда в сопровождении двух дам в длинных праздничных платьях.

– Милорд, – пробегая мимо, вскричал Картер с очень серьезным лицом, – завтра мы начинаем раскопки в Долине царей. Я слышал голос фараона!

Дамы вопросительно взглянули на лорда. Тот удивленно улыбнулся и пожал плечами.

– Иногда мистер Картер ведет себя странно, – прогнусавил лорд, – он слишком долго живет в пустыне.


Наступило утро следующего дня. Душная дымка нависла над Долиной царей. Даже издалека было видно облако пыли. Цепочка из трехсот батраков с корзинами, наполненными камнями и мусором, продвигалась из долины.

Одни шли молча, другие пели поодиночке – песня должна была подбадривать, но скорее усыпляла своей монотонностью.

На песчаном холме, сидя в кресле, возвышался Говард Картер, над ним – зонтик от солнца цвета охры, такой, как был во сне у Дэвиса. Картер кричал в рупор:

– Глубже, черт бы вас побрал, вы должны копать глубже! Намного глубже!

– Картер-эфенди! – отвечал ему раис Али Хусейн из ямы. – Картер-эфенди, мы уже на глубине девять метров. Песок такой зыбучий, что стенки в любой момент могут осыпаться. У моих людей дома жены и дети. Батраки больше не хотят копать. Это слишком опасно.

– Глубже, говорю я вам в последний раз. Скажи своим людям: кто боится копать дальше, может идти домой. Но пусть они больше не рассчитывают найти у меня работу. Скажи им это!

После короткой дискуссии батраки возобновили работу. В отчаянии они продолжали углубляться.

– Мы дойдем до десяти метров, – кричал Картер, как одержимый, – раньше из этой ямы никто не вылезет!

Когда лорд Карнарвон приехал в Долину царей около полудня, он в изумлении застыл перед громадной ямой, которую приказал вырыть своим людям Картер.

– Почему вы вчера так быстро исчезли? – спросил его светлость, осматривая яму в поисках каких-то особенностей.

– Это был не мой праздник, а медного магната Дэвиса, – холодно ответил Картер. – К чему мне было терпеть его до конца?

Карнарвон пропустил намек Картера мимо ушей и вежливо осведомился:

– Вам не понравилось? Можно было познакомиться со многими интересными людьми.

– Чем меня могут заинтересовать незнакомые люди? – неохотно возразил Говард и указал на глубокую яму. – Единственный человек, который меня по-настоящему интересует, лежит где-то там, под землей. Я хочу найти его. И, поверьте, я это сделаю.

Лорд Карнарвон снял шляпу и вытер лоб платком.

– И сколько таких ям вы собираетесь вырыть, мистер Картер?

– Десять, двадцать – откуда мне знать? Столько, сколько потребуется, чтобы обнаружить гробницу Тутанхамона.

– А что, если мы так и не найдем его следов, мистер Картер?

Говард подошел на пару шагов к лорду и взволнованно закричал:

– Милорд, я чувствую это! Он здесь, совсем близко! Разве вы не ощущаете близость фараона? – Он театрально раскинул руки, словно хотел взлететь, но при этом потерял равновесие, оступился и оказался у края ямы. Песок тут же начал осыпаться со скоростью лавины. Картер вскрикнул и замахал руками, как утопающий. Напрасно Говард пытался остановить обрушение стенок ямы, ожесточенность его движений лишь ускоряла процесс. Картера затягивало в яму, как в водоворот. На мгновение он увидел небо, и тут же наступила кромешная тьма. Археолог не мог пошевелиться, его будто забетонировали. «Фараон, почему ты хочешь убить меня?» – напоследок мелькнуло в голове Картера.

Панама лежала на том месте, где под песком исчез Говард. Раис и еще пара батраков, которые прибежали на шум, начали впопыхах откапывать Картера. С помощью корзин они отгребали песок в сторону, и уже спустя несколько минут показалась рука, а затем и голова Говарда. Али Хусейн наклонился и похлопал Говарда по щекам.

– Картер-эфенди, Картер-эфенди! – громко закричал он. Потом повернулся и приказал рабочим: – Воды! Принесите воды!

Раис вылил на лицо Картера содержимое глиняного кувшина. Батраки уже отрыли археолога до половины. Веки Говарда медленно поднялись, и он тихо произнес:

– Я был совсем рядом с ним.

Картер чудом остался жив, но при этом не получил никаких травм и не воспринял случившееся с ним как предостережение. уже наутро он приказал копать новый котлован, находившийся всего в нескольких десятках метров от прежнего. Рабочие углубились на десять метров – и снова ни единого следа забытого фараона. В последующие дни происходило то же самое, но все безрезультатно.

Спустя три месяца, когда Долина царей уже походила на лунный ландшафт с кратерами, батраки начали роптать. Они не видели больше смысла в своей работе, потому что, в отличие от других археологов, Картер предпочитал проводить раскопки в тех местах, которые казались абсолютно бесперспективными. День ото дня он становился все мрачнее и неразговорчивее. Ни одного доброго слова не слетало с его губ. Рабочих начали увольнять группами. В Долине царей распространилась ненависть и недоброжелательство тех, кто потерял работу, – эти люди завидовали батракам, получавшим хорошие деньги.

Однажды в ноябре, когда рано и быстро темнело, когда ночи тянулись невыносимо долго, Говард возвращался в Дра-абу-эль-Нага. В опустившихся сумерках он вдруг заметил, как вдалеке угрожающе поднимается в небо темный столб дыма. Картер нетерпеливо подгонял сэра Генри. Едва Говард добрался до места, где дорогу перекрыла песчаная дюна, у него перехватило дух. Пылал его дом. Чудовищно и одновременно прекрасно вырывались желтые и красные языки пламени из-под крыши, трещали горящие балки, а оконные стекла лопались, осыпаясь осколками на пол.

Говард завороженно смотрел на огонь, осознавая, что на помощь звать уже поздно. «Спинк!» – пронеслось у него в голове, и он почувствовал, как вместе с поднимающимся пламенем возрастает его ярость к врагу. Только Спинк мог стоять за этим чудовищным происшествием.

Говард спокойно, почти равнодушно опустился на землю и стал наблюдать за таинственным спектаклем. «Что я потерял?» – подумал Картер и в тот же миг неожиданно осознал, какую убогую жизнь он до сих пор вел. Не отдавая себе отчета, Картер громко расхохотался. Он трясся от смеха, глядя на пылающий дом, и катался по песку. Его язвительный хохот заглушил даже треск пламени.

Позже он не мог вспомнить, как долго находился в каталептическом состоянии, но в какой-то момент в свете пожара Говард увидел озабоченные лица людей. Они прибежали с берега Нила, из Курны и Дра-абу-эль-Нага. Однако вода была в полумиле отсюда, и никто не мог потушить огонь.

Ничего, абсолютно ничего не осталось от его имущества. На следующее утро Говард рылся в тлеющих углях. Ему показалось» что он перебирает свое прошлое. От чемодана, который сопровождал его более двадцати лет, остался жалкий каркас. Внутри можно еще было различить оплавившуюся рамку, но фотография, хранившаяся в нем, сгорела.

Хамди-бей, начальник полиции Луксора, явился вместе с двумя помощниками, чтобы установить причину пожара, но его следственные действия ограничились безрадостным ковырянием углей и заявлением, что вряд ли это удастся сделать. Впрочем, ничего другого Говард и не ожидал. Как бы между прочим Хамди-бей тихо, чтобы не слышали помощники, сказал Говарду:

– Мистер Картер, если позволите, я дам совет: вам лучше оставить все и уехать из Луксора. У вас здесь слишком много врагов.


Неспроста говорят: не было бы счастья, да несчастье помогло. Лорд Карнарвон выразил готовность построить для археолога новый дом из крепкого кирпича. Говард выбрал место на возвышенности в Элват-эль-Дибан, в непосредственной близости от входа в Долину царей. Пока шло строительство, Картер несколько месяцев жил в палатке рядом со строительной площадкой. Его постоянно навещали незваные ночные гости: полевки, крысы и пауки. Говард спал все время с ружьем, держа палец на курке.

В одну из бесконечно долгих ночей, когда Говарда мучили кошмары и дикие фантазии, он вышел из палатки, чтобы дождаться рассвета снаружи. Тут он увидел, как к нему со стороны Нила приближается мерцающий свет. Кто-то шел прямо на Говарда.

Когда до него оставалось не больше ста шагов, Картер крикнул:

– Кто там?

Из темноты послышался ответ:

– Не бойтесь, это я, доктор Мунте!

Картер, не доверявший всему свету, переспросил:

– Мунте? Что вам здесь надо среди ночи?

– Поговорить с вами, мистер Картер.

– Вы выбрали для этого необычное время, – проворчал Говард, когда увидел перед собой доктора.

На Мунте была пелерина и мягкая фетровая шляпа с широкими полями. Он самоуверенно произнес:

– Но, мистер Картер, всем известно, что вы – ранняя пташка, а что касается меня, так я вообще больше трех часов не сплю, Сон – это напрасно потраченное время. Да и видеть нас вместе кому бы то ни было совсем не обязательно. Я знаю, что вам бы неприятно, когда я на прощальном празднике заговорил с вам о сфинксе. Каюсь, с моей стороны это было невежливо.

– Тут вы правы, доктор Мунте. Ваши поиски уже увенчались успехом?

Мунте отставил фонарь и покачал головой.

– К сожалению, нет, но я не теряю надежды. В последний раз меня отправили к некоему мистеру Спинку, хромому англичанину-проныре, который был готов продать все, что угодно, только не сфинкса. Он предложил мне свежих мумий и один старый золотой кубок. Но я же не могу выставить на террасе мумию!

Тут Говард Картер насторожился.

– Вы сказали – золотой кубок?

Мунте кивнул.

– Спинк утверждал, что эта вещь из гробницы одного неизвестного фараона, и просил за нее тысячу фунтов.

Картер молча зашел в палатку и оттуда крикнул:

– Вы же выпьете со мной чаю, доктор Мунте?

– Весьма охотно.

Пока Картер в своей палатке занимался приготовлением чая, Мунте говорил:

– Я бы не осмелился к вам прийти, но один молодой египтянин, которого я встретил в Луксоре, сказал, что вы – единственный человек, который способен помочь мне в этом деле. Мистер Картер, я должен вам передать привет от Сайеда.

Говард вышел из палатки и расставил чашки на небольшом складном столике. В качестве стульев он использовал два ящика.

– Не очень комфортно, – извинился Картер, – но лучше, чем ничего.

Доктор Мунте одобрительно кивнул.

– Я завидую вашей настойчивости в выполнении той задачи, которую вы поставили перед собой. Человек живет целями, выбранными им самим. Чем раньше мы поймем, что наша судьба зависит от нас, тем будет лучше. Счастье можно найти только в себе.

Прихлебывая чай, Картер слушал мудрого доктора.

– И для вашего счастья необходим сфинкс, если я вас правильно понял?

– Да. Невзирая на опасения, что вы сочтете меня полоумным.

– Ни в коем случае, доктор Мунте. У меня такое чувство, будто для вас этот сфинкс больше чем просто музейный экспонат.

Он воплощал бы исполнение вашей мечты, был бы ангелом-хранителем, символической фигурой вашей жизни. Так ведь?

– Да, верно, мистер Картер. Вы хотите мне помочь?

– Посмотрим, что я могу для вас сделать. Из Луксора в Карнак ведет дорога, по обочинам которой стоят несколько сотен или даже тысяч сфинксов, которые все еще засыпаны песком. Одним меньше, одним больше – не играет роли. Самая большая проблема заключается в транспортировке.

– Об этом вам не стоит беспокоиться, мистер Картер, О транспорте я уже позаботился.

Над рекой серело утро, и Мунте поднялся, чтобы попрощаться.

– Вы видели золотой кубок, который Спинк предлагал вам приобрести? – спросил Говард, когда доктор протянул ему руку.

– Нет, – ответил Мунте, – вероятно, он хранит эту драгоценную вещь в сейфе. Но меня это не интересует. А почему вы спрашиваете?

– Просто из любопытства, – произнес Картер. Затем он некоторое время стоял, задумчиво глядя вслед странному гостю, который удалялся в предрассветных сумерках.


Как только наступило утро, Картер повесил ружье на плечо и отправился в Луксор, чтобы призвать Роберта Спинка к ответу.

Почти раздетый, Спинк сидел за завтраком на террасе своего дома. Ему прислуживали двое мужчин в арабских костюмах: один подавал блюда, а другой стриг хозяину ногти на ногах.

Говард ворвался в дом. Охранника на входе, который справился о его намерениях, Картер ударил прикладом ружья, так что тот в испуге убежал.

– Спинк! – закричал Картер, еще не успев подойти поближе. – Я пристрелю тебя, как шелудивого пса. Ты поджег мой дом и украл мой золотой кубок.

Казалось, Спинка не удивили резкие слова Говарда.

Он лениво обернулся и, осклабившись, бросил в лицо непрошеному гостю:

– О, какой приятный визит в столь ранний час! – Но в тот же миг Спинк помрачнел и в ярости воскликнул: – Что тебе нужно, Картер? Я тебя не звал!

Говард размахивал ружьем и кричал:

– Золотой кубок, Спинк! Я знаю, что он у тебя. Неси его сюда, иначе сейчас будешь хромать на обе ноги!

Внезапно Говард почувствовал, как ему в спину уперлось дуло револьвера. Когда Картер осторожно обернулся, он узнал охранника, которого ударил при входе в дом.

– Брось ружье, – спокойно произнес Спинк. После того как Говард выполнил требование, Спинк велел охраннику удалиться. – Картер, ответь лучше, где моя жена?!

Говард поперхнулся.

– Твоя жена?… Откуда мне знать? Надо было лучше за ней следить, Спинк! Где мой золотой кубок, отвечай!

– Золотой кубок? Я не понимаю, о чем ты говоришь, Картер. Надо было лучше за ним следить… Моя жена вчера исчезла.

– Вот оно что, – язвительно произнес Картер. – Это неудивительно. Поражает лишь, что она терпела тебя так долго.

– Она взяла лишь самое необходимое и сбежала – без денег, без документов. Далеко уйти она не могла. Но наверняка ты приложил к этому руку, Картер. Если так, я убью тебя. Клянусь! – В темных глазах Спинка загорелся злобный огонь.

Тем временем Картер заметил, что его окружили трое охранников со спрятанным под галабиями оружием. Он чувствовал себя не в своей тарелке. От Спинка всего можно было ожидать. Но гнев Говарда был сильнее его страха.

Картер пригнулся, медленно подошел к Спинку, словно хотел броситься на своего противника, и сдавленным голосом прошипел:

– Ты предложил доктору Мунте купить золотой кубок. Он мне сам об этом рассказал!

Раньше Говард не замечал за Спинком такого: впервые тот явно занервничал – учащенно дышал и моргал. Но затем Спинк, как всегда, ухмыльнулся и возразил:

– Мунте – чокнутый. Он сам не знает, что говорит, и живет в своем сказочном мирке. Прямо как ты, Картер.

Говард немного отступил, чтобы поднять ружье. Охранник, стоявший позади него, следил за каждым его движением. Говард обернулся.

– Значит, ты не готов сейчас вернуть мне кубок?

– Как я могу отдать тебе то, чем не владею? Убирайся и оставь меня в покое со своим бредом!

Прежде чем уйти, Картер презрительно взглянул на Спинка.

– Со времен моей юности ты стоишь у меня на пути, Спинк. Тут, в Луксоре, я надеялся от тебя избавиться. Я уверяю тебя, здесь есть место только для одного из нас!

– Что ж, посмотрим, для кого! – крикнул ему Спинк.

Три дня Говард провел в большом беспокойстве. Пока его люди продолжали копать в Долине царей, Картер, взобравшись на холм, глядел на горизонт. Чем больше проходило времени, тем беспокойнее он становился.

Наконец на четвертый день около полудня показался Сайед на своем осле. Говард бросился ему навстречу.

– Ну, говори скорее! – нетерпеливо вскричал Говард, когда Сайед молча слез с осла.

Лицо юноши просияло, и он ответил:

– Картер-эфенди, это была трудная работенка, но все прошло хорошо. Миссис Спинк сейчас на пути в Геную.

– Ты уверен, Сайед?

– Абсолютно уверен, Картер-эфенди. Я подождал, пока корабль отчалит. Аллах мне свидетель. Хотя…

– Да?

– Было немного дороговато организовать британский паспорт. К тому же он превосходного качества. Али говорит, что лучше, чем оригинал.

– И сколько?…

Сайед, как обычно, смотрел по-детски, когда речь шла о деньгах. – Семьдесят фунтов – в общем и целом. – Ответ прозвучал скорее с вопросительной интонацией.

– Семьдесят фунтов? – выдохнул Картер, но потом ответил: – Хорошо!

Глава 24

Вдень, когда до Говарда дошло известие о прибытии Элизабет в Лондон, мир треснул по швам. Два смертельных выстрела сербского националиста в наследника австрийского трона и его жену ввергли Европу в кровавый хаос. Как дерево, прежде чем умереть, буйно зацветает в последний раз, так и то лето было ясным и жарким, как никогда раньше. Тучи сгущались, теперь не было и дня, когда какая-нибудь страна не объявляла войну другой: Австрия – Сербии, Россия – Германии, Германия – Франции, Англия – Германии, Франция и Великобритания – Австрии, Япония – Германии. Это было как раз в конце августа.

Говард переехал в свой новый дом на холме в Элват-эль-Дибан. Это был дворец в пустыне, с куполом над залом, защищающим от жары, столовой, кабинетом-библиотекой, гостевой комнатой для лорда Карнарвона и еще одной – для прислуги. Была предусмотрена даже ванная комната, хотя там всего лишь стояла цинковая ванна на каменном полу, а несколько несчастных литров воды приходилось доставлять на муле от самого Нила. Жители окрестных деревень называли этот приметный дом «Касл Картер». Говард был польщен.

– Как долго может продлиться война? – спросил Картер, когда они поздним вечером встретились с Карнарвоном в комнате для гостей. Лорд зажал мундштук, между губами, затянулся и выпустил дым небольшими облачками, чтобы выиграть время. После паузы он ответил:

– Я не решаюсь делать прогнозы, мистер Картер, но мне представляется, что эта война затянется надолго. Немцы и австрийцы превосходно вооружены. У них в артиллерии используются стапятидесятимиллиметровые гаубицы. Вы понимаете, что это означает, мистер Картер? Их снаряды долетят с континента и уничтожат здание нашего военного министерства, сровняв его с землей!

__ Боже мой! – воскликнул Картер. – Они сделают это?

– При условии, если попадут! – Лицо Карнарвона посерьезнело. – В любом случае я в срочном порядке отправляюсь в Англию, а вы, мистер Картер, останетесь здесь и придержите место, пока все безобразие не уляжется. Я могу на вас положиться?

– Само собой, милорд. Я буду отсюда наблюдать за Долиной царей, как если бы там стоял сейф банка Англии.

На следующий день лорд Карнарвон отправился на родину. Это было небезопасное предприятие. Хотя Италия объявила о нейтралитете в начале войны, Средиземное море все равно превратилось в театр военных действий.

В Египте все еще царило странное спокойствие, и многие, прежде всего египтяне, думали, что большая война обойдет их стороной. Но эта надежда так и осталась несбыточной мечтой. Страной на Ниле уже долгое время управляли британцы, а лорд Китченер, британский генеральный консул, был тайным правителем Египта. Хедивы, назначенные милостью турецкого султана, не имели права голоса. Едва Россия, Франция и Англия объявили войну Турции, Египет тут же аннексировали англичане. Такому англичанину, как Говард Картер, у которого и без того хватало врагов, в те дни небезопасно было появляться на улицах Луксора.

Говард не имел ни малейшего представления, что собой представляет война. Он считал, что война – это лишняя возможность проявить себя для обладателей дворянских титулов и униформы. Он вообще не любил униформу с детства, когда ему на Рождество в подарок достались оловянные солдатики старшего брата Вернета. Фигурки были уже такие затасканные, что нельзя было различить, кто – свой, а кто – враг, так что даже в войну ими не поиграешь. И сейчас Говард испытывал стойкое отвращение к войне. потому что не видел смысла разбивать незнакомому человеку череп, не получая от этого личной выгоды.

К всеобщему несчастью, следующие годы тянулись бесконечно долго, словно последние школьные деньки перед летними каникулами. У Картера было достаточно времени, чтобы подумать над этим, и он нашел причину, по которой время в те годы вдруг начало замедляться. Дело было в его одиночестве. Казалось что жизнь вообще остановилась.

Для раскопок у Говарда теперь оставалась лишь пара стариков из Курны. С их помощью он продолжал рыть котлованы, но все так же безуспешно. Молодых забрали на войну. Больше всего Говарду не хватало Сайеда.

Постепенно Картер засыпал ямы, которые он выкапывал в последние годы. Сначала, конечно, он наносил их точное месторасположение и глубину на детальную карту, но когда и эта работа закончилась, он ходил три дня подряд в Долину царей, просто наслаждаясь ландшафтом. Говард думал, что если опыт не в силах ему помочь, то, возможно, помогут чувства. Так он провел в долине, окруженной скалами, три бесконечных дня, намотав на голову влажный платок для защиты от пыли и солнца. В таком виде Говард испугал бы любого, кто появился бы у него на пути. Многие задались бы вопросом: в здравом ли уме отшельник, бродящий по пустыне?

К счастью, Картера никто не увидел, по крайней мере, он так думал. И вот под этот мокрый платок прокралась мысль, что гробницу забытого фараона стоит поискать в скалах, как и усыпальницу Хатшепсут.

Сидя на красноватом обломке камня, на вершине которого было углубление, словно приспособленное для зада, Говард осматривал утесы на предмет щелей, швов или уступов. Подзорная труба, которую он поначалу использовал, была бесполезной, потому что из-за необычной перспективы больше скрывала, чем показывала. А вот обычная свернутая газета фокусировала взгляд куда лучше, так что спустя несколько часов Говард присмотрел дюжину перспективных мест на утесах. Он аккуратно зарисовал каждое место. Но где и с чего начать?

Ему стало тошно при мысли, что все эти годы он проводил раскопки на одном месте, привлекая сотни рабочих, а в итоге все оказалось напрасным. Он выставил себя посмешищем, стал объектом для шуток всех археологов. И в который раз Говард задумался над тем, не прекратить ли поиски, чтобы избежать неминуемого позора.

Погрузившись в мысли, Картер не заметил, как наступил вечер, и опомнился, когда нужно было возвращаться в свой дом на песчаном холме. Хотя у него был электрический свет, он предпочитал ложиться рано, потому что привык вставать спозаранку. Обычно он спал глубоко и крепко, но в эту ночь вдруг проснулся около часа ночи. Ему показалось, что кто-то вдалеке выкрикивает его имя.

«Сон, – подумалось ему, – сон, который частенько снится». Он попытался снова заснуть. Вместо этого кто-то вдалеке опять выкрикнул его имя. Говард в замешательстве сунул голову под подушку, надеясь избавиться от странных галлюцинаций. Но ничего не помогало.

«Картер! Картер!» – звучало у него в голове.

Тогда он поднялся, набросил что-то из одежды, взял карбидную лампу, которая, шипя, отбрасывала бледный конус света, и отправился в Долину царей. Уже не в первый раз он отыскивал туда дорогу ночью. Но сейчас все было иначе. Его словно кто-то заставлял идти, будто его толкал вперед ураганный ветер. Картер побежал по тропе, не понимая, что ему ночью искать в долине.

Ему снова почудился далекий зов, в этот раз громче, чем в прошлый. Говард удивился: «Несмотря на то что имя выкрикивают достаточно громко, в долине нет эха. Да и вокруг так тихо, что можно расслышать дыхание».

На месте, где протоптанные тропинки в Долине царей расходились в разные стороны подобно паутине, Картер остановился, поставил лампу на землю и прислушался. Ясно и четко он услышал зов:

– Картер! Картер!

– Да? – нерешительно ответил он.

– Картер! Картер!

Говард поднял высоко лампу, но свет был слишком слабым, чтобы разглядеть утесы.

«Тутанхамон, это ты? – Картер прислушался. – Тутанхамон, ты подаешь мне знак!»

Ничего не произошло, только камень сорвался со скалы и, подпрыгивая, прокатился по откосу. «Неужели это знак?»

– Тутанхамон! – крикнул Говард, и его голос эхом отозвался в утесах.

Ответа не было. Вдали залаяла собака. Тишина, бесконечная тишина.

Каблуком Картер прочертил линию на песке в сторону, куда упал камень. А затем, углубившись в мысли, он отправился обратно домой.

Днем археолог попытался найти прочерченную им на песке линию. Но как тщательно он ни смотрел, так ничего и не смог обнаружить, хотя место было знакомое. Он не мог исключить, что стал жертвой самообмана, поэтому следующей ночью опять прислушивался к зову.

Говард не стал гасить лампу: она должна была помешать ему заснуть. «Иногда, – думал он в полусне, – одиночество – это большое счастье. Но так же, как и счастье, одиночество разрушает душу, когда начинает одерживать верх над человеком».

– Картер! – Он, должно быть, заснул, потому что вдруг до смерти перепугался. Это снова был зов – таинственный, словно доносившийся не издалека, а из-под земли.

– Картер!…

Говард выбежал из дверей в одной пижаме, широко раскрыв глаза и рот, вслушался в темноту. Наконец он опустился на четвереньки и прижал к земле правое ухо, которым он лучше слышал. Он думал, что звуковые волны в камне подобны гудению, распространяющемуся по проводам телеграфных мачт.

Когда такое прослушивание ни к чему не привело, а спокойствие ночи ничем не было нарушено, Картер вернулся обратно в дом, намереваясь заснуть. Едва он успокоился, как его испугал новый зов:

– Картер! Картер! – На сей раз это прозвучало так близко, будто кто-то кричал прямо под дверью.

– Да? – испуганно прокричал Говард в ответ. – Фараон Тутанхамон, это ты? – Едва он произнес эти слова, как сам испугался собственного голоса. Почему он заговорил с Тутанхамоном? Неужели он сошел с ума?

Конечно, в последние месяцы он много думал о Тутанхамоне, выдвигал теории и снова отбрасывал их, размышляя над тем, кем вообще был этот забытый фараон и где его могли похоронить. После этого Картер должен был задаться вопросом, а не сошел ли он с ума?

Снова прозвучали крики, и Говард в ночной одежде, босиком бросился наружу, вниз по песчаному холму в Долину царей. «Фараон зовет тебя, – пульсировала мысль у него в мозгу. – Тутанхамон зовет тебя».

Его будто влекла неведомая сила, и Картер вновь добежал до развилки тропинки, а затем остановился, как прошлой ночью. Говард снова прислушался, но в этот раз все было тихо. Минимум час стоял Картер на развилке. Лишь когда археолог совсем начал замерзать, когда песок между пальцами ног напомнил ему, что он босой и в пижаме выбежал на улицу, он постепенно вернулся к реальности.

Картер отправился в обратный путь, но дорога стала мучительной для него. Теперь Говард под босыми ногами чувствовал на дороге каждый камень. Обломки, острые, как ножи, впивались в ступни. Археолог не понимал, почему раньше не замечал этого.

Когда он наконец добрался до дома, то обнаружил, что все ступни в крови, а к утру у него начался сильный жар. Утром Говард не смог встать с постели. Он чувствовал себя ни живым, ни мертвым. Картер начал молиться, хотя раньше он не верил ни в черта, ни в Бога. Говард молился о том, чтобы фараон больше не звал его, пока он не найдет гробницу…

Обычно считается, что жар вызывает кошмары и галлюцинации, но к Картеру это не относилось, все было скорее наоборот. Когда у него со лба градом катился пот, когда все тело было охвачено дрожью, а дыхание превратилось в неприятные хрипы, рассудок Говарда прояснился, как вода в горном ручье. Во время жара ему больше не чудился голос, который звал его. Спустя семь дней жар постепенно отступил и Картер встал с постели. Едва он пришел в себя, как тут же отправился в Долину царей – на то место, к которому он дважды ходил ночью.

Тем временем ему стало ясно, что это не могло быть совпадением, что за этими странными событиями, скорее всего, скрывается знак таинственной силы: именно в этом месте нужно мекать гробницу фараона. Сверившись с картой, на которой он отмечал вырытые котлованы, Картер убедился: здесь, на перерестке, еще никто не проводил раскопки.

Когда рано утром Говард прибыл к обозначенному месту, он сделал неожиданное открытие: полоса, которую он прочертил на песке каблуком в первую ночь и которая исчезла наследующий день, появилась вновь. Она отчетливо указывала в юго-западном направлении на отвесные скалы, и, когда Говард посмотрел в ту сторону, он увидел на утесе фигуру, пропавшую сразу же, как только он ее заметил.

Несмотря на то что ступни Картера все еще болели, он взбежал по тропе, которая вела через горы, на противоположную сторону, в Дейр-эль-Бахри. Уже несколько недель ему никто здесь не попадался на глаза. Кто же бродил там в такую рань?

Добравшись до самого верха, Говард осторожно выглянул из-за края утеса. Глубокие скальные расщелины представляли собой отличное укрытие для того, кто хотел спрятаться. Вдруг из-за расщелины вышел человек.

– Спинк! – испуганно вскрикнул Картер. – Я уж думал, мне мерещится дьявол. Но, впрочем, разница не так уж велика. Почему ты не на войне и не сражаешься за Англию?

– Н-да, ты еще спрашиваешь. – Спинк широко улыбнулся. – Собственно, я тебе обязан тем, что война меня обойдет стороной. – При этом он ткнул пальцем в искалеченную ногу, из-за которой хромал при ходьбе. – А ты? Или ты слишком труслив, а?

Нескольких слов хватило, чтобы вспомнить о старой вражде. Картер и Спинк ненавидели друг друга с их первой встречи в Сваффхеме, и, казалось, ненависть эта не кончится, пока один не убьет другого. Когда они стояли на краю утеса друг против друга как два гладиатора, то думали об одном и том же, но никто не решался первым сделать шаг. И вдруг Картера охватил необъяснимый страх. Он не боялся, что Спинк сбросит его с утеса, он боялся, что сам столкнет Спинка вниз и станет убийцей.

Из Долины царей вдруг донесся пронзительный крик:

– Картер-эфенди! – И оба мужчины озадаченно посмотрели вниз. Размахивая над головой бумагой, к ним бегом приближался посыльный.

В тот же момент напряжение ушло с их лиц, хотя каждый понимал: противостояние всего лишь отложено.

– Еще увидимся, Спинк! – фыркнул Картер и, повернувшись, побежал навстречу посыльному. Спинк отправился в противоположную сторону, в Дейр-эль-Бахри.

Говард уже думал, что на войне о нем совсем забыли. Теперь в руках он держал письмо от британской военной администрации, которая предписывала ему безотлагательно явиться в военный штаб в Каире.


Британские военные получили в свое распоряжение шикарный отель «Савой». Там, где еще недавно обходительный персонал гостиницы прислуживал знатным постояльцам, теперь бродили солдаты с винтовками. Вместо запаха духов и сигарного дыма отныне разило ваксой и оружейным маслом.

На Картере, как обычно, был тропический костюм, бабочка и панама, под мышкой – хлыст, точно такой же, как он когда-то видел у лорда Карнарвона.

Полковник, проводивший регистрацию, прищурившись, посмотрел на чудака. После того как Говард сообщил сведения о себе, полковник задал вопрос:

– А где вы служили до сих пор, мистер Картер?

– Служил?… Я служу лишь фараону Тутанхамону.

Полковник смущенно взглянул на него.

– Так-так. А на чьей стороне сражается ваш фараон Тут…

– Тутанхамон!

– Ну ладно. На чьей стороне он сражается?

Картер склонился над столом, так что полковник недовольно отпрянул, и тихо ответил:

– Знаете, майор, это не так-то просто установить. Фараон не особо разговорчив. Он окружил свою личность сплошными тайнами. Неизвестно даже его происхождение. Доподлинно можно лишь сказать, что он в двенадцать лет женился на тринадцатилетней вдове.

– И зачем вы мне все это рассказываете, мистер Картер?

– Вы же меня об этом спросили, майор!

– Полковник!

– Все равно. В любом случае я готов защищать свою родину от врага. Ибо я патриот, майор!

– Великобритания оценит это по достоинству, – ответил полковник и начал раздраженно рыться в бумагах, разбросанных по столу.

В этот момент в комнату, которая в лучшие времена служила курительным салоном, вошел статный генерал в мундире с орденскими знаками над левым нагрудным карманом. Весь его вид внушал трепет. Картер с удивлением наблюдал за четким ритуалом приветствия, чем-то напоминавшим утреннюю гимнастику. Потом генерал повернулся к Говарду, приложил ладонь к козырьку и сказал:

– Сэр Джон Максвелл! Мы знакомы, мистер Картер!

Картер вскочил, переложил панаму в другую руку и попытался по-военному отдать честь, но выглядело это более чем жалко.

– Сэр Джон Максвелл из Фонда исследования Египта? – не веря своим глазам, пробормотал он. – В такой униформе я вас и не узнал бы, сэр.

Не без гордости генерал оглядел себя и разгладил ткань цвета хаки. Потом, видимо, в порыве самоиронии он сказал:

– Да. Видите, мистер Картер, эта униформа может сделать представительным даже такого маленького человека, как я.

– Сэр, вы шутите.

Джон Максвелл поднял руку, как бы возражая.

– Знаете, многим так называемым патриотам униформа дороже, чем родина.

Пока они беседовали о войне в целом и о достоинствах униформы в частности, в комнату вошел еще один военный. Его звали полковник Нейл Малколм, он занимал высокую должность при генеральном штабе. В военных кампаниях он объездил всю Африку и выделялся двумя характерными чертами. Одна была как раз свойственна человеку в ранге офицера генерального штаба, но вот другая – совсем нет: Малколм был необычайно храбрым человеком, но в то же время питал особую слабость к археологии. Если бы он не стал офицером, то, как он сам говорил, взял бы в руки лопату.

Моментально возникла жаркая дискуссия на тему выдающихся успехов английских археологов, в то время как враги – имелись в виду прежде всего немцы – остались в этой области далеко позади.

Наконец Нейл Малколм спросил Говарда:

– И какой задачей вы сейчас занимаетесь, мистер Картер? Как я слышал, вы по-прежнему проводите раскопки по поручению лорда Карнарвона в Долине царей?

Говард смущенно кивнул и ответил:

– Мое задание секретно, сэр.

– Секретно? – Максвелл и Малколм, которые до этого момента вели ни к чему не обязывающий разговор, теперь наседали на Картера, а тот чувствовал себя так, будто на него наступали две армии. Говард взглянул на строгие лица.

– Секретно? – повторил Малколм.

Если бы Говард предполагал, какую реакцию вызовет простое слово «секретно» у взрослых мужчин, он, несомненно, употребил бы другое.

– Я ищу гробницу забытого фараона.

Генерал и полковник в недоумении переглянулись.

– Забытого фараона? Вы не хотите назвать нам его имя? Тут пришел на помощь полковник за регистрационным столом:

– Его зовут Тут…

– Тутанхамон, – поправил Картер. – Я несколько лет ищу его следы и чувствую, что он уже близко.

– И где же вы надеетесь его найти? – заволновался Малколм. Картер ухмыльнулся.

– Где-то в Долине царей. Точные данные, как я уже говорил, секретны.

– Насколько секретны? – осведомился полковник Малколм.

– Так секретны, что примерное расположение гробницы находится лишь в моей голове.

– И вы не готовы поделиться своей тайной?

– Полковник, вы бы согласились выдать место с кладом, который сами нашли?

– Нет, – ответил Малколм, – вы правы. Не раскрывайте нам своих тайн. – И, повернувшись к полковнику за регистрационным столом, добавил; – Откомандируйте немедленно мистера Картера в наше «Арабское бюро», в отдел гражданской тайной службы.

– Но это же… – растерянно запнулся Картер.

– Лучшее решение, – заверил полковник Малколм. – для лица, имеющего доступ к секретной информации забытого фараона, вы представляете для британской короны большую ценность. Ваша область действий – – Долина царей.

Тяжело сказать, кто над кем больше подшучивал: Картер над британскими офицерами или они над чудаком из Луксора. Война в Египте была далека от жестокости кровопролитных битв между немцами и французами или бомбардировкой Лондона немецкими цеппелинами. Каир, конечно же, был полон солдат, преимущественно это были люди из австралийской колонии, которых сюда доставили кораблями. Но страна на Ниле была далека от войны. Офицеры его величества сражались в ночных ресторанах и запрещенных заведениях за сердца дам легкого поведения, которые просили Аллаха, Изиду, Осириса и других божеств, чтобы война продлилась как можно дольше. А боги словно услышали их призывы: война затягивалась.

Как тайному агенту его величества короля Великобритании, Говарду Картеру выдали самое современное вооружение – карабин, револьвер и пистолет, – которое выгодно отличалось от арабского ружья, ибо после выстрела из него требовалось много времени на подготовку следующего заряда. Говард начал раскопки вблизи своего дома.

В военное время к Луксору, словно мотыльки на свет, слетелись разбойничьи банды, грабившие деревни, где не было мужчин, и археологические памятники.

У Картера уже давно вошло в привычку ходить в Долину царей, вооружившись карабином, револьвером и пистолетом, а ночью, когда ему становилось совсем страшно в своем доме на отшибе, Говард поднимался на крышу, стрелял в воздух и только потом вновь ложился спать.

Так прошло четыре года. Для Говарда это было потерянное время, он почти отчаялся найти гробницу Тутанхамона и чувствовал, что жизненная цель все больше отдаляется. По вечерам, когда Говард возвращался после дневных рейдов, его начали посещать сомнения: сможет ли он вообще добиться успеха? Прежде всего он обдумывал, будет ли готов лорд Карнарвон финансировать безуспешные раскопки.

Когда газеты начали предрекать скорый конец войне, потому что в боевые действия вмешалась и Америка, Говард решился написать лорду письмо, в котором сообщал, что сразу по окончании войны собирается искать гробницу Тутанхамона в магическом треугольнике между гробницами Рамзеса II, Мернептаха и Рамзеса VI. Не возникало ни малейших сомнений, что это было верное место.

Однако Говард скорее принимал желаемое за действительное, его предположения основывались лишь на том, что в этом месте еще никогда не проводились раскопки. Говард все еще располагал небольшими денежными средствами, но рабочих рук для раскопок просто не было. Картер считал дни. Одиночество стало почти невыносимым. Ночью Говард спал лишь урывками, а все остальное время дремал вполглаза или вел беседы с забытым фараоном.

Однажды ночью, погрузившись в мрачные мысли, он услышал жалобные звуки. Говард уже давно жил на грани реальности и с трудом мог отличить свои фантазии от действительности. Поэтому он сначала не обращал внимания на стенания, похожие на душераздирающий плач ребенка. Но они все не прекращались, и тогда Картер вышел за дверь.

Из темноты навстречу Говарду выбежала белая кошка. Это было очень странное животное; кошка казалась намного больше обычной, к тому же у нее были красные глаза, которые пугающе светились. А еще это животное отличалось от своих собратьев тем, что оно становилось на задние лапы, и это делало кошку похожей на молодую даму. Изображения животных в таких позах Говард встречал на настенных рельефах в гробницах фараонов.

Когда Картер приблизился к кошке, она перестала мяукать и уставилась на него большими красными глазами. По этим глазам ничего нельзя было понять, потому что кошки встречают как хороших, так и плохих людей с одинаковым выражением на морде. Сначала Говард нерешительно отпрянул, не зная, как ему себя вести со странным существом.

– Я – Бастет, – вдруг услышал он голос кошки, – прекраснейшая из всех богинь после Исиды.

Картер ужаснулся.

– Ты всего лишь кошка, и ничего больше! – испуганно вскрикнул Картер. – Что тебе нужно, да еще и посреди ночи?

– Я хочу проводить тебя.

– Куда ты меня хочешь проводить?

– Я проведу тебя к цели твоих желаний.

– Откуда ты знаешь, какие у меня желания, кошка?

– Ты – известный человек для богов этой страны. Они наблюдают за тобой с тех пор, как ты впервые ступил в Долину царей.

– А что ты знаешь обо мне, Бастет?

– Все, Картер, – ответила кошка. – От богов ничего не скрыть.

– Тогда тебе известно, что я ищу?

– Конечно. Ты ищешь Тутанхамона.

– Поиски слишком затянулись. А я до сих пор не знаю, на верном ли я пути…

Кошка погладила лапой морду и подняла голову вверх.

– Ты сейчас на правильном пути, Картер. Однажды, и это будет уже совсем скоро, ты найдешь фараона.

Лицо Картера просветлело.

– Хотелось бы, чтобы ты была права, Бастет.

– Я права, Картер. Боги никогда не ошибаются, – ответила кошка вкрадчивым голосом.

На следующее утро Говард смог припомнить происшедшее лишь отрывками. Он постарался убедить себя, что это был всего лишь сон, но… рядом с ним на постели лежала большая белая кошка.

Картер недоверчиво осмотрел животное со всех сторон. Кошка, закрыв глаза, лежала неподвижно.

– Бастет! – тихо воскликнул Говард.

Кошка испугалась и прыгнула под стол.

– Бастет, – повторил Картер уже громче и опустился перед столом на колени. – Ты потеряла дар речи? Сегодня ночью ты была намного разговорчивее!

Кошка молчала.

Глядя животному в глаза, Картер спросил:

– Ты же Бастет, которая предрекла мне ночью успех, не так ли?

Кошка не отвечала.

Картер уже хотел выгнать животное. Он все равно не любил кошек, считая их скрытными и непредсказуемыми. Но Бастет не двигалась с места. Она молча наблюдала за каждым движением Картера и, как только он направился к двери, тут же последовала за ним.

Волей-неволей ему пришлось смириться с новой соседкой» и вскоре археолог уже привычно шествовал в Долину царей вместе с большой белой кошкой, ведя с ней разговор. Правда, это был монолог, потому что ответа он больше не получал. Ни разу Бастет не явилась к нему даже во сне, и он не мог поговорить с ней.

Неделями кошка Бастет была единственным собеседником для Говарда, и он перестал бояться, что разучится говорить. Хотя кошка и не просила, Говард читал вслух своей домашней любимице книги, которые изучал, а кошка внимательно следила за выражением его лица и интонациями, пока спустя час не засыпала. Так через несколько месяцев Говард стал любителем кошек и даже не представлял своей жизни без Бастет.

Когда война наконец закончилась и мужчины вернулись обратно в Луксор, Эль-Курну и Дра-абу-эль-Нага и спрашивали Картера о работе, то большинство удивлялись перемене в археологе. Картер-эфенди странным образом изменился. Он стал похож на лорда Карнарвона. Не только потому, что он одевался, как его светлость. Говард стал носить такие же лихие усы и ходил все время с тростью, хотя в ней не было необходимости. Издалека его запросто можно было спутать с лордом Карнарвоном. Картер все так же гулял в сопровождении кошки размером с молодого тигра и вел с ней беседу, хотя со всеми остальными был неразговорчив и скрытен, как вражеский шпион.

Как и в других войнах, после этой войны было много победителей и мало проигравших, но при детальном рассмотрении оказалось, что в проигрыше оказались все. Конечно, Англия, Франция и Соединенные Штаты Америки выиграли войну, а к лагерю проигравших относились Австро-Венгрия, Османская империя и Германия. Ценой для победителей и проигравших стали десять миллионов смертей.

Для Египта наступило новое время. Египет больше не был зависимым государством, и со временем англичане отказались от протектората над этой страной.

Картера все это мало интересовало. Он собирал новую команду Для раскопок, решив действовать в том самом магическом треугольнике, где до сих пор никто не работал. Но с чего начать?

Карнарвон переждал войну в Лондоне, потому что фамильное гнездо – замок Хайклер – переоборудовали в лазарет. Лорд сообщил о своем возвращении в Луксор. Теперь Картер должен был показать свою успешность, иначе возникала опасность, что у лорда отпадет желание вести раскопки.

Не зная снисхождения, Говард отправлял своих людей на работу. За половину положенного времени батраки выкопали новый котлован, который в очередной раз не принес результатов.

Картер упрекал кошку в том, что она тешила его напрасными надеждами. Теперь его конец был близок.

Бастет смотрела на Говарда загадочными глазами, а он не мог понять, что значит этот взгляд.

– Ты соврала мне, проклятая кошка, – недовольно сказал Говард. – Я выброшу тебя из дома, тогда посмотрим, чего ты стоишь!

– Не делай этого! – Ему показалось, что он снова услышал голос кошки, но когда обернулся, она все еще глядела на него большими глазами. Говард испугался. Он не мог ошибиться.

– Ты снова говоришь со мной? – недоверчиво спросил археолог и опустился перед Бастет на колени. – Так пойми же, мне нужен успех, иначе меня уволят. Ты должна указать мне место, где копать, просто должна!

Большая белая кошка сидела перед ним неподвижно, будто окаменев, и со стороны казалось, что все это ее не касается.

Тогда Говард схватил животное за передние лапы и притянул к лицу. Бастет недовольно заворчала, а Картер вскрикнул:

– Я знаю, что ты меня понимаешь! Грсподи Боже, почему ты не отвечаешь?

Бастет молчала, какое-то мгновение животное и человек смотрели друг на друга, как два боксера перед началом поединка. Потом Картер в гневе внезапно отшвырнул кошку и крикнул:

– Тебя подослал дьявол, жалкая тварь! Исчезни и не появляйся здесь больше!

Говард распахнул дверь, и Бастет бросилась наружу, будто за ней гнались фурии.

Глава 25

На следующий день Картер отправился на вокзал, чтобы встретить лорда Карнарвона. Мрачная осень и сознание того, что его светлость наверняка недоволен его работой во время войны, негативно влияли на настроение. Раньше, до войны, в Луксоре невозможно было встретить на улицах попрошаек и нищих, теперь же по привокзальной площади шатались оборванные мужчины и женщины с всклокоченными волосами; они тащили за собой детей и протягивали руку каждому, кто шел навстречу. Говард, как уже было сказано выше, был опрятно одет, поэтому и ему не удалось скрыться от попрошаек. Его хорошо знали в Луксоре, и тот, кто не клянчил у него денег, выпрашивал работу. Повсюду царил голод, поэтому большинство мужчин были готовы работать весь день за один пиастр.

Когда Картер вошел в здание вокзала, перед ним предстал опустившийся, достойный сожаления человек с сумкой на шее. Вместо рук у него были культи, которые заканчивались чуть ниже плеч. Говард помедлил, прежде чем бросить милостыню в сумку, и вдруг замер в ужасе. Калека стыдливо отвернулся.

– Сайед? – беззвучно спросил Картер.

– Картер-эфенди, – произнес калека и опустил глаза.

Картер помотал головой, казалось, что он задыхается, – так шокировал его вид Сайеда.

Словно желая извиниться за свой ужасный, пугающий вид Сайед пожал плечами. Его обрубки подскочили вверх, как крылья неоперившейся молодой птицы.

– Машаллах, – сказал он с наигранным равнодушием и попытался улыбнуться. – Так угодно Аллаху.

Картер отступил в сторону от прохода.

– Как это случилось? – нерешительно спросил он, ибо в этот момент с трудом подбирал подходящие слова.

– Пакет с взрывчаткой! – горько усмехнулся Сайед. – Он предназначался для Али.

– И что?

– Али дал мне его открыть. Должно быть, он что-то подозревал.

– Какой подлец!

Сайед кивнул и посмотрел на культи.

– Несчастье обходит стороной больших людей, а маленьким всегда достается.

– Так говорит Али?

– Нет, Картер-эфенди. Так говорит Сайед. Война сделала меня умнее. Нельзя бессмысленно повторять все, что говорят большие люди.

– Значит, ты теперь не националист, если я тебя правильно понял?

– Нет, Картер-эфенди. Сайед – обычный египтянин, не более того. – Он лукаво взглянул, как бывало раньше, и добавил: – Но и не менее!

Растроганный Говард едва сдерживал слезы.

– А чем ты сейчас зарабатываешь на жизнь, Сайед? Я хочу сказать, время…

– Вы хотите сказать, время воров прошло. Говорите смелее, Картер-эфенди. Без рук это делать чертовски трудно, но у меня еще есть голова на плечах. Возможно, найдется кто-то, кому она пригодится. А вообще, у меня же есть братья, которые заботятся обо мне.

Говард задумался и через мгновение произнес:

– Твоя голова могла бы пригодиться мне. Ты не хочешь работать на меня?

– Работать головой? – удивленно переспросил Сайед.

– Головой, – ответил Говард. – Мне нужен посыльный. Скажем, за пять пиастров в день. Договорились?

Сайед не мог пожать Картеру руку, поэтому он низко поклонился, чтобы поцеловать ее. Но Говард, заметив намерение египтянина, отдернул руку.

– Я рассчитываю на тебя, – бросил он на ходу. Сайед улыбнулся.


Поезд из Каира прибыл с обычным опозданием, и Говард помахал панамой, когда увидел в окне лорда.

– Добро пожаловать в Верхний Египет, милорд! – прокричал он Карнарвону, когда тот показался в дверях вагона. Лорд постарел с тех пор, как Картер видел его в последний раз, еще до войны. Вышедшая за ним леди Альмина, напротив, была свежа и выглядела молодо.

Но потом случилось нечто, чего Картер совсем не ожидал и после чего лишился дара речи. За матерью показалось чертовски красивое личико девочки, дочери Карнарвона, Эвелин.

Хотя прошло десять лет, Говард все еще хорошо помнил тот эпизод на террасе гостиницы «Уинтер пэлэс», когда маленькая девочка держала его за руку и спрашивала: «Тебе грустно, мистер Картер?» Он как раз узнал тогда о смерти лорда Амхерста. И это создание было тогда маленькой девочкой? Если бы он не узнал Эвелин, то ее рукопожатие напомнило бы ему о ней. Когда она встретила его словами: «Тебе все еще грустно, мистер Картер?», когда обняла его как хорошего друга, Говард вдруг почувствовал внутри приятную теплоту, которая, как ему казалось раньше, исчезла навсегда.

– Как ты похорошела, – тихо сказал Картер, чтобы родители Эвелин не смогли услышать. У нее были короткие, слегка вьющиеся темные волосы, светлые глаза, почти прямые брови и тонкие аристократические губы – и все это можно было смело поместить на обложку журнала мод. Говард был очарован.

Эвелин весело поблагодарила Говарда за комплимент и закатила глаза, словно хотела возразить: «Только не преувеличивай». Но она не сказала этого. Эвелин лишь спросила;

– Я ведь могу называть тебя просто по имени? Мы же старые Друзья, правда?

– Ну конечно, – ответил Говард и запнулся, заметив, что все еще держит Эвелин за руку.

Леди и лорд Карнарвон, занятые своим багажом, не обратили внимания на эту теплую встречу. За багаж английских пассажиров среди носильщиков всегда происходила драка, потому что каждый желал получить щедрые чаевые.

По дороге в гостиницу «Уинтер пэлэс» они ехали в одном экипаже – Говард сидел рядом с Эвелин напротив лорда Карнарвона. Между Картером и его светлостью шла оживленная беседа.

– А здесь почти ничего не изменилось с того момента, как я уехал, – заметил Карнарвон, когда экипаж поехал по привокзальной улице за город.

– Нет, – ответил Говард, – только люди стали другими. Война сделала их еще беднее. Многие радуются, если им вообще удается поесть.

Лорд Карнарвон кивнул с очевидным безразличием.

– Тогда у войны есть хотя бы один плюс – рабочая сила стала дешевле. А как вы, мистер Картер?

– Я не понимаю, о чем вы говорите.

– Чем вы занимались в войне за Англию?

Говард смущенно вздохнул, незаметно взглянул на Эвелин и после паузы ответил:

– Я работал в Арабском бюро, тайная гражданская служба его величества.

– О, как увлекательно! Мистер Картер – тайный агент! – воскликнула Эвелин и, взяв его под руку, заявила: – Говард, ты обязательно должен нам рассказать о своих тайных операциях. У тебя был пистолет?

Картеру постепенно все это становилось неприятным. Но раз уж он начал говорить об этом, отступать было некуда.

– Ну конечно. А еще у меня есть револьвер и карабин последней модели. Что же касается моих тайных миссий, то я обязался хранить все в строжайшем секрете.

Лорд Карнарвон, улыбнувшись, отвел глаза в сторону, пока Эвелин восхищенно смотрела на Картера.

– Это, вероятно, было очень опасно!

– Ну, не опаснее моей обычной работы в Долине царей, – ответил Говард, облизнув губы.

Тут лорд обратился к своему археологу:

– Как продвигается ваша работа, мистер Картер? Я уверен, вы готовы нас чем-нибудь удивить. Я прав?

– Удивить? – смутился Говард. – Что вы имеете в виду, милорд?

– Ну, признавайтесь уже. Вы наверняка проводите ночи в гробнице фараона и до сих пор держите свое открытие в секрете.

– Относительно гробницы фараона… – У Говарда начал заплетаться язык. – Я должен сказать… Я уже близок к ней, но…

– Что это значит? – перебил его Карнарвон. – Вы уверяли меня, что вам известно точное расположение гробницы, что это вопрос считанных недель или месяцев, что вы так или иначе найдете Тутанхамона. С тех пор прошло почти два года, мистер Картер. Два года я весьма неплохо оплачивал ваши услуги. И вы наконец должны предъявить что-то, что покроет громадные финансовые затраты, которые я вложил в это предприятие.

Пока Картер собирался с мыслями, ему на помощь подоспела леди Альмина.

– Порчи, ты не должен упрекать мистера Картера. Успех не заставит себя долго ждать. Я уверена, что он отлично поработал. Но, возможно, этого загадочного фараона вообще не было. Поэтому мистер Картер и не может найти его гробницу. Тебе нужно решиться и прекратить раскопки.

– О нет, миледи! – горячо возразил Говард. – У меня нет ни малейших сомнений, что я найду Тутанхамона, поверьте мне. Недавно ночью я встретил богиню Бастет с головой кошки. Это белоснежное животное с красными глазами заверило меня, что в скором времени я найду фараона.

Лорд Карнарвон и леди Альмина многозначительно переглянулись.

Экипаж остановился у входа в отель.

– Увидимся завтра в Долине царей, – резко ответил лорд Карнарвон. Не в первый раз Говарда Картера унижали его работодатели.

По пути в свой номер на первом этаже отеля лорд Карнарвон сказал:

– Это будет лучший момент для того, чтобы Картер прекратил свою работу. Он уже слишком долго живет один в Долине царей и, кажется, немного переутомился. Ты слышала, что он говорил про встречу с этой богиней-кошкой? Я думаю, мистер Картер даже немного… – Запнувшись, он улыбнулся и помахал рукой перед лицом.

– Папа, ты несправедлив! – возмущенно воскликнула Эвелин и топнула ногой. – Мистер Картер ведет себя как совершенно вменяемый человек, но если он однажды сойдет с ума, то именно ты должен будешь спросить себя, кто в этом виноват.

– Эвелин! – призвала дочь к порядку леди Альмина. – Ты не должна разговаривать с отцом в таком тоне!

– Папа несправедлив к мистеру Картеру. Папа обвиняет мистера Картера в том, что тот выполнял его же поручение – искал фараона в Долине царей. Я думаю, папа тоже стал бы странным, если бы двадцать лет рыл землю на одном и том же месте в поисках фараона, о котором толком нельзя сказать, жил он на самом деле или нет.

– Эвелин! – еще раз упрекнула ее мать. – Ты не имеешь права так разговаривать со своим отцом! Немедленно извинись!

– Но это же правда! – разозлившись, ответила Эвелин. – А за правду мне не нужно извиняться.

– Ты извинишься перед отцом немедленно или сейчас же уйдешь в свою комнату.

Два старательных лакея в белых галабиях и красных фесках как раз провели постояльцев к номеру из четырех смежных комнат. Эвелин исчезла в комнате, не проронив ни слова, и захлопнула дверь.


Лучи заходящего солнца грели плоскую крышу дома на песчаном холме. Взобравшись наверх, Картер окинул взглядом Долину царей, которая казалась ему совершенно чужой, как в первый день его появления здесь. У него больше не было никаких желаний. Чего он достиг за это время? Абсолютно ничего: несколько случайных находок и открытий, не имеющих большого значения. Лорд Карнарвон был не так уж несправедлив. Последние годы принесли одни только расходы.

Пока Говард шарил в поисках ключа, который все время оставлял в песке возле двери, он наслаждался приятными мыслями об Эвелин, которую помнил маленькой девочкой. Прошло много времени с тех пор, когда его в последний раз охватывали такие чувства, как тогда с Лейлой. Вид Эвелин привел его в экстаз, тронул до глубины души и вверг в состояние приятной надежды и ожидания.

Картер уже давно и долго скрывал свои чувства за непроницаемой маской, он был амбициозным археологом, поставившим перед со6ой одну цель – добиться успеха. Картер понимал, что ведет необычную, неприемлемую для окружающих жизнь. Говарду никогда не приходила в голову мысль, что он страдает от отсутствия влюбленности. И если он и не чувствовал отвращения к женщинам – нет, этого определенно не было, – то страсть и желание у него точно пропали.

Сейчас же все в один момент переменилось. Взгляд Эвелин поразил Говарда подобно удару молнии, ее красота разбудила в нем фантазии и желание. Картера переполняли мысли, похожие на те, которые проносились в его голове в Сваффхеме, когда ему нравилась Сара Джонс. Но, как и тогда, Говард чувствовал какую-то робость в душе. Картер был в два раза старше Эвелин, он мог бы быть ей отцом. «Но все равно, – думал он, – мне никогда не хватит смелости открыться этой девочке», Говард был смущен и растерян.

Археолог нерешительно сел за большой стол, который стоял в гостиной под куполом. Этот стол служил ему для многих целей: он был и обеденным, и письменным, а иногда и гладильным, если Картер относил один из своих костюмов в чистку отеля «Луксор», а потом сам его гладил. Говард задумался. Снова и снова мысленно прокручивая встречу с Эвелин, он пытался найти такие признаки в ее поведении, которые бы указали на то» что она к нему чувствует нечто большее, чем симпатию. Но как бы тщательно он ни вспоминал каждую подробность, его разочарование росло с каждой минутой. Говард понимал, что девушка могла видеть в нем лишь достойного любви чудака, не более.

Тогда Говард решился на один шаг, который в этой ситуации казался ему неизбежным: он заставил себя преодолеть робость и написал письмо, точнее, попытался написать, потому что написанное письмо обычно отправляют адресату.

Чтобы написать на бумаге десять ясно сформулированных строчек, Картеру потребовалось полночи. Говард никак не мог определиться, как обратиться к девушке» потому что выражение «моя почтенная мисс» казалось ему таким же неуместным, как и «любимая Эва». После дюжины безуспешных попыток, когда в душе у Говарда противостояли друг другу застенчивость и нерешительность, он пришел наконец к приемлемому компромиссу в котором были и любовь, и определенная сдержанность. Говард написал: «Моя маленькая Эва!»

Эта фраза долго оставалась одинокой на листе, пока он не начал повествовать о том, как его впечатлила их вчерашняя встреча.

«Твоя красота, – писал он Эвелин, – зачаровала меня, и если бы я не достиг уже определенного возраста, то непременно был бы рад предложить руку и сердце».

Погрузившись в свои прекрасные мысли, Картер смотрел в сторону двери, как вдруг заметил нечто странное. Дверь медленно и бесшумно приоткрылась, будто в комнату вошел невидимый дух. Это случилось так неожиданно, что Говард даже не успел испугаться. Пока он завороженно наблюдал за входом, бесшумно отложив перо в сторону, в дверном проеме появилась большая белая кошка Бастет, которую он выгнал из дома два дня назад.

Картер уже давно об этом пожалел, потому что с тех пор ему и поговорить было не с кем. Несмотря на это, приветствие Говарда было не очень дружелюбным.

– Проголодалась, наверное, старая кошка! – воскликнул он.

Большая белая кошка не обратила внимания на его слова. Гордо подняв вверх пушистый хвост, Бастет прошла через комнату, запрыгнула в кресло и свернулась пушистым клубочком. Затем она безразлично посмотрела на Картера.

– Я же знаю, что тебе в округе негде больше столоваться, – произнес Говард и поднялся, чтобы принести из кладовки что-нибудь съедобное. В основном Картер кормил кошку консервами, которые заказывал из Англии в ящиках, но среди его запасов был и мешок риса, жестяные коробки с сухарями, сушеный горох и бобы – всего хватило бы на полгода.

Картер вернулся с баночкой консервированной сельди, выложил содержимое в мисочку, которую поставил перед креслом, где удобно устроилась Бастет. Потом он снова сел за стол, чтобы дописать письмо. И если до этого ему потребовалось много усилий, чтобы подобрать подходящие слова, то теперь стало еще хуже – так смутило его присутствие Бастет. Говард чувствовал себя студентом, пишущим экзаменационную работу, потому что кошка, то и дело открывала и закрывала глаза, наблюдая за ним. В ее взгляде чувствовалось что-то необъяснимое.

– Ну, ешь уже свою рыбу. Я открыл консервы специально для тебя! – крикнул Картер.

Но кошка даже не пошевелилась.

– Ты, наверное, слишком гордая. Ну хорошо. Если твоя гордость сильнее твоего голода, значит, будешь страдать.

Уже давно перевалило за полночь, у Картера слипались глаза, а большая белая кошка так и не притронулась к рыбе. Постепенно комнату заполнил неприятный кисловатый запах, который исходил от селедки. Говард слишком устал, чтобы закончить письмо. Он встал, сложил листок вдвое и сунул его в ящик стола.

– Нет так нет, – неохотно проворчал он и поставил миску у двери. Но Бастет уже давно погрузилась в глубокий сон.


В предрассветных сумерках в дверь постучали:

– Картер-эфенди, Сайед принес важные новости. Картер-эфенди!

Заспанный Говард открыл дверь и увидел Сайеда с кожаной сумкой на шее. Египтянин подбородком сделал знак, чтобы Говард достал из сумки конверт.

– Телеграмма из Англии, Картер-эфенди! Пришла вчера, было уже темно, – невнятно, глотая ртом воздух, сообщил Саейд.

– Ничего страшного! – Картер разорвал конверт. Его сестра Эмми сообщала о смерти матери.

– Наверное, что-то неприятное, – сказал Сайед и с любопытством посмотрел на Картера.

Говард пожал плечами, отвел взгляд в сторону и без особых эмоций, почти безразлично ответил:

– Моя мать умерла.

– О, это сильно опечалит эфенди.

– Да, Сайед, – ответил Картер, – хотя мне хотелось бы иметь мать получше, которая бы хоть немного любила меня, которая бы постаралась сделать так» чтобы я чувствовал, что одиннадцатый ребенок такой же желанный в семье, как и остальные.

– Мне очень жаль, Картер-эфенди. Но если бы можно было выбирать себе матерей, то были бы матери, у которых тысяча детей, и те, у которых нет ни одного.

Говард не мог не рассмеяться.

– Ты, несомненно, прав, Сайед.

– Сколько лет было вашей матери?

– Восемьдесят пять.

– До такого возраста можно дожить только милостью Аллаха, Картер-эфенди!

– Нет, Сайед, так бывает не всегда. Моя мать жила в другой реальности, она все время думала о своем муже, моем отце. Но он умер почти тридцать лет назад.

– Я понимаю, – с сочувствием ответил Сайед.

Картер задумчиво кивнул, потом спросил, будто одним махом вычеркнул только что полученную новость из памяти:

– Ты же выпьешь со мной чашку чая?

– Охотно, Картер-эфенди, если вы готовы подносить чашку к моему рту.

– Как-нибудь справимся.

Пока Картер заваривал чай и выкладывал на стол овечий сыр, повидло и лепешки, он все время говорил, не глядя на Сайеда:

– Я должен сообщить тебе новость, которая опечалила меня больше, чем смерть матери. Я прекращаю раскопки в Долине царей. Как там будет дальше, я не знаю. – Говард вздохнул.

– Но вам не стоит этого делать, Картер-эфенди. Нельзя сдаваться. Разве вы сами не утверждали, что уже почти у цели?

– Да, я утверждал, но, видимо, ошибался. Нужно признать, что лорд Карнарвон был прав, когда сказал, что последние пятнадцать лет из-за меня одни расходы.

Говард подносил чашку ко рту Сайеда, кормил его как ребенка и говорил:

– Я был бы очень благодарен, если бы ты отнес одно письмо. Но ты должен вручить его лично адресату. Понял?

– Понял, – ответил Саейд и проглотил кусочек лепешки. – Картер-эфенди влюбился.

Говард вздрогнул и вопросительно взглянул на египтянина.

– Откуда ты это знаешь?

– Просто догадался. Картер-эфенди так всегда говорит. Как ее зовут и где она живет?

– Ее зовут Эвелин, она – дочь лорда Карнарвона. Их семья живет в отеле «Уинтер пэлэс».

Сайед кивнул.

– Будет сделано. Картер-эфенди может на меня положиться.

Преисполненный любви, Говард бережно вынул письмо из ящика, еще раз пробежал глазами строчки, которые писал всю прошедшую ночь, и поставил подпись. Потом он вложил листок в конверт и бросил его в кожаную сумку Сайеда.

Едва Сайед отправился в путь, как тут же на лошади прискакал лорд Карнарвон.

Его светлость похвально отозвался о новом доме и тут же добавил:

– Жаль, что нам так и не удастся пожить вместе в этом доме. Но как я уже вчера говорил…

– Давайте без обиняков, милорд, я не в обиде на вас за то, что вы потеряли интерес к раскопкам. Мне не очень везет в этом деле.

– Нам обоим не повезло, мистер Картер. В мои планы не входила Первая мировая война. Конечно, Англия победила в ней, но какой ценой! Английский фунт сейчас дешевеет. Мы пытаемся противостоять сильной инфляции. На прислугу в замке Хайклер уходят огромные суммы. Мои поиски Тутанхамона на сегодняшний день принесли мне расходы более пятидесяти тысяч фунтов. Пятьдесят тысяч фунтов, Картер! Вы себе представляете, какое Дело можно было начать на эти деньги?

Картер не проронил ни слова. Ему было стыдно. Стыдно, хотя он и не тратил деньги лорда безрассудно и легкомысленно. Он всего лишь верил в то, чего, видимо, не существовала Верить – значит надеяться, но надежды Говарда рухнули, как карточный домик.

– Поэтому я прошу вас, – снова заговорил Карнарвон, – прекратить раскопки сегодня же. В ближайшие дни я откажусь от финансирования через провинциальный банк в Луксоре.

Едва лорд сказал об этом, как через комнату пронеслась какая-то тень и послышалось ужасное шипение. Лорд Карнарвон, которой был не робкого десятка, испугался и озадаченно спросил:

– У вас здесь водятся привидения, мистер Картер?

Говард взглянул на дверь, за которой исчезла тень, и ответил:

– Это была Бастет, богиня этого дома. Что-то не понравилось ей в ваших словах. Вообще-то, она очень дружелюбная.

– Да-да, – неуверенно произнес лорд и тоже повернулся к двери, – богиня вашего дома. Я не хотел бы знакомиться с ней поближе, мистер Картер, но думаю, что вам не повредит некоторое время пожить в Англии.

Тут Говард замахал руками и взволнованно воскликнул:

– Только не это! Англия больше не для меня. Я живу здесь и здесь же умру. Я чем-нибудь заработаю себе на пропитание, милорд!

Лорд Карнарвон поморщился от такого «патриотизма» и возмущенно ответил:

– Мистер Картер, не у каждого есть возможность жить в Англии. Это честь, почти как дворянский титул от его величества короля. Каждый англичанин гордится своим происхождением. Вы должны понимать этот факт.

Говард пожал плечами и равнодушно сказал:

– Ну хорошо, милорд, если хотите, пусть будет так. Но что мне до этого дворянского титула, если я не знаю, чем завтра заработать на жизнь? Позвольте заметить, мне больше по душе быть сытым, чем дворянином.

Лорд Карнарвон вскочил. Гнев, вызванный словами Картера, отчетливо проявился на его лице. Он хотел ответить Говарду, поправить его, но удержался и смолчал. Не говоря ни слова, мужчины стояли друг перед другом: лорд, не желающий терпеть возражений от человека, которого он содержал пятнадцать лет, и Картер, гордо и достойно настаивающий на своем мнении.

Наконец лорд прервал тягостное молчание:

– Значит, все самое важное сказано, мистер Картер. Будьте здоровы.

Картер мрачно, с презрением наблюдал, как лорд Карнарвон садится на лошадь и уезжает. Говард обернулся и взглянул на Долину царей, на проклятый перекопанный ландшафт, который стал его судьбой. Он понимал, что никогда в жизни не покинет его.

Около полудня со стороны долины показались две фигуры. Еще издалека Говард узнал гордо вышагивающего Сайеда. Вместе с ним шла Эвелин. Египтянин вел ее горной тропой от Дейр-эль-Бахри, чтобы их никто не увидел. Когда Эвелин помахала Говарду, тот со всех ног бросился ей навстречу. Они горячо обнялись, Сайед застенчиво отвернулся и незаметно ушел по одной из тропинок.

Когда Эвелин прикоснулась к нему, Говарда вновь обуяло трепетное чувство, а печаль и разочарование, которые он только что чувствовал, ушли в ту же секунду. Картер позабыл о своем тяжелом положении и презрении, которое еще недавно испытывал к лорду.

– Говард! – прошептала Эвелин, встав на цыпочки, обняла его голову руками и поцеловала. – Ты написал мне такое красивое письмо… Я люблю тебя, Говард!

Она сказала это так естественно, что Говарда охватило еще большее беспокойство. Когда он отпустил ее, то заметил у ее ног клетку с желтой канарейкой, которая беспокойно порхала внутри.

– Я принесла ее с собой, – засмеялась Эвелин, – она очень смышленая. Она поможет тебе справиться с одиночеством. Ты должен дать ей имя. Это девочка!

– Тогда пусть ее зовут Эва.

– Ничего не имею против!

Взявшись за руки, они взобрались на холм, где стоял дом Говарда.

– Сегодня утром приезжал твой отец, – сказал Говард, понимая, что не может утаить это событие.

– Я знаю, – коротко ответила Эвелин. – И как вы поговорили?

– Все пропало, конец.

– Что это значит?

– Твой отец приказал мне немедленно прекратить раскопки.

– И так поступил папа? Вот подлец! Но это не последнее его слово. Я поговорю с ним!

– Я думаю, это не поможет, Эва. Лорд решительно настроен свернуть поиски, и, честно говоря, я должен сказать, что он прав. Нельзя заставить прийти удачу.

– Но… Говард! Можно! – Эвелин сердито посмотрела на него, и ее взгляд разбудил в Картере нежные чувства. Он с трогательностью наблюдал за девушкой, которая самоуверенно отстаивала свое мнение. – Можно! – повторила Эвелин. – Папа еще никогда не отказывал мне.

Картер смутился.

Когда они поднялись на холм, он предложил Эвелин осмотреть дом и, после того как они прошлись по всем комнатам, слегка смутившись, произнес:

– Это, конечно, не замок Хайклер, но по сравнению с моими прежними жилищами здесь вполне комфортно. В Амарне ночью мне приходилось сражаться с крысами, змеями и скорпионами, в Луксоре я боялся незваных гостей, потому что в комнате не было настоящих дверей. А это – почти дворец.

Эвелин с удивлением взглянула на Картера.

– Ты живешь очень скромно, Говард. Уменя такое впечатление, что ты вообще не можешь быть чем-нибудь недоволен.

– Ну что ты, – не сдержался Говард, – моя скромность – это не что иное, как лицемерная покорность судьбе. Я бы охотно был менее скромным, если бы представилась такая возможность. Но я не родился с серебряной ложкой во рту, и мне приходится работать с такими людьми, как твой отец.

Эвелин задумчиво кивнула.

– Говард, ты не хочешь показать мне Долину царей? – после паузы спросила она. – Мне было двенадцать лет, когда я ее впервые увидела. Это было так давно, что у меня почти не осталось воспоминаний.

Они вместе взобрались на окаймлявшие Долину царей утесы, откуда открывался прекрасный вид на Нил.

Говард раскинул руки, как Пророк, и посмотрел вниз, на распростершуюся у его ног долину. С пафосом актера, участвующего в большой премьере, он прокричал:

– Это мой мир, Эва! Для большинства это место – лишь скалы, песок и камни, но для меня оно скрывает все тайны человечества.

Воодушевленная этими словами, Эвелин подошла к ГоварДУ и положила руки ему на грудь. Внезапно оба почувствовали магическую привлекательность этого места и счастье, которое казалось необъяснимым. И если бы сейчас Говард взял ее за руку и сказал; «Прыгай!» – Эвелин, не задумываясь ни на секунду, бросилась бы вниз. Она была очарована и тронута до глубины души.

Несколько минут они стояли, прильнув друг к другу, и наслаждались одиночеством. Но был один свидетель, о котором не догадывался ни Говард, ни Эвелин. В полумиле от них, притаившись за песчаной дюной, в подзорную трубу за каждым их движением наблюдал лорд Карнарвон. От его глаз не укрылось, как влюбленные целовались, а затем опустились на землю. Страстные ласки не знали конца. Лорд, донельзя разъяренный, сложил подзорную трубу» вскочил на лошадь и ускакал.

На следующий день, когда солнце еще не встало и над рекой дул теплый ветер, Картер уже вышел из дома. Он должен был снова увидеть Эвелин, поэтому отправился в Луксор под предлогом, что ему нужно передать лорду бухгалтерскую книгу, куда был записан каждый потраченный на раскопки фунт и пиастр.

В холле отеля «Уинтер пэлэс» царило большое оживление, вызванное появлением экзальтированной молодой блондинки. На ней была броская одежда и громадная, украшенная цветами шляпа размером с колесо от телеги. Она прибыла в сопровождении своего мужа Арчибальда. Арчибальд, невысокий, полноватый мужчина, вел себя достаточно сдержанно. Он стоял в стороне и весело улыбался, пока его жена пронзительным голосом жаловалась на то, что им предложили скромный номер на первом этаже, да еще и без вида на реку.

– Я – писательница! – взволнованно кричала она портье, который стоял на расстоянии вытянутой руки и мог бы услышать даже ее шепот. – Но, похоже, в этой стране совершенно не знают моих произведений. Меня зовут Агата Кристи, а это мой муж – Арчи!

Портье в черном костюме и красной феске кланялся так усердно, что кисточка его головного убора, казалось, исполняла бешеный танец – прямо как Айседора Дункан, о которой говорил весь мир.

Конечно, вы известны в Египте, миледи, но в это время в отеле заняты почти все номера. К моему величайшему сожалению, я могу предложить вам только этот номер. И, позвольте заметить, он очень комфортабельный.

– Это маленькая, нищая комнатушка, да еще и без вида на Нил. Откуда, по-вашему, возьмется вдохновение для моего нового романа?

Шум, который производила Агата Кристи, привлек администратора отеля, облаченного в строгий черный костюм. Он пытался пробраться к леди через ее бесконечные чемоданы, коробки и сумки, что оказалось совсем непростым делом.

– Одну минутку! – Администратора вдруг осенило. – Лорд Карнарвон неожиданно съехал сегодня утром. Вы могли бы вселиться в его номер, миссис Кристи. Вы готовы немного потерпеть?

– Лорд Карнарвон?… Я его не знаю, – ответила Агата Кристи. – Но если он жил в номере, в котором было больше одной комнаты с видом на Нил, то мне этого будет вполне достаточно.

Администратор кивнул.

– Его светлость проживал в четырех комнатах, окна которых выходят на реку и в парк.

Услышав это, энергичная дама впервые осталась довольна.

– Тебе ведь этого хватит, Арчи? – спросила она мужа скорее для проформы.

Картер, слышавший весь этот скандал, подошел к администратору и спросил:

– Вы только что сказали, что лорд Карнарвон съехал? Это, должно быть, какая-то ошибка. Лорд Карнарвон приехал в Луксор лишь несколько дней назад!

– О, мистер Картер, хорошо, что мы с вами встретились, – ответил администратор, – его светлость оставил для вас сообщение и чек…

Он исчез за дверью бюро. Чек был на три тысячи фунтов, а в сообщении лорд писал:

«Мистер Картер, не сочтите за оскорбление. Мы решили вернуться в Англию. Прилагающегося к письму чека должно хватить на последний, самый последний сезон раскопок. Если и в этот раз не будет успеха, мы с вами расстанемся навсегда. Я прошу вас выбросить мою дочь Эвелин из головы. Примите во внимание ваше положение и ваш возраст. К.»

Бегло написанные строки заплясали в глазах Говарда. Сообщение о продолжении работ могло бы очень порадовать Картера, если бы не отказ от Эвелин, – это была пощечина.

– Не может быть, – почти беззвучно пробормотал он, – мы же любим друг друга. – Говард едва сдерживал слезы.

– Его светлость отправились утренним поездом в Каир, – добавил администратор и удалился.

Говард был так погружен в свои мысли, что не заметил, как бойкая писательница нескромно разглядывает его с головы до нос Наконец она подошла к Картеру и сдержанным тоном спросила:

– Вы англичанин, сэр?

– Да, конечно, – потерянно ответил Картер.

– Агата Кристи, – представилась леди. – Я писательница, иногда немного шумная, но тихие писатели недостойны бумаги, на которой их печатают. Вы же читали мой роман «Таинственное преступление в Стайлз»?

– К сожалению, нет. Я археолог, и у меня совершенно нет времени для чтения хороших книг.

– Еще неизвестно, хорошая ли она. Главное – знаменитая.

– Меня зовут Картер, Говард Картер.

– Я бы назвала вас Эркюль Пуаро: в вас есть что-то французское. Ваши темные волосы, усы под носом, да, для меня вы были бы Эркюль Пуаро. Я собираюсь написать роман про Египет, как-нибудь потом. И там будет мужчина, похожий на вас. Приятно с вами познакомиться…


Говард, убитый горем из-за письма Карнарвона, побрел в Долину царей. А куда еще ему было идти? Он не мог понять, стоит ли ему вообще принимать новое предложение лорда, не лучше ли отослать чек обратно со словами: «Спасибо, я не беру денежных компенсаций».

Картер не заметил, как за ним по пятам тихо идет Бастет, но когда он увидел кошку, было уже слишком поздно отправлять ее обратно. Не обращая ни на что внимания, она шла рядом с Говардом, пока он не достиг развилки, где сходились пять протоптанных тропинок, и сел на камень, Бастет присела рядом.

Страсть к Эвелин, похожая на внезапную летнюю грозу, охватила его с такой силой, что Говард не мог трезво мыслить.

Он вообще не думал о том, что был намного старше Девушки что он, выходец из низов, в сравнении с ней нищий. Любовь не учитывает ни возраста, ни социального положения. И все же недворянское прошлое настигло Говарда.

Картер растерянно уставился на пески. Единственное, что у него оставалось, – это гордость. Именно поэтому он надумал отправить обратно щедро оставленный ему Карнарвоном чек, сопроводив его подходящим ответом.

Едва Говард принял решение, едва он перестал думать о том, что должен найти забытого фараона, как заметил Бастет, которая в нескольких метрах от него гребла песок, как это делают кошки после того, как сходили по своим делам. Не обращая внимания на оклики Картера, Бастет передними и задними лапами вырыла в песке настоящую яму, и тогда наконец он был вынужден подойти и посмотреть.

– Ты случайно не забытого фараона ищешь? – весело воскликнул Говард, надеясь спугнуть большую белую кошку. Но она, ничуть не смущаясь, продолжала рыть, пока Картер обеими руками не вытащил ее из ямы. Тут его взгляд упал на что-то блестящее, и Говард увидел вырытый кошкой предмет. Согнутая пластинка! Очень тонкая, размером со спичечный коробок, она блестела так, словно была из золота, но больше всего Картера заинтересовали надписи на ней.

Он взял пластинку и со всей осторожностью попытался выпрямить ее, как вдруг обнаружил три неприметных иероглифа один над другим: солнечный диск, скарабей и полукруг с тремя поперечными линиями. То было царское имя.

– Небхепрура, – задумчиво произнес Картер, – тронное имя забытого фараона…

Словно одержимый, Говард голыми руками начал копать яму.

– Небхепрура, – повторял он снова и снова. – Повелите перерождений – Ра.

Дыхание археолога становилось все тяжелее, пальцы нестерпимо болели, но он быстро вырыл яму почти в руку глубиной.

– Небхепрура!

Был ли это знак богов? Запыхавшись, Говард снова взял в руки пластинку. Тысячелетние царапины на смятой пластине сделали расшифровку остальных иероглифов невозможной. Но один знак Говард все же увидел – печать города мертвых. Жрецы в Долине царей ставили ее, когда хоронили фараона!

Говард почувствовал, как бесшумный вихрь подхватил его, перевернул в воздухе и снова опустил на землю. В тот же миг пришло осознание, что он, Говард Картер из Сваффхема, совсем рядом с забытым фараоном.

Говард не мог сказать, как долго он рыл яму голыми руками. Наконец к нему вернулся рассудок.

«Ты сошел с ума, – сказал он сам себе, – ты совершенно спятил». Глубоко вдохнув, он огляделся по сторонам в поисках кошки.

– Бастет? – неуверенно позвал он. – Бастет, ты где?

Ведь не могла же кошка просто раствориться в воздухе! Но сколько он ни звал Бастет, она не вернулась. Похоже, ее и след простыл.

Домой к Говарду она тоже не пришла, хотя он оставил дверь на ночь открытой. Бастет исчезла. С тех пор Говард больше никогда ее не видел.

На следующий день Говард выбросил из головы решение отказаться от чека, переданного ему лордом, нанял восемьдесят рабочих и начал вести раскопки в том месте, которое указала ему большая белая кошка.

Глава 26

После своего возвращения в Англию лорд Карнарвон и его дочь Эвелин долгое время избегали встречаться друг с другом в замке Хайклер. Это не требовало больших усилий: замок был таким большим, что никто, даже сам лорд Карнарвон и прислуга, не могли точно сказать, сколько комнат в замке.

Единственной трапезой, за которой собиралась вся семья, был ужин, проходивший в ранний вечерний час в огромном зале, где стоял большой темный стол и по стенам были развешаны фамильные портреты. Разговоров почти не вели из-за жутковатой атмосферы зала. Длинный стол, стоящий в середине комнаты, был рассчитан на двадцать персон, поэтому, когда Эвелин ужинала только со своими родителями, она чувствовала себя несколько потерянной. А теперь это чувство усиливалось еще и молчанием.

Внезапный отъезд из Луксора, для которого его светлость нашел сомнительные причины, заявив, что ему якобы нужно срочно посоветоваться с доктором и назначить лечение, укрепили Эвелин в догадке, что ее отец мог что-то вызнать про их любовную связь с Говардом. Она переживала, что отец начнет подыскивать ей жениха соответствующего статуса.

Возможно, такие отношения между дочерью и лордом продолжались бы еще несколько дней или даже недель, если бы не вмешалась леди Альмина, которая, оставаясь в неведении, больше всех переживала, поскольку чувствовала что-то неладное.

– Может, мне кто-нибудь объяснит, – произнесла леди Альмина во время перемены блюд, где-то между дичью и десертом (как раз был открыт сезон охоты), – что происходит?

Леди с укоризной взглянула на Эвелин, а та вопросительно посмотрела на Карнарвона. Тогда лорд повернулся к леди Альмине и сказал:

– Любовь моя, самое время напомнить нашей дочери, что она – леди и родилась в семье лорда, а не в семье безродного фермера.

Леди Альмина наморщила лоб.

– В нашей семье никогда не сомневались в этом Ты не мог бы объяснить, к чему ты клонишь?

Карнарвон отложил в сторону салфетку и подождал, пока дворецкий и горничная не уйдут. Потом он наклонился к своей жене, которая сидела справа от него, за длинной стороной стола, и произнес:

– Твоя дочь опустилась до того, что завела тайный роман с одним из наших служащих.

Тут Эвелин вскочила, собираясь выбежать из зала.

– Ты останешься! – в ярости вскричал лорд и ударил ладонью по столу, так что свечки, служившие признаком хорошего тона, вздрогнули, а пламя их замерцало. Девушка, которой отец ни в чем не отказывал, не могла вспомнить, чтобы он когда-нибудь так строго с ней обходился.

Леди Альмина остолбенела. Шокированная сообщением Карнарвона, она спросила, обернувшись к Эве:

– Отец говорит правду? Отвечай!

Эвелин молчала. Ее обидела спесь отца. А Карнарвон, несомненно, хотел именно этого.

Выйдя из себя, леди Альмина, раскрасневшись, заявила:

– Я хочу знать, кто осмелился приблизиться к тебе! – Затем она повернулась к мужу и добавила: – Надеюсь, ты сразу же уволил этого проходимца!

Лорд Карнарвон смотрел перед собой. Ему, очевидно, было трудно ответить на вопрос жены. Наконец он с самодовольной улыбкой сказал:

– Нет, я не сделал этого. Но, если ты узнаешь, кто этот негодяй, ты меня поймешь.

– И кто это? Не нужно меня щадить.

Лорд ободряюще взглянул на Эвелин: может, она сама соизволит ответить на этот вопрос? Но дочь лишь молча смотрела в пол.

– Это наш дорогой мистер Картер! – произнес Карнарвон и в его голосе явственно прозвучали насмешливые нотки.

Леди Альмина недоверчиво взглянула на супруга.

– Картер? Наш Картер? Но это невозможно!

– Я тоже так думал. Однако я собственными глазами видел как эти двое… ну, ты сама уже все знаешь.

Взволнованная услышанным, леди Альмина повернулась к дочери:

– Эва, ну скажи же, что это неправда!

Эвелин покачала головой.

– Это правда, мама. Я люблю Говарда!

Лорд Карнарвон и леди Альмина в ужасе переглянулись. Ничто их не могло шокировать в этот момент больше, чем признание дочери.

– Ты вообще понимаешь, что говоришь, дитя мое? – подчеркнуто спокойным тоном спросил лорд. – Этот мужчина мог быть твоим отцом, я уже молчу о его происхождении!

– И что же? – сердито возразила Эвелин. – Говард – очаровательный человек, и в душе он моложе большинства юношей благородного происхождения, многие из которых вообще появляются на свет стариками.

Лицо лорда помрачнело, в его позе появилось нечто угрожающее.

– А лорд Бешам? – спросил он. – Ты же знаешь, что вы с ним помолвлены!

– Он, конечно, милый мужчина, но я люблю только Говарда. – Я достаточно взрослая, чтобы самой определиться в жизни, о можете мне сказать, почему это вас так волнует?

– Я сомневаюсь, дитя мое. Я сомневаюсь, понимаешь ли ты вообще, в какое положение поставишь себя, связавшись с этим археологом-неудачником. Ты еще слишком молода, чтобы понимать, что такое любовь. То, что тебе сейчас кажется настоящей любовью, – всего лишь мимолетная страсть, временное увлечение, которое быстро появилось и быстро исчезнет. Тебе нужно выбросить Картера из головы как можно скорее.

– Я никогда этого не сделаю! – упрямо возразила Эвелин.

Лорд Карнарвон встал и заходил по залу взад и вперед, заложив руки за спину. Наконец он произнес:

– Хорошо, тогда я аннулирую чек на три тысячи фунтов, который я выписал мистеру Картеру для последнего сезона раскопок. Пусть он увидит, чего стоит на самом деле.

Эвелин побледнела. Можно было прочитать по ее лицу, о чем она сейчас подумала.

– Ты предложил Говарду деньги, чтобы он отказался от меня? – запинаясь, произнесла она.

Карнарвон ответил, не останавливаясь:

– Он взял деньги. Собственно, мы уже договорились о том, что прекратим наше сотрудничество. Но потом мы сошлись на этих условиях.

– Я в это не верю, – тихо произнесла Эвелин. Она едва не плакала.

– Это последний шанс для Картера, – снова заговорил лорд. – Ни один человек в здравом уме не даст этому археологу и пенни для его раскопок. Картер в течение пятнадцати лет живет и работает за мой счет, и каждый год он обещает, что в следующий сезон раскопок непременно сделает величайшее открытие. До сегодняшнего дня все было впустую. Мне кажется, мистер Картер, как бы это помягче выразиться, больше не владеет собой. Он видит духов, разговаривает с древними богами. И это неудивительно после тридцати лет отшельнической жизни в пустыне. Нет, Дитя мое, ты должна забыть этого археолога…

Значит, случай с Картером и послужил причиной нашего внезапного отъезда из Луксора, – печально заметила Эвелин.

Я надеюсь, что все это уже в прошлом. – Карнарвон подошел к дочери и положил руку ей на плечо. – Эва, ты молодая, привлекательная девушка, гордость твоего отца. Я желаю тебе лишь самого лучшего. Поэтому нам нужно объявить всем о вашей помолвке с лордом Бешамом. Будь хорошей девочкой и не позорь своего отца.

Леди Альмина усердно закивала. Она не увидела блеска в глазах Эвелин.


В последующие дни и недели Эвелин все больше отдалялась от родителей. Она не сердилась на них, она лишь хотела побыть в одиночестве и подумать. Что же так привлекало ее в Картере? Необычность этого человека или таинственность, которая его окружала?

Эвелин думала о своей нарастающей ненависти к отцу, о том, какой же путь ей все-таки выбрать. Девушка была уже достаточно взрослой, чтобы понимать: из-за своего упрямства она могла принять неправильное решение.

Необдуманно, в порыве легкомыслия она бросилась на шею Говарду, и он ответил ей таким же избытком чувств. Для них все случилось как нечто само собой разумеющееся, будто неожиданно произошло чудо.

Если еще в день ссоры с отцом она не сомневалась, что жить не может без Говарда Картера, и обдумывала фантастический план тайного бегства в Египет, то через несколько недель наступило прозрение и понимание того, что это мимолетное приключение не может стать основой для длительных отношений.

К тому же – очевидно, не случайно – именно в эти одинокие дни к ним часто приезжал молодой лорд Бешам, чтобы пригласить Эвелин на прогулку по окрестностям Ньюбери. Сэр Брогрейв Кемпбелл Бешам, так звучало его полное имя, был автомобилистом. У него был пневмоавтомобиль «роллс-ройс», двухместная машина, которая даже на полном ходу издавала лишь тихое шипение (сзади на ней был установлен баллон с горячим воздухом, с помощью которого она двигалась). Этот автомобиль очень веселил Эвелин.

Лорд Бешам обладал необходимыми манерами и прилагал все усилия, чтобы завоевать сердце дочери Карнарвона. Он привлекательно выглядел, у него были красивые руки. К тому же молодой лорд был богат, а его отец состоял в правлении «Ллойд» [120] и был представителем от либералов в палате общин, но для Эвелин все это не играло решающей роли, хотя жизнь в браке с Бешамом обещала быть безбедной.

Так случилось, что спустя шесть недель после возвращения в Англию Эвелин написала на розовой бумаге письмо, которое начиналось словами: «Говард, мой любимый!» – но она так и не закончила его, в слезах разорвав на клочки и выбросив в окно третьего этажа в замке Хайклер. Обрывки бумаги смешались с опавшими осенними листьями, как последний привет лета.

Три недели спустя в замке Хайклер было сделано следующее заявление: Джордж Эдвард Стэнхоуп Молино Герберт, V граф Карнарвон, и его жена леди Альмина объявляют о помолвке своей дочери леди Эвелин Герберт с сэром Брогрейвом Кемпбеллом Бешамом, сыном сэра Эдварда Бешама и его супруги леди Бетти Кемпбелл Бешам.

В тот же день были разосланы три сотни извещений о помолвке, на одном из них значилось: «Мистеру Говарду Картеру, Луксор, до востребования».


В день помолвки над замком Хайклер разыгралась невиданной силы гроза. Небо было затянуто темно-серыми, почти черными тучами. Дождь лил как из ведра, угрожая всемирным потопом. Прислуга с трудом убрала в безопасное место столы, стулья и драгоценную посуду, которая была расставлена для празднования в замковом парке.

На праздник в замок Хайклер явились леди и лорды, все, у кого было имя и высокое положение. Большой зал был по-праздничному освещен. На дамах были длинные яркие платья, на мужчинах – визитки, соответствующие поводу. В воздухе висел дурманящий запах букетов, которые присылали с поздравительными карточками. Что касается музыкального сопровождения торжества, то леди Эвелин настояла на том, чтобы вместо запланированного сэром Брогрейвом струнного квинте га играл оркестр саксофонистов из восьми человек. Эвелин облачилась в длинное облегающее платье из белой органзы с декольте, расшитое блестками и собранное на уровне колен, как театральный занавес. Оно вполне отвечало стилю музыки. На голове у невесты красовалась лента с павлиньим пером над левым виском.

Никто бы не сказал, что у леди Эвелин был радостный вид, но всеобщее приподнятое настроение не могли испортить ни формальный обмен приветствиями, ни разговоры о плохих временах. В глаза бросалась лишь бурная радость лорда Карнарвона, который сильно сдал с тех пор, как стал страдать от подагры и артроза, но помолвка дочери была верхом его желаний.

Весело, как в молодые годы, лорд Карнарвон произнес речь. В ней он недвусмысленно намекнул на тяжкий жребий отцовства и пошутил по поводу невысокого роста Эвелин, несмотря на который его дочь, как и Наполеон, обладала своенравным характером.

Когда Эвелин открывала телеграммы, принесенные посыльным в коробке, она наткнулась на конверт, который не был адресован ни ей, ни сэру Брогрейву и был отправлен из Египта. Получателем значился лорд Карнарвон…

– Папа! Это для тебя! – воскликнула Эвелин и помахала конвертом над головой.

Карнарвон отвлекся от разговора и подошел к дочери.

– Теперь ты счастлива, дитя мое? – спросил он и взял конверт.

Эвелин не ответила. Вместо этого она спросила:

– Что-нибудь важное, папа?

Лорд Карнарвон скорчил гримасу.

– Кажется, да, – бросил он и взглянул куда-то мимо Эвелин. Потом он протянул телеграмму дочери, которая все еще вопросительно смотрела на него.

Эвелин прочитала, едва шевеля губами:

«Наконец сделал Долине царей удивительное открытие тчк Великолепная гробница с нетронутыми печатями тчк Засыпал все снова до вашего приезда тчк Мои поздравления тчк

 Картер».
Едва она закончила читать, как молния озарила зал ядовито-зеленым светом. В тот же миг прогремел гром, который потряс старые стены замка. Электрические лампочки замигали, как огни свечей на сквозняке. Эвелин прижала телеграмму к груди. Ища поддержки, девушка повернулась к отцу.

– Папа! – в страхе вскрикнула она.

Лорд, сам испугавшийся до смерти, в замешательстве выхватил телеграмму из ее рук.

Я не должен был показывать ее тебе, – сбивчиво пробормотал он.

Дамы в страхе бросились в объятия своих мужчин. Запах цветов в зале моментально сменился вонью от едкой смеси сухой серы и смолы. Две пожилые леди из провинции, о которых присутствующие ничего толком не могли сказать (никто не знал, по ей рекомендации они сюда попали), залились истерическим охотом и не остановились даже под укоризненными взглядами остальных гостей. А некоторые лорды, несмотря на мощное телосложение и недавнюю уверенность в собственных силах, бросились наружу и стали быстро креститься. Через какое-то время лорд Карнарвон вновь обрел самообладание, взобрался на стул, хотя мебель в зале была периода английского ампира, и крикнул:

– Леди и лорды, без паники! Эта молния – знак богов, которые таким образом благословляют помолвку моей дочери Эвелин и лорда Бешама. Давайте поднимем бокалы за молодую пару!

Молния ударила в замок Хайклер, но по счастливой случайности не причинила вреда. Лорду Карнарвону с трудом удалось перевести все это в шутку и убедить гостей, что никто не пострадал и замок Хайклер не поврежден. Праздник продолжился.

– Что ты собираешься делать? – спросила Эвелин отца, все еще державшего телеграмму в руках. Ей приходилось перекрикивать саксофонистов, которые, чтобы сохранить веселое настроение гостей, играли теперь в два раза громче.

– Мне нужно сейчас же ехать в Египет! – Карнарвон побледнел как мел. Эвелин пыталась понять по его лицу причину столь неожиданного решения. Неужели удар молнии так напугал лорда или все это было из-за волнения, вызванного сообщением о большом открытии Картера?

– Я буду сопровождать тебя, – ответила Эвелин, не в силах скрыть своего волнения.

Лорд поднял руки, возражая:

– Это Даже не обсуждается, дитя мое. Я понимаю, что это лишь предлог, чтобы встретиться с Картером. Сейчас ты помолвлена с лордом Бешамом и должна думать о своей репутации. Пожалуйста, не забывай об этом!

Но это не остановило Эвелин.

– Бешам может поехать с нами! Ты вот уже пятнадцать лет только и говоришь о забытом фараоне. И теперь, когда Картер, может быть, как раз нашел именно его, я должна остаться дома и ждать, когда ты вернешься? Папа, ты не можешь так со мной поступить! Я выполнила твое желание и обручилась с Бешамом. Теперь ты не вправе отказать мне в моем желании.

Тем временем громкий разговор Эвелин и лорда Карнарвона привлек внимание. Леди Альмина и молодой Бешам, ее будущий зять, который нравился ей все больше, подошли к ним.

– Можно ли нам узнать, о чем тут идет речь? – шутливо спросила леди.

– Телеграмма из Луксора, – опередив отца, сообщила Эвелин, – мистер Картер думает, что нашел ту самую гробницу, которую он искал пятнадцать лет. Мы должны немедленно отправляться в Египет! Брогрейв поедет с нами, правда ведь, Брогрейв?

Несмотря на волнение, Эвелин не могла не заметить, как мать вздрогнула, услышав имя Картера. Теперь леди Альмина замерла и вопросительно смотрела на Карнарвона, будто ждала его возражений. Но лорд молчал.

Наконец Бешам честно произнес:

– Я не хотел бы ехать с тобой. Эва, я надеюсь, ты меня поймешь. Неприлично, когда помолвленная пара совершает вместе такие дальние поездки. В любом случае это противоречит моральным устоям моей семьи. Мне кажется, будет лучше, если ты поедешь в Египет вместе с родителями.

– Я тоже не хочу ехать с тобой, – произнесла леди Альмина в надежде, что дочь откажется от поездки. Но Эвелин настаивала на том, что поедет вместе с лордом Карнарвоном. Да, в тот момент она горела желанием увидеть открытие Картера.

Лорд Карнарвон подозвал своего секретаря и поручил ему отправить телеграмму следующего содержания:

«Луксор. Мистеру Говарду Картеру. Приезжаю с Эвелин как можно скорее. Карнарвон».

Книга третья

Глава 27

После плавания из Марселя в Александрию, сопровождавшегося штормом, и не менее утомительной поездки по железной дороге вверх по Нилу лорд Карнарвон и его дочь Эвелин прибыли в Долину царей в воскресенье 26 ноября 1922 года. Прошло восемнадцать дней со дня помолвки Эвелин и получения телеграммы от Картера. В Луксоре была мягкая приятная погода, почти такая же, как в Англии весной, а в замке Хайклер в это время стояли сырые туманы.

Странное напряжение висело в воздухе. Все обсуждали открытие Картера. Прошло уже много времени с тех пор, как в Долине царей делали какие-либо значительные открытия. И если и был кто-то, кто мог это сделать, то именно Говард Картер – мрачный англичанин, который жил в одиночестве на краю пустыни, как коптский монах, и разговаривал с камнями. Во всяком случае, так утверждали те, кто его знал.

Но Картер, с которым теперь встретились Карнарвон и его дочь Эвелин, казалось, стал другим. Покорность, безропотность, послушание, бывшие когда-то основными чертами его характера, исчезли. Вместо них появились самоуверенность, явная непреклонность и даже высокомерие, что в Говарде едва ли кто предполагал увидеть.

В ожидании предстоящего события Говард нанял ассистента, несколько лет работавшего для Фонда исследования Египта. Его звали Артур Каллендер, но по непонятным причинам все его нарычали Пеки. Внешне он напоминал платяной шкаф времен королевы Анны и, как и всякий крупный человек, отличался неким флегматизмом, идеальным качеством в работе с батраками, нанятыми на раскопки. Лично Картер уже не занимался рабочими.

Белоснежный костюм, галстук-бабочка, накрахмаленный воротничок и шляпа с широкими полями придавали довольно солидный вид. Картер сидел под зонтом, укрывшись от солнца, как это делал до войны Навилль, и раздавал приказания.

Когда лорд Карнарвон и его дочь Эвелин подошли к нему, он поднялся, но пожелал остаться в тени своего зонта. Приветствие Картера, несмотря на важность происшедшего события, было весьма сдержанным. Потом Говард повернулся к Эвелин:

– Я поздравляю тебя с помолвкой, Эва, – сухо произнес он. – К сожалению, у меня так много работы, что совершенно не нашлось времени написать тебе поздравление.

В словах Картера чувствовалась горечь. Но еще больше Эвелин поразил тот факт, что Говард знал о ее помолвке.

– Большое спасибо, я тебе очень благодарна, – запнувшись, ответила она, потом вопросительно взглянула на отца.

Картер заметил это и спокойно произнес:

– Твой отец оказал мне честь и прислал извещение о твоей помолвке, так сказать, поставил меня в известность. Так ведь, милорд?

– Папа! – рассерженно воскликнула Эвелин. – Папа, ты мог бы предоставить мне возможность самой сообщить Говарду о помолвке!

Лорд немного смутился. Этот разговор был для него неприятен. Но затем он резко, в своей манере возразил:

– Дитя мое, это отцовское дело – отправлять извещения о помолвке своей дочери. А в семье Карнарвонов всегда почитали такт и приличия. Ты, собственно, должна это знать.

Лорд осторожно спускался по шестнадцати каменным ступеням, находившимся в центре широкого котлована, и со стороны казалось, что он боится что-либо разрушить. Тем временем Эвелин отвела Говарда в сторону.

– Я не хотела всего этого, – произнесла она, потупившись. – Мой отец почти вынудил меня согласиться на помолвку с Бешамом. Он даже угрожал мне, что аннулирует чек, который выписал тебе на последний сезон раскопок.

– Конечно-конечно! – Говард лицемерно закивал. – Признаться, я тебе очень благодарен. Спасибо! Огромное спасибо.

Как я мог отважиться приблизиться к английской леди, я, археолог-содержанец, сын художника-анималиста из Норфолка. Миледи, я прошу прощения за неуместное проявление чувств! А сейчас извините меня.

Картер поспешил в котлован, чтобы догнать Карнарвона. В конце лестницы возвышалась глухая стена Швы между камней были заделаны глиной, на поверхности которой были отчетливо видны иероглифы с именем «Тутанхамон» и изображения шакала – печати города мертвых в Долине царей.

Лишь Говард Картер знал, что все это означает.

Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: и эту гробницу когда-то посетили разбойники. При детальном рассмотрении Картер обнаружил полукруглое отверстие, которое потом тщательно заделали, а сверху поставили печати. Но археолог все равно не унывал, потому что, судя по величине отверстия, в него едва мог протиснуться человек, а значит, крупные вещи из гробницы вынести не могли и царская мумия, скорее всего, осталась на месте. Но об этом Говард ничего не сказал.

В этот день он послал на работу лишь несколько человек, лучших своих батраков, предварительно приказав им хранить молчание.

Лорд в благоговении стоял перед стеной и от напряжения нервно подергивал плечами. Картер с удовольствием наблюдал за этим. Для него такое поведение было не в новинку, он уже переживал нечто подобное.

– Картер, – взволнованно пробормотал Карнарвон, – я думаю, что должен извиниться перед вами за свое нетерпение. Вывеликий археолог!

– Не стоит! – возразил Картер и мельком взглянул на Эвелин. – я всего лишь упрямый, а упрямство не считается христианской добродетелью. К тому же это были ваши деньги, милорд.

Мне очень жаль, что все слишком затянулось. Я дважды приказывал рыть котлован всего в пяти шагах от этих ступеней. Тогда я еще работал на Теодора Дэвиса. Но во второй раз вина лежит на вас, когда вы прекратили раскопки, опасаясь, что они повредят вход в гробницу Рамзеса VI, А когда древние египтяне копали гробницу для Рамзеса, они ссыпали мусор как раз поверх входа в усыпальницу забытого фараона.

– И как же вы вышли на правильный след, мистер Картер? Это просто чудо какое-то!

– Это и было чудо, милорд. Но я не хочу об этом рассказывать.

Эвелин с любопытством смотрела на Говарда.

– Чудо? – застенчиво спросила она.

Говард пропустил вопрос мимо ушей и сказал:

– Я попрошу вас сейчас подняться наверх.

Вскоре после этого пять рабочих тяжелыми заостренными ломами начали пробивать стену. Не прошло и часа, как первый камень вывалился из стены.

– Свет! – скомандовал Картер, и Артур Каллендер подал Говарду провод с черным абажуром. Дрожащими руками археолог просунул фонарь в отверстие, осмотрелся и впервые был разочарован. За стеной был засыпанный землей, обломками и пылью коридор, который шел вглубь.

Картер отдал команду:

– Ломайте стену полностью!

Спустя час вход был свободен.

– Пожалуйста, прошу. – Картер ухмыльнулся и сделал приглашающий жест.

Карнарвон был слишком взволнован, чтобы различить в словах Говарда иронию, и Эвелин, сердце которой чуть не выскакивало из груди, тоже не поняла, что Говард смеется над ней.

– Нет, вы должны войти первым! – возразил лорд и уступил место Картеру. Говард взял лампу обеими руками и начал спускаться, волоча за собой электрический кабель. За археологом последовали Карнарвон, Эвелин и Каллендер.

Коридор, по колено заваленный обломками камней и песком, был такой узкий, что до его стен можно было дотронуться, раскинув руки. Пахло пылью и мертвыми насекомыми. Через несколько метров он оказался завален почти до потолка. Кашляя и отплевываясь, Картер подал знак, что нужно вернуться к выходу.

Когда они снова выбрались на свежий воздух, Говард сказал, обратившись к Карнарвону и Эвелин:

– Здесь еще много работы. Завал удастся убрать не раньше чем завтра после обеда, и пне неясно, как глубоко под землю уходит тоннель. Я отправлю в Луксор посыльного, как только завал уберут. А сейчас прошу меня извинить.

Говард вновь укрылся под зонтом и стал деловито отдавать приказания. Вечером завал в тоннеле был убран наполовину, и Каллендер выставил охрану из шести вооруженных людей.

Картер отправился домой на спине сэра Генри. Уже издалека он заметил, что его кто-то ждет.

– Спинк? – воскликнул Говард, узнав в темноте своего соперника. – Черт побери, что ты здесь делаешь? Убирайся, иначе я тебя пристрелю! – Говард быстрым движением выхватил револьвер.

– Не дури, Картер, – ответил Спинк и бесстрашно пошел навстречу.

Говард вытянул руку и навел дуло револьвера на голову Спинка.

– Я же сказал тебе, исчезни, Спинк. Считаю до трех…

– Теперь послушай меня, Картер. Я пришел, чтобы предложить тебе сделку. Ты можешь заработать много денег, очень много денег, Картер!

– Я не хочу иметь никаких дел с мошенниками. Мне не нужны твои деньги.

– Каждому человеку нужны деньги, Картер. И тебе, и мне. Времена сейчас не лучшие. Бизнес мой идет неважно, чтобы не сказать никак, и с тех пор, как умер Мустафа Ага Айят, на антиквариате больше не заработаешь. Этот рынок исчез. Зато есть достаточно богатых американцев, которые размахивают пачками долларов. Я располагаю очень хорошими связями.

Говард опустил оружие.

– И зачем ты все это говоришь? Ты ведь не хочешь убедить Меня, что живешь за чертой бедности? Твоему отцу принадлежит крупнейшая фабрика по производству паровых машин в Норфолке, а ты скулишь о плохих временах.

На мгновение Спинк замялся, и у Говарда возникло ощущение, что тот сомневается, говорить ему дальше или нет. После долгих колебаний Спинк ответил:

– Отец лишил меня наследства.

– Почему же? – Картер громко рассмеялся, не в силах скрыть своего злорадства. – Спинка лишили наследства! О, как а тебе сочувствую! Теперь ты – несчастный бедный человек.

Спинк смущенно кашлянул.

– И ты в этом сыграл не последнюю роль, Картер!

– ЯМ – вскрикнул Говард так громко, что по долине разнеслось эхо.

– С твоей помощью Элизабет удалось вернуться в Англию.

– И что же тебе сделала Элизабет? Спинк, ты говоришь какую-то чушь!

– Отнюдь. Элизабет в Англии добилась развода. Она связалась с моим отцом, и, кажется, они вместе вынесли мне приговор. Вполне единогласно. Так единогласно, что даже поженились. Элизабет – ветреная женщина, которой вовремя попался богатый вдовец.

Картеру понадобилось несколько секунд, чтобы осознать слова Спинка. Потом он от души расхохотался.

– Старый Спинк, – кричал он снова и снова, – ха-ха, женился на своей невестке, ха-ха, и лишил своего сына наследства! – Он захлопал в ладоши. – С сегодняшнего дня, как мне думается, судьба раздает подарки по справедливости. Нужно просто дождаться своей очереди!

Спинк горько улыбнулся.

– И что же тебе нужно от меня? – поинтересовался Говард после того, как немного успокоился.

– Мне сообщили, что ты нашел запечатанную гробницу фараона. Картер, это шанс всей твоей жизни. Ты можешь стать баснословно богатым за одну ночь, таким богатым, что Карнарвон будет вести раскопки для тебя. До сего времени ни один человек не знает, какие сокровища спрятаны в этой гробнице. Если ты тайком возьмешь оттуда ценные вещи, а после замуруешь вход заново, еще до объявления о ее официальном вскрытии, никто ничего не узнает. Никто, кроме нас, не будет знать, куда уйдут эти сокровища. Я все подготовил. Тебе не нужно ни о чем беспокоиться. Скажи «да» – и станешь богачом.

Говард язвительно рассмеялся.

– Как трогательно ты заботишься о моем благосостоянии. Но насколько я тебя знаю, в этом деле есть какой-то подвох, так ведь?

Спинк смущенно пожал плечами и ответил:

– Полученные деньги делим пополам, потому что я беру на себя весь риск.

– О, это так на тебя похоже! – съязвил Картер.

– Ну хорошо, две трети тебе, одну треть мне. Это мое последнее слово, Картер!

Мечта о внезапном богатстве подействовала на Говарда. Он представил себе, что было бы, если бы он обладал суммой в сто тысяч фунтов, представил дом с прислугой и автомобиль. Можно было бы купить дагабию со всей командой, салоном в кормовой части и гостевыми каютами. Говард мог бы устраивать праздники в отеле «Уинтер пэлэс», как Теодор Дэвис или Ага Айят. И любой человек из высшего света будет мечтать получить приглашение на такой праздник. Красивейшие женщины будут у ног Говарда. А лорд Карнарвон пожалеет, что не отдал за него Эвелин.

– Мы поделим все два к одному, – повторил Спинк и вернул Говарда к реальности.

– Два к одному? – переспросил Картер. Он будто очнулся. – Спинк, откуда тебе вообще знать, какие сокровища спрятаны в гробнице?

Спинк поднял указательный палец.

– Мустафа Ага Айят когда-то сказал, что если кто-то найдет запечатанную гробницу фараона, то там будет лежать величайший клад в истории человечества. Айят знал это наверняка, он ведь был самым значительным торговцем антиквариата в Египте и одним из самых богатых людей в этой стране.

Картер вдруг вспомнил о событии, которое состоялось тридцать лет назад. Казалось, это было вчера. В один из долгих вечеров в Дидлингтон-холле Уолтер Б. Пейнсвик, профессор тайных учений физики в Кембридже подверг гипнозу дочку Амхерста Алисию, чтобы узнать, видит ли она будущее. Во время эксперимента Алисия предсказала, что один из присутствующих найдет величайший клад в истории человечества. Лорд Амхерст решил что этим человеком будет непременно он сам, но, как оказалось, ошибся. Неужели тогда Алисия имела в виду его?

Спинк посчитал, что Картер задумался, идти на эту сделку или нет, поэтому сказал:

– Если ты не согласишься на мое предложение, то, наверное станешь знаменитым. Однако слава редко приносит кусок хлеба, она лишь порождает завистников. Лорд Карнарвон наверняка отберет у тебя лавры первооткрывателя, а тебя отшвырнет в сторону, как надоевшую вещь. А через пару лет о тебе вообще все забудут!

– Ерунда! – возмутился Говард. – Ты пытаешься внушить мне, что тебя волнует моя слава? Спинк, ты был и остаешься мошенником. Ты серьезно думаешь, что меня можно купить? Спинк, Спинк! Говард Картер – человек чести, и этим он отличается от тебя!

Спинк должен был признать, что в переговорах с Картером потерпел неудачу. Покачав головой, он похромал к своей лошади. Но прежде чем сесть в седло, он крикнул:

– Картер, не совершай ошибку! Ты должен еще раз все хорошенько обдумать.


В ту ночь Картер ни на минуту не сомкнул глаз. Когда он встал около шести часов утра, было еще темно. Его лишило сна не только волнение, связанное с открытием гробницы, но и предложение Спинка. Бесконечные оскорбления Карнарвона, постоянные намеки лорда на происхождение Говарда и на то, что он фактически пятнадцать лет был иждивенцем его светлости, – всего этого было достаточно, чтобы отомстить лорду. Спинк, впрочем, был прав, когда сказал, что никто заранее не знает, какие сокровища скрыты в гробнице. «Как далеко я могу зайти в своей добропорядочности?» – спрашивал себя Говард. Увы, честным трудом он не смог заработать себе даже небольшое состояние. Небольшая спекулятивная торговля принесла бы ему намного больше, чем его годовой заработок.

Погрузившись в размышления, он не заметил, как наступило утро, азатем события пошли своим чередом. Когда Картер прибыл в Долину царей, работа уже шла полным ходом. Каллендер и отряд охранников менялись и спали по очереди. Никто не хотел пропустить великий момент. Даже батраки, которые обычно выполняли свою работу только ради денег и не проявляли особого интереса, сейчас старались как можно быстрее поднимать корзины с мусором наверх. Чувствовалось, как нарастает напряжение. Незадолго до полудня старший рабочий Ахмед Гургар сообщил, что рабочие наткнулись на еще одну запечатанную дверь.

Картер бешено сорвался со своего кресла под зонтом и бросился вниз по ступеням, потом – по узкому коридору. Рабочих, которые молча и благоговейно встречали его,он отпихивал в сторону, пока не добрался до стены. Она была точь-в-точь такая же, как первая. На ней тоже был картуш с именем Тутанхамона и печать города мертвых.

Говард осторожно ощупал пальцами стену, будто боялся сломать. Ахмед, державший лампу, вопросительно взглянул на Картера. Когда археолог заметил его взгляд, он серьезно и торжественно произнес, обводя указательным пальцем картуш с тронным именем Небхепрура:

– Ахмед, за этой стеной мы найдем забытого фараона!

– Да, эфенди, – ответил Ахмед Гургар так же благоговейно.

– Да, эфенди! – передразнил раиса Говард. Он схватил старшего рабочего за плечи и стал трясти его, как грушу, неистово крича от радости: – Ты вообще понимаешь, о чем я говорю? За этой стеной спрятана гробница фараона, а мы – первые люди, которые войдут в нее спустя три тысячи лет. И единственное, что ты можешь об этом сказать, «да, эфенди»!

Говард в волнении оттолкнул раиса.

Привлеченные криками, которые доносились из глубины, в коридор спустились Карнарвон и Эвелин. Они только что прибыли из Луксора, а весть о второй запечатанной стене распространилась подобно лесному пожару.

Картер скупо ответил на их приветствие и кивком указал на печати.

– Это значит… – начал лорд и запнулся.

– …что мы можем найти там замечательные предметы, -продолжил за него Картер.

– Приступайте к вскрытию гробницы!

Говард, до этого момента не обращавший внимания на лорда тут же повернулся к нему. Тихим голосом, в котором чувствовалась угроза, он произнес:

– Милорд, как, кто и что здесь будут делать, решаю я. Вы, конечно, оплатили представление, но директор здесь – я, и под мою дудку пляшут все. Даже вы, милорд!

Эвелин вздрогнула. Она не могла припомнить, чтобы кто-то разговаривал с ее отцом подобным тоном. Она ожидала услышать очень жесткий ответ. Но ничего не произошло. Напротив, лорд Карнарвон тихо сказал:

– Простите, мистер Картер, это все от волнения. Само собой, только вы составляете график работ.

В жизни Картера подобных моментов было мало, зато поражений и оскорблений насчитывалось куда больше. Вероятно, он переживал величайший триумф своей жизни: гордый лорд Карнарвон, который, как можно было предположить, еще никогда ни перед кем не извинялся и всегда говорил «я идеален», просил у него прощения, у него – недостойного Говарда Картера из Сваффхема в Норфолке.

Говард упивался моментом молчаливого напряжения, он впитывал его в себя как опиум и пьянел от него. Его эйфория лишь усиливалась от удивленного взгляда Эвелин. Она никогда бы не подумала, что у Говарда будет столько гордости, а у ее отца – столько уступчивости.

Картер молча подал раису знак, и тот протянул ему тяжелый заостренный лом. Лорд и его дочь отпрянули. Говард будто готовился сразиться с противником. Он снял пиджак, потом поднял над головой железный лом. Наконец он замахнулся и ударил ломом в правый верхний угол стены.

Камень начал крошиться. Обломки размером с кулак падали на пол. Говард, словно паровая машина, без устали долбил стену. Он бил в каком-то странном ритме, очень похожем на стук человеческого сердца. Казалось, что сердце фараона вновь начинает биться.

Ни пот, выступивший по всему телу, ни едкая пыль в легких не могли остановить Картера. Стиснув зубы, он бил тяжелым ломом по камню, пока тот вдруг не провалился внутрь. Лом торчал из стены наполовину.

Говард замер в задумчивости. Потом он обернулся к Карнарвону, который прижимал носовой платок ко рту, и кивнул.

Эвелин с удивлением наблюдала, как раис зажег свечу, будто хотел подчеркнуть торжественность момента. Но едва Говард вынул лом из стены, Ахмед протянул свечу ему. Картер держал свечу, как фокусник. Все выглядело так театрально, словно Говард сотни раз репетировал эти движения. Археолог поднес свечу дыре, пламя сильно замигало и, казалось, вот-вот должно было потухнуть. Все почувствовали, как тысячелетний воздух выходит из гробницы.

Словно жрец на таинственной церемонии, Говард размахивал свечой. Бесконечно тянулись таинственные минуты. Наконец Картер произнес:

– Никакой опасности нет! – Когда Эвелин вопросительно взглянула на него, он добавил: – Я опасался, что за тысячи лет в гробнице скопились ядовитые газы. Но если бы они были, то свеча наверняка погасла бы. Старый шахтерский трюк!

Картер вновь взял лом и начал осторожно расширять отверстие в стене. Когда оно стало чуть больше головы ребенка, старший рабочий протянул Картеру электрическую лампу, и тот, отвинтив рефлектор, сунул в отверстие лампочку на проводе. Охваченные волнением, Эвелин и Карнарвон подошли к Картеру. Перевернутая корзина служила Говарду подставкой. Археолог ухватился руками за край дыры и, затаив дыхание, заглянул внутрь. Лорду Карнарвону, Эвелин, Каллендеру и раису казалось, что это длится бесконечно долго.

– Картер! – с надеждой зашептал лорд, его голос звучал почти умоляюще. – Говорите уже, Картер, я прошу вас!

– Что случилось, Говард? – возмутилась Эвелин.

Картер осторожно опустил лампочку. Прошло некоторое время, прежде чем его глаза привыкли к необычному освещению, В комнате, находившейся за его спиной, словно за дымовой завесой, двигались странные фигуры и звери, глаза их блестели, как живые, будто новомодный электрический свет неожиданно пробудил их от тысячелетней спячки. Лампочка болталась на проводе, и по всей комнате бегали качающиеся тени, похожие на корабль в бушующем море. А хранившиеся там богатства – покрытые золотом ящики, сундуки и боевые колесницы – блестели и мерцали, будто эта комната была сокровищницей халифа.

– Милорд, как, кто и что здесь будут делать, решаю я. Вы, конечно, оплатили представление, но директор здесь – я, и под мою дудку пляшут все. Даже вы, милорд!

Эвелин вздрогнула. Она не могла припомнить, чтобы кто-то разговаривал с ее отцом подобным тоном. Она ожидала услышать очень жесткий ответ. Но ничего не произошло. Напротив, лорд Карнарвон тихо сказал:

– Простите, мистер Картер, это все от волнения. Само собой, только вы составляете график работ.

В жизни Картера подобных моментов было мало, зато поражений и оскорблений насчитывалось куда больше. Вероятно, он переживал величайший триумф своей жизни: гордый лорд Карнарвон, который, как можно было предположить, еще никогда ни перед кем не извинялся и всегда говорил «я идеален», просил у него прощения, у него – недостойного Говарда Картера из Сваффхема в Норфолке.

Говард упивался моментом молчаливого напряжения, он впитывал его в себя как опиум и пьянел от него. Его эйфория лишь усиливалась от удивленного взгляда Эвелин. Она никогда бы не подумала, что у Говарда будет столько гордости, а у ее отца – столько уступчивости.

Картер молча подал раису знак, и тот протянул ему тяжелый заостренный лом. Лорд и его дочь отпрянули. Говард будто готовился сразиться с противником. Он снял пиджак, потом поднял над головой железный лом. Наконец он замахнулся и ударил ломом в правый верхний угол стены.

Камень начал крошиться. Обломки размером с кулак падали на пол. Говард, словно паровая машина, без устали долбил стену. Он бил в каком-то странном ритме, очень похожем на стук человеческого сердца. Казалось, что сердце фараона вновь начинает биться.

Ни пот, выступивший по всему телу, ни едкая пыль в легких не могли остановить Картера. Стиснув зубы, он бил тяжелым ломом по камню, пока тот вдруг не провалился внутрь. Лом торчал из стены наполовину.

Говард замер в задумчивости. Потом он обернулся к Карнарвону, который прижимал носовой платок ко рту, и кивнул.

Эвелин с удивлением наблюдала, как раис зажег свечу, будто хотел подчеркнуть торжественность момента. Но едва Говард вынул лом из стены, Ахмед протянул свечу ему. Картер держал свечу, как фокусник. Все выглядело так театрально, словно Говард сотни раз репетировал эти движения. Археолог поднес свечу к дыре, пламя сильно замигало и, казалось, вот-вот должно было потухнуть. Все почувствовали, как тысячелетний воздух выходит из гробницы.

Словно жрец на таинственной церемонии, Говард размахивал свечой. Бесконечно тянулись таинственные минуты. Наконец Картер произнес:

– Никакой опасности нет! – Когда Эвелин вопросительно взглянула на него, он добавил: – Я опасался, что за тысячи лет в гробнице скопились ядовитые газы. Но если бы они были, то свеча наверняка погасла бы. Старый шахтерский трюк!

Картер вновь взял лом и начал осторожно расширять отверстие в стене. Когда оно стало чуть больше головы ребенка, старший рабочий протянул Картеру электрическую лампу, и тот, отвинтив рефлектор, сунул в отверстие лампочку на проводе. Охваченные волнением, Эвелин и Карнарвон подошли к Картеру Перевернутая корзина служила Говарду подставкой. Археолог ухватился руками за край дыры и, затаив дыхание, заглянул внутрь. Лорду Карнарвону, Эвелин, Каллендеру и раису казалось, что это длится бесконечно долго.

– Картер! – с надеждой зашептал лорд, его голос звучал почти умоляюще. – Говорите уже, Картер, я прошу вас!

– Что случилось, Говард? – возмутилась Эвелин.

Картер осторожно опустил лампочку. Прошло некоторое время, прежде чем его глаза привыкли к необычному освещению. В комнате, находившейся за его спиной, словно за дымовой завесой, двигались странные фигуры и звери, глаза их блестели, как живые, будто новомодный электрический свет неожиданно пробудил их от тысячелетней спячки. Лампочка болталась на проводе, и по всей комнате бегали качающиеся тени, похожие на корабль в бушующем море. А хранившиеся там богатства – покрытые золотом ящики, сундуки и боевые колесницы – блестели и мерцали, будто эта комната была сокровищницей халифа.

– Вы что-нибудь видите, Картер? – Вопрос лорда Карнарвона вырвал Говарда из его сказочного мира.

– Да, – ответил Говард, – это удивительные вещи.

Невозможно было описать увиденное. Память отказывала ему. Намного важнее для Говарда был сам момент, который он только что пережил. Картер медленно спустился с корзины и, посмотрев на лорда Карнарвона, молча сделал приглашающий жест. Пока лорд смотрел сквозь дыру, вокруг стояла гробовая тишина, только прутья плетеной корзины так резко поскрипывали, что Эвелин от волнения ухватилась за Говарда обеими руками. Он лишь равнодушно смотрел в пол.

Несколько минут лорд Карнарвон, занявший место Картера, словно вуайерист, жадно наслаждался запретным. В этой ситуации было что-то магическое, фантастическое, и, хотя все участники ждали этого события много лет, они просто не верили своим глазам. Ни один человек три тысячи лет не видел, что хранится за запечатанной стеной гробницы фараона. Исключительность момента заставляла цепенеть.

Лишь Эвелин, которая еще не смотрела внутрь камеры, беспокойно переминалась с ноги на ногу. Наконец она схватилась за отцовский рукав, стащила лорда с корзины и сама взобралась на нее. Но Эвелин все равно не хватало роста. Тогда Говард подошел, обхватил ее бедра обеими руками и поднял маленькую девушку.

Эвелин наслаждалась объятиями Говарда не меньше, чем видом сокровищ фараона. Когда девушка оторвалась от чарующего зрелища, она от волнения едва не лишилась рассудка. Картер вернул ее снова на землю, и она, обхватив геолога за шею, поцеловала его так крепко и страстно, словно это было в первый раз. Она пылко прижималась к его телу, и Картер, которого пробрала приятная дрожь, ответил на ее желание и ласки.

Лорд Карнарвон видел все это, но был слишком поражен гробницей, чтобы придать происшествию большое значение. Он списал внезапный порыв чувств дочери на волнение, охватившее всех их, но ошибся.

После того как камеру осмотрели Каллендер и раис, все пятеро поднялись на поверхность. И каждому из них казалось, будто они вернулись из другого мира, будто только что прожили три тысячи лет. Не в силах вымолвить хотя бы слово, они присели рядом с рабочими вокруг ямы прямо на песок.

Картер сложил руки на коленях и опустил на них голову. В его взгляде явно читалось глубокое разочарование, а не гордость за долгожданное открытие и успех. Рабочие не могли не заметить подавленного настроения Картера-эфенди, поэтому раис вынужден был растолковать им ситуацию.

Едва он закончил говорить, как рабочие пришли в полный восторг. Они взялись за руки и принялись танцевать у входа в гробницу. Они пели веселые песни, а один человек, который отбивал такт, после каждой строфы выкрикивал:

– Аллах велик, а Картер-эфенди – верный слуга Аллаха!

Карнарвон неотрывно смотрел на утесы. В его позе читалась гордыня и сила победителя. Для него игра была закончена, он победил фараона.

Что касается Эвелин, то она сейчас проявляла больший интерес не к открытию, а к присутствию Картера. Его сильного прикосновения оказалось достаточно, чтобы вновь разбудить ее чувства. Именно она первой заметила, что Говард дрожит всем телом. Участливо наклонившись, она с нежностью положила руку на его плечо.

Тут Говард поднял голову, и Эвелин увидела, что он плачет. Гордый, своенравный Говард Картер плакал горючими слезами. И не стеснялся этого.

– Я не знаю, правильно ли то, что я сейчас делаю, – растроганно прошептал он. – Я чувствую себя незваным гостем.

Эвелин вопросительно взглянула на Картера.

– Но разве ты не этого так сильно хотел целых пятнадцать лет?

– Я понимаю, – ответил Говард, – но теперь, когда самое главное желание моей жизни исполнилось, меня начали терзать сомнения. В конце концов, речь идет о гробнице фараона, совершенно необычного человека. Есть ли у одного человека право вторгаться в гробницу другого и тревожить его посмертный покои?

Эвелин растерянно посмотрела на него.

– Говард, это ведь не в первый раз. Отчего у тебя вдруг возникли угрызения совести?

– Потому что это первая гробница, в которой с большой долей вероятности все еще лежит погребенной мумия царя. Все предыдущие гробницы, в которые я входил, были уже давно разграблены. Они – не больше чем исторические реликты.

– Это значит, что ты хочешь остановить работы прямо сейчас, когда твоя мечта сбылась? Не глупи, Говард. Если ты откажешься от раскопок, их поручат кому-нибудь другому и тот, другой, получит твою славу. Я уверена, папа ни за что не согласится остановить это предприятие, никогда, Говард!

Картер кивнул. Эвелин была права. Несомненно, Карнарвон найдет другого управляющего раскопками, если Говард заявит о своем отказе. Значит, ему не оставалось ничего другого, как закончить работу.

– Где твой отец? – обеспокоенно спросил Говард. Ни он, ни Эвелин не заметили, как лорд Карнарвон ушел.

Раис Ахмед Гурар указал в сторону Нила.

– Лорд Карнарвон там, эфенди! – Вдали был виден шлейф пыли, стелющийся за спиной всадника. – Не сказал ни слова, – добавил Ахмед, – вскочил на лошадь и был таков!

– Мне кажется, – произнесла Эвелин, покачав головой, – этот фараон сведет нас всех с ума. Папа, наверное, уже и забыл, что у него есть дочь!

Говард пожал плечами и ухмыльнулся.

Переправившись через реку, лорд Карнарвон прямиком поехал на почту, которая находилась недалеко от храма в Луксоре.

Снаружи здание больше походило на тюрьму, а внутри по убранству – на кельи средневекового монастыря. За мрачными зарешеченными окошками скрывались угрюмые лица служащих, работавших за скудное жалованье. В ту же минуту, как только лорд заговорил по-английски, они исчезли – за долгие годы Карнарвон так и не выучил ни одного арабского слова. Лорд заказал срочный телефонный разговор с Каиром.

Не без оснований служащие почтамта в Луксоре относились скептически к телефону, они считали его дьявольским изобретением. Для работников почты заказанный телефонный разговор ассоциировался с ударом молнии с неба. Он нагонял на них страх, и служащие считали это даже кощунством. Поэтому телефонный разговор пришлось организовать лично начальнику почтамта, чтобы выполнить требования англичанина.

Начальник почтамта Али Мансур извинился за глупые выходки подчиненных и пообещал как можно скорее организовать телефонный разговор. Его светлость направился в кабинку с телефонным аппаратом.

Карнарвон ждал десять минут, неотрывно глядя на черный телефон в дурно пахнущей кабинке, больше похожей на католическую исповедальню или туалет в поезде, только без известных приспособлений. Вдруг аппарат на стене завыл. Карнарвон снял трубку.

На другом конце провода был Артур Мертон – каирский корреспондент лондонской газеты «Таймс».

– Мертон? – закричал Карнарвон в воронку, которая торчала из деревянного ящика в стене. – Мертон, это вы? С вами говорит Карнарвон из Луксора!

– Милорд, позвольте узнать, почему я удостоен такой чести? – так же громко закричал в трубку Мертон.

– У меня сенсация, Мертон, если не сказать, мировая сенсация!

– Давайте отгадаю, милорд. Вы нашли в Долине царей гробницу этого неизвестного фараона! Как там его зовут?

– Тутанхамон!

– Не может быть!

– Это правда, Мертон, так и есть!

– Поздравляю вас, милорд. Кому об этом уже известно? Вы дали сообщение в местную прессу?

– Нет, Мертон. Поэтому я и позвонил вам. Это открытие – заслуга англичан, поэтому я хочу, чтобы вы сообщили эту новость в лондонской «Таймс».

– Это очень великодушно с вашей стороны, милорд. Вы же знаете, конкуренция очень высока, и она не ослабевает ни на минуту!

– Я знаю, Мертон. Я знаю. Предполагаю, что «Таймс» потребует исключительные права, чтобы огласить эту мировую сенсацию.

– Это было бы очень великодушно с вашей стороны, – повторил Мертон.

– Что значит «великодушно»? Это всего лишь вопрос денег Или вы думаете, что я бесплатно предложил бы вам мировую сенсацию? Мистер Мертон, я вложил в эти поиски пятьдесят тысяч фунтов. Сейчас самое время пожинать плоды инвестиций.

– Я понимаю, но у меня недостаточно полномочий, чтобы выкупить эксклюзивные права для своей газеты. Я незамедлительно сообщу о вашем предложении мистеру Джефри Доусону, издателю «Таймс». Мистер Доусон свяжется с вами, милорд. А что касается меня, то я выеду первым же поездом в Луксор.

– Договорились, Мертон. Я буду ждать вас завтра в отеле «Уинтер пэяэс».

Срочный телефонный разговор с Каиром показался Али Мансуру слишком важным, чтобы организовать его и не подслушивать. Поэтому он подключил наушники к распределительному ящику и ловил каждое слово. Он не очень хорошо владел английским, но все же понял, что лорд Карнарвон нашел в Долине царей гробницу фараона. Машаллах!

С почтамта лорд Карнарвон поехал в отель. Его одежда была в пыли и грязи – первый признак археолога. Изнемогая от жажды, лорд тотчас же отправился в бар отеля, где в это время было еще довольно пусто.

Словно случайно в темном, увешанном толстыми коврами зале лорду встретился человек, которого, как ему показалось, он уже где-то видел. В тот момент Карнарвон не мог понять, откуда он знал этого человека, и вел себя так, будто не заметил незнакомца. Лорд заказал кока-колу – новомодный напиток, пользующийся популярностью не у высшего света, а в основном у художников, музыкантов и путешественников. Карнарвон заказал также один шотландский виски и, прежде чем он успел опомниться, выпил три или четыре порции – этого было достаточно, чтобы лорд забыл о своей заносчивости, которую выставлял напоказ. Когда незнакомец увидел перемену в поведении лорда, он подошел к Карнарвону и сказал на хорошем английском:

– Могу я вас поздравить, милорд? Если да, возможно, я стану первым, кто это сделает.

Карнарвон обернулся и взглянул на удрученное лицо человека, на лбу которого протянулась глубокая поперечная морщина.

– Спинк, Роберт Спинк. – Незнакомец являл собой не очень приятное зрелище.

– Ах да, – ответил лорд. – И с чем же вы хотите меня поздравить?

– С вашим открытием, милорд! От меня вы можете не скрывать этого. Спинк знает все, что происходит в Луксоре.

Лорд Карнарвон мрачно взглянул на него.

– С вашего позволения, мистер Спинк, что же я, по-вашему, открыл?

– Гробницу Тутанхамона! – Спинк широко улыбнулся. – Молодчина этот Картер!

– И это говорите именно вы, мистер Спинк? Если я не ошибаюсь, вас с Картером нельзя назвать друзьями.

– В общем-то, да, милорд. Но наши личные обиды уже давно в прошлом. Я не хотел бы об этом думать, хотя и приходится вспоминать почти ежедневно. – И он с трудом приподнял левую ногу. – Прошло уже более тридцати лет с тех пор, как Картер сделал меня калекой.

– И почему же вы последовали за Картером в Египет, если встречи с ним вам доставляют только несчастья?

– Почему, почему? – ожесточился Спинк. – Я отправился в Луксор из-за любимой, но Картер уничтожил и мое семейное счастье. Он хочет обладать любой женщиной, которая нравится мне.

До этого момента Карнарвон равнодушно слушал Спинка. А сейчас лорд насторожился и занервничал. Он залпом допил виски и уже хотел выйти из бара, но Спинк буквально наступал ему на пятки, как мальчишка-попрошайка на вокзале.

– Я не хотел сказать ничего дурного, милорд. Я не хотел нагружать вас личными проблемами.

Карнарвон ускорил шаг, чтобы отделаться от назойливого провожатого, но Спинк не отставал. Когда лорд поинтересовался у портье, не прибыла ли еще в отель его дочь, Спинк переменил тему. Он вдруг зашептал;

– Милорд, вы потратили много денег на раскопки в Долине царей. Вы должны иметь в виду» что у вас хотят отнять плоды вашей работы. Меня это, конечно, не касается, но Картер уже спрашивал у меня, готов ли я превратить сокровища гробницы в живые деньги.

Портье отрицательно ответил на вопрос Карнарвона, тогда лорд повернулся к надоедливому собеседнику и прошипел:

– Мистер Спинк, оставьте меня наконец в покое с вашими интригами. Убирайтесь, пока я не потерял самообладания!

Спинк втянул голову в плечи, повернулся и исчез, как побитый пес.

Карнарвон переправился через Нил на пароме. Теплый вечерний ветер раздувал парус, а в голове лорда проносились тысячи мыслей.

«Конечно, Спинк еще тот интриган, – думал он, – но, возможно, он прав, обвиняя Картера? Разве Картер, этот мещанский археолог сомнительного происхождения, не подбивал клинья к Эвелин? Разве он сам не говорил с гордостью, что несколько лет жил за счет махинаций с антиквариатом? Если не смотреть за ним, то можно действительно остаться ни с чем».

Карнарвон отправился к дому Картера на запряженной лошадьми повозке, которая ждала у берега. Увидев в окнах дома свет, он приказал извозчику остановиться и взобрался на каменистый холм. Тишину пустыни внезапно нарушил громкий смех его дочери. Лорд осторожно приоткрыл дверь и незаметно пробрался внутрь дома. Сейчас Карнарвон пожалел, что много выпил. Алкоголь возымел свое действие, и лорд с трудом стоял на ногах. Он на ощупь пробрался через темную переднюю к комнате, из которой доносились звуки. Вдруг наступила тишина. Пьяный Карнарвон остановился, вглядываясь в темноту.

Он не знал, как долго таился, замерев на месте, но потом резким движением распахнул дверь и вошел в комнату.

– Папа! – смущенно вскрикнула Эвелин.

Она сидела наполовину раздетая у Картера на коленях и лихорадочно прикрывала свою наготу. Оба любовника впопыхах пытались выйти из затруднительного положения. Картер презрительно заметил, поправляя одежду:

– Следовало бы постучать из вежливости. Я думал, люди в высшем свете обучены манерам.

Карнарвон, чувствуя неловкость, стоял как вкопанный и не произносил ни слова. Наконец он выплеснул всю свою злость и разочарование, жестко заявив хозяину дома:

– Манеры, мистер Картер, не позволяют и пальцем прикасаться к даме, которая помолвлена с другим! – Он подошел к Говарду и принял угрожающую позу.

Раскинув руки, Эвелин встала между мужчинами.

– В этом не только вина Говарда, – робко произнесла она. – Я все тебе объясню!

– Что тут еще можно объяснять, дитя мое? – Лорд Карнарвон протрезвел в один момент. – Ты ведешь себя как потаскуха из Сохо. Я не знаю, какое объяснение здесь можно придумать!

– Милорд, умерьте свой пыл! – возмутился Картер. – Вы все же разговариваете со своей дочерью!

– Которую вы обесчестили, мистер Картер. Надеюсь, вы способны понять, какими последствиями может обернуться для вас эта история.

Вдруг стало тихо, так тихо, что слышно было даже далекие крики сыча. Эвелин, отойдя в сторону, смотрела на Говарда расширившимися глазами. Она надеялась, что Говард ответит: «Само собой, милорд, я, конечно, женюсь на вашей дочери». Но Говард молчал, он молчал, будто ничего не произошло, и смущенно смотрел на лорда.

– Говард! – желая его ободрить, воскликнула Эвелин. – Говард, почему ты ничего не говоришь?

Картер взглянул на девушку, но ей показалось, что он смотрит куда-то сквозь нее.

– Говард!

Картер упорно молчал.

«Почему, – думала Эвелин, – почему он не говорит моему отцу, что любит меня? Или он совсем меня не любит? Неужели я так в нем ошибалась?» Эвелин разочарованно отвернулась, не обращая внимания на отца, с упреком взирающего на нее. Во взгляде лорда читались слова: «Теперь ты видишь, чего стоит этот Картер?»

Говард сам не понимал, что с ним случилось. Конечно, он любил Эвелин. Но с тех пор как его светлость напомнил ему о недостойном происхождении и возрасте, в Говарде что-то надломилось. Он понимал, что его никогда не примут в высших кругах, и боялся, что из-за этого разрушатся их отношения с Эвелин. Наверное, для Говарда это был бы небольшой преходящий триумф, но в то же время – всего лишь временное счастье.

Лорд кивнул в сторону двери и сказал дочери:

– Внизу ждет экипаж. Спускайся! Я сейчас приду!

Эвелин повиновалась. Взгляд, который она бросила Картеру на прощание, причинил ему боль.

– Мистер Картер, – снова заговорил Карнарвон после того, как они остались вдвоем, – все, что сейчас произошло в этой комнате, должно остаться между нами троими. Я думаю, нам не миновать катастрофы, если жених Эвелин, лорд Бешам, узнает об этом. Я требую, чтобы вы дали слово чести, что будете молчать. Эвелин молода и любопытна, но от вас я ожидал большей рассудительности. – С угрюмым лицом он протянул Картеру руку.

Говард смотрел на нее, как на руку прокаженного. Он медлил, но потом, не скрывая отвращения, все-таки пожал ее.

– Договорились, милорд, – сказал он. – Но я это делаю лишь ради Эвелин.

Были времена, когда Говард восхищался и почитал лорда Карнарвона, теперь же он ненавидел его и презирал.

Глава 28

На следующий день, встретившись в Долине царей, Картер, Эвелин и Карнарвон вели себя так, будто ничего не произошло. Говард намеренно собрал небольшую команду рабочих: Каллендера, своего ассистента, раиса Ахмеда Гургара и четырех самых преданных рабочих, которых знал уже много лет.

Когда предметы начали отбрасывать первые длинные тени под поздним осенним солнцем, Картер и раис с четырьмя рабочими спустились в шахту. Каллендер, лорд Карнарвон и Эвелин с нетерпением ждали наверху у шестнадцати ступеней.

Как и за день до этого, в воздухе витало напряженное ожидание. Обычно разговорчивые, батраки, которые теперь разбирали стены и выносили камни, боялись проронить хотя бы слово. После получаса работы раис поднялся со своей командой наружу и сообщил:

– Картер-эфенди просит вас спуститься вниз.

В стене перед сокровищницей зияла громадная дыра, достаточно большая, чтобы в нее, согнувшись, мог пролезть человек. В камере уже горела лампа, в свете которой сверкали сокровища фараона. Люди, ошеломленные видом богатств, не решались войти внутрь помещения.

В этот момент было забыто все: и ненависть, которую Картер испытывал к Карнарвону, и разочарование Эвелин в Говарде, отрекшемся от ее любви.

– После вас! – произнес Карнарвон, когда Картер уступил ему дорогу, но археолог настаивал, чтобы лорд вошел первым. После долгой заминки Эвелин сделала первый шаг в сокровищницу, за ней последовал отец и лишь потом – Картер.

Мысль о том, что они дышат тем же воздухом, который вдыхали рабы фараона, заставила всех троих содрогнуться. Чувствовался сладковатый запах пыли, отчего можно было делать лишь короткие, неглубокие вдохи.

По левую руку от входа лежало множество разобранных боевых колесниц. За ними – сундуки, ящики, вазы из алебастра и всевозможные декоративные украшения, которых раньше никто из присутствующих не видел. Ложа и кушетки, украшенные сказочными животными и отделанные золотом, стояли среди инкрустированных и расписанных сундуков и шкатулок, в которых, вероятно, хранились драгоценные украшения. Несколько изящных тронов блестели чистым золотом, но были такого размера, словно они делались для ребенка. На них было жаль садиться, потому что на их спинках темно-синими и красными красками были нарисованы сцены из семейной жизни фараона. Среди всего этого богатства стояли изделия из алебастра, переливающиеся в электрическом свете желтым цветом. Это были корабли с головами животных на носу и корме, кувшины с крышками и кубки, которые скорее предназначались для украшения, нежели для пира.

Казалось, что подданные принесли в гробницу умершего фараона весь его домашний скарб – не только бесценные сокровища, но и предметы обихода, которые могли пригодиться ему в загробной жизни: тарелки, корзины, сандалии, даже удобные коробочки из тончайшего дерева.

Картер первым пришел в себя. Пока лорд и Эвелин смотрели, затаив дыхание, не в силах осознать количество сотен или даже тысяч предметов, Говард начал анализировать увиденное. В камере был беспорядок, и Картер увидел в этом первое подтверждение того, что грабители пробрались сюда еще в древние времена. Но, вероятно, им помешали, поэтому они забрали лишь некоторые вещи.

Критическим взглядом археолог осматривал стены. Они были без украшений, просто из голого камня, на котором даже остались следы зубила. Слева на стене, напротив входа, он увидел отчетливые изменения в каменной кладке, такие же были и на стене справа, где стояли две черные статуи копьеносцев в полный рост, нагонявшие страх. Казалось, что они охраняли замурованный вход.

Лорд Карнарвон, растерянно следивший за пристальным взглядом Картера, шепотом спросил:

– Ну, мистер Картер, что вы об этом думаете?

Говард обернулся и спокойно ответил:

– Я думаю, все, что мы здесь с вами видим, – это только начало. Вероятно, мы сейчас находимся в передней камере гробницы и есть другие комнаты с более щедрыми дарами.

– Мистер Картер! – испуганно воскликнул лорд, будто хотел сказать: «Умерьте свой аппетит!»

Картер вытянул руку и указал на каменную кладку в стенах, только что им обнаруженную.

– Вон, видите, два замурованных входа! Я буду очень разочарован, если туда до нас кто-то вторгался.

– Значит, вы считаете, что за одной из этих стен находится мумия фараона Тутанхамона и все сокровища, которые египтяне могли принести в гробницу своему царю?

Тут Картер разозлился.

– Вы говорите только о богатствах и сокровищах, милорд, будто это самая важная часть нашего предприятия! Вы когда-нибудь задумывались, что речь идет о чем-то большем, нежели о деньгах и золоте, что здесь в этот самый момент заново пишется страница в истории человечества, фрагмент мозаики нашего прошлого?

– Но ведь это были мои деньги, – упрямо возразил Карнарвон, – именно с их помощью вы обнаружили этот фрагмент истории. Было бы неплохо, если бы вы задумались над этим фактом!

Внезапно археолог и лорд вновь превратились в соперников. Даже взгляд на сокровища фараона не мог примирить их.

– Прекратите наконец! – возмущенно воскликнула Эвелин. – Неужели в этот важный момент вам больше нечем заняться, как только оскорблять друг друга? Я ненавижу вас обоих!

Эвелин неловко протиснулась в проем в стене и исчезла. Такой реакции ни Картер, ни Карнарвон не ожидали. Теперь они остались наедине со своей ненавистью.

У лорда Карнарвона появилось ощущение, будто он уже купил сокровища Тутанхамона. Схватив алебастровый кувшин, он поднес его к свету, так что тот начал сиять, словно луна на полуночном небе. Говард с подозрением наблюдал за каждым его движением.

– Две тысячи фунтов, – оценивающе произнес лорд, – эта штука будет стоить не меньше двух тысяч фунтов.

Говард, не сводивший взгляда с Карнарвона, потерял самообладание. Резким движением он вырвал из рук лорда драгоценный сосуд.

– Вы с ума сошли, Карнарвон! – взволнованно вскричал он. – Вы не имеете права распоряжаться сокровищами из гробницы фараона!

Потеряв голову, лорд попытался отнять кувшин у Картера.

– Вы не отберете у меня мою собственность. Все, что вы здесь видите, я оплатил из собственного кармана. Или вы хотите оспорить, что именно я помог осуществить это открытие?!

В потасовке алебастровый кувшин выскользнул из рук Карнарвона, ударился о каменный пол и разлетелся на куски. Еще немного – и Картер бросился бы на лорда, но внезапно появился Каллендер и спросил, что происходит. Это спасло Картера от глупостей.

– Мне нужно выйти отсюда! – бросил Говард и расстегнул воротник. Но сделал он это не столько из-за спертого воздуха в маленькой камере, сколько из-за близости Карнарвона, присутствие которого стало для археолога невыносимым.

Едва Говард поднялся, за ним тотчас же на последней ступеньке гробницы появился лорд Карнарвон в сопровождении Каллендера.

– Гробницу до завтра нужно забаррикадировать балками! – скомандовал Говард. – Кроме того, необходимо вдвое увеличить охрану. Каллендер, вы возглавите охрану!

– Мистер Картер! – в ужасе воскликнул Каллендер. – Я не спал тридцать шесть часов, у меня слипаются глаза. Я больше не могу.

Говард вопросительно взглянул на раиса.

– Ахмед, вы готовы возглавить охрану?

Ахмед Гургар самодовольно кивнул.

– Да, Картер-эфенди.

– Я ведь могу на вас положиться?

– Да, Картер-эфенди.

Картер, Карнарвон и Эвелин разошлись, даже не попрощавшись и не удостоив друг друга взглядом.


По возвращении из Долины царей лорд Карнарвон у гостиницы «Уинтер пэлэс» среди извозчиков, спекулянтов и других темных личностей обнаружил Роберта Спинка.

Карнарвон резким тоном отправил дочь в номер, а сам дал Спинку знак следовать за ним в парк гостиницы.

На скамейке под раскидистым платаном, листья-вееры которого усыпали траву вокруг, лорд присел и закрыл лицо ладонями. Он столько лет мечтал об этом открытии, и теперь, в момент триумфа, оно доставило ему больше проблем, чем радости. Лорду казалось, что на этих сокровищах из гробницы Тутанхамона лежит проклятие.

– Ну, милорд, вы обдумали мое предложение?

Когда Карнарвон поднял глаза, он увидел стоящего перед ним Роберта Спинка с привычной лукавой улыбкой на лице. «И с этим типом ты хочешь связаться?» – пронеслась в его голове мысль, но одно воспоминание о ссоре с Картером развеяло последние сомнения. Он должен это сделать, если не хочет остаться на заднем плане и без всякой выгоды от этого предприятия.

Спинк присел рядом, вытянув ноги. Затем он сунул руки в карманы своего поношенного пиджака и заносчиво произнес:

– Вы знаете, что египтяне приняли закон, запрещающий любой вывоз антиквариата с раскопок? Это касается даже мелочей и незначительных предметов.

– Спинк, это неправда!

– К сожалению, милорд, все так и есть. Зачем мне обманывать вас? В конце концов, я больше всех страдаю от этого закона. Египтяне с недавних пор получили независимость, у них свой собственный король. Они имеют право принимать такие законы, какие захотят.

– Но это значит, что нет никакой возможности вывезти сокровища из гробницы Тутанхамона за пределы Египта!

– Никаких легальных возможностей, милорд. Таможенники в портах усилили контроль. С тех пор как деньги в Европе начали ежедневно обесцениваться, большим спросом пользуются действительно ценные вещи, прежде всего – предметы искусства. – Я знаю, мистер Спинк. С этой точки зрения, сокровища из гробницы фараона – это баснословные деньги. Американцы, переживающие сейчас экономический рост, скупили уже половину Европы. А я сижу, возможно, над величайшим богатством в истории человечества и не знаю, как получить из него выгоду! – Карнарвон беспомощно покачал головой.

Спинк смущенно вздохнул, и лорд, который не мог не заметить этого, взволнованно обратился к англичанину, известному своей сомнительной репутацией:

– Ну, говорите уже, что вам пришло в голову! Насколько я вас знаю, вы хотите сделать какое-то предложение. Я вас слушаю. – Карнарвон вызывающе посмотрел на Спинка.

– Есть одна-единственная возможность незаметно вывезти сокровища из Египта… По воздуху.

– По воздуху? – Карнарвон прищурился и бросил на собеседника недоверчивый взгляд. – Вы имеете в виду самолет? Спинк, мне кажется, вы начитались бульварных романов. Фантазия сыграла с вами злую шутку. – Лорд сочувственно рассмеялся.

– Что ж, если вы не настроены воспринимать мои слова серьезно, мне лучше уйти! – Спинк поднялся и сделал вид, будто уходит.

Карнарвон успел схватить его за пиджак и зашептал:

– Ну, не обижайтесь так сразу. Но ваше предложение действительно звучит необычно!

Спинк снова присел и вынул перочинный нож. Он воткнул лезвие в утоптанную землю и, сделав углубление, сказал:

– Это – Луксор, соответственно и Долина царей. – Изогнутой линией он прочертил Нил. – Вверху – Средиземное море, справа – Красное море и Аравийский полуостров. – Потом он провел указательным пальцем невидимую линию. – Видите, милорд, от Луксора в Александрию – намного дальше, чем из Луксора к Аравийскому полуострову. И здесь уже другая страна, в которой не действуют египетские законы. А это значит, что если вы переправите сокровища на Аравийский полуостров, то вам никто не помешает перевезти их затем в любую другую страну мира.

Лорд скептически разглядывал схему, нарисованную на земле. Через несколько секунд Карнарвон произнес.

Ваш план почти гениален, мистер Спинк. Но в нем есть одна существенная ошибка, которая решает все. Ни у меня, ни у вас нет самолета с отчаянным пилотом, а уж о взлетном поле и говорить не приходится. Нет, Спинк, эта идея не имеет ничего общего с реальностью.

Пока Карнарвон доказывал Спинку несостоятельность его плана, в нескольких шагах от них остановился калека без рук и начал просить милостыню. Когда лорд заметил его, у него непроизвольно вырвались слова:

– Бедняга! Бог мой, во всем виновата эта война.

– У вас есть лишняя монета? – шепнул Спинк Карнарвону.

Лорд молча вынул монету из кармана жилетки и протянул Спинку. Тот, смеясь, бросил монетку калеке, прищелкнув пальцами.

Карнарвон с удивлением наблюдал, как убогий (разумеется, Сайед) ловко поймал ее открытым ртом и сплюнул себе в нашейную сумку. Он благодарно кивнул и ушел в направлении лестницы, которая вела к черному входу отеля.

– Нет, – снова заговорил лорд, – ваш план слишком опасен, слишком много риска. К тому же вы не найдете пилота, который согласился бы на подобное предприятие.

Спинк поводил указательным пальцем и сдавленным голосом произнес:

– Это всего лишь вопрос денег, милорд. За определенную сумму в моем распоряжении будет самолет «Waco 6» вместе с пилотом, тоже, кстати, англичанином, который был вместе с Китченером в Хартуме. Он подыскал хорошую площадку за утесами Долины царей, которая идеально подходит для американского биплана. Расходы на транспортировку груза в полтонны на Аравийский полуостров составят двадцать тысяч долларов. И все Равно, о чем идет речь.

– Двадцать тысяч долларов? Вы с ума сошли, Спинк!

– Может быть, милорд. Но, вложив двадцать тысяч долларов, при определенных обстоятельствах вы сможете получить миллион долларов. Правда, я не знаю, сколько могут стоить сонмища фараона.

– А какую роль в этом предприятии будете играть вы, мистер Спинк? Могу предположить, что за свои посреднические услуги вы потребуете отдельный гонорар.

– Но, милорд, – возмутился Спинк, – моя часть входит уже в вышеупомянутую сумму. Это – дело чести!

Лорд Карнарвон презрительно взглянул на Спинка, потом поднялся со скамейки и сказал:

– А кто мне гарантирует, что посадка будет произведена в нужном месте?

– Я, Роберт Спинк!

– Вы, Спинк? Лично вы? – Карнарвон безудержно расхохотался. Это разозлило Спинка, и тот ответил:

– Милорд, я не так глуп, как вам кажется. Все предприятие просчитано до мелочей. Ваши сокровища будут запакованы в ящики с маркировкой «детали машин для Лондона». Пилот не будет подозревать, что перевозит. Он взлетит с площадки, расположенной за Долиной царей, сядет в Бур-Сафаге в пустыне для дозаправки и, перелетев через Красное море, приземлится возле прибрежного города Зиба, где самолет будет ждать один из моих агентов. Вы сами сможете сопровождать свои сокровища, ни на минуту не спуская с них глаз.

– Это невозможно! – раздраженно вскричал лорд. – Я никогда в жизни не сяду в самолет. Я на своем паруснике обогнул земной шар и пережил жесточайшие штормы. Полеты я оставляю для других, у меня на это свои причины. Двенадцать лет назад я потерял в авиакатастрофе своего друга Чарльза Роллса. Мы договорились встретиться в тот день. Ролле хотел продать мне свой самый замечательный автомобиль. Сделка так никогда и не состоялась. Нет, мне даже неприятно думать о полетах.

– Тогда ценный груз должен будет отправиться без вас. Мой агент в Мекке позаботится о погрузке ящиков на пароход, идущий в Саутгемптон.

Карнарвон беспокойно заходил взад и вперед возле скамейки. Он знал: Спинк был отъявленным мошенником. Этот человек во всем видел только выгоду для себя. Конечно, доверить такому плуту груз было слишком рискованно. Но есть ли другая возможность окупить громадные денежные инвестиции в раскопки? Если он, лорд Карнарвон, ничего не предпримет, будет вести себя прилично (или глупо? учитывая ситуацию, можно и так сказать), то едва ли ему представится другой шанс окупить дорогостоящие раскопки. Он ведь ни о чем больше не думал, когда начинал их пятнадцать лет назад. Лорд остановился и посмотрел на Спинка стеклянными глазами. После паузы он произнес:

– Ну хорошо, Спинк. Пятнадцать тысяч долларов и ни центом больше!

Спинк, загнанный в угол, смотрел, как уплывают от него пять тысяч долларов. Наконец он согласился.

– Но все должно быть сделано очень быстро, – настаивал Спинк. – Мне нужны деньги уже сегодня. Самолет приземлится около полуночи. Обо всем уже договорено.

– Новы же не знали, соглашусь ли я на ваш план!

– Милорд, вы – светский человек, состоятельный и разумный. Я знал, что вы не упустите такой возможности. Было бы глупо отказаться от такого предприятия. Поэтому я уже приготовил ящит ки, которые использовал для транспортировки своих насосов.

Карнарвон удивленно покачал головой.

– Превосходно, мистер Спинк. Теперь осталось только как-то выманить из дома мистера Картера сегодня ночью.

Вдруг Спинк вскочил, будто его укусил тарантул, и исчез за кустами в парке. В тот. же миг Карнарвон понял, почему убежал его подельник. Со стороны черного входа в отель приближался Говард Картер.

Он угрюмо сунул под нос Карнарвону телеграмму из Управления древностями и сказал:

– Борзописцы в Каире интересуются, когда состоится официальное открытие гробницы. Они непременно хотят присутствовать при этом. Вы уже сообщили в Каир?

– Отнюдь, мистер Картер!

– Я всегда знал, что повсюду подслушивают доносчики. Что мне ответить людям?

– Хм… – Карнарвон задумался. У него вдруг родилась идея. Телеграмма из Каира появилась как нельзя кстати, – Мистер Картер, – медленно произнес лорд, – поезжайте вечерним поездом в Каир, там пойдете в Управление древностями и сообщите борзописцам, как вы изволили выразиться, что случилось, а уж потом решите, когда они здесь появятся, и появятся ли вообще Пока вас не будет, я присмотрю за гробницей. В Каире вы, конечно, остановитесь в гостинице «Шепердз». Вы это, разумеется, заслужили, мистер Картер!


Еще ночью, в поезде, сидя в купе первого класса с откидывающимся умывальником из матовой латуни и двумя настенными светильниками в виде бокалов, Картер испытал странное, почти таинственное чувство. «Почему отношение лорда так внезапно переменилось? Почему он отправил меня в Каир первым классом и позволил остановиться в «Шепердз», где живут только богачи и знаменитости?»

Говард растерянно озирался по сторонам, когда администратор гостиницы, важный англичанин, лично поприветствовал его и проводил до номера с видом на набережную Нила. Над рекой в этот ранний час еще лежал бледно-серый туман. Еще никогда в жизни Картер не видел таких роскошных апартаментов, и с ним никогда прежде не вели себя с такой обходительностью. Причины стали ясны Говарду, когда он взглянул на передовицу лондонской «Тайме», номер которой лежал у него в комнате.

«Египетский клад! Значительная находка в Фивах: долгие раскопки лорда Карнарвона. Долина царей, 29 ноября. Сегодня после обеда лорд Карнарвон и мистер Говард Картер сообщили, что речь идет о величайшей находке столетия, сокровищах в гробнице царя-еретика Тутанхамона…»

На двух страницах чрезвычайный корреспондент Артур Мертон сообщал о пятнадцати годах тяжелых поисков в Долине царей и сокровищах, которые были обнаружены в передней камере гробницы.

Картер опустил газету, словно сраженный молнией. Его имя было на первой полосе «Таймс». Внезапно он вспомнил Сару Джонс, которая заставила его поехать в Египет, чтобы он стал знаменитым археологом. Господи, это было целых тридцать лет назад! Тогда она хотела гордиться им. Прошло много времени, и наконец это желание сбылось. Но Говард спрашивал себя, хватило бы у Сары терпения ждать его тридцать лет.

Картер погрузился в воспоминания, но это продлилось недолго. Энергичный стук в дверь заставил его вернуться к реальности.

– Меня зовут Артур Мертон, – представился незнакомец, невысокий брюнет, одетый по-спортивному, в стиле английских игроков в гольф. Взглянув на газету, которую Говард держал в руках, он сказал:

– Как вижу, вы уже все узнали.

– Значит, вы и есть тот самый Мертон! – прорычал Картер.

Появление репортера «Тайме» в этот момент подействовало на него раздражающе, и Говард, не сдержавшись, грубовато спросил его:

– Откуда вы, собственно, все это узнали, мистер Мертон?

– Лорд Карнарвон дал мне интервью по телефону. Разве он вас не предупредил об этом, мистер Картер?

– Нет, я ничего не знал, – возмущенно ответил Говард. – Но этим все сказано, и вы можете снова отправляться домой. Оставьте меня в покое, мистер… как там вас зовут?

– Мертон. Мое имя пользуется хорошей репутацией в журналистских кругах.

– Ну и славно. Вот и заботьтесь о своей репутации, только оставьте меня в покое.

Мертон, очевидно, устал вести себя дружелюбно. В отличие от Картера он знал, что они будут сотрудничать многие месяцы, а может быть, и годы. Корреспондент жестко ответил:

– Мистер Картер, я думаю, вы еще не совсем осознали ситуацию, в которую попали.

– Нет, – злобно рассмеялся Картер. – А вы, мистер Мертон?

Низкорослый англичанин пропустил слова археолога мимо ушей и продолжил:

– Мистер Картер, то, что вы нашли в Долине царей, – сенсация столетия! Поймите же, еще никто и никогда не находил неразграбленную усыпальницу фараона. И это случилось как раз такое тяжелое время! История – ваша история, мистер Картер, – заставит людей прослезиться. В столь смутные времена, когда деньги с каждым днем обесцениваются, а количество безработных выросло до астрономических размеров, люди хотят мечтать. Ни один писатель, даже Редьярд Киплинг, который заставил говорить животных, не сможет придумать историю лучше!

Картер усмехнулся. Ситуация не была лишена определенного комизма: к нему, Говарду Картеру, явился незнакомый репортер, чтобы попытаться объяснить значение этого открытия. Через некоторое время Говард ответил:

– Да уж, вероятно, все так и есть. И что, по-вашему, я теперь должен делать?

Решив, что он убедил упрямого археолога, Мертон глубоко вздохнул и ответил:

– По всей видимости, лорд Карнарвон еще не поставил вас в известность о том, что он продал эксклюзивные права на освещение вашего совместного предприятия мистеру Доусону, издателю «Тайме». За десять тысяч фунтов и семьдесят пять процентов от перепродажи лицензии третьим лицам. Договор, правда, еще не подписан, но это лишь простая формальность. Карнарвон и Доусон договорились. А это означает – собственно, в этом и заключается цель моего столь раннего визита, – что вы не имеете права давать интервью любой другой газете, кроме «Тайме», то есть только с моего письменного согласия.

Ошарашенный потоком слов журналиста, Картер озадаченно произнес:

– Эксклюзивные права, совместное предприятие, никаких интервью… Мистер Мертон, вы с ума сошли! Я буду разговаривать с тем, с кем захочу, а с вами я не хотел бы встречаться впредь.

Тут Мертон гордо встал перед Картером, дерзко взглянул на него и самоуверенно заявил:

– Сэр, вы, наверное, не до конца осознаете свое положение. Договор с «Таймс» – не рождественская открытка, это сделка. Мы платим за поставку скоропортящегося товара, который ценится на вес золота, – я имею в виду новости. А вы, мистер Картер, держите это золото в своих руках. Представьте, что вы будете бросать золотой песок в толпу. Вас никто не заметит, но вот если вы передадите золотой слиток одному-единственному человеку, – это другое дело.

– Ах, вот о чем вы! – воскликнул Картер. Эта фраза, сказанная с иронией, навела Мертона на мысль, что его собеседник только сейчас понял, о чем идет речь. Поэтому журналист продолжил:

– Мистер Картер, внизу, в холле отеля, вас ждут больше десятка газетных журналистов из разных стран. Есть даже две съемочные группы кинохроникеров из «Пэс ньюз» и «Бритиш мувитон». Они набросятся на вас, как стервятники, и засыплют вопросами. Но вы будете молчать, мистер Картер! На все их вопросы отвечайте улыбкой или ссылайтесь на меня, мистера Мертона. Вы меня поняли, мистер Картер?

– Вы считаете меня глухим или слабоумным? – огрызнулся Говард. Журналист «Таймс» был ему крайне несимпатичен. – Я буду говорить с кем хочу, – повторил он и, оскорбившись, отвернулся.

Мертон умоляюще сложил ладони и начал объяснять заново:

– Мистер Картер, вам не следует этого делать ни в коем случае. Договор с «Тайме» предусматривает большие неустойки на тот случай, если не будет соблюдаться эксклюзивность. Это означает, что лорд Карнарвон не получит от нас ни пенни, а вас он заставит возместить убытки. Вы же этого не хотите, мистер Картер?

– Нет, – равнодушно ответил Говард, Он работал полжизни, чтобы стать знаменитым археологом. На протяжении долгих лет одиночества и неудач он мечтал о том, как все это будет происходить, когда ему удастся найти забытого фараона. Теперь же, спустя несколько дней, его открытие становилось для него просто невыносимым. Неужели ему придется получить деньги и держать рот на замке? «Но, возможно, – думал он, – это и есть плата за успех».

– Надеюсь, я вас не очень напугал, – произнес Мертон, желая примирения, – но это всего лишь правила нашего газетного бизнеса. В конце концов, речь ведь идет не о новостях, не о людях и их судьбах. На самом деле все здесь завязано на деньгах. И ваш Тутамон обещает не просто деньги, а очень большие деньги!

– Тутанхамон, мистер Мертон!

– Да хоть Тутмаккензи. Главное, чтобы история соответствовала.

– Тутмаккензи! – тихо повторил Картер и наигранно кивнул. – Гробница Тутмаккензи. Вы меня простите, мне сейчас нужно пойти в Управление древностями.

– Могу я сделать вам предложение, мистер Картер? Было бы неплохо, если бы вы не покидали гостиницу через парадный вход. Журналисты – хитрый народ, но в «Шепердз» есть черный ход для подрядчиков. Что вы скажете, если я возьмусь вывести вас из отеля?

Говард неохотно согласился, и они, пройдя через кухню и прачечную, оказались на улице.

Чиновников из Управления древностями и его директора Пьера Лако, французского иезуита, который по совместительству занимался египтологией, казалось, не очень удивило открытие Говарда. Лако сообщил, что в ближайшие дни обеспечит порядок на месте. Он не преминул упомянуть о запрете на присвоение любых артефактов.

Вернувшись в отель тем же потайным путем, Картер хотел немного отдохнуть. Он плохо спал в поезде и надеялся перед отъездом вздремнуть.

Как только Говард заснул, его разбудил директор гостиницы, который появился в сопровождении не менее презентабельного господина, некоего мистера Уоллера, по акценту которого можно было предположить, что он американец. Гость попытался убедить Картера, что черный автомобиль марки «форд» принадлежит ему, что его прислал лорд Карнарвон. Машина ждет внизу, у входа в отель.

Говард совсем растерялся, он больше не понимал, что происходит вокруг. Он ущипнул себя за мочку уха, подумав, что спит.

– Вы уверены, что этот автомобиль предназначен мне? – осторожно поинтересовался он у американца.

– Если вы – мистер Картер из Луксора, то я абсолютно уверен.

– Но я даже не знаю, как управлять этой штукой!

– Для этого я здесь, мистер Картер. Я моментально научу вас искусству вождения. Это проще простого. У автомобиля есть две педали, по одной для каждой ноги. С помощью этих педалей вы и управляете всеми функциями автомобиля. А что касается руля, то им вы поворачиваете автомобиль в какую-либо сторону по своему желанию. Даже женщины учатся этому искусству очень быстро. Прошу вас, мистер Картер!

Под пристальными взглядами толпы репортеров, которые с любопытством наблюдали за каждым движением Картера, Говард сел за руль большого прогулочного кабриолета и поехал по набережной Нила. Мистер Уоллер, сидя в качестве пассажира, выкрикивал команды, которые Картер благоговейно повторял за ним. После часа практического вождения мистер Уоллер назвал Говарда способным учеником. Он сказал, что теперь Говард может легко ездить по египетским улицам. Американец добавил, что машин другого цвета не было и что его «форд» нужно доставить в Луксор на корабле.

Говард отправился в обратный путь вместе с Мертоном, который ловко ограждал археолога от своры журналистов, ехавших в том же поезде. Они не оставляли попыток поговорить с Говардом. Один репортер – позже выяснилось, что он работал для «Лейли телеграф», – пробовал подступиться к Картеру, переодевшись проводником, другой хотел порыться в личных вещах Говарда, открыв окно купе во время остановки в Минье.

Остальной багаж Картера находился в грузовом вагоне и вызывал у непосвященных удивление. Кроме железной решетки, которую археолог хотел установить на входе в гробницу, Картер вез с собой тридцать два рулона полотна, кучу веревок и ваты для упаковки посмертных даров, а также две искусно выполненные части человеческого тела, о которых речь пойдет позже.

Поезд прибыл в Луксор с обычным опозданием. Несмотря на то что было еще довольно рано, на перроне уже толпилось много народу. Тут были и губернатор провинции, и начальник районной полиции, и местный шеф полиции в Луксоре, и директор гостиницы «Уинтер пэлэс», которые, как только Говард сошел с поезда, начали трясти ему руки, словно он вернулся из кругосветного путешествия, и поздравлять со знаменательным открытием.

Директор гостиницы «Уинтер пэлэс» даже высказался, что такой знаменитый человек не может жить в доме без водопровода да еще и на другой стороне Нила. Он настаивал, чтобы Говард поселился в номере его гостиницы, что будет большой честью для него и, разумеется, бесплатно для мистера Картера. Никакие заверения Говарда, что он чувствует себя отлично в своем доме У Долины царей, что это место по сравнению с теми, где ему приходилось ночевать, вполне комфортабельно, не помогали. Хотел он того или нет, но ему пришлось сесть в экипаж, который повез его к гостинице «Уинтер пэлэс».

Номер Картера располагался в бельэтаже с видом на Нил, напротив номера лорда Карнарвона. Здесь была ванная комната, обложенная черно-белой плиткой, блестящие латунные краны. У двери висела распределительная доска с кнопками и эмалированными ярлыками: «портье», «обслуживание номеров», «сообщение», «уборка», «администрация».

Смущенный таким количеством роскоши и техники, Говард любопытства ради нажал одну из кнопок, решив проверить, работают ли они. Когда над дверью загорелась одна из пяти лампочек, он испугался и, желая тут же исправить ошибку, несколько раз нажал на все остальные выключатели.

Сначала ничего не происходило… Затем, спустя какое-то время, в дверь постучали. Перед дверью, выстроившись в очередь, стояли работники гостиницы: крепкий носильщик, этажный официант с салфеткой на руке, посыльный с письменным прибором, уборщик в белой галабии с тряпкой и метелкой для смахивания пыли. Здесь же присутствовал администратор гостиницы в черном костюме. Они поклонились как по команде, и администратор покорно спросил:

– Что мы можем сделать для вас, мистер Картер?

Этот парад перед его дверью показался Говарду неловким и забавным одновременно. У него появилось ощущение, будто действительность изменилась. Однако и Картер изменился тоже, потому что произнес:

– Джентльмены, спасибо вам, я лишь хотел посмотреть, соответствует ли отель тому, что о нем говорят.

Говард закрыл дверь и улыбнулся.

Почти тридцать лет назад его вышвырнули из этого отеля. Эмиль Бругш (старый мошенник уже давно умер) выставил Говарда вором перед всеми постояльцами. Тогда он очутился в тюрьме. А сегодня?

Пока он переодевался, чтобы отправиться в Долину царей, в дверь снова постучал посыльный и сообщил, что у портье ожидает какой-то несчастный калека по имени Сайед, который утверждает, что ему нужно срочно переговорить с Картером, дело не терпит отлагательств.

– Живо веди его сюда! – взволнованно воскликнул Говард. – И еще: я не хотел бы больше слышать от тебя, что ты называешь Сайеда калекой, ясно?

Сайед был очень встревожен.

– Картер-эфенди! Я искал вас повсюду и только сегодня нал, что вы ездили в Каир. Случилось очень плохое!

– Не волнуйся! – попытался успокоить Картер Сайеда. – Я был в Каире и кое-что привез для тебя. – Говард ушел в гардеробную.

Когда Картер вернулся, он нес с собой две искусно выполненные человеческие руки. Они так походили на настоящие, что возникали сомнения, протезы ли это, если бы на них не было кожаных ремешков, застежек и петель, с помощью которых они крепились на культи.

– Они, конечно, никогда не заменят тебе настоящих рук, – произнес Говард, – но, возможно, сделают твою жизнь немного легче.

Сайед молча смотрел на протезы. Этот жест так растрогал его, что он заплакал. Сильный, но безрукий человек плакал, как ребенок. Наконец он произнес:

– Зачем вы это делаете, Картер-эфенди?

Говард пожал плечами. Он тоже не мог скрыть своего умиления.

Пока Картер помогал Сайеду приладить протезы к рукам, тот сообщил, что лорд Карнарвон нанял Спинка, чтобы украсть сокровища из гробницы и вывезти их за пределы Египта. Сайед рассказал, как подслушал их разговор в парке.

– Спинк и Карнарвон? – Картер испуганно замер. – Никогда не ожидал от лорда такого! Но это им не поможет, потому что новый закон об антиквариате запрещает вывоз из Египта любых произведений искусства.

– Вы правы, Картер-эфенди. Но у Спинка есть дьявольский план. Сегодня ночью за Долиной царей в пустыне приземлился самолет. я сам слышал шум, а Осман, мой друг из Эль-Курны, собственными глазами видел, как в пустыне сел биплан. – Посреди ночи?

– Сейчас полнолуние, Картер-эфенди, в пустыне можно вер блюда заметить за полмили.

– Что еще видел Осман?

– Четверо мужчин погрузили в самолет примерно десять ящиков. Через час самолет взлетел.

– Ты знаешь, куда он мог полететь?

– Да, Картер-эфенди. В разговоре с лордом Карнарвоном Спинк упоминал о том, что самолет должен будет лететь на Аравийский полуостров.

– Действительно, хорошо все придумал мистер Спинк! Сначала он хотел договориться со мной, а когда я отказался от участия в его темных делишках, уломал его светлость. Да, если речь идет о деньгах, даже лорд теряет свое лицо. Мне немедленно нужно в Долину царей.

– Посмотрите только, Картер-эфенди! Мои руки! – Сайед, бывший вне себя от радости, помахал протезами. – У меня снова есть две руки! – восторженно вскричал он.

– Но только не для воровства! – рассмеявшись, предостерег его Говард. – А сейчас в путь!

В холле им встретился посыльный. Картер схватил его за рукав и указал на Сайеда.

– Теперь ты назвал бы его калекой? Взгляни на него повнимательнее!

Посыльный округлившимися от изумления глазами уставился на руки Саейда и ошалело закричал:

– Машаллах, чудо, Аллах сотворил чудо! – И умчался прочь, будто на него напал рой диких пчел.

Глава 29

В один момент все переменилось. Терзаясь мыслями, что же произошло в «его» гробнице, Говард вышел из отеля. Еще несколько дней назад это событие не вызвало бы никакого ажиотажа, но теперь все было иначе. Мертон ожидал Картера возле вращающейся двери и отпихивал репортеров в сторону, а они по дороге засыпали археолога вопросами и просьбами, как назойливые мухи.

Пока они с Мертоном поднимались на борт дагабии, на которой собирались переправиться через Нил, на них были направлены объективы больше дюжины самых современных фотоаппаратов.

«Вот, значит, как это – быть знаменитым», – подумал Картер, отвернувшись от репортеров, преследовавших их в двух лодках.

Когда они сходили на противоположный берег, Картер увидел кинокамеру и вращающего ручку оператора в брюках-гольф и кепке. Мужчина сделал серьезное лицо, а Говард, за каждым движением которого тот наблюдал в видоискатель, повернулся к нему спиной.

Мертон подозвал извозчика и посадил Говарда в двухместный экипаж. Это была единственная повозка на этой стороне Нила, потому им наконец-то удалось оторваться от своры репортеров.

– Как долго продлится эта суета? – поинтересовался Говард у Мертона, пока извозчик громкими возгласами выжимал из своей тощей лошади все, на что она была способна.

Мертон закатил глаза.

– Все будет зависеть от того, что вы обнаружили в гробнице фараона, мистер Картер.

– А если я откажусь им показывать что-либо, потому что все это действует мне на нервы? Если я попросту снова засыплю вход?

– Вы серьезно думаете, что лорд Карнарвон позволит вам это сделать? Статья в «Тайме» обрушила лавину. Завтра выйдет еще один номер. Нет, мистер Картер, все это уже не остановить. Если вы откажетесь, за дело возьмется кто-нибудь другой.

Еще издалека Картер заметил, что у входа в гробницу царит суматоха. Громкие крики разносились по Долине царей. Репортеры дрались за лучшие места, чтобы хоть краем глаза взглянуть на стену у входа в гробницу. По просьбе лорда Карнарвона начальник полиции Хамди-бей выставил отряд вооруженных полицейских. Они живым барьером выстроились вокруг ямы и отгоняли оружием любого, кто осмеливался приблизиться.

Когда Картер и Мертон подъехали, началась настоящая паника. Журналисты, туристы и дюжина любопытных полицейских бросились к подъехавшему экипажу и стали вытаскивать Говарда, так что он уже начал побаиваться за свою жизнь. Пожертвовав несколькими пуговицами от пиджака, Картер и Мертон с большими усилиями скрылись от толпы в передней камере гробницы, где их уже ждали лорд, леди Эвелин и Каллендер.

– Мертон, – шутливо воскликнул Карнарвон, – что вы натворили!

Репортер «Тайме» снял куртку, которая серьезно пострадала, перебросил ее через руку одной из статуй-копьеносцев и ответил:

– Это была ваша идея, милорд. Теперь вам предстоит с этим жить.

Карнарвон улыбнулся, пожав плечами, и тыльной стороной ладони вытер пот со лба. В передней камере стояла духота, трудно было дышать. Но атмосфера казалась гнетущей не только из-за этого. Эвелин, сидевшая на складном деревянном стульчике, не удостоила Картера даже взглядом. Карнарвон тихо стряхивал пыль с колес колесниц носовым платком, а Каллендер делал какие-то зарисовки.

Даже если бы Сайед ничего не сообщил ему, Картер сразу бы заметил, что часть сокровищ из гробницы исчезла. Не было видно многочисленных ящиков и шкатулок, ваз и скульптур, но сказать точно, чего конкретно не хватало, археолог не мог Зато он не сомневался, что исчезнувших предметов было достаточно, чтобы сделать состояние.

Карнарвон, заметивший пристальный взгляд Говарда, попытался разрядить напряженную обстановку и сказал:

– Надеюсь, мистер Картер, вы хорошо съездили и отлично провели время? «Шепердз» – превосходный отель, просто английское произведение искусства. Вам продемонстрировали автомобиль? Когда приедут господа из Управления древностями?

– Как только смогут, – ответил Говард. – Лако был не очень впечатлен нашим открытием, хотя обещал помочь в дальнейшей работе. Кроме того, он упомянул о новом законе, который запрещает вывоз артефактов.

Лорд запоздало откашлялся, и Картер бросил на него вызывающий взгляд. Мужчины смотрели друг другу в глаза, как бы меряясь силами. Наконец Карнарвон прекратил молчаливую дуэль, обратившись к Мертону:

– Вы не знаете, как бы нам выбраться отсюда живыми и невредимыми?

– Я назначу пресс-конференцию на семь часов в отеле «Уинтер пэлэс», на ней должны будете присутствовать вы, милорд, и мистер Картер. С вашего позволения я раздам приглашения фотографам.

Едва Мертон вышел из камеры, снаружи раздались взволнованные крики, которые, правда, быстро стихли. Каллендер и лорд поднялись наверх посмотреть, все ли в порядке.

Картер остался в гробнице наедине с Эвелин.

– Ты меня разочаровал, Говард, очень разочаровал, – неожиданно услышал ее голос Картер.

Говард обернулся к девушке и ответил:

– Я не чувствую никакой вины, напротив, твой отец очень унизил меня, и, кажется, ты на его стороне.

– Я редко бываю одного мнения с отцом. Ты это знаешь как никто другой. Совсем недавно, когда отец застал нас вдвоем, я надеялась, что ты попросишь моей руки. Но ты так ничего и не сказал. Это очень ранило меня.

Картер усмехнулся, не скрывая горечи.

– Его светлость не один раз давал понять, что не примет меня из-за моего происхождения и возраста. К тому же, кажется, ты забыла, что помолвлена. Давай примиримся с нашим положением.

– Если ты так хочешь, Картер. – Эвелин вскочила и мелким шагом стала ходить по камере. – Я думала, наша любовь будет сильнее, но, вероятно, ошибалась.

Картер взял ее за руку.

– Эвелин, – серьезно сказал он, – ты не ошибалась. Но в сложившихся обстоятельствах у нашей любви нет будущего.

Глаза Эвелин наполнились слезами.

– Поверь мне, – произнес Картер и нежно поцеловал ее в лоб. – Ты не была бы счастлива в браке со мной.

Сверху спустился Карнарвон.

– Сообщение Мертона о вечерней пресс-конференции возымело действие, – облегченно сказал лорд. – Эта свора убралась. Пойдем, дитя мое!

Бросив на Говарда укоризненный взгляд, Эвелин гордо удалилась. Лорд последовал за ней, но через некоторое время вернулся и подошел к Картеру с таким видом, словно чувствовал угрызения совести.

– Вы наверняка заметили, мистер Картер, что в сокровищнице недостает некоторых вещей, и, наверное, у вас уже есть кое-какие мысли по этому поводу.

«Он держит меня за идиота, – подумал Говард. – Но в его глазах все люди низшего положения – идиоты». Картер, прищурившись, молча смотрел на лорда.

Его светлость продолжал:

– Вы сами знаете, скольких средств мне стоили эти раскопки. Я не счел зазорным присвоить несколько лучших артефактов, чтобы хоть как-то покрыть расходы.

«А я думал, вы делали это из любви к науке», – хотел сказать Говард, но не проронил ни слова, потому что знал: его и лорда в этом отношении разделяет целая вселенная.

– И вы, – снова заговорил лорд, – тоже должны отложить себе что-нибудь из артефактов. Вы их заслужили, мистер Картер.

Тут у Говарда лопнуло терпение и он заорал на Карнарвона:

– В этом – все ваше представление об археологии, сэр, но у меня – совершенно другое! Все эти сокровища не принадлежат ни вам, ни мне, ни египетскому правительству. Они принадлежат всему человечеству, потому что это свидетельства нашего, общего прошлого. Я считаю ваше поведение гнусным, хотя иного от вас и не ожидал! И если у меня еще была хоть малая толика почтения к вам, то я безвозвратно потерял ее сегодня. А сейчас простите, мне нужно идти.


Перед началом пресс-конференции в «Уинтер пэлэс» Мертон отвел Картера в сторону и стал уговаривать его отвечать на вопросы журналистов общими фразами и по возможности не выдавать никакой конкретной информации. Этого требовало эксклюзивное соглашение между лордом и газетой «Тайме». В сомнительных случаях Мертон должен будет сам отвечать на вопрос в подходящей форме.

Искупавшись и надев самый лучший костюм, Говард Картер появился в бальном зале отеля, где его уже ждали более сотни журналистов. Зашипели магниевые вспышки фотоаппаратов, вырвавшись облаками дыма, когда Говард, Карнарвон и Мертон уселись за длинный стол, накрытый белой скатертью. Киножурналы «Юниверсал ньюз», «Бритиш парамаунт» и «Пэс ньюз» направили на них электрические прожекторы, и Картер был настолько ослеплен ярким светом, что не видел в зале журналистов, которые задавали вопросы.

Джеймс Молони из «Ивнинг пост» открыл час вопросов:

– Мистер Картер, как вы вообще наткнулись на эту гробницу?

Прежде чем Говард успел что-то ответить, вмешался Мертон:

– Ответ на ваш вопрос можете прочитать в «Таймс» от 30 ноября. Вам позволено нас цитировать.

Картер неохотно закивал.

– На самом деле было так: большая белая кошка указала мне место. Я назвал ее Бастет. Но однажды она исчезла, и я ее больше никогда не видел.

– Мистер Картер, меня зовут Джордж Джелаберт, я из парижской «Фигаро». Моим читателям было бы интересно узнать откуда вам стало известно, что Тутанхамон похоронен именно в Долине царей?

Задумчиво улыбнувшись в свете прожекторов, Говард ответил:

– Он звал меня каждую ночь. Мне всего лишь нужно было идти на его зов.

Наступила неловкая пауза. Даже Мертон отрешенно глядел перед собой на стол.

Потом последовал вопрос от Валентайна Уильямса, корреспондента новостной агентуры «Ройтерс лимитед»:

– Мистер Картер, какова, по-вашему, стоимость сокровищ в гробнице фараона?

– Они не стоят ни единого цента, мистер Уильяме, потому что никогда не поступят в продажу. У Тауэрского моста тоже нет цены, потому что его нельзя купить.

– Джон Пит из «Бритиш Броадкастинг компани». Мы вещаем для тридцати шести тысяч радиослушателей. Скажите, какую самую большую награду вы получили от лорда Карнарвона за обнаружение этой гробницы?

– Для археолога этих средств хватит на всю оставшуюся жизнь. Но чтобы содержать жену благородных кровей, этих денег, без сомнения, недостаточно.

В зале раздался смех. Даже лорд Карнарвон улыбнулся, хотя он точно знал, что это камень в его огород.

Ричард Бейнс из «Обсервера» спросил:

– Мистер Картер, вы бы назвали лорда Карнарвона другом?

Говард на мгновение задумался.

– Другом?… Мы, конечно, не заклятые враги и до сих пор не проломили друг другу череп.

– Роберт Мак-Леод из «Дейли мейл». Мистер Картер, вы живете один и, возможно, с сегодняшнего дня станете одним из самых желанных холостяков в мире. Вы никогда не задумывались о женитьбе?

– Об этом я уже думал, но счастье было не на моей стороне. Археологи – это люди, которые не подходят для семейной жизни. Какая жена захочет, чтобы у ее мужа всегда была грязь под ногтями?

Репортера из «Нью-Йорк таймс», облаченного в матросскую униформу, звали Тед Гаррис. Американец развязно говорил на плохо понятном южном диалекте:

– Хэллоу, Говард, вы сейчас – король Луксора. Как вы чувствуете себя в этой роли?

Картер отмахнулся и, вспылив, ответил:

– Знаете, я работаю археологом вот уже тридцать лет, и все это время обо мне не заботилась ни одна собака. И я, возможно, хотел бы к себе побольше внимания. А сейчас мне вся эта шумиха действует на нервы. Но, отвечая на ваш вопрос, я скажу: быть королем Луксора очень утомительно.

Угрюмо и безучастно лорд Карнарвон наблюдал за происходящим, лишь иногда отрывая взгляд от белой скатерти на столе. Наконец Мертон завершил пресс-конференцию словами:

– Все остальное вы сможете прочитать в ближайшем номере лондонской «Тайме».

Вот тут лорд отвел Мертона в сторону и прикрикнул на него:

– Я не для того оплачивал услуги мистера Картера, чтобы вся слава досталась ему одному! Я хотел бы, чтобы в связи с этим открытием мое имя тоже было на первой странице.


На следующий день лорд Карнарвон с нетерпением ждал вестей от Спинка. Он должен был знать, что сокровища в целости и сохранности доставлены на Аравийский полуостров и сейчас на пути в Англию. После этого лорд немедленно хотел выехать в Англию, чтобы лично получить ценный груз.

За завтраком на террасе «Уинтер пэлэс», который он обычно проводил вместе с дочерью под большим зонтом от солнца, он рассказал Эвелин о своих планах, не раскрывая причин внезапного отъезда. Между ним и Эвелин все еще сохранялись натянутые отношения. Это объяснялось личными проблемами каждого: лорд с трудом мог мириться с тем, что имя Картера теперь было у всех на устах, а о нем самом не говорили ни слова, Эвелин дулась из-за того, что все случилось совсем не так, как она себе представляла. Девушка не была уверена, стоит ли отказывать лорду Бешаму, но то, что Говард покинул поле боя без сопротивления, до сих пор ранило ее сердце.

Так они сидели и молчали, пока лорд перелистывал номера газет, которые, кроме «Иджипшиан газетт», вышли несколько дней назад. Они пили чай, ели поджаренные тосты и йогурт. Иногда Карнарвон бросал презрительный взгляд на троих фотографов, затаившихся в кустах олеандра у входа на террасу.

– Папа, а где, собственно, мистер Картер? Почему его не видно сегодня утром? – небрежно спросила Эвелин.

Тут лорд хлопнул газетой о стол, украдкой осмотрелся по сторонам, чтобы никто не заметил его вспышки гнева, и прошипел:

– Ты опять начинаешь: Картер, Картер, Картер! Уже несколько дней только и слышно со всех сторон это имя, будто он на самом деле король Луксора. Лучше спроси о нем у этих фотографов, которые снуют здесь повсюду. Они наверняка скажут тебе, где сейчас находится мистер Картер.

– Мне кажется, в тебе говорит ревность, – рассмеялась Эвелин.

– Ну что ты говоришь! – смягчился Карнарвон. – Ты думаешь, это приятно, когда тебя круглые сутки преследует свора журналистов? Картер не может и шагу ступить без того, чтобы о нем уже на следующее утро появилась статья в газете. Вот, – он постучал костяшками пальцев по газете, – прочитай: «Мистер Картер, археолог, обнаруживший гробницу фараона, вчера вечером отправился к портному Георгиосу Конидарису под аркаду гостиницы «Уинтер пэлэс», чтобы примерить парадный вечерний костюм». Все эти сплетни просто противны!

– А что пишут о лорде Карнарвоне? – с иронией в голосе спросила Эвелин.

Карнарвон ничего не ответил. Он лишь побледнел. Но не из-за злости на высказывание своей дочери. Небольшое сообщение в «Иджипшиан газетт» заставило его оцепенеть:

«Авиакатастрофа над Красным морем. Кена. Во время опасного полета над Красным морем самолет неизвестного происхождения потерпел крушение и утонул. За катастрофой наблюдали многочисленные очевидцы с кораблей, следовавших к Суэцкому каналу. Несчастный случай произошел между Зибой на Аравийском полуострове и Бур-Сафагой в Египте».

Лорд Карнарвон вне себя ударил газетой по столу и вскочил.

– У меня дела! – прошипел он дочери и быстро ушел.


Лорд нашел Спинка в саду его дома. Вид у сада и дома был довольно запущенный с тех пор, как Спинк из-за нехватки денег уволил половину слуг. Спинк тренировался играть в крокет на изрядно затоптанном участке газона. Он пытался ударить длинным молотком деревянный шар так, чтобы тот прокатился под несколькими низкими воротами.

Карнарвон, запыхавшись, подошел к Спинку и протянул ему свернутый номер «Иджипшиан газетт».

– Вы читали сегодняшние газеты, мистер Спинк?

Спинк стоял, широко расставив ноги, и опирался на крокет.

– Нет, милорд, – ответил он, – но если там пишут о чем-то действительно важном, вы ведь непременно расскажете мне.

– Еще бы! – Лорд, задыхаясь, развернул газету и прочитал сообщение об авиакатастрофе.

Когда он закончил, Спинк отбросил молоток в сторону и взял газету из рук лорда. Казалось, он не хотел верить в услышанное и вполголоса прочитал статью еще раз. Затем он безвольно опустил газету и, растерянно взглянув на Карнарвона, похромал к каменной парковой скамейке.

– На это, конечно, никто не рассчитывал, – качая головой, тихо произнес Спинк. Скрестив руки на груди, он неотрывно смотрел в землю. – Мой план был разработан превосходно. Мне очень жаль, что все так закончилось.

– Вы что, не знали об этом? – Лорд подошел к скамейке.

– Нет, милорд. Я еще со вчерашнего дня дожидаюсь депеши своего агента из Мекки. Мы договорились, что он пришлет телеграмму со словами «Погрузка состоялась», как только самолет приземлится в Зибе. Теперь мне ясно, почему телеграмма до сих пор не пришла.

Карнарвон опустился на скамью рядом со Спинком и подпер голову руками.

– Вы вообще представляете, во что мне обошелся провал этой операции?

– Нет, – ответил Спинк, – а вы сами знаете?

– Минимум миллион долларов.

Спинк присвистнул.

– Я до сих пор не могу в это поверить, – произнес лорд и закрыл лицо руками.

– Один миллион долларов, – глухо повторил Спинк. – Несмотря на это, вы можете считать, что вам повезло… Ведь отказавшись садиться в самолет, вы спасли себя. Иначе сегодня бы… Простите меня за прямоту.

– Ладно, – смирился Карнарвон, – видимо, боги древних египтян решили меня проучить за то, что я незаконно присвоил сокровища Тутанхамона.

– Вы действительно верите в такую ерунду?

– Почему нет? Я верю в это охотнее, чем в сотериологию некоторых сект Старого Света.

– Интересно… Такой образованный человек, как вы, говорит подобные вещи.

– Мы же здесь не для того, чтобы обсуждать религиозные взгляды, – вдруг сменил тему Карнарвон. – Я заплатил вам пятнадцать тысяч долларов за услугу, которую вы не выполнили, мистер Спинк. Я полагаю, что могу рассчитывать на то, что вы вернете мне эту сумму.

Карнарвон ожидал, что Спинк яростно выступит против такого требования, сославшись на форс-мажорные обстоятельства. К удивлению лорда, Спинк не стал отпираться и заверил, что вернет всю сумму в течение следующих дней.

Лорд был в растерянности. На такую любезность он не рассчитывал.


С момента открытия Картера прошло уже почти три недели, 1922 год подходил к концу. Как всегда, в это время в Луксор приезжала европейская аристократия, короли и князья с континента лорды из Англии, богатые фабриканты и не менее состоятельные вдовы из Америки, звезды оперы и актеры кино, которых знали по фильмам в кинематографических театрах и которые появлялись в Египте как грибы после дождя. И ни один из знаменитых, богатых и красивых не хотел упустить возможность осмотреть гробницу Тутанхамона, которую показывал лично Картер.

На своем «форде», доставленном к тому времени из Каира, он несколько раз в день проделывал путь от переправы через Нил к Долине царей, возил представителей высшего общества, проводил экскурсии, давал справки. Бесконечные толпы туристов целыми днями шли в Долину царей, к гробнице фараона, желая прикоснуться к Картеру как к какому-то чудотворному святому, – и Говард на все это был готов.

Картер приспособил соседние гробницы фараонов под свои нужды: устроил в них лабораторию для химика, которого ему направили из Каирского музея, временный склад для артефактов из гробницы, общее помещение и столовую для рабочей команды и фотолабораторию.

Из отеля к гробнице доставили столы с белыми скатертями, плетеные стулья и зонты от солнца. Прислуга приносила корзины с едой и наливала шампанское. Мужчины сидели, дымя сигарами, дамы вязали или обсуждали последние сплетни, пока голова Картера не показывалась из какой-либо дыры. Народ тут же бросался к нему, ликуя, визжа и аплодируя; Говарду жали руки, вручали подарки, письма и карточки с номерами комнат в отелях.

Сомнений не было, Картер стал знаменитостью, а ведь женщин больше всего привлекает знаменитость. Дамы из светского общества, еще пару недель назад не ответившие бы на его приветствие, теперь передавали ему надушенные письма с приглашениями на чашку чая или писали о своих дочках на выданье и хорошем приданом.

На почтамте Луксора работы прибавилось в несколько раз. На причале, куда много лет никогда не подходило больше одного судна в день, теперь в три ряда стояли пароходы. Отели «Луксор» и «Уинтер пэлэс» не справлялись с наплывом постояльцев и устанавливали палатки в своих парках. Местные жители сдавали свои дома приезжим, а сами жили под открытым небом. Часто днем дорога в Долину царей оказывалась заблокированной так, что невозможно было пройти.

Артур Мертон написал серию статей всей своей жизни: каждый день – новый отчет, ибо самое незначительное событие за служивало упоминания. После нескольких лет скуки, когда в газетах только и писали о военных репарациях, переделе территорий и конференциях, люди жаждали новых историй о сокровищах и приключениях.

В Америке читатели стояли на ушах. При встрече в Чикаго Лос-Анджелесе и Нью-Йорке все только и говорили о сокровищах таинственного фараона и не менее таинственном археологе который их нашел. Древнеегипетские рельефы и рисунки из гробниц завоевали свое место в женской моде. Образ фараона Тутанхамона использовали в рекламе, на плакатах и в слоганах. Его имя было на духах и мыле. Картер все еще не вскрыл погребальную камеру гробницы, а в Голливуде уже работал «Египетский театр» – кинематографический театр в стиле египетского храма. Он был первым из целого ряда подобных заведений.


Целый день Карнарвон задавался вопросом, почему Роберт Спинк так легко согласился вернуть издержки за перевозку ценностей из гробницы.

Пятнадцать тысяч долларов – это не безделица, и, безусловно, Спинк заплатил аванс за перевозку или даже всю сумму сразу. Спинк был мошенником, и у Карнарвона закрались сомнения, не обманул ли он его при этой сделке.

На одном из многочисленных приемов, которые в Луксоре проходили почти ежедневно и на которые лорда приглашали вместе с Картером, чтобы придать празднику желанный шик, Карнарвону случайно повстречался директор почтамта Луксора Али Мансур. В эти дни он был востребованным человеком, особенно у журналистов. Мансур с ностальгией вспоминал о тех временах, когда Луксор был спокойным местом.

– В день было максимум пять телеграмм и столько же телефонных разговоров с Каиром или Асуаном. А сейчас… – Он отер лоб рукавом своего черного пиджака. – Такое впечатление, что я возглавляю центральный почтамт Каира. Там наверняка работы было бы меньше. Вчера прервалось сообщение. Четыре часа нельзя было ни позвонить, ни отправить телеграмму в Луксор.

Карнарвон краем уха слушал Мансура. И тут у него появилась идея.

– Мистер Мансур, – прервал его многословную тираду Карнарвон, – все телеграммы, которые приходят в Луксор, вы просматриваете лично?

– Не все, милорд. Только те, что написаны по-английски или по-французски. Понимаете, нельзя требовать от простого египетского служащего, чтобы он знал английский и французский языки. – Сказав это, он любовно разгладил усы и улыбнулся.

Карнарвон понимающе кивнул.

– А как много телеграмм на иностранных языках вы получаете в день?

– Сейчас – от сорока до пятидесяти, наверное, они либо приходят, либо их отправляют, милорд. Как по мне, так лучше бы вы никогда не обнаружили эту гробницу.

– Не очень доброе пожелание, – произнес лорд и как бы между прочим добавил: – А мистер Спинк в последние дни не получал телеграмм?

Мансур удивленно взглянул на Карнарвона, будто лорд задал какой-то неуместный вопрос, и после паузы, положив руку на грудь, негодующе ответил:

– Милорд, я не могу ответить на этот вопрос. Он нарушает тайну переписки, и меня могут наказать, если я вам это скажу.

– Я понимаю. – Карнарвон не спеша прикурил сигарету, но скорее это было из желания потянуть время. Выдохнув в воздух облачко дыма, он небрежно спросил: – Какую сделку мне вам предложить, чтобы вы забыли о возможном наказании за такой проступок?

Мансур энергично замотал головой.

– Не утруждайтесь, милорд. Али Мансура нельзя подкупить.

Тут лорд рассмеялся и закашлялся от сигаретного дыма.

– Я такне думаю, мистер Мансур. Говорят, что даже королей можно купить. На все есть своя цена. – Он полез во внутренний карман пиджака, вытащил оттуда банкноту и, свернув ее гармошкой, вложил себе в кулак. – Пятьдесят английских фунтов? – вопросительно произнес он и протянул кулак навстречу собеседнику.

Мансур явно занервничал и осмотрелся по сторонам. Как и всех египтян, его приводил в волнение один только вид денежных купюр. Несмотря на это, он вновь покачал головой.

Карнарвон хорошо разбирался в характерах людей, поэтому его не смутил резкий отказ египтянина. Он отвел кулак и запустил руку в карман брюк.

– Ладно. Если вы все же передумаете, я буду здесь примерно до одиннадцати часов. – На этом он оставил начальника почтамта в одиночестве и отправился к другим гостям, будто это дело было для него не таким уж важным.

Незадолго до одиннадцати часов, когда Карнарвон уже хотел уйти с приема в отеле «Луксор», Мансур как бы случайно оказался рядом с лордом и тихо, не глядя на него, произнес:

– Ответ на ваш вопрос – «да».

«Значит, все-таки получал», – подумал Карнарвон, и его охватило волнение. Тем не менее лорд равнодушно спросил, словно разговаривал сам с собой:

– Вы не припоминаете, откуда была телеграмма и какого содержания?

Начальник почтамта потер руки, и Карнарвон, хорошо понявший этот жест, небрежно запустил руку в карман брюк. Когда же он вынул ее, она была сжата в кулак. Мансур чуть отвернулся в сторону и протянул Карнарвону открытую ладонь.

– Я очень хорошо помню, – процедил Мансур сквозь зубы, – потому что депеша была прислана из Мекки, откуда приходят телеграммы только во время праздников. С другой стороны был довольно простой текст, всего лишь два слова: «Груз получен».

«Этот Спинк обманул меня самым подлейшим образом! – пронеслось в голове у Карнарвона. – Я должен был это предвидеть! Бог мой, Порчи, какой же ты идиот! Как ты мог связаться с мошенником!» Лорд не заметил, что Мансур, вежливо попрощавшись с ним, быстро исчез. Голова Карнарвона в тот момент была занята одной мыслью: как заполучить обратно сокровища из гробницы Тутанхамона.

Неужели Спинк разместил в газете ложную статью? Неужели никакой авиакатастрофы не было? Или, может быть, самолет разбился на обратном пути? Или за этой катастрофой кроется диверсия?

Удрученный догадкой, лорд вернулся в гостиницу «Уинтер пэлэс» и начал рыться в поисках газетной статьи. Из нее нельзя было понять: произошла катастрофа с самолетом на пути к Аравийскому полуострову или уже во время обратного полета.

Не зная, как поступить, лорд заказал в баре виски и опустился в гигантское кресло. Конечно, Спинк будет все отрицать. Нужно доказать, что он обманул его и похитил сокровища. Но как это сделать? Картер, обладавший нужными связями, был бы в этой ситуации самым нужным человеком. Но лорд не решался рассказать ему о катастрофе, о том, что Спинк обманул его. Отношения с археологом были и без того натянутыми.

После еще двух порций виски, когда злость закипела в душе, лорд покинул бар. Несмотря на поздний час – было около часа ночи, – в холле гостиницы толпились люди, как перед отправкой ночного поезда на вокзале. Гора чемоданов и дорожных сумок перекрывала вход. Приезжие, которым не нашлось места в отеле, ночевали в шезлонгах.

Вдруг поднялся крик, народ начал аплодировать, женщины завизжали. В дверях отеля показался мужчина в светлом костюме и красно-синей бабочке, на нем были белые туфли, а в руках – прогулочная трость с серебряным набалдашником. Он приветливо раскланялся по сторонам, подняв вверх левую руку. Это был Говард Картер.

Народ с уважением и благоговением наблюдал за тем, как Картер, будто какое-то небесное создание, прокладывал себе путь через многолюдный холл отеля. Он повернул налево, поднялся по шести ступеням и исчез за стеклянной дверью, которая, как гласила надпись, вела к номерам от 122 до 140. Лорд Карнарвон использовал этот момент, чтобы незаметно выскользнуть на улицу.

Он сел в плохо освещенную пролетку и отправился на север вдоль Нила по Шариа-аль-Бар. Он не представлял, как в очередной раз встретится со Спинком. Будучи уже изрядно пьяным, лорд громко разговаривал сам с собой, наверняка полагая, что извозчик не понимает по-английски.

– Я убью его, – сказал он в очередной раз, – Карнарвонов нельзя обманывать кому вздумается. Особенно если речь идет о сокровищах Тутанхамона. Я просто прикончу его!

Подъехав к дому, лорд приказал извозчику подождать, даже если его долго не будет. Чтобы придать своим словам вес, лорд заплатил солидный бакшиш и исчез в палисаднике перед домом.

Карнарвон кричал и колотил в дверь, но прошло некоторое время, прежде чем Махмуд, мажордом Спинка, показался на пороге.

– Пусть выйдет Спинк! – грубо потребовал лорд. – Я хочу поговорить с ним сию же секунду! Немедленно хочу!

Испугавшись ярости лорда, Махмуд поднял вверх обе руки и поклялся Аллахом и своей жизнью, что мистер Спинк уехал. Но Карнарвон не поверил словам мажордома. Он оттолкнул его в сторону и, бросившись на второй этаж дома, стал по очереди заглядывать в каждую комнату.

– Где прячется этот мошенник? – кричал он. – Спинк, ты не уйдешь от меня!

Махмуд, коренастый симпатичный египтянин среднего возраста, не препятствовал неистовству лорда. Но когда Карнарвон приблизился к последней двери, мажордом преградил путь незваному гостю.

– Это спальня мистера Спинка. Милорд, я прошу вас туда не заходить!

Но прежде чем Махмуд успел помешать, его светлость нажал на ручку двери. Перед лордом предстала пьянящая атмосфера спальни, которая больше подходила бы даме, прожигательнице жизни: красные обои на стенах, мебель с витиеватыми украшениями, кровать под запыленным красно-золотым балдахином, а в ней – две молодые темноволосые, ярко накрашенные египтянки, вид которых не вызывал сомнения в том, каким запрещенным ремеслом они занимаются.

Лорд озадаченно остановился и попытался правильно сориентироваться в неожиданной для него ситуации. Наконец ему на помощь пришел Махмуд и умоляюще пролепетал:

– Милорд, я прошу вас, не выдавайте меня! Мистер Спинк вышвырнет меня отсюда, если узнает, что я развлекался в его спальне.

Девушки, визжа, накрылись с головой простынями, а Махмуд попытался все объяснить:

– Милорд, это впервые, поверьте мне!

Карнарвону сексуальные приключения египтянина были явно безразличны так же, как проезд в лондонской подземке. Он внимательно все осмотрел, закрыл дверь и сказал:

– Махмуд, сообщу ли я о вашей оргии мистеру Спинку, сейчас зависит от вас… Вы можете купить мое молчание.

– Милорд, в Луксоре мажордом, конечно, состоятельный человек, но по сравнению с английским лордом я бедняк, просто нищий.

– А кто говорит о деньгах?

– Не за деньги? Тогда назовите свои условия, милорд. Я выполню все.

– Я хочу знать, какую игру ведет мистер Спинк. Где он сейчас?

Махмуд сделал измученное лицо.

– Мистер Спинк грозился меня убить, если я кому-нибудь расскажу, куда он направился. Ядолжен был приготовить одежду на четыре недели, самую лучшую, которая висела в шкафу, но и у нее уже изрядно поношенный вид, если не сказать, убогий. Он взял с собой два больших дорожных чемодана и отправился в Суэц.

– В Суэц? Для поездки в Суэц не нужно брать с собой два огромных чемодана с одеждой на четыре недели!

– Конечно нет, милорд! Могу ли я рассчитывать на ваше молчание?

Карнарвон неохотно кивнул и сделал знак, чтобы мажордом продолжал.

– Мистер Спинк, – сказал Махмуд, – ожидает в Суэце корабль из Аравии. На этом корабле он хочет отправиться в Америку.

– Зачем? – взволнованно воскликнул лорд, но когда мажордом лишь пожал плечами, настойчиво спросил: – Когда уехал мистер Спинк?

– Три дня назад, милорд, утренним поездом. Могу я рассчитывать на ваше слово, милорд, вы же меня не выдадите?

В один момент лорду стало ясно, что Спинк с самого начала планировал завладеть сокровищами из гробницы фараона.

– Такой номер со мной не пройдет! – разъяренно вскричал лорд, и его лицо так помрачнело, что Махмуд не решался больше сказать и слова.

Рано утром, когда было еще темно, лорд постучал в дверь номера Говарда Картера. Он уже был одет и готов к отъезду, когда сонный археолог открыл ему.

– Мистер Картер, простите меня за столь раннее вторжение, – спокойно произнес Карнарвон, – я должен уехать на пару дней. Вы не могли бы для безопасности дать мне на время ваш револьвер?

Картер внимательно посмотрел на лорда. Казалось, Говард сомневался в том, спит он еще или бодрствует. Потом он молча отправился в свою комнату и вернулся с револьвером.

– Осторожно, пистолет заряжен, – равнодушно пробормотал он.

Лорд бросил пару благодарных слов на прощание и уже на ходу тихо сказал:

– Я бы хотел попросить, чтобы вы в мое отсутствие присмотрели за Эвелин. Я ведь могу на вас положиться, мистер Картер?!

Говард кивнул.

– Куда вы отправляетесь? – спросил он больше из вежливости, чем из интереса.

– В Каир, – ответил лорд.

– Ну, тогда счастливого пути. И будьте аккуратны с револьвером.

Говард, удивленный, снова лег в постель и попытался заснуть, но вместо этого погрузился в раздумья. Он пытался понять, зачем лорду во время поездки в Каир понадобился револьвер. И чем больше он над этим думал, тем яснее ему становилось, что Карнарвон затеял какое-то недоброе дело.


В тот же вечер лорд Карнарвон прибыл в Суэц, город у одноименного залива, который, за исключением центра, нескольких мечетей и базара, состоял в основном из портовой зоны гигантских размеров. Суэц все еще был в руках англичан, хотя Египет уже давно добился суверенитета. Британцы по-прежнему следили за каналом – важнейшей артерией, связывающей Великобританию с восточными колониями.

По улицам сновали солдаты в британской форме, в городе были британские магазины и гостиницы, которые обслуживали только англичан.

Карнарвон поселился в «Эль-Салам», отеле, располагавшемся возле порта, что для него было очень удобно. Конечно, он остановился не под своей знаменитой фамилией, а назвался мистером Ривзом – первым пришедшим ему в голову именем.

Шум портового города, который к тому же находился у самого важного канала в мире, был просто невыносим. Лорд Карнарвон, привыкший к тишине отеля «Уинтер пэлэс» и замка Хайклер, не мог заснуть ни на минуту. Вероятно, этому способствовали также мысли о различных планах, которые он вынашивал.

Карнарвон был уверен, что Спинк остановился в Суэце. С рассветом он отправился в путь, чтобы отыскать мошенника в ближайших к порту отелях. После того как он безрезультатно опросил больше десятка портье и потратил столько же однофунтовых банкнот, Карнарвон заволновался. Он боялся, что Спинк исчезнет вместе с драгоценным грузом. Поэтому лорд направился к портовым властям, чтобы узнать, какой корабль прибыл из Аравии в Суэц и стал на якорь, чтобы разгрузиться.

Страшная неразбериха, царившая повсюду в порту, не обошла и различные конторы. Получилось так, что лорд Карнарвон, несмотря на услужливую любезность бесчисленных чиновников, провел в порту целый день, чтобы убедиться: ни один из заявленных кораблей не мог подойти для перевозки сокровищ. Карнарвон пал духом и решил утром возвращаться в Луксор.

После скромного ужина в отеле он разговорился с хозяином заведения, неким Аль-Балласом, который справился о цели приезда Карнарвона. Аль-Баллас настаивал на том, что ни один вменяемый человек не станет останавливаться в Суэце по доброй воле, только ради каких-нибудь важных дел. Тут лорд, представившийся как мистер Ривз, объяснил, что он ищет мошенника, который украл у него много ящиков с электрическими насосами и сейчас, вероятно, хочет отправить награбленное в Америку.

– Как зовут этого мошенника? – поинтересовался Аль-Баллас.

– Роберт Спинк! – не задумываясь, ответил Карнарвон.

– Спинк? – переспросил хозяин гостиницы. – Прихрамывает? Ногу за собой волочит?

Лорд Карнарвон насторожился.

– Да, – удивленно ответил он.

– Хромой мистер Спинк жил у меня в гостинице два дня. Он съехал вчера вечером. Если я не ошибаюсь, он ожидал корабль от «Транс-Атлантик Шиллинг Компани».

Звонок в пароходную компанию ТШК разрушил последние надежды Карнарвона. Он не успел перехватить сокровища. Корабль «Норс-Атлантик» уже прошел через Суэцкий канал и был в Средиземном море.

Глава 30

Тот, кто думал, что шумиха вокруг гробницы фараона и археолога, обнаружившего ее, достигла апогея, глубоко ошибался. Под давлением Артура Мертона и сотен журналистов, вынужденных перепечатывать статьи из «Тайме», потому что ничего другого им не оставалось, Картеру приходилось выдумывать события, о которых можно было напечатать статьи в газетах. Теперь репортеры начали писать о знаменитостях, посещающих Долину царей, и обсуждать всевозможные слухи.

Тем временем Картер разобрал стену и обнаружил еще одну маленькую камеру, где хранились бесценные сокровища. Но что скрывалось за стеной справа? Этот вход охраняли статуи из эбенового дерева – копьеносцы в человеческий рост. Неужели там в золотом саркофаге лежал сам фараон Тутанхамон? Изображения таких саркофагов Картер видел на стенах гробницы.

17 февраля, по словам Говарда Картера, он собирался взломать стену, за которой, скорее всего, находится фараон. Эта статья, написанная Мертоном в «Тайме», вызвала настоящую истерию невообразимых масштабов. Билеты на пароходы и поезда в Луксор были уже давно раскуплены. За номер в гостинице, за самый последний чулан в Луксоре приезжие готовы были платить баснословные деньги. В деревнях по другую сторону Нила, в Эль-Курне Деир-эль-Бахри, в спешке возводили новые хижины и разбивали примитивные палатки, натягивая отрезы ткани. Находчивые феллахи поставили небольшие лавчонки, где продавали жареную баранину и кебаб в лепешках. По Долине царей разносился запах жареного мяса, старого жира и резкий чесночный дух. Караваны ослов, мулов и верблюдов двигались с утра до вечера пустынными дорогами, которые вели от переправы на Ниле к окрестным деревням. На спинах верблюдов везли кровати, шкафы, мягкую мебель и даже пианино для дочери какого-то английского археолога Еще никогда у торговцев на черном рынке и спекулянтов не было столько работы. За глиняную фигурку не больше ладони, еще несколько месяцев назад стоившую не больше фунта, теперь просили пятьдесят. Жадные до сенсаций американские туристы скупали все, что хоть немного походило на старину, а корыстные египтяне выставляли на продажу все, что интересовало чужеземцев. При этом их не останавливали даже могилы предков. Туристам предлагали обернутые тонкой папиросной бумагой руки и ступни, выдавая их за конечности фараона, – и на это тоже находились покупатели.


За два дня до знаменательного события Махмуд, как было оговорено, предупредил Карнарвона о том, что Спинк возвратился из поездки.

– Давно не виделись. Простите меня, что я не смог сразу вернуть вам пятнадцать тысяч долларов, – с наигранным дружелюбием произнес Спинк, встретившись с его светлостью. Он исчез и вскоре вышел с конвертом, который протянул Карнарвону.

Лорд сразу заметил новую модную одежду Спинка, разительно отличавшуюся от его прежней, изношенной. С уверенностью человека, который знает о собеседнике все, лорд смерил Спинка с головы до пят, что очень смутило мошенника.

– Вы действительно думаете, что в состоянии обмануть меня? – спросил лорд с лукавой ухмылкой. – Спинк, вы – жалкий, наивный мошенник!

– Я не знаю, о чем вы говорите, милорд! – неуверенно возразил Спинк. Конечно, он понимал, что Карнарвон подозревает сто. Но что на самом деле знал его светлость?

Помедлив, Спинк произнес:

– Вы не хотите мне объяснить, о чем идет речь?

Спинк рассчитывал на многое, даже на то, что у лорда возникнут сомнения по поводу крушения самолета. Но о том, что Карнарвон будет оспаривать всю версию, Спинк никогда и ни за что бы не подумал. Он побледнел, когда лорд начал описывать события с точностью и хладнокровием комиссара полиции.

– Мистер Спинк, сокровища из гробницы фараона – мои сокровища – были доставлены на самолете в Зибу на Аравийском полуострове при вашем содействии. Там их встретил такой же бессовестный человек, как и вы, и отправил груз в Суэц. Телеграмма «Груз получен» была знаком, что вам самому нужно отправляться в Суэц. Вы остановились в отеле «Эль-Салам» и дождались драгоценного груза. Самолет упал в море на обратном пути из Зибы в Египет, потому что один из ваших агентов наполовину разбавил горючее водой. Простой, но очень подлый трюк. Вы, Спинк, забронировали в Суэце билет на ближайший пароход в Америку, точнее на корабль «Норс-Атлантик». Как я вижу, вы уже продали сокровища фараона.

Карнарвон подошел к Спинку и пощупал ткань его костюма. Ошеломленный, Спинк отпрянул назад. Какое-то мгновение он не мог вымолвить и слова, так как был шокирован точным описанием всей истории. Но потом все же ответил, лукаво глядя на Карнарвона:

– Это вы все сами придумали, ваша светлость? Мои комплименты! Но, к сожалению, ваша история не отвечает действительности. Если бы сокровища фараона были у меня, я был бы баснословно богатым и не стал бы отвечать на ваши идиотские упреки. Конечно, вывозить сокровища самолетом из страны – большой риск, но другой возможности не было. Шансы были пятьдесят на пятьдесят.

Карнарвон язвительно рассмеялся.

– Все шансы имелись у вас, потому что ваш план был рассчитан на то, чтобы присвоить себе сокровища Тутанхамона. И, чтобы провернуть это дело, вы даже отправили на тот свет ничего не подозревавшего пилота!

– Что за чушь! У вас нет ни одного доказательства. Почему же вы не заявите на меня в полицию, милорд? Может, потому что тогда вы опозоритесь на весь мир, ибо станете расхитителем гробницы фараона? Я не чувствую никакой вины за собой. Я лишь выступил посредником при транспортировке деталей к насосам, что было написано на ящиках. Мне очень жаль. А сейчас оставьте меня в покое со своими сказочными историями!

Лорд подошел к Спинку совсем близко и угрожающе прошипел сдавленным голосом, в котором явственно чувствовалась ярость:

– Спинк, у меня есть одно плохое качество – я не умею проигрывать. Вы, должно быть, чувствуете себя в безопасности и считаете, что вышли победителем из этого поединка. Но это роковая ошибка. Я даю вам неделю времени, чтобы вы признались в краже и выплатили мне все деньги, вырученные за мои сокровища. Иначе…

– Что иначе? – нагло спросил Спинк и, скрестив руки на груди, гордо поднял подбородок. – Что иначе?

– Иначе я раздавлю вас, как навозную муху, Спинк! – Карнарвон упер указательный палец правой руки в ладонь левой и провернул несколько раз. Затем он ушел, не прощаясь.

Несколько секунд Роберт Спинк стоял в растерянности, потом опомнился и побежал, прихрамывая, вслед за лордом. Перед входом в дом Спинк, споткнувшись, схватил его за рукав. Карнарвон отбивался, но Спинк не отставал, как легавая, вцепившаяся в добычу, и кричал:

– Вы или я!

По дороге в отель Карнарвон думал о том, что же имел в виду Спинк.


«Мистеру Говарду Картеру, Долина царей, Египет» – писем с таким адресом Говард получал сейчас каждый день корзинами: поздравления, советы, приглашения, предложения о замужестве от состоятельных вдов. У него не было времени просматривать такое количество почты. Поэтому Картер едва не пропустил письмо от своей сестры Эмми.

В отличие от остальных братьев и сестер она поддерживала с Говардом сердечные отношения. Как и он сам, Эмми в юные годы много рисовала, пока с ней не познакомился лондонский издатель Джон Уолкер, приятный мужчина с безупречными манерами. Кроме всех прочих достоинств, у него были деньги. В браке у них родилась дочь Филлис, очень симпатичная, за которой сейчас увивалось множество молодых мужчин. Но ее привлекательная внешность компенсировалась недостатком, который часто присутствует у красивых дочерей. Филлис была очень капризна, и зачастую казалось, что она не может терпеть даже саму себя.

В своем письме, которое Говард обнаружил среди сотен прочих, Эмми сообщала о поездке в Египет с мужем и дочерью. Она гордилась своим знаменитым братом и надеялась, что он уделит ей немного времени. Их семья должна была прибыть 17 февраля.

Джон и Эмми Уолкер выбрали самый неудачный день для приезда. В Каире они узнали, что все билеты на любые виды транспорта в Луксор были проданы, потому что Говард Картер как раз на этот день назначил взлом последней стены в гробнице. Билеты невозможно было раздобыть, ни предлагая бакшиш, ни увещевая служащих льстивыми словами. Даже намек на родство с Картером не убедил джентльменов из фирмы «Кук и сыновья». Как оказалось, слишком многие люди уже успели воспользоваться этой уловкой: в фирму обращались «братья», «жены», «сыновья» и «дочери» археолога.

В то теплое весеннее утро в Луксоре царило напряженное беспокойство. Несмотря на то что Картер велел развесить объявления в больших отелях, в которых значилось, что на открытие усыпальницы приглашены лишь правительственные чиновники, главы организаций и избранные археологи, с самого утра от переправы на Ниле в Долину царей, в этот день закрытую для туристов, тянулся нескончаемый поток зевак. Тысячи людей не хотели упустить возможность если не стать очевидцами важного события, то хотя бы быть поблизости от гробницы и прочувствовать всю значимость исторического момента.

Картер в тот знаменательный день мог сколотить состояние на одних только приглашениях для людей, которые жаждали быть причастными к происходящему. По пути из своего дома к гробнице, где Говард провел ночь, на него поочередно набрасывались американцы, французы и швейцарцы, которые протягивали ему чеки. Женщины падали в обморок, когда Говард отвергал тайно переданные ему письма.

Внутри гробницы будто разыгрывалась сцена из немого фильма в кинематографическом театре. Здесь поставили около тридцати складных стульев, на которых в ожидании терпеливо сидели избранные. В первом ряду сидел лорд Карнарвон со своей дочерью Эвелин. Никто не осмеливался сказать и слова, даже археологи, которые привыкли к подобным громким сенсациям Всех, казалось, занимал один и тот же вопрос: что таится за этой стеной. Более трех тысяч пет ни один человек не входил в усыпальницу. Создавалось впечатление, что время остановилось и большинство зрителей чувствовали себя здесь незваными гостями.

Вспыхнули прожекторы. Говард словно в трансе начал работать молотком и зубилом. Вскоре он поменял инструмент, взяв в руки лом, потом – снова молоток и зубило. Голыми руками он убирал обломки с верха стены и передавал их рабочим, которые стояли наготове с корзинами. Удары молотка в напряженной атмосфере казались странными и неуместными. Даже лорд, любивший пошутить в подобных ситуациях, молчал, поджав губы.

И вот наконец Картер проделал дыру в стене, как и несколько недель назад, когда он открывал вход в сокровищницу. Говард поднес свечу к отверстию. Пламя горело ровно, и археолог снова взялся за работу. Убрав три камня, он подал Каллендеру знак установить прожектор поближе, чтобы направить свет прямо в усыпальницу.

Каллендер принялся выполнять просьбу Картера, и, пока он возился с освещением, Эвелин вскрикнула:

– Бог мой, папа!

Остальные гости вытянули шеи, и их взору предстала стена, которая так блестела, будто была сделана из чистого золота.

Довольно улыбаясь, Картер отошел в сторону и самоуверенно посмотрел на лорда. Во взгляде археолога читалась явная ирония, словно он хотел сказать: «Ну, милорд, что вы скажете теперь?» Но Говард молчал. После непродолжительной паузы он снова взялся разбирать стену и не успокоился до тех пор, пока не пробил достаточно большую дыру.

Говард Картер жадно смотрел на золото, но он не меньше наслаждался восхищением гостей.

Внезапное волнение охватило присутствующих. Что было за этой золотой стеной?

Картер сделал лорду приглашающий жест следовать за ним внутрь. дотом он пролез в отверстие в стене. В свете электрической лампы Говард понял: золотая стена, которую они видели наружи, – это боковая часть гигантского ящика, украшенная иероглифами и искусными рельефами. На ней можно было разглядеть людей и богов. Золотой мир, в котором разыгрывались сцены жизни на земле и на небе.

Между ящиком и стеной подземной камеры было не больше двух футов, как раз столько, чтобы мог протиснуться человек обычного телосложения. Подталкиваемый непонятной силой и любопытством, Говард пошел вправо по узкому проходу, надеясь, что он обойдет ящик и вернется к исходной точке с другой стороны. Лорд сдался и потерял мужество, не успев пройти и нескольких шагов, а Картер продолжал идти вперед, освещая лампой потолок и пол поочередно. Он продвигался мимо божественных созданий – полулюдей, полузверей с распростертыми руками и глазами, инкрустированными голубой эмалью, – а также таинственными символами.

Когда Картер добрался до поперечной стороны ящика, ему показалось, что ход стал еще уже. Сомневаясь, не зашел ли он слишком далеко, Говард замер, подумав о том, что, возможно, ему лучше вернуться, но потом рванулся, протиснулся через последнее узкое место, обогнул угол ящика и остановился перед золотой двустворчатой дверью, которая была заперта на обычный засов.

Здесь, в поперечной части ящика, было достаточно места, чтобы Картер смог открыть золотые двери, Он без проблем отодвинул засов. Осторожно и даже с опаской (ведь он не знал, что его ожидает внутри) Говард приоткрыл двери. Они распахнулись с тихим шорохом – никакого скрипа или треска, – лишь слышно было, как дерево касается дерева.

Конечно, Картер задумывался над тем, что может ожидать его за этими двустворчатыми дверьми. Но на то, что ему довелось увидеть за второй дверью, он рассчитывал меньше всего. Он открыл ее так же осторожно, как и первую, и тут снова перед ним оказались две другие двери, ведущие внутрь следующего ящика Четыре двери от четырех ящиков закрывали путь к каменному саркофагу, в котором должна была лежать мумия фараона.

Картер восторженно возвратился в переднюю камеру гробницы, где в волнительном" ожидании за ним наблюдали тридцать пар глаз. В беспомощном жесте он поднял руки кверху, будто хотел сказать: «Я просто не могу этого описать». Никто из присутствующих не отважился задать ему вопрос.

Некоторое время Картер стоял, прислонившись к стене и задумчиво уставившись в пол, затем он поднял взгляд на гостей и произнес:

– Он там, фараон Тутанхамон.

В одно мгновение напряжение спало. Гости наконец расслабились; они кричали от радости, ликовали и аплодировали, некоторые бросились наружу, чтобы сообщить о сенсации. Новость, словно пожар, распространилась от Долины царей до Луксора и дальше по всему миру: Говард Картер обнаружил фараона Тутанхамона в его гробнице!

Еще никто не знал, как выглядит таинственный фараон. Но даже новости о том, что Картер нашел неповрежденный саркофаг царя, оказалось достаточно, чтобы назвать его величайшим археологом всех времен и знаменитейшим человеком в мире. От Нью-Йорка до Лос-Анджелеса, от Токио до Лондона во всех известных газетах мира передовицы были посвящены Картеру и его открытию. Увидеть его, поговорить с ним или даже пообедать считалось сенсацией, но такая возможность предоставлялась только избранным, потому что Говард старался не показываться на глаза публике. И чем меньше он появлялся на людях, тем истеричнее была реакция общества. Король Луксора не мог и шага ступить из своего номера в отеле «Уинтер пэлэс», чтобы за ним не бежала ликующая толпа народа. Сотни приезжих осаждали отель, чтобы хоть краем глаза увидеть знаменитого археолога, так что у Картера уже вошло в привычку покидать «Уинтер пэлэс» через боковой вход в прачечной.

Отношения Карнарвона и Говарда стали еще более напряженными. Если вначале Артуру Мертону еще удавалось как-то привлечь внимание к персоне лорда, то теперь его слава быстро померкла, потому что иностранные газеты, которые перепечатывали статьи из «Тайме», не уделяли Карнарвону большого внимания и ставили на первый план Говарда Картера.

Через несколько дней после величайшего триумфа Говарда в Луксор приехала его сестра Эмми, свояк Джон и племянница Филлис. Единственным местом, где можно было спокойно поговорить, оказался гостиничный номер Картера.

Джон еще ни разу так радушно не приветствовал Говарда. Он тут же сообщил, как гордится тем, что у него есть шурин, такой знаменитый человек.

Племянница Картера Филлис отличалась привлекательностью. Она была стройной, высокой, с правильными чертами лица. Девушка сознавала, что красива, и подчеркивала свою соблазнительную внешность короткой модной стрижкой и экстравагантной одеждой. К тому же девушке было двадцать лет – подходящий для замужества возраст. Однако, несмотря на то что Филлис обладала такими достоинствами, она, к удивлению окружающих, достаточно холодно вела себя с поклонниками. Ее главной страстью было движение за права женщин, а идолом для нее стала Эммелин Панкхёрст. Филлис скорее против своей воли поехала вместе с родителями в Луксор и теперь целыми днями брюзжала, обсуждая отношения в египетском обществе и выказывая недовольство по поводу грязи, вредной пищи и невыносимой жары.

– Ну, так что же? – требовательно спросила она. – Когда мне наконец разрешат взглянуть на древнего фараона?

– Замолчи! – перебила Эмми свою упрямую дочь и, повернувшись к Говарду, добавила: – Ты должен ее простить, этот ребенок сейчас в таком дурацком возрасте…

– Я не желаю, чтобы меня и дальше называли ребенком! – возмущенно возразила Филлис. – Что обо мне подумает дядя Говард!

– Что ж, отвечу на твой вопрос, – вернулся к разговору Говард. – Просто выгляни в окно, Филлис!

Девушка, упрямо поджав губы, подошла к окну. Когда она отодвинула занавеску и выглянула на улицу, перед отелем раздались радостные крики. На нее были направлены фотоаппараты. Народ хором скандировал:

– Картер, Картер, Картер!

Филлис испуганно отпрянула назад.

– Вот видишь, – заметил Говард, – это – цена известности Я здесь живу пятнадцать лет, и за это время никто не поинтересовался моей работой, никто не написал о ней и строчки в газете. И вдруг все переменилось. Меня преследует моя собственная слава. Я бы охотно проводил вас в Долину царей и показал гробницу Тутанхамона со всеми его сокровищами, но любая попытка обречена на провал. На подъезде к гробнице начались бы хаос и драка только за то, чтобы взглянуть на вход в нее или прикоснуться к знаменитому археологу Картеру! – При этих словах Говард поморщился, как веселый школьник.

– Но это же просто фантастика! – восторженно воскликнула Филлис. – Дядя Говард – звезда, как Рудольфо Валентино, о котором пишут в газетах, за которым увиваются стаи девушек, преследуя его на улицах и в порыве страсти срывая с него одежду.

Картер рассмеялся, что можно было увидеть нечасто, и сказал:

– Упаси меня бог от таких почитателей. В любом случае я могу сказать, что мне везет: я все еще попадаю в свой гостиничный номер одетым.

Но Филлис не отставала.

– Ты, должно быть, уже раздавал автографы, дядя Говард?

– Там! – Картер указал на стопки писем, громоздившиеся на его письменном столе у окна. – Все пожелания исходят в основном от женщин. А некоторые письма заставляют меня краснеть!

– Расскажи, дядя Говард! Что пишут эти дамы? – взволнованно спросила Филлис.

Но прежде чем Картер успел ответить, отец Филлис сказал:

– Молодой даме стоит вести Себя немного сдержаннее. Не утомляй дядю своими нескромными вопросами.

– Оставь, Джон, может быть, Филлис и спрашивала из нескромного любопытства, но я не делаю тайны из этих писем! Я совершенно незнаком с этими женщинами, а они меня знают только из газет. Это же странно, когда женщины интересуются каким-то совершенно незнакомым Картером. И для них неважно, молодой он или старый, бедный или богатый. Сегодня, когда меня чествуют как короля Луксора, женщины предлагают мне себя, не щадя своей чести. Слава делает человека желанным.

Филлис слушала Говарда с раскрытым от удивления ртом. Он был совершенно другим, не таким, как остальные мужчины, которых она до этого встречала. Его жизнь была интересна девушке, и она, недолго думая, произнесла:

– Дядя Говард, у такого знаменитого человека должна быть секретарша, которая будет заниматься корреспонденцией, назначать встречи и заниматься организационными вопросами. Ты так не считаешь?

Говард внимательно посмотрел на Филлис.

– Ты думаешь, что…

– Да. Я ходила в лицей, где как раз учат таким вещам. Несомненно, я стала бы для тебя лучшей секретаршей, дядя Говард.

Этими словами был удивлен не только Картер. Эмми и Джон тоже выглядели совершенно озадаченными. Филлис, конечно, была умной и одаренной девушкой, но в издательском деле – семейном бизнесе – она до сих пор не могла похвастать достижениями, хотя открыто и резко высказывала мнение о том, что женщины могли бы сделать такую же успешную карьеру, как и мужчины, только их труд оплачивается меньше.

– Если это не одна из твоих сумасбродных идей, а дядя Говард одобрит твое предложение, то я тоже ничего не буду иметь против, – ответил Джон. – Что ты скажешь на это, Говард?

– Это неплохая идея. У меня есть лишь одно опасение: как мы, два таких упрямца, как я и Филлис, будем ладить друг с другом. Давайте поговорим об этом через пару дней.

К удивлению родителей, Филлис впервые осталась довольна, однако она даже не подозревала, что эта идея кардинально изменит ее жизнь. Никто, даже сам Картер, не мог предположить, что судьба намеренно свела их. На следующий день в «Иджипшиан газетт» появилась фотография Филлис, выглядывающей из окна номера Картера. Статья вышла под заголовком: «Новая любовница короля Луксора?»

Филлис не подавала виду, но происходящее нравилось ей. Когда Картер спустя два дня дал свое согласие на то, чтобы она у него работала, ее упрямый, строптивый характер стал меняться на глазах. Картер еще слишком плохо знал племянницу, чтобы заметить существенные перемены, происходившие в ней, и сделать из этого выводы. Возможно, тогда жизнь обоих пошла бы по совершенно иному пути.

Эмми, мать Филлис, восприняла это решение со смешанными чувствами. От нее не укрылось, что дочка умерила заносчивость, что исчезли придирки, которые она высказывала ежедневно. Да и вести себя Филлис стала не по годам по-взрослому. Она накладывала макияж, как зрелая женщина, старалась одеться менее вызывающе, чтобы не навредить своему имиджу.

Когда Филлис решила остаться в Египте и работать у дяди, мать не могла узнать дочь.

– Разве не ты говорила, что это грязная страна, что еда здесь отвратительная, а жара стоит невыносимая?

– Ну и что, – ответила Филлис так же насмешливо, как и прежде. – Что для меня слова, которые я когда-то сказала!

В результате Джон и Эмми Уолкеры оставили свою дочь Филлис в Египте и уехали через две недели.

Глава 31

Это же время – не в тот же день, но на той же неделе определенно – Сара Джонс вышла из квартиры в шестиэтажном доме, здании из коричневого обожженного кирпича в Нижнем Ист-Сайде в Нью-Йорке. Весна еще не вступила в свои права на Манхэттене, и с Ист-ривер дул по улицам пронизывающий неприятный ветер.

Одетая в зеленый костюм и шляпку, мисс Джонс ничем не отличалась от прочих людей, которые в то утро шли по Орчард-стрит. Хотя ей уже стукнуло шестьдесят – возраст, достигнув которого женщины начинают проявлять равнодушие к своему внешнему виду, – Сара по-прежнему обладала завидными формами, такими же, какие были у нее в молодые годы.

Конечно, на ее лице появились отметины возраста, которые нельзя скрыть – несколько морщин из-за забот и беспокойства, – но ее все еще можно было назвать красивой. К тому же эти маленькие жизненные шрамы были едва заметны.

На любой другой улице мира вид Сары, вероятно, привлек бы внимание, но только не на Орчард-стрит, самой оживленной в Нижнем Ист-Сайде, где переселенцы из России, Польши, Венгрии и Германии, в основном евреи со всего мира, назначали друг Другу встречи. Вывески на русском, еврейском и других языках высились на длинных шестах над улицей, которая брала начало от Хустон-стрит и заканчивалась, в семи кварталах, у Кенэл-стрит. Там же стоял и первый небоскреб Ист-Сайда, невообразимо высокое здание, – символ стремлений для самых бедных жителей.

Маленькие магазинчики, приткнувшиеся почти у края мостовой, искали защиты под железными балконами, которые были соединены друг с другом Z-образными пожарными лестницами. Из них доносился запах еды. Аромат свежей выпечки смешивался с резким запахом рыбы. Пахло кожей и экзотическими пряностями. В общем, место было не очень приятное.

Несмотря на то что после продажи школы в Сваффхеме Сара могла позволить себе жить в другом месте, она сердцем прикипела к Нижнему Ист-Сайду. Прошло уже тридцать лет, и она не представляла, что можно жить в другой части города. Целый год после приезда в Нью-Йорк разочарованная Сара Джонс бесцельно слонялась по улицам. Она даже подумывала вернуться в Англию, когда вдруг ей повстречался чиновник из иммиграционной службы. Это был коренной американец, родители которого прибыли из Манчестера и уже давно умерли.

Его звали Уильям Солт. Он устроил Сару в школу «Сьюард Парк», частное заведение, где новых европейских переселенцев обучали английскому языку. Благодаря этой работе Сара обрела так нужную здесь уверенность, чтобы начать новую жизнь.

Встречи с симпатичным мужчиной из Бруклина, района по другую сторону Ист-Ривер, привносили в жизнь Сары необычайную гармонию, и она пришла к выводу, что Уильям был бы подходящей кандидатурой для жениха. Сара выполнила его требование и передала ему крупную сумму из своего состояния, даже не подумав о том, что она, несмотря на их почти трехлетнее знакомство, даже не знает, где живет Уильям Солт. Когда однажды Сара попыталась найти его по адресу, который он оставил, то обнаружила, что Уильям соврал ей. Адрес был неверный. Тут Сара Джонс решилась на необычный шаг: она проследила за Солтом от конторы на Бруклин-Хайтс до старого дома типовой застройки из красного кирпича. Больше часа Сара боролась с собой, не зная, как поступить, но затем собралась с духом и позвонила в дверь. Ей открыла женщина с двумя маленькими детьми на руках. Это была миссис Солт. Для Сары Джонс мир рухнул.

Шок был глубоким, таким сильным, что Сара и теперь с недоверием относилась к мужчинам. Хотя возможностей было предостаточно, она отказывала всем с упорством мазохистки.

В то морозное весеннее утро прошлое неожиданно настигло ее. Мальчишки, разносчики газет, на каждом углу выкрикивающие новости, до которых обычно Саре не было никакого дела, заставили ее насторожиться. Она шла по Орчард-стрит в направлении Сьюард-парк и вдруг замерла на месте. Дрожа от холода, какой-то мальчишка, в кепке и коротких штанах, пронзительно кричал:

– Величайшая находка столетия! Говард Картер обнаружил трехтысячелетнего фараона. Читайте «Нью-Йорк геральд»!

«Говард Картер?!» – пронеслось в голове Сары. На мгновение ей показалось, что у нее остановилось сердце. Это имя заставило ее окунуться в далекие воспоминания о счастливой жизни. Говард Картер! Она вдруг снова почувствовала себя молодой, не достигшей и тридцати лет, когда ее захлестнула слепая страсть к стеснительному темноволосому юноше. В один момент ожили прежние чары любви, вспыхнувшей между ней и Говардом. Говард Картер! Сара остановилась, закрыла глаза и, крепко ухватившись за фонарный столб, замерла, чтобы заглянуть в закоулки памяти. Картины прошлого настолько увлекли женщину, что ей пришлось заставить себя вновь открыть глаза.

Потом она махнула замерзшему мальчишке, сунула ему двадцать центов и сказала, принимая у него из рук газету:

– Мы когда-то так любили друг друга, Картер и я.

– Yes, мэм, – ответил дрожащий мальчуган и, улыбнувшись, вежливо кивнул ей. На Орчард-стрит было много чудаков.

Он проверил на зуб монету сумасшедшей леди и продолжил кричать.

На первой странице Сара обнаружила фотографию Говарда. На ней был статный мужчина с темными усами и густыми бровями, на голове – светлая панама, надвинутая на лоб. Взгляд Говарда, направленный в глаза фотографу, и строгая поза выдавали определенную гордость, но без надменности. «Бог мой, Говард, куда делся тот нерешительный, застенчивый мальчик!» Сара продолжила путь, читая газету на ходу. Она быстро пробежала глазами статью, но ее мысли по-прежнему были в далеком прошлом. Она вернулась на три десятилетия назад, когда ей хитростью удалось заставить Говарда уехать из Сваффхема и стать археологом. Сара с тоской вспоминала их прощание на маленьком вокзале и фотографию, которую подарила ему на память. Она долго стран дала после этого тяжелого расставания и именно поэтому решила переехать в Америку.

Как, спрашивала себя Сара, как бы сложились их судьбы, если бы она тогда не рассталась с Говардом по собственной воле? Конечно, мечта, которой они жили несколько месяцев, рассыпалась бы в скором времени. Жизнь устанавливает свои собственные законы, и иногда они безжалостны. Наверняка какие-нибудь молодые девушки уже давно заняли ее место.

Сара украдкой смахнула слезы с глаз и вошла в здание школы Портал в викторианском стиле с каменными колоннами производил гнетущее впечатление. Даже спустя тридцать лет Сара не смогла привыкнуть к этому, несмотря на то что уже давно занимала должность директора школы.

Ирландка по происхождению, Мэри Скотт, рыжая учительница с выцветшими глазами, с которой Сару вот уже многие годы связывали теплые дружеские отношения и которая сейчас шла ей навстречу по гулкому коридору, озабоченно взглянула на мисс Джонс.

– У тебя такой потерянный вид. Что случилось, Сара?

Сара будто очнулась от сна и с вымученной улыбкой ответила:

– Мэри, ты помнишь свою первую большую любовь?

Подруга удивленно взглянула на нее.

– Да, его звали Патрик, у него было как минимум триста веснушек, и он был на два года старше меня. Но что за вопросы в такую рань?

– Мою любовь звали Говард, и у него не было ни одной веснушки, к тому же он был на тринадцать лет моложе меня.

– Бог мой, как интересно! Но почему ты никогда не рассказывала об этом? И почемуговоришь именно сейчас?

Сара Джонс протянула Мэри газету. Подруга жадно прочитала статью. Углубившись в чтение, Мари удивленно произнесла:

– Этот археолог и есть твоя первая любовь?

Сара поджала губы и гордо кивнула.

– Если бы не он, меня бы сейчас здесь не было. Мне просто пришлось убежать от воспоминаний. Говарду было пятнадцать, и он был моим учеником. Между нами возникли нежные, очень откровенные чувства. Но эта любовь казалась безнадежной. Именно я отправила его в Египет, отказавшись от любовной связи с ним.

– И ты никогда об этом не жалела?

– Тысячу раз! Но мой разум говорил, что так будет лучше. Любая тропинка, каждое дерево и стена напоминали мне о нем, и я приняла решение бросить все и уехать.

– И вы никогда больше не виделись?

– Никогда.

– А вы не переписывались?

– Нет. Письма только разбередили бы старые раны. Прощание было тяжелым.

Мэри вздохнула и сказала, не глядя на Сару:

– А если бы вы встретились сегодня?

– Мэри, с тех пор прошло тридцать лет. Мы стали другими людьми. Я думаю, Говард и не узнал бы меня теперь. Он – знаменитый человек. Наверняка он женился на молодой красивой женщине. Египтянки считаются одними из красивейших женщин на планете.

Мэри разгладила рукой газету и ответила:

– Такие люди могут жениться только на своей работе.

Мэри и не догадывалась, как она была права.


Как и полагается королю, у Картера был свой двор. Отель «Уинтер пэлэс» стал его дворцом, а Филлис с усердием исполняла обязанности церемониймейстера. Она поселилась в одной из комнат в номере Говарда и заботилась о тысяче мелких дел, на которые не обращал внимания археолог, даже ночью терзаемый мировой славой.

И Говард, и Филлис были безразличны к слухам, которые распускали об их отношениях. Но когда Картер сердито реагировал на соответствующие замечания, Филлис чувствовала себя польщенной. Она опутывала Говарда сетями своего молодого шарма и женской утонченности, а он отвечал на ее расположение благодарностью. Жизнь вообще не баловала его, поэтому Говарду было приятно, что красивая племянница относится к нему с таким восторженным обожанием.

В тот же день, когда Филлис переехала к Картеру в номер, она добилась согласия называть его просто «Говард», Она считала, что обращение «дядя Говард» звучит несколько старомодно, да и выговаривать его трудно.

Филлис организовала охрану, которая полагалась королю Луксора. Если Говард отправлялся в Долину царей, то его непременно сопровождали Филлис и четверо полицейских с огнестрельным оружием. Они ограждали Картера от всех назойливых почитателей.

Двое из них оставались в карауле, когда Говард возвращался в свой номер. Даже ночью.

Шумиха, поднявшаяся вокруг Картера, была для лорда Карнарвона как бельмо на глазу. Но лорд совершенно не видел возможности, чтобы оспорить славу Картера. Иностранные газетные репортеры, готовые драться за пару слов от Картера, не обращали на лорда никакого внимания. Чаша терпения переполнилась, когда во время отправки сокровищ в Каирский музей молодой американский репортер спросил Карнарвона: «Для кого вы пишете?»

Эвелин расхохоталась, выслушав отца, рассказавшего ей об этом случае в баре отеля «Уинтер пэлэс».

– Папа – газетный репортер! – воскликнула она. – Почему нет?! Ты мог бы меня спросить, не могу ли я дать тебе сейчас интервью! Прости, но это очень смешно.

Лорд совсем не считал это происшествие смешным. А то, что Эвелин смеялась над его историей, еще больше распалило Карнарвона.

– Завтра же мы уедем отсюда. Мистер Кук достанет нам два билета до Генуи.

Чтобы подкрепить серьезность своего намерения, лорд опрокинул в себя стопку шотландского виски, к слову, уже не первую.

– К чему такая внезапная спешка? – осторожно поинтересовалась Эвелин. – Лишь из-за того, что кто-то принял тебя за репортера? Папа, с каких пор ты страдаешь такими комплексами?

– Есть и другие причины. Но об этом я не хочу говорить преждевременно.

– Почему нет?! У тебя есть секреты от дочери?

– Я не хотел бы обсуждать свое решение! – громко повторил Карнарвон и добавил: – Кстати, ты помолвлена и тебя дома ждет жених. Иногда мне кажется, что ты совсем об этом забыла.

– Папа! – рассердилась Эвелин. – Как ты можешь говорить такое!

– У меня есть на то причины! – резко парировал Карнарвон. – Но давай оставим этот разговор.

На лице у Эвелин читались злость и обида, и, чтобы отомстить, она сказала:

– Оставь Говарда в покое. Что было, то прошло. Но хочу, чтобы одно ты все-таки понял: еще несколько недель назад Картер был для тебя никто. Сегодня он смеется над нами. А когда ты приедешь в Египет через пару месяцев, он спросит: «Лорд Карнарвон? Кто это такой?»

Лорд заказал еще одну порцию виски, опрокинул ее и швырнул стакан в стену, так что тот разлетелся на множество осколков. Потом он тяжело поднялся и направился к себе в номер. Эвелин, сгорая со стыда, последовала за ним.

Ни лорд, ни Эвелин не обратили внимания, что к их разговору в баре внимательно прислушивались.

Около часа ночи лорд уже спал крепким сном и что-то раздраженно бормотал себе под нос. Эвелин закрыла межкомнатную дверь и осторожно распахнула окно в номере Карнарвона Обычно лорд спал с полуоткрытыми окнами. Два окна его номера выходили на восток, в парк, где сейчас разбили большую палатку, пытаясь справиться с наплывом туристов.

Никто не заметил, как у черного входа в отель, на узком выступе стены, который отделял бельэтаж, появился темный силуэт. Его движения казались настолько искусными, будто это был настоящий вор-верхолаз. Все это напоминало эквилибристический цирковой номер, но без риска для жизни, потому что происходило в двух метрах от земли.

Через открытое окно мужчина заглянул внутрь. Там царило спокойствие, но мужчина, перегнувшись через парапет, замер и прислушался. Наконец он решился и пробрался в окно. Тонкие занавески, которые слегка развевались от дуновения легкого вечернего бриза, мешали ему сориентироваться, поэтому он решил подождать некоторое время, прислушиваясь к сонному бормотанию. Когда мужчина убедился, что его вторжения никто не заметил, он Щелкнул электрическим фонариком и направил свет на пол.

На паркете лежал дорогой ковер с красно-синим восточным орнаментом, на нем – туфли, но не поставленные парой, а брошенные как попало, как они слетели с ног хозяина.

Незваный гость осторожно ступал шаг за шагом, пока свет фонарика не выхватил ножки кровати – гигантского ложа в стиле барокко, на котором спал лорд Карнарвон. Несмотря на то что свет мог разбудить спящего, этого не произошло. Даже когда свет упал на лицо лорда, тот даже не пошевелился.

То, что случилось дальше, произошло с такой скоростью и точностью, что не оставалось сомнений: незваный гость репетировал все движения заранее много раз. Мужчина, у которого на лице был черный платок, какой обычно используют от солнца феллахи, вынул стеклянный цилиндрический сосуд, отвернул крышку и осторожно вытряхнул на подушку что-то черное рядом с головой Карнарвона.

Через мгновение в мерцающем свете фонарика открылась страшная картина: в десяти сантиметрах от левой щеки Карнарвона притаился скорпион, направивший хвост с жалом в сторону предполагаемого противника. Он перебирал четырьмя парами лап, будто ждал какого-то тайного знака для атаки.

Фонарик потух, а мужчина в черном исчез так же бесшумно, как и появился. Он вылез через окно, предварительно осмотревшись по сторонам. Удостоверившись, что его никто не заметил, он осторожно проследовал по карнизу бельэтажа назад, к черному ходу отеля, и, прихрамывая, исчез среди кустов парка.

Через несколько минут в отеле раздался короткий и громкий крик. Потом все снова стихло.


Хотя Говард Картер спал всего в нескольких номерах от лорда, он ничего не услышал этой ночью. А утром, когда он выходил из номера, к нему на шею бросилась Эвелин. Она была вся в слезах.

– Говард, папе очень плохо. У него температура сорок градусов. Врач сейчас как раз у него.

– Что случилось? – Картер робко высвободился из объятии.

– Я не знаю, ночью я услышала крик из его комнаты. Я хотела узнать, что произошло, но когда я вошла в его комнату, он уже сидел на кровати и сказал, что ему приснился дурной сон. Я вернулась обратно. А сегодня утром у него начался жар. Он едва может говорить.

Говард попытался утешить Эвелин:

– Подобные приступы жара часто случаются в этом климате. Они проходят так же быстро, как и начинаются. Последняя неделя выдалась нелегкой для него.

В этот момент из номера вышел Мухаммед Бадави – врач отеля. Он был очень озабочен.

– Все выглядит не очень хорошо, миледи. Его светлости срочно необходимо клиническое лечение. Лучше всего будет, если вы отвезете вашего отца в каирскую клинику, как только его состояние немного стабилизируется. Если хотите, я могу сопровождать вас в дороге.

– Как он себя чувствует, доктор?

– Он сейчас снова в сознании. Но это еще не говорит о том, что его состояние в целом улучшается.

 – Папу сейчас можно перевозить?

– Вы можете снять вагон в ночном поезде в Каир. И, если позволите, я дам вам совет, миледи: чем быстрее вы на это решитесь, тем лучше будет для пациента.

Доктор Бадави еще не закончил, как дверь в номер лорда распахнулась и в коридор вышел сам Карнарвон, На нем была пижама цвета охры. Лицо – багряно-красное. Кожа на лице так натянулась, что, казалось, вот-вот готова была лопнуть. Пот градом катился по лбу, а глаза, похожие на темные стеклянные шары, вылезали из орбит.

– Папа! – взволнованно вскричала Эвелин. Доктор Бадави и Картер в ужасе глядели на лорда. Он стоял как привидение, затем заговорил глухим голосом:

– Я слышал Тутанхамона. Фараон требует вернуть свои сокровища.

– Он бредит, – прошептала Эвелин, повернувшись к доктору Бадави. – Вы должны что-нибудь сделать, пожалуйста!

– Это все из-за жара! – ответил врач, не спуская глаз с лорда.

И только Говард понимал, о чем в лихорадочном бреду говорит Карнарвон.

– Мне кажется, отправка сокровищ, которой занимался лорд отняла у него много сил. Нечего скрывать, мы все в каком-то смысле расхитители этой гробницы, даже я.

Доктор Бадави осторожно, будто перед ним была норовистая лошадь, приблизился к лорду Карнарвону, взял его под руку и увел обратно в номер. Эвелин и Картер отправились вслед за ними. Они и не подозревали, в какой опасности находятся, снова укладывая лорда Карнарвона в постель.

Эвелин взбила подушку, как вдруг почувствовала какой-то твердый предмет. В тот же момент она вытащила из-под подушки револьвер.

– Что все это значит? – растерянно спросила она.

Картер взял у нее оружие и вытряхнул патроны из барабана, потом успокаивающе ответил:

– Этот револьвер принадлежит мне. Я давал его твоему отцу на время. Он думал, что ему угрожает опасность.

– Это смешно! – резко возразила Эвелин и сдержанно добавила: – Кто может покушаться на жизнь лорда?

– Я не знаю, – ответил Говард, – но когда твой отец продал эксклюзивные права на репортажи лондонской «Таймс», он точно не нажил себе друзей.

Эвелин пожала плечами.

После того как Карнарвона снова уложили в постель, он успокоился. Лорд пристально смотрел в потолок, будто прислушивался к далеким голосам. В который раз доктор Бадави измерил его пульс и ободряюще кивнул Эвелин.

– Все будет хорошо, – тихо сказал он низким голосом, как всегда делал после окончания работы.

Когда доктор, Эвелин и Картер стояли вокруг лорда, больной вдруг начал быстро моргать, словно в нем проснулась жизнь. Не отводя глаз от потолка, Карнарвон нерешительно позвал:

– Эвелин! Пусть придет Картер!

– Папа, он стоит тут, возле тебя! – ответила дочь, радуясь, что лорд снова пришел в себя.

– Мистер Картер!

– Да, милорд.

– Мистер Картер, я решил уехать. Мы сегодня отправимся в Каир вечерним поездом…

– Но, милорд, вы ведь больны. Вы должны несколько дней соблюдать постельный режим, прежде чем сможете совершить долгое путешествие по железной дороге.

– Пустяки!

Карнарвон приподнялся и продолжил говорить, хотя все еще смотрел прямо перед собой, словно не мог поверить в сказанное:

– Небольшой жар, не более того. Я только хотел сказать вам: мне жаль, что я иногда скверно обходился с вами.

– Ничего, милорд. Нам необязательно говорить об этом сейчас. Это заберет много времени.

– Нет, мистер Картер! Я наверняка больше не вернусь сюда.

Картер наморщил лоб и, вопросительно взглянув на Эвелин, осведомился:

– Как это понимать? Вы уверены, что больше не хотите возвращаться в Луксор?

– Да, именно так. Я покидаю поле битвы. Вы – король Луксора. А это намного больше, чем титул английского лорда.

– Стоит вам поправиться, и вы посмотрите на вещи другими глазами.

– Нет, Картер. Теперь идите. Не заставляйте ждать фараона из-за какого-то нездорового лорда. – Потом Карнарвон обратился к дочери: – Мы собираем вещи.


Утром, как всегда, Филлис принесла Картеру свежие газеты. Большинство статей доставили Говарду удовольствие, некоторые удивили сообщениями о том, что происходит в Долине царей. В то утро статья в «Иджипшиан газетт» очень обеспокоила Говарда. Заголовок гласил: «Проклятие фараона».

В газете писали, что перед ступенями, которые вели в гробницу Тутанхамона, была найдена глиняная табличка с надписью: «Смерть покроет своими крылами всякого, кто потревожит покой фараона».

Говард, взволнованный заметкой, привлек к ответу своего старшего рабочего Ахмеда Гургара.

– Почему мне никто не сообщил об этой находке? И где сейчас эта табличка?

Ахмед чистосердечно заявил, что такого артефакта с начала раскопок никто не находил. Каллендер, который в отсутствие Картера оставался за главного, тоже ничего не знал.

– Но ведь газетные писаки не могли высосать эту историю из пальца! – возмущенно кричал Картер.

В щекотливых ситуациях, подобных этой, Каллендер обычно сохранял спокойствие и поэтому уверенно ответил:

– Почему нет? Если вы вспомните все, что до сих пор о вас писали в газетах, то и эту статью вполне можно подвергнуть сомнению.

Говард скривился.

– Вы правы, Каллендер. Вот только надпись не похожа на выдумки репортеров. Это проклятие было обнаружено во многих гробницах. И теперь я не знаю, как относиться к этой истории.

– Позвольте мне один вопрос, – серьезно произнес Каллендер, – этот текст беспокоит вас каким-то образом при условии, если он, конечно, существует?

– Не больше, чем вечные проклятия, которыми угрожала грешникам Римская католическая церковь. – Едва Говард закончил предложение, как вдруг ему в голову пришла одна мысль, но он отогнал ее и продолжил: – Я могу надеяться, что и вы не придаете этой надписи большого значения?

– Конечно, – ответил ассистент Картера, – но почти половина египетских батраков сегодня утром не вышли на работу, сказавшись больными. Кажется, новость из газеты распространяется, как лесной пожар.

– Это зайдет слишком далеко! – Картер топтал ногой землю, будто хотел затушить горящую бумагу. В тот же день он отправился в редакцию «Иджипшиан газетт» в Луксоре.

Главный редактор, низкий полный мужчина с лысым черепом, носил кепку с козырьком. Вне себя от радости, что к ним пришел такой знаменитый человек, как мистер Картер, он закричал фальцетом, созывая всю редакционную команду. Но прежде чем его неожиданный визит перерос в бурный праздник, Картер задал вопрос: кто написал статью о проклятии фараона.

Ни главный редактор, ни кто-либо из репортеров не знали автора. А маленький лысый мужчина, активно жестикулируя, объяснил, что для него остается загадкой, каким образом эта заметка вообще попала в номер. Картер чувствовал, что его дурачат.

Археолога не покидало ощущение, что за возникшей из ниоткуда статьей кроется умело сфабрикованная интрига.


Как обычно, вечером, когда Говард возвращался с работы, его проход через вестибюль отеля «Уинтер пэлэс» превращался в праздничное шествие. Под бурные аплодисменты, как будто дело происходило после грандиозного театрального представления, отовсюду снова и снова слышались возгласы: «Картер! Картер! Картер!»

Толпа зевак часами ждала этого момента.

В тот вечер Говард впервые задумался, что будет, когда овации наконец улягутся. Он уже настолько привык к такому образу жизни, к повседневным встречам с ликующей толпой, что это стало для него наркотиком, страстью. «Я бы заболел, – думал он, – стал бы таким же депрессивным, как и все те, кого в один момент лишили славы и выбросили из сказочной жизни в действительность».

Один из агентов не мог выбрать более удачного момента и подошел к Говарду в сопровождении Филлис Уокер.

– Говард, позволь представить тебе Ли Кидика! – воскликнула Филлис. – Мистер Кидик – один из известнейших агентов Америки. Он устраивает большие концерты, оперы, мюзиклы и театральные представления. Ты должен выслушать его предложение.

Говард угрюмо протянул американцу руку. Картер уже успел познакомиться с множеством бизнесменов и агентов. Ли Кидик был, наверное, чуть постарше всех остальных агентов и несколько старомоднее, потому что в своем сюртуке выглядел как импресарио из прошлого столетия. Ко всему прочему Кидик еще и плохо видел, поэтому носил очки с толстыми стеклами, которые делали его глава чрезмерно большими, придавая им неестественный вид. Все это, а также пушистые седые волосы, венком опоясывающие лысую макушку, привносили в облик Кидика что-то одухотворенное и клерикальное, но это ничуть не соответствовало действительности. На самом деле Кидика волновали лишь три вещи: еда, женщины и деньги. И всех трех ему чертовски не хватало.

Что касается еды и денег, то он тут же перешел к делу. Кидик пригласил Картера и Филлис в ресторан и ел два часа подряд, будто его три дня не кормили. Во время перемены блюд Кидик успел предложить Картеру свой проект.

– Мистер Картер, – начал он и промокнул губы салфеткой, – мне не нужно вам говорить, что вот уже несколько недель вы находитесь на пике популярности, которая превосходит популярность Дугласа Фэйрбэнкса [121] и американского президента Уоррена Хардинга. Газеты переполнены статьями о ваших приключениях… В общем, было бы глупо не обратить эту популярность в звонкую монету.

– Так-так, приключения, говорите, мистер Кидик, – обиженно заметил Говард.

Филлис знала чувствительные стороны Картера и попыталась сгладить ситуацию:

– Говард, мистер Кидик не хотел сказать ничего плохого. Он, конечно, знает, что ты известный археолог. Но для большинства людей все, что происходит в Долине царей, – это увлекательное приключение.

– Отлично сказано, отлично сказано! – оживившись, воскликнул агент и подмигнул Картеру. Затем, глядя на Филлис, произнес: – Если позволите, вы не просто очень красивая женщина, но еще и очень умная.

– Филлис не… – Говард хотел возразить, но Кидик опередил его:

– Я знаю, мы живем в двадцатых годах двадцатого века и наши моральные принципы несколько иные, чем были еще двадцать лет назад. Зачем сразу жениться? Я прошу вас, мистер Картер!

Говард растерянно смотрел, а Кидик продолжал:

– Я хотел бы сделать вам предложение, мистер Картер. Я организую для вас турне с лекциями по Соединенным Штатам Америки и Канаде. Только лучшие адреса: Карнеги-холл в Нью-Йорке, театр национальной оперы в Вашингтоне, Бостон, Филадельфия, Чикаго, Детройт. – Кидик поднял обе руки и нарисовал в воздухе прямоугольник. – Король Луксора рассказывает о величайшем открытии двадцатого столетия!… Американцы будут драться за места в этих залах и носить вас на руках. Это я вам гарантирую, иначе меня звали бы не Ли Кидик.

– Мистер Кидик…

– Называйте меня просто Ли!

– Ли, я не оперный певец и не звезда кино!

– Но вы – Говард Картер! Вы – нечто особенное. Что-то такое, чего никогда не было. Именно это и привлекает. Успех – это пять процентов таланта, остальное – реклама, так принято считать в Америке. Для своих кинозвезд я никогда бы не устроил такого большого турне. Как я уже сказал, было бы глупо не согласиться на мое предложение.

– Значит, я – глупец! – коротко ответил Картер. – Сожалею, что вы зря проделали такое дальнее путешествие!

– Говард! – Филлис беспокойно заерзала на своем стуле. – Ты еще не понял, что тебе предлагает мистер Кидик!

– Пару долларов. Ну хорошо, может быть, чуть больше. Что еще?

Кидик сложил ладони, как в молитве, потом склонил голову, так что его подбородок оказался на груди, и, чеканя каждое слово, произнес:

– Говард, я предлагаю вам тысячу фунтов за лекцию, ко всему прочему вы получите два автомобиля. Если хорошо разработать план турне, вы в день сможете читать по три лекции. Это – три тысячи фунтов в день. Больше, чем зарабатывают Мэри Пикфорд и Глория Суонсон, вместе взятые. Поймите же, мистер Картер, к концу турне вы будете богатым человеком!

Картер растерянно взглянул на агента. Не шутит ли он? Не смеется ли над ним? Тысяча фунтов за одну лекцию? Чтобы заработать такие деньги, ему нужно трудиться два года, и это при хорошей зарплате: У Говарда голова пошла кругом при мысли о таких деньгах.

– Ну что? – настойчиво спросил Кидик. В руках у него вдруг появилась пачка белой бумаги. Пять или шесть листов он положил на стол перед Говардом. А рядом – авторучку с золотым пером.

– Эти бумаги после подписания можете оставить себе, – лениво заметил он. – Чтобы вы видели, что Ли Кидик не такой скупой, как все утверждают. И вообще, само собой разумеется, что вы с вашей женой будете останавливаться в лучших гостиницах: «Вальдорф-Астория», «Ритц», «Савой». А для путешествия через океан, естественно, будут забронированы билеты на корабль «Беренгария».

– Говард! – взволнованно воскликнула Филлис, когда увидела, что он еще колеблется, и вручила ему ручку с золотым пером.

Путей к отступлению для Картера не осталось, и он поставил свою подпись под договором.


Вопреки всем ожиданиям состояние Карнарвона улучшилось, и он в сопровождении дочери и врача Бадави успешно добрался до Каира. Бадави настаивал, чтобы лорд лег в клинику, но Карнарвон наотрез отказался. Ближайший корабль в Геную отходил через четыре дня. Это время лорд решил провести в гостинице «Савой-Континенталь», чтобы немного отдохнуть.

Но как только доктор Бадави уехал, у Карнарвона снова начались приступы жара. Он начал бредить, как в Луксоре. Ему казалось, что фараон завладел его разумом. Эвелин сидела у постели отца, делала ему холодные компрессы на лицо, а Карнарвон в беспамятстве разговаривал с фараоном. Иногда интонации становились зловещими и под влажным платком лорд издавал странные звуки, а также говорил от имени Тутанхамона. Его тело в такие моменты казалось застывшим, как у мумии, на лице не отражалось никаких эмоций. Лорд лишь напряженно шевелил губами. После первой ночи, проведенной наедине с отцом, Эвелин была так напутана, что отправила матери в замок Хайклер телеграмму:

«Отец смертельно болен тчк Приезжай так быстро как сможешь тчк

Эвелин».
В те нечастые моменты просветления, которые у Карнарвона случались все реже, лорд по-прежнему отказывался обследоваться в клинике.

– Если мне суждено умереть, – спокойно сказал он, – то пусть лучше это случится в приличном отеле, а не в убогой каирской больнице. Это плохо будет смотреться в моем некрологе.

В следующую бесконечную ночь Эвелин попыталась развеять эти мрачные мысли отца, но когда она начала говорить, лорд снова впал в горячечный бред. Он бормотал нечто странное:

– Это я, побеждающий все народы, правитель обеих земель, живое воплощение жизни. Того, кто нарушит мой покой, будет преследовать Осирис с горящими глазами. И жизнь его завершится еще прежде, чем Ра протянет свою лучистую руку.

– Папа! – Со слезами на глазах Эвелин бросилась на грудь отцу. – Ты меня пугаешь! – Она убрала мокрый платок с лица лорда. В тот же миг ночную тишину разорвал пронзительный крик. Эвелин окаменела. Под платком, которым она накрыла лицо отца, чтобы снизить жар, лежала иссушенная голова мумии. Желто-коричневая кожа лопнула в некоторых местах, так что стали видны кости черепа. Волосы были засыпаны пылью и походили на ломкую солому. Но самым страшным были глаза. В центре каждого виднелась маленькая черная жемчужина, отмечавшая зрачок. Несмотря на неподвижность тела и все остальное, мумия была живая. Эвелин отчетливо видела подергивание век, которые, казалось, в любой момент могли рассыпаться в пыль.

Эвелин была слишком напугана, поражена и ошеломлена, чтобы привести свои мысли в порядок. Она сомневалась, в своем ли она уме, спит или бодрствует. Девушка хотела все бросить и убежать, но неведомая сила удерживала ее у постели отца. Она даже не могла позвать на помощь: у нее пропал голос.

Потребовались невероятные усилия, чтобы снова схватить платок и накрыть голову мумии. И как только это случилось, ужасное видение исчезло. Эвелин вскочила, из-под платка вновь донесся уставший голос отца:

– Я услышал его зов, я иду за ним.

Но Эвелин не реагировала. Крича и ничего не видя перед собой, девушка бросилась из номера в коридор отеля.

За несколько секунд вокруг нее собрались постояльцы, официанты из обслуживания номеров и остальной персонал, чтобы узнать, что произошло. Но едва Эвелин успела что-то сказать как во всем отеле «Савой-Континенталь» погас свет.

Женщины истерично завизжали. Мужчины забаррикадировались в номерах, полагая, что это нападение египетских националистов. Но стоило посмотреть в окно, как стало понятно: весь Каир лежал во тьме.

Взволнованные постояльцы гостиницы вооружились свечами. Но электричество снова вдруг появилось, причем без чьего-либо вмешательства. Эвелин плакала. Ее нервы были на пределе. Она не знала, приснилось ли ей это чудовищное происшествие или все случилось на самом деле.

Официант из обслуживания номеров подошел к Эвелин, которая, закрыв глаза, прислонилась спиной к двери своего номера.

– Простите, мадам, вам нехорошо? – Одетый в белый костюм египтянин приветливо улыбнулся ей. В панике она схватила официанта за руку и испуганно прошептала:

– Вы должны мне помочь, я прошу вас!

– Конечно, мадам, – ответил египтянин, – что я могу для вас сделать?

Эвелин указала на дверь.

– Вы не могли бы вместе со мной войти в комнату?

Официант не понимал, почему английская леди поднимает столько шума, из-за небольшого происшествия. Он с любопытством нажал на ручку двери и вошел в номер.

– Мой отец, – объяснила Эвелин, когда египтянин заметил мужчину, лицо которого было накрыто платком. – Вы не могли бы снять платок с его лица?

– Как пожелаете, мадам. – Официант подошел к Карнарвону и убрал платок.

Некоторое время она не решалась взглянуть на отца, ожидая, что египтянин закричит от ужаса. Глаза лорда неподвижно смотрели в потолок. Его лицо побледнело. Эвелин взяла отца за руку. Лорд Карнарвон был мертв.

– Папа, – прошептала она. – Папа!…

Глава 32

На набережной Кьюнард в Саутгемптоне толпилось много народа. Каждый раз, когда лайнер «Беренгария» отправлялся в свое шестидневное путешествие в Нью-Йорк, на пристани было вдвое больше людей, чем во время отправки «Аквитании» или «Мавритании». «Беренгария» была особым судном, не самым большим в компании «Кьюнард», но самым роскошным. Все, кто путешествовал на этом океанском лайнере, были знаменитостями, даже собаки.

Когда еще можно было увидеть вблизи таких известных людей, великих мира сего, как принца Уэльского, у которого на корабле была собственная каюта, махараджу Джайпура, бельгийского короля, известных лордов, семью Вандербильтов или Рокфеллеров, примадонн и актеров с обеих берегов Атлантики?

С раннего утра на пристани толпами бродили зеваки. Столько же иммигрантов стояло на твиндеке, наблюдая, как на больших деревянных балках на борт грузят «роллс-ройсы», «даймлеры», «минервы» и «дюзенберги».

В начале одиннадцатого появились первые пассажиры. Они приезжали на двух автомобилях, один из которых был предназначен для багажа. Зеваки за оцеплением шептались о громадных чемоданах для одежды от Луи Виттона и о десятках шляпных коробок. А женские гардеробы вызывали восторженные возгласы и нередко аплодисменты.

Маленькому мужчине в простом твидовом пиджаке аплодировали больше, чем всем дамам. Он приветливо помахал публике, семенящим шагом поднялся по крутым сходням и исчез в темном чреве черного корабля. Джаз-оркестр на набережной играл «Sweet Lovin' Man».

Тут появился Говард Картер в сопровождении Филлис Уокер и своего агента Ли Кидика. Вновь разразились аплодисменты. Говард по совету Кидика надел спортивный норфолкский пиджак, небрежно перебросив инвернесский плащ через руку. Он с любопытством оглядывался по сторонам в поисках того, кому же адресованы аплодисменты, пока толпа не начала скандировать: «Картер! Картер! Картер!»

На Филлис был соответствующий моде короткий дорожный костюм и женский котелок. Пока на нее нацеливалась дюжина фотоаппаратов, она шепнула Говарду:

– Это все полагается тебе. Я так тобой горжусь!

Хотя Картер давно привык к шумихе вокруг своей персоны, он смущенно обернулся к Кидику и спросил:

– Откуда меня знают все эти люди, откуда им известно, что я отправляюсь в Америку?

Ли вынул из кармана пиджака пару свернутых газет и сунул их Говарду под нос. «Говард Картер отправляется в США», «Король Луксора завоевывает Америку», «Археолог, обнаруживший Тутанхамона, едет в турне по США» – такими заголовками пестрели первые страницы газет.

– Все, что делает Ли Кидик, он делает основательно! – улыбаясь, заметил агент. – Но это только начало! Посмотрите, что будет, когда мы приедем в Америку!

Прежде чем троица успела подняться на борт, на них набросилась толпа журналистов.

– Мистер Картер, ваш финансист, лорд Карнарвон, ушел из жизни при загадочных обстоятельствах. Значит, его настигло проклятие фараона. Вы не боитесь за свою жизнь?

– Мистер Картер, какое обстоятельство связано с этим проклятием?

– Мистер Картер, как вы планируете защититься от проклятия фараона?

– Мистер Картер…

Лицо Говарда помрачнело. Потом он решительно повернулся к репортерам и ответил:

– Чепуха, джентльмены, все это – чепуха!

Прежде чем он успел сказать еще хоть слово, между ним и репортерами встал Кидик. Он распростер руки, пытаясь защитить археолога от дальнейших расспросов, и незаметно бросил Говарду.

– Вы с ума сошли, Картер? Лучшей рекламы для нашего турне и придумать нельзя!

Повернувшись к репортерам, Кидик сказал:

– Мистер Картер, конечно, считает, что смерть лорда Карнарвона – большое несчастье, и никто не может точно сказать, кого следующего постигнет гибель от проклятия фараона. Мистер Картер даст небольшое интервью тем журналистам, которые сейчас отправляются в Нью-Йорк.

– Кроме эксклюзивного интервью газете «Таймс»?

– Этот договор распространяется только на сообщения с раскопок и из Луксора. Все, о чем говорит мистер Картер в семи милях от этого города, под действие договора уже не подпадает.

– Мистер Картер, кто эта дама рядом с вами…

– Мистер Картер, последний вопрос перед вашим отъездом… Ли Кидик, защищаясь, поднял руку:

– Больше никаких вопросов и никаких ответов. Большое спасибо, джентльмены.

На верхней палубе «Беренгарии», где путешествовали самые знатные пассажиры, Кидик забронировал рядом две каюты: одну для себя, другую – для Картера с Филлис.

– Как вы себе это представляете? – возмутился Картер, когда увидел, что ему придется делить каюту со своей племянницей. – Филлис – привлекательная девушка, а я – ее дядя!

– Вот именно, спокойно ответил Кидик, – но все, что касается вашего с ней родства, вы должны немедленно выбросить из головы. Забудьте, что вы – ее дядя. Вы очень знамениты, мистер Картер, всемирно знамениты, и молодая женщина рядом с вами привлечет к вам еще больше внимания. Любая американская газета предпочтет поместить вашу с Филлис фотографию, Чем снимок какого-нибудь политика. В этом вся разница между Америкой и Европой: в Европе на первой полосе вы по привычке видите политика во фраке, в Америке же вам с первой страницы всегда улыбаются красивые женщины. Впрочем, я не могу себе представить, что вам неприятно находиться в обществе очаровательной мисс Филлис.

– Нет, конечно нет, – растерянно произнес Картер.

– Вот видите, – перебил его Кидик, – с сегодняшнего дня я не хочу слышать слов «дядя» и «племянница». Это касается и вас, мисс Филлис. Вы меня поняли?

– Да, мистер Кидик, – с улыбкой ответила девушка.

Говард молчал.

Был уже полдень, и солнце стояло высоко в небе, когда раздалась корабельная сирена «Беренгарии». От каюты к каюте, от палубы к палубе ходили юнги и весело кричали:

– All shore that's going ashore! – что значило примерно следующее: «Все в землю, что принадлежит земле!»

Говард и Филлис подошли к перилам, на которых были завязаны тысячи разноцветных ленточек. Легкий бриз развевал их. Провожатые на берегу крепко держали причальные канаты. Тут громкий шум потряс корабль. Паровые двигатели начали работать. Вздымая пену, по бокам «Беренгарии» двинулись два буксира. Каботажные суда, паромы и пара грузовых кораблей казались карликами по сравнению с океанским лайнером. Разноцветные ленты отрывались одна за одной, некоторые падали в воду, как пожухлая листва. Через какое-то время буксиры отстали и «Беренгария», развернувшись своим высоким, почти вертикальным носом на запад, поплыла мимо острова Уайт.

Стюарды предлагали всем пассажирам шампанское. С юта доносились звуки корабельного оркестра. Все это задавало тон прощанию с берегом. Картер не мог не вспомнить при этом свои прежние морские путешествия, когда ему пришлось жить в каюте на промежуточной палубе. А что теперь? За несколько недель его жизнь изменилась до неузнаваемости. Раньше солнечная сторона жизни была для него незнакома и недостижима, как самая высокая гора в Гималаях. Теперь он в один момент достиг всего, о чем так долго мечтал всю жизнь. Турне по Америке обещало ему большие деньги. И все-таки в такие моменты, как этот, Говард спрашивал себя, действительно ли он принадлежит к этому миру. У него возникло сомнение, сможет ли он стать счастливым от такой жизни. Сможет ли он стать счастливым, если в сердце по-прежнему будет пустота.

– Говард, о чем ты думаешь? – Голос Филлис вернул его к реальности.

– Ни о чем, принцесса, – ответил Говард, – во всяком случае, я не думаю ни о чем существенном, Всего лишь вспоминал, как в прежние времена путешествовал на средней палубе.

– В то время ты еще не был знаменит, Говард!

– Да, разумеется. Но был ли я тогда другим?

Филлис пожала плечами и замолчала.

Со стороны мостика подошел Кидик. Он махал конвертом над головой и кричал издалека;

– Леди и джентльмены, сэр Джон Рейнольдс, капитан этого прекрасного судна, оказывает нам честь и приглашает на частный капитанский ужин. Как я уже говорил, все, за что берется Кидик, он делает основательно. Такой чести удостаиваются лишь немногие.

Ужин в маленьком салоне капитанской каюты на верхней палубе не был лишен определенной пикантности. Не только из-за того, что Филлис надела экстравагантное блестящее платье со смелым вырезом, которое очень понравилось сэру Рейнольдсу. Пикантным был разговор, который состоялся за обильной трапезой и которым искусно управлял сам Кидик.

После нескольких бокалов шерри и большого количества шампанского сэр Джон осыпал Филлис комплиментами и, поздравив Картера с достойным выбором, спросил у девушки:

– Наверняка непросто быть женой такого знаменитого человека, не правда ли, миссис Картер?

Филлис, в это время храбро сражавшаяся с клешней омара, вопросительно взглянула на Картера. Кидик тоже притаился, словно изготовившись к прыжку. Но, прежде чем Филлис успела что-либо ответить, Говард сухо произнес:

– Мы не женаты, сэр Джон. Нет. Мы знаем друг друга всего пару месяцев!

Глаза Кидика беспокойно забегали между Рейнольдсом и Картером, пока капитан понимающе не кивнул.

– О, значит, мисс Филлис – ваша возлюбленная.

– Да, можно и так сказать, – коротко ответил Кидик и похвалил превосходную икру, чтобы сменить тему. – Она должна вовремя лопаться во рту, – колко заметил он.

– Признаться, – заявил капитан Рейнольдс, – я не очень интересуюсь археологией. Я всю свою жизнь провел на воде и не удалялся дальше десяти миль от порта. Но судя по тому, что пишут в газетах, вы сделали очень важное открытие, мистер Картер!

Говард отмахнулся, будто хотел сказать: «Все это пустяки». Но Кидик поспешил ответить за него:

– Сэр, еще никогда в истории человечества археолог не находил неразграбленную усыпальницу фараона. Мистер Картер – первый и, возможно, последний, кому довелось сделать такое открытие.

– Я понимаю, – задумчиво произнес капитан. – Значит, вам чертовски повезло.

Картер почти пренебрежительно улыбнулся.

– Именно так думают многие люди, сэр Джон. Но основная черта моего характера – упрямство. Знаете, есть разные виды удачи: незаслуженная, которая падает как снег на голову и которая может постигнуть каждого из нас, и та, которую нужно заработать тяжелым трудом. Я думаю, у меня как раз второй случай. Вероятно, в вашей профессии происходит все точно так же. Чтобы стать капитаном такого судна, как «Беренгария», нужна не просто удача. Нужно еще уметь проявить себя.

Рейнольдс пожал плечами и недовольно посмотрел по сторонам.

– Я хочу открыть вам одну тайну, мистер Картер. Я бы с большим удовольствием стал капитаном «Аквитании» или «Мавритании», а не этой галеры. – Капитан вздохнул и закатил глаза.

Картер, Филлис и Кидик удивленно переглянулись. Американец не преминул поинтересоваться:

– Как мне понимать ваши слова, сэр Джон? Вы называете «Беренгарию» галерой?

Сэр Джон провел рукой по коротко стриженным бакенбардам, потом наклонился через стол к Кидику, который сидел напротив, и таинственно произнес:

– Вы внимательно смотрели на водопроводные краны на судне?

Кидик уже предвкушал какую-то значительную тайну. Он тоже наклонился, чтобы не пропустить ни единого слова мимо ушей. Теперь же он разочарованно уселся обратно на свой стул и вопросительно взглянул на Картера, ища поддержки.

– Лучшая отполированная латунь, – заметил Говард и тихо добавил: – Лишь маленькие таблички на немецком «warm» и «kalt» – холодная и горячая, что странно видеть на английском корабле.

– Вы говорите, мистер Картер, странно? Да, очень странно! – Сэр Джон беспокойно моргнул. Казалось, шампанское на него влияло больше, чем на гостей. В один момент он разразился гневной тирадой:

– «Беренгария» раньше была немецким судном и называлась «Император», в честь немецкого кайзера. После войны корабль оказался в числе трофеев англичан и получил свое теперешнее название – «Беренгария». И скажите теперь, что это не галера! Немцы вообще не умеют строить корабли, по крайней мере, их суда не подходят для моря. Большинство кораблей выдерживают лишь шестибалльный шторм, потом у них начинается бортовая качка, как у южноамериканских банановозов. И эта посудина – Рейнольдс постучал пальцем по столешнице – отнюдь не исключение. К сожалению, я вынужден сообщить вам, что прогноз погоды для нас неутешительный.

Филлис испуганно схватила Говарда за руку.

– Говард?…

Сэр Джон чуть не рассмеялся.

– Не волнуйтесь, мисс Филлис, «Беренгария» всегда прибывает вовремя. Вопрос только в том, каким образом? Ха-ха-ха!

Кидик, заметивший страх в глазах Филлис, сменил тему.

– Сэр Джон, – вежливо осведомился он, – вы не могли бы сделать одолжение и дать мне одним глазком взглянуть на список пассажиров?

Сэр Джон что-то неохотно пробормотал под нос и ответил:

– Вы, американцы, всегда хотите все знать наверняка.

– Конечно, – произнес Кидик, – конечно. Но сейчас речь идет лишь о том, чтобы узнать, кто еще из знаменитостей находится на борту, я не хотел бы, чтобы кто-нибудь украл частичку славы у мистера Картера, когда он будет сходить в Нью-Йорке Вы же знаете, эти репортеры набрасываются на кого ни попадя, а остальные остаются в стороне.

– Вы получите список, – ответил Рейнольдс, – стюард просунет его вам под дверь каюты.


Ужин у капитана закончился около одиннадцати, причем достаточно печально, потому что сэр Джон, окрыленный шерри, шампанским и виски, затянул длинный монолог о мореплавании, потерял нить разговора и заверил всех, что англичане – единственная морская нация на земле.

Картеру с трудом удалось успокоить Филлис, убедив ее, что, несмотря на пьющего капитана, «Беренгария» наверняка успешно доплывет до Америки, потому что в случае чего на этом корабле сможет принять командование кто-нибудь трезвый.

На Филлис тоже подействовало спиртное, и объяснение Говарда ее вполне устроило.

Впрочем, Говард тоже был нетрезв, потому что не поверил своим глазам, когда Филлис, придя в каюту, в которой было две спальни и ванная комната между ними, предстала перед ним обнаженной. На ней были только пара изящных туфель и шелковые чулки на подвязках.

Говард наслаждался, любуясь правильными формами тела, изящными бедрами и округлыми грудями. Весь этот возбуждающий вид сильно подействовал на притуплённое сознание закоренелого холостяка. Он сладострастно смотрел на Филлис, как вдруг его словно с головы до ног окатили холодной водой. Говард закричал на свою племянницу:

– Филлис, что все это значит?

Осознавая привлекательность своей наготы, девушка подошла к Говарду, протянула руки и сказала:

– Говард, ведь ты мужчина!

Непристойная самоуверенность Филлис сначала возбудила Говарда, но в тот же миг он взял себя в руки и резко возразил:

– Конечно, но ты – моя племянница, дочь моей сестры!

– И что? – вызывающе спросила Филлис. – Я тебе от этого меньше нравлюсь? Чарлз Дарвин женился на своей кузине!

Не без удовольствия разглядывая голую девушку, Говард тем не менее заявил:

– Нравишься ты мне или нет – это к делу не относится. Главке – нравственность. А что касается Дарвина, то кузина и племянница –совершенно разные родственники.

Однако на Филлис эти уговоры не действовали, она обвила шею Говарда изящными белыми руками и нежно прижалась к нему теплым телом. Картер не сопротивлялся. Несколько мгновений он даже наслаждался этой запретной чувственностью, но потом схватил Филлис за запястья и, втолкнув ее в комнату, повалил на разложенную кровать.

– Филлис, – серьезно произнес он, – никогда больше так не делай, слышишь?

– Но я люблю тебя, Говард!

– Я тоже люблю тебя, принцесса. Но, наверное, у нас немного разные представления о любви. Нам нужно закрыть эту тему, потому что нормы морали и законы запрещают это.

– Даже капитан Рейнольдс подумал, что я – твоя жена!

– Рейнольдс! Капитан – это не закон, к тому же он настоящий пьяница. Здесь не о чем говорить. Но если бы мы встретились случайно и не были родственниками, то…

– То что?

Говард молчал. Он не решался высказать свои мысли, потому что они совпадали с мыслями Филлис.

– То что? – повторила свой вопрос девушка, не надеясь на ответ, и начала тихо плакать.


На следующее утро «Беренгария» шла на всех парах юго-западнее Ирландии, следуя курсом 50 градусов северной широты и 10 градусов западной долготы. Филлис предложила позавтракать в каюте.

– Ты не заболела? – спросил ее Говард.

– Нет, – ответила Филлис. Она была печальна.

Чистое безоблачное небо не предвещало плохой погоды, о которой сообщил капитан, и вдохновило Картера на то, чтобы сесть в шезлонг на верхней открытой палубе и заняться лекцией, которую он уже написал на бумаге. Основной трудностью, как он считал, был вопрос о том, как удержать пару тысяч зрителей в течение одного-двух часов так, чтобы они не ушли и не умерли от скуки. Не содержание доклада должно было увлечь зрителей, а его форма, жестикуляция и мимика самого Говарда. Над последними составляющими, по мнению Кидика, нужно было еще хорошо поработать.

Пока Картер занимался театральными жестами и разучивал текст, за ним с соседних шезлонгов наблюдали другие пассажиры. Он застенчиво улыбался, кривлялся и выкатывал глаза, глядя по сторонам. В конце концов они начали подражать его мимике и движениям, но не в такой чрезмерной форме, как сам Говард. У всех был необычайно смешной вид.

Когда Картер это заметил, он замер в смущении. Он немного стеснялся и даже решил извиниться перед своим соседом в шезлонге.

– Я надеюсь, вы не посчитали меня сумасшедшим, сэр!

– С чего вы взяли? – с улыбкой ответил ему мужчина небольшого роста, которому было около тридцати пяти.

– Потому что я веду себя подобным образом. Но я всего лишь разучиваю свой доклад, который мне предстоит читать в Америке. Меня зовут Картер, Говард Картер.

– Тот самый знаменитый Картер, который обнаружил фараона?

– Тот самый.

Маленький мужчина удивленно поднял темные брови, которые напоминали две ровные черточки, и приветливо ответил:

– Очень приятно. Меня зовут Чаплин, Чарльз Чаплин.

– И зачем же вы едете в Америку, мистер Чаплин?

– Я еду сниматься в фильме. Я актер.

– Актер. Вероятно, я должен вас знать, мистер Чаплин. Но вы простите меня, я последние тридцать лет провел в пустыне. Там не показывают кино.

– Ах, знаете, мистер Картер, иногда это очень приятно: познакомиться с тем, кто тебя совершенно не знает. Но позвольте мне сделать замечание насчет вашей репетиции с докладом: вы больше привлечете внимание публики незаметными жестами. Понаблюдайте за нашими политиками, которые хотят убедить нас размашистыми жестами. Они выглядят лживо, недостоверно и даже смешно. А хватит лишь небольшого движения рукой, чтобы подчеркнуть искренность своих слов – Чаплин высвободил руки, которые до сих пор лежали скрещенными на груди, и слегка наклонил голову в сторону.

– Вы действительно великий актер, мистер Чаплин, – преисполненный удивления, произнес Картер. Сам того не желая, он неожиданно нашел великого учителя.

– Как я могу вас отблагодарить? – спросил Говард Чаплина после того, как они вместе проработали весь доклад с жестами и мимикой.

Чаплин покачал головой.

– Вы мне и так сделали большое одолжение.

– Я?

– Да. Когда вы вышли в Саутгемптоне на набережную, все репортеры набросились на вас и вашу прекрасную спутницу. Тем самым вы облегчили мне посадку на корабль. Я был бы вам очень благодарен, если бы то же самое произошло в Нью-Йорке.

– Все зависит от моего агента, мистера Кидика. Он преимущественно общается с прессой. Поверьте, у меня и в мыслях не было украсть у вас частицу славы.

– Но, мистер Картер, как я уже сказал, вы сделали для меня большое одолжение.

Пока актер говорил, он глазом знатока осматривал стройные ножки двух дам в теннисных костюмах. Они стояли возле перил и поочередно метали в мужчин соблазнительные взгляды. Происходящее вскоре заинтересовало и Картера, и Чаплин, заметив это, шепнул ему:

– Если позволите, я дам вам совет, мистер Картер: остерегайтесь этих чересчур красивых дамочек у перил. Они занимаются известным промыслом. На суше их называют кокотками. На море таких называют несколько галантнее – «одинокие дамы с Двойными каютами». Они плывут в Нью-Йорк на «Беренгарии» от компании «Кьюнард», а потом, чтобы не примелькаться, через два дня отправляются в обратный путь на «Олимпике», от «Уайт Стар». Скажу вам откровенно: для меня они слишком стары и слишком дороги.

Стюард прервал их интимный разговор, подав одиннадцатичасовой бульон, от которого Чаплин вежливо отказался, потому что на корабле из-за нарастающего волнения моря началась уже небольшая бортовая качка.

– Вас, наверное, не тошнит и голова не кружится? – осведомился Чарльз Чаплин, завистливо глядя на Картера, который спокойно прихлебывал свой бульон.

– Нет, – дружелюбно ответил тот, – у меня в жизни голова кружилась два раза. Первый раз, когда я увидел голую женщину, ее звали Сара и она была моей учительницей. И во второй раз, когда я вскрыл переднюю камеру гробницы Тутанхамона.

– Вам стоит позавидовать, – произнес Чаплин, не сводя глаз с горизонта.

Вскоре на северо-западе начали громоздиться темно-серые облака, поднялся ветер и ко все больше нарастающей боковой качке судна прибавились еще и перекатывающие движения, которые мешали разговору мужчин. От средней части корабля шла девушка в школьном платье, которой, казалось, не было и шестнадцати лет, но внешне она была очень привлекательна.

– Чарльз, тебе стоит отправиться в свою каюту, – пропела малышка тонким голоском, – ты ведь не переносишь качку.

Чаплин смотрел на нее округлившимися глазами. Не обращая внимания на ее слова, он сказал Картеру:

– Ну разве она не чудесна?… Это Лита, моя жена. В общем-то, мы, конечно, не женаты, – тут же исправился он. – Но можно считать нас мужем и женой, вы меня понимаете?

Говард смущенно кивнул. «Возможно, – подумал он, – ей всего лишь четырнадцать». Но пока он оценивал странные отношения девочки и актера, Чаплин вдруг вскочил, зажал рукой рот и убежал в сторону каюты. За ним направилась и девочка.

Ветер усиливался. Говард беспокоился о Филлис: не страдает ли она от морской болезни? Он пошел обратно в номер. Филлис лежала на своей кровати бледная, с закрытыми глазами. Как и все, кто страдал от этой болезни, она тоже хотела умереть. Говард взял ее за руку, но не смог из себя ничего выдавить, кроме измученной улыбки. Лишь несколько капель коричневого снадобья, которое разносил по каютам стюард, принесли облегчение.

– Тебе не стоило вчера столько пить, – сказал Говард, когда Филлис снова смогла говорить.

Девушка негромко произнесла:

– Прости меня за вчерашний вечер, но я все равно люблю тебя.

Картер сочувствующе кивнул.

– Неприятная ситуация, я понимаю. Давай больше не будем говорить об этом.

– Нет, Говард, я прошу!

– В другой раз, Филлис, в другой раз!


Большой праздничный банкет в бальном зале «Беренгарии» стал жертвой сильной качки. На грандиозном застолье присутствовало не больше пары десятков самых стойких пассажиров. При входе в нью-йоркскую гавань у большинства пассажиров был бледный, измученный вид.

Как и в Саутгемптоне, Ли Кидик распланировал все до мелочей. Он разослал радиограммы в крупнейшие газеты и сообщил точное время прибытия «Беренгарии», а с командой корабля договорился о том, что Говард и Филлис сойдут на берег первыми. Рекламной агентуре «Саймон amp; Саймон» было поручено выставить десять мужчин и женщин с транспарантами «Добро пожаловать, король Луксора!» и «Говард Картер, добро пожаловать в США!». Портовый оркестр, который приветствовал все океанские лайнеры, приготовился исполнять «Тутанхамон-джаз», который сочинил один находчивый композитор.

Несмотря на ранний час, пристань кишела людьми. На заднем плане кроваво-красным цветом светились высокие дома Нижнего Ист-Сайда. Кое-где еще блестела вечерними огнями световая реклама. Пахло смесью фукуса, сточных вод и бензина. Пятьдесят или даже сто автомобилей, сигналя и выбрасывая в воздух облака выхлопных газов, прокладывали себе путь на Кьюнард-пирс. Сквозь толпу пробирались разносчики газет и продавцы-лоточники. Завывали корабельные сирены, гудели машины играл портовый оркестр – это был Нью-Йорк.

Филлис, на которой было короткое, но приличное платье, придававшее ей зрелости, взяла Картера под руку. Левой рукой она показывала куда-то на пирс, клакеры махали своими транспарантами и выкрикивали имя знаменитого археолога.

– Боже мой! – Говард покачал головой, словно не верил своим глазам. – Ущипни меня, чтобы я поверил, что это не сон. Если бы ты мне сказала об этом еще год назад, я бы назвал тебя сумасшедшей.

Филлис с трудом сдерживала эмоции. Она так вцепилась в руку Говарда, что та начала ныть, и положила голову ему на плечо.

– Говард, – тихо произнесла она, – я так тобой горжусь. Говард слышал ее голос словно откуда-то издалека, ее слова напомнили ему об одном далеком эпизоде из прошлой жизни. Но прежде чем он успел додумать свою мысль до конца и хорошенько все вспомнить, на набережной ярко загорелась вспышка фотоаппарата. Говарду не составило труда подыскать место у перил.

Кидик рассказал Картеру все, с чем ему предстоит столкнуться, и таким образом подготовил его. Ничто не могло вывести археолога из равновесия. Казалось, что Кидик всезнающий. Он даже знал вопросы, которые будут задавать журналисты и радиорепортеры, и, конечно же, посоветовал подходящие ответы.

Как и было запланировано, едва Говард и Филлис подошли к трапу, их проводили к выходу четверо матросов в белой униформе и на прощание отсалютовали. Когда они ступили на шаткие сходни, толпа возликовала. Мужчины бросали в воздух шляпы. Репортеры дрались, чтобы занять лучшие места, а над верхней палубой «Беренгарии», низкий гудок которой можно было слышать во всей гавани, летали воздушные змеи.

На пирсе уже стоял американский директор «Кьюнард» с гигантским букетом цветов, чтобы поприветствовать знаменитого гостя и его жену. Окруженный репортерами, Говард отвечал только на те вопросы, которые уже знал. Иногда в поисках поддержки он поворачивался к Кидику, всегда находившемуся поблизости. В конце концов Кидик энергично растолкал журналистов и сказал, что на все остальные вопросы мистер Картер ответит во время своих докладов.

В нескольких шагах стоял наготове «Паккард-таункар», шофер которого сидел в передней, открытой части машины. Он доставил их в гостиницу «Вальдорф-Астория» на Парк-авеню. Здесь их глазам предстала та же картина, что и в гавани: зеваки толпились десятками рядов у портала гостиницы, репортеры направляли свои широкоформатные камеры на знаменитого гостя, минимум с десяток кинокамер снимали знаменательное событие. Прошло не меньше двадцати минут, прежде чем Говард и Филлис теперь уже без помощи Кидика, пробились сквозь толпу в холл, к регистрационному столу.

Там к ним подошел с сияющей улыбкой Кидик. Его глаза за толстыми стеклами очков казались еще больше, чем обычно. Он гордо поинтересовался:

– Мистер Картер, я как раз разговаривал по телефону со своим бюро. Народ раскупил билеты на все ваши лекции. Мы можем организовать еще несколько дополнительных встреч.

Картер уставился на агента так, будто ему только что сообщили о чем-то невероятном.

Когда Кидик увидел замешательство на лице Говарда, он отвел его в сторону и прошептал:

– Поймите же, это все – ваши деньги… – Он послюнявил указательный палец и подсчитал, рисуя в воздухе, как на невидимой доске: – Это минимум пятьдесят тысяч фунтов.

– Пятьдесят?…

– Тысяч! – добавил Кидик. – Я наобещал вам слишком много? Это неплохой гонорар за четыре недели работы.

Говард просто не мог себе этого представить. Пятьдесят тысяч фунтов! Сумма, которую лорд Карнарвон потратил за пятнадцать лет раскопок в Долине царей! Этими деньгами он кормил не только Картера, но и жителей всех окрестных деревень. Пятьдесят тысяч фунтов! На эти деньги Говард мог бы купить целый дом в Лондоне в отличном месте, в Южном Кенсингтоне или Мейфэре, а у парадного входа стоял бы «роллс-ройс» с личным шофером. А еще он приобрел бы виллу в Луксоре на зимние месяцы со всей прислугой, и при этом осталась бы приличная сумма, чтобы вести тихую, размеренную жизнь.

– Мистер Картер! – Резкий голос Кидика оторвал Говарда от подсчетов, – Мистер Картер, у вас остается лишь шесть часов времени, чтобы отдохнуть в своем номере. В 18 часов 50 минут наш поезд отправляется с центрального вокзала в сторону Филадельфии. Багаж из порта перевезут прямо к поезду. Нью-Йорк значится самым последним пунктом в нашем турне. Билеты в зал Карнеги-холла раскупили на две лекции вперед, как и в Бруклинской академии музыки и музее Метрополитен. Но помимо этого есть еще Питсбург, Кливленд, Детройт, Торонто, Буффало, Чикаго, Цинциннати, Балтимор и Вашингтон. Кстати, президент США Уоррен Гардинг приглашает вас на прием в Белый дом.

Картер с застывшим взглядом стоял в вестибюле отеля. Ему было трудно понять, что Кидик говорит именно с ним, а не с кем-то другим.

– А если я откажусь? – глухо произнес Картер, не глядя на агента.

Кидик помедлил секунду. А Филлис испуганно воскликнула:

– Говард!

Тут Ли Кидик гулко расхохотался, содрогаясь всем телом, а затем, повернувшись к Филлис, сказал:

– Мистер Картер хотел нас напугать, эти англичане известны всему миру своим саркастическим юмором. Я скажу вам одно, мистер Картер, в ближайшие четыре недели не смейте даже думать о том, чтобы улизнуть от обязанностей. Конечно, турне – это напряженная работа, но я посоветовал бы вам при малейших признаках слабости или недомогания подумать о сумме в пятьдесят тысяч фунтов! – При этих словах Кидик в воздухе нарисовал цифру, а Филлис одобрительно кивнула.

В номере Картер упал на кровать и закрыл глаза. Разве он не мечтал стать знаменитым? И вот теперь, когда он достиг своей цели, ему стало не по себе. Словно скала, известность давила ему на грудь. Он тяжело дышал. Ему казалось, что он вот-вот задохнется. За тридцать лет он познал одиночество и даже полюбил его. Ему понадобилось много лет, чтобы не бояться его и даже наслаждаться им. Говард дошел до такого состояния, что тосковал по одиночеству, по тем чувствам, которые оно рождает, например таким, как беспредметное счастье. В одиночестве Говард обрел самого себя. Но все кардинально изменилось в один момент. Вокруг него толпились репортеры с глупыми вопросами, мимо проносились с грохотом автомобили, гудели корабельные сирены, будто предостерегая о надвигающейся катастрофе. В Долине царей, за долгие годы ставшей для него родиной, можно было за полмили услышать, как падает на землю камень, сорвавшийся с утеса. С этими мыслями он и заснул.

Ли Кидик пришел с вечерними газетами, в которых писали о приезде Говарда Картера в Нью-Йорк, и напомнил, что им пора отправляться на вокзал.

Центральный вокзал был всего в четырех кварталах от «Вальдорф-Астории», и Картер настоял на том, чтобы пройти этот путь пешком.

Лондон, конечно, был отнюдь не маленьким городом и не мог пожаловаться на недостаток автомобильного движения, но то, что происходило на улицах Нью-Йорка, не шло ни в какое сравнение. Автомобили рядами стояли на улицах. А на бесконечных перекрестках требовалось присутствие полисменов, чтобы обеспечить проезд.

Все было совсем не так, как в Луксоре, где никто не беспокоился об опоздании поезда, которое не превышало получаса. Здесь же, на центральном вокзале, поезд прибыл вовремя – минута в минуту, а пульмановский вагон остановился точно у прочерченной белой линии. Кидик купил билеты в купе первого класса, обитое плюшем и отделанное деревом. Внутри также был фарфоровый столик для умывания и полки с обеих сторон. Пульмановский поезд должен был стать для Филлис и Картера основным местом обитания на ближайшие четыре недели.

Филипп Ванденберг Гладиатор

Капризно Фортуны всегда поведенье,

С улыбкой глядит ли иль хмурится в гневе.

Кого-то к вершине влечет, а кому-то готовит паденье —

Тебе ли иль мне, то решается только на небе.

Гораций

ГЛАВА ПЕРВАЯ

На Мульвиевом мосту через Тибр, по которому изо дня в день вливался в Рим поток путешествующих по своим делам торговцев, разного рода проходимцев и просто молодых людей, решивших поискать здесь свое счастье, Вителлий остановился. Он вытер ладонью лоб — последние три дня апреля выдались в Риме на редкость жаркими и душными. Затем сплюнул в лениво текущие под мостом воды Тибра и опустил узелок на разогретые солнцем камни Виа Фламиниа.

— Ищешь развлечений, юноша?

Вителлий испуганно схватился за узелок, составлявший все его достояние, и обернулся. Перед ним стоял хорошо одетый мужчина лет тридцати с лишним.

— Развлечений? — не без робости в голосе проговорил Вителлий, успевший уже заметить, что брови и ресницы заговорившего с ним мужчины подкрашены черной тушью, а светло-рыжие волосы посыпаны золотистой пудрой. — Я ищу работу и крышу над головой. Да помогут мне в этом боги!

— Работу! — Незнакомец рассмеялся. — Работу! — Смех его становился все громче, а затем он, продолжая хохотать, выкрикнул так, чтобы его могли слышать все вокруг: — Он ищет тут работу, работу, работу! — При этом мужчина грациозно, словно пританцовывая, переступал с ноги на ногу.

Чуть успокоившись, он сделал шаг вперед, выставил вперед левое плечо и сказал:

— Мое имя — Цезоний. В этом городе меня знает каждый — не только номенклаторы, выкрикивающие имя посетителя, — задал внезапно вопрос: — Ты из провинции?

Вителлий кивнул.

— Я из Бононии, меня зовут Гай Вителлий.

— Раб ты, вне всяких сомнений, беглый раб! — сделав к нему еще шаг, продолжал наседать Цезоний. — Берегись!

Вителлий, однако, возмущенно запротестовал, указывая на висевший у него на шее нагрудный знак полноправного гражданина Рима:

— Нет! Клянусь всеми богами, своей правой рукой клянусь! Пусть я не принадлежу к знати, но мы, плебеи, тоже свободные люди, даже если живем в нищете. Мой отец всю жизнь честно работал в своей обувной мастерской. Когда семнадцать лет назад он отнес меня на мусорную свалку и оставил там, как многие делали в то время со своими детьми, он не нарушил никакого закона. Его к этому вынудила нужда. Для меня, пятого ребенка, у него не было ни места в жилище, ни пропитания. От голодной смерти меня уберегла лишь милость богов. Один лудильщик котлов услышал мой плач и забрал меня с кучи отбросов. Я тоже стал лудильщиком и…

— …И ты надеешься обрести счастье, лудя римские котлы, — перебил юношу Цезоний, на губах которого появилась сочувственная улыбка.

— Именно так, — убежденно проговорил Вителлий.

Лицо Цезония посерьезнело.

— Ты говоришь, что пришел из Бононии. Сколько людей живет в стенах этого города?

Вителлий пожал плечами.

— Тысяч двадцать пять, наверное. Почему ты об этом спрашиваешь?

— И сколько в Бононии лудильщиков?

— Пять или шесть.

— Прекрасно, — кивнул Цезоний, а затем протянул левую руку в сторону юга. — В стенах Рима живет больше миллиона людей, но здесь расположены и целые кварталы лудильщиков, где каждый мастер с завистью поглядывает на соседа, сумевшего заполучить работу. Я уж не говорю о лудильщиках, которые бродят по улицам аристократических кварталов Эсквилина и Авентинского холма, выискивая, не прохудился ли котелок на кухне какого-нибудь патриция. Короче говоря, лудильщиков в Риме тысячи.

Вителлий растерянно поднял глаза. Город, на который он возлагал все надежды, этот город неограниченных возможностей, показался ему вдруг недружелюбным и даже враждебным. Сейчас он охотнее всего поднял бы свой узелок и повернул обратно. Тут же он, однако, услышал вкрадчивый голос Цезония:

— Не бойся. Молодой человек с мышцами Геркулеса и внешностью Гиацинта всегда встретит в Риме улыбку Фортуны. Мудрый Катон сказал однажды, что красивый юноша стоит большего, чем урожай, собранный с поля. Поверь мне, он был прав.

С этими словами Цезоний положил руку на бедро юноши. Вителлий инстинктивно отшатнулся. Словно не заметив этого, Цезоний встал рядом так, что теперь оба они смотрели в одном направлении.

— Надо только веселее смотреть на жизнь! — Цезоний взмахнул рукой, словно приглашая следовать за собой. — Еще прежде, чем на Палатине загорятся огни храма богини Луны, здесь, у стен города, соберутся на склоне дня все те, кому Юпитер и Венера отказали в счастье быть любимыми. Ты сам увидишь, что люди, которым приходится покупать любовь, в большинстве своем весьма состоятельны. Это всадники с узкими пурпурными полосками на туниках и даже сенаторы, которых легко отличить по пурпуру их тог. Те, кто приходит к этому мосту, либо покупают, либо оказываются купленными.

Цезоний заметил смущение, явно написанное на лице юного Вителлия, и осторожно поинтересовался:

— Ты никогда еще не знал блаженства, которое даруют нам Венера и Купидон? Вокруг тебя никогда не обвивались стройные ноги какой-нибудь женщины? Ты никогда не ощущал приникающие к тебе твердые бедра мужчины?

Вителлий покачал головой, одновременно жадно приглядываясь к красочной толпе, окружавшей их. Вокруг было множество женщин, способных затмить своей красотой даже солнце. У одной из них, стоявшей с непокрытой головой, были чудесные золотисто-рыжие волосы, а ее шелковая туника своим покроем еще более подчеркивала все достоинства фигуры. Когда к ней приближался какой-нибудь мужчина, она, опустив руки на бедра, начинала с улыбкой поворачиваться из стороны в сторону. Полный, слегка обрюзгший римлянин, явно не привыкший считать деньги, подошел к красавице и приоткрыл тунику на ее груди, словно желая убедиться, что содержимое и впрямь отвечает упаковке.

— Это Цинтия, — шепнул юноше Цезоний. — За свою любовь она требует два золотых аурея, на которые ты мог бы спокойно прожить целый год. Поверить трудно, но находится немало дураков, круглых дураков, охотно готовых платить ей. Не за ее красоту. В Риме достаточно красавиц, услуги которых можно купить за медный асс. Нет, они готовы платить, потому что Цинтия — жена одного из влиятельных сенаторов. Тем не менее женщина — это только лишь женщина. Не думаешь же ты, что положение делает ее чем-то лучше других?

Несколько мгновений Вителлий молчал, а затем проговорил:

— Разве в Риме уже не действует закон, карающий супружескую неверность?

Цезоний рассмеялся.

— Дорогой мой, в Риме разрешено все что угодно. А если что-то недвусмысленно запрещено, то всегда находится подходящий закон, снимающий этот запрет. Как божественный император Калигула смог сочетаться браком со своей сестрой Друзиллой, хотя это запрещено законом, так и Цинтия может нарушать супружеский долг, да еще и получать плату за это. Чтобы избежать преследования властей, она обратилась к эдилам с просьбой внести ее в списки проституток и аккуратно платит положенный за это налог. Так поступают многие аристократки. Говорят, будто даже их мужьям приходится платить за проведенную с женой ночь.

— И все же, клянусь Венерой и всеми богами Рима, — воскликнул потрясенный услышанным Вителлий, — никогда еще я не видел такой привлекательной женщины!

— Возьми под уздцы свое сердце и научись сдерживать его порывы! — засмеялся Цезоний. — Не пристало мужчине вгрызаться зубами в первое же подвернувшееся красивое спелое яблоко. Прежде всего, друг, да будет тебе известно, что наивысшее наслаждение доставляют нам не эти размалеванные красавицы. Нет, Купидон, сын Венеры, утверждает, что его дают существа одного с нами пола. В каждой женщине таится дочь Даная, готовая в первую же брачную ночь убить своего мужа. Те дочери Венеры, которых ты видишь здесь, не пользуются кинжалами, хотя кое-кто из них и прячет за поясом такие серебряные игрушки. Нет, позволив тебе сделать свое дело, они убивают тебя презрением. Озолоти женщину, и она лишь усмехнется с состраданием. Мужчина же, которого ты вознаградишь, станет на всю жизнь твоим другом.

Слушая Цезония, Вителлий разглядывал окружавшую их толпу. Среди готовых предложить свои платные услуги было по меньшей мере столько же мужчин, молодых и почти совсем детей, сколько и женщин. Влиятельные политики и крупные торговцы приходили сюда в сопровождении двух, а то и четырех рабов. Выкрикивая: «Дорогу важному господину!», они прокладывали ему путь сквозь густую толпу. Один из таких господ остановился на мосту, окинул Цезония и Вителлия пренебрежительным взглядом и проговорил, обращаясь к своему рабу:

— Помоги мне облегчиться!

Поклонившись, раб подобрал край туники своего господина и осторожно извлек на теплый весенний воздух предмет его мужского достоинства. Моча плотной струей полилась в воды Тибра. Если не считать Вителлия, вряд ли хоть кто-нибудь обратил внимание на такое поведение.

Сквозь толпу двигались и сопровождаемые рабами колесницы. По большей части колесницы эти были одноосные, и запряжены в них были мулы. Боковые стенки под защищавшими от солнца балдахинами представляли собой раздвижные занавески. Когда занавески раздвигались, можно было быстрым взглядом окинуть обнаженное тело женщины, лениво отмахивавшейся от внимания зевак.

— Это самые дорогие шлюхи Рима, — сказал Цезоний, проследив за полным любопытства взглядом Вителлия. — Каждая из них считает ниже своего достоинства даже ногой ступить на пыльную мостовую Виа Фламиниа. Не встретишь ты их и в дешевых лупанариях по соседству с Большим цирком. Каждой из них принадлежат дома в лучших кварталах города, дома, в которые можно войти с одной улицы, а выйти на другую.

Продолжая говорить, Цезоний не переставал раскланиваться во все стороны, посылать воздушные поцелуи и временами почтительно произносить приветственное «Ave!». Темноволосого юношу, потягивавшего из меха красное фалернское вино, Цезоний поцеловал в щеку. Должно быть, он и впрямь хорошо известен здесь, подумал Вителлий, и в этот момент какая-то тень заслонила его от лучей заходящего солнца. Вителлий поднял глаза.

По божественному соизволению Пана, даровавшего такой удивительный вечер, чуть ли не прямо над головой Вителлия возносился паланкин, в котором с царственным видом восседала светловолосая женщина — чудесное видение, словно явившееся сюда со строк элегий великого Овидия. Восемь одетых в красное рабов держали на плечах позолоченные жерди паланкина. Красавица сидела на голубой, расшитой золотом бархатной подушке. Одета она была в аметистового цвета тунику без рукавов, в вырезе которой виднелась обнаженная тугая грудь, более крупная и более соблазнительная, чем у греческой богини Афродиты, статуи которой приходилось видеть Вителлию. Соски красавицы были позолочены, а на самых их кончиках сверкали бриллианты. Как будто стремясь еще более подчеркнуть все это великолепие, она, опираясь на локоть, с улыбкой высунулась из паланкина, так что щедрые дары, полученные ею от Венеры, оказались, словно спелые виноградные грозди, прямо перед глазами Вителлия. Он почувствовал, как кровь застучала в висках.

— Привет тебе, Цезоний! — прозвучал над его головой голос красавицы.

— Привет и поцелуй, прекрасная Лициска! — ответил Цезоний. — Да приведет красота твоей груди вновь в дрожь весь Pax Romana, весь Рим и окружающие его земли!

— Это при том условии, что у вражеских полководцев иные, чем у тебя, склонности, — засмеялась Лициска и, кивнув в сторону Вителлия, добавила: — Прекраснейшего из твоих друзей ты, я вижу, до сих пор скрывал от меня…

— Да покарает меня Меркурий, если я лгу, — перебил ее Цезоний, — но прошло всего лишь несколько мгновений с тех пор, как я впервые увидел этого юношу. Имя его Вителлий, ему исполнилось ровно семнадцать весен, и он прибыл сюда из Бононии. Хочет найти здесь работу лудильщика.

— Ты ищешь работу, юный красавец? А я-то решила было, что тебя привела в Рим жажда наслаждений. Сейчас город переполнен приезжими изо всех провинций. Флоралии, праздник богини цветов Флоры, донесли свой зов до самых дальних уголков империи. Все же мне кажется, прекрасный бонониец, не ради охоты на зайцев и козочек проделал ты столь дальний путь, а ради танцовщиц в театре, которые так искусно сбрасывают одежды перед зрителями.

Вителлий покраснел. Нет, нет, конечно же нет, хотел он ответить, но не смог произнести ни слова. Его словно завораживал сам вид этой женщины. Словно в трансе, он услышал голос Лициски:

— Послушай, Цезоний, такого застенчивого юноши мне еще никогда в жизни не приходилось встречать. Скажи, мужчина ли он вообще? Или он разделяет в любви твои вкусы?

— Это известно одним лишь богам, — пожав плечами, ответил Цезоний. — Тебе лучше спросить об этом у него самого.

Лициска протянула руку и провела ею по жесткой шевелюре Вителлия. Он поднял глаза. Эта женщина, лет на десять, самое большее, старше, чем он, пробудила в юноше неведомые ему доселе чувства.

— Ты нравишься мне, красавец из Бононии, — сказала Лициска, продолжая ерошить волосы Вителлия. И, увидев появившуюся на его лице смущенную улыбку, добавила: — Иди ко мне!

Словно по команде, один из рабов оказался рядом с Вителлием и, сложив руки в некое подобие ступеньки, жестом пригласил его подняться наверх. Вителлий взглянул на Цезония, который, ободряюще кивнув, поднял узелок юноши и бросил его в паланкин. Одним движением Вителлий оказался наверху и сел напротив Лициски. Она махнула рукой, указывая в сторону города, и паланкин без единого звука пришел в движение.

— Salve, прекрасная Лициска! — крикнул вдогонку Цезоний. — Да усыплет Флора твой путь цветами!

Несколько мгновений женщина молча смотрела на сидевшего напротив юношу, а затем спросила:

— Ты римский гражданин?

— Да, конечно, — поспешил ответить Вителлий. И почтительно добавил: — Госпожа… Я был внесен в списки во время прошлогодней переписи.

— Зови меня Лициской, — сказала красавица.

— Да, госпожа.

— Ты первый раз в Риме? — засмеялась Лициска.

— Да, — ответил Вителлий. — Да, Лициска.

Вителлий не только впервые был в Риме, он впервые в жизни покинул Бононию, впервые в жизни оказался один, предоставленный самому себе, на чужбине. Впервые в жизни он сидел в паланкине, с трудом сохраняя равновесие на покачивающемся сиденье. Впервые в жизни напротив него была женщина, подобных которой ему никогда не приходилось встречать. Прекрасная, как рожденная из морской пены Афродита, она предлагала свои прелести ему, лудильщику Вителлию, никогда еще не спавшему с женщиной.

Словно прочитав его мысли, Лициска, опустив руку на плечо юноши, проговорила:

— Ты растерян, я вижу. Я почти уверена, что ты никогда еще не вводил женщину в спальню, не видел, как она снимает с себя тунику, а затем и нижнее белье.

— Клянусь богами, это так, — перебил ее Вителлий.

— Тут нечего бояться, — успокаивающе проговорила Лициска. — Это же самая естественная вещь на свете.

— Да, госпожа, — ответил Вителлий. И тут же добавил: — Лициска.

— Если хочешь, красавец бонониец, сегодня ночью я сделаю тебя мужчиной.

Эти слова прозвучали для Вителлия дробью барабана глашатая, возвещающего на рыночной площади о присоединении к Риму новой провинции. Жадно глядя на молочно-белую грудь, он видел в своем воображении фантастические картины, так часто в последние годы лишавшие его сна. Лициска отодвинула занавеску паланкина, мечтательно вглядываясь в сумерки. Мимо них проплывали роскошные сады и парки: украшенные плющом искусственные гроты словно приглашали к ночным забавам, погруженные в тишину дорожки окаймлены были шпалерами роз, темными кипарисами и пиниями, светло-серебристыми оливковыми деревьями и олеандрами. Лициска начала вполголоса декламировать стих Горация:

Как быстро молодость от нас уходит, друг, Уносит силу, красоту… И вдруг Морщины ждут нас, седина и тот Сон смертный, что покой навек нам принесет.

Внимание Вителлия привлекло огромное здание, стоявшее по правую сторону от дороги. Оно имело форму круга не менее ста метров диаметром. Перед входом стрелами рвались к небу высокие кипарисы, а вершина постройки была увенчана сверкающей позолотой фигурой.

— Это мавзолей божественного Августа, — объяснила Лициска и, взглянув на потрясенного Вителлия, продолжала: — Напротив входа расположена урна с прахом божественного. В этом же здании покоятся Гай и Люций, племянники Августа, Ливия, его жена, Октавия, его сестра, бесстрашные Друз и Германик, императоры Тиберий и Калигула. — После задумчивой паузы она добавила: — Когда-нибудь там упокоится и пепел Клавдия.

— Да пребудет с ним милость богов, — сказал Вителлий.

— Ты приверженец императора? — поинтересовалась Лициска.

— Он наш властелин.

— Ему пятьдесят восемь лет, и у него изо рта текут слюни, как у дряхлого старца.

— В Бононии рассказывают, — осторожно заговорил Вителлий, — что император не вполне уже владеет рассудком и что управление государством находится в руках его вольноотпущенников Нарцисса, Каллиста и Палласа, но прежде всего его жены Мессалины…

— А что говорят о Мессалине? — пожелала знать Лициска.

— Судя по всему, она так же прекрасна, как и страшна. Говорят, что она одновременно и самая любимая, и самая ненавидимая женщина Рима.

Вителлий заметил огонек, вспыхнувший в глазах Лициски. Наивный, как любой семнадцатилетний провинциал, он, почувствовав интерес Лициски, окончательно распустил язык.

— Говорят, она лишила покоя больше людей, чем мы потеряли, завоевывая Британию и Мавританию. — Вителлий засмеялся. — И еще говорят, что вся пожарная стража Рима, все семь тысяч человек вместе с Кальпурнием, их командиром, горой стоят за нее.

— Продолжай, — проговорила Лициска. — Расскажи, что еще говорят о Мессалине в Бононии.

— Ну, до моих ушей доходило не так уж много. Я слыхал только то, что рассказывали женщины, приходившие в мастерскую со своими кастрюлями и котелками. Хотя погоди… Они рассказывали еще о смертельной вражде, которую питают друг к другу Мессалина и Агриппина. По слухам, Агриппина хотела бы подчинить своему влиянию императора и, может быть, даже стать его женой, устранив Мессалину. Правда, она его племянница, но они последние прямые потомки Юлия, а у Агриппины есть сын…

— Замолчи! — прервала юношу Лициска. — Народ слишком много говорит о тех вещах, которые ему и знать-то не следовало бы.

Движение на улицах становилось все оживленнее, однако ясно было, что скоро уже темнота положит ему конец. Ворота общественных и частных парков были по случаю флоралий украшены цветами и зелеными ветками. Цветочные ковры, изображавшие мифологические сцены, давали людям повод для восхищения или критики. На Часах Августа, гигантской, единственной в своем роде по размерам клепсидре, уже загорелись факелы. Даже по ночам каждый римлянин должен был иметь возможность следить за ходом времени. По левую сторону от дороги видны были Термы Агриппы, зятя божественного Августа. Чтобы снабжать водой эти купальни, выстроен был водопровод длиною в двадцать два километра, вдоль гигантских акведуков которого Вителлий шел последний отрезок своего пути в Рим.

— Дорогу носилкам божественной владычицы! — услышал Вителлий возглас одного из рабов, несших паланкин. Вителлий взглянул на Лициску, успокаивающе улыбнувшуюся в ответ.

— Рабы тоже любят иногда пошутить, тем более что это помогает им прокладывать себе путь.

Лициска задернула синие бархатные занавески, защищая себя и своего гостя от любопытных взглядов. Лишь посередине она оставила узкую щель, позволявшую наблюдать за сутолокой улиц великого города. На Форуме Юлия звуки цимбал и арф смешивались со все нараставшим гомоном толпы. Стоявшая напротив базилика Эмилия, старейший торговый и судебный центр Рима, была переполнена людьми, пришедшими сюда со своими узелками, чтобы на время флоралий получить бесплатную крышу над головой. Темно-красный мрамор отлично сберегал жар, накопленный за день. Внимание Вителлия привлекли сотни беломраморных статуй, установленных здесь, чтобы почтить память выдающихся государственных мужей Рима.

Рабы, несшие паланкин, с трудом продвигались к Форуму, где в чаду жаровен и потрескивающих факелов кипела жизнь, которая во всем мире принесла Риму прозвище «Второй Вавилон». Более чем сто лет назад божественный Цезарь отправил сюда сражаться друг с другом триста двадцать пар гладиаторов. И уже девяносто лет миновало с тех дней, когда Цезарь после своего знаменитого послания сенату, состоявшего всего из трех слов «Veni, vidi, vici» (то есть «Пришел, увидел, победил»), устроил здесь длившийся много дней пир для двадцати тысяч гостей. С тех пор изо дня в день здесь собирались бездельники и бродяги, любители поболтать, изнывающие от скуки, нищие и ростовщики, игроки и публичные девки, смешиваясь с почтенными сенаторами, знаменитыми ораторами, банкирами и судьями, маклерами и весталками.

У базилики Юлия, где время от времени сто восемьдесят судей рассматривали самые громкие дела Рима, рабам с трудом удавалось проталкиваться сквозь толпу, так что паланкин продвигался черепашьим шагом. Неожиданно появившаяся снаружи рука скользнула под занавеску, коснулась тела Лициски и начала старательно ощупывать его. Лициска не только не препятствовала этому, но, кажется, даже получала удовольствие. Когда пальцы незнакомца коснулись ее пышной груди, снаружи прозвучал хрипловатый голос, произнесший «Лициска!», и занавеска рывком отодвинулась.

— Сульпиций Руфус! — радостно воскликнула Лициска. — Я так и знала. Подобная хватка может быть только у гладиатора.

Увидев Вителлия, Сульпиций широко ухмыльнулся и осветил своим факелом внутренность паланкина. Без малейшего смущения Лициска объяснила:

— Это Вителлий. Он прибыл из Бононии, и я подобрала его на мосту через Тибр.

— Приветствую тебя, юноша, — размашисто взмахнув рукой, произнес Сульпиций и, повернувшись к Лициске, продолжал: — Весь мир стекается сегодня в Рим, все забито приезжими. Счастлив тот, кому удается найти крышу над головой. Большинству придется ночевать под открытым небом.

— В этом доля и твоей вины, — ответила Лициска. — Бои твоих гладиаторов собирают все большие толпы людей. — Повернувшись к Вителлию, она пояснила: — Мой верный друг Сульпиций Руфус руководит самой большой в Риме школой гладиаторов, его ретиарии прославлены во всей империи. Никто не владеет трезубцем и сетью так, как они.

Сульпиций Руфус сделал шаг назад и поднес факел к стене, на которой виднелась сделанная красной краской надпись. Лициска неторопливо прочла: «Пятьдесят гладиаторов, обученных Сульпицием Руфусом в гладиаторской школе Тиберия Клавдия Нерона Германика, в первый день флоралий встретятся в Большом цирке с таким же количеством бойцов из школы Нигидия Майюса. Честь и слава Сульпицию Руфусу!»

Лициска захлопала в ладоши.

— Мы все придем и громкими криками будем поддерживать идущих на смерть.

Руфус снова подошел к паланкину.

— Не хочешь ли посетить Cena Libera… Вольную Вечерю? Я как раз направляюсь туда. Можешь взять с собой и этого юношу. Для всех нас это было бы большой честью.

Несколько мгновений Лициска колебалась. Вольная Вечеря устраивалась накануне больших гладиаторских боев. В преддверии близкой смерти (но, может быть, и громкой победы, которая могла принести свободу и даже богатство) гладиаторы возмещали недели и месяцы тяжкого труда, которому сопутствовало воздержание от вкусной еды, вина и женщин. На Вечере могли присутствовать и посторонние. Влекло их туда стремление пощекотать нервы. Зрелище умирающего на арене гладиатора само по себе было привычным и не представляло ничего особенного, но совсем иное дело увидеть его пытающимся заглушить отчаяние вином или женскими ласками. Такую возможность Лициске упускать не хотелось.

— Хорошо, — сказала она, протягивая руку к Вителлию, — мы придем.

Школа гладиаторов располагалась у подножия Авентинского холма. Руфус вместе с обоими своими рабами шел впереди паланкина Лициски. Размахивая факелами, рабы прокладывали дорогу сквозь толпу. Многие узнавали Сульпиция Руфуса и, хлопая его мимоходом по плечу, восклицали: «Да будут Марс и Фортуна благосклонны к тебе!», «Задай хорошенько этим изнеженным помпеянам!» или «Дай нам увидеть побольше крови!» Руфус благодарил их, поднимая сцепленные руки над головой. Судя по всему, в Риме он пользовался популярностью, хотя и не большей, чем какой-нибудь известный актер или хозяин борделя.

Перед школой гладиаторов — длинным трехэтажным зданием, в выходившей на улицу стене которого было всего лишь несколько маленьких окон, — столпились сотни людей. По большей части это были женщины и совсем еще юные девушки. Ярко размалеванные и не слишком скромно одетые, они, громко выкрикивая имена гладиаторов, пытались пробиться внутрь. Два бритоголовых темнокожих раба, каждый ростом чуть ли не с колосса мемносского, с бесстрастными лицами преграждали вход полным разочарования римлянкам.

Судорожно всхлипывая и с мольбой протягивая руки, какая-то сорокалетняя матрона, наверняка уже успевшая свести в могилу своего мужа, выкрикивала: «Возьми меня, Пугнакс, пока ты все еще среди живых!» Другая, по щекам которой стекала размытая слезами краска, скулила: «Цикнус, Цикнус, властелин женских душ, воткни в меня свое копье, прежде чем кто-то пронзит тебя самого!» А третья — лет, может быть, двадцати, с уложенной в виде башни прической — вздыхала, закрывшись руками: «ОМурранус, врачеватель душ ночных бабочек. Никогда больше не усну я в покое и мире».

В жаждущей острых ощущений толпе было немало праздных зевак, всегда стремящихся туда, где можно бесплатно попировать и покутить. Больше всего, однако, было женщин, которые, понимая, что, быть может, в последний раз видят своих идолов, хотели отдаться им. Вид происходящих перед глазами многих тысяч людей схваток не на жизнь, а на смерть странным образом стимулировал сексуальные потребности женщин. Разделить ложе с удачливым ретиарием или фракийцем было жизненной мечтой почти каждой римлянки и многих римлян. Рабам, занимавшимся уборкой в школе гладиаторов, приходилось каждую неделю стирать со стен непристойные картинки, намалеванные жаждущими любви женщинами.

— Прочь с дороги, вы, пьяницы и шлюхи! — крикнул Сульпиций Руфус, направляясь к обрамленному колоннами порталу здания.

Толпа расступилась перед размахивавшими факелами рабами. Паланкин опустился на землю. Лициска раздвинула занавески, и в рядах ожидающих перед входом послышались перешептывания. Вителлий с любопытством огляделся вокруг.

— Пойдем, — сказала Лициска, беря юношу за руку.

В зале при входе, празднично освещенном и украшенном цветами, рабы из числа домашней прислуги обрызгивали входящих смешанной с шафраном водой. На пороге внутреннего дворика привезенные из Александрии рабы, прислуживавшие за столом, поливали руки гостей ледяной водой. Следуя примеру Лициски, Вителлий протянул руки, затем стряхнул воду с ладоней и вытер их о курчавые волосы подбежавшего к нему маленького темнокожего александрийца.

В расположенном под открытым небом и окруженном колоннами дворе, в иное время служившем для упражнений и тренировочных боев, были расставлены подковой длинные, покрытые белым полотном столы. Вителлий зачарованно смотрел на шумное сборище мускулистых, в большинстве своем бородатых мужчин — их было, должно быть, больше сотни, — содрогаясь при мысли о том, что завтра к этому же часу многие из них будут уже мертвы. Зарубленные, заколотые, забитые до смерти… Вителлий судорожно сглотнул.

— Эй вы, пожиратели полбы! — рявкнул Руфус. — Глядите, я привел к вам прекраснейшую из женщин Рима.

Галдящая толпа начала умолкать, и постепенно воцарилась полная тишина. Все смотрели на Лициску, которой явно по душе было такое внимание. Внезапно один из гладиаторов ударил своим кубком о стол, его примеру последовал другой, затем еще и еще один, а через мгновение уже сотня кубков стучали по доскам столов. Лилось вино, летели на пол тарелки, переворачивались блюда с фруктами и вазы с цветами. Затем овация понемногу утихла, и Руфус проводил Лициску и Вителлия к одному из лож в торце стола, на которых римляне имели обычай возлежать во время пира. Затем он поднял правую руку, подавая знак музыкантам. Одетые в красное рабы заиграли на табиях — духовых инструментах, издававших звуки, подобные звуку гобоя. Их ритм подхватили цитры, звучавшие подобно ксилофонам. В такт музыке из темного прохода между колоннами начали, танцуя, появляться прелестные римлянки, каждая из которых почитала за честь усладить последние часы гладиатора.

Лициска возлегла на пиршественное ложе. По правую руку от нее разместился Сульпиций Руфус, а по левую — Вителлий.

— Большинство из них, — проговорил, устроившись поудобнее, Руфус, — со времени последних ид не встречались, согласно обычаю, ни с одной женщиной. Сейчас тем придется это почувствовать.

Одни из женщин почтительно целовали идущим на смерть руки, другие с покорным видом обнимали их ноги. Обреченные на смерть реагировали по-разному. Одни, впившись губами в шею своей почитательницы, готовились уже сорвать тонкую тунику с ее тела, другие сладострастно тискали готовые отдаться им тела, и лишь немногие оставались равнодушными или даже отталкивали поклонниц. Один грубо ударил какую-то красивую римлянку прямо в лицо так, что из ее носа потекла алая струйка крови. Многие, взвалив, словно мешок с мукой, своих поклонниц на плечо, несли их по узкой деревянной лестнице на веранду, откуда многочисленные двери вели в тесные каморки, в каждой из которых обитали два гладиатора. Это было разрешено и каждый раз приветствовалось аплодисментами и одобрительными криками собравшейся во внешнем дворе толпы.

Похотливые возгласы мужчин, вздохи и стоны женщин производили на Вителлия отталкивающее впечатление, Лициска же явно забавлялась всем этим. Руфус лаконично заметил:

— Подождите, пока они покончат с едой и Вакх окончательно затмит им мозги. Вот уже несколько недель парней держали на одной ячневой каше, но зато поглядите, какие у них мускулы!

Только сейчас Вителлий заметил, что в темноте колоннады, скрывающей их от взглядов, стоят сотни людей, жаждущих полюбоваться пиршеством. Они проталкивались вперед, шушукаясь и указывая пальцами на гладиаторов, среди которых у толпы явно были свои фавориты. Другие же обреченные на смерть вызывали лишь не слишком искреннее сострадание. Уже сейчас ясно было, каким в случае их поражения будет решение собравшихся вокруг арены зрителей — большой палец книзу, смерть. Уже в течение нескольких дней рядом с Circus maximus, Большим цирком, принимались ставки на жизнь любого из гладиаторов. Фаворитом был Сцилакс, ставки на победу которого принимались в отношении 1: 20. Этот гладиатор одержал уже двадцать девять побед. Двадцать пять противников были убиты им, троим даровал жизнь император, а одному — зрители.

Прозвучал пронзительный сигнал труб. Сегодня он призывал не к смертному бою, а к началу пиршества. Юный бонониец поднял взор. Рабы-египтяне внесли огромный, размерами не меньше стола, поднос, в центре которого стояла на коленях женщина, изображавшая распустившего хвост павлина. Отодвинув посуду, поднос поставили на стол, великолепный павлин поднял крылья, и из-под отливающего синевой оперения появились серебряные чаши, наполненные самыми изысканными яствами из всех провинций Римской империи. Печень рыбы-попугая, гарнированная перепелиными яйцами, политые молоками мурены языки фламинго, мозги павлинов и фазанов в приправе из темных оливок, запеченные лесные совы, политые расплавленным медом и посыпанные маком, красная икра различных рыб, населяющих царство Нептуна от Парфии до Ворот Геркулеса. Это была, однако, лишь предварительная закуска.

Вителлий пробовал поданные блюда скорее из любопытства, чем с аппетитом. Когда еще ему представится случай побывать на подобном пиру? Руфус шикнул на раба, старательно следившего за тем, чтобы опустевшие тарелки гостей немедленно заменялись полными, и повернулся к Вителлию и Лициске:

— Не увлекайтесь, это только первая из семи перемен блюд.

— Воистину замечательная вечеря! — воскликнул Вителлий, но тут же умолк, сообразив, что его оценку происходящего вряд ли можно назвать удачной.

Ели и пили гладиаторы по-разному, как разными были и их характеры. Одни поспешно запихивали деликатесы в обрамленные бородами рты, не успевая их прожевывать, давясь, икая и даже не понимая толком, что же глотают. Другие лишь едва притрагивались к роскошным яствам. Мысли о том, что им вскоре предстоит, отбивали у них всякий аппетит, и они старались заглушить тревогу ожидания все новыми и новыми кубками вина.

Музыканты, стремясь поднять общее настроение, играли все громче и быстрее. Между тем пришла очередь перемены блюд, и на столе появился огромный кабан, зажаренный на углях до золотисто-коричневой корочки. Украшал его воткнутый в спину трезубец, такой же, какими пользовались на аренах ретиарии. Подошедший к столу повар вырвал трезубец, и из образовавшегося отверстия с шипением хлынул горячий пар. Взяв в руки меч, повар взмахнул им наподобие палача и разрубил кабана пополам. Среди дымящихся облаков пара из одной половинки посыпались поблескивающие кровяные и ливерные колбаски, запеченные гранаты и отваренные дамасские сливы. Вдоль столов прокатилась волна шума. Кое-кому зрелище слишком уж явно напомнило о том, что завтра могло произойти с каждым из них. Некоторые блевали прямо на стол, другие выплевывали съеденное в подолы своих спутниц. Все было, однако, готово и к такому повороту событий. Рабы подбегали с подносами, на которых лежали пропитанные настоем мяты платки. Некоторые утирались ими, другие же без стеснения позволяли рабам себя облизывать.

Напротив Вителлия сидел, застыв, словно окаменелый, могучий, смахивающий на медведя гладиатор. Он смотрел прямо перед собой лишенным всякого выражения взглядом, по щекам его струились слезы. Следующим блюдом была птица, и раб поставил перед ним тарелку с куриной ножкой, приправленной смоквами и приперченными яичными желтками. Гладиатор, однако, даже не взглянув на блюдо, одним движением руки смахнул его со стола. Слезы продолжали бежать по его лицу. Его соседи за столом недовольно загудели.

Видя, что Лициска и Руфус целиком поглощены беседой, Вителлий поднялся и подошел к плачущему гладиатору.

— Ты боишься смерти? — спросил Вителлий.

Мужчина никак не отреагировал на его слова.

— Ты сильнее любого здесь, — вновь заговорил Вителлий. — Чего тебе бояться?

Медленно, бесконечно медленно мужчина повернул голову, тяжело дыша, посмотрел на Вителлия все еще влажными глазами и, запинаясь, проговорил:

— Сила — это еще не все. Победит ретиарий или нет, решают прежде всего скорость и удача.

— Почему ты не веришь, что Фортуна улыбнется тебе?

— Почему? — повторил гладиатор и обвел рукой шумное застолье. — А вот почему. Каждый из них надеется выжить. В лучшем случае выживет лишь половина. Остальным вонзится в шею трезубец или вскроет потроха короткий меч противника. Их отнесут в морг, где к их телам прикоснутся раскаленным железом, чтобы убедиться, что жизнь окончательно ушла из них.

При этих словах Вителлий непроизвольно дернулся, словно ощутив прикосновение разогретого докрасна железа к своей плоти. Тем не менее он сразу же взял себя в руки и попробовал приободрить гладиатора:

— Если ты будешь верить в свою удачу, ты победишь! Сколько побед ты уже одержал?

Пару мгновений гладиатор молча смотрел прямо перед собой, а затем с горечью ответил:

— Победы! Победы! Я новичок в этом ремесле. Всего один бой. Один раз был побит и один раз пощажен. Собственно говоря, я уже должен быть мертв. Ты понимаешь это?

— Я понимаю, — смущенно пробормотал Вителлий.

Гладиатор испытывал к юноше все большее доверие.

— Я родом из Галилеи. Родители мои — иудеи. При Тиберии они отвезли меня в Рим. Торговец Гортензий принял меня в качестве раба. Два десятка лет я таскал тюки, ящики и бочки, и мой господин всегда был мною доволен. Он разрешил мне жениться на рабыне моего племени. Она умерла, рожая мне дочь. Гортензий тем временем состарился и, желая обеспечить себе спокойную старость, продал свое дело вместе со всем имуществом, включая рабов. У себя он оставил только Ребекку, мою дочь.

— А ты был продан Сульпицию Руфусу? — спросил Вителлий.

— Sic… именно так! Руфус решил, что человек, обладающий такой, как у меня, медвежьей силой, должен стать хорошим гладиатором. Мне же терять было нечего, а в случае удачи я мог завоевать свободу. Что ж, первый бой едва не стал для меня последним.

Какое-то время оба молчали, а затем гладиатор спросил:

— Ты римлянин?

— Нет, — ответил Вителлий, — я родом из Бононии, но обладаю римским гражданством.

— Умеешь ты читать и писать? — спросил гладиатор.

— Нет, богами клянусь, — засмеялся Вителлий. — Я всего лишь лудильщик, воспитанный приемными родителями. Кто бы стал учить меня всему этому?

— Ладно, — проговорил гладиатор, — зато у тебя достаточно разума, и ты умеешь им пользоваться. Я попрошу тебя об одной услуге. Если завтра я упаду, пронзенный чьим-то трезубцем, пойди к Гортензию, который живет на улице Бакалейщиков в четвертом округе города, и спроси там Ребекку. Отнеси ей весть о моей смерти, но постарайся не причинять ей излишней боли. Скажи ей, что любовь моя останется с нею и после того, как я уйду в загробный мир. И еще скажи, что она была счастьем и гордостью всей моей жизни. Скажи ей… хоть это и неправда… что я шел на смерть без страха.

При этих словах слезы вновь потекли по его лицу.

— Ты не умрешь, — попытался утешить гладиатора Вителлий. — Ты одержишь блестящую победу, и Руфус дарует тебе свободу!

Гладиатор вытер рукой слезы.

— Да благословят тебя боги!

— Как тебя зовут?

— Веррит.

— А меня Вителлий, — сказал юноша, и каждый из них дружески сжал рукой предплечье другого.

— Иди сюда, красавец из Бононии, — позвала его Лициска, успевшая уже расстаться с Сульпицием Руфусом. — Посмотрим на сирийских танцовщиц. Наполни наши кубки!

Семеро завернутых в белые накидки девушек начали покачивать бедрами в такт жалобной мелодии — зрелище, способное вывести из равновесия не только прибывшего из провинции юношу.

— Finis! — рявкнул один из совсем уже опьяневших гладиаторов. — Конец!

И тут же все, стуча кубками по столам, заорали:

— Finis! Finis! Finis!

Крик этот послужил как бы сигналом для Лициски. Вскочив на стол, она сорвала с головы светлый парик, из-под которого показались ее собственные длинные темные волосы. Стук кубков обреченных на смерть становился все быстрее и громче. Лициска изгибалась в такт этому стуку. Одним коротким движением она сорвала с себя одежду. Послышался восторженный вопль, и гладиаторы, все громче стуча кубками, начали ритмично выкрикивать какое-то слово, разобрать которое Вителлию никак не удавалось. Обнаженная Лициска, стройная, гибкая и вызывающая, сладострастно извивалась перед жадными глазами обреченных. Только сейчас Вителлий понял наконец, что выкрикивают гладиаторы: «Мес-са-лина! Мес-са-лина! Мес-са-лина!»

«О боги, — мелькнуло в голове юноши, — Мессалина, супруга императора!»

Не в силах собраться с мыслями, он смотрел на эту пляшущую богиню, видел ее длинные волосы, падающие на колышущуюся грудь, белые пальцы, прикрывающие лобок, и слышал смеющийся голос, произнесший в паланкине: «Если хочешь, красавец бонониец, сегодня ночью я сделаю тебя мужчиной».

Мессалина! Вителлий вскочил на ноги и, растолкав окружающих, выбежал через освещенный портал за стены гладиаторской школы. Через мгновение он растворился в шумной многотысячной толпе.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Улицу Бакалейщиков Вителлий нашел с немалым трудом и лишь после долгих расспросов в Субуре, густонаселенном и пользующемся не слишком хорошей репутацией округе Рима. Похвастаться этот округ мог, пожалуй, только одним: здесь почти сто пятьдесят лет назад родился божественный Цезарь. Улица Бакалейщиков находилась восточнее главной улицы Субуры и была совсем узенькой — даже тележка, запряженная осликом, не смогла бы проехать по ней, поскольку мелкие торговцы раскладывали свои товары как на бордюрах, так и в неглубоких водостоках. Помимо бакалеи и всяческой зелени, здесь можно было купить чечевицу и орехи, виноград и сливы, хлеб и булочки, инструменты и домашнюю утварь. Торговля сопровождалась невероятными шумом и гамом. В Риме конкуренция была намного больше, чем в Бононии, и Вителлий безрадостно отмечал, сколько здесь у него соперников, собратьев по ремеслу.

— Милый юноша, — обратилась к нему какая-то сильно растрепанная женщина, — в моем термополии, харчевне, где подают горячие закуски, ты можешь за один асс выпить, за два асса поесть, за три — получишь мою любовь, а за четыре — в придачу к ней еще и кубок искрящегося фалернского.

Сердитым взмахом руки Вителлий отверг предложение, хотя и чувствовал, что проголодался. Со вчерашнего роскошного пира у него и крошки во рту не было. После ночи, проведенной на Форуме Юлия среди тысяч паломников и просто любопытных, пришедших в Рим, чтобы увидать флоралии, ночи, которую Вителлий провел, подложив вместо подушки под голову свой узелок, перекусить в каком-нибудь термополии было бы очень даже неплохо. Эти заведения, где можно было наскоро перекусить, были сейчас в Риме чем-то вроде последнего крика моды, причем питались там стоя, а не возлежа, как пристало по римскому обычаю, — не помогали даже фривольные намеки хозяек этих заведений. Вителлий должен был, однако, экономить каждый асс. В его кошельке было ровно шестьдесят серебряных сестерциев, равноценных ста пятидесяти бронзовым ассам. Ни единого лишнего асса, чтобы растрачивать их в термополиях.

Начав расспрашивать об ушедшем на покой торговце Гортензии, Вителлий узнал, что тот живет немного дальше, как раз напротив постоялого двора. Привратник у постоялого двора встретил Вителлия дружелюбно, полагая, что юноша с узелком, возможно, окажется его постояльцем. Услышав, однако, что незнакомец разыскивает Гортензия, он молча, пренебрежительным движением указал на расположенное напротив трехэтажное здание с настолько узким фасадом, что на первом этаже хватило места только для двери и одного окна. На стене между ними виднелся выписанный поблекшими уже буквами прейскурант торговца:

I модий* ржи III сестерция

I мера фалернского вина I сестерций

I хлебец II асса

I сыр I асс

Финики I асс

Лук I асс

Дверь была открыта, как и повсюду в это время года. В полутьме низенькой комнаты Вителлий разглядел седобородого старика.

— Приветствую. Ты, наверное, и есть торговец Гортензий? — спросил Вителлий и, не получив никакого ответа, продолжал: — Я пришел по поводу Веррита, твоего раба.

Старик кивнул.

— Да, мы уже знаем, что он мертв. Об исходе поединков было объявлено повсюду. Моей вины в случившемся нет.

— Ты не должен был продавать его! — возразил Вителлий.

— Молокосос! — оборвал его старик. — Я получил за него три тысячи сестерциев и пообещал, что, после того как я уйду из жизни, его дочь Ребекка получит свободу. Веррит нашел это справедливым. Эти деньги дадут мне спокойно прожить остаток жизни. — Мгновенье помолчав, он добавил: — Кто ты, собственно, такой? Чего ты хочешь?

— Мое имя Вителлий, я прибыл сюда из Бононии. Волей случая я оказался вчера вечером на Cena libera гладиаторов и познакомился там с Верритом. Он попросил, чтобы в случае его гибели я разыскал Ребекку и передал ей последнее послание от него.

Старик несколько мгновений недоверчиво разглядывал незнакомца, а затем подошел к двери, которая вела в заднюю, еще более темную комнату, и позвал:

— Ребекка!

Тотчас же появилась стройная темноволосая девушка примерно одного с Вителлием возраста. Ее опущенные вниз глаза были сухими, но видно было, что совсем недавно она пролила немало слез. Вителлий судорожно сглотнул.

— Ребекка, — начал он осторожно, — ты уже знаешь о том, что твой отец пал вчера на арене. По воле Фортуны вчера, накануне флоралий, твой отец доверился мне, хотя до этого мы никогда с ним не встречались. Мы были вместе на Cena libera, и он рассказал мне о тебе.

Ребекка посмотрела на Вителлия. Взгляд этой девушки способен был лишить разума. Она была прекрасна, как опечаленная Мельпомена, и юноша пробормотал, запинаясь:

— Твой отец велел сказать, что будет любить тебя и в загробном мире и что ты была счастьем и гордостью всей его жизни. Должен также сказать тебе, что на смерть он пошел без страха.

Несколько мгновений все трое молча стояли в полутемной комнате. Вителлий старался удержать набегавшие на глаза слезы. Ребекка неподвижно смотрела перед собой лишенным всякого выражения взглядом. Наконец она проговорила спокойным голосом:

— Благодарю тебя, незнакомец. Хотела бы я, чтобы мы встретились не по такому печальному поводу, но, раз уж такова воля богов, расскажи мне о последних часах моего отца.

Старик перебил ее:

— Сатурн укрыл его своим саваном. Смерть твоего отца была предначертана, и что пользы долго оплакивать его? Ступай и берись за работу, Ребекка.

Девушка посмотрела на Вителлия, словно ожидая помощи. Он бросил взгляд на строгое лицо старика, а затем проговорил, обращаясь к девушке:

— Мы можем встретиться после того, как ты покончишь со своей работой. — И, повернувшись к старику, добавил: — Против этого, я думаю, ты не станешь возражать?

Ребекка восприняла молчание своего господина как знак согласия.

— Благодарю вас, — произнесла она покорным голосом. — В таком случае мы можем встретиться перед наступлением сумерек на Forum Boarium… Бычьем Форуме перед статуей Пудицитии, богини целомудрия. Salve… будь здоров.

Проговорив это, девушка вышла из комнаты, и Вителлий распрощался со стариком.

По дороге на Бычий Форум Вителлий повстречал одного из многочисленных полунищих гадальщиков, которые, не выпуская из рук клетку с голубем, предлагали прохожим предсказать судьбу. За обработку клиентов гадальщики принимались с многократно выверенной ловкостью, спрашивая дорогу или интересуясь, не родственник ли их собеседник тому-то или тому-то. «Нет? Но подумать только, какое сходство!» Иногда они прямо обращались к будущей жертве со словами: «Уже сегодня вы повстречаетесь с Фортуной, не знаю только еще, где именно».

Уговорить Вителлия было легче легкого. Он жаждал узнать свою судьбу, в данную минуту более неопределенную, чем когда-либо. К гаруспикам, предсказателям судьбы, римляне относились по-разному. Образованные римляне, такие как Цицерон, спрашивали, не ухмыляются ли такие предсказатели, глядя друг на друга при встрече. Императором Тиберием был даже издан эдикт, согласно которому гаруспикам дозволялось делать предсказания только в присутствии свидетелей. Клавдий, с другой стороны, глубоко веровал в предсказания, и в его правление в Риме вряд ли нашлось бы хоть одно высокое должностное лицо, которое при необходимости принять важное политическое решение не обращалось к своему личному гаруспику. Римские полководцы также обращались к предсказателям, чтобы узнать исход предстоящей битвы.

Вителлий отсчитал сестерций. Гаруспик отворил клетку и, вынув голубя, одним взмахом острого ножа отсек ему голову. Хлынула кровь, и гаруспик поднял вздрагивающее обезглавленное тельце вверх, позволяя ей стечь. Привычным движением выдернув перья из подбрюшья голубя, он вспорол его и окровавленными пальцами вытащил внутренности. После этого гадальщик присел на ступеньку у обочины. Вителлий напряженно, хотя и не без отвращения, смотрел на обагренные кровью руки гадальщика.

— Что ты видишь? — спросил нетерпеливо юноша.

Гаруспик поднял голову и мгновение словно бы колебался, глядя на Вителлия прищуренными глазами.

— Кровь я вижу, много крови. — Вителлий вздрогнул. — Но это не твоя кровь, это кровь кого-то другого… хотя и ты в ближайшем будущем окажешься на волосок от смерти. Тебя, однако, спасет женская рука, и ты доживешь почти до пятидесяти лет.

— Не так уж плохо, — обрадовался Вителлий. — А что еще ты видишь, старик?

Гадальщик зажал между большим и указательным пальцами маленький красновато-коричневый комочек.

— Это печень, — объяснил наблюдавшему за ним с отвращением юноше. — Она очень упруга, а на ее нижней стороне ты можешь увидеть две небольшие складки. Это означает, что тебя ждет жизнь, богатая событиями и земными благами. А складки эти указывают на двух женщин, которые предопределят твой жизненный путь.

— Воистину прекрасное предсказание, — просиял Вителлий.

— Да, — ответил гадальщик, — давно мне уже не приходилось видеть таких добрых предзнаменований.

Поблагодарив гадальщика, Вителлий зашагал в сторону Бычьего Форума. Лежавший на левом берегу Тибра, Форум этот был рынком, на котором торговали скотом и плодами земледелия, в праздничные же дни он служил местом встреч людей низших сословий — плебеев и рабов. Ростовщики, судьи и сенаторы забредали сюда лишь изредка. В отличие от буйных сатурналий, в течение семи дней и ночей которых стирались всякие различия между патрициями, плебеями и рабами, в ходе флоралий, праздника цветов и набухания почек, сколь бы он ни был полон распущенности и экстаза, сословные и имущественные различия продолжали строго соблюдаться. Подобных праздников в Риме ежегодно отмечалось до сотни. Во время флоралий повсеместно происходили пьянки, заканчивавшиеся, как правило, массовыми оргиями, которым никто не удивлялся и никто не препятствовал.

Вителлий не спеша миновал Велабрум — квартал, где в будние дни шла оживленная торговля мясом, рыбой, мукой, вином и оливковым маслом. В конечном счете он вышел к Бычьему Форуму, расположенному неподалеку от того места, где стекали в Тибр нечистоты из Cloaca maxima… великой клоаки. Рынок скота с его многочисленными постройками был переполнен людьми, один вид грубо сшитой одежды которых говорил об их скромных достатках. Стараясь отыскать статую Пудицитии, Вителлий оказался рядом с внушительным зданием, которое, как объяснили ему прохожие, служило местом пребывания комиссии, ведавшей снабжением Рима зерном, и было пристроено к храму Цереры, покровительницы земледелия. Статуя Пудицитии оказалась расположенной в сотне шагов от него.

Девушку Вителлий увидел издалека. Сейчас, в золотистых лучах послеполуденного солнца, она показалась ему еще красивее, чем в сумрачной комнате старого торговца.

— Приветствую тебя, Ребекка, — проговорил Вителлий.

— Ave, — застенчиво ответила девушка.

— Зови меня Вителлием, — сказал бонониец. — Я ведь друг тебе.

Сейчас, когда они стояли рядом, Вителлий обратил внимание на то, какой маленькой и хрупкой была эта девушка, почти ребенок. Трудно было поверить, что она способна справляться с работой рабыни.

— О боги, как печален повод нашей встречи, — сказал Вителлий.

Ребекка стояла, глядя себе под ноги. Одета она была в грубую коричневую тунику, едва прикрывавшую бедра, на стройных ногах — легкие сандалии, тонкие ремешки которых зашнурованы на щиколотках.

— Ты не должен обижаться на моего хозяина за резкость, — робко проговорила Ребекка. — Он вовсе не плохой господин. У него доброе сердце, хотя временами он кажется вытесанным из камня.

— Он продал твоего отца в школу гладиаторов. Ведь не добровольно же твой отец пошел туда.

— Он сделал это ради меня. Мой хозяин обещал, что взамен дарует мне в своем завещании свободу. После его смерти я стану вольноотпущенницей. Я смогу выйти замуж, и мои дети будут свободными людьми.

— Дорого же твой отец заплатил за это, — заметил Вителлий.

— Кто мог предвидеть, что, став гладиатором, он не добьется успеха? Никто в нашем округе не мог померяться с ним силой.

— Ему, однако, было больше сорока — почти тот возраст, когда мужчина уже не может стать легионером.

Немного помолчав, Ребекка проговорила:

— Он сделал это ради меня. Своей жизнью он заплатил за мою свободу.

— Свобода… — повторил Вителлий. — Что в ней проку, если ты беден? Посмотри на меня. Я свободнорожденный римский гражданин. Я могу носить тогу, что запрещено делать рабам, только у меня нет тоги, которую я мог бы надеть. Пятнадцать сестерциев платили мне за месяц работы, и на эти деньги я должен был как-то жить. Рабу не приходится об этом заботиться, потому что хозяин обязан обеспечивать его пропитание.

— Но ты можешь сам позаботиться о себе, ты смог покинуть родной город и отправиться в Рим, чтобы начать здесь новую жизнь. Мы же, невольники, принуждены делать то, что угодно нашему хозяину. Если он пожелает выпороть нас, мы должны встать так, чтобы ему было сподручнее сделать это, если он решит продать нас на рудники, мы не вправе даже словом возразить ему. Вся наша жизнь, если не считать немногих положенных и рабам праздников, складывается из работы и унижений, из унижений и работы. В отличие от вас, мы живем без надежды на будущее, наши взгляды обращены к небесам. Многие из нас даже сейчас мечтают о загробной жизни и готовятся к ней.

— Лежа в грязи, можно заглядываться на небо, — проговорил Вителлий.

— Ты видел, как он умер? — спросила внезапно Ребекка. Вителлий покачал головой. — И все же ты знаешь больше, чем рассказал мне. Я хочу знать всю правду. — Ребекка бросила на Вителлия умоляющий взгляд, и юноша опустил голову. — Прошу тебя, я сумею вынести правду, какой бы она ни была.

— Я солгал, сказав, что твой отец без страха шел на смерть. На Cena libera он выглядел совершенно подавленным и даже плакал. Поэтому я с самого утра отправился к цирку. Попасть туда мне, однако, не удалось. Меня не пропустили, объяснив, что все места уже заняты. Похоже, что римляне устремились к цирку еще с полуночи. Я не хотел, тем не менее, оставаться в неведении, поскольку не ожидал ничего хорошего. Тогда я присоединился к группе людей, собравшихся под аркадой цирка и делавших ставки на исход поединков. Около полудня я услышал выкрик: «Поединок 16… ретиарий Пугнакс против ретиария Веррита. Победил Пугнакс… Веррит убит». В первое мгновение я словно окаменел. Потом бросился расспрашивать глашатаев и услышал в ответ, что на арене только что действительно умер человек, которому, наверное, хотелось жить ничуть не меньше, чем всем остальным, но что им пора уже оглашать следующее сообщение. Чуть позже у Либитинских ворот, через которые выносят убитых гладиаторов, я увидел его тело. У него были задеты оба бедра, один глаз затек и налился кровью, но смертельной была глубокая зияющая рана в животе.

— Замолчи! — вскрикнула Ребекка, отвернулась и, закрыв лицо руками, прислонилась к цоколю статуи. Она вздрагивала, как от боли.

Вителлий погладил ее волосы.

— Прости! — сказал он. — Я думал, ты хочешь узнать всю правду.

— Правда жестока, — запинаясь, пробормотала Ребекка, — слишком жестока.

Вителлий положил руку на плечо девушки.

— Я хотел бы помочь тебе пережить этот тяжкий удар судьбы. Я не в силах заменить тебе отца, но я хотел бы стать твоим другом… если ты этого хочешь, конечно…

В этот момент разговор их был прерван. Четверо мужчин в одеждах гладиаторов с громкими возгласами прокладывали себе путь через толпу, грубо отталкивая в стороны и мужчин, и женщин.

Один из них выкрикнул, обращаясь к толпе:

— Видел кто-нибудь молодого парня из Бононии по имени Вителлий? Мы разыскиваем его!

Вителлия охватил страх. Что это может означать? Ребекка тоже почувствовала недоброе и схватила юношу за руку. Они переглянулись. На миг у обоих возникла одна и та же мысль: бежать. Тут же, однако, они сообразили, что это только немедленно привлекло бы к ним всеобщее внимание.

— Разыскивается Вителлий из Бононии!

Четверка была все ближе. Перед ними расступались, и сейчас они направлялись прямо к Вителлию. Какое-то мгновение он стоял, словно прирос к земле, а затем посмотрел первому гладиатору в глаза и произнес:

— Вителлий из Бононии — это я.

— Ты Вителлий из Бононии? — переспросил гладиатор и, не дожидаясь ответа, обернулся к своим товарищам: — Эй, парни, мы нашли его!

Остальные гладиаторы, подбежав, окружили Вителлия. Один из них заломил ему правую руку за спину и крикнул:

— Вперед!

— Что вам от меня нужно? — начал было противиться Вителлий. — Я не знаю за собой никакой вины.

В поисках поддержки он бросил умоляющий взгляд на Ребекку, но его тут же потащили куда-то в сторону, и девушка исчезла из поля зрения.

— Вперед, вперед! — продолжали выкрикивать гладиаторы.

— Нет сомнений, — сказала Мессалина, — что народ сейчас больше, чем когда-либо, боготворит своего императора. Строительство нового водопровода, закон, ограничивающий безмерную жадность ростовщиков, изобретение новых букв для нашей письменности — все это привлекло к Клавдию симпатии многих и многих. Наше положение становится все затруднительнее.

Окружавшие Мессалину мужчины, все сплошь ее любовники, молча кивнули. Они стояли вокруг выкованного из серебра ложа императрицы, на котором свободно могли бы поместиться с полдюжины людей, и буквально пожирали женщину глазами. При этом они без всяких видимых усилий сохраняли внешнее спокойствие. Так, словно чем-то само собой разумеющимся было то, что императрица, эта возбуждающая страсть и желание обладать ею женщина, лежит перед ними полуобнаженная, с театральной беспомощностью пощипывая края своей легкой накидки. Предполагалось, что накидка эта должна прикрывать наготу ее жемчужно-розового тела, в действительности же Мессалина получала явное удовольствие, сдвигая накидку так, чтобы демонстрировать попеременно то свою роскошную грудь, то темные волосы на лобке.

Тит Прокул, ближайшее доверенное лицо и начальник почетной стражи императрицы, склонен был во всем полагаться на силу.

— Со времен божественного Августа, — произнес он несколько театральным тоном, — ни один император не умер естественной смертью. Каждому из них помог в этом меч. Точно так же и Клавдий найдет преждевременную кончину.

— Это верно, — заметил Юнкус Вергилиан, один из сенаторов Рима, — но нельзя забывать о том, что ко времени своей смерти Тиберий и Калигула были ненавистны народу.

— А разве так обстоит дело с Клавдием? — проговорил Сульпиций Руфус, хозяин школы гладиаторов. — Клавдия недолюбливали только в начале его правления, а после его военных побед в Британии и после того, как он начал проявлять заботу о нуждах народа, римляне, по большей части, на его стороне. Тот, кто попытается насильственно устранить его, восстановит против себя общественное мнение.

— Мы не можем, однако, ждать, пока император покинет наш мир по воле богов. Мне и без того кажется, что с какого-то времени его годы словно бы потекли вспять, — возразил Декрий Кальпурний, начальник римской пожарной стражи.

— Ничего удивительного, — рассмеялась Мессалина, — ведь он несколько раз в год ездит лечиться в Синуэссу, поместье, некогда принадлежавшее Цицерону. Вино и горячие ванны идут ему, похоже, на пользу.

— По дороге в Синуэссу с ним могло бы что-нибудь случиться… — заметил Санфей Трогус, один из телохранителей императора.

— В этом случае, если покушение окажется неудачным, твоя голова первой слетит с плеч под мечом палача, — вмешался Прокул. — Покушение вне стен города кажется мне связанным с необычайно большим риском. Опасность, что оно будет раскрыто, больше, а возможности скрыться гораздо меньше, чем в Риме, где нам известен каждый уголок.

— Вне городских стен не удалось устранить даже сына Агриппины, — хлопнув рукой по лежавшей рядом красной подушке, сказала Мессалина. — Он все еще жив и все еще может оспаривать право на наследство у меня и моего сына Британника. — При этих словах ее темные глаза словно вспыхнули огнем.

— Вспомните, — раздраженно проговорил Прокул, — как нелегко было нам незамеченными вернуться из Анциума в Рим. Повстречай нас хоть кто-нибудь, наше купленное такой дорогой ценой алиби оказалось бы совершенно бесполезным.

— Если вне города для этого нет возможности, значит, все должно совершиться в Риме, — сказала Мессалина. Молчание любовников привело ее в ярость. — Вы трусы! — Она пренебрежительно сощурила глаза. — Жалкие, ничтожные трусы. Вы хотите называться моими друзьями, — презрительно добавила она, — но при этом вы лишь рабы своей похоти. Ваши глаза горят от желания коснуться меня, прижаться к моим губам, поиграть в те игры, которым научила нас Венера, но никто из вас не готов пойти на малейший риск, не говоря уже о том, чтобы ради меня подвергнуть опасности свою жизнь.

— Божественная!.. — попытался Вергилиан успокоить разъяренную Мессалину.

— Да, божественная, — прошипела она, — но, кроме того, я еще и супруга императора Клавдия. Третья, к слову сказать. Я родила ему наследника трона и дочь, но тем не менее я не владычица. А сейчас я, оставленная своими друзьями, должна опасаться еще и того, что Агриппина, племянница императора, начнет оспаривать мои права.

Мессалина вскочила со своего серебряного ложа, стоявшего в самом центре покоя, и, завернувшись в накидку, зашагала к расположенному в глубине виллы перистилю — открытой сверху и окруженной колоннами площадке. На ходу она повторяла снова и снова: «Клавдий должен умереть… Агриппина должна умереть… Ахенобарб, сын ее, должен умереть!»

Вилла Мессалины, расположенная в одном из самых аристократических округов Рима, Целомонтиуме, поражала своими размерами. Мессалина арендовала ее как для того, чтобы без помех удовлетворять свои потребности нимфоманки, так и для того, чтобы пореже попадаться на глаза пятидесятивосьмилетнему Клавдию, на которого возраст уже явно начал накладывать свой отпечаток. Прежде всего, однако, она старалась избегать вольноотпущенников Каллистуса и Палласа, которые вместе с Нарциссом ведали всеми государственными делами. Любовником Мессалины числился из них только Нарцисс. Бывший раб, он за несколько лет стал одним из богатейших людей Рима. Его состояние оценивалось в четыреста миллионов сестерциев.

Вернувшись к гостям, Мессалина бросилась на ложе и, колотя руками по набитой мягкими перьями подушке, закричала:

— Никто из вас не будет иметь меня, никто не прикоснется ко мне, пока Клавдий не будет мертв!

— Мессалина! — упав на колени перед ложем, Сульпиций Руфус попытался поцеловать ноги возлюбленной.

Мессалина, однако, крикнула:

— Убирайтесь, кобели! Расходитесь по домам к своим скучным, полусонным женам или заплатите пару ассов за девку из лупанария! Пока Клавдий жив, здесь я вас видеть больше не хочу.

Пятеро мужчин безмолвно удалились. Мессалина встала и, дважды хлопнув в ладоши, прошла через перистиль к расположенному напротив входа кубикулуму, как у римлян именовалась спальня. Комната, выдержанная в бирюзовых тонах, была украшена настенной мозаикой, изображавшей берег Нила, поросший высокими стеблями папируса и лотоса. Единственное в комнате окно выходило на восток и было относительно маленьким для такой комнаты. Ложе также было самых обычных размеров — и комната, и ее обстановка служили только лишь для сна. С любовниками Мессалина имела дело на монументальном серебряном ложе, установленном в покое, где она принимала гостей.

В ответ на хлопок ладош госпожи в комнате появились две служанки и рабыня, занимавшаяся прическами Мессалины.

— Лициска собирается выйти, — сказала Мессалина.

Рабыни знали, что это означает: Мессалина, супруга императора, желает преобразиться в проститутку Лициску. Иногда это случалось несколько раз в неделю, и многие слуги зарабатывали приличные деньги, сообщая заинтересованным особам адреса борделей, в которые отправлялась Мессалина, чтобы получить удовольствие, отдаваясь все новым и новым мужчинам. За обычную, между прочим, плату в два асса.

Обнаженная Мессалина сидела на обтянутой тускло-зеленым шелком скамеечке. Служанка повязала ей на бедра узкий фартучек, а грудь и талию стянула капецием — своего рода корсетом. Вторая рабыня наносила тампоном мел и белила на лицо, шею и руки госпожи, подкрашивала алой винной гущей ее губы, щеки и грудь, а ресницы и брови чернила угольной сажей. Рабыни не успели еще завершить свою работу, когда со стороны входа послышались громкие возгласы и проклятья. Вбежавший в комнату раб-привратник сообщил, что четыре гладиатора привели какого-то молодого человека, который едва способен стоять на ногах.

— Пусть его приведут сюда, — приказала Мессалина.

Гладиаторы, кольцом окружавшие Вителлия, доложили: «Мы в точности выполнили приказ госпожи. Это и есть тот молодой бонониец!» Они поставили юношу перед Мессалиной так, словно это был захваченный ими пленник. Отделан Вителлий был основательно. Растрепанные волосы падали на покрытый каплями пота лоб. Правая бровь была разбита и испачкана кровью. Да и на его простой одежде явно были видны следы жаркой схватки. Поначалу Вителлий безропотно позволил гладиаторам вести себя. Однако, когда они наткнулись на кучку людей, обступивших двух яростно о чем-то спорящих рабов, хватка одолеваемых любопытством гладиаторов заметно ослабла. Вителлий, все еще не понимавший, в чем его обвиняют и что ему предстоит, рванулся, оттолкнул своих стражей и бросился бежать по узкому переулку. Далеко уйти ему, однако, не удалось. Один из гладиаторов схватил его за плечо, другой ударил в лицо, а третий, громко выругавшись, сбил с ног. После этого они заставили юношу подняться и потащили за собой.

— Что ж, красавец, вот так бывает, когда кто-то без позволения убегает от меня, — с наигранной улыбкой проговорила Мессалина.

— Я же не знал, что вы Мессалина, — растерянно пробормотал Вителлий.

— А когда узнал, то сбежал от меня. Неужели мое общество так невыносимо?

— Госпожа, — ответил Вителлий, — я всего лишь молодой лудильщик из Бононии, я еще ни разу в жизни не встречал даже сенатора или консула. Не удивляйтесь, что при встрече с супругой императора у меня помутилось в голове!

При этих словах он глубоко поклонился.

— Какое отношение имеет мое положение к тому, что я женщина? Я женщина, Вителлий! — схватив руку юноши, Мессалина прижала ее к своей груди и посмотрела на него словно в поисках сочувствия. — Прости, если эти олухи слишком грубо обошлись с тобой. Им было велено как можно быстрее привести тебя сюда. — Обернувшись к гладиаторам, Мессалина бросила: — Если вы без необходимости ранили его, я велю переломать вам все кости. — Тут же она с тем же наигранным дружелюбием обратилась к Вителлию: — Они ранили тебя?

— Ничего страшного, — поспешил ответить Вителлий.

Отпустив гладиаторов, Мессалина взяла в руки бич, лежавший рядом с серебряным зеркалом на туалетном столике. Вителлий испуганно отшатнулся. Мессалина взмахнула бичом и ударила по свисавшей на цепи с потолка бронзовой, судя по цвету, трубке толщиной в человеческую руку. Бич обвился вокруг трубки, заставив ее издать пронзительный, похожий на вой звук. Это был общий сигнал для вызова прислуги. Через пару секунд полдюжины рабынь безмолвно выстроились перед Мессалиной: две банщицы, две рабыни, занимавшиеся прическами, париками и косметикой, и две рабыни a veste, ответственные за одежду и обувь.

— Вителлий — наш гость, — сказала Мессалина. — Выкупайте его, умастите благовониями и уложите в моем покое.

Схватив за руки не успевшего даже слово промолвить Вителлия, девушки вывели его из комнаты. Миновав перистиль, они отвели его в расположенный по другую сторону бальнеум, или, иначе говоря, баню.

Помещение это состояло из трех комнат. Первая и самая большая из них именовалась фригидарием и имела форму квадрата. Над встроенным в мраморный пол бассейном высился выдержанный в бирюзовых тонах свод, а вдоль стен были установлены скамьи из белоснежного мрамора. Бассейном этим супруга императора пользовалась лишь для того, чтобы снять напряжение и расслабиться. Для раздевания, приведения себяв порядок, ухода за телом и массажа служила расположенная слева комната поменьше, и уже за нею следовало само банное помещение, называвшееся кальдарием. Ванна, изготовленная из цельного куска почти прозрачного алебастра, стояла в стенной нише, куда проникали сверху узкие лучи дневного света. Все в этой комнате было окрашено в желтый, золотистый и голубой цвета, а мозаика на стене изображала рождающуюся из морской пены Афродиту.

Сбросив с себя одежду, рабыни почти силой отвели Вителлия в служившую для раздевания комнату и заставили улечься на покрытое белым полотном ложе. Пока они снимали с него одежду и обувь, Вителлий разглядывал яркую настенную роспись, изображавшую сцену, когда пастух Актеон застал врасплох Диану, купавшуюся со своими нимфами, и разгневанная богиня превратила его в оленя.

Раздетый донага Вителлий вошел в кальдарий, подогреваемый снизу кирпичный пол которого дышал приятным теплом. Из золотой трубки, изогнутой в форме шеи лебедя, в ванну била струя горячей воды, над которой подымалось облако пара. Одна из рабынь приставила к стенке ванны маленькую лестницу, и Вителлий, взойдя по ней, погрузился в воду. Постепенно он начал испытывать удовольствие, позволяя обнаженным рабыням ухаживать за собой, хотя все еще толком не понимал, что же, собственно говоря, с ним происходит.

В ванне Вителлию купаться не приходилось еще ни разу, а потому, когда рабыни подали ему пемзу для оттирания пяток и порошок из тертого рога для чистки зубов, он понятия не имел, что со всем этим делать. Девушки со смехом объяснили ему, как пользоваться этими предметами. После того как купание подошло к концу и на голову Вителлия было вылито несчетное количество ведер воды, его вновь отвели в комнату для раздевания. Там волосы его высушили горячими платками, умастили тело ароматными маслами, а затем одели в белую тунику и новые сандалии. После этого шесть рабынь проводили его через уже погрузившийся в темноту перистиль к покоям госпожи, вход в которые был закрыт тяжелой завесой из красного бархата. Одна из девушек отодвинула завесу. Вителлий вошел, и завеса сомкнулась вновь.

— Подойди ближе, красавец, — сказала Мессалина, лежавшая на монументальном ложе в самом центре комнаты, освещенной красноватым огоньком масляной лампы. — Подойди ближе и не пытайся убежать и на этот раз. Стража предупреждена и не выпустит тебя из дома.

О бегстве Вителлий сейчас даже и не помышлял. Он хорошо понимал, что это было бы бесполезно. Да и толкнувший его на попытку к бегству порыв давно уже улетучился. Вителлий сказал себе, что встреча с супругой императора была, видимо, предназначена ему Фортуной. Он, лудильщик из глухой провинции, стоит у ложа Мессалины! Сама мысль об этом грозила лишить его здравого рассудка.

На Мессалине сейчас не было ничего, кроме алого подобия корсета, который был на ней, когда гладиаторы привели Вителлия. Облокотившись на целую гору подушек, она потягивалась всем своим прекрасным телом, мурлыча словно кошка. Ее темные волосы были уложены в локоны толщиною с палец, казавшиеся звездными лучами, окружавшими голову. Рабыня, занимавшаяся прическами Мессалины, была настоящей мастерицей. Развращенные патрицианки и просто богатые горожанки старались копировать эти прически, считая их чрезвычайно уродливыми, дерзкими и современными.

— Сними с меня обувь! — сказала Мессалина, чтобы заставить все еще стоявшего у входа юношу приблизиться к ложу, и вытянула левую ногу. Вителлий подошел. Чтобы развязать позолоченные ремешки сандалий Мессалины, ему не оставалось ничего иного, кроме как встать на колени рядом с ложем.

— Надеюсь, ты сознаешь, какая тебе оказана честь, — сказала Мессалина возившемуся с ремешками Вителлию. — Один твой тезка — только он лет на двадцать старше тебя — предлагал все свое состояние за разрешение снять с меня обувь. От состояния я отказалась, но сандалию свою ему подарила. — Она расхохоталась. — Он носит ее теперь под тогой в качестве амулета и час от часу даже целует.

Вителлий засмеялся.

— Не веришь? — спросила Мессалина. — Тем не менее это правда. Речь идет о бывшем консуле и правителе Сирии Люции Вителлии. Когда я отказала ему в своей благосклонности, он припал к груди какой-то вольноотпущенницы. Это я как раз вполне могу понять, но вот то, что он пьет ее слюни, смешанные с медом — это будто бы помогает ему против ангины, — я нахожу отвратительным. Но таков уж Рим.

Вителлий с отвращением отвернулся. Мессалина схватила юношу за запястье и сунула его руку между своими сомкнутыми бедрами.

— Не надо считать, что Рим отвратителен. В нем также очень много хорошего. — Мессалина выпрямилась и левой рукой прижала голову Вителлия к своей груди. — Очень много хорошего, — повторила она.

Едва не теряя сознания, Вителлий старался как-то овладеть ситуацией. Охотнее всего он ущипнул бы себя за ухо, чтобы убедиться, что все это не сон. Он чувствовал под своими губами трепещущую грудь, ему хотелось коснуться языком соска, но он не осмеливался сделать это, лишь безвольно повинуясь полным ласки движениям женщины — никем иным в эту минуту Мессалина не была.

Ее осторожной попытке стащить с него через голову тунику Вителлий не противился. Напротив, он и сам ощущал жгучее желание избавиться от одежды. Через минуту он, совершенно обнаженный, лежал возле Мессалины.

— Я хочу тебя, — сказала она, до боли сжимая пальцами его бедра. — Я захотела тебя сразу же, как только увидела. Почему ты убежал?

— Госпожа, — тихо ответил Вителлий, — я всего лишь лудильщик из провинции, я никогда еще не был близок с женщиной, и, когда оказалось, что та, кто предложил мне это, — супруга императора, я начисто потерял голову.

— Понимаю и прощаю тебя, — засмеялась Мессалина. — Только… что бы ты стал делать в этом Вавилоне? Есть ли у тебя друзья, у которых ты мог бы поселиться, есть ли у тебя деньги?

— Нет, — ответил Вителлий. — Я совершенно одинок и предоставлен самому себе. В моем кошельке шестьдесят сестерциев… вернее, уже меньше, потому что один сестерций я отдал гаруспику.

— И что же сказал тебе этот гадальщик по потрохам?

— Сказал, что рука одной женщины спасет меня от почти верной смерти. А в остальном обещал, что меня ждет яркая, полная событий жизнь.

— И ты веришь в болтовню этого нищего прорицателя?

— Не больше и не меньше, чем в загадочные проделки Фортуны.

— Мне нравятся твои слова, — произнесла Мессалина. — Рим полон святилищ Фортуны, но приходят в них только бедняки, молящие об улучшении своей доли. Когда дела идут и без того хорошо, о таких вещах не заботятся. Надежда на удачу — удел бедняков.

Вителлий засмеялся:

— Я принадлежу к числу бедняков, так что мне приходится добиваться благосклонности Фортуны.

Вскочив с ложа, Мессалина схватила стоявшую на столике позолоченную вазу, изображавшую рог изобилия и наполненную яблоками и гроздьями винограда. Вытряхнув фрукты на стол, она вновь запрыгнула на ложе, сорвала с себя корсет и опустилась, обнаженная и соблазнительная, на колени перед Вителлием. Прижимая левой рукой рог изобилия, она театрально произнесла:

— Я Фортуна, богиня счастья, удачи и благоприятного случая. Вителлий из Бононии, что нужно тебе для счастья?

Вителлию, поначалу с недоумением наблюдавшему за этой сценой, оставалось только засмеяться и подыграть.

— Прекрасная Фортуна, я беден. Для счастья мне не хватает занятия, которое позволило бы зарабатывать на жизнь.

— Да будет так! — опустив руку в рог изобилия, произнесла Мессалина. — Я дам тебе такое занятие! И я не шучу. Я уже поговорила с Сульпицием Руфусом. Он готов принять тебя в свою школу гладиаторов. Ты свободный человек, а не раб, так что ежемесячно будешь получать по десять сестерциев. Первая победа принесет тебе сто сестерциев, вторая — двести…

Вителлий приподнялся. Видят боги, это было бы решением всех его проблем: новая жизнь, новая профессия, новое будущее! Он хотел уже было поблагодарить Мессалину, но вдруг вспомнил искаженное, залитое слезами лицо Веррита, разгульное отчаяние, царившее среди участников Вольной Вечери, и ворота цирка, через которые выносили трупы убитых. Увидел рабов, волочивших за ноги труп Веррита с окровавленной шеей и зияющей раной в животе.

— Нет, — вскрикнул Вителлий, в отчаянии опускаясь на подушки. — Я хочу жить, жить, жить!

Мессалина обхватила его лицо ладонями и притянула к себе.

— Ты будешь жить, Вителлий. Я так хочу. Тебе нечего бояться. Ты молод. Ты силен. И тебе сопутствует удача. Ты будешь сражаться и будешь побеждать. Потому что я так хочу. Никто во всей империи не обучает гладиаторов лучше, чем Сульпиций Руфус. Он создал гладиаторские школы Помпей и Капуи. Его ученики одержали более десяти тысяч побед…

— Но десять тысяч побед — это и десять тысяч убитых противников, — возразил Вителлий.

— Что ж, — попыталась успокоить его Мессалина, — всегда кто-то оказывается слабее, но ты силен, и я хочу, чтобы ты стал героем. Понимаешь ты это?

Вителлию стало ясно, что его карьера гладиатора — дело решенное. Так хотела Мессалина. Что он мог предпринять? Бежать? Ищейки Мессалины догонят и схватят его. Спрятаться? Рано или поздно его разыщут. Выхода не было. Тем не менее, собрав все мужество, он осторожно поинтересовался:

— А если я откажусь?

Все еще совершенно обнаженная Мессалина поспешно накинула на себя вуаль, словно решив лишить неблагодарного юношу счастья созерцать ее тело. Нахмурившись, она заговорила еле слышно, но очень внятно:

— Вителлий, я желаю видеть тебя сражающимся на арене, желаю видеть, как ты побеждаешь. Я хочу сделать из тебя кумира, гладиатора, о котором будет говорить весь мир. — Ее голос стал громче. — Я не желаю, чтобы ты стал одним из двух сотен тысяч безработных, которые каждую неделю стоят в очередях за дармовым пайком, которые, словно воры, крадутся по жизни и надеются только на то, что когда-нибудь судьба улыбнется им и они, сделав мизерную ставку, выиграют большие деньги, участок земли или собственный дом.

Продолжая говорить, Мессалина, словно разъяренный зверь, металась по комнате. Вуаль, прикрывавшая ее тело, казалась красноватой в свете масляной лампы.

— Однажды ты уже отверг мое желание, — произнесла возбужденно Мессалина. — Ты воображаешь, что сможешь и во второй раз сделать это?

Прежде чем Вителлий успел хоть что-то ответить, Мессалина круто повернулась и исчезла за занавесом.

— Увидимся в цирке! — услышал он ее голос. — Завтра же явись к Сульпицию Руфусу.

Это было все. Теперь в комнате слышалось только потрескивание фитиля светильника. Вителлий огляделся и, поняв, что по-прежнему голый сидит на ложе Мессалины, поспешно потянулся к своей одежде.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Сульпиций Руфус палкой начертил на песке квадрат со стороной в десять шагов. Вителлий встал в одном его углу, а Пугнакс — в противоположном. Руфус взмахом палки подал знак. Противники настороженно напряглись. Хотя они и жили вместе, каждый из них ненавидел другого. Втиснутые в каморку, не превышавшую размерами восьми квадратных метров, они целыми днями не обменивались ни словом, разве что в случае крайней необходимости. По большей части они слышали друг от друга только ругань.

Минуло три месяца с тех пор, как Вителлий попал в Рим. И почти столько же времени прошло с тех пор, как он поселился на Виа Лабикана в гладиаторских казармах, тех самых, которые он увидел в первый вечер. Только теперь Ludus magnus, как называли римляне эти казармы, выглядели иначе. Там, где были уставленные блюдами столы, а жаждущие любовных утех женщины предлагали себя гладиаторам, сейчас стояли облака желтоватой пыли, пронизанные едким запахом пота выкладывающих все свои силы бойцов. Вместо сладострастных стонов с овала примыкающего к арене внутреннего двора доносились резкие выкрики команд. Вместо красного фалернского бойцы лишь время от времени получали холодный, освежающий душ из деревянного ведра.

— Больше двигайся, — крикнул наставник Вителлию, — и бросай сеть так, чтобы она быстро вращалась. Чем быстрее ты будешь это делать, тем больше вероятность застать противника врасплох.

Вителлий и Пугнакс проводили схватку в классическом снаряжении ретиариев — с грубой сетью в левой руке и заостренным трезубцем в правой. Хотя все учебные схватки проводились с боевым оружием, наносить противнику серьезные раны было строго запрещено. Слишком уж дорого обходились и сами гладиаторы, и, что еще существеннее, их подготовка. Но даже на тренировках редкое поражение обходилось без крови. Чтобы засвидетельствовать свою победу, выигравший схватку всегда старался нанести побежденному легкую рану. Как раз поэтому у одетого в набедренную повязку Вителлия виднелись на правом плече два багровых шрама. Правое плечо и предплечье чаще всего подвергались опасности, поскольку правая рука с оружием всегда оказывалась ближе к противнику. Руки до локтя и ноги до колен были во время учебных поединков защищены кожаными накладками, тело оставалось незащищенным.

Вителлий молниеносно отдернул голову, уклоняясь от со свистом рассекшей воздух сети Пугнакса. Теперь уже шанс появился у Вителлия, потому что после неудачной попытки набросить на противника сеть требуется какое-то мгновение, чтобы восстановить полный контроль над нею. Сеть либо падает на землю, либо, если бросок был чрезмерно сильным, может обернуться вокруг бросавшего и даже сбить его с ног, что при серьезной схватке означает верную смерть.

— Debilis… слабак! — фыркнул Пугнакс (иначе он Вителлия никогда не называл) и тут же ловко восстановил положение, ухудшившееся после не достигшего цели броска.

Вителлий по собственному опыту знал, что каждая неудачная попытка отнимает немало сил и, самое главное, лишает уверенности и заставляет переходить к защите. То же самое и сейчас. Пригнувшись и немного приподняв острие трезубца, Вителлий начал подбираться ближе к противнику. Теперь Вителлий уже не был тем робким, застенчивым юношей, который взирал на Рим с чувством наивного изумления. Оскалив зубы и сузив глаза, он осторожными, легкими, как у дикого зверя, движениями кружил вокруг противника. Руфус с удовлетворением наблюдал за ним. Выполняя волю Мессалины, он включил Вителлия в «семью» — группу, составленную из привлекательно выглядевших рабов, помилованных тяжких преступников и немногочисленных добровольно вступивших в нее римских граждан. К последней категории относился и Вителлий.

Тот, кто по доброй воле становился гладиатором, знал, что делает. Он утрачивал свои почетные гражданские права и под присягой давал согласие на то, что теперь может быть закован в цепи, наказан огнем, бичом или даже казнен ударом меча. Добровольно принимавшие подобное обязательство делали это, движимые мужеством отчаяния. Вителлий, однако, пользовался высоким покровительством. Все знали об этом и потому ненавидели его. Чтобы пробиться, ему приходилось прилагать больше усилий, чем кому бы то ни было, а потому Руфус предсказывал Вителлию большое будущее.

Подготовку ко всем разновидностям боя Руфус решил дать Вителлию не только из чувства долга перед Мессалиной, но и по собственному убеждению. Такую подготовку получали лишь немногие — самые способные. К ним принадлежали Пугнакс и Вителлий. Пугнакс, коренастый, невысокий, но сильный, как медведь, мужчина с темными волосами и низким лбом, обладал двумя наиболее ценными для гладиатора качествами: силой и быстротой. Убив в припадке гнева жену и ребенка, он после наделавшего в Риме немало шума процесса был приговорен к смерти, но помилован императором, нуждавшимся в пополнении создававшейся по его повелению школы гладиаторов. Выступающий на арене двойной убийца — зрелище, способное дополнительно пощекотать нервы публике. Зрители, разумеется, желали его смерти, при каждой схватке ожидая ее и каждый раз разочаровываясь. Пугнакс побеждал неизменно.

Сейчас ему было тридцать лет, он одержал два десятка побед и накопил несколько десятков тысяч сестерциев, положенных на банковский счет под двенадцать процентов годовых. Выписка из счета — серебряный жетон с указанием даты, имени вкладчика, суммы вклада и имени занимающегося этим вкладом служащего — была прикреплена к цепочке, которую Пугнакс всегда носил на шее. Он давно уже мог уйти из гладиаторов и поселиться где-нибудь в провинции, где никто не знал бы о его прошлом. Деньги для него были, однако, еще не все. Превыше всего ему хотелось отправить в ад этого мальчишку из Бононии, которому так покровительствовала Мессалина. При первой же встрече на арене он накинет на него сеть, воткнет в его тело трезубец и навсегда покончит с этим красавчиком.

Пугнакс завертел сетью над головой, не делая ни малейших попыток перейти в нападение. И вдруг… Сеть резко опустилась вниз, с резким хлопком ударив по песку арены. Вителлий испуганно отшатнулся. Короткого мига растерянности оказалось достаточно. Пугнакс успел захлестнуть сетью лодыжки противника. Вителлий упал, и в следующее мгновение Пугнакс уже стоял над ним. Занеся трезубец, он вонзил его в песок в каких-нибудь двух пальцах от шеи Вителлия. Затем Пугнакс презрительно сплюнул — так же как он это делал после каждой своей победы.

— Ты слишком увлекся атакой! — крикнул с интересом наблюдавший за поединком Сульпиций Руфус. — При встрече с Пугнаксом твой шанс на победу не в нападении, ты должен добиваться успеха в защите. Из пяти нападений одно всегда заканчивается неудачей — как бы ни был силен нападающий на тебя противник. Это твой единственный шанс. Для атакующего ведения боя тебе еще не хватает силы. Вставай! Вставай, говорю тебе!

Вителлий тяжело поднялся на ноги. Его тело было облеплено желтовато-бурым песком, лицо испачкано грязью, но Вителлия это сейчас беспокоило меньше всего. Он знал, что сейчас последует.

— Тропа танцующих кукол! — скомандовал Руфус, кивнув головой в сторону.

Неписаный закон гласил, что гладиатор, проигравший учебный бой, обязан пройти кошмарной Тропой танцующих кукол. Это была дорожка двух метров в ширину и двадцати метров в длину, огражденная каменными, высотой в человеческий рост стенами. Вдоль нее были расставлены сделанные в рост человека куклы из твердого дуба. Опасными этих кукол делали их вытянутые вперед руки, в которых были зажаты ножи, короткие мечи или тяжелые литые шары. При помощи системы шестеренок, приводимых в движение установленными за стеной рукоятками, этих кукол можно было заставить вращаться. Единственный шанс пройти, не получив ранения, Тропой танцующих кукол состоял в том, чтобы миновать каждую куклу в тот момент, когда ее рука будет вытянута вдоль дорожки, не загораживая путь. Длилось это, однако, лишь какую-то долю секунды. Предполагалось, что это упражнение должно способствовать повышению скорости реакции у потерпевших поражение гладиаторов.

Руфус ударил палкой в гонг. Звук его заставил всех замереть на месте. Что он означает, знал здесь каждый. Вновь кому-то придется пройти Тропой танцующих кукол. Двадцать ее метров были кошмаром всей школы. Разбитые головы, переломанные руки и ребра, располосованные конечности — вот чем не так уж редко заканчивалась для гладиаторов прогулка по этой тропе. Тот, кто всего лишь потерял сознание от удара толстой, как бревно, руки куклы, мог считать, что ему повезло.

— Фракийцы, к рукояткам! — крикнул Сульпиций Руфус.

Десять гладиаторов, упражнявшихся со щитами и изогнутыми, словно серпы, мечами, бросили оружие на песок и поспешили к расположенным с внешней стороны дорожки рукояткам. Там они остановились, дожидаясь команды. Руфус подошел к началу дорожки, где на столбике была установлена клепсидра — водяные часы. В распоряжении гладиатора имелись две минуты, за которые он должен был миновать всех кукол. Если по истечении срока он все еще находился на дорожке, механизм останавливался и приходилось начинать все сначала. Вытащив пробочку, Руфус выкрикнул:

— Пошел!

Громоздкие пыточные устройства с грохотом, поскрипыванием и визгом пришли в движение. Воспользовавшись тем, что для разгона механизмам требовалось какое-то время, Вителлий без особого труда проскочил мимо острия меча первой куклы и мощным прыжком миновал вторую. Теперь он, однако, на миг приостановился. Скорость, с которой вращались куклы, напрямую зависела от отношения вращавших рукоятки гладиаторов к оказавшемуся на дорожке собрату. Чем хуже к нему относились, тем быстрее вращались куклы и тем меньше у него было шансов уйти невредимым. Сейчас, когда на тропе оказался Вителлий, куклы вращались с бешеной скоростью.

В «семье» Вителлия не любили, хотя во всех других местах юноша пользовался всеобщей симпатией. Дело было не только в протекции Мессалины. Зависть вызывало и то, что его обучали всем разновидностям поединков, включая даже кулачный бой.

Вителлий чуть пригнулся. Втянув голову, он постарался как можно точнее рассчитать время, которым можно воспользоваться в промежутке между двумя полуоборотами кукол, выставил вперед левое плечо и прыгнул. Третье препятствие было пройдено, но удар сзади в правое предплечье все же успел настигнуть Вителлия. Словно жгучая, раскаленная нить, боль пронзила всю руку вплоть до кончиков пальцев. Ты слишком медлителен, подумал Вителлий. Ты прыгаешь, спасая жизнь, но делаешь это слишком медленно. Быстрее! Вот так!.. Новый прыжок. Четвертую куклу он миновал, ощутив лишь мимолетный поток воздуха. Теперь пятая. С рук этой куклы свисали тяжелые шары, подвешенные на цепочках. Это несколько замедляло вращение, но отнюдь не делало задачу Вителлия проще. Он мог попытаться проскочить как раз в тот момент, когда руки куклы будут направлены вдоль дорожки. Трудность, однако, состояла в том, что необходимо было принять в расчет раскачивание тяжелых шаров. Удар такого шара способен был переломать все ребра. Поэтому Вителлий избрал другую возможность и, ухватившись обеими руками за один из шаров, миновал препятствие. Дальше! Время не терпит.

Шестая кукла особых трудностей не представляла. Хотя вращалась она с большой скоростью, но была легкой, так что сила ее удара не могла быть слишком большой. Ни мгновения не колеблясь, Вителлий, пригнувшись, проскользнул под рукой куклы, увидел удачное для себя положение седьмой куклы и одним прыжком миновал не только ее, но и следующую за ней. Откуда-то до него донеслись крики — то ли разочарованные, то ли восторженные, Вителлий не мог понять. Оставались еще две куклы — одна вооруженная ножами, а другая с четырьмя руками вместо двух, как у остальных. Вителлий постарался сосредоточиться. Почему вращение вдруг замедлилось? Кукла с ножами почти замерла на месте. Какая-то поломка? Не раздумывая долго, он прыгнул вперед, но, уже оттолкнувшись от земли, понял, что замедление вращения было не следствием поломки, а коварной, обдуманной западней.

Увидев приближающееся лезвие ножа, Вителлий хотел было уклониться от него, но кукла была быстрее. Он вытянул вперед руки, словно стараясь стать как можно тоньше, и почувствовал, как нож рассек кожу на ребрах. Потекла кровь, соленый пот, попав в рану, обжег ее, словно огнем, но Вителлий не обращал на это внимания. Увидев за последней куклой широко улыбающееся лицо наставника, он прыгнул в крест, составленный ее руками, и, толчком выброшенный наружу, споткнулся и опустился на землю.

Открыв глаза, Вителлий увидел Руфуса, который, наклонившись, прижимал к его груди платок.

— Ты очень проворен, — одобрительно проговорил Руфус. — Сумел уложиться в половину отведенного времени. А об этом, — отнял он платок от раны, — не беспокойся. Заживет.

Вителлий взглянул на свою грудь и вздрогнул. Во всю ее ширину тянулась кровоточащая рана. Сульпиций Руфус снова прижал к ней платок.

— К самым сильным тебя не причислишь, — заговорил он вновь, — но таким, как у тебя, проворством не обладает никто. Ноги у тебя быстрые, но не вздумай полагаться только на скорость — это опасно.

— Я делаю все, что могу, — ответил Вителлий. Говорил он с явным трудом.

— Возможно, — ответил Руфус, заменяя новым пропитавшийся кровью платок. — Только в нашем ремесле одна, сама по себе, быстрота опасна. Ничуть не меньшее значение имеет рассудительность. Противник, знающий о твоих слабостях, легко сумеет заманить тебя в ловушку. Всегда помни, что гладиатор совершает в своей жизни только одну ошибку.

Вителлий заставил себя улыбнуться, а затем попытался подняться на ноги. Когда он отнял платок от раны, кровь потоком полилась по животу. Вителлий пошатнулся. Земля, показалось ему, заходила ходуном, перед глазами поплыли черные пятна. Ему с трудом удалось сохранить равновесие и не упасть.

— Пугнакс, — услышал он словно бы издалека голос наставника, — отнеси Вителлия в комнату.

Вителлий почувствовал на своем запястье грубую хватку соседа по каморке. Взвалив, словно мешок, раненого на плечо, Пугнакс потащил его по узкой лесенке, ведущей в жилище гладиаторов. Отчетливый кровавый след отмечал их путь. Вителлий еще почувствовал, как Пугнакс, отворив дверь каморки, бросил его на мощеный пол, и лишь после этого погрузился в глубокое беспамятство.

Тот, кто увидел бы пятерых хорошо упитанных голых мужчин, сидевших на ступенях терм Агриппы, мог принять их за любителей подглядывать за раздетыми женщинами. Таких в раздевалке терм было немало, и ни для кого не было секретом, что многие римлянки приходят сюда только для того, чтобы получить удовольствие, сбрасывая одежды под жадными взорами мужчин.

— Погляди-ка вон на ту, что стоит перед бассейном с золотыми рыбками! — толкнул Декрий Кальпурний локтем своего соседа Тита Прокула. — Это, случайно, не жена одного из ваших преторианцев?

— Не думаю, — отозвался Трогус, — я, во всяком случае, никогда не встречал ее. Судя по изысканным манерам, она, скорее, принадлежит к многочисленным азеллам, выискивающим здесь добычу.

— Жаль, — проговорил Кальпурний. — Самым прелестным женщинам всегда приходится платить. Я уж не говорю о том, что они еще и удовольствие при этом получают!

Азеллами именовались в Риме представительницы самой древней в мире профессии. Официально вход в эти термы им был запрещен, но с тех пор, как Агриппа, зять божественного Августа, отменил плату, взимавшуюся с купающихся, здесь больше не было ни кассиров, ни контролеров. Да и кто решился бы с уверенностью сказать, к какому разряду следует причислить ту или иную женщину, если принять во внимание, что многие родовитые римлянки по своему поведению мало чем отличались от шлюх из лупанариев?

— Готов спорить, что это одна из них, — сказал Прокул. — Поглядите только, как она вертит бедрами.

Теперь в разговор включился и сенатор Вергилиан.

— И впрямь роскошная женщина. Я готов был бы пожертвовать ради нее пурпуром своей тоги.

— Кто же станет жертвовать почетным пурпуром ради какой-то женщины! — возмутился Прокул, самый младший из пятерых. — Гораций прав был, сказав: «С какою горечью все вновь и вновь мы пьем из родников любви».

— Не говори мне о Горации! — проворчал голый сенатор.

— Он величайший из наших поэтов! — горячо возразил Прокул.

— Возможно, — ответил Вергилиан. — Он много писал, но, увы, мало что делал. Сладко и почетно умереть за отечество, сказал он. Я одобрительно отношусь к этим словам. Однако, когда ему единственный раз в жизни пришлось участвовать в бою, он бросил свой щит и бежал. Это я нахожу уже менее заслуживающим похвалы.

— Он поэт!

— Он мастер болтать языком. Так же как наш Сенека. Император правильно поступил, отправив его в ссылку. Нельзя же проповедовать простую жизнь, только и занимаясь при этом умножением своего богатства.

— Сенека говорит, что лишь философ вправе быть богатым, потому что лишь он один в состоянии соразмерить свои возможности со своими потребностями.

— Чушь! — рассмеялся Вергилиан, и все пятеро проводили взглядами обнаженных красавиц, исчезавших за обрамляющими вход колоннами.

Сульпиций Руфус, до сих пор интересовавшийся разговором заметно меньше, чем обнаженными женскими телами, откашлялся, а затем недовольно произнес:

— Если мы собрались здесь, чтобы обсуждать какого-то поэта, я чувствую себя не совсем на месте.

— Я тоже, — присоединился к нему Кальпурний. — Я уж не говорю о том, что все эти голые бабы не годятся Мессалине и в подметки.

— Кто из вас в последнее время видел Мессалину? — спросил Прокул. Ответа не последовало. В конце концов Прокул сам нарушил молчание: — Сам я, ваш телохранитель и ближайшее доверенное лицо, могу сообщить следующее. Она обращается ко мне только при необходимости и не говорит ничего, что выходило бы за рамки моих служебных обязанностей.

— К нам в Ludus magnus она тоже не заглядывает, — заметил Руфус, — хотя и доверила моей опеке Вителлия, своего нового любимчика. Мы все знаем, однако, что Мессалина умеет быть твердой, как мрамор из лунийских каменоломен.

— Трудно винить ее, — с оттенком печали в голосе произнес Вергилиан. — Вот уже полдесятка лет она делит с каждым из нас свое ложе, доставляет нам величайшие любовные утехи, помогает во всех наших делах и требует взамен лишь одного — чтобы мы устранили императора. Каждый, однако, из нас пятерых прячется за чужие спины, потому что боится риска оказаться единственным, кто…

Сульпиций Руфус перебил его:

— Если мы будем продолжать в том же духе, старик Клавдий преспокойно умрет своей смертью. Тогда мы навеки потеряем благосклонность Мессалины.

— Сейчас в любовниках у нее Гай Силий, — заметил Тит Прокул.

— Это не тот Силий, который женат на Юнии? — спросил Вергилиан.

— Тот самый, — ответил Прокул. — Юния — прелестная женщина из аристократической семьи. Тот, однако, кто встретил на своем пути Мессалину, забывает о любой, пусть даже прекрасной, как богиня, женщине.

— Мессалина и есть богиня! — Голос Кальпурния прозвучал почти благоговейно. — За Руфусом стоят больше сотни искусных в любом виде боя гладиаторов. Прокул, будучи начальником почетной стражи, имеет в любое время доступ в императорский дворец на Палатине. Вергилиан как сенатор часто встречается с императором. Трогус — один из телохранителей Клавдия, один из немногих, кто имеет право носить оружие в присутствии императора, а мне подчиняется римская пожарная стража, то есть не меньше семи тысяч человек. Клянусь Юпитером и его спутником в битвах Марсом, многие заговоры заканчивались полным успехом, имея гораздо меньшую поддержку.

Все остальные согласно кивнули. Никто из них не обращал внимания на разбрызгивавшего ароматную эссенцию раба с медным сосудом. Похоже, что в углу, где сидели пятеро мужчин, раб делал это с особой старательностью.

— Яд исключается, — прошептал Трогус, знаком предлагая остальным придвинуться поближе. — Правда, человек, предварительно пробующий блюда, подаваемые императору, дружен со мной и, думаю, его можно было бы подкупить, но подозрение сразу же пало бы на Мессалину. Яд — женское оружие. Об этом способе нам следует забыть.

Сульпиций Руфус согласно кивнул.

— Мессалина давно уже отказалась от подобного плана. Учитывая, что она повсюду имеет приверженцев, осуществить его было бы не так уж трудно, но она отвергла эту мысль по тем же соображениям, которые высказал Трогус. А как обстоит дело с преторианской гвардией? Можем мы рассчитывать на ее поддержку?

Трогус рассмеялся.

— Ты же знаешь, что преторианцы готовы поддержать любого, кто им хорошо заплатит. Они присягнули на верность Клавдию, хотя ему уже больше пятидесяти лет и он с трудом передвигает ноги. Они терпят его, хотя поначалу он их смертельно боялся. Думаю, они готовы были бы провозгласить императором лошадь, если бы только она пообещала каждому из них по пятнадцать с лишним тысяч сестерциев, как это сделал Клавдий.

— Мессалина обещала выплатить им такую же сумму, — сказал Руфус.

— В таком случае преторианцы не будут препятствовать смене власти, — констатировал Трогус.

Руфус приложил палец к губам.

— Сейчас, когда император хромает и волочит левую ногу, сам собою напрашивается какой-нибудь несчастный случай. Клавдий мог бы сорваться с обрыва, свалиться с балкона своего дворца на Палатине или упасть через ограждение императорской ложи в цирке.

— Хорошая идея, — согласился сенатор Вергилиан. — Только все должно быть очень тщательно подготовлено. Если после покушения Клавдий останется в живых, наши головы полетят с плеч. Если же это удастся, я буду голосовать в сенате за то, чтобы Мессалина получила официальный титул императрицы и до совершеннолетия своего сына Британника управляла нашим государством. Слез по императору ни один сенатор проливать не станет. Между ним и сенатом всегда существовала глубокая пропасть.

— А его фавориты? — вмешался Прокул. — Как мы поступим с Нарциссом, Палласом, Каллистом и Полибием — столпами его режима?

— Было бы ошибкой сразу же расправиться с ними, — сказал Руфус. — Сменив власть, можно сделать это законным образом. Разве каждый из них не использовал свое положение для собственного обогащения? Отец Нарцисса таскал мешки с зерном в гавани Остии. А вольноотпущенник Нарцисс теперь ведет от имени императора все государственные дела. Коварством и хитростью приобретенная должность сделала его одним из богатейших людей Рима. Кто еще мог бы похвастаться состоянием в четыреста миллионов сестерциев? — Все промолчали. — Для меня не подлежит сомнению, — продолжал Руфус, — что Нарцисс и его сообщники будут осуждены за преступления, совершенные ими против римского народа.

Прокул показал в сторону мужчины, входившего в сопровождении четырех рабов в раздевалку.

— Нарцисс появляется повсюду. Лучше было бы, чтобы он не видел нас вместе. Встретимся, может быть, немного позже в парилке.

Пятеро обнаженных мужчин незаметно разошлись. Ни один из них не подозревал о том, что появление Нарцисса вовсе не было случайностью.

Нарцисс позволил раздеть себя. Рабы повесили его одежду в одной из бесчисленных стенных ниш, как делали это остальные посетители. Непосредственно в термы все входили обнаженными — как мужчины, так и женщины, — хотя сложившийся в последние годы обычай совместного купания все еще рассматривался многими как не совсем пристойный. В провинциях мужчины и женщины посещали термы в различное время. Рим, однако, это не провинция.

Balnea, vinus, Venus… купание, вино, Венера… были тремя классическими источниками удовольствий для римлян. Причем термы позволяли получать удовольствия разного рода, поскольку представляли собой некую комбинацию бани, плавательного бассейна, сауны, салона массажа, спортивной площадки и развлекательного комплекса.

В это солнечное летнее утро термы Агриппы были переполнены. Нарцисс, дорогу которому прокладывали в толпе напором и толчками четверо раздетых, как и их хозяин, рабов, с наслаждением принимал низкопоклонство окружавшей его голой толпы. Хотя популярность терм была в значительной мере обусловлена тем, что в них бедный мог пользоваться теми же благами, что и богатый, голого советника императора можно было без труда отличить от голого безработного. Нарцисс шел через толпу, дружелюбно помахивая рукой, отвечая на приветствия и указывая одному из рабов, кому следует вручить золотую монету, которую тот вынимал из привязанного на поясе кожаного кошеля.

В фригидарии, у открытого бассейна с холодной водой, Нарцисс увидел пожилого мужчину, почесывавшего спину об угол бассейна. Нарцисс бросил ему золотую монету и, засмеявшись, сказал:

— Послушай, старик, найми себе раба, и пусть он чешет тебе спину!

Плавать Нарцисс не умел, а потому рабы расстелили на воде большое полотно. Нарцисс улегся на него, и рабы повлекли это подобие плота через бассейн. Жмурясь от солнца, Нарцисс не без удовольствия наблюдал за девочками, перебрасывавшимися в воде яркими обручами. Среди колонн, обрамлявших бассейн, спорили между собой философы и политики, беседовали о делах адвокаты, совершали сделки торговцы.

— Посмотри, что происходит на площадке! — крикнул Нарцисс одному из служителей.

Вернувшись, тот доложил:

— Лоллия борется с какой-то египтянкой.

Нарцисс выбрался из воды, позволил насухо вытереть себя и быстрым шагом направился в зал, в котором происходили схватки борцов. Уже издали до него донеслись подбадривающие крики зрителей. Лоллия была щедро одаренной здоровьем и силой римлянкой, женой крупного торговца, сколотившего состояние на импорте экзотических овощей и фруктов. Женская борьба не была в Риме чем-то таким уж необычайным, тем не менее эксцентричные выходки Лоллии давали римлянам все новые поводы для разговоров. Египтянка была как минимум лет на десять моложе Лоллии. Темноглазая, по-мальчишески подстриженная, она завоевала симпатии почти всех зрителей. Кожа у обеих была намаслена и поблескивала, словно шкурка жирного окорока. Почти каждая попытка захвата заканчивалась тем, что руки соскальзывали со скользкого тела противницы.

— Пятьдесят сестерциев победительнице! — крикнул Нарцисс, войдя в помещение.

Среди зрителей, сразу же открывших Нарциссу проход к самому ковру, послышались восторженные возгласы. На египтянку названная сумма произвела явно большее впечатление, чем на Лоллию, и борьба стала ожесточеннее. Лоллии удалось под громкие крики зрителей свалить противницу на ковер, и теперь они катались по нему, оставляя широкие маслянистые следы. Всякий раз, когда гибкая египтянка пыталась своими длинными ногами разорвать захват, зрители поднимали крик, однако ее первые три попытки оказались безуспешными.

Выскользнув наконец из захвата, египтянка поднялась и, широко расставив ноги, остановилась, поджидая соперницу. Приближавшаяся с раскинутыми руками Лоллия приготовилась уже к прыжку, рассчитанному на то, чтобы сбить противницу с ног, но египтянка оказалась быстрее и, бросившись вперед, сделала подсечку. Лоллия упала на спину, а противница, прижав коленом ее грудь, победным жестом вскинула руки кверху.

— Поздравляю! — крикнул Нарцисс и, передав победительнице обещанные пятьдесят сестерциев, поднялся с места.

На пути в унктуарий — помещение, где делали массаж, а тело умащивали благовониями, — один из рабов то и дело шептал Нарциссу на ухо имена встречных. Номенклатор превосходно знал, с кем его хозяин намерен будет поздороваться, а с кем — нет. В термах задача эта была отнюдь не простой, поскольку в голом виде все люди становятся похожими друг на друга.

— Сульпиций Руфус, — прошептал раб. — Вы знакомы с ним.

— Приветствую тебя, дорогой Руфус! — подчеркнуто дружелюбно произнес Нарцисс. — Отдыхаешь от вида своих гладиаторов?

— Счастлива мать, породившая такого сына, как ты, достойный Нарцисс, — поклонился Руфус. — Меня пригнал сюда сухой песок арены. Смыть его с себя — одновременно и потребность, и наслаждение.

— Мы уже в преддверии Римских игр. Император надеется увидеть на арене напряженные, волнующие поединки.

— Он увидит их. Моя «семья» старательнейшим образом готовится к ним.

— Я направляюсь в массажную, — сказал Нарцисс. — Не хочешь ли составить мне компанию?

Руфус, разумеется, принял приглашение.

Массажная комната с выложенными зеленым мрамором стенами и полом сияла чистотой. Столы для массажа были сделаны из желтого песчаника, более теплого на ощупь, чем мрамор. Увидеть здесь можно было только богатых и влиятельных людей, ведь каждая процедура, включавшая и ароматические масла, и дорогие укрепляющие микстуры, обходилась посетителю в целый сестерций. Нарцисс и Руфус улеглись ничком на стоявшие рядом скамьи. Два африканца начали разминать мышцы на их плечах. Нарцисс довольно постанывал.

— Знаешь самую новую загадку, Руфус? — спросил он. — Так вот, слушай. Кто временами худеет, а временами толстеет без того, чтобы пировать и поститься?

— Понятия не имею.

— Подумай. Это же совсем просто.

— Нет, все равно не знаю.

— Это же твой член, когда ты видишь такую, как эта, женщину! — Нарцисс показал на пышнотелую римлянку, лежавшую на соседнем столе и тихо постанывавшую под руками массажиста, разминавшего ей промежность.

Кивком подозвав своего номенклатора, Нарцисс указал пальцем на обнаженную женщину. Раб склонился к своему господину:

— Ее зовут Трифена. Полгода назад она овдовела и с тех пор большую часть времени проводит в термах.

— Клянусь Поллуксом, — ухмыльнулся Нарцисс, — я охотно искупался бы с ней вместе.

Руфус рассмеялся.

— Тише! — проговорил вдруг Нарцисс. — Не петух ли это кричит?

Теперь крик слышен был вполне отчетливо. Нарцисс сел, взял сосуд с душистым маслом и, чтобы умилостивить богов, вылил его содержимое на сверкающие плиты пола.

— Либо где-то начался пожар, — сказал он, — либо этот предвестник несчастий пророчит нам беду. Быть может, кому-то из нас суждено вскоре испустить дух.

Смущенными выглядели и прочие присутствующие. Петушиный крик в полдень?

— Принеси сюда эту пернатую скотину и сверни ей шею, — приказал одному из рабов Нарцисс. — Больше ей никогда не придется предвещать несчастье.

Массажисты вновь принялись за работу, и Нарцисс заговорил уже о другом.

— Что предстоит нам увидеть на Римских играх? Карликов с мечами или женщин, в одних набедренных повязках сражающихся с дикими зверями?

— Ты же знаешь, что этим занимаются ведающие устройством зрелищ эдилы. Я имею дело только с гладиаторами. Бои с участием женщин не по моей части, этим занимаются другие школы.

— При дворе рассказывают, что под твоим крылышком воспитывается сейчас молодой и очень талантливый боец.

Вот, стало быть, что интересует Нарцисса…

— Да, один свободнорожденный из Бононии. Он хорош — очень быстр, прежде всего, — и подает большие надежды. На эти Римские игры я выставлять его, однако, не собираюсь. Пока что он только лишь новичок, ему не хватает опыта. К тому же он никогда еще не выступал перед зрителями.

В эту минуту вернулся раб с мертвым петухом и бросил обезглавленное пернатое на пол перед Нарциссом.

— Он будет сражаться, — сказал Нарцисс, поднялся и, оттолкнув массажиста, направился к выходу. — Он будет сражаться, — повторил Нарцисс. — Так хочет император. И сражаться он будет против Пугнакса.

В парилке Руфуса уже дожидались его друзья.

— Я ухитрился наткнуться прямо на Нарцисса, — извинился Руфус. — Он хочет, чтобы я пожертвовал самым молодым из моих гладиаторов. Император желает увидеть его на арене, сказал он. В пику Мессалине, надо полагать.

— А если тыоткажешься подчиниться этому требованию? — спросил Прокул.

— Мой кусок хлеба зависит от императора. По сути дела, школа принадлежит именно ему. Я просто лишусь своей должности.

— И у юноши нет никаких шансов?

— Не против такого опытного бойца, как Пугнакс. А ведь парень именно с ним и должен встретиться.

Вергилиан, у которого лоб уже успел покрыться капельками пота, проговорил:

— Твой гладиатор мало меня волнует. Однако ясно, что от этих чванливых фаворитов следует избавиться. А возможно это будет только после того, как мы устраним императора. Поклянемся же сделать это!

Окутанные облаками шипящего пара пятеро мужчин соединили руки и поклялись совместно осуществить свое намерение. Поскольку, однако, ни один из них не был готов лично совершить покушение, они пришли к выводу, что убийцу придется нанять. Руфус, по роду своих занятий привыкший иметь дело с отбросами общества, пообещал подыскать нужного человека. Трогусу, телохранителю императора, было поручено выбрать подходящие место и время покушения. А Прокул должен был посвятить в их план Мессалину.

— Пока все не будет закончено, — сказал Вергилиан, — мы не должны появляться вместе. Поддерживать связь будем через Тарквития, преданнейшего из моих рабов. Все сообщения будем передавать только через него…

Римские игры, посвященные Юпитеру, имели уже четырехсотлетнюю историю, но настроение у римлян в начале сентября было приподнятым не из чувства преклонения перед главнейшим из богов, а в предвкушении шестнадцати праздничных дней. Праздники эти были связаны с выдачей дармовых хлеба и мяса, с театральными представлениями, травлей диких зверей, боями гладиаторов (все бесплатно), превращавшими на эти две недели миллионный город в место сплошных развлечений. Даже для беднейших из бедных, даже для рабов это было время отдыха от работы, время развлечений, развлечений и еще раз развлечений.

Для гладиаторов в Ludus magnus за веселым шумом праздничных гуляний скрывалась горькая правда: каждому, по меньшей мере, второму из них эти праздники принесут смерть. Уже три дня Вителлий знал, что ему предстоит впервые в жизни выступить на арене. Им владел страх, панический страх. Страх, отнимавший у него сон. Страх, сжимавший ему горло. Страх, от которого после еды его каждый раз тянуло на рвоту.

Слушая исполненные отчаяния вопли пьяных гладиаторов и сладострастный визг доведенных до экстаза римлянок, собравшихся за столами Вольной Вечери, Вителлий, закинув руки за голову, лежал в своей каморке, неподвижным взглядом уставившись в темноту. Он еще не знал, кто станет его противником. Лишь немногие пары составлялись заранее, остальные же определял жребий непосредственно перед началом схватки. И даже в тех случаях, когда состав пары определялся заранее, участники узнавали об этом только перед самым выходом на арену — слишком велик был риск того, что соперники, не выдержав нервного напряжения последних часов перед поединком, набросятся друг на друга еще до выхода на арену.

Кто окажется соперником? Вителлий перебирал всех, с кем ему довелось проводить учебные бои. Перед его мысленным взором проходили их характерные движения, он вспоминал, как они ведут себя перед тем, как броситься в атаку, слышал их учащенное дыхание, нервное шарканье ног. Вспоминая все свои успехи и неудачи, он начал пересчитывать их на пальцах. Во время учебных боев и тех, и других было примерно поровну. Не большие, чем противник, шансы выжить имел он и в серьезном бою.

Размышления Вителлия были прерваны, потому что кто-то, толкнув ногой, распахнул дверь его каморки. Вителлий узнал силуэт бритоголового привратника.

— С тобой хочет говорить женщина, — с довольным смешком сказал привратник и звякнул двумя монетами, зажатыми в ладони.

— Назови мне ее имя, — сказал Вителлий.

— Ты, видно, думаешь, что я знаю всех шлюх в этом городе?

— Как она выглядит?

— Чего не знаю, того не знаю. Лицо у нее было закрыто вуалью. Она дала мне два сестерция, и еще два сестерция будет стоить то, что я выпущу тебя и скажу, где она ждет.

Вителлий сунул руку под матрац, вынул кожаный кошель и бросил рабу две монеты.

— А теперь слушай, — сказал тот. — Я сейчас вернусь к воротам. Подожди немного, а потом подойди к ним. Я выпущу тебя. А ждет она тебя за храмом Нептуна.

Усыпанные объедками столы, опрокинутые кубки, распущенность танцующих, во всю глотку орущих и рыгающих гладиаторов производили на Вителлия отталкивающее впечатление. При этом, однако, он был одним из них, делил с ними их судьбу. Почему же, подумал он, ты избегаешь их общества и с презрением относишься к ним? Это ведь и твоя жизнь.

Толкаясь и работая локтями, Вителлий проложил себе путь сквозь орущую толпу и, миновав наконец привратника, растворился в темноте.

Храм Нептуна, воздвигнутый Агриппой в память об одержанных им на море победах, располагался неподалеку. Вителлий не знал, кто ждет его за этим храмом, хотя и догадывался. Пробежав последний отрезок пути, он осторожно обогнул здание. При его появлении из-за колонн выскользнула какая-то тень.

— Кто ты? — спросил Вителлий.

— Ребекка, — услышал он негромкий ответ.

Ребекка! Так Вителлий и думал. Ребекка! Стало быть, она не забыла его. Он подошел к девушке, обнял и поцеловал ее.

— Ребекка, как я рад видеть тебя! Но… что свело нас здесь в такой поздний час?

— Вителлий, — заговорила девушка, — я уже давно ничего не слыхала о тебе. Я искала тебя, расспрашивала о тебе, но ты как сквозь землю провалился. Я уж решила, что ты вернулся в Бононию, потому что так и не сумел найти здесь работу.

— Нет, — проговорил Вителлий, — дело совсем в другом.

— Я знаю, — сказала Ребекка.

— Откуда?

— Сегодня на каждом углу можно прочесть твое имя. Всюду вывешены афиши, где указаны имена тех, кто встретится в поединках на арене Большого цирка.

— О боги! Вот, значит, как ты нашла меня.

— Поверь, Вителлий, для меня это был удар, причинивший большую боль, чем розги моего господина Гортензия.

— Старик бьет тебя?

— Уже не бьет. Он умер.

— Умер? Стало быть, ты свободна, Ребекка!

— Да, я свободна. Я вольноотпущенница и могу делать все, что захочу. Вдова Гортензия взяла меня к себе экономкой. Мне теперь хорошо платят.

— Я рад за тебя!

Вителлий увидел появившиеся на глазах девушки слезы.

— Ребекка! — Он слегка встряхнул девушку за плечи. — Что с тобой?

— Вителлий, — всхлипнув, проговорила Ребекка, — ты не должен сражаться, не должен, слышишь!

— Не говори так, Ребекка. Я принес присягу и обязан выполнить свой долг.

— Нарушь присягу, но сохрани свою жизнь! Достаточно того, что моему отцу пришлось умереть. Неужели я должна потерять и тебя?

— Ты не потеряешь меня, Ребекка. Я буду сражаться и сумею одержать победу. Я добьюсь ее ради тебя!

— Ты говоришь то же, что говорил мой отец перед своим последним боем.

— Я силен и молод, Ребекка!

— Да, ты молод и неопытен, а Пугнакс одержал уже двадцать побед.

— Пугнакс?

— Да, Пугнакс.

— Ты полагаешь, что я буду сражаться с Пугнаксом?

— Так написано повсюду. Пугнакс, двадцать побед, против Вителлия из Бононии, новичка.

— Да смилуются надо мной Марс и Юпитер, — пробормотал Вителлий.

Пугнакс, непревзойденный Пугнакс! Еще ни разу Вителлию не удавалось победить Пугнакса в учебных поединках. Пугнакс равносилен для него смертному приговору! Кто подбирал пары соперников? Несколько мгновений Вителлий стоял, не произнося ни слова. А затем в голове у него мелькнуло: Мессалина! Он, Вителлий, проявил неблагодарность и тем оскорбил императрицу. Вот и ответ на вопрос.

— Люди, — заговорила Ребекка, — удивлены, естественно, столь необычным подбором соперников. Одни говорят, что новичок необычайно талантлив и способен победить даже Пугнакса, другие хотят знать, не был ли ты осужден и не замена ли это назначенной судом смертной казни… Почему ты пошел в гладиаторы?

— А что еще мне оставалось делать? У меня не было выбора.

Заливаясь слезами, Ребекка обняла юношу.

— Ты не должен был это делать! Разве тебе мало примера моего отца? Но он не по доброй воле взял в руки трезубец. Он сделал это ради меня. Ты же стал гладиатором добровольно. Преступно так играть своей жизнью.

— Нет, Ребекка, я сделал это не добровольно. Не спрашивай меня, почему я был вынужден так поступить.

— Ты говоришь загадками…

— Сейчас я ничего не могу тебе сказать. Может быть, скажу, если мне удастся победить…

Ребекка припала к груди Вителлия.

— Поверь мне, ты не сможешь победить. Ты должен бежать, иначе уже завтра будешь лежать в споларии Большого цирка — там, где укладывают трупы убитых гладиаторов.

— Бежать? О чем ты говоришь? Меня начнут разыскивать, я стану беглым, любой будет вправе задержать меня. И это жизнь?

— Я все приготовила. У меня были сбережения, и я заплатила людям по ту сторону Тибра, в иудейском квартале, — они спрячут тебя, не задавая лишних вопросов. Отправляйся в четырнадцатый округ, спроси там Каату, и тебе помогут.

Ребекка на мгновение прижалась губами к губам Вителлия.

— Удачи тебе, — проговорила она и растворилась в темноте.

— Ребекка! — негромко позвал Вителлий. — Ребекка!

Ответа не было. Сердце юноши готово было выскочить из груди. Пугнакс, проклятый Пугнакс! Бежать?.. Куда?.. Домой, в Бононию?.. Бессмысленно, там его будут искать в первую очередь… За Тибр, к евреям?.. На какое-то мгновение эта мысль показалась ему привлекательной, но затем он отбросил и ее.

Вителлий побежал, бесцельно побежал по улицам города, побежал так, словно за ним уже началась погоня. Бежал, однако, он лишь от самого себя, от необходимости принять какое-то решение. Перед глазами Вителлия еще раз промелькнула его совсем короткая жизнь. Беспомощность и нищета детства, мальчишеские игры со сверстниками, темная мастерская лудильщика, скудные заработки, решение отправиться в Рим, бурная, захватывающая жизнь этого города, встреча с Мессалиной, сам он, лежащий обнаженным на ее ложе, учеба в школе гладиаторов, раны, борьба за выживание.

И вот появляется Ребекка, маленькая стройная девушка, хрупкая, как статуэтка из терракоты, и ее темные глаза полны тревоги о нем. Она пожертвовала своими сбережениями, чтобы найти убежище для него. Почему она это сделала? Потому что любит его — тут не может быть иного ответа. Ребекка любит его! И все же ее предложение для него неприемлемо. Поступая в школу гладиаторов, он принес торжественную присягу, признав право своего хозяина, а им теперь стал император, распоряжаться его жизнью и смертью. Он обязан сражаться.

Мужество отчаяния направило шаги Вителлия в сторону низины, где была расположена школа. Было уже далеко за полночь, когда он осторожно толкнул дверь своей каморки и, настороженно прислушиваясь, остановился в темноте. Изнутри доносился отвратительный храп. Храп этот Вителлий слышал каждую из проведенных здесь сотни ночей. Это был Пугнакс. Он спал. Мысль о том, что один из них не переживет наступающий день, показалась Вителлию невыносимой. Он осторожно притворил за собою дверь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Громко постукивая на ухабах большими колесами, повозки, следуя по Виа Триумфалис, направлялись к Большому цирку. Прямая, как стрела, улица, обычно служившая местом триумфальных шествий в честь полководцев и императоров, сегодня заслуживала, скорее, название улицы Смерти, потому что по ней длинной вереницей двигались к арене повозки с гладиаторами — по четверо бойцов на каждой повозке. Впряженных в повозки мулов вели под уздцы рабы. Вместо приветствий и радостных криков гладиаторов встречали враждебные выкрики и оскорбления, лишь изредка можно было услышать подбадривающие возгласы. Те, кому не удалось получить доступ в цирк, толпились у обочин, чтобы хоть оттуда увидать обреченных на смерть.

Вителлий стоял в одной повозке с Пугнаксом, Феликсом и Валенсом. В то время как Пугнакса, хорошо известного римлянам по многим боям, встречали одобрительными возгласами, Валенса зеваки удостаивали лишь презрительным смехом. К Вителлию вновь вернулось спокойствие, он стоял с бесстрастным видом, и лишь взгляд его непрерывно скользил по лицам толпившихся на обочинах людей. Он искал Ребекку.

Они проезжали под новым акведуком императора Клавдия, когда послышался похожий на приглушенный треск звук. Повозки застыли на месте. В толпе послышались крики. Все смотрели на колесо повозки. Только сейчас Вителлий понял, что произошло. Охваченный отчаянием Валенс сунул голову в спицы огромного колеса, и оно, продолжая вращаться, сломало ему шею.

Трое гладиаторов общими усилиями извлекли застрявшее между спицами тело самоубийцы. Вителлию казалось, что его грудь сжимают чудовищные железные тиски, он напрасно пытался вдохнуть поглубже — ничего не получалось, словно легкие стали внезапно совсем крохотными. Вителлий искоса взглянул на Пугнакса и понял, что улыбка на его лице была всего лишь маской. В неподвижно устремленном куда-то вдаль взгляде гладиатора не было и следа веселья.

Когда повозки подъехали к цирку, гладиаторов оглушил истеричный рев почти двухсот тысяч людей. Масса зрителей, расположившаяся вокруг вытянутого овала арены, наслаждалась зрелищем боя диких зверей, который обычно предшествовал схваткам гладиаторов. Пятьдесят львов были выпущены против десяти диких быков. Каждый раз, когда бык пронзал рогами льва, когда раздавался предсмертный крик умирающего животного, зрители начинали кричать, хлопать в ладоши и топать ногами.

— Больше крови, — вопили они, — больше крови! Песок арены должен стать алым!

Жутким, наводящим ужас хором звучал этот вырывающийся из двухсот тысяч глоток крик.

Вителлий почувствовал, как холодный пот течет у него по спине. Сквозь оставленные перед главным входом колесницы и паланкины повозки гладиаторов проложили путь к боковому входу, предназначенному для участников игр. В высоких дверях расположенной под трибунами комнаты отдыха стоял императорский контролер с большой восковой табличкой.

— Имя? — спросил он равнодушно.

— Вителлий.

Чиновник нашел на табличке это имя и поставил рядом с ним подтверждающий присутствие значок. Оставалось еще одно имя — Валенс.

— Валенс! — выкрикнул чиновник. Молчание. — Валенс!

Только теперь Пугнакс подал голос:

— По дороге сюда Валенс сунул голову в колесо повозки. Он мертв.

— Мертв, — спокойно принял к сведению регистратор и поставил после имени Валенса: suic. — самоубийство.

Многие гладиаторы метались, словно звери в клетке, стучали кулаками по выложенным огромными плитами стенам, прижимались головами к камню или безумно размахивали руками. Свои атлетические тела они смазывали маслом намного дольше обычного. Никто не смотрел на соседей, каждый думал лишь о предстоящем бое. Их оружие все еще лежало под строгой охраной в одном из боковых помещений. Получить его они должны были только перед самым выходом на арену.

Сейчас жребий определял противника каждого из гладиаторов. В жеребьевке не участвовали только те, чей соперник был определен заранее. В двух барабанах лежали разломанные глиняные таблички: в одном барабане левая, а в другом — правая. Получившие половинки одной таблички объявлялись парой соперников.

Из-за красного занавеса, скрывавшего ведущую на арену деревянную, высотой в человеческий рост дверь, доносились рев зверей и вопли зрителей. Сульпиций Руфус хлопнул в ладоши:

— Приготовиться к выходу!

Гладиаторы выстроились в порядке выхода на арену. Рабы подали им пурпурные, с золотой каймой по краям, накидки. Каждому гладиатору выделен был оруженосец. Своего оруженосца, который нес сеть, трезубец и кинжал, Вителлий приветствовал кивком. С арены донесся громкий, пронзительный сигнал труб, зазвенели литавры, глухо загудели трубы. Словно движимые невидимой рукой, растворились тяжелые деревянные ворота, пополз в сторону красный занавес, рев тысяч зрителей превратился в настоящий ураган, от которого, казалось, начало вздрагивать само здание цирка. Стоявший во главе колонны Сульпиций Руфус подал знак, и гладиаторы размеренным шагом двинулись вперед.

Словно вспышка молнии, яркие солнечные лучи на мгновение ослепили выходящих из полутьмы бойцов. Вителлию лишь с трудом удавалось ориентироваться. Ряды трибун вздымались к небу, как стены огромной башни. Ему еще никогда не приходилось видеть столько собравшихся в одном месте людей. Будто в трансе, Вителлий медленно шагал вслед за идущим впереди гладиатором. Близость Пугнакса, с которым ему предстояло встретиться, производила на Вителлия угнетающее, почти болезненное впечатление. Он не видел Пугнакса, но все равно ощущал его присутствие. Посыпанный малахитовой крошкой и суриковой пылью песок отражал солнечные лучи, еще сильнее нагревая воздух над ареной.

Прозвучал сигнал тромбонов, и колонна остановилась. Зрители умолкли. Руфус приветственно вскинул правую руку, и гладиаторы, повинуясь команде, выкрикнули:

— Ave, Caesar, morituri te salutant… Славься, цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!

Вителлий бросил взгляд на отделанную красной материей императорскую ложу. Император сидел в своем позолоченном кресле, склонив голову и чему-то улыбаясь, а рядом с ним — кровь ударила в виски Вителлия — сидела Мессалина, женщина, в спальне которой Вителлий побывал и на ложе которой лежал. В эту минуту, однако, она была только супругой императора. Роскошно одетая, с высоко, наподобие крепостной башни, зачесанными волосами, она неподвижно смотрела куда-то вперед, даже взглядом не удостаивая гладиаторов. Может быть, она не хочет видеть его, Вителлия?

Отзвучало официальное приветствие, и публика снова забушевала. Вителлий решился наконец оглядеться вокруг. Римляне кричали, аплодировали, подбрасывали в воздух подушки, на которых сидели. На трибунах можно было увидеть немало паланкинов со снятыми шестами. Состоятельные горожане сидели, окруженные целой свитой рабов, обмахивавших их веерами и наливавших принесенные с собой напитки. Чем ближе к арене сидели зрители, тем выше было их общественное положение. Отделенные от остальных зрителей ложи занимали сенаторы, консулы, высшие чиновники, жрецы и весталки. Для них места были отведены непосредственно у наполненного водой рва, окружавшего арену для защиты от диких зверей.

Прозвучал новый сигнал. Получив учебное оружие, гладиаторы встали в боевую стойку и в такт музыке начали показательный бой. При этом зрителям надо было не только показать различные виды схваток, но и продемонстрировать разнообразные приемы, трюки, наступательные и оборонительные маневры. В этой имитации боя Вителлий встречался с Пугнаксом. Временами они касались друг друга своим тупым оружием, но старались не встречаться взглядами.

Зрители начали проявлять нетерпение.

— Пусть убивают! — все настойчивее звучало с трибун. — Пусть убивают!.. Колют!.. Жгут!..

Автоматическими, тысячу раз отработанными движениями Вителлий и Пугнакс завершали свой поединок. «Я убью его. Я убью его, — бормотал Вителлий в ритм с движениями своего оружия. — Я убью его, иначе он убьет меня. Я убью его».

Короткий, резкий рев труб возвестил об окончании показательного боя. Бросив учебное оружие, гладиаторы возвратились в прохладное помещение под трибунами, а на арену хлынула целая армия рабов. Одни собирали учебное оружие, другие разглаживали песок и посыпали его красноватой суриковой пылью. Распорядитель боев поднялся на возвышении в самом центре арены. В его обязанности входило подавать команды и в тех случаях, когда гладиаторы вели себя слишком миролюбиво, побуждать их к более активной и жесткой борьбе. Он руководил также бичевателями, занявшими теперь свои места вокруг арены.

— Хлещите как следует! — неслось с трибун. — Задайте им жару!

Впрочем, бичеватели подчинялись только приказам распорядителя. Бичи вступали в дело исключительно по его сигналу.

Под пение труб на арену выбежала первая пара гладиаторов, сопровождаемая двумя воинами-легионерами. Позолоченные шлемы, украшенные пучками алых перьев, и поблескивающие кожаные нашивки на одежде воинов разительно контрастировали с полуобнаженными, прикрытыми только рыжевато-желтыми набедренными повязками телами гладиаторов. Это были пегниарии, вооруженные лишь дубинками, которые они держали в левой руке, и бичами — в правой. Убить противника таким оружием было, чаще всего, делом жестоким и долгим.

Перед императорской ложей воины и гладиаторы остановились и, поклонившись, сделали по десять шагов в противоположные стороны. Затем гладиаторы повернулись лицом друг к другу, а воины покинули арену. Из императорской ложи упал на песок арены белый платочек — знак начала игр.

Зрители с оглушительным криком вскочили с мест. Они вертели головами, вскидывали руки кверху, размахивали кулаками и топали ногами. Многие женщины падали в обморок. Толкаясь, зрители сбивали друг друга с ног, и один из них был затоптан насмерть, став первой жертвой этих игр.

Поначалу оба гладиатора лишь кружили по арене. Каждый, непрерывно вращая бич над головой, старался обойти противника. Речь шла не столько о том, чтобы ударом бича причинить сопернику боль, сколько о том, чтобы хотя бы на мгновение сделать его не способным вести борьбу. Гладиатор, допустивший, чтобы кожаный бич противника обвился вокруг его шеи или ноги, мог считать себя погибшим. Соперник мог свалить его с ног, подтащить к себе и прикончить ударом дубинки. До сих пор они еще не пускали в ход бичи. Зрители начали проявлять нетерпение.

— Сражайтесь! — крикнул со своего помоста распорядитель.

В то же самое мгновение кожаный ремень захлестнул шею старшего из гладиаторов. Он выронил свой бич, пошатнулся и упал на песок. Второй гладиатор взмахнул дубинкой и под рев трибун опустил ее на голову противника.

Вителлий не видел эту сцену. Приготовившись к бою, он стоял рядом с Пугнаксом позади красного занавеса. Хотя шум на трибунах стал почти невыносимым для слуха — многие гладиаторы затыкали уши, — Вителлий выглядел таким спокойным и уравновешенным, словно исход боя был ему уже заранее известен. Крики зрителей доносились будто бы откуда-то издалека. Можно сказать, он практически не слышал их. Для Вителлия сейчас на всем свете существовал только один человек — Пугнакс. Его необходимо победить. Если Вителлий хочет жить, он должен убить Пугнакса. А жить он хотел!

В эти минуты перед выходом на арену Вителлий твердо решил, что, если ему удастся выйти живым из предстоящего боя, он сделает все, чтобы расстаться со своей жуткой профессией. Лучше уж быть бедным лудильщиком в каком-нибудь захолустье. Лучше быть кем угодно, но жить, жить, жить.

Толчок в плечо вернул Вителлия к действительности. Держа в руках раскаленный железный прут, мимо него быстро прошел раб в маске Меркурия — бога, сопровождающего в подземный мир души умерших. Подняв прут кверху, раб исчез за занавесом. Звучавшие с трибун приветствия в адрес победителя сразу же сменились жутким воплем. Раб остановился возле поверженного гладиатора и раскаленным железом коснулся его живота. Никакой реакции, лишь воздух наполнился отвратительным запахом горелого мяса. Два других раба, немедленно появившиеся на арене, потащили крюками безжизненное тело к предназначенным для трупов воротам.

На мгновение воцарилась тишина, и, лишь когда Пугнакс и Вителлий появились из-за красного занавеса, послышались приветственные возгласы. По большей части в честь Пугнакса, но с трибун звучало также и «Вителлий! Вителлий!». Юный бонониец не без удовлетворения констатировал, что далеко не все зрители на стороне явного фаворита. На лице Вителлия промелькнула улыбка, когда он в одном шаге от своего противника направился к императорской ложе.

Трудно сказать, кто из этой пары произвел на зрителей большее впечатление — Вителлий, высокий, стройный, но с еще угловатыми движениями семнадцатилетнего юноши, или Пугнакс, темноволосый, мускулистый, мощный боец, стоявший с таким невозмутимым видом, словно считал предстоящую схватку чем-то совершенно пустячным.

Шедшие по бокам гладиаторов воины остановились перед императорской ложей, и Вителлий поднял глаза. Император с безучастным видом сидел на своем месте, едва удостоив взглядом идущих на смерть гладиаторов.

И тут же Вителлий сделал поразившее его открытие. Место рядом с императором, на котором до сих пор сидела Мессалина, было пусто.

В мозгу Вителлия один за другим промелькнули вопросы. Почему Мессалина, желавшая, судя по всему, чтобы этот бой состоялся, теперь вдруг исчезла? Может быть, она не хочет быть свидетельницей его смерти? Объяснить отсутствие Мессалины Вителлий был не в состоянии. В этот момент пронзительный голос распорядителя объявил о начале схватки.

Оба ретиария закружили в воздухе своими сетями. Вителлий двигался чуть быстрее, чем Пугнакс. Знающая толк в подобных поединках публика немедленно отметила это. Гладиатор, с большей скоростью вращающий свою сеть, способен быстрее прореагировать на любую неожиданность, что при встрече равных противников может оказаться решающим преимуществом.

Зрители заметно притихли. Напряжение росло. До Вителлия издали донеслось выкрикнутое распорядителем «Сражайтесь же!», но, словно не расслышав, он продолжал вращать сеть над головой. Сейчас самое главное — сохранять спокойствие. Преждевременный бросок, не гарантирующий верного успеха, может означать преждевременную смерть. Надо выжидать. Отступать, подстерегая ошибку противника.

Сейчас распорядитель прикажет бичевателям взяться за дело. Придется потерпеть, решил Вителлий. Пугнакс медленно, почти незаметно начал приближаться к нему. Осторожными маленькими шагами Вителлий переместился влево, и Пугнакс с раздраженным видом отступил чуть назад. Он привык к тому, что Вителлий, уклоняясь от нападения, как правило смещается вправо. Заметив неуверенность противника, Вителлий сделал шаг вслед за ним, но тут же остановился, вспомнив совет Руфуса — искать шанс на победу не в нападении, а в защите.

И вдруг с резким хлопком сети гладиаторов задели друг друга. Продолжая вращать их, оба противника сделали шаг назад. Однако уже через долю секунды Пугнакс бросился вперед, метя в противника стиснутым в правой руке трезубцем. Увидев нацеленное в свою шею острие, Вителлий, как он множество раз делал это на тренировках, переместился чуть вперед и в сторону, чтобы удар противника пришелся в пустоту. Обычно Вителлий использовал возникающую при этом короткую паузу для того, чтобы подготовиться к новой атаке соперника, но сейчас он немедленно бросился вслед проскочившему мимо него Пугнаксу и с размаху ударил его трезубцем в левое плечо. Закричав от боли, Пугнакс повернулся. На его плече виднелась глубокая кровоточащая рана. С трибун послышались крики:

— Habet! Он достал его!

Видно было, что, вращая сеть, Пугнакс испытывает сильную боль. «Он попытается как можно быстрее завершить бой, — подумал Вителлий. — Надолго у него не хватит сил. Сейчас время работает на меня. Я хочу победить, и я сумею добиться победы. До сих пор я всегда ему проигрывал, но сегодня я убью его!»

Несколько, казалось, замедлив вращение своей сети, Пугнакс вновь начал незаметно приближаться к противнику. Чтобы уклониться, Вителлий вновь сместился влево. Пугнакс теперь был, однако, готов к этому. Передвигаясь в том же ритме, что и Вителлий, он неуклонно следовал за юношей.

— Заколи его, Вителлий! — крикнул кто-то из верхних рядов. — Проткни его своим трезубцем!

Сначала неуверенно, а затем все громче зазвучал хор голосов:

— Вителлий! Вителлий!

«Они выкрикивают твое, а не Пугнакса имя, — мелькнуло в голове у Вителлия. — Ты можешь победить Пугнакса, и ты уже близок к победе. Теперь он будет двигаться все медленнее — ему ведь должно быть невыносимо больно. Сколько еще он может продержаться? Тебе только лишь нельзя терять мужество. Ты никогда еще никого не убивал, но сегодня… сегодня ты должен это сделать. Ты ведь хочешь начать новую жизнь. Как раз сегодня она и начинается… Сколько же еще он сможет продержаться? Атаковать? Нет, надо сохранять выдержку. Кружить вокруг него. Кровь, он потерял уже много крови. Почему он не теряет силы? Атаковать все-таки? Нет. Ждать, кружить и избегать прямой стычки. А вот сейчас… да, он слабеет. Он опустил свою сеть. Клянусь Юпитером, он опустил свою сеть. Пора. Ты должен это сделать. Так сделай же, сделай! Набрось сеть ему на голову и заколи его! Сделай это! Почему ты медлишь? Его силы на исходе, он уже не способен сражаться. Сделай же это…»

Продолжая вращать сеть над головой, Вителлий взмахнул трезубцем. Какую-то долю секунды противники смотрели прямо в глаза друг другу — короткий миг, показавшийся обоим гладиаторам невообразимо долгим. Вителлий чувствовал, о чем сейчас думает Пугнакс. «Ты победил. Так кончай же. Бей! Я стою перед тобой, так чего же ты медлишь?» Пугнакс же читал в глазах своего противника: «Ты видишь, что все кончено. Я всегда проигрывал тебе, но сегодня… сегодня победа за мной. И все же я боюсь вонзить тебе в шею трезубец. Я ненавижу и презираю тебя, но убить тебя мне все-таки что-то мешает».

Резким движением Вителлий послал свою сеть вперед, стремясь набросить ее на голову противника. Пугнакс, однако, молниеносно пригнулся и, захватив своей сетью ноги юноши, дернул ее к себе. Вителлий пошатнулся, выронил трезубец и с глухим стуком упал на спину. Шок на мгновение лишил его всякой способности двигаться. В ту же секунду Пугнакс был уже рядом с ним и, поставив ногу на живот Вителлия, занес трезубец. Зрители вскрикнули…

Скрючившись от боли и широко раскрыв рот, Вителлий лежал на песке арены, дожидаясь мгновения, когда Пугнакс, нанеся удар, избавит его от всех земных забот. «Мертв, ты уже мертв! — стучало у него в висках. — Ты мертв! Чего он ждет?» Вителлий приоткрыл дрожащие веки, вгляделся в нависшую над ним тень и различил занесенный трезубец. «Сейчас, вот сейчас он ударит. Что же он медлит? Ну, давай же!» Вителлию хотелось крикнуть что-нибудь в лицо своему противнику, но сил на это у него не было. Он лишь смотрел широко раскрытыми глазами, ожидая неминуемой смерти.

С трибун доносились крики зрителей: «Убей его! Чего ты ждешь?» Крики эти смешивались с аплодисментами в честь победителя. «Скандал! Не испытывай нашего терпения!» — кричали другие. Лишь постепенно шум начал затихать. Сидевшие на трибунах подталкивали соседей, еще не успевших понять, что же произошло, и показывали им на императорскую ложу. У самого ее ограждения стояла, протянув руку вперед, Мессалина. Пальцы ее были сжаты в кулак с поднятым вверх большим пальцем. Неподвижная и высокомерная, Мессалина напоминала статую греческой богини. Поднятый кверху палец означал, что потерпевший поражение получает пощаду и ему даруется жизнь.

Звучавшие поначалу недовольные возгласы заглушил все нарастающий радостный крик. Совершенно чужие друг другу люди обнимались, поздравляли друг друга, прыгали с поднятыми вверх кулаками. Проклятьями сыпали только поставившие на эту схватку деньги игроки, поскольку закончившийся помилованием бой вычеркивался из списка, а сделанные на него ставки оказывались потерянными.

Вителлий не сразу понял, что случилось. Только когда Пугнакс отошел в сторону, взгляд юноши упал на императорскую ложу. Мессалина все еще стояла с вытянутой вперед рукой. «Почему она это сделала? Почему, ради всех богов Рима, она это сделала?» Ясно мыслить он все еще не был способен. Пошатываясь, он с трудом поднялся на ноги, прижав руки к болезненно ноющему животу. Стоявший рядом Пугнакс зажимал правой рукой рану на плече. Оба гладиатора смотрели на императорскую ложу. Мессалина опустила руку, повернулась и вышла из ложи. Рев тромбонов возвестил об окончании схватки. Один из рабов вручил Пугнаксу пальмовую ветвь, знак победы. Бойцы повернулись и вместе направились к тем же дверям, через которые выходили на арену.

Пугнакс посмотрел Вителлию прямо в глаза.

— В следующий раз, — прошипел он, — я отправлю тебя в царство Плутона. Можешь в этом не сомневаться.

После имени Пугнакса стоявший в дверях контролер поставил на своей восковой табличке букву V, означавшую vicit… победил. После имени Вителлия он вписал M, то есть missus… получил пощаду.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Глашатаи под звук литавр оповещали город о новом эдикте императора.

«Я, Тиберий Клавдий Цезарь Август Германик, напоминаю гражданам Рима о необходимости в преддверии ожидаемого богатого урожая винограда хорошо просмолить все винные бочки. Предлагаю также остерегаться укусов особо расплодившихся этим летом змей. Наилучшим средством при укусе змеи является сок тиса».

Римляне, выслушивая во всех общественных местах крики глашатаев, посмеивались втихомолку. Эдикты, всегда обладавшие при Августе большим политическим весом, при Клавдии стали такими простенькими и незначительными, что никому и в голову не приходило воспринимать их всерьез.

На площади перед городской резиденцией Мессалины какой-то молодой человек, поднявшись на выступ стены, передразнивал глашатаев: «Я, Тиберий Клавдий Цезарь Август Германик, напоминаю гражданам Рима о том, что текущие из носа сопли лучше всего вытирать с помощью рукава!» Римляне хохотали и хлопали в ладоши.

— Богами клянусь, мерзко видеть, как эта чернь насмехается над императором. — Кальпурний, шедший рядом с Сульпицием Руфусом, покачал головой.

— Что в этом удивительного? — ответил празднично одетый Руфус. — При Калигуле подобные шуточки были бы просто немыслимы.

— Сегодня, — заметил начальник пожарной стражи, — гораздо опаснее насмехаться над кем-либо из императорских любимцев, всеми этими вольноотпущенниками, чем над самим императором. Шпионы Нарцисса шныряют повсюду…

Наставник гладиаторов раздраженно махнул рукой.

— Быть может, все решится само собой. Мессалина что-то имеет в виду, намереваясь сделать Силия своим мужем. Пусть он красив, как Аполлон, пусть даже многие считают его красивейшим из римлян, но Мессалина способна привязать к себе любого мужчину, не делая его своим мужем. Тем более сейчас, когда дело о ее разводе с Клавдием еще не доведено до конца. Я уверен, что она преследует какую-то вполне определенную цель.

— Не думаешь же ты, что Гай Силий собирается стать императором?

Руфус покачал головой.

— Нет. Просто я не могу представить, что такая женщина, как Мессалина, способна всерьез влюбиться в мужчину, отказаться от положения супруги императора и выйти замуж за бывшего консула.

— А где, собственно говоря, находится сейчас император?

— Вроде бы в Остии. Наблюдает там за строительством новой гавани.

— Меня мучают недобрые предчувствия, Руфус. Не кажется ли тебе, что нас могут опередить?

— Даже если так, мы, во всяком случае, стоим на правильной позиции.

— А если наш заговор потерпит неудачу?

Руфус пожал плечами, а затем рассмеялся.

— Сколько ожидается гостей?

— Мессалина будто бы пригласила только своих любовников. Не исключено, что как раз это причина того, что оба мы идем в одно и то же место.

Кальпурний и Руфус расхохотались.

Рабы на входе во дворец Мессалины приветствовали гостей, глубоко кланяясь и объявляя имя каждого из них. Стоял уже сентябрь. Как всегда во время праздников сбора винограда, стены атриума, в котором рабы подавали гостям сосуды для омовения рук и флаконы с благовониями, были украшены увитыми листвой темно-синими виноградными гроздьями. Наплыв гостей был немалым. Не один из них, дружелюбно кивая другому, думал: «Ну, ну, и этот, значит, тоже».

— Как ты полагаешь, — шепнул Руфусу Кальпурний, — сколько гостей собрала она сегодня?

— Сколько своих любовников, ты имеешь в виду?

Кальпурний с ухмылкой кивнул.

— Сто или двести, может быть, — ответил Руфус.

Вместе с толпой гостей они протиснулись в те самые покои, где Мессалина, возлежа на ложе, обычно принимала своих гостей. Сегодня среди них были исключительно мужчины. К Руфусу и Кальпурнию подошел их товарищ по заговору, сенатор Вергилиан.

— Здесь тесно, как на третьем ярусе театра, — заметил он. — Только и того, что можно двигаться с места на место.

— Как подумаешь, что каждый из присутствующих пользовался благосклонностью Мессалины… — задумчиво проговорил Кальпурний.

— А вы заглядывали уже во внутренний двор? — спросил Вергилиан. И, увидев, что собеседники отрицательно качают головой, добавил: — Вы непременно должны это увидеть!

Втроем они проложили себе дорогу во внутренний двор.

— Клянусь Амуром и Психеей!.. — вырвалось у Кальпурния, а Руфус просто разинул рот от изумления.

Сидевших, лежавших, стоявших и расхаживавших любовников Мессалины было здесь гораздо больше, чем внутри дворца. При этом зрелище даже у такого всякое повидавшего человека, как Сульпиций Руфус, вырвалось:

— Невероятно…

Музыканты, занимавшие стенную нишу в дальнем узком конце двора, заиграли какую-то зажигательную мелодию. Все глаза устремились к боковому входу, в котором появились шесть рабов-африканцев. На вытянутых руках они несли белоснежнокожую женщину — Мессалину. Появившийся одновременно с другой стороны и тоже обнаженный Гай Силий направился навстречу Мессалине. В ее зачесанные в виде башни волосы были вплетены золотые нити, свисавшие, словно щупальца осьминога. Голову Силия украшал венок из плюща.

Встретились они в самом центре двора, на покрытой зеленью площадке-виридарии, наполнявшей воздух ароматом самых разнообразных цветов. Рабы уложили обнаженную Мессалину на траву между белыми лилиями и желтыми соцветиями египетского гибискуса. Когда Силий присоединился к ней, Мессалина раздвинула ноги, и на глазах у всех они начали заниматься любовью.

В то же мгновение из-за колонн перистиля появилась целая толпа одетых и раздетых, но одинаково возбужденных женщин, предлагавших себя разинувшим от изумления рты мужчинам. Некоторые с благодарностью отклоняли их услуги, другие не заставляли себя долго просить, а местами и двое мужчин занимались одной и той же дамой, доставляя ей двойное удовольствие. Паре юных рабов, разносивших напитки, едва удавалось отбиваться от недвусмысленных предложений.

Сенаторам, торговцам и чиновникам знаки благосклонности со стороны взбудораженных шлюх никак не мешали обсуждать через головы своих постанывающих собратьев вопросы политики или заниматься сделками.

— Необычайная все-таки женщина, — сказал Вергилиан одному из своих коллег. — Даже сочетаясь браком, она дала возможность и нам разделить ее удовольствие.

Его собеседник, приникший как раз к белой, как фарфор, груди одной из девиц, проговорил, не поднимая головы:

— Я думаю, скоро у нас будет император помоложе и покрасивее Клавдия.

— Это лишь богам известно, — ответил Вергилиан и огляделся, проверяя, не подслушивает ли кто-нибудь их разговор. Затем, понизив голос, спросил: — Как ты оцениваешь количество поддерживающих императора сенаторов?

Второй сенатор испуганно проговорил:

— Тебе что-то стало известно, Вергилиан? — И, не получив ответа, продолжал: — Я думаю, не больше сотни продолжают хранить ему верность. В Риме и во всей империи все громче звучат голоса, требующие, чтобы государство управлялось твердой рукой. Но не будем вести речь о мерзких старцах, займемся лучше прекрасными юными девами…

Держа в левой руке кубок с вином, а правой опираясь на юного раба, Цезоний прокладывал себе дорогу среди катающихся по земле сплетенных тел.

— О! Венера и Рома, — воскликнул он громко, — почему вы позволяете почтенным мужам так забывать о своем достоинстве? Обещай мне, что никогда не станешь заниматься подобными вещами с женщинами! — обратился он к рабу и, куснув его в обнаженное плечо, добавил: — Ах ты, мой маленький сладкий птенчик!

Молодой мужчина по имени Валенс проложил себе дорогу сквозь предающуюся сладострастным утехам толпу, взобрался на цоколь одной из мраморных статуй перистиля и, хлопнув в ладоши, крикнул:

— Друзья, со стороны Остии к нам приближается страшная буря!

Большинство собравшихся были так заняты, что даже не расслышали предупреждения. А те, кто слышал, не поняли его значения. Буря, о которой говорил Валенс, готова была предстать в виде императора и его советников, сопровождаемых когортой преторианской гвардии. Ничего хорошего присутствующим это не сулило.

Увидев бесплодность своего обращения, Валенс спрыгнул с цоколя и поспешил к продолжавшим изо всех сил стараться музыкантам. По его знаку музыка умолкла, и гости начали испуганно озираться. Сложив ладони рупором, Валенс во весь голос крикнул:

— Друзья, сюда приближается император с когортой своих гвардейцев!

Какое-то мгновение стояла полная тишина. Лишь после того, как до сознания большинства присутствующих дошел во всей своей весомости смысл услышанного, тишину эту сменил неописуемый хаос. Одни лихорадочно разыскивали свою одежду, другие устремились к выходу полураздетыми. Девицы исчезли так же незаметно, как и появились. Силий подозвал своих рабов и велел им принести одежду. До смерти перепуганная Мессалина сидела, по-прежнему обнаженная, в траве.

Относительно того, что же теперь делать, мнения разделились. Одни намеревались бежать сломя голову, другие не видели для этого повода. К последним принадлежал и Сульпиций Руфус.

— С какой стати мы должны бежать? — обратился он к Кальпурнию. — Только потому, что нам случалось делить с Мессалиной ложе?

— Ты прав, — ответил Кальпурний и, стремясь приободрить самого себя, добавил: — Если так, то бежать следовало бы и советникам императора. Нарциссу в первую очередь.

В действительности ситуация выглядела крайне серьезно. Шпики и доносчики императора напали уже на след многих заговорщиков. Клавдий, не любивший принимать поспешные решения, долго медлил, но, узнав о готовящемся новом замужестве своей собственной супруги, уступил настояниям советников. Нарцисс, секретарь и ближайший советник императора, объяснил, что если Клавдий не опередит Мессалину, то его дни будут сочтены.

Словно пробудившись от глубокого сна, Мессалина поспешила навстречу своему супругу. Клавдий, окруженный советниками, сидел в роскошной императорской колеснице. Как всегда, когда он бывал взволнован, изо рта его текла тонкая струйка слюны. Встреча с Мессалиной страшила его. «Какое кощунство! Какое преступление! — всю дорогу нашептывали ему советники. — Ты должен отомстить! Сколько можнотерпеть все это?»

Клавдий пытался найти хоть какое-нибудь оправдание для своей супруги. Все-таки она была матерью его детей, Октавии и Британника. Но что же тут можно сделать? Нарцисс вынул из складок своей тоги свиток, в котором были перечислены все супружеские измены Мессалины. Как раз в эту минуту на обочине появилась и сама Мессалина. Голову ее все еще украшала свадебная прическа с вплетенными в волосы золотыми нитями.

Она умоляюще протянула руки к императору, но Клавдий, не удостоив супругу даже взглядом, отправился в свой дворец на Палатине. Ворвавшиеся тем временем в дом преторианцы арестовали всех, кто там находился.

— Сульпиций Руфус арестован! — Посланец вбежал во двор школы гладиаторов. Прекратив утренние упражнения, все окружили раба. — Он вместе с Мессалиной замышлял заговор против императора. К заговорщикам принадлежали также начальник пожарной стражи Кальпурний, сенатор Вергилиан, Прокул, начальник почетной стражи Мессалины, и некий Трогус, принадлежавший к числу телохранителей императора.

— Сплошь из благородных, — проворчал Пугнакс и сплюнул в песок. Потрогав все еще забинтованное плечо, он подошел к Вителлию и, крепко, до боли, схватив его за руку, спросил с коварной усмешкой: — А ты не из той же компании?

Вителлий почувствовал, что на него обратились взгляды всех гладиаторов.

— Ясно, что он из той же шайки предателей, — сказал Пугнакс и обвел окружающих взглядом. — Почему, как вы думаете, Мессалина пощадила его? Потому что он так уж храбро сражался? Как бы не так. Просто это был свой человек для заговорщиков. Наверное, Руфус и здесь, в школе, делал вместе с ним свое мерзкое дело.

Вителлий вскочил на ноги.

— Я не заговорщик! — крикнул он. — Я пришел из Бононии и только понаслышке знаю обо всех ваших римских делах.

— Лжешь, — перебил его Пугнакс. — А кто привел тебя в эту школу? Разве ты появился тут не в сопровождении Руфуса и Мессалины?

— Да, это верно, — ответил Вителлий, — но я совершенно случайно встретился с ними…

— Случайно! Случайно! — засмеялись стоявшие вокруг гладиаторы.

А Пугнакс насмешливо проговорил:

— Говорят, Мессалина даже принимала тебя в своем дворце, а что это означает, известно каждому!

Кровь ударила Вителлию в голову. Он судорожно сглотнул. Как защищаться от такого обвинения? Рассказать, что пылающая гневом Мессалина отослала его прочь? Никто ему не поверит. Вителлий решил, что лучше промолчать.

Пугнакс продолжал, однако, гнуть свою линию.

— Ты воображал, что гладиатор может приобрести бессмертную славу в постели… лучше всего в постели жены императора. — Все вокруг захихикали. — Здесь, — воскликнул Пугнакс, — здесь, на песке арены, закладывается фундамент бессмертия, только здесь и нигде больше. Или ты считаешь себя уже готовым для такой славы? Ты мечтаешь об этом, а на деле способен только в театре выступать — да и то в женских ролях. Я с нетерпением жду, когда ты вновь выйдешь на арену, потому что тогда рассчитаюсь с тобой за свою рану. Еще прежде, чем кто-нибудь, смилостивившись над тобой, успеет поднять большой палец, Плутон уже будет провожать тебя в подземное царство!

Вителлий чувствовал враждебность во взглядах окружавших его гладиаторов. Убежав в свою каморку, он бросился на нары. Ему было страшно.

Горячие слезы текли по его лицу. Перед глазами возник образ Ребекки, этой привлекательной, милой девушки. «Удачи тебе!» — услышал он ее нежный голос. Почему он не послушался ее? Почему не бежал и не попытался укрыться в иудейском квартале? Даже если бы его разыскали, самое большее, что могло ему грозить, — это смерть. Стань он беглецом, разве не увеличились бы его шансы выжить?

Решимость бежать крепла по мере того, как все эти мысли мелькали в голове Вителлия. Открытая враждебность других гладиаторов и, самое главное, попытка обвинить его в причастности к заговору Мессалины делали практически неизбежным решение немедленно отправиться в еврейский квартал на другом берегу Тибра. Человека, которого он должен найти, зовут Каата… Да, именно так звучит его имя.

Спрятав под тунику кошель со всем своим достоянием, Вителлий под покровом сгущавшихся сумерек пробрался к воротам, у которых стоял лысый стражник.

— Тихо, старик! Это я…

— Убирайся к себе, — обернулся лысый стражник. — Или бежать задумал?

— Не шуми, старик, — прошипел Вителлий. — Я дам тебе десять сестерциев, если ты выпустишь меня.

Лысый отступил за колонну.

— Что пользы от десяти сестерциев, если из-за них я лишусь головы…

Сунув руку под тунику, Вителлий вытащил свой кошель и сунул его в руки старика.

— Вот! Это все, что у меня есть.

Привратник высыпал себе в ладонь золотые монеты, и глаза его округлились. Указав на ворота, он пробормотал:

— Исчезни. Да смилостивятся над тобой боги!

Город был переполнен преторианцами, установившими посты у всех сколько-нибудь важных зданий и на главных перекрестках. Клавдий опасался попытки открытого мятежа. Сделав крюк, Вителлий обогнул Большой цирк и пересек Тибр возле Бычьего форума.

Расположенный за Тибром четырнадцатый округ Рима был населен в основном простыми людьми, жившими очень скромно, а то и бедствовавшими. В этот округ входил и еврейский квартал с его десятью тысячами жителей и собственным советом старейшин. Религиозным центром квартала была синагога.

Императоры относились к иудеям с различной степенью недоверия. Почитатели единого Бога, придерживавшиеся своих древних обрядов и обычаев, иудеи жили обособленно от римлян. Их ассимиляция затруднялась еще и проблемой языка. Лишь немногие из них владели латынью, обиходным языком был греческий, на иврите же разговаривали только старики. Для императора они уже долгие годы являлись пресловутой соринкой в глазу, поскольку отказывались обожествлять его и поэтому служили постоянным источником беспокойства. Цезарь и Август пошли по отношению к ним на далеко идущие уступки, учитывавшие обычаи и особенности этого народа. Им разрешено было отмечать день субботний и даже дано право не являться в суд, если вызов приходился на субботу. Особенно раздражало римлян то, что, если выдача даровых пайков приходилась на субботу, иудеям разрешалось приходить за ними днем позже и не выстаивать, таким образом, длинные очереди.

Под покровом темноты Вителлию удалось незаметно пробраться в иудейский квартал. Несмотря на поздний час, здесь все еще кипела жизнь. Люди предпочитали проводить время на улицах, а не в перенаселенных грязных домах.

— Где мне найти Каату? — спросил Вителлий у одного из бесчисленных прохожих, лениво слонявшихся по улицам.

Оглядев чужака с ног до головы, тот лишь презрительно сплюнул и отвернулся. Повезло Вителлию лишь с третьей попытки.

— Что тебе нужно от Кааты? — услышал он в ответ.

— Девушка по имени Ребекка, отец которой был гладиатором, сказала, что Каата может дать мне приют.

— Следуй за мной.

Свернув в один из переулков, они подошли к маленькому, с узким фасадом домику. Из открытого входа тянуло вонью подгоревшего бараньего жира. Веселый гул голосов свидетельствовал о том, что в доме отмечают какой-то праздник.

— Каата! — крикнул приведший Вителлия еврей, и через несколько мгновений в дверном проеме появился средних лет мужчина с маленькими хитрыми глазками.

— Это я Каата, — сказал он. — Чего ты хочешь?

— Мое имя Вителлий, — чуть смущенно ответил юноша. — Ребекка назвала мне твое имя и сказала, что я смогу найти у тебя убежище. По крайней мере, на первое время.

— Так, так, — проговорил Каата, — стало быть, ты и есть гладиатор Вителлий. — При этом он внимательно разглядывал пришельца. — Поздно ты пришел, очень поздно. Никто из нас уже и не ждал тебя. Даже Ребекка.

— Я знаю, — ответил Вителлий. — Тогда я не хотел бежать, но с тех пор многое изменилось. Ребекка не хотела, чтобы я выходил на арену. Но я все-таки сражался.

Каата недоуменно взглянул на Вителлия.

— Чего же ради ты решил скрыться теперь?

— Мессалина пощадила меня, когда я потерпел поражение в первом своем бою. Сейчас меня обвиняют в том, что я имел что-то общее с ее заговором.

— Такое обвинение должно быть подтверждено свидетелями…

— В городе арестованы сотни людей. Виновны они в чем-то или нет, я не знаю. Из-за того что Мессалина пощадила меня, у меня появилось немало врагов. Среди них найдутся такие, которые за пару сестерциев готовы будут лжесвидетельствовать против меня.

Улыбнувшись, Каата обернулся и крикнул:

— Ребекка! Погляди, кто к нам пришел!

И тут же в полутьме дверного проема появилась девушка — прекрасная как никогда, с сияющими темными глазами. Увидев гостя, она вздрогнула, прошептала, словно не веря глазам своим: «Вителлий?» — и, отступив на шаг, укрылась за плечом Кааты.

— Ребекка! — ласково проговорил Вителлий. Он хотел подойти и обнять девушку, но между ними стоял Каата. — Я не хотел увиливать от боя, — смущенно пробормотал Вителлий. — Я сражался и проиграл, как ты и предсказывала. Меня, тем не менее, пощадили.

— Я оплакивала тебя, — ответила Ребекка. — Здесь все было для тебя готово, но теперь уже слишком поздно.

Судорожно всхлипнув, она закрыла лицо руками. Потом еще раз взглянула на Вителлия блестящими от слез глазами, повернулась и убежала в дом.

— Я знаю, — медленно проговорил Каата, — как она любила тебя…

— Любила? — перебил его Вителлий. — А что же теперь?

— Ребекка рассказала мне о тебе. Я должен был помочь тебе, укрыть тебя до тех пор, пока о деле не будет забыто. Потом, когда мы услышали, что ты сражался, потерпел поражение и был помилован Мессалиной, мы поняли, почему ты не пришел.

— Меня пугала жизнь в подполье, жизнь в непрерывном страхе, что каждую минуту могут выследить и схватить. К тому же… я надеялся победить и действительно едва не победил.

— Да, но все же ты потерпел поражение и получил пощаду из рук Мессалины. А что означает пощада, дарованная Мессалиной гладиатору, знает в Риме каждый ребенок.

Вителлий опустил голову и молчал.

— Ребекка, — продолжал Каата, — услышав обо всем этом, пришла ко мне в слезах. Она сказала, что любит тебя, что ради тебя готова на все, но против Мессалины у нее нет никаких шансов. Я постарался утешить ее и… — Каата запнулся, и Вителлий поднял голову. — Что ж, я хорошо знал отца Ребекки, а поскольку она осталась совсем одна в этом огромном городе, я решил, что вправе взять на себя заботу о ней. Сегодня мы празднуем нашу помолвку.

Вителлий стоял словно завороженный, не в силах вымолвить ни слова. На мгновение его охватило желание ворваться в дом, схватить Ребекку и бежать вместе с ней. Тут же, однако, он понял всю бессмысленность такого поступка. Может быть, Ребекка уже и не любит его? Во всяком случае, она чувствует себя в долгу перед Каатой. Он же, Вителлий, — всего лишь беглец, скрывающийся от преследования. Ему хотелось заплакать, но слез не было. Несколько секунд двое мужчин, волей судьбы оказавшиеся соперниками, молча смотрели друг на друга. А затем Вителлий повернулся и, не попрощавшись, зашагал в том направлении, откуда только что пришел.

Известие о раскрытии заговора и аресте заговорщиков привело Рим в состояние полного хаоса. Все с подозрением поглядывали друг на друга. По городу ползли дикие слухи. Самый диковинный из них гласил, что Клавдий собственноручно подписал брачный договор между Мессалиной и ее возлюбленным Силием с тем, чтобы усыпить бдительность заговорщиков. Состоянию растерянности и недоумения мог положить конец только открытый процесс над заговорщиками.

Учитывая огромный интерес римлян и большое количество обвиняемых, процесс по делу о государственной измене решено было проводить в базилике Юлия. С самого раннего утра, еще до восхода солнца, римляне начали стекаться к семи ступеням, ведущим от Виа Сакра к мраморному зданию суда. Тридцать шесть колонн разделяли зал суда на главный и два боковых нефа. Боковые нефы были предназначены для публики, немалую долю которой составляли лаудиции — профессиональные клакеры, зарабатывавшие себе на пропитание аплодисментами и громкими криками одобрения.

Заседание вел претор Рима, почтенного вида пожилой мужчина в судейской, с пурпурной каймой тоге. Рядом стояли два ликтора, а по левую и правую от него стороны сидели сенаторы. Пение труб возвестило о прибытии императора. Окруженный плотным кольцом охраны Клавдий занял место позади претора. Когда речь шла о государственной измене, приговор выносился императором, но в обсуждении дела он участия не принимал. Вел процесс претор, он же задавал вопросы обвиняемым.

Негромко перешептывавшаяся до сих пор публика разразилась громкими криками, когда несколько центурионов ввели в зал скованных попарно обвиняемых. «Мужайтесь, мужайтесь!» — призывали одни. «Да покарает вас меч!» — кричали другие.

Претор зачитал обвинение:

— В государственной измене и заговоре против императора обвиняются Гай Силий, Тит Прокул, Мнестер, Веттий Валенс, Помпоний Урбик, Санфей Трогус, Декрий Кальпурниан, Сульпиций Руфус, Юнкус Вергилиан, Траул Монтан, Суиллий Цезоний, Плантий Латеран и Гай Вителлий.

Затем последовал нескончаемый поток свидетелей. Для вынесения приговора достаточно было двух подкрепленных присягой свидетельств. Если обвиняемый не в состоянии был что-либо возразить или представить контрсвидетелей, суду не оставалось ничего иного, как признать его виновным. Многие обвиняемые признали себя виновными и даже не пробовали сказать что-либо в свою защиту, другие же отчаянно пытались спасти свою жизнь. Гай Силий признал, что намеревался при поддержке Мессалины свергнуть императора, и даже попросил, не затягивая время, казнить его. Траул Монтан, красивый молодой человек, сказал в свою защиту, что провел с Мессалиной одну лишь ночь, и то только потому, что его силой привели к ней. Его слова подтвердила одна из служанок Мессалины. Это спасло юноше жизнь.

Менее удачливым оказался актер Мнестер. Разорвав на себе одежду, он показывал рубцы на своем теле, выкрикивая: «Мессалина плетью заставила меня заниматься с нею любовью, а к заговору я не имею никакого отношения!» Поначалу Клавдий, казалось, был тронут. Советники, однако, сумели переубедить его, объяснив, что удары плетью бывают зачастую всего лишь частью любовных игр. Педераст Цезоний нашел понимание у судей, заявив в свою защиту, что хотя и принимал участие во всех оргиях Мессалины, но отнюдь не как полноправный участник. Он должен был только лишь обслуживать тех, кто имел подобные же извращенные склонности.

До Вителлия дело дошло в последнюю очередь.

— Почему ты бежал из школы гладиаторов? — спросил претор.

Вителлий отчаянно старался найти подходящий ответ. Куда бы он ни глянул, повсюду его окружали враждебные лица. Он сглотнул и еще прежде, чем успел проговорить хоть слово, услышал резкий голос претора:

— Ты молчишь, Вителлий, стало быть, у тебя есть причины не отвечать на мой вопрос. Вряд ли только это пойдет тебе на пользу.

— Я не имею ничего общего с заговором, — поспешно произнес Вителлий, — даже если обстоятельства говорят не в мою пользу. Я простой человек из Бононии…

— Ты, значит, один из тех недовольных, которые во всех провинциях империи подымают голову против власти, которые, будучи низкими по рождению, присваивают себе права благородных, один из тех, кто считает, что все люди должны быть равны.

— Нет, — ответил Вителлий, — как и подобает римскому гражданину, я всегда уважал закон и ни разу не преступал его. Я сумею защититься против обвинений, потому что моя совесть чиста.

— Тогда объясни причину своего бегства!

— По сути дела, это единственный проступок, в котором я повинен. Зная, как враждебно относятся ко мне другие гладиаторы, я бежал, опасаясь, что непременно буду в чем-либо обвинен.

— А почему ты бежал именно за Тибр, к иудеям? Каждый в Риме знает, что за подозрительный сброд гнездится по ту сторону Тибра. И особенно это относится к иудеям, потому что они не признают наших богов и не почитают нашего императора, хотя одновременно желают пользоваться всеми благами подданных Римской империи. Ты оказался заодно с ними. Это государственная измена!

Государственная измена! В поисках поддержки Вителлий огляделся вокруг, но встретил лишь враждебность или равнодушие. Судьи переговаривались между собой, кое-кто из зрителей играл в кости. Похоже было, что приговор заранее предрешен и все происходящее сводится к отбыванию неприятной повинности.

Вителлий, однако, не сдавался.

— Я готов признать, что хотел укрыться у иудеев до тех пор, пока все забудут о моем побеге. Никаких других причин у меня не было.

— Каким же образом ты вступил в преступные отношения с этим сбродом?

Вителлий замялся. Назвать ли имя Ребекки? Безусловно, это могло бы облегчить тяжесть обвинения, но нельзя втягивать девушку в эту историю.

— Твое молчание само по себе говорит о многом, — прозвучал голос претора. — У терпения нашего существует предел. Полагаю, ты захочешь объяснить нам свои отношения с Мессалиной. Не так уж часто случается, что юноша из провинции приходит в Рим и тут же оказывается в постели супруги императора. Это можно объяснить лишь тем, что ты принадлежал к шайке заговорщиков, сплотившихся вокруг Руфуса, Вергилиана и им подобных. Введи свидетелей, центурион!

Свидетели были даже слишком хорошо знакомы Вителлию. Это были Пугнакс и одна из служанок Мессалины.

— Знаешь ли ты этого человека? — обратился к ней претор.

— Да, — ответила рабыня, — я видела его у моей госпожи. В дом его привели какие-то гладиаторы. Руфус и другие тоже были тогда в доме. Позже я слышала, как он развлекался с госпожой в постели.

Публика начала перешептываться.

— К Мессалине меня привели силой! — крикнул Вителлий. — Меня при этом били и всячески истязали…

— Ты утверждаешь, стало быть, что Мессалина вылавливала для себя подобных тебе людишек. Такая выдумка могла родиться в голове совсем недавно прибывшего из провинции юноши.

— Это правда!

— Правда? Твоя защита сводится к сплошной цепи нелепиц, выдумок и лжи. Для меня ясно, что ты поддерживал связь с Мессалиной и что это было возможно только потому, что ты принадлежал к числу заговорщиков.

— Я не заговорщик!

В голосе Вителлия звучало все большее отчаяние. От бессильного гнева на глазах у него выступили слезы. Прижав к груди скованные руки, он жадно ловил ртом воздух.

— Пугнакс, — проговорил претор, — какие ты можешь дать показания в связи с этим делом?

Пугнакс выступил вперед, поклонился и начал наверняка заранее подготовленную речь:

— В гладиаторскую школу Вителлий был приведен Мессалиной. Она явилась вместе с ним на одну из наших Вольных Вечерь. Вскоре после этого он был принят в школу. Все мы постоянно чувствовали, что Мессалина покровительствует ему. Руфус уделял много внимания его учебе и был к нему снисходительнее, чем к любому из нас. Хотя он ни разу не сумел выиграть у меня учебный бой, в Большом цирке его поставили сражаться со мной в паре. До этого я сумел одержать двадцать побед и, естественно, победил и на этот раз. Я готов был уже нанести смертельный удар, когда Мессалина встала в императорской ложе и, подняв кверху большой палец, пощадила Вителлия. Это было сделано не потому, что он так уж мужественно сражался. Нет, он получил пощаду только потому, что принадлежал к своре заговорщиков, поставивших себе гнусную цель свергнуть нашего императора!

Среди публики послышались крики: «Казнить его! Смерть ему!» Вителлия охватил страх. Безучастные физиономии судей поплыли у него перед глазами. Он пытался совладать с головокружением, но даже опереться ему было не на что. Дрожь сотрясала его тело, словно он стоял на лютом морозе. Страх смерти, отнюдь не чуждый и гладиаторам, приобрел вдруг какой-то новый оттенок. Сражаясь на арене, он всегда имел шанс на спасение. Здесь же обвинительный приговор означал неминуемую смерть. Его жизнь подходит к концу. Если бы он погиб на арене, если бы трезубец Пугнакса пронзил его, все давно было бы уже позади. В мозгу Вителлия кружились обрывки мыслей, мучительных мыслей, от которых его начинала бить дрожь. Он вспоминал Ребекку, которую потерял по своей собственной вине, вспоминал боль, испытанную на Тропе танцующих кукол, вспоминал, как потерпел поражение на арене Большого цирка и как лихорадочно ожидал тогда смерти. Юпитер и все боги Рима, помогите мне, дайте восторжествовать справедливости! Однако даже молитва звучала брошенным в отчаянии проклятием.

Словно откуда-то издалека, Вителлий услышал резкий голос претора, оглашавшего приговор. До сознания доходили лишь отдельные слова, но и этого было вполне достаточно: «…признан виновным в государственной измене… приговаривается к смерти… отсечением головы». А потом все померкло в его глазах.


В длинном белом одеянии, стянутом шерстяным поясом, и с белой же повязкой на голове Вибидия, старшая из весталок, медленным шагом спускалась к Форуму. Жрицу священного очага сопровождали два ликтора, с гордостью несшие связанные в пучок розги. У храма божественного Цезаря жрица свернула налево, поднялась по семи ступеням к вытянутому в длину фасаду Дома весталок и исчезла за тронутой зеленью бронзовой дверью. Ликторы встали на пост по обеим сторонам двери.

Пять других весталок с тревогой ожидали Вибидию.

— Что с Мессалиной? — бросились они к старшей жрице.

— Она мертва, — ответила Вибидия, подняв руку отгоняющим всякое зло жестом.

Туллия, в свои шестнадцать лет самая младшая из весталок, закрыла руками лицо и вскрикнула:

— О Веста, о великие боги Рима, зачем вы так рано призвали к себе ту, что была для нас второй матерью!

Шесть жриц Весты пользовались особой благосклонностью Предрии — женщины, которая, оставаясь в тени, вела все дела бывшей императрицы. Жрицы эти были хранительницами священного огня, горевшего в небольшом храме на Форуме, считавшемся самым красивым из всех святилищ Рима. Этот огонь, обязанный своим светом и жаром самой богине Весте, никогда не должен был гаснуть. До тех пор пока пылал этот огонь, Риму не грозила никакая опасность. Служение жриц-весталок длилось тридцать лет. Все эти годы они должны были сохранять целомудрие — тех, кто нарушал этот обет, закапывали живыми в землю. В Дом весталок, расположенный позади храма, не мог войти ни один мужчина, за исключением верховного жреца, великого понтифика.

Вибидия жестом остановила готовый уже сорваться с уст ее младших подруг град вопросов.

— Наденьте на головы траурные покрывала, — резким тоном проговорила она, — и давайте помолимся за Мессалину.

Весталки послушно накинули на свои коротко подстриженные волосы отделанные пурпуром вуали и упали ниц перед белой мраморной статуей, стоявшей на краю бассейна. Затем они привычным певучим речитативом пробормотали свои молитвы. Поднявшись, они бросились к Вибидии с одним и тем же вопросом:

— Как это произошло?

— Похоже, что нашу госпожу, — начала, запинаясь, старшая жрица, — преследовали фурии. Все эти завитые в виде змей волосы, факелы и бичи довели ее до безумия, так что она потеряла способность здраво судить о своих поступках. Она воспользовалась отсутствием божественного Клавдия, чтобы вступить в брак с другим мужчиной, главой направленного против императора заговора. Во время брачной церемонии, происходившей в ее дворце, Клавдий отдал приказ арестовать заговорщиков. Они приговорены к смерти и завтра будут казнены. Мессалина укрылась вместе со своей матерью в садах Лукулла, потому что ее тоже ждал смертный приговор. Посланный Нарциссом отряд предвосхитил, однако, события и убил нашу госпожу.

— О, лучше бы ей было не родиться на этот свет! — запричитали весталки. — Какое страшное предзнаменование для нашего будущего! Богиня пастушьих костров, та, которая спасла Энея из пылающей Трои, не оставь нас в беде!

— Хотя мы потеряли нашу госпожу, — постаралась успокоить подруг Вибидия, — в жизни нашей ничего не изменится. Можете в этом не сомневаться. Предрию просто заменит другая женщина того же положения и ранга.

Слова ее и впрямь несколько успокоили весталок.

— Ты видела, как умерла Мессалина? — робко спросила Туллия.

— Нет, — ответила Вибидия, — меня при этом не было, но я провела с ней ее последние часы. Бросившись на траву, она лежала у ног своей матери и горько плакала. Она боялась смерти, потому что бесконечно любила жизнь. Я пыталась вступиться за нее перед императором. Впервые я воспользовалась правом весталок на встречу с императором, но мои усилия смягчить участь Мессалины не имели успеха. Уши императора внимали только речам его советников. Когда я принесла Мессалине это известие, она заговорила со мной об одном молодом человеке, который был приговорен к смерти как участник заговора, хотя и не имел к нему никакого отношения. Его имя Вителлий. Мессалина сказала, что раз уж мы ничего не можем сделать для нее, то должны помочь хотя бы этому юноше. Его собираются казнить завтра на рассвете.


Подземелье расположенной на Капитолии темницы предназначено было для государственных преступников и воистину заслуживало названия места скорби. Там после вынесения приговора оказался и Вителлий. Его просто столкнули в люк на потолке, через который только и можно было попасть в темный зловонный подвал. Теперь он дожидался казни. Отвратительная вонь проникала в подвал через колодец, пробитый в боковой стене и выходивший прямо в Cloaca maxima, главную клоаку Рима. Колодец служил для того, чтобы сбрасывать туда преступников со сломанными удавкой шеями.

Однако удавленными или распятыми на кресте могли быть лишь рабы или люди, лишенные гражданских прав. В качестве римского гражданина Вителлий, как и все приговоренные к смерти заговорщики, имел право на почетную смерть от меча. Особым утешением это, впрочем, вряд ли можно было назвать.

Силы Вителлия были уже на пределе. Со времени суда и вынесенного им несправедливого приговора его почти регулярно мучили позывы на рвоту. Словно окоченев, дожидался он наступления рассвета.

Не могли уснуть и все находившиеся в подземелье заговорщики. По решению суда каждый день двое из них должны были быть обезглавлены на Марсовом поле. Казни были растянуты на много дней, чтобы стать для горожан уроком и предупреждением. Император желал, чтобы жестокое наказание заговорщиков надолго запечатлелось в памяти римлян. Вителлия и Руфуса должны были казнить первыми.

— Руфус, — обратился в темноте Вителлий к своему наставнику, — я умру от страха еще прежде, чем палач поднимет свой меч.

— Ты гладиатор, тебя учили без страха смотреть в лицо смерти. Ты не должен бояться!

— А разве ты не боишься смерти?

— Нет, — ответил Руфус. — Не могу сказать, что я рад ее приходу, но я и не боюсь ее. С того времени, как я был таким же, как ты, юношей, я множество раз стоял перед лицом смерти и как-то свыкся с этим. А кроме того, что мне еще делать в этом мире? Я вдоволь ел, пил и любил женщин… Что ж, пора и кончать с этим.

С трудом сдерживая приступ рвоты, Вителлий зажал рот рукой.

— Ты жил, — проговорил он наконец, — а моя жизнь не успела даже начаться.

— Мне жаль тебя, — сказал Руфус, — но тебе следовало держаться подальше от Мессалины. Для Нарцисса быть любимцем Мессалины означает быть врагом императора. При этом он, правда, забывает, что и сам когда-то делил ложе с императрицей.

— Но ведь приговор был вынесен мне несправедливо! Ты же знаешь, что я не участвовал в заговоре. Вина за мою смерть будет лежать на Пугнаксе…

— Вина за твою смерть лежит на Мессалине. То, как императрица относилась к тебе, раздражало Нарцисса, словно попавшая в глаз соринка. Это он потребовал, чтобы ты сражался с Пугнаксом. Ему хотелось, чтобы ты был убит на глазах у Мессалины.

— Ах, если бы я мог еще раз встретиться с Пугнаксом, — дрожа, словно в лихорадке, проговорил Вителлий. — Поверь мне, я сумел бы его победить, я убил бы его. Когда я в тот раз выходил на арену, меня страшила мысль о необходимости лишить кого-то жизни, но сейчас у меня одно-единственное желание — убить этого мерзавца.

Наверху послышался звук шагов, и в подземелье проник слабый луч света.

— Руфус, Вителлий! — выкрикнул голос, отразившийся зловещим эхом от сырых стен.

В люк опустилась веревочная лестница.

— Клянусь Кастором и Поллуксом, — проговорил Руфус, — пришла наша пора!

Остальные смертники с трудом поднялись на ноги, со слезами обнимая уходящих и что-то бессвязно бормоча. Лишь Вергилиан нашел правильные слова:

— Да смилостивятся над вами боги!

Руфус и Вителлий поднялись наверх. Центурион вновь наложил на них цепи, а трибун еще раз зачитал приговор. Затем два ликтора встали впереди осужденных, а четверо рабов с факелами окружили их. В первых предрассветных сумерках жуткая и одновременно торжественная процессия двинулась на север, по направлению к Марсову полю. У Вителлия голова шла кругом при мысли о том, что всего полгода назад он по этой же дороге направлялся в город — только тогда его несли в паланкине, а напротив сидела Мессалина.

Вителлий чувствовал, как ноги его будто наливаются свинцом, так что ему с трудом удавалось переставлять их. Сознание того, что каждый шаг приближает его к смерти, словно парализовало Вителлия. Ноги окончательно перестали его слушаться. Когда один из центурионов подтолкнул его, Вителлий повалился на землю.

— Вставай! Вставай же! — крикнул трибун, пытаясь поднять юношу на ноги. — Палач ждет тебя, и погребальный костер уже разожжен!

Вителлий попробовал подняться, но, не устояв, снова упал.

По приказу трибуна эскорт разделился. Одна его часть, окружив Руфуса, продолжила свой путь к Марсову полю, другая же вместе с трибуном осталась возле Вителлия. Трибун послал одного из рабов к журчавшему неподалеку ручью. Принеся в сложенных ладонях немного воды, раб плеснул ею в лицо Вителлию. Сознание не сразу вернулось к юноше. Удивленные возгласы были первым, что дошло до него. Подняв голову и открыв глаза, он увидел наклонившуюся над собой фигуру одетой во все белое девушки. По волнению окружающих Вителлий понял, что произошло нечто совершенно неожиданное и необычное.

— Милость богов! Милость богов! — слышались восклицания. — Боги смилостивились над Вителлием!

Девушка улыбнулась и протянула Вителлию руку. Словно пробудившись от страшного сна, он поднялся на ноги и принял поздравления снявшего с него цепи трибуна.

— Веста, богиня священного очага, — торжественным голосом проговорила девушка, — моими устами дарует тебе жизнь!

Ликтор опустил свою связку прутьев. Трибун лишь растерянно покачивал головой, повторяя снова и снова:

— Да ты любимец богов, Вителлий!

Только теперь юноша понял, что одна из весталок пересекла его дорогу к месту казни и тем, согласно древнему и священному для римлян закону, даровала ему помилование.

— Получив помилование, — вновь заговорила прекрасная весталка, — ты волен высказать любое желание, и оно непременно исполнится.

Прошло несколько мгновений, прежде чем Вителлий осознал случившееся во всей его невероятности. Слишком уж фантастично звучали услышанные им слова. Всего мгновение назад он ответил бы на них криком: «Я хочу жить!» Сейчас же ему были дарованы не только жизнь, но и право высказать заветное желание.

Глядя, как рассеиваются предрассветные сумерки, Вителлий глубоко вдохнул прохладный утренний воздух и почувствовал, как словно бы застывшая в нем кровь вновь начинает струиться по жилам. Он изо всех сил старался решить, какое же высказать желание, и, столкнувшись с совершенно новой и неожиданной для себя действительностью, не находил ответа. Страдания, пережитые за последние часы, отняли у него все силы. Но тут же на Вителлия нахлынула волна ненависти к человеку, которому он был обязан этими страданиями. Жрица Весты все еще ждала его ответа.

Приняв наконец решение, Вителлий проговорил:

— Я хотел бы еще раз выступить на арене как гладиатор. И пусть моим противником будет Пугнакс!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Тяжелые бронзовые ворота курии отворились только после того, как первые лучи солнца залили Форум, превратив его в подобие театральной сцены. Сенат, высший государственный орган Рима, никогда не заседал ни до восхода, ни после заката солнца. Стекавшиеся с разных сторон сенаторы в пурпурных тогах с достоинством поднимались по ступеням к узкому высокому зданию, у входа в которое привратники поименно приветствовали каждого из них.

Мрамор внутри здания сиял белизной. По обеим сторонам выложенной на полу мозаичной картины возвышались три ряда мраморных сидений — всего шестьсот мест. В торце зала располагался подиум с сиденьями высших должностных лиц, креслами обоих консулов и троном императора. Чуть ниже, в стенной нише, стояла золотая статуя Виктории, богини победы. Каждый сенатор, входя в зал, бросал крупицу ладана в жаровню с тлеющими углями, наполнявшую помещение благовонным дымом.

Заседание открыл консул Гай Помпей.

— Отцы отечества, — начал он свою речь, — мы собрались здесь, потому что государство находится в опасности. Заговорщики вновь сделали попытку захватить власть, и только бдительность советников императора позволила уже в самом зачатке покончить с заговором.

Со скамей сенаторов послышались неуверенные аплодисменты. Сенатор Оллий поднялся с места и взволнованно воскликнул:

— Позор для сената, позор для всего народа Рима, что яд заговора проник не только в наши ряды, но даже в супружеские покои императора…

— Все они поплатились жизнью за свои преступные деяния! — заметил консул.

— Хотя смерть Мессалины и покончила с предательским заговором, — возразил Оллий, — но на Форуме, в общественных зданиях, словом, повсюду остались статуи, напоминающие о бывшей супруге божественного Клавдия.

— Долой их! — зазвучало со скамей сенаторов. — Уничтожить их! Превратить в известь мрамор статуй Мессалины!

— А потому я вношу предложение, — вновь заговорил Оллий, — признать Мессалину врагом римского народа и объявить Damnatio Memoriae… проклятие ее памяти.

Слова его были встречены громкими возгласами одобрения. Они означали, что все, напоминающее о презренной супруге императора, все надписи, содержащие ее имя, все ее изображения и статуи, даже подарки ее и пожертвования должны быть изъяты или уничтожены. Изображения проклятой запрещалось сохранять даже в собственных четырех стенах.

Предложение было принято единогласно, и слово взял консул Квинт Вераний. Высшие интересы государства, сказал он, требуют, чтобы императору была найдена новая супруга. Клавдий уже дал понять, что подчинится решению римского сената. Хотя такая инициатива выглядит весьма необычно, с учетом трех предыдущих неудачных браков властелина империи она разумна и достойна похвалы.

— А потому, достойные отцы отечества, я задаю вам вопрос: кто из римлянок, отличающихся благородством происхождения, плодовитостью и строгостью нравов, должен стать супругой Тиберия Клавдия Нерона Германика?

В зале поднялся шум. Каждый из сенаторов выкрикивал чье-либо имя. Громче всех кричал Оллий.

— Пусть Клавдий возьмет Оллию! Никто не сравнится с нею в плодовитости и красоте! Пусть он возьмет Оллию!

— Ты называешь имя собственной жены? — полюбопытствовал сосед Оллия.

— Конечно, — ответил тот. — Я давно уже хочу разойтись с нею, хотя в течение семи лет она каждое лето одаривает меня ребенком. Притом ей всего двадцать пять лет, она добронравна и верна. Я уверен, что она была бы прекрасной императрицей.

Собравшись небольшими группками, сенаторы дискутировали до тех пор, пока не остались только три кандидатуры: Элия Петина, Лоллия Паулина и Юлия Агриппина. Элия была уже женой Клавдия — второй по счету — и имела от него дочь. Лоллия также обладала немалым опытом. Калигула заставил ее разойтись с женихом, женился на ней и почти сразу же развелся, обязав при этом никогда больше не спать ни с одним мужчиной. Агриппина уже дважды была замужем. Она, однако, была племянницей Клавдия, то есть находилась с ним в кровном родстве. Красивы были, разумеется, все трое.

Сумев наконец несколько утихомирить собравшихся, консул Квинт Вераний обратился к ним с вопросом:

— Желает кто-нибудь высказаться?

Высказаться пожелал Нарцисс. Когда-то он был рабом, а потому не мог стать сенатором, но, как и любой другой, мог выступать перед сенаторами, получив на это их предварительное согласие. Речь свою он произнес в поддержку Элии.

— Сенаторы, достойнейшие из граждан Рима, в признание моих заслуг по разоблачению гнусного заговора против нашего императора вы удостоили меня звания квестора. Я глубоко благодарен вам за это!

С сенаторских мест послышались перешептывания и покашливание. Повсюду говорили уже, что наглый Нарцисс счел это отличие слишком для себя незначительным.

— Теперь, — продолжал Нарцисс, — вы ищете (также и по моему, кстати, совету) новую супругу для императора. Но разве брак Клавдия не был счастливым до того, как в его жизнь вторглась предательница, имя которой я не хочу здесь произносить? Разве не был Клавдий счастливее, когда его женой была Элия Петина? Его счастье длилось бы до сегодняшнего дня, и тот вопрос, который вы рассматриваете, вообще не возник бы, если бы та шлюха не добилась подлым образом благосклонности нашего властелина. Она родила ему двух детей, но не любовь и не супружеский долг руководили ею, а единственно лишь жажда власти. И, глядя на других претенденток, я спрашиваю себя, не о власти ли и могуществе думают они там, где главное слово должно принадлежать сердцу?

Неодобрительные возгласы и смех прервали его речь.

— Элия, — после того как шум утих, вновь начал Нарцисс, — в этом отношении выше всяческих подозрений. Ее сердце и сегодня по-прежнему принадлежит нашему властелину. Дочь их Антония кажется мне прекрасной порукой того, что Элия сумеет стать хорошей матерью и обоим детям той шлюхи. И потому я призываю вас, сенаторы, отдать свои голоса за Элию Петину. Именно ей следует стать супругой императора!

Зазвучали сдержанные аплодисменты. Когда Нарцисс вернулся на место, поднялся Каллист, второй советник императора. Он выступил в пользу Лоллии, сомневаясь в том, что Клавдия может сколько-нибудь заинтересовать восстановление супружеских отношений с Элией. В конце концов, разведены они уже давно и с полного согласия императора. Опасно к тому же, если супругой императора станет женщина, связанная родством с влиятельным семейством Туберонов. Может статься, что она будет слишком ревностно оберегать интересы своей родни. Напротив, Лоллия Паулина, дочь бывшего консула Марка Лоллия, далека от семейных интересов, у нее нет собственных детей, а потому можно не опасаться, что чувство ревности помешает ей быть хорошей приемной матерью троим детям императора. Каллист не позабыл упомянуть и о необычайном очаровании Лоллии, вызвавшем восхищение самого Калигулы.

И эта речь не встретила в сенате особого одобрения. Теперь слово взял третий из советников императора. Паллас поддержал третью кандидатуру.

— Когда я выступаю за Агриппину, эту благороднейшего происхождения женщину, то делаю это не только потому, что ее отцом был легендарный Германик. Все мы, римляне, в долгу перед нею. Годы она провела в изгнании, несправедливо осужденная на смерть Калигулой. Разве не знак милости богов то, что она смогла пережить их? Агриппина доказала свою плодовитость и, несмотря на то что ей пришлось уже испытать столько ударов судьбы, находится в самом расцвете молодости. Ее верность императору не подлежит сомнению — она была одним из самых непримиримых врагов Мессалины. Ахенобарб, ее сын от первого брака, — племянник великого Германика, и в его жилах течет благороднейшая кровь. Если такая женщина вновь выйдет замуж и войдет в новую семью, то не должна ли это быть семья императора?

— Этому препятствуют, однако, законы Рима, — возразил консул Гай Помпей. — Император и Агриппина состоят в кровном родстве.

— Почему бы, — с легкой улыбкой ответил Паллас, — нам не узаконить то, что стало при Калигуле обычным делом? Почему не узаконить право императора жениться на любой женщине — пусть даже его родственнице?

— К тому же у нее в этом есть уже опыт! — воскликнул Оллий, намекая на отношения между Агриппиной и ее братом Калигулой.

Сделав вид, что не расслышал этот возглас, Паллас продолжал:

— Для нас, римлян, женитьба на племяннице — вещь необычная, но в других странах это широко распространенный обычай. В наше время меняются многие законы. Разрешено многое, что вчера еще каралось, и осуждается то, что отцам нашим безнаказанно сходило с рук. Почему Клавдий не должен жениться на своей племяннице Агриппине, если он и не скрывает своих чувств к ней?

Речь Палласа убедила сенаторов. После короткого обсуждения было принято решение рекомендовать императору сочетаться браком с племянницей его, Агриппиной. Когда двери курии отворились и поток сенаторов хлынул наружу, известие об этом начало распространяться по Форуму со скоростью лесного пожара. Паллас заранее все подготовил. Группки людей собирались и начинали хором выкрикивать: «Император и Агриппина! Император и Агриппина!» Вскоре перед императорским дворцом собралась большая толпа, выражавшая свое волеизъявление все тем же криком: «Император и Агриппина!»


Вьющийся, словно змея, поток направляющихся в Остию повозок, вьючных мулов и носильщиков казался нескончаемым. Унося с собой скудное имущество, евреи направлялись в гавань, где их ожидал целый флот из двух сотен грузовых суден. Эдиктом императора все иудеи изгонялись из Рима. Все они являются возмутителями спокойствия и оскорбителями императорского величия. Суда, пришедшие в Рим с грузом зерна из Египта и Северной Африки, должны были, уходя в обратный рейс, забрать с собою изгнанников.

Дети и подростки плакали. Они родились в Риме, считали его своей родиной и вовсе не хотели отправляться в далекую чужую страну. Разъединялись семьи, многие иудеи уходили в подполье, бежали из города, покупали себе подложные документы. Быть может, половина евреев Рима сумела каким-либо образом избежать изгнания, но все равно оставались многие тысячи тех, кто с котомками на плечах шел сейчас в Остию. Звуки их жалобных, рвущих сердце песен вызывали чувство жалости даже у жестокосердных римлян, стоявших по обочинам. Остия была многолика, как и все портовые города. Вокругсобственно порта — единственного сооружения, построенного за годы правления Клавдия, — теснились домики рыболовов и моряков, лавочки, бордели и склады. Отовсюду виден был новый маяк, копия Фаросского маяка, одного из семи чудес света. Центр города был застроен четырехэтажными по преимуществу зданиями. За городской чертой располагались великолепные виллы, в которых, желая отдохнуть на море, проводили время состоятельные римляне.

Квесторы Остии регистрировали уезжающих на молу порта. Каждый еврей, перед тем как подняться на борт судна, должен был сообщить свое имя. Цепочка плачущих или полным отчаяния взглядом глядящих прямо перед собой людей протянулась от мола до самого устья Тибра. У каждого на лице был написан страх перед неведомым будущим.

Вителлий быстро шел вдоль этой цепочки.

— Знает кто-нибудь девушку по имени Ребекка? — спрашивал он снова и снова.

Одни молча качали головой, другие отвечали, что знают, но каждый раз оказывалось, что это не та девушка, которую он искал. Он шел дальше, вглядываясь в бесчисленные лица, в свою очередь глядевшие на него с горечью и печалью. Ребекки нигде не было.

Может быть, она прячется где-то, укрываясь от гвардейцев императора? Приблизившись к концу цепочки, Вителлий увидел бесчисленные суда с посеревшими от пыли парусами, неуклюжие суда, совершенно не приспособленные для перевозки людей. До сотни евреев втискивались на каждое из них, стараясь пристроить между деревянными загородками свои котомки и найти место, где можно было бы лечь или сесть.

— Ты не тот молодой человек, который недавно спрашивал у меня, как найти Каату?

Обернувшись, Вителлий увидел мужчину, с которым ему не так давно довелось встретиться в иудейском квартале.

— Да, это я, — ответил Вителлий. — Он здесь?

Ответа так и не последовало.

— Ты видел Ребекку? — спросил Вителлий.

— Ребекку? Да, видел, — ответил незнакомец и огляделся, проверяя, не слушает ли их кто-нибудь. — Но Каата оставил ее.

— Он позволил Ребекке одной отправиться в изгнание?

Еврей пожал плечами.

— Где Ребекка? Я уже повсюду искал ее.

— Здесь. — Мужчина показал на гавань. — Должна быть на одном из первых судов.

Поблагодарив незнакомца, Вителлий бросился в указанном направлении, поспешно пробегая взглядом по вещам и людям, скопившимся на палубах. И наконец на одной из них он увидел Ребекку. Она сидела, опустив голову на руки и устремив взгляд в сторону берега.

— Ребекка! — вскинув вверх руки, крикнул Вителлий. — Ребекка! — вновь закричал он во весь голос.

Звучавшие на начавшем ставить паруса судне команды заглушали его голос. Сорвав с себя тунику, Вителлий бросился в воду.

Кто-то на отчаливавшем судне заметил пловца и, подтолкнув Ребекку, указал ей на него. Узнав Вителлия, девушка, расталкивая людей, бросилась к борту.

— Вителлий! Вителлий! — беспомощно протягивая к нему руки, закричала Ребекка. Из глаз ее текли слезы, но губы старались сложиться в слабую улыбку. Искаженное болью лицо выражало, казалось, один-единственный вопрос: «Почему?»

Парус захлопал под порывами ветра, и судно начало быстро удаляться от берега. Обессилевший Вителлий возвратился на мол и глядел вслед судам, одно за другим поднимавшим якоря и уходившим в сторону далекого горизонта. Вителлий знал, что где-то за этим горизонтом скрылось счастье всей его жизни.

Величайшая стройка Римской империи находилась к востоку от Рима, неподалеку от города Альба Фуценс, где уже почти одиннадцать лет денно и нощно трудились тридцать тысяч рабов. Цель грандиозного предприятия состояла в том, чтобы осушить близлежащее озеро, уровень воды в котором непрерывно понижался все последние годы. Еще Цезарь планировал это осушение, обещавшее дать стране дополнительные сто пятьдесят квадратных километров лугов и пастбищ.

Это честолюбивое предприятие стало вопросом престижа, поскольку руководивший проектом Нарцисс стремился превзойти Палласа, еще одного из советников императора. Паллас, предложивший сенату рекомендовать Агриппину в качестве будущей супруги Клавдия, стал теперь, без сомнения, по своей значительности вторым после императора человеком в Риме. Между тем ни для кого не было секретом, что брак императора оказался не слишком-то счастливым. Агриппина всеми силами рвалась к власти. Римляне не без оснований побаивались влияния Палласа, связь которого с Агриппиной делала его чем-то вроде теневого императора.

Нарцисс посоветовал императору осуществить требующий огромных расходов проект, обосновывая это тем, что в противном случае найдутся богатые римляне, которые сами осушат озеро и захватят полученные плодородные земли в частное владение. Чтобы отвести воды озера, требовалось прорыть канал длиной в пять с половиной километров. Для этого необходимо было пробиться сквозь высокую гору, вбивая в скалы деревянные клинья и поливая их водой, чтобы они, набухая, взламывали камень. В каждой из трех восьмичасовых смен работой этой занимались десять тысяч рабов, пленных и тяжких преступников из всех уголков империи, которым предоставлялся выбор между смертной казнью и каторжными работами.

Вот уже одиннадцать лет стройка на озере была ареной множества драк и убийств. Женщины старались десятой дорогой обходить эти места. Кусок мяса, пригоршня фруктов, мелкая монетка не так уж редко становились причиной настоящих сражений между отдельными группами каторжников. Все эти отверженные жили в палатках и получали пищу, приготовленную в полевых кухнях. В течение рабочей смены они голыми руками наполняли камнями и землей плетеные корзины, а затем бегом относили их в назначенные места. В этой массе мужчин легко возникали и любовные связи, и всяческие интриги. Те, кто не умирал от голода и истощения, находили свой конец с пробитым в драке черепом. Кроме жизни, этим людям терять было нечего, а жизнь здесь мало чего стоила.

Когда строительство канала было закончено, Нарцисс перед тем, как будет пробита последняя перемычка и воды озера хлынут в канал, устроил для императора невиданного размаха празднество. Клавдий пожелал, чтобы военные корабли вели на озере настоящий морской бой. Большие суда с двумя и тремя ярусами весел либо тащили от моря волоком по земле, либо строили прямо на месте. Для судов этих требовалось в общей сложности девятнадцать тысяч человек экипажа. Чтобы набрать такое количество людей, Клавдий отворил двери тюрем и разрешил вербовать самых сильных и крепких из строителей канала. Чтобы предотвратить попытки бегства отдельных матросов или даже целых экипажей, Нарцисс по всему берегу озера расставил лодки с рассаженными в них стрелками, задачей которых было не оставить в живых ни одного беглеца.

Помимо судов с набранными наспех экипажами, на озеро прибыли и профессиональные моряки, а также отряд преторианцев. Их корабли были оснащены катапультами, обеспечивавшими им явное и огромное преимущество. Присутствие гладиаторов было предусмотрено Нарциссом для того, чтобы продемонстрировать рукопашные схватки на корабельных палубах. Кульминацией выступления гладиаторов должна была стать повторная схватка между Пугнаксом и Вителлием.

Пощада, дарованная Вителлию Мессалиной, вынесенный ему приговор и спасение его весталкой Туллией привлекли к юноше интерес обожавших посплетничать римлян. То, что он попросил у весталки не золота и не денег, а право на повторную схватку со знаменитым Пугнаксом, привело римлян в восторг. Уже поэтому все симпатии были на стороне Вителлия, хотя мало кто верил в его победу.

Еще за пару дней до празднества римляне и жители окрестных мест начали прибывать, занимая места на окружающих озеро холмах или устраиваясь поудобнее в палатках и под навесами, куда приглашали приезжих крикливые зазывалы. На одежду, украшения и разные безделушки избалованные римляне выменивали у местных жителей продукты, потому что положение с продовольствием в столице вновь стало критическим. Многие из кораблей, на которых отправлялись изгнанные из Рима иудеи, так и не достигли портов назначения по никому достоверно не известным причинам. То ли их застигла буря, то ли они были захвачены не по доброй воле оказавшимися на их борту пассажирами. Как бы то ни было, флот, доставлявший в Рим зерно, сократился до одной трети своей обычной численности. Чтобы избежать беспорядков, Клавдий воспользовался испытанным рецептом — устроил грандиозный праздник.

Усеянные людьми холмы вокруг озера напоминали сейчас огромный, переполненный амфитеатр цирка. Разносчики продавали разлитый по глиняным кружкам ледяной лимонад, торговцы птицей из деревень Кампании — жареных цыплят, и жирный чад поднимался над кострами продавцов рыбы. Шлюхи, промышлявшие возле Большого цирка, сменили рабочие места и предлагали свои услуги прямо на зеленой травке. Возмущенные жены буквально кулаками отгоняли их от своих мужей. Кустов, окружавших озеро, не хватало, а потому непристойные, сопровождавшиеся вульгарными воплями сцены разыгрывались временами прямо у всех на глазах.

Звук фанфар возвестил о прибытии императора. Окруженный тридцатью преторианцами, бесцеремонно расшвыривавшими в стороны мешавшую проходу толпу, он направился к богато украшенной трибуне, воздвигнутой на самом берегу озера. На Клавдии была роскошная алая с золотой каймой мантия полководца, но лысая голова и неуверенная походка выдавали его возраст. Совсем иначе выглядела шедшая рядом с ним жена, Агриппина.

В полупрозрачном, расшитом золотом одеянии, с гладко зачесанными, падающими на шею волосами, она не давала вежливо аплодирующей публике никаких поводов сомневаться, кому принадлежит реальная власть в стране. Агриппина улыбалась собравшейся толпе, хотя вряд ли хоть кто-нибудь отвечал на ее улыбку.

Почетная трибуна вмещала около тысячи зрителей — сенаторов, жрецов и высших чиновников, всегда занимавших привилегированные места в театрах и цирках. Ни от кого не ускользнуло то, что сигнал к началу игр подал не император, а Агриппина. Под оглушительный рев литавр и труб пятьдесят снабженных носовыми таранами судов двинулись навстречу друг другу. Надсмотрщики хлестали рабов, сидевших за расположенными где в два, а где и в три яруса веслами. Окровавленные бичи разрывали кожу прикованных к скамьям гребцов, оставляя на ней неизгладимые шрамы. Над озером разносились резкие выкрики команд. Суда набирали скорость, а возбужденная публика продолжала кричать: «Citius, citius… быстрее, быстрее!»

Таран одной из трирем с громким треском врезался в корпус идущего ей навстречу судна. Хлынувшая в пробоину вода заставляла корабль крениться все больше, увлекая за собой и сцепившееся с ним атакующее судно. Теперь сталкиваться начали и другие суда. Некоторые из них при этом переворачивались, и слышны были отчаянные крики уходящих под воду прикованных к скамьям рабов. В одном месте сошлись в схватке двадцать, по меньшей мере, судов. Их команды дрались друг с другом короткими мечами, шестами и веслами, сбрасывая противников в воду или рубя руки гребцам, чтобы лишить вражеское судно маневренности. Крики и стоны не доносились до берега, потому что рев возбужденных зрителей перекрывал звуки боя.

Откуда-то в гущу сцепившихся кораблей полетел зажженный факел. Через несколько секунд пламя охватило их, и вот уже первое судно, окутанное дымом, повалилось набок и с громким шипением исчезло под водой, тут же начавшей приобретать рыжевато-красный оттенок. Между обломками на поверхность всплывали трупы с раскинутыми в агонии руками. Тех, кто пытался спастись, доплыв до совсем близкого берега, встречали расставленные там дозорные. Не давая выбраться из воды, они били несчастных ногами или кололи копьями до тех пор, пока те не переставали подавать признаки жизни.

Пока на воде разыгрывался морской бой, под трибуной, там, где располагались оружейная и раздевалка гладиаторов, встретились два человека, вот уже несколько месяцев не видевшие друг друга, — Вителлий и Пугнакс.

Пугнакс ушел из школы гладиаторов, разочарованный, судя по всему, тем, что после казни Сульпиция Руфуса не был назначен его преемником. Одержав двадцать одну победу, он многократно завоевал себе право на свободу, так что уйти из школы мог в любую минуту. Злые языки распространяли слух о том, что за показания, данные во время процесса против заговорщиков, Пугнакс получил вознаграждение в целых сто тысяч сестерциев. Тем не менее брошенный Вителлием вызов задел Пугнакса за живое. Отказаться от него означало приобрести репутацию труса. Нет, отклонить этот вызов Пугнакс не мог!

Получив неожиданное помилование, Вителлий возвратился в школу гладиаторов. Лентул, новый ее руководитель, сумел мастерски смягчить напряжение, существовавшее в отношениях между внезапно завоевавшим всеобщую популярность молодым гладиатором и его более опытными коллегами. Вителлию приходилось старательно, как никогда раньше, упражняться во всех видах боя и доказывать свое мужество, участвуя в схватках с альпийскими медведями и привезенными из Фракии рысями. Теперь, нарастив мускулы, словно у кельтского раба, он начал выделяться даже в кулачных боях.

Сейчас Пугнакс остановился, извлек обезглавленного, но все еще трепыхающегося петуха и бросил его под ноги Вителлию.

— Эта птица принесет тебе несчастье, — не разжимая губ, прошипел Пугнакс.

Вителлий отступил на шаг, с недоумением глядя на околевавшую птицу. Затем он поднял голову, с холодной ненавистью посмотрел на Пугнакса и, не произнеся ни слова, плюнул ему в лицо.

— Я тебе все кости переломаю, гадина! — крикнул Пугнакс, бросаясь к Вителлию. Юноша, однако, сумел выскользнуть из захвата выведенного из себя противника.

Рабы, в обязанности которых входило натирать маслом тела гладиаторов, развели соперников по разным углам, чтобы подготовить их к бою.

— Он вне себя от ярости, — сказал секундант Вителлия. — Будь осторожен!

— Его ярость — мой лучший союзник, — спокойно ответил молодой гладиатор. — На арене победу завоевывают не криком, а головой.

Раб одобрительно хлопнул его по плечу.

— Ты победишь, Вителлий. Справедливость победит!

— Да, — ответил Вителлий. — Я не жалею, что вызвал его на поединок.

Трибуна так дрожала от топанья и неистового рева зрителей, что опоры ее, казалось, готовы были вот-вот рухнуть. Рабы, охранявшие оружие гладиаторов, с опаской поглядывали на балки перекрытия.

Вителлий выступал в роли фракийца, а Пугнакс — самнита. Такой вид поединка больше всего нравился императору Клавдию. Различное вооружение фракийцев и самнитов требовало применения ими совершенно разных техник ведения боя.

Самниты сражались в тяжелых доспехах, вооруженные короткими прямыми мечами. Фракийцы дрались кривыми саблями, а из доспехов на них были только защищающие голову шлемы. Правда, правую руку у них в какой-то мере защищала плотная повязка, а ноги были прикрыты кожаными пластинами. У самнитов такой пластиной была прикрыта только левая нога. В то время как самниты могли прикрываться высокими тяжелыми щитами, щиты фракийцев были круглыми и маленькими. Лучшей защитой для фракийцев была их относительно большая подвижность.

Чтобы по всем правилам снарядить гладиаторов к бою, требовались время и немалый опыт. Пока рабы возились над ними, Пугнакс и Вителлий молча смотрели друг на друга. Их полные ненависти взгляды, казалось, говорили: «Я убью тебя. Я — тебя».

Обоих гладиаторов вывели из-под трибуны. Когда Вителлий вышел из сумрака на яркий солнечный свет, его глазам предстала жуткая картина. Зеленоватая вода озера стала теперь красной от крови. Среди обугленных обломков кораблей виднелись посиневшие лица плававших в воде трупов. Отдельные пловцы все еще пытались выбраться на берег, но ни одному из них не удавалось миновать оцепление. Каждый раз, когда какой-нибудь несчастный хватался за берег, дозорный наступал ему на руки и наносил копьем безжалостный смертельный удар. Зрители встречали это радостными криками.

Вителлий и Пугнакс поднялись со своими оруженосцами на два небольших судна, стоявших одно по левую, а другое по правую сторону трибуны. Шестнадцать гребцов, подгоняемых вооруженным бичом надсмотрщиком, придавали каждому из этих крохотных однопалубных суденышек большую скорость и обеспечивали максимальную маневренность. Лишенные таранов и всяческого вооружения, эти суда служили для гладиаторов всего лишь платформой, неким подобием чуть покачивающейся на воде арены.

Противники встали в боевые стойки. Вителлий получил кривую саблю, а Пугнакс — короткий меч. Словно по команде вскинув вверх оружие, они выкрикнули в сторону трибуны:

— Славься, Цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя!

Видно было, как император благосклонно поднял руку и приветственно помахал ею в обе стороны. Женщина, сидевшая рядом с ним, со скучающим видом смотрела куда-то в небо.

В то время как оба судна с неподвижно, словно статуи, стоявшими на них гладиаторами, описывая широкую дугу, удалялись от берега, на трибуне оживленно обсуждали, кто из противников имеет больше шансов на победу. Среди простой публики ставки на победу Пугнакса принимались в отношении 2:1, поскольку Пугнакс все еще считался непобедимым. Иначе все выглядело на местах для почетных гостей.

— Он больше не фаворит, — горячилась супруга одного из сенаторов. — Его лучшие годы уже позади. Мускулы его разбухли от ячменя, а талия осталась тонкой, словно у актера, выступающего в роли Елены.

Супругу ее слова, похоже, не доставляли удовольствия.

— Какие чудесные годы ушли! — повторял он снова и снова. — Какие чудесные годы!

В конечном счете это вывело его жену из себя.

— Теплой кровью Пугнакса ты ведь можешь вылечить падучую своего брата! — воскликнула она возбужденно. Теплая кровь умирающего гладиатора ценилась чрезвычайно высоко как универсальное средство от всех болезней.

— Его скорость решит исход боя, — сказал соседу слева консул Квинт Вераний. — Пугнакс для этой встречи избрал неудачное оружие.

— Он больше не упражняется, — заметил сосед сенатора. — Я нахожу, что он сделал правильный выбор. Вителлий, более быстрый из них двоих, ничего не сможет сделать, потому что Пугнакс, хоть он и медлительнее, не предоставит ему возможности для атаки. А поскольку Пугнакс значительно опытнее, он дождется подходящего случая и нанесет смертельный удар.

Консул махнул рукой.

— Юноша знает своего противника. Он умен, и сил у него теперь побольше, чем было при их первой встрече. Вителлий постарается как можно быстрее решить исход боя. Он ведь прекрасно понимает, что время работает на Пугнакса!

— Ах, что это были за времена! — в который уже раз повторил сенатор.

Какая-то нарядно одетая римлянка, которую два темнокожих раба обмахивали веерами из страусиных перьев, окинула молодого гладиатора восторженным взглядом и, подбросив в воздух подушечку, крикнула:

— Как я позавидую Венере Анадиомене, когда этот юноша свалится к ней в воду!

Литавры возвестили о начале боя, и сразу же воцарилась полная напряжения тишина. Суденышки с гладиаторами находились сейчас метрах в двадцати друг от друга. Рабы подали бойцам щиты. Все напряженно ждали сигнала труб. Пугнакс сосредоточенно глядел на доски палубы своего судна, Вителлий же смотрел на берег. Зрители, усыпавшие окрестные холмы, дружно вскочили на ноги. Император, схватившись за ручки кресла, вытянул вперед затекшие ноги. Позади него стоял Нарцисс, Паллас же держался возле Агриппины.

В самом центре первого ряда трибуны, на предназначенных для жрецов местах расположились весталки. Вителлию показалось, что он узнал спасшую ему жизнь Туллию. Да, хотя все весталки выглядели одинаково в наброшенных на коротко подстриженные волосы белых накидках, это, вне всякого сомнения, была Туллия. Вителлий узнал ее по характерной манере держать голову чуть склоненной набок.

Страха Вителлий не чувствовал.

И вот прозвучал сигнал труб. Весла обоих суден осторожно приподнялись, опустились в воду и вновь вынырнули из нее. Суденышки медленно двинулись навстречу друг другу. Пугнакс укрылся за большим щитом так, что его почти не было видно. Вителлий прижал круглый щит к левому боку и легко взмахнул саблей. Широко расставляя ноги, он зашагал по палубе в сторону приближавшегося судна противника. Теперь смертельных врагов разделял всего лишь десяток метров. Гребцы перестали налегать на весла, и судна беззвучно скользили навстречу друг другу. Пугнакс, скрываясь за щитом, стоял неподвижно, как статуя, а Вителлий все стремительнее взмахивал саблей. В том, кому в этом бою будет принадлежать инициатива, сомнений не возникало.

Что избавляло Вителлия от чувства страха — необычная обстановка, возросшая уверенность в себе или просто безграничная жажда мести? Если раньше он часто думал о смерти, уже дважды заглядывавшей ему в лицо, то сейчас таких мыслей не было и в помине. Он знал, что победит, что его сабля пронзит презренного доносчика, не оставляя никаких шансов на пощаду. Надо лишь двигаться быстро, молниеносно быстро, не давая Пугнаксу в тяжелых доспехах времени среагировать на атаку. Только как провести ее, если спереди Пугнакса надежно защищает щит и уязвим он только сзади?

Движением подбородка Вителлий подал рулевому знак свернуть чуть влево. Весла немедленно вспенили воду. Нос судна, словно становящаяся на дыбы лошадь, взмыл вверх, а затем снова пошел вниз. Вителлий старался взмахивать саблей в том же ритме.

Курс обоих судов был рассчитан так, чтобы они если не столкнулись нос в нос, то, по крайней мере, коснулись друг друга бортами. Сейчас их разделяло не более двух метров. Вителлий хорошо видел, как Пугнакс маленькими шажками смещается так, чтобы не позволить противнику нанести удар. Продолжавшая непрерывно двигаться сабля Вителлия была поднята сейчас на уровень головы. И в тот момент, когда гладиаторы оказались напротив друг друга, произошло нечто совершенно неожиданное, нечто такое, на что никто не рассчитывал. Казалось, весь берег в один голос вскрикнул от ужаса. Вителлий швырнул свой щит в воду. К этому Пугнакс готов не был. И прежде чем он успел хоть как-то отреагировать на этот безумный поступок, Вителлий взмахнул саблей и одним прыжком оказался на палубе вражеского судна. Крохотное суденышко качнулось, и Пугнаксу пришлось, чтобы сохранить равновесие, расставить ноги пошире. Однако как только голень гладиатора вышла из-под защиты щита, сабля Вителлия, свистнув в воздухе, разрубила ногу Пугнакса. Кровь хлынула из раны, и Пугнакс, завопив от боли, уронил щит. Вителлий отпрыгнул в сторону, его сабля вновь взвилась в воздух и ударила скрючившегося Пугнакса в спину как раз между лопатками. С таким звуком тупой топор рассекает кочан капусты. Какое-то мгновение Вителлий не вынимал саблю из раны, а потом ногой столкнул умирающего в воду.

Словно откуда-то издалека до Вителлия донеслись приветственные возгласы толпившихся на берегу зрителей. Он бросил взгляд на плававший в воде труп. Удовлетворение было смешано с отвращением и чувством вины. В горле стоял комок, мешавший свободно дышать. По мере приближения судна к берегу приветственные крики зрителей становились все громче, все пронзительнее, все безумнее. В воду летели букеты цветов, женщины на трибуне для почетных гостей размахивали разноцветными платочками. Постепенно Вителлий начал осознавать, что все эти приветствия адресованы ему, что главный герой этого спектакля — он, лудильщик Гай Вителлий из Бононии.

Усталый, почти совершенно обессилевший Вителлий постарался, тем не менее, выглядеть, как подобает торжествующему победителю. Он с изумлением увидел, как тысячи глоток реагируют на каждое его движение. Чем выше вскидывал он руку, тем громче звучали приветственные крики. Чем энергичнее кивал, тем пронзительнее становился женский визг. Вителлий начал даже находить удовольствие в этой своеобразной игре между зрителями и их идолом.

Судно подтянули крюками к трибуне, и два раба помогли Вителлию сойти на берег. Спустившись по устеленной красным ковром лестнице, Нарцисс вручил Вителлию знак, подтверждающий, что гладиатор снова стал полностью свободным человеком, и кожаный кошель с наградой за победу. Склонив голову, Вителлий выразил свою благодарность. Почетные гости на трибуне стоя приветствовали его. Консулы, сенаторы и жрецы, самые видные люди Рима, аплодировали ему, Вителлию. Он впитывал эти аплодисменты, как после душного дня человек впитывает вечернюю прохладу. А потом он увидел Туллию. Она стояла всего в паре шагов от гладиатора, прекрасная, как статуя, и грациозная, как Ребекка. Когда Вителлий взглянул на прекрасную жрицу, она целомудренно опустила глаза. Он ясно увидел легкий румянец, появившийся на ее лице. Собравшись с мужеством, Вителлий подошел к весталке и поклонился ей. Туллия поблагодарила его чуть заметным кивком. Многие на трибуне знали, чем вызван жест гладиатора.

Консул Квинт Вераний тронул рукав сидевшего по правую сторону соседа.

— Тебе, Плиний, следует знать, что этот гладиатор был приговорен к смерти. Ему спасло жизнь то, что по дороге к месту казни он встретил весталку.

— И за какое же преступление был осужден этот юноша? — спросил Плиний.

— Он вроде бы участвовал в заговоре Мессалины. Впрочем, это не вполне достоверно. Не исключено, что показания, которые легли в основу обвинения, были продиктованы лишь личным соперничеством между Вителлием и Пугнаксом…

— Этим самым Пугнаксом? — кивком указав на озеро, спросил Плиний.

— Да, — ответил Вераний. — Сегодняшний день положил конец их вражде.

— Невероятно, — сказал Плиний. — Мне пришлось немало сражаться в Германии, но и там я ни разу не сталкивался с подобной судьбой. Воистину, он заслуживает того, чтобы поведать о нем потомкам. Я должен познакомиться с этим гладиатором.

— Я уже вижу, — расхохотался консул, — как римляне теряют выдающегося воина, приобретая взамен многообещающего писателя. Скажи, однако, Гай Секунд Плиний, не слишком ли ты молод, чтобы вот так уходить на покой?

— Кто говорит о покое? Не война отец всего сущего, а дух, порождающий и сами войны. Следует ли предоставлять литературу старикам? Я как раз впервые побрил бороду, когда написал в Германии свою первую работу о боевой тактике отрядов всадников. Работа эта получила признание. Разве она стала хуже от того, что была написана в двадцать три года?

— Нет, конечно, — ответил консул.

— Становиться писателем никогда не бывает слишком рано, — продолжал Плиний. — Для такой важной работы, как моя «Естественная история», и целой жизни может оказаться мало.

Квинт Вераний показал на озеро, где продолжались показательные бои. Суда с полным снаряжением, но лишенные способности двигаться, обстреливались катапультами до тех пор, пока не шли наконец ко дну. Расходы на этот праздник превзошли все виденное до сих пор. Когда к концу дня с разрушениями и убийствами было покончено, зрителей ожидало зрелище совсем иного рода.

Две тысячи рабов, вооруженных лопатами и корзинами, начали поспешно пробивать последнюю перемычку, отделявшую неподалеку от почетной трибуны озеро от канала. Воды озера должны были хлынуть в канал и, если строители не ошиблись в расчетах, до последней капли вытечь через него.

Сначала начал сочиться лишь крохотный ручеек, который впитывался в землю, еще не успев достичь канала. Постепенно, однако, ручеек стал быстрой рекой, пробивающей себе все более глубокое русло и подмывающей берега. Еще через несколько мгновений река превратилась в покрытый грязно-бурой пеной бурный поток, с ревом врывающийся в канал. Зрители хлопали в ладоши, глядя, как многие рабы, недооценив силу потока, срываются вместе с участками берега в ревущую воду.

Теперь уже протока стала такой же ширины, что и ложе канала, но вода, унося землю, песок и камни, продолжала вгрызаться в берег. Зрители на трибуне, которых от стремительно несущейся массы воды теперь отделяли всего несколько метров, начали проявлять беспокойство. В то время как сидевшие в верхних рядах гости продолжали одобрительно хлопать в ладоши, жрецы начали покидать свои места в первом ряду. Когда от берега оторвался новый, величиной с большой дом, участок и деревянная трибуна начала скрипеть и потрескивать, зрители испуганно замерли.

— Бегите! — послышался откуда-то и тут же повторился крик. — Бегите!

Крик этот послужил сигналом для всеобщей паники. Нарцисс, подхватив императора, бросился вниз по лестнице, за ним следовал прижимавший к себе дрожащую Агриппину Паллас. Рабы прокладывали им дорогу среди спасающихся бегством. Выход на левую сторону был уже перекрыт водой, так что все бросились вправо. Поскрипывание трибуны сменилось оглушительным треском. Ломались опоры и балки, доски ходили ходуном под ногами бежавших. Тот, кто в этой кошмарной суматохе, споткнувшись или поскользнувшись, терял опору под ногами, мог считать себя погибшим. Сбитых с ног женщин просто затаптывали. Полные смертельного ужаса крики выводили из равновесия даже тех, кто на первых порах сохранял спокойствие. Чтобы пробиться еще на шаг к выходу, тех, кто оказывался впереди, били кулаками, сбивая с ног, и двигались дальше по их телам.

Когда Вителлий, находившийся в помещении под трибуной, понял, что началась всеобщая паника, он отворил дверцу, ведущую к рядам зрителей. Вителлий искал Туллию, но, хотя белая накидка весталки должна была бы издалека бросаться в глаза, не смог ее увидеть. Сидевшей впереди, у самого ограждения, девушке не могла не грозить опасность. Но где же Туллия?

В несколько прыжков Вителлий достиг императорской ложи. Пол в центре ее уже провалился. Осторожно продвигаясь вдоль перил, юноша добрался до места, откуда было хорошо видно все, что творилось внизу. Перила, за которые держался Вителлий, угрожающе раскачивались. Внизу, у балюстрады ограждения, уходившего сейчас прямо в воду, он различил четыре белые накидки.

Долго раздумывать Вителлий не стал и отчаянным прыжком опустился прямо в орущую, толкающуюся и размахивающую кулаками толпу. Он ощутил резкую боль в груди, почувствовал, что сбил кого-то с ног, но, не видя перед собой ничего, кроме единственной цели, продвигался вперед, ударами головы или кулака отбрасывая всех, кто оказывался у него на пути. Наконец его левая рука коснулась Туллии. Близкая к обмороку девушка изо всех сил цеплялась за ограждение. Схватившись за ее одежду, Вителлий оторвал Туллию от перил и забросил себе на плечо.

Левой рукой придерживая Туллию, правой Вителлий пробивал себе дорогу сквозь вопящую толпу. По мере того как нарастал поток людей, стремящихся вниз, к выходу с трибуны, делать это становилось все труднее. Вителлий, однако, пробивался не туда, а к дверце, расположенной примерно на половине высоты трибуны. Ступень за ступенью он, держа Туллию на плече, прокладывал себе путь. Внезапно он заметил, что руки девушки безвольно повисли.

— Туллия! — крикнул он. — Туллия! — Ответа не было. — О боги Рима, — продолжая с трудом продвигаться вперед, взмолился Вителлий, — Юпитер Капитолийский, Веста и Рома, спасите свою служительницу! Сотворите чудо и сохраните ей жизнь, так же как чудо спасло мою жизнь. Молю вас, святые боги Рима!

Обращаясь к богам с мольбой, Вителлий вырвался наконец из плотной массы людей. Последние несколько ступеней он преодолел бегом. Осторожно опустив Туллию на доски пола, дернул дверцу. Однако дверца, которую незадолго до этого он легко открыл одной рукой, жалобно заскрипела, но даже не шелохнулась. Как ни дергал, как ни рвал ее Вителлий, она оставалась закрытой. Вителлий тщетно пытался просунуть пальцы в узкую щель между дверцей и рамой. Тогда он сорвал золотую застежку, стягивавшую накидку на груди Туллии, сунул ее в щель и, пользуясь ею, словно рычагом, сумел все-таки добиться своего. Отворив дверцу, он взял девушку на руки и внес в помещение внутри трибуны.

Полутемная комнатка была пуста. Видимо, многие гладиаторы воспользовались всеобщей паникой для того, чтобы бежать. Скрип и треск балочных перекрытий звучал все более угрожающе. Озабоченно взглянув на балки, Вителлий уложил Туллию на деревянную скамью. Только теперь он сообразил, что жрица Весты совершенно обнажена. Белая накидка потерялась после того, как Вителлий сорвал застежку, и теперь его взгляду открылось белоснежное, сказочно прекрасное девичье тело, большая упругая грудь, на которую, похоже, никогда еще не падал луч солнца, круглая впадинка пупка и темные, чуть вьющиеся волосы на лобке. Картина безупречной красоты и непорочной женственности.

Еще никогда рука мужчины не касалась посвященной богам девушки. Вителлий ощутил непреодолимое желание приласкать это чистое тело. Он погладил шею и грудь девушки, а затем, мгновение поколебавшись, просунул руку между ее сомкнутыми бедрами. Ощущение было такое, словно он прикоснулся к прохладному шелку.

Вителлий отшатнулся было, когда Туллия схватила его за запястье. Он хотел убрать руку, но Туллия продолжала удерживать ее.

— Туллия… — растерянно прошептал Вителлий.

Губы весталки приоткрылись, но не произнесли ни слова. Она просто смотрела на Вителлия и молчала.

— Туллия, — повторил гладиатор, — прости меня. Я забылся. Прости!

— Тут нечего прощать, — прошептала Туллия, притягивая к себе голову юноши. — Чувство, с которым я никогда еще не сталкивалась, заставляет меня забыть обо всем. Назови его любовью или вожделением, но я не могу ему сопротивляться. Это чувство сильнее меня.

— Ты дала клятву… — возразил Вителлий.

— Не я дала ее, — перебила Туллия. — Это сделали мои родители, посвящая меня в весталки ради почета и видов на будущее…

— Тише, — прошептал Вителлий, с тревогой вглядываясь в полутьму помещения. — Мне кажется, я слышу шаги.

Туллия лишь крепче прижала его к себе. Гладиатор чувствовал, как она трепещет. Она нежно обняла его за шею, и он, сдавшись, осторожно накрыл собою ее мраморно-белое тело. Одновременно колено Туллии скользнуло между бедрами Вителлия и коснулось его.

Они забыли об угрозе, нависшей над их жизнями, и перестали слышать треск балок. Закрыв глаза, они слышали только прерывистое дыхание друг друга. Их поначалу предельно нежные ласки становились все более неистовыми и бурными.

Трибуна могла рухнуть, но в тот момент, когда Вителлий вошел в нежное лоно девушки, ему это было совершенно безразлично. Туллия негромко вскрикнула, ее тело изогнулось дугой. Вителлий вновь прижал ее к скамье, и они начали двигаться в полном напряжения ритме, унесшем их в иной, лежащий за пределами сознания мир.

Когда они с трудом, как после глубокого сна, пришли в себя, перед ними возвышалась широкоплечая фигура центуриона. Он стоял, зажав шлем под мышкой и покачивая правой ногой.

— Уж не Туллия ли это, младшая из весталок? — спросил он ехидно.

Девушка и гладиатор молча смотрели на него. Первым пришел в себя Вителлий.

— Откуда ты ее знаешь?

— Шестерых весталок знает каждый римлянин. Получше, чем консулов — те ведь меняются каждый год.

Туллия лихорадочными движениями пыталась накинуть на себя одежду. Вителлий поднялся.

— Тебе лучше повернуться, уйти и забыть о том, что ты здесь видел!

— Не знаю, смогу ли я забыть такое. Весталка, отдающаяся гладиатору… Вы оба знаете, что весталке за это положена смерть.

— Молчи! — крикнул Вителлий. — Ты ничего не видел. Никто не поверит твоему свидетельству.

— Ха, — засмеялся центурион, — мне стоит только выйти и привести сюда…

Прыгнув, Вителлий схватил воина за горло и сжал так, что лицо того начало приобретать багрово-красный оттенок. В последний момент центуриону удалось все-таки выхватить меч и прижать его острие к животу Вителлия.

— Нет!

Комнатка, казалось, вздрогнула от пронзительного вскрика Туллии. Вителлий сделал шаг назад.

— Так просто меня в Гадес не отправишь, — ухмыльнулся центурион, дотрагиваясь кончиком меча до подбородка Вителлия. — Сейчас я мог бы убить тебя. Но зачем мне это? Во что ты ценишь жизнь свою и этой весталки?

Вителлий, который был совершенно безоружен, бросил центуриону кошель с деньгами, полученными за сегодняшнюю победу.

— Получи. Это то, что я сумел сегодня заработать, — пятьсот сестерциев. За эти деньги тебе пришлось бы служить целый год. Надеюсь, этого достаточно!

— Для начала, — сухо проговорил центурион, убрав наконец меч. — Тебе придется заплатить мне, центуриону Манлию, еще ровно столько же! — прошипел он, пятясь с обнаженным мечом к выходу. — Даю тебе три дня времени. Найдешь меня в военном лагере по дороге в Остию. Если денег не будет, можешь заказывать место для похорон жрицы Туллии. Ты ведь знаешь, наверное, что весталок хоронят живыми?

Когда вымогатель удалился, Вителлий и Туллия упали друг другу в объятия. Туллия плакала, да и у гладиатора слезы стояли в глазах.

— Пойдем, — сказал он. — Пойдем, пока эта трибуна еще не рухнула!

И Вителлий положил руку на нежные плечи девушки.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Два привратника встретили Вителлия у ворот виллы и проводили его по кипарисовой аллее к главному зданию. Вдоль дорожки стояли сверкающие беломраморные статуи — в разительном контрасте с вековыми, изборожденными трещинами, серыми стволами деревьев. Уже издалека слышен был плеск воды в Нимфеуме — окруженном колоннами фонтане, бассейн которого был отделан небесно-голубой плиткой и соревновался с самим солнцем блеском и отбрасываемыми яркими бликами. Вот так, стало быть, живет Ферорас, один из богатейших судовладельцев и банкиров Рима, в Тибуре, городке вилл, расположенном неподалеку от столицы. За долиной Арно виден был выделяющийся на фоне зелени силуэт выстроенного в коринфском стиле храма Весты. А пронзительный стрекот цикад в предвечерние часы казался гимном восхищения красотой природы и собранных здесь Ферорасом произведений искусства.

Вителлий не мог прийти в себя от изумления. Куда бы он ни взглянул, его поражали все новые чудеса. Цапли и фламинго с подрезанными крыльями разгуливали между искрящимися порфировыми вазами, сверкающей гладью бассейна и великолепными колоннами. В громадных алебастровых ваннах, покоившихся на спинах сказочных животных, плавали белые кувшинки и ярко расцвеченные золотые рыбки. Вытянутое в длину здание, из которого навстречу Вителлию вышел Ферорас, было отделано оранжевато-красным гранитом.

— Я рад, что ты принял мое приглашение. — Ферорас дружески обнял Вителлия за плечи. — Многие римляне, без сомнения, ищут в эти дни твоего общества.

— Приветствую и благодарю тебя, благородный Ферорас! Еще никогда в жизни мне не приходилось видеть такой прекрасной, с таким вкусом устроенной виллы. Я с изумлением вижу, что ты знаешь толк не только в презренном металле, но и в благородном искусстве. Поверь мне, я безмерно восхищен.

Почти лысый — лишь с венчиком темных волос и широкой окладистой бородой — Ферорас рассмеялся.

— Многие убеждены, что, обращаясь с деньгами, человек теряет способность ценить искусство. Все обстоит как раз наоборот. Именно деньги дают независимость искусству. Не будь у Горация, Вергилия и Проперция поддержки Мецената, мы не имели бы ни «Сатир», ни «Энеиды», ни «Цинтии». Даже Фидий нуждался в Перикле… Пройдем, однако, в дом. Моя жена и Тертулла, моя дочь, хотели бы познакомиться с тобой.

Миновав портик, они прошли в отделанный белым мрамором атриум. В подчеркнуто простой обстановке помещения взгляд невольно скользил вверх, к потолку, где был изображен идиллический ландшафт с резвящимися на нем нимфами и фавнами. Вся картина была выдержана в зеленых и синих тонах. За выходом из атриума располагался виридарий, напоминавший размерами скорее ботанический сад, чем цветник. Глаза наслаждались яркими красками экзотических растений, уши ласкало пение невиданных пестрых птиц. Вот так, должно быть, живут боги, подумал Вителлий.

В тени веерной пальмы гостя ожидали жена и дочь Ферораса, окруженные роем рабынь, ухаживавших за ними с таким рвением, какого никогда не смогла бы дождаться Мессалина.

— Наш дорогой гость Вителлий, — представил Ферорас молодого гладиатора. — Вы хотели его видеть, и вот он здесь!

Мариамна, жена банкира, была красавицей средних лет, ухоженной и величественной, чем-то напоминавшей греческую гетеру. Тертулла, ее дочь, примерно того же возраста, что и Вителлий, была отнюдь не дурна собой, но явно страдала от сознания, что до красоты матери ей все-таки далеко.

— Правду говоря, — сказал Ферорас после того, как Вителлий произнес все положенные учтивые комплименты, — они обе сгорали от желания познакомиться с тобой и прожужжали мне об этом все уши. Надеюсь, ты еще не раскаиваешься в том, что принял мое приглашение.

— Я в восторге, — ответил Вителлий, — и боюсь только обмануть ваши ожидания. Я всего лишь молодой гладиатор, и если уж кого-то можно назвать зеленым новичком, так это меня.

— Достойная уважения скромность, но сегодня весь Рим говорит о тебе! — Ферорас протянул Вителлию бокал вина. — Рассказывают, что ты был приговорен к смерти, хотя и не принимал участия в заговоре против Клавдия. Пугнакс донес на тебя, потому что…

Тертулла перебила отца:

— Другие же утверждают, что тебя видели входившим в дом Мессалины.

— В городе бездельников можно не удивляться тому, что один слух идет по пятам за другим, — сказал Вителлий. — У множества людей сплетни — любимейшее из развлечений, они без них просто жить не могут. Что касается меня, то доля правды в них есть. Я и впрямь был в доме Мессалины, хотя привели меня туда силой. Как бы то ни было, я не участвовал в заговоре и ничего не знал о нем. Клянусь в этом моей правой рукой!

— Почему же тебя привели к Мессалине? — спросила Мариамна с улыбкой, говорившей о том, что ей отлично известен ответ на этот вопрос.

Вителлий молчал. Взглянув на двух стоявших чуть в стороне шутов, Ферорас запрещающе махнул рукой. В обязанность этих шутов входило заполнять своими шуточками возникающие в разговоре паузы — новый обычай, широко распространившийся среди состоятельных римлян. Известно ведь, что римляне способны были стойко выносить голод, боль, издевательства — все, кроме долгого молчания.

Ферорас прервал возникшую паузу.

— Всем известно, что Мессалина склонна была одаривать красивых мужчин знаками своей благосклонности. В этом нет ничего, порочащего нашего гостя!

Глава семейства хлопнул в ладоши, и слуги, поставив перед хозяевами и Вителлием маленькие столики, начали расставлять на них позолоченныеблюда с разнообразными закусками. О таких деликатесах Вителлий прежде никогда даже не слышал. Прегустаторы, то есть рабы, предварительно пробовавшие пищу, обходили столики, проверяя каждое блюдо, прежде чем до него дотронутся хозяева.

— Была ли она и впрямь столь соблазнительна, как об этом рассказывают? — вновь заговорила Мариамна, отправляя кончиками пальцев в рот какой-то лакомый кусочек.

Вителлий, словно зачарованный, следил за ее грациозными движениями. Когда губы женщины сомкнулись на кусочке и легким движением втянули его в рот, это почти вывело Вителлия из равновесия. Он невольно подумал о Туллии, которая (правда, совсем другого рода движениями) вызывала у него подобное же чувство.

— Да, да, — проговорил он поспешно, чтобы скрыть секундную рассеянность. — Мессалина была, вне всяких сомнений, необычайной женщиной.

Ферорас понял, насколько гостю неприятна эта тема, и постарался направить разговор в другое русло.

— Ты, говорят, прибыл из провинции, но полноправный римский гражданин. И тем не менее ты сделал схватки не на жизнь, а на смерть своей профессией…

— У меня не было выбора, — ответил Вителлий. — Ремесло лудильщика, которым я владею, не пользуется в Риме особым спросом. Поэтому я был только рад, когда меня приняли в школу гладиаторов и начали обучать всем видам боя.

— Ты и с дикими зверями умеешь сражаться? — взволнованно спросила Тертулла.

— Меня обучали и этому. Львов я не боюсь.

— А какой твой излюбленный вид боя?

— Вряд ли можно назвать излюбленным хоть какой-то вид боя, если приходится рисковать жизнью. Все же я сказал бы, что охотнее всего сражаюсь как ретиарий — с сетью и трезубцем.

— Тем не менее, — возразила Мариамна, — свою первую схватку в этом виде боя ты, насколько мне известно, проиграл.

— И все же это так. Поединок гладиаторов, вооруженных сетью и трезубцем, требует прежде всего ловкости. Он менее жесток, чем другие виды. Проигравшего закалывают, но здесь нет кровавой бойни.

— Когда состоится твой следующий бой? — поинтересовалась Мариамна.

— Не знаю, — ответил Вителлий.

— Ты ведь получил право на полную свободу и волен, стало быть, сам принимать решения. Ты намерен продолжать сражаться и дальше?

— Я зарабатываю, торгуя собственной жизнью. Клянусь богами, именно так обстоит дело.

Ферорас на мгновение задумался, а затем проговорил:

— Я не ланиста, наставник, обучающий гладиаторов, но меня привлекает мысль сделать из тебя величайшего гладиатора Рима. У тебя есть для этого все предпосылки: ты победил Пугнакса, ты молод, умен и уже известен среди римлян. Что бы ты хотел иметь за это?

Вителлий пожал плечами. К такому предложению он не был готов. Причина, по которой он охотно принял приглашение Ферораса, заключалась в другом. Ему нужны были деньги, много денег, и притом немедленно, если он не хотел обречь жрицу Туллию на верную смерть. Ферорас же был известен как крупнейший ростовщик Рима, совершавший множество сделок, причем никто не знал в точности, куда он вкладывает свои деньги.

— Мне нужны деньги, — неожиданно проговорил Вителлий. Ферорас, Мариамна и Тертулла изумленно воззрились на гостя. — Да, я оказался в безвыходном положении. Если уж быть честным — именно поэтому я и пришел сюда…

Шуты попытались, разыграв импровизированную сценку, смягчить неловкость воцарившегося молчания. Не дожидаясь ее конца, Ферорас обратился к Вителлию:

— Сколько тебе нужно?

— Пятьсот сестерциев. К завтрашнему дню.

— Пятьсот сестерциев. — Ферорас засмеялся. — Пятьсот сестерциев!

Смех Ферораса становился все громче, пока у него не перехватило дыхание и из глаз не потекли слезы. Смеялись Мариамна, Тертулла, рабы и даже сам Вителлий. Почему, он и сам не смог бы объяснить, но смех Ферораса был так заразителен, что удержаться не было никакой возможности.

— Сюда приходит, — хлопая себя по ляжкам и захлебываясь от смеха, с трудом выговорил Ферорас, — сюда приходит человек, имеющий все данные стать величайшим гладиатором Рима, и просит пятьсот сестерциев. Пятьсот! — Немного успокоившись, Ферорас сел рядом с Вителлием, положил руку на плечо юноши и проговорил: — Прости мой глупый смех, сынок, но когда к Ферорасу приходит клиент и говорит, что ему нужны большие деньги, то меня не слишком волнует, нуждается он в ста тысячах или только лишь в десяти тысячах сестерциев. Брут, гнусный убийца Цезаря, зарабатывал на жизнь, давая деньги взаймы под сорок процентов, но законы Двенадцати таблиц запрещают брать больше восьми процентов, а Вторая книга Моисеева вообще запрещает ростовщичество.

— Ты иудей? — робко спросил Вителлий.

— Я родился в Аин Геди на Мертвом море и воспитан был в иудейской вере, но теперь я римский гражданин. Поверь мне, я дорого заплатил за это гражданство. И кое-кто из достойнейших людей Рима нашел при этом свое счастье.

Вителлий понимающе кивнул.

Мариамна, не спускавшая глаз с гладиатора, проговорила вдруг:

— Не обременяй гостя своими денежными делами. Ему нужны пятьсот сестерциев, и он получит их от тебя как подарок… Поверь, для нас радость выручить тебя из трудного положения.

Охотнее всего Вителлий бросился бы сейчас на шею этой женщине, но сдержался, ожидая, каков будет ответ Ферораса.

Подумав немного, банкир заговорил:

— Я делаю Вителлию другое предложение. Мы заключим договор. Гладиатор Вителлий поступает ко мне на службу. Я устраиваю его поединки и получаю половину причитающегося ему за победу вознаграждения. Ты за это будешь ежемесячно получать от меня тысячу сестерциев. Кроме того, я предоставляю в твое распоряжение один из моих римских домов вместе с четырьмя служителями.

Все взгляды обратились к Вителлию. Слегка растерявшись, он хотел было обратить все в шутку, но тут же увидел сосредоточенное лицо хозяина дома, явно ждущего ответа. Не было никаких сомнений, что предложение Ферораса носит серьезный характер. Тысяча сестерциев в месяц и собственный дом!

— Ты ничем не рискуешь, — вновь заговорил Ферорас, — весь риск достается мне. Если ты будешь убит в первом же бою, стало быть, я неудачно вложил свои деньги…

— Прошу тебя, — вмешалась Мариамна, — не надо говорить об этом!

— Просто я во всем люблю ясность, — успокоил Ферорас жену. — Это обычная сделка. Если Вителлий будет продолжать сражаться так же умело и мужественно, он заработает себе целое состояние, а я тоже получу свою долю прибыли. В конце концов, вложенные деньги должны приносить свои плоды. Принять мою помощь ты, разумеется, вовсе не обязан, но без нее твои успехи принесут тебе гораздо меньше. Вспомни о Пугнаксе, который много лет одерживал победу за победой и все равно ютился, как собака, в гладиаторской каморке. Пугнакс понятия не имел, каким образом превратить свои успехи в благосостояние.

— Я согласен, — поспешно, словно опасаясь, что Ферорас может передумать, проговорил Вителлий.

Мариамна и Тертулла, вскочив на ноги, заключили молодого гладиатора в объятия. Ферорас подошел к гостю и взял его за руку.

— Выпьем за удачу. Твой успех будет и моим успехом.

Центурион Манлий, словно изголодавшийся волк, проскользнул через аркаду, ведущую к выходу из-под трибун Большого цирка. В этом дешевом районе повсюду ожидали посетителей бесчисленные лавочки, кабачки и бордели. За сестерций здесь можно было получить все что угодно: женщину, кубок вина, какой-нибудь подарок для супруги. Стоявшие у дверей шлюхи приподнимали подолы каждый раз, когда мимо проходил мужчина.

— Не хочешь ли позабавиться, Манлий?

Центурион был здесь, похоже, известной личностью. Манлий вежливо отказывался и слышал в ответ сердитое:

— Мы уже недостаточно хороши для тебя, болтун? Или ты сделал удачную ставку на играх?

— Кто знает, кто знает, — со смехом отвечал Манлий, направляясь к Эсквилину с его богатыми кварталами, где стояли дома знати и видных римских дельцов.

Один из этих домов именовался «Ауреум» и служил отнюдь не местом жительства. Своим названием «Ауреум» был обязан тому, что только за вход в него надо было заплатить аурей — золотую монету, равную по стоимости ста сестерциям. «Ауреум» был самым дорогим и самым изысканным из всех сорока пяти лупанариев — публичных домов Рима. Это была мечта каждого мужчины, для большинства из них неосуществимая.

Напыжившись, словно павлин, Манлий поднялся по мраморным ступеням к колоннам портала. Сразу за входом в небольшой комнатке сидела темнокожая рабыня, единственным одеянием которой служили несколько пушистых белых перьев. Она протянула вошедшему блюдо из отливающего перламутром стекла. Манлий понимающе кивнул и опустил на него аурей. Тут же двустворчатая дверь в атриум отворилась, словно по мановению волшебной палочки. Навстречу гостю хлынули звуки небесной музыки и аромат курящихся благовоний.

В завораживающей белой дымке Манлий различил розовые тела двух девушек, занимавшихся любовной игрой на сверкающем, словно зеркало, полу. Длинные волнистые волосы девушек были выкрашены в серебристый цвет. Одна из них сладострастно водила языком по затвердевшим соскам другой. Прежде чем Манлий успел опуститься на одну из разложенных вдоль стен подушек, две рабыни подбежали к нему, отвели в соседнее помещение, раздели, вымыли и умастили благовониями. Затем к нему подошла темноволосая женщина, отличавшаяся от всех прочих здесь тем, что была одета в длинное, ниспадающее волнами платье. Женщина эта засыпала Манлия вопросами. Какой тип женщин он предпочитает — блондинок или темноволосых, стройных, как тополь, или полненьких, с мальчишеской фигурой или полногрудых, обнаженных или полуодетых, белых или темнокожих, одну или, может быть, сразу двоих; какое он пьет вино — белое или красное, сладкое или сухое; какого цвета должны быть стены комнаты, в которой он желает предаться радостям любви?

Видят боги, у Манлия почти отнялся язык, и он, беспомощно пробормотав ответы на все заданные вопросы, позволил проводить себя по ведущей на верхний этаж лестнице. Украшенные орнаментами стены комнаты были красными, как он и пожелал. Тяжелые полотнища, свисавшие с потолка, образовывали над ложем некое подобие балдахина. В стену была встроена алебастровая с оттенком желтизны ванна. Манлий бросился на ложе и закрыл глаза. Когда он снова открыл их, перед ним были золотисто-розовые, словно спелые персики, обнаженные груди двух очаровательных девушек.

— Меня зовут Лициния, — прошептала одна из них.

— А меня Санция, — проговорила другая. — А как тебя зовут?

— Центурион Манлий. Ведаю раздачей зерна на складах в Остии.

— Важная должность в эти трудные времена, — засмеялась Санция, отличавшаяся от Лицинии длинными темными волосами. У Лицинии волосы были светлее и намного короче. Она подала гостю кубок вина, который Манлий выпил одним глотком. Пока одна из девушек снова наполняла кубок, вторая усиленно занималась начинавшим твердеть членом Манлия.

— О, как же вы подходите к этому дому распутства, — простонал центурион, снова хватаясь за кубок.

— Мы хотим, чтобы тебе было хорошо, — засмеялась Лициния, а Санция невинным тоном спросила: — Ты никогда еще не бывал у нас, Манлий?

— Нет, — признался он. — Для центуриона вы малость дороговаты! — Постепенно он начал ощущать действие неразбавленного вина. — Разбавьте мне вино водой, — попросил он.

Но Санция возмущенно ответила:

— Ты в «Ауреуме». Здесь вино пьют только неразбавленным!

— Человек, управляющий складами с зерном, может позволить себе хоть каждый день бывать в «Ауреуме», — засмеялась Лициния.

— Зерно принадлежит не мне, а императору. Вы же знаете, что император бесплатно раздает его тем, у кого нет работы. А чтобы никто не мог прийти дважды, я стою там и записываю их имена, понятно вам? О, как же вы искусны в своем деле!

— Какой же ты сильный мужчина, Манлий! — сладким голосом проговорила усевшаяся на него сверху Лициния, а Санция, чья персиковая грудь почти касалась губ центуриона, добавила: — Если хочешь, мы можем прийти и к тебе домой. О цене договоримся.

— Вот как? — Манлий оперся на локоть. Девушки, комната, лампы на стенах начали кружиться у него перед глазами. — Должен вам сказать, что я не так уж беден, — запинаясь, пьяным голосом пробормотал он. — За свое жалованье центуриона… я такие удовольствия позволить себе не могу, но… — Он вновь запнулся. — У меня… у меня дополнительные доходы водятся…

— А, понимаю… В эти трудные времена, когда людям так трудно прокормиться, ты выбрал себе подходящее занятие, — подмигнула ему Санция.

— О нет, — возразил Манлий, — тут вы… тут вы заблуждаетесь. Клянусь всеми бо… богами. Я бы никогда не решился расхищать зерно… собственность императора. — Говорить ему явно становилось все труднее. — За это карают смертью!

— Успокойся! — все быстрее вращая тазом, проговорила Лициния. — Нам нет никакого дела до того, откуда ты берешь деньги.

Манлий почувствовал себя задетым.

— Я вам… я вам… открою тайну, — с запинкой пробормотал он и с радостью заметил интерес, появившийся на лицах девушек.

Лициния, сменив позу, уселась на Манлия так, чтобы видеть его лицо, а Санция, широко расставив ноги, прямо-таки прижалась к нему.

— Я знаю тайну… знаю тайну, стоящую целого состояния, — начал Манлий.

— О, наверное ты нашел сокровища Дидоны!

— Чушь. Я слу… случайно увидел одну… занимавшуюся… занимавшуюся втайне любовью парочку.

Девушки громко расхохотались.

— В наших кругах платят за многие вещи, но чтобы кто-то зарабатывал деньги, глядя на то, чем мы занимаемся, нам слышать еще не приходилось!

— Мне платят не за то, что я смотрел на них! — возмутился обиженный смехом девушек Манлий. — Платят за молчание!

Лициния и Санция удивленно переглянулись.

— Нарушившей обет целомудрия и отдавшейся мужчине грозит… грозит смертная казнь. Страшная казнь! — повторил Манлий, явно получавший удовольствие от охватившей девушек растерянности.

— Жрица Весты! — испуганно проговорила Санция.

— Вот именно, — с гордостью ответил болтливый центурион.

Так родился и начал распространяться слух.

Вибидия, старшая из весталок, собрала жриц в атриуме их дома. Судя по всему, она была сильно взволнована.

— До меня дошел слух, что одна из весталок нарушила обет целомудрия. Я уверена, что это всего лишь одна из бесчисленных сплетен, которые с такою легкостью распространяются в городе. Римляне проглатывают их так же охотно, как лакомства на праздничном обеде. На этот раз, однако, слух дошел до ушей Pontifex pro magistro, заместителя великого понтифика, и он потребовал, чтобы мы объяснили, каким образом могли возникнуть подобные разговоры.

Собравшиеся вокруг Вибидии жрицы Весты потупили глаза. Могущественный Pontifex pro magistro вел текущие дела великого понтифика, и в его обязанности входил, в частности, и надзор за весталками. Император Клавдий, являвшийся, как повелось с начала императорской эпохи, одновременно и великим понтификом, делами жриц Весты интересовался мало.

— Кто из нас мог в последние дни дать повод для возникновения подобных слухов? — спросила Вибидия.

Ни одна из весталок не отважилась посмотреть в глаза старшей жрице.

— Клянусь Вестой, нашей божественной матерью, — жалобно проговорила одна из них, — великий понтифик должен повелеть сбросить с Тарпейской скалы любую из нас, хотя бы взглядом выразившую какие-то чувства к мужчине!

Другая жрица простонала:

— Пусть понтифик исхлещет меня бичом, если я согрешила хотя бы в мыслях.

Вибидия нервно расхаживала перед жрицами.

— Каждый наш шаг за пределами этого дома, — проговорила она наконец, — мы делаем в сопровождении двух ликторов, что обычно ставит нас вне всяких подозрений. Однако во время случившейся на озере катастрофы мы остались без сопровождения. Ликторы, как и все прочие, думали только о том, как бы сберечь собственную жизнь.

— Меня доставил домой ликтор Понтий! — сказала одна из весталок. — Он подтвердит, что я не дала никаких поводов для подозрений.

— Мы проверим это, — ответила Вибидия и добавила: — Сама я возвращалась домой вместе с Лидией и Гелией. В город нас отвез торговец Марцелл. В повозке Марцелла сидели также его жена и раб-телохранитель. Хотя все мы были возбуждены, радуясь, что сумели выйти живыми и невредимыми из страшной катастрофы, никто не смог бы сделать из этого какие-либо неподобающие выводы.

Теперь все взгляды устремились на Валерию. Однажды она уже стала предметом сплетен, когда один из выдающихся риторов Рима в течение нескольких месяцев преследовал ее знаками внимания. Этот человек, ставший благодаря своему ораторскому мастерству известным судебным защитником, пытался даже подкупить одного из сопровождавших жрицу ликторов.

Валерии было около тридцати лет, так что прошла уже половина срока ее служения Весте. Поскольку она была, несомненно, красивейшей из весталок, другие жрицы относились к ней сдержанно и с толикой недоверия. Дружеские отношения она поддерживала лишь с самой младшей из всех, Туллией.

— Ликторы доложили мне, что с озера ты вернулась последней, — обратилась к Валерии Вибидия.

— Ты же видишь синяки на моих руках и ногах, — ответила Валерия. — Меня едва не затоптали насмерть. И мне не посчастливилось найти кого-то, кто довез бы меня до Рима. Я вернулась пешком.

Другие жрицы с недоверием смотрели на ее синяки. Вибидия с горечью проговорила:

— Если женщина ведет себя, как шлюха из лупанария, нечего удивляться, что и мужчины обходятся с ней соответствующим образом…

— Виновна ли я в том, что Веста одарила меня всем, что положено иметь женщине? — возразила Валерия. — Разве я стала из-за этого худшей хранительницей священного огня?

— Ты знаешь, что по законам Весты не имеет значения, добровольно ты предалась разврату или тебя принудили к этому. Ты, однако, забыла, должно быть, что добровольное признание пошло бы на пользу и тебе самой, и всем нам.

— За мной нет никакой вины! — воскликнула Валерия. — Ни один мужчина не прикоснулся ко мне с нечистыми намерениями. Я клянусь в этом Вестой, нашей божественной матерью!

— Не клянись, Валерия, потому что для весталки ложная клятва — такое же тяжкое преступление, как и распутство. Сознайся! Сознайся, и да падет позор на твою голову!

— Я никогда не сознаюсь в том, чего не делала! — выкрикнула Валерия дрожащим от готовых прорваться рыданий голосом.

— Тогда мы передадим тебя в руки понтифика, — непреклонно проговорила Вибидия. — Быть может, удары бича заставят тебя рассказать, что же произошло в тот вечер.

— Нет! — разнесся по всему атриуму крик Туллии. Вскочив на ноги, она схватила Валерию за руку и, всхлипнув, опустила голову на ее плечо. — Валерия ни в чем не повинна. Это на мне лежит вина.

— Туллия! — в один голос изумленно воскликнули весталки, глядя на самую младшую из жриц.

— Оставьте Валерию в покое и обратите свой гнев на меня! — крикнула девушка. — Это я забылась в час страшной катастрофы. Я отдалась мужчине и была застигнута при этом. Это не может остаться тайной.

Вибидия первой взяла себя в руки.

— Туллия, — сказала она, — надеюсь, ты понимаешь, что это означает?

Туллия закрыла лицо руками. Голова ее поникла, а стройное тело вздрагивало от рыданий.

— Кто это был? — резко спросила Вибидия, но Туллия только мотнула головой. — Кто совершил над тобой насилие?

— Это не было насилием, — всхлипнув, ответила Туллия. — Я сама отдалась ему, я хотела этого, хотела хоть раз испытать, что такое любовь, хоть раз почувствовать в себе мужчину…

— О божественная Веста! — Жрица Элия молитвенно сложила руки и устремила взгляд к потолку.

— Я никогда не стала бы безупречной весталкой, — продолжала Туллия, — потому что хранительницей священного огня стала не по своей воле, а по воле родителей. Им хотелось, чтобы мое тридцатилетнее служение храму принесло семье почет и уважение. А теперь им придется примириться с моей смертью.

Вибидия все еще пыталась узнать имя мужчины, навлекшего на них такое несчастье, а остальные весталки молились, воздев руки к небу, когда в комнату вошел один из ликторов. Вибидия спросила, что ему нужно.

— Послание жрице Весты Туллии, — по-военному отрывисто и четко ответил ликтор. Сейчас уже все с напряжением смотрели на него.

— Говори! — приказала Вибидия.

— Гладиатор Вителлий поручил передать, что Туллии не о чем больше беспокоиться. Он уплатил требуемую сумму.

— О нет! — вскрикнула юная жрица и в беспамятстве опустилась на пол.

Заложив руки за спину, Ферорас расхаживал по своей рабочей комнате. Его секретарь Фабий записывал на свитке папируса поручения хозяина.

Ткнув пальцем в Фабия, Ферорас проговорил:

— Мне нужны три тысячи клакеров. Найти их проще всего у складов с продуктами. Послезавтра безработным будут раздавать бесплатные пайки, так что там будет достаточно людей, готовых пойти в цирк и рукоплескать Вителлию. Десять сестерциев за каждое выступление при условии, что аплодисменты будут и впрямь хорошие.

— Понял, — ревностно кивнул Фабий и поспешно сделал соответствующую пометку. Фабий хорошо владел «письмом Тирона» — своеобразной формой скорописи, изобретенной Тироном, секретарем и другом Цицерона. В те времена, когда большинство людей и вовсе не умело писать, пользоваться услугами стенографиста было чем-то совершенно необычным и доступным лишь очень богатым или влиятельным особам.

— Лучше всего будет, — продолжал Ферорас, — если ты наймешь старших для каждой из трех групп клакеров. Одного для Bombus, возгласов одобрения, одного для Testa, аплодисментов плоской ладонью, и еще одного для Imbrex, хлопков сложенными лодочкой ладонями. Каждому ты вручишь по одиннадцать тысяч сестерциев: десять тысяч на оплату клакеров и тысячу как вознаграждение за руководство ими.

— Господин мой, — позволил себе возразить Фабий, — разве не достаточно было бы просто нанять крикунов и клакеров? Никакого обучения им не требуется, они просто восторженно выкрикивали бы имя Вителлия, а стоили бы, я думаю, вдвое меньше.

Ферорас взглянул на своего секретаря и рассмеялся.

— Фабий, — проговорил он, кладя руку ему на плечо, — разве я когда-нибудь тратил зря хоть один сестерций? Для богатых людей деньги не проблема, в них упирается все только для скупцов и скаред. Я знаю, что делаю, нанимая опытных, профессиональных клакеров. Каждый римлянин любит выражать одобрение на свой лад. Когда к его вкусу подстраиваются, он чувствует себя польщенным и склонен одобрить даже то, что иначе пришлось бы ему не по нраву. Только так и можно манипулировать одобрением толпы, а ведь на нем держится все в Риме. Толпы многих затравили, но многих и возвеличили. Если ты научился руководить чувствами толпы, то можешь решать, кому принести позор и смерть, а кому — богатство и славу.

— Да осуществятся твои замыслы, господин, — благоразумно кивнув, проговорил Фабий.

— Осуществятся, Фабий, обязательно осуществятся, — сказал Ферорас и после короткого раздумья добавил: — Заметь еще, что клакеры должны быть чистыми и хорошо выбритыми!

— Записано, — ответил Фабий.

— Тогда займемся посланием квестору Фламинию.

Расхаживая по комнате, Ферорас начал диктовать:

— Ферорас, банкир и заимодавец, приветствует квестора Фламиния. Ты знаешь, что я и по сей день занимаюсь тем, что одалживаю деньги попавшим в затруднительное положение людям, приобретаю земельные участки, дома и морские суда, используя их затем на благо обществу. Проценты, которые я беру, в рамках закона, а потому ко мне обращаются многие и доход мой достаточно велик. Грекам принадлежит мудрое изречение, гласящее, что все течет и все изменяется. Оно относится и к Ферорасу, банкиру и заимодавцу. Вопреки своим пятидесяти пяти годам он не чувствует себя слишком старым для того, чтобы взяться за что-то новое. А потому я довожу до твоего сведения, что стал теперь ментором, наставником гладиатора Вителлия. Вителлий поступил ко мне на службу, получает от меня жалованье и готовится к новым схваткам. В последнем бою он получил освобождение от всех обязательств и волен теперь сам распоряжаться своей судьбой. Как нельзя более убедительной и зрелищной победой над Пугнаксом, а также предшествующим помилованием на пути к месту казни Вителлий завоевал популярность, позволяющую причислить его, несмотря на молодость, к самым знаменитым гладиаторам. По этой причине я прошу включить Вителлия в число участников главных боев на трех ближайших крупных играх. Мой подопечный будет выступать только против первоклассных противников. За каждый бой я требую сто тысяч сестерциев, в случае победы Вителлия эта сумма должна быть удвоена. Поскольку я не раз убеждался в твоих способностях организатора игр и чрезвычайно высоко ценю их, я уверен, что ты примешь мое предложение и свяжешься со мной для уточнения всех подробностей. Salve! Post scriptum: Пусть то, что в мои руки попали твои долговые обязательства, срок которых истекает к началу нового года, не причиняет тебе ни малейших забот.

Фабий поднялся с места.

— Я немедленно отошлю это письмо.


— Солнце уже взошло, господин. Проснитесь! — вежливо поклонившись, произнес подошедший к ложу Вителлия раб. Слегка ошалевший от сна Вителлий протер глаза и взглянул на большую, полную фруктов вазу, которую поставил перед ним слуга. Как это он сказал — «господин»? Первый раз в жизни кто-то назвал его господином. Сон мгновенно улетучился.

— Как тебя зовут? — спросил Вителлий.

— Пиктор. Я передан в ваше личное распоряжение. Меня обучали в доме Ферораса, и мой господин всегда бывал мною доволен.

— Хорошо, — сказал Вителлий, стараясь выглядеть свободно и независимо, как и подобает Homo novus, человеку, внезапно достигшему успеха. — Значит, и я буду доволен тобой.

Пиктор с дружелюбной улыбкой склонил голову.

— Кроме того, в вашем распоряжении Минуций, Цений и Глафира. Не хотите ли увидеть их?

Молчание Вителлия Пиктор счел знаком согласия. Он хлопнул в ладоши, и тотчас же остальные слуги вошли в комнату, чтобы засвидетельствовать почтение своему хозяину. Пиктор представил их и после того, как Вителлий доброжелательно кивнул, решительно взмахнул рукой. Минуций принес тазик с водой, и Пиктор вытер влажной губкой лицо и подмышки своего юного господина.

— Перед полуднем вы упражняетесь по обычной программе в школе Поликлита, в полдень у вас назначена встреча с Ферорасом в его городском доме, остальная же часть дня остается в вашем полном распоряжении.

Только сейчас Вителлий вернулся к действительности. Ферорас нанял для гладиатора отдельного наставника. Поликлит, некогда знаменитый гладиатор, повредив в одном из боев левую руку, стал ланистой — руководителем школы гладиаторов. Ферорас, однако, ценил его талант наставника гораздо выше, чем организаторские способности.

— Даром ничего не дается, — сказал Ферорас и обязал своего подопечного ежедневно упражняться не менее трех часов.

Дом, в котором поселился Вителлий, располагался на Аппиевой дороге, чуть пониже Большого цирка, недалеко от того места, где от нее ответвляется ведущая на восток Виа Латина. Стоящий посреди цветущего сада, окруженный кипарисами и пиниями, дом производил идиллическое впечатление поддерживаемого в идеальном состоянии пригородного особнячка — не городского дворца, но и не какой-нибудь деревенской усадьбы. Римляне не очень ценили подобные дома, предпочитая либо утопающие в зелени виллы где-нибудь далеко за городом, либо роскошные городские дома, по возможности расположенные поближе к центру. Такие, как этот, пригородные дома с большой гостиной, ванной, маленькими комнатками для прислуги и двумя спальнями на верхнем этаже приобретали главным образом выскочки — сумевшие каким-то образом разбогатеть вольноотпущенники.

В своем новом доме Вителлий чувствовал себя прямо-таки императором. Ему нелегко было осознать до конца реальность произошедшего. Всего несколько недель назад он должен был быть казнен как один из заговорщиков. Не встреться ему весталка Туллия, не слыхать бы ему больше пения петухов. А теперь он сменил темную каморку в школе гладиаторов на собственный дом с личной прислугой.

После окончания утреннего омовения Пиктор вышел, но вскоре вернулся и доложил:

— К вам прибыла Мариамна, супруга Ферораса. Она ожидает в атриуме.

— Передай ей поклон от меня и скажи, что я сию минуту выйду к ней, — сказал Вителлий. Быстро надев тунику, он спустился вниз.

— Доброго тебе утра, Мариамна, — сказал Вителлий, подходя к гостье. — Счастлив будет этот день, если с самого утра мне довелось встретиться с розовоперсой Авророй.

— Доброго и тебе утра, — ответила Мариамна. — Мне кажется, что ты не только замечательный боец, но еще и великий льстец. Ферорас сказал, чтобы я посмотрела, все ли здесь в порядке, и спросила, не нуждаешься ли ты в чем-либо еще.

Вителлий уже с серьезным лицом подошел к ложу, на котором сидела Мариамна, и, опустившись на колени, поцеловал ее руку.

— Я в огромном долгу перед тобой и твоим супругом! — смущенно взглянув на Мариамну, сказал он.

Мариамна охотно подала ему руку.

— У тебя не должно быть подобных мыслей, — проговорила она. — Подарков Ферорас не делает никогда и никому — даже мне. Для него любой поступок — торговая сделка. Если он помогает тебе сегодня, то знает, что завтра ты вернешь ему все сторицей. Такой уж он человек.

Вителлий с недоверием посмотрел на собеседницу.

— Да, — продолжала Мариамна, — деньги — его призвание. Если бы на свете не существовало денег, думаю, он изобрел бы их. Он второй Крез.

— Каждый мой бой, — возразил Вителлий, — это риск для него. Шансы на победу у противников всегда примерно равны.

— Не думаю, что Ферорас взялся бы за дело, дающее ему лишь равные шансы на успех. Я уверена, что он обеспечит тебе такую подготовку и такой подбор противников, которые превратят схватки в чистую формальность.

— Но ведь играми руководит император или один из его эдилов, и пары подбираются либо ими, либо определяются жребием…

— У Ферораса есть лишь одно твердое убеждение. И оно гласит, что каждого человека можно купить. Он полагает, что купить можно даже императора — надо только предложить ему соответствующую сумму. Во всяком случае, я уверена, что первым человеком, сумевшим подкупить римского императора, будет Ферорас. Он купил себе римское гражданство, хотя о том, что мы иудеи, знает в городе каждый. И если бы ты не принял его приглашение добровольно, он, наверное, просто купил бы всю школу вместе с гладиаторами, — засмеялась Мариамна.

— Ферорас сказал, что это ты пожелала видеть меня…

— Да, это так. Точнее говоря, моя дочь Тертулла, рассказав о твоей судьбе, заметила, что с таким необычным человеком следовало бы познакомиться. Почему бы и нет, ответила я и передала наше пожелание Ферорасу. Через пару дней ты появился у нас в Тибуре.

— Потому что мне нужны были деньги…

— В этом нет ничего постыдного. Если бы всем, у кого есть долги, велели раздеться, чуть ли не весь Рим, за исключением разве что рабов, ходил бы нагишом. Даже божественный Цезарь к концу своего преторства имел семьдесят два миллиона сестерциев долга.

— Но мне деньги нужны были для постыдной цели.

Мариамна вопросительно посмотрела на юношу. Покачав головой, он в отчаянии опустил глаза. Уже через несколько мгновений он, однако, не выдержал и рассказал гостье о том, как волей судьбы спас жрицу Весты, как в упоении только что одержанной победой ответил на чувства шестнадцатилетней девушки, как, занимаясь любовью, они были застигнуты Манлием и стали жертвами гнусного вымогательства.

С минуту Мариамна молчала, а затем встала, подошла к высокому окну, выходившему в благоухающий сад, и спросила:

— Зачем ты это сделал?

— Я забылся, — честно ответил Вителлий. — Я знаю, что не должен был так поступать. Тогда я был, однако, словно в чаду, и эта жрица была так похожа на девушку, которую я очень любил…

— Что случилось с этой девушкой? — перебила его Мариамна.

— Она была еврейкой, и ее выслали из Рима. Она оказалась одной из тех несчастных, кому не удалось найти убежище и которые не в состоянии были подкупить чиновников. Я был в Остии, когда ее судно уходило в море.

— Куда ее отправили?

— Это известно одним лишь богам. Евреев вывозили из Рима на торговых судах. По слухам, большая часть этих судов затонула. Вероятно, она погибла, и, может быть, ее труп лежит где-то, выброшенный на берег чужой страны.

Мариамна обернулась и посмотрела Вителлию в глаза.

— Ты очень любишь эту девушку?

— Да. Я отдал бы за нее свою жизнь.

— И ты умеешь молчать?

— Пусть отрежут мне язык, если я выдам хоть какую-то доверенную тобой тайну.

— Хорошо, — кивнула Мариамна и совсем тихо заговорила: — Тебе следует знать, что римский торговый флот вовсе не пошел на дно. Нептун никогда еще так не благоприятствовал Меркурию, как в этом году. Корабли, которые так и не вернулись, не лежат на дне, а были захвачены евреями и уведены в различные гавани. Ожидавшие их там торговцы-иудеи позаботились о том, чтобы каждый из прибывших сумел добраться до Палестины, а затем переделали и перекрасили эти суда заново. Это было проделано с сотней судов.

Вителлий с изумлением выслушал рассказ Мариамны.

— Откуда тебе все это известно? — спросил он недоверчиво. Мариамна не ответила. — Я понимаю, — кивнул Вителлий, — Ферорас…

— Да, — проговорила гостья. — Ферорас подкупил следивших за посадкой надзирателей, и они позволили пронести на борт оружие.

— Но почему он это сделал?

— Его собственный флот не был полностью загружен. Императорские суда перехватывали у него самые выгодные заказы. Теперь уже не перехватывают.

— Клянусь Меркурием, покровителем торговли! В этом деле никто в Риме Ферорасу и в подметки не годится.

Мариамна с горечью улыбнулась, и Вителлий вновь осознал, как волнующе чувственны ее красивые губы.

— Деньги — вот истинная супруга Ферораса, только их он и любит по-настоящему. Если бы другие сделки не были намного выгоднее, он и меня, я уверена, сумел бы выгодно продать.

В правильных чертах лица Мариамны можно было разглядеть сейчас печаль и какую-то безысходность. Несбывшиеся мечты проложили уже первые морщинки в уголках ее рта. Какой красавицей, подумал Вителлий, была эта женщина в молодости. Была? Да нет же, она и осталась красавицей. Густые, высоко зачесанные темные волосы, узкие округленные плечи, высокая грудь — и при этом осиная талия и широкие округлые бедра. С первой же встречи Вителлий почувствовал, что его тянет к ней. Причем иначе, чем к Ребекке, защитником которой он себя ощущал. А эта женщина вызывала в нем чувство защищенности и безопасности. Близость ее тела была приятна Вителлию, и его как-то странно влекло к ней.

— Вителлий, — проговорила Мариамна, — все женщины Рима завидуют мне, потому что у меня четыреста рабов, готовых по глазам прочесть каждое мое желание. Потому что я, словно перелетная птица, могу проводить каждый сезон года в другой провинции, где у нас повсюду большие поместья. Потому что я могу ежедневно носить новые украшения и платья. Но за всем этим скрывается то, что я живу одиноко и без любви. Я готова чем угодно заплатить за крохотку нежности, потому что у меня нет одного — счастья.

Сквозь желтый шелк платья Вителлий ощущал, как взволнованно колышется грудь Мариамны. Помимо собственной воли он провел губами по холодному шелку и в том месте, где должен был быть сосок, прижал их к трепещущей округлости груди.

— О Вителлий! — выдохнула Мариамна.

Юноша с готовностью заключил ее в еще более крепкие объятия.

— Я знаю, — прошептала Мариамна, — что гожусь тебе в матери и что ты можешь иметь сколько угодно девушек, которые намного моложе и красивее меня. Пойди, однако, навстречу просьбе так и не узнавшей счастья женщины и подари мне немного нежности. Ты не пожалеешь об этом!

Вителлий прижал указательный палец к ее губам, словно пытаясь заставить замолчать. Влажное тепло ее кожи, будто искра, обожгло кончик пальца.

— Ты прекрасная, чарующая женщина! Тебе нет надобности просить о любви.

— И все же я делаю это, чтобы ты знал, насколько я нуждаюсь в тебе.

Раб Пиктор вошел в атриум.

— Господин мой, время идти на встречу с Поликлитом!

Мариамна обняла Вителлия коротко, но сердечно.

— Прощай, гладиатор, завтра я снова зайду, чтобы проверить, все ли у тебя в порядке. А о вымогателе можешь больше не думать. Деньги свои ты получишь обратно. Мы сумеем заставить его молчать.

Прежде чем перед домом появился ее паланкин, она еще раз помахала рукой.

— Прощай, мой прекрасный гладиатор!

В который уже раз Вителлий задавал один и тот же вопрос: «Где можно увидеть списки с названиями кораблей и именами пассажиров, покидавших Рим во время изгнания иудеев?» Но хотя он обращался к высшим портовым начальникам, которые, как предполагалось, контролировали все происходящее в Остии, ни один из квесторов не мог, похоже, ему помочь. Управление в Римской империи было громоздким, но превосходно организованным. Ни о каких уступках и поблажках со стороны чиновников, получавших в год пятьсот сестерциев и больше, не могло, разумеется, быть и речи. Тем не менее проверка десяти тысяч прибывших из Рима людей обошлась, очевидно, без участия местной администрации, хотя квесторы с жаром это отрицали.

Когда Вителлий, прихвативший с собой в Остию грамотного раба Пиктора, перестал уже верить в успех, интересовавшие его документы нашлись у одного из ведавших поставками продовольствия чиновников, хранившего эти свитки почему-то под грифом «Тара».

— Клянусь Меркурием, теперь я припоминаю… — сказал квестор. — Евреев высылали на грузовых судах, которым так или иначе предстояло возвращаться порожняком… Половина флота, однако, погибла. Императору до сих пор приходится арендовать чужие суда.

— При погрузке, — сказал Вителлий, — каждый, кто поднимался на борт кораблей, должен был быть занесен в эти списки.

— Совершенно верно, — ответил квестор, — ни один еврей не избежал этого. А в чем дело?

— Я разыскиваю девушку по имени Ребекка и хотел бы выяснить название судна, на котором она отплыла.

На лице квестора появилась бесстыдная ухмылка.

— Девушка, стало быть. Лучше поскорее найди себе другую, потому что поиски эти лишены смысла. Я же сказал тебе, что половина флота погибла. И никто не знает, куда в конечном счете пришли остальные корабли, — у нас, во всяком случае, нет таких сведений.

— Мне нужно только название корабля, — повторил Вителлий.

— Не будь ты гладиатором Вителлием, — неохотно проворчал квестор, — я бы не стал даже разговаривать с тобой. Ты же мешаешь мне заниматься снабжением Рима. — Он показал рукой за окно. — Видишь вон те суда с красными парусами? Все они принадлежат богачу Ферорасу. За каждое из них императору приходится платить по пятьсот сестерциев в день. Можешь теперь представить, как дорого обходится мое время.

— Время отнимать я у тебя не собираюсь, — сказал Вителлий. — Покажи мне, где эти документы, и мы сами поищем Ребекку.

Поняв, что отделаться от упрямого гладиатора не удастся, квестор, молча поднявшись, отвел Вителлия и Пиктора в душную комнатку, где хранился архив.

— Вот здесь, — сказал он, показав на ряд свитков папируса, и вышел.

Пиктор начал по очереди просматривать запыленные хрупкие свитки. Вителлий напряженно наблюдал за ним. В десятом свитке первого ряда удача улыбнулась им.

— Здесь написано «Ребекка, дочь гладиатора Веррита».

— Это она! — вскрикнул Вителлий. — Как называлось судно?

— «Эудора», — ответил Пиктор, и Вителлий обнял своего раба.

На обратной дороге в Рим мимо них промчалась направлявшаяся в сторону гавани когорта всадников-преторианцев. Группы преторианцев в полном боевом вооружении стояли также на каждом перекрестке дороги.

— Что стряслось в городе? — спросил Вителлий.

— Умер император, — прозвучало в ответ.

Вителлий и Пиктор испуганно переглянулись.

— Да будут боги милостивы к нему!


Гораздо больше, чем смерть дряхлого императора Клавдия, которого они в последнее время и без того в глаза не видели, римлян волновал скандал вокруг жрицы Туллии. После ее самообвинения понтифик вынес приговор: смерть посредством захоронения живьем. Incesti causa… за распутство.

В жадном до сенсаций Риме никто не мог припомнить, когда в последний раз совершалась подобная церемония. Обвинения против весталок не выдвигались уже сто двадцать пять лет. Тогда жрица Весты Фабия позволила будто бы Катилине соблазнить себя. Обоим удалось, однако, отолгаться, и следствие было прекращено. И вот теперь, ровно через сто шестьдесят восемь лет после того, как великий понтифик приговорил к смерти сразу трех весталок, римлян вновь ожидало жестокое зрелище.

Одетый в пурпурную тогу понтифик в сопровождении двух ликторов и четырех центурионов вышел из дома весталок. Центурионы несли носилки, на которых лежала накрытая белым покрывалом и связанная ремнями Туллия. В соответствии с обрядом Вибидия, старшая из жриц Весты, положила на покрывало драгоценный венчик, украшавший прежде головной убор Туллии.

Римляне, тысячами собравшиеся на ступенях, пьедесталах статуй и крышах близлежащих зданий, с жадным любопытством вытягивали шеи. В отличие от обычного, царила полная тишина, молчание, в котором смущение своеобразно смешалось с любопытством. Станет ли привязанная к носилкам девушка жаловаться и плакать? Однако стоявшие поблизости ни разу не услышали ни звука.

— Конечно же, она потеряла сознание от страха, — прошептала одна из аристократок своей рабыне, и та согласно кивнула.

Глухо, почти призрачно прозвучали шаги центурионов по сверкающему мрамору ступеней храма Весты. Их ждала колесница с запряженными в нее лошадьми, которой весталки имели право пользоваться даже в центре Рима, — большая привилегия для города, в котором движение упряжек было запрещено. Центурионы поставили носилки между расположенными напротив друг друга сиденьями, пять весталок заняли свои места, и колесница тронулась с места.

Родители Туллии с окаменевшими лицами шагали вслед за колесницей, которая, обогнув базилику Эмилии и миновав Форум, направилась на север. Целью этой безмолвной процессии, к которой присоединялось все больше людей, было ровное поле у ворот в стене Сервия Туллия, неподалеку от которого располагался лагерьпреторианцев. Там была уже вырыта глубокая гробница с возведенным над ней прочным каменным сводом. Из отверстия в своде выступал конец приставной лестницы. Внутри гробницы не было ничего, кроме деревянных нар, масляной лампы и рассчитанного на три дня запаса воды и хлеба. К третьему дню жрица Весты должна была уже задохнуться.

Прибыв на место, центурионы сняли носилки с колесницы и поставили их рядом с ведущим в гробницу отверстием. Вперед вышел палач, хотя меча в этот день у него в руках не было. Одним движением он сорвал покрывало с носилок, и многотысячная толпа вскрикнула в один голос. Обнаженная и дрожащая, стянутая грубыми ремнями, охватывавшими ее грудь, живот и ноги, Туллия лежала с широко раскрытыми глазами. Небо потемнело, предвещая приход бури. Палач рассек путы кинжалом. Подошедший понтифик воздел руки к небу, на котором начали уже сверкать первые вспышки молний, и обратился с громкой молитвой к Весте, умоляя богиню простить грех ее служительницы. У многих зрителей потекли по щекам слезы, когда палач и понтифик, схватив Туллию за руки, повели ее к спускавшейся в гробницу лестнице.

Тысячи зрителей не обращали никакого внимания на человека, стоявшего у городской стены и издалека наблюдавшего за всей этой сценой. Он не мог видеть блуждающего по сторонам взгляда девушки, которая, не обращая внимания на протянутые к ней руки родителей, искала глазами только своего возлюбленного. Действительно ли она верила, что он где-то рядом с ее гробницей?

Вителлий отвернулся и прижался лбом к шершавому камню городской стены. Он не хотел и не мог видеть, как нежная девушка ступит на верхнюю ступеньку лестницы, отвернув лицо от первых, крупных капель дождя, а затем медленно, ступенька за ступенькой, скроется в зияющем отверстии гробницы.

Хлещущий дождь за каких-нибудь несколько минут разогнал зрителей. Палач поспешно вытащил лестницу наверх, а четыре центуриона закрыли тяжелой плитой отверстие в своде гробницы. После этого все разошлись. Вителлий колотил сжатым кулаком по стене до тех пор, пока до крови не разбил суставы. Черные как уголь тучи неслись к городу, и зеленоватые вспышки молний на какие-то доли секунды рассеивали сгущавшиеся сумерки. Гладиатор оторвался от стены и, вытянув вперед руки, пошел сквозь хлещущую из туч стену воды к тому месту, где скрылась под землей Туллия. Стараясь перекричать раскаты грома и шум дождя, Вителлий выкрикивал:

— О Юпитер, посылающий громы и молнии в знак своего гнева! Направь в меня свою стрелу, чтобы я опередил в смерти эту весталку. Юпитер, снизойди к моей мольбе!

Поскользнувшись на размокшей земле, Вителлий упал. Рыжеватая грязь облепила его. Он приподнялся, пополз вперед и на четвереньках перебрался через земляной вал, окружавший гробницу.

— Юпитер! — кричал он, обращаясь к стихиям. — Юпитер! Взгляни на меня! Испепели меня! Жизнь ничего не стоит для меня! Я не хочу жить! Услышь меня, Юпитер!

Потоки воды, стекая с земляной насыпи, образовывали настоящий водоворот на том месте, где лежала закрывавшая вход плита. Стоя в круговороте воды, Вителлий отчаянно пытался ухватиться за край плиты. Он сломал ноготь, сорвал кожу с кончиков пальцев, но все было безрезультатно.

— Туллия! — с отчаянием крикнул он в кружащуюся воду. — Услышь меня, Туллия! Это я, Вителлий!

На мгновение Вителлию почудилось, что он услышал голос Туллии. Тут же, однако, он понял, что это невозможно, и снова начал толкать край плиты. Через несколько мгновений Вителлий с ужасом увидел, что образовались три новых водоворота, указывающих места, где вода хлещет в подземную гробницу. Стало ясно, что добиться он уже ничего не сможет.

— Туллия, — всхлипнул он, вытирая тыльной стороной ладони грязь с лица. — Туллия, я не хотел этого!

Неподвижный, словно статуя, он сидел на земляном валу, обхватив руками колени и глядя на бурлящую грязную воду. Маленькие воронки исчезли, и вся поверхность воды начала медленно кружиться. Дождь ослабел, и в рыжеватой воде видны стали всплывающие наверх молочно-белые пузырьки воздуха. Вителлий опустил голову на локоть и заплакал так, как не плакал еще никогда в жизни.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

На столе между серебряной посудой и стеклянными кубками валялись устричные раковины, выпотрошенные домики улиток, куриные ножки и телячьи косточки. Греческий певец расхаживал с кифарой по рядам пирующих, напевая собственного сочинения песню о слепом рапсоде, полюбившем мраморную статую. После продолжавшегося более двух часов пиршества Ферорас подал знак убирать со стола, и два десятка рабов, вбежав, подняли уставленные посудой столы и вынесли их из комнаты. Другие слуги подавали желающим вымыть руки гостям чаши с теплой ароматизированной водой. Вместо полотенец юные рабы предлагали свои густые волнистые локоны. После этого ступни возлежащих за столиками для напитков гостей были умащены благовониями и увиты листьями лаванды и мяты.

Подняв кубок, Ферорас обратился к Вителлию:

— За твой следующий бой! Да благоприятствуют тебе боги!

Взяв в руки кубок, Вителлий с благодарностью улыбнулся собравшимся. На Мариамне его взгляд задержался чуть дольше, чем на других гостях. В отличие от остальных, она заметила это.

— Это будет трудный бой, — сказал Ферорас. — Не только потому, что, встречаясь со львами, гладиаторы чаще всего терпят поражение, но еще и потому, что главный бой в день открытия нового амфитеатра навеки остается в истории. В этот день все сражаются с гораздо большим ожесточением, чем обычно.

— Великолепная арена, — с восторгом проговорил Вителлий, — мы уже начали упражняться на ней. Это неоценимое преимущество, потому что так я учусь сохранять устойчивость на чужеземном песке.

— А что в нем особенного? — поинтересовалась Мариамна.

— Ну, он гораздо крупнее, чем наш отечественный. Император повелел привезти его из пустынь Египта и смешать с суриком, чтобы придать красновато-желтый цвет. Все это повышает опасность поскользнуться. Удерживать равновесие становится намного труднее, и особенно это относится к бестиариям, которым приходится сражаться с невероятно быстрыми львами.

— Воистину, наш Нерон — необычный император. Клавдий нанимал мои суда, чтобы было чем накормить римлян, а теперь у нас такое благополучие, что император завозит из-за моря песок, чтобы упавшие гладиаторы лучше выделялись на его цветном фоне! — Ферорас громко расхохотался.

— Ты еще никогда не выступал в роли бестиария? — озабоченно спросила Тертулла.

— Нет, — ответил Вителлий. — Только упражняясь в школе, а в настоящем бою — никогда.

— И ты не боишься? Ведь каждый твой бой может стать последним.

— Это верно. Но ведь и для тебя каждый день может стать последним. Изо дня в день в Риме рушатся дома, погребая сотни людей под обломками, тонут корабли, молния попадает в какого-нибудь пастуха… Вся наша судьба предопределена богами. Так почему же я должен бояться?

— Но ты ведь рискуешь гораздо больше, чем все остальные.

— Не думаю. Когда я выхожу на арену, у меня есть четкая цель — победить. Я стараюсь сохранить свою жизнь и делаю для этого все. Когда ты приходишь в цирк, ты думаешь о том, что случится со мной, и совсем не заботишься о безопасности собственного места. Поэтому не исключено, что твой риск даже превышает мой. Вспомни катастрофу на озере.

— Суда по этому делу не будет, — сказал Ферорас, — хотя каждому в Риме известно, что вина лежит на Нарциссе. Он в течение многих лет растрачивал государственные деньги и бесценную рабочую силу, чтобы воздвигнуть памятник правлению Клавдия, но станет это надгробным памятником ему самому. Основная идея — осушить озеро — была хороша, осуществить ее пытались и другие. Планы, однако, были составлены плохо и выполнялись небрежно, а результат мы знаем. В верхней части канала массы воды разрушили почетную трибуну и смыли немало плодородной земли, в нижней же его части вода остановилась, так и не достигнув своей цели, реки Лирис. Куда годится такая работа? Однако de mortuis, nil nisi bene… не будем говорить плохо о мертвых!

— Он будет заморен голодом в темнице, — сказала Мариамна.

— Нарцисс поставил не на ту лошадку, — сказал Ферорас, — но кто бы мог подумать, что Агриппина станет когда-нибудь править государством! Хотя Нерон и император, бразды правления Агриппина держит в своих руках. Император еще слишком молод, он еще не оторвался от материнской груди… тем более что он, к тому же, ее любовник.

— Любовник собственной матери? — изумленно переспросил Вителлий.

— Да, собственной матери, — кивнул Ферорас. — Сенека и Буррус, его воспитатели и советники, подыскивают сейчас женщину, как можно более похожую на Агриппину, чтобы отвлечь чувства императора от этой противоестественной связи. К Октавии, на которой Нерон женился в шестнадцать лет, у него нет вообще никаких чувств.

— Неужели среди сотен тысяч римлянок трудно найти похожую на Агриппину? — насмешливо улыбнулась Мариамна.

— Тем не менее это так. Агриппина ведь не отвечает классическому идеалу красоты римлянок, чуть ли не с детства начинающих зашнуровывать себе грудь, чтобы она оставалась маленькой и как бы не вполне развитой. У Агриппины материнское тело и грудь, словно у шлюхи из лупанария.

— Похоже, что император во всем любит округленность, — заметил Вителлий. — В его новом цирке на Марсовом поле тоже сплошные закругления и дуги там, где вполне можно было бы обойтись прямой стеной.

— Мне бы следовало послать к нему Мариамну, — засмеялся Ферорас. — По-моему, она как раз того типа женщина, которую смог бы оценить наш юный император.

Вителлий не без удовольствия глядел на возлежавшую напротив него Мариамну, которая совершенно спокойно восприняла замечание мужа. Ее алые губы касались сейчас роскошной черно-синей грозди винограда. Взгляд Вителлия остановился на ее пышном, уже так хорошо знакомом ему теле. Мысленно он сорвал тунику с ее плеч и с наслаждением прижался лицом ко впадинке на груди.

Голос Ферораса вернул его к действительности.

— Мне сообщили, что римлянки буквально осаждают твой дом!

Вителлий смущенно улыбнулся, отпил большой глоток из своего кубка и промолчал.

— Все они хотят увидеть мужчину, ради которого пошла на смерть весталка Туллия, — продолжал Ферорас.

— Замолчи, Ферорас, — прервала его Мариамна. — Ты же знаешь, как больно слышать об этом Вителлию. Зачем бередить старые раны?

— Я вовсе не хотел причинять тебе боль, Вителлий, но я человек деловой. Драма жрицы Весты, как бы ни была она огорчительна, заметно повысила твою рыночную стоимость. Гладиатор, на победу которого делают ставки мужчины, — хороший, несомненно, гладиатор, но еще лучший гладиатор — тот, кто снится по ночам римлянкам. Потому ты должен орудовать своим членом так же ловко, как и своим мечом. Если ты хочешь стать идолом толпы, тебе нужны победы не только на арене, но и в постели. Запомни только одно: никогда не влюбляйся в женщину, с которой спишь, потому что это станет началом твоего конца. Любовь означает зависимость, а гладиатор должен быть свободен. Жена богатого сенатора должна ощущать, что шансов добиться твоей взаимности у нее столько же, как у бедной вольноотпущенницы. Так что давай женщинам то, что они от тебя хотят, а потом расставайся с ними.

Мариамна вскочила на ноги.

— Чудовище! — гневно выкрикнула она и выбежала из комнаты. Тертулла последовала за матерью.

Ферорас указал большим пальцем себе за плечо.

— У нее уже взрослая дочь, а душа десятилетней девчонки. Для нее Венера остается богиней чистой любви, а для меня это богиня торговли чувствами. Все в жизни сводится к торговле, и любовь — древнейший вид ее. Или ты придерживаешься другого мнения?

Да, охотнее всего ответил бы Вителлий, да, я другого мнения. Я любил девушку, прекрасную, как цветок, а ее изгнали, словно собаку со двора, только лишь потому, что она принадлежала к другому народу. У Вителлия, однако, не хватило мужества возразить своему покровителю, и он ответил:

— Нет, конечно же, я согласен с тобой.

— Что тебе необходимо, так это любовная связь с какой-нибудь красавицей, — продолжал Ферорас, — связь, о которой будет говорить весь Рим.

Вителлий с трудом сглотнул, молча глядя на Ферораса.

— После твоего выступления в цирке Нерона я устрою праздник, на который будут приглашены красивейшие женщины Рима. Возможность встретиться с мужчиной, убившим льва, доведет их до полного экстаза. Тебе надо будет только улыбаться — все остальное можешь предоставить мне.

— Отцы… — консул Гай Випстан изо всех сил старался добиться внимания. — Отцы отечества! — начал он снова, но шум, стоявший в курии, заглушал его слабый голос. С Форума также доносились возбужденные возгласы толпы, собравшейся несмотря на ненастную весеннюю погоду. Снова и снова над мраморной роскошью площади звучало одно и то же имя: «Агриппина».

— Отцы отечества! — повторил консул и, хлопнув в ладоши, начал выкрикивать: — По случаю смерти Агриппины император прислал нам следующее послание. «От Нерона Клавдия Цезаря Августа сенату и римскому народу. Я, Нерон Клавдий Цезарь Август, оповещаю вас о смерти моей матери Агриппины. Вчера вечером Агриппина покончила с собой после того, как потерпело неудачу замышленное ею покушение на мою особу. Агерин, вольноотпущенник и ее доверенное лицо, был схвачен, когда с мечом в руке пытался приблизиться ко мне. Агриппина желала стать моей соправительницей и заставить преторианскую гвардию принести присягу на верность ей. Подобный же позор был уготован сенату и всему римскому народу. Когда же ей было в этом отказано, она начала в злобе своей отвергать положенное ей содержание и подталкивать многих видных граждан к необдуманным и опасным поступкам. Скольких трудов мне стоило не дать ей проникнуть в курию и начать излагать свои бредни иностранным посланникам. Вы помните, разумеется, о многих мерзостях, совершенных при моем предшественнике Клавдии, мерзостях, в которых повинна опять-таки одна Агриппина. По этой причине я, Нерон Клавдий Цезарь Август, полагаю, что смерть Агриппины является благом для нашего государства».

— Так! — хором закричали сенаторы. — Воистину так!

— Во всех храмах следует принести жертвы богам, избавившим страну от страшной катастрофы.

— День рождения Агриппины следует объявить несчастливым днем.

— Праздник Минервы, в день которого были раскрыты умыслы Агриппины, следует ежегодно отмечать проведением игр!

Сенатор Оллий, не любивший оставаться в стороне при обсуждении любого вопроса, потребовал установить в курии золотые статуи Минервы и Нерона.

Хотя по всему городу ходили самые диковинные слухи о смерти Агриппины, причем многие утверждали, что Нерон лично убил свою мать, все эти предложения получили одобрение сената. Тем самым положение императора укрепилось еще больше, а римляне могли теперь спокойно вернуться к своим любимым развлечениям.

Расположенное за городом Марсово поле напоминало сейчас огромный муравейник. Весь Рим был на ногах. Жаждущие развлечений римляне с напряжением ожидали, что же предложит им молодой император. Ведь теперь народ оценивал своих владык не по успехам на поле боя, а по тому, какие они устраивали зрелища.

Цирк, который Нерон ценой невообразимого количества жизней рабов сумел воздвигнуть всего за один год, имел пятьсот девяносто метров в длину, сто метров в ширину и вмещал сто тысяч зрителей. По обеим сторонам расположенного в торце здания главного входа высились словно устремленные в небо башни. Над входом возвышалась пятиметровая колесница-квадрига, на которой правил четверкой лошадей отлитый из чистого золота император. Золотисто-желтый песок арены приятно контрастировал с темным деревом галерей, находившихся за последним рядом каменных трибун. Доставленный из Египта огромный обелиск, которому насчитывалось уже не менее полутора тысяч лет, был помещен в центре арены таким образом, чтобы ее можно было использовать и для состязаний колесниц. Служил он также и сценой для представлений совсем особого рода.

На самых верхних башенках огромного здания прозвучал сигнал труб — на почетной трибуне появился император. Народ, собравшийся в цирке и вокруг него — для сотен тысяч римлян мест вокруг арены все-таки не хватило, — восторженными криками встретил своего повелителя. Игры начались.

Под ритмичные звуки музыки на арену вышли шесть глашатаев. Их длинные огненно-красные одеяния и покачивающиеся перья на шлемах резко выделялись на желтом фоне песка. С серьезными, почти благоговейными лицами они несли перед собой золотые блюда с лежавшими в них белыми шарами. Римляне на трибунах тянулись к шарам руками, словно пытаясь схватить их. И тут средний из глашатаев бросил миссилий, как назывались эти шары, высоко на трибуны. Другие глашатаи тоже начали швырять шары в толпу. За несколько секунд цирк превратился в подобие ада. Каждый хотел схватить шар. Люди сталкивали друг друга с трибун, били кулаками, топтали ногами. Те, кому удалось поймать миссилий, держали его обеими руками или засовывали в рот, чтобы никто не мог отобрать его. На счастливцев смотрели с завистью, потому что каждый такой шар означал выигрыш в лотерее.

— Что там? Ты богат теперь? Не забудь, что я был твоим другом в трудные времена! Открой свой шар! Мы хотим разделить с тобой твое счастье!

Баловень судьбы осторожно вынимал пальцами шар изо рта, извлекал из него крохотный свиток папируса и подавал его своему грамотному соседу. Тот читал: «Поздравляю. Ты стал владельцем принадлежавшей императору виллы за садами Лукулла, также как и урожая с прилегающего к ней виноградника».

Счастливчик, вскинув руки, кричал:

— Слава щедрости Нерона Клавдия Цезаря Августа!

— Слава Нерону! — подхватывали окружающие.

Повсюду там, где открывались шары, разыгрывались подобные сцены. Они заставляли подавляющую массу людей, оставшихся такими же бедными, как и до входа в цирк, позабыть о своем разочаровании.

Внезапно в одном из проходов между трибунами появился слон. Цирк вздрогнул от оглушительного радостного рева зрителей. Римляне любили слонов. Они догадывались о том, что сейчас произойдет. Два каната, каждый толщиной в руку, были натянуты от одной стороны трибуны к другой. В цирке воцарилась тишина. Сто тысяч пар глаз были прикованы к слону. Укротитель ударил железным крюком по могучей ноге животного, заставляя его против воли ступить на канаты. Как только все четыре ноги слона оказались на канатах, укротитель запрыгнул сзади на его спину. Ряды зрителей отозвались негромким перешептыванием. Крепления канатов заскрипели, когда огромное животное, осторожно переставляя ноги, двинулось вперед. Зрители затаили дыхание.

Чем дальше продвигался слон, тем сильнее раскачивались канаты. Животное, однако, продолжало спокойно выполнять привычное задание. Уже всего несколько метров отделяло его от противоположной трибуны. Начали звучать первые приветственные возгласы. Еще четыре или, самое большее, пять шагов. Укротитель вскинул руки, а затем похлопал слона по спине. Дело сделано!

Казалось, трибуны рухнут от шквала криков, топота и аплодисментов. «Слава императору! Слава тебе, Нерон Клавдий Цезарь Август!» Похвалы не касались исполнителей, они могли относиться только к устроителю игр, императору.

Еще прежде, чем зрители успели успокоиться, на арене появился целый отряд карликов, забавных, но вместе с тем и отвратительных человечков с непропорционально большими головами и коротенькими конечностями. Одновременно под звук труб с противоположной стороны на арену вышел строй рослых полуобнаженных женщин — светловолосых рабынь из Галлии и Германии — вместе со стройными темнокожими уроженками Африки. На них были одни лишь набедренные повязки, а в руках они держали короткие мечи.

Карликов было больше, и мечи у них были длиннее, чем у женщин, что должно было частично компенсировать разницу в росте. «Ave, Caesar, morituri te salutant!» — прозвучало с арены их приветствие, и в следующее мгновение карлики, вращая мечи над головами, бросились к женщинам-гладиаторам. Начался неравный, на первый взгляд, бой.

— Бей! — заорали зрители, когда один из карликов приблизился к женщине и попытался изо всех сил ударить ее мечом по ногам.

Вскоре стало очевидно, что бой проходит с преимуществом для карликов. В отличие от рослых, но неопытных женщин, они были обученными гладиаторами, не только умевшими хорошо обращаться с оружием, но и обладавшими упорством и выдержкой, которым рабыни ничего не могли противопоставить.

Каждый раз женщину атаковали два карлика — один спереди, другой сзади. Одна из женщин упала и, громко крича, дожидалась смертельного удара. Карлик взмахнул мечом и одним ударом снес ей голову. По цирку прокатился взволнованный вздох, когда в ту же минуту другая рабыня, подбежав сзади, вонзила в спину карлика свой короткий меч. Извлечь слишком глубоко вошедший в тело меч она не сумела, и три карлика погнали безоружную рабыню через всю арену. С пронзительным криком она, широко раскрыв рот и зажмурив глаза, прижалась к стенке в ожидании смертельного удара. «Бей! Бей!» — вопили с трибун зрители. Им казалось, что смерть слишком медлит. Но вот — удар, и из нанесенной в живот раны хлынул поток крови. Рабыня медленно опустилась на песок. Зрители вытягивали шеи, стараясь получше разглядеть, как впитывается кровь в золотисто-желтый песок. «Слава тебе, Цезарь, твои игры приносят нам радость!»

Вителлий ждал своего выхода в отдельном, а не общем со всеми гладиаторами помещении. В лишенной окон комнатке пламя масляной лампы призрачным светом освещало боевое одеяние гладиатора. Он нервно поправил кожаный ремень, которым крест-накрест была обмотана его правая рука. Точно так же были обмотаны ремнями его грудь и икры. Правое колено защищала удерживаемая короткими шнурками кожаная накладка. Помимо этого на теле Вителлия была лишь набедренная повязка на широком поясе с застежкой в виде символа бога солнца.

Гладиатор беспокойно расхаживал по полутемной комнате. Когда до него доносились восторженные вопли сотни тысяч глоток, Вителлий вздрагивал. Слишком хорошо ему было известно, что восторг здесь вызывает только чья-нибудь смерть. Страха не было, но неопределенность исхода поединка вызывала в нем, тем не менее, с трудом сдерживаемое напряжение. Зверя он должен одолеть, не получив при этом ни единой раны. Даже неглубокая рана, нанесенная когтями льва, могла поставить под угрозу жизнь гладиатора, потому что, почуяв кровь, хищник становился непредсказуемым. И чем дольше затягивалась схватка, тем меньшими становились шансы гладиатора.

Львов для арен римских цирков отлавливали в Африке сотнями. Один их вид приводил римлян в настоящий экстаз. Ощущение опасности, исходящее от могучих хищников, обладало для римлян необычайно притягательной силой. Человек, сумевший победить или укротить льва, пользовался у них высочайшим уважением. Потому-то великий полководец Помпей въехал в Большой цирк на колеснице, в которую были впряжены прирученные львы, а позже тем же самым поразил римлян и Марк Антоний.

Вителлий поиграл мускулами. Его сухощавое тело от лодыжек и до самых запястий было великолепно подготовлено к бою. К скорости движений и быстроте реакции, которыми он отличался с самого начала, добавились теперь сила и самообладание. Он чувствовал, что находится в самом расцвете сил. Теперь, когда он способен справиться с любым противником, ему нечего бояться и льва.

— Пора, господин! — вырвал гладиатора из раздумий голос раба.

Вителлий взял свой короткий меч, еще раз сделал глубокий вдох и вышел из комнаты, направляясь к арене.

— Пусть Марс руководит тобой в этом бою, — проговорил раб.

Полностью сосредоточившись на предстоящем поединке, Вителлий шел по темному проходу, не замечая проходивших мимо истекающих потом растрепанных рабынь и запятнанных кровью карликов и не слыша воинственного рева труб, возвещавших о начале боя. Он просто переставлял ноги — уверенно и твердо, так, словно уже шел навстречу льву. Вопроса о том, кто победит — он или лев, — у Вителлия даже не возникало. «Убей его!» — выкрикнул он мысленно и взмахнул мечом, словно нанося смертельный удар.

Напряженные секунды ожидания у тяжелого красного занавеса. Полная сосредоточенность. Последний сигнал труб. Занавес раздвинулся. Пять шагов по раскаленному песку. Палящая жара. Аплодисменты, ураган аплодисментов. «Слава Вителлию!» Приветственные возгласы слева, а из глубины ритмичные хлопки сложенными лодочкой ладонями. Для тебя, Вителлий! Для тебя! Шаг за шагом по глубокому песку под гром литавр. Жара. Стягивающие грудь ремни раздражают кожу. Императорская ложа. Ага, вон там, далеко вверху, рыжая копна волос. Приветствие. Взмах мечом. Я хочу сражаться! И сражение началось.

Внезапно воцарилась полная тишина. Невидимая рука подняла тяжелую решетку на другом конце арены. Чудовищных размеров лев могучим прыжком выскочил из своей темной клетки. Песок летел в публику из-под его лап.

— Я убью тебя! — крикнул Вителлий, направляя в сторону хищника короткий меч.

Только сейчас лев обратил внимание на своего противника, остановился и с наводящим ужас рычанием устремил взгляд на гладиатора.

— Иди же ко мне, иди же! — попытался раздразнить зверя Вителлий и начал медленно, шаг за шагом, продвигаться вперед, вытянув руку с мечом.

Лев пригнулся, словно готовясь к прыжку. Сейчас человека и животное разделяло не более десяти шагов. Зрители на трибунах затаили дыхание. По опыту таких боев они знали, что гладиатор погиб, если зверю удастся, прыгнув, наброситься на него. Вителлий стоял на месте, глядя в прищуренные глаза хищника и слушая его хриплое дыхание.

— Иди же! — прошептал Вителлий.

Лев, однако, напрягшись всем телом, оставался на месте.

Гладиатор сделал короткий быстрый шаг вперед. Никакой реакции. В Вителлии начал просыпаться страх, неподвижность животного внушала чувство неуверенности. Он видел, что меч в руке подрагивает. У Вителлия не хватало мужества сделать еще хоть шаг вперед. И тут он применил один из часто использовавшихся в ходе обучения приемов. Вителлий начал осторожно и бесконечно медленно сдвигаться в сторону, обходя льва. Правая нога сдвигается в сторону, левая подтягивается к ней. Поначалу это не привело ни к чему. Зверь оставался все в том же положении, лишь голова его чуть заметно поворачивалась вслед за каждым шагом гладиатора. Если Вителлию удастся сойти с направления прыжка животного, он получит шанс броситься ко льву и вонзить меч в его тело. Правая нога сдвигается в сторону, левая подтягивается к ней…

И тут из публики послышался крик. У кого-то из зрителей не выдержали нервы, и он, размахивая руками, завопил во весь голос. Лев прыгнул, но не взмыв вверх, а почти стелясь по земле и избрав мишенью ноги гладиатора. Вителлий, однако, успел упасть и молниеносно откатиться в сторону. Животное испуганно отпрянуло и застыло на месте.

Игра началась заново. Правая нога сдвигается в сторону, левая подтягивается к ней. Но прежде чем Вителлий успел занять удобную для атаки позицию, лев повернулся и вновь приготовился к прыжку. Все повторилось еще раз и еще раз. И тут Вителлий внезапно упал на правое колено и опустил левую руку в песок. Многие зрители решили, что он споткнулся и старается восстановить равновесие. Длилось все это, однако, всего лишь долю секунды.

Гладиатор швырнул пригоршню песка прямо в глаза рычащему животному. Лев поднял правую лапу, стряхивая с век жгучие песчинки. Воспользовавшись этим моментом потери бдительности, Вителлий прыгнул к животному сбоку и нанес удар со всей силой, на какую только способна была его правая рука. Лев вскочил на задние лапы, покачнулся и упал набок, словно стараясь прижаться раной к песку арены. Вителлий ударил мечом во второй, а затем и в третий раз. По трибунам пронесся вздох облегчения.

Алая кровь текла из ран животного, но лев, тем не менее, попытался подняться и приготовиться к прыжку. Гладиатор, однако, словно приплясывая, двигался вокруг животного, непрерывно меняя положение. В конце концов обессилевший, истекающий кровью лев повалился на песок, под бурный рев зрителей уронив набок голову с широко разинутой пастью.

— Вителлий! Вителлий! — в сто тысяч голосов кричали зрители.

Под нескончаемый гром аплодисментов гладиатор подошел к залитому кровью льву. Вителлий встретился с беспомощным взглядом его больших глаз, еще несколько мгновений назад внушавших такой страх. Схватив меч обеими руками, он занес его над головой и опустил на шею животного. Хищник дернулся и неподвижно застыл. Весь цирк, казалось, задрожал от приветственных возгласов. На изборожденный следами боя песок летели цветы, пестрые платочки, перевязанные яркими ленточками маленькие свитки папируса.

Вителлий шел по арене, победно подняв руки. По временам он останавливался, поднимал цветок и бросал его обратно на трибуну, вызывая настоящие схватки между зрителями. Пару написанных на папирусе записок он сунул под стягивавшие грудь ремни, с благодарностью кивнув зрителям. Овациям, казалось, не будет конца.

Едва зрители немного успокоились, за дело принялись нанятые Ферорасом клакеры. Аплодисменты звучали то из передних, то из задних рядов — громкие, дружные, настолько манящие присоединиться к ним, что остальные зрители вновь захлопали. Вителлий купался в восторге публики, впитывая в себя овации так, словно это была прохлада осеннего утра где-нибудь в лесах Кампании. В то время как рабы крюками утаскивали с арены труп хищника, оставлявший за собою багровый след на желтом песке, на трибунах женщины падали без чувств, а юные девушки, заливаясь слезами, выкрикивали:

— Вителлий, возьми меня! Нет, меня! Вителлий, любимый мой! Вителлий!


На праздник в Тибуре Ферорас собрал всех, кто имел громкое имя и занимал в Риме видное положение. Он превосходно знал, что делает. Во-первых, он хотел ввести своего подопечного, Вителлия, в римское общество, а во-вторых, предоставить возможность кое-кому из приглашенных без лишней огласки попросить у него о новом займе. Половина Рима жила в долг, а в так называемом высшем свете считалось почти хорошим тоном иметь пару миллионов долгов. Для Ферораса же занятые другим людям деньги служили одним из главных источников богатства.

Пока гости съезжались на виллу, Вителлий и его покровитель сидели в рабочем кабинете Ферораса. В руках у них были кубки с вином.

— За твою победу — эту и все последующие!

— Спасибо, Ферорас. И благодарение богам! — Вителлий выплеснул немного вина на пол, а затем выпил, отер губы рукавом и поставил кубок.

— Вознаграждение составило сто тысяч сестерциев, — сказал Ферорас. — Твоя доля составляет половину, я перевел ее на твой банковский счет.

— Спасибо!

— Твой следующий бой, — вновь заговорил Ферорас, — будет не за сто тысяч сестерциев. В следующий раз мы будем сражаться за полмиллиона!

Вителлий с удовлетворением отметил, что Ферорас сказал «мы». Гладиатор и его покровитель по-прежнему чувствовали себя лошадьми из одной упряжки.

— Кто же захочет платить такие деньги? — спросил Вителлий. — Император за меньшую плату может выпустить в Большом цирке гладиаторов, на счету которых побед больше, чем у меня.

— Разумеется, — ответил Ферорас. — Причем, может быть, даже более, чем ты, искусных и мужественных. Вот только любят и знают их гораздо меньше. У зрителей в Большом цирке появился сейчас новый клич, которым они подбадривают гладиаторов. И звучит этот клич: «Вителлий!» Полмиллиона — это, собственно говоря, даже маловато.

— Не стоит бросать вызов богам.

— Это уж пусть будет моей заботой, Вителлий. Я знаю твою цену.

— Ладно, — засмеялся Вителлий. — Пусть будет так, как ты хочешь. Только порой с трудом верится, что Фортуна будет и впредь все так же улыбаться мне. Слишком хорошо я помню время, когда лудил котлы, зарабатывая один асс в день.

— Ты хотел бы вернуться в те времена?

— Нет, всеми богами клянусь. Я принес жертву Юпитеру Капитолийскому за его божественную милость, я прочел благодарственные молитвы в храмах Венеры и Ромы, а в храме Весты я, чтобы искупить свою вину, целую неделю принимал только пресную, без соли, пищу…

— За тобой нет никакой вины, — перебил своего подопечного Ферорас, — так что напейся спокойно воды из Леты, реки забвения.

— Как могу я забыть все это? — Вителлий закрыл лицо руками и покачал головой. — Никогда, Ферорас, никогда! Туллия спасла мне жизнь, а я в благодарность за это послал ее на смерть.

— Вителлий! — Ферорас положил руку на плечо гладиатора. — Жизнь спасла тебе не весталка Туллия…

Вителлий широко раскрытыми глазами посмотрел на Ферораса.

— Туллия была лишь инструментом, средством для достижения цели. Твоя встреча с весталкой была старательно подготовлена. И, как я знаю из достоверного источника, стояла за этим женщина, имя которой тебе хорошо известно, хотя на его память и наложено проклятие.

— Мессалина! — вырвалось у Вителлия.

— Да, — ответил Ферорас.

После долгого молчания Вителлий проговорил:

— Я часто думал о том, как же случилось, что на рассвете мне повезло встретить весталку. Да и другие задавались тем же вопросом. Теперь все ясно. Тем не менее я все равно связан с судьбой Туллии. Я стал причиной ее смерти, и об этом мне никогда не забыть.

— Не будь тебя, — попытался успокоить гладиатора Ферорас, — на твоем месте оказался бы кто-то другой. Туллия искала смерти. Весталкой она стала не по своей, а по родительской воле. Уже через год девушка поняла, что не сможет выдержать обет тридцатилетнего целомудрия. Поэтому она и решила соблазнить какого-нибудь мужчину. Это было самоубийство.

— Самоубийство… — беззвучно повторил Вителлий. — И случилось все это только потому, что она была так похожа на девушку, которая полностью владела моим сердцем.

— Ты все еще любишь ее? — спросил Ферорас и, не дожидаясь ответа, сказал: — Это самое худшее из того, что может быть в твоем положении.

Вителлий отшатнулся.

— Я уже однажды говорил тебе, — с жаром продолжал Ферорас, — что гладиатор не смеет растрачивать свои силы и чувства на женщин. Его любовь принадлежит арене. Она требует всего человека, ей не нужны мечтательные влюбленные, сластолюбцы и слабаки. Женщины существуют только для того, чтобы удовлетворять твои потребности. Если ты захотел иметь какую-то женщину, удовлетвори свое желание, но никогда не растрачивай на нее свои чувства.

Вителлий слушал его лишь вполуха.

— Ее звали Ребекка, — вдруг проговорил он неуверенно. — Ее темные глаза были бездонными, как море, а тело — стройным, как у газели. Я отдал бы жизнь, чтобы снова увидеть ее.

— Прекрати, ради всех богов Рима. Я и так уже прекрасно понял тебя. Но если уж ты не можешь ее забыть, то что мешает тебе увидеться с нею?

— Между нами море, и к тому же я не знаю, куда именно она отправилась. Ее как еврейку изгнали из Рима при Клавдии. — Вителлий упал перед Ферорасом на колени и, схватив его за руку, взмолился: — Только ты, Ферорас, способен помочь мне! Я знаю, что ты проделал с императорским флотом, знаю и название корабля, на котором отплыла Ребекка. У тебя имеется список судов, тебе известны их маршруты. Ты можешь, стало быть, узнать, где Ребекка сошла на берег. Прошу тебя, Ферорас, помоги мне!

Ферорас молчал. То, что Вителлию стало известно о захваченных судах, обеспокоило его. Как лучше поступить? Один из немногих доверенных людей предал его, так что теперь он в руках у этого юнца.

— Откуда тебе все это известно? — стараясь, чтобы голос звучал как можно безразличнее, спросил Ферорас.

— Я не могу ответить на этот вопрос, — сказал Вителлий, — но будь уверен, что никто никогда не узнает об этом.

Узнать имя предателя Ферорас и не рассчитывал. Он не сомневался, что и так сумеет выяснить это.

— Как, ты сказал, зовут эту девушку?

— Ребекка, — поднявшись на ноги, ответил Вителлий.

— А название корабля?

— «Эудора». Название я узнал от одного из смотрителей гавани в Остии.

— Похоже, эта девушка и впрямь очень дорога тебе.

— Дороже жизни, — ответил Вителлий, с волнением наблюдая, как Ферорас поднял мраморную плиту одного из сидений и извлек несколько свитков.

Что-то бормоча себе под нос, он начал водить пальцем по отдельным столбцам, а затем остановился, недоверчиво посмотрел на Вителлия и проговорил наконец:

— Вот она, «Эудора».

Рядом с названием судна проставлены были количество и стоимость груза, имя покупателя и порт назначения — Цезарея в Палестине. Ферорас покачал головой.

— В Палестину «Эудора» не пришла, — солгал он, — ее направили в Грецию, и она причалила в Кирре.

С этими словами он поспешно свернул свиток и вновь спрятал его в тайник.

Вителлий с недоверием посмотрел на своего покровителя.

— Во имя всех богов, чего ради могла «Эудора» направиться в Грецию?

— Поскольку ты и так во многое посвящен, могу сказать тебе это. В Палестине не было надобности в более чем сотне торговых кораблей. Пришлось направить их в Грецию, Малую Азию и Египет. Я хотел бы только знать, кто рассказал тебе об этом деле.

— Точно так же, как я не назову тебе это имя, — ответил Вителлий, — никто не узнает от меня и обо всем остальном.

Ферорас протянул Вителлию руку.

— Ты дал слово. Я доверяю тебе!

Они пожимали друг другу руки, когда в комнату вошла Мариамна в длинной тунике из отливающей серебром ткани, шуршавшей при каждом шаге. Левое плечо было обнажено, позволяя видеть край груди.

— Гости скоро начнут беспокоиться! — проговорила она. — Нельзя заставлять их ждать!

— Пойдемте, стало быть, — сказал Ферорас, и Мариамна взяла Вителлия под руку.

Когда все трое вошли в атриум, послышались приветствия и возгласы: «Вителлий! Вителлий!» Гладиатор отвечал на них дружелюбными улыбками. Мужчины пожимали ему руку, женщины целовали в щеку.

В этот день у Ферораса собрались самые выдающиеся мужчины и самые красивые женщины Рима. Хозяин пришел в полный восторг, увидев бородатого мужчину с растрепанными волосами и бровями, нависшими над крючковатым носом. Хотя мужчина этот был одет небрежно и почти бедно, его окружала целая толпа людей.

— Люций Анней Сенека, — воскликнул Ферорас, — твое присутствие — высокая честь для меня!

Сенека, сопровождаемый женой Помпеей Паулиной, подошел к Ферорасу и Вителлию, коротко поклонился и проговорил:

— Здесь сегодня собрался весь цвет города. Как мог я остаться в стороне?

Прикрывая рот рукой, Ферорас шепнул Вителлию:

— Он все еще должен мне два миллиона! — И громко, во всеуслышание, произнес: — Я опасался, что ты отклонишь мое предложение, потому что ты решительный противник гладиаторских боев, а праздник этот устроен, в конечном счете, в честь нашего гладиатора Вителлия.

Сенека махнул рукой.

— Отвращение во мне вызывают не игры сами по себе, а то, каким образом людей из-за их низкого происхождения обращают в рабство и обрекают на смерть. Вителлий, как всем известно, свободный человек, который в любое время может прекратить выступать на арене.

— Стало быть, к Вителлию ты относишься с симпатией?

— Он занимается ремеслом, которое сам выбрал. Мне лично не по душе его жестокое занятие. Во-первых, силу духа я ценю выше, чем мускулы, а во-вторых, с меня достаточно и того, что ежедневно я стремлюсь исправлять собственные ошибки и избегать новых заблуждений. Однако что с нами сталось бы, будь Рим населен одними лишь философами? Нет, пусть Вителлию останется его меч, а мне — мое стило!

Гости, стоявшие вокруг и внимательно слушавшие речь философа и выдающегося писателя, одобрительно захлопали. Слова из уст Сенеки воспринимались в эти дни словно бальзам для душ. Философ, воспитанником которого был в свое время сам император, периодически направлял римлянам посвященные их насущным проблемам послания, которые в эти смутные времена должны были помогать людям сохранять определенные моральные устои.

— У него, — отойдя в сторону, прошептал Ферорас своему подопечному, — десять миллионов долгов, но с тех пор как Нерон пришел к власти, он регулярно выплачивает их. Он сосет деньги из императорской казны, но делает это осторожно и незаметно. Вообще-то Сенека силен в речах, но никак не в торговых сделках. Проповедует бедность греческих киников, а сам живет в княжеской роскоши. Suum cuique… Каждому свое.

На противоположной стороне атриума стояла светло-рыжая женщина с необычайно белоснежной кожей. Ей было примерно двадцать пять лет, и ее сопровождал некрасивый широколицый мужчина. На мгновение взгляды их встретились, но Вителлий тут же смущенно отвел глаза.

— Нравится она тебе? — спросила заметившая это Мариамна.

— Прекрасна, как Венера, — ответил Вителлий.

Ферорас ухмыльнулся.

— Связавшись с нею, ты вторгнешься во владения императора.

— Императора?

— Он преследует ее, хотя она и замужем за одним из его лучших друзей. Это Поппея Сабина. Ее мать, носившая такое же имя, считалась красивейшей женщиной мира. Невзрачный мужчина рядом с нею — ее муж Оттон. Рассказывают прямо-таки невероятные истории…

— Думаю, мне лучше оставить вас одних, — сказала Мариамна и, уже отходя, добавила: — Только не подходите к ней слишком близко, а то на весь день пропахнете сладкими ароматами Египта!

— Поппея обожает благовония, — объяснил Ферорас насмешливое замечание своей жены. — Она купается в ослином молоке, не появляется на солнце без накидки и составляет из диковинных ингредиентов смеси, аромат которых притягивает мужчин, как болото комаров. — Понизив голос, он добавил: — В Риме говорят, что именно она стояла за кулисами смерти Агриппины. Кто знает…

Они приблизились к Поппее и Оттону. Вителлий приветливо кивнул красавице, а она посмотрела ему прямо в глаза. Вителлию показалось, что он заметил легкий румянец, появившийся на ее щеках.

— Оттон и Поппея, — официальным тоном проговорил Ферорас, — позвольте познакомить вас с нашим великим гладиатором Вителлием. — Повернув голову к Вителлию, он с легкой улыбкой добавил: — Оттон — человек, которому можно позавидовать сразу в двух отношениях. Во-первых, у него прекрасная, как свет звезды, жена, а во-вторых, он единственный здесь, кто, к великому моему сожалению, ничего мне не должен.

— Ферорас, — рассмеялся Оттон, — хотя ты и величайший заимодавец Рима, но отнюдь, уверяю тебя, не единственный. Тот, кто ничего не должен тебе, вовсе не обязательнообязан быть Крезом. Поговорим, однако, лучше не о деньгах, а о подвигах Вителлия, твоего подопечного.

— Сколько тебе лет, красавец гладиатор? — спросила Поппея, окинув Вителлия взглядом из-под опущенных ресниц.

Ее глаза, бархатистое звучание голоса и полные ожидания взгляды окружающих настолько смутили гладиатора, что ответил он с запинкой, едва не заикаясь:

— Мне двадцать семь лет.

— О! — Поппея поднесла к губам тонкую, как паутина, вуаль, прикрывавшую ее грудь, и, повернув голову чуть в сторону, восхищенно прошептала: — Всего двадцать семь лет!

— Воистину замечательный талант, — кивнул Оттон, не обращая внимания на кокетливое поведение своей жены. — Следовало бы обратить на Вителлия внимание императора.

— Вителлий, — запротестовал Ферорас, — не нуждается в милостях, пусть даже со стороны самого императора. У Нерона в Большом цирке имеются свои фавориты. Если он сочтет кого-то из них достаточно сильным, пусть выставит его на арене против Вителлия. За полмиллиона сестерциев Вителлий готов сразиться с любым из них. Если Вителлий проиграет, победитель получит пятьсот тысяч сестерциев от меня.

В атриуме стояла полная тишина. Затаив дыхание, собравшиеся прислушивались к громкой беседе между покровителем знаменитого гладиатора и любимцем императора. Не зашел ли Ферорас слишком далеко? Не бросил ли он своими словами вызов самому императору?

Увидев появившийся на лицах окружающих испуг, Ферорас заговорил снова:

— Я говорю вполне серьезно. Вителлий проведет следующий бой за вознаграждение в пятьсот тысяч сестерциев. И такая же сумма достанется тому, кто сумеет его победить. Именно так, клянусь своей правой рукой!

Гости одобрительно захлопали, восклицая:

— Слава Ферорасу! Слава Вителлию!

Лишь один из них молчал, угрюмо глядя перед собой. Те, кто стоял рядом с ним, видели, как пульсирует жилка на его виске. Это был Лентул, руководитель императорской школы гладиаторов.

— Что ты так задумался, дорогой Лентул? — крикнул ему через головы гостей Ферорас. — Я же знаю, что у тебя не найдется равноценного противника Вителлию.

— Это еще надо проверить, — возразил Лентул. — Все мы знаем, где начинал Вителлий свою карьеру. Многие из моих гладиаторов помнят еще, как твой подопечный еле живой покидал Тропу танцующих кукол.

Ферорас кивнул.

— Это вовсе не тайна, Лентул. Вителлий начинал с малого. Он рискнул своими правами римского гражданина, добровольно став гладиатором. Но сегодня он величайший боец Рима. Назови мне того, кто способен побить его, и уже завтра этот человек получит шанс стать богачом. Ну, Лентул, я слушаю тебя.

Взгляд Лентула был направлен куда-то вдаль. Он чувствовал, что Ферорас стремится унизить его. Уровень подготовки гладиаторов в школе Лентула был, разумеется, не хуже, чем во времена императора Клавдия, но симпатии зрителей были на стороне Вителлия. Он был любимцем толпы, выходцем из ее рядов, ее идолом. Соперник Вителлия с самого начала получал настроенных против себя зрителей. А победить любимца публики было практически невозможно, потому что, даже если он явно проигрывал бой, вверх поднимались десятки тысяч больших пальцев — решение, противиться которому не рискнул бы даже император. Помочь мог только случай. Вителлий должен быть убит прежде, чем зрители поймут, что, собственно, произошло.

— По твоим словам, Вителлий владеет всеми видами боя, и твое предложение относится к каждому из них! — прозвучал голос Аррунтия Стеллы, главного распорядителя устраиваемых Нероном игр.

— Разумеется, — ответил Ферорас.

— Относится ли это и к тем видам боя, в которых Вителлий на арене до сих пор еще не выступал?

— Он владеет всем, что должен знать гладиатор!

— Стало быть, он готов выступить и в кулачном бою?

Никто не заметил, как вздрогнул Вителлий, когда Ферорас ответил:

— Да, и в кулачном бою!

Да, Вителлий не раз упражнялся в схватках, где удары наносились обмотанными кожаными ремнями кулаками, но не однажды Пугнакс, удары которого были слишком мощными и безжалостными, избивал его при этом до бесчувствия. Если бы не защитные шлемы, Пугнакс прикончил бы Вителлия еще в учебном бою. Вителлий боялся этого вида боя прежде всего потому, что симпатии зрителей не играли тут совершенно никакой роли. Один лишь сокрушительный удар в нужное место, и он расстанется с жизнью.

— Да будет так! — воскликнул императорский чиновник. — На ближайших играх Вителлий встретится в кулачном бою с достойным противником. Мегаленские игры уже прошли, но для игр Аполлона, которые состоятся в июле, соперники, встречающиеся в главном бою, еще не назначены. Решено, стало быть!

— Да будет так! — Ферорас протянул Аррунтию Стелле руку.

Вителлий растерянно смотрел на них. Блеск в глазах, с которым он вошел в атриум, сменился неуверенным, уклончивым взглядом. Поппея, все еще стоявшая рядом с гладиатором, сразу же заметила его неуверенность.

— Кулачный бой — не самая сильная твоя сторона? — спросила она так тихо, что никто, кроме Вителлия, не смог ее расслышать.

Вителлий пожал плечами, постаравшись изобразить на лице улыбку. Поппея украдкой тронула его за руку:

— Ты не должен бояться этого боя. Я думаю, что смогу помочь тебе.

Гладиатор, однако, успел уже взять себя в руки. Гнев блеснул в его глазах. Он сжал левую руку в кулак и, взмахнув им, проговорил, чуть повысив голос:

— Благодарю тебя, Поппея, за предложенную помощь, но я в ней не нуждаюсь. Я полагаюсь вот на этот кулак. Он — и только он — решит исход боя!

— Прости, если чем-то обидела тебя, — сказала Поппея. — Знай только, что я на твоей стороне и что император стремится угадать каждое мое желание. Я полагаю, что Ферорас готов на все, лишь бы повысить цену этого боя, а тем самым и свой выигрыш. Ферорас привык играть на высшие ставки, и сейчас он ставит на кон твою жизнь.

Вителлий взглянул на Поппею. В его глазах уже не было гнева.

— Тебя считают женщиной, которая в своих поступках руководствуется только разумом. Римляне шутят, что, прежде чем ответить на пожелание доброго утра, ты обдумываешь, а даст ли это тебе что-нибудь…

— Кто обращает внимание на насмешки толпы? — засмеялась Поппея. — О тебе говорят, будто ты обладаешь силой Геркулеса и холодным, как снег на горных вершинах, разумом. В действительности же ты симпатичный юноша из провинции, которому улыбнулась Фортуна и который боится лишь того, что однажды богиня счастья изменит ему.

Вителлий покраснел. Давно уже никто так неуважительно и в то же время метко не отзывался о нем.

— Или я ошибаюсь? — спросила Поппея.

— Нет, нет, — тихо ответил гладиатор. И после короткого раздумья добавил: — Спасибо, Поппея.

— За что?

— За правдивые слова! — ответил Вителлий. — Кто сегодня говорит в Риме правду?! У каждого на уме только собственная выгода. Говорят о любви, а имеют в виду похоть. Говорят о благочестии, а думают о прибыли. Больше всего следует бояться тех, кто именует себя твоими друзьями, и даже Сенека, проповедующий добродетель, делает это ради денег. Все в Риме поставлено с ног на голову. Если женщина говорит «нет», это означает «да», и чем больше у кого-то долгов, тем большим он пользуется уважением. А император, который мочится на изображения богов, все же считается божественным. О, что же это за город!

Окружающие начали уже шушукаться насчет доверительной беседы, которую, похоже, вели между собой Поппея и Вителлий. Со времени смерти Мессалины Поппея была женщиной, привлекавшей наибольшее внимание римлян, замешанной во многих скандалах и загадочной, словно сфинкс, благодаря неясным отношениям, связывавшим ее с самим императором. Похоже, что Ферорас сумел добиться эффекта, к которому так искусно стремился.

— Твои слова нравятся мне, — после короткого раздумья проговорила Поппея. — Ты говоришь совсем иначе, чем все остальные.

В это мгновение к ним подошла Мариамна и, хлопнув в ладоши, приказала рабам:

— Вина для Поппеи и Вителлия!

Она хотела избавиться от чувства ревности, с которым уже некоторое время наблюдала за этой парой. Вителлий, однако, не отрывал неподвижного взгляда от молодого человека, стоявшего рядом с одетым в пурпурную тогу сенатором. Поначалу женщина приняла этот неподвижный взгляд за признак смущения, но тут же Вителлий, не отводя взгляд от незнакомца, спросил:

— Мариамна, кто этот человек, стоящий рядом с сенатором?

— Насколько я знаю, это номенклатор сенатора Криспа.

— А его имя?

— Лишь богам ведомо, — засмеялась Мариамна. — В конце концов, это он здесь для того, чтобы называть своему господину имена других гостей.

Вителлий поставил кубок и начал прокладывать себе дорогу сквозь плотную толпу гостей. Чем ближе он подходил к сенатору и его слуге, тем резче и безжалостнее отодвигал в сторону всех, оказывавшихся на пути. Ни сенатор, ни его номенклатор не замечали приближения Вителлия. В паре шагов от них Вителлий остановился, еще раз присмотрелся к молодому человеку, а затем произнес не в полный голос, но достаточно громко, чтобы каждый в притихшем атриуме мог его услышать:

— Каата!

Медленно, внезапно почувствовав себя загнанным в ловушку, номенклатор повернулся. И без того узкогрудый, он выглядел еще более щуплым по сравнению с широкоплечим гладиатором Вителлием. Осторожно, словно обдумывая каждый шаг, гладиатор приблизился на расстояние вытянутой руки, еще раз презрительно процедил сквозь зубы: «Каата!», а затем, выкрикнув: «Где Ребекка, где?», нанес щуплому человечку сокрушительный удар в челюсть.

Описав дугу, номенклатор рухнул на один из столиков и остался лежать неподвижно среди раздавленных экзотических фруктов, перевернутых кубков и разбросанных кусков мяса. Словно исполнив неотложный долг, Вителлий повернулся и вышел из атриума в сад.

Мариамна беспомощно поглядела на Ферораса, кивнувшего головой в сторону сада, и поспешила вслед за Вителлием. Нашла его она сидящим на спине одного из дельфинов фонтана.

— Вителлий! — воскликнула она, кладя руку на плечо гладиатора. — Успокойся, Вителлий!

— Мне следовало бы убить этого сына азиатской шлюхи! — горячо проговорил Вителлий. — На его совести судьба Ребекки. Он уговорил ее выйти за него замуж, присвоил все ее сбережения и, когда Клавдий изгнал евреев из Рима, сам откупился, а девушку бросил на произвол судьбы. Почему только я не убил его!

Мариамна прижала голову Вителлия к своей груди. Проведя ладонью по его щекам, она почувствовала, что они влажны от слез.

— Я знал, — дрожащим голосом продолжал Вителлий, — что однажды встречу его, я знал это. И ничего не значит, что он сбрил бороду и что волосы у него теперь такие же короткие, как у всех римлян, — я узнал бы эту гнусную тварь даже во время сатурналий среди тысяч людей в масках.

Из дома до них доносились взволнованные голоса. Никто из гостей не знал первопричины случившегося, и теперь все гадали, какие счеты свел с номенклатором Вителлий. Рабы унесли все еще не пришедшего в себя Каату. Мариамна, взяв обеими руками голову Вителлия и приблизив ее почти вплотную к своему лицу, взволнованно заговорила:

— Тебе известно, Вителлий, что ты значишь для меня. Ты знаешь, как я тоскую по тебе и по твоим объятиям. Я никогда ни на что не претендовала, мне всегда было довольно того, что я получала от тебя. Но я давно уже почувствовала, что думаешь ты только об одном. Для тебя ничего не значит очередная победа на арене, напротив, мне часто кажется, что ты ищешь смерти, потому что в мыслях у тебя только эта девушка.

— Судьба приговорила меня к жизни, — с горечью проговорил Вителлий, — но жизнь эта ничего для меня не значит.

— И как раз в этом секрет твоих побед. Цепляйся ты за жизнь, как цепляется за доску потерпевший кораблекрушение, ты давно бы уже погиб.

Вителлий взглянул на Мариамну.

— Я найду Ребекку. Я буду искать ее, даже если для этого надо будет пересечь все пустыни Азии.

— Сделай это, — печально проговорила Мариамна, — потому что иначе не будет мира в твоей душе.

Освободившись из объятий Мариамны, Вителлий вскочил на ноги.

— След Ребекки теряется в Греции. Корабль, увозивший ее, причалил в Кирре.

— На парусах от Брундизия до Греции три дня ходу. Весна в Греции — чудесное время года. Отправляйся завтра же утром, и ты успеешь вернуться вовремя, чтобы подготовиться к играм Аполлона.

Вителлий молча обнял Мариамну и исчез. Когда хозяйка дома вернулась в атриум, гости успели уже забыть о происшествии. Просто один из многочисленных скандалов, до первопричин которых рано еще докапываться.

— Старое соперничество, — успокоила хозяйка гостей, — ничего существенного.

Она почувствовала беспокойство, увидев, что ее муж и Аррунтий Стелла, стоя за одной из колонн и склонив друг к другу головы, о чем-то тихо разговаривают. Ничего хорошего это означать не могло.

Мариамна кивком подозвала одну из своих служанок.

— Попытайся услышать, о чем они разговаривают!

Служанка кивнула и поспешно начала расставлять посуду на ближайшем к колонне столике. Когда Ферорас и Аррунтий опустили друг другу руки на плечо, а затем разошлись, рабыня вернулась к хозяйке.

— Госпожа, — озадаченно проговорила она, — если я правильно поняла слова Ферораса, он вовсе не хочет, чтобы Вителлий победил в ближайшем бою. Во всяком случае, он предложил императорскому чиновнику миллион сестерциев, если тот найдет кулачного бойца, способного побить Вителлия. Ферорас сказал, что время Вителлия уже миновало.

Мариамна боролась со слезами. На какое-то мгновение она закрыла лицо руками, но тут же вновь овладела собой.

— О божественная Изида, вершительница судеб, — тихонько взмолилась она, — ты должна мне помочь!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Когда после трехдневного плавания мореходы стали убирать паруса, на берег Коринфского залива уже опускалась с вершины Парнаса приятная прохлада. Вечернее солнце золотило крутые скалы на горизонте, казавшиеся волшебными кулисами, перед которыми раскинулось спокойное море. Пассажиры молча стояли на палубе, разглядывая приближавшийся пейзаж. Портовый городок Кирра был со всех сторон окружен серебристо поблескивавшими рощами оливковых деревьев, и по мере приближения судна к берегу все громче слышалось пронзительное стрекотание миллионов цикад, провожавших своим пением уходящий день.

Вителлия сопровождали его рабы Пиктор и Минуций, из которых сейчас наибольшую ценность представлял первый из них, владевший греческим языком. На узком молу гавани собралась, как и всегда при прибытии судна, возбужденная толпа. Гавань была источником благосостояния жителей Кирры. Кормила их не столько торговля, сколько тот факт, что здесь останавливались пилигримы, направлявшиеся в Дельфы, чтобы получить от знаменитого во всем мире оракула ответы на волновавшие их вопросы. Вителлий был единственным, целью путешествия которого был не храм Аполлона в Дельфах, а сама Кирра, где, по словам Ферораса, терялся след Ребекки.

— Что кричат эти горлопаны? — спросил Вителлий у Пиктора, показывая на кучку неряшливо одетых людей, которые, что-то выкрикивая, суматошно бегали по молу.

Пиктор рассмеялся.

— Одни предлагают дешевый ночлег, другие готовы уступить за плату свое место в очереди к оракулу. Не каждый прибывший сюда может сразу же задать вопрос пифии. Тем, кто не хочет платить, приходится иногда ждать и по четыре недели.

Вителлий со своими рабами поселился в лучшей из гостиниц Кирры, приглянувшейся ему уже тем, что над ее входом можно было прочесть по-гречески и по-латыни: «Добро пожаловать каждому, кто приносит мне прибыль». Он позволил рабыне смыть морскую соль со своего тела и провел всю ночь в блаженном сне.

Проснулся Вителлий от громких криков, с первыми же лучами солнца зазвучавших перед гостиницей. Погонщики мулов и ослов предлагали свои услуги желающим подняться по крутой тропе, ведущей в Дельфы. В считаные минуты сонный портовый городок превратился в бурлящий котел. Возбужденные, говорящие на самых разных языках римляне, азиаты, африканцы и местные жители выбегали из домов и отправлялись в нелегкий путь от прибрежной равнины к вершинам Парнаса, окрашенным в розовый цвет утренней зарей. Там, скрытый в одном из ущелий, находился храм Аполлона Дельфийского с его прославленным оракулом.

Посольства от владык далеких стран искали здесь совета в вопросах войны и мира, богатые торговцы задавали пифии вопросы касательно своих многомиллионных проектов, а женихов с Сицилии или берегов Малой Азии интересовал один-единственный вопрос: «Правильный ли я сделал выбор?»

Поток людей, жаждущих услышать ответ на мучающие их вопросы позволил разбогатеть портовому городку в Коринфском заливе, а самим Дельфам принес неслыханные богатства, складывавшиеся из платы за вход в храм и благодарственных приношений. В Дельфах охотно показывали посуду и статуи из чистого золота, поскольку они служили наглядным свидетельством надежности сделанных оракулом предсказаний. С тех пор как римляне превратили Грецию в одну из своих провинций, разграбив при этом значительную часть сокровищ Дельф, посетители из Рима здесь не особо приветствовались. Их просто вынуждены были терпеть за неимением другого выхода.

Вителлия мало интересовал дельфийский оракул. С самого утра гладиатор отправился в гавань, чтобы разыскать ее начальника. Разговор, переводчиком которого служил Пиктор, оказался утомительным и долгим — как-никак, римлян интересовали события почти десятилетней давности. Судно под названием «Эудора» никогда не заходило в гавань Кирры, заявил начальник порта, просмотрев свои книги. Случись такое, он наверняка знал бы об этом. Ему ничего не известно ни о каких кораблях с евреями на борту. Лишь получив от Вителлия несколько ауреев с изображением императора, начальник стал разговорчивее.

— Вообще-то говоря, — сказал он, — я припоминаю, что однажды сюда зашли два римских судна, перевозившие беженцев. Записей об их заходе в порт сделано, однако, не было. Корабли эти были приобретены судовладельцем Аристофаном. Сейчас эти суда ходят под другими названиями…

— А где я могу найти этого Аристофана? — продолжал допытываться Вителлий.

— Вон та белая вилла на окраине городка как раз и принадлежит ему.

Поблагодарив, Вителлий в сопровождении обоих своих рабов направился к судовладельцу. Аристофан сразу же заявил, что понятия не имеет ни о каких кораблях с беженцами и вообще не имеет к этому делу никакого отношения.

— Вы можете полностью доверять мне. Я друг Ферораса и участвовал тогда в разработке всей операции, — солгал Вителлий.

Имя Ферораса возымело прямо-таки чудесное действие. Грек немедленно заговорил по-латыни и припомнил все до мельчайших подробностей.

— «Эудора»? Нет, ни одно из тех двух суден, которые перешли ко мне, так не называлось. Одно из них именовалось «Лета», а другое «Ферония». Но почему, собственно говоря, вас это интересует? Должен же быть для этого какой-то повод!

— Разумеется! — ответил Вителлий. — Меня интересуют вовсе не сами эти суда. Я разыскиваю девушку, которая была на борту одного из них, девушку по имени Ребекка.

Аристофан недоверчиво взглянул на гостя.

— Списки пассажиров были уничтожены, беглецы сошли на берег и дальше уже должны были полагаться на собственные силы. Большинство из них осели в Коринфе. При храме Афродиты ты и сейчас найдешь немало еврейских девушек-проституток.

Вителлию почудилось, что железные тиски сжали ему горло, мешая дышать. Ребекка — проститутка? Возможно ли такое? Впрочем, корабль, на котором отплыла Ребекка, назывался «Эудора», а не так, как вошедшие тогда в гавань Кирры суда.

— Ты лично заинтересован в том, чтобы найти эту девушку? — поинтересовался Аристофан.

— Да, — ответил Вителлий. — Я должен найти Ребекку.

Грек ненадолго задумался, а потом проговорил:

— Если хочешь, можешь вместе со мною отплыть в Коринф. Возможно, я смогу тебе чем-то помочь…


Коринф, главный город римской провинции Ахейа, пользовался репутацией средоточия всех пороков. Хотя он и был расположен в самом центре страны, трудно было назвать его греческим. В свое время римский полководец Люций Муммий, преодолев отчаянное сопротивление, взял штурмом старый Коринф и разрушил его до основания. Население было либо перебито, либо продано в рабство. Сто лет город лежал в развалинах, пока Гай Юлий Цезарь не восстановил его, заселив вольноотпущенниками и римскими ветеранами. С тех пор Коринф превратился в плавильный котел всех народов и рас, населявших Римскую империю. Значительных размеров достигла и здешняя еврейская община.

— Иудейский проповедник по имени Павел заворожил своими речами добрую половину Коринфа, — шагая рядом с Вителлием по рыночной площади, рассказывал Аристофан. — Он был блестящим оратором и воспитал многочисленных приверженцев веры в единого Бога.

— Не о секте ли, именующей себя христианами, идет речь? — поинтересовался Вителлий.

— Ты слыхал о ней?

— Да, среди римских низов она имеет немало приверженцев.

— Говорят, что этот Павел был взят под стражу в Палестине за подстрекательство к бунту, но, будучи римским гражданином, потребовал, чтобы его дело разбиралось в Риме.

— Неплохой ход, — признал Вителлий. — Похоже, он знает, как медленно мелют жернова правосудия в Риме. Зачастую проходят годы до начала процесса, и к тому времени уже не удается отыскать свидетелей обвинения.

— Здесь проходят наши процессы, — сказал Аристофан, показав в сторону длинной цепочки магазинов и складов.

Окруженное белыми мраморными колоннами здание суда замыкало просторную площадь. Колонны эти и позолоченные статуи, возвышаясь над площадью, свидетельствовали о процветании провинциальной столицы. На чужеземцев магазины и портики административных зданий, расположившихся на двух террасах дальше к югу от площади, неизменно производили немалое впечатление.

Грек и римлянин, его спутник, добрались наконец до именовавшегося Акрокоринфом верхнего города, где находился легендарный храм Афродиты.

— Быть может, — сказал Аристофан, — девушку, которую ты ищешь, мы найдем среди гиеродул. — Заметив вопросительное выражение, появившееся на лице римлянина, грек объяснил: — Гиеродулы — это женщины, большей частью рабыни, посвятившие себя служению богине любви. Это означает, что они дарят свою любовь посетителям храма — за деньги, разумеется. Все доходы идут святилищу.

Вителлию не хотелось верить в то, что Ребекка стала проституткой, пусть даже и храмовой.

— Культ Изиды в Риме, — проговорил он, лишь бы что-то сказать, — тоже знает храмовую проституцию. Но ею у нас занимаются не рабыни, а выразившие такое желание аристократки, на которых нагоняет скуку будничная жизнь в замужестве. И много гиеродул при храме Афродиты?

— Около тысячи.

Храм Афродиты был красивой постройкой из белого и розового мрамора. Соединенные колоннадами павильоны окружали собственно святыню, в которой стояла изготовленная из золота и слоновой кости статуя Афродиты. Доступ туда имели только жрецы. Увидев в приемном зале двух мужчин, бритоголовый жрец сделал приглашающий жест. Ясно было, что мужчин этих привело сюда не желание предаться благочестивой молитве, а потому жрец, получив от каждого по серебряному оболу, жестом пригласил их следовать за ним. Дорога к блаженству вела через лабиринт подземных переходов с выходившими в них бесчисленными дверьми к залитой приятным светом комнате с множеством небольших окошек. Белые шелковые занавески позволяли предположить, что окошки эти выходят не наружу, а в какие-то другие помещения.

Жрец отодвинул одну из занавесок, и глазам присутствующих предстала идиллическая сцена. У Вителлия быстрее забилось сердце. Обнаженные и полуобнаженные девушки возлежали на белых с голубым подушках. Одни спали, другие потягивались, демонстрируя зрителям свои безупречные формы. Какая-то девушка, которой вряд ли было больше четырнадцати лет, облизывала кончиком языка роскошную грудь своей несколько постарше, но столь же красивой соседки.

Жрец взглянул на посетителей. Они покачали головой, и он подошел к следующему окошку. Та же самая сцена — девушки, одна стройнее и соблазнительнее другой.

— Спроси, нет ли среди здешних девушек Ребекки, — попросил грека Вителлий.

— Ребекки? — переспросил жрец. На несколько мгновений он задумался, а затем подошел к одному из окошек, отодвинул занавеску и позвал: — Ребекка!

Через мгновение перед ними появилась темноволосая женщина, придерживавшая на груди бледно-зеленую накидку. Глядя на красавицу, Вителлий и сам не знал, радоваться ему или печалиться. Как бы то ни было, его Ребеккой эта женщина не была!

— Спроси, нет ли у них другой Ребекки.

Услышав переведенный Аристофаном вопрос, жрец вновь задумался, а затем приложил палец к губам и поманил посетителей за собой. Они снова вернулись в подземный переход и остановились перед одной из дверей, которые еще прежде привлекли внимание римлянина.

Жрец осторожно приложил ухо к двери, из-за которой донесся вдруг страстный стон. Мысль о том, что сейчас он увидит Ребекку в объятиях другого мужчины, заставила Вителлия содрогнуться. Римлянин прикусил губу и сжал кулаки, глядя, как жрец осторожно приоткрывает дверь. Заглянув внутрь, Вителлий облегченно вздохнул:

— Нет, слава богам, это не та Ребекка, которую я ищу!

Покинув храм, Аристофан и римлянин обошли весь еврейский квартал Коринфа. Повсюду они спрашивали, не знает ли кто-нибудь девушку по имени Ребекка, отец которой был римским гладиатором, и всюду им в ответ только пожимали плечами. Под конец грек безнадежным голосом проговорил:

— То, чем мы занимаемся, — это поиски одной какой-то гальки на целом морском побережье. В Коринфе сто тысяч жителей, приехавших сюда со всех концов света и часто лишь на короткое время. Как отыскать здесь Ребекку? Быть может, она давно уже вернулась к себе на родину, в Палестину.

— Ее родина не Палестина, — возразил Вителлий. — Ребекка родилась в Риме, родом из Иудеи были только ее родители.

— Тогда, возможно, она давно вернулась в Рим и живет там под другим именем.

— В это я не верю. Она нашла бы меня. Мое имя знает в Риме каждый ребенок.

— А что, если у нее есть причины скрывать от тебя свое возвращение? Она могла давно выйти замуж за римлянина и стать счастливой матерью нескольких детей. Но Ребекка могла и погибнуть. Кто может это знать?

— Да, это так, — уныло ответил Вителлий.

Аристофан неожиданно схватил римлянина за руку.

— Оракул! Почему бы тебе не обратиться к дельфийскому оракулу?

— До сих пор я не слишком-то полагался на изречения пифии, — сказал Вителлий. — Однако в таком безвыходном положении оракул остается, пожалуй, нашей последней надеждой.

— Мы сегодня же отплывем в Кирру, — сказал Аристофан. — Прорицать, перед тем как ворота оракула закроются на целых четыре недели, пифия будет только завтра. Отправимся в путь, у нас еще есть время.

Рабам приходилось прилагать все силы, чтобы пробиться сквозь толпу.

— Дорогу судовладельцу Аристофану и римскому гладиатору Вителлию!

Пиктор и Минуций подкрепляли эти выкрики пинками и ударами кулаков. Точно так же продвигались вперед и седобородые вожди в пышных одеяниях, паланкины которых несли на плечах дюжие рабы. Каждый стремился опередить остальных, потому что с заходом солнца оракул умолкал. Тем, кто не успел задать свой вопрос, придется ждать четыре недели, пока пифия начнет прорицать снова.

Целители-чудотворцы и просто проходимцы расхваливали свои амулеты, а прорицатели и толкователи снов во всеуслышание заявляли, что их предсказания не менее удачны и верны, чем прорицания пифии. Многие из толпы, полные надежды, сомневающиеся или погруженные в печаль, поверив в это или убедившись в безнадежности попыток пробиться внутрь храма, доверялись шарлатанам.

Разносчики продавали свинцовые и восковые таблички, а писцы готовы были за небольшую плату записать на них по-гречески вопросы, предлагаемые оракулу. Вителлий приобрел восковую, величиной с ладонь, табличку, протянул ее Пиктору и продиктовал свою просьбу: «Скажи мне, пифия, где найду я Ребекку, владеющую моим сердцем, и увижу ли ее когда-нибудь вообще».

Вителлий и Аристофан вышли в проход, под острым углом сворачивавший в сторону храма Аполлона. Римлянин поднял глаза и изумился — весь крутой склон был покрыт расположенными в виде террас статуями, памятниками и хранилищами сокровищ.

— Все это дары Аполлону за правильно предсказанное будущее! — Аристофан указал на постройки, похожие на небольшие храмы. — Это сокровищницы, в которых хранятся драгоценности и золото, принесенные в дар различными племенами и народами. В той, что по левую руку, хранятся дары Тарента, рядом сокровищница Сикиона, а еще дальше — Фив, Сиракуз, Афин и Коринфа. Все они доверху заполнены драгоценностями!

— И все это в благодарность за исполнившиеся предсказания?

— Конечно! — ответил Аристофан. — Поверь мне, здесь ты находишься в прекрасном обществе. Большинство посетителей прибывает сюда из Рима — от простых торговцев до членов императорского семейства. Императоры и короли — с давних пор самые частые и самые щедрые посетители пифии. Крез, владыка Лидии, шагу не делал, не посоветовавшись предварительно с дельфийским оракулом. Он даже пробовал устроить пифии ловушку, отправив семь посланцев с одним и тем же вопросом к семи различным оракулам. Он получил семь различных ответов, но лишь один из них оказался верным — тот, что был получен из Дельф. После этого Крез осыпал здешний храм дарами.

— Да поможет Аполлон и мне, — проговорил изумленный Вителлий.

На жертвеннике перед храмом пылал огонь, от которого распространялся неприятный запах горелого мяса.

— Это сжигается жертвенное животное. Оракул открыт, — объяснил римлянину Аристофан.

Служители храма удерживали кричащую и толкающуюся толпу. Медальон, показанный Аристофаном, открыл ему и Вителлию доступ в первый ряд.

— Без промантеи, знака, говорящего о том, что вы заплатили за предсказание вперед, у нас сегодня вообще не было бы никаких шансов, — объяснил грек.

Пожилой, в белом одеянии жрец прошел вдоль ряда ожидающих. В руках у него был серебряный поднос с медовыми пряниками. Каждый из ожидающих брал предназначенный для жертвоприношения пряник и платил за него соразмерную своему состоянию цену — в большинстве случаев одну драхму. Положил на поднос монету и Вителлий. Одновременно жрец принимал таблички с приготовленными заранее вопросами. После этого Вителлия и Аристофана пропустили на верхнюю площадку храма. Здесь на белом мраморе были вырезаны несколько полей для игры, напоминающей «мельницу». Грек, уже не в первый раз бывавший здесь, извлек мешочек с камешками и предложил Вителлию выбрать цвет.

— Одним богам известно, сколько нам придется ждать, — сказал он. — Может быть, и пару часов.

Вителлий понимающе кивнул. Сосредоточиться на игре было, однако, тяжело. Полная напряженного ожидания атмосфера, шум толпы, понявшей, что попасть сегодня в храм нет уже никаких шансов, — все это выводило его из равновесия.

— Тебе вовсе не обязательно ждать меня, — сказал юноша. — Дальше я и сам сумею управиться.

Аристофан только отмахнулся.

— Я твой проксенос… сопровождающий. Проксенос должен быть у каждого, кто обращается к оракулу! Я должен буду принести жертву богине судьбы, пока ты будешь ожидать ответ оракула.

Вителлий с благоговением поглядывал на обрамленный высокими дорическими колоннами вход в храм. Над порталом чистым золотом сверкали составлявшие какие-то слова греческие буквы.

— Что означает эта надпись? — спросил римлянин.

— «Познай самого себя», — ответил грек и указал чужестранцу на другие надписи по обеим сторонам портала. — Это память о семи величайших мудрецах мира, — объяснил Аристофан. — Каждый из них, посетив дельфийский оракул, высказал какую-нибудь достопримечательную мысль.

— Кто же эти мудрецы?

— Фалес из Милета, Биас из Приены, Питтакос из Митилен, Клеобул из Линдоса, Солон из Афин, Хилон из Спарты и Периандр из Коринфа.

— Все греки, — констатировал Вителлий.

— Все греки, — повторил вслед за ним Аристофан. — Хотя вы, римляне, и поработили греков, потому что искуснее владеете мечом, в науках и искусстве вы по-прежнему остаетесь позади.

Вителлий рассмеялся. Когда пришла их очередь, Вителлия и Аристофана проводили внутрь храма. Жрец настоятельно предупредил их, что здесь они должны воздерживаться от любых нечистых помыслов. В качестве проксеноса Аристофан взял предложенный жрецом кусок мяса и опустил его в пылавший на жертвеннике огонь. Едкий дым потянулся к отверстию, через которое в сумрачное и душное помещение проникал хоть какой-то свет. Из дальних углов слышны были голоса, произносившие какие-то молитвы. Чьи это были голоса и о чем они молили, разобрать было невозможно.

Адитон, окутанное тайной место, где звучали предсказания оракула, находился в самом центре храма. Пара ступеней вела в небольшую комнату, часть которой была отделена занавесом. За этим занавесом находилась погруженная в транс пифия. Жрец провел Вителлия по лестнице и жестом приказал ему оставаться на месте. Вителлий беспомощно огляделся в поисках своего проксеноса. Однако еще прежде, чем он успел подать Аристофану знак, из-за занавеса послышался полный муки голос пифии. Он звучал глухо, невнятно и таинственно. Пифия говорила по-гречески, и Вителлий не понимал ни единого слова. Жрец, однако, записал ответ на оборотной стороне врученной ему предварительно римлянином таблички. Затем он передал табличку Аристофану. Окинув Вителлия серьезным взглядом, грек перевел:

«Ты не найдешь свою девушку на земле Ахейи. Пройдут годы, прежде чем ваши пути пересекутся вновь. Но и это не станет для тебя днем радости, потому что твоя возлюбленная будет стоять перед тобой, но ты не узнаешь ее».

Вителлий взял в руки табличку с непонятными письменами, мучительно пытаясь понять, что же означает предсказание оракула. Жрец уже вел их к выходу, когда Вителлий с болью осознал всю тяжесть услышанного приговора. Ребекка навсегда потеряна для него. Однажды ему еще предстоит встретиться с нею, но она так изменится, что он ее не узнает.

Внезапно у Вителлия возникла целая тысяча вопросов. Он повернулся, намереваясь вернуться в храм, но тяжелая дверь уже захлопнулась за жрецом. Ослепленному солнечным светом, юноше показалось, что далекая долина с бесчисленным множеством отливающих серебром оливковых деревьев расплывается, словно отражение на поверхности воды. В глазах у него стояли слезы.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

— Налегайте вовсю, ешьте и пейте, сколько влезет. Нам ведь предстоят трудные времена!

Такими возгласами подбадривал Ферорас гостей. Раз в год богатый ростовщик приглашал самых крупных своих должников на пир в пригородную виллу. Сейчас тут, отрыгивая и икая, возлежали одурманенные вином видные сановники и сенаторы. Никто бы не удивился, увидев на почетном месте даже самого императора. Жить в долг было признаком хорошего тона, и тот, кто долгов не имел, почитался всеми простофилей. Ростовщики, крупнейшим из которых был, несомненно, Ферорас, пользовались огромным влиянием, поскольку каждый из должников оказывался в полной от них зависимости.

Когда пир был в полном разгаре и у многих гостей голова начала уже идти кругом, Ферорас начал свою речь. Правда, заставить слушать себя оказалось не так-то легко.

— Римляне, дети мои, выслушайте меня! — несколько раз пришлось выкрикнуть ему. — Я счастлив собрать вокруг себя столько выдающихся людей и иметь возможность назвать их своими друзьями. Как вы знаете, Рим пережил уже свои лучшие времена. Походы против Британии, Германии и Армении потребовали огромных расходов. Снабжение города питанием оставляет желать лучшего, даже если император и полагает, что заплесневевшее зерно лучше выбрасывать в Тибр, чем раздавать бедным.

— Долой Нерона, долой Рыжебородого! — послышались пьяные голоса.

— По этим причинам, — продолжал Ферорас, — мне также становится все труднее собирать необходимые средства. Для того чтобы и другие имели возможность пользоваться полученными у Ферораса кредитами, я вынужден просить вас, собравшихся здесь, как в этом году, так и в дальнейшем, погашать ежегодно десятую часть причитающегося с вас долга…

Дальнейшие слова банкира были перекрыты всеобщим воплем:

— Живодер! Лихоимец! Предатель!

Одни грозили Ферорасу кулаками, другие же смотрели на него в пьяном остолбенении.

Прошло несколько минут, прежде чем страсти немного улеглись, но худшее было еще впереди. Ферорас продолжил свою речь:

— Это, дети мои, я делаю для вашего же блага. Деньги будут все дорожать, а потому и мне придется повысить ставки. Тем, кому прежде насчитывалась десятая часть, придется в будущем платить пятнадцать процентов годовых…

— Смерть кровопийце Ферорасу! — вскричали теперь должники. — Пусть удавится он своими деньгами!

В Ферораса швыряли фруктами, куриными ножками и кусками рыбы, а он лишь, широко улыбаясь, повторял:

— Но, дети мои!..

Трое мужчин за одним из дальних столов поближе сдвинули головы. В отличие от других, изливавших свой гнев в громких криках, они разговаривали тихо, поглядывая по сторонам. Эвмольп, рослый мужчина с темными кудрями и густыми мохнатыми бровями, одним глотком осушил кубок, со стуком поставил его на мраморный столик и презрительно прошипел:

— Деревья в своем саду он поливает вином, собаки его жрут из серебряных мисок, а Мариамна, жена его, лишь единожды надевает каждое из своих платьев. А кто оплачивает все это? Мы, друзья, только мы!

— Его образ жизни — истинное святотатство, — согласился Теренций Понтик, седовласый худощавый мужчина, знавший, несомненно, лучшие времена. — Разве не святотатство — повышать на целую половину процентные ставки? Да покарает его Меркурий!

— Долго придется ждать, пока Меркурий услышит тебя! — проговорил Педаний, третий из мужчин, возлежавших за этим столиком. Он был известным торговцем, поставлявшим римлянкам лучшие из тех, что были в мире, ткани. Однако все его торговое дело было создано на деньги, взятые в долг у Ферораса, так что теперь, хотя об этом никто не знал, практически принадлежало ростовщику. — Не знаю, как я буду выплачивать такие высокие проценты, я уж не говорю о возвращении самого долга, — пожаловался он. — Если я повышу на треть цену финикийских тканей, оборот сразу же снизится больше чем на половину. Мне только в Тибр остается броситься.

— На седьмом десятке лет, — угрюмо проговорил Теренций Понтик, — я пришел к выводу, что превратить сто сестерциев в двести можно лишь ценой немалого труда, но сто тысяч почти неизбежно превращаются в двести тысяч. Увы, сто тысяч я могу насчитать только долгов, и цифра эта с каждым днем становится все больше. Я тоже не вижу никакого выхода. Последние годы мои виноградники давали плохие урожаи, земли давно уже заложены…

Старик умолк, увидев приближающегося к ним Ферораса.

— О чем толкуете? — с наигранным дружелюбием спросил ростовщик. — Не иначе как браните меня?

— Господин! — с мольбой в голосе проговорил Теренций Понтик. — Я не смогу выплатить проценты по своему долгу. Отложи их взыскание до следующего урожая, иначе мне придется влезать в новые долги.

Педаний в свою очередь схватил Ферораса за руку.

— Со мной то же самое. Я хотел бы иметь возможность платить тебе даже более высокие проценты, но выплачивать хотя бы десятую часть долга выше моих сил. Если я повышу цены, многие клиенты перестанут иметь со мной дело. Конкуренты только и ждут этого. Ты разоришь меня…

Ферорас ткнул пальцем в тунику торговца.

— Если ты можешь носить туники из дорогих финикийских тканей, дела у тебя, надо понимать, идут не так уж плохо…

— Богами клянусь, — возмутился Педаний, — что же, одеваться мне, словно рабу, в грубую дерюгу? Хорошенькой это стало бы рекламой для моей торговли!

— Если хочешь знать мое мнение, то именно так тебе и следовало бы поступить. Те, у кого плохо идут дела, должны ограничивать свои расходы. Это относится и к торговцам. Я желаю всем вам только добра. Я вовсе не хочу, чтобы долги сожрали вас. Многие из вас и без того стремятся только выплачивать проценты. Они надеются, что смерть освободит их от долга, оставив ни с чем кредиторов.

— Прояви великодушие, — взмолился Теренций, — ведь состояние твое так велико, что наши долги — лишь капля в море твоего богатства.

— Довольно болтовни! — перебил старика Ферорас. — Если я сделаю для тебя исключение, придет Педаний и спросит, почему оно сделано для тебя, а не для него. Каждый расскажет об этом другим, у каждого найдутся свои основания. Нет, никаких исключений не будет. С каждого, кто не заплатит вовремя, я шкуру спущу. С тебя, Теренций, и с тебя, Педаний, и с тебя тоже, Эвмольп!

С этими словами ростовщик повернулся и отошел от них.

Эвмольп сжал кулаки.

— Повстречайся он мне ночью где-нибудь на Форуме, недолго бы ему осталось жить.

— Ночью на Форуме Ферораса ты не встретишь, — махнул рукой Теренций, — а если и встретишь, то только в сопровождении целой своры рабов и телохранителей. В этом-то между вами и разница. Ферорас знает, что у него немало врагов, готовых помочь ему расстаться с жизнью.

— Ферорас намерен разорить всех нас, — продолжил через мгновенье Теренций. Пот стекал у него по лбу, и он вытер его рукой. — Моей жизни приходит конец. На старости лет лишиться всего, что у меня есть, — такого позора я не смогу выдержать. Прежде я покончу с Ферорасом.

— Не будь безрассуден, старик, — возразил Эвмольп. — Этот живодер не стоит того, чтобы пачкать руки в крови. На Бычьем Форуме слоняются сотни людей, готовых за сотню сестерциев убить кого угодно, а затем навсегда исчезнуть из города.

Педаний покачал головой.

— Незнакомцу никогда не удастся приблизиться к Ферорасу. Оглянись вокруг. Каждая дверь охраняется, а дружески беседующие между собой в каждом углу мужчины — отнюдь не гости, а его телохранители. Нет, к Ферорасу подойти может лишь тот, кто считается своим в его доме, один из его рабов. У Ферораса их четыреста. Уверен, что среди них есть и такие, которые не питают к своему хозяину добрых чувств.

— Но как их найти, не навлекая на себя подозрений?

— Нет ничего проще! Каждый господин время отвремени велит отхлестать кого-нибудь из рабов — чтобы другим была наука. Для этого достаточно бывает малейшего предлога. Ну, а тот, кого на глазах у всех выпороли только за то, что он разбил какую-нибудь плошку или что-то не так сказал, будет от всей души ненавидеть своего господина.

Педаний жестом подозвал одного из стоявших у дверей рабов.

— Послушай, Ферорас и с вами так же строг, как со своими должниками?

— Ферорас строг, но справедлив, — уклончиво ответил раб.

— Неужто никому из вас не приходилось получать плетей?

— Ну, совсем недавно цирюльнику Марцеллу пришлось познакомиться с ними.

— Цирюльнику Марцеллу, говоришь?

— Да, господин. При бритье он поцарапал Ферорасу подбородок и был наказан за невнимательность.

— Так, так… — протянул Педаний и отпустил раба. — Видите? — проговорил он, обращаясь к собеседникам. — Думаю, цирюльник Марцелл не слишком-то хорошо относится к своему господину Ферорасу. Полагаю, что среди четырехсот рабов он не один такой.

Теренций Понтик настороженно огляделся по сторонам, а затем протянул руку Педанию и Эвмольпу.

— Давайте сложим вместе собранные на уплату процентов деньги. Их должно хватить для того, чтобы Марцелл или кто-то другой из рабов поняли, до чего же они ненавидят своего господина.


Вернувшись в Рим, Вителлий обнаружил записку, в которой Мариамна просила его срочно встретиться и поговорить с нею. Он не успел еще отправиться к ней, как она сама появилась в его доме.

— Любимый мой, — упала она на грудь Вителлию, — как мне не хватало тебя, как я тосковала по тебе. Удачно ли прошло твое плавание?

Вителлий поцеловал Марианну в лоб.

— Да, если речь идет о самом плавании, и нет, если иметь в виду его цель. Я так и не нашел того, что искал…

— Но разве этого нельзя было предвидеть заранее? Не слишком ли многого ты требуешь от Мойр, богинь судьбы?

Вителлий кивнул.

— Эта поездка разрушила все мои надежды. Я задал вопрос дельфийскому оракулу. От полученного ответа у меня слезы навернулись на глаза.

— Что же предсказала тебе пифия?

— Ребекка, судя по словам пифии, никогда не была в Греции. Она живет в какой-то далекой стране. Я еще встречусь с ней однажды, но не узнаю ее.

Мариамна молчала. Взяв руку гладиатора, она поднесла ее к губам и нежно поцеловала кончики его пальцев. Вителлий неподвижно, словно ничего не замечая, смотрел перед собой. Вернулся к действительности он только после того, как Мариамна заговорила вновь.

— В твое отсутствие я была очень обеспокоена твоей судьбой. Я долго думала, надо ли вообще говорить тебе об этом. Лишь помолившись Юпитеру Капитолийскому и Изиде, я пришла к выводу, что обязана все-таки предупредить тебя.

— Какой тайной ты хочешь поделиться? — спросил Вителлий. — Ты так взволнована, что дрожишь всем телом.

— Дрожу, потому что боюсь за твою жизнь, любимый!

— Завтра я начну готовиться к предстоящему бою. Я буду сражаться и сумею одержать победу. Почему же ты так беспокоишься обо мне?

— Вителлий, — полным тревоги голосом заговорила Мариамна, — до сих пор ты всегда сотрудничал с Ферорасом. Ферорас хотел, чтобы ты побеждал, и ты одерживал победы. Теперь, однако, Ферорас против тебя. Он хочет, чтобы следующий бой ты проиграл, и сделает все, чтобы добиться этого.

— Но это же какая-то бессмыслица, — возразил Вителлий. — Разве ты не слыхала, что ему придется заплатить пятьсот тысяч сестерциев тому, кто сумеет победить меня?

— Он готов заплатить и намного больше — моя служанка слышала это собственными ушами. Он предложил Аррунтию Стелле, императорскому распорядителю игр, целый миллион, если тот найдет противника, способного прикончить тебя на арене.

Вителлий отшатнулся. Кровь застучала у него в висках.

— Но почему, — спросил он, — почему, ради всех богов, Ферорас превратился в моего врага?

— У него для этого две причины. Он мог откуда-то узнать о наших отношениях. Не то чтобы он был так уж ревнив, но задеть его мужское тщеславие это могло. Он ведь не хочет, чтобы в Риме о нем говорили с сочувствием и жалостью. Решающее, однако, значение имеет то, что ты узнал о его афере с императорским флотом. С тех пор он боится тебя. Устранить тебя он мог бы без труда, но его пугает твоя популярность. Ведь даже матери дают теперь сыновьям твое имя. Такой человек не может просто взять и исчезнуть. Наемный убийца предстал бы перед судом, а это связано для Ферораса со слишком большим риском. Нет, он хочет, чтобы в следующем бою ты был убит прямо на глазах у зрителей. Вителлий, сама мысль об этом доводит меня до безумия.

— Прежде чем до этого дойдет, меня еще надо победить.

— Тебе навяжут нечестный бой с неравным противником.

— Тогда я и впрямь погиб.

— Нет, Вителлий, я решила спасти тебя. Даже ценой своей жизни.

— Я не вижу никакого выхода, — безнадежно проговорил Вителлий.

— Выход только один, — ответила Мариамна. — Ферорас не должен дожить до твоего следующего боя.

— Мариамна! — в ужасе воскликнул Вителлий. — Понимаешь ли ты, что говоришь?

— Я давно уже все обдумала. Мне нелегко это далось, но Ферорас уже почти тридцать лет обращается со мной, как с домашним животным. Любимым, разумеется, животным, которое он может при случае погладить и которое ни в чем не должно терпеть недостатка. Как человека, как партнера он никогда меня не признавал. Он заплатил за меня, следовательно, приобрел в собственность. Любовь? Для Ферораса это непонятное слово, пустая растрата чувств, не приносящая прибыли. Ферорас никогда не любил меня, он лишь обладал мною.

— Бедная Мариамна, — беспомощно проговорил Вителлий и, нежно погладив ее по волосам, повторил: — Бедная Мариамна!

— Вителлий, — тихо сказала Мариамна, у которой по щекам текли слезы бессильного гнева, — я должна открыть тебе тайну, о которой не знает и сам Ферорас. Тертулла не его дочь…

Вителлий поднял глаза, вопросительно глядя на Мариамну.

После долгого молчания она проговорила:

— Имя отца Тертуллы — Фабий.

— Секретарь Ферораса?

— Секретарь Ферораса. Женщина, запертая мужем в позолоченной клетке, рада любой возможности хоть на минуту почувствовать себя свободной. Никто, кроме тебя, однако, не знает об этом.

— Глафира! — хлопнул в ладоши Вителлий, вызывая рабыню. — Принеси кувшин фалернского и проследи, чтобы никто не мешал нам!

Поклонившись, Глафира вышла.

Тихим шепотом, чтобы никто не мог их услышать, Мариамна продолжала:

— Поллио Юлий, префект преторианской когорты императора, многим обязан мне, а как раз у него под стражей содержится Локуста, знаменитая отравительница. Говорят, император упрятал ее в темницу, чтобы заткнуть ей рот. По слухам, она была причастна к убийству императора Клавдия и Британника, сводного брата Нерона. Поллио разрешил мне посетить отравительницу. Это пожилая унылая женщина с падающими на лицо прядями волос…

— Для яда Ферорас недоступен, — перебил Вителлий. — Ты ведь и сама знаешь, что он не съест ни кусочка, не выпьет ни капли, прежде чем раб не попробует их.

— Ты думаешь, у Клавдия не было таких рабов? И тем не менее он умер от яда, потому что Халотус, пробовавший блюда, и Ксенофон, личный врач императора, были заодно с Агриппиной. Халотус посыпал грибы ядом уже после того, как сам попробовал их, а Ксенофон, делая вид, что хочет вызвать рвоту, щекотал у императора в горле отравленным пером. Средства и способы всегда найдутся.

— Но что же задумала сделать ты?

— Я подам Ферорасу яблоко, от которого и сама откушу кусочек. Одна половинка яблока будет пропитана смертельным ядом, а другая безвредна.

— Меня в холодный пот бросает при одной мысли об этом, — сказал Вителлий. — Выкинь из головы такие мысли. Лучше уж я буду сражаться.

— В таком случае не думай об этом больше, — ответила Мариамна. — Забудь все, о чем я тебе говорила.

День был удушливо жарким. От невыносимой жары римляне страдали уже не первую неделю. Немногочисленная в миллионном городе зелень стала рыжеватой от осевшей на ней пыли. Драгоценная питьевая вода, текущая в Рим по акведукам, сооруженным поверх крыш домов, грозила иссякнуть. Вина за это лежит на императоре, полагали римляне. Ведь он совершил непростительный грех, искупавшись в одном из ведущих в город и считавшихся священными акведуков. На Капитолии жрецы приносили искупительные жертвы Юпитеру, отправляя на заклание козлят и барашков, но отец всех богов, судя по всему, не желал принять их. Вместо того чтобы подняться к небу, угольно-черный дым растекался по Капитолию, облаком окутывая золото жертвенника и белый мрамор статуй, заставляя слезиться глаза участников церемонии.

— Небо посылает нам знаки близящегося несчастья, — вещал жрец-прорицатель. Роясь окровавленными пальцами во внутренностях жертвенного животного, он выкрикивал: — О Юпитер Светодающий, смилуйся над своим народом!

Жрецы вполголоса бормотали молитвы, и, словно услышав их мольбы, отец богов подал знак. Зловеще черные тучи надвинулись на город. Люди испуганно разбегались по домам в ожидании живительной грозы.

Верховный жрец воздел руки к небу.

— О великий Юпитер, прими благосклонно эту жертву и пошли нам долгожданный дождь!

В то же мгновение сверкнувшая из туч молния ударила в стоявший перед храмом жертвенник. На мгновение он засиял, словно охваченный пламенем. Оглушительный удар грома поверг наземь жреца и разбросал в стороны жертвенных животных, а затем воцарилась противоестественная тишина. Только когда крупные капли дождя застучали по разогретой пыльной брусчатке, жрецы отважились подняться. Растерянные и смущенные, они понесли в храм все еще не пришедшего в себя верховного жреца. А затем словно разверзлась преисподняя.

Из темных туч на землю хлынули потоки дождя. Вспышки молний, словно языки пламени, освещали город, секундой позже вновь погружавшийся в непроглядную тьму. Рим, неделями страдавший от засухи, теперь, казалось, утопал в воде, за считаные минуты залившей улицы. Молнии ударяли в дома. Многочисленные будочки торговцев, окружавшие Большой цирк, были перевернуты или унесены потоками с Авентинского холма. Их владельцы рвали на себе волосы и со стенаниями бродили в воде, грозя небу кулаками.

— О боги Рима, и это благодарность за мои молитвы? — восклицал один из них, а другой вопил, обращаясь к громыхающему небу: — Проклинаю тебя, Юпитер, мечущий в нас свои молнии! Ты всегда метишь только в нас, бедняков!

С берега реки со скоростью ветра начало распространяться известие: «Тибр горит! Тибр горит!»

Что бы это могло означать? Даже в городе, где чуть ли не ежедневно случались какие-нибудь катастрофы, где пожары и обрушившиеся дома были отнюдь не редкостью, клич «Тибр горит!» не мог не вызвать любопытства. Не обращая внимания на непогоду, сверкающие молнии и рушащиеся дома, люди, зачастую не успев даже одеться, спешили к Тибру. С Бычьего Форума открывался весь масштаб необычной катастрофы. У островка, на котором сходились мосты, соединявшие восточный и западный берега реки, были разбросаны пылающие корабли. Удары молний зажгли торговые суда императорского флота, и сейчас они, гонимые течением, сталкиваясь, таранили друг друга. Вскоре огнем была охвачена уже сотня судов вместе с ценным грузом. По реке сквозь город плыл чудовищный, извивающийся огненный червь.

Едва придя в себя после первого испуга, зеваки начали радостно кричать и приплясывать, словно император устроил для них новый волнующий спектакль. Горящих, будто факелы, людей, прыгавших в реку с бортов кораблей, встречали на берегу приветствиями и одобрительными криками. Более захватывающего зрелища не мог бы придумать сам Аррунтий Стелла, устроитель императорских игр. Подобное и ему вряд ли было бы по силам. То, что при этом гибнут запасы продовольствия, достаточные для того, чтобы три месяца кормить миллион людей, никого не волновало. «Videant consules!.. Пусть об этом заботятся консулы!»

В течение нескольких дней десятки тысяч рабов убирали с улиц мусор и грязь. Над Римом стоял смрад. Cloaca maxima, главный сток нечистот столицы, была переполнена, и излишек сточных вод вытекал прямо на улицы. Все, что обычно исчезало в подземных каналах, теперь оказалось на улицах Рима: экскременты, кухонные отходы, останки животных и даже детские трупики. Из страха подхватить заразу римляне почти не выходили из домов. Форум словно вымер, и деловая жизнь города оказалась под угрозой.

Император и его советники быстро поняли, что такое положение создает благоприятные условия для возникновения заговоров или даже мятежа. Нерон приказал немедленно начать раздавать бесплатные пайки, чем сразу же выманил плебс из его домишек. Шлюхи у Большого цирка стали получать от императора ежедневную плату, за которую обязаны были обслуживать всех желающих. На Капитолийском холме начали строительство грандиозной триумфальной арки, посвященной, предположительно, победе над парфянами. Правда, победа эта не была еще достигнута. Более того, в далекой Азии дела у римских легионов обстояли не блестяще. Цель, однако, была достигнута. Тех, кого бесплатные пайки и даровая любовь не заставили выйти на улицы, теперь толкало туда любопытство.

Для аристократов устраивались праздничные приемы. Император потребовал, чтобы Сенека, его бывший учитель, выступил с чтением своих произведений. Сенека, чьи труды не встречали одобрения критиков, но охотно прочитывались широкой публикой, устроил чтения в библиотеке Августа, расположенной на противоположной Большому цирку стороне Палатинского холма. Там собрались все занимавшие, или считавшие, что занимают, в Риме достаточно высокое положение.

Облаченный в свободного покроя одежду Сенека приветствовал гостей рукопожатиями.

— То, что ты, Плиний, оказал мне честь, — повод для особой радости. Полагаю, было бы уместнее, если бы ты рассказал нам, что об этой природной катастрофе сказано в твоих трудах. Быть может, в твоей «Естественной истории» уже дано объяснение событиям последних дней.

— Объяснение у меня, конечно же, есть, — ответил Плиний. — Такова была воля богов, вот и все! — Окружающие засмеялись. — Скажи мне, однако, как расходятся списки твоих трудов? После того как тебя начали читать во всем мире, ты, наверное, невероятно разбогател.

— Плиний! — рассмеялся Сенека. — Тебе ли не знать, что литература обогащает только издателей! Хотя мои труды читают даже в далекой, покрытой снегами Британии, писателю достаются лишь почести и слава, деньги же на этом зарабатывает мой издатель Дор.

— Тот самый Дор, который донес до народа бессмертного Ливия с его ста сорока двумя томами истории Рима?

— Тот самый. В Ангилетуме у него в мастерской трудятся два десятка рабов, переписывая мои труды на папирус и затем изготавливая из него метровой длины свитки. За каждый такой свиток он берет от четырех до двадцати сестерциев — в зависимости от оформления. Это дает ему неплохую прибыль. Если бы мне достался весь доход хотя бы от одной из моих книг, я и впрямь был бы богатым человеком.

— Состоятельным человеком тебя сделал твой талант наставника. Не каждому выпадает счастье числить среди своих учеников самого императора.

— Когда я занялся воспитанием Нерона, — словно оправдываясь, проговорил Сенека, — мне и в голову не приходило, что однажды он станет правителем мировой империи.

— Да не усомнятся боги в твоих словах! — засмеялся Плиний.

Между тем людей в библиотеке становилось все больше. Консулы, сенаторы и патриции — никто не хотел пропустить такое событие. Среди публики было немало женщин, явившихся сюда в сопровождении пожилых матрон. Сенеку большинство женщин ценили чрезвычайно высоко.

Ферорас явился в сопровождении своего секретаря Фабия.

Сенатор Оллий, также не упустивший случая показаться в обществе, подошел к судовладельцу.

— Приветствую тебя, Ферорас. Излишне, полагаю, спрашивать о том, как идут твои дела. Похоже, ты состоишь в сговоре с Юпитером.

— Что ты хочешь этим сказать? — поинтересовался Ферорас, отлично, разумеется, понявший намек.

— Ну, не думаю, что ты пролил много слез над пожаром, уничтожившим добрую половину императорского торгового флота.

— Нет, конечно, но и с просьбами к Юпитеру послать такое несчастье я не обращался. Я ведь тоже потерял десять судов в гавани Остии, где шторм отправил на дно в общей сложности двести кораблей.

— Что значит десяток судов?.. Уверен, что у тебя осталось достаточно кораблей, чтобы обеспечить снабжение города продовольствием.

Ферорас кивнул.

— Мои суда бороздят все моря. Их можно встретить у берегов Финикии и Лузитании, у Карфагена и Коринфа. В природе не бывает бурь, способных уничтожить весь мой флот.

— Счастлив тот, кто вправе произнести такие слова! — засмеялся Оллий.

Сенека приступил к чтению. Держа папирус обеими руками и прижав подбородком конец свитка, он читал отрывки из своего любимого произведения «О счастливой жизни».

— Счастливой жизни, — читал Сенека, — желает для себя каждый, но мало кому ведомо, как достичь ее. Добиться счастья и впрямь далеко не просто. Раз сбившись с пути, человек в своих поисках движется зачастую в прямо противоположном направлении, уходя все дальше и дальше от цели. Потому следует прежде всего четко определить свою цель, а уж затем искать пути быстрейшего ее достижения…

Слушатели одобрительно кивали. Высказывания Сенеки были, как правило, представлены в форме письма к некой особе, с которой каждый при желании мог отождествить себя. Послание «О счастливой жизни» было, в частности, адресовано некоему Новату.

Ферорас мало что мог почерпнуть для себя из высказываний мудреца. Поэтому, пока Сенека говорил о пользе добродетели, он шепнул своему секретарю Фабию:

— Пойду подышу немного свежим воздухом. Когда Сенека закончит, мне надо будет побеседовать с консулами. Я скоро вернусь.

Фабий кивнул, продолжая вслушиваться в слова философа.

Слушатели не сводили глаз с Сенеки. Философ уделил немало внимания противоположности добродетели и жажды наслаждений, а затем перешел к обличению корыстолюбия римлян.

— Для мудрого богатство — слуга, для глупца же — господин. Мудрый не позволяет богатству владеть собой, это он владыка над ним. Вы привыкли к богатству и цепляетесь за него так, словно оно дано вам в вечное владение, мудрый же, если он окружен богатством, думает больше всего о бедности. Никогда полководец не доверяет миру настолько, чтобы не быть готовым к войне, ибо, если сегодня не звенят мечи, это не означает, что война навеки ушла из мира…

Речь Сенеки была неожиданно прервана.

— Убийство! — послышался крик со стороны входа. — Убийство!

Слушатели повернули головы. Из полутьмы портала вынырнули два раба, которые несли на руках безжизненное тело. Шея убитого была залита кровью. Дойдя до середины зала, рабы опустили труп на пол. Фабий в ужасе вскочил на ноги. Убитым, вне всяких сомнений, был Ферорас.

— Ферорас! Это Ферорас! Да смилуются над ним боги! — перешептывались собравшиеся.

Фабий почувствовал устремленные на себя взгляды, все поплыло перед ним, в глазах потемнело. Когда он пришел в себя, гости взволнованно переговаривались:

— Как это возможно? Неужели никто ничего не видел?

— Да говорите же! — набросились все на рабов.

Один из них не мог от волнения выговорить ни слова, а второй, запинаясь, пробормотал:

— Я услышал стон, повернулся, и он упал прямо мне на руки.

— Где это было?

— В проходе. Я стоял у первой колонны.

— Ему перерезали горло, — констатировал сенатор Оллий. — Убийца, вероятно, прятался за колонной.

— Надо сообщить о случившемся его жене, — сказал Плиний.

Фабий с трудом поднялся на ноги.

— Я займусь этим.

Убийства в Риме были делом будничным. Большинство из них судами не рассматривались, поскольку убийц так и не удавалось найти. Серьезное расследование проводилось только в редчайших случаях. О том, чтобы в деле Ферораса его все-таки провели, было поручено позаботиться Фабию.

Немедленно принявший на себя руководство делами своего господина Фабий назначил за поимку убийцы награду в десять тысяч сестерциев. Награда привлекала многих, но все их указания были мало на чем основаны и никуда не вели. На помощь, в конечном счете, пришел случай.

Мариамна собрала четыреста рабов и почти сотню вольноотпущенников, чтобы ознакомить их с новым положением вещей. Сопровождаемая Фабием и дочерью Тертуллой, она обратилась к собравшимся:

— Нет надобности говорить вам, сколько добра сделал мой муж для этого города и для нашего общего благополучия. Я собрала вас только для того, чтобы сообщить, что все останется по-старому. Я буду вести дела моего мужа, а Фабий, почти тридцать лет прослуживший Ферорасу, будет помогать мне. Каждый раб, которому Ферорас обещал в своем завещании свободу как награду за верную службу, с сегодняшнего дня получает ее.

Радостные крики прервали речь Мариамны, и лишь через какое-то время ей удалось зачитать имена тридцати рабов, получивших свободу. Каждый из них выходил вперед и низко кланялся госпоже. Когда подошла очередь Марцелла, Мариамна обвела рабов вопросительным взглядом.

— Где цирюльник Марцелл?

Фабий поднялся с места.

— Кто последним видел Марцелла?

Молчание.

— Кто живет с ним в одной комнате? — уже раздраженно спросил Фабий.

Пять рабов вышли вперед. Они стояли, понурившись и не осмеливаясь поднять глаза. Мариамна подошла к ближайшему из них и, схватив за подбородок, заставила поднять голову.

— Что же мне — плетью выбивать из тебя, куда девался Марцелл?

Раб вздрогнул, а затем заговорил:

— Госпожа, Марцелл исчез в тот самый день, когда с нашим господином случилось несчастье.

Мариамна и Фабий молча переглянулись.

— Почему же никто не доложил мне? — взволнованно проговорила Мариамна. — Уж не потому ли, что все вы заодно с ним?

— Нет, клянусь моей правой рукой, госпожа! — ответил раб. — Нет у нас с Марцеллом ничего общего. Напротив, мы велели ему умолкнуть, когда он заговорил о том, что хочет отомстить нашему господину.

— Отомстить?

— Да, — заговорил второй раб. — Он считал, что, велев наказать его плетьми, Ферорас поступил несправедливо… Марцелл ведь, по его собственным словам, верно служил с тех самых пор, как у господина начала пробиваться борода.

Третий раб горячо проговорил:

— Когда мы поняли, что Марцелл замышляет что-то против нашего господина, то призвали его к ответу. Мы знали, что он дважды встречался с торговцем Педанием и еще двумя людьми, имена которых нам неизвестны. Нам это показалось подозрительным, и мы пригрозили, что, если с нашим господином что-то случится, выдадим Марцелла. Он, однако, ответил: «Вы этого не сделаете. Сами знаете, что вас ждет та же кара, что и меня!» Вот потому мы и молчали.

Фабий немедленно послал людей к дому торговца Педания. Ему устроили очную ставку с рабами, которые видели торговца разговаривающим с Марцеллом. Поначалу Педаний пытался отвертеться, но затем сознался, что и впрямь участвовал в подготовке покушения на Ферораса. При этом он был, однако, лишь мелкой пешкой, глава же всего заговора — Теренций Понтик.

Марцелла схватили на винограднике Теренция. Полученные за убийство тысяча сестерциев все еще были при нем, и он даже не пытался изворачиваться. Марцелл показал, что его наняли Теренций, Педаний и Эвмольп для убийства Ферораса, которому он перерезал горло бритвой.

Судебный процесс был чистой формальностью. Теренция, Педания и Эвмольпа как римских граждан приговорили к отсечению головы, раба Марцелла — к распятию. Ничего необычного в этом не было. Казни на Марсовом поле происходили ежедневно и являлись для римлян одним из любимых развлечений. Процесс, однако, привлек необычное внимание, поскольку, согласно римским законам, все рабы, проживавшие под одной крышей с убийцей, также приговаривались к смерти. В данном случае их было четыреста.

В доме Ферораса поднялась паника. Солдаты окружили здание, следя, чтобы ни одному рабу не удалось сбежать. Они не могли, однако, помешать некоторым из рабов покончить самоубийством, бросившись на меч. Другие, словно обезумев, метались по дому или катались по полу, выкрикивая:

— Я не виновен! Я ни в чем не виновен!

В углу, крепко обнявшись, сидела супружеская пара. Слезы катились по их щекам, а женщина тихонько причитала:

— Что же мы такого сделали? В чем мы виноваты?

Другие писали прощальные письма или безучастно глядели в пространство, пока их не выводили, сковав друг с другом цепями.

Рим волновался. Одни жаждали полюбоваться зрелищем распятия четырехсот рабов и рабынь, другие возмущались приговором. Можно ли назвать справедливым то, что четыреста человек должны умереть только потому, что один из них убил своего господина?

В конечном счете дело дошло до сената, который тоже разделился на две партии. В данном случае применение старого закона окажется чересчур суровой мерой, говорили одни. Их противники во главе с Гаем Кассием утверждали, что рабский сброд можно удерживать в повиновении только страхом. «Ведь и в разбитой армии, когда казнят каждого десятого воина, — говорил Кассий, — несчастливый жребий может выпасть на долю храбреца. Каждое подобное наказание несет в себе определенную несправедливость, однако ущерб, который оно приносит отдельной особе, оправдывается пользой его для всего общества».

Возгласы одобрения и протеста звучали в курии почти с одинаковой силой, поэтому все с напряжением ожидали результатов голосования. Незначительным большинством голосов сенаторы проголосовали за строгое исполнение закона и, следовательно, казнь четырехсот рабов.

С самого раннего утра, когда солнце в молочно-белой дымке только начало подниматься над Палатином, ворота тюрьмы окружили тысячи римлян. Когорта легионеров с обнаженными мечами попыталась освободить выход из тюрьмы. Ее встретил многоголосый хор: «Руки прочь от невинных!» Когда тяжелые железные ворота отворились и легионеры начали прокладывать себе путь сквозь толпу, в них полетели булыжники. Ослепленные гневом воины с обнаженными мечами бросались на толпу, но их встречал град камней. Во внутреннем дворе тюрьмы зажгли факелы. Тысячи голосов не умолкали: «Руки прочь от невинных!» Когорта отступила, и тяжелые тюремные ворота захлопнулись вновь. Дело Ферораса, как дали знать императору, переросло в политическое, в пробу сил между законом и массами неимущих, бесправных и рабов.

Император Нерон, за все шесть лет своего правления мало интересовавшийся политикой, понял всю серьезность положения. Ему необходимо было укрепить свой авторитет и предотвратить массовые беспорядки. Уже ночью четыре когорты легионеров при поддержке императорских преторианцев перекрыли Фламиниеву дорогу от Капитолия до самого Марсова поля. Римляне и рабы, с первыми лучами солнца устремившиеся к воротам тюрьмы, натолкнулись на стену тяжеловооруженных солдат. А затем четыреста скованных попарно осужденных провели мимо молчаливых шеренг растерянных римлян к Марсову полю, где уже был воздвигнут целый лес крестов. Ничего подобного римляне не видели со времен массовых казней при Тиберии и Калигуле.

На сей раз, однако, это мало чем помогло императору. Отношение народа ощутимо менялось не в его пользу. Чтобы успокоить массы, оставалось единственное средство: игры, игры!

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Посреди отливающего зеленью пруда плавал сверкающий золотом плот. Мужчины, наряженные в скользкие лягушачьи шкуры, гребли, медленно перемещая плавучую сцену по воде, из которой то там, то сям всплывали закутанные в белые покрывала нимфы. На островке посреди пруда возвышалась золотая пальма, под которой красивый обнаженный юноша наигрывал на лире жалобную мелодию. Аполлон воспевал остров Делос, под пальмами которого был рожден.

Местом этой театральной постановки служил парк Агриппы, который зять Августа посвятил Марсу. Создавая его, Агриппа, командовавший римским флотом в битве при Акциуме, проявил свою особую любовь к воде, так что здесь вдосталь было и фонтанов, и искусственных водопадов. На берегу пруда, на котором устроена была плавучая сцена, стояли многочисленные павильоны и шатры, где могли удобно расположиться зрители.

Офоний Тигеллин, организовавший открытие игр Аполлона, пригласил на него всю римскую знать. Вообще говоря, Тигеллин командовал императорской гвардией, но его неуемная изобретательность при устройстве всякого рода праздников очень быстро привлекла внимание Нерона, сделавшего Тигеллина своим ближайшим доверенным лицом и советником. Тигеллин получил полную свободу действий — Нерон не скупился на расходы, если речь шла о том, чтобы показать миру что-то новое, еще не виданное.

Красивые юноши и очаровательные девушки едва ли старше пятнадцати лет порхали, словно эльфы, от одного павильона к другому, распространяя вокруг волнующий аромат благовоний. Их слегка нарумяненные тела грациозно мелькали среди прибрежных зарослей, а золотая канитель, вплетенная в волосы, поблескивала на солнце.

В гроте, высеченном в туфовой скале, выложенном изнутри листовым серебром и, словно огромная раковина, усиливавшем шум волн, вокруг столика из белого мрамора возлежали Мариамна, Фабий и Вителлий. На столике высилась горка заморских фруктов и сладостей, в кувшинах искрами отсвечивало багряно-красное вино, а алебастровые лампы, в масло которых добавлены были специальные соли, горели необычным желтовато-зеленым светом. Из сумрака, уже сгустившегося перед гротом, появилась массивная фигура.

— Ваше присутствие — радость и честь как для меня, так и для императора. — Прежде чем кто-либо из троих успел ответить, Тигеллин добавил: — Я вижу, время твоего траура подошло к концу.

Мариамна ответила, не скрывая раздражения:

— Сколько же, по-твоему, должна я оплакивать своего супруга, чтобы не стать жертвой досужих сплетен? Полгода, год или еще дольше? Или, может быть, три года не снимать с себя траурных одежд, подобно Марции, потерявшей сына?

— Нет, нет, клянусь всеми богами Рима, — успокоил Мариамну Тигеллин. — Я принадлежу к стоикам, полагающим, что в нашей жизни нет места случаю. Все предопределено заранее, так что не имеет смысла слишком долго оплакивать ушедших.

— Император также перестал уже оплакивать свою супругу Октавию, хотя со дня ее смерти прошло всего несколько недель, — заметила Мариамна.

Тигеллин не стал, однако, поддерживать разговор на эту тему.

— Его счастье составит Поппея, — сказал он со смехом. — Она беременна и принесет владыке долгожданного наследника.

— Хорошо тому, — не преминула съязвить Мариамна, — у кого достаточно власти, чтобы отправить соперника в далекую Лузитанию…

— Оттон поехал туда по доброй воле, — возразил Тигеллин. — Ему всегда хотелось стать наместником Лузитании. Он, как и прежде, остается близким другом императора.

— В то, что Оттон хотел стать наместником, дорогой Тигеллин, я охотно верю, а вот в то, что он по доброй воле оставил в Риме Поппею, свою жену, равно как и в то, что между императором и его наместником сохраняется прежняя дружба, пусть верит кто-нибудь другой, а я не могу.

Тигеллин рассмеялся.

— За словом в карман лезть тебе не приходится, прекрасная Мариамна. Я уверен, что в этом ты не уступаешь ни одному из мужчин, включая и Ферораса. Как уверен и в том, что тебе недолго оставаться вдовой. Сейчас ты самая желанная для мужчин вдова Рима. Говорят, что многие из них, причем очень видные, уже просили твоей руки.

— Помешать им в этом я не могу, — ответила Мариамна, — но, как видишь, рядом со мной уже сейчас двое красивых и умных мужчин.

Фабий и Вителлий смущенно улыбнулись. Тигеллин же не знал, как лучше прореагировать на эти слова, поскольку в последние дни по Риму ходили слухи, что Мариамна выберет себе в мужья одного из этих мужчин. За Фабия говорил его деловой опыт: у него, несомненно, были все данные, чтобы пойти по стопам банкира и судовладельца Ферораса. Против Вителлия говорило, собственно говоря, почти все: его возраст — он был намного моложе Мариамны, его скудное образование — он умел только лишь читать и писать, его профессия — он был знаменитым гладиатором, кумиром толпы, но при этом ничего не смыслил в делах. Лишь одно говорило за Вителлия: Мариамна любила его. Об этом тоже ходили уже сплетни.

Тигеллин решил сменить тему разговора. Повернувшись к Вителлию, он сказал:

— Завтра в цирке Нерона ты сражаешься со Спикулем. Он пользуется благосклонностью императора.

— Чьей благосклонностью пользуется Спикуль, меня мало интересует, — спокойно ответил Вителлий. — Меня интересует одно — его качества кулачного бойца. Как я слышал, до сих пор он не проиграл еще ни одного боя. Он такой отличный боец или у него такие уж великолепные отношения с императором?

Тигеллин пожал плечами.

— Об этом я не берусь судить. В школе гладиаторов он считается лучшим из бойцов.

— Что ж, стало быть, я побью лучшего! — бросил Вителлий. — Последние недели я непрерывно упражнялся в кулачном бою. Ударом кулака я ломаю доски и разбиваю мешки с песком. Наставник обучил меня новым приемам, которые позволят мне измотать противника.

Тигеллин улыбнулся.

— Да сбудутся твои ожидания!

Поклонившись Мариамне, он вышел, даже не попрощавшись с мужчинами.

— Вонючий конюх! — прошипела Мариамна. — Его статую на Форуме поставили только за то, что он выращивал жеребцов для упряжки колесницы, в которой император выступает на скачках. Император восхищается Тигеллином, потому что тот еще более необуздан и развратен, чем сам Нерон. Тигеллин делил ложе не только с его матерью, но и с сестрой Калигулы Юлией Ливиллой. За это он был отправлен в изгнание, но сумел оттуда вернуться. Сегодня он командует преторианской гвардией, и многие боятся его даже больше, чем императора.

Фабий кивнул.

— Он смог удалить из дворца даже Сенеку. Когда-то доверенное лицо и ближайший советник Нерона, Сенека отправлен в сельское поместье и все свое время уделяет теперь только философии. Никто сейчас не решается произнести хоть слово критики, поскольку у Тигеллина повсюду шпионы. Страшные нам предстоят времена…

Тем временем сцена на залитом золотисто-желтым светом пруду изменилась. Парусная лодка с полным экипажем на борту двигалась по воде медленно, словно ее влекла невидимая рука. Судя по песне, которую пели моряки, все они были греками. Внезапно появился дельфин, на спине которого сидел красивый юноша. Направив дельфина к лодке, он перепрыгнул в нее и повернул суденышко в обратном направлении. Просвещенная публика на берегу пруда с восторгом восприняла это зрелище, представлявшее сцену из известного греческого мифа — избрание Аполлоном своего жреца. Лодка причалила к берегу. Обнаженный юноша с длинными волосами, которые падали ему на плечи, стремительно спрыгнул на землю, увлекая испуганных моряков к своему храму, над которым сразу же появился ароматный дым от горящего в жертвеннике огня.

— Этот Тигеллин — мастер устраивать всяческие празднества, — проворчал Вителлий, а Фабий с явным недовольством воспринял выкрики «Ти-гел-лин! Ти-гел-лин!», прерывавшие аплодисменты зрителей.

— Он хорошо знает, — сказал Фабий, — как и чем можно увлечь римлян. Это самое опасное в нем.

Тем временем представление закончилось. Теперь на позолоченном плоту играла капелла музыкантов, окруженная обнаженными танцовщицами, выставлявшими напоказ все свои прелести. Жаждущие наслаждений женщины перебегали от одного павильона к другому, предлагая себя гостям. На некоторых были маски, и это, учитывая полное отсутствие всякой другой одежды, делало их еще соблазнительнее.

— Ну как, — спросила Мариамна, — неужели вы не жаждете наслаждений? Под этими масками скрываются самые знатные женщины Рима. Возможность позабавиться с женой сенатора или консула выпадает не так уж часто!

Фабий и Вителлий ухмыльнулись.

В этот момент красавица в маске, танцуя, приблизилась к ним и, обняв Фабия, увлекла его за собой. Вителлию стоило немалого труда отделаться от такого приглашения. Когда, делая непристойные жесты, его попытались увести с собой какие-то голые мальчики, Мариамна сказала:

— По-моему, единственный способ избавиться от их назойливости — это самим заняться любовью.

Не дожидаясь ответа, Мариамна приподняла подол платья, протиснула ногу между бедер возлюбленного, а затем, потянув за волосы, заставила его опуститься на скамью.

— Или, может быть, ты стыдишься, — прошептала она, — проявить свою любовь на глазах у всех? Может быть, те маски кажутся тебе привлекательнее?

Вителлий не ответил. Касаясь кончиком языка ее шеи, он уже ощупывал каждый сантиметр прелестного тела. Вскоре гладиатор и думать забыл о предстоящем завтра бое.

Слух о том, что под масками скрываются аристократки, был пущен Тигеллином. В действительности любимец императора нанял пару десятков умных и безупречно красивых женщин, чтобы использовать их в качестве шпионок. Он исходил из вполне разумной предпосылки: где еще, как не в объятиях красивой женщины, может развязаться язык у мужчины? Красавицам поручено было вести разговор так, чтобы речь зашла о политике и, самое главное, об императоре Нероне. По Риму уже ходили слухи о том, что против императора готовится заговор. Нерон, живя в непрестанном страхе, удвоил число телохранителей и появлялся на людях только в сопровождении усиленной охраны.

Для троих гостей красавицы-приманки были подобраны особо. От всех прочих они отличались не только умом и тем, что каждой из них было дано вполне определенное задание. Каждая в точности соответствовала идеалу женщины, сложившемуся у одного из троих мужчин. Мужчинами этими были оратор Гай Кальпурний Пизон, заместитель командующего преторианской гвардией Фений Руф и трибун Субрий Флав.

Пизон развлекался в своем шатре с блондинкой, лицо которой было закрыто маской, а мальчишеская фигурка резко контрастировала с пышными формами других присутствовавших здесь женщин. Кудрявая головка и нежные яблочки груди придавали ей почти детский вид, а страстные вздохи доводили Пизона до настоящего экстаза.

— Открой мне свое имя! — умолял ее Пизон. — Я сгораю от желания еще раз встретиться с тобой.

Из-под маски послышался смешок.

— Имя мое ты никогда не узнаешь, потому что выходка моя не должна причинить моему мужу вред. Он занимает высокий пост и пользуется всеобщим уважением. Так должно быть и впредь.

— Тогда что же толкнуло тебя на это? — продолжал допытываться Пизон.

— Служба оставляет мужу слишком мало времени для меня, — прошептала прекрасная маска, — а я женщина и жажду любви.

— Я мог бы дать тебе то, чего ты жаждешь. И не только сегодня!

— О, как бы мне этого хотелось!

— Тогда сбрось маску и назови свое имя. Я сохраню его в тайне. Это так же верно, как то, что меня зовут Гай Кальпурний Пизон.

— Ты Пизон, знаменитый оратор?

— Да, я Пизон.

— Говорят, ты дурно отзываешься об императоре. Что ты будто бы даже участвуешь в заговоре против него…

Пизон испуганно отшатнулся.

— Кто смеет утверждать подобное?

— Не беспокойся, — с притворным жаром произнесла маска. — Я тоже противница императора и, следовательно, на твоей стороне.

Пизон несколько мгновений колебался, а затем, бросив взгляд на безупречную, почти детскую фигурку женщины, заговорил:

— Моя первая жена была в день нашей свадьбы похищена императором Калигулой, этим сумасшедшим. Три дня и три ночи он держал ее взаперти, изнасиловал, а после этого выгнал и отправил нас обоих в изгнание. При Клавдии нам удалось вернуться в Рим. Клавдий, впрочем, тоже был не совсем в своем уме, да и Нерон мало чем отличается в этом отношении. Слишком много у него повсюду ушей, и это делает его все более непредсказуемым.

— А ведь императору всего тридцать лет!

— Именно поэтому, — с опаской огляделся вокруг Пизон, — его следует устранить. — Он долго смотрел на неподвижно застывшую маску, а затем неуверенно проговорил: — Назови мне свое имя, и тогда я открою тебе одну тайну.

— Хорошо, — ответила маска. — Ты первый!

— Против Нерона, — шепотом заговорил Пизон, — существует заговор, в котором участвуют многие именитые римляне. Мы встречаемся через нерегулярные промежутки времени и каждый раз в новых местах, обсуждаем планы покушения на него. В Риме, однако, к Нерону не подступиться. Он не выпивает ни капли, не съедает ни крошки, если их предварительно не попробует назначенный для этого прислужник. Он избегает встреч с людьми и появляется в театре или цирке только окруженный целым отрядом телохранителей.

— Что же делать?

— Все должно случиться на его пути в цирк. Тогда наши шансы будут наиболее реальными.

— И когда это произойдет?

— Может быть, уже завтра, при открытии игр Аполлона. Во всяком случае, все приготовления закончены… А теперь открой мне свою тайну!

— Хорошо, — ответила так похожая на маленькую девочку женщина. — Отвернись и закрой руками глаза, пока я не позову тебя.

Пизон послушно подчинился. Напрасно он ждал разрешения обернуться. Когда он все же повернул голову, красавица в маске исчезла. Пизон почувствовал, как на него накатила волна страха.

Комната, в которой Вителлий дожидался начала схватки, давно уже стала для него привычной. И все равно белый мрамор пола и стен выглядел холодным и недружелюбным. Лишенные окон стены с закрепленными на них стойками для факелов создавали гнетущую атмосферу усыпальницы — разве что на массажном столе в центре помещения не стоял саркофаг.

— Я ему все кости переломаю! — яростно бросил Вителлий.

Опустив голову, он беспокойно расхаживал по комнате, то и дело нанося кулаками удары воображаемому противнику. Кожа на теле гладиатора поблескивала от масла, бедра его прикрывала повязка, а на ногах были кожаные сандалии, ремешки которых охватывали лодыжки. Ремни с бахромой защищали руки почти до локтя. Ремнями, в которые были вплетены небольшие железные колечки, были обмотаны и кулаки. Легкими движениями танцовщика Вителлий непрерывно переносил тяжесть тела с одной ноги на другую.

Вителлия окружали трое мужчин и женщина: Пиктор, раб Вителлия, выступавший в поединке в качестве секунданта; Поликлит, наставник Вителлия; один из рабов, принадлежащих к лагерю его противника Спикуля, и Мариамна. Раб противника присутствовал здесь по настоянию Вителлия. В свою очередь, он послал своего раба Минуция в лагерь Спикуля,чтобы исключить возможность подвоха. Присутствие женщины было делом крайне необычным, но, поскольку Мариамна заняла теперь место опекуна Вителлия, допустимым.

Никто из присутствовавших в комнате не интересовался тем, что происходило сейчас в цирке Нерона. Женщину и четверых мужчин мало заботило даже то, что в данную минуту там пел сам император. Ведь через несколько мгновений речь будет идти о жизни и смерти гладиатора. Вителлий, от которого не укрылось беспокойство окружающих, постарался приободрить их.

— По-моему, вы тревожитесь больше меня самого. Это самый обычный день в жизни гладиатора. Поверьте, молнии Юпитера нагоняют на меня гораздо больший страх, чем кулаки Спикуля. Молнии Юпитера непредсказуемы, для того же, чтобы справиться с кулаками Спикуля, нужны лишь ловкость и мужество.

С этими словами он снова нанес несколько ударов в воздух.

Слова Вителлия не успокоили, однако, ни Поликлита, сделавшего все, чтобы как можно лучше подготовить к бою своего подопечного, ни Мариамну, которая, призвав к себе распорядителя игр Аррунтия Стеллу, недвусмысленно дала ему понять, что пожелания покойного мужа вовсе не совпадают с ее пожеланиями. Мариамна заявила, что хочет видеть честный бой и что победитель получит полмиллиона сестерциев.

— Тогда пусть все решают их кулаки, — разочарованно произнес Аррунтий, на что Мариамна ответила:

— Как и положено в кулачном бою.

Вителлий сел на массажный стол и протянул наставнику правую ногу. Поликлит натер наждаком кожаные подошвы сандалий гладиатора.

— Ты должен двигаться, словно танцуя, — умоляюще проговорил Поликлит, — пританцовывать, как нубийская шлюха, оставаться все время в движении. Так, чтобы перед противником ни разу не возникла неподвижная цель. Ясно тебе?

Гладиатор кивнул с отсутствующим видом. Он уже видел себя на арене, в этом адском котле, окруженном людьми, только и ждущими, когда один из бойцов уйдет в вечную ночь. Вителлий знал, что ему гарантирована поддержка наемных клакеров. Возможно, однако, что император обеспечил своему любимцу еще большую поддержку. Удар левой, удар правой — кулаки гладиатора рассекали воздух. В комнату вошел Аррунтий Стелла.

Распорядитель императорских игр временами заранее видел во сне результаты боев гладиаторов или состязаний на колесницах. Так, во всяком случае, он утверждал. Быть может, это свидетельствовало всего лишь о махинациях и сделках. На этот раз ему будто бы приснилась победа Спикуля, и Аррунтий приложил немало усилий, чтобы сон его претворился в действительность.

— Твой сон отражает лишь твои мечты, — сказала Мариамна.

Аррунтий смущенно улыбнулся и бесстрастно произнес:

— Император исполняет предпоследнюю строфу. Будьте готовы к выходу.

— Пусть Спикуль отсчитывает свои последние минуты! — воскликнул Вителлий.

Аррунтий вышел из комнаты.

Чтобы успокоить Вителлия, Мариамна положила руку ему на плечо. Она смотрела ему прямо в лицо, но гладиатор словно не замечал ее. Поликлит хлопнул своего подопечного по спине:

— Ладно, пусть будут с тобою Марс и Юпитер!

Вителлий поднялся на ноги.

Перед тяжелым красным занавесом, сквозь который доносились крики зрителей, восторгавшихся исполненной императором песнью, стоял уже Спикуль. Он был того же роста, что и Вителлий, но намного тяжелее и мощнее — настоящая гора мускулов. Не спускавший с него глаз Поликлит ободряюще кивнул Вителлию:

— Все в порядке!

Вителлий остановился рядом с противником, не глядя на него, но неприятно ощущая его близость. Надо полагать, Спикулем владело такое же чувство.

Гром фанфар заглушил наконец нескончаемые овации, и занавес раздвинулся. Два глашатая провели гладиаторов к императорской трибуне. Вителлий узнал Поппею, место же императора пустовало.

— Ave, Caesar, morituri te salutant! — вскинув правую руку, выкрикнули оба гладиатора.

Затем они подошли к выложенному из красного мрамора квадрату в центре арены и встали в противоположных его углах. Под все нарастающий гул толпы они в первый раз посмотрели друг на друга.

Многие гладиаторы были уверены, что уже в этот момент с противником можно покончить — взглядом. Каждый старался нагнать на противника страх угрожающими гримасами и, если это было дозволено, увешивал себя победными трофеями, показывавшими всем, насколько успешны были его выступления до сих пор. В данном случае результаты были равными, поскольку все свои поединки, кроме первого, оба гладиатора выиграли.

Судья ударом гонга объявил о начале схватки. Спикуль двинулся по направлению к Вителлию. Сросшиеся над переносицей брови придавали лицу Спикуля неприятное, мрачное выражение. Он громко дышал сквозь слегка выпяченные губы, а левое его плечо нервно подергивалось. Вителлий, неподвижный и поблескивающий, словно классическая мраморная статуя, ожидал приближения противника.

— Почему, ради всех богов, он стоит на месте? — взволнованно воскликнул Поликлит, беспомощно посмотрев на сидевшую рядом Мариамну.

Медленно, будто подошвы его сандалий были из свинца, Вителлий развернулся, пропуская Спикуля мимо себя, и взмахнул рукой. Зрители затаили дыхание. Спикуль уклонился легким движением туловища, словно волна распространившимся и на его руки. Вителлий заметил это движение, но не прореагировал на него и тут же получил страшный удар в лоб. На мгновение Вителлию показалось, что он теряет сознание, но теперь тело его начало уже действовать автоматически. Сам того не сознавая, он стал двигаться, словно приплясывая, легко перенося тяжесть с одной ноги на другую и в том же ритме нанося удары кулаками. Такого римляне никогда еще не видели. Они шумели, полагая, что это какая-то игра, пока не поняли, что речь идет о хорошо продуманной тактике. Спикулю приходилось внимательно следить за движениями противника, потому что за каждым из них могла последовать опасная атака.

И вот после одного из таких пританцовывающих движений правая рука Вителлия с силой крушащего крепостные ворота тарана ударила в ребра Спикуля, у которого на мгновение перехватило дыхание. Вителлий продолжал свою пляску. Увидев, что Спикуль слегка наклонился, он вновь выбросил вперед правую руку, стремясь на этот раз попасть в голову. Спикулю, однако, удалось уклониться.

Каждый миновавший цель удар, если он наносится с такой невероятной яростью, приводит к огромной затрате сил. Это не просто неудачный удар, это своего рода маленькое поражение. Спикуль немедленно воспользовался предоставленным ему шансом и, не давая Вителлию ни секунды передышки, начал наносить удары по его правому плечу. Ничего особенного ему, правда, добиться не удалось. К удовольствию зрителей, Вителлий продолжал кружить вокруг своего противника.

— Ну, разве это не сказка? — хлопая себя по ляжкам, восторгался сидевший на трибуне Поликлит.

Легкость, с которой перемещался противник, явно начала выводить Спикуля из равновесия. В глазах его появился гневный блеск. Упрямо, как бык, он гонялся за Вителлием, постоянно подвергаясь опасности пропустить новые удары. Вителлию и впрямь удалось нанести Спикулю удар в живот, но тот, казалось, даже не заметил его. Разозлившийся Вителлий бросился в атаку и тут же пропустил удар, который Спикуль нанес ему левой рукой в подбородок. Нижнюю челюсть пронзила боль, от которой Вителлию захотелось кричать, но он продолжал свой танец, нацеливая удары в предплечье противника. А когда Спикуль, защищаясь, приподнял руку, Вителлий нанес ему сокрушительный удар в область печени.

На какое-то мгновение оба замерли: Спикуль — ожидая, когда его тело пронзит нестерпимая боль, Вителлий — надеясь, что противник вот-вот рухнет на песок арены. Ничего, однако, не произошло. Оба противника продолжали сражаться — Спикуль, могучий и опасный, словно лев, Вителлий, элегантный и непредсказуемый, как пантера. Удары, которыми они обменивались, заставляли каждого из них хрипло, со свистом выдыхать воздух.

Неожиданно пропущенный удар пришелся Спикулю в голову и заставил его пошатнуться. По рядам зрителей прокатился взволнованный крик. Теперь уже отовсюду слышалось: «Вителлий! Вителлий!» Удар левой, удар правой. Вителлий наносил удар за ударом. В голову, в ребра, в плечо, снова в голову. «Вителлий!» Почему Спикуль все еще держится на ногах? Атаки Вителлия стали менее стремительными, он тоже начал задыхаться. «Ну, давай же!» — крикнул он, ожидая, когда наступит конец схватки. И ничего. Спикуль словно во сне, с лишенным всякого выражения лицом отражал удары и сам наносил их: левой, правой…

В Вителлии нарастала ярость, готовая перейти в небезопасное для него самого отчаяние. Быть может, ему так и не удастся справиться с этим львом — просто потому, что тот слишком силен. Вдруг Спикуль прижал правую руку к телу. Вероятно, какой-то из ударов Вителлия оказался особо чувствительным, потому что защищался Спикуль теперь только левой рукой.

Вителлий тотчас же увидел в защите Спикуля брешь, появления которой он так долго ждал. Быть может, это были всего лишь минуты, но жестокие удары, которыми обменивались противники и каждый из которых мог означать конец боя, превратили эти минуты в нескончаемую пытку. Со всей силой, на которую была способна терзаемая болью рука, Вителлий ударил кулаком в подбородок Спикуля. Голова Спикуля дернулась, и Вителлий перехватил взгляд противника, ясно, будто словами, выражавший одно: «Да, ты оказался сильнее».

Медленно, бесконечно медленно колосс пошатнулся, начал клониться, а затем упал. Сначала он опустился на колени, но тут же всей тяжестью рухнул на спину, прижав подбородок к груди. «Сейчас я убью тебя», — подумал Вителлий. Это не было заранее обдуманным решением, но инстинкт требовал убить противника, чтобы больше никогда не довелось с ним встретиться.

Однако в тот момент, когда Вителлий собирался нагнуться, чтобы завершить дело, с трибун послышались удивленные возгласы, смешивавшиеся с женским визгом и неодобрительным гулом части зрителей. Вителлий поднял глаза. Нерон стоял у перил императорской ложи, усмехаясь всем своим широким лицом и подняв кверху большой палец. Для Спикуля, все еще неподвижно лежавшего на песке арены, это означало пощаду.

Победитель поклонился и, выпрямившись, насколько это позволяло его состояние, направился к занавесу. Арена дрожала от приветственных криков в адрес Вителлия и не менее громких возгласов протеста против оказанной Спикулю милости.

Поликлит и Мариамна восторженно встретили гладиатора. Мариамна снова и снова целовала кровоподтек под его левым глазом, а Поликлит, словно в угаре, выкрикивал:

— Геркулес, о мой Геркулес, разве кто-то сможет тебя победить!

Вителлий с улыбкой отмахнулся от поздравлений. В глубине его сознания бой все еще продолжался. Уход в сторону, удар левой, удар правой… Даже когда он, еле живой от усталости, присел на мрамор массажного стола и Поликлит начал осторожно освобождать от защитных ремней его обагренные кровью кулаки, Вителлий по-прежнему продолжал уклоняться от незримых ударов.

Влажным, пропитанным мятой платком Мариамна вытерла пот с его подергивающегося лица.

— Вителлий! — еле слышно прошептала она. — Вителлий!

Однако одержавший победу гладиатор все еще не мог закончить свой бой.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Среди ночи Вителлий проснулся. Тень, стоявшая у его ложа, оказалась Пиктором.

— Господин простит, что я потревожил его. Рим горит!

— Ну и пусть себе горит! — недовольно проворчал Вителлий. В конце концов, редкая ночь обходилась без того, чтобы в Риме не сгорел какой-нибудь дом, а то и целый квартал.

— Нет, господин, — возразил Пиктор, — огонь охватил добрую четверть города. В пламени и Большой цирк, и Палатин, и Целий!

— Целий? — приподнялся Вителлий. — Горят и эти кварталы?

— Да, господин.

Мариамна, подумал гладиатор. Набросив тунику и завязав ремни сандалий, он кивнул Пиктору:

— Пойдем!

На севере, в стороне Аппиевой дороги, виднелось кроваво-красное зарево. Угольно-черные фонтаны дыма огромными грибами взмывали к небу. По мере приближения к Целию ночь становилась все светлее. Обезумевшие от страха лошади, собаки и кошки во всю прыть убегали из горящих кварталов, а люди рвали на себе волосы, били себя кулаками в грудь и в отчаянии кричали:

— Это конец всему!.. Рим погиб!.. Боги карают нас!

— Последние дни она жила в своем городском доме! — тяжело дыша, проговорил Вителлий, когда они проходили под акведуком Клавдия.

Пиктор показал вперед:

— Господин, весь Целий — сплошное море пламени!

— Ты боишься огня? — спросил Вителлий.

— Да, господин, не меньше, чем смерти.

— Тогда беги следом за собаками и кошками!

— Нет, господин, как ни велик мой страх, я последую за тобой.

От едкого дыма дышать становилось все тяжелее. Казалось, земля сотрясалась под ногами. Люди в обгоревших одеждах, с почерневшими от сажи лицами, с трудом держась на ногах, шли им навстречу. У Вителлия сдавило горло, когда в ноздри ударил тошнотворный запах горелого мяса. Какой-то пожилой мужчина ухватился за тунику Вителлия:

— Видел ты Плутона с его огненными глазами? Это его мир, подземный мир! Царство теней.

— Убирайся в преисподнюю, безумный старик!

Вителлий оттолкнул мужчину и поспешил дальше. Из оконных проемов домов, стоявших по обе стороны улицы, вырывались языки пламени. Изнутри доносились душераздирающие крики. Падающие балки и готовые обрушиться стены заставляли гладиатора и его спутника держаться на середине улицы, непрерывно поглядывать вверх, чтобы успеть уклониться от падающих горящих обломков.

Когда они свернули на улицу, где находился дом Мариамны, почти прямо перед Вителлием рухнуло на мостовую горящее тело какой-то женщины. Вителлий замер на месте. Видимо, она, уже охваченная пламенем, выбросилась из окна. Широко раскрытыми глазами Вителлий смотрел, как пылающая рука внезапно согнулась, словно подзывая его. Схватив раба за руку, Вителлий толкнул его вперед, выкрикнув полным отчаяния голосом:

— Мы должны спасти Мариамну!

Мимо них пробежала стайка юных мародеров. Они тащили на себе ценную посуду и тюки с одеждой.

— Назад, — крикнул их вожак, — назад! Это бессмысленно — пламя дошло уже до городской стены!

Жар стал почти невыносимым. Треск пламени отдавался в ушах, словно сигнал глашатаев на арене. И вновь, отбрасывая призрачные тени на камни мостовой, торопились мимо них беглецы. Одним богам известно было, из каких подвалов они вынырнули. На окрики они не отвечали — вперед, только вперед, подальше от этого ада.

Наконец Вителлий увидел дворец Мариамны. Первый его этаж горел. Зеленовато-желтые языки пламени лизали уже окна второго этажа. Рабы, ночевавшие на первом этаже и успевшие покинуть загоревшийся дом, словно обезумев, метались вокруг. Группа мужчин, опустившись на колени, молилась: «…Да приидет царствие Твое, ибо Твои есть сила и власть. Аминь». Один из них попытался схватить гладиатора за рукав. Повернув голову, Вителлий увидел улыбающееся, счастливое старческое лицо.

— Не скорби, — сказал старик, — ибо это есть день Страшного Суда. Господь рядом с нами. Это день, когда все мы войдем в Его царство…

Ничего не поняв и решив, что старик тронулся умом, Вителлий вырвался из его рук и встал на пути бегавших перед домом рабов.

— Где ваша госпожа? Где Мариамна?

— Да смилостивятся над нею боги, — ответил остановившийся со скрещенными на груди руками раб и кивнул в сторону горящего дома.

— И что же, ни один из вас не попытался спасти Мариамну? — Вителлий схватил раба за плечи и с силой встряхнул его.

— Господин, лестница наверх уже горела, когда мы проснулись. Спальня госпожи выходит во внутренний двор.

— Воды, — выкрикнул Вителлий, — нам нужна вода!

Он в отчаянии огляделся вокруг.

— Этот пожар не загасить тысячей пожарных ведер, — отозвался раб.

— Болван, — со злостью бросил Вителлий, — вода нужна мне не для этого!

Бассейн во внутреннем дворе! Вителлий раздумывал лишь миг.

— Я должен рискнуть, — сказал он Пиктору, который, с ужасом глядя на него, воскликнул:

— Оставь это, господин!

Однако гладиатор, одним прыжком преодолев ступени горящего портика, исчез, словно призрак, в пламени. Рабы вскрикнули.

Вителлий хорошо знал этот дом, знал каждую колонну, каждый выступ стен. Зажав правой рукой рот, он поспешил в перистиль. Добраться до внутреннего двора удалось даже быстрее, чем он ожидал. Глубоко вдохнув, он не раздеваясь прыгнул в бассейн. Выбравшись из воды, он бросился к ведущей наверх лестнице и, словно окаменев, остановился перед ней. По тлеющим деревянным ступеням пробегали красные язычки пламени. Сверху валили клубы едкого черного дыма. Вителлий глянул на свои мокрые сандалии, а затем перевел взгляд на тлеющую лестницу. Три прыжка — и я буду наверху, прикинул Вителлий. Он еще раз мысленно представил расположение комнат на верхнем этаже: налево по коридору, потом первая дверь справа…

Столпившиеся перед горящим дворцом люди взволнованно размахивали руками, показывая на окна верхнего этажа. Пиктор стыдился собственной трусости, но одновременно и осуждал безумную храбрость своего господина, поступок которого казался ему чистой воды самоубийством. Чем больше проходило времени, тем безнадежнее становились комментарии собравшихся.

— Он искал смерти, — жалобно проговорила одна из рабынь, — и нашел ее.

Вителлий между тем прокладывал себе путь сквозь хаос пылающих арок и колонн. Так, должно быть, мог выглядеть зев преисподней, в которой правит Плутон.

— Мариамна! — крикнул он, стараясь перекричать шипение, треск и рев огня. — Мариамна!

Жар, дым и страх почти лишали его рассудка. Он пытался дышать, но горло было словно забито ватой. Вителлий, скорчившись, присел на корточки и, прижав лицо к локтю, сделал вдох. Он почувствовал, как черный дым устремился в легкие, но вместе с ним туда попало и достаточно воздуха, чтобы сделать еще несколько шагов.

Мраморная статуя Изиды, стоявшая в конце коридора, благосклонно взирала на Вителлия. У ее ног шевелилось что-то похожее на тюк тряпья. Взмахом руки гладиатор отогнал дым от лица. Каждый шаг давался с напряжением, требовал огромных усилий. Вителлий узнал лежавшего без сознания на полу Фабия.

— Фабий! — крикнул гладиатор, ударив его ладонью по лицу. — Фабий, где Мариамна?

Ответа не было. Поспешно оторвав уголок мокрой туники, Вителлий повязал его на голове Фабия так, чтобы грязная жижа капала тому на лицо. Фабий открыл глаза.

— Где Мариамна? — крикнул Вителлий.

Фабий посмотрел на него измученным, усталым взглядом и показал на веранду в конце коридора.

Вителлий выпрямился и, корчась от обжигающей боли в груди, шагнул вперед. Он увидел перед собой мраморные перила, но нигде не было видно Мариамны. Вителлий хотел было уже вернуться, когда заметил ее в самом углу веранды. Зажав ладонями рот, она смотрела перед собой пустым, ничего не выражающим взглядом.

Вителлий осторожно подошел к Мариамне и, обхватив правой рукой за талию, поднял ее. Боль, словно жгучей стрелой, пронзила его. Вителлий пошатнулся и едва не упал. С трудом выпрямившись, он, еле переставляя ноги, двинулся вперед. Миновав вновь потерявшего сознание Фабия, Вителлий пошел вдоль коридора к лестнице. Мариамна неподвижно лежала на его руках, но времени раздумывать, жива ли она, у гладиатора не было.

Вителлий с отчаянием посмотрел на тлеющие, словно угли, ступени лестницы. Сверху они выглядели еще более опасными. Пока гладиатор прикидывал, сможет ли перепрыгивать сразу через несколько ступенек, внизу, словно воплощение бога огня, появился Пиктор.

— Господин! — крикнул он сквозь треск и рев пламени. — Скорее уходи, господин! Портик может рухнуть в любую минуту!

Вителлий кивнул в сторону статуи Изиды:

— Там лежит Фабий. Принеси его!

— Господин, портик сейчас обрушится!

— Принеси Фабия, приказываю тебе! — рявкнул Вителлий и вдруг увидел улыбку на губах Мариамны. — Мариамна, сейчас мы будем в безопасности!

Сцепив зубы, он словно во сне начал спускаться по горящим ступеням. Он слышал, как шипят и потрескивают мокрые подошвы его сандалий, как они с каждым шагом становятся все горячее. На середине лестницы он едва не закричал от боли, почувствовав, как жар опалил ноги. Сбежав по последним ступеням, он с Мариамной на руках бросился к портику. Упавшие дымящиеся балки загораживали дорогу. Подошвы казались охваченными огнем, но Вителлий, разбежавшись, одним прыжком преодолел препятствие и, пошатываясь, направился сквозь клубы дыма к выходу.

Толпа вскрикнула, увидев появившуюся перед портиком фигуру гладиатора, окутанную паром и дымом. Мариамна боязливо, словно маленький ребенок, цеплялась за Вителлия.

— Она жива! — выкрикнул подбежавший раб. — Она жива!

Люди сбегались со всех сторон, шумной толпой окружая едва державшегося на ногах спасителя. Какое-то мгновение он стоял, словно оцепенев, а потом осторожно опустил Мариамну на камни двора и, потеряв сознание, рухнул рядом.

— Пиктор! — пробормотал, придя наконец в себя, Вителлий. — Пиктор!

Мариамна, вытирая ему лицо обрывком одежды, печально покачала головой. Гладиатор приподнялся. У него перехватило дыхание, когда он увидел пылающие руины дворца. Портик здания обрушился полностью. Мариамна опустила руку на покрытое копотью плечо гладиатора и проговорила:

— Пиктор и Фабий опоздали. Едва мы оказались на свободе, колонны обрушились. Да будут боги милостивы к ним!

Вителлий поднял глаза. Со всех сторон доносился торжествующий рев пожара. С грохотом начали рушиться перекрытия здания.

— Надо уходить, иначе огонь перережет нам дорогу, — сказал Вителлий.

Он с трудом поднялся на ноги. Мариамна и одна из рабынь поддерживали его, помогая идти. Каждый шаг босыми ногами причинял Вителлию такую боль, словно он ступал по горящим поленьям. Мариамна видела, как от боли вздрагивают его губы и глаза превратились в узкие щелочки.

Ценой больших усилий, преодолевая почти невыносимую боль, они сумели добраться до Аппиевой дороги. Здесь уже можно было считать себя в безопасности. Мариамна послала рабыню в дом Вителлия за помощью.

В Риме разыгрывались с трудом поддающиеся описанию сцены. Поднявшийся ветер способствовал распространению пламени. Люди, спасавшиеся в отдаленных, казалось бы, от пожара улочках, внезапно оказывались окруженными морем огня. Одни в отчаянии бросались в огненное пекло, сгорая в нем заживо. Другие, взявшись за руки, танцевали и пели священные гимны. Некоторые, и прежде всего секта христиан, видели в пожаре явные приметы предстоящего конца света и освобождения от всех земных тягот.

Со времен императора Клавдия, когда выгорел весь лежащий у Марсова поля пригород, Рим не знал грандиозных пожаров, зато этот далеко превосходил все предыдущие. Очагом его был Большой цирк. В его окрестностях, среди дощатых ларьков и убогих домишек, огонь нашел достаточно пищи, чтобы взметнувшееся ввысь пламя смогло переброситься на окружающие кварталы. Уже в первую ночь жертвами пожара стали Палатин вместе с императорским дворцом, а также кварталы Изиды и Сераписа. Пять дней и ночей тысячи пожарных безрезультатно боролись с огнем, и лишь на шестой день им удалось, разрушив массу домов, создать полосу, на которой не было пищи для пламени.

Никто не смог бы сказать, сколько жертв унес Великий пожар. Десятки тысяч, во всяком случае. Совсем не затронул пожар лишь четыре из четырнадцати городских округов, в их числе оказались и расположенные на другом берегу Тибра бедные кварталы. В руинах лежала десятая часть всех римских зданий.

Для толп лишившихся крова людей император отворил двери принадлежавших ему зданий, парков, общественных построек и терм. Узкие извилистые переулки, так облегчавшие распространение огня, были снесены до основания, а на их месте появились широкие улицы с трехэтажными жилыми домами. Лично для себя Нерон повелел воздвигнуть великолепный дворцовый комплекс, раскинувшийся между Палатином и Эсквилином, за роскошь прозванный римлянами Золотым домом. Перед его входом возвышалась тридцатипятиметровая статуя из позолоченной бронзы, изображавшая бога солнца — с чертами лица императора Нерона. А поскольку император выдавал награды за постройки, возведенные в кратчайший срок и во вполне определенном стиле, Рим вскоре приобрел новый, еще более прекрасный облик.


Тигеллин, ближайший советник императора, уселся в паланкин и велел нести себя в Тибур. Окруженный толпой рабов, он сам выглядел почти что императором. Сейчас, однако, Тигеллин выступал в роли представляющего императорскую особу просителя. Нужны были деньги, и он знал, где их можно найти. У Мариамны.

— Ты чудом спаслась из пламени… — дружелюбным тоном начал Тигеллин.

— О нет, — ответила Мариамна, — жизнью своей я обязана не чуду. Меня, рискуя собой, спас гладиатор Вителлий. Если бы не он, я бы сейчас не сидела здесь.

— Воистину мужественный человек! Немногие совершали во время пожара подобные поступки. Для большинства имущество было важнее жизни других людей. Большие ты понесла потери?

— Нет, благодарение богам. То, что сгорел городской дом, меня не слишком трогает. Он был стар и все равно требовал переделки. А теперь освободилось место для новой постройки.

— А вот у императора, — перешел к делу Тигеллин, — потери очень велики. Он повелел заново выстроить целые кварталы, многие миллионы ушли на его новый дворец, и к тому же он вынужден раздавать продовольствие беднякам. Мы давно уже не завоевывали новых провинций, так что казна опустела. Я надеюсь, ты сочтешь возможным предоставить императору заем.

— Сколько? — спокойно спросила Мариамна.

— Сто миллионов, — столь же спокойно ответил Тигеллин.

На лице Мариамны не отразилось никаких чувств.

— Не опасно ли для императора оказаться в такой денежной зависимости?

Тигеллин пожал плечами.

— Неприятно, разумеется. Но ведь божественным Цезарю и Августу тоже приходилось временами жить на деньги простых людей. Это не наносит ущерб их величию.

Мариамне явно доставляло удовольствие видеть своим просителем представителя императора.

— Почему же твой властелин сам не пришел ко мне? — спросила она с улыбкой.

— Ты же знаешь, каким нелюдимым стал Нерон. Он живет в постоянном страхе быть убитым, как его предшественники.

— Ходят слухи, что Нерон сам поджег Рим, чтобы построить на его месте новый город, Нерополис.

— Рим полон слухов — как всегда бывает во времена больших бед. Этот слух, однако, не имеет под собой никаких оснований. Когда вспыхнул пожар, император находился в Анциуме. Если бы он поручил кому-то поджечь город, то наверняка огонь охватил бы кварталы, наиболее удаленные от его собственного дворца.

— Может быть, он решил построить заодно и новый дворец?

— Тогда он отправил бы, по крайней мере, в безопасное место свое драгоценное собрание греческих скульптур. Я друг его и хорошо знаю, что значило для него это собрание. Оно не просто стоило многие миллионы, он был всем сердцем привязан к этим статуям и плакал, как малый ребенок, увидев, что великолепный мрамор превращен огнем в известь.

— Тут трудно что-либо возразить.

— Нет, Нерон не поджигал Рим. Между прочим, ходят и другие слухи. Во время пожара в различных местах города видели людей, танцевавших и певших…

— Я тоже видела их. Это были так называемые христиане, которые верили, что пришел день конца света и их освобождения. Неужели город подожгли эти люди?

— Иудеи, — проворчал Тигеллин.

— Нет, они не иудеи, — заметила Мариамна. — В Палестине их движение только получило свое начало.

— Как бы то ни было, живут они вместе с иудеями по ту сторону Тибра. Примечательно, что как раз эта часть города не была затронута огнем.

— Но зачем это могло понадобиться христианам?

— Кто способен разобраться во всех этих восточных сектах, пустивших свои корни и в Риме? Возможно, они хотели отомстить за то, что мы держим в Мамертинской тюрьме двух их вожаков.

— И в каких же преступлениях они обвиняются?

— Они неуважительно относились к нашим богам и возбуждали народ против императора. Оскорбление величества карается смертной казнью. — Заметив, что Мариамна с недоверием отнеслась к его словам, Тигеллин добавил: — Один из них — безвредный, в общем-то, рыбак из Галилеи. Другой же — красноречивый оратор, знакомый с философией стоиков. Его схватили в Иерусалиме, но он настоял на том, чтобы его как римского гражданина судили в Риме. Очень скоро мы это сделаем. Только строгое исполнение законов не позволяет государству разрушиться.

— И ты серьезно веришь в то, что пара тысяч христиан могут поколебать устои Римской империи?

Несколько мгновений Тигеллин молчал.

— Вот уже три дня в небе висит комета, — заговорил он наконец. — По словам звездочетов, такие знамения предвещают гибель владыкам. Нерон спросил у своего звездочета Бальбилла, что следует предпринять, чтобы предотвратить беду.

— И какой же совет дал Бальбилл императору?

— Сказал, что в качестве искупительной жертвы должна быть пролита кровь какого-нибудь выдающегося человека. Это даст возможность противиться неблагоприятным обстоятельствам.

— Твой император слишком уж не уверен в себе и убедил себя в том, что дни его правления сочтены. Как бы то ни было, правит он уже больше десяти лет, не самых, надо сказать, худших лет для Рима. И все-таки похоже, что нашему владыке предстоит умереть насильственной смертью.

— Но ведь не кто иной, а он — император!

— Он одинокий, несчастный человек, удерживающий власть при помощи преторианцев. Мир потеряет в нем артиста, певца или поэта, но никак не политика.

— Ты почти в точности повторила его собственные слова, Мариамна, но что делать, если судьба предназначила ему быть императором? Скажи же, что передать ему? Может он рассчитывать на заем?

Мариамна задумалась, а потом твердо проговорила:

— Сто миллионов сестерциев — это огромная сумма и невероятный риск…

— Император не просто человек, пришедший просить о займе! — воскликнул Тигеллин.

— Кредит есть кредит, — спокойно ответила Мариамна, — и заимодавец должен быть уверен в том, что вернет свои деньги вместе с причитающимися процентами.

— Ты сомневаешься?

— Я, по меньшей мере, не вполне уверена. Двенадцать тысяч преторианцев не являются для меня достаточной гарантией. Спроси у императора, какое обеспечение предоставит он мне взамен ста миллионов сестерциев. После этого я приму решение.

Голос Мариамны звучал настолько твердо, что Тигеллин не решился спорить. Попрощавшись, он покинул виллу.


Рим возрождался еще более блистательным и нарядным, чем прежде, но в городе нарастало брожение. Пустая казна заставила Нерона пойти на необычные меры, еще более увеличившие число его врагов. Он отправил своего вольноотпущенника Эрата в Азию, а Секунда Карринаса в Грецию, поручив им силой захватить в храмах этих провинций золотые изображения богов и ценные дары паломников. Все это они должны были доставить в Рим. На остальные провинции была наложена высокая дань. Когда император начал забирать золото даже из римских храмов, это окончательно лишило его поддержки и собственного народа.

На стенах домов начали появляться направленные против императора памфлеты, в которых говорилось: «Пусть катится в преисподнюю, граждане, вместе со своим новым дворцом!» И в разговорах вместо обычных шуток все чаще звучали насмешливые песенки.

Нерон чувствовал, что пропасть, отделяющая его от народа, становится шире и шире. Городской пожар все еще оставался основным предметом разговоров римлян. Как могла произойти таких размеров катастрофа? Было немало римлян, которые, глядя на новые монументальные постройки, полагали, что император и впрямь поджег город, чтобы, перестроив его, создать вечный памятник себе. Чтобы раз и навсегда искоренить слухи, Нерон поручил Тигеллину, командующему преторианской гвардией, провести расследование причин пожара.

По мнению Тигеллина, решение напрашивалось само собой. Не составляло труда представить христиан, которые так странно вели себя во время катастрофы, в качестве истинных поджигателей. Сами христиане, хотя и утверждали, что не имеют ничего общего с возникновением пожара, не принимали никаких мер в свою защиту. Многие даже словно бы стремились оказаться осужденными, причем число их возрастало так быстро, что Тигеллин решил обратиться за советом к Сенеке, с которым хотел поговорить еще и по другому поводу.

— Я видел в жизни многое, но люди, добровольно стремящиеся к смерти, представляют для меня загадку, — сказал он философу.

Сенека по собственной воле удалился в свое сельское поместье, расположенное в Кампании, милях в четырех от ворот Рима. Он по-прежнему пользовался огромным авторитетом, но связывать свое имя с политикой Нерона больше не хотел.

— Казнь Павла и Петра, их вожаков, — сказал Сенека, — спокойствие, с которым они пошли на смерть, стали примером для всех христиан. Эти люди продемонстрировали своим сторонникам твердую веру в то, что проповедовали.

— А в чем, собственно, она состоит?

— Их пророк, некий Иисус, казненный при Тиберии, утверждал, что Его царство не от мира сего и что только смерть принесет Его последователям избавление. Этот Иисус опередил их в смерти, и теперь все остальные с нетерпением ждут ее в надежде на лучшую жизнь.

— Но это же бессмыслица. Или ты другого мнения?

— Бессмыслица или нет, кто может это сказать? Мне кажется, что христиане не так уж далеки от учения стоиков. Я тоже верю, что наша жизнь — лишь преддверие к настоящей, вечной жизни. И для меня миг смерти — это миг настоящего рождения. И то, насколько добродетельны мы в этой жизни, определяет нашу судьбу в жизни будущей.

Слова философа, похоже, привели Тигеллина в ужас.

— Ты говоришь почти то же, что и христиане. Быть может, ты один из них?

Рассмеявшись, что случалось крайне редко, Сенека ответил:

— Своим отечеством я считаю стою, крытую галерею на афинском рынке, где Зенон из Китиона учил, что все в природе руководствуется здравым смыслом. Мои учителя — Аттал и Сотион. Я родился в Испании, тем не менее я почти грек. Я живу и мыслю на греческий лад. Такое старое дерево, как я, невозможно пересадить. Даже если сделать это, оно засохнет.

— Мудрые слова, — ответил Тигеллин, — но мне они, увы, мало чем помогают. Что мне делать с христианами?

— Поступай с ними так, как предписывает закон, но перед этим посоветуйся со своей совестью, правильно ли ты его понимаешь.

— Закон есть закон, — резко проговорил Тигеллин. — Помимо всего прочего, я говорю не о букве закона, а о воле императора. Император — это и есть закон…

— А поскольку император — игрушка в руках своих советников, — перебил Сенека, — ты можешь с равным успехом сказать, что советники — это и есть закон.

— Ты за или против императора? — все тем же резким тоном спросил Тигеллин.

Сенека ответил, как и всегда, спокойно и устало:

— Судьба связала меня с Нероном, когда ему было одиннадцать лет. Я научил его читать, писать и, не в последнюю очередь, думать. Если сегодня Греция — страна, к которой обращены его мечты, это вовсе не дело случая. Это я познакомил императора с греческими искусством и философией. Я вылепил его, как скульптор лепит статую. Только лепил я не тело его, а душу. Не глупо ли спрашивать у меня, за или против я императора? С равным успехом ты мог бы спросить, за или против я самого себя.

— Почему же тогда ты удалился от императора? Почему с недоверием наблюдаешь издалека за его деятельностью?

— Это я охотно объясню, — ответил Сенека. — Мне шестьдесят лет. Долгие годы я был настолько тяжело болен, что Калигула вычеркнул меня из списка смертников, решив, что нет смысла казнить и без того полумертвого человека. При Клавдии я семь лет провел в изгнании на Корсике. И теперь у меня уже просто нет сил бороться с вами, молодыми, с вами, контролирующими каждый шаг императора, с вами, думающими лишь о собственном благосостоянии, а не о благе государства.

— С тобой дело обстояло не иначе, — парировал Тигеллин. — Каждой собаке известно, что за время службы императору ты увеличил свое состояние на триста миллионов сестерциев.

— Не стану этого отрицать, — ответил философ. — Но я отличаюсь от вас в одном, причем самом существенном. Вы, советники императора, только и думаете о том, как бы набить свои карманы за его счет. Я же пытался отказываться, когда Нерон столь щедро вознаграждал меня. Совсем недавно я просил у императора позволения вернуть все полученные от него дары. Он отклонил мою просьбу.

— Тем постыднее то, что ты пытаешься нанести своему императору удар в спину… — Сенека вопросительно посмотрел на Тигеллина, а тот продолжал: — Мои шпионы докладывают, что ты связан с группой аристократов, готовящих заговор против императора. Нам удалось схватить одну из заговорщиц, но даже под пыткой раскаленным железом она не выдала своих сообщников.

— Потому что никаких сообщников у нее нет и не было.

— Они есть, я убежден в этом. К сожалению, выжать что-либо из этой женщины уже невозможно. Она повесилась на веревке, свитой из собственного разорванного белья.

— А что, если она была невиновна? Ты не чувствуешь вины за ее смерть?

— Командир расквартированной в Мизенуме когорты поклялся всеми богами и своей правой рукой, что эта женщина пыталась завлечь его в число заговорщиков. Он достойный доверия человек.

— Достойный доверия? Это, случайно, не Волюзий Прокул, который был замешан и в смерти Агриппины? Он, насколько я могу судить, готов поклясться в чем угодно, если только ему хорошо заплатят.

Тигеллин постарался придать своему лицу максимально строгое выражение.

— Он сообщил, что ты поддерживал тайную связь с неким Пизоном, главой группы заговорщиков, и что тебя прочили в преемники Нерону.

Сенека вскочил на ноги и, явно взволнованный, начал расхаживать по комнате. С циничной улыбкой Тигеллин сказал:

— Если ты думаешь о бегстве, то уже слишком поздно. Твой дом окружен преторианцами.

Старик подошел к окну и выглянул наружу. Увидев красные пучки перьев на позолоченных шлемах, он с отвращением отвернулся.

— Это твое решение или воля императора?

— Это делается ради блага императора, — уклончиво ответил Тигеллин.

— Понятно, — спокойно проговорил Сенека. — Стало быть, время пришло.

Повысив голос, он позвал свою жену Пауллину.

Разоблачение направленного против императора заговора имело катастрофические последствия. Узнав, что лишь случай помог ему избежать покушения, Нерон начал метаться, словно загнанный зверь, отдавая приказы об аресте каждого, на кого поступил донос.

Сенека покончил самоубийством, вскрыв себе вены. Оказаться жертвой показательного процесса он не хотел. Его смерть вызвала в Риме настоящую волну самоубийств — особенно после того, как стало известно, каким спокойным и почти счастливым умер этот философ и поэт. Римляне, которым всегда свойственно было совершенно особое отношение к смерти, старались уйти из жизни не менее достойно, чем это сделал Сенека.

За время процесса о государственной измене все сколько-нибудь важные пункты города были заняты преторианцами. Опасаясь возможного переворота, Нерон заперся в своем новом, еще не до конца обставленном дворце, предоставив Тигеллину полную свободу действий. Было устроено страшное, кровавое судилище, жертвами которого стали даже некоторые сторонники императора. Тем не менее Нерон жил в постоянном страхе. Хотя казна была почти пуста, он распорядился выплатить каждому из своих гвардейцев по две тысячи сестерциев. Так он надеялся купить себе хоть какую-то безопасность.

В это же время проходили и процессы над христианами, каждый из которых заканчивался смертным приговором. Для обвинения достаточно было всего лишь одного свидетеля. Если он утверждал, что видел обвиняемого с факелом в руках или просто укрывающимся в каком-нибудь закоулке, приговор был предрешен. Поскольку христиане по большей части не являлись римскими гражданами, им была уготована смерть рабов, смерть на кресте. Изо дня в день их распинали на Марсовом поле. Для римлян зрелище умирающих христиан стало новым видом развлечения.

Чтобы завоевать народную любовь, Нерон уступил требованиям римлян и перенес казни на вечерние часы. Распятых обмазывали смолой, а затем поджигали. После наступления темноты Марсово поле освещалось живыми факелами.

А для предстоящих игр император и его советники уже готовили невиданное зрелище.


Аррунтий Стелла, распорядитель императорских игр, посетил Вителлия по поручению Нерона. Гладиатор принял императорского посланца в атриуме своего дома и вежливо поинтересовался причиной визита.

— Император, — начал Аррунтий, — намерен во второй раз провести свои «Неронии». Они будут проходить в трех цирках по обе стороны Тибра и превзойдут все до сих пор устраивавшиеся игры. В эти тяжкие времена Рим нуждается в чем-то возбуждающем, таком, что на целые недели даст пищу для разговоров. Риму нужны хлеб и зрелища.

— Такое приглашение — честь для меня, — ответил Вителлий. — Расскажи, однако, в каком виде состязаний я буду выступать.

— Предполагается, что будет проведен музыкальный конкурс, в котором примет участие сам Нерон, состязания на колесницах и бои гладиаторов.

— Неплохая программа, — согласился Вителлий. — И какая же роль в ней отведена мне?

— Император придумал для тебя совершенно особый вид боя, нечто такое, чего никогда еще не было и что принесет тебе славу лучшего гладиатора века.

— Ты заставляешь меня сгорать от любопытства, — сказал Вителлий. — Уж не должен ли я буду выйти с мечом против дикого слона или какого-то неведомого хищника из азиатских степей? Кто будет моим противником?

— Император, — с многозначительным видом произнес Аррунтий, — поручил мне предложить тебе выступить в схватке против десяти одетых в львиные шкуры христиан. Ты будешь выступать в роли ретиария, вооруженного сетью и трезубцем, христиане же будут безоружны, но зато их будет десять. В качестве награды за победу ты получишь пять раз по сто тысяч сестерциев.

Вителлий помолчал, а затем, сделав глубокий вдох, покачал головой и проговорил:

— Я с восемнадцати лет выхожу на арену. Я провел полсотни схваток самого разного рода, но каждый раз исход боя не был предопределен. Победителем становилсясильнейший. Неужели я могу воспринимать всерьез схватку, конец которой известен заранее?

— Но их будет десять против одного… — перебил гладиатора Аррунтий.

— Десять безоружных, ничему не обученных христиан против гладиатора, который всю свою жизнь только и делал, что сражался. Нет, Аррунтий, это нельзя назвать настоящим боем. Для тебя и для императора речь идет только о том, чтобы на глазах у множества зрителей убить десять беззащитных христиан. Я думаю, они даже не будут защищаться. Ты же сам видел на Марсовом поле, с какой готовностью они идут на смерть.

— Стало быть, ты отказываешься?

— Я сражаюсь с гладиаторами или дикими зверьми, но не с самоубийцами!

— Речь идет о полумиллионе сестерциев, — с жаром проговорил Аррунтий. — Еще раз обдумай все.

— Тут нечего обдумывать. Мое решение окончательно. Обратись к Спикулю, он состоит на императорской службе и выйдет на такой бой всего за тысячу сестерциев. Я же свободный человек и сражаюсь, когда сам захочу. Передай императору, что против христиан я сражаться не буду.

Аррунтий Стелла растерялся.

— Игры Нерона без величайшего гладиатора Рима — это все равно что храм без изображения божества! Ну как я сумею объяснить это императору?

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

— Быстрее, ленивые скоты! — подгонял рабов Вителлий.

Четыре носильщика, тяжело дыша, несли его паланкин по Аппиевой дороге в сторону Тибура. Только что гонец принес известие, что Мариамну свалила с ног сильная лихорадка. Уже стемнело, и на дорогу падал призрачный свет от горящих по обеим ее сторонам костров. Сотни трупов, завернутых в погребальные покрывала, скрючиваясь в жарком пламени, приподнимались, а затем снова валились друг на друга.

Рабы несли паланкин мимо плетущихся по дороге из Рима повозок, нагруженных трупами. В городе свирепствовала чума.

Перед гробницей Понтина Вителлий приказал остановиться. Выйдя из паланкина, он хотел было хорошенько отругать обоих рабов, державших спереди шесты носилок, когда один из них вдруг повалился на землю.

— О боги! — воскликнул Вителлий. — Неужели смерть подошла уже так близко? — Обернувшись к рабам, он добавил: — Позаботьтесь о нем. Дальше я пойду пешком. — И прикрыл лицо плащом.

Едва приблизившись к вилле Мариамны, Вителлий услышал голоса рабынь, обращавшихся к богам с молитвой.

— Мы очень обеспокоены, — сказала горничная Мариамны, жестом пригласив гостя следовать за собой.

В спальне госпожи она раздвинула занавес перед ложем и, прошептав: «Вителлий пришел», начала зажигать маленькие масляные лампы.

— Держись от меня подальше! — сказала Вителлию Мариамна, а когда он, несмотря на предупреждение, хотел взять ее за руку, отдернула ее. Как же изменилась Мариамна! Она улыбалась, но по губам ее периодически пробегала судорога. Глаза запали и утратили блеск. На лбу блестели капельки пота.

— Мариамна! — сказал Вителлий, стараясь, чтобы в голосе не прозвучала жалость, способная еще больше расстроить больную. — Ты обязательно должна выздороветь. Ты слышишь меня?

Мариамна покачала головой.

— Вителлий, — сказала она, и гладиатор был потрясен, так слабо звучал ее голос. — Ты же знаешь, что это такое.

Она показала на пару темных бубонов, выступавших на шее, и Вителлия охватил ужас.

— Я знаю, где заразилась. В Остии, при разгрузке зерна с судов. Я, как всегда, присматривала за работами. Один из пришедших из Египта кораблей кишел крысами. Там, должно быть, это и случилось.

В комнату вошла Тертулла. Ее сопровождал мужчина в наводящем страх одеянии. На плечи его была наброшена красная мантия, а лицо скрывала желто-зеленая маска птицы с выступающим на добрых два фута острым клювом.

— Мама, это врач, — сказала Тертулла. Она плакала.

Осмотрев шею больной, врач кивнул. Учитывая маску, жест этот выглядел довольно жутко. Затем врач вышел из комнаты, движением головы пригласив Вителлия и Тертуллу следовать за собой. Сняв свою кошмарную маску, он проговорил:

— Чума, в этом нет никаких сомнений.

Тертулла закрыла лицо руками и всхлипнула. Вителлий молча положил руку ей на плечо. Взяв терракотовую пластинку величиной с ладонь, врач прижал ее к куску папируса, оставив на нем отпечаток своего рецепта.

— Вот, приготовьте крепкий отвар из этих трав. Да помогут ей боги!

Тертулла подозвала рабыню и передала ей рецепт.

— Сколько, по-твоему, ей осталось жить? — спросил Вителлий.

— Я не Эскулап, сын Аполлона, — ответил врач. — Мне приходилось видеть больных чумой, которые поднимались со своего ложа, полностью выздоровев. Это, однако, почти чудо, и, скорее всего, Мариамна умрет в ближайшие три дня.

Тертулла зарыдала, да и у Вителлия по щекам покатились слезы. Сейчас, в этой безысходной ситуации, они нуждались в поддержке друг друга.

— Пойдем, — сказал Вителлий, когда врач вышел, и, утерев рукавом туники слезы со щек Тертуллы, повел ее в комнату больной.

— Что сказал врач? — настойчиво спросила Мариамна. — Скажите правду, у меня хватит сил вынести ее.

Несколько мгновений Вителлий и Тертулла смотрели друг на друга, не решаясь заговорить.

— Это чума, — произнес наконец Вителлий. — Но врачу приходилось видеть выздоровевших от нее…

— Я не верю, что удастся выздороветь, — тихо проговорила Мариамна. — Я видела в небе комету, предвещающую неминуемую беду. Парк, богинь судьбы, невозможно перехитрить, Вителлий! Мне была уготована смерть еще тогда, в пламени пожара, но ты спас меня. Теперь парки все же настигли меня…

— Перестань! — сказал Вителлий. — Пока ты дышишь, жива и надежда.

Он с трудом удерживался от слез.

— Послушай, Тертулла, — глядя на дочь, вновь заговорила Мариамна. — Сейчас, когда близится мой конец, я должна открыть тебе тайну, которую не хочу уносить с собой в могилу. Ты знаешь, что мой брак с Ферорасом был основан скорее на расчете, чем на любви. Хотя для меня это не было столь уж важно. Ты, наверное, будешь удивлена, услышав, что Ферорас не был твоим отцом.

Вителлий взглянул на Тертуллу, ожидая какой-либо реакции с ее стороны, но девушка продолжала неподвижно смотреть прямо перед собой.

— Твой отец погиб во время большого пожара. Это был Фабий, — продолжала Мариамна. — Я никогда его не любила, но однажды отдалась ему. Я считаю, что обязана была сказать тебе об этом.

— Спасибо, мама, — всхлипнув, проговорила Тертулла.

Вителлий хотел было ее успокоить, но Тертулла дала волю слезам.

— Я не стыжусь своего поступка, — глядя на дочь, вновь заговорила Мариамна. — За всю свою жизнь я по-настоящему любила только одного человека — того, кто сидит сейчас рядом с тобой. Хотя я могла бы быть его матерью, он единственный, кто дал мне возможность почувствовать себя женщиной.

Теперь уже и Вителлий, не в силах сдержаться, расплакался как ребенок. Спокойной оставалась одна только Мариамна, шептавшая слабеющим голосом:

— Если бы я могла попросить богинь судьбы выполнить еще одно мое желание, я знаю, каким бы оно было…

— Выскажи свое желание, — попросил Вителлий. — Я готов отдать жизнь, чтобы выполнить его!

— Мое последнее желание, — тихо проговорила Мариамна, — состоит в том, чтобы ты взял Тертуллу в жены и был с нею так же ласков, как со мной. Обещай мне это.

Вителлий был готов ко многому, однако того, что Мариамна предложит ему взять в жены свою дочь, не ожидал. Предложение было неожиданным, но отвергнуть его гладиатор не мог. Как посмел бы он отказать умирающей женщине, ради которой только что обещал отдать даже свою жизнь? Он протянул Тертулле руку и с печальной улыбкой произнес:

— Если ты этого хочешь, твое желание будет исполнено.

По лицу Мариамны пробежала улыбка. Она закрыла глаза. В голосе ее звучала теперь невыразимая усталость.

— Знаешь, Вителлий, хотя Тертулла и взрослая женщина, после моей смерти ей, как никогда, понадобится поддержка. Одна вести оставшееся после Ферораса дело она не сможет, теперь это будет и твоей задачей. Ты справишься с ней. Тертулле будет легче, чем мне после смерти Ферораса. Меня тогда окружила целая толпа претендентов на мою руку, при этом рассматривавших меня лишь как приложение к деньгам. Это было отвратительно! Если ты женишься на Тертулле, во всем будет полная ясность. Это мое последнее и единственное желание.

Ночь Вителлий и Тертулла, сменяя друг друга, провели у ложа Мариамны. На рассвете в парке виллы послышалась громкая команда. Выйдя, Вителлий увидел Тигеллина, которого сопровождал целый отряд преторианцев.

— Против Мариамны выдвинуто обвинение, — резко бросил Тигеллин. — Обвинение в причастности к заговору против императора. Где она?

Подозвав движением руки рабыню, Вителлий приказал ей впустить Тигеллина в дом, а сам остался в парке. Через несколько мгновений преторианцы сломя голову выбежали из дома.

— Она мертва, — выкрикивали они, убегая прочь от виллы. — Смилуйтесь над нами, боги!

Пробегая мимо Вителлия, Тигеллин крикнул:

— Я еще доберусь до тебя, можешь в этом не сомневаться!


Конец императора Нерона наступил быстрее, чем ожидалось. Говорили, что он бежал в Анциум, в свою летнюю резиденцию. На Форуме собралась невероятная толпа людей. Камни летели в позолоченные статуи императора. Нетронутой осталась лишь монументальная тридцатипятиметровая скульптура у входа в императорский дворец — слишком уж она была велика.

Ярость римлян выплеснулась и на воздвигнутые на Форуме по велению Нерона статуи близких к нему людей. Изображения Поппеи Сабины были снесены первыми. Нерон, нечаянно убивший ее ударом ноги, повелел установить бесчисленные статуи в память о ее красоте. Тигеллин, которому удалось, оставшись неузнанным, смешаться с толпой, с ужасом наблюдал, как сносят его собственные изображения. Хор голосов выкрикивал: «Радуйтесь, римляне, сейчас падет Тигеллин!» Каждый раз, когда скульптура с грохотом падала, рассыпаясь на куски, Тигеллин чувствовал такую боль, словно ему разрывали внутренности.

Пристроившись позади предназначенного для ораторов возвышения, Тигеллин видел, как группа подростков прокладывает себе путь сквозь толпу. Они пинками гнали перед собой связанного мужчину, выкрикивая: «Давай пошевеливайся!» «Клянусь богами, это же Спикуль!» — сообразил Тигеллин. Подростки схватили любимца Нерона в расположенных поблизости казармах гладиаторов. На голову Спикуля со всех сторон сыпалась брань. Римляне еще не забыли, как он был помилован императором после схватки с Вителлием.

Несколько подростков связали гладиатору ноги, а потом уложили его у подножия большой, выше человеческого роста, статуи императора. На шею скульптуры накинули веревку и начали раскачивать мраморную громадину. Когда Спикуль понял, какая жуткая смерть его ждет, он страшно закричал, но кляп тут же заставил его умолкнуть. Подростки продолжали тянуть за веревку, пока колосс не рухнул, раздавив гладиатора. Темные ручейки крови из-под мраморного крошева привели зрителей в настоящий восторг. Между тем в толпе распространялись все новые и новые слухи. Преторианцы будто бы отказались поддерживать Нерона, говорили римляне. Если этот слух окажется правдой, Нерону конец, потому что без гвардии он беспомощен. В Испании легионеры будто бы провозгласили императором старого вояку Сервия Сульпиция Гальбу. О Гальбе никто ничего не знал, потому что большую часть своей жизни он в качестве полководца и правителя провинции провел вдалеке от Рима. Ему было семьдесят три года, и, по слухам, пальцы у него были так скрючены подагрой, что он не мог ни носить обувь, ни удержать в руках стило. Вот так император!

Стремясь узнать что-либо новое, Вителлий направился на Форум. По дороге кто-то неожиданно опустил ему сзади руку на плечо.

— Ты, случайно, не гладиатор Вителлий?

Вителлий кивнул.

— Мое имя Плиний. С того дня, когда ты на озере встретился в бою с Пугнаксом, я большой почитатель твоего таланта. К сожалению, мне еще никогда не приходилось встречаться с тобой.

— Я тоже сожалею об этом. Мне так много приходилось слышать о тебе и твоих исследованиях, что часто возникало желание познакомиться с тобой. Должен, однако, сказать, что давно уже ничего не слыхал о тебе.

— Ничего удивительного, — засмеялся Плиний. — Я сражался в Палестине. Ты, конечно же, слышал об иудейском восстании. Я сопровождал там командующего нашими легионами Веспасиана и его сына Тита. Меня отправили в Рим, чтобы выяснить, что здесь, собственно, происходит. В далекой Палестине об этом ходят самые диковинные слухи.

Вителлий кивнул.

— То же самое и здесь. Дня не проходит без новых слухов и новых претендентов на пост императора. Нерон, если верить слухам, умер уже тысячей самых разнообразных смертей, хотя в действительности он приятно проводит время в Анциуме, развлекаясь с красивыми мальчиками.

— Странно, — проговорил Плиний, показывая в сторону ораторской трибуны, — человек возле трибуны как две капли воды похож на Тигеллина. Подойдем к нему!

Оба начали проталкиваться сквозь шумную толпу.

— Это и впрямь он! — воскликнул Плиний. — Тигеллин!

Поняв, что его узнали, любимец императора попытался скрыться, но Вителлий встал у него на пути.

— Ну-ну, совсем один и без охраны? Почему в такие тяжкие времена ты не рядом со своим императором?

— Он мертв, — запинаясь, проговорил Тигеллин. — Покончил с собой. Я видел его труп.

— Мир его праху, — равнодушно проговорил Вителлий и, не позволяя Тигеллину убежать, крепко схватил его за руку. — Стой на месте. Или ты спешишь начать подлизываться к новому императору? — Тигеллин замотал головой, и Вителлий с горечью добавил: — Теперь ты понимаешь, что чувствует человек, которому приходится постоянно дрожать за свою жизнь? Сколько человеческих жизней у тебя на совести? Тысяча, десять тысяч? Или больше?

Тигеллин протестующе замахал руками.

— Все они были казнены по приговору суда, а многие добровольно покончили с собой!

— А почему? Потому что знали, что их ждет. Потому что боялись пыток!

— Я был лишь исполнителем воли императора! — запротестовал Тигеллин, стараясь говорить тихо, чтобы его не услышали стоявшие в стороне люди. — Император отдавал приказы, а я лишь выполнял их.

— Ты жалкий лжец, Тигеллин! — гневно воскликнул Вителлий. — Каждому в Риме известно, что политические решения император принимал по твоей подсказке. Ему самому политика была ненавистна. Он с гораздо большей охотой играл бы на кифаре, чем выносил смертные приговоры. За всеми этими приговорами стоишь ты и только ты, Тигеллин. Ты подкупил обвинителей, чтобы они возбудили дело против Мариамны, — только потому, что она отказала тебе в стомиллионном займе. Не императору нужны были эти деньги, ты нуждался в них для своих сомнительных делишек! Мариамна опередила тебя в смерти. Я не знаю, сожалеть об этом или благодарить богов. Мне бы ты тоже постарался отомстить, не закатись звезда императора, а вместе с нею и твоя собственная. Я презираю тебя, Тигеллин! — плюнул Вителлий на мостовую.

Окружающие обратили уже внимание на говорившего во весь голос Вителлия. Услышав имя Тигеллина, все повернулись в их сторону.

— Это Тигеллин! И впрямь Тигеллин! Клянусь богами, этот убийца стоит рядом с нами! Тигеллин!

Толпа сомкнулась, взметнулись кулаки, чья-то рука ударила Тигеллина прямо в лицо. Через мгновенье его уже бросили на землю, угрожая расправиться немедленно, не дожидаясь суда.

Вскочив на трибуну, Плиний крикнул:

— Постойте, римляне, выслушайте меня! Я Гай Плиний Секунд и прибыл сюда из Палестины. Только что я услышал, что император покончил с собой. Тигеллин своими глазами видел его труп. — Среди собравшихся вокруг трибуны послышались радостные возгласы. — Я вполне понимаю ваш гнев, — продолжал Плиний, — но нельзя просто убивать всех приспешников Рыжебородого. С бесправием нельзя бороться новым бесправием. Отправьте Тигеллина в тюрьму, и пусть справедливый суд накажет его за преступления! Но это не должен быть самосуд.

Среди собравшихся на Форуме римлян разгорелся спор. Одни требовали немедленной расправы, другие соглашались с Плинием, полагая, что судьбу Тигеллина должен решить суд. Кончилось тем, что несколько мужчин, схватив Тигеллина за руки, поволокли его в сторону Мамертинской тюрьмы.

— Ты очень хорошо говорил, — одобрительно произнес Вителлий.

— Последние годы в Риме творилось слишком много беззаконий, — ответил Плиний. — Мы должны позаботиться, чтобы к ним не начали добавляться новые. Необходимо, чтобы в Риме соблюдались законы.

— Я не верю, что такое возможно, пока Рим находится под властью императоров. О, какой спокойной и счастливой была жизнь во времена республики!

— Вспомни последние годы республики, — возразил Плиний. — Тогда так же, как и сейчас, повсюду царили насилие и убийства, ненависть и коррупция. Нет, Вителлий, каждая форма правления хороша лишь постольку, поскольку хороши люди, осуществляющие ее.

Поднявшийся между тем на трибуну здоровенный, словно бык, мужчина пытался успокоить собравшихся на Форуме и привлечь к себе их внимание.

— Что это за чудище? — с усмешкой спросил Плиний.

— Ты не знаешь его? — сказал Вителлий. — Это Нимфидий Сабин, один из командиров преторианской гвардии. Хоть он и именует себя сыном божественного Калигулы по причине того, что его красавица мамаша переспала однажды с императором, на самом деле лицом он как две капли воды похож на гладиатора Марциана.

— Кому же из нас не хотелось бы быть отпрыском императора? — громко рассмеялся Плиний.

— Римляне, — начал Нимфидий Сабин, — направляясь в курию, я хочу сообщить вам, что преторианцы признали Гальбу новым императором Рима. Все гвардейцы как один человек поддерживают Гальбу и ожидают его возвращения из Испании. Я намерен сообщить сенату решение преторианцев и просить сенаторов провозгласить Гальбу императором.

— Сколько он заплатил каждому из вас, преступники? — крикнул из толпы какой-то старик.

— Больше, чем платил Нерон? — с ухмылкой поинтересовался другой.

А третий выкрикнул:

— Поделитесь и с нами полученной взяткой!

Явно выведенный из равновесия Нимфидий сошел с трибуны и направился к курии, где сенаторы уже собрались, чтобы обсудить будущее Римской империи.

— За поддержку своего сына, Нерона, Агриппина заплатила в свое время по пятнадцать тысяч сестерциев каждому из преторианцев, — сказал Плиний. — Гвардейцев было двенадцать тысяч, так что общая сумма составила сто восемьдесят миллионов сестерциев. Цена за поддержку такого старика, как Гальба, надо полагать, значительно выше.

Вителлий кивнул.

— Ты знаешь предсказание оракула в Дельфах, к которому Нерон обращался, когда был в Греции?

Плиний отрицательно покачал головой.

— Так вот, — продолжал гладиатор, — пифия сказала императору, а было это меньше года назад, что опасны для него семьдесят три года. Нерону тогда было тридцать, и он решил, что смерть настигнет его в семьдесят три года. Кому могло прийти в голову, что пифия предупреждала об опасности, исходящей от семидесятитрехлетнего старика!

— Потрясающе! — воскликнул Плиний. — Хотя оракулы пользуются в наше время не самой лучшей репутацией, они то и дело поражают удачными предсказаниями. Моему полководцу и другу Веспасиану один иудейский жрец предсказал, что он и сын его Тит станут однажды властелинами земли, моря и всего рода людского. До сих пор я не слишком-то верил этому предсказанию — ведь, что ни говори, Веспасиану уже шестьдесят лет, но теперь, когда императором стал семидесятитрехлетний Гальба, я уже по-иному отношусь к нему.

Несколько мгновений Вителлий размышлял, стоит ли затрагивать волновавшую его тему, а затем, все-таки решившись, проговорил:

— Однажды я тоже задал вопрос дельфийскому оракулу. Я искал в Греции девушку, которую очень любил, и услышал в ответ, что еще встречу однажды эту девушку, но не узнаю ее. Ты умный человек, Плиний. Каков, по-твоему, смысл этого ответа?

— Я не толкователь предсказаний, — ответил Плиний, — но могу предположить, что ты встретишь эту девушку в старости, когда волосы ее станут седыми, а лицо покроется морщинами, так что она совершенно не будет соответствовать тому представлению, которое сохранилось в твоей памяти.

— Я тоже именно так понял слова пифии, — сказал Вителлий. — Очень трудно, однако, примириться с этим.

— Если тебе нужен мой совет, поверь оракулу и забудь об этой девушке. Нет смысла позволить жизни пройти мимо, потратив ее на погоню за утраченным идеалом.

— Ты прав. Я пришел к тому же выводу, хотя мне и нелегко было смириться с этим. Я женился на другой.

— И кто же твоя избранница?

— Тертулла, дочь Ферораса.

— Тертулла? — изумленно воскликнул Плиний. — В таком случае ты по-настоящему богатый человек, способный купить для себя хоть нового императора.

— Тут все решали не деньги, — усмехнулся Вителлий. — Поверь мне, причина была совсем иной. Ферорас, отец Тертуллы, был убит одним из его рабов, а Мариамна, ее мать, умерла от чумы. На смертном ложе Мариамна взяла с меня обещание жениться на Тертулле и принять на себя заботу о ее делах.

— Стало быть, ты отложил в сторону трезубец и сеть, чтобы впредь заниматься только займами и процентами?

— На время, во всяком случае. Но можешь не сомневаться, как только дела позволят, я снова выйду на арену. Потому что того, кто однажды вдохнул поднимающуюся над ареной пыль, кто покрывался потом от страха, кто смывал со своих рук кровь противника, всегда будет тянуть в этот окруженный бушующими трибунами круг, словно там он может завоевать для себя толику бессмертия.

Место служившего у Ферораса секретарем Фабия занял пожилой писец Корнелий Понтик. Ему было уже больше шестидесяти, работал в доме Ферораса он с восемнадцати лет и знал все подробности каждой проведенной за последние годы крупной сделки, был в курсе состояния дел большинства должников и всегда мог сообщить, где и с каким грузом пересекают моря принадлежащие дому суда.

От него Вителлий узнал, что общая сумма выданных кредитов составляет семьсот восемьдесят миллионов, что принадлежащий ему флот состоит из ста пятидесяти двух судов и что, помимо этого, ему принадлежит следующая собственность: четырнадцать земельных участков с виноградниками и оливковыми рощами, три виллы, два квартала жилых домов на Эсквилине и за Тибром — еще два были уничтожены пожаром — и две из прежних четырех городских резиденций. В общей сложности сказочное богатство, истратить которое человеку не хватило бы целой жизни.

Подобные мысли не занимали, однако, Вителлия. Ему было тридцать семь лет — возраст, в котором человек начинает думать не только о завтрашнем дне. Из виллы в Тибуре Вителлий руководил делами, ввести во все подробности которых нового хозяина было поручено Корнелию Понтику. Старик ежедневно по нескольку часов терпеливо объяснял своему молодому господину все премудрости ведения деловых операций, которые Вителлий воспринимал с поразительной легкостью. Хотя деятельностью банка и судоходства руководили опытные специалисты, окончательные решения принимал Вителлий, как прежде это делал Ферорас.

Войдя в комнату, Корнелий Понтик вежливо поклонился и попросил разрешения представить на выбор хозяину новых рабов для личной прислуги.

— Зачем нам новые рабы? — удивился Вителлий. — У нас ведь их и так больше четырехсот.

— По обычаю, — возразил старик, — когда меняется хозяин дома, меняется и личная прислуга.

— Да, есть такой обычай. Что ж, не будем нарушать его. О скольких рабах идет речь?

— Только о личной прислуге для тебя, господин, и для твоей супруги. Цирюльник, камердинер, банщики, номенклаторы, телохранители и опробователь пищи — всего двадцать четыре раба.

— Двадцать четыре? Корнелий, по-моему, ты с ума сошел. Если вокруг меня изо дня в день будут вертеться две дюжины рабов, я этого просто не вынесу. Нельзя ли сократить их число?

— Господин, — с улыбкой ответил старик, — обслуживать тебя будут только двенадцать, остальные двенадцать предназначаются твоей супруге. Кроме того, общее число рабов при этом не увеличится. Прежних мы продадим на рынке.

— Ладно, посмотрим, кого ты для нас подобрал.

Вителлий встал из-за мраморного письменного стола и опустился на лавандово-синее покрывало ложа. Корнелий Понтик хлопнул в ладоши, подавая рабам знак войти.

— Минутку, — сказал Вителлий. — Позови Тертуллу. Она должна сама оценить своих рабов.

— Прости, господин, — ответил старик, — но решение подобных дел принадлежит исключительно тебе.

— Я хочу, чтобы Тертулла была здесь! — решительно произнес Вителлий, пока новые рабы выстраивались перед ним. Многие из них выглядели чужестранцами, и Вителлий поинтересовался, все ли знают латинский язык. Ответ был утвердительным.

— Откуда ты? — спросил Вителлий у молодого голубоглазого блондина, выглядевшего сообразительным.

— Я германец родом с Рейна — из тех мест, где расположен ваш город Колониа Агриппензис.

— О, город, где родилась злосчастная мать нашего покойного императора! А ты, откуда ты родом? — Вителлий указал на совсем молоденькую рабыню с растрепанными темными волосами и миловидным лицом.

Девушка сделала шаг вперед и, опустив глаза, проговорила:

— Господин, меня зовут Рахиль, я родилась в Цезарее на берегу Палестины. Меня привезли оттуда ваши воины-завоеватели.

В это мгновение в кабинет вошла Тертулла. На ней было желто-зеленое платье из шелестящего шелка, на лице поблескивал слой румян. Вителлий сразу же понял подспудное желание жены: Тертулла хотела выглядеть так же, как ее мать Мариамна, та Мариамна, к которой был так привязан Вителлий. Однако то, чего она добилась, было всего лишь жалким подражанием.

— Я хотел бы, чтобы ты сама взглянула на предназначенных тебе рабов, — сказал Вителлий. — В конце концов, это тебе иметь с ними дело. — О безвкусно размалеванном лице жены он предпочел умолчать.

— Что мне за дело до рабов? — вызывающе проговорила Тертулла. — Того, кто будет плохо справляться со службой, я прикажу высечь, а тех, чья физиономия мне не понравится, отправлю на невольничий рынок. — С этими словами она указала пальцем на темноволосую девушку. — Эту в первую очередь. Она мне не нравится. Прочь отсюда!

Вителлий с недоумением посмотрел на жену.

— Что ты имеешь против этой палестинки? Она приветлива, молода, на нее приятно посмотреть.

— Вот именно, — ответила Тертулла, — вот именно.

Вителлий нахмурился.

— У тебя есть разумные возражения?

— Она мне просто не нравится. Не по душе.

— Девушка останется! — спокойно, но решительно и твердо произнес Вителлий, а затем поднялся и кивком головы отпустил пришедших.

Вслед за рабами вышла и Тертулла. Проходя мимо мужа, она прошипела:

— Она мне просто не нравится!

Корнелий Понтик молча наблюдал за этой сценой, делая собственные выводы. Когда Вителлий вопросительно посмотрел на него, словно желая сказать: «И все же я поступил правильно, разве не так?», старик проговорил:

— У греков есть хорошая пословица. Она гласит: повиновение — мать преуспеяния.

Вителлий рассмеялся.

— У нее есть вполне определенная причина не желать видеть здесь эту еврейскую девушку. Знаешь какая?

Старик покачал головой.

— В юности, — продолжал Вителлий, — я любил дочь одного еврея-гладиатора. Она была прекрасна, как звездочка небесная, маленькая, грациозная… При Клавдии евреев изгнали из Рима. Ты знаешь об афере, которую Ферорас провернул тогда с императорским торговым флотом. Больше я никогда не видел ее. Но и сегодня все еще мечтаю о ней.

— Почему ты не разыскал ее?

— Я побывал в Греции, обращался даже к дельфийскому оракулу — все напрасно. Пифия сказала, что она находится в какой-то дальней стране.

Слушая Вителлия, Корнелий Понтик не переставал рыться в старых свитках.

— Ты знаешь название судна, на котором ее увезли?

— Конечно. Это была «Эудора».

— Это судно направлялось в Цезарею, — сказал старик, указывая на графу пунктов назначения.

— Оно шло в Кирру, — возразил Вителлий.

— Прочти сам, — ответил Корнелий Понтик и положил свиток перед своим господином.

— Клянусь всеми богами, — воскликнул Вителлий, — тут и впрямь пунктом назначения указана Цезарея. Почему же Ферорас назвал мне совсем другое место, заставив отправиться в Грецию? Зачем это могло ему понадобиться?

— Тебе это и впрямь не приходит в голову? — спросил старик у своего безмолвно уставившегося в пространство господина. — Ферорас умел не только считать, он умел с ледяным хладнокровием составлять планы на будущее. Я провел рядом с ним больше сорока лет и полагаю, что научился читать его мысли. В данном случае я могу с почти полной уверенностью сказать: Ферорас не хотел, чтобы ты разыскал ту девушку. В конце концов, у него самого была дочь на выданье, гордая и, если мне позволено будет так сказать, сложная по характеру девушка, крайне сдержанная в отношениях с мужчинами. Ей нужна была сильная личность, человек, которым она могла бы восхищаться. Таким человеком был ты, господин. Ты не был похож на неженок, увивавшихся вокруг Тертуллы, но мечтавших только о миллионах Ферораса. Ты был мужчиной, которого он выбрал для своей дочери. Сначала, однако, ты должен был пройти проверку. Когда Ферорас понял, что тебе известно о его темных махинациях, он занервничал. Он перестал доверять тебе и, опасаясь, что ты его выдашь, сделал все для того, чтобы ты погиб в следующем же бою. Как раз в этот момент его настигла рука убийцы…

Вителлий задумался, глядя в окно на выжженный солнцем сад. Затем он проговорил голосом, в котором звучала глубокая печаль:

— Я женился на Тертулле не по любви. Я сделал это из любви к ее матери.

Писец Корнелий Понтик понимающе кивнул.

— Я знаю, господин, я знаю.

Те, кто верил, что со смертью Нерона жизнь в Риме нормализуется, были разочарованы. Ситуация становилась все более запутанной и непредсказуемой. Хотя сенат провозгласил Гальбу императором, новый властелин предпочитал пока наблюдать за развитием событий из далекой Испании. Неопределенная позиция, занятая Нимфидием Сабином, внушала Гальбе недоверие, и, чтобы проверить, насколько прочны позиции этого человека, он прислал из Испании распоряжение о смещении Нимфидия с поста командующего преторианской гвардией.

Старый лис рассчитал верно. Нимфидий впал в панику. Поспешно собрав трибунов, стоявших во главе гвардейских когорт, он выступил перед ними с пламенной речью:

— Римляне, преторианцы, доблестные мужи, защитники императора! Юпитер сурово наказывает нас за все наши проступки и злодеяния. Едва один наш император покончил самоубийством; едва сенат успел избрать его преемника и еще прежде, чем он успел вступить на трон, ясно стало, что этот добродушный старик не владеет уже рассудком. Мало того, что он отказывается ступить на римскую землю, — его сомнительные советники оказывают на него столь пагубное влияние, что уже сейчас, когда он еще даже не появился в Риме, положение не стало лучше, чем оно было при Нероне. Поэтому нам необходим новый, совсем иной император. Я долго размышлял, следует ли мне претендовать на этот тяжкий пост. Да, следует, говорю я сейчас. Во мне нет ни твердолобости старика, ни легкомыслия юнца, при этом я обладаю богатым опытом. Во время поездки Нерона в Грецию я руководил делами государства, не нанеся при этом ни малейшего ущерба. Облеченный властью императора, я буду править еще успешнее. Эту власть можете вручить мне только вы. Вы возвели на трон нашего последнего императора, и ни разу еще сенат не осмелился воспротивиться вашим требованиям. А потому, трибуны, соберите своих солдат и разъясните им создавшееся положение. В полночь я прибуду в наш лагерь, и вы провозгласите меня императором!

Трибуны разошлись, чтобы, собравшись небольшими группками, обсудить шансы своего командующего. Мнения разделились. Разумеется, появление на троне преторианца заметно усилило бы их влияние, но по сравнению с Сульпицием Гальбой Нимфидий Сабин был просто бедняком. Ясно было, кто из них двоих сумеет лучше расплатиться с гвардейцами звонкой монетой.

Лагерь преторианцев расположился в двенадцати километрах от центра Рима, между Номентанской и Коллатинской дорогами. Это была просторная площадка, окруженная четырьмя блоками казарм. Ясной звездной ночью в сопровождении нескольких вооруженных друзей, окруженный несшими факелы рабами, Нимфидий приблизился к главному входу. Он не сомневался в том, что получит поддержку преторианцев. Но почему, ради всех богов, заперты ворота? В темноте Нимфидий различил на стене силуэты гвардейцев в полном вооружении.

— По чьему приказу вы вооружились? — крикнул в темноту Нимфидий.

В ответ послышалось многоголосое: «Гальба — наш император! Гальба — наш император!»

Командующему преторианцами стало ясно, что он проиграл. Мгновенно сориентировавшись в ситуации, он тоже выкрикнул:

— Гальба — наш император!

В это мгновение ворота отворились. Спутники Нимфидия замерли, словно окаменев. Заколебался и он. Что ожидает внутри? Не западня ли это? Прежде всего Нимфидий подумал о бегстве, но тут же понял, что поступить так просто не может. Командир, убегающий от собственных солдат, терял право называться командиром.

Вглядываясь в темноту, Нимфидий твердым шагом прошел через ворота. Он уже достиг внутреннего двора, когда в воздухе свистнуло копье. Один из спутников Нимфидия вскинул окованный железом щит, и копье с лязгом ударило в него. Прежде чем Нимфидий понял, что же происходит, вооруженные мечами преторианцы набросились на своего командира. Нимфидий оказался в самой гуще жестокой, похожей на бойню схватки. Ему удалось укрыться в какой-то каморке, но солдаты вытащили его оттуда и долго рубили мечами, оставив бездыханным в луже крови.

Гальба прибыл в Рим только в начале октября. Он сразу же утратил симпатии преторианцев, отказавшись выплатить обещанные деньги. «Я имею привычку, — сказал он, — набирать в свою армию солдат, а не покупать их». Эти слова Гальбы стали его смертным приговором. Преторианцы свергли его уже после трех месяцев правления.

Не дольше продержался и его преемник Оттон, так что римляне начали по утрам не без сарказма приветствовать друг друга:

— Salve, кто там у нас сегодня император?

— Оттон? Нет, с сегодняшнего дня уже Аул Вителлий!

— Аул Вителлий? Ах, этот!..

— Но его тоже со дня на день убьют.

— И кто же будет его преемником?

— Веспасиан.

— O tempora, o mores!.. О времена, о нравы!

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

— Твое имя?

— Марк Энкольпий.

— Чем ты зарабатываешь на жизнь?

— Я главный мастер в термах Агриппы. Под моим началом две тысячи рабов-банщиков.

— Чего же ты хочешь?

— Господин, мне нужно пятьдесят тысяч сестерциев. Я знаю, что для мастера это очень большая сумма, но деньги будут хорошо вложены.

— Уж не хочешь ли ты открыть для блага общества новые термы? — засмеялся Вителлий.

— Нет, господин, — ответил Энкольпий. — Я открою на Марсовом поле дом умащиваний и массажа. Я заметил, что все больше знатных римлян избегают посещать общественные купальни. Слишком велика там толчея. Я снял дом неподалеку от терм Агриппы, и сейчас мне не хватает только мебели и оборудования.

— Твоя идея мне нравится, — сказал Вителлий. — У тебя есть семья?

— Жена и две взрослые дочери. Все они будут помогать мне.

— Готов ли ты взять заем под двенадцать процентов? Погашать начнешь через пять лет, а потом будешь каждый год выплачивать пять процентов общего долга.

— Благодарю, господин! — Энкольпий упал в ноги Вителлию, пытаясь поцеловать его руку, но тот отдернул ее.

— Прекрати, Энкольпий, сделка еще не завершена. — Вителлий обернулся к своему писцу Корнелию Понтику: — Проверь все и составь заемный лист… Следующий!

Глядя на Вителлия, сидящего за большим письменным столом во вновь выстроенном на Эсквилине здании банка, трудно было представить, что этот человек все еще пользовался славой величайшего гладиатора Рима. Густые усы и борода делали его намного старше, чем он был на самом деле. Только когда он поднимался и начинал, диктуя деловые письма, расхаживать с заложенными за спину руками по комнате, можно было заметить ту кошачью легкость движений, которая помогала ему победить в бесчисленном множестве поединков.

— Имя? — автоматически, не поднимая глаз, спросил он, когда вошел следующий клиент.

— Антония, жена претора Домиция.

Вителлий поднял глаза. Перед ним стояла средних лет женщина. Ее волнистые темные волосы с пробором посредине были зачесаны назад, большие серые глаза придавали лицу что-то детское. Волнистая ткань туники не могла скрыть роскошное тело.

— Чем я могу служить тебе? — совсем иным тоном, чем он разговаривал с предыдущим посетителем, спросил Вителлий.

Антония встревоженно огляделась вокруг. Взгляд ее остановился на писце, сидевшем в углу комнаты перед грудой документов.

— Речь идет об очень личном деле, — смущенно опустив голову, проговорила женщина.

Вителлий поднялся, подошел к Корнелию Понтику и шепнул ему что-то на ухо. Писец встал и вышел из комнаты. Вителлий выжидающе посмотрел на Антонию.

— Если ты нуждаешься в деньгах, стыдиться тут нечего, — стремясь прервать неловкое молчание, заговорил Вителлий. — Половина Рима живет в долг, даже у членов императорской фамилии бывают трудности с деньгами. Ну, а я на этом зарабатываю. Когда наш последний император, мой тезка Аул Вителлий, отправлялся в Германию, он заложил взятые у матери жемчужные серьги. Жену и ребенка он поселил на квартире, а дом свой сдал внаймы. Обратись он ко мне, мог бы обойтись без этого.

— Мне не нужны деньги, — перебила его Антония.

— Странно это слышать, — заметил Вителлий. — Ко мне приходят только за деньгами.

— Для меня ты не ростовщик, зарабатывающий на нужде других. Для меня ты все еще великий, храбрый и сильный гладиатор Вителлий, который никого и ничего не боится, движения которого приводят в восторг сотню тысяч людей и который наносит свой удар в тот момент, когда никто этого не ожидает.

Ее большие глаза ярко блестели. Слова женщины привели Вителлия в изумление.

— Я видела один твой бой, — продолжала она. — Я дрожала от страха за тебя, я молилась за тебя, я страдала вместе с тобой и победила вместе с тобой. Вот уже два года я лелею мысль прийти к тебе, но так ни разу и не решилась на это. Я велела своим рабам наблюдать за тобой и узнать все твои привычки. Не раз на улице я перебегала тебе дорогу, но ты не замечал меня. Заговорить с тобой я не решалась, потому что знала, как внимательно присматривает за тобой Мариамна. Только сейчас, когда даже воробьи на крышах чирикают о том, как неудачно сложился твой брак с Тертуллой, я решилась прийти и предложить тебе свою любовь.

Вителлий ответил сдержанно и подчеркнуто холодно:

— И чего же ты ждешь от меня?

— Ты говоришь, как Ферорас, — борясь со слезами, ответила Антония, — но ты Вителлий. Пусть у тебя миллионы, но ты не банкир. И сотни кораблей не делают тебя судовладельцем. Ты Вителлий, сражавшийся всю свою жизнь. Этого ты не можешь отрицать!

— И ты пришла сюда, чтобы сообщить мне об этом… — скучным голосом произнес Вителлий.

Все так же глядя на него, Антония ответила:

— Прости, но это и впрямь единственная причина. Я знаю, что ты по-прежнему остаешься мечтой каждой римлянки и можешь иметь столько женщин, сколько тебе заблагорассудится. Тем не менее я подумала, что, может быть, тебе тяжело и я смогу как-то помочь тебе.

Хотя Вителлий и не подал виду, слова Антонии что-то затронули в нем. Разве она не права, считая, что он, Вителлий, не создан для такой, как сейчас, жизни? Во имя всех богов, он чувствовал себя не в своей тарелке, получив в подарок жизнь, где ему ничего не приходилось добиваться. Мысль о существовании, посвященном одним только удовольствиям, казалась ему отвратительной. Конечно, взлет гладиатора был столь необычным, что его трудно было с чем-либо сравнивать, ему многие завидовали, но разве не становился он все более и более одиноким? Настолько одиноким, что, сидя в своей золотой клетке с нелюбимой женой, обладая состоянием, на которое можно было бы купить пару императоров, обслуживаемый четырьмя сотнями рабов, он чувствовал себя несчастным? И единственным человеком, не только заметившим это, но и имевшим мужество сказать ему об этом в лицо, была Антония.

— Ты… замужем? — чуть поколебавшись, спросил Вителлий.

— В этом у меня с тобой много общего, — ответила Антония. — Родители выдали меня за человека, пользовавшегося их большим уважением. Мне тогда было шестнадцать лет. Сейчас мне вдвое больше. И все это время я понапрасну ищу то, что люди называют счастьем. Сейчас я поступаю так, как сама считаю правильным. Можешь называть это недостойным поведением, но я женщина и имею столько же прав на собственную жизнь, как и вы, мужчины.

— Кто же может это отрицать?

— Наше общество. Ни одна собака не станет лаять на сенатора, который завел роман с женой консула, а вот ее за это могут выпороть розгами. Мужчина, переспавший со своею рабыней, — это всего лишь молодчик, вздумавший поразвлечься, но если с рабом застанут его жену, то она будет лишена гражданства и превратится в рабыню. По сути, они совершили одно и то же, но в Риме их поступки оцениваются по-разному.

— Мне нечего тебе возразить, — сказал Вителлий и поднялся с места.

Он подошел к неуверенно поглядывавшей на него Антонии. Взглянув, она каждый раз опускала глаза, словно высматривая что-то на полу. На щеках ее пылал румянец, грудь взволнованно поднималась.

— Ты красивая женщина, — сказал Вителлий. — Боги ничем не обделили тебя.

Не глядя на Вителлия, Антония ответила:

— Что пользы в дарах богов, если никто не обращает на них внимания?

— Разве я не восхитился тобой?

Антония смущенно опустила глаза, улыбнулась и протянула руки, чтобы обнять Вителлия. Но он отстранил ее.

— Не здесь! — твердо произнес Вителлий.

— Где же?

— На мосту Мульвия, быть может? — чуть поколебавшись, сказал Вителлий.

— Хорошо!

— На следующий день после триумфального шествия, в первый вечерний час.

— В первый вечерний час, — повторила Антония, — ты непременно придешь!

«Близость с женой претора Домиция не может принести мне ничего, кроме пользы», — подумал Вителлий.

О триумфальном шествии было объявлено ещеза два месяца до него. Последний раз подобное событие произошло четыре года назад. Тогда Нерон с триумфом провел через Рим захваченного в плен армянского короля Тиридата, его двор и три тысячи всадников. Веспасиан, новый император и отец отечества, мог праздновать тройной триумф. Сам он покорил бóльшую часть Палестины, Тит, старший его сын, взял штурмом и разрушил Иерусалим, а младший сын, Домициан, усмирил германцев и галлов. Достаточный повод для римского сената, чтобы позволить каждому из них отметить свой триумф. Для римского же народа — долгожданная возможность снова попраздновать.

Поскольку улицы, по которым проходило триумфальное шествие, не могли вместить миллионную армию зрителей, Веспасиан приказал открыть театры и арены цирков, чтобы насладиться зрелищем могли сотни тысяч сидящих на трибунах зрителей. В ряде театров, для того чтобы шествие могло пройти через них, пришлось расширить входные ворота.

Вителлий наблюдал за зрелищем, сидя среди многочисленных почетных гостей в театре Марцелла, восемьдесят лет назад построенном божественным Августом в честь его любимого племянника и приемного сына. Рядом с ним сидел Плиний со своей овдовевшей сестрой Плинией и ее девятилетним сыном. Места вокруг были заняты сенаторами и высшими государственными чиновниками. Настроение у всех было приподнятым.

Победоносные легионы были еще ночью выстроены у городских ворот вблизи храма Изиды. На рассвете Веспасиан и оба его сына, увенчанные лавровыми венками и одетые в пурпурные тоги триумфаторов, появились в зале Октавия. Сенаторы заняли места на трибунах, а героев ждали три кресла из полированной слоновой кости.

Как только они заняли места, легионеры с оглушительными приветственными криками бросились к своим полководцам, окружив их плотным кольцом. На голове у каждого по-праздничному одетого воина тоже был лавровый венок. Императору с трудом удалось утихомирить легионеров, а затем Веспасиан, Тит и Домициан совместно прочли молитву, благодаря Марса и Юпитера за дарованную победу.

Легионеры тем временем выстроились для триумфального шествия. Они толкали роскошные колесницы, тащили носилки, вели вьючных животных и даже катили установленные на катки морские суда — и все это было нагружено добычей, захваченной в победоносных походах. Литавры отбивали ритм, тромбоны подавали сигналы команд. Триумфальное шествие двинулось в путь, целью которого был храм Юпитера Капитолийского.

Когда шествие достигло театра Марцелла, зрители разразились овациями. С трибун на приветственно машущих легионеров сыпались цветы и пестрые платочки.

— Можно подумать, — со счастливой улыбкой проговорил Плиний, — что победы свои они одержали без боя, а ведь я по собственному опыту знаю, скольких жертв потребовало покорение Иудеи.

Вителлий кивнул.

— В час триумфа все это забывается. Сколько раз во время боя я говорил себе, что если останусь жив, то покончу со всем этим и навсегда уйду с арены. А потом слышишь рев трибун и аплодисменты и словно растешь, как цветочный нектар впитывая в себя овации, — и все обещания оказываются забыты.

— Дядя, а что они несут на плечах? — спросил маленький Плиний, указывая на тюки, которые проносили мимо них легионеры.

— Это бесценные ткани, окрашенные редчайшими сортами пурпура, — ответил его дядя. — Одежды из такой ткани носят только император и правители разных стран.

Солдаты следующих рядов несли драгоценную посуду и украшения из усыпанной самоцветами слоновой кости. На носилках покачивались большие, выше человеческого роста, статуи чужеземных богов. С восторгом и изумлением разглядывали зрители установленные на платформах гигантские стеллы, на которых яркими красками изображены были сцены войны. Пронзаемые копьями враги. Сдающиеся в плен иудейские воины. Городские стены, рушащиеся под ударами римских таранов. Римляне, которые, взяв город штурмом, устраивают врагу кровавую баню. Подожженный факелами чужестранный храм. И за каждым таким изображением следовал либо отряд победителей-римлян, либо толпа пленников.

— Погляди, — продолжал восторгаться Плиний, — это трофеи, захваченные Титом в Иерусалиме, в разрушенном им храме. Этот стол из чистого золота весит много талантов*. Или взгляни на подсвечник, похожий на колонну с выступающими, подобно остриям трезубца, тонкими ветвями. На ветвях размещается семь светильников. Число семь считается у иудеев священным.

Семьсот пленников, отобранных, судя по всему, за силу или красоту, шли перед триумфаторами. Пестрые одежды скрывали кровоподтеки и раны на их телах.

— Хитер Веспасиан, — заметил Плиний. — Он вывел сюда только самых крепких мужчин и самых красивых женщин. Римляне должны поверить, что лучших рабов не найдется во всей империи. Это, естественно, поднимет их цену, и денежки за проданных рабов потекут в императорскую казну.

— Какие чудесные темные волосы у этих рабынь, — восхищенно проговорила Плиния, — а какая гордая походка! Я думаю, продать их Веспасиану не составит труда.

— Конечно, — ответил ее брат. — А ты что на это скажешь, Вителлий?

Вителлий пристально смотрел на шедших навстречу туманному будущему рабов. Мысли его вернулись на двадцать лет назад, в прошлое, когда он любил еврейскую девушку, такую же как те, что сейчас проходили перед ним. Многое изменилось с тех пор. Жалкий лудильщик превратился в одного из самых видных граждан Рима, робкий юноша — в самоуверенного мужчину, бедняк стал крезом. Деньги, которых тогда ему хватило бы на целый год, он тратил сегодня за один день. Tempora mutantur… Времена меняются!

Как выглядела бы сегодня Ребекка? Как та малышка с темными глазами и грациозной походкой? Чепуха, она ведь тоже стала на двадцать лет старше. Возможно, сейчас она вовсе бы ему не понравилась. Быть может, изменилась не только ее внешность, но и характер. Или, может, эта очаровательная девушка стала в конце концов шлюхой, за деньги обслуживающей всякий похотливый сброд. Да и жива ли она вообще? Ей пришлось строить новую жизнь одной, без всякой поддержки, в чужой стране. Наверное, ей пришлось выйти замуж за первого попавшегося мужчину — что же ей еще оставалось делать? Может быть, у нее уже куча ребятишек с такими же глазами и волосами. О Ребекка…

— Гляди, Вителлий! — схватил соседа за рукав Плиний. — Вот они, наши герои.

Триумфаторы ехали на одноосной колеснице, в которую была впряжена четверка белых лошадей. Император Веспасиан стоял посередине, сильной рукой управляя напуганными криками зрителей животными. По его правую сторону Тит, покоритель Иерусалима, благосклонно приветствовал толпу. Домициан, которому едва исполнилось двадцать лет и который был на двенадцать лет моложе брата, посылал зрителям воздушные поцелуи, на которые толпа отвечала истерическими воплями.

— Слава тебе, Веспасиан! Слава тебе, Тит! Слава тебе, Домициан! — встречал их тысячеголосый хор.

Позади каждого из триумфаторов стоял раб, державший лавровый венец над головой своего господина. Время от времени эти рабы произносили, склонившись к ушам полководцев, слова, которые, согласно древнему обычаю, должны звучать в момент величайшего триумфа. Memento mori!.. Помни о смерти!

Как же долго пришлось дожидаться римлянам такого триумфа! Сейчас каждый из них чувствовал себя победителем, завоевателем, господином всего мира. Забыта была борьба между жалкими претендентами на императорский трон — угрюмым Гальбой, скрягой Оттоном и обжорой Вителлием, забыты чистки, которые каждый из них проводил, уничтожая сторонников своего предшественника. Рим устремлялся, казалось, навстречу новому, лучшему будущему.

Триумфальное шествие завершилось веселым народным праздником. Люди танцевали на улицах. Бесплатно наливалось вино, раздавались хлебцы, жарились на вертелах цельные бычки — каждый мог есть и пить вдоволь. Плиний и Вителлий не в состоянии были выбраться из окружавшей их толпы празднующих римлян. Их самих охватило чувство радости, с которым люди отмечали торжественное событие. Они тоже танцевали и пели до тех пор, пока на город не опустились вечерние сумерки.

— Слава императору! Слава Титу!

Для Плиния это было одновременно и прощание с Римом — ему предстояло занять должность прокуратора в Южной Галлии.

— Когда ты отправляешься? — спросил, прощаясь, Вителлий.

— Послезавтра, на рассвете. Вещи уже уложены. Дорога займет пять дней.

Они распрощались, пожав, по обычаю римлян, запястья друг друга. Обернувшись к Плинии, Вителлий проговорил:

— Если тебе или твоему малышу понадобится помощь, знай, что я всегда готов оказать ее.

Невольничий рынок на Бычьем форуме произвел на Вителлия завораживающее впечатление. Хотя рабов в Риме были сотни тысяч, они по-прежнему оставались дефицитным товаром, и сделки по большей части совершались втихомолку. Ничего поэтому удивительного, что на следующий день после триумфального шествия тысячи состоятельных римлян устремились на рынок, чтобы приобрести красивого юношу или смуглую девушку, приглянувшихся во время шествия.

Рабы стояли на ступенях рыночного зала, у входа в храм Цереры и на ими же построенных трибунах, скованные друг с другом и разбитые на дюжины, словно пригнанный на убой скот. Стояли с усталыми, полными отчаяния лицами. Сейчас, без пестрых нарядов триумфального шествия, они выглядели далеко не так экзотично и красиво.

Выкрики продавцов мало чем отличались от того, что они выкрикивали в обычные дни, когда здесь продавался мясной скот.

— Римляне, подходите поближе! Взгляните на эти мускулы, на эти крепкие ноги. Ничего подобного вы еще долго не сможете купить. Две с половиной тысячи сестерциев за этого пригожего раба из далекой Иудеи!

— А говорить по-нашему он умеет? — крикнул кто-то, обращаясь к продавцу.

— Откуда? — не задумываясь, парировал тот. — Он же не думал и не гадал, что когда-нибудь станет рабом в Риме.

Стоявшие вокруг римляне дружно расхохотались.

— А как насчет этой симпатичной девчонки? — продолжал продавец, выталкивая вперед совсем юную девушку, почти ребенка.

Она отшатнулась, задев рукой щеку продавца. Взмах, и бич опустился на обнаженную ногу девушки, которая с трудом удержалась от крика. В глазах блеснула нескрываемая ненависть.

— Как видите, — шутливо произнес продавец, — это еще дикий зверек, которого придется укрощать. Зато потом она из руки у вас есть будет!

— Две тысячи сестерциев!.. Две тысячи пятьсот!.. Три тысячи!..

Римляне торговались. Каждому хотелось приобрести эту девушку.

— Граждане! — еще более подогрел покупателей продавец. — Она стоит намного больше, потому что все еще девственница, а где такую найдешь в Риме!

С этими словами он сорвал с нее коротенькое платьице. Однако, вместо того чтобы прикрыть наготу руками, девушка, сделав непристойный жест, плюнула прямо в лицо одному из орущих зевак, что немедленно подняло цену еще на пятьсот сестерциев. В конце концов, заплатив четыре тысячи сестерциев, секретарь одного из пышно одетых аристократов увел девушку прочь.

— Если позволишь дать тебе совет, для работы все они не годятся!

Вителлий обернулся. Невысокий, с хитрым лицом мужчина, похожий по внешнему виду на грека, приложив ладонь к губам, негромко проговорил:

— Пригодные для работ рабы уже отобраны. Те, которых здесь предлагают, годятся лишь для представительства или для постели.

— Откуда тебе это известно? — удивленно спросил Вителлий.

— Меня зовут Эвмар, я строитель. Кто, по-твоему, строит сейчас большой амфитеатр? — И в ответ на вопросительный взгляд Вителлия объяснил: — Сплошь иудеи, привезенные Титом из похода. Император предоставил в мое распоряжение также немного христиан, но в остальном — сплошь иудеи. Те, которых продают здесь, могут прекрасно выглядеть, но для работы они не пригодны.

— Мое имя — Вителлий, — представился гладиатор.

Но Эвмар тут же перебил его:

— Думаешь, я не узнал тебя? Именно потому что ты Вителлий, я и решил дать тебе добрый совет. Императору, если он хочет еще при жизни завершить строительство амфитеатра, нужен каждый способный к работе раб.

Они медленно шли по рынку, и Вителлий с интересом присматривался к каждой рабыне.

— Театр, который ты строишь, обещает стать самым большим и самым красивым во всей империи, — деланно скучающим голосом обратился он к Эвмару.

— Я очень надеюсь на это, — ответил строитель, — и потому мне нужен каждый раб, который только может оказаться в моем распоряжении. Император гарантировал, что у меня их будет двадцать тысяч. До этого мне приходилось обходиться двенадцатью тысячами… О, взгляни-ка на эту вот!

Эвмар указал на смуглую рабыню в разорванном полотняном платье. Усталые глаза и растрепанные волосы не могли скрыть ее необычайной красоты.

— Как тебя зовут? — спросил, проходя мимо, Эвмар.

Услышать ответ он не надеялся, а потому был вдвойне удивлен, когда красавица проговорила:

— Мое имя Юдифь.

— Ты говоришь на нашем языке? — спросил Вителлий.

— Конечно, — сказала рабыня. — Большинство из нас говорит на нем. Рабы скрывают это только из ненависти к вам за постигшую их судьбу.

— А ты не споришь с судьбой?

— Какой в этом смысл? Хуже, чем было дома, в Иудее, мне уже быть не может.

— Скажи, — осторожно поинтересовался Вителлий, — есть среди вас рабыня по имени Ребекка?

Красавица рассмеялась.

— Господин, здесь сотни женщин с этим именем. Оно одно из самых распространенных в моем народе.

Вителлий кивнул.

— Да сопутствует тебе благословение богов!

— Бог только один, — возразила рабыня.

Эвмар засмеялся:

— При Нероне эти слова могли бы стоить тебе головы. — Обернувшись затем к Вителлию, он предложил: — Если хочешь, я покажу тебе амфитеатр.

Вителлий с готовностью принял это предложение.

Во впадине между Палатином и Эсквилином, на расстоянии брошенного камня от школы гладиаторов, начала уже расти к небу гигантская постройка. Миновав храмы Венеры и Ромы, Эвмар и Вителлий оказались рядом с позолоченным колоссом, воздвигнутым по приказу Нерона у входа в императорский дворец. Огромная статуя была одета в леса, и два мастера на головокружительной высоте молотком и зубилом обрабатывали ее лицо.

— Ради Юпитера, что творят эти люди с лицом бога солнца? — спросил Вителлий.

— Ну, ты же знаешь, — усмехнулся Эвмар, — что Нерон велел придать богу солнца свои собственные черты. Веспасиана это раздражает. Он предпочел бы, чтобы бог походил на него.

Теперь усмехнулись уже оба собеседника.

Уже издалека слышны были стук молотков тысяч каменотесов, скрип подъемных устройств и грубые команды надсмотрщиков. Казавшаяся нескончаемой цепочка телег со впряженными в них быками с рассвета и до самой ночи доставляла из Тибура добывавшийся там дорогостоящий известняк-травертин. Кирпич и туф везли из Кампании, мрамор из Луни. Вителлий охотно финансировал бы этот проект, но на сей раз конкуренты опередили его.

Пройдя мимо истекающих потом, изнуренных рабов, толкавших установленный на катках огромный каменный блок, Эвмар и Вителлий добрались до примыкавшей к школе гладиаторов стороне стройки. Отсюда открывался великолепный обзор. Семь концентрических колец свай образовывали опору овального здания. В изумление Вителлия повергла, однако, сама арена, состоявшая из двух уходящих вглубь этажей.

— Как ты видишь, здание стоит на открытом месте, — объяснил Эвмар, — но ведь где-то же должны располагаться клетки для диких зверей, комнаты для гладиаторов и всяческие склады. Так вот, я поместил их под ареной. В этом, в общем-то, нет ничего особенного. Конструкция усложнилась из-за того, что император потребовал сделать арену такой, чтобы на ней можно было разыгрывать и морские сражения. Мне пришлось установить на нижнем этаже мраморный бассейн длиной в семьдесят девять и шириной в сорок шесть метров.

— Ты гений, Эвмар! — воскликнул полный изумления Вителлий.

— Погоди, — шутливо проговорил зодчий, — если львы случайно утонут еще до начала схватки, ты отзовешься обо мне совсем по-иному.

— И на скольких же зрителей рассчитан амфитеатр? — поинтересовался Вителлий.

— Как повелел император, их число должно быть больше, чем в театре Марцелла, и меньше, чем в Большом цирке. По моим расчетам, здесь будет помещаться примерно пятьдесят тысяч зрителей. Вон там, — Эвмар показал на юго-восток, — будет находиться императорская ложа с двумя прилегающими помещениями и отдельным выходом. Напротив ложи для почетных гостей. Каждый ярус будет выходить наружу восьмьюдесятью арками, между которыми разместятся восемьдесят полуколонн. Внизу — дорических, выше — ионических, а на самом верху — коринфских. Между этими колоннами будут устанавливаться статуи победителей игр.

— Настоящее произведение искусства! — восторженно произнес Вителлий. — Какую же радость должен испытывать человек, сражаясь и побеждая в таком цирке!

— Ты больше не будешь сражаться? — осторожно поинтересовался Эвмар, тут же почтительно добавив: — У тебя ведь нет в этом необходимости!

Вителлий почувствовал раздражение.

— Ты хочешь сказать, что я в этом больше не нуждаюсь? Ты ведь именно это имел в виду?

Эвмар молчал.

— Поверь мне, — продолжал Вителлий, — я еще буду сражаться. Я хочу выступить в построенном тобой цирке, чтобы моя статуя стояла в одной из этих арок и чтобы через тысячу лет люди, останавливаясь перед нею, вспоминали гладиатора Вителлия — если к тому времени Рим еще будет существовать.

— Когда погибнет Рим, погибнет и весь мир, — сказал Эвмар. — Но мир этот выдержал немало бурь и землетрясений, пережил Ганнибала и Калигулу, так что никуда он не денется за то время, пока будет стоять этот цирк.

Вителлий присел на большую каменную глыбу, глядя, как рабы при помощи рычагов, катков и канатов передвигают огромный известняковый блок. Надсмотрщики, хлопая бичами, во весь голос выкрикивали команды. Заметив, с каким интересом наблюдает за ними его спутник, Эвмар проговорил:

— Не жалей их. Они привычны к такой работе. Земля на их родине пустынна и неплодородна, вырастить что-то на ней можно лишь ценой огромных усилий. Других таких, как они, рабов мы не знаем. Тысячу лет назад их предки воздвигли для египетских фараонов чудо света, которым мы восхищаемся и по сей день. Сейчас они воздвигают новое чудо света для Рима!

При этих словах перед мысленным взором гладиатора возникли уходящие ввысь трибуны с мраморными сиденьями, заполненные празднично одетыми людьми. Он услышал многоголосое «Вителлий! Вителлий!» и увидел перед собой вооруженного трезубцем противника. Привычными движениями уклоняясь от атак, Вителлий сам перешел в наступление. Набросив сеть на голову соперника, он ударил его трезубцем. Противник упал, и теперь уже в руках у Вителлия был меч, которым он заколол следующего соперника, а затем, уже ударом кулака в подбородок, отправил на песок еще одного. Пронизывающая боль вернула его к действительности. Он понял, что колотит кулаками по камню. «Я буду еще сражаться! Буду еще сражаться!»


Они жестоко конкурировали между собой, но, когда речь шла о том, чтобы объединиться против главного соперника, действовали согласованно и дружно, как братья. Они выбрали для своей встречи портовую таверну рядом с маяком в Остии, поскольку были убеждены, что здесь их никто не знает. Крепкое фалернское вино развязало им языки, и они обсуждали, как лучше свести счеты с этим новичком в их профессии, с этим Вителлием.

— Если мы не управимся с ним, — сказал Педаний, второй после Вителлия банкир и ростовщик Рима, — этот гладиатор перехватит у нас все сделки, связанные с торговым флотом. Так что нам останется только кредитовать всякий сброд на том берегу Тибра.

Валерий, пожилой мужчина с маленькими хитрыми глазками, поднял указательный палец кверху.

— Большие дела складываются из маленьких сделок. Нужно одинаково заботиться о своевременной выплате процентов и требовать полного погашения долга, идет речь о тысяче или о миллионе сестерциев. И скажу вам, что если мы на этот раз уйдем с пустыми руками, то…

— Мы будем финансировать этот проект, как и строительство цирка, — перебил его третий банкир. — Каждый из нас всю жизнь занимается своим делом, так капитулируем ли мы перед каким-то гладиатором? Быть может, его состояние больше, чем у нас троих, вместе взятых, но у Вителлия лишь одна голова, а у нас их три.

— Хорошо сказано, Метилий!

Педаний с такой силой ударил по столу кулаком, что вино выплеснулось из кубков. Портовая шлюха, притаившаяся в уголке, сочла это подходящим моментом для того, чтобы предложить свои любовные услуги. За два асса она готова была заняться этим и под столом. Трое мужчин с руганью отогнали ее.

— Оставь нас в покое, — рассмеялся ей вслед Педаний, — у нас есть дела поважнее. — Обернувшись к своим собеседникам, он продолжил: — Времена сейчас трудные, и нам это только на руку. У императора нет денег, и держится он в основном на займах. Нужда уже заставила его удвоить взимаемую с провинций дань, что рано или поздно приведет к восстаниям. В последнее время он даже торговлей занялся: оптом скупает в провинциях посуду и ткани, а потом со стопроцентной надбавкой продает их на римском розничном рынке. Продаются государственные должности, а многие, обвиненные в тягчайших преступлениях, ходят на свободе, сумев купить себе оправдание.

— Благодари богов за то, что все идет именно так, а не иначе, — заметил пожилой Валерий. — Тиберий собрал в своей сокровищнице почти три миллиарда сестерциев, не прибегая при этом к услугам банкиров. Нет, Веспасиан подходит нам гораздо больше. Веспасиан гоняется за деньгами, как божественный Цезарь гонялся за девками. Недавно в театре Марцелла актер, выступавший в маске императора, спросил у прокураторов, во что обойдутся его похороны. «В десять миллионов сестерциев», — ответили они. И тогда он воскликнул: «Давайте сто тысяч, а труп мой потом можете бросить в Тибр!»

Все трое от удовольствия захлопали по коленям.

— Мы должны, — уже серьезно проговорил Метилий, — вывести из игры этого гладиатора. Сейчас финансирование всех крупнейших государственных проектов достается Вителлию. Важнейшим чиновникам он дает взятки в размере их двойного жалованья и, к тому же, всегда предлагает займы на чуточку более выгодных, чем у нас, условиях. Разумеется, мы остаемся в проигрыше. Обойти его нам удалось лишь однажды — когда решался вопрос о строительстве нового цирка. Если мы хотим принять участие в таком крупном предприятии, как строительство нового торгового флота, мы должны дать большие взятки и предложить более низкую процентную ставку, чем Вителлий. Для этого необходимо знать имена тех, кому гладиатор регулярно золотит руку.

Валерий глубоко вздохнул.

— Это прямой и, вероятно, единственный путь к успеху. Я не вижу, однако, возможности получить такой список имен. А платить двойное содержание всем чиновникам Рима нам, безусловно, не по силам.

— Давайте, тем не менее, предположим, что эти имена стали нам известны… — проговорил Метилий.

— Каким образом? — удивленно спросил Педаний.

— Ну, — не без удовольствия протянул Метилий, — существует такая возможность.

— Тогда, — произнес Валерий, — мы предложим этим людям вполовину больше — полторы тысячи сестерциев вместо тысячи, и они все переметнутся на нашу сторону.

— Разумеется, — продолжал Метилий, — мы будем не только совместно финансировать строительство. Нам надо будет делить на троих также все расходы на получение информации и взятки. Что касается информации, кое-какие деньги я уже в это вложил. В любом случае, ни у кого из нас по отдельности — в том числе и у тебя, Педаний, — нет необходимых средств. Вместе, однако, мы сможем провести операцию, которая позволит нам в будущем избавиться от возни с мелкими кредитами. Известно уже, о каких суммах идет речь в новом проекте?

Педаний объяснил, что недавно встретился в термах с одним из командующих флотом и тот упомянул, что необходимо будет построить от шестидесяти до восьмидесяти торговых судов. Каждое из них должно иметь грузоподъемность в пятьдесят тысяч талантов при длине в сто двадцать локтей. О том, сколько все это будет стоить, разговора у них не было.

Отпив глоток, Валерий отодвинул кубок и сказал:

— Это, конечно, не наша забота, но не идет ли император на слишком большой риск, заказывая такие большие суда? Известно ведь, что лишь три из четырех грузовых суден, уходящих в Египет, благополучно возвращаются назад.

— Не думаю, — ответил Педаний. — Большой корабль гораздо менее подвержен опасности, чем скорлупка, которая легко становится игрушкой волн. Помимо того, большому кораблю придется делать меньше рейсов, чем куче маленьких суденышек, перевозящих то же самое количество груза. В год наш город потребляет примерно двадцать миллионов талантов продовольствия, причем семнадцать миллионов доставляются сюда из заморских провинций. Это означает, что восьмидесяти таким большим судам, какие планируется построить, придется выполнять только по пять рейсов в год. Риск при этом намного меньше, чем если маленькие парусники будут непрерывно кружить по морю.

Собеседники согласились с ним. Метилий пообещал добыть список продажных чиновников, к чему его сотоварищи отнеслись довольно скептически. В конечном счете все договорились встретиться через неделю на этом же месте и тогда уже обсудить все подробности.

— Эй, шлюха, — крикнул Педаний, — вот теперь давай сюда и показывай, что ты умеешь!

До чего же она изменилась! Тогда, в кабинете, Вителлий видел перед собой чуть застенчивую жену римского претора, теперь же перед ним была чувственная женщина, и не думавшая скрывать владеющую ею страсть. Одета Антония была в тонкое, цвета лаванды платье, стянутое в талии золотой цепочкой. При малейшем движении в глубоком вырезе платья видна была ее обнаженная грудь.

— Я едва узнал тебя, — сказал Вителлий, который, как и положено состоятельному человеку, подъехал к месту встречи на колеснице.

Антония засмеялась.

— Я умею обвораживать мужчин, хотя с собственным мужем это у меня как-то не получается. — Она подала рабам, стоявшим чуть в стороне с ее паланкином, знак удалиться. — Прилично ли будет, — спросила она затем, — если я займу место на твоей колеснице?

Вителлий кивнул и в свою очередь спросил:

— Ты часто бываешь здесь?

— Нет, клянусь в этом своей правой рукой, — ответила Антония. — Но для людей, ищущих приключений, место как раз подходящее.

— Ты, стало быть, ищешь приключений, — повторил Вителлий, окинув взглядом пеструю толпу.

Больше двадцати лет назад на этом самом мосту он впервые ступил на землю Рима. Бурная жизнь, кипевшая здесь, потрясла тогда юного лудильщика из Бононии. Здесь все началось для него. На мосту и сейчас, как тогда, по-прежнему стоял Цезоний, уже совершенно облысевший, но все еще похотливо поглядывавший на молоденьких мальчиков.

— Смотря что называть приключением, — сказала Антония, садясь рядом с Вителлием и не упустив случая вновь продемонстрировать ему свою обнаженную грудь. — Этим приключением я пока что вполне удовлетворена.

Если бы Антония не сидела уже рядом с ним, Вителлий, скорее всего, хлестнул бы лошадь и поскорее убрался восвояси. Теперь же оставалось только ждать дальнейшего развития событий. Чем-то эта женщина напоминала Вителлию Мессалину, с которой он впервые встретился на этом же месте. И каким же роковым оказался конец того приключения! Вителлий, однако, отогнал от себя эти мысли. Антония не Мессалина, жена претора отнюдь не то же самое, что супруга императора. Мессалина хотела позабавиться с ним, а он намерен использовать Антонию в своих целях. Любовная связь с женой претора, в обязанности которого входит надзор за государственной казной, открывает перед банкиром неоценимые возможности. Пусть все идет своим чередом, решил Вителлий.

Провоцирующее поведение аристократических шлюх — то, как они задирали подолы и недвусмысленно выставляли напоказ грудь, — явно смущало Антонию. Да и мальчики, перебегавшие от одного мужчины к другому и расхваливавшие свои достоинства, вряд ли были подходящим зрелищем для жены претора.

— Давай отправимся в сады Лукулла, — предложил Вителлий. — Там хоть можно побыть немного в тишине.

Он развернул колесницу.

Последний отрезок они прошли пешком. Пруды с диковинными рыбами сменялись рощицами плодовых деревьев и клетками с дикими зверями, а между ними располагались уютные павильоны — фантастический искусственный уголок природы на самом краю каменных дебрей Рима.

— Удивительным человеком был Лукулл, — заметил Вителлий. — Обычно крупным полководцам и политикам не хватает романтики. Лукулл был исключением и умер, помрачившись разумом.

Антония молчала. Она прижалась к своему спутнику так, что он ощущал тепло ее тела.

— Не так-то легко быть женой претора, — проговорил он в надежде получить какой-нибудь ответ, но Антония промолчала. — Его самого охраняют два ликтора, жене же не положено даже одного.

Антония остановилась и, обвив руками шею Вителлия, прошептала:

— Я бы отдала десять пурпуроносцев за одного такого, как ты, гладиатора!

Кончик ее языка отыскал губы Вителлия. Опасаясь, что их могут увидеть, мужчина провел Антонию в один из многочисленных, похожих на морские раковины павильонов. Едва оказавшись в прохладе напоминавшего грот уголка, Антония опустилась на белую мраморную скамью и начала раздеваться. Она не спеша освободилась от своих одежд, и глазам Вителлия предстало то, что до сих пор он мог только воображать. Персиковая грудь волновалась при каждом движении розового тела, а там, где сходились длинные ноги, виднелись под нежным пушком уже чуть приоткрывшиеся розовые складки.

— Возьми меня, — умоляющим голосом проговорила Антония. Видя, что гладиатор колеблется, она тихонько простонала: — Уже годы ни один мужчина не входил в меня, уже годы мой муж не проявляет ко мне интереса. Возьми меня!

Ее дрожащая рука скользнула под тунику Вителлия, и длинные тонкие пальцы начали ласкать его. Вителлий закрыл глаза, наслаждаясь чувственностью этой женщины. Через несколько мгновений он, забыв обо всем, дал ей то, чего она так жаждала…

— Какой ты замечательный мужчина! — прошептала Антония, когда они вышли наконец из экстаза.

— Какая ты великолепная женщина, Антония!

Несколько мгновений они продолжали лежать в объятиях друг друга.

— Ты ненавидишь своего мужа? — спросил внезапно Вителлий.

— У меня нет к нему ненависти, — ответила Антония, — но и любви тоже нет. Мне кажется, что императорская казна ему намного ближе и дороже, чем собственная жена. У меня нет доказательств, но думаю, что потребности свои он удовлетворяет с какой-то другой женщиной. Во всяком случае, ничего иного я представить не могу.

— Вряд ли это так! — сказал Вителлий. — Моя жена Тертулла так уж создана, что ее совершенно не интересуют радости, которые дает нам Венера. Она просто не в состоянии увлечься мужчиной. Для меня это, правда, слабое утешение.

— Для тебя, мужчины, все намного проще. Мужчина отправляется в лупанарий, заводит себе тайную любовницу, купив для нее где-нибудь уютное гнездышко, или, если ему совсем уж невмочь, разводится с женой. Женщина же должна ждать, пока муж решит расстаться с ней, и если она вступила в брак, не имея собственного состояния, то ей не остается ничего иного, кроме как броситься в объятия какого-нибудь другого мужчины.

— Ты хочешь развестись с мужем?

Антония промолчала.

— Не лучше ли было бы открыто сказать твоему мужу о наших отношениях? — спросил Вителлий. — Все-таки он претор.

Антония отрицательно покачала головой. В конце концов, у них достаточно возможностей для того, чтобы сохранять эту связь в тайне.

— Или твоя профессия не оставляет тебе времени встречаться со мной чаще, чем раз в месяц?

— Не говори о делах, — попросил Вителлий. — Клянусь Меркурием, для разговора есть и более приятные темы! Ты попала в самую точку, сказав, что я не создан для той роли, которую мне приходится играть. Ты права. Мне приходится заниматься тем, к чему у меня не лежит душа и нет призвания.

— Я многое знаю о твоих делах, — сказала Антония пораженному ее словами Вителлию. — Домиций, мой муж, часто говорит о денежных сделках, нередко упоминая при этом и твое имя. Домиций, между прочим, принадлежит к числу твоих почитателей. Он восхищается тем, как ты превратился из гладиатора в банкира, хотя вообще-то его интересуют только цифры. Последнее время он много говорит о конкурсе на финансирование постройки торгового флота.

Антония начала одеваться.

— И каковы же мои шансы?

Вителлий немедленно стряхнул с себя воспоминания о волнующей любовной игре с этой женщиной. Теперь он вновь был прежде всего банкиром.

— Я уже не помню, в чем именно состоят твои предложения, — сказала Антония. — Какие ты поставил условия?

— Я предложил сто миллионов сестерциев под девять процентов с начинающимся через пять лет ежегодным погашением пяти процентов основного долга.

— Верно, теперь я вспомнила. Твои основные конкуренты — группа банкиров, предложившая примерно те же самые условия. Теперь все зависит от того, кому удастся подкупить высших чиновников и советников императора…

— Если Домиций узнает о нашей связи, все пропало. Об этой сделке мне можно будет забыть!

— Он ничего не узнает. Кроме того, он ведь получает от тебя приличные деньги. Сколько, собственно говоря, ты ему платишь?

— Каждый высший чиновник — двадцать квесторов, шестнадцать преторов и оба консула — получает от меня по тысяче сестерциев в месяц. С недавних пор я плачу по пятьсот сестерциев даже четырем эдилам — не потому, что это такие уж важные особы, но в их обязанности входит присмотр за дорогами, термами и борделями, а это порой может оказаться полезным. К тому же многим из них случается со временем занять и более высокую должность. Но мы ведь не хотели говорить о делах…

— Верно, поговорим лучше о нас, — сказала Антония. — Когда я вновь увижу тебя?

— Если хочешь, в ближайшие календы, в это же время и на этом же месте! — с жаром ответил Вителлий.

Едва успев подойти к своей вилле, Вителлий услышал жалобные крики какой-то девушки.

— Что происходит? — спросил он у раба, приветствовавшего его у входа.

— Госпожа велела выпороть девушку-иудейку, — ответил раб, показав рукой в сторону перистиля.

Разгневавшись, Вителлий поспешил во внутренний двор, где Тертулла с явным удовольствием наблюдала за сценой жестокого наказания. Раб хлестал розгами по обнаженным ягодицам девушки, со связанными руками лежащей на скамье. Другие рабы, стоявшие вокруг, вынуждены были быть свидетелями наказания.

— Прекратить! — еще издали крикнул Вителлий.

Рабы испуганно уставились на неожиданно появившегося господина, затем взгляды их обратились к Тертулле. Похоже было, что назревает супружеская ссора.

— Развяжите ее и убирайтесь прочь! — крикнул Вителлий. — А ты, Тертулла, останься!

Словно унесенные порывом ветра, рабы разбежались по своим каморкам.

— За что ты приказала ее выпороть? — спросил Вителлий.

— Переодевая, она чуть не задушила меня, — раздраженно ответила Тертулла. — Она с такой силой потянула платье через голову, что пояс едва не затянулся у меня на шее.

— А не было ли это просто долгожданным удобным предлогом для того, чтобы наказать эту девушку?

— Я вправе наказать любую рабыню, если она того заслуживает. Такое право никто у меня не отнимет.

— Пока я господин в этом доме, — громко проговорил Вителлий, — рабы будут наказываться, только если они и впрямь того заслуживают. Эта рабыня — я в этом убежден — ни в чем не была виновна. Ты велела ее выпороть, потому что думала задеть этим меня. Ты с самого начала невзлюбила ее за то, что мне понравились ее внешность и поведение. И сейчас ты решила померяться со мной силами.

— Смешно! — прошипела Тертулла. — Ты считаешь себя сильным, но в действительности — жалкий слабак. Ты умело орудуешь кулаками и воображаешь, будто это чего-то стоит. Да, ты умеешь сражаться, но больше ни на что не способен. Как делец ты заведомый неудачник. Возле храмов Венеры и Ромы воздвигается величайший цирк мира. И кто же финансирует его строительство? Три малозначащих ростовщика, которые до сих пор за счастье почитали, если кто-то брал у них мелкую ссуду. Хотела бы я знать, за что ты выбрасываешь такие деньги на взятки, если это ничего не дает. О, был бы жив мой отец!..

Прозвучавшие, словно пощечина, слова Тертуллы глубоко задели Вителлия. Жена была права — последнее время дела шли все хуже и хуже. В отличие от Ферораса, Вителлий не был ловким дельцом, умеющим уламывать клиентов, при этом ни на минуту не спуская глаз с конкурентов. Его суда, приносившие Ферорасу большой доход, стояли незагруженные в гавани Остии, требуя немалых расходов на свое содержание: пятьсот сестерциев в день на каждое судно, причем некоторые нуждались в срочном ремонте. Но к чему тратиться на флот, который все равно нечем загрузить?..

— Сейчас трудные времена, — попытался оправдаться Вителлий.

— Как раз в трудные времена мой отец и совершал свои самые крупные сделки! — взволнованно выкрикнула Тертулла. — Но если у дельца одни только мускулы и нет головы…

— Я не врывался силой в этот дом!

— Нет, ты просто прошмыгнул в него!

— Твоя мать на смертном одре попросила меня…

— Умирающие часто бредят, это известно даже ребенку!

— Я сделал это из любви к твоей матери.

— Из любви? Ты не любил мою мать, ты только спал с нею. Это не одно и то же.

— Как бы то ни было, я любил ее больше, чем тебя. А тебя любить невозможно, твое сердце вытесано из камня.

— Так почему ты не разводишься со мной? — крикнула Тертулла. — Я спокойно могу прожить и без тебя. Ты цепляешься за мои деньги, вот что тебе скажу!

— Я не нуждаюсь в твоих деньгах. Когда я брал тебя в жены, то, конечно, не был крезом, но и бедняком тоже не был. Моя профессия гладиатора достаточно доходная, и более того — она приносит мне удовлетворение. Каждая победа вызывала у меня чувство гордости. Зато ни одна из совершенных сделок никакого удовлетворения мне не принесла. Как раз наоборот. Мне противно давать взятки обленившимся чиновникам, покупая их доброе расположение, противно проверять кредитоспособность людей, обращающихся ко мне за займом.

— Тогда возвращайся на арену. Пусть тебя там заколят, зарубят или разорвут в клочья дикие звери! Пусть женщины превозносят тебя как героя, но держись подальше от всего, что связано с деньгами.

В пылу спора оба они не заметили, что в комнату вошел писец Корнелий Понтик, ставший невольным свидетелем ссоры.

— Прошу прощения, господин, — прервал он наконец обмен жестокими фразами, — но у меня важная новость.

Вителлий обернулся к нему.

— Речь идет о строительстве торгового флота. Я только что вернулся с Форума. Контракт уже заключен.

— Ну и?.. — взволнованно спросил Вителлий.

— Мы проиграли.

Тертулла разразилась злорадным смехом. Он был настолько отвратителен, что Вителлий с трудом удержался, чтобы не дать жене пощечину.

— Снова ты оказался неудачником!

Вителлий сделал вид, что не услышал слов Тертуллы.

— Откуда это известно? — обратился он к писцу.

— Претор Домиций объявил об этом на Форуме, — ответил Корнелий Понтик. — Сказал, что лично принимал участие в принятии этого решения. Контракт достался тем же трем банкирам, которые финансируют строительство цирка.

Вителлий набросил на плечи накидку. Он был в ярости.

— Пошли! — бросил он писцу. И на вопрос «Куда?» ответил: — К претору Домицию!

Домиций жил в одном из аристократических кварталов города.

— Доложи своему господину, что с ним хочет поговорить Вителлий! — сказал Вителлий рабу-привратнику. Тот, поклонившись, исчез и, вернувшись, проводил гостей в атриум.

На лице Домиция, одетого, как и положено по должности, в пурпурную тогу, была чуть смущенная, но дружелюбная улыбка.

— Приветствую тебя, Вителлий!

Сразу же перейдя к делу и рассказав о полученном им известии, Вителлий ожидал каких-то успокаивающих объяснений, негодующих заверений в том, что все выглядит совершенно иначе, но ничего подобного не случилось.

— Да, так оно и есть, — с ухмылкой ответил Домиций.

Гладиатор буквально потерял дар речи и смог заговорить только спустя несколько мгновений.

— Домиций, — начал он, — я уже долгое время ежемесячно выплачиваю тебе по тысяче сестерциев, веря, что твое влияние на государственные дела может оказаться для меня полезным. И не только тебе. Почти каждый высший чиновник получает от меня соответствующее его положению пособие. Я отдаю эти деньги не потому, что не могу найти им другого применения. Нет, до сих пор я считал их выгодно вложенными, потому что они возвращались ко мне в форме выгодных договоров. Теперь же меня обходят уже второй раз. Я становлюсь посмешищем, потому что какие-то мелкие сошки отбирают у меня выгодные сделки. Что ты можешь на это сказать?

Претор начал беспокойно расхаживать по комнате. Очевидно было, что он обдумывает ответ. Вителлий подумал об Антонии, к которой этот человек был так несправедлив и безразличен. Сейчас любовная связь с его женой выглядела почти что возмездием.

— Разумеется, — не спеша заговорил Домиций, — тысяча сестерциев — большие деньги…

— Много большие, чем приносит тебе должность претора, — перебил его Вителлий.

— …но, — продолжил Домиций, — полторы тысячи еще больше, а ты, должен сказать, не единственный, кому дорого мое расположение.

Лицо Вителлия приобрело пепельно-серый оттенок.

— Ты хочешь сказать, что другие предложили тебе больше, чем я?

В это мгновение в атриум вошла женщина, медно-рыжие волосы которой великолепно сочетались с темно-зеленой тканью туники. Она приветливо улыбнулась гостям.

— Антония, это гладиатор Вителлий и его писец Корнелий Понтик, — сказал Домиций. И, обернувшись к Вителлию, добавил: — А это моя жена Антония.

«Но это же невозможно! — едва не вырвалось у Вителлия. — Это вовсе не твоя жена, не Антония. С твоей женой я занимался любовью в садах Лукулла!» Не произнося ни слова, он смотрел на женщину и чувствовал, как у него словно спадает с глаз густая пелена. Он стал жертвой хитроумно задуманной интриги! Конкуренты, стремясь выведать его секреты, подсунули ему приманку, а он,наивный гладиатор, немедленно попался на удочку и, выдав в пылу страсти важнейшую информацию, поставил под угрозу все предприятие.

— Если ты будешь так смотреть на мою жену, — услышал он голос Домиция, — у меня, право же, появится повод для ревности.

— Для этого нет причины, — ответил Вителлий, — никакой, право же, причины!

С этими словами он распрощался и вышел.

Уже за воротами дома Вителлий произнес, обращаясь к своему писцу:

— Мне следовало бы ожидать чего-то подобного. Нельзя встречаться с женщинами на Мульвиевом мосту. Один раз судьба уже намекнула мне на это. У гладиатора бывает одна только невеста — арена.

Корнелий из сказанного господином не понял ни слова.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Вителлий тяжело дышал, густая борода его была пропитана потом. Обернутыми кожаными ремнями кулаками он наносил удар за ударом по вертикально подвешенному толстому стволу дерева, и каждый отзывался болью, пронизывавшей руку от костяшек пальцев до самого плеча.

— Быстрее! — рявкнул Поликлит. — И с большей силой. Твои удары должны быть подобны ударам молнии!

Гладиатор покачнулся. Боль в руке лишала его сил. Вителлий всегда боялся боли.

— Finis! — крикнул Поликлит. — Конец! — Наставник подошел к Вителлию и, глядя ему в глаза, негромко проговорил: — Если так будет и дальше, ты в первом же бою будешь лежать на песке арены. Ты отяжелел и стал слабее, тебе уже не под силу тягаться с молодежью. Тебе придется встретиться с бойцами, которые вдвое моложе тебя. Что ты сможешь им противопоставить?

— Мой тридцатилетний опыт, — сказал Вителлий.

Поликлит промолчал. Гладиатор и сам понял, как нелепо прозвучал его ответ. Правильным ответом было бы «Я просто вынужден вернуться на арену». За три дня до праздника Сатурналий Вителлий сообщил Тертулле о своем решении развестись с ней. Шаг этот был таким же свободным и добровольным, как и принятое в свое время решение жениться на ней. Согласно принятому при императоре Августе закону о браке, имущество супругов разделялось, так что Вителлий мог рассчитывать только на то, что было заработано им когда-то на арене. Впрочем, гордость не позволила бы ему взять хоть один сестерций из состояния Тертуллы.

Опустив взгляд на посыпанный песком пол, Вителлий проговорил:

— Я сросся с песком арены и, когда придет время, останусь лежать на нем. Ни пурпур, ни блеск золота никогда не привлекали меня. Власть, влияние и богатство всегда лишь навязывались мне.

— Если ты принял решение вновь начать сражаться, — возразил Поликлит, — ты не смеешь выходить на арену, думая о том, что можешь быть побежден. У гладиатора должна быть одна только мысль — о победе.

— Дорогой Поликлит, — сказал Вителлий, опустив руку на плечо наставника, — я многим обязан тебе и знаю, что ты желаешь мне добра. Так что придется мне вновь привыкать к твоим замечаниям. Скажи честно, смогу я добиться успеха на арене?

Поликлит неуверенно покачал головой.

— Ты же знаешь поговорку, что гладиатор, хоть раз наблюдавший за боем с трибун, никогда больше не должен выходить на арену. И действительно, до сих пор подобные попытки заканчивались трагически. Но если существует кто-то, способный поломать это неписаное правило, то это ты, Вителлий. Быть может, боги будут на твоей стороне.

Вителлий молча обнял наставника.

Поликлит заговорил снова:

— Ты, когда впервые попал ко мне, был стройным, проворным юношей, которому недоставало силы и выносливости. Сегодня у тебя есть сила, выносливость и, вдобавок к ним, опыт, но не хватает молодого проворства. Лучше это или хуже, не берусь сказать. Опаснее всего для тебя может оказаться самоуверенность. Прежде ты боролся за выживание, ты вынужден был выходить на арену, если не хотел голодать. Сегодня ты хочешь сражаться, хочешь вернуть былую славу, хочешь вновь доводить толпы людей до безумия. Ты уверен, что трибуны пощадят тебя, если ты проиграешь схватку. При этом ты ставишь на кон собственную жизнь, потому что слишком часто меч соперника опережает поднятые кверху большие пальцы твоих приверженцев.

Вителлий поправил защитные ремни на кулаках, выпятил нижнюю челюсть так, что стали видны зубы, взглянул на покачивающийся ствол и ударил по нему с такой силой, что невольно поморщился.

— Я решил вновь начать сражаться, — с искаженным от боли лицом проговорил гладиатор, — и хочу побеждать. Когда я недавно смотрел, как строится новый цирк, я словно бы услышал голос трибун «Вителлий! Вителлий!», и это влило в меня новые силы. Мне приходилось сражаться против ретиариев и против диких зверей, я шел от победы к победе и всегда знал, что в этом мире для меня существует одно лишь призвание — призвание гладиатора!

Поликлит предостерегающе взмахнул рукой.

— Люди охотно живут воспоминаниями и зачастую при этом умирают голодной смертью. Если ты вернешься на арену, тебе надо будет забыть о прошлом и добиваться каждой победы так, как ты делал это при первом своем выступлении.

— Сколько, по-твоему, пройдет времени, прежде чем я смогу провести первый бой?

— Сколько прошло времени с тех пор, как ты последний раз выходил на арену? — спросил в свою очередь Поликлит.

— Восемь лет, по-моему. Ты считаешь, что это очень?..

— Вителлий, ты великий боец, ты отправил в преисподнюю многих, причислявшихся к лучшим гладиаторам Рима. Это было в те дни, когда тебе случалось голодать. Но ты не один год провел среди излишеств. Если я волнуюсь из-за тебя, то только поэтому.

— Так сколько же понадобится времени? — снова спросил Вителлий.

После долгого раздумья Поликлит ответил:

— Если ты будешь упражняться, как в старые добрые времена, то через год я буду готов снова выпустить тебя на арену.

Лицо Вителлия просияло. Словно ребенок, он, переступая с ноги на ногу, забарабанил кулаками по своей обнаженной груди.

— Я буду работать в полную силу и покажу всем этим молокососам, кто на самом деле лучший гладиатор Рима!

Ночь была душной. Вот уже несколько недель земля томилась по дождю, к тому же пронзительный стрекот цикад мешал Вителлию уснуть. Хотя он неплохо чувствовал себя в старом доме на Аппиевой дороге, все же столь родное когда-то жилище казалось сейчас непривычным и почти таинственным. Гладиатор прислушался. Сквозь стрекотание сверчков отчетливо пробивался далекий глухой стук. Вителлий поднялся. Вот снова! Глухие удары, доносившиеся непонятно откуда. Накинув тунику, Вителлий спустился в сад, где стрекот цикад стал совсем уж невыносимым. Стук, однако, был слышен по-прежнему. Гладиатор поворачивался из стороны в сторону, пытаясь установить его источник. Это оказалось бесполезным, потому что звук доносился, казалось, со всех сторон.

Затем в темноте послышались шаги. Вителлий укрылся за кустом олеандра. Какая-то женщина с узелком в руках шла по улице, пугливо поглядывая по сторонам. В чем причина такой настороженности? Какое-то мгновение гладиатор колебался. Имеет ли эта женщина отношение к загадочным ночным звукам? Вителлий осторожно двинулся следом за ней.

В сотне шагов за домом гладиатора женская фигурка свернула влево. Достигнув этого места, Вителлий растерянно уставился в темноту. Женщина исчезла, словно провалившись сквозь землю. Глухого постукивания тоже больше не было слышно. Вителлий вернулся в дом и улегся, глядя широко открытыми глазами во тьму.

Уснуть гладиатору не удалось и следующей ночью. Он глядел в окно на темный сад, когда издали снова послышались шаги. Вновь она, вчерашняя женщина! И вновь она тревожно поглядывала по сторонам, словно опасаясь, что кто-то ее увидит. Сбежав вниз по лестнице, Вителлий поспешил за ней. Стук звучал теперь все громче и громче — вне всяких сомнений, это не было игрой воображения. Как и прошлой ночью, женщина свернула влево. На этот раз Вителлий был совсем недалеко от нее и успел увидеть, как на расстоянии броска камнем женщина исчезла под землей.

Поначалу Вителлий решил, что все это ему снится. На лбу его выступил пот. Во имя Юпитера! В привидения он не верил даже в детстве. Он подошел к корням пинии, которая росла как раз там, где исчезла под землей женщина, и увидел отверстие размером с мельничный жернов, из которого тянуло прохладой. Стертые каменные ступеньки вели вниз. Вителлий прислушался. Стук прекратился, и до Вителлия донесся звук голосов.

Не колеблясь, гладиатор начал осторожно спускаться. Лестница была узкой, чуть больше ширины плеч, и круто шла вниз. Позади остались двадцать или, может быть, тридцать ступенек, когда Вителлий увидел что-то вроде слабо освещенной пещеры. Голоса звучали где-то далеко впереди. В свете закрепленной на стене масляной лампы можно было различить четыре ведущих в разные стороны хода. Незваный гость постоял, прислушиваясь, у каждого из них. Из одного отчетливо доносились какие-то звуки.

В сухом спертом воздухе трудно было дышать. Вителлий начал пробираться по самому просторному из ходов. По обе его стороны в туфе были выбиты горизонтальные ниши. Некоторые из них были вновь замурованы, и на них можно было увидеть какие-то надписи или оттиски монет. Вновь послышался стук бьющих по камню молотков. Гладиатор остановился. Теперь звук был заметно громче. Вителлию показалось, что он слышит приближающиеся шаги. Он втиснулся в одну из стенных ниш, не осмеливаясь даже громко дышать. Теперь виден был уже и мерцающий свет масляной лампы.

В этом слабом, рассеянном свете появилась фигура женщины с наброшенным на голову покрывалом. Лицо ее Вителлий увидел лишь на долю секунды, но и этого мгновения было достаточно, чтобы гладиатора охватило беспокойство. Где-то ему уже приходилось видеть это лицо… Он не успел оглянуться, как женщина исчезла, затих даже звук ее шагов. Гладиатор покинул свое тесное убежище и, держась руками за стены, двинулся дальше, туда, откуда доносился звук работ. Слабый свет впереди говорил о том, что он приближается к месту их проведения. Сразу же за еще одним разветвлением подземных ходов Вителлий наткнулся на ступени, которые вели вглубь. Шум, доносившийся оттуда, говорил о ведущейся с лихорадочной поспешностью работе. Прижавшись к выступу стены, Вителлий выглянул и увидел пятерых полуголых мужчин, кирками и зубилами выбивавших в стене новую нишу. На земле стояли миски и пара кувшинов, очевидно, только что принесенные незнакомкой. Мужчины трудились, не произнося ни единого слова.

Вителлий и сам не знал, что же ожидал увидеть, однако почувствовал некоторое разочарование. Он, несомненно, оказался в одном из лабиринтов, которые (в Риме давно уже ходили об этом слухи) христиане сооружали вдоль Аппиевой дороги для того, чтобы погребать там своих мертвых. Но лицо незнакомки по-прежнему не выходило из головы гладиатора. Все время, пока он на ощупь пробирался к выходу, оно стояло у него перед глазами. Он не мог отделаться от мысли, что уже не раз встречал эту женщину.

На следующий день гладиатор обратился к своему секретарю Корнелию Понтику с вопросом, разрешена или по-прежнему под запретом секта христиан.

— Господин, — ответил тот, — они множатся, как кролики, хотя император не слишком терпимо относится к их верованию.

— Стало быть, процессы против христиан все еще продолжаются?

— Разумеется, господин. Те, кто отказывается возложить жертву перед изображением бога солнца, лицу которого приданы сейчас черты Веспасиана, приговариваются к распятию.

— И христиане отказываются приносить такие жертвы?

— В большинстве своем. Они не слишком-то цепляются за жизнь…

— Я знаю, — кивнул Вителлий и после небольшой паузы добавил: — Ты знаешь кого-нибудь из членов этой секты?

Корнелий Понтик ничего не ответил.

— Можешь сказать мне правду, — настойчиво продолжал Вителлий, — я тебя не выдам.

— В Риме, — сдержанно заговорил секретарь, — почти каждый из тех, кто принадлежит к низшему сословию или рабам, хоть как-то связан с христианами. Это относится и ко мне. Они обещают вечное счастье и жизнь после смерти. Они верят, что настанет день, когда мертвые воскреснут…

— Надо полагать, по этой причине они не сжигают своих мертвых по римскому обычаю, а хоронят в подземных гробницах.

Корнелий Понтик кивнул.

— Ты знаешь места их погребений? — задал новый вопрос Вителлий.

Секретарь покачал головой.

— До сих пор я всегда отказывался от их приглашений, потому что больше верю в наших римских богов с их статуями и храмами, чем в чужого единого Бога из какой-то далекой земли.

На следующую ночь Вителлий вновь стоял у окна. Глухое постукивание, как и накануне, доносилось до его ушей. Дожидаться, пока снова покажется пугливо озирающаяся по сторонам женская фигурка, пришлось недолго. Гладиатор зажег небольшую масляную лампу и поспешил за незнакомкой. Держа светильник в вытянутой руке, он теперь уже намного увереннее спустился по ступеням узкой лестницы. Он слышал, как незнакомка разговаривает с работающими под землей мужчинами, и был уже твердо уверен: с этой женщиной ему некогда приходилось встречаться.

Лампа в руке Вителлия подрагивала, отбрасывая колеблющиеся тени на стену за его спиной. Он ждал в пещере, из которой в разные стороны шли четыре подземных хода. Ему слышен был приятный голос незнакомки, но разобрать он мог только обрывки слов, которыми она негромко обменивалась с мужчинами. Слова, которыми они попрощались с нею, он, однако, понял: «Salve… Будь здорова, Туллия».

«Туллия?»

В следующее мгновение Вителлий услышал приближающиеся шаги. Гладиатор держал лампу в вытянутой руке, словно это было оружие, и думал, что женщина будет до смерти испугана, увидев его. Но она просто остановилась и спокойно произнесла:

— Да славится Господь Бог наш!

Не произнося ни слова, Вителлий поднял свой светильник повыше, сделал два шага вперед и снял накинутое на голову незнакомки покрывало. Он хотел закричать, но из открытого рта не вырвалось ни звука. Он с трудом сглотнул и, запинаясь, произнес:

— Туллия, Туллия!

Женщина опустила глаза и, не глядя на него, прошептала:

— Вителлий… да, это я… Вителлий.

— Но, Туллия… — попытался взять себя в руки гладиатор. — Туллия, ты ведь…

— Ты думаешь, что перед тобой призрак, потому что весталка Туллия была когда-то похоронена заживо? Не опасайся за свой рассудок — это я.

— О боги, не оставляйте меня! — пробормотал Вителлий.

— Твои боги беспомощны, — уверенно проговорила Туллия, — по их воле я обречена была умереть мучительной смертью, но, как видишь, мой Бог оказался сильнее и спас меня.

Гладиатор с недоверием, почти с отчаянием вглядывался в лицо Туллии. Нет, не было никаких сомнений в том, что перед ним та самая женщина, которая четверть века назад за нарушение обета целомудрия весталки была заживо замурована в гробнице на Марсовом поле.

— Когда проливной дождь, — заговорила Туллия, — прогнал охрану и зевак с моей гробницы, Господь наш послал двух спасителей, двух христиан, которые молились за своего распятого брата. Вода уже доходила мне до шеи, когда я услышала их голоса. Да благословит их Господь! Я не понимала, что они говорят, я просто кричала изо всех сил: «Я хочу жить, я хочу жить!» А потом тяжелая плита сдвинулась, и они вытащили меня наружу. Была уже ночь. Они отвели меня за Тибр и приняли в свою общину. С тех пор я одна из них. Я ежедневно обращаюсь с благодарственной молитвой к спасшему меня Богу и отдаю все свои силы служению Ему.

Вителлий поставил лампу в нишу и положил руки на плечи Туллии. В глазах его блестели слезы.

— Все это из-за меня, — проговорил он, сотрясаясь от рыданий всем своим могучим телом.

— Мы оба были молоды и неопытны, — попыталась успокоить его Туллия. — Мы согрешили, но Господь простит нам этот грех.

Быстрым движением Вителлий привлек женщину к себе.

— Туллия, мои чувства к тебе остались теми же, что и тогда, на озере!

Туллия рывком освободилась из его объятий.

— Ты не должен так говорить, Вителлий. Забудь о том, что когда-то было между нами. Моя новая жизнь посвящена Богу. Мы никогда больше не должны видеться. Будь здоров, и пусть Господь просветит твою душу!

Туллия повернулась и исчезла в одном из ходов.

— Туллия! — крикнул Вителлий, хватая светильник.

Он услышал, как звук ее шагов замер где-то вдали, и, окончательно пав духом, поднялся наверх — к тысячеголосому хору цикад.

Несколько следующих ночей Вителлий провел, беспокойно расхаживая по спальне. При малейшем доносившемся с улицы звуке он бросался к окну в надежде увидеть спешащую к катакомбам женщину с наброшенным на голову покрывалом. Ее, однако, не было. Умолкло и доносившееся из-под земли постукивание. Когда спустя еще несколько дней Вителлий спустился в лабиринт, на месте, где велись работы, никого не было.

«Вителлий сражается вновь!»

Такие надписи виднелись на стенах домов, об этом только и говорили на форумах Рима, а перед Большим цирком эти слова были выписаны позолоченными буквами на бронзовых таблицах. Весть о том, что величайший гладиатор после восьмилетнего перерыва собирается вернуться на арену, приводила римлян в восторг. «Вот это настоящий боец!»

Жаркие споры велись не о том, сумеет ли сорокавосьмилетний боец одержать еще одну победу — в этом особых сомнений ни у кого не было. Главный вопрос состоял в том, какая сумма заставила гладиатора принять такое решение. По мнению римлян, побудительным мотивом могла стать невероятных размеров премия, обещанная императором Веспасианом победителю главной схватки на играх в честь праздника богини Минервы.

Состязания колесниц, схватки гладиаторов с доставленными из Лузитании дикими зверями, борьба привезенных из Германии женщин — все это меркло перед кулачным боем Вителлия и Байбуса. Воспитанник гладиаторской школы в Помпеях, Байбус считался непобедимым. В свои тридцать лет он одержал тридцать побед и не потерпел ни единого поражения. Он подумывал уже об уходе с арены, и этот бой должен был стать завершением и венцом его карьеры. Как и Вителлий, наиболее громкие свои победы он одержал в кулачных боях. Наиболее выдающимися его качествами были быстрота и выносливость — как, впрочем, и у его противника.

Непрерывно упражняясь, Вителлий сумел сбросить вес и восстановил прежнюю подвижность. Его наставник Поликлит не сомневался в исходе схватки. «Если тебе кажется, что он сильнее тебя, — снова и снова повторял он ученику, — подумай о том, что он еще сосал материнскую грудь, когда ты уже одержал свою первую победу».

«Ave Caesar, morituri te salutant!» Эти слова радостной песней звучали в ушах. Вителлий улыбнулся, приветственно вскидывая правую руку в сторону императора. Веспасиан с унылым видом сидел в своей ложе. Он был стар и болен. За ним ухаживал вольноотпущенник Цений, с которым император делил ложе после смерти своей жены, Флавии Домициллы. Два глашатая с пучками перьев на позолоченных шлемах провели обоих бойцов к возвышению в самом центре арены. По мере того как они поднимались на него, крики и топот становились все громче. Когда гладиаторы остановились на выложенной белым мрамором площадке, рев публики приобрел такую силу, что от него готовы были лопнуть барабанные перепонки.

Вителлий поднял руку, и неожиданно показалось, что ничуть не уступавший ему в телосложении Байбус стал как бы меньше ростом. Платочки, сиденья и всякая прочая мелочь дождем полетели на песок арены. На какое-то мгновение Вителлий словно застыл с поднятой рукой. Байбус стоял чуть в стороне от него.

На трибунах царил полный хаос. Команды распорядителя тонули в шуме зрителей, забывших, похоже, чего ради бойцы стоят на возвышении посреди арены. Только когда Вителлий опустил обернутую ремнями руку и шагнул на очерченную красной полосой площадку, шум начал постепенно затихать. Оба бойца, приготовившись к схватке, стояли наконец напротив друг друга.

Он кипит от ярости, подумал Вителлий, это видно по его глазам. Он бросится на тебя, словно дикий зверь. Захочет сразу же показать, чего он стоит. Что ж, пусть атакует. Вот наконец и гонг.

Ну, давай же! Почему он не нападает? Хочет сбить тебя с толку, навязать тебе свою тактику. Неплохо задумано, дружок, но с Вителлием это у тебя не пройдет! Ждать, подпускать его поближе и сохранять спокойствие.

Разве ты не слышишь? Публика уже начинает недовольно гудеть, требуя, чтобы он сражался. Ага, он все-таки пошел вперед.

Теперь он пытается провести атаку. Как низко держит он руки! Надо уклониться. Клянусь богами, ну и кулаки у него! Один из его ударов все же достиг цели. Больно? Нет, не очень. А сам он раскрылся где-нибудь? Пока нет. Надо побольше перемещаться — вправо, влево.

Ты слышишь аплодисменты? Зрители вспомнили твой бой со Спикулем. Вот так — в ребра ему. Почему он не прикрывается? Еще один удар по ребрам. Никакой реакции. Так с ним не справиться! Слишком много сил отбирают у тебя такие удары. Ты уже чувствуешь его жаркое, отвратительное дыхание. Осторожно! Уйти в сторону. Все в порядке.

Он метит тебе в лицо, ищет бреши в твоей защите, хочет нанести такой удар, от которого ты лишишься чувств. Он хочет, чтобы бой оказался как можно короче. Ему это необходимо. Но уложит не он тебя, а ты его. Ты покажешь ему.

Удар — правой в солнечное сплетение, левой в плечо. Да, такой удар причиняет страшную боль. Ты же видишь, как он скрючился. Еще раз правой в солнечное сплетение. Пот заливает лицо. Не вытирать, это слишком опасно. Теперь удар наносит он. Уклониться — поздно, слишком поздно. Какой силы удар! Точно в переносицу. Двигаться — левая нога, правая нога — быстрее двигаться. Где противник? Вот он — еще один удар в то же самое место. Двигаться, уходить от ударов. Байбус, твоя правая бьет словно молот! Еще удар. Похоже, я на мгновение потерял его из виду.

Ты слышишь, как притихли трибуны? Они боятся за тебя. Теперь твоя очередь показать, что ты умеешь. Еще одного такого удара он не выдержит. Получай же! И еще раз в то же самое место. Еще один удар под ложечку. Он по-прежнему на ногах. Почему он не падает? Теперь правой в подбородок. Слышишь, как кричат трибуны?

О нет, нет! Ты потерял бдительность. Снова пропущен страшный удар в переносицу. Какая боль, я готов завопить от нее. Почему, боги, вы избрали мне в противники этого Байбуса?

Ну, так получай же! Удар, и тут же еще один удар — в подбородок. Слышно было, как хрустнула его челюсть. Я убью тебя! Размозжу тебе череп! Тебе все мало? Так получи же еще!

Ты хотел сражаться с Вителлием, так покажи, на что способен. Ах, у тебя нет больше сил! Теперь я постараюсь поскорее покончить с тобой. Еще удар в подбородок, а затем в висок.

Что же это? Он пошатнулся! Он падает! Байбус! Он больше не движется! Вителлий, ты победил! Победа! Победа!

Крик на трибунах на мгновение умолк. Зрители пытались понять, сумеет ли Байбус подняться на ноги. Он, однако, не шевелился, и двухсоттысячная толпа разразилась аплодисментами и криками: «Вителлий! Вителлий!» Победитель, вскинув руки вверх, приветствовал трибуны. «Я добился своего! — снова и снова повторял про себя Вителлий. — Я все-таки добился своего!»

Голова его раскалывалась от боли. Когда он прищурил ослепленные солнцем глаза, от переносицы куда-то вглубь ударила острая, пронизывающая боль. Вителлий не решался прикоснуться к ране. Казалось, что между глазами появилась глубокая дыра. Несколько мгновений он приветственно махал публике рукой, а затем начал спускаться по ступенькам, неуверенно цепляясь за перила, потому что все впереди расплывалось, словно очертания уходящего под воду камня. Когда под ногами заскрипел песок арены, Вителлий, все еще опьяненный бурным восторгом зрителей, посмотрел в сторону красного занавеса на выходе, но различил только большое темно-багровое пятно. К этому пятну и направился, гордо выпрямившись, Вителлий.

Никто из орущих во всю глотку зрителей не заметил, как неуверенно передвигается гладиатор, с каким искаженным от боли лицом трет глаза и насколько трудно ему ориентироваться. «Вителлий! Вителлий!» — продолжали кричать римляне, а их кумир отчаянно старался не потерять из виду мутное цветное пятно, которое становилось то больше, то меньше и каждое мгновение готово было раствориться в молочно-белом тумане.

Еще тридцать шагов отделяло гладиатора от цели. Тридцать шагов, которые необходимо пройти так, чтобы никто в Большом цирке не догадался, что он делает их вслепую. Вителлий знал, что сумеет это сделать, но им все более овладевало страшное предчувствие. «Божественная Минерва, откуда взялась окружившая меня тьма?»

Гладиатор начал инстинктивно отсчитывать шаги. Поликлит встретит его у выхода, чтобы поздравить с победой, многие станут подходить, чтобы похлопать его по плечу. Он, Вителлий, сделает все, чтобы никто ничего не заметил. Никто не должен знать, что Байбус едва его не прикончил, что все вокруг него затянуто сейчас мутной темно-серой пеленой. Как бы то ни было, он возвращается победителем, а труп Байбуса рабы волокут крюками с арены. Нет, он не может, не должен хоть чем-то выдать свое состояние! И Вителлий продолжал идти, выпрямившись и с напряженной улыбкой глядя в сторону, где должен находиться красный занавес.

А что, если никто не выйдет ему навстречу? Что, если в победном угаре там, за занавесом, о нем просто забыли? Что, если он, словно запертое в темном стойле животное, неуклюже врежется в стену? Вителлий остановился и, склонив свою изуродованную голову, попытался уловить какой-нибудь звук, чтобы сориентироваться. Безрезультатно. Охваченный отчаянием, он выкрикнул: «Поликлит, мы победили!» — и тотчас почувствовал опустившуюся на плечо руку ланисты.

— Вителлий, — восторженно произнес Поликлит, — ты был великолепен!

Последние шаги к выходу с арены они прошли рядом. Поликлит вытирал платком лоб гладиатора, Вителлий же, сцепив зубы, старался скрыть терзающую его боль. Со всех сторон к нему проталкивались, хлопали по плечу и дружески тыкали кулаками в ребра. «Слава тебе, Вителлий! Ты величайший из гладиаторов!» Он вертел головой из стороны в сторону, отвечая на приветствия вымученной улыбкой, и почувствовал настоящее облегчение, лишь когда Поликлит вывел его в ведущий к раздевалке коридор.

— Этот бой стоил тебе дороже, чем все предыдущие поединки, — проговорил Поликлит, обратив внимание на то, как неуверенно движется его подопечный.

— Байбус был силен, как медведь, и бил с силой молота, — ответил Вителлий. — Чтобы его победить, мне пришлось выложиться до конца.

Он положил руку на плечо ланисты. Когда они вошли в раздевалку, Вителлий опустился на ложе и попросил Поликлита убрать из комнаты рабов, секундантов и массажистов.

— Я хочу пару минут побыть с тобой наедине!

Кивнув, Поликлит отослал всех из комнаты и приложил влажный платок к лицу гладиатора. Вителлий крепко сжал руку наставника и спросил:

— Мы одни?

— Да, — ответил Поликлит.

Убрав платок с лица, Вителлий сказал:

— Посмотри на меня, Поликлит, и скажи, что ты видишь.

Молчание.

— Что ты видишь, Поликлит? — настойчиво повторил гладиатор.

— Глядеться в зеркало тебе сейчас не стоит, — сказал ланиста. — Нос он тебе сломал, и сломал основательно. Но мы вызовем лучших греческих врачей и принесем быка в жертву Юпитеру Капитолийскому. Я уверен, что ты сможешь снова выйти на арену.

— Я не могу посмотреть в зеркало, — тихо проговорил Вителлий, с отчаянием сжав руку наставника. — Поликлит, я ослеп. Вокруг меня сплошная тьма.

Поликлит посмотрел в лицо гладиатору. Только сейчас он заметил, что взгляд Вителлия направлен мимо него, куда-то в пустоту. Осторожно проведя рукой перед лицом гладиатора, он с надеждой и болью спросил:

— Можешь ты различить хоть что-нибудь?

Покачав головой, Вителлий полным отчаяния голосом ответил:

— Сплошная тьма…

— О боги! — со слезами на глазах воскликнул Поликлит. — Не может быть, чтобы такой храбрец по вашей воле лишился зрения!

Схватив кружку с водой, он в приступе отчаяния выплеснул ее содержимое в лицо ничего не подозревающему Вителлию.

— Различаешь ты хоть что-нибудь? — крикнул он, склонившись над гладиатором. — Видишь ты меня?

Вителлий отрицательно покачал головой, затем протянул руку и, схватив Поликлита за бороду, притянул его к себе.

— Поликлит, — очень тихо проговорил он, — никто — ты слышишь меня, никто! — не должен узнать о случившемся. Иначе, если зрение вернется ко мне и я смогу снова выйти на арену, римляне станут говорить, что я стар и уязвим, а потому мне следует подобрать противника послабее. Если же по воле богов мне суждено остаться в ночи, пусть меня запомнят как мужественного победителя, а не как чудом уцелевшего калеку.

— Ты будешь видеть! — успокоил ланиста своего подопечного. — Боги не допустят, чтобы такого храброго гладиатора постигла столь жалкая участь.

Вителлий глубоко вздохнул и невесело проговорил:

— Детство я провел в темноте, но потом сумел вырваться к свету. Почему бы судьбе в зрелости не вернуть меня снова в темноту?

Кто-то позвал Поликлита, и ланиста вышел. Через пару минут он вернулся и сказал, что с Вителлием хочет увидеться греческий скульптор, отослать которого ни с чем не представляется возможным. Ему необходимо увидеть гладиатора непосредственно после окончания схватки. Поликлита прервал сам ворвавшийся в комнату скульптор.

— Вителлий, величайший из гладиаторов Рима! — воскликнул экзальтированный грек. — Приветствую тебя и поздравляю с неслыханной победой!

С этими словами он схватил Вителлия за руку и усадил на мраморный цоколь. Гладиатор все еще был обнажен, и руки по-прежнему затянуты до локтя ремнями.

— Расслабься, расслабься! — проговорил грек, поворачивая немного в сторону жутко изуродованную голову своей модели. Затем вывалил на принесенную с собой доску ком желтовато-серой глины и приступил к работе.

Вителлий сидел, слегка раздвинув колени и скрестив ноги. Чуть наклонив вперед массивное туловище, он опирался локтями на колени. Голову его грек повернул немного неестественно вправо — так, чтобы она выглядела как бы продолжением грудной клетки. Лицо гладиатора было слегка приподнято, словно он смотрел на трибуны цирка.

— Как тебя зовут? — стараясь не шевелиться, спросил Вителлий.

— Аполлоний, — внимательно приглядываясь к своей модели, ответил грек. — Мой дед, носивший это же имя, был сыном знаменитого Нестора из Афин… Жестоко он покалечил тебя.

— Байбус?

— Да.

— Пустяки. У вас, греков, великолепные врачи. Надеюсь, ты изобразишь мое лицо не таким, какое оно сейчас.

— А каким же еще я могу его изобразить? Суровое, усталое лицо — лицо настоящего гладиатора.

Поликлит поддержал грека и добавил, что перед тем, как скульптура будет отлита в бронзе, у скульптора будет возможность еще раз присмотреться к своей модели. Вымолвив это, Поликлит вздрогнул, подумав, что Вителлию, быть может, не суждено увидеть свою статую.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

В амфитеатре Флавиев кипела такая лихорадочная деятельность, что никто не обращал внимания на двух мужчин, которые снова и снова обходили овал арены, затем пересекали его, проходя от главного входа до императорской ложи, и опять начинали все сначала. На первых порах Поликлит держал гладиатора за руку, направляя его, обращая внимание на каждый выступ стен, каждую нишу и каждую дверь, поворачивая его голову так, чтобы она была обращена к первому, второму, третьему или четвертому ярусу трибун. Постепенно Вителлий начал сам успешно справляться со всем этим. На пятый день слепой гладиатор уже вполне уверенно чувствовал себя на арене, был в состоянии указать направление, в котором расположены императорская ложа и места для почетных гостей, и мог самостоятельно найти дорогу к выходу.

— Что это за звуки доносятся словно с неба? — спросил Вителлий у своего наставника.

Поликлит взглянул на четвертый ярус, где моряки императорского флота натягивали над огромным овалом цирка прочные, толщиной в руку, канаты.

— Это ветер, — сказал Поликлит, — гудит в канатах, которые натягивают, чтобы закрепить на них полотнище, защищающее зрителей от солнца. Император специально для этого направил сюда тысячу моряков своего флота. Они создают над ареной подобие паутины, на которую будет натянуто полотно. Опасная работа — ежедневно пара матросов срывается с головокружительной высоты.

Вителлий поднял голову вверх, словно мог рассмотреть переплетение канатов и цепляющихся за них матросов. Он не мог видеть чудо света, строительство которого завершали сейчас пятнадцать тысяч мастеров и простых рабочих, но он слышал их и ощущал атмосферу гигантской стройки. Каждый голос, каждый звук на арене… Слух его должен обостриться так, чтобы он способен был услышать даже подкрадывающегося льва.

Римляне с нетерпением ожидали открытия нового цирка. Тит, сменивший на престоле своего отца Веспасиана, объявил в зачитанном на всех перекрестках эдикте, что открытие амфитеатра Флавиев — такое название было дано ему в честь семьи императора — будет сопровождаться стодневным праздником. Было собрано девять тысяч диких зверей — среди них сотня львов, тигры, слоны, крокодилы и гиппопотамы. Вступить в схватки готовы были пять тысяч гладиаторов. Перед зрителями должен был разыграться даже морской бой. Бывало ли когда-нибудь что-либо подобное?

Над тремя ярусами трибун, которые предусматривал план, утвержденный еще отцом, Тит повелел воздвигнуть четвертый, изрядно поспорив при этом с зодчим Эвмаром, с большой неохотой согласившимся добавить нагрузку на легкие арочные своды трех нижних ярусов.

— Этот амфитеатр, — сказал Вителлий, в который уже раз меряя шагами арену рядом с Поликлитом, — станет великолепнейшим зданием мира. Сражаться здесь должно быть великой радостью!

На ходу Вителлий продолжал шепотом отсчитывать шаги.

— Я не могу, — возразил Поликлит, — примириться с мыслью, что, потеряв зрение, ты все же хочешь еще раз выйти на арену. Мне кажется, боги воспримут это как кощунство.

Вителлий остановился.

— Ночь окружила меня по воле богов. Почему они не решили просто убить меня? Слепой гладиатор — это ведь то же самое, что мертвый гладиатор. Я хочу либо продолжать сражаться, либо умереть. Веспасиан сказал, что хочет умереть стоя, как подобает императору, и умер стоя, опираясь на руки своих друзей. Я хочу, когда боги пошлют мне смерть, встретить ее на арене. Там и только там!

Поликлит был человеком жестким, которого не так-то просто было вывести из равновесия, но эти слова тронули его. Положив руку на плечо Вителлию, он посмотрел в его незрячие глаза.

— Твое желание — закон для меня, пусть даже оно идет против моих убеждений.

— Жди меня здесь, — жестом остановив наставника, сказал Вителлий.

Поликлит с изумлением наблюдал, как гладиатор направился к центру арены, повернулся на девяносто градусов, прошел к ограждению, свернув налево, обошел половину овала арены и оттуда вернулся прямо к исходному пункту.

— Невероятно, — покачал головой ланиста и, когда Вителлий подошел к нему, проговорил: — Ты разгуливаешь по арене так, словно родился и вырос на ней.

С первого яруса трибун за этой сценой наблюдал, покачивая головой, Корнелий Понтик, секретарь Вителлия. Только он, Поликлит, греческий врач и четверо рабов знали о слепоте гладиатора. Уже несколько недель они прикрывали Вителлия, чтобы ни у кого не могло возникнуть подозрений. Даже Плиний, посетивший Вителлия и рассказавший ему о смерти своего дяди при извержении Везувия, ничего не знал о беде, постигшей гладиатора.

— Он и впрямь величайший гладиатор Рима!

Корнелий Понтик поднял глаза. Рядом с ним стоял Эвмар. Секретарь испугался, сообразив, что зодчий, судя по всему, уже какое-то время наблюдает за гладиатором.

— Сейчас, надо полагать, он старается свыкнуться с размерами новой арены, — добавил Эвмар.

Корнелий согласно кивнул.

— Ему пошел уже сорок девятый год, и он считает, что в силу возраста должен готовиться к поединкам тщательнее, чем кто бы то ни было.

— Он победит любого из своих противников, — сказал Эвмар. — Гладиатор, так серьезно относящийся к своей профессии, — это истинный дар богов. О нем можно не беспокоиться. Последний бой заставил меня поверить в непобедимость Вителлия.

— Ты видел этот бой?

— Конечно. Никогда не забуду, с каким спокойствием он выдерживал страшные удары Байбуса. Любой другой на его месте лишился бы чувств от первого же из них.

Со своего места мужчины наблюдали за странными упражнениями, которые выполнял гладиатор под руководством своего наставника.

— Временами Поликлит обращается с ним, как с малым ребенком, — заметил Эвмар.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ну, посмотри же! Он вертит им и подталкивает его, словно неуклюжего новичка.

Корнелий Понтик занервничал.

— Может, это и есть секрет его успеха в качестве наставника…

— Возможно, — ответил Эвмар.

Секретарь гладиатора облегченно вздохнул, когда кто-то позвал зодчего во внутренние помещения трибуны.

Тем временем Поликлит и Вителлий вернулись к торцу арены. Наставник непрерывно кружил вокруг своего воспитанника, то топая ногой, то едва слышно переступая по песку. Прислушиваясь, Вителлий каждый раз поворачивался лицом прямо к ланисте.

— Неплохо, — похвалил подопечного Поликлит.

Когда наставник имитировал нападение, Вителлий парировал его, сделав шаг назад, а если ланиста пробовал отступить, немедленно следовал за ним. Немалым удобством было то, что арена, под которой находился заполненный водою бассейн, была сооружена из засыпанных песком досок. Каждое движение противников сопровождалось глухим звуком и чуть заметным колебанием досок, позволявшим Вителлию ориентироваться в происходящем. Так они упражнялись целыми неделями до тех пор, пока последний рабочий не покинул амфитеатр, оставив новое чудо света дожидаться, когда в нем будет разыгран небывалый спектакль.

Прошло почти полгода с того дня, когда Вителлий потерял зрение. Помимо узкого кружка посвященных, о постигшем гладиатора несчастье не знал никто. Поликлит и Корнелий Понтик снова и снова пытались убедить Вителлия отказаться от мысли еще раз выйти на арену, но чем они были настойчивее, тем с большим упорством и ожесточением гладиатор продолжал готовиться.

— Сегодня я хотел бы развлечься, — сказал Вителлий Корнелию Понтику вечером накануне открытия игр.

Тот удивленно посмотрел на своего господина.

— Да, — продолжал гладиатор, — не думай, что если боги лишили твоего господина зрения, то он не может больше радоваться жизни. Подготовься и надень свой лучший наряд.

Принарядившись, они направились к Авентину, у подножия которого, напротив Большого цирка, располагалось великое множество харчевен. Корнелий прикладывал усилия, чтобы поспеть за своим быстро шагавшим господином, приостанавливавшимся только перед бордюрами перекрестков. Вителлий велел зачитывать написанные на вывесках названия харчевен и в конечном счете остановился на заведении под названием «У семи братьев».

Как всегда, когда объявлялось о начале больших многодневных игр, Рим был переполнен чужеземцами. Сейчас, в преддверии стодневного зрелища, гости прибывали даже из самых отдаленных провинций. Они приезжали с севера — из только что завоеванной Британии, из лежащей в низовьях Дуная Дакии и из расположенной на самом западе империи Лузитании. Из Азии прибывали армяне, а из Северной Африки — мавританцы. Все они наводняли улицы столицы, превращая ее в некое подобие Вавилона.

Хозяин харчевни провел гладиатора к лучшему из столиков.

— Для меня великая честь, что ты решил отужинать здесь перед боем.

— Вольные вечери избаловали меня, — засмеялся Вителлий. — Хотелось бы узнать, что предложишь нам ты, старина.

— Мясо дикого кабана, запеченного с каштанами, вино с лучших виноградников Альбани и на закуску поджаренные в меду орехи.

— Что ж, подавай! Пусть стол ломится от твоих яств!

С соседних столов доносились обрывки фраз на никогда не слыханных гладиатором языках.

— Откуда эти люди? — спросил Вителлий у своего спутника.

— Я могу распознать только греков и галлов. Остальные говорят на незнакомых мне наречиях. Что ж, при размерах нашей империи в этом нет ничего удивительного. Не каждому боги даровали способность говорить, как Митридат, на двадцати двух языках.

Пока хозяин расставлял блюда, Вителлий заметил:

— Владыка Понта был не только знатоком языков, но и величайшим в истории обжорой. Его пища отличалась необычностью и изобилием. Он даже установил награду для самого прожорливого едока своей страны.

Аромат поджаренного до румяной корочки мяса ударил в ноздри гладиатору.

— Это не ему ли довелось встретиться в битве с нашим полководцем Лукуллом?

— Богами клянусь, если бы они предпочли посостязаться в жратве и выпивке, это сохранило бы римлянам множество жизней.

Вителлий взял свой кубок, плеснул несколько капель на пол и проговорил:

— Пьем за Тита, нашего императора, построившего самый замечательный амфитеатр в мире!

— За нашего императора и за тебя, — ответил Корнелий. — И за твою грядущую победу.

Вителлий отмахнулся.

— Зачем думать о том, что будет завтра? «Carpe diem… Живи сегодняшним днем», — сказал поэт.

Он громко рассмеялся. Никогда еще писец не слышал, чтобы его господин смеялся так весело. Вино начало уже оказывать свое действие, и Корнелий Понтик присоединился к безудержному смеху слепого гладиатора.

— Говорят, — сказал он, разрывая мясо руками и пододвигая куски к Вителлию, — будто император вместе со своими возлюбленными и евнухами устраивает во дворце умопомрачительные пиры. Таких роскошных пиршеств не бывало будто бы со времен Калигулы, которому каждый кусочек подавался завернутым в листочек из чистого золота.

— Что ж, — возразил Вителлий, — император, который любит жизнь, намного лучше того, который ее боится. Императоров, не умевших жить, у нас было уже предостаточно.

Язык у Вителлия ворочался все с большим трудом. В углу харчевни, пощелкивая трещоткой, танцевала какая-то темноволосая девушка. Гости то и дело бросали ей под ноги монетки. Вынув из пояса золотую монету, Вителлий швырнул ее точно в том направлении, откуда доносился звук трещотки.

— Танцуй, женщина, танцуй! — крикнул со смехом гладиатор.

— Это совсем юная девушка — лет семнадцати, самое большее, — шепнул своему господину Корнелий Понтик.

— Так что ж, — возразил Вителлий, — разве из-за этого она перестает быть женщиной?

Хозяин, наблюдавший из-застойки, подошел и негромко, чтобы никто посторонний не мог его услышать, проговорил:

— Если захочешь, она будет твоей. Она не дешева, но зато занимается этим далеко не с каждым здесь!

— Ха, — фыркнул Вителлий, — что значит «далеко не с каждым здесь»? — Он хлопнул писца по плечу. — Мы знаем другие адреса, где можно найти совсем других женщин. Верно, Корнелий?

Корнелий Понтик болезненно воспринимал пьяную болтовню своего господина, опасаясь, что гладиатор выйдет из роли, которую с таким успехом удавалось играть последние полгода.

— Нам пора уходить, господин! — тихо проговорил он, подвигая хозяину золотую монету.

Вителлий, пошатываясь, поднялся на ноги.

— Да, мой друг, мы уходим, но не домой. Carpe diem! Сейчас мы отправимся в «Ауреум». Красивейшие женщины — это как раз то, что нам сегодня нужно.

Расставшись с двумя сотнями сестерциев, Вителлий и Корнелий Понтик получили доступ в аристократический дом наслаждений. С мраморной лестницы навстречу им плыл волнующий аромат благовоний. Темнокожая рабыня усадила их на шелковые подушки, разбросанные по всему атриуму.

— Мой господин выпил чуть больше, чем следовало бы, — извинился писец, который, держа Вителлия за руку, следил за каждым его движением.

Смуглая хозяйка заведения, понимающе улыбнувшись, осведомилась о пожеланиях гостей. Ее интересовало, какой тип женщин они предпочитают, какие ароматы сильнее всего их возбуждают, какого цвета должны быть подобраны ковры и какие им нравятся вина.

— Все красное! — не раздумывая, ответил Вителлий. — Красные ковры, красное вино и аромат красных роз!

Зато с описанием женщины, которую ему хотелось бы иметь, вышла заминка. Казалось даже, что гладиатор внезапно протрезвел.

— Когда-то, — начал он, запинаясь, — я знал девушку…

— Как она выглядела? — спросила хозяйка. — Полагаю, мы сумеем выполнить любое твое пожелание.

— Она не была римлянкой, ее родители были иудеями. У нее были черные, как смоль, волосы и темные глаза, вокруг которых, когда она смеялась, появлялись крохотные лучики. Маленькая, изящная. Ее грудь была похожа на две чаши из матового стекла, а ее талию я, наверное, мог бы обхватить пальцами…

— Ты получишь то, о чем мечтаешь, — сказала смуглая хозяйка. Взяв гладиатора за руку, она провела его в покои, где все было выдержано в красных тонах, и усадила на мягкие подушки ложа. — Надеюсь, ты останешься доволен.

— Не сомневаюсь, — ответил Вителлий, прислушиваясь к удаляющимся шагам.

Он слышал и потрескивание фитиля масляной лампы, и шорох гладкой ткани подушек. Рабыня принесла вино.

— Налей мне, — попросил Вителлий и взял наполненный кубок. Рабыня вышла.

— Ave… приветствую тебя! — услышал он нежный женский голос. Как женщина вошла в комнату, Вителлий не заметил.

— Ave, — ответил гладиатор. — Подойди ближе.

— Надеюсь, ты не разочарован, — произнес голос незнакомки, присевшей рядом с гладиатором.

— Нет, конечно, — ответил Вителлий. — С какой стати?

— Ну, я ведь уже далеко не юная девушка…

— А я разве юноша? Я гладиатор Вителлий, и каждому в Риме известно, что мне уже почти пятьдесят лет.

Ответа не было. Вителлий осторожно прикоснулся к женщине, робко коснулся ее маленькой груди, обнял тонкую талию, нежно погладил густые волосы и благоговейно произнес:

— Как ты прекрасна!

Женщина, не препятствуя ему, молчала.

Чтобы нарушить молчание, Вителлий спросил:

— Ты не римлянка?

— Нет, — ответила красавица, — мои родители были иудеями. Тит привез меня в Рим вместе с другими пленниками.

— И как тебе понравилась столица мира?

— Для меня это не чужой город. Я провела здесь свое детство при императоре Клавдии.

— Тебя увезли отсюда? — спросил Вителлий.

Его незрячие глаза смотрели мимо красавицы, уже успевшей обратить на это внимание. Осторожно протянув руку, она взяла стоявшую на столике масляную лампу и несколько раз провела ею перед лицом гладиатора. Никакой реакции не последовало.

— Да, — ответила она, чувствуя, как невидимая рука все сильнее сжимает ее сердце, — это было во время великого исхода евреев из Рима.

Рука Вителлия дрожала, когда его пальцы погладили ее шею, дотронулись до подбородка, коснулись уголков рта. Затем они нежно скользнули по ее щекам, и тут же Вителлий испуганно отдернул руку. По лицу незнакомки текли горячие слезы.

— Как зовут тебя? — вслушиваясь в темноту, с запинкой проговорил гладиатор.

Ответа пришлось ждать долго. Вителлий беспокойно поворачивал голову из стороны в сторону. Сначала он услышал всхлипывания, а потом нежный голос, произнесший сквозь слезы:

— Ребекка.

— Ребекка!

От волнения Вителлий судорожно хватал руками пустоту.

— Да, — услышал он. — Это я.

Тысяча глашатаев в позолоченных доспехах и увенчанных пучками алых перьев шлемах под звук литавр вышли на арену огромного цирка. В императорской ложе появился одетый в пурпурную тогу и увенчанный лавровым венком Тит. Он поднял ладонь в приветственном жесте.

Пятьдесят тысяч зрителей как один человек выкрикнули:

— Слава тебе, Тит Флавий Сабин! Слава тебе, император!

В то же мгновение на самом верхнем ярусе загремели фанфары, возвещая об открытии стодневных игр в новом амфитеатре Флавиев. Глашатаи словно живой изгородью окружили арену. Заскрипели тяжелые железные ворота, из которых должны были маршем выйти гладиаторы и через которые выпускали диких зверей.

Разумеется, сейчас на арену выходили далеко не все участники игр, ведь пять тысяч гладиаторов заполнили бы ее до отказа. Приветствовать зрителей гладиаторы выходили четверками: четыре самнита, четыре фракийца, четыре ретиария, четыре кулачных бойца… Чтобы дать зрителям почувствовать вкус предстоящих схваток с дикими зверями, рабы провели по арене привязанных к длинным шестам тигров. Цепочкой прошли слоны, хобот каждого из которых был привязан к хвосту идущего впереди. Перед императорской ложей они неуклюже опустились на колени, причем одно из дрессированных животных под аплодисменты зрителей вывело хоботом на песке «Ave Caesar». Гиппопотамов пришлось погонять остриями копий и бичами. Апатично прошествовал носорог со вдетым в нижнюю челюсть железным кольцом. Диким буйволам связанные попарно ноги позволяли идти только мелкими шажками. Медведи в намордниках танцевали на задних лапах. Квестор, распорядитель игр, приветствовал публику, стоя на колеснице, в которую были впряжены две прирученные пантеры. И вдобавок ко всему этому на арене появлялись полуголые негры, светловолосые рабыни в одних лишь набедренных повязках, одетые в доспехи карлики, приговоренные к смерти убийцы, поджигатели и христиане — весь расходный материал для жестокого зрелища.

На четвертом ярусе, не замеченные орущей публикой, заняли места восемьдесят копейщиков. По команде с арены они метнули свои копья поверх голов зрителей так, что те, воткнувшись в песок, образовали правильную окружность. Случайно или нет, но одно копье, отклонившись в сторону, пронзило стоявшего на арене карлика. Зрители со смехом затопали ногами.

«Ave Caesar, morituri te salutant!» — выкрикивали бойцы в сторону императорской ложи. Тит, окруженный красивыми молодыми людьми и богато разодетыми придворными, благосклонно протягивал вперед руку приветственным жестом.

Сорокалетний император был любим народом. Строительство амфитеатра и расположенных по соседству с ним терм дало работу многим безработным мастеровым. Император отменил смертную казнь для римских граждан, и народ, исстрадавшийся при бестолковом правлении сменявших друг друга после Нерона властителей, облегченно вздохнул. То, что император устраивал для своих приверженцев травли зверей и бои гладиаторов, только способствовало росту его популярности.

Тем временем гладиаторы и дикие звери покинули арену. Толпа рабов разглаживала песок. Зрители и не подозревали, что под ареной скрыт огромный бассейн с гиппопотамами, крокодилами и всякими морскими чудовищами, бассейн, в котором можно будет разыграть настоящий морской бой.

Зрители напряженно вглядывались в наводящую ужас фигуру перевозчика мертвых Харона, который с поднятым мечом шагнул к монументальным железным воротам и трижды ударил в них. Под звук фанфар ворота распахнулись, и на арене появился гладиатор Гай Вителлий.

Римляне тотчас узнали его. На арену полетели цветы и разноцветные платочки, со всех сторон зазвучали приветственные возгласы: «Слава тебе, Вителлий!» Гладиатор, улыбаясь, вскинул руки. Твердым шагом пройдя к центру арены, он поклонился императору, а затем приветствовал зрителей. Обычные жесты гладиатора, повторяемые им множество раз. Кто мог подозревать, какая за ними кроется трагедия?..

На Вителлии была лишь повязка, пропущенная между ногами и стянутая узлом на поясе. Мускулистое тело выглядело подвижным и гибким, как у юноши. Единственным оружием был висевший на боку кинжал. Предельно сконцентрировавшись, Вителлий ожидал появления противника.

На дальнем конце арены все еще было тихо. Глаза зрителей были прикованы к тяжелой железной решетке, лицом к которой стоял Вителлий. Наконец она со скрежетом поднялась, и в проеме появился противник Вителлия — разъяренный черный бык.

По трибунам прокатился полный ужаса вздох, тут же сменившийся возгласами восхищения мужеством гладиатора. Огромное животное взрывало копытами песок и нервно било себя хвостом по бокам. Затем бык наклонил голову и, выставив вперед длинные острые рога, ринулся, словно выброшенный катапультой, к Вителлию.

Несколько мгновений Вителлий, склонив голову чуть набок, не двигался с места. Зрители, восприняв это как проявление мужества, кричали и аплодировали. Когда животное оказалось на расстоянии нескольких шагов от Вителлия, он резко сместился в сторону, и бык с разгону промчался мимо.

— Вителлий! Вителлий! — неслось с трибун.

От криков одобрения гладиатор сейчас охотно отказался бы, потому что они мешали ему ориентироваться по звукам, производимым животным. Он беспомощно поворачивался из стороны в сторону, овации при этом становились все громче и громче. Зрителей приводило в восторг то, что Вителлий неожиданно повернулся к животному спиной.

Громко сопя, бык опустил голову и бросился в атаку. Вителлий почувствовал, как задрожали доски, но не мог определить, с какой стороны приближается животное. Он знал только, что чем громче кричат зрители, тем ближе к нему бык. Чувство беспомощности заставило его вытянуть руку вперед, словно этим он надеялся остановить животное. Но, конечно, помочь это ничем не могло.

Левой рукой Вителлию удалось ухватиться за рог быка, и несколько шагов он ухитрился держаться за него, изо всех сил стараясь обхватить правой рукой шею животного. Не получилось. Вителлий упал, получил удар копытом по ребрам, скрючился, с трудом перевел дыхание и вновь поднялся на ноги.

Резкий, раздражающий запах быка ударил ему в ноздри. Зрители продолжали орать, а гладиатор принюхивался, пытаясь определить, откуда на этот раз бросится бык. Нужно схватить его за шею или за рога — только в этом случае появится шанс нанести смертельный удар кинжалом. Расставив пошире ноги и согнув руки в локтях, гладиатор стоял, вслушиваясь в темноту. Да, вот она, новая атака!

Вителлий услышал, как приближается бык, и повернул кинжал в ту сторону. Однако, прежде чем он успел воспользоваться им, бык с разгону ударил гладиатора головой.

Вителлий упал, и бык тут же поднял его на рога. Кровь, хлынувшая из пробитого живота противника, залила быку глаза, и это привело его в еще большую ярость. Резко мотнув головой, он сбросил Вителлия и тут же вновь ударил его рогами.

Многие из почетных гостей, сидевшие в самых нижних рядах амфитеатра, в ужасе отвернулись, увидев повисшие на рогах животного внутренности все еще живого гладиатора. Бык снова сбросил Вителлия на песок и еще раз ударил его рогами. На песке быстро расползалось темно-красное пятно.

Лишь когда гладиатор или, вернее, то, что от него осталось, перестал подавать признаки жизни, бык оставил свою жертву в покое. Под шум зрительских трибун рабы длинными заостренными палками отогнали его обратно за решетку.

На трибунах начали раздавать медовые пряники, а квестор, спустившись в расположенное под ареной помещение, где стояла доска с результатами поединков, поставил после имени Вителлий букву P, означавшую periit… погиб. Рабы в масках богов преисподней крюками потащили тело Вителлия в споларий — место для трупов, место, где заканчивали свой путь все гладиаторы.


Гай Вителлий был первым из двух тысяч гладиаторов, нашедших свою смерть при торжественном открытии амфитеатра Флавиев в 80 году от Рождества Христова. Бои гладиаторов были окончательно запрещены при императоре Гонории (393–423). Последние схватки с дикими зверями состоялись на арене цирка в 523 году от Рождества Христова.

Филипп Ванденберг «Проклятый манускрипт»

Пролог Следы дьявола

Ночь, глубокая ночь повисла над кафедральным собором Страсбурга. На фоне неба возвышался неф без башен, похожий на нос выброшенного на берег корабля. Собор был по-прежнему огромен. Из узких переулков до Соборной площади изредка доносился лай собак. Даже вонь города, которая ощущалась на площади днем, казалось, заснула. Это был час крыс. Жирные всклокоченные звери, проголодавшись, вылезали из своих нор и сновали среди отходов, в изобилии разбросанных повсюду. Они уже давно нашли ход внутрь собора через колодезную шахту в здании. Но там, куда люди приходили в поисках душевного утешения, не было поживы для крыс.

Через полчаса после полуночи тихий шорох привел соборных крыс в волнение. И они быстро, насколько это позволяли их ожиревшие тела, исчезли в щелях. Только голые хвосты торчали то тут, то там. Шорох подобрался ближе, стал громче. Казалось, что камень трется о камень. Потом снова — скрежет, царапанье, опять скрежет — казалось, что дьявол царапает стену длинными острыми когтями. И вновь все стихло. Было слышно, как сыплется на пол песок.

И вдруг как будто налетел сильный ураган — могло показаться, что по хорам собора прогрохотала повозка. Потом послышался треск лопнувшего песчаника. Словно от землетрясения, задрожали изящные стрелы арок. Взметнулась огромная туча пыли и достала до самых отдаленных уголков собора. И снова все стихло, и вот уже крысы полезли из своих щелей.

Вероятно, прошел час, когда скрежет и царапанье возобновились, как будто невидимый каменотес принялся за строительство собора. Или это Люцифер огромным ломом пытался сокрушить собор? Можно было буквально почувствовать, как пришла в движение каменная кладка. И так продолжалось час за часом, пока не начал сереть восход. Но еще никто из жителей Страсбурга не заметил, что произошло ночью с собором, предметом их гордости.

Рано утром пономарь отправился в собор. Главный портал был закрыт, как он и оставил его вчера вечером. Войдя в неф кафедрального собора, пономарь потер глаза. Посреди нефа, там, где продольный неф переходил в поперечный, лежали обломки — части тесаного камня, выпавшего из свода.

Подойдя ближе, пономарь заметил слева от себя стрелу арки, частично висевшую в воздухе, — у нее исчез пьедестал. Повсюду были разбросаны каменные осколки, похожие на завонявшийся корм, не доеденный каким-то чудовищем. Ничего не понимая, пономарь рассматривал картину разрушения, не в состоянии сдвинуться с места. Наконец он с криком, как будто за ним гнались фурии, бросился прочь из собора и побежал так быстро, насколько позволяли его старые ноги, к строительному бараку — рассказать о том, что он видел своими собственными глазами.

Архитектор, знаток своего дела, известный своим мастерством и точностью расчетов далеко за пределами страны, не сказал ни слова, увидев, что случилось ночью. Будучи по своей природе более склонным к научным расчетам, физике и арифметике, он сильно противился всяческим суевериям. Но сегодня утром он впервые всерьез засомневался. Разрушить собор могло только чудо. А если посмотреть на аккуратно вынутое основание купола, то все это было очень похоже на чудо, на дьявольское чудо.

Новость распространилась со скоростью пожара: сначала по городу, а потом и в его окрестностях заговорили о том, что дьявол хочет разрушить Страсбургский собор, потому что он, творение рук человеческих, будет ближе к небу, чем это хотелось бы нечистому. И вскоре уже появились первые очевидцы, утверждавшие, что той злополучной ночью видели черта. Среди них был и землемер, очень богобоязненный человек, едва ли не святой. Он прилюдно заявлял, что ночью видел хромую фигуру с козлиной ногой, кружившую вокруг собора огромными скачками.

И с тех пор никто из жителей Страсбурга не отваживался войти в гордый собор, пока не появился епископ Вильгельм и не окропил его во имя Всевышнего святой водой.

И пока новость распространялась вниз по Рейну, пока каменщики, резчики и каменотесы пытались выяснить, не было ли естественных причин происшествия с их собором, необъяснимое случилось в другом месте. В Кельне, где мастер Арнольд хотел построить собор по образцу Амьенского, ночью каменные фигуры Марии и Петра, святых, которым был посвящен недостроенный собор, пришли в движение. Со стоном, как будто тяготясь собственным весом, они сдвинулись с пьедесталов, повернулись, словно в танце, вокруг своей оси и упали головой вниз — не одновременно, как при землетрясении, а словно сговорившись, по очереди, в одну и ту же ночь.

Каменотесы, первыми вошедшие в собор после той ночи, увидели жуткую картину. Руки, ноги и головы с трещинами, похожими на улыбки, появившимися на камне от падения, были разбросаны по всему полу, словно дешевые внутренности, продающиеся на рынке неподалеку. И хотя каменотесы славились твердостью характера, некоторые из них заплакали от бессильной ярости. Другие испуганно озирались, не выглянет ли из-за колонны Сатана собственной персоной, гнусно ухмыляясь и скрежеща зубами.

Внимательней присмотревшись, каменотесы нашли в руинах золотые монетки, стоившие целое состояние, что для многих стало доказательством того, что черт всегда платит щедро. Мужчины с презрением смотрели на блестевшие монеты, и ни один не решался подойти к проклятому месту ближе, чем на десять шагов.

Наконец на место происшествия прибыл епископ, полуодетый и всклокоченный, как будто его только что выдернули из объятий конкубины. Бормоча себе под нос молитвы — или это были проклятия? — он оттеснил зевак и оглядел разрушения. Увидев золото, епископ стал собирать монетки. Одна за другой они исчезали в карманах его стихаря. Каменотесы возразили было, что это дьявольские деньги, но тот нетерпеливо отмахнулся от них и заметил, что деньги есть деньги и вообще это не дьявол, а он лично год и день тому назад велел замуровать золотые монеты в пьедестал святого Петра, для потомков.

Конечно же, ему никто не поверил. Потому что епископ славился своей жадностью и никто не удивился бы, если бы он взял деньги у самого дьявола.

Три дня спустя на Рейн вернулись купцы и принесли весть о том, что в Регенсбурге, где строительство собора продвигалось быстрее всего, тоже появился дьявол. Город полнился слухами. Говорили, что жители обходят собор, стоящий в сердце города, десятой дорогой, и даже среди бела дня опасаются повстречать нечистого. Были даже такие, которые боялись дышать, потому что считали, что зловоние, давно поселившееся в узких переулках, есть не что иное, как дыхание дьявола, и если оно проникнет внутрь, то разъест душу, как яд алхимика.

Таким образом погибла дюжина граждан Регенсбурга, все очень набожные и причащенные, среди них — четыре монахини женского монастыря Нидермюнстер, до которого от собора рукой подать, потому что предпочли скорее задохнуться, чем принять то, что Люцифер хотел вдохнуть в их легкие.

С тех пор в монастыре Нидермюнстер монахини постоянно служили вигилию, молились беспрестанно, денно и нощно, в надежде изгнать дыхание дьявола прочь из города. Они курили фимиам в дырявом котелке, свисавшем с потолка церкви и постоянно поддерживавшемся в движении. Весившая целый центнер конструкция производила столько дыма, что застилала набожным женщинам глаза и мешала читать молитвы из часослова. Некоторые от подобного метода изгнания дьявольского дыхания сходили с ума. Они ничего не соображали и бесцельно бродили по улицам. Некоторые теряли сознание, что для многих служило доказательством того, что дьявол побывал и в Нидермюнстере.

Виновником этой истерии, которая не обошла стороной и самых солидных граждан, были таинственные события в соборе, достоверность которых, тем не менее, очень печалит хронистов, так как известно, что чем дальше от дня происшествия, тем труднее установить истину.

Так, торговец мехами из Кельна утверждал, что своими собственными глазами видел, как южная башня Регенсбургского собора в одну ночь осела на целый этаж. Хозяин передвижной выставки клялся жизнью своей седой матушки, что западный портал собора, хоть он, как и положено порталу, сделан из камня, расплавился, будто сделанный из воска. Истинно же то, что однажды утром цокольного камня портала не оказалось на месте и его так и не нашли. Истинно также исчезновение замкового камня свода в куполе нефа. Отсутствие камня вполне могло разрушить собор. И помешали этому только высокое мастерство архитекторов того времени и их смекалка.

Слухи поползли, когда стало известно о сходных случаях в соборах Майнца и Праги, в церкви Святой Марии в Данциге и Фрауенкирхе в Нюрнберге. Даже в Реймсе и Шартре колонны и стрелы больших соборов начали шататься, рушились капители и галереи, вынутые из кладки невидимой рукой. Из Бургоса и Толедо, Салисбери и Кентербери путешественники приносили известия о том, что людей якобы погребало в соборах под осыпавшимися камнями.

Это было великое время для проповедовавших покаяние, которые бродили по стране, хныча и скуля, и, простирая руки, демонстрировали народу земную юдоль. Бич высокомерия объединился со сладострастием, и, конечно же, тут не обошлось без дьявола. Господь Бог терпит его только затем, что хочет приструнить высокомерие человеческое. И таинственные происшествия — не что иное, как доказательство недовольства Всевышнего богатством и роскошью больших соборов. Было бы заблуждением полагать, что соборы Западной Европы строятся навечно. Разве не доказывают последние события обратное? И разве не может любой из этих больших соборов, которые пометил Люцифер, обрушиться в любую минуту?

В своих пламенных речах проповедники не пощадили ни народ, ни духовенство, даже епископы попали под общую гребенку. В тени Кельнского собора проповедник Геласиус обрушился на безответственный, безбожный народ, которому важны только власть и богатство. Горожанки, говорил он, продались дьяволу, потому что носят платья со шлейфами, похожие на павлиньи хвосты. Если бы женщинам нужен был хвост, то Господь давно бы им таковой предоставил. Нет, и высокое духовенство не является исключением в подобного рода глупостях, раз носит желтые, зеленые и красные ботинки — на каждой ноге разного цвета.

Если монахи и обычные священники, не говоря уже о епископах, удовлетворяют свои прихоти с бродяжками, нисколько этого не скрывая, то они скорее состоят в союзе с дьяволом, чем со Всевышним. Каждый знает, что епископ охотнее превозносит бюст своей конкубины, нежели тело Господне. И если трое пап борются за место главного наместника на земле и каждый предает другого анафеме, как будто тот еретик, то Страшный суд уже не за горами, и потому не следует удивляться, что дьявол поселился в Божьем доме.

Обливаясь слезами и стеная, слушатели бежали прочь. И если одни бросали робкие взгляды на шпиль фронтона, то другие, словно звери, уползали оттуда на четырех лапах, плача, как дети малые, которых отец напугал Божьей карой. Благородные господа срывали с голов бархатные шапки и топтали ногами украшения из перьев. Дамы прямо на улице снимали с себя свои бесстыдные платья, откровенно обнажавшие словно натертые воском груди, с длинными рукавами, достававшими едва ли не до земли. Чернь и нищие, которых это совершенно не касалось, потому что Библия и так им обещала Царство Небесное, дрались за одежду и рвали дорогие платья, чтобы каждый мог взять себе кусочек.

В городе царило смятение, и богатые горожане закрывали двери и выставляли охрану, как во время чумы и холеры. И даже за закрытыми дверями старались сдерживать кашель и чих, ведь это считалось признаком духа дьявола, который выходит из тела. Ночью слышались шаги дозорных, которые, вооруженные пиками размером с дерево, маршировали по переулкам. А еще, что обычно бывало только в Страстную пятницу: бани, приюты греха, пустовали.

На следующее утро граждане Кельна проснулись с привкусом горечи во рту. Его мог оставить только дьявол. Большинство вышли из дому позже обычного. Над собором кружили большие черные птицы. В это утро их карканье напоминало скорее беспомощный плач младенца. Восходящее солнце искупало центральный портал собора в ярком свете. Торцы здания еще лежали в тени и поэтому казались мрачными и зловещими, не такими, как обычно. Даже каменотесы, которым были нипочем ни ветер, ни буря и которые давно продолжили работу, дрожали без причины.

И именно каменотесу бросился в глаза прикорнувший на ступенях собора мужчина. Он сидел, прислонившись спиной к стене, и что-то бормотал себе под нос. Это было неудивительно. Чужестранцы и ремесленники часто ночевали на ступенях собора. Но после такой ночи, как эта, когда все стали недоверчивы, каждый чужак привлекал к себе внимание. Его длинная одежда была поношена и напоминала черные рясы проповедников, которые вчера вечером привели город в настроение, которое сопутствует концу света. И действительно, подойдя ближе, каменотес узнал брата Геласиуса, пообещавшего накануне жителям Кельна Страшный суд. Руки у проповедника дрожали. Застывший взгляд был устремлен в пол.

На вопрос каменотеса, действительно ли он проповедник Геласиус, тот ответил кивком, так и не подняв головы. Каменотес уже хотел уйти и заняться работой, когда проповедник неожиданно открыл рот. Но вместо слов оттуда выплеснулась струя черной крови и, как ручей, залила всю его изношенную одежду.

Насмерть перепуганный, каменотес отпрянул, не зная, что делать, и оглядываясь в поисках помощи. Но вокруг не было никого, кто мог бы ему помочь. Показывая на свой открытый рот пальцем, Геласиус издавал булькающие звуки, словно сумасшедший из богадельни. И только теперь понял каменотес, он даже увидел: проповеднику вырезали язык.

Каменотес вопросительно посмотрел на проповедника. Кто же так жестоко лишил его голоса?

Геласиус согнул залитые кровью дрожащие пальцы и прижал их ко лбу справа и слева. И, чтобы удостовериться, что каменотес его понял, он приложил левую руку к собственному заду и сделал движение, изображая длинный хвост.

Потом проповедник в последний раз поднял взгляд, и ужас стоял в его глазах.

Каменотес перекрестился и в панике бросился прочь. Как он мог понять, что беда, постигшая города и посеявшая в людях страх и ужас, имела совершенно естественное объяснение, источник которой крылся в запертой шкатулке — похожей на ящик Пандоры, — однажды открыв которую вся страна должна была повергнуться в смятение? А в ней был кусок пергамента, за который многие готовы были убить. Во имя Господа или просто так.

Если бы только каменотес знал, что случилось двенадцать лет назад, в год 1400 от Рождества Христова, он бы понял. А так этого не произошло. Никто не мог понять этого. Ведь страх — плохой советчик.

Глава Год 1400 от Рождества Христова Холодное лето

Когда подошло время рожать, Афра, служанка ландфогта[122] Мельхиора фон Рабенштайна, взяла корзину, с которой она обычно ходила за грибами, и из последних сил потащилась в лес за усадьбой. Никто не научил девушку с длинными косами необходимым движениям, которые нужно делать при родах, потому что ее беременность до сих пор оставалась незамеченной. Афра быстро сообразила, что рост плода можно скрыть под широкими грубыми платьями.

На последнем празднике урожая Мельхиор, ландфогт, оплодотворил ее на полу большого сарая. От одной мысли об этом Афре становилось дурно, как будто она напилась тухлой воды или наелась червивого мяса. Перед ее глазами стояла картинка: мерзкий похотливый старик с черными, крошащимися, как гнилое дерево, зубами навалился на нее сверху, его маленькие глазки жадно блестели. Обрубок его левой ноги, к которому выше колена была прикреплена деревяшка, чтобы ландфогт мог ходить, дрожал от возбуждения, словно собачий хвост. Грубо удовлетворив свое желание, ландфогт пригрозил Афре прогнать ее со двора, если она хоть словом обмолвится о том, что произошло.

Опозоренная, стыдясь случившегося, Афра молчала. Только священнику исповедовалась она в происшедшем, надеясь, что он отпустит ее грех. Это действительно принесло некоторое облегчение, потому что каждый день в течение трех месяцев она читала пять раз «Отче наш» и столько же «Радуйся» — в качестве искупления. Но когда Афра обнаружила, что мерзкий поступок ландфогта оставил последствия, ее обуяла беспомощная ярость и она стала плакать ночи напролет. В одну из этих бесконечных ночей Афра приняла решение избавиться от бастарда в лесу.

И вот теперь она, повинуясь инстинкту, влезла на дерево и широко расставила ноги, надеясь, что нежеланная жизнь выпадет из нее, словно из отелившейся коровы. Это было ей знакомо. На влажном стволе ели росли опята, желтый пластинчатый гриб распространял едкий запах. Сильная боль угрожала разорвать тело на части, и, чтобы заглушить крик, Афра впилась зубами себе в плечо. Легкие дрожали, впитывая запах грибов. Этот запах казался некоторое время опьяняющим, и так было до тех пор, пока нечто живое в ней не выпало на мягкий лесной мох: мальчик с темными, как у ландфогта, космами и настолько сильным голосом, что девушка испугалась, что ее обнаружат.

Афра замерзла. Она дрожала от страха и слабости и была не в состоянии собраться с мыслями. Ее план разбить новорожденному голову о ствол дерева, как обычно убивали кроликов, провалился. Но что же теперь делать? Словно в угаре, девушка выбралась из одной из юбок (она носила две, одну поверх другой), разорвала ее на части и вытерла кровь с маленького тельца новорожденного. При этом она сделала странное открытие, на которое поначалу не обратила внимания, потому что думала, что от волнения обсчиталась. Но потом пересчитала еще раз и еще: на левой руке ребенка было шесть крошечных пальцев. Афра испугалась. Божественный знак! Но что он значит?

Словно в трансе, она запеленала новорожденного в оставшиеся от ее юбки лоскутки, положила в корзину и повесила, чтобы защитить от диких зверей, на нижнюю ветку ели, послужившую ей акушерским креслом.

Остаток дня Афра провела в стойле с животными, чтобы избежать взглядов батраков. Ей хотелось остаться наедине со своими мыслями и вопросом, что мог значить тот Божественный знак: шесть пальцев на руке. О своем намерении убить новорожденного она давным-давно забыла.

По Библии Афра знала историю маленького Моисея, который, брошенный матерью, плыл по Нилу в корзине, пока его не выловила оттуда принцесса и не дала ему достойное образование. Не более чем в двух часах ходьбы протекала река. Но как отнести туда ребенка незаметно? Кроме того, у Афры не было крепкой корзинки, которой можно было бы доверить малыша.

Погруженная в мрачные мысли, с наступлением сумерек девушка подалась в людскую под крышей фахверкового дома. Напрасно пыталась Афра заснуть: хотя тайные роды отняли у нее много сил, она не могла сомкнуть глаз. Все ее мысли были о новорожденном, который беспомощно висел на ветке в корзине. Наверняка он замерз и плакал, привлекая внимание людей и зверей. Охотнее всего Афра встала бы и в темноте пошла в лес, чтобы проверить, все ли в порядке, но это показалось ей слишком опасным.

Так и не успокоившись, на следующее утро она стала ждать подходящей возможности незаметно выскользнуть со двора. Это удалось ей только ближе к полудню, и Афра босиком помчалась в лес к тому месту, где вчера родила. Задыхаясь, она остановилась и стала искать ветку, на которую повесила корзинку с новорожденным. Поначалу девушка подумала, что от волнения заблудилась, потому что корзинки и след простыл. Афра попыталась сориентироваться. Неудивительно, что события последнего дня исказили ее восприятие. И она уже хотела пойти в другом направлении, когда в нос ей ударил резкий запах грибов, а когда она глянула на землю, то увидела на мху темные пятна крови.

Почти каждый день бегала потом Афра в лес в поисках останков своего брошенного ребенка. Горничной она говорила, что ищет грибы. И каждый раз действительно находила довольно много грибов: желтые лисички, и толстые боровики с блестящими шляпками, и осенние опята — столько, сколько могла унести; но ни следа, ни какого-либо указания на то, что могло случиться с новорожденным, она не могла отыскать, равно как и душевного покоя.

Так прошел год. Настала осень, и низкое солнце окрасило листья в красный цвет, а хвойные иглы — в коричневый. Мох впитывал холодную влагу, как губка, и дорога в лес становилась все труднее и труднее, и постепенно Афра потеряла надежду найти какие бы то ни было следы своего ребенка.

Прошло еще два года, и, хотя обычно время лечит все раны, которые наносит жизнь, Афра так и не смогла оправиться от страшного потрясения. Каждая встреча с Мельхиором, ландфогтом, оживляла воспоминания, и девушка пускалась наутек, едва заслышав глухой топот, издаваемый его деревянной ногой. Мельхиор тоже избегал ее, по крайней мере так продолжалось долго, до одного сентябрьского дня, когда Афра собирала яблоки на большом дереве за амбаром, маленькие зелененькие яблочки, которым из-за дождливого лета так и не удалось вызреть. Поглощенная нелегкой работой, Афра не заметила, как подкрался ландфогт, остановился под лестницей и стал заглядывать ей под юбку. Нижних юбок она не носила, поэтому до смерти перепугалась, увидев сладострастные взгляды мужчины. Нимало не стыдясь, Мельхиор грубо заорал:

— Спускайся, ты, маленькая сучка!

Испугавшись, Афра послушалась приказания, но, когда сластолюбец попытался грубо прижать ее к себе и изнасиловать, стала сопротивляться и ударила его кулаком в лицо так сильно, что у него из носа хлынула кровь, как у свиньи, которую режут, и его грубые одежды окрасились кровью. Свирепого ландфогта сопротивление девушки, казалось, только раззадорило, потому что он не только не отпустил ее, а, напротив, как безумный, потянул на землю, задрал юбки и вынул из штанов свое хозяйство.

— Давай, давай! — прохрипела Афра. — Давай, у тебя получится навлечь на меня еще раз несчастье, которое, кстати, и твое тоже!

На секунду Мельхиор остановился, как будто придя в себя. Афра использовала этот миг, чтобы выкрикнуть:

— Твой последний поступок не остался без последствий! Мальчик, с точно такими же кудрявыми волосами, как у тебя!

Мельхиор неуверенно посмотрел на нее.

— Ты лжешь! — наконец крикнул он и добавил: — Маленькая сучка!

Потом ландфогт отпустил ее. Но вовсе не для того, чтобы узнать о подробностях, а чтобы поносить и ругать.

— Грязная шлюха, думаешь, я не раскусил тебя? За твоими словами не стоит ничего, кроме желания шантажировать меня! Я тебя научу, как вести себя с Мельхиором, подлая ведьма!

Афра вздрогнула. Все вздрагивали, когда слышали слово «ведьма». Женщины и священники осеняли себя крестным знамением. Достаточно было обвинения в колдовстве, не требовалось никаких доказательств, чтобы началось безжалостное преследование.

— Ведьма! — повторил ландфогт и в сердцах плюнул на землю. Потом оправил одежду и быстро заковылял прочь.

По лицу девушки бежали слезы, слезы бессильной ярости, но Афра с трудом поднялась. В отчаянии она прижалась лбом к лестнице и громко всхлипнула. Если ландфогт объявит ее ведьмой, то никакого шанса уйти от судьбы у нее нет.

Когда слезы высохли, Афра оглядела себя с ног до головы. Лиф разорван, юбка и блуза пропитаны кровью. Чтобы избежать расспросов, Афра залезла на самую верхушку дерева. Там она дождалась, пока стемнеет. После донесшегося издалека звона к вечерне она наконец решилась выбраться из укрытия и вернуться на двор.

Ночью ее терзали мучительные мысли и образы. К ней приближались палачи с каленым железом, деревянные машины с колесами и иглами только и ждали, чтобы вонзиться в ее юное тело. Этой ночью Афра приняла решение, которое должно было изменить ее жизнь.

Никто не заметил, как вскоре после полуночи Афра украдкой выбралась из людской. Она осторожно избегала половиц, которые могли скрипнуть, и, не выдав себя ни звуком, добралась до крутой лестницы, спускавшейся зигзагом вниз с чердака. В кладовой, где висела женская одежда, девушка осторожно связала тюк из платьев и взяла себе первую попавшуюся пару ботинок, которую нашла в темноте. Босиком она вышла из дома через черный ход.

Во дворе ей в лицо, словно жесткая плетка, ударил влажный туман, и Афра пошла по направлению к большому амбару. Хотя туман застилал луну и звезды, она уверенно шла по дороге. Путь был ей знаком. На маленькой калитке рядом с большими воротами Афра отодвинула деревянный засов и открыла ее. Никогда прежде девушка не замечала, что, когда эту дверь открывают, она издает жалобный звук, как старая кошка, которой наступили на хвост. Скрипящая дверь напугала Афру до полусмерти, а когда одна из четырех собак ландфогта залаяла, страх просто парализовал ее. Сердце ушло в пятки, и девушка не двигалась с места. Вдруг чудесным образом пес перестал лаять. Кажется, никто ничего не заметил.

Афра пробиралась в заднюю часть амбара, где для защиты от влажности пол был покрыт широкими деревянными досками. Там, под последней половицей, Афра спрятала свою единственную ценную вещь. Несмотря на то что в амбаре было темно, хоть глаз выколи, девушка все же сумела пробраться к своему тайнику (наступив при этом босой ногой на мышь или крысу, которая с писком умчалась прочь) и вынула плоскую, завернутую в мешковину шкатулку. Эта шкатулка была ей дороже всего остального. Осторожно, стараясь не производить лишних шорохов, Афра выбралась со двора ландфогта, который был ей домом с двенадцати лет.

Афра знала, что ее отсутствие будет замечено уже рано утром, но она была уверена, что ее вряд ли будут искать. Тогда, три года назад, когда старая Гунхильда не вернулась с полевых работ, никого это не взволновало, и можно считать скорее случайностью, что егерь ландфогта нашел ее труп, висевший на липе. Женщина повесилась.

К тому времени как упал туман, Афра шла в темноте уже полчаса. На краю леса она пошла в западном направлении. Девушка попыталась сориентироваться. Она и сама не знала, куда идти. Главное, прочь, прочь от ландфогта Мельхиора. Вздрогнув, она остановилась и прислушалась к ночным звукам.

Где-то раздался странный шорох, немного похожий на шепот и бормотание маленького ребенка. Пройдя немного дальше, Афра наткнулась на ручей, внезапно возникший на опушке леса. От воды поднимался ледяной холод, и, хотя беглянке просто необходимо было глубоко вдохнуть, она дышала очень поверхностно. Она совершенно выбилась из сил. Босые ноги болели. И тем не менее Афра не решалась надеть драгоценные ботинки, которые несла в узелке.

У корней кряжистой ивы, прямо рядом с журчащей водой, Афра опустилась на землю. Она подтянула ноги и спрятала руки в рукава платья. И в полудреме ей пришла мысль о том, не слишком ли она поспешила, решившись на побег.

Конечно, Мельхиор фон Рабенштайн был отвратительным негодяем, и кто знает, что он с ней еще мог бы сделать; но разве это хуже, чем погибнуть где-то в лесу от голода или от холода? Есть Афре было нечего, у нее не было крыши над головой, и она совершенно не знала, где она и куда ей идти дальше. Но кончить свои дни, как ведьма, на костре? Из туго набитого узелка Афра вынула широкую плотную накидку, укрылась ею и решила немного отдохнуть.

О сне нечего было и думать. Слишком много мыслей роилось у нее в голове. Когда Афра открыла глаза после бессонной ночи, у ее ног плескался и переливался в солнечном свете ручей. От воды поднимались белые облачка пара. Пахло рыбой и илом.

Она никогда не видела географических карт, только слышала, что такое бывает: пергамент, на котором нарисованы реки и долины, города и горы — крохотные, как с высоты птичьего полета. Что это, чудо или колдовство? Афра нерешительно взглянула на бегущую воду.

«Куда-то же должен течь этот ручей», — подумала она. «По крайней мере можно попробовать», — решила девушка и пошла вниз по течению. Каждый ручей ищет свою реку, а на каждой реке стоит город. Поэтому Афра взяла свой узелок и зашагала вдоль ручья.

По левую руку от нее на опушке леса светились красные ягоды клюквы. Афра насобирала полную пригоршню и свободной рукой стала отправлять себе в рот. На вкус они были кислые, но это ощущение пробудило в ней желание жить, и она ускорила шаг, как будто нужно было успеть к определенному часу.

Должно быть, было около полудня и Афра успела пройти около пятнадцати миль, когда обнаружила большое поваленное дерево, лежавшее поперек ручья и служившее мостом. На другом берегу ручья была утоптанная тропка, ведущая на просеку.

Внутренний голос подсказал Афре, что переходить на другой берег не нужно, и, поскольку у нее не было конкретной цели, она пошла куда глаза глядят, вдоль ручья, пока ей в нос не ударил запах дыма — верный признак человеческого жилья.

Афра задумалась над тем, что отвечать на вопросы, которые ей, конечно же, зададут. Молодая женщина, одна — все это вызывало недоумение. Она была не слишком хорошей выдумщицей. Жизнь научила ее только суровой реальности. Поэтому девушка решила отвечать на все вопросы правду: что ландфогт ее изнасиловал, теперь она бежит от его приставаний и готова взяться за любую работу, за которую ей дадут хлеб и крышу над головой.

Она еще не успела собраться с мыслями, когда лес, сопровождавший ее день и ночь, внезапно закончился и уступил место долине. Посреди долины стояла мельница, а ритмичное постукивание водяного колеса было слышно за полмили. С безопасного расстояния Афра наблюдала за тем, как на юг поехала телега, запряженная волами, нагруженная туго набитыми мешками. Все это производило такое мирное впечатление, что Афра, не задумываясь, направилась к мельнице.

— Эй, тыоткуда и что тебе здесь нужно?

В окне верхнего этажа старого фахверкового дома показалась широкая голова с редкими волосами, припорошенными чем-то белым, с дружелюбной ухмылкой на лице.

— Вы, наверное, мельник в этой красивой местности? — крикнула Афра и, не дожидаясь ответа, добавила: — На два слова!

Широкое лицо исчезло в окне, и Афра направилась ко входу. И тут же в дверях появилась женщина с полными плечами и округлыми формами. Она выжидающе сложила руки на груди. Не сказав ни слова, женщина окинула Афру недовольным взглядом, как непрошеного гостя. Наконец появился мельник. Он заметил неприязненный вид жены, и выражение на его поначалу приветливом лице немедленно сменилось другим.

— Цыганка какая-нибудь, из Индии? — презрительно ухмыльнулся он. — Из тех, которые не говорят на нашем языке и не крещены, как евреи? Мы не подаем, а таким, как ты, и подавно!

Мельники были известны своей скупостью — одному Богу известно, почему так сложилось, — но Афра не позволила себя испугать. Ее пышные темные волосы и загоревшая от работы на улице кожа могли создать впечатление, что она принадлежит к народу цыган, которые приходили с востока и проносились по стране, как стая саранчи.

Поэтому она уверенно, едва ли не злобно, ответила:

— Я знаю ваш язык так же хорошо, как и вы, и крещена я тоже, хотя это было и не так давно, как крестили вас. Ну что, теперь выслушаете меня?

Эти слова моментально изменили враждебное отношение мельничихи на прямо противоположное, и она нашла для Афры приветливые слова:

— Не принимай его слова близко к сердцу, он добрый, благочестивый человек. Но не проходит и дня, которым Бог позволяет настать, чтобы какие-нибудь боящиеся работы оборванцы не стали у нас попрошайничать. Если бы мы всем что-то подавали, самим есть было бы нечего.

— Я не попрошайничать пришла, — ответила Афра, — я ищу работу. Я была дворовой служанкой с двенадцати лет и работать умею.

— Еще один едок на мою голову! — возмущенно завопил мельник. — У нас двое подмастерьев и четверо маленьких голодных ртов, нет, иди дальше, не отнимай у нас время! — При этом он махнул рукой в ту сторону, откуда она пришла.

Афра увидела, что с мельником ничего не получится, и хотела уже уйти, когда полная женщина ткнула своего мужа кулаком в бок и попыталась образумить:

— Служанка мне бы не помешала, а если она еще и работящая, то почему бы нам не воспользоваться ее услугами? По ней не похоже, что она нас объест.

— Делай что хочешь, — обиженно заявил мельник и исчез в доме, чтобы продолжить работу.

Мельничиха, извиняясь, пожала плечами.

— Он добрый, благочестивый человек, — повторила она и подтвердила свои слова кивком головы. — А ты? Как тебя зовут-то?

— Афра, — ответила девушка.

— А как у тебя с набожностью?

— Набожностью? — смущенно переспросила Афра. С набожностью у нее было не очень. Это нужно было признать. Она была в ссоре с Богом, с Господом, который так плохо с ней обошелся. Всю свою жизнь она соблюдала заповеди Церкви, исповедовалась в малейших провинностях и отрабатывала епитимью. Почему же Господь Бог отвернулся от нее?

— Наверное, с набожностью у тебя не очень хорошо, — сказала мельничиха, заметив колебания Афры.

— Ничего подобного! — возмутилась та. — Я принимала все святые таинства, которые положены мне по возрасту, а «Аве Мария» я могу прочесть даже по-латыни, чего даже большинство священников не могут, — и, не дожидаясь, пока мельничиха отреагирует, начала: — Ave Maria, gratia plena, Dominus tecum, benedicta tu in mulieribus, et benedictus fructus ventris tui…

Мельничиха сделала большие глаза и в благоговении сложила руки на своей огромной груди. Когда Афра закончила, женщина неуверенно сказала:

— Поклянись Господом и всеми святыми, что ты ничего не украла и тебя не в чем упрекнуть. Поклянись!

— С удовольствием! — ответила Афра и подняла правую руку. — Причина, по которой я стою у ваших дверей, заключается в безбожности ландфогта, который силой лишил меня невинности.

Мельничиха поспешно осенила себя многократным крестным знамением. Наконец она сказала:

— Ты сильная, Афра. И наверняка справишься.

Афра кивнула и пошла за мельничихой в дом, где бушевали четверо маленьких детей — самому младшему из них было, наверное, года два. Когда они увидели незнакомку, старшая девочка лет восьми закричала:

— Цыганка, цыганка! Пусть она уйдет!

— Не обращай внимания на детей, — сказала толстая мельничиха. — Я им строго-настрого запретила разговаривать с незнакомыми. Как я уже говорила, здесь бродит много голодранцев. Воруют, как сороки, не останавливаются даже перед похищением детей, спокойно торгуют ими.

— Чужая ведьма должна уйти! — повторила старшая девочка. — Я ее боюсь.

Произнося ласковые слова, Афра попробовала подольститься к детям. Но когда она попыталась погладить старшую девочку по щеке, малышка расцарапала Афре лицо и закричала:

— Не трогай меня, ведьма!

Наконец путем долгих уговоров матери удалось угомонить разбушевавшихся детей, и мельничиха показала Афре ее угол в большой темной комнате, занимавшей весь верхний этаж мельницы. Здесь, под недоверчивым взглядом мельничихи, Афра положила свой узелок.

— И откуда только молодая девушка может знать «Аве Мария» по-латыни? — поинтересовалась толстуха, которую глубоко потрясли познания Афры. — Ты, случаем, не сбежала из монастыря, где такому учат?

— Да что вы, госпожа мельничиха, — засмеялась Афра, не ответив на вопрос, — все именно так, как я сказала, и никак иначе.


Повсюду в доме раздавались звуки вращающегося колеса, прерывавшиеся ритмом пенящейся воды, плескавшейся в глубине на лопастях колеса. Первые ночи Афра не могла уснуть, но постепенно привыкла к новым шорохам. Ей даже удалось завоевать доверие детей мельника. Работники относились к ней предупредительно, и, казалось, все начинало налаживаться.

Но на праздник Сесилии и Феломены пришла беда. Темные низкие тучи проносились над землей, гонимые ледяным ветром. Сначала начался небольшой дождь. Он все усиливался, а потом с небес словно обрушились полноводные горные ручьи. Ручей, вращавший мельницу, ширина которого обычно не превышала десять локтей, вышел из берегов и стал похож на бушующую реку.

Деваться было некуда, и мельник открыл шлюзы, а работники начали поспешно копать яму, чтобы разделить несущуюся массу грязной воды. С ужасом наблюдал мельник за тем, как огромное колесо вращалось все быстрей и быстрей.

Четверо суток спустя небеса сжалились и дождь утих, но ручей продолжал бушевать, вращая колесо мельницы с огромной скоростью. По ночам мельник дежурил, чтобы через короткие промежутки времени смазывать деревянные осевые подшипники говяжьим жиром, и уже думал, что все самое страшное позади, когда на шестой день рано утром случилась катастрофа.

Казалось, что дрожит земля. С громким треском колесо раскололось натрое. Не встречая препятствий, вода перелилась через плотину и затопила нижний этаж мельницы. К счастью, все ее обитатели находились на верхнем этаже. Дети испугались И спрятались в юбках матери, бормотавшей одну и ту же молитву. Афра тоже испугалась и от страха вцепилась в Ламберта, самого старшего из работников мельницы.

— Нужно выбираться отсюда! — закричал мельник, увидев полностью затопленный нижний этаж. — Вода подмывает стены. Падение мельницы — только вопрос времени.

Мельничиха всплеснула руками и, плача, воскликнула:

— Святая матушка Марта, помоги нам!

— Сейчас она мало чем может помочь, — недовольно проворчал мельник и обратился к Афре приказным тоном: — Ты позаботься о детях, а мы посмотрим, что можно спасти.

Афра взяла младшего на руки, а девочку за руку и осторожно стала спускаться по крутой лестнице.

На нижнем этаже образовался клокочущий водоворот. В грязно-коричневой воде плавали две табуретки, деревянные ботинки и дюжина мышей и крыс. Зловонная жижа доходила Афре до колен. Она прижала к себе малыша, а старшая так вцепилась в ее руку, что стало больно. Девочка хныкала, но не пролила ни слезинки.

— Потерпи, уже скоро, — попыталась Афра подбодрить малышку.

В стороне от мельницы стояла телега, которую крестьяне в этой местности использовали для того, чтобы перевозить мешки с зерном. Афра посадила детей на телегу и велела не двигаться с места; потом повернулась. Ей нужно было привести остальных детей. Мокрые юбки тянули к земле, когда она снова очутилась в воде. Она уже добралась до лестницы, когда ей навстречу вышла мельничиха с двумя остальными детьми.

— Что тебе еще здесь нужно?! — воскликнула женщина.

Афра не ответила и пропустила мельничиху. Потом девушка поднялась на верхний этаж, где мельник со своими работниками складывал пожитки, попадавшиеся ему под руку.

— Убирайся, дом вот-вот может упасть! — закричал мельник на Афру. Теперь и она услышала, как скрипят сваи фахверкового дома. Из каменной кладки между деревянными балками вываливались куски камня и падали на пол. В панике работники бросились на лестницу и скрылись из виду.

— Где мой узелок? — взволнованно спросила Афра.

Мельник неохотно покачал головой и кивнул на тот угол, в котором она оставила свои пожитки несколько дней назад. Афра прижала его к себе, как сокровище, и на минутку остановилась.

— Да пребудет с тобой Господь! — голос мельника, уже спускавшегося вниз, вернул ее в реальность. Внезапно девушка почувствовала, что всю мельницу шатает, как корабль на волнах. Держа узелок перед собой, она поспешила к лестнице и успела сделать всего два или три шага, когда над ней рухнул потолок. Балки, державшие его, надломились и упали в клубах пыли, как подкошенные соломинки.

Афру ударило по голове, и на секунду ей показалось, что она теряет сознание, а потом девушка почувствовала, как кто-то крепко схватил ее за руку и потянул за собой. Она безвольно последовала за ним по воде. Очутившись наконец на суше, она осела на землю.

Ей казалось, что она видит сон о том, как у нее на глазах мельница зашаталась и с той стороны, где было колесо, медленно осела, подобно забитому быку. Раздался чудовищный скрип, похожий на тот, когда буря вырывает с корнем старое дерево, и Афра замерла. Потом все стихло, и настала жуткая тишина. Слышно было только клокотание воды.

Внезапно из-за низких туч показалось солнце и осветило всю картину. Остатки мельницы поднимались из воды, как остров, а вода кружилась и пенилась, прокладывая себе путь. Мельник смотрел неподвижным, почти что безучастным взглядом прямо перед собой, прижав руки ко рту. Дети испуганно глядели на родителей. Один из работников по-прежнему держал Афру за руку. Из руин дома поднимался мерзкий гнилостный запах. Крысы с писком пытались выбраться из руин.

Чтобы спала вода, потребовались весь день и вся следующая ночь, которую они провели в деревянной хижине неподалеку. Молчали все, даже дети.

Первым заговорил мельник.

— Вот оно как, — начал он, беспомощно всплеснув руками и потупив взгляд. — Ни крыши над головой, ни еды, ни денег. Что-то теперь будет?

Мельничиха повернула голову в одну сторону, потом в другую. Обращаясь к Афре и работникам, она тихо сказала:

— Идите своей дорогой, найдите себе новое пристанище, место, которое даст вам заработок. Вы же видите, мы все потеряли. Единственное, что у нас осталось, — это наши дети, и я не знаю, чем мне их кормить. Вы должны понять…

— Мы понимаем тебя, мельник, — кивнул Ламберт, работник. У него были рыжие всклокоченные волосы, торчавшие во все стороны. Сколько ему было лет, он и сам бы не сказал, но морщины вокруг глаз свидетельствовали о том, что он уже немолод.

— Да, — подтвердил другой работник, по имени Готфрид. В отличие от Ламберта, он был молод и не любил долгих речей. На добрую голову выше Ламберта, широкоплечий и бородатый, с не очень длинными прямыми волосами, он был почти красив и походил скорее на горожанина, чем на работника мельницы.

Афра только молча кивнула. Она сама не знала, как жить дальше, и ей было трудно сдержать слезы. Несколько дней она вела размеренный образ жизни, у нее были работа, еда и постель. Эти люди были добры к ней. А что теперь?

На следующий день ранним утром Афра и работники тронулись в путь. Готфрид знал одного зажиточного крестьянина, двор которого находился на холме за долиной. Тот был жадюгой и скупердяем, гордым, как павлин в курятнике, из-за чего его называли исключительно Пауль-павлин, но, когда Готфрид привез ему зерно на помол, предложил ему работу и хлеб, на случай если у него что-то изменится.

По дороге к Хагельштольцу они почти не разговаривали. И только спустя много часов Ламберт начал живописно рассказывать истории из своей жизни, большей частью выдуманные, но ни Готфрид, ни Афра к ним не прислушивались. Оба были слишком поглощены мыслями о себе и о том положении, в котором они внезапно оказались.

Вдруг Ламберт прервал свои словоизлияния вопросом:

— Скажи-ка, Афра, как так вышло, что ты одна-одинешенька бродишь по стране, как будто бежишь от кого-то? Это довольно необычно для девушки твоего возраста, и, кроме того, это опасно.

— Нет ничего опаснее жизни, которой я жила раньше, — насмешливо ответила Афра, и Готфрид удивленно посмотрел на нее.

— До сих пор ты не сказала ни слова о своей жизни.

— Какое вам дело? — отмахнулась Афра.

Такой ответ заставил Ламберта призадуматься, по крайней мере он надолго замолчал. Добрую милю они молча шли друг за другом, пока Готфрид, шедший впереди и показывавший дорогу, внезапно не остановился и не уставился удивленно в сторону долины, откуда им навстречу неслась толпа людей.

Готфрид пригнулся и дал знак остальным сделать то же самое.

— Что это значит? — тихо спросила Афра, как будто ее голос мог их выдать.

— Не знаю, — ответил Готфрид, — но если это орда нищих, которые бродят по стране, грабя и мародерствуя, то да сохранит нас Бог!

Афра испугалась. Об ордах нищих рассказывали страшные истории. Они передвигались по стране по сто-двести человек; не имея ни дома, ни работы, они жили не подаяниями, нет, они брали себе все, что им было нужно. Людей, которые попадались им на пути, нищие раздевали и отнимали у них одежду, у пастухов отбирали стада, а за кусок хлеба владельца убивали, если тот не хотел отдать его добровольно.

Шумная толпа приближалась. Там было около двух сотен оборванцев, вооруженных длинными палками и дубинками; они тащили за собой телегу, на которой стояла клетка.

— Нам нужно разделиться, — поспешно сказал Готфрид. — Лучше всего будет, если мы побежим в разные стороны. Так мы сможем от них уйти.

Тем временем нищие их обнаружили и бросились к ним с диким криком.

Афра поднялась и, прижав к груди узелок, побежала так быстро, как только могла. Целью ее был лес, лежавший на левом склоне холма. Готфрид и Ламберт помчались в противоположную сторону. Афра задыхалась, потому что бежать вверх по холму становилось все труднее и труднее. Непристойные вопли нищих раздавались все ближе. Афра не отваживалась повернуться, ей нужно было достигнуть спасительного леса, иначе придется стать добычей грязной черни. Она поняла, что ее ждет, когда у нее над головой просвистела деревянная палка и застряла в траве.

К счастью, нищие были старые, уставшие и не такие проворные, как Афра, поэтому ей удалось укрыться в лесу. Толстые дубы и ели давали небольшую защиту, но девушка бежала все дальше и дальше, пока крики нищих не стали тише, а потом и вовсе не смолкли. В изнеможении Афра опустилась на ствол поваленного дерева, и теперь, когда напряжение спало, как тяжелый камень, слезы полились из ее глаз. Что делать дальше, она не знала.

После недолгого отдыха заблудившаяся Афра, которой было все равно, куда идти, зашагала дальше в том направлении, которое выбрала в минуту необходимости. Искать работников показалось ей неразумным. С одной стороны, это было слишком опасно, можно было опять попасться на глаза нищим, с другой стороны, оба они были не лучшей компанией.

Лес казался бесконечным, но через полдня блуждания, отнявшего у девушки последние силы, среди деревьев посветлело, и внезапно она увидела широкую долину, по которой текла большая река.

На службе у ландфогта Афра знала только скупую растительность возвышенности и еще никогда не видела такой широкой долины, которая, казалось, простиралась до края земли. Аккуратные поля и луга сменяли друг друга, а внизу в устье полноводной реки приютилось защищенное с трех сторон скопление крепких построек, прилегавших друг к другу, как башни замка.

Афра быстро побежала вниз по небольшому склону, прямо на телегу, запряженную волами. Подойдя ближе, она увидела полдесятка женщин в серых одеждах ордена, которые обрабатывали вспаханное поле. Прибытие незнакомки вызвало у них любопытство, и двое из них направились Афре навстречу. Они только кивнули, не сказав ни слова.

Афра в свою очередь тоже поздоровалась, а затем спросила:

— Где я? Я бегу от орды нищих.

— Они тебе ничего не сделали? — спросила одна, постарше, печальная женщина с благородной осанкой, глядя на которую нельзя было сказать, что она занималась тяжелой полевой работой.

— Я молода, и у меня быстрые ноги. — Афра попыталась обернуть ужасное происшествие в шутку. — Но там было, наверное, человек двести.

Тем временем остальные женщины подошли поближе и окружили девушку.

— Наше аббатство носит имя святой Сесилии. Ты о нем наверняка слышала, — сказала грустная женщина.

Афра послушно кивнула, хотя никогда еще не слышала о монастыре с таким названием. Она робко оглядела себя. Ее грубая одежда порвалась, когда она пробиралась через лес. Афра была вся в лохмотьях, а руки и плечи были в крови.

Ее вид вызвал у монашек сочувствие, и самая старшая сказала:

— День клонится к закату, давайте собираться домой.

И, повернувшись к Афре, произнесла:

— Садись на повозку. Ты, должно быть, устала от долгого бега. Ты откуда вообще?

— Я работала у ландфогта Мельхиора фон Рабенштайна, — ответила Афра и посмотрела вдаль. Не зная, стоит ли продолжать, она добавила: — Но потом он надо мной…

— Можешь не продолжать, — заметила монашка и махнула рукой. — Молчание лечит любые раны. — И, после того как все монашки уселись на повозку и разместились на уложенных поперек досках, повозка, запряженная волами, пришла в движение. Поездка протекала в странном молчании. Все разговоры внезапно прекратились, и у Афры было нехорошее чувство, что уж лучше бы она ни о чем не рассказывала.

Монастырь Святой Сесилии, как и все монастыри, находился в некотором отдалении от человеческого жилья, но укреплен был не хуже всякой крепости. Трапециевидные очертания мощного, окруженного толстыми стенами строения идеально вписывались в пейзаж. Ворота, построенные у излучины реки, были скорее высокими, чем широкими, обиты кованым железом и сильно закруглены вверху. Монастырь находился на небольшом возвышении, и монашка, правившая волами, хлестнула плеткой, чтобы они не останавливались на подъеме.

Во внутреннем дворе аббатства монашки встали с повозки и одна за другой исчезли в находившемся справа длинном двухэтажном здании с высокими островерхими окнами. Старшая монашка осталась с Афрой, другая повела запряженных волов в сарай, находившийся в самом начале большого двора. Здесь были стойла с животными, кормом и запасами, повозками и инструментами для самообеспечения монастыря.

Церковь слева была самым высоким зданием, хотя, по правилам ордена, вместо одной колокольни у нее было две башенки. Внешние стены были все оснащены досками и длинными палками, связанными друг с другом веревками, служившими для работы. Непокрытые купола башенок возвышались на фоне неба, похожие на скелет огромной рыбы. С одного этажа на другой, до самой крыши, вели лестницы из грубого дерева. Церковь, построенная еще в старом стиле, должна была уступить место новому строению.

Сейчас, после наступления темноты, работа стояла. Подмастерья ушли в хижины, располагавшиеся у западной стены монастыря. Ни один мужчина не мог провести ночь в стенах аббатства.

Афра вздрогнула, когда тяжелые ворота захлопнулись с громким стуком, словно их закрыла невидимая рука.

— Ты наверняка устала, — сказала старая монашка, которой этот звук был так же знаком, как и колокольный звон на службе, — но сначала тебя нужно представить аббатисе и попросить у нее приюта. Таковы предписания. Пойдем!

Афра послушно последовала за монашкой в длинное здание, оставив узелок у входа. Они вместе поднялись по узкой, закрученной, словно раковина улитки, лестнице и очутились в казавшемся бесконечным коридоре с нервюрными сводами и неравномерно расставленными постаментами на полу. Маленькие оконца в форме лодочки, застекленные толстым стеклом, и днем давали мало света, а в сумерках служили разве что для ориентации. В конце коридора из темноты вынырнула монашка в белых одеждах и черном клобуке. Она кивнула Афре, пригласив ее следовать за собой. Другая монашка молча удалилась туда, откуда пришла.

Поднявшись по второй лестнице, как две капли воды похожей на первую, они наконец достигли верхнего этажа и оказались в пустой передней, единственной мебелью в которой были три стула, стоявшие по периметру комнаты. В четвертой стене была, дверь, над ней висела фреска с изображением святой. Ничто в монастыре не должно было напоминать о личной собственности и личной жизни. Поэтому монашка вошла без стука, пробормотав: «Слава Иисусу Христу».

Размеры темной комнаты и сложенные в стопки пергаменты на полках с трудом давали возможность понять, что это комната аббатисы. Она поднялась из-за грубо сколоченного стола, стоявшего в центре комнаты, на котором горела лучина, распространявшая удушливый запах. Казалось, что аббатиса уже все знает, потому что монашка удалилась без слов, и смущенная Афра внезапно осталась с аббатисой один на один. Девушка казалась себе раздетой и ранимой в своем изорванном платье, а вид аббатисы внушал ей уважение.

Лицо монашки было своеобразного зеленоватого цвета, а тело — худощавым, словно высохшим. В том месте, где ее худющая шея выглядывала из-под клобука, были видны мускулы и вены, похожие на паутину. Седые волосы выбивались из-под чепца. Женщину можно было принять за мертвеца, только что восставшего из могилы, если бы не искры, мерцавшие в глазах. Вид у аббатисы был не очень приветливый.

Афра кивнула, опустив голову, и задумалась, как избежать прикосновения костлявой, почти прозрачной аббатисы. Но, к счастью, та остановилась в двух шагах от нее. Тонкие руки свисали по бокам, как конопляные веревки.

— Готова ли ты отказаться от всяческого плотского наслаждения на всю жизнь, как это предписано святым Бенедиктом?

Вопрос аббатисы повис в воздухе, и Афра не знала, как так получилось и что ей ответить. Боже милостивый, она была сыта по горло всякими плотскими удовольствиями, но девушка не собиралась надевать рясу и вступать в орден немых монашек.

— Готова ли ты молчать, отказаться от мяса и вина и любить боль больше, чем благополучие? — продолжала аббатиса.

Мне нужна крыша над головой на ночь и, может быть, еда на дорогу, хотела ответить Афра. Мясо, хотела добавить она, в своей жизни я все равно видела редко; но аббатиса прервала ее размышления:

— Я понимаю твою нерешительность, дочь моя, но ты и не должна давать ответ сегодня. Время подскажет тебе верное решение.

Потом она дважды хлопнула в ладоши, и в комнате появились две сестры.

— Подготовьте для нее ванну, обработайте раны и дайте новое платье, — велела аббатиса монашкам. Тон, которым она это сказала, разительно отличался от того, каким она разговаривала с Афрой.

Монашки послушно кивнули и, скрестив на груди руки, повели Афру в подвальное помещение, где подготовили для нее ванну в деревянном чане с теплой водой. Когда Афра купалась в теплой воде? Она мылась один раз в месяц и обходилась при этом парой ведер холодной воды, которую выливала себе на голову. Въевшуюся грязь она отмывала своеобразным мылом из сала, рыбьего жира и травяного масла, хранившегося в лохани и вонявшего, как нищий.

Девушка покраснела и смущенно опустила глаза, когда монашки протерли чан, прежде чем снять воду с огня и налить ее. Потом они помогли Афре раздеться и, после того как она залезла в воду, промыли ей раны, которые она получила, когда бежала через лес. Потом они принесли серое платье из жесткого колючего материала, которое носили послушницы, и повели ее — Афра не поняла как — из подвала на верхний этаж длинного здания.

Афра увидела перед собой длинный узкий зал — трапезную, в которой монахини принимали пищу. Над колоннами из грубого известкового туфа высился острый, как у церкви, купол. Справа и слева вдоль стен стояли в ряд длинные узкие столы, соединявшиеся в конце поперечным столом. За ним, чтобы видеть весь зал, сидела аббатиса. Сидевшие за столами монахини молча смотрели на стены, на которых были выгравированы суровые изречения, напоминавшие о земном существовании, такие как «Целью твоих размышлений должна быть смерть», «Лучше не думать, а повиноваться». Или такие: «Человек рожден не для того, чтобы обрести счастье на земле». И еще: «Ты — не что иное, как пыль и пепел».

Афре показали место на нижнем конце ряда столов. Но никто не обратил на ее присутствие никакого внимания. И, как все остальные монахини, Афра стала смотреть через стол на стену, и, как и все остальные, не осмеливалась взглянуть на соседок. Вместо этого она прочла одно изречение, бросившееся ей в глаза: «Не смотри, не суди. Предоставь свою печальную судьбу Всевышнему».

Изречение привело ее скорее в ярость, чем в смиренное состояние. После молитвы, которую Афра не знала, перед ней на столе возникли краюха черного хлеба и кусок сыра. Удивленная, она обернулась, чтобы посмотреть, откуда появилась еда. Две монашки раздавали продукты из корзины. Еще две расставляли на столах глиняные кувшины с водой и кружки.

Впереди раздался пронзительный голос аббатисы:

— Афра, ты тоже должна подчиняться правилам нашего ордена. Поэтому опусти взгляд и с благодарностью прими то, что тебе дают.

Афра послушно приняла полагающийся вид и начала жадно поглощать хлеб и сыр. Она была голодна, так голодна, что краюха хлеба не могла утолить этот голод. Ей даже показалось, что крохи еды только раздразнили ее аппетит. Скосив взгляд в сторону, не поворачивая головы, она заметила, что сидевшая слева от нее монашка отложила в сторону хлеб, откусив от него всего два раза. Афра с нетерпением ждала благоприятного момента и, улучив его, быстро завладела куском хлеба.

Монахиня сделала рукой какое-то движение, словно говоря: «Это мое!» Но, может быть, ее поспешное движение имело иное значение. В любом случае, Афра моментально проглотила хлеб и выпила кружку воды.

После благодарственной молитвы монахини поднялись. Пару минут можно было тихо разговаривать.

Странным голосом, который звучал как-то задушено, монахиня, у которой Афра похитила хлеб, обратилась к новенькой.

— Почему ты съела это? — с упреком спросила она.

— Я была голодна! Я ничего не ела два дня!

Монахиня отвела глаза.

— Я отдам тебе хлеб, как только смогу, — сказала Афра.

— Дело не в этом, — ответила монахиня.

— А в чем же? — с любопытством спросила Афра.

— В хлебе была запечена лягушка, настоящая лягушка!

Афра с отвращением сглотнула, ее желудок словно просился наружу. Но потом она заставила себя вспомнить, как по необходимости ела у ландфогта Мельхиора кое-что и похуже, чем запеченная лягушка. Она сглотнула еще раз, потом другой и спросила собеседницу:

— Кто это сделал?

В приступе злорадства монахиня ответила:

— Кто же еще, как не наша сестра повариха!

— Но почему?

— Почему, почему, почему! Ты должна знать, что в этом монастыре все друг другу враги. У каждой, с кем ты тут встретишься, своя история, связанная с появлением здесь. И каждая находящаяся сейчас в этой трапезной считает, что несет самый страшный груз. Постоянное молчание, постоянное самоуглубление, созерцание заставляет переживать такое, чего не происходит на самом деле. Через пару месяцев начинаешь думать, что та или другая посягает на твою жизнь, и в самом деле, не проходит и года, чтобы некоторые из нас не ушли из жизни — по чьей-то вине или по собственному желанию. У новой церкви нет башенок и, как видишь, на всех окнах решетки. Почему бы это?

— А что же значит лягушка в хлебе?

Монахиня подняла брови, и у нее на лбу появились глубокие морщины.

— Как и змея, лягушка — символ дьявола. Как раковина считается символом Девы Марии, поскольку мать Господа носила в своем теле самую ценную жемчужину, так и лягушка считается самым дьявольским из всех животных, потому что производит на свет тысячи икринок зла, а зло всегда порождает зло.

— Может быть, — начала горячиться Афра, — но почему повариха запекла лягушку в хлебе, если не была уверена, кому она попадется?

— Я не знаю, но, возможно, ее ненависть и проклятие направлены против всех нас. Как я уже говорила, тут все друг другу враги, даже если на первый взгляд все выглядит иначе.

И вдруг, словно по тайному знаку, жаркий шепот и шушуканье стихли, и монахини выстроились друг за другом в колонну, молча начавшую движение к выходу.

Со своего места аббатиса сделала Афре знак присоединиться к колонне. Не колеблясь ни минуты, Афра повиновалась, но получила кулаком в бок от маленькой, толстой, тяжело дышавшей монашки, которая жестом велела ей стать в хвосте колонны.

И только теперь Афра заметила, что монахини отличались друг от друга цветом одежды. Толстушка принадлежала к женщинам, одетым в глубокий черный цвет, таких ряс было десятка два, а остальные, как и сама Афра, были одеты в простые серые одежды. Осанка одетых в черное монашек была высокомерной, они не удостаивали одетых в серое ни единым взглядом. В отличие от них, одетые в серое монахини казались униженными и подавленными.

— Меня, кстати, зовут Луитгарда, — прошипела соседка по столу и потянула Афру за собой в колонну. — Я уже слышала, что ты — Афра, новенькая.

Афра молча кивнула. И в то же мгновение в трапезной раздался яростный голос аббатисы:

— Луитгарда, ты нарушила молчание. Два удара плетью после вечерней молитвы.

Луитгарда приняла указание к сведению, ни один мускул не дрогнул на ее лице, и Афра спросила себя, приведет ли аббатиса свою угрозу в исполнение и при каких условиях будет исполнен приговор. Погруженная в свои мысли, девушка плелась в колонне за Луитгардой.

Их путь шел вниз по винтовой каменной лестнице, а оттуда через внутренний двор к церкви. Хоры были слабо освещены свечами, там заняли место монахини в черном, в то время как одетые в серое сели на грубые скамьи в нефе, частично заставленном строительными лесами, инструментами и черепицей.

Афра, севшая в заднем ряду, с благоговением внимала попеременному песнопению монахинь. Она еще никогда не слышала такого неземного пения. Ей подумалось, что так, наверное, поют ангелы; но уже в следующее мгновение девушка вспомнила о том, что говорила Луитгарда, и растерялась, растерялась при мысли о том, что в этом аббатстве вместо христианской любви к ближнему своему царят ненависть и зависть.

Полное смятение вызвал у Афры триптих высотой в натуральную величину, находившийся над алтарем, по всей видимости, неоконченная картина с двумя створками по бокам. На каждой из створок были изображения статных римских полководцев. Посредине три человеческие фигуры сливались в одну, контуры которой были едва видны. Афра охотно поинтересовалась бы, что случилось с неоконченной картиной, но она чувствовала, что за ней наблюдают, и сдержала свое любопытство.

После вечерней молитвы снова образовалась процессия молчавших монашек и потянулась через внутренний двор. На улице бушевал ледяной ветер. Как и в первый раз, Афра пристроилась в хвост колонны. Она устала и очень надеялась, что ей укажут место для сна. Но вместо того чтобы пойти в монастырскую спальню, находившуюся на верхнем этаже длинного здания, процессия направилась в разветвленную систему подвальных помещений, где находилась покаянная — длинная комната, предназначенная для того, что сейчас должно было произойти.

Как свидетели смертной казни, монахини выстроились вдоль стены, словно хотели помешать преступнице сбежать. Под железным фонарем, свисавшим с потолка в центре зала, стоял опиленный кряжистый пень. Луитгарда вышла вперед, разделась до пояса и, опустив плечи и скрестив на обнаженной груди руки, села на чурбан.

Широко раскрыв глаза, Афра наблюдала за тем, как аббатиса и толстая монашка, вооруженные, как палачи, плетками, вышли вперед. Луитгарда опустила руки. Аббатиса замахнулась и ударила плетью голое тело Луитгарды. То же самое сделала толстая монашка. В то время как зрительницы застонали, словно били их, Луитгарда вынесла наказание без единого звука.

В неровном свете свечей Афра отчетливо увидела темно-красные полосы, оставленные плетьми на груди Луитгарды. В голове у Афры все перепуталось. Она не могла себе объяснить, почему к Луитгарде отнеслись так бесчеловечно, в то время как её искупали и обходились очень предупредительно.

Девушка все еще была погружена в свои мысли, когда процессия снова пришла в движение. По дороге в спальню, находившуюся на верхнем этаже длинного дома, Афра забрала свой узелок, который оставила у ворот.

Спальня находилась над трапезной и имела те же размеры, только вместо столов у стен были расположены обычные продолговатые деревянные ящики. Они стояли боком к стене, а в промежутках находились табуретки для платья. И хотя ящики были выстелены соломой и в каждом лежало войлочное одеяло, Афре показалось, что это гробы.

И пока она занималась поиском свободного ящика, монахини сняли с себя верхнюю одежду и остались в длинных шерстяных сорочках, а потом улеглись. В конце спальни, прямо рядом с дверью, Афра наконец нашла себе место. Она засунула узелок под табуретку и начала раздеваться.

И вдруг девушка почувствовала, что все взгляды направлены на нее: семьдесят пар глаз жадно следили за каждым ее движением. В отличие от остальных, Афра не носила нижнего белья — это была привилегия богатых и монахинь. Секунду девушка колебалась, раздумывая, не улечься ли одетой. Впервые в жизни она испытала чувство, до сих пор незнакомое ей, — стыд. Стыд — чувство, неизвестное в деревнях, где одежда служила скорее для защиты и тепла, а не для того, чтобы стыдливо прикрывать половые признаки. Летом, в поле, Афра, не задумываясь, подставляла солнцу свои крепкие груди, и никто не обращал на это никакого внимания. И почему она должна чувствовать стыд среди себе подобных? Поэтому, стараясь не обращать на взгляды внимания, девушка развязала веревочку на шее, и платье упало с ее плеч. И так, голая и замерзшая, она улеглась на свое ложе и натянула войлочное одеяло до самой шеи.

Афра заснула быстрее, чем ожидала. Бегство отняло у нее последние силы. И, кроме того, это был ее первый за несколько дней спокойный ночлег. Около полуночи Афра вскочила. Ей показалось, что приснился сон. Ей почудилось, что монахини окружили ее и глазеют на ее раскрытое голое тело. Некоторые трогали ее, и при свете свечей Афра увидела их ухмыляющиеся лица. Напрасно пыталась она натянуть на себя одеяло и прикрыть наготу; но, как известно, во сне все усилия напрасны. Одеяло словно прибили к полу. Сконфуженная, она встала, и тут же свет свечей погас. Вокруг царила темнота.

Тебе приснился плохой сон, подумала Афра; но тут в нос ей ударил едкий дым, возникающий от фитилька погашенной свечи, и девушка до смерти испугалась. Прямо рядом с собой Афра услышала сдавленное хихиканье. В спальне было неспокойно. Нет, ей это не приснилось. Афра решила покинуть аббатство утром, на рассвете. Девушка испуганно натянула одеяло на себя. Прочь отсюда, подумала она. И с этой мыслью заснула.


Резкий перезвон, тяжелое звучание колокола, по которому били куском металла, разбудил Афру. Занимался день, и колокольчик звал на первую молитву, к заутрене. Весь путь до церкви Афра проделала, опустив взгляд. За завтраком в трапезной она смотрела прямо перед собой и грызла твердую корочку, не забыв предварительно осмотреть хлеб на предмет наличия странного содержимого.

С первыми лучами солнца внутренний двор ожил. Рабочие принялись за дело, а монахини разделились на группы. Только Афра хотела забрать свой узелок и исчезнуть, не попрощавшись, как путь ей преградила аббатиса. Она протянула девушке руку. Афра увидела у нее на среднем пальце кольцо с крупным голубым камнем, но не отреагировала.

— Ты должна поцеловать кольцо! — повелительно сказала аббатиса.

— Зачем? — наивно спросила Афра, хотя этот обычай был ей хорошо знаком.

— Этого требуют правила ордена Святого Бенедикта.

Афра неохотно выполнила повеление аббатисы в надежде, что та оставит ее в покое. И только девушка выполнила предписание ордена, как аббатиса начала снова:

— Ты молода, и твое лицо светится большей мудростью, чем лица многих из тех, кто живет в этом монастыре. Я подумала и пришла к выводу, что ты должна будешь пройти послушание в скриптории, там, в пристройке рядом с церковью, — правой рукой она указала на окно. — Тебя научат читать и писать, такая привилегия дается очень немногим женщинам.

В голове у Афры пронеслись сотни мыслей. Я хочу уйти отсюда, хотела она сказать, и еще что не выдержит здесь больше ни дня, но, к собственному удивлению, девушка сказала:

— Я умею писать и читать, матушка, а еще знаю итальянский язык и немного латынь, — и, вспомнив о том, какое впечатление произвела молитва по-латыни на мельничиху, добавила: — Ave Maria, gratia plena, Dominus tecum, benedicta tu in mulieribus, et benedictus fructus ventris tui…

Аббатиса скривилась, как будто наличие образования у послушницы было ей неприятно; но, вместо того чтобы выразить удивление, она набросилась на Афру:

— Признайся, ты — беглая послушница. Что ты себе позволила? Господь тебя накажет!

Тут краска гнева ударила Афре в лицо, девушка начала, повысив голос:

— Господь меня накажет? Не смешите меня! Может быть, за то, что, когда я была маленькой, Он забрал у меня отца, а позже — мать, которая, печалясь о смерти отца, потеряла всякий интерес к жизни? Мой отец был библиотекарем у графа Эберхарда фон Вюрттемберга, он считал при помощи таких цифр, которых в наших широтах никто и не знает. Или вы слышали о миллионе — это тысяча, умноженная на тысячу? Нас было пять дочерей, любой отец уже отчаялся бы, но он научил каждую из нас читать и писать, а меня, старшую, еще и иностранным языкам. Во время поездки в Ульм его лошадь испугалась барабанщика, понесла, и отец сломал себе шею. Через год моя мать покончила с собой. Она бросилась в реку, потому что уже не знала, как прокормить пятерых дочерей. После этого все мы попали в разные места. Я не знаю, где сейчас мои сестры. А вы говорите, Господь накажет меня за это!

Казалось, аббатису вся эта история нимало не тронула. По крайней мере, ни один мускул не дрогнул на ее лице, и с тем же выражением лица она сказала:

— Ну хорошо, тогда ты тем более будешь нужна в скриптории. Мильдред и Филиппа уже стары. Их глаза видят плохо, а руки трясутся оттого, что слишком много писали. А когда я смотрю на твои руки, то вижу, что они молоды и не огрубели, словно Богом созданы для того, чтобы писать.

И с этими словами аббатиса цепкими пальцами схватила Афру за правую руку и подняла до уровня плеча, как крыло мертвой птицы, а потом сказала:

— Пойдем, я покажу тебе наш скрипторий.

Афра ненадолго задумалась, стоит ли ставить аббатису в известность о своих планах: о том, что она не собирается оставаться в монастыре больше ни дня, но потом подумала, что, может быть, будет лучше, если она для вида послушается и выждет удобный момент для побега.

Внутренний двор монастыря, казавшийся вечером таким пустынным, теперь, ранним утром, напоминал муравейник.

Сотня, а может, и две сотни рабочих носили мешки, камни и строительный раствор. Цепочка людей, состоявшая из тридцати сильных мужчин в оборванной одежде, подавала кровельную черепицу до конькового бруса: они бросали друг другу глиняные пластинки и кричали: «Ух!» Грузоподъемный кран с двумя большими рабочими колесами, в котором помещались четыре человека, поднимал стропила к длинной люлечной балке, стонавшей под собственным весом, очень высоко. Команды рабочих, находившихся на перекрытиях, были слышны по всему двору и эхом отражались от стен.

Все это, казалось, нимало не удивило аббатису, и она не обратила внимания на то, что, когда они пересекали двор, к Афре подошел странный человек. Он был одет довольно броско. На его красивых ногах были чулки; левая нога была красной, правая — зеленой. Черный камзол едва доходил ему до колен, а на талии был перехвачен поясом. Желтый воротник и такие же отвороты рукавов придавали мужчине благородный вид. Кроме того, на нем была широкая шляпа с загнутыми вверх ото лба полями. Но что произвело на Афру самое сильное впечатление, так это его туфли с длинными узкими носами из мягкой черной кожи: носки были длиной в добрый локоть и загнуты вверх, и Афра спросила себя, как человек в таких туфлях вообще может ходить.

Она испугалась, когда эта пестрая птица возникла прямо перед ней, преклонила колено, сорвала шляпу с головы, так, что стали видны пышные светлые волосы, и, широко раскинув руки, воскликнула:

— Сесилия! Вы — моя Сесилия, и никто иной!

Только теперь шедшая впереди аббатиса обратила внимание на происходящее и, обращаясь к Афре, произнесла:

— Ты не должна его бояться. Его зовут Альто Брабантский. Он сумасшедший, но художник от Бога. Он уже несколько недель отказывается окончить икону святой Сесилии, потому что у него нет модели.

Альто (ему было около тридцати лет) поднялся. Только теперь Афра заметила, что у него горб.

— Художник может запечатлеть только то, что однажды поразило его, — сказал он. — А, с вашего позволения, Сесилия, прекрасная благородная римлянка, уже более тысячи лет как мертва. И как же мне ею восхищаться? До сих пор силы моего воображения было недостаточно, чтобы придать ей правдоподобный вид. Здешние монашки, с которых я должен писать, больше похожи на святую Либерату, которую Господь снабдил бородой и кривыми ногами, когда ее отец подошел к ней с грязными намерениями. Нет, вы, мое прелестное дитя, вы — первая, кто соответствует моим представлениям о Сесилии. Вы прекрасны.

Аббатиса скривилась, как будто хотела возразить неподобающим словам художника. Потом бросила на Афру вопросительный взгляд.

Афра растерялась. Она незнала, как выглядит, красива она или уродлива. С этой точки зрения о ней никто никогда ничего не говорил. Афра еще ни разу не видела себя в зеркале. На дворе ландфогта не было зеркал. Только однажды девушка увидела свое отражение в колодце, но и то на мгновение, потому что в колодец упал камень и ее изображение распалось на круги, похожие на жирные пятна в супе с колбасой. Конечно, ее тело было юным и безупречным, и даже тайное рождение ребенка никак не повлияло на эластичность кожи, но Афра никогда не придавала этому значения. Красота — это для горожан и богачей. И тут приходит кто-то и говорит: «Вы прекрасны». Слова художника глубоко взволновали ее.

— Вы должны быть моделью для Сесилии! — повторил горбатый художник.

Афра вопросительно посмотрела на аббатису, а та взглянула на своевольного художника из-под полуопущенных век. Она не знала, стоит ли воспринимать его слова всерьез. Наконец аббатиса сказала:

— Афра пока еще не одна из нас. Она даже не послушница, хотя на ней и платье ордена. Поэтому я не могу решать за нее. Она должна ответить сама, будет ли служить тебе и твоему воображению.

— Вы должны сделать это ради святой Сесилии! — вскричал Альто. — Иначе икона никогда не будет окончена! — При этом он схватил Афру за правую руку и начал ее трясти. — Я вас очень прошу, не отказывайтесь! Это не будет вам в убыток. Два гульдена будут ваши. Я жду вас в обеденное время в хранилище за скрипторием. Да пребудет с вами Господь!

И, как благородный аристократ, он отвел правую ногу назад и, поставив ее позади левой, приложил правую руку к сердцу и поклонился Афре, несомненно, Афре, а потом легкими прыжками ускакал по направлению к церкви.

Аббатиса в сопровождении Афры молча продолжила свой путь по крутой лестнице, ведущей к скрипторию. Афра чувствовала себя такой польщенной, как никогда в жизни. Одна мысль о том, что она будет моделью для святой на триптихе, заставляла ее сердце биться сильнее. В ней поднялось не изведанное доселе чувство тщеславия, гордость за свою внешность, которая лучше, чем у других.

У двери в скрипторий аббатиса остановилась и, словно могла читать мысли Афры, произнесла:

— Ты знаешь, дочь моя, что самовлюбленность — тяжкий грех, очень тяжкий, особенно в аббатстве. Тщеславие, франтовство и высокомерие — чуждые понятия в стенах монастыря. Красота проявляется во всех созданиях Творца, и это значит, что все Божьи создания одинаково красивы, даже те, которые поначалу кажутся уродливыми. И если Альто Брабантский считает, что ты прекраснее других, то только потому, что ценит небесные добродетели меньше мирской красоты. Неудивительно, ведь он родом из Антверпена, рассадника безбожия.

Сделав вид, что согласна, Афра кивнула. На самом же деле ей казалось, что аббатиса говорила под влиянием зависти и недоброжелательства.

Мильдред и Филиппа, монахини-писари, даже не подняли глаз, когда аббатиса и Афра вошли в темный скрипторий. Монахини стояли за пультами и были заняты переписыванием каких-то книг. Мильдред была старая и сморщенная, а приземистая Филиппа — раза в два моложе ее. Длинный луч утреннего солнца пронизал комнату, осветив пылинки, летавшие повсюду, словно мухи. Остро пахло гнилым деревом, и от этого запаха у Афры закололо в носу. Потолок скриптория, казалось, вот-вот провалится под тяжестью деревянных балок — так низко он нависал. А стены исчезали за незамысловатыми полками, заполненными, казалось бы, беспорядочно расставленными книгами и пергаментами.

Одна мысль о том, что в этом мрачном окружении ей придется провести всю свою жизнь, заставила Афру содрогнуться. Объяснения обеих монашек звучали словно издалека. Они говорили кратко и на удивление тихо, как будто книги и пергаменты требовали особенно почтительного обращения. Нет, подумала Афра, ты здесь не приживешься. И тут откуда-то зазвучал колокол, призывавший к молитве.

В обеденное время Афра пошла к кладовой, находившейся на верхнем этаже, над сараем между церковью и длинным домом, и служившей для хранения припасов: муки и сушеных фруктов, соли и пряностей; также здесь хранились холсты и глиняная посуда. Художник принес сюда центральную часть иконы и перевернул деревянное корыто, которое должно было служить постаментом для святой Сесилии. Сверху на нем лежал деревянный меч.

Горбун встретил Афру с распростертыми объятиями. Он казался веселым, почти озорным, и воскликнул:

— Вы — моя Сесилия, вы и никто другой! Я уже боялся, что аббатиса вас переубедит и вы откажетесь.

— Вот как вы думали, — раздался сзади ледяной голос, и показалась аббатиса. Афра испугалась внезапного появления не меньше мастера.

— Неужели вы думали, что я оставлю вас тут наедине с девушкой? — в голосе аббатисы послышались язвительные нотки.

— Конечно, именно так я и думал, — рассердился Альто. — И если вы немедленно не исчезнете, то я прекращаю работать, и попробуйте найти кого-нибудь, кто нарисует вам на алтарь Сесилию!

— Безбожный артист, брабантиец, — прошипела аббатиса и в ярости удалилась. При этом она бормотала что-то неразборчивое. И звучало это скорее как проклятие, чем как молитва.

Художник запер за ней двери на засов. Афра почувствовала себя при этом немного неуверенно. Должно быть, Альто заметил ее испуганный взгляд, потому что тут же сказал:

— Вам будет лучше, если я снова открою двери?

— Нет-нет, — солгала Афра. И все же вопрос Альто немного успокоил ее.

Альто Брабантский подал ей руку и повел к огромной, выше человеческого роста, иконе.

— Знаете ли вы историю святой Сесилии? — поинтересовался художник.

— Я знаю только ее имя, — ответила Афра, — не более того. Альто указал на большое светлое пятно в центре иконы:

— Сесилия была прекрасной юной римлянкой, отец которой — вон тот, слева на иконе — хотел выдать свою дочь замуж за Валериануса — он стоит на переднем плане. Но Сесилия уже решила принять христианство, а Валерианус был приверженцем римского многобожия. Поэтому она отказалась взять его в мужья, пока он не примет крещение. Вон тот человек на заднем плане иконы — римский епископ Урбан. Ему удалось обратить Валериануса в истинную веру. Это сильно разозлило римского префекта Альмахиуса. Его портрет ты видишь на левой створке алтаря. Альмахиус велел обезглавить Сесилию. Говорят, что палачу — на правой створке алтаря — все же не удалось отделить ее голову от тела. Через три дня Сесилия умерла, и ее, одетую в шитое золотом платье, положили в кипарисовый гроб и похоронили в подземелье. Когда Папа спустя столетия велел открыть ее гроб, там обнаружили Сесилию, в прозрачном платье, прекрасную, как при жизни.

— Какая трогательная история, — задумчиво заметила Афра. — Вы в нее верите?

— Нет, конечно! — с ухмылкой ответил Альто. — Но для художника вера — это прекрасная радуга между небом и землей. А теперь возьмите это платье и наденьте его!

Глаза Афры расширились от удивления. Художник держал в руках шитое золотом платье тончайшей работы. Еще никогда не доводилось ей видеть такой дорогой наряд так близко.

— Только не стесняйтесь, — настаивал художник. — Увидите, оно как будто создано для вас.

Чем пристальнее девушка рассматривала расшитое золотом платье, тем больше сомневалась, что наденет его. Не то чтобы она стеснялась Альто Брабантского. Афра чувствовала себя маленькой и незначительной, недостойной такого роскошного платья.

— Я, — робко промолвила она, — привыкла только к грубой холстине. Я боюсь, что порву тонкую вышивку, когда буду надевать его.

— Глупости, — сердито ответил Альто. — Если вы стесняетесь переодеваться при мне, то я отвернусь или выйду из комнаты.

— Нет, нет, не в этом дело, поверьте! — Афра была взволнована, когда расшнуровала серое монашеское платье и оно упало на пол. Секунду она стояла перед Альто Брабантским обнаженная и беззащитная. Но на художника это, казалось, не произвело никакого впечатления. Он протянул Афре дорогое платье, и она осторожно надела его через голову. Спадая по телу, нежная ткань вызывала приятное, ласковое ощущение.

Альто протянул Афре руку и помог взойти на перевернутое корыто. Потом он дал ей в руки меч и потребовал, чтобы она переставила правую ногу, а левую расслабила.

— А теперь используйте меч как опору для рук. Хорошо. Слегка приподнимите голову, а ясный взор обратите к небу. Великолепно! Воистину вы — Сесилия. И я прошу вас, не двигайтесь с места.

Красноватым мелом Альто Брабантский начал делать наброски на незаполненном пространстве иконы. Были слышны только скрипучие звуки, когда художник ловко водил мелом по картине, и более ничего.

Афра задумалась над тем, как она выглядит в виде святой в прозрачном платье и будет ли Альто рисовать точную копию с нее или же использовать только как источник фантазии. День казался бесконечным. И прежде всего, девушка не знала, как толковать молчание Альто. Поэтому она начала разговор, не меняя позы:

— Мастер Альто, а что вы имели в виду, когда сказали, что вера — прекрасная радуга между небом и землей?

Художник ненадолго остановился и ответил:

— Вера, прекрасная Сесилия, это не что иное, как незнание, или предположение, или мечта. С тех пор как существует человек, он мечтает или предполагает, что есть нечто между небом и землей, назовем это Абсолютом или Божеством. И некоторые люди чувствуют себя призванными разжигать эти мечты и предположения. Они не знают ничего иного, кроме как делать вид, что ели мудрость и знание ложками. Поэтому нельзя принимать всерьез всех священников, прелатов, аббатис и архиепископов, да даже пап. Я спрошу вас: какому Папе должны мы верить? Тому, который в Риме, тому, который в Авиньоне, или тому, который в Милане? У нас есть три папы, и каждый утверждает, что именно он — истинный.

— Три папы? — удивленно переспросила Афра. — Я никогда не слышала об этом.

— Лучше бы я тоже об этом не знал. Но если столько странствуешь, как я, то узнаешь многое из того, что скрыто от народа. Прошу вас, не шевелите головой. В любом случае, вера для меня — только мечта, прекрасная радуга между небом и землей.

Еще никогда Афра не слышала, чтобы кто-то так говорил. Даже безбожник ландфогт Мельхиор фон Рабенштайн находил для матери-Церкви и ее служителей только добрые слова.

— И тем не менее вы украшаете церкви своими иконами. Как же это все согласуется, мастер?

— Я скажу вам, прелестное дитя. Тот, кто голодает, пойдет в услужение к самому дьяволу. А как иначе я могу продемонстрировать свое искусство?

Он бросил на свою работу долгий пытливый взгляд, потом отложил красный мел в сторону и сказал:

— На сегодня хватит. Можете переодеваться.

Под тонким платьем Афра замерзла; она была рада тому, что процедура окончена, и, сойдя с деревянного корыта, тут же бросила на картину любопытный взгляд. Она и сама не знала, чего ожидала, но в любом случае была разочарована, по крайней мере поначалу, потому что увидела на светлом фоне только сплетение штрихов и линий. Приглядевшись внимательнее, девушка все же различила в этом сплетении некий образ, женскую фигуру, обнаженное тело которой едва скрывалось тонким одеянием. В ужасе Афра прижала руку ко рту. Наконец она сказала:

— Мастер Альто, неужели это я?

— Нет, — ответил художник, — это Сесилия или, точнее, образ, из которого вырастет Сесилия.

Афра поспешно переоделась в грубое монашеское платье. Одеваясь, она смущенно спросила мастера:

— А вы действительно хотите представить Сесилию такой, как набросали тут? Неужели каждый будет видеть ее грудь и бедра под платьем?

Альто задумчиво усмехнулся.

— А зачем мне скрывать ее красоту, если даже каноническая легенда не скрывает этого?

— Но в шестой заповеди говорится о целомудрии!

— Конечно, но в обнаженном женском теле нет ничего развратного. Разврат начинается только в мыслях и действиях. В Бамбергском соборе находится скульптура, олицетворяющая синагогу. На ней — прозрачное платье, которое не скрывает достоинств женского тела. А в крупных соборах Франции и Испании есть изображение Девы Марии с обнаженной грудью; но только у злых людей при виде нее возникают нехорошие мысли, — он ухмыльнулся. — Я могу рассчитывать на вас завтра?

Вообще-то Афра собиралась покинуть монастырь Святой Сесилии в тот же день, но позирование удивительным образом заинтересовало ее, и никогда еще никто так с ней не обращался, как обращался Альто Брабантский, поэтому она согласилась.

— Если только аббатиса не будет против.

— Она обрадуется, когда икона будет наконец готова! — заверил девушку художник. — Ради этого она сама согласилась бы позировать. — Он вздрогнул. — Ужас какой!

Афра засмеялась и взглянула в маленькое окно на переполненный двор, где аббатиса, стоя со скрещенными на груди руками, бросала вверх нетерпеливые взгляды.

— Мастер Альто, — осторожно начала Афра. — Сколько еще вы хотите пробыть в монастыре?

Художник скривился.

— О «хочу» здесь речи не идет. С весны прозябаю я здесь, среди удрученных благородных девиц, которые не смогли заполучить себе мужа из-за своего безобразия, и девушек легкого поведения, время которых прошло и в отношении которых более не применимо ни слово «девушка», ни «легкая». Поверьте мне, есть места в этом мире, которые вдохновляют художника больше, чем это. Нет, как только я закончу икону и получу последнюю часть своей платы, я уйду. А почему вы спрашиваете?

— Ну, — ответила Афра и пожала плечами, — я просто подумала, что вы чувствуете себя неловко в этом окружении, и если вы меня не выдадите, то я хочу доверить вам тайну: мне тоже плохо здесь. И я жду первой же возможности исчезнуть отсюда. Вы…

— А я удивлялся, почему вы вообще здесь оказались, — вставил Альто. — Нет, молчите, я не хочу этого знать. Меня это не касается.

— Я не собираюсь делать из этого тайну, мастер Альто. Я сбежала от ландфогта, на которого работала. И здесь я очутилась скорее по чистой случайности; но жизнь в монастыре — не для меня. Я приучена к труду, и проку от моей работы больше, чем от того, кто молится и поет пять раз в день, оставаясь при этом злым человеком. Не отказывайте мне, пожалуйста, позвольте пойти с вами. Вы знаете мир и умеете путешествовать. Границы своего мира я пересекла за день пути от двора ландфогта, у меня нет опыта в обращении с незнакомыми людьми и защиты от зла, как у вас.

Альто задумчиво посмотрел в окно, и Афра истолковала его молчание как отказ.

— Я не буду вам в тягость, — молила она, — и буду к вашим услугам, если будет нужно. Вам же понравилось мое тело. Не так ли?

Едва эти слова сорвались с ее губ, как она тут же пожалела о сказанном. Горбун пристально посмотрел на нее.

Наконец он спросил:

— Сколько вам лет, собственно?

Афра опустила взгляд. Ей было стыдно.

— Семнадцать, — наконец сказала она и упрямо добавила: — Но какая теперь разница?!

— Послушай, милое дитя, — обстоятельно начал художник. — Ты прекрасна. Бог наделил тебя таким количеством привлекательности и такой правильностью форм, какими обделил сотню девушек твоего возраста. Каждый мужчина был бы счастлив обладать тобой хотя бы час. Но знай: красота — это гордость. Никогда не предлагай себя мужчине. Это повредит твоей красоте. Даже если тебе самой хочется, дай мужчине понять, что он должен бороться за тебя.

Об этом Афра никогда не думала. Да и зачем? Никаких сомнений, Альто был умен, и, конечно, благодаря своей профессии он знал толк в красоте. Ей было трудно понять его сдержанность. Может быть, он не воспринимает ее всерьез? Может быть, он смеется над ней, а она этого до сих пор не заметила? Она с удовольствием провалилась бы сквозь землю. Но девушка упрямо повторила:

— Вы не ответили на мой вопрос, мастер Альто!

Альто безучастно кивнул.

— Давай поговорим об этом завтра еще раз. Встретимся в тот же час.

Остаток дня Афра провела в скриптории, прерываясь только для ежечасных молитв: терции, сексты, дневной молитвы и вечерни. Ее задание состояло в том, чтобы скопировать наследную грамоту для монастыря Святой Сесилии, и, хотя девушка не писала много лет, она равномерно наносила островерхие буквы текста на пергамент. То и дело обе монахини придирались к ее работе. Но больше всего они заботились о том, чтобы скрыть от нее определенные книги и списки. От Афры, однако, не ускользнуло то, что книги были перевязаны ленточками, запечатаны и снабжены надписью PRIMA OCCULTATIO, а некоторые еще и надписью SECRETUM, что тоже указывало на что-то таинственное.

На следующий день Афра снова позировала художнику. Казалось, неуверенность прошедшего дня исчезла, по крайней мере девушка в прозрачном платье показалась художнику не такой стыдливой и даже несколько вызывающей, с той примесью изысканности, что вызывает у мужчин желание.

— Вы хотели дать мне сегодня ответ, согласны ли вы исполнить мою просьбу.

Альто усмехнулся и начал наносить краску. Уже несколько часов он измельчал различные ингредиенты, толок их, тер, смешивал, разводил столярным клеем и свежими утиными белками, пока не получилась розовая краска, которая показалась ему подходящей для того, чтобы нарисовать обнаженное тело Афры.

— И что означает ваша ухмылка, мастер Альто? — Афра держала голову высоко поднятой, а глазами неотрывно следила за работой мастера.

— Вы должны решить, будете ли вы служить Богу или людям, — многозначительно ответил Альто.

Недолго думая, Афра ответила:

— Я думаю, что скорее создана для служения людям. Здесь и в любом случае не останусь.

— А вы действительно еще не давали никаких обетов?

— Нет, я в этом уверена. Я оказалась здесь совершенно случайно и могу идти своей дорогой, когда захочу.

— Ну, тогда, — ответил мастер, не поднимая головы, — от меня это никак не зависит. Но пару дней вам придется подождать.

Охотнее всего Афра бросилась бы художнику на шею, но, поскольку ей нельзя было двигаться с места, она только испустила восторженный возглас. Потом она спросила:

— А куда вы, собственно, собираетесь, мастер Альто?

— Вниз по течению реки, — ответил тот. — Сначала в Ульм. А если не получу там заказ, то поеду дальше, в Нюрнберг. В Нюрнберге для художника всегда найдется работа.

— Я уже слышала об Ульме и Нюрнберге, — обрадовалась Афра, — это, должно быть, большие города, там живет около двух тысяч людей.

— Около двух тысяч? — засмеялся Альто. — Ульм и Нюрнберг относятся к одним из самых крупных городов Германии, и в каждом живет по меньшей мере двадцать тысяч человек!

— Двадцать тысяч? Разве так бывает, чтобы двадцать тысяч человек жили в одном месте?

— Увидишь! — засмеялся горбун и отложил кисть в сторону.

Афра соскочила со своего пьедестала и бросила взгляд на картину.

— Боже мой, — вырвалось у нее. — И это я?

Художник кивнул.

— Вам что, не нравится?

— Нет, нет! — заверила его девушка. — Только…

— Что?

— Сесилия слишком прекрасна. Она не имеет со мной ничего общего. — Афра восторженно скользнула взглядом по розовому телу Сесилии, едва прикрытому тонким платьем. Были видны ее полные груди, пупок, даже срам угадывался под прозрачной тканью.

— Я ничего не пририсовал и ничего не упустил. Это вы, Афра, или Сесилия — как пожелаете.

Пока Афра переодевалась в обычную одежду, она подумала о том, как будет выглядеть, если преклонит колени перед алтарем, а монахини будут смотреть на нее. Но потом она сказала себе, что недолго придется ей терпеть их взгляды.

— Еще один сеанс, — сказал Альто Брабантский, — а потом вы свободны. — Он вынул из кармана мешочек и дал Афре две монеты. — Это ваша плата за позирование, два гульдена, как я и обещал.

Афре было стыдно брать деньги. Два гульдена!

— Берите! Они ваши.

— Знаете, мастер Альто, — робко начала Афра, — у меня еще никогда не было столько денег. Прислуга работает за крышу над головой и еду, и, если получится, еще за доброе слово в придачу. Все мое состояние помещается в узелке, который я храню в спальне под кроватью. Но этот узелок для меня дороже всего на свете. Вы можете надо мной посмеяться, но это правда.

— Зачем же мне над вами смеяться? — возмущенно ответил горбун. — Деньги — приятная вещь, но не более того. Счастливым они делают крайне редко. Так что возьмите то, что вам полагается. И до завтра.


Афре удалось усовершенствовать свое умение писать быстрее, чем она думала. Этим девушка очень раздосадовала обеих монахинь, видевших, как хлеб уплывает у них из рук. Их отношение только придавало Афре уверенности в том, что ее решение покинуть монастырь как можно скорее совершенно правильно.

На следующий день Афра посвятила аббатису в свои планы. Та, вопреки ожиданиям, выказала понимание. Но стоило девушке упомянуть, что она хочет уйти вместе с Альто Брабантским, как у монахини на лбу — непонятно почему — вздулась темная поперечная вена и аббатиса яростно прошипела:

— Он художник, а все художники — бродяги и безбожники! Я запрещаю тебе уходить с этим горбуном! Он приведет тебя к разврату!

— Он неплохой человек, и нельзя его поносить только за то, что он посвятил себя искусству! — упрямо ответила Афра. — Вы сами говорили, что он одаренный, благословенный художник. А откуда же благословение его таланта, если не от Бога?

Все внутри аббатисы кипело от ярости, потому что какая-то пигалица осмелилась ей перечить. Не удостоив девушку взглядом и недовольно махнув рукой, как будто хотела избавиться от надоедливой мухи, монахиня велела Афре выйти из комнаты.

Вечером, после ужина в трапезной — на ужин было какое-то непонятное варево из капусты, редиса и свеклы и лаваш, — к Афре подошла Филиппа, младшая из двух монахинь из скриптория, с просьбой принести оригинал наследной грамоты, над переписыванием которой девушка работала. Аббатиса хочет на него посмотреть, а ей тяжело подниматься в темноте по крутым лестницам. И Филиппа вручила Афре железный ключ от скриптория и фонарь.

Поручение показалось Афре довольно странным, но она не видела причин отказать Филиппе в просьбе и поэтому тут же отправилась в скрипторий. Держа в руках фонарь, девушка пересекла внутренний двор, казавшийся в лунном свете осиротевшим. Маленькая дверь за церковными хорами была открыта, и Афра поднялась по шаткой лестнице в скрипторий.

Даже такой юной девушке, как Афра, пришлось при этом изрядно попыхтеть, но на этот раз в нос ей ударил неприятный запах горящего воска. Сначала она не придала этому значения. На верхнем пролете лестницы Афра, тем не менее, заметила густой едкий дым, вырывавшийся из-под двери скриптория темными клубами. Не зная, что делать, девушка вставила ключ в замочную скважину и открыла двери.

Наверное, она ожидала, что ей навстречу вырвется столб пламени, но увидела только стелящийся по колено дым в задней части скриптория. Этот дым мешал ей дышать. Она кашляла и плевалась в поисках ближайшего окна, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Афра знала, что открывается только среднее, остальные окна с толстыми стеклами были замурованы.

И едва Афра открыла окно, как в задней части скриптория взметнулся столб пламени. Она испугалась. Скоро, подумала она, загорится весь скрипторий. Она поспешно схватила несколько книг и свитков с надписью SECRETUM, чтобы спасти их от огня.

И только она собиралась вернуться, как на лестнице раздались жуткие возгласы. Монахини с кожаными ведрами для воды спешили вверх по ступенькам. Они оттолкнули Афру. Она испуганно выбралась наружу, как вдруг перед ней возникла аббатиса. В ее руке трещал яркий вонючий смоляной факел.

— Чертовка! — яростно закричала аббатиса, увидев Афру. — Ты, чертова девка!

Афра словно окаменела. Она не понимала, что случилось и за что аббатиса так ее ругает.

— Я только хотела забрать пергамент, как мне велели, а потом увидела дым из скриптория! — Слова Афры звучали беспомощно.

Через весь двор к колодцу выстроилась длинная цепочка. Монахини передавали друг другу ведра. Время от времени раздавались подбадривающие возгласы.

— А почему у тебя в руках ценные свитки нашего монастыря? — Аббатиса подошла к Афре еще на шаг.

— Потому что я хотела спасти их от огня! — дрожа от волнения, закричала девушка.

Аббатиса коварно улыбнулась:

— Именно тайные пергаменты. Откуда ты вообще знала об их существовании? Кто твой хозяин, если не дьявол?

— Дьявол? Матери настоятельнице не пристало употреблять такие слова! Я прочла надпись SECRETUM и подумала, что эти свитки, наверное, важнее остальных. Поэтому я решила спасти именно их.

И тут рядом с ними прошла Филиппа. Аббатиса придержала монахиню за рукав и вручила ей факел.

— Матушка Филиппа, — воскликнула Афра, — подтвердите, что это вы послали меня в скрипторий!

Монахиня подняла глаза на окна скриптория, а потом перевела на девушку полный недоумения взгляд. Наконец она проговорила:

— Ради всего святого, зачем мне посылать тебя в скрипторий в такое позднее время? Я не так стара, как матушка Мильдред. Мои ноги еще несут меня туда, куда мне нужно. Кстати, откуда у тебя ключ?

— Вы же сами дали мне его!

— Я? — в голосе Филиппы прозвучали зловещие нотки.

— Она лжет! — яростно закричала Афра. — Одеяние ордена не мешает ей клеветать на меня!

Ни один мускул не дрогнул в лице аббатисы, когда она слушала эту перепалку. А потом она вырвала свитки у Афры из рук.

— Матушка Филиппа не лжет, запомни это! Она служит Господу всю свою жизнь и живет по завету святого Бенедикта. И кому из вас я должна верить?

Внутри у Афры все кипело от ярости. Постепенно она начала понимать, что Филиппа заманила ее в ловушку.

— Скорее всего, — продолжала аббатиса, — ты украла ключ от скриптория во время трапезы и пришла сюда ночью, чтобы выкрасть у нас ценные свитки. И, чтобы никто не заметил отсутствия свитков, ты подожгла скрипторий.

— Именно так все и было, и никак иначе, — усердно подтвердила Филиппа.

— Нет, все было не так! — Охотнее всего Афра вцепилась бы аббатисе в глотку. Глаза девушки застилали слезы ярости и беспомощности. И, обратившись к Филиппе, она в отчаянии воскликнула:

— Под вашей рясой сидит дьявол! Он сожрет вас, а останки заберет с собой!

Обе монахини стали часто-часто креститься, и Афра испугалась, что их тонкие руки сломаются.

— Возьмите ее и посадите в комнату для покаяния, — прорычала аббатиса, — это она подожгла скрипторий, чтобы завладеть нашими свитками. Мы посадим ее под арест и передадим официалу.[123] Он накажет ее должным образом.

Она пальцем подозвала к себе двоих дюжих монашек, стоявших в цепочке. Пиная и подталкивая Афру, они спустились по лестнице в подвал и завели ее в комнату с решетками на окнах, где наказывали плетьми строптивых монахинь. Посреди комнаты стоял чурбан, в углу лежал тюк соломы, рядом — деревянное ведро для справления нужды. В комнате был утоптанный земляной пол. Но прежде чем Афра успела сориентироваться в этом вонючем подземелье, дверь со скрежетом захлопнулась за ней, и монахини удалились, забрав с собой фонарь.

Вокруг царила непроглядная ночь, и Афра добралась до тюка соломы на четвереньках. Она замерзла и вся съежилась, из глаз потекли слезы. Она знала, что случится, если ее будет судить официал. Поджог считался тяжким преступлением, так же как и убийство. Издалека слышались громкие приказы. Девушка не знала, горит ли скрипторий или же монахиням удалось потушить тлеющий пожар. В полной темноте у нее совершенно пропало чувство времени. От страха ей не удавалось сомкнуть глаз.

И вдруг все звуки стихли. Уже давно должен был наступить день, но ничего не происходило. Девушке не давали ни еды, ни питья. «Они могут оставить меня умирать здесь в темноте», — подумала Афра и стала размышлять о том, как бы лишить себя жизни.

Она не знала, сколько времени длилось это безумие. Девушка была уже не в состоянии собраться с мыслями, только ругала Создателя, который безвинно покарал ее. Она никогда не думала, что в стенах монастыря царит такое падение нравов и столько злости. Конечно же, если ее будут судить, официал поверит монахиням скорее, чем ей, беглой прислуге ландфогта.


Через два или три дня — Афра не могла сказать точно, сколько времени прошло, — послышались шаги на лестнице, ведущей в подвал. Девушка уже подумала, что у нее начались галлюцинации, когда увидела мерцающий свет факела. В зарешеченном окошке показалось знакомое лицо. Это была Луитгарда, с которой Афра познакомилась в первый день пребывания в монастыре. Луитгарда подозвала девушку к окошку и приложила палец к губам. И шепотом сказала:

— Нужно говорить шепотом, в монастыре у стен есть уши. И в первую очередь это касается монастыря Святой Сесилии.

В корзинке Луитгарда принесла немного хлеба и кружку воды, достаточно маленькую для того, чтобы она могла пролезть между прутьями решетки. Афра жадно поднесла кружку ко рту и выпила воду одним глотком. Она и не знала, что вода может быть такой вкусной. Потом девушка разломила хлеб на кусочки и один за другим проглотила их.

— Почему ты это сделала? — тихо спросила Афра. — Если тебя поймают, с тобой будет то же самое, что и со мной.

Луитгарда пожала плечами.

— За меня не беспокойся. Я живу в стенах этого аббатства уже двадцать лет. И точно знаю, что здесь творится. И почти все происходит не во славу Божию.

Афра вцепилась обеими руками в прутья решетки и зашептала:

— Поверь мне, я ни в чем не виновата. Аббатиса обвиняет меня в том, что я подожгла скрипторий, чтобы прикрыть этим кражу каких-то секретных свитков. А Филиппа, которую она призвала в свидетели, лжет. Филиппа отрицает, что это она послала меня в скрипторий. Это была ловушка, слышишь, мне расставили ловушку!

Луитгарда подняла руки, напоминая, что нужно говорить тихо. Потом прошептала:

— Я знаю, что ты говоришь правду, Афра. Мне можешь все это не объяснять.

Афра насторожилась.

— Как? Что это значит?

— Я же говорю, в этом аббатстве у стен есть уши.

Афра подозрительно оглядела стены своей темницы.

Луитгарда кивнула и молча показала на потолок. Только сейчас Афра заметила глиняные трубки диаметром с ладонь, торчавшие в нескольких местах.

— Все аббатство, — шепотом пояснила Луитгарда, при этом встревоженно глядя на потолок, — все аббатство пронизано системой труб, которые чудесным образом передают человеческие голоса из одной комнаты в другую, с этажа на этаж, и, кроме того, иногда возникает такое чувство, что голоса, проходящие через эти трубы, усиливаются.

— То есть это чудо природы?

— Не могу судить. Но разве не странно, что такое произведение искусства находится в монастыре молчаливых монахинь, где вообще-то должна царить тишина? Как бы то ни было, у чуда природы — как ты его называешь — есть одна загвоздка: оно не только доносит звуки из одной комнаты в другую, но и наоборот. А так как все трубки ведут в комнату аббатисы, то она всегда знает, что где говорят, но если наловчиться, то повсюду в аббатстве можно услышать, что сказала аббатиса.

— Ты имеешь в виду, что нужно всего лишь подняться к потолку?

— Совершенно верно, нужно только поднести ухо к глиняной трубке. Жизнь в аббатстве дает мало возможностей для развлечений, поэтому подслушивать аббатису — грех небольшой, хотя и грех, я это признаю. В любом случае, я подслушала разговор аббатисы с Филиппой. Филиппа жаловалась, что тебя, хотя ты еще не послушница, купали и кормили как благородную даму и разрешили позировать для святой Сесилии, в то время как остальные монахини многие годы выполняют трудную работу. Поначалу аббатиса не прислушалась, сказала, что любовь к ближнему обязывает помогать попавшим в беду. Но Филиппа не сдавалась, и наконец аббатиса сказала, что если та знает средство, как от тебя избавиться, то пусть применит его.

— Тогда ты можешь быть моей свидетельницей! Ты должна это сделать!

Луитгарда отмахнулась:

— Мне никто не поверит!

— Но ты же слышала!

— Бесполезно, обе будут отрицать то обстоятельство, которое позволило мне подслушать их. Или ты считаешь, что аббатиса признается, что она тайно подслушивает своих подопечных?

— Но это единственная возможность доказать мою невиновность. — Афра отчаянно уставилась в пол.

— Молись Богу о чуде. — Луитгарда ободряюще кивнула девушке и удалилась.

Вернувшаяся темнота повергла Афру в глубокое отчаяние. Девушка попробовала молиться, но молитва не шла на ум. Все мысли Афры были о ее безнадежной судьбе. Наконец она снова провалилась в полуобморочное состояние, где-то на грани между явью и сном. Афра не знала, да ей и безразлично было, день на улице или ночь. Раскаты грома тоже оставили ее равнодушной, она не обратила внимания даже на удар молнии, от которого содрогнулись стены монастыря.

Девушке казалось, что она видит сон, когда в дверном окошке показался свет фонаря и она увидела лицо Альто Брабантского. И только когда в замке заскрежетал ключ, и железная дверь открылась, она пришла в себя.

Афра не сказала ни слова, только вопросительно смотрела на художника.

На улице бушевала страшная непогода, когда Альто протянул девушке узелок, который она оставила в спальне, и сказал:

— Снимай свою одежду послушницы. Быстро!

Как во сне, Афра послушалась и надела свое грубое платье. В спешке она спросила:

— Где вы взяли ключ, мастер Альто? Сейчас день или ночь?

Горбатый художник взял платье послушницы и бросил его на солому в углу. Выводя девушку из комнаты, он закрыл двери и прошептал:

— Недавно была полночь, а что касается ключа, то все люди продажны, и монашки — не исключение. Как ты знаешь, даже Господа Иисуса предали за тридцать сребреников. Вот это, — он показал ей ключ, — обошлось мне гораздо дешевле. А теперь пойдем!

Неся перед собой фонарь, Альто Брабантский повел Афру вверх по каменной лестнице. Незадолго до того, как они достигли длинного коридора на первом этаже, погасла свеча. Тут темноту разорвала молния. На долю секунды маленькие окна осветились ярким светом. От грома, который раздался вслед за этим, затрясся пол. Афра испуганно вцепилась в рукав Альто.

В конце коридора художник открыл маленькую дверцу, на которую Афра до сих пор не обращала внимания. Дверной проем был настолько низким, что даже человеку маленького роста приходилось пригибаться, чтобы войти. За дверью по правую руку начинался ход, через десять шагов оканчивавшийся деревянными воротами, над которыми был сделан рычаг. Альто толкнул ворота и замер.

Потом повернулся к Афре:

— Слушай. Это самый верный способ уйти из аббатства незамеченной. Это старый рычаг, с помощью которого через стену перебрасывали мешки с зерном и бочки. Я обвяжу тебя веревкой вокруг груди и осторожно подниму. Не бойся, канат проходит через блок, который уменьшит твой вес вдвое. Кроме того, до земли не более двадцати локтей. Внизу тебя будет ждать капитан торгового судна, его зовут Фровин. Можешь ему доверять. Он отвезет тебя на своей барже в Ульм. Там пойдешь в рыбацкий квартал и спросишь рыбака Бернварда. Он приютит тебя, пока я не приеду.

Буря утихла, но небо по-прежнему изредка озаряли вспышки молний, и Афра с опаской поглядела в пропасть. Сердце учащенно забилось, но выбора у нее не было. Поэтому она протянула канат под мышками и завязала его на груди.

— Удачи, — сказал Альто и подтолкнул Афру. Рывок — и девушка оказалась в воздухе, вращаясь вокруг своей оси, а потом стала опускаться вниз.

Там Афру встретил пожилой бородатый человек.

— Меня зовут Фровин, — проворчал он. — Моя баржа ждет внизу. Я загружен тяжелыми шкурами и оленьим мехом для городских богачей. Мы тронемся в путь с рассветом.

Афра с благодарностью кивнула и последовала за капитаном по узкой тропе к берегу реки.

Баржа оказалась плоским речным судном с низкой осадкой. Похожий на шею морского чудовища, поднимался из воды Нос. Связанные канатами доски закрывали драгоценный груз от непогоды. На корме своей баржи, длиной в тридцать локтей, Фровин соорудил себе жилище из сырых досок. Стол, деревянная скамья и сундук, служивший одновременно постелью, были единственной мебелью. Здесь Афра нашла себе приют.

На столе каюты мерцал деревянный фонарь. Афра боялась взглянуть в лицо капитану. Она самозабвенно любовалась теплым светом свечи. Фровин тоже замер, сложив руки на груди, и молча смотрел прямо перед собой. Сквозь щели в крыше капал дождь. Чтобы нарушить неловкое молчание, Афра нерешительно начала:

— Вы друг мастера Альто, брабантского художника?

Бородатый капитан промолчал, как будто не услышал вопроса, потом сплюнул и растер плевок ногами.

— М-м-м, — проговорил он, и это было все.

Афре было немного не по себе. Она преодолела себя и отважилась взглянуть на капитана сбоку. Все его лицо было изборождено глубокими морщинами, а лицо потемнело из-за постоянного нахождения на свежем воздухе и придавало ему сходство с африканцем. Черная борода Фровина контрастировала с ярким пламенем волос, окружавших его голову ореолом, похожим на нимб святого.

— Друг — слишком сильно сказано, — неожиданно начал моряк, как будто долго думал над ответом. — Впервые мы встретились несколько лет назад. Альто нашел мне заказ на хорошую партию товара, которую нужно было отвезти из Регенсбурга в Вену. Такое в наше тяжелое время не забывается. Мне кажется, вы очень дороги художнику. В любом случае, он принял вашу судьбу очень близко к сердцу. Мне пришлось клятвенно пообещать ему, что я довезу вас до Ульма в целости и сохранности. Так что не бойтесь, прелестное дитя.

Слова Фровина подействовали на Афру успокаивающе.

— И сколько продлится путешествие в Ульм? — заинтересованно спросила Афра.

Старый моряк покачал головой.

— Вода стоит высоко. Это поможет нам спуститься по реке. Но дня два точно. Вы спешите?

— Ни в коем случае, — ответила Афра. — Просто, знаете, я первый раз пускаюсь в такое длительное путешествие, да еще и на корабле. Ульм — красивый город?

— Очень занятный город, большой город и богатый город, у Фровин поднял кривой указательный палец, чтобы подчеркнуть значимость своих слов. — Ремесленники Ульма строят самые лучшие речные суда во всем мире, речные пароходы.

— Ваш корабль тоже построен в Ульме?

— К сожалению, нет. Такой бедняк, как я, которому нужно кормить жену и троих детей, не может позволить себе столь дорогой корабль. Эту баржу я построил сам тридцать лет назад. Не очень элегантна, готов признать, но дело свое знает так же, как и речной пароход. А вообще от корабля зависит мало, гораздо больше от капитана. До Пассау мне знаком каждый водоворот на реке, и я точно знаю, как вести судно. Так что можете не беспокоиться.

Проходили часы, и постепенно Афра прониклась доверием к этому поначалу молчаливому капитану. Спустя некоторое время он спросил:

— А что это за шкатулка, которую вы все время прижимаете к груди, как будто это ваша самая большая ценность?

Афра не побоялась ответить.

— Это и есть мое самое большое сокровище, — сказала она и положила нечто потрепанное в корсаж. — Мой отец оставил мне это, когда умирал, и велел открыть только в случае крайней нужды, когда силы будут на исходе, и я не буду знать, что делать дальше. Иначе это принесет мне несчастье.

Глаза Фровина засветились от любопытства. Он начал взволнованно щипать себя за бороду и спросил:

— А содержимое — тайна? Или вы еще никогда не открывали шкатулку?

Афра многозначительно улыбнулась, и капитан сказал:

— Можете не отвечать. Простите мое любопытство.

Девушка покачала головой.

— Ничего страшного. Скажу только, что я уже несколько раз хотела открыть шкатулку, но потом задумывалась, действительно ли это тот самый крайний случай, и каждый раз приходила к выводу, что жизнь продолжается.

— Ваш отец был, должно быть, очень мудрым человеком, как мне кажется.

— Да, был. — Афра опустила глаза.

Через люк в двери каюты упал первый луч солнца. Над рекой висели молочные полосы тумана. От воды поднимался пар. Дождь перестал.

Фровин набросил на плечи широкую черную накидку, надел шляпу и потер руки.

— Ну, с Богом, — тихо сказал он, — отплываем.

Фровин спрыгнул на берег и отвязал канат, которым баржа была привязана к дереву. С помощью длинного шеста он оттолкнул судно от берега и сначала направил нос против течения. Некоторое время баржа шла поперек реки, потом моряк повернул баржу носом вниз по течению реки, и плавание началось.

Только весло, с помощью которого Фровин правил баржей, тихонько поскрипывало, а в остальном судно бесшумно скользило по волнам. Они прошли мили две, когда туман стал сгущаться. Афра с трудом могла различить берег. И вдруг перед ними возникла белая гора, грозившая проглотить судно, стена тумана, настолько плотная, что с каюты не видно было носа баржи.

— Придется стать на якорь! — крикнул капитан с банки. — Держитесь крепче!

Афра вцепилась обеими руками в скамью в каюте. Корабль содрогнулся, а потом стало тихо, как в склепе.


В аббатстве Святой Сесилии никто не заметил, что Афра сбежала. По крайней мере было такое впечатление. Все шло своим чередом. Покрытие монастырской церкви подходило к завершению, а в скрипторий монахини занимались тем, что устраняли последствия пожара. Во время него пострадала только часть пола. А свитки и пергаменты уцелели, если не считать нескольких книг средней важности на нижних полках.

И тем не менее во время восстановительных работ царило подавленное настроение. Изредка монахини бросали друг на друга робкие взгляды, словно хотели сказать, что они нечаянно; но все молчали, молчали, как того требовал устав ордена. Когда работу прерывали терция, секста, дневная и вечерняя молитвы, пение монахинь звучало странно, едва ли не виновато, как будто они просили прощения.

Было ли это провидение Господне или же угрызения совести, неизвестно, но поздно вечером после вечерней молитвы мать Филиппа пошла в подвал искать Афру.

Когда она увидела платье Афры, лежавшее на соломе в углу, она вскрикнула, побежала наверх, в трапезную, где собрались монахини. Филиппа распахнула двери и закричала:

— Господь Бог вознес Афру живой на небеса!

На мгновение шепот и бормотание прекратились, и во внезапной тишине раздался голос аббатисы:

— Ты заблуждаешься, Филиппа! Молчи и не греши перед Создателем нашим. Никто, кроме Девы Марии, как учит нас святая Церковь, не был живым вознесен на небо.

— Нет, — продолжала настаивать взволнованная монахиня. — Господь Бог, оставив на земле ее земное платье, вознес ее к себе, через закрытые двери покаянной. Пойдите и посмотритесами!

Монахини, молча следившие за перепалкой, запаниковали. Некоторые сломя голову бросились прочь из трапезной и помчались по каменной лестнице в подвал, чтобы собственными глазами узреть чудо. Остальные последовали за ними, и вскоре все столпились у решетки темницы, чтобы хоть одним глазком взглянуть на оставленную одежду. Одни молчали, другие задумчиво сжимали губы, третьи молились. Некоторые негромко вскрикивали и возводили глаза к небу.

Луитгарда воскликнула:

— Что же вы сделали с Афрой, что Господь призвал ее к себе?!

И откуда-то сзади раздался тихий голос:

— Филиппа виновата. Филиппа подожгла скрипторий.

— Да, это Филиппа разожгла огонь! — вторили другие голоса.

— Замолчите, во имя Иисуса, замолчите! — злой голос Филиппы громом разнесся под сводами подвала. Опираясь на плечо одной из монахинь, она взяла в руку разбитый сосуд.

— Сестры, послушайте меня! — крикнула она взволнованным женщинам. — Кто сказал, что это Бог забрал Афру к себе, презрев железные решетки? Кто сказал, что это был не нечистый, который раздел Афру и своим дыханием провел через прутья решетки? Все мы знаем, что только нечистый промышляет такими трюками, и только нечистый мог возжелать такую прекрасную девушку, как Афра. Поэтому не грешите в мыслях перед лицом Господа.

— Так и есть! — закричали одни.

— Чушь! — возражали другие.

А одна из монахинь принялась допрашивать:

— Разве не ты подожгла скрипторий? Разве не ты хотела избавиться от Афры? Может быть, потому, что она была так молода и прекрасна?

В покаянной стало тихо, и все взгляды устремились на Филиппу. Та сжала губы, и на лбу у нее прорезалась темная глубокая морщина. Одним уголком губ она прошипела:

— Как ты осмеливаешься обвинять меня в подобном? Господь накажет тебя!

Снова воцарилось неловкое молчание. Каждая знала, что у стен аббатства есть уши. И каждая знала, что в этом монастыре нет тайн. Но никто не решился упомянуть о системе глиняных труб. Поэтому все оцепенели, когда одна из кричавших — ее звали Евфемия, и она недавно завершила послушание — бросила в ответ:

— Вам не нужно притворяться, мать Филиппа, все здесь слышали, как вы поливали Афру грязью перед аббатисой, и как аббатиса позволила вам подло устранить Афру. Пусть Господь будет вам судьей, Филиппа! Но Он увидел вашу неправоту и призвал Афру к себе как святую.

— Она святая! — воскликнула послушница.

— Нечистый забрал ее к себе! — возразила другая.

Громче всех кричала Луитгарда:

— Афра могла прочесть «Аве Мария» на латыни!

— Но дьявол владеет латынью, — раздался голос сзади.

— Никогда! Дьявол говорит по-немецки!

— По-немецки? Чушь какая! В таком случае во Франции или Испании ему было бы нечего сказать!

Дискуссия о лингвистических познаниях дьявола становилась все оживленнее. С головы Евфемии сорвали чепец. Две монашки начали бить друг друга кулаками, и в мгновение ока разгорелась драка. Женщины царапались, кусались, наступали друг другу на ноги и таскали за волосы, и все это дополнял оглушительный визг. Это был приступ истерии, регулярно случавшийся в аббатстве, — результат вынужденного продолжительного молчания и созерцания.

Внезапно сильный сквозняк пронесся по монастырю и потушил свечи и лучины, освещавшие келью. От дыма у монахинь перехватило дыхание.

— Нам помогает Бог! — раздалось из темноты.

А тоненький голосок нерешительно возразил:

— Нечистый!

На каменных ступенях появилась высохшая, почти прозрачная фигура с пылающим факелом в руке — аббатиса.

— Вы что все, с ума сошли? — ледяным тоном произнесла она. Левой рукой она держалась за распятие, которое носила на цепочке на груди. Аббатиса протянула его опешившим монашкам. — Вы все одержимы дьяволом? — прошипела она.

Складывалось такое впечатление, что она была права. Драка монашек не прошла бесследно. Практически ни на одной женщине больше не было чепца — все головные уборы, затоптанные, валялись на полу. Некоторые монахини стояли на коленях у стены, заломив руки, в разорванных рясах, истекая кровью. Другие, плача, обнимались. Воняло тлеющей смолой, потом и мочой.

Аббатиса подошла ближе, посветила каждой в лицо факелом, как будто хотела привести всех в чувство. В глазах, смотревших на нее, читались ненависть, отчаяние и, изредка, смирение. Приблизившись к Филиппе, библиотекарю, аббатиса ненадолго остановилась. Филиппа сидела на полу, прислонившись к бочке, — ее левая нога была неестественно вывернута в сторону — и смотрела в пустоту. Монахиня не отреагировала, когда аббатиса посветила ей факелом в лицо. Потом мать настоятельница тронула Филиппу за плечо и не успела и слова сказать, как Филиппа, как мешок с мукой, завалилась на бок.

Стоявшие вокруг монашки вскрикнули и перекрестились. Некоторые, опешив, упали на колени. Прошло пару секунд, и к аббатисе вернулось обычное самообладание.

— Господь наказал ее за дьявольский проступок, — бесцветным голосом сказала она. — Да упокоится ее душа.

По традиции аббатства сестру Филиппу на следующий день завернули в холстину и положили на доску. На доске был нарисован равносторонний крест и вырезано имя монахини, раскрашенное красно-коричневой краской. Такая доска ждала каждую обитательницу монастыря. Их складывали друг на друга в склепе под церковью, и аббатиса усмотрела знак свыше в том, что доска Филиппы лежала сверху.

Священник из ближайшего города, обычно исповедовавший монахинь и служивший мессу, толстый высокомерный пьяница, который требовал за каждый ритуал натурой, — про него даже говорили, что при заключении брака он пытает счастья у невесты, — этот духовник благословил труп Филиппы, прежде чем его положили в стенную нишу и закрыли каменной плитой. Плату за свои труды — два круглых хлеба и бочонок пива — священнослужитель погрузил на свою двухколесную телегу, запряженную волами, на которой он приехал. Затем он хлестнул волов рукояткой плети и уехал прочь.

Альто Брабантский оказался в жалком положении, когда ему пришлось заканчивать икону святой Сесилии без своей модели. В его памяти остался силуэт Афры, цвет ее кожи, все тени, отбрасываемые округлостями ее тела. Для вида Альто поинтересовался, куда подевалась его натурщица, но, кого бы он ни спросил, все только пожимали плечами и обращали взоры к небу.

Когда художник только начинал свою работу, никто не интересовался процессом создания иконы, зато теперь, когда он заканчивал, она вызвала бурю интереса. После часовых молитв — заутрени и утренней молитвы — монашки маленькими группами прокрадывались на склад, где художник наносил тонкой кистью последние штрихи на икону святой Сесилии. Восхищенные теплом, которое излучало ее тело, некоторые падали перед иконой на колени или плакали от умиления.


В середине ноября, когда уже ударили первые морозы, перестройка церкви начала подходить к концу. Уже постелили новую крышу и убрали леса с внешней стороны. Выдержанная внутри в серых и розовых тонах, со стремящимся вверх, к небу, куполом, церковь освещалась таинственным светом, когда солнце светило через высокие витражные окна.

Но больше всего восхищения досталось Альто Брабантскому, когда он установил триптих с иконой святой Сесилии. Он сам чувствовал то же, что и монахини. Он видел в Сесилии только Афру. Монахини тоже восхищались изображением не Сесилии, а Афры, которая внезапно исчезла или вознеслась на небо, как Дева Мария.

Ко дню освящения церкви монахини тщательно вычистили все аббатство. Все окна были занавешены красными полотнами. У каждой двери горели факелы из свежесрубленной ели. Около десяти часов на внутренний двор монастыря въехала повозка, запряженная шестью лошадьми, за ней следовали наездники с красно-белыми знаменами и семь фургонов. Монахини стояли полукругом, в центре была аббатиса. Не успела еще повозка с нарисованным на ней красным орнаментом и гербом остановиться, как с козел соскочил лакей в парадной одежде, распахнул двери и подставил лесенку. И тут же в дверях показалась сгорбленная полная фигура епископа Ансельма Аугсбургского.

Монахини преклонили колени и перекрестились, когда из повозки вышел господин в расшитых золотом одеждах поверх ярко-алого дорожного костюма. Согласно обычаю, аббатиса поцеловала его перстень и поприветствовала дорогого гостя. В повседневной молчаливой жизни монастыря такое событие значило гораздо больше, чем просто разнообразие. Целый день можно было не соблюдать обет молчания. А о скудной пище — настоящей причине того, что монахини были скорее похожи на нищих, — можно было забыть на весь день.

Для его преосвященства и его свиты монахини подготовили праздничную трапезу, в соответствии с торжественностью повода и временем года: дичь из окрестных лугов и лесов, рыбу из ближайшей реки, сома и несоленую форель, овощи и травы из сада за стенами монастыря и печенье, аромат которого был слышен везде во дворе. В сосудах было даже вино из Бодензее, для монахинь это граничило с грехом сладострастия. О пиве можно даже умолчать.

Хор монахинь тонкими голосами выводил «Аллилуйя», а сопровождающие епископа каноники (члены капитула), бенефиции и старшие священники надели свои роскошные одежды и направились к церкви. Когда епископ Ансельм вошел в новое здание, в аббатстве пахло свежей известью и краской, воском и ладаном. Он одобрительно оглядел новый Божий дом. И тут епископ остановился. Вся процессия застыла на месте. Взгляд Ансельма остановился на иконе святой Сесилии. Сопровождающие лица тоже, казалось, были обеспокоены видом святой.

Альто Брабантский незаметно наблюдал за этой сценой, стоя за колонной. У него было недоброе предчувствие. Тут процессия снова пришла в движение. Седой священнослужитель так засмотрелся на святую, что следовавшему за ним пришлось подтолкнуть его в спину.

Все время, пока длился обряд благословения, Альто не спускал глаз с епископа. Казалось, что Ансельм не обращает на икону никакого внимания; но художник опасался, что это отсутствие интереса было показным или же грозило сущей клерикальной бурей. Подобное могло оставить Альто без работы на долгие годы.

Во время праздничной трапезы, когда столы поставили подковой и накрыли белыми скатертями, труппа бродячих музыкантов исполняла народные и пастушьи песни и еще две уличные песни того времени. Два парня, один с рожком, второй с корнетом, выводили мелодию, девушка с шестиструнной гамбой и еще одна, с тамбурином, задавали ритм.

Между рыбой и дичью, которую толстый епископ ел руками, Ансельм вытер рот рукавом своего дорогого одеяния и спросил аббатису, сидевшую слева от него:

— Скажите, мать настоятельница, кто рисовал триптих святой Сесилии?

— Брабантский художник, — ответила аббатиса, ожидавшая критики, — он не очень известен и рисует не совсем так, как нам бы хотелось, но он не требует такой платы, как известные художники Нюрнберга и Кельна. Изображение, кажется, вам не очень по нраву, ваше преосвященство?

— Вовсе нет, напротив, — ответил епископ, — мне еще никогда не доводилось видеть такого прекрасного и чистого изображения святой. Как зовут этого художника?

— Альто Брабантский. Он еще здесь. Если хотите с ним поговорить… — Аббатиса послала за Альто, занявшим место в дальнем конце стола.

В то время как епископ чавкал и хрюкал, чтобы показать, как ему понравилось жаркое из косули, подошел Альто и смиренно поклонился. При этом он втянул голову в плечи, отчего его горб стал казаться еще больше.

— Итак, ты — тот самый художник, так точно нарисовавший святую Сесилию, что можно подумать, что она вот-вот сойдет с иконы?

— Истинно так, ваше преосвященство.

— Ради всех херувимов и серафимов! — Епископ с грохотом поставил на стол бокал с вином. — Тебе удалось создать настоящий шедевр! Святой Лука не смог бы этого лучше. Напомни мне, как твое имя.

— Альто Брабантский, ваше преосвященство.

— И что привело такого человека, как ты, на юг?

— Искусство, мой господин, искусство! Во времена чумы и голода не часто встречаются такие заказы.

— Так что ты смог бы вскоре поступить ко мне в услужение, мастер Альто?

— Конечно, ваше преосвященство, если вам подходит мой скромный талант. Я хотел завтра ехать в Ульм и дальше в Нюрнберг в поисках новых заказов.

— Вздор! Ты поедешь со мной! Стены моего дворца голые, а я уже давно вынашиваю одну идею. — Опершись на локти, епископ Ансельм перегнулся через стол. — Хочешь послушать?

Художник подошел к нему.

— Конечно, ваше преосвященство.

— Я хочу, чтобы ты нарисовал мне галерею святых: Барбару, Катарину, Веронику, Марию Магдалину, Элизабет, можно еще Деву Марию — каждую в натуральную величину и, — он подозвал художника поближе, — каждую, какой ее создал Бог, так, как ты нарисовал святую Сесилию. И я хотел бы, чтобы тебе позировали самые красивые дочери горожан, — по лицу Ансельма пробежала коварная ухмылка.

Альто промолчал. Идея епископа была, конечно же, необычной и довольно привлекательной. И в первую очередь это давало ему по меньшей мере год безбедного существования. На секунду он вспомнил об Афре, которой был обязан этим признанием. Уже несколько недель она ждала его в Ульме. Мастер растерялся.

— О, я понимаю, — продолжил епископ, заметив нерешительность Альто. — Мы не оговорили твое вознаграждение. Конечно же, ты не станешь работать просто так, мастер Альто. Скажем, сто гульденов. При условии, что ты сможешь немедленно приступить к работе.

— Сто гульденов?

— За каждую картину. Если будет двенадцать святых, получится тысяча двести гульденов. По рукам?

Альто покорно кивнул. Ему еще никогда не предлагали столь щедрый гонорар. Такая сумма означала, что в будущем Аль го сможет браться не за всякий заказ. Что ему больше не придется рисовать потолочные фрески — отвратительная, неблагодарная работа для того, кого судьба наказала горбом.

— Дело в том, — нерешительно начал Альто, — что у меня есть кое-какие дела в Ульме. Если вы не возражаете, ваше преосвященство, то я приеду через две недели.

— Через две недели? Мастер, ты с ума сошел?! — епископ повысил голос. — Я предлагаю тебе просто королевский заказ, а ты мне говоришь, что заедешь через две недели? Послушай меня, несчастный маляр: или ты едешь с нами немедленно, или заказа не будет. Я найду кого-нибудь другого, кто нарисует мне галерею святых. Завтра утром, в семь часов, мы выезжаем. В последней повозке есть место для тебя. Подумай еще раз как следует.

Альто Брабантскому думать было не о чем.

Глава 2 До самого неба и выше

— Рыбная Афра, рыбная Афра, — кричали уличные мальчишки ей вслед, когда Афра, улыбаясь, шла на ближайший рынок с корзинами, полными речной рыбы, в каждой руке. Все боялись уличных мальчишек Ульма за их острый язык, ведь они еще и не такое могли сказать.

С тех пор как Афра сбежала от Мельхиора фон Рабенштайна, прошло шесть лет. Обстоятельства, из-за которых она пошла на это, и страшные события того времени девушка изгнала из памяти, но иногда, когда ее начинала мучить совесть, она уговаривала себя, что это все ей только приснилось: как ее изнасиловал ландфогт, как она родила ребенка и оставила его в лесу, как пробиралась через лес. Афра не хотела вспоминать даже о своей короткой жизни в монастыре, хотя это вызывало только мысли о лицемерных, завистливых, желчных монашках.

Так вышло, что рыбак Бернвард, женатый на сестре Альто Брабантского, искал девушку, которая продавала бы для него рыбу и помогала бы его жене по хозяйству. А то, что Афра умеет работать, Бернвард заметил уже через несколько дней. Поначалу она еще ждала Альто, но через шесть недель от него по-прежнему не было ни слуху ни духу, и девушка начала постепенно его забывать. Агнес, жена Бернварда, хорошо знавшая своего горбатого брата, сказала, что надежность никогда не была его добродетелью, он ведь художник.

Рыбак Бернвард и его жена жили в небольшом трехэтажном фахверковом домике, там, где Блау впадает в Дунай. К воде спускались три деревянные террасы, а кладовая дома служила складом для сушеной и копченой рыбы. Живя в этом доме, деваться от запаха рыбы было просто некуда. Со стороны улицы над входом в дом, где обычно было множество развешенных для просушки рыбачьих сетей, красовался цеховой знак с двумя скрещенными в виде буквы X щуками.

Тот, кто подобно Бернварду жил в рыбацком квартале, наверняка не принадлежал к числу богатых людей города: богатство Ульма досталось золотых и серебряных дел мастерам, пряхам и торговцам, — но бедняком он тоже не был. Даже такой рыбак, как Бернвард, высокий сорокалетний мужчина с волосами до плеч и кустистыми темными бровями, по праздникам носил воскресное платье из тонкого сукна. А Агнес, его жена, такого же возраста, как и он, хотя трудовая жизнь и состарила ее раньше времени, иногда прихорашивалась не хуже богатой купеческой вдовы, которых в Ульме было немало.

Вообще в то время женщин было больше, чем мужчин, но нигде это не было так заметно, как в Ульме. Мало того, что мужская часть населения и так сократилась из-за войн, крестовых походов и несчастных случаев, так еще купцы и ремесленники оставляли женщин на месяцы и даже на годы.

Бернвард вел скорее скромный образ жизни. Из-за своей профессии он не удалялся от дома больше чем на милю, в основном вниз по течению реки, где кожевники сбрасывали отходы в реку и где водились самые крупные сомы и лососи. У рыбака не было сыновей, а его единственную дочь прибрал Господь, поэтому он и его жена относились к Афре как к родной дочери.

Ей жилось так хорошо, как никогда прежде, хоть она и работала с утра до вечера. В любую погоду, и в ветер, и в дождь, и в снег, Афра уже в шесть часов утра была на рынке перед ратушей и продавала рыбу, которую Бернвард поймал за ночь. Труднее всего было солить рыбу в огромных бочках. Нужно было натирать солью слой за слоем. В такие минуты Афре хотелось, чтобы сестра Альто вышла замуж за золотых дел мастера или по крайней мере за суконщика.

Уже долгие годы страна страдала от ледяного холода. С севера постоянно дули ледяные ветры. Солнца почти не было видно. Низкие темные тучи неделями застилали небо, и бродячие проповедники уже не в первый раз предвещали близкий конец света. На Рейне и Майне больше не вызревал виноград, а рыба вся уходила на дно водоемов. Иногда Бернвард приносил домой только одну тощую щуку и пару костистых уклеек.

Однажды в поисках заработка Бернвард переходил Соборную площадь, где уже на протяжении тридцати лет строился новый собор. Совет города и богатые горожане приняли решение возвести к вящей славе Господа собор, который бы еще и ясно свидетельствовал о благосостоянии и богатстве города, собор, превосходящий по размерам все крупнейшие соборы.

Поначалу над ними все смеялись, так как в Ульме не было даже собственного епископа, но сооружение с каждым днем росло. На строительстве была задействована тысяча рабочих. Некоторые приезжали издалека, из Франции и Италии, где уже приложили руку к строительству соборов в новом стиле.

Время было обеденное, и каменщики и плотники, каменотесы и рабочие, возводившие леса, зябко поеживаясь, бродили по площади, поедая свой кусок хлеба и запивая его водой из больших кувшинов, которые передавались от человека к человеку. Настроение мужчин, возводивших самый красивый и роскошный собор в мире, было скорее подавленным, чем радостным.

Поэтому Бернвард обратился к главному архитектору Ульриху фон Энзингену с предложением кормить рабочих за скромную плату. Главному архитектору это предложение понравилось. Он сказал, что голодные каменщики возводят неровные стены, а снедаемые жаждой плотники делают кривые перекрытия. Таким образом, Бернвард нашел себе работу, обещавшую ему заработок на всю оставшуюся жизнь, — ведь собор за человеческий век не возвести.

К северу от уходившего в небо здания плотники соорудили из досок и балок столовую, каменщики сделали плиту с шестью очагами, а цех столяров позаботился о том, чтобы обставить столовую простыми столами и скамьями. Агнес, жена Бернварда, взяла на себя кухню. В основном она готовила густые супы. Особенно всем полюбился ее рыбный суп — отвар из остатков рыбы, костей и пряных овощей. Иногда, когда ветер дул с юга, его манящий аромат разносился по переулкам.

Но наибольшей популярностью в столовой при соборе пользовалась Афра, трактирщица. Ей всегда удавалось найти правильный подход к грубым рабочим, и она не сердилась, если плотники — самые грубые из цеховых, принимавших участие в строительстве собора, — шаловливо щипали ее за зад. Такие вольности поощрялись тем, что нашалившим подливали негустое темное пиво, появившееся благодаря особому разрешению совета горожан — исключительно во славу Божью.

Конечно, Бернвард знал о привлекательности своей трактирщицы. Не без корысти он покупал ей платья из сукна, которое торговцы привозили из Италии, он даже платил Афре деньги, которые она могла откладывать.

Хотя Афра и вращалась в среде ремесленников, она мало знала о том, что происходит вокруг. А тем временем стали происходить странные вещи, о которых никто не говорил. Казалось, что отдельные цеха за стенами столовой начинали ненавидеть друг друга, каменотесы — каменщиков, плотники — кровельщиков. Они рисовали на камнях и балках тайные знаки, треугольники и квадраты, ленты и спирали, которые мог расшифровать только посвященный. Для работы они использовали странные инструменты: угольники, циркули и круги, поделенные на триста шестьдесят секторов, со стрелкой, поворачивавшейся вокруг своей оси.

Заметнее всего были применяемые машины — деревянные чудовища с колесами, внутри которых находились женщины и дети, чтобы поддерживать их в движении и вращении. Рычаги, такие длинные, что их концы касались земли, поднимали в воздух камни и скрипели под их тяжестью. У нефа, давно ставшего выше самого высокого в городе здания, все еще не было купола, так как Ульрих фон Энзинген, архитектор, отдавал приказ достроить еще этаж, едва достигнув запланированной высоты. Изнутри собора можно было увидеть небо, но чаще всего восхищение вызывали тросы, опутавшие хоры подобно огромной паутине и служившие для обозначения углов и прямых в нефе.

И за всем этим стоял мастер Ульрих, человек, окруживший себя аурой неприступности, словно отшельник. Очень мало кто видел его, но все считали архитектора необыкновенным. Только в утренние часы его тень появлялась над складами, а на высоких лесах раздавались его шаги, но его самого видно не было. Свои указания Ульрих фон Энзинген раздавал только десятникам цехов. Для того чтобы принять его указания, им каждый раз нужно было взбираться на самые высокие леса над порталом, где мастер Ульрих сидел над планами и чертежами, одержимый идеей построить самый высокий собор, который когда-либо возводил человек.

В свободное время Афра со страхом наблюдала за ростом собора. Она просто не могла себе представить, что люди голыми руками способны построить такое высокое каменное здание. У нее в голове не укладывалось, что стены и колонны, без всякой видимой опоры уходившие в небо, могли противостоять осенним бурям, вырывавшим с корнем вековые дубы, и оставаться нерушимыми. Должно быть, думала девушка, мастер Ульрих — чародей.

Афра еще ни разу не встречалась с архитектором, потому что он избегал даже обедать вместе с рабочими в столовой. Были такие плотники, которые утверждали, что его вообще не существует, другие считали его призраком, потому что только слышали о нем, но никогда не видели. И даже отблески света, которые можно было заметить в домике высоко над западным порталом долгими вечерами, ни в чем не могли их убедить.

В один из немногих теплых вечеров, когда так и хотелось совершить что-нибудь необычное, Афра решилась. Она взяла бутылку пива, завернула ее в передник и пошла к западному порталу. Девушка часто восхищалась ловкостью каменщиков и плотников, которые быстро взбирались с этажа на этаж, пока не оказывались наверху. На пятой платформе Афра остановилась передохнуть, а потом, кряхтя, преодолела последние три этажа. Ей казалось, что легкие вот-вот разорвутся от частого дыхания.

Высоко над крышами города было на удивление тихо. Далеко внизу бархатно-черная темнота поглотила дома и улицы. То тут, то там вспыхивали факелы и фонари. Река за стенами города купалась в белом, как молоко, лунном сиянии. Посмотрев направо, Афра увидела рыбацкий квартал и даже различила небольшой дом Бернварда.

В хижине горел свет. Она вовсе не была такой маленькой и открытой всем ветрам, как это казалось снизу. Афра пригладила волосы, растрепавшиеся во время подъема, потом развязала передник и вынула оттуда бутылку пива. Сердце ее бешено колотилось, и не только из-за трудного подъема, но и потому, что она не знала, что сказать загадочному Ульриху фон Энзингену. Наконец девушка собралась с духом и открыла дверь.

Скрипучий звук, немного похожий на мяуканье кошки, казалось, нимало не помешал мастеру Ульриху. Он стоял лицом к Афре, склонившись над чертежом, и проводил прямые линии при помощи линейки и мела. При этом архитектор монотонно бормотал: шестьдесят, сто двадцать, сто восемьдесят.

Мастер Ульрих был мужчиной высокого роста с темными густыми волосами, доходившими ему почти до плеч. На нем был кожаный камзол с широким поясом. Когда Афра поставила на стол бутылку, архитектор даже не поднял глаз. А поскольку девушка не отваживалась оторвать мастера от работы, то так они и стояли друг напротив друга.

— Шестьдесят, сто двадцать, сто восемьдесят, — повторил Ульрих фон Энзинген и тут же тем же тоном продолжил: — Что тебе нужно?

— Я принесла вам попить, пиво из столовой. Я Афра, трактирщица.

— Разве я просил? — Мастер по-прежнему не удостаивал Афру взглядом.

— Нет, — ответила она. — Я просто подумала, что глоток пива облегчит вам работу.

Снова повисла бесконечно длинная пауза, и Афра уже начала сожалеть о своем необдуманном поступке. Ульрих фон Энзинген, может быть, и был одаренным архитектором, но приятным собеседником он уж точно не являлся. И тут он поднял взгляд.

Афра испугалась. В его темных глазах было что-то настолько пронзительное, что трудно было оторваться. Не сводя с нее колючего взгляда, Ульрих фон Энзинген кивнул на подоконник, где стояли два деревянных жбана, каждый высотой с локоть.

— Вижу, о вас не забывают, — извиняющимся тоном заметила Афра. И, когда Ульрих снова склонился над чертежами, она огляделась. Все стены были увешаны увеличенными чертежами ребристых сводов, краеугольных и цокольных камней, капителей, набросками окон и розеток. На ящике напротив окна грудой лежали сложенные чертежи. На шкафу слева от двери висело еще одно полотно. Значит, именно здесь и рождается гигантское сооружение.

Восхищение Афры возрастало. Она искала взгляд Ульриха фон Энзингена, но он смотрел только на свои чертежи. Он, должно быть, сумасшедший, думала девушка, но, возможно, только сумасшедший может справиться с такой огромной работой.

Афра смущенно теребила передник.

— Простите мое любопытство, но я хотела увидеть человека, который все это придумывает, — наконец сказала она.

Мастер Ульрих скривился. Теперь он ясно дал понять, что разговор ему неприятен.

— В таком случае ты получила, что хотела.

— Да, — ответила Афра, — о вас столько всего необычного говорят. Некоторые рабочие даже думают, что вас не существует. Представляете, мастер Ульрих? Они думают, что чертежи, которые здесь лежат, нарисовал дьявол.

По лицу Ульриха пробежала ухмылка. Но он тут же взял себя в руки. Со свойственным ему угрюмым выражением лица он проворчал:

— И ты отрываешь меня от работы только затем, чтобы сообщить мне это? Как там, говоришь, тебя зовут?

— Афра, мастер Ульрих.

— Ну хорошо, Афра. — Архитектор поднял взгляд. — Теперь, когда ты взглянула в глаза нечистому, можешь уходить. — И с этими словами он снова склонился над столом, и в его осанке было что-то угрожающее.

Афра молча кивнула, но все ее существо было возмущено таким негалантным обхождением. Спускаться при слабом свете луны оказалось намного труднее, чем подниматься. Почувствовав под ногами твердую почву, девушка с облегчением вздохнула.

Встреча с Ульрихом фон Энзингеном произвела на Афру глубокое впечатление. Было что-то величественное в его гордой осанке и своеобразных жестах, что-то необычное, что привело Афру в восхищение. Она поймала себя на том, что днем постоянно смотрит вверх, на хижину, блуждает взглядом по лесам. Но ни на следующий день, ни через день мастера Ульриха Афра не увидела.

Само же строение, которому она раньше мало уделяла внимания, теперь начало ее живо интересовать. По крайней мере раз в день девушка обходила неоконченный неф и отмечала все изменения, происшедшие за день. И впервые Афре пришла в голову мысль о том, что в жизни есть более важные вещи, чем те, которые случались с ней до сих пор.


Через две недели после встречи на лесах Афра поздно вечером выходила из столовой. Как раз когда она поворачивала на улицу, ведущую от Соборной площади к Рыбацкому кварталу, мимо нее прошли две темные фигуры. Таких в Ульме было немало, потому что столь большой проект, как постройка собора, привлекал немало всякого сброда. Но одежда обоих заставила Афру насторожиться. Хотя было совсем не холодно, на них были широкие черные плащи с надвинутыми на лица капюшонами. Спрятавшись в тени крыльца, Афра увидела, как оба прокрались к строительной площадке. То, что они в своих длинных плащах вскарабкались по лесам и, добравшись до верха, исчезли в хижине мастера Ульриха, не предвещало ничего хорошего. Сидя в своем укрытии, Афра думала о том, каковы могут быть причины для такого позднего визита к мастеру, но не могла найти подходящего объяснения.

Пока она размышляла, оба мужчины снова появились на лесах. Они торопились. Скорее скатившись, чем спустившись, по лестницам, они пересекли большую площадь и, озираясь по сторонам, как воры, исчезли в Оленьем переулке. Афре показалось, что ее ударили. Напрасно она искала глазами дозорного. Что делать дальше, она не знала.

Может быть, после всего, что с ней случилось, у нее слишком плохое мнение о людях. Ведь не обязательно под каждым черным капюшоном скрывается негодяй. С другой стороны, думала она, разумного объяснения тому, что две подозрительные фигуры вскарабкались ночью по строительным лесам, скрылись в хижине мастера Ульриха, а потом поспешно бросились прочь, не было. Афра еще помнила, как она взбиралась наверх и как потом было трудно спускаться. Но в такой ситуации она снова решила подняться на леса.

В хижине высоко вверху по-прежнему горел свет. Было уже за полночь, и лестницы были влажными и скользкими от росы. На каждом этаже Афра останавливалась и вытирала руки о юбку. Наконец она была у цели.

— Мастер Ульрих, — негромко позвала девушка, прежде чем открыть дверь. Дверь была слегка приоткрыта. Когда Афра осторожно вошла, ее глазам предстала картина разрушения. Все чертежи, эскизы и планы лежали, разорванные, на полу. На столе с чертежами мерцала свеча. Еще одна свеча горела под столом — довольно необычное место для источника света.

Присмотревшись к свече внимательнее, Афра сделала удивительное открытие: свеча была обвязана восковым шнуром, который тянулся в двух сантиметрах над полом к шкафу возле двери. Афре потребовалась секунда, чтобы понять, зачем нужно это хитрое приспособление. Она распахнула двери шкафа.

На полу, скрючившись, связанный по рукам и ногам грубой веревкой, лежал Ульрих фон Энзинген. Голова его была повернута набок, он не шевелился.

— Мастер Ульрих! — вскричала Афра. Она в отчаянии схватила архитектора за ноги и попыталась вытащить его из шкафа. При этом она поскользнулась и рухнула спиной на пол. В то же мгновение свеча под столом упала, шнур загорелся, и пламя начало медленно приближаться к шкафу.

И прежде чем Афра успела затоптать пламя, некоторые чертежи, лежавшие на полу, загорелись. Афра не знала, что делать, тушить ли сначала огонь или же вытаскивать мастера Ульриха из комнаты. Она не знала, хватит ли ей сил вытащить из шкафа тяжелого мужчину. Поэтому она бросилась тушить пожар. Схватив сложенный пергамент, попавшийся ей под руку, девушка стала сбивать им огоньки пламени, пока от них не остался только пепел. Сгоревший пергамент распространял отвратительный запах и дымился.

Афра сильно закашлялась и стала вытаскивать мастера Ульриха из тесного узилища. Она почувствовала, что его мощное тело начало шевелиться. Голова безвольно запрокинулась набок. Тут девушка заметила, что у архитектора во рту кляп из ткани и кожи. Ей стоило немалых усилий вынуть его. Потом она обхватила голову мастера двумя руками и стала трясти.

Наконец Ульрих фон Энзинген открыл глаза. Он удивленно озирался по сторонам, как будто ему приснился плохой сон. Афре даже показалось, что он ничего не понимает. Но больше всего его удивило присутствие Афры. Он сдвинул брови и тихо прошептал:

— Разве ты не…

— Афра, трактирщица из столовой, совершенно верно.

Архитектор покачал головой, как будто хотел сказать: ничего не понимаю. Но вместо этого он с упреком произнес:

— Ты не могла бы наконец развязать мои путы? — И протянул к Афре руки.

С помощью ногтей и зубов Афра сумела освободить Ульриха от веревки. И пока он растирал красные полосы на руках и ногах, Афра спросила:

— А что, собственно, произошло, мастер Ульрих? Вас хотели убить. Посмотрите на этот шнур. Догорев, свеча должна была его поджечь. Тогда загорелся бы весь дом. Вам оставалось жить не больше часа.

— В таком случае ты спасла мне жизнь, госпожа Афра?

Девушка пожала плечами.

— Так велит христианская любовь к ближнему, — насмешливо ответила она.

— Ты не останешься внакладе. Твое платье сильно пострадало. Я велю прислать тебе новое.

— Упаси Боже!

— Нет-нет. Если бы не твоя помощь, я бы самым жалким образом сгорел и мой собор никогда не был бы окончен, по крайней мере так, как я себе это представляю.

Афра посмотрела архитектору в глаза, но не сумела выдержать его пронзительного взгляда ни секунды. Она смущенно отвела взгляд и сказала:

— Вы странный человек, мастер Ульрих. Вы едва избежали смерти, а уже думаете о том, что будет с этим проклятым собором. Неужели же вам совершенно неинтересно, кто таким подлым образом пытался вас умертвить? Кто бы за этим ни стоял, эти двое основательно подготовились.

— Двое? — Ульрих удивленно посмотрел на нее. — Откуда ты знаешь, что их было двое? Я видел только одного. Он ударил меня. А потом я потерял сознание.

— Я их видела — двух мужчин в широких черных плащах с капюшонами. Я шла домой, когда наши пути пересеклись. Они показались мне подозрительными. Поэтому я проследила за ними. Когда я увидела, что они среди ночи лезут на леса, я заподозрила неладное.

Ульрих фон Энзинген благодарно кивнул. Наконец он поднялся. И тут произошло то, чего Афра никак не ожидала, что казалось ей настолько же невозможным, как вознесение святой Богородицы: Ульрих подошел к ней близко-близко и вдруг резко обнял.

Такое внезапное проявление признательности показалось Афре очень неожиданным. Не зная, как реагировать, она опустила руки, а голову повернула в сторону. Девушка чувствовала крепкое мужское тело и сильные мужские руки, обнимавшие ее. И хотя она тысячу раз клялась себе в том, что никогда в жизни не будет с мужчиной, Афра не могла отрицать, что ей было очень приятно. Она сдалась и прижалась к нему — в то мгновение длиною в вечность, когда Ульрих фон Энзинген обнял ее и не отпускал.

Позже Афра спрашивала себя: сколько же длилось это объятие, которое должно было сыграть в ее жизни ключевую роль. И она не смогла бы ответить, были ли это секунды, минуты или часы. Время было бессильно. Этой ночью она вернулась домой, окрыленная не изведанным ранее чувством, смущенная и сконфуженная.

Весть о нападении на архитектора распространилась на следующий день со скоростью пожара. Мастер Ульрих назначил за поимку преступников сто гульденов. Но хотя стража прочесала все уголки города, где собирались подозрительные личности, поиск не дал результатов. Всех также очень сильно взволновало известие, что именно Афра, трактирщица, спасла архитектору жизнь. Что, спрашивается, делала девушка в полночь на лесах?

Некоторые жители Ульма подозревали, что инициатором покушения на архитектора был епископ Ансельм Аугсбургский. Говорили, что он не может смириться с тем, что из-за Ульмского собора его собственный оказывается как бы в тени. Другие говорили, что встречали двух бенедиктинцев, проповедовавших о падении христианской веры и называвших устремленный в небо собор, строившийся по ту сторону Рейна, не иначе как проявлением высокомерия. Говорили, что они ведут учет неканоническим строениям, которые хотят разрушить с помощью своих молитв или применения механической силы.

Горожане Ульма разделились из-за строительства собора на две партии. Одни по-прежнему считали, что мастер Ульрих должен продолжать строительство собора, равного которому нет во всей стране. Вторая партия придерживалась мнения, что такой огромный дом Бога свидетельствует скорее о чванливости и гордыне, чем о благочестии горожан. Мол, на те деньги, что богатые патриции потратили на строительство собора, можно было бы совершить массу добрых дел и помочь многим людям.

С тех пор как распространился слух о том, что Ульрих хочет построить еще один этаж, горожане с опаской поглядывали на верхнюю галерею нефа. Уже третий раз по сравнению с первоначальными чертежами надстраивался собор. Неужели же Бог и все святые отвернулись от этого мастера Ульриха?

Каждый вечер перед наступлением темноты люди собирались на большой площади перед собором, и начинались ожесточенные дискуссии. И постепенно росло число тех, кто требовал, чтобы Ульрих фон Энзинген не перегибал палку и наконец начал стелить крышу над нефом. Такое настроение вызвало немалое беспокойство среди старших рабочих, особенно оно возросло после того, как одного из них оплевали, облили смолой и закидали тухлыми яйцами.

В один из таких напряженных вечеров, когда противники и сторонники строительства яростно спорили друг с другом, на площади образовалась толпа и люди начали скандировать:

— Мастер Ульрих, спускайся вниз! Мастер Ульрих, спускайся вниз!

В принципе, никто не рассчитывал на то, что нелюдимый архитектор пойдет на поводу требований толпы. Но тут толстуха, известная своим громким голосом, протянула руку и закричала:

— Там! Вы только поглядите!

Все взгляды устремились на верхнюю платформу строительных лесов. Крики смолкли. С открытыми ртами все следили за статным мужчиной, который, словно паук по паутине, спускался вниз по лестницам. Один старик негромко воскликнул:

— Это он! Я его знаю! Это Ульрих фон Энзинген!

Спустившись вниз, мастер быстро пошел по направлению к необработанному тесаному камню, лежавшему у северной стены нефа. Одним движением Ульрих вскочил на камень и уверенно посмотрел в толпу. Было тихо, слышалось только карканье ворон над высокими лесами.

— Слушайте меня, граждане Ульма, граждане этого великого гордого города! — Мастер Ульрих скрестил на груди руки, и это движение еще больше усилило ощущение непредсказуемости, исходившее от него.

А сбоку, неподалеку, так, чтобы ее присутствие не осталось для него незамеченным, среди слушателей стояла Афра. Голова ее горела, словно девушка засунула ее в печку. Со времени той странной встречи в хижине она больше не видела мастера Ульриха. То происшествие смутило ее, и она все еще страдала от этого. Нет, не то чтобы она испытывала боль или сожаление, напротив. Все внутри нее горело от неуверенности, ее чувства словно бы раздвоились.

Афра не знала, смотрел ли он на нее или просто в никуда, когда начинал свою речь.

— Когда вы, граждане Ульма, тридцать лет назад приняли решение о том, что на этом месте должен стоять собор, достойный вашего города и его жителей, мастер Парлер пообещал вам, что окончит его строительство на протяжении человеческой жизни. Все замечательно. Человеческая жизнь — для каждого из вас это долгий срок, а для собора, достойного так называться, это мгновение. Древние римляне, которые до сих пор являются примером для нас, любили одну поговорку. Послушайте: Tempora mutantur nos et mutamur in illis. Это означает: времена меняются, и мы вместе с ними. Таким образом, со временем меняюсь я, меняетесь вы. То, что тридцать лет назад нам очень нравилось, сегодня вызывает только сочувствие. А иногда все происходит совершенно наоборот. Разве не правда, что этот собор, который стремится к небу у вас на глазах, прекраснее, великолепнее и чудеснее, чем тот, который тридцать лет назад начинал строить мастер Парлер?

— Тут он прав, — крикнул богато одетый купец в шапке набекрень.

А старик с белой бородой и мрачным взглядом ядовито проговорил:

— Было бы еще лучше, если бы то количество денег, которое поглощает наш собор, не было бы столь очевидно. Я уже начинаю сомневаться, что высота нашего собора — во славу Божью.

Старика поддержали многие, и он купался в лучах недолгой славы, которой был обязан своей речи. Он запрокинул голову назад, и его борода стала торчком. Наконец он добавил:

— Мастер Ульрих, мне кажется, что слава Божья вам скорее безразлична. Гораздо больше вас интересует собственная слава. Иначе как объяснить то, что у собора уже девять этажей вместо запланированных пяти?

Тут мастер Ульрих показал пальцем на старика и крикнул:

— Как твое имя, горлопан? Назови его громко, чтобы все слышали.

Старик заметно испугался и несколько неуверенно ответил:

— Я — красильщик Себастиан Гангольф, и я не позволю вам называть меня горлопаном.

Стоявшие вокруг одобрительно закивали.

— Неужели? — едко заметил Ульрих. — Тогда лучше бы ты был поосторожнее в выражениях и не говорил о вещах, в которых ничего не понимаешь.

— Да что тут понимать, — вмешался франтовато одетый юноша. Его звали Гульденмунт, он был одет в броскую, длинную, до икр, накидку и был похож на члена городского совета. Но больше всего бросались в глаза его высокомерные манеры. Таких, как он, в Ульме было немало — молодых людей, унаследовавших отцовское дело, которым было нечего делать, кроме как тратить наследство отца.

— То, что именно ты ничего не понимаешь в строительстве, меня не удивляет, — возмутился мастер Ульрих, — я думаю, что твое главное занятие состоит в том, чтобы решить, какому наряду сегодня отдать предпочтение.Нет, тут уж никакого времени не хватит, чтобы вникнуть во все тайны строительства.

После этих слов мастера Ульриха раздался взрыв хохота. Но юный франт не сдавался:

— Тайны? В таком случае раскрой же нам тайну, почему наш собор должен быть девятиэтажным, а не пятиэтажным, как задумал мастер Парлер.

Секунду Ульрих фон Энзинген колебался, стоит ли посвящать жителей Ульма в тайны строительства соборов, но потом понял, Что это единственная возможность привлечь общественное мнение на свою сторону.

— Все значительные строения на нашей земле, — начал он издалека, — окутаны загадками. Многие из этих загадок были разгаданы спустя столетия, над другими мы все еще бьемся. Только подумайте о великих египетских пирамидах. Ни один человек никогда не сможет понять их назначение и как удалось поднять на такую высоту и с такой точностью тесаный камень высотой в человеческий рост. Вспомните о римском зодчем Витрувиусе, который с помощью обелиска построил самый большой на земле хронометр — часы, циферблат которых был величиной с эту площадь, и они показывали часы, дни и месяцы, и даже времена года. Или вспомните собор в Аахене. Восьмиугольник в центре его не только дает указания посвященным на главы Святого Писания — с помощью солнечных лучей, которые падают через окна в определенные дни, он еще позволяет нам вычислить важные астрономические даты. Или вспомните о четырех всадниках в Бамбергском соборе, обращенных в камень. Никто не знает их назначения или их прототипов. Они просто появились там с наступлением дня. А что касается вашего собора, граждане Ульма, то в нем будет более чем одна тайна. Но если я вам сегодня их открою, они перестанут быть тайнами. Ведь люди должны тысячелетиями ломать себе голову над тем, какое послание хотел передать им мастер Ульрих. Каждое настоящее произведение искусства хранит свою тайну. Мастер Парлер, подготовивший первые чертежи для этого собора, жил в другое время, и, уж простите меня, он не был гением. Мистика чисел не играла никакой роли в его расчетах. Иначе бы он не придавал такого значения числу пять: пять окон с каждой стороны, высота нефа — пять этажей. Меня даже пугает, что он придавал такое значение числу пять, потому что у этого числа дурная слава.

Слушатели заволновались. Афра поднесла руку ко рту и бросила на собор испуганный взгляд.

— Не верите, граждане Ульма? — продолжал мастер Ульрих. — Посчитайте на пальцах: один — священное число Творца. Как в семени растения скрыт весь его последующий рост, так и Создатель уже содержал в себе весь наш мир. Два — число гармонии и равновесия души и тела, — при этом взгляд архитектора скользнул по Афре. — Три — самое священное из всех чисел, символ Божественного Триединства и спасения. Интересное число четыре, число, означающее все измерения человеческого существования: длину, ширину, высоту и время, а еще — четыре стихии, четыре стороны света и четыре Евангелия.

Число шесть символизирует все творения Бога, которые он создал в дни Созидания, гармонию стихий и, тем самым, человеческую душу. Священно число семь. Оно напоминает нам о семи дарах Духа и семи небесах. А восемь? Восемь — это бесконечность, вечность. Нарисуйте это число в воздухе. Можете рисовать его бесконечно, не отрывая руки. Девять — высшее из всех чисел, делимое только на три, самое священное число, то есть неуязвимое ни для чего, кроме как для Божественного Триединства. Все архитекторы крупных соборов экспериментируют в своих расчетах с девяткой, потому что это самое сильное и самое прочное из всех чисел. Умножьте девять на любое число, и вы всегда получите число, снова дающее девять.

— Например?! — восхищенно воскликнул священнослужитель в черной рясе.

— Ну, девятью шесть.

Священник призвал на помощь пальцы.

— Пятьдесят четыре, — крикнул он.

— А теперь сложите оба числа!

— Будет девять.

— Совершенно верно. А теперь умножьте девять на семь.

— Шестьдесят три.

— Сложите шесть и три!

— Девять! Мастер Ульрих, вы кудесник! — ошеломленно воскликнул священник в черной рясе.

— Нет, ради всего святого. Просто я знаю значение чисел, из которых состоит такой собор, как этот.

— А число пять? Вы пропустили его, мастер Ульрих! — снова раздался голос старика, напавшего на него первым.

Ульрих фон Энзинген выдержал долгую паузу. Все глаза были устремлены на него.

— Все вы знаете пентаграмму, также именуемую пятиугольником, эту пятиконечную звезду, которую рисуют на дверях одержимых.

— Это знак Князя Тьмы и его пяти сфер! — возбужденно воскликнул священник.

— Действительно, пять — это знак дьявола. И с этим числом мастер Парлер хотел построить вам собор — с пятью высокими окнами с каждой стороны, в пять этажей. Я не верю, что это случайно.

Голос священнослужителя захлебнулся:

— Мастер Ульрих, вы считаете, что он хотел посвятить собор дьяволу, а никто об этом и не подозревал?

Ульрих фон Энзинген поднял руки ладонями кверху, словно хотел сказать: доказать я не могу, но многое говорит в пользу такого предположения. Но он промолчал.

Какое-то время на площади было тихо, ужасно тихо, а потом стало слышно глухое многоголосое бормотание, перешедшее в бурю, которая разразилась гневными выкриками и громким возмущением, Граждане Ульма разошлись во мнениях.

— Пусть строит свои девять этажей! — кричали одни, собравшиеся вокруг богатого купца. — Мастер Парлер был в сговоре с чертом, вот он его и забрал!

Другая партия, во главе с бородатым стариком, возражала:

— Если пять — такое опасное число, как говорит мастер Ульрих, то почему же он не построил семь этажей или восемь? Мне кажется, что Ульрих фон Энзинген подтасовывает числа, как ему удобно. Говорить он может все что угодно.

Так, слово за слово, разгорелся спор. Одни называли оппонентов дураками, которых Господь обделил самым малым даром — рассудком. Другие обвиняли противников в том, что они состоят в сговоре с дьяволом, что он им ближе, чем святая мать Церковь. В ход пошли даже кулаки.

Афра попыталась уйти от обезумевшей толпы в безопасное место и спряталась за грудой необработанного камня. Когда она наконец выглянула из укрытия в поисках Ульриха фон Энзингена, того и след простыл.


Когда Афра в конце концов пошла домой, на город уже спустился вечер. Наверху, в хижине мастера Ульриха было темно. Против обыкновения, Афра пошла обходным путем через рыночную площадь. Она и сама не знала, зачем это сделала. Может быть, она надеялась встретить Ульриха фон Энзингена. Она даже поймала себя на том, что ищет его в переулках. При этом девушка даже не знала, где он живет. Никто этого не знал. Его дом был такой же загадкой, как и его творение.

По дороге Афра думала о том, как Ульрих на площади объяснял значение чисел. Об этом она даже никогда не подозревала. А когда девушка вспоминала о том, как встретились их взгляды, когда он говорил о значении числа два и гармонии души и тела, по спине у нее пробегали мурашки. Что же так восхищало ее в этом мужчине?

Была ли это загадочность, спокойствие, исходившее от него, или мудрость, звучавшая в каждом его слове? Или все это вместе составляло привлекательность мастера Ульриха? В приступе почти болезненного расположения и восхищения Афра распознала силу, которая должна была перевернуть ее жизнь с ног на голову. Тихонько разговаривая сама с собой, девушка наконец добралась до Рыбацкого квартала.

Афру встретила жена Бернварда, Агнес, и взволнованно сказала, что ее ожидает Варро да Фонтана, портной. Только вот Варро — не простой портной, шьющий обычные платья, нет, портной, родившийся на севере Италии, шьет платья только для красивых и богатых людей, мантии для членов городского совета и наряды для тучных вдов. Сам епископ Ансельм Аугсбургский шьет свою одежду у него.

— Меня послал мастер Ульрих фон Энзинген, — пояснил Варро и почтительно склонился перед Афрой. — Я должен сшить платье, какое вы хотите, и надеюсь, что смогу соответствовать вашим требованиям.

Бернвард и Агнес, присутствовавшие при разговоре, очень удивились. Потом рыбак спросил:

— Афра, что это значит?

Афра пожала плечами и выпятила нижнюю губу.

— Мастер Ульрих, — ответил вместо нее Варро, — мастер Ульрих сказал, что эта девушка спасла ему жизнь и при этом испортила себе платье.

— Но об этом ведь не стоит даже говорить! — воскликнула Афра. На самом же деле это известие привело ее в восхищение. Носить платье от Ульриха! На ее лице отразилось беспокойство, что портной воспримет ее слова чересчур серьезно, и добавила:

— Идите домой и скажите мастеру Ульриху, что не годится дарить платье девушке из простой семьи. Да еще дорогое творение ваших рук.

Тут Варро да Фонтана рассердился не на шутку:

— Госпожа Афра, вы хотите оставить меня без работы? Сейчас не лучшие времена, чтобы я мог отказаться от такого заказа. Если ваше платье действительно пострадало, когда вы спасали мастера Ульриха, то я не вижу причин не принять такой подарок. Только посмотрите на эти тонкие ткани с моей родины! Они будут сидеть на вас, как вторая кожа.

И привычным движением Варро да Фонтана развернул несколько принесенных с собой рулонов.

Афра бросила на Бернварда растерянный взгляд. Но тот счел объяснение приемлемым и заявил, что в этой ситуации речь идет не о подарке, а о возмещении убытка. Мастер Ульрих просто обязан сделать это.

И портной начал снимать мерки с помощью тоненькой ленты. Афра покраснела. Еще никогда портной, да еще такой важный, не интересовался размерами ее тела. А на вопрос, каким она представляет себе новое платье и какой материал предпочитает, Афра ответила:

— Ах, мастер Варро, сшейте платье, подходящее для трактирщицы из столовой при соборе.

— Трактирщицы? — Варро да Фонтана закатил глаза. — Госпожа Афра, если вы позволите, вам больше подойдет платье придворной дамы…

— Но она трактирщица! — прервала Агнес лесть Варро. — Прекратите морочить Афре голову. А то она еще вообразит себе неизвестно что и откажется работать в столовой.

Когда портной ушел, Агнес отвела Афру в сторону и сказала:

— Не принимай всерьез всю эту лесть, которую говорят тебе мужчины, они лгут и не краснеют. Даже Петр, первый Папа, солгал Господу нашему.

Афра засмеялась, не поверив словам рыбачки.


На следующий день, как обычно, еще до восхода солнца, Афра направилась к большой площади, чтобы успеть растопить печь в столовой. По мостовой Оленьего проулка одиноко прогрохотал фургон. У дверей домов хрюкали свиньи, валяющиеся в грязи. Прислуга выливала ночные горшки из окон на улицу, и Афре приходилось следить за тем, чтобы на нее ничего не выплеснули. Вонь фекалий смешивалась с едким дымом из печей ремесленников, клееваров, красильщиков, колбасников, пекарей, шляпников и пивоваров. Идти по просыпающемуся городу не доставляло никакого удовольствия.

Когда Афра повернула на Соборную площадь, она, как обычно, взглянула вверх, на хижину, расположенную высоко на строительных лесах. Первый мягкий свет упал на сплетение балок, досок и лестниц. Ульриха нигде не было видно. Девушка повернулась и пошла по направлению к столовой, но внезапно остановилась. Перед ней из темноты возник мешок с одеждой. Чуть подальше на мостовой лежал ботинок.

Афра была от него в трех-четырех шагах, когда закричала так, что эхо от этого крика отразилось от домов на противоположной стороне широкой площади. Перед ней лежало тело разбившегося мужчины. Он лежал навзничь, лицом вниз. Вокруг него образовалась лужа почерневшей крови. Руки и ноги были неестественно вывернуты и согнуты. Афра упала на колени. Она всхлипнула и подняла взгляд к хижине архитектора. Ремесленники, пришедшие на работу, прибежали на ее крик.

— Позовите врача! — разнеслось над площадью, погруженной в сумрак.

— Пусть придет священник со всем необходимым! — прокричал другой.

Афра заломила руки. По ее щекам бежали слезы.

— Кто же это сделал? — бормотала она себе под нос. — Кто?

Сильный каменотес в грубом кожаном переднике на животе попытался поднять Афру на ноги.

— Вставай, — тихо сказал он. — Тут уже ничего не поделаешь.

Афра оттолкнула его:

— Оставь меня в покое!

Тем временем вокруг мертвеца собралась толпа зевак. Вообще-то почти каждую неделю с лесов падал каменщик или плотник, каменотесов забивало осколками камня, но все равно смерть человека вызывала интерес. В принципе, можно было радоваться, что не умер ты сам.

Полная матрона, творя одно крестное знамение за другим, смотрела на разбитое тело с таким ужасом на лице, как будто ее вот-вот стошнит.

— Кто это? — спросила она. — Кто-нибудь знает его?

Афра, всхлипывая, убрала руки от лица. Напрасно она пыталась побороть судороги, мучившие ее. Тем временем собралось уже добрых три дюжины зевак, и каждый пытался хоть одним глазком взглянуть на убитого. Сзади протиснулся крепкий мужчина.

— Что произошло? — громко закричал он и оттолкнул зевак. — Пропустите меня!

Афра услышала голос. Она знала его очень хорошо, но ее разум отказывался что-либо воспринимать. Слишком уж она была занята воспоминаниями об объятиях Ульриха.

— Боже мой, — услышала она голос. Афра подняла глаза. На какой-то бесконечный миг все вокруг нее будто застыло. Дыхание перехватило. Руки-ноги отказывались двигаться, а глаза и уши — что-либо воспринимать. И только когда мужчина протянул руку и коснулся ее, Афра снова пришла в себя.

— Мастер Ульрих? Вы? — не веря своим глазам, пробормотала она. Потом бросила взгляд на разбитое тело.

И тут Ульрих фон Энзинген понял, что происходило с Афрой.

— Ты думала, я…

Афра молча кивнула и, плача, бросилась к нему. Их объятие отпугнуло зевак. Полная матрона покачала головой и прошипела:

— Тсс, вы только посмотрите на себя! Перед лицом-то смерти!

Тем временем подоспел врач, одетый в черное, как предписывали цеховые правила, на голове — трубчатая шляпа, высотой добрые два фута.

— Он, должно быть, упал с лесов, — обратился к врачу мастер Ульрих. Они были знакомы, но симпатии друг к другу не испытывали.

Медик осмотрел труп, потом, прищурившись, взглянул наверх и задумчиво сказал:

— Что он там, наверху, интересно, делал? Он одет не как строитель, скорее как путешественник. Кто-нибудь знает его?

В толпе раздалось многоголосое бормотание. Некоторые покачали головами.

Медик наклонился и перевернул мертвеца на спину. Когда зеваки увидели раздробленный череп, по толпе прошел ропот. Некоторые женщины отвернулись и молча удалились.

— Его одежда указывает на то, что это чужестранец с запада. Но это делает его смерть еще более загадочной, — заметил Ульрих фон Энзинген.

Элегантным движением медик приподнял шляпу и передал мальчику на сохранение. Потом он расстегнул воротник на шее мертвеца и приложил ухо к груди. Кивнув головой, врач сказал:

— Пусть земля ему будет пухом.

В поисках какого-нибудь указания на происхождение чужестранца медик обнаружил во внутреннем кармане запечатанное воском письмо. На нем была печать епископа Страсбургского, а сверху каллиграфическим почерком было написано: мастеру Ульриху фон Энзингену, в Ульм.

— Письмо адресовано вам, мастер Ульрих, — удивленно сказал медик.

Ульрих, обычно такой самоуверенный и непоколебимый, казался удивленным.

— Мне? Дайте взглянуть.

Архитектор нерешительно посмотрел на лица зевак. Но только на секунду, потом он снова овладел собой и закричал на собравшихся:

— Что вы тут столпились? Убирайтесь к дьяволу и займитесь наконец работой! Вы же видите, человек уже мертв!

И, повернувшись к Афре, произнес:

— Тебя это тоже касается.

Бормоча что-то себе под нос, люди начали расходиться. Афра тоже повиновалась. Тем временем рассвело.

Когда Ульрих фон Энзинген поднимался к себе в домик, он обнаружил причину падения посла из Страсбурга. Три ступеньки последней лестницы, которая вела наверх, были сломаны. Присмотревшись поближе, он увидел, что каждая из трех ступенек подпилена с двух сторон. Не нужно было долго размышлять, чтобы понять, что целью покушения был не гонец, а он сам. Но кто покушался на его жизнь таким странным образом?

Естественно, у Ульриха фон Энзингена было много врагов, это нужно было признать. Он был не самым приятным человеком. И некоторые каменщики желали ему смерти, когда он ругал их работу. Но между пожеланиями смерти и покушением на жизнь все-таки большая разница. Ульрих прекрасно знал, что чернь ненавидит его, потому что он тратит деньги богатых, вместо того чтобы поделиться с ними. Но эта мысль была абсурдной. Ни один из этих денежных мешков, которые строили вместе с собором памятник самим себе, и не подумал бы поделиться с ними даже пфеннигом.

В любом случае, разобраться с этим покушением должен был городской судья. Но прежде чем отправиться в путь, чтобы сообщить судье о своей находке, Ульрих вскрыл письмо. На нем был герб епископа имперского города Страсбурга, подчиненного архиепископу Майнцскому, и звучало оно следующим образом:

«Мастеру Ульриху фон Энзингену. Мы, Вильгельм фон Дист, милостью Божьей епископ Страсбургский и ландграф Нижнего Эльзаса, приветствуем Вас и надеемся, что Вы находитесь в добром здравии и в вере в Господа нашего Иисуса Христа. Как Вам наверняка известно, возведение нашего Мюнстерского собора длится уже более двух сотен лет и большей частью perfectus[124] но в нем по-прежнему не хватает двух башен, которые, как запланировал мастер Эрвин Штайнбахский, должны способствовать тому, чтобы наш собор было видно издалека, — во славу Господа нашего Иисуса Христа. От нас также не укрылось, что граждане Ульма лелеют мечту aedificare[125] самый высокий собор в мире и поручили Вам, мастер Ульрих, завершить постройку, слава о которой уже дошла до наших ушей, во славу Божью. До нас это известие донесли viatores[126] из Нюрнберга и Праги, которые часто бывают в Ваших краях, а еще они сообщили мне, что граждане Ульма разделились на партии, одна из которых хочет остановить строительство собора, по крайней мере в том, что касается его размеров. Это, а также вера в распятие Господа нашего, который на Страшном суде вознаградит добро и проклянет зло на веки вечные, дает мне повод обратиться к Вам, с тем чтобы Вы отказались от дрязг в Ульме и приехали к нам, дабы закончить башни для нашего собора, превосходящего все остальные по пышности и величию по обе partibus[127] Рейна. Будьте уверены, что плата за это будет в два раза больше, чем та, которую платят Вам богачи Ульма, хотя мы и не знаем, сколько именно они Вам дают. Посыльному, который доставит Вам это письмо, можете всецело доверять. Ему поручено ждать Вашего ответа. Хотя латынь, lingua[128] Господа нашего Иисуса Христа, более привычна, я пишу это письмо по-немецки, чтобы Вы сами могли его прочесть, не пользуясь услугами переводчика.

Написано в Страсбурге, в день всех святых 1409 года от Рождества Господа нашего Иисуса Христа».

Ульрих фон Энзинген нахмурился, потом свернул письмо и спрятал его в карман камзола.


Не смерть посыльного сама по себе, а те обстоятельства, которые способствовали ей, вызвали среди жителей Ульма небывалое оживление. Судья, к которому обратился Ульрих с делом о подпиленной лестнице, заподозрил главного архитектора в покушении на самого себя.

Только указание на то, что ему нет никакого резона перекрывать самому себе доступ к собственному рабочему месту, и напоминание о том, что несколько дней назад он едва не стал жертвой пожара, заставили городского судью изменить свое мнение, и он направил свои подозрения в другое русло.

Последующие дни Ульрих фон Энзинген провел в своей хижине на лесах. Слишком много мыслей роилось в его голове. Тут было и предложение епископа Страсбургского, и, прежде всего, два покушения, несомненно, направленные на него.

Было ли случайностью, что во время обоих покушений рядом оказалась Афра, трактирщица? Строительство собора внезапно отходило на второй план, когда, склонившись над своими чертежами, архитектор о чем-либо задумывался. Конечно, Афра была красива, собственно говоря, слишком красива для того, чтобы работать в столовой. Но женщины — как соборы, чем прекраснее они, тем больше тайн хранят в себе.

Гризельдис, его жена, была тому лучшим примером. Она не утратила ни капли своей красоты, с тех пор как он женился на ней двадцать лет назад, и по-прежнему была для него загадкой. Гризельдис была ему хорошей женой, а Маттеусу, их взрослому сыну, хорошей матерью. Но ее страсть, присущая каждой женщине в ее лучшие годы, была направлена не на сексуальность, а на десять церковных заповедей, которым она ревностно следовала. Большей святостью не могла обладать сама Дева Мария.

В кажущейся гармонии они жили как брат и сестра, как четыреста лет назад жили саксонский кайзер Генрих и Кунигунда, за свой аскетизм объявленная Папой святой. Следовала ли Гризельдис примеру Кунигунды и стремилась ли к тому, чтобы ее объявили блаженной, что обычно предшествует канонизации, Ульрих сказать не мог. Каждый раз, когда он спрашивал об этом жену, у нее краснели лицо и шея, и она на девять дней с головой уходила в богослужение, в чтение молитв. Во время этого обряда нужно было читать в течение девяти дней определенные молитвы, по примеру апостолов, между Вознесением и Троицей.

Свои еще не малые потребности Ульрих фон Энзинген удовлетворял в одной из бань, где веселые девушки предлагали свои услуги. Это ни к чему не обязывало, кроме как к оплате штрафа в размере пяти ульмских пфеннигов.

Поэтому Ульрих был вынужден с головой уйти в работу, и его честолюбие и природный талант принесли ему признание и славу далеко за пределами страны. Именно этим можно было объяснить его странное поведение, которым он был известен, его пресловутую отчужденность и пренебрежительное отношение к женщинам. Ульрих фон Энзинген считался чудаком. Строительство собора приносило ему много денег. Поэтому в городе у него были не только друзья. Его называли «мастер Высокомерие». Он знал об этом и вел себя соответственно.

Поэтому архитектору сразу стало ясно, где искать тех, кто стоял за покушением. Ульрих назвал городскому судье Бенедикту имена, и тот поручил своим подчиненным следить за определенными личностями.

Скорее случайно городской судья встретил в переулке Красилыциков одного из карьеристов, которых в этом городе было немало. Переулок Красильщиков находился в не очень приятной части города. Как и следовало из названия, жили здесь красильщики. По цвету рук можно было определить, на какой стороне улицы работает тот или иной подмастерье, так как руки носили клеймо ежедневной работы. Если стоять к городу лицом, то на левой стороне работали синильщики, а на правой — красильщики.

Мужчина с красными руками шел в «Бык», трактир, очень популярный среди извозчиков. Тут было очень дешево, шумно и удобно разговаривать на темы, не предназначенные для посторонних ушей. По крайней мере так подумал городской судья и незаметно проскользнул в «Бык». Инстинкт его не обманул. Прямо среди орущих извозчиков, глашатаев и торговцев, среди женщин легкого поведения и безденежных поденщиков, обгладывавших кости, оставшиеся от мяса и рыбы, сидел Геро Гульденмунт, молодой франт и наследник, окруженный толпой дармоедов и шалопаев. Казалось, они всецело поглощены игрой в кости. Каждый бросал один раз. Самое большое или самое маленькое количество очков — точно Бенедикт сказать не мог — выбросил тщедушный человек в оборванной одежде. Раздался злобный хохот, Геро одобрительно похлопал его по плечу, передав ему что-то, завернутое в лохмотья.

Первым ушел Геро: он внезапно засобирался. Остальные бездельники тоже быстро разбежались. Но судья был старым лисом, и никто не мог его ни в чем заподозрить. Он терпеливо ждал, пока этот человек со свертком под мышкой покинет «Бык», и последовал за ним.

Вскоре тот остановился и огляделся в поисках возможных преследователей, а потом повернул на площадь, где строился собор. Судья шел за ним на безопасном расстоянии до кучи сваленных камней. Укрывшись за камнями, судья увидел, как человек со свертком начал карабкаться вверх по лесам. При этом он даже не соблюдал никаких мер предосторожности, так как был одурманен пивом. Размахнувшись, он забросил сверток, который принес с собой, на самую верхнюю платформу, потом вскарабкался вверх по лестнице. На последнюю перекладину, туда, где стоял домик архитектора, сверток не попал. Он соскользнул и свалился в темноту, при этом ткань развернулась, как парус, и оттуда выпал металлический предмет, со звоном упавший на землю. Вскарабкавшийся на самый верх незнакомец негромко выругался и начал спускаться.

Спустившись вниз, по-прежнему ругаясь, он хотел было поднять с земли то, что уронил, когда кто-то наступил ему на руку. Пьяный испугался до смерти, подумал, что его поймал черт, и замахал в воздухе свободной левой рукой.

— Господь со мной! — громко воскликнул он, и эхо разнеслось по площади. — Во имя Отца, Сына и Девы Марии!

— Ты забыл Святого Духа! — сказал городской судья, прижимая руку юнца ногой к земле. — При этом просветление духа тебе бы не помешало. — Он тихонько присвистнул, и из тени собора выступили двое дозорных.

— Вы только посмотрите, — засмеялся Бенедикт. — Какой редкий тип негодяя! Бросает вещественные доказательства прямо под ноги судье.

И, когда Бенедикт убрал ногу с руки скулившего паренька, один из полицейских поднял пилу, которая выпала из свертка.

— Будьте милосердны, высокий господин, — взмолился парень, заломив руки. — Я должен был это сделать, потому что проиграл в кости, как и в первый раз.

— Ах, — едко сказал Бенедикт. — Так это ты подпилил перекладины лестницы, из-за чего посланец из Страсбурга упал с лесов и разбился насмерть?

Парень часто закивал и упал на колени перед судьей.

— Смилуйтесь, господин. Не чужой посланник должен был упасть, а архитектор. Произошел несчастный случай, и пострадал не тот человек.

— Можно сказать и так! Как тебя, собственно говоря, зовут и откуда ты? Во всяком случае, ты нездешний.

— Зовут меня Леонгард Дюмпель, если угодно, дома у меня нет, я кочую с места на место, побираюсь или выполняю самую грязную работу. Беглый крепостной. Признаюсь.

— А что ты забыл в компании Геро Гульденмунта, пустого франта?

— Он окружает себя компанией бродяг, таких как я, и играет с ними в свои игры. За краюху хлеба или глоток пива он заставляет по нескольку раз в день вылизывать себе ботинки и при этом не снимает их. Когда он ест черешни, то выплевывает косточки подальше и очень развлекается, когда мы их снова собираем. Вместо лошадей он велит нескольким бродягам тащить его повозку по улицам. За это он кормит нас горячими обедами. Но больше всего он любит игру в кости. Но Геро играет не на деньги, в отличие от людей своего сословия, он выдумывает для проигравших разные задания, которые они должны выполнять.

— Гульденмунт — известный шулер. А то, что он терпеть не может архитектора, ни для кого не секрет, — сказал городской судья. — Кажется, его ненависть к мастеру Ульриху безгранична, иначе бы он не предпринимал второй попытки лишить архитектора жизни.

— Я не убивал посланника, высокий господин! — закричал Леонгард Дюмпель. — Вы должны мне поверить.

— Но ты послужил причиной его смерти, — прервал его Бенедикт. — И ты знаешь, что это означает.

И городской судья сделал вид, что набрасывает ему веревку на шею.

Тут парень вскочил на ноги и не на шутку разбушевался. Он плевался, царапался и громко кричал, и полицейским пришлось приложить немало усилий, чтобы угомонить буйного преступника.

— Посадите его в камеру, — велел городской судья и вытер рукавом пот с лица. — Завтра рано утром мы поймаем Геро. Он не должен остаться безнаказанным.


Шесть полицейских, вооруженных короткими мечами и пиками, с цепями на плечах ворвались утром в богатый дом Гульденмунта на рыночной площади и вытащили Геро из постели. Удивленный арестом, Геро даже не сопротивлялся. На вопрос, что его ожидает, капитан дозорного отряда, широкоплечий великан с черной бородой и мрачным взглядом, ответил, что он очень скоро об этом узнает. Потом капитан надел на него оковы, и, окружив Геро, дозорные направились в ратушу, находившуюся неподалеку.

Первые, еще не совсем проснувшиеся лучи солнца осветили фронтоны домов. Поэтому маршировавшие охранники привлекли к себе внимание жителей. День обещал быть интересным. Перед ратушей был построен помост из сырого дерева, посреди которого стоял позорный столб. По пути на рынок женщины с любопытством оборачивались. Дети перестали играть с обручем и волчком и вприпрыжку побежали за охранниками. В мгновение ока вокруг позорного столба образовалась толпа.

Когда жители Ульма узнали Геро Гульденмунта, послышались крики удивления, а также ехидные смешки. Дело в том, что Геро Гульденмунта нельзя было назвать любимцем горожан. Возгласы зевак становились все громче. Все гадали, чем же провинился этот богатый щеголь.

Наконец на помост взошел городской судья Бенедикт и прочел обвинительный приговор, согласно которому Геро фон Гульденмунт подговорил беглого крепостного и заставил его подпилить лестницу на строительных лесах возле собора. При этом пострадал невиновный, да упокоится его душа. Геро Гульденмунт, свободный гражданин Ульма, наказывается за это двенадцатью часами позорного столба.

Пока городской судья прикреплял приговор к столбу, полицейские схватили Геро Гульденмунта и повели к помосту. Капитан открыл перекладину, в которой были проделаны три отверстия толщиной в руку, просунул горло и предплечья приговоренного в соответствующие отверстия и привязал корпус и ноги.

Вид у Геро, стоявшего со скрюченной спиной, руками и ногами, торчавшими из перекладины, был жалкий. Ненадолго воцарилась неловкая тишина. Что заставило народ замолчать — сочувствие или страх перед богатым самодуром?

И тут раздался тоненький и ясный голосок. Белокурая девочка не старше двенадцати лет, в длинном синем платье, ничего не боясь, пела известный пасквиль:

Мою мать сожгли на костре как ведьму,
Отца повесили как вора,
И поэтому меня, дурачка,
Совсем никто не любит.
Вдруг послышался задорный хохот. Откуда-то полетели гнилые яблоки. Ни одно не попало в цель. Зато яйцо в крапинку угодило Геро прямо в лицо. Вслед за ним полетели заплесневелые капустные головки, и один листок приклеился ко лбу Гульденмунта.

Неподалеку был колодец, и торговки стали носить большие кружки с водой и выливать их на голову беззащитному франту. Они задорно танцевали вокруг него, задирали юбки и недвусмысленным жестом насмехались над богатым франтом. То, что именно Геро Гульденмунт стоит у позорного столба, вызвало море радости.

Привлеченная шумом, Афра тоже подошла посмотреть, что происходит. Она не знала, кто там стоит у позорного столба, и лицо человека, стоявшего на помосте, было ей незнакомо. Но яростные крики толпы ей сразу все объяснили:

— Повесить этого негодяя! — кричали одни.

— Бедняга испачкает свой красивый камзол! — вопили другие.

Или:

— Так ему, мерзкому франту!

Только когда одна торговка, к вящей радости зрителей, выплеснула на приговоренного ведро с помоями, лицо Геро снова прояснилось. Афра подошла поближе к опозоренному. В ожидании дальнейших издевательств Геро Гульденмунт зажмурил глаза. Мокрые волосы свисали на лоб. В правом уголке рта прилипли остатки каких-то растений. Яйца и тухлые овощи, валявшиеся вокруг наказанного, распространяли страшное зловоние.

И вдруг Геро открыл глаза. Взгляд, лишенный какого бы то ни было выражения, скользнул по толпе и остановился на Афре. Его лицо потемнело. Глаза засверкали ненавистью и презрением. И, оглядев Афру с головы до пят, Гульденмунт надул щеки и изо всех сил плюнул.

Полицейским, следившим за тем, чтобы никто не начал рукоприкладствовать, едва удалось сдержать разбушевавшийся народ. Разъяренные мужчины и женщины, в первую очередь женщины, швыряли все, что попадется под руку, в привязанного к позорному столбу. Не прошло и часа, как чванливый франт оказался забросанным кучей вонючих отходов высотой в метр.

Около полудня с помоста объявили о том, что сообщник Геро, беглый крепостной, виновный в смерти страсбургского посланника, будет повешен завтра утром. Глашатаи побежали по улицам, выкрикивая новость, вызвавшую всеобщий интерес. Последняя казнь состоялась шесть недель назад, очень давно для таких жадных до сенсаций людей, как жители Ульма. При всем этом они абсолютно не были кровожадными, но в те времена казнь человека вносила в размеренную жизнь приятное разнообразие.

Казни никогда не проводились в стенах города, они считались чем-то таким, к чему добропорядочный гражданин не должен иметь никакого отношения, то же самое касалось и палачей. Они тоже жили за стенами города, и им всегда было очень трудно выдать своих дочерей — если таковые имелись — замуж. Как и в повседневной жизни, в казни тоже были свои собственные классовые различия. При этом обезглавливание считалось очень почетным, а сожжение на костре или повешение причислялось к низшему уровню.


С этой точки зрения событие, которое состоялось следующим утром, нельзя было назвать развлечением для высшего общества. Собралась орущая толпа и начала танцевать вокруг приговоренного. Тому предстояло проделать свой последний путь на спине осла, что считалось особенно позорным и вызывало презрение. Но публику это развеселило. Впереди шел священник с распятием в руке и, казалось, бормотал молитвы, но при этом его больше интересовали красивые дочери горожан, сонно выглядывавшие из окон.

Палач ожидал процессию на эшафоте, построенном недалеко от городских ворот. Он был одет в платье из мешковины и подпоясан широким кожаным ремнем. Кожаная полоска на его выбритом налысо черепе выглядела очень смешно, потому что шевелилась при каждом движении головы.

Виселица состояла из двух вбитых в землю столбов и одной поперечной балки, на которой и вешали приговоренных. Для устрашения палач оставил последнего повешенного на виселице. И теперь его наполовину разложившийся, источавший зловоние труп раскачивался на утреннем ветру. Вокруг трупа кружились в поисках поживы тучи мух.

Стражники дали Леонгарду Дюмпелю напиток из мандрагоры, который привел приговоренного в одурманенное состояние. Когда процессия добралась до эшафота, кандалы с Дюмпеля сняли. Он безвольно подчинился приказу, даже приветственно помахал рукой толпе, как будто все это происходило не с ним. Прислонившись к одному из столбов, он исповедовался священнику. Приговоренный был на удивление спокоен и то и дело повторял:

— Вот и ладно. Вот и ладно.

— Давай уже! — нетерпеливо закричал старик, обращаясь к палачу. — Мы хотим увидеть, как повесят этого прохвоста.

— Мы хотим увидеть, как его повесят! — хором повторила толпа.

Наконец палач прислонил к поперечной перекладине виселицы лестницу, поднялся по ней и на расстоянии вытянутой руки от полуразложившегося трупа закрепил новую веревку с петлей на конце. Потом подкатил колоду, поставил ее вертикально и велел приговоренному взобраться на нее. Затем подошел к Леонгарду и набросил ему петлю на шею.

Внезапно в толпе стало тихо. С открытыми ртами и горящими глазами люди наблюдали, как палач спустился с колоды и убрал лестницу. Все замерли. Только канат, на котором болтался полуразложившийся труп, раскачивался на ветру и издавал скрипучие звуки. Дюмпель смотрел на зрителей и испытывал чувство гордости оттого, что все это внимание предназначается именно ему.

— Мы хотим услышать, как хрустнет! — закричал старик, ранее уже обративший на себя внимание толпы. Все понимали, что имел в виду старик: хруст, который раздается, когда приговоренного к смерти вешают и ломаются шейные позвонки.

— Мы хотим услышать, как хрустнет! — снова заорал старик, вне себя от ярости.

Едва он замолчал, как сильным ударом ноги палач выбил колоду из-под ног приговоренного. Колода упала. И с ужасным треском Дюмпель провалился в петлю. Последняя судорога, последняя попытка расправить руки, как будто он хотел взлететь, и приговор был приведен в исполнение.

Толпа захлопала в ладоши. Женщины, побросавшие свои кухни и явившиеся прямо в передниках, завопили, как плакальщицы. Некоторые подростки начали бегать с расправленными руками, подражая последним движениям повешенного.

А в это время настоящего инициатора преступления купали банщицы, натирая его пахучими мазями.


Платье, которое через два дня прислал портной Варро да Фонтана, вызвало у Афры угрызения совести. У нее еще никогда не было такой красивой одежды, платья из блестящей зеленой материи, с длинной юбкой, начинавшейся под грудью и спадавшей до самого пола. А прямоугольный вырез с бархатными тесемками, переходивший в высокий ворот, был похож на окно, обещавшее тысячу удовольствий. Широкие же рукава носили только благородные дамы. Платье да Фонтана сидело на Афре в буквальном смысле как влитое.

В доме рыбака Бернварда не было зеркала, чтобы получить общее представление, но когда девушка оглядывала себя, сердце ее начинало биться быстрее. Какой же повод может быть простой трактирщицы, чтобы надеть такое платье?

Отношение к ней Ульриха фон Энзингена по-прежнему не давало Афре покоя. Она не знала, как с ним разговаривать. С одной стороны, он относился к ней так отчужденно, что она стеснялась сама разыскивать его. С другой стороны, он заказал для нее платье, которому позавидовала бы любая богатая горожанка. Иногда Афра начинала сомневаться: не играет ли с ней архитектор, не развлекается ли, велев сшить для нее платье, которое ей совершенно не подходит. Ночью девушка не могла уснуть, ее терзала только эта, одна-единственная мысль. Потом она встала, зажгла свечу и стала рассматривать зеленое платье, висевшее сбоку на ее шкафу.

Когда Афре снились сны, она видела другую девушку в зеленом платье и не знала, она ли это или же кто-то другой, потому что не могла разглядеть лица. Девушка бежала по Соборной площади, а за ней мчалась толпа орущих мужчин и впереди всех — Ульрих фон Энзинген.

Но хотя обычно во сне человек не может сдвинуться с места, потому что все конечности словно наливаются свинцом, девушка из снов Афры легко, словно перышко, подпрыгивала, избавившись от преследователей, и, как птица, приземлялась на крыши большого старого города. Потом Афра, как правило, просыпалась и тщетно искала разгадку странному сну.

И так могло бы продолжаться очень долго, возможно, до самого Страшного суда, если бы не случилось нечто неожиданное, на что Афра никогда не надеялась, как на отпущение всех грехов.

Глава 3 Чистый пергамент

Пришла весна, наступил май. Весна в этом году, в отличие от всех последних лет, была довольно теплой. С юга дули теплые ветра, которые помогали забыть о холоде и влажности. Весенний праздник на площади привлек внимание всех, от мала до велика. Люди приходили издалека. Торговцы и ремесленники города продавали свои товары и изделия. Еще было множество зевак, а также музыкантов и вообще странствующих артистов, развлекавших честной народ. На постоялых дворах и в тавернах были танцы.

Рыбак Бернвард и его жена познакомились на весеннем празднике в первое майское воскресенье. Это было много лет назад, так давно, что они и сами уже точно не помнили, но супружеская чета постоянно раз в году возвращалась туда, на место своей первой встречи.

Это было во время майского танца в «Олене», на процветающем постоялом дворе в Оленьем переулке, где в основном собирались ремесленники. Этой весной они тоже решили отдать дань традиции.

Афра провела этот день, когда работы в соборе были приостановлены, на ярмарке. Она любила эту суматоху, любила наблюдать за незнакомыми людьми и аттракционами, которых было множество. Развлечений в ее жизни было не так уж много. Подмастерье каменотеса, пригласивший Афру на танцы в «Олене», получил решительный отказ. Нет, с мужчинами она не хотела иметь никакого дела и от этого совершенно не страдала.

Напрасно она высматривала мастера Ульриха, единственного мужчину, к которому по-прежнему испытывала влечение. Конечно же, Афра знала, что Ульрих фон Энзинген намного старше ее и вообще женат, кроме того, она и сама толком не понимала, что ей от него нужно, но это не мешало ей думать. Возможно, именно его отчужденность так притягивала Афру.

Довольная, она вернулась домой еще до наступления темноты. Рыбак Бернвард и его жена еще не пришли с майских танцев, и Афра решила лечь спать пораньше. Она как раз сняла платье и еще не успела распустить волосы, когда кто-то громко постучал в дверь. Комната Афры находилась под самой крышей, и в ней было всего одно окно, выходившее на реку, поэтому девушке не было видно, кто это пришел в такое позднее время.

Сначала Афра решила не выходить, но когда стук стал сильнее, она спустилась вниз и, не открывая двери, спросила:

— Кто это пришел в такой поздний час? Рыбак Бернвард и его жена еще не вернулись.

— Мне не нужны рыбак Бернвард и его жена!

Афра тут же узнала этот голос. Это был Ульрих фон Энзинген.

— Вы ли это, мастер Ульрих?! — удивленно воскликнула она.

— Ты меня впустишь?

И тут Афра осознала, что на ней надета только льняная длинная нижняя рубашка. Девушка инстинктивно натянула ее до самой шеи. Ситуация была достаточно необычной: то, что мастер Ульрих пришел к ней так поздно, сильно смутило Афру, и она вся задрожала. Наконец она открыла двери, и Ульрих вошел в дом.

— Мастер Варро сообщил мне, что платье тебе необыкновенно идет, — сказал архитектор, как будто такой поздний визит был самым обычным делом.

Афра почувствовала, как сильно забилось ее сердце. Она беспомощно кивнула, боясь сказать что-нибудь глупое, и слабо улыбнулась. Она немного испугалась, когда услышала свои собственные слова:

— Портной прав, мастер Ульрих. Хотите взглянуть?

— Именно за этим я и здесь, госпожа Афра, — ответил Ульрих, как будто это само собой разумелось. Его голос успокаивал, и в тот же миг Афра отбросила все сомнения.

— Тогда идемте, — сказала она, как будто это было в порядке вещей, и жестом пригласила Ульриха подняться по лестнице. Когда онинаправлялись в комнату Афры, она решилась нарушить неловкое молчание:

— Рыбак и его жена, которые заменили мне родителей, танцуют сегодня в «Олене». А вы почему не танцуете?

— Я-а-а?! — засмеялся мастер Ульрих и потянулся. — Прошло уже довольно много времени с тех пор, как я последний раз отплясывал. А что тебе мешает заняться этим, девица Афра? Как я слышал, ты очень популярна среди каменотесов и столяров.

— А они у меня нет, — едко ответила Афра. — Эти ребята бегают за каждой юбкой, если ее обладательница не старше их матери. Нет уж, лучше я останусь одна.

— Так ты однажды в монастыре окажешься. Было бы очень жаль такого красивого ребенка, как ты.

Афре была приятна лесть, хотя она и не воспринимала ее всерьез. Но на этот раз все было иначе. Девушка с наслаждением впитывала слова Ульриха, словно свежий утренний воздух летнего дня. Слишком уж долго она ждала приветливого слова или невинного флирта.

В своей комнате Афра поспешно убрала со стула свое повседневное платье — больше посадить гостя было некуда. Потом она вынула из шкафа платье, сшитое Варро, и протянула его Ульриху.

— Красиво, очень красиво, — заметил он.

От Афры не укрылось, что Ульрих едва взглянул на работу портного.

— Вы хотели… — неуверенно начала она.

— …чтобы ты надела платье. Платье без содержимого так же скучно, как литургия. Ты не находишь?

— Как вам будет угодно, мастер Ульрих.

Хотя на ней была длинная нижняя рубашка, Афре казалось, что она стоит перед Ульрихом голышом. Обычно она не стыдилась. Тот, кто многие годы жил в деревне, среди простых добродушных людей, забывал, что такое стыд. Но в этой неожиданной ситуации Афра почувствовала, что ей стыдно переодеваться перед Ульрихом.

Такой человек, как Ульрих фон Энзинген, имевший большой опыт общения с людьми и, казалось, знавший, как себя вести в любой ситуации, заметил ее нерешительность, оседлал единственный в комнате стул и повернулся к Афре спиной. И, подмигнув, сказал:

— Ну, давай. Я уже не смотрю.

Афра покраснела. Она чувствовала себя иначе, чем когда раздевалась перед художником Альто Брабантским: ее охватил страх. Внезапно девушка жутко испугалась, испугалась того, как она отреагирует, если Ульрих фон Энзинген подойдет к ней. На самом деле она ничего другого не хотела, но опыт общения с мужчинами лишил ее каких бы то ни было иллюзий. Как часто в часы одиночества Афра думала о том, удастся ли ей когда-нибудь полностью отдаться мужчине. Тогда она чувствовала себя опустошенной и неспособной испытывать страсть.

Теперь, сняв с себя нижнюю рубашку, девушка стояла голая за спиной Ульриха. Он не видел ее, и она почувствовала легкое разочарование оттого, что он не обернулся. С тех пор как мастер Альто изобразил ее на иконе святой Сесилии, она гордилась своим прекрасным телом. Афра проворно надела зеленое платье, поправила грудь и пригладила воротник. И, приглаживая косу, уложенную венком, она задорно, словно ребенок, играющий в прятки, воскликнула:

— Мастер Ульрих, теперь можно смотреть!

Ульрих фон Энзинген поднялся и удивленно взглянул на Афру. Он уже давно знал о том, что она прекрасна, прекраснее, чем все остальные дочери граждан Ульма, которых родители по воскресеньям водили в церковь. Афра была не похожа на других. Ее темные волосы блестели, как шелк. На щеках играл легкий румянец, губы были безупречны, а глаза обещали тысячи наслаждений.

Мастер Альто научил Афру принимать позы, выгодно подчеркивавшие линии ее тела. Она перенесла тяжесть тела на правую ногу, слегка повернув левую, руки были сложены за головой, как будто она все еще поправляла волосы. Эта поза особенно подчеркивала ее грудь, выглядывавшую из выреза, и Ульрих не сразу смог отвести от нее взгляд и оглядеть стройное тело.

Он был смущен. Лицо ее чем-то напоминало Уту, фигуру, стоявшую в Наумбургском соборе, — самое прекрасное воплощение в камне к северу от Альп. А тело Афры не шло ни в какое сравнение с телами Умных Дев, украшавших главный портал Магдебургского собора.

Афра с улыбкой смотрела на Ульриха. Она с удивлением обнаружила, что Ульрих фон Энзинген, известный архитектор, может смутиться. Когда она глядела на него, то видела отчетливые признаки неуверенности. Он избегал ее взгляда, и впервые в жизни Афра почувствовала, что она в силах полностью подчинить себе мужчину.

— Что же вы молчите? — попыталась она разговорить Ульриха. — Могу себе представить почему. Вы находите, что такое роскошное платье не подходит простой трактирщице из столовой. Не так ли?

— Наоборот, — возразил Ульрих. — При виде тебя у меня перехватило дыхание. Я бы скорее сказал, что такая красивая девушка, как ты, не подходит для работы в столовой.

— Вы смеетесь надо мной, мастер Ульрих!

— Ни в коем случае! — Он подошел к Афре на шаг. — С момента нашей первой встречи, там, в хижине наверху, я потрясен твоей красотой.

— Вам очень хорошо удавалось это скрывать, — ответила Афра. Комплименты Ульриха придали ей уверенности. — Я приняла Вас за чудака, женившегося на архитектуре. В любом случае, вы показали себя не с лучшей стороны, хотя я спасла вам жизнь.

— Я знаю. А насчет чудака ты не совсем не права. Все настоящие деятели искусства поглощены только своим искусством и собой. И в этом нет никакой разницы между поэтами, художниками и архитекторами. Но есть у них еще кое-что общее: муза, женщина неземной красоты, которой они поклоняются и которую превозносят в своих произведениях. Вспомни, кого воспевал Вальтер из Фогельвейде[129] в своих «Сказочных песнях». Или, к примеру, Губерт ван Эйк,[130] известнейший художник нашего времени. Его мадонны — отнюдь не святые, они — женщины, достойные преклонения, с обнаженной грудью и чувственными губами. А фигуры, которые выставляют мои собратья по цеху на порталах соборов, как будто бы к вящей славе Господа, на самом деле являются воплощением их муз или мечтами мужчин, воплощенными в камне.

Ульрих подошел еще на шаг. Афра непроизвольно отступила назад. Вот и наступило то, чего она боялась, на что так надеялась. Как ей хотелось близости с ним, как мечталось, чтобы это случилось, а вот теперь она отходит от него. Чего же она хочет? Она с огромным удовольствием провалилась бы сквозь землю.

Ульрих заметил ее нерешительность и остановился.

— Не бойся меня, — тихо сказал он.

— Я не боюсь вас, мастер Ульрих, — ответила Афра.

— Ты наверняка еще никогда не спала с мужчиной.

Афра почувствовала, что кровь бросилась ей в лицо. Все ее чувства взбунтовались. Как вести себя? Должна ли она солгать и ответить: «Нет, мастер Ульрих, вы будете первым»? Или рассказать ему о том, что произошло с ней много лет назад?

Под влиянием минутного порыва она сказала пусть неполную, но правду:

— Мой господин, у которого я с двенадцати лет работала за хлеб и кров, изнасиловал меня, когда мне было четырнадцать. Когда через два года он попытался это повторить, я убежала. Теперь вы знаете, как обстоят со мной дела.

Афра заплакала. Если бы Ульрих спросил, почему она плачет, она не знала бы, что ему ответить. В голове не было ни единой мысли. Она даже не заметила, что Ульрих сочувственно обнял ее и стал нежно гладить по спине.

— Ты забудешь об этом, — спокойно заметил он. Внезапно Афре показалось, что она проснулась. Но сон, который она видела, был действительностью. Когда она осознала, что оказалась в его объятиях, по всему ее телу пробежала приятная волна. Девушка почувствовала жгучее желание прижаться к нему. И она уступила этому желанию. Только что она проливала слезы и вот уже начала безудержно хохотать. Да, Афра смеялась над своими слезами и вытирала их кулаком.

— Извините, на меня что-то нашло.

Много дней спустя, когда девушка вспоминала события этого вечера — а это происходило не раз, — она качала головой и спрашивала себя, как могло случиться то, что случилось потом: Ульрих все еще обнимал ее, когда она отошла на шаг и опустилась на постель. Она лежала перед ним, совершенно беспомощная. На секунду оба замерли. Потом Афра взялась за подол платья, задрала его выше срамного места и таким образом предложила себя мастеру Ульриху.

— Я хочу тебя, — услышала она шепот Ульриха фон Энзингена.

— Я тоже хочу тебя, — серьезно ответила она.

Когда Ульрих лег сверху и вошел в нее коротким сильным движением, Афра хотела закричать, не от боли, а от наслаждения. Она испытала то, что никогда раньше не испытывала: парение в облаках, головокружение, отсутствие всяких мыслей. Были забыты ужас и отвращение, которые долгое время поднимались в ней, когда она думала о том, что ее может коснуться мужчина. Ульрих любил ее так нежно и самозабвенно, что ей хотелось, чтобы это никогда не кончалось.

— Хочешь ли ты быть моей музой? — спросил архитектор, и голос его звучал почти по-детски.

— Да, хочу! — воскликнула Афра.

И, обхватив Афру за талию так, что она выгнулась дугой, как арка портала, и продолжая в ней свои похожие на волны движения, он сказал:

— Тогда я поставлю тебе памятник в своем соборе. Пусть тебя помнят века, прекрасная моя муза.

Движения его стали сильнее. А прерывистое дыхание привело Афру в восторг. Она выгнулась, чувствуя силу, исходившую от его мужественности. И внезапно Афру охватило внутреннее пламя. Ей показалось, что вокруг зазвучали прекрасные звуки хоралов. Раз, другой, а потом Афра опустилась на постель.

Она лежала с закрытыми глазами и не решалась взглянуть на Ульриха. И хотя из-за тяжести его тела она с трудом дышала, ей хотелось, чтобы он продолжал лежать на ней вечно.

— Надеюсь, я не испортил твое прекрасное платье, — словно издалека услышала она голос Ульриха.

Это замечание показалось ей не совсем уместным. За то, что она сейчас пережила, Афра готова была отдать и свое платье, и все, что у нее было. Но, возможно, Ульрих фон Энзинген был так же охвачен чувствами…

Прошло некоторое время, прежде чем Афра снова смогла ясно рассуждать. Первая мысль, которая пришла ей в голову, была: рыбак и его жена! Даже подумать страшно, что будет, если они застанут ее с мастером Ульрихом.

— Ульрих, — нерешительно начала Афра, — будет лучше, если…

— Я знаю, — прервал ее Ульрих и поднялся с нее. Он поцеловал девушку в губы и сел на край кровати. — Хотя ты уже не ребенок. Рыбаку не в чем тебя упрекнуть.

Афра встала и пригладила свое зеленое платье. И, поправляя косу, сказала:

— У тебя есть жена, и ты знаешь, что это значит для такой, как я.

Ульрих фон Энзинген закричал:

— Никто, ты слышишь, никто не посмеет тебя обвинить! Я сумею этому помешать.

— Что ты хочешь этим сказать? — Афра вопросительно посмотрела на Ульриха.

— Городского судью самого можно обвинить в любовной связи. Но для этого нужны свидетели. А вообще он поостережется делать это. Потому что иначе ему пришлось бы обвинить и себя, и свою любимую. Ни для кого не секрет, что два раза в неделю Бенедикт спит с женой городского писаря Арнольда. Последнее обвинение в прелюбодеянии в этом городе было подано семь лет назад. — Он схватил Афру за руки. — Я защищу тебя.

Слова Ульриха подействовали на нее успокаивающе. Еще никто никогда ей такого не говорил. Но, когда они стояли так друг напротив друга, Афру охватили сомнения: а стоило ли отдаваться на волю чувств к Ульриху?

Казалось, он прочел ее мысли.

— Ты сожалеешь? — спросил архитектор.

— Сожалею? — Афра попыталась загладить неловкость. — Я не хотела бы пропустить ни одной минуты последнего часа, поверь мне. Но сейчас будет лучше, если ты уйдешь раньше, чем вернутся Бернвард и Агнес.

Ульрих кивнул. Потом он поцеловал Афру в лоб и исчез.

Рыбацкий квартал был погружен во мрак. То тут, то там мелькали отсветы факелов ночных гуляк, возвращавшихся с танцев. Пьяный наткнулся на мастера Ульриха, пробормотал извинения и скрылся. В двух шагах от дома Бернварда слонялся человек с фонарем. Подойдя ближе, архитектор узнал Геро Гульденмунта. Но внезапно фонарь погас, стало темно, и фигура скрылась в ближайшем переулке.


Этой ночью и несколько последующих дней Афра витала в облаках. Она убежала от своего прошлого. Ее жизнь, которая до недавнего времени обуславливалась только повседневностью, внезапно приняла другое течение. Афре хотелось жить и переживать. Врожденная застенчивость и отчужденность, которая подходила ей как трактирщице из столовой при соборе, сменилась самоуверенностью. Иногда Афра вела себя даже несколько вызывающе. Она наслаждалась свободным обращением с каменотесами и плотниками, слушала их комплименты, шуточки и колкости и смело отвечала на них, да так, что грубые насмешки сразу смолкали.

Конечно же, от строителей не укрылось, что мастер Ульрих фон Энзинген, которого раньше никогда не было видно в столовой, теперь обедал исключительно здесь. А если внимательно последить за тем, как Афра подавала архитектору посуду, то можно было увидеть, как их пальцы нежно соприкасались. Это давало повод для сплетен. Кроме того, Ульрих и Афра не делали тайны из своей привязанности друг к другу, когда встречались после работы.

Ульрих раскрыл Афре глаза на архитектуру, объяснил ей разницу между старым и новым стилем, между крестовым сводом и крестовым ребристым сводом, рассказал о золотом сечении, невообразимым образом услаждающем глаз человека, как серенада услаждает слух той, кому она посвящается. Все же содержание sectio aurea по-прежнему было скрыто от Афры. Она не понимала, как разделить отрезок так, чтобы прямой угол, образуемый всем отрезком и стороной квадрата, был равен квадрату другого отрезка; даже сами закономерности, выведенные греком Евклидом, которыми играли великие архитекторы, потрясли Афру до глубины души. Она стала смотреть на собор другими глазами, и, когда у нее было время, она, бывало, посвящала деталям архитектурного сооружения целый час.

Изредка, ночью, Афра и Ульрих любили друг друга высоко на лесах или, если погода была хорошей, на берегу реки. А поскольку при этом пострадало новое зеленое платье, Ульрих заказал мастеру Варро два новых, одно красное, второе желтое.

Афра давно перестала стыдиться и одевалась как богатая горожанка, хотя модные платья вызывали злые пересуды. В столовой она нередко слышала: «Она хорошо его обслуживает».

То, что именно желтое платье принесет в ее жизнь жуткие перемены, казалось Афре таким же нереальным, как и ясное солнце в день поминовения усопших. Но все было так, и никак иначе.

Варро да Фонтана привез на платья дорогие ткани из Италии, там желтый цвет считался особенно благородным. Ни портной родом с юга, ни Афра не знали, что к северу от Альп желтый цвет имеет совершенно другое значение. Желтые платья носили для привлечения к себе внимания банщицы и проститутки.

Первыми новое платье заметили торговки. Когда Афра шла по рынку, на котором раньше сама продавала рыбу, она услышала злые окрики:

— Наверное, прибыльное это дело — расставлять ноги! Тьфу, пошла прочь!

Многие плевали ей под ноги или при встрече поворачивались к ней спиной. Афра не понимала, почему произошла такая перемена в отношении к ней, и продолжала носить злосчастное желтое платье.

В субботу, когда в столовой обильно ели и выпивали, случилось нечто невообразимое. Плотник, которого за его высокий рост называли Великаном, бросил Афре на стол пять пфеннигов и, подогреваемый пивными парами, крикнул:

— Иди сюда, маленькая шлюшка, обслужи меня прямо здесь, на столе!

Крики строителей внезапно стихли. Все глаза были устремлены на Афру, а Великан тем временем доставал из штанов свое хозяйство.

Афра замерла.

— Ты что, думаешь, я из тех, кого можно купить за пять пфеннигов?! — ответила Афра. И, бросив презрительный взгляд на его бесформенное мужское достоинство, добавила:

— Ничего более отвратительного я в своей жизни не видела.

Собравшиеся вокруг них загорланили и застучали кулаками по столу.

— Вот деньги, так что давай, отрабатывай их! — крикнул Великан и, раскинув руки, направился к Афре. Он схватил ее железной хваткой и прижал к столу. Столпившиеся вокруг них мужчины вытянули шеи.

Афра отчаянно отбивалась.

— Да помогите же мне! — кричала она, но мужчины только стояли и смотрели. Сопротивляться силе Великана было просто невозможно. Из последних сил Афра ударила его коленом между ног. Великан, громко вскрикнув, присел, отпустил Афру и скрючился на полу. Афра поднялась и бросилась к выходу, боясь, что остальные ее задержат. И тут в дверях показался Ульрих фон Энзинген. Крики строителей смолкли.

Архитектор обнял Афру. Она всхлипывала. Ульрих нежно провел рукой по ее волосам, не спуская рассерженного взгляда со своих подчиненных.

— Все в порядке? — тихо спросил он.

Афра кивнула. Ульрих разжал объятия и подошел к Великану, по-прежнему лежавшему на полу, скрючившись от боли.

— Вставай, свинья, — едва слышно проговорил Ульрих и больно пнул плотника в бок. — Вставай, чтобы все могли посмотреть, как выглядит свинья.

Великан пробормотал извинения и поднялся. Едва он выпрямился, как мастер Ульрих схватил двумя руками стул, размахнулся и опустил его плотнику на голову. Стул рассыпался в щепки, а Великан молча осел на пол.

— Выбросьте его на улицу, от него воняет, — прошипел мастер Ульрих, обращаясь к столпившимся вокруг мужчинам. — А когда он придет в себя, скажите ему, чтобы ноги его больше не было на стройке. Вы меня поняли?

Таким разъяренным мастера Ульриха еще не видели. Строители испуганно потянули Великана за одежду. Рана у него на голове сильно кровоточила, и он в самом деле был похож на зарезанную свинью. И, когда строители тащили Великана на улицу, за ним оставался темный след.


С того самого дня жители Ульма стали показывать на Афру пальцем. В столовую никто не ходил. На улице девушку все избегали.

Со времени того происшествия прошло уже две недели, когда как-то утром рыбак Бернвард обнаружил под своей дверью отрубленную куриную ногу.

— Знаешь, что это означает? — взволнованно спросил он.

Афра испуганно посмотрела на него.

Лицо Бернварда потемнело.

— Тебя хотят обвинить в колдовстве.

Афра почувствовала, как в сердце кольнуло.

— Но почему? Я же ничего не сделала!

— Мастер Ульрих — женатый мужчина, у него очень набожная жена. И твое желтое платье не способствует тому, чтобы тебя считали порядочной женщиной. Вы перегнули палку, и теперь тебе придется за это платить.

— Что же мне делать?

Бернвард пожал плечами. Потом к ним подошла Агнес, его жена. Она всегда относилась к Афре хорошо. Агнес взяла Афру за руку и мягко сказала:

— Никогда не знаешь, чем это может закончиться. Но если хочешь совет, тогда уходи, Афра. Ты умеешь работать и всюду найдешь себе место. С этими людьми не стоит шутить. Сами они — большие негодяи, но хотят казаться святыми. Послушайся моего совета. Так будет лучше для тебя.

Услышав эти слова, Афра расплакалась. В Ульме она обрела родину. Впервые в жизни она чувствовала себя в своем окружении свободно и спокойно. Но прежде всего — здесь был Ульрих. Девушка даже думать не хотела о том, что ее краткое счастье, которое выпало ей на долю, уже закончилось.

— Нет, нет и еще раз нет! — яростно закричала Афра. — Я остаюсь, потому что на мне нет вины. Пусть попробуют обвинить меня!


У Ульриха фон Энзингена тоже внезапно оказалось больше врагов, чем друзей. Среди ремесленников образовались группы, поставившие себе целью саботировать его работу. Каменотесы больше не выбирали лучшие камни, а брали самые ломкие. А в тех балках, которые поставляли плотники, все чаще обнаруживались сучки. Даже старшие мастера, с которыми мастер Ульрих был в прекрасных отношениях, вдруг стали его избегать и теперь получали указания у сына Ульриха, Маттеуса, который уже закончил обучение и сам стал мастером.

В этой трудной ситуации Афра и Ульрих стали еще больше времени проводить вместе. Теперь, когда об их отношениях знали все, они перестали скрываться. Рука об руку гуляли они по рынку, а на берегу реки сидели, обнявшись, и смотрели на уплывавшие вдаль речные пароходы. Но призрачным было их счастье.

Великан, с которым Ульрих фон Энзинген грубо обошелся, очернил Афру перед лицом городского судьи. Его подбил на это адвокат и крючкотвор, которому заплатил Геро Гульденмунт, знавший, что к самому архитектору ему не подступиться. Зато для того, чтобы обвинить Афру в колдовстве, нужно было всего два свидетеля, которые заметили в ее поведении нечто необычное. А необычным считались в то время рыжие волосы или бархатное платье.

Когда Ульрих фон Энзинген прослышал об этом, он поспешил к Афре, которая почти не выходила из дому. Было уже поздно. Рыбак Бернвард заклинал мастера Ульриха, чтобы тот не навлекал несчастья на него и на его жену. Ведь если станет известно о его визите, то его, рыбака, обвинят в том, что он потакал греховной связи. Но Ульрих не уступал.

Афра чувствовала, что ничего хорошего от ночного визита Ульриха ждать не приходится, и с плачем бросилась ему на шею. Лицо у Ульриха было серьезным, и он без околичностей начал:

— Афра, любимая, то, что я должен тебе сказать, разбивает мне сердце; но, поверь мне, это очень важно и это будет самый лучший выход из сложившейся ситуации.

— Знаю, что ты хочешь сказать, — зло закричала Афра и сильно затрясла головой. — Ты хочешь, чтобы я тайно исчезла из города, как преступница, боящаяся виселицы. Но скажи мне, в чем мое преступление? Может быть, в том, что я стала защищаться, когда тот человек хотел совершить надо мной насилие? Или, может быть, в том, что я люблю тебя? Или в том, что моя внешность лучше, чем у других горожанок? Скажи!

— Ты не виновата. — Ульрих сделал попытку успокоить ее. — Нет. Просто возникли обстоятельства, которые поставили тебя, и не только тебя, в такое положение. Я сам даже думать не хочу о том, что могу потерять тебя, но это не навсегда. Но если ты не исчезнешь сейчас из города, они…

Ульрих сглотнул. Он не мог выразить свои мысли.

— Ты знаешь, что делают с женщинами, которых обвинили в колдовстве, — наконец сказал архитектор. — И, могу тебя заверить, моя жена будет первой, кто обвинит тебя. Беги — ради меня! Твоя жизнь в опасности!

Афра молча слушала его, качая головой, и в ней из глубин души поднимались ярость и страх Что же это за мир такой? Прижав к груди сжатые в кулаки руки, как во время молитвы, Афра смотрела на пол прямо перед собой. Она долго молчала, а потом сказала:

— Я уйду, только если ты пойдешь со мной.

Ульрих кивнул, как будто хотел сказать, что ждал такого ответа. А потом произнес:

— Афра, об этом я тоже думал. Я даже забавлялся мыслью о том, чтобы бросить строительство собора и уехать в Страсбург, Кельн или еще куда-нибудь. Но не забывай, у меня есть жена. Я не могу ее просто так бросить, хотя наш брак — далеко не любовные отношения. К тому же она уже давно хворает. Она говорит, что однажды у нее от боли расколется голова. Ей не помогают даже ее громкие молитвы, за которыми она проводит все ночи напролет. Я не могу пойти с тобой. Пойми это!

Афра всхлипнула. Потом безмолвно пожала плечами и посмотрела в сторону. Спустя некоторое время, когда никто не решался поднять взгляд, она решительно подошла к комоду, достала из-под белья потрепанную, обернутую дерюгой кожаную шкатулку и протянула Ульриху.

— Что это? — с интересом спросил он.

— Мой отец, — нерешительно сказала Афра, — умер, когда мне еще не было двенадцати лет. Мне, как самой старшей из пяти дочерей, он оставил эту шкатулку и письмо. Я никогда не могла толком понять, что написано в письме, а еще меньше — что находится в шкатулке. В юности у меня была очень бурная жизнь, и письмо отца потерялось. Когда я вспоминаю об этом, мне хочется ударить себя. Но шкатулку с ее содержимым я храню как зеницу ока.

— Ты меня заинтриговала. — Ульрих попытался открыть плоскую шкатулку, но Афра накрыла его руку ладонью и сказала:

— В письме отец писал, что содержимое шкатулки стоит целое состояние и я должна использовать его только в том случае, если не буду знать, что делать дальше. Хотя не исключено, что содержимое шкатулки может накликать на человечество огромную беду.

— Звучит довольно загадочно. Ты никогда не смотрела, что находится в шкатулке?

Афра покачала головой.

— Нет, что-то меня все время останавливало. — Она подняла на Ульриха взгляд. — Но мне кажется, что настал тот миг, когда нам обоим нужна помощь.

Афра осторожно развязала тесемки, которыми был перевязан футляр, и шкатулка открылась.

— Ну, говори же, что там в этой таинственной шкатулке? — нетерпеливо спросил Ульрих.

— Пергамент, — в голосе Афры сквозило разочарование. — К сожалению, прочесть его нельзя.

— Покажи, — велел Ульрих.

Пергамент был светло-серого цвета, сложенный в два раза, величиной с ладонь. От него исходил своеобразный, но нельзя сказать что неприятный, запах. Развернув его и осмотрев с обеих сторон, Ульрих удивленно замер.

Афра кивнула:

— Ничего. Чистый пергамент.

Ульрих поднес пергамент к мерцающей свече.

— Действительно ничего! — Он разочарованно опустил пергамент.

— Может быть, — тихо начала Афра, — он очень старый и чернила уже выцвели?

— Вполне возможно. Но в таком случае твой отец тоже не мог его прочесть.

— Об этом я не думала. Тогда дело должно быть в другом.

Ульрих фон Энзинген осторожно сложил пергамент и вернул его Афре.

— Говорят, — задумчиво начал он, — алхимики владеют тайным письмом, которое, едва перенесенное на бумагу, исчезает, как снег на весенней поляне, и потом, чтобы его прочесть, нужна какая-то тайная смесь.

— Ты думаешь, что на этом пергаменте скрыто такое письмо?

— Откуда мне знать? Во всяком случае, этим можно было бы объяснить указание, данное в письме, что о содержании пергамента не стоит знать всем.

— Звучит интригующе. Но где же найти алхимика, который сможет нам помочь?

Мастер Ульрих закусил губу, а потом сказал:

— Давно это было. Один алхимик по имени Рубальдус предлагал свои услуги. Он бывший доминиканец, в любом случае, монах, как и большинство алхимиков. Он говорил образами и загадками о сродстве металлов и планет, но больше всего о луне, которая имеет очень большое влияние на строительство собора. Замковый камень свода будет держаться тысячу лет, если его класть в новолуние. По крайней мере так говорил Рубальдус.

— Ты не руководствовался этим?

— Конечно же нет. Я кладу замковые камни тогда, когда подходит их черед. И в любом случае я не смотрю на ночное небо, заканчивая свод. Боюсь, Рубальдус обиделся на меня за то, что я прогнал его тогда. Он надеялся поживиться за счет строительства собора. Насколько мне известно, сейчас он живет на берегу реки и состоит на тайной службе у епископа Аугсбургского. В противном случае он давно бы уже умер от голода. Алхимия — не очень прибыльная наука.

— И не очень благочестивая. Разве Церковь не осуждает алхимию?

— Официально да. Но тайно, на безопасном расстоянии, у каждого епископа есть алхимик — в надежде на чудо, что однажды ему удастся превратить железо в золото или создать эликсир правды. Были такие епископы, даже папы, которые читали больше книг по алхимии, чем по теологии.

— Мы должны найти этого мастера Рубальдуса. Мой отец был умным человеком. И если он сказал, чтобы я открыла шкатулку только в крайнем случае, то он на что-то при этом рассчитывал. Может быть, это поможет нам обоим. Не отказывай мне в этой просьбе.

Ульрих с сомнением посмотрел на нее. На что может сгодиться кусок чистого пергамента? И не слишком ли опасно отправляться к алхимику, если ее и так уже обвиняют в колдовстве? Но, увидев взгляд Афры, исполненный мольбы, Ульрих согласился.


На следующее утро, очень рано, они переплыли реку неподалеку от того места, где Блау впадает в Дунай. Паромщик сонно щурился на утреннее солнце и молчал. Это было только на руку Афре и Ульриху, потому что они были глубоко погружены в свои мысли.

Дом алхимика стоял на небольшом возвышении и был скорее узким, чем широким, — на каждом этаже было всего одно окно. Здание казалось не очень гостеприимным, и каждого, кто подходил к нему, было видно издалека.

Поэтому никто не удивился, когда Ульрих фон Энзинген постучал в двери и назвался. Тем не менее им пришлось долго ждать, прежде чем их впустили. Наконец двери приоткрылись не более, чем на ширину ладони, и показалось лицо, белое, как простыня, со стеклянными глазами. Раздался низкий грубый голос:

— Ах, мастер Ульрих! Архитектор нашего собора! Вы передумали и теперь вам все-таки нужна моя помощь? Хочу вам кое-что сказать, мастер Ульрих: убирайтесь к черту, с которым вы, кажется, заключили союз. — Раздался сдавленный смешок, а потом голос продолжил: — А как же иначе объяснить то, что ваш устремленный к небу собор до сих пор не рухнул, хотя вы и потешались над влиянием луны на строительство собора? Я не забыл ваших слов: «Луна может помочь гуляке, возвращающемуся ночью домой, а для строительства собора не важно, растет она или убывает, светит или нет». Исчезните с глаз моих, вы и ваша прекрасная спутница!

Но прежде чем Рубальдус успел захлопнуть дверь, Ульрих протянул ему золотой, и тут же лицо алхимика просияло. Он убрал засов и открыл двери.

— Я всегда знал, что с вами можно иметь дело, мастер Рубальдус, — иронично проговорил Ульрих и вложил золотой ему в руку.

Тот кивнул головой в сторону Афры и спросил:

— А это кто такая?

— Афра, моя любимая, — прямо ответил Ульрих. Он знал, чем пронять алхимика. — О ней и речь.

Рубальдус взглянул на девушку с интересом. Выглядел алхимик довольно странно. Ростом он был Афре по плечо. Из-под его черного камзола, подпоясанного на талии и едва доходившего ему до колен, выглядывали ноги в чулках. На голове у Рубальдуса был ночной колпак, окутывавший лицо и шею и спускавшийся воротником на плечи.

— Она заколдовала вас, и теперь вы хотите от нее избавиться, — сказал Рубальдус таким тоном, как будто это была самая обычная вещь на свете, голосом, совершенно не подходившим такому маленькому человечку.

— Чепуха. Я не верю в такие фокусы-покусы. — Лицо Ульриха стало строже, и алхимик втянул голову в плечи, как будто хотел спрятаться в раковину подобно улитке.

— Говорят, алхимики владеют тайным письмом, которое исчезает, после того как оказывается на бумаге, и нужно приложить немало усилий, чтобы снова можно было его прочесть.

По лицу мастера Рубальдуса пробежала довольная ухмылка.

— Да, говорят, — его физиономия снова поднялась над воротником, и с гордостью в голосе он объявил:

— Да, да, совершенно верно, мастер Ульрих. Еще Пилон Византийский, живший за три сотни лет до рождения Господа нашего и написавший девять книг о знаниях своего времени, знал о тайных чернилах из железного галлия. Хотя книга, в которой он описывал, как невидимые чернила снова сделать видимыми, потерялась.

— Не хотите ли вы сказать, что — как вы это назвали — чернила из железного галлия невозможно больше сделать видимыми?

Афра в ожидании смотрела на алхимика.

— Ни в коем случае, — ответил тот, с наслаждением выдержав длинную паузу. — Но существует очень мало людей, которые владеют рецептом смеси, способной сделать тайный шрифт снова видимым.

— Я понимаю, — сказал Ульрих. — Но, насколько мне известно, вы, мастер Рубальдус, принадлежите к числу тех, кому известен секрет рецепта.

Будто бы смутившись, алхимик потер руки, довольно хихикая при этом.

— Конечно, проникновение в тайну требует больших расходов. Я имею в виду, что средство от головной боли или плохого пищеварения стоит дешевле.

Ульрих взглянул на Афру и кивнул. Потом, повернувшись к Рубальдусу, кратко спросил:

— Сколько?

— Один гульден.

— Вы с ума сошли. Каменщик не заработает столько и за месяц!

— Но каменщик не сможет также сделать невидимый шрифт снова видимым. О чем вообще идет речь?

Афра вынула из шкатулки сложенный пергамент и протянула алхимику. Тот взял лист кончиками пальцев и стал его разглядывать. Потом поднес его к окну, посмотрел на свет с одной и с другой стороны.

— Действительно, — наконец сказал он. — На пергаменте действительно есть скрытое письмо, очень старый шрифт.

Ульрих пристально взглянул на Рубальдуса.

— Ну хорошо, мастер алхимии, ты получишь гульден, если тебе удастся заставить текст на пергаменте проявиться.

Пока он говорил, на узкой лестнице справа появилась высокая женская фигура в длинном платье, на добрых две головы выше самого алхимика.

— Это Клара, — заметил Рубальдус, возведя глаза к небу (это могло значить все что угодно), и на этом его пояснения закончились. Клара приветливо кивнула и молча скрылась за боковой дверью.

— Следуйте за мной, — сказал Рубальдус и жестом пригласил их идти за ним. Лестница была сделана из тяжелых сырых досок, и после каждого шага раздавался скрип или треск, как будто ступенькам было тяжело нести на себе тяжесть посетителей.

Афра еще никогда не была в лаборатории алхимика. Темная комната выглядела угрожающе. Здесь были сотни вещей, предназначение которых вызывало сотни вопросов. Афра в удивлении замерла. Полки на стенах были заставлены сосудами странной формы из стекла и глины. Пучки высушенных трав, ягод и кореньев распространяли резкий аромат. На сосудах — небрежно подписанные этикетки: красавка, белена, мак, дурман, болиголов или молочай. В стеклянных сосудах, наполненных желтой и зеленой жидкостью, плавали мертвые животные: скорпионы, ящерицы, змеи, жуки и всякие уродцы, которых Афра и не видела никогда.

Подойдя поближе, в одном из сосудов она заметила гомункулуса, человекообразное существо размером не более чем с ладонь, с бесформенной головой и крохотными ручками-ножками. Афра перепугалась до полусмерти и отшатнулась, увидев открытый рот ящерицы, которая была длиннее, чем локоть взрослого мужчины.

Рубальдус, заметивший ее ужас, тихонько захихикал себе под нос.

— Не бойтесь, милая моя, этот зверь мертв и выпотрошен более века назад. Он родом из Египта и называется крокодил. В Египте крокодил считается святым.

Вообще-то Афра представляла себе святых несколько иначе: благородными, прекрасными, достойными поклонения, в общем — святыми. Слова алхимика поразили ее, и она испуганно схватила Ульриха за руку.

В комнате с тяжелыми балками на потолке стало тихо. Было слышно, как потрескивает свеча, горевшая под круглым стеклянным колпаком. Скрученная трубка, выходившая сверху из шара, иногда издавала странные звуки.

— Дайте мне пергамент, — сказал алхимик, обращаясь к Афре.

— А вы уверены, что не испортите шрифт навечно?

Рубальдус покачал головой.

— В этой жизни можно быть уверенным только в одном — в смерти. Но я постараюсь быть очень осторожным. Так что давайте!

На столе в центре комнаты мастер Рубальдус расстелил что-то вроде войлока. На него он положил светло-серый пергамент и зафиксировал его углы с помощью тонких иголочек. Потом алхимик подошел к стене, у которой было сложено бесчисленное множество книг, свитков и просто листов бумаги. Как же, думала Афра, человек может ориентироваться в этом хаосе? Некоторые корешки были подписаны коричневыми чернилами и обозначали содержание или имя и титул его автора, названия трудов, которые для обычных христиан были совершенной загадкой. Некоторые были подписаны шрифтом, напоминавшим Афре попытки маленького ребенка что то написать. Выделялись имена на латыни: Конрад фон Валломброза, Николаус Еймерикус, Александр Некхам, Иоганнес фон Рупесцикка, Роберт фон Честер. Кроме того, здесь были также таинственные заглавия на латыни, такие как «De lapidibus» «De occultis operibus naturae», «Tabula Salomonis», «Thesaurus nigromantiae». На одном из корешков было написано на немецком языке: «Подлинные эксперименты, измышленные царем Соломоном, когда он добивался любви благородной королевы».

— А почему почти нет книг на немецком языке, которые бы описывали ваше искусство?

Взгляд Рубальдуса блуждал по корешкам книг, и он, не отвлекаясь от поисков чего-то определенного, ответил:

— Наш язык настолько беден и находится в таком упадке, что для многих понятий в нем даже нет слов. Для таких слов, как «лапидариум», «некромантия», да даже для самого слова «алхимия» нужно приводить длинные пояснения, чтобы объяснить их значение.

Удивительным образом Рубальдус вскоре нашел то, что искал. Закашлявшись, словно вдохнул дыма, он вытянул из стопки тонкий свиток. То, что при этом остальные книги попадали на пол, казалось, нисколько не смутило его, равно как и поднявшееся облако пыли.

Рубальдус расправил сшитый тонкой ниткой экземпляр, разложил его перед собой и начал читать. По непонятной причине его лицо при этом скривилось, а губы безмолвно зашевелились, как у набожного человека во время молитвы.

— Да будет так! — сказал алхимик наконец, подготовил миску, достал с полки полдюжины бутылочек и колб. С помощью мензурки, которую Рубальдус все время держал на свету, он отмерил разное количество различных жидкостей. Смесь в миске при этом несколько раз изменила свой цвет, от красного до коричневого, и под конец приобрела и вовсе непонятный оттенок.

Афра была взволнована и от волнения — когда бы еще она смогла понаблюдать за алхимиком — осенила себя крестным знамением. Вспомнить, когда она делала это в последний раз, девушка не могла.

От Рубальдуса не укрылся приступ внезапной набожности. Не отрываясь от работы, он захихикал:

— Творите крестное знамение, сколько хотите, если думаете, что оно вам поможет. Мне, по крайней мере, не помогает. То, что происходит здесь, не имеет ничего общего с верой, только со знанием. А, как известно, знание — враг веры.

— Если вы позволите, — заговорил Ульрих фон Энзинген, — я ожидал от вас больше фокусов-покусов.

Тут алхимик остановился, склонил голову набок так, что кончик его ночного колпака стал доставать до пола, и прохрипел:

— Я не позволю оскорблять себя за какой-то паршивый гульден. То, что здесь происходит, — никакое не колдовство, а наука. Убирайтесь к дьяволу с вашим дурацким пергаментом. Какое мне дело?

— Он совсем не это имел в виду, — попыталась успокоить алхимика Афра.

— Нет-нет, правда, — подтвердил мастер Ульрих. — Ходит столько слухов об алхимии…

— О вас и вашей архитектуре — не меньше, — продолжал горячиться Рубальдус. — Говорят, что вы замуровываете в тайном месте деньги и золото, а некоторые даже утверждают, что живую девственницу.

— Чушь! — возмутился мастер Ульрих.

Рубальдус перебил его:

— Видите, вот и с алхимией точно так же. Обо мне и подобных мне людях рассказывают такие вещи, от которых волосы дыбом встают, а при этом я — самый обычный человек. И если мне не удастся найти эликсир вечной жизни, я умру, как и всякий другой человек.

Афра слушала алхимика вполуха.

— Продолжайте же, я прошу вас! — взмолилась она.

Казалось, Рубальдус наконец закончил готовить свою смесь.

— Положите гульден передо мной на стол! — сказал он, обращаясь к Ульриху фон Энзингену, и, чтобы придать своим словам вес, постучал указательным пальцем по столу.

— Вы что же, думаете, мы хотим вас обмануть? — обиженно спросил архитектор.

Алхимик пожал плечами, при этом голова его до самого кончика носа исчезла в ночном колпаке.

Наконец мастер Ульрих вынул из кармана гульден, крутанул его большим и указательным пальцами, и тот со звоном упал на стол.

Алхимик удовлетворенно крякнул и принялся за работу. С помощью пучка шерсти, который он опускал в получившуюся смесь, Рубальдус принялся осторожно промакивать пергамент. По блеску в его глазах Афра догадалась, что он очень взволнован. Она стояла справа от мастера Рубальдуса, Ульрих — с противоположной стороны. Слева на пергамент падал скупой утренний свет. Тишину нарушал только звон стеклянных приборов. Все трое, не отрываясь, смотрели на намокший пергамент. Через некоторое время он потемнел, но никаких следов шрифта на нем не появилось.

Афра обеспокоенно взглянула на Ульриха. Какую цель преследовал ее отец этой игрой в прятки?

Проходили минуты, Рубальдус безостановочно смачивал пергамент. Казалось, он ни капли не взволнован. Да и из-за чего, для него речь шла всего лишь о гульдене. Алхимик заметил беспокойство Афры. И, чтобы подбодрить ее, он промолвил:

— Вы знаете, чем древнее шрифт, тем больше времени ему требуется на то, чтобы стать видимым.

— Вы имеете в виду…

— Именно. Терпение — первая заповедь алхимии. Алхимия — не такая наука, чтобы можно было ожидать результат уже через минуту. В нашем деле даже дни — это не время. Обычно мы считаем годами, а некоторые — даже вечностью.

— Так долго ждать мы, к сожалению, не можем, — нетерпеливо ответил Ульрих фон Энзинген. — Но попытаться стоило.

Он уже собирался было отправить свой гульден обратно в карман, когда алхимик ударил его по пальцам. Архитектор возмущенно взглянул на Рубальдуса, а тот кивнул головой, указывая на пергамент.

Теперь и Афра увидела: то тут, то там начали появляться словно нарисованные призрачной рукой знаки, сначала бледные, как будто скрытые пеленой, потом, словно по мановению волшебной палочки, они становились все четче, как будто здесь не обошлось без вмешательства дьявола.

Когда они, склонившись над пергаментом, наблюдали чудо проявления шрифта, их головы едва не соприкоснулись. Не было сомнения в том, что перед ними какой-то шрифт, хотя ни одна буква не была похожа на те, которым учат учителя.

— Ты что-нибудь понимаешь? — с удивлением спросила Афра.

Ульрих, который благодаря своей работе с чертежами был хорошо знаком со старинными шрифтами, нахмурился. Он промолчал, склонив голову сначала к одному плечу, потом к другому.

Алхимик усмехнулся со знанием дела и, вызвав у своих посетителей приступ гнева, вынул иголки, которыми пергамент крепился к войлоку, и перевернул его.

— Эта жидкость делает любой пергамент прозрачным, — удовлетворенно заметил он. — Трудно читать то, что написано с другой стороны.

Мастер Ульрих рассердился оттого, что сам не додумался до такого простого вывода. Теперь и Афра увидела, как у нее на глазах стали возникать слова, целые предложения, которые хотя и были непонятны, но все же имели какой-то смысл. Шрифт был очень красивым и напоминал произведение искусства.

— Боже мой! — потрясенно произнесла Афра.

А Ульрих, обращаясь к Рубальдусу, заметил:

— Вы наверняка знаете латынь лучше, чем я. Прочтите, что хочет сказать нам таинственный писатель.

Алхимик, тоже немалопораженный результатом собственного эксперимента, откашлялся и начал читать своим низким грубым голосом:

— Nos Joannes Andreas Xenophilos, minor scriba inter Benedictinos monasterii Cassinensi, scribamus banc epistulam propria manu, anno a natavitate Domini octogentesimo septuagesimo, Pontifacus Sanctissimi in Christo Patris Hadriani Secundi, tertio ejus anno, magna in cura et paetinentia. Moleste ferro…

— А что это значит? — перебила Афра поток речи алхимика. — Вы наверняка можете перевести.

Рубальдус провел пальцами по все еще влажному пергаменту.

— Нужно спешить, — заявил он, и впервые показалось, что он тоже заинтересовался.

— Почему спешить? — поинтересовался Ульрих фон Энзинген.

Алхимик разглядывал кончики пальцев, словно проверял, не остались ли на них следы таинственной жидкости. Потом он ответил:

— Пергамент начинает высыхать. Как только он полностью высохнет, шрифт снова исчезнет. И я не знаю, как можно повторить этот процесс, не повредив скрытого шрифта.

— Тогда переводите же наконец то, что вы только что прочли! — воскликнула Афра и переступила с ноги на ногу.

Рубальдус провел пальцем по строчке и, поначалу запинаясь, потом все более бегло и уверенно, начал переводить, в то время как Ульрих, стоявший у него за спиной, схватил перо и мелкими буковками стал записывать на ладони:

— Мы, Иоганнес Андреас Ксенофилос… младший писарь среди монахов монастыря Монтекассино… собственноручно пишем это письмо в году 870 от Рождества Господа нашего… под понтификатом святого отца во Христе Адриана II, в третий год его правления, мучимый беспокойством и раскаянием… Мне тяжело нести бремя, возложенное на меня… всю жизнь мое перо отказывалось писать то, что горело в моей душе адским пламенем… но теперь, когда яд с каждым днем все сильнее затрудняет мое дыхание, подобно тому, как мороз замораживает мушиный помет… я переношу на пергамент то, что не красит ни меня, ни Папу… Из боязни, что смерть застигнет меня, я пишу кровью Святого Духа, невидимой для глаза… Пусть решит Господь Бог, узнает ли хоть одна живая душа о моем проступке… Дело в том, что я, Иоганнес Андреас Ксенофилос, которому скрипторий Монтекассино стал второй родиной, получил однажды поручение записать на пергаменте с нечеткого оригинала — исписанный мелом, он был неприятен для глаз. Содержание его для такого несведущего в делах мирских и в задачах римской церкви, как я, осталось тайной… наибольшей загадкой было то, почему я, против обычая при составлении других сходных документов, должен подписаться именем Константин, цезарь… и я выполнил это требование только после того, как проконсультировался с вышестоящими лицами и получил приказание не думать о вещах, которые не касаются самого младшего из писцов… Конечно, мое образование ограничено тем, что необходимо переписчику в стенах монастыря, но моя глупость не настолько велика, чтобы не понять, насколько подлое задание мне предстоит выполнить. Поэтому я со всей определенностью заявляю: это Я собственноручно написал документ по незаконному велению римской церкви… как будто бы это было написано рукой вышеназванного, который к этому времени был уже около пятисот лет как мертв…

Алхимик замолчал и уставился в пустоту. Казалось, его неожиданно поразила какая-то мысль.

— Что с вами? — спросила Афра.

А Ульрих фон Энзинген добавил:

— Вы еще не закончили, мастер Рубальдус. Продолжайте! Шрифт уже начинает исчезать.

Рубальдус задумчиво кивнул. Потом стал переводить дальше:

— Мой аббат, называть имя которого я поостерегусь, считает, что я не замечу яд, который уже несколько недель добавляют в мою скудную пищу, чтобы заставить меня замолчать навеки, а на вкус он горек, как черный орех, и…

Алхимик запнулся, но Ульрих, сам владеющий латынью, подошел к Рубальдусу и сильным голосом продолжил:

— …даже мед, которым пытаются подсластить мое молоко, которое дают утром, не может заглушить его вкус. Защити Господь мою душу. Аминь. P. S. Я положу этот пергамент в книгу, в верхнем ряду скриптория, о котором мне известно, что никто в нашем монастыре не берет оттуда книги для чтения. Она называется «О пропасти души человеческой».

Ульрих фон Энзинген поднял взгляд. Потом обернулся к Афре. Казалось, она застыла. Наконец девушка вопросительно посмотрела на Рубальдуса. Тот смущенно потирал нос, как будто пытался найти объяснение прочитанному. В конце концов он схватил гульден и опустил его в нагрудный карман камзола.

Неловкое молчание прервала Афра:

— Если я правильно поняла, мы стали свидетелями убийства.

— Да еще и в самом известном монастыре мира, в Монтекассино, — добавил Ульрих.

А Рубальдус подытожил:

— Вообще-то это произошло более пятисот лет назад. Мир зол, просто зол.

Мастер Ульрих не знал, как реагировать на действия алхимика. Еще несколько мгновений назад Рубальдус казался удрученным, если не потрясенным, а теперь от его серьезности не осталось и следа. Можно было подумать, что он смеется над содержанием пергамента.

— Понимаете ли вы, о чем идет речь в документе? — спросил архитектор, обращаясь к алхимику.

— Не имею ни малейшего понятия, — поспешно бросил Рубальдус. — Возможно, вам стоит спросить теологов. В Ульме, по эту сторону реки, есть много таких.

— Разве у вас нет монастырского прошлого, мастер Рубальдус? — Взгляд Ульриха был серьезен.

— Откуда вам это известно?

— Об этом говорят в Ульме. В любом случае, значение слов CONSTITUTUM CONSTANTINI должно быть вам знакомо.

— Никогда не слышал! — ответ Рубальдуса прозвучал насмешливо. И, словно желая избежать дальнейших расспросов, он подошел к окну, скрестил руки за спиной и со скучающим видом стал смотреть на улицу. — Единственное объяснение, которое я могу вам дать, относится к крови Святого Духа. Среди алхимиков так называют те самые тайные чернила, которые исчезают вскоре после того, как окажутся на бумаге, и которые можно снова сделать видимыми с помощью определенного раствора. Если вы спросите мое мнение, то безвестный бенедиктинец просто искал славы. Известно, что бенедиктинцы любят хвастаться. Они считают себя умнее других монахов и записывают на бумагу каждый свой чих. Нет, поверьте мне, содержание этого пергамента стоит не более, чем тот материал, на котором оно было записано. — Он снова вернулся к столу, на котором лежал документ. — Мы должны уничтожить его, пока не случилась беда.

Афра подошла к нему вплотную и закричала:

— Только посмейте! Пергамент принадлежит мне, и я оставлю его себе.

Все трое глядели на поблекший пергамент. Написанное на нем снова исчезло. Афра взяла загадочный документ в руки, осторожно сложила и спрятала обратно в шкатулку.


Переправа на другой берег реки, как и в прошлый раз, прошла в полном молчании. Паромщик, казалось, был безучастен. Афра отчаянно пыталась припомнить обстоятельства, которые предшествовали тому, что она стала обладательницей пергамента. Перед смертью отец оставил каждой из пяти дочерей какую-нибудь безделушку. Он не был обеспеченным человеком и мог только радоваться тому, что в то тяжелое время его семья не умирала с голоду. Афра, как самая старшая, получила шкатулку, и, как самой старшей, ей досталась особая ответственность. Поскольку отец умер внезапно, никаких намеков он сделать не мог. Указание насчет пергамента наверняка бы ей запомнилось.

— О чем ты думаешь? — поинтересовался Ульрих, глядя на волны, расходившиеся по реке от носа плоского суденышка.

Афра покачала головой.

— Я не знаю, что и думать. Что все это значит?

После долгой паузы, когда они почти достигли берега, Ульрих наконец произнес:

— Я могу ошибаться, но у меня такое чувство, что в этом деле что-то не так. Когда Рубальдус переводил текст пергамента, он внезапно остановился, как будто не знал, что делать дальше. Мне показалось, что мыслями он был где-то далеко. И я видел, как дрожали его руки.

Афра посмотрела на Ульриха.

— Я и не заметила этого. Меня насторожило только то, что в конце алхимик хотел уничтожить пергамент. Как он сказал? «Пока не случилось беды» или что-то вроде этого. Или содержание пергамента имеет особое значение, и тогда мы должны беречь его как зеницу ока, или это просто выдумка какого-то тщеславного человека, но и тогда нам не стоит уничтожать пергамент. Все это кажется мне очень таинственным, — она вздохнула. — Но что же значат эти загадочные слова? Я уже почти все забыла. А ты?

Ульрих фон Энзинген лукаво улыбнулся, той улыбкой, которую так любила Афра. Потом он протянул Афре левую руку и повернул ладонью вверх. При виде букв Афра широко раскрыла глаза от удивления. А Ульрих пожал плечами.

— Мы, архитекторы, часто так делаем. То, что записано у тебя на ладони, нельзя куда-то не туда положить или потерять. А стереть все можно при помощи горсти песка.

— Тебе нужно было стать алхимиком!

Ульрих кивнул.

— Вероятно, это избавило бы меня от многих хлопот. И, как мы видели, алхимики неплохо зарабатывают. Золотой гульден за какую-то таинственную водичку!

— Приехали! — прервал их разговор паромщик, и Афра с Ульрихом спрыгнули на землю. На склоне холма архитектор обнял Афру и сказал:

— Подумай еще раз. Ради меня!

Афра тут же поняла, что он имел в виду. Ее лицо исказилось, словно от боли.

— Я останусь с тобой. Или мы уйдем вместе, или…

— Ты же знаешь, так не получится. Я не могу бросить ни Гризельдис, ни свою работу.

— Я знаю, — обреченно ответила Афра и отвернулась.

— Хоть я и способен построить самую высокую башню в христианском мире, оградить тебя от обвинения в колдовстве я не в силах.

— Пусть только попробуют! — сердито ответила Афра. — Это какими же ведовскими искусствами я владею?

— Афра, ты же знаешь, что дело не в этом. Достаточно двух свидетелей, которые скажут, что видели тебя в сопровождении козлоногого мужчины или что ты в церкви плюнула на изображение Девы Марии, и тебя объявят ведьмой. Я думаю, мне не нужно объяснять, что это значит.

Афра вырвалась из объятий Ульриха и бросилась прочь. Придя домой, она заперлась в своей комнате, заплакала, бросила шкатулку с пергаментом в угол и упала на постель. Когда девушка подумала о таинственном содержании документа, кровь ее закипела. Преисполненная гнева, она вспоминала слова отца. Вот она, ситуация, из которой, как говорил ее отец, нет выхода. Но что проку от пергамента, с которым никто не знает, что делать? Афра чувствовала себя брошенной на произвол судьбы.

Уже давно наступил вечер, и сквозь слезы отчаяния, струившиеся у нее из глаз, вкралась мысль снова навестить Рубальдуса. Алхимик показался ей жадным человеком. Возможно, за деньги он продаст свои знания. А в том, что он знает что-то, имеющее отношение к тексту, Афра не сомневалась.

Она была небогата, но свою зарплату и чаевые из столовой откладывала. Уже, наверное, скопилось гульденов тридцать, которые она хранила в кожаном мешочке в платяном шкафу, — небольшое состояние. Вот что предложит она алхимику за то, чтобы он открыл, какое значение имеет пергамент.

Этой ночью Афра практически не спала. На следующее утро она встала пораньше, надела свое зеленое платье и отправилась на другую сторону реки. Мешочек с деньгами девушка спрятала между грудей.

Над домом алхимика в небо поднимался столб дыма, и Афра пошла быстрее. Поднявшись на холм, она стала стучать в двери, пока они слегка не приоткрылись — точно так же, как и вчера. Но вместо алхимика в проеме двери показалось лицо Клары.

— Мне нужно поговорить с Рубальдусом, — задыхаясь, сказала Афра.

— Нету его, — ответила женщина и хотела уже захлопнуть дверь.

Но Афра просунула руку.

— Послушайте. Это не будет ему в убыток. Скажите ему, что я предлагаю десять гульденов за помощь.

Клара отодвинула засов и открыла двери.

— Как я уже сказала, мастера нет.

Афра не поверила.

— Вы меня, наверное, не поняли. Я сказала «десять гульденов»! — При этом девушка растопырила пальцы и показала женщине деньги.

— Даже если вы предложите мне сотню, я не смогу наколдовать вам Рубальдуса.

— Я подожду, — упрямо заявила Афра.

— Это невозможно.

— Почему?

— Мастер еще вчера уехал в Аугсбург. Он надеялся найти корабль, который сможет отвезти его на день-два вниз по реке. Рубальдус был очень взволнован и спешил к епископу.

Афра едва не заплакала.

Клара сочувственно посмотрела на нее.

— Мне действительно очень жаль. Если бы я могла вам чем-то помочь…

— Мастер Рубальдус говорил вам что-нибудь еще? — спросила Афра. — Пожалуйста, вспомните!

Клара пожала плечами.

— Ну… Он что-то говорил о тексте необычайной важности. А больше ничего не сказал. Вы должны знать, Рубальдус считает большинство женщин глупыми, так как мозг Евы, как он утверждает, был на треть меньше, чем у Адама. И он говорит, что с тех пор ничего не изменилось.

У Афры на языке вертелись злые слова, но, поскольку алхимик был ей еще нужен, она проглотила их. Вместо этого она спросила:

— Вы жена мастера Рубальдуса? Уж простите мне мое любопытство.

Сегодня, в отличие от вчерашнего дня, когда на Кларе был тонкий, почти прозрачный наряд, она надела платье из грубой ткани, такое, какие носят во время работы в поле. Клара была высокой, и в ее резких, но правильных чертах лица была определенная красота. Длинные темные волосы она завязала на затылке.

— Вы бы удивились, если бы я сказала «да»? — ответила Клара вопросом на вопрос. И, не дожидаясь, пока Афра что-нибудь произнесет, продолжила: — Это потому, что внешне мы же подходим друг другу?

— Я совершенно не это хотела сказать!

— Нет-нет. Вы совершенно правы. Но ни для кого не секрет, что низенькие мужчины любят высоких женщин. И чтобы все-таки дать вам ответ: нет, я ему не жена. Называйте меня его подстилкой, домохозяйкой или как угодно.

— Вам совершенно не нужно передо мной оправдываться! Простите меня за глупый вопрос. — Афра чувствовала, что задела Клару за живое. Ей стало жаль. Она и заговорила-то только затем, чтобы ее не прогнали. У Афры возникло чувство, что Клара знает больше, чем хочет показать.

— Вам должно быть известно, — снова начала Афра, надеясь все же узнать о пергаменте побольше. — Я нахожусь в щекотливом положении. Жизнь сыграла со мной злую шутку. Родителей я лишилась, еще будучи ребенком. Меня взял на работу ландфогт и, когда у меня появились женские формы, воспользовался мной для своего удовольствия. — Афра заметила, что у нее на глаза навернулись слезы. — Однажды я взяла и убежала, а когда я встретила мастера Ульриха, то впервые в жизни познала относительное счастье. Но у мастера Ульриха уже есть жена. А у счастья всегда найдутся завистники. Теперь меня хотят обвинить в колдовстве.

Клара растерянно глядела на молодую женщину в бархатном платье.

— Я не знала этого, — тихо сказала она. — Я думала, вы из богатых, одна из этих заносчивых дочерей бюргеров, которые интересуются только тем, как бы найти мужа побогаче.

Афра горько рассмеялась.

— На вас ведь не простое крестьянское платье, — задумчиво сказала Клара.

— Как видите, внешность обманчива.

— В таком случае мне тоже не стоит скрывать свое прошлое. Я работала банщицей, пока Рубальдус не забрал меня оттуда, — и Клара показала свои руки. Они были темно-красного цвета, а там, где выступали кости, едва ли не прозрачными. — Рубальдус сказал, это кожеед, и приготовил мне специальную микстуру. Но алхимик — не аптекарь, пока что это средство ничем не помогло. Но какое отношение имеет этот таинственный пергамент к тому, что тебя обвиняют в колдовстве?

— В общем-то, никакого, — ответила Афра. — Просто отец говорил, что пергамент очень ценен и мог бы помочь мне, если я окажусь в большой нужде.

— И вот этот день настал?

Афра кивнула.

— Мастер Рубальдус был моей последней надеждой. Вчера мне показалось, что он знает о пергаменте больше и просто хотел это скрыть.

— Вполне возможно, — задумчиво ответила Клара. — Трудно понять, что на уме у такого человека, как Рубальдус. Он только дал понять, что должен передать епископу Аугсбургскому срочное известие. Вот так внезапно. Может быть, я и глупа, но я уверена, что это известие связано с пергаментом. Минутку! — Клара повернулась и исчезла на лестнице, ведущей на верхний этаж.

Вскоре она вернулась с листком бумаги.

— Я нашла это на столе в его лаборатории. Может быть, для тебя это имеет значение. Ты читать умеешь? Но поклянись, что не выдашь меня!

— Обещаю, — взволнованно ответила Афра и уставилась на бумагу. Написанное алхимиком состояло сплошь из лент, петель и гирлянд, по крайней мере было похоже на то, что буквы скорее рисовали, чем писали, — настолько они были прекрасны. Прошло немало времени, прежде чем Афра сумела разобраться в двух строчках.

В первой строчке было написано: Монтекассино — Иоганнес Андреас Ксенофилос. А на второй — CONSTITUTUM CONSTANTINI. И ничего больше.

Клара вопросительно взглянула на Афру:

— Помогло чем-то?

Девушка разочарованно покачала головой.


Мрачные мысли одолевали Афру на обратном пути к Рыбацкому кварталу. Она сдалась и просто брела, опустив голову. Когда она дошла до места, где через Блау были перекинуты деревянные мостки с узорчатыми перилами, дорогу ей преградил молодой человек. Афра тут же узнала его, хотя они никогда прежде не встречались лицом к лицу. Это был Маттеус, сын Ульриха. На нем была бархатная шляпа с павлиньим пером, одет он был несколько франтовато, как и большинство молодых людей, у которых были богатые родители.

Его темные глаза сверкали яростью, когда он бросил ей в лицо:

— Итак, ты наконец добилась того, чего хотела, жалкая шлюха, ведьма!

Афра вздрогнула. Но тут же взяла себя в руки и ответила:

— Я понятия не имею, о чем ты говоришь. А теперь пропусти меня!

— Я тебе скажу. Это ты подговорила моего отца отравить мать. Она мертва, ты слышишь, мертва! — голос его захлебнулся. Маттеус схватил Афру и стал трясти.

Девушка испугалась.

— Мертва? — непонимающе сказала Афра. — Что произошло?

— Еще вчера, — снова начал Маттеус, — не было ни малейших признаков болезни, а сегодня утром ее нашли в постели, мертвую, с посиневшими губами и потемневшими ногтями. Медик, которого я позвал на помощь, сказал, что ее, да упокоит Господь ее душу, отравили.

— Но не твой же отец!

— А кто же еще? Мама целыми днями не выходила из дому. Нет, это ты околдовала моего отца, чтобы он отравил маму!

— Но это же чушь. Ульрих никогда не сделал бы этого!

— Не отрицай. Вас видел паромщик, тебя и моего отца, видел, как вы навещали алхимика, чтобы купить у него яд!

— Действительно, мы были у алхимика, но мы не покупали никакого яда! Клянусь всем святым!

Маттеус презрительно сказал:

— Такой, как ты, не стоит клясться. Но если хочешь совет, покинь город еще сегодня и беги, покуда ноги будут нести, если жизнь дорога тебе. Моего отца ты больше не увидишь, клянусь тебе. — Маттеус плюнул ей под ноги, повернулся и пошел по направлению к Соборной площади.


Вечером рыбак Бернвард заговорил с Афрой.

— Правда ли, что говорят люди: будто бы архитектор отравил свою жену?

Вопрос расстроил Афру еще и потому, что она знала эту семью как людей порядочных и они всегда были на ее стороне.

— Скажите уже, что еще люди говорят! — взорвалась Афра. — Скажите, что это я околдовала мастера Ульриха, подговорила его убить жену. Почему же вы молчите, мастер Бернвард?!

— Да, — осторожно заметил он, а жена его Агнес кивнула. — Действительно, люди говорят об этом. Но ты не должна думать, что мы принимаем их сплетни за чистую монету. Просто мы хотели услышать все от тебя.

Когда Афра заговорила, ее слова прозвучали довольно резко:

— Боже мой, да не околдовывала я Ульриха. Я даже не знаю, как это. И я уверена, что Ульрих не убивал свою жену. Долгие годы она болела. Он сам мне об этом говорил.

— А яд алхимика?

— Нет никакого яда алхимика. Мы ездили к мастеру Рубальдусу по другому поводу. К сожалению, он не может это подтвердить, так как сейчас находится на пути в Аугсбург.

— Мы верим тебе, — сказала Агнес и попыталась обнять Афру.

Девушка увернулась от объятий и поднялась в свою комнатку. Она оставила все надежды на то, что в ее положении что-то изменится к лучшему. И впервые серьезно задумалась о том, чтобы бежать из Ульма. Но прежде она хотела сделать еще кое-что.


День клонился к вечеру, когда под покровом сумерек Афра прокралась на Соборную площадь. Вокруг строящегося собора было достаточно темных уголков, где можно было спрятаться. Там она и решила ждать, пока Ульрих не спустится с лесов.

Они не виделись уже три дня. Она не знала, как Ульрих справится с внезапной смертью жены. С какой радостью Афра обняла бы его и утешила! Но теперь она и сама готова была признать, что ее упрямство пошло ей на пользу. И теперь Афре нужно было от Ульриха последнее подтверждение того, что и для него, и для нее будет лучше, если она уйдет из города.

Погруженная в свои мысли, набросив на голову капюшон, скрывавший ее лицо, она шла к стене, в тени которой хотела укрыться. При этом Афра повстречалась с торговкой, которая направлялась домой с корзиной яблок на спине. Торговка споткнулась, упала, и спелые яблоки покатились по мостовой.

Афра пробормотала извинения и хотела убежать прочь, но продавщица фруктов пронзительно закричала, так что по всей площади разнеслось эхо:

— Смотрите! Это она, Афра, которая околдовала нашего архитектора!

— …которая околдовала нашего архитектора!

Отовсюду стали сбегаться любопытные.

— Шлюха архитектора!

— Бедная Гризельдис! Еще остыть не успела, а эта уже тут как тут!

— И из-за этой он убил?

— Да что он в ней нашел?

— Вообще-то это ее надо было бросить в тюрьму, а не его.

— Сегодня его арестовали. Я видела.

— А эта ведьма бегает на свободе?

Откуда-то полетело яблоко и попало Афре в лоб. Боль, вызванная ударом, была намного слабее боли, вызванной всеми этими разговорами. Ульриха арестовали? Афра прижала руки к ушам, чтобы не слышать криков. Тут в нее снова попали: остроугольный камень угодил ей в тыльную сторону руки. Афра почувствовала, как потекла кровь. И побежала. Когда она бежала в направлении Оленьего переулка, ей в спину летели камни. К счастью, ни один не достиг цели. Когда девушка отбежала на безопасное расстояние и остановилась перевести дух, издалека все еще были слышны крики:

— Повесить их надо, обоих!


Ночь казалась ей бесконечной. Она сдалась, и ей было все равно, что с ней будет теперь, когда Ульрих сидит в тюрьме. Потом Афра снова вспомнила об отце и внезапно почувствовала ненависть по отношению к человеку, который обнадежил ее своими загадочными словами, а теперь она попала в беду. Уже давно перевалило за полночь, когда Афра услышала тихий стук в дверь и приглушенные голоса. Это стражники, подумала она, засыпая, они пришли за тобой.

Скрип половиц. Шаги. Вдруг Афра вскочила. В неясном свете луны, падавшем в окно, она увидела, как открылась дверь. За дверью горел факел.

— Афра, просыпайся! — раздался голос рыбака, вошедшего в комнату в сопровождении двух дюжих молодцов.

— Да? — ответила Афра и села в постели.

Она совершенно не казалась испуганной. Она не испугалась даже тогда, когда один из одетых в черное людей подошел к ней.

— Одевайся, девушка, — негромко сказал он. — Побыстрее, свяжи все, что у тебя есть, в узелок. И не забудь пергамент.

Афра вздрогнула. Она посмотрела в лицо мужчине, обратившемуся к ней. Откуда, ради всего святого, он узнал о пергаменте? Этого парня она видела впервые в жизни. Второго тоже. Афра слишком растерялась, чтобы найти ответ на этот вопрос. Ей было абсолютно все равно, что мужчины смотрели, как она одевается и складывает все свои платья и пожитки в два узелка.

— Пойдем же наконец, — сказал один из них, когда она закончила.

Афра еще раз обернулась, бросила взгляд на слабо освещенную комнату, которая три года была ей домом, и взяла по узелку в каждую руку.

В дверях дома стояли рыбак и его жена, одетые в ночные рубашки. Когда Афра тихо попрощалась с ними, они расплакались.

— Ты была нам как дочь, — сказал Бернвард, а Агнес стыдливо отвернулась.

Афра молча кивнула и пожала им руки. Потом подошли оба одетых в черное человека и увели Афру.

Приглушив свет фонарей, они перешли реку по мосткам, прошли немного вдоль городских стен и очутились у ворот, ведущих к Дунаю. Охранники были предупреждены. Короткий свист — и в воротах появилась щель.

Когда Афра в сопровождении мужчин вышла за ворота, набежали черные облака и закрыли луну. Речных пароходов на берегу реки почти не было видно. Сопровождающие схватили ее под руки, чтобы она не споткнулась, и помогли перебраться через холм к ожидавшему у берега кораблю.

«Что они собираются со мной сделать?» — думала Афра, когда мужчины, забрав у нее узелки, мягко подтолкнули ее на качавшиеся мостки, которые вели с берега на речную баржу. От воды поднимался ледяной воздух, смешивавшийся с вонью городских отходов.

Как на всех речных пароходах, на корме судна была деревянная надстройка, служившая команде для защиты от ветра и непогоды. Когда Афра взошла на борт, дверь каюты открылась.

— Ульрих, — пробормотала Афра. Больше она ничего сказать не могла.

Архитектор притянул Афру к себе. Какое-то время они молча обнимались, а потом Ульрих сказал:

— Пойдем, нам нельзя терять времени! — и мягко подтолкнул ее в каюту.

Окна были затемнены с обеих сторон. На столе горела свеча. Стоявшая в углу жаровня давала живительное тепло. Мужчины, которые привели девушку, положили здесь узелки.

— Я не понимаю ничего, — растерянно сказала Афра. — В городе говорят, что ты в тюрьме.

— Я и был там, — спокойно ответил Ульрих, как будто это все его не касалось. Он взял руки Афры в свои и добавил: — Мир зол, и победить его можно только злом.

— Что ты имеешь в виду, Ульрих?

— Ну, чем выше соборы, тем ниже мораль.

— Ты наконец объяснишь все или нет?

Ульрих фон Энзинген полез в сумку, вынул оттуда сжатую в кулак руку и протянул Афре. Она поняла все только тогда, когда он разжал кулак. На его ладони лежали три монеты.

— Все дело в цене, — усмехнулся он. — Нищий стоит пфенниг, тюремщик — гульден. А городской судья?

— Золотой? — спросила Афра.

Мастер Ульрих пожал плечами.

— Может, и два, и три… — Он ударил ладонью по двери и закричал:

— Отплываем, чего вы ждете?

— Все в порядке! — послышалось снаружи. Моряки подняли якорь и с помощью длинных шестов отбуксировали баржу к течению.

Было не совсем безопасно плыть на таком большом корабле, как речной пароход, ночью. Но корабельщик был опытным человеком. Между Ульмом и Пассау он знал каждый поворот, каждую банку и каждое течение. Он загрузил шерсть и лен с Бодензее. А за те деньги, которые предложил ему мастер Ульрих, он готов был сняться с якоря в любую минуту.

— Ты не хочешь знать, куда мы плывем? — спросил Ульрих.

Погруженная в свои мысли, Афра ответила:

— Мне не важна цель. Самое главное, что мы плывем вместе. Но, конечно, ты скажешь мне, куда же мы направляемся.

— В Страсбург.

Лицо Афры выражало удивление.

— Я не могу оставаться здесь после всего, что произошло. Даже если выяснится, что я не виновен в смерти Гризельдис, ненависть черни велика, и я не могу себе представить, как буду спокойно здесь работать. А что касается тебя, любимая, то, чтобы осудить тебя, они нашли бы причину.

Афра удрученно откинулась назад. У нее голова шла кругом от всего, что произошло. Страсбург! Она слышала об этом городе, одном из крупнейших в Германии, его называли наряду с Нюрнбергом, Гамбургом и Бреслау. Говорили, что его жители очень богаты и необычайно горды.

— Пергамент с тобой, не так ли? — голос Ульриха оторвал ее от размышлений. Афра кивнула и провела рукой по карману плаща.

— Хотя я уже не уверена, что он принесет нам пользу, — сказала она.

Ульрих фон Энзинген внимательно посмотрел на нее.


Речной пароход шел быстро. Время от времени в борт ударяли волны, звучавшие как неравномерные удары молота. Других звуков на реке не было. Когда занялся день и ветер разогнал низкие тяжелые тучи, Ульрих убрал занавеси с окон.

Афра разглядывала луга, сменявшиеся горными пейзажами. Спустя некоторое время она нерешительно сказала:

— Я же рассказывала тебе о монастыре, в котором нашла временное убежище. В библиотеке висела карта. На ней были нарисованы реки Рейн и Дунай, текущие с севера на юг и с запада на восток. Были видны большие города…

— К чему ты ведешь?

— Если я правильно помню карту, то Страсбург находится как раз в противоположном направлении тому, в котором мы сейчас плывем.

Ульрих рассмеялся.

— Тебя не обманешь. Но не беспокойся. Мы поплывем на корабле только до Гюнцебурга. Обманный маневр, на случай если наш побег обнаружат. В Гюнцебурге достаточно извозчиков, которые за деньги отвезут нас куда угодно.

— А ты еще умнее, чем я думала, — сказала Афра, с восторгом глядя на Ульриха.

В своем упоении друг другом они не заметили, что под окном их подслушивали и ловили каждое слово.

Глава 4 Чернолесье

— Куда? — спросил извозчик и удивленно поднял брови. Он казался довольно благородным, поскольку его платье сильно отличалось от одежды остальных извозчиков. Кроме того, он был не один, а в сопровождении вооруженного до зубов охранника.

— Не важно куда, — ответил Ульрих фон Энзинген. — Главное, на запад.

— В таком случае мы сможем договориться, — заявил благородный извозчик и оценивающе оглядел Ульриха и Афру. Путешественники произвели на него вполне благоприятное впечатление.

На берегу реки, где Гюнц и Hay впадали в Дунай неподалеку друг от друга, ожидали около дюжины различных повозок, двухосных телег, запряженных коровами, крепкие арбы, запряженные волами; но только одна повозка, фургон новейшей конструкции, дававший путешественникам защиту от ветра и непогоды, была запряжена лошадьми. Берег Гюнцебурга, где Ульрих и Афра сошли с речного парохода, считался любимым перевалочным пунктом путешественников. Здесь выгружали товары с кораблей на повозки и наоборот.

Только благородные господа имели свои собственные экипажи. Поэтому извозчики, которые везли строительные материалы, живых зверей, кожу и ткани, за звонкую монету готовы были подвезти путешественников.

Извозчик, с которым заговорил Ульрих фон Энзинген, загрузился оловянной и серебряной посудой из Аугсбурга и потребовал шесть пфеннигов с человека в день. Вообще-то это была двойная плата, но на возражения Ульриха извозчик ответил, что лошади и едут в два раза быстрее, чем обычная арба, запряженная волами, а кроме того, у фургона есть крыша.

— Когда ты отправляешься в путь? — поинтересовался Ульрих.

— Если хотите, можно немедленно. Плата вперед за три дня. Кстати, меня зовут Альперт, а охранника — Йорг.

Архитектор вопросительно посмотрел на Афру. Та кивнула, и Ульрих вложил в ладонь извозчика требуемую сумму.

— При условии, что ты объедешь Ульм стороной.

— Боже милостивый, да что мне делать в Ульме, где заправляют торгаши и душегубы?

— Не повезло тебе там, да?

— Именно, господин. Жители Ульма налагают пошлину в зависимости не от количества повозок, а от стоимости груза. За повозку с камнями для строительства собора нужно платить меньше, чем за такую, как у меня, с серебряной посудой. При этом повозки с камнями оставляют на дороге колеи глубже, чем моя запряженная лошадьми повозка с легкой посудой. Душегубы они, проклятые душегубы! Ну да вы знаете, деньги к деньгам липнут.

И, погружая большой багаж архитектора и узелки Афры в фургон, извозчик пояснял:

— Мы переедем через реку в двух милях отсюда, отправимся дальше через Дунайский лес на запад, и Ульм останется к югу от нас. Сейчас хорошо подниматься в Альпы. По ночам уже первые морозы, дороги не раскиснут. Так что в путь!

Ульрих помог Афре сесть в фургон, где они удобно устроились на скамье позади извозчика и его охранника. Альперт хлестнул лошадей, и две кобылки, тяжеловозы с косматыми гривами, тронулись с места.

Афре еще никогда не доводилось путешествовать с таким комфортом и так быстро. Деревья в Дунайском лесу, простиравшемся по обоим берегам реки, пролетали мимо нее с молниеносной быстротой. Позже, когда Ульм остался далеко позади, возле Блауштайна путь перегородила Блау, которая становилась тем более бурной и быстрой, чем дальше они продвигались на запад, и, казалось, не знала, в какую сторону ей течь. Кучер и его охранник оказались очень разговорчивыми попутчиками, им было что порассказать о каждой улице, о каждом городке, через которые они проезжали.

Над землей расстилался влажный туман. В эти короткие осенние дни солнце едва находило в себе силы бороться с холодом. Афра мерзла под одеялом, которое Ульрих набросил ей на плечи.

— Вы много хотите сегодня проехать? — крикнула она кучеру. — В это время года рано темнеет.

А Ульрих добавил:

— Кроме того, нас мучит голод! Мы весь день ничего не ели.

Кучер указал рукоятью плети куда-то вперед.

— Видите дуб на холме? Там на дороге развилка. Дорога направо ведет на Визенштайг и дальше на север. А налево — всего две мили до Герольдсбронна. Там нас ждет постоялый двор и отдых для лошадей. Вы будете довольны.

Весь день Афра и Ульрих почти не разговаривали. Дело было не в том, что между ними пробежала черная кошка, просто они очень устали. Кроме того, поездка была слишком шумной, а дороги — ухабистыми. Все это усыпляло, как сок мака. Поэтому каждый предавался своим мыслям. Афре было сложно привыкнуть к новой ситуации. Еще прошлой ночью она думала, что одной ногой стоит в могиле, а теперь, всего день спустя, она вместе с Ульрихом фон Энзингеном была на пути к новой жизни. Как-то им будет в Страсбурге?

Ульрих тоже вспоминал события прошедшего дня. Внезапная смерть Гризельдис опечалила его сильнее, чем ему казалось. Но больше всего его удручало то, что настроение в городе так быстро повернулось против него. Он никогда не думал, что в Ульме, в городе, который столь многим ему обязан, его бросят в тюрьму. В душе мастера боролись горечь и ярость. Мысленно Ульрих собирался теперь построить в Страсбурге самую высокую башню — назло жителям Ульма.

— Герольдсбронн! — Извозчик несколько раз щелкнул плетью, заставляя лошадей бежать из последних сил.

Небольшой рынок испуганно прилепился к холму, увенчанному красноватыми скалами и напоминавшему петушиный гребень. Городских стен не было. Дома, вплотную прилегавшие друг к другу и размыкавшие цепочку возле рыночной площади, предоставляли достаточно защиты от возможного нападения. Было такое впечатление, что это не дома, а готовые обороняться жители, выступившие навстречу врагу со скрещенными на груди руками.

Подъезд к городу преграждал ров с переброшенным через него деревянным мостом. Альперт был знаком со стражниками, охранявшими ворота. Он спрыгнул с козел, заплатил необходимую пошлину и направил фургон через узкие ворота к рыночной площади.

За городом они почти не видели людей, зато на площади царило оживление. Герольдсбронн выглядел не очень ухоженным. Узкую площадь, которая на самом деле была всего лишь расширенной улицей, делили между собой свиньи, овцы, куры и волы, запряженные в повозки. Торговцы занимались тем, что складывали свой товар. Матери ловили детей, бегавших среди ларьков. Болтливые девушки собрались в группки и обменивались новостями. Тут же бродили нищие, протягивая руки. То, что осталось после торговли, никому не нужное, валялось на мостовой, вперемешку с коровьим навозом и пометом овец и коз. Афра зажала нос.

Почти в самом конце площади, граничившей в этом месте со старой церковью, по левую руку стоял узкий дом со ступенчатым фронтоном. Сделанное из меди и прикрепленное к железной палке солнце сообщало о том, что это был постоялый двор «У Солнца». Над стрельчатыми воротами, в которые с трудом мог въехать фургон, была прибита голова вепря, убитого хозяином в окрестных лесах, — такой обычай встречался в этом краю нередко.

Альперт целеустремленно провел фургон через ворота, и путешественники оказались во дворе. Они приехали поздно. Во дворе и в сарае между стойлами для свиней и куриными насестами уже стояли другие повозки. Двое слуг кормили животных.

Хозяин всплеснул руками над головой, как бездарный актер, когда Альперт объявил о прибытии еще четверых гостей. У него, конечно, достаточно еды для всех, но все спальные места заняты. Но если вы согласны спать на мешках с соломой под лестницей…

Тут Ульрих подошел к хозяину, незаметно втиснул ему монету в руку и сказал:

— Я уверен, у тебя найдется еще одна комнатка для меня и моей жены.

Рассмотрев монетку, хозяин низко поклонился:

— Конечно, мой господин, конечно!

Афра удовлетворенно отметила, что Ульрих фон Энзинген назвал ее своей женой. Она никогда не думала, что так может быть. А теперь он говорил об этом как о чем-то само собой разумеющемся: комнатку для меня и моей жены! Афра готова была броситься ему на шею.

Как и ожидалось, хозяин предоставил им вполне приличную комнату с такой высокой кроватью, что, чтобы взобраться на нее, нужна была табуретка. Ложе было накрыто деревянным балдахином, скорее для украшения, чем для защиты от неприятных насекомых, которые по ночам падали с потолка. Подстилкой здесь служила не колючая солома, а мягкое сено.

— Я не ошибусь, если предположу, что это спальня хозяев.

— Я об этом тоже подумала, — ответила Афра. — В любом случае, у меня никогда еще не было таких роскошных покоев.

Внизу, в общем зале, свободных мест почти не было. Там стоял всего один длинный узкий стол, от одной стены до другой. Когда Афра и Ульрих вошли, все внезапно затихли. Афра была единственной женщиной в зале. Она в буквальном смысле почувствовала, что все взгляды остановились на ней. В принципе, к таким ситуациям она привыкла еще в столовой в Ульме. Ей было все равно.

— Идите сюда! — крикнул благообразный торговец церковной парчой и подвинулся на скамье. — Остальные всего лишь хотят вам что-нибудь продать.

Экзорцист, сидевший в правом углу стола, — доминиканец, ехавший к левитирующей монахине, одержимой дьяволом, изобразил на лице обиду. А бродячий медик из Кстантена, сидевший на другом конце стола, ядовито проговорил:

— Я абсолютно не представляю себе, какие дела можно иметь с женщинами.

— Совершенно верно, — подтвердил клирик, не пожелавший назвать ни своего происхождения, ни цели путешествия.

— Ах, если бы мне удалось продать вам Библию или другую нужную книгу, — заявил торговец книгами из Бамберга, — я бы не расстроился. У меня две бочки с книгами и пергаментами в повозке. Дела идут плохо. Монахи пишут все книги сами.

— Ну я же говорил! — воскликнул торговец церковной парчой. — Все думают только о сделках.

— И с каких пор это запрещено? — Торговец мощами, сидевший на узкой стороне стола, расхваливал мощи святой Урсулы Кельнской, считавшейся покровительницей брака. Он подмигнул Афре левым глазом.

— Мощи? — Афра не верила своим ушам.

— Левое ухо святой, и к нему прилагается заключение кельнского архиепископа, подтверждающее его подлинность.

Афра испугалась. Но не предложению торговца мощами, а потому, что его сосед по столу, мужчина с худым лицом и редкими волосами, вдруг превратился в человека с белой как мел физиономией, глубоко посаженными темными глазами и длинным крючковатым носом. Но спустя мгновение Афра поняла, что он приложил к лицу маску.

— Я резчик масок из Венеции, — сказал мужчина, сняв маску. — У меня есть для вас, конечно же, прелестный экземпляр маски кокотки. Может быть, вы позволите показать…

Афра подняла руки, словно защищаясь.

— Ну я же говорил! — повторил торговец церковной парчой.

— Вы великолепно говорите по-немецки, — с уважением заметила Афра, в то время как хозяин поставил перед ней на стол чашу с пивом, мясо на кости в глиняной миске, вареные дымящиеся овощи и корзину с хлебом.

— Это просто необходимо, если я хочу продать маску. Мне не так просто, как ему. — Мужчина взглянул на своего соседа и едва ли не с презрением добавил: — Он родом из Кремоны, рисует фрески. Ищет работу. С его ремеслом ему не нужно знать по-немецки ни слова.

Остальные засмеялись, а художник непонимающе огляделся.

— Остаются еще двое, там, во главе стола, по обе стороны от экзорциста. — Торговец парчой показал на них пальцем. — Не очень-то они разговорчивые. Да оно и понятно. Один из них калека, у которого после падения со строительных лесов отказали ноги. Теперь он надеется, что святой апостол Якобус в Сантьяго де Компостела излечит его. Бедная свинья. А этот ни слова не сообщил о себе, — сказал он и показал большим пальцем вниз.

— Я посланник с тайной миссией! — ответил тот, к кому обращались, сморщив при этом нос, как будто все это его смешило. Его темные одежды и пышные на плечах рукава придавали ему аристократический вид.

— А вы? Откуда вы? Куда направляетесь? — обратился внезапно к Афре экзорцист, изо рта которого капало, когда он поредевшими зубами пытался откусить кусок мяса.

— Мы из Ульма, — коротко ответила Афра.

Ульрих толкнул ее ногой под столом.

— Живем мы в Пассау. Через Ульм мы едем в Трир.

— На паломников вы не очень-то похожи.

— Мы хотим попробовать открыть торговлю платками, — беспечно добавил Ульрих.

Афра кивнула. Уголком глаза она заметила, что торговец церковной парчой, не отрываясь, смотрит на нее. Ей стало не по себе.

— Может ли быть, — неуверенно начал он, — что мы уже когда-то встречались?

Афра испугалась.

— Ваше лицо кажется мне знакомым.

— Не представляю себе почему, — Афра бросила на Ульриха умоляющий взгляд.

Оживленный разговор за столом внезапно стих. Не из-за бестактного вопроса торговца церковной парчой, нет, интерес общества вызвал торговец мощами. Он незаметно вытащил из-под стола саквояж с образцами и, нимало не стесняясь, начал раскладывать на столе мощи. При этом он не забывал сопровождать свой товар пояснениями:

— Левое ухо Урсулы Кельнской, копчик Гаубальда Регенсбургского, клочки савана Сибиллы Гаджской, большой палец левой руки Идесбальда Дюнского и ноготь с пальца ноги Паулины Паулинцеллы — все с подтверждением!

Афре стало противно, и она отодвинула тарелку в сторону, и в тот же самый миг в зал вошли Альперт, извозчик, и охранник Йорг.

— Втискивайтесь куда-нибудь, — сказал хозяин и одного за другим усадил их на лавки. Альперт оказался рядом с торговцем мощами. Увидев возле тарелокпредметы анатомии, он скривился:

— Вы такое едите?!

Остальные захохотали и стали хлопать себя по бедрам. Только торговец мощами был по-прежнему серьезен и бросал на всех озлобленные взгляды. Он покраснел так, что, казалось, вот-вот лопнет, и приглушенным голосом сказал:

— Между прочим, речь идет о мощах известных святых, и их подлинность подтверждена епископами и кардиналами.

— Сколько вы хотите за ухо святой Урсулы? — поинтересовался торговец церковной парчой.

— Пятьдесят гульденов, если угодно.

Хозяин, смотревший через плечо торговца мощами, в ужасе вскричал:

— Пятьдесят гульденов за высохшее ухо! У меня вареное свиное ухо стоит два пфеннига, свежее, да еще и с овощами! А подтверждение я вам и так предоставлю.

Конечно, теперь все смеялись вместе с хозяином, а торговец мощами спрятал свои неаппетитные сокровища обратно в саквояж.

Венецианский резчик масок шепнул своему соседу, торговцу книгами из Бамберга, на ухо:

— У нас в Ломбардии целые семьи живут тем, что закапывают своих умерших дедушек и бабушек в известковую почву, а через год их снова откапывают, потом высушивают косточки в печи и продают как мощи. А жадный до денег епископ, который подтвердит подлинность святых мощей, найдется всегда.

Торговец книгами покачал головой.

— И когда наконец кончится это безобразие?

— Не раньше, чем наступит Страшный суд, — заметил мастер Ульрих, обращаясь к книготорговцу. — Вы говорите, сейчас плохие времена для книг. Не могу в это поверить. Чума и холера нанесли большие потери монастырям, многие скриптории остались без писарей, в то время как ваши основные покупатели, дворяне, должны были намного меньше пострадать от бича всего человечества.

— Возможно, вы и правы, — ответил книготорговец, — но дворянство по-прежнему никак не оправится от последствий крестовых походов. Их количество уменьшилось почти вдвое, и деньгами они распоряжаются уже не так свободно, как раньше. Будущее не за деревенским дворянством, а за городскими купцами. В Нюрнберге, Аугсбурге, Франкфурте, Майнце и Ульме живут купцы, и они так богаты, что могут купить даже кайзера. К сожалению, только немногие из них умеют читать и писать. Удручающе для такого торговца, как я.

— И вы не надеетесь, что такое положение вещей изменится?

Книготорговец пожал плечами.

— Я готов признать, что книги просто слишком дорого стоят. Библию в тысячу страниц усердный монах перепишет в лучшем случае за три года. Даже для того, чтобы оплатить ему ежедневное питание и новую рясу каждый год, не говоря уже о стоимости чернил и пергамента, — выйдет изрядная сумма. Такую Библию я просто не имею права продавать за два гульдена. Но я не жалуюсь.

Ульрих фон Энзинген задумчиво кивнул.

— Вам стоит научиться заклинанию, которое будет само множить однажды написанную книгу, десять раз, даже сто, — а при этом человек и пальцем не пошевелит.

— Господин, вы мечтатель и живете несбыточными фантазиями.

— Не спорю, но ведь мечтания — это основа любого великого изобретения. А куда вы путь держите?

— Архиепископ Майнцский — один из моих лучших клиентов. Но прежде я хотел нанести визит графу фон Вюрттембергу. Его библиотека известна, а его пристрастие к чтению помогает выжить таким, как я.

— Граф Эберхард фон Вюрттемберг? — Афра удивленно взглянула на книготорговца.

— Вы его знаете?

— Да, то есть нет, дело в том… — Афра совершенно запуталась. — Мой отец был библиотекарем у графа фон Вюрттемберга.

— Ах, — теперь удивляться пришел черед книготорговцу. — Магистр Дибольд?

— Так его звали.

— Как — звали?

— Он упал с лошади, когда ехал в Ульм, и сломал себе шею. Я Афра, его старшая дочь.

— Как тесен мир! Много лет назад я встречался с Дибольдом в монастыре Монтекассино. Монументальное строение, расположенное высоко над долиной, целый город — там живут три сотни монахов, теологов, историков и ученых, и там же находится крупнейшая библиотека христианского мира. Как и магистр Дибольд, я прослышал о том, что монахи хотят продать немалую часть своих книг, прежде всего античных авторов. Среди бенедиктинцев аббатства они считались крамольными, а для нас были очень ценны.

— Боюсь, тогда вы сцепились с моим отцом.

— Так оно и было. Граф Эберхард фон Вюрттемберг выдал вашему отцу огромную сумму денег. Тут я был ему не конкурент. Я уже выбрал себе две дюжины старинных свитков. Но потом пришел магистр Дибольд и купил все книги, которые тогда продавались. Такому мелкому книготорговцу, как я, пришлось тогда спасовать.

— Мне очень жаль, но так уж вышло.

Книготорговец задумался.

— Позднее я пытался выкупить у него некоторые книги, естественно, так, чтобы ему было выгодно, но он отказался. Мне не удалось выманить у него ни одну из пятисот книг. Я до сих пор не знаю, зачем он цеплялся за каждую книгу из того аббатства.

Афра украдкой взглянула на Ульриха. Ульрих тоже сделал выводы. Рассказ книготорговца загадал им обоим загадку.

— Что вы имеете в виду? — спросила Афра.

Книготорговец долго молчал. Наконец он ответил:

— У древних римлян была поговорка: habent sua fata libelli. Что означает: у книг своя судьба, или же — у книг есть свои тайны. Возможно, магистру Дибольду была известна некая тайна, которую никто больше не знал. Я тоже. Это, конечно, не объясняет причину, по которой он непременно хотел обладать всеми книгами из Монтекассино, но, может быть, является указанием на то, что для его скупости были свои причины.

Ульрих фон Энзинген взял Афру за руку, не спуская глаз с книготорговца. Афра верно поняла нежное прикосновение: с этого момента ни единого лишнего слова. Лучше молчать.

— Давно все это было, — как бы между прочим заметила она.

— Пятнадцать лет назад уже, наверное, — подтвердил книготорговец. И после небольшой паузы продолжил:

— Говорите, магистр Дибольд упал с лошади?

Афра молча кивнула.

— А вы уверены?

— Не понимаю вашего вопроса.

— Ну, видели ли вы своими глазами, как ваш отец упал с лошади?

— Конечно нет. Меня при этом не было. Но кому могло понадобиться вредить моему отцу?

Ульрих с ужасом заметил, что их разговор привлек всеобщий интерес. В его голосе звучала печаль, когда он произнес:

— Говорите, если только вы что-то знаете об этом случае и вам есть что сказать. А если нет, то лучше молчите!

Афра разволновалась. Она охотно продолжила бы разговор. Но книготорговец поднял, как бы защищаясь, руки:

— Извините, я не хотел бередить старые раны. Просто мысль в голову пришла.

Позже, когда они поднимались к себе в спальню, Афра прошептала Ульриху:

— Думаешь, моего отца убили из-за этого пергамента?

Архитектор повернулся, поднял фонарь, освещавший им путь наверх по крутой лестнице, и осветил лицо Афры. На стене плясали бесформенные тени.

— Кто знает, — тихо ответил он. — Людей убивают по самым странным причинам.

— Боже мой, — пробормотала Афра. — Никто никогда не задумывался над этим. Я была слишком мала и неопытна, когда это случилось, чтобы думать о чем-то подобном.

— Ты когда-либо видела тело отца?

— Да, конечно. На нем не было никаких повреждений. Отец, казалось, просто спал. Граф Эберхард устроил ему достойные похороны. Я очень хорошо помню это. Три дня я плакала, не переставая.

— А твоя мать?

— Тоже плакала.

— Я не об этом. Ты говорила, что она добровольно ушла из жизни…

Афра прижала руку ко рту. Она тяжело дышала.

— Ты имеешь в виду, что на самом деле она вовсе не совершала самоубийства?

Архитектор промолчал. Потом обнял ее и сказал:

— Идем!


Той ночью у Ульриха и Афры впервые появилась возможность спать в одной постели. Не считая первого раза, раньше это удавалось им только на полу хижины на лесах или на мокрой траве на берегу Дуная. Страх, что их обнаружат, постоянно оставлял неприятный привкус. С другой стороны, людные места и сознание того, что они делают нечто недозволенное, придавали их встречам особую прелесть.

Задумавшись, Афра выскользнула из платья и забралась под грубое одеяло. Она замерзла. И не только из-за холода, царившего в нетопленой комнате. На душе у нее тоже было зябко.

Намеки и догадки книготорговца заставили ее задуматься. Она примолкла. Конечно, книготорговец — большой болтун и у него не было никаких доказательств высказанных предположений. Но были ли у нее доказательства того, что смерть ее родителей наступила именно так, как это все было представлено? Когда Ульрих стал ласкать Афру, она непроизвольно повернулась к нему спиной. Она не хотела отказывать любимому, это получилось совершенно неосознанно.

Ульрих инстинктивно почувствовал, что происходит с Афрой. Ее поведение не было для него неожиданным. В его жизни тоже многое изменилось, слишком многое, чтобы просто не обращать на это внимания, как будто ничего не случилось. Ульрих прижался к девушке, положив левую руку ей на бедро. Нежно поцеловал ее в шею и молча попытался уснуть. Афра дышала ровно, и Ульриху казалось, что она давно уснула, но через час раздался ее голос:

— Ты тоже не спишь, да?

Ульрих растерялся.

— Нет, — тихонько прошептал он ей в шею.

— Ты думаешь о Гризельдис, я права?

— Да. А у тебя из головы не идут слова книготорговца.

— Гм. Я просто не знаю, что и думать. Мне начинает казаться, что на пергаменте лежит какое-то проклятие, проклятие, которое не пощадит и нас.

— Глупости, — проворчал Ульрих фон Энзинген и погладил Афру по животу. — Пока что у меня не было оснований верить во влияние злых сил.

— Вот именно, пока что! Но с тех пор как мы встретились…

— …ничего не изменилось.

— А смерть Гризельдис?

Ульрих глубоко и так шумно вдохнул, что Афре стало щекотно. Но он ничего не сказал.

— Знаешь ли ты, что твой сын искал меня в день смерти Гризельдис?

— Нет, но меня это не удивляет. В последнее время у нас были не самые лучшие отношения. Он обвинял меня в том, что я свел ее в могилу.

— А меня он обвинял в том, что я тебя заколдовала. И велел оставить тебя наконец в покое.

— Заколдовала — не совсем подходящее слово. Скорее околдовала. Или, еще лучше, очаровала, — Ульрих негромко засмеялся. — В любом случае, тебе удалось придать моей жизни новый смысл.

— Льстец!

— Называй как хочешь. Но ты должна знать, что для меня существовали только планы моего собора. Иногда я ловил себя на том, что начинал разговаривать с каменными фигурами в соборе. Это многое говорит о состоянии души мужчины в самом расцвете сил.

— Твой брак нельзя было назвать удачным?

Ульрих долго молчал. Ему не хотелось отягощать этим Афру. Но темнота в комнате и близость возлюбленной облегчили ему исповедь.

— Гризельдис — дочь церковного писаря, — неуверенно начал Ульрих. — Имя отца она так никогда и не узнала, равно как и имя матери. Сразу же после рождения она попала в женский монастырь в виттельсбахской части Баварии, где стала послушницей. До двадцати лет она ни разу не видела мужских лиц, кроме священника. Довольно благородное лицо, надо сказать, с темными глазами и тонким носом. После ссоры с аббатисой Гризельдис ушла из монастыря еще до принятия обетов. Она научилась там читать и писать, выучила Новый Завет на латыни, но общаться с людьми, а тем более с мужчинами, она так и не научилась. Гризельдис выполняла тяжелую работу и не могла найти себя ни в чем. Ее внешность и отчужденность, которую она проявляла по отношению ко всем, странным образом поразили меня. Я был молод, сейчас я бы сказал, слишком молод, и счел ее замкнутость и пугливость проявлением утонченной женской природы. Когда я впервые поцеловал ее, она спросила, кто у нас будет, мальчик или девочка. Мне пришлось приложить немало усилий, чтобы она поверила, что исходит из неверных посылок. Когда Гризельдис столкнулась с реальностью, в ней произошла роковая перемена. В надежде, что мне удастся переубедить ее, я на ней женился. Но после рождения нашего сына она стала считать, что все, что связано с сексуальностью, отвратительно и ужасно. Однажды ночью я едва успел помешать ей пустить в ход нож, спрятанный под кроватью. Она хотела отрезать мое мужское достоинство и, по ее собственным словам, скормить свиньям. Тогда я еще надеялся на то, что Гризельдис оправится от послеродового шока и вернется к нормальной жизни, но произошло обратное. Гризельдис стала проводить дни у кларисситок. Сначала я думал, что она молится. Позднее я узнал, что за стенами монастыря поощряют плотские развлечения с женщинами.

Афра перевернулась на другой бок и повернулась к Ульриху лицом, хотя ничего не было видно.

— Ты, должно быть, много страдал, — раздался в темноте ее голос.

— Самым ужасным для меня была необходимость соблюдать внешние приличия. Архитектор, жена которого развлекается в монастыре с монашками и пытается отрезать собственному мужу половой орган, вряд ли вызовет уважение. При этом совершенно не важно, какой высоты и красоты собор он построит.

— А Маттеус, твой сын? Он знал, что происходит с его матерью?

— Нет, думаю, не знал. Иначе бы он обвинил в наших плохих отношениях меня. Ты — первая, кому я об этом рассказал.

Афра осторожно коснулась лица Ульриха. Потом взяла его голову обеими руками и приблизила к своему лицу. Поцеловать его в темноте удалось только со второго раза.

Издалека раздался окрик ночного сторожа, объявившего о том, что наступила полночь. Он монотонно предупреждал:

— Гасите огонь и свет, чтобы не случилось никакой беды.


Туманное утро не располагало к тому, чтобы продолжать путешествие. На крышах домов и на тонких ветвях деревьев лежал первый иней. Взглянув в окно, они поняли, что проспали. Извозчик уже запрягал лошадей.

— Поспешите, — крикнул он, увидев лицо Афры в окне. — Нам предстоит сегодня долгий путь!

В общем зале Афра и Ульрих выпили по кружке теплого молока и съели по куску хлеба с жирным салом.

— А где книготорговец? — спросила Афра у хозяина постоялого двора.

Тот засмеялся:

— Он встал самым первым. Вам нужно было просыпаться раньше, молодая госпожа.

Афра была разочарована. Ночью она задавала себе так много вопросов…

— А вы не знаете, куда он поехал, откуда он? Имя его знаете? — не отставала она.

— Ни малейшего понятия. Я не знаю его имени, равно как и вашего. Почему вы сами его не спросили?

Афра пожала плечами.

— А куда вы путь держите?

— На запад, по Рейну, — первым ответил Ульрих.

— Через Чернолесье?

— Думаю, да.

— Непростой путь для этого времени года. Дело к зиме, вот-вот может выпасть снег.

— Не думаю, что все так уж плохо, — засмеялся Ульрих. Потом он расплатился с хозяином и пошел проверить поклажу.


— Красивый городок этот Герольдсбронн, — заметила Афра, когда извозчик направил свой фургон к воротам. Уличные мальчишки, висевшие на дверях фургона и просившие милостыню, соскочили. После того как фургон проехал мост, извозчик взмахнул плетью, и кобылы побежали рысью.

Закутавшись в одеяло, Афра спряталась за спину извозчика, пытаясь укрыться от ледяного ветра. Действительно, они выбрали не лучшее время для путешествия. Ульрих пожал руку Афры.

— Вы много собираетесь сегодня проехать? — крикнул он извозчику.

Тот обернулся.

— Бог его знает. Я смогу сказать больше только тогда, когда мы проедем ущелье Айсбах.

Внезапно туман рассеялся, и перед ними появились первые признаки леса — маленькие густые ельники, расступившиеся через полмили и уступившие место просторным полянам. На вершине холма извозчик остановился и плетью указал на горизонт.

— Чернолесье! — крикнул он против ветра.

Насколько хватало глаз, повсюду был сплошной лес, темный, бесконечный лес на больших холмах. Казалось невообразимым, что это препятствие можно преодолеть на фургоне, запряженном лошадьми.

Ульрих хлопнул извозчика по спине.

— Я надеюсь, ты знаешь дорогу через этот лес, приятель!

Тот обернулся.

— Не бойтесь. Я ездил по этой дороге добрый пяток раз. Правда, не в это время года. Не волнуйтесь!

Уже давно не встречались им людские поселения, не встречались и другие повозки. Когда дорога нырнула в Чернолесье, стало понятно, почему этот лес так называют. Стоявшие почти вплотную друг к другу ели практически не пропускали свет. Кучер придержал лошадей.

В лесу было подозрительно тихо, как в соборе. В этой торжественной тишине грохот, производимый фургоном, казался неуместным. То тут, то там пролетала птица, потревоженная шумом. Афра и Ульрих не решались заговорить. А лес все не заканчивался и не заканчивался.

Чтобы поднять упавшее настроение, извозчик — они проехали уже миль двадцать — достал бутылку водки. Афра сделала большой глоток. Внутри все обожгло как огнем. Но зато стало теплее.

С громким «тпру!» извозчик остановил лошадей. Перед ними на дороге лежала ель. На первый взгляд казалось, что ее свалило ветром, но, когда кучер увидел, что случилось с деревом, он заволновался.

— Здесь что-то не так, — тихо сказал он. — Дерево срубили совсем недавно, — и, прищурившись, стал вглядываться в заросли придорожных кустарников. Открыв рот, он прислушивался к подозрительным шорохам, но, кроме сопения лошадей и звяканья посуды, не было слышно ни звука. Афра и Ульрих сидели, не шевелясь.

Охранник медленно опустил руку под лавку. Осторожно, стараясь не шуметь, он слез с козел.

— Что это все значит? — испуганно прошептала Афра.

— Похоже на то, что мы попали в западню, — пробормотал Ульрих, оглядывая лес.

Извозчик отчаянно замахал руками, подзывая Ульриха к себе.

— Оставайся тут и не двигайся с места, — приказал Ульрих Афре, вылезая из фургона.

Трое мужчин шепотом договорились о том, как им себя вести. Лесная тропа была узкой, через заросли и деревья проехать трудно, поэтому об объезде нечего было и думать. Поэтому им нужно было действовать, если они не хотели малодушно сдаться на милость судьбы. Дерево казалось не слишком тяжелым для того, чтобы трое сильных мужчин смогли поднять его и убрать в сторону.

Но они должны были помнить о том, что в любую минуту из кустов могли появиться преследователи. Нужно было спешить. Прижавшись друг к другу вплотную, мужчины взялись за ствол дерева снизу и по команде стали понемногу отодвигать его в сторону.

Они уже справились, когда архитектор бросил взгляд на Афру. От того, что он увидел, у него кровь застыла в жилах. У фургона стоял какой-то подозрительный тип и зажимал Афре рот рукой. Второй пытался сорвать с нее платье, в то время как третий забрался внутрь фургона. Охранник схватился за арбалет, извозчик — за плеть, а Ульрих прыгнул к фургону.

— Назад, назад! — закричал охранник, заряжая арбалет. Но Ульрих не остановился. Не помня себя от ярости, он с кулаками бросился на грабителя. Тот, опрокинутый на землю внезапным мощным ударом, отпустил Афру и повернулся к Ульриху. Очутившись в самом центре драки, Афра закричала так, словно ее резали. Ульрих никогда не думал, что в случае необходимости сможет так драться. Но когда второй грабитель, который раньше держал Афру, схватил его за шею, а первый ударил коленом в живот, Ульрих сдался. Он почувствовал, что теряет сознание, а потом в глазах у него потемнело.

Поэтому он не видел, как охранник, наблюдавший за дракой с заряженным оружием, нажал на спуск. Молниеносно, как вспыхнувшее в печи пламя, стрела вылетела из арбалета и ударила второму нападавшему в спину. Тот рефлекторно поднял руки вверх, встал на дыбы, как взбесившийся зверь, упал на спину с фургона на землю, где и остался лежать неподвижно между передними и задними колесами. Когда остальные увидели, что стало с их товарищем, то бросились наутек со своей небольшой добычей.

Обеспокоенная Афра склонилась над бесчувственным Ульрихом, лежавшим на козлах. Ее платье было разорвано на груди, но серьезных повреждений не было.

— Очнись! — чуть не плача, закричала она.

Тут Ульрих открыл глаза. Он потряс головой, словно хотел сбросить с себя воспоминание о пережитом.

— Где этот негодяй? — прошипел Ульрих, скривившись от боли. — Я убью его.

— Не нужно, — ответила Афра. — Охранник тебя опередил.

— А остальные?

Афра махнула рукой в направлении дороги.

— Чего же мы ждем? За ними! — Ульрих с трудом поднялся.

— Спокойно, спокойно! — вмешался извозчик. — А что мы с этим делать будем?

Только теперь Ульрих заметил под фургоном грабителя.

— Он мертв? — с опаской спросил он.

Охранник протянул архитектору арбалет.

— Прицельный выстрел из этого оружия способен уложить быка. А быком этот подонок не был. Скорее слабаком.

— Но он хотел убить меня! Я уже думал, он вот-вот меня задушит, — сказал Ульрих, вылезая из фургона.

Грабитель лежал лицом вниз на подмерзшей земле. Его конечности были причудливым образом вывернуты. На теле не было видно никаких повреждений — ни крови, ни ран, ничего.

— Он действительно мертв? — спросил Ульрих, не ожидая ответа. Он с отвращением взял убитого за левую, вывернутую назад руку и вытащил из-под фургона. — Мы не можем просто бросить его здесь, — нерешительно сказал архитектор.

— Думаете, эти мерзавцы устроили бы нам почетные похороны, если бы убили нас? — Лицо извозчика исказилось от ярости.

Перевернув мертвеца на спину, Ульрих внезапно застыл. Словно громом пораженный, он посмотрел на Афру, потом вопросительно взглянул на стоявшего рядом извозчика.

— Это же… — тихо пробормотал он. Закончить фразу он не смог.

— …калека с постоялого двора, — договорил за него извозчик. — Оказывается, он был вовсе не парализован и не достоин сожаления, как казалось на первый взгляд.

— Он использовал свое пребывание на постоялом дворе для того, чтобы выяснить, где можно получше поживиться.

— Кажется, именно так оно и было, — заметил извозчик и добавил: — Я много повидал, но с такой дерзостью еще не встречался. Притворяться несчастным калекой и при этом планировать нападение! Надеюсь, у вас ничего не пропало. Отсутствие двух чайников из олова я как-нибудь переживу.

Ульрих фон Энзинген вопросительно взглянул на Афру. Та обеими руками пыталась стянуть на груди разорванное платье.

— Пергамент! — тихо сказала она.

— Украли?

Афра кивнула.

Архитектор задумчиво огляделся.

— А ваши деньги? — поинтересовался извозчик, знавший, что его пассажир везет с собой большую сумму денег.

Ульрих подошел к лошадям и поднял сбрую. Под ней находились два так называемых кошеля — кожаные мешочки, служившие для перевозки крупных сумм. Ульрих хлопнул по ним ладонью и услышал звон монет.

— Все в порядке, — удовлетворенно сказал он. — Но давайте все-таки как-нибудь похороним этого мерзавца. Он ведь, как-никак, человек, пусть и плохой.

Втроем они оттащили труп в лес, положили между корней двух деревьев и прикрыли еловыми ветками. Потом все сели в фургон и продолжили путь.


Тем временем наступил полдень — самое время пересекать ущелье Айсбах. Из опыта предыдущих поездок извозчик знал, что нужно быть готовым ко всему: к оползню после сильного дождя или каменному обвалу — если мороз или засуха. Достаточно было встречной повозки на узкой дороге, на которой не разминуться, чтобы попасть в затруднительное положение.

Все еще помнили о дерзком нападении. С тех пор прошло больше часа, но никто не проронил ни слова. Афра находилась в полузабытьи. Она не знала, радоваться потере пергамента или печалиться.

Конечно, странное наследство отца по-прежнему интересовало ее — теперь, когда она услышала от книготорговца странные намеки по поводу смерти ее родителей. Но с другой стороны, Афра чувствовала некоторое облегчение. В последнее время пергамент висел у нее на шее тяжелым камнем и терзал ее. Теперь все кончено. В Страсбурге они с Ульрихом оставят прошлое позади и начнут новую жизнь, спокойную и размеренную.

Но судьба решила иначе.

Без особых проблем они преодолели ущелье Айсбах. Внезапно извозчик остановился на просеке. Он подозрительно огляделся по сторонам, потом соскочил с козел и сделал пару шагов по направлению к чему-то светлому, брошенному на краю опушки, на замерзшей земле.

Афра быстрее других сообразила, что это такое. Мерзавцы, укравшие у нее шкатулку, избавились от казавшегося бесполезным пергамента.

Кучер осмотрел пергамент со всех сторон и уже собирался снова выбросить его, когда Афра закричала:

— Стойте, он принадлежит мне!

— Вам? — взглянул на нее извозчик недоверчиво.

— Да, он был у меня в маленькой шкатулке, которую я носила на груди. В память об отце.

Объяснение Афры еще больше усилило недоверчивость извозчика.

— В память? — переспросил он. — Но на пергаменте не написано ни строчки!

— Так отдайте же его наконец! — пришел девушке на помощь Ульрих.

Извозчик неохотно подчинился требованию. Проворчав себе под нос что-то неразборчивое, он отдал Афре пергамент, вскарабкался на козлы и хлестнул коней плеткой.

Когда фургон тронулся, он повернулся и, обращаясь к Афре, сказал:

— Вы не издеваетесь надо мной? Что это за память такая? Чистый лист бумаги!

— Кто знает? — многозначительно ответила Афра, и на ее лице появилась вымученная улыбка.

Глава 5 Тайны собора

Жители Страсбурга толпами валили к мосту Мучеников. Каменное сооружение было переброшено через Иль, эту лениво текущую реку, которая разделялась на юге на две части, сливавшиеся на севере снова воедино, при этом оба рукава напоминали по форме зельц. Мост находился неподалеку от собора, который раз в месяц становился сценой для зловещего представления, привлекавшего людей всех возрастов.

Утром заседал суд Шайсмайера. Он приговорил продавца поддельного вина, фальшивомонетчика, нечестного мясника, выдававшего кошачье мясо за зайчатину, и горожанина, который, не сопротивляясь, позволил жене себя избить, к окунанию в реку. Кроме того, ходили слухи, что сегодня будут топить красотку, которую исповедник обрюхатил за алтарем собора Святого Стефана.

По дороге к большому кафедральному собору Афру поглотила толпа. Девушка не знала, что будет, но скопление большого количества народа разбудило ее любопытство. Жители Страсбурга стояли вплотную друг к другу по оба берега реки и, вытянув шеи, пытались рассмотреть, что происходит. Робкие лучи солнца дарили весеннее тепло. От лениво текущей реки, о которой никогда нельзя было сказать, в какую сторону она течет, поднималось невообразимое зловоние сточных вод. А если присмотреться повнимательнее, можно было увидеть дохлых животных: кошек, крыс, а также отходы и экскременты. Но никто не присматривался. Все с нетерпением уставились на мост, в центре которого стояли деревянные леса с длинным рычагом, немного похожим на кран, который использовали при строительстве кафедрального собора. На меньшем конце рычага была закреплена корзина. Она напоминала клетку, в которой на рынке продают обычно птицу и домашних животных.

Когда городской палач в черной мантии и в колпаке, закрывавшем голову, взобрался на большую колоду, служившую помостом, зеваки резко замолчали. Шестеро стражников обходились с мужчинами, недавно приговоренными на площади перед ратушей, довольно грубо. Толкая и пиная их, они выстроили их в ряд перед палачом. Потом палач прочел имена осужденных и приговор за их злодеяния, встреченный криками и аплодисментами, а также неодобрительными возгласами.

Самое легкое наказание досталось продавцу поддельного вина — одноразовое окунание. С него должны были начать. Двое стражников схватили его и заперли в клетку. Четверо остальных повисли на длинном плече рычага так, что клетка взлетела в воздух, развернули рычаг к реке и опустили клетку в воду.

Все вскипело, забулькало, вспенилось, и в мгновение ока продавец поддельного вина вместе с клеткой исчез в неаппетитном бульоне из фекалий, называвшемся рекой. Городской судья отсчитал про себя до десяти, разжимая один за другим пальцы высоко поднятой руки. Затем незадачливого винодела вынули из вонючего Иля.

Женщины, стоявшие в первом ряду, завизжали и стали стучать в крышки кастрюль. Раздались крики:

— Продолжать! Продолжать! Искупайте обманщика в дерьме!

Процедура повторилась с остальными двумя осужденными, причем мяснику пришлось вытерпеть самое серьезное наказание — четырехкратное окунание. Когда злодея вынули из Иля после четвертого раза, на него было жалко смотреть. Весь покрытый грязью и отходами, мясник даже не мог открыть глаза. Стоя на коленях, он цеплялся за прутья клетки и жадно ловил ртом воздух. Когда стражники вытащили его из клетки, его стошнило прямо на мост.

— Больше не станет продавать дохлых кошек вместо зайчатины! — крикнула разъяренная матрона.

А высокий мужчина с красным лицом сжал кулаки и прокричал через головы стоявших впереди него:

— Слишком мягкое наказание! Этого негодника нужно было повесить!

Его окрик нашел немалую поддержку. И тут же все закричали:

— Хотим увидеть, как его повесят!

Прошло довольно много времени, прежде чем яростные крики прекратились. Вдруг стало тихо, настолько тихо, что слышно было скрип запряженной ослом тележки, ехавшей от площади к мосту. Зеваки молча расступились, образовав коридор. Только время от времени слышались ахи-охи. Многие зрители при виде телеги поспешно крестились.

На ней лежал связанный мешок. Было нетрудно заметить, что в нем находится кто-то живой. Слышались тихие стоны. Из мешка виднелись ярко-рыжие волосы, завязанные в конский хвост. Слуга в красных одеждах втащил осла, на последних десяти метрах упрямо отказывавшегося повиноваться, на середину моста.

То, что произошло вслед за этим, повергло Афру в ужас. Едва телега остановилась, к ней подошли двое стражников, сняли трепыхавшийся мешок, раскачали и через перила моста бросили в реку. Некоторое время мешок плавал в вонючей воде, потом поднялся, как тонущий корабль, и не успели все и оглянуться, как он скрылся под водой.

Зеваки молча глазели на роскошные волосы, какое-то время еще плывшие по течению. Уличные мальчишки тут же устроили себе развлечение — они стали кидать в них камни, пока и это последнее напоминание о красавице не исчезло под водой.

Исполнение последнего приговора прошло почти не замеченным. Скучным голосом городской судья быстро прошепелявил: священник воспользовался пожертвованиями верующих в личных целях и за это приговорен епископским судом к лишению правой руки. Охранник бесстрастно укутал ампутированную руку в лохмотья и, размахнувшись, запустил в реку.


Сознание того, что она стала свидетельницей казни, заставило Афру расплакаться. Она рассерженно прокладывала себе путь через толпу в направлении Соборной площади. Почему, думала она, должна была умереть девушка, а с головы похотливого исповедника ни волоска не упало?

По дороге к собору Афра проходила по переулку, где все дома были в саже. Последствия огромного пожара, уничтожившего четыре сотни домов, до сих пор не были устранены. Неприятно пахло строительным мусором и обуглившимися балками.

Она знала, где искать Ульриха: в Соборном переулке, ведущем прямо к западному фасаду собора. Сидя на камне, он проводил целые дни и даже вечера, любуясь тем, как красный песчаник с Вогез, из которого строился собор, окрашивался на закате в роскошный пурпурный цвет.

Уже три месяца Ульрих фон Энзинген почти ежедневно ходил в резиденцию епископа Вильгельма фон Диета. Но каждый раз ему сообщали, что его преосвященство еще не возвратился из своего зимнего путешествия.

Все знали тайну о том, что епископ Страсбургский, игрок и пьяница без сана, был назначен на этот пост не вследствие своей учености, не говоря уже о набожности, а исключительно благодаря своим голубым кровям и протекции Папы римского. Поэтому никого не изумляло, что зимы его преосвященство проводил в теплых итальянских землях вместе со своей конкубиной. Неудивительно, что он враждовал с собственным соборным капитулом, и в первую очередь с деканом Хюгельманном фон Финстингеном, который сам стремился стать епископом.

Хюгельманн, образованный человек, обладатель безупречной внешности и таких же безупречных манер, решительно отказал Ульриху, когда тот, ссылаясь на письмо епископа Вильгельма, предложил себя в качестве архитектора собора. Управление строительством соборов уже более ста лет находилось вне компетенции епископов, право решения этих вопросов принадлежало городскому совету. А совет только что назначил нового зодчего и велел ему построить над западным фронтоном башню такой высоты, чтобы затмила все существующие.

Погруженный в созерцание фасада собора, фронтон которого напоминал корабль, кормой стоящий на земле, а носом устремляющийся прямо в небо, навстречу солнцу, Ульрих не заметил, как к нему подошла Афра. И только когда она положила руку ему на плечо, архитектор сказал:

— Он действительно был гением, этот мастер Эрвин. К сожалению, он не дожил до того дня, когда воплотились его мечты.

— Тебе не стоит зарывать свой талант в землю, — ответила Афра. — Вспомни Ульм. Это твое сооружение, и твое имя всегда будет упоминаться в связи с этим собором.

Ульрих пожал руку Афры и улыбнулся, но улыбка его была горькой. Наконец он поднял взгляд, и, когда заговорил, в его голосе слышалось отчаяние:

— Чего бы я ни отдал за то, чтобы иметь право построить над этим нефом башню, не менее гениальную, чем само творение мастера Эрвина.

— Ты получишь это назначение, — Афра пыталась утешить любимого. — Никто не обладает твоими способностями для выполнения такого задания.

Архитектор отмахнулся:

— Не нужно меня утешать, Афра. Не ведая того, я поставил не на ту лошадь.

Больно было видеть подавленность Ульриха. Да, они не нуждались. На строительстве кафедрального собора в Ульме Ульрих фон Энзинген заработал больше, чем они могли потратить, — конечно, если жить скромно. В Брудергофгассе они сняли уютный домик. Но Ульрих был не такой человек, чтобы удовлетвориться достигнутым. Его распирало от идей, и один только вид неоконченного собора приводил его в волнение.

Несколько дней спустя Афра набралась мужества и разыскала аммейстера, старшего члена городского совета, который вместе с четырьмя сеттмейстерами управлял городом. На девушке было аккуратное платье из светлой ткани, и впечатление, которое она произвела на приеме на старого человека строгих правил, было вполне благоприятным. Старик, в свою очередь, производил впечатление человека дерзкого — из-за темных волос, спадавших на плечи, как у пирата.

Он жил на втором этаже ратуши в изысканно обставленной комнате огромных размеров. Уже один только стол, за которым он принимал посетителей, был длиной с телегу. Складывалось впечатление, что разыскать аммейстера и поделиться с ним своими проблемами сложно, практически невозможно. На самом же деле все было с точностью до наоборот: ежедневно аммейстер принимал два-три десятка посетителей, жалобщиков и просителей, выстраивавшихся в очередь, иногда выходившую на площадь перед зданием.

После того как Афра изложила свое дело, аммейстер поднялся со стула, спинка которого была выше его головы локтя на два, и подошел к окну. Стоя у огромного окна, он, и без того невысокий, производил впечатление еще более низкорослого человека. Скрестив руки за спиной, аммейстер смотрел на площадь перед зданием и, не глядя на Афру, начал:

— Что же за времена настали, если жены хлопочут за мужей? Разве мастер Ульрих голос потерял или онемел, что он послал вас?

Понурив голову, Афра ответила:

— Высокий господин, Ульрих фон Энзинген не нем, он очень горд, слишком горд, чтобы предлагать вам свои услуги, как крестьянин предлагает овощи. Он художник, а художники хотят, чтобы их просили. Кстати, он не знает, что я разговариваю с вами.

— Художник! — воскликнул аммейстер, и теперь голос его звучал выше, тона на три выше, чем раньше. — Только послушайте! Мастер Эрвин, построивший собор на песке, как волшебник, никогда не называл себя художником.

— Ну хорошо, в таком случае Ульрих фон Энзинген мастер, так же как Эрвин. Дело в том, что он построил кафедральный собор в Ульме, вызывающий у людей такое же восхищение, как и кафедральный собор Страсбурга.

— Но, как я слышал, собор в Ульме не окончен. Вы не поведаете мне, почему мастер Ульрих бросил свою работу?

Афра представляла себе все намного проще. Теперь, подумала она, ошибиться нельзя, иначе конец. С другой стороны, всегда можно сказать, что епископ Вильгельм, хотя он и не имел никакого отношения к строительству собора, переманил мастера Ульриха в Страсбург.

— Как мне кажется, — начала Афра, и внутри у нее все клокотало от ярости, — до вас еще не дошли сведения, что граждане Ульма — ханжи. Большинство из них ведут порочный образ жизни. Когда мастер Ульрих решил построить над кафедральным собором высочайшую башню в христианском мире, они обвинили его в богохульстве, потому что думали, что верхушка башни достанет до неба. И тут как раз ваш епископ Вильгельм прислал мастеру письмо, приглашая Ульриха фон Энзингена приехать в Страсбург и возвести здесь высочайшую башню Запада.

Одно упоминание имени епископа Вильгельма фон Диета заставило аммейстера покраснеть от ярости. Когда он повернулся и обратился к посетительнице, его лицо было мрачнее тучи.

— Этот проклятый сукин сын, — запинаясь, пробормотал аммейстер. Афра не поверила своим ушам. — К строительству собора его преосвященство, — продолжал аммейстер, — не имеет ни малейшего отношения. У похотливого Вильгельма нет даже права служить мессу. Зачем ему собор?

«А зачем собор вам?» — хотела спросить Афра. Но она прикусила язык и смолчала.

— Почему мастер Ульрих не пришел вместо этого ко мне? — примирительным тоном спросил аммейстер. — Недавно мы назначили новым архитектором собора Верингера Ботта. Мне очень жаль, но второй нам не нужен.

Афра удрученно пожала плечами.

— Откуда нам было знать, что ваш епископ не имеет никакого отношения к строительству собора? С момента нашего прибытия накануне Нового года мастер Ульрих ежедневно наведывается в резиденцию епископа, чтобы узнать, не вернулся ли Вильгельм фон Дист. Тем не менее я благодарна вам за то, что вы меня выслушали. А если вам все же понадобятся услуги мастера Ульриха, то вы найдете нас в Братском переулке.

О своей встрече с аммейстером Афра умолчала. Она была убеждена в том, что ее признание еще больше расстроит Ульриха, потому что архитектор все еще надеялся на то, что все будет хорошо. В любом случае, его нельзя было отговорить продолжать рисовать чертежи и эскизы обеих башен кафедрального собора.


В день святого Иосифа по Страсбургу прошел слух, что похотливый Вильгельм — как все называли епископа — вернулся из своего зимнего путешествия. Его преосвященство заменил конкубину из Парижа, с которой он уже почти год делил стол и постель, на сицилийку, темноглазую женщину с черными волосами и кожей гладкой и смуглой, как олива.

Но прошла еще неделя, прежде чем жители Страсбурга смогли лицезреть своего епископа, поскольку Вильгельм фон Дист, как и его предшественники, жил в одном из своих замков, в Дахштайне или в Цаберне. В городской резиденции напротив собора застать его можно было редко.

Горожане и епископ не очень-то любили друг друга. Корни взаимной неприязни были довольно глубоки и лет пятьдесят назад привели к войне, закончившейся поражением епископа. С тех пор Вильгельм фон Дист, до этого правивший городом по своему усмотрению, официально не имел никакой власти. Но по-прежнему было достаточно людей, которые во всеуслышание поносили Вильгельма, а на самом деле с готовностью выполняли его пожелания.

Епископ принял мастера Ульриха в мрачной комнате для аудиенций, почти что полностью потерявшей свое былое величие. Вильгельм, человек размером со шкаф, мужчина, у которого жажда плотских удовольствий была написана на лице, вышел к архитектору в чем-то вроде халата, с золотой митрой на голове в знак его высокого сана. Он величественно протянул Ульриху правую руку для поцелуя и громко воскликнул:

— Ульрих фон Энзинген, приветствую вас во имя Господа нашего Иисуса Христа! Я слышал, вы долго дожидались меня, — гнусавый голос епископа напоминал о его голландском происхождении.

Архитектор тоже рассыпался в любезностях и выразил епископу сочувствие по поводу гибели его посланника:

— Как я вам и сообщал, произошла трагедия, причиной ее был мерзавец наемник, которого давно наказали по справедливости. Его звали Леонгард Дюмпель. Да упокоит Господь его душу.

— Ну ладно, de mortuis nil nisi bene[131] или как там… Я и не знал, что мой посланник погиб. Давно не видел его.

— Но я же послал вам письмо!

— Ах, вот как?

— Да, я переслал вам свидетельство о смерти вашего посланника и мои соболезнования.

Тут выражавшее прежде сомнение лицо епископа осветилось, как будто он как минимум получил семь даров Святого Духа, и Вильгельм хлопнул себя по митре.

— Да, теперь я припоминаю. Я получил от вас отказ, imprudentia causa[132] вы отказывались построить в Страсбурге самую высокую башню на соборе. Мне хотелось бы, чтобы вы изменили свое решение.

Ульрих фон Энзинген кивнул:

— Произошли события, которые помешали мне продолжить работу над собором в Ульме. Смерть вашего посланника тоже связана с этим. Но разрешите мне один вопрос: правда ли, что говорят люди? Что строительство собора совершенно не под вашим контролем?

Было очевидно, что епископ смутился, — он неопределенно мотнул головой, так что золотая митра съехала на затылок и обнажила розовый лысый череп. Епископ поспешно поправил съехавший набок знак высокого сана. Потом обиженно ответил:

— Кому вы больше верите, мастер Ульрих, уличной черни или Вильгельму фон Диету, епископу Страсбургскому?

— Простите, ваше преосвященство, я не хотел вас обидеть. Но аммейстер уже поручил Верингеру Ботту построить башни кафедрального собора.

— Я знаю, — спокойно ответил епископ. — Запомните: деньги — ключ ко всем дверям. Один мудрый полководец однажды сказал: можно завоевать всех жителей города, всего лишь нагрузив золотом одного осла. Поэтому не беспокойтесь. Поверьте мне, вы будете строить башни нашего собора, это так же верно, как и то, что меня зовут Вильгельм фон Дист.

— Вашими устами да мед пить. Но поведайте мне, почему вы почтили своим доверием именно меня?

Епископ лукаво ухмыльнулся и ответил:

— Тому есть свои причины,мастер Ульрих.

Архитектор не мог понять поведения епископа. Его недоумение не укрылось от Вильгельма, и тот сказал:

— Можете мне доверять. Дайте мне набросок того, как должны выглядеть башни собора в вашем представлении. Составьте смету расходов, скажите, сколько вам нужно людей и материалов. Сколько времени у вас займет составление сметы?

— Неделю, не больше, — ответил архитектор, не задумываясь. — Должен вам признаться, ваше преосвященство, что еще в ваше отсутствие я занимался составлением сметы.

— Я вижу, мы понимаем друг друга! — Епископ Вильгельм протянул мастеру руку для поцелуя. Хотя Ульриху и было неприятно, он повиновался.

Ульрих фон Энзинген был не уверен, что может верить обещаниям странного епископа Страсбургского. Тем не менее искра надежды была верным средством от уныния, теперь он мог с утра до вечера заниматься чертежами башен. Архитектору было ясно, что они не должны отличаться по стилю от нефа. И не только из-за статики, оптически тоже была необходима определенная легкость, даже скорее воздушность, чтобы не нарушать общую картину.


Прошло три дня с аудиенции у епископа Вильгельма, когда в Братском переулке появился аммейстер. Теперь Михель Мансфельд был очень любезен, не как тогда, когда Афра была у него на приеме.

— Как хорошо, что вы обратили мое внимание на мастера Ульриха, — начал он. — Возникли непредвиденные обстоятельства. Вчера мастер Верингер Ботт упал с лесов. Очень прискорбный случай.

Ульрих почувствовал, что его словно ударило молнией. У него перед глазами стояла лукавая ухмылка епископа.

— Он умер? — запнувшись, спросил архитектор.

— Почти, — сухо ответил аммейстер. — По крайней мере начиная от шеи. Он не может пошевелить ни рукой, ни ногой. У вас опасная профессия, мастер Ульрих.

— Я знаю, — оторопело пробормотал Ульрих и вопросительно взглянул на Афру.

— Вы наверняка догадываетесь, почему я вас разыскивал, мастер Ульрих.

Архитектор неуверенно взглянул на Мансфельда.

— Не имею ни малейшего понятия, куда вы клоните, — солгал Ульрих. Он солгал потому, что трудно было разгадать намерения аммейстера.

— Тогда я не стану вас более томить. Послушайте: по согласованию с городским советом я хочу поручить вам построить башни на нашем кафедральном соборе.

Еще немного, и Ульрих фон Энзинген расхохотался бы. Дважды одно и то же поручение. Он попытался остаться серьезным, но не знал, как вести себя.

Наконец аммейстер пришел ему на выручку.

— Вы можете подумать до завтра. К вечеру мне необходимо знать ваше решение. Тогда мы поговорим с вами обо всем остальном. С Богом!

Он ушел так же неожиданно, как и появился.

— Мне кажется, я должна тебе кое-что объяснить, — нерешительно начала Афра.

— Мне тоже так кажется. Откуда ты его знаешь?

Афра сглотнула.

— Я ходила к нему просить, чтобы строительство башен собора поручили тебе. Ведь тебя пригласил епископ.

— Ты так и сказала?

— Да.

— Мне кажется, это была не очень хорошая идея. Ты ведь знаешь, что аммейстер с епископом как кошка с собакой, терпеть друг друга не могут.

Афра пожала плечами.

— Ну, я же хотела как лучше.

— Охотно верю. А еще я очень хорошо представляю себе, как он отреагировал.

— Да, предсказать это было несложно. Я думала, он лопнет, услышав имя епископа, и аммейстер тут же отказал Мне. Но, тем не менее, мне удалось обратить на тебя его внимание.

— Он спрашивал, почему я сам не пришел?

Афра насторожилась.

— Ты правильно думаешь. Он действительно задавал этот вопрос.

— И что ты ответила?

— Я сказала, что ты художник, а художники любят, когда их просят.

— Ты хитрая девочка!

Афра иронично улыбнулась:

— Может быть — иногда…

Хотя архитектор должен был быть доволен развитием событий, он внезапно стал серьезным.

— Я даже не знаю, что и думать. Еще три дня назад у меня не было никакой надежды. А теперь все происходит именно так, как говорил этот странный епископ.

— Ты имеешь в виду, что это был не несчастный случай?

Ульрих фон Энзинген скривился так, как будто проглотил рыбу прямо с костями.

— Есть три варианта, и каждый не более вероятен, чем два других. Либо Вильгельм фон Дист провидец. Бывает же такое.

— Либо?

— Либо он — подлый негодяй и убийца. В это я тоже готов поверить.

— А третий вариант?

— Может быть, я слишком много размышляю и все это действительно просто случайность.

— Мне кажется, что тебе не стоит слишком задумываться над этим. Ты ни в чем не виноват. Я скорее думаю, что это третий вариант.


В тот же день архитектор стал добиваться аудиенции у епископа. Он должен был узнать, что за игру затеял Вильгельм фон Дист и кто в действительности поручает ему строительство. В доказательство того, что он не сидел сложа руки, Ульрих принес с собой чертежи — на той стадии, на которой они находились.

Как он и думал, епископ был уже проинформирован о несчастье, приключившемся с мастером Верингером. И, как ожидалось, проявил мало сочувствия к трагической судьбе архитектора. Напротив. Он был о Верингере невысокого мнения, хладнокровно заметил Вильгельм. Гораздо больше епископа интересовали чертежи и смета, которые Ульрих принес с собой и разложил на столе. И когда архитектор намекнул, что он будет первым, кого обвинят во всем, епископ Вильгельм фон Дист пришел в восторг, он стал приплясывать то на одной ноге, одетой в красный чулок, то на другой, вознося Господу хвалы за то, что слепил из чистой глины таких художников.

Это было довольно смешно, и мастер Ульрих с трудом сдержался, чтобы не рассмеяться. Епископ наконец ответил на вопрос, мучивший его сейчас больше всего: кто был истинным нанимателем, епископ или аммейстер.

Теперь, в отличие от того, что он говорил несколько дней назад, епископ свалил всю ответственность на аммейстера и четверых сеттмейстеров. В конце концов, уверял он, они будут оплачивать счета. А то, что черни не хватает вкуса и способности рассуждать, совершенно другой разговор.

Мастер Ульрих и сам не мог понять, чем он заслужил расположение епископа. Когда архитектор думал об этом, все это казалось ему жутковатым. Прошлое научило его тому, что в жизни ничего, совершенно ничего не дается даром. Действительно ли Вильгельм был заинтересован исключительно в строительстве башен?

С теми же чертежами, которые он раскладывал на столе перед епископом Страсбургским, Ульрих фон Энзинген пошел на следующий день к аммейстеру в ратушу и сказал, что согласен взяться за строительство.

Когда невысокий Михель Мансфельд встал из-за стола, он стал казаться еще меньше.

— В таком случае ваше желание все-таки исполнилось, — язвительно ухмыльнулся он, протягивая Ульриху руку.

Архитектор кивнул, ему было неприятно. Наконец он сказал:

— Я принес с собой первые сметы, которые смог составить за это короткое время. Посмотрите сначала набросок, в некотором роде идеальный вариант, без учета статических данных.

Широко раскрыв глаза, очевидно обрадованный, аммейстер стал рассматривать сметы и чертежи, которые Ульрих фон Энзинген разложил на столе.

— Вы, должно быть, чародей, — восхищенно заметил Мансфельд. — Как вам удалось за такое короткое время все это составить? Святая Дева Мария, вы, случаем, не в сговоре с дьяволом? — беседуя с Мансфельдом, никогда нельзя было угадать, шутит ли он или говорит серьезно.

— Если честно, — ответил Ульрих, — я уже давно занимаюсь башнями для кафедрального собора.

— Хотя вы и знали, что это задание поручено мастеру Верингеру? Вы же должны были понимать, что ваши расчеты никогда не понадобятся!

— И все же.

— Мастер Ульрих, я вас не пойму. Но давайте поговорим об этом потом. Как вы думаете, сколько времени потребуется для выполнения этих планов?

— Сложно сказать. — Мастер Ульрих почесал нос, как всегда, когда не знал, что ответить. — Это зависит от многих факторов. В первую очередь от средств, которые вы готовы потратить. Тысяча рабочих на строительстве работают быстрее, чем пятьсот. Еще важнее строительный материал. Если корабль будет везти его издалека, это будет дольше и потребуется больше расходов.

Аммейстер взял Ульриха за рукав и подвел к окну. На рыночной площади под ними было очень много людей. Торговцы предлагали товар: дорогие ткани из Италии, мебель и предметы обстановки, галантерею и украшения со всего мира.

Мансфельд посмотрел на Ульриха фон Энзингена снизу вверх:

— Взгляните туда, на этих хорошо одетых людей, на купцов с мешками золота, на менял и торговцев. Страсбург — один из самых богатых городов мира. И поэтому ему полагается один из великолепнейших соборов на Земле. Если вы говорите, что вам нужна тысяча рабочих для строительства башен, то они у вас будут. О деньгах тоже не беспокойтесь. По крайней мере пока я являюсь аммейстером Страсбурга. А что касается строительного материала, мастер Ульрих, то еще со времен мастера Эрвина строительный барак владеет собственными каменоломнями в Вассельхайме, Нидерхаслах и Гресвайлере. А крестьяне из окрестных деревень посчитают за честь обеспечивать строительство транспортом за спасибо и кружку вина в день святого Адольфа. Итак, принимая во внимание все эти условия, за сколько лет вы рассчитываете окончить строительство?

Ульрих фон Энзинген снова углубился в свои планы, аккуратно сложил их и неуверенно разгладил пергаменты кулаком.

— Дайте мне тридцать лет, — сказал он наконец, — и у вашего собора будут самые высокие в христианском мире башни, настолько высокие, что их верхушки будут уходить в облака.

— Тридцать лет? — в голосе аммейстера слышалось разочарование. — С вашего позволения, мастер Ульрих, мир был создан за семь дней. Я не уверен, что мы с вами увидим завершение строительства башен!

— Тут я с вами согласен, но такова уж судьба архитекторов, которые строят соборы, что они редко видят, как их планы претворяются в жизнь! Вспомните хотя бы мастера Эрвина! Хотя никогда еще неф собора не возводился настолько быстро, архитектор так и не увидел это великолепное сооружение. А что касается башен вашего собора, то вам должно быть известно, что каждый последующий фут уходящей в небо башни требует несравнимо больших усилий. Возьмем обычную стену: первый ряд камней кладут очень быстро, второй и третий тоже, а как только стена начинает превышать человеческий рост, строительство замедляется и становится все более затруднительным. Чтобы поднять камни наверх, требуются строительные леса и подъемный механизм. А для возведения башен нужно приложить намного больше усилий.

Аммейстер задумчиво кивнул. Потом он взглянул архитектору в лицо и спросил:

— А сколько вы хотите за работу?

К этому вопросу Ульрих фон Энзинген, был, конечно же, готов. Поэтому он уверенно ответил:

— Дайте мне по золотому гульдену за каждый фут каждой башни. Я знаю, это большие деньги, если обе башни будут высотой по пятьсот футов. Но такая оплата не представляет для вас никакой опасности. Вы будете платить только за то, что есть, а не за то, что невидимым образом происходит у меня в голове.

Михель фон Мансфельд задумался. С таким способом оплаты ему еще не приходилось сталкиваться. Чтобы выиграть время, он позвал городского писаря. Когда тот пришел (мужчина в черной короткой рясе, из-под которой выглядывали ноги), аммейстер решился:

— Итак, это ваше окончательное решение, что касается оплаты вашего труда?

— Окончательное и бесповоротное, — подтвердил мастер Ульрих.

Аммейстер махнул писарю рукой:

— Итак, запишите: «Граждане свободного имперского города Страсбурга в лице Михеля Мансфельда, аммейстера города, в третий день от пятого воскресенья поста, заключили с Ульрихом фон Энзингеном, архитектором собора, договор о нижеследующем. Точка. Архитектор Ульрих, приехавший из Ульма вместе со своей женой Афрой, проживающий теперь в Брудергофгассе, получил заказ построить башни кафедрального собора к вящей славе Господней, при этом не превышая высоты в пятьсот футов; с этой целью ему предоставляются тысяча рабочих и причитается плата из расчета один гульден за фут. Точка».

— «…один гульден за фут», — повторил городской писарь.

— Напишите это еще раз, — попросил Мансфельд, — чтобы у каждого был экземпляр.

Писарь сделал так, как ему велели. Потом он посыпал оба пергамента мелким песком, а затем стряхнул его так, что взметнулась туча пыли.

— Подпишите здесь! — Аммейстер придвинул к Ульриху сначала один пергамент, потом второй. После того как архитектор поставил под документом свое имя, аммейстер подписал его сам.


— Теперь все будет хорошо, — сказала Афра, когда Ульрих вернулся домой с радостным известием. Она очень нравилась себе в роли жены архитектора. Пусть даже это была всего лишь роль, которую она играла, Афра лелеяла надежду, что ее жизнь станет несколько более упорядоченной.

Послепасхальные дни, и иногда даже ночи, Ульрих проводил в строительном бараке, располагавшемся в одной из боковых капелл собора. Там мастер Ульрих фон Энзинген дорабатывал свои планы и старые чертежи мастера Эрвина. Они довольно сильно пожелтели, но, тем не менее, дали Ульриху очень ценную информацию: кафедральный собор был построен частично на фундаменте старого строения, вторая половина покоилась на толстых ясеневых сваях, вогнанных в землю на тридцать футов.

К сожалению, мастер Эрвин не учитывал башни собора. Или же он так запутался в своих расчетах, что пренебрег вопросом, где и как строить башни.

В один из последующих дней Ульрих в сопровождении Афры поднялся по ступенькам балюстрады над западным порталом. С собой у него были деревянная доска и отвес. По сравнению с кафедральным собором Ульма, где шаткие лестницы сильно затрудняли передвижение, здесь подъем по лесам доставлял почти что удовольствие. Сверху открывался вид, как с высокой горы. Отличие было в том, что эта гора находилась в центре города. Далеко под ними улицы напоминали нити паутины. Острые крыши домов походили на взмывавшие вверх палатки. Большинство крыш были покрыты соломой или деревом и постоянно подвергались опасности пожара. Отсюда, сверху, можно было заглянуть в некоторые трубы. С юга возвращались первые аисты; они были заняты тем, что строили свои гнезда на самых высоких крышах. С нефа открывался вид на зеленые пойменные луга Рейна — огромная река искрилась в полуденном свете.

Ульрих тронул Афру за плечо. Он закрепил шнур с отвесом на деревянной палке, как на крючке. С внешней, обращенной к югу платформы архитектор перебросил крючок с отвесом через парапет. Потом Ульрих аккуратно опустил отвес между пальцев, пока он не коснулся земли.

— Вот так должно быть, — довольно сказал мастер и закрепил отвес на балюстраде. И, обращаясь к Афре, добавил:

— Следи за тем, чтобы отвес не ушел в сторону. Даже если он сдвинется на толщину пальца, это исказит все результаты измерений.

Потом Ульрих спустился вниз, на площадь перед порталом.

Внизу мгновенно образовалась толпа, с интересом наблюдавшая за экспериментом. Весть о том, что мастер Ульрих будет строить башни кафедрального собора вместо Верингера Ботта, распространилась со скоростью пожара. Жители Страсбурга не очень любили Верингера Ботта за его тщеславие. Кроме того, он был пьяница, и про него говорили, что он не пропустит ни одной юбки, — этот факт тоже не добавлял ему друзей. Уже только поэтому новый архитектор вызывал у народа симпатию.

Что касалось строительства собора, жители Страсбурга делились на четыре различных партии, которые друг друга терпеть не могли, как кошка с собакой, а может, даже хуже. «За» был народ. Крупная буржуазия назначала четверых сеттмейстеров и своим поведением воплощала принцип «в деньгах вся власть». Соборный капитул, дюжина аристократов, у которых по материнской и по отцовской линии были в роду по меньшей мере четырнадцать предков с титулом князя или графа и которые к вере не имели ни малейшего отношения, располагали большим количеством денег и влияния. Народ называл их благородными бездельниками. А еще был епископ, которого не любил никто; чаще всего ему не хватало денег, но сторонника Папы нельзя было недооценивать, особенно что касалось его влияния и хитрости.

Симпатия, которую народ испытывал к новому архитектору, наживала ему по меньшей мере двух врагов из заинтересованных групп в лице соборного капитула и крупной буржуазии.

С измерительной пластинкой в руках, в центре которой крепилась поперечная балка, из-за чего конструкция напоминала крест, мастер Ульрих перешел площадь. На расстоянии, примерно соответствовавшем половине высоты западного фасада, он поставил эту измерительную пластинку вертикально, так, чтобы она была на одной линии с отвесом. Ему не понадобилось смотреть на водяные весы на измерительной планке, чтобы увидеть, что все перпендикулярные линии в контрольных точках были не на месте. Несмотря на то что отвес раскачивался на ветру, Ульрих фон Энзинген обнаружил, что южная часть фасада выступала примерно на два фута.

— Что это значит? — поинтересовалась Афра, когда Ульрих снова взобрался на платформу.

Лицо архитектора было серьезно.

— Это значит, что часть фундамента на сваях просела, в то время как старый каменный фундамент с другой стороны держится прочно.

— Это же совершенно не твоя вина, Ульрих!

— Конечно, нет. Если и винить кого, так только мастера Эрвина, который наивно полагал, что ясеневые сваи имеют ту же прочность, что и каменный фундамент.

Архитектор обернулся и посмотрел вдаль. Афра догадывалась, какие последствия будет иметь открытие Ульриха.

— Значит ли это, — осторожно начала она, — что фундамент собора слишком слаб, чтобы выдержать груз башен? Собор может наклониться в одну сторону еще больше и рано или поздно обвалится?

Ульрих обернулся.

— Именно так.

Афра нерешительно положила руку Ульриху на плечо. Над поймой Рейна, еще освещенной солнцем, сгустилась дымка и застелила горизонт. Казалось, что планы Ульриха под угрозой.

Когда он поднимал шнур с отвесом, Афра перегнулась через балюстраду и посмотрела вниз. Она задумалась. Вдруг она сказала, не поднимая глаз:

— На кафедральном соборе Ульма всего одна башня. Почему бы жителям Страсбурга не удовольствоваться одной-единственной башней?

Мастер Ульрих покачал головой.

— В старых планах собора исходят из двух башен над западным фасадом. Тут дело в гармонии. С одной башней кафедральный собор Страсбурга будет выглядеть, как одноглазый циклоп Полифем, — отвратительно и жалко.

— Ульрих, ты преувеличиваешь!

— Ни в коем случае. Иногда мне кажется, что над Страсбургом висит проклятие. По крайней мере что касается меня.

— Ты не должен так говорить.

— Это правда.

Три дня Ульрих никому не рассказывал о своем открытии. Он практически все время молчал, почти ничего не ел, и Афра всерьез забеспокоилась о его здоровье. С раннего утра до поздней ночи архитектор сидел в строительном бараке, искал решение — как спасти красоту собора.

Когда на четвертый день он молча вышел из дому, в его поведении не было заметно никаких изменений. Афра разыскала его в строительном бараке.

— Ты должен сообщить аммейстеру, что проект невыполним. Это же не зазорно. Если хочешь, я пойду с тобой.

Ульрих вскочил, запустил мелом в стену и закричал:

— Ты уже один раз меня опозорила, когда без моего ведома пошла к аммейстеру! Ты что, думаешь, я не в состоянии сам объясниться с ним?

Афра испугалась. Таким Ульриха она еще не видела. Конечно, ситуация для него была непростая. Но почему он выместил свою злость на ней? Вместе они и не такое переживали. Афра обиделась.

Раздраженный, Ульрих схватил свои планы и оставил Афру в строительном бараке одну. У девушки на глазах выступили слезы. Она никогда не думала, что Ульрих так с ней обойдется. И внезапно она почувствовала страх, страх перед будущим.


Когда она отправилась домой, здания с узкими фасадами плясали у нее перед глазами. Афра побежала. Никто не должен видеть ее слез. Она бежала куда глаза глядят, совершенно не разбирая дороги. В Предигтергассе, недалеко от доминиканского монастыря, девушка замедлила шаг, чтобы оглядеться вокруг. Где она, Афра не знала. Однорукий нищий, повстречавшийся ей на дороге, заметил ее растерянность и, проходя мимо, спросил:

— Вы, должно быть, заблудились, прекрасная госпожа? По крайней мере вам точно не сюда.

Она рукавом вытерла слезы.

— Ты имеешь в виду…

Нищий кивнул.

— Когда погода меняется, она все еще болит.

— Что ты украл? — спросила Афра из чистого любопытства, когда они пошли к Брудергофгассе.

— Вы наверняка станете меня презирать и не поверите, если я скажу вам правду.

— Почему же?

Какое-то время Афра и нищий молча шли рядом. Странная пара вызывала у всех недоверие, но Афре было все равно.

— Я запустил руку в кружку с церковными пожертвованиями, — внезапно начал нищий и, когда Афра не выказала никакой реакции, продолжил: — Я был каноником в монастыре Святого Томаса — такое занятие не очень обогащает. Однажды юная девушка, примерно вашего возраста, попросила меня о помощи. Она тайно родила ребенка от клирика из моей общины. Из-за тайных родов молодая мать потеряла работу. Она и ребенок в буквальном смысле умирали с голоду. Мои собственные средства были более чем скромны, поэтому я залез в церковные пожертвования и дал молодой матери деньги.

Афра сглотнула. Эта история задела ее за живое.

— А что же было потом? — осторожно спросила она.

— За мной следили и выдали. Именно тот человек, который и сделал той девушке ребенка. Чтобы пощадить мать, я умолчал о действительных причинах моего поведения. Мне бы все равно никто не поверил.

— А клирик?

Было видно, насколько тяжело дался нищему этот ответ.

— Теперь он каноник монастыря. Меня отстранили от должности, потому что священник без правой руки не имеет права благословлять. Мою правую руку выбросили в Иль с моста.

Когда они дошли до дома на Брудергофгассе, Афра чувствовала себя отвратительно.

— Подожди здесь немного, — сказала она. Потом скрылась в доме и через некоторое время появилась снова.

— Дай мне пфенниг назад, — нерешительно произнесла она.

Нищий нашел монету в кармане сюртука и, не колеблясь, протянул Афре.

— Я знал, что вы не поверите мне, — удрученно проговорил он.

Афра взяла протянутую монетку, а другой рукой протянула новую.

Нищий не понял, что произошло. Недоумевая, он разглядывал деньги.

— Но это же полгульдена! Во имя Святой Девы, вы понимаете, что вы делаете?

— Я понимаю, — тихо ответила Афра. — Понимаю.

Рассказ нищего пробудил в Афре воспоминания о своей собственной судьбе. В последние годы ей удалось изгнать из воспоминаний картинку с беспомощным свертком, висящим на ветке дерева, и девушка стала думать, что все это ей приснилось. Ульриху о рождении ребенка она тоже не рассказывала.

И вот теперь все вернулось опять: как она рожала, вцепившись в дерево, как что-то выпало из нее на мох, кровь, которую она вытерла нижней юбкой, и квакающие звуки, издаваемые ребенком, разносившиеся по всему лесу. Что, интересно, случилось с мальчиком? Или же его растерзали дикие звери? Неизвестность вызывала угрызения совести.

Тем временем настал вечер, и Афра поднялась в свою комнату на верхнем этаже дома. С улицы было слышно, как шумят гуляки, которые как раз в это время начинали искать развлечений. Афра ничего не могла поделать с собой и бессильно заплакала. Слезы смягчали боль, мучившую ее.

Десять лет, думала она, исполнилось мальчику, если он еще жив. Кто он? Стройный юноша в элегантном платье? Или замученный слуга ландфогта? Или нищий оборванец, без устали бредущий из города в город и выпрашивающий у людей кусок хлеба? Афра подумала, что не сможет узнать собственного ребенка, если их пути пересекутся на Соборной площади. В голове стучала одна мысль: как ты могла такое допустить?

Оставленная один на один со своим горем и печалью, Афра услышала какой-то шорох. Думая, что это вернулся Ульрих, она утерла слезы и стала спускаться вниз.

— Ульрих, это ты? — тихонько позвала девушка в темноту.

Ответа не последовало. Внезапно ее охватил необъяснимый страх. Сломя голову Афра бросилась в кухню в задней части дома и вытащила лучину из огня. Ею зажгла фонарь.

И вот — тот же шорох, словно дверь в петлях проворачивается. Выставив перед собой фонарь, как оружие, Афра стала пробираться вперед, чтобы посмотреть, что случилось. Входная дверь была закрыта. Круглые стекла на первом этаже защищали от любопытных взглядов с улицы, но они же и мешали выглянуть наружу. Поэтому Афра поднялась наверх. Она чуть-чуть приоткрыла окно, выходившее на Братский переулок, и посмотрела вниз. Ей показалось, что в стенной нише дома напротив она увидела темную фигуру, но девушка была слишком взволнована, чтобы быть уверенной в том, что не ошибается.

Афра по-прежнему думала, что все это ей кажется, когда две руки обхватили ее сзади за шею и начали сжиматься. Афра ловила ртом воздух. Тут у нее перед лицом промелькнул ароматный полог. Последней ее мыслью было: это не сон! Потом на нее опустилась ночь, мягкая черная ночь.

Словно из другого мира, до Афры донесся голос Ульриха, сначала тихий и робкий, потом все более громкий и настойчивый. Она чувствовала, что ее трясут, потом ощутила несколько пощечин. Открывать глаза ей было очень трудно и стоило огромных усилий.

— Что случилось? — ошеломленно спросила Афра, осознав, что лежит на полу, и увидев склоненное над ней лицо Ульриха.

— Не беспокойся, все в порядке, — ответил Ульрих. От нее не укрылось, что он своим телом специально заслонял ей обзор.

— Что случилось? — повторила она свой вопрос.

— Я думал, ты мне объяснишь!

— Я? Я помню только две руки, душащие меня, и полог.

— Полог?

— Да, от него исходил какой-то странный запах. Потом у меня в глазах потемнело.

— Этот полог? — Ульрих протянул Афре ядовито-зеленый клочок ткани с золотистым узором.

— Может быть, да. Я не знаю. — Она села. — Боже мой! — пробормотала девушка. — Я уже думала, что умерла.

В комнате был погром. Стулья были перевернуты, сундук открыт, шкаф тоже. Прошло какое-то время, прежде чем Афра осознала, что случилось.

— Пергамент? — спросил Ульрих и пристально посмотрел на нее.

«Пергамент!» — пронеслось в голове у Афры. Кто-то приходил за пергаментом. Прошлое настигло их.

Она с трудом поднялась, побрела к шкафу. Платья были разбросаны по полу. Но зеленое платье по-прежнему висело на своем месте. Афра тщательно ощупала платье. Внезапно она остановилась. Обернулась. Только что ее лицо было серьезным, и вот оно изменилось, девушка улыбнулась и вдруг разразилась громким смехом. Голос ее срывался, и она, как ненормальная, заплясала по разоренной комнате.

Ульрих удивленно наблюдал за ней. Постепенно ему стало понятно, что Афра зашила пергамент в платье и таким образом уберегла его от воров. Когда она наконец успокоилась, Ульрих сказал:

— Мне кажется, наша жизнь в опасности из-за этого пергамента. Нужно подумать, не можем ли мы спрятать его понадежнее.

Афра расставила разбросанные стулья и принялась наводить порядок. При этом она постоянно качала головой.

— Насколько я вижу, пока что ничего не пропало, совершенно ничего. Даже серебряные кубки не заинтересовали грабителей. Действительно, остается только пергамент, его и искали. И при этом совершенно естественно возникает вопрос: кто знал о его существовании?

— Ты опередила меня с вопросом. Ответ таков: алхимик.

— Но алхимик не мог знать, что мы переехали в Страсбург… — Она внезапно умолкла и задумалась.

— Что? — поинтересовался Ульрих.

— Я должна тебе кое в чем признаться. Тогда, после того как мы побывали у Рубальдуса, я еще раз ходила к алхимику. Я хотела предложить ему десять гульденов, если он поделится со мной информацией о пергаменте.

— А почему ты не говорила мне об этом до сих пор?

Афра смущенно отвернулась.

— И что из этого вышло? — продолжал расспрашивать Ульрих.

— Ничего. Рубальдус утром поспешно выехал из дома. Клара, которая назвала себя его подстилкой и у которой мне удалось снискать доверие, сказала, что Рубальдус поехал к епископу Аугсбургскому. И она думала, что этот внезапный отъезд связан с пергаментом. При этом нам он говорил, что ничего не знает.

— Алхимики по сути своей великолепные актеры.

— Ты имеешь в виду, что Рубальдус очень хорошо понимал, о чем идет речь в пергаменте, и только притворялся, что ничего не понимает?

— Я не знаю. Можно обмануться даже относительно нищего. Не говоря уже об алхимике. Если он вскоре после нашего визита поехал к епископу Аугсбургскому, это только подтверждает значимость пергамента. Кто знает, может быть, о нем сообщили даже Папе в Риме или Авиньоне или еще куда-нибудь. И тогда помилуй нас Боже!

— Ты преувеличиваешь, Ульрих!

Архитектор пожал плечами.

— У римской церкви есть целая сеть агентов и доносчиков, поэтому разыскать архитектора вместе с его любимой очень просто. Тут уже ясно, что пергамент должен исчезнуть.

— Но как, Ульрих?

— В соборе достаточно уголков, просто созданных для того, чтобы замуровать в них такой пергамент. Я вспоминаю о том, что было увековечено в стенах кафедрального собора Ульма, — он пренебрежительно махнул рукой. — Многие, и не только высокое духовенство, считают, что за драгоценности, деньги, золото, украшения и имя можно купить кусочек неба или кусочек бессмертия. Они надеются, что, когда в день Страшного суда собор рухнет, их добро и их имена станут видны и они будут первыми, кто отправится на небо.

— Какая чушь! А ты в это веришь?

— На самом деле нет. Но у людей можно отнять все, кроме веры. Вера — это бегство от реальности. И чем хуже времена, тем крепче вера. Сейчас времена тяжелые. И это — причина того, почему люди строят такие высокие соборы, каких не было никогда раньше за всю историю человечества.

— В таком случае наши соборы — это самые настоящие сокровищницы!

— Это верно во всех отношениях. Собственно говоря, я поклялся всем святым, что никому не скажу об этом. Но тебе я доверяю. И, кроме того, я не назвал тебе мест, где эти сокровища обычно прячут.

Афра молчала. Через некоторое время она сказала:

— Это значит, что даже в соборе, в котором ты никогда не был, ты знаешь, где спрятаны сокровища?

— В принципе да. Есть определенная схема, которую можно приложить к любому собору. Но вообще-то я и так слишком много тебе сказал.

— Нет, Ульрих! — Было видно, что Афра взволнована. — Я вовсе не думаю о сокровищах, которые спрятаны в соборах. Я думаю, что собор — неудачное место для того, чтобы хранить такой драгоценный пергамент. Я очень хорошо представляю себе, что те, кто заинтересован в пергаменте, знают об этих тайных уголках.

Ульрих задумался.

— По крайней мере исключать такую возможность нельзя. Ты права. Пока мы не поймем содержание пергамента, нам нужно подыскать для него более укромное место. Но где?

— Пока что, — сказала Афра, — подол моего платья — самое надежное место. Я не могу даже представить себе, что эти негодяи навестят нас еще раз.


Несколько дней спустя Ульрих фон Энзинген очень удивился. Он ожидал, что его расчеты и открытие, что над фасадом собора может стоять только одна-единственная башня, вызовут бурные протесты. Но и епископ, и аммейстер, и городской совет были на удивление довольны тем, что придется строить только одну, северную, башню, при условии, что она будет выше всех существующих в христианском мире. В ответ на напоминание архитектора о том, что гигантское здание должно быть с двумя башнями, ему сказали, что на христианском Западе больше соборов с одной башней, даже соборов без башен, чем двухбашенных.

Поэтому мастер Ульрих принялся за работу. В городе и пригородах Страсбурга он навербовал пятьсот рабочих — каменотесов, камнерезов, каменщиков, сильных работников, переносивших грузы, но в первую очередь скульпторов, которые умели обращаться с чувствительным песчаником. Мастер Ульрих намеревался поставить над фасадом филигранную, ажурную башню, которая, несмотря на свою высоту, не будет сильно сопротивляться частым бурям, которые носятся вниз по Рейну осенью и зимой. Платформа над главным порталом давала возможность построить два деревянных крана с длинными стрелами, чтобы поднимать строительный материал на необходимую высоту.

Летом, которое, как и все предыдущие, было холодным и противным, работа Ульриха фон Энзингена продвигалась хорошо. Как и в Ульме, он в полном смысле этого слова погрузился в строительство с головой. Он торопил рабочих, как будто башню нужно было закончить еще до конца года. Его работодатели были весьма довольны; камнерезы и скульпторы роптали. При мастере Верингере им не приходилось столько трудиться.

Иногда Ульрих чувствовал, что за ним наблюдает какой-то человек. Архитектор догадывался, что этим наблюдателем может быть только Верингер Ботт. Поскольку после падения Верингер больше не мог двигаться, один из его подмастерьев сконструировал ему передвижной стул с двумя высокими колесами по бокам и маленьким для подстраховки впереди. Палка сзади служила подмастерью для того, чтобы возить своего господина по городу, подобно тому, как торговец развозит свои товары. Несколько раз в день Верингер менял место, чтобы потом снова часами наблюдать за каждым шагом Ульриха фон Энзингена.

Однажды архитектор не выдержал, подошел к Верингеру и сказал:

— Послушайте, мне жаль, что вы можете только смотреть. Но кто-то же должен сделать эту работу.

Верингер взглянул на Ульриха своими глубоко посаженными глазами и сглотнул, как будто не хотел говорить колкостей. Но то, что он сказал потом, было все же достаточно неприятным. Верингер ответил:

— Но почему это должны были быть именно вы, мастер Ульрих?

Архитектор приписал ярость в словах Верингера страданиям, которые тот испытывал. Кто знает, подумал Ульрих, как бы ты вел себя в такой ситуации. Поэтому он пропустил колкое замечание мимо ушей и, чтобы нарушить неловкое молчание, сказал:

— Как видите, работа продвигается быстрее, чем было запланировано.

Верингер сплюнул на землю и хрипло прокричал:

— Невелика премудрость, если вы удовлетворитесь всего одной башней! Мастер Эрвин в гробу перевернется. Собор с одной башней — это позор, дешевая показуха, как и ваш собор в Ульме!

Тут мастер Ульрих не выдержал.

— Вам бы стоило попридержать язык, мастер Верингер. Если я не ошибаюсь, до недавнего времени вы были не более чем каменотесом, а до этого, если мне не изменяет память, монахом. Вам еще никогда не приходилось проектировать даже деревенской церкви, я уже не говорю о соборе. Вы думаете, камни терпеливы. Ошибаетесь. Камень повинуется тем же законам тяготения, что и все на этой Божьей земле. Его огромные размеры даже создают для него свои собственные законы.

— Чушь собачья! Я еще никогда не слышал, чтоб соборы рушились.

— Напротив, мастер Верингер, напротив. Вам не хватает опыта. Вы, наверное, еще никогда не уезжали из Страсбурга дальше, чем на день пути. Иначе бы вы знали об ужасных катастрофах, случившихся в Англии и во Франции, когда под обрушившейся стеной оказались погребены сотни рабочих.

— А вы будто все знаете!

— Кое-что. Я изучал чертежи этих соборов, искал причины катастроф. И при этом я выяснил, что камень далеко не так терпелив и вынослив, как многие думают. Камень ведет себя даже очень нетерпеливо, когда начинают играть не по его правилам.

Верингер Ботт открывал и закрывал рот, как будто ему было нечем дышать, голова, единственная подвижная часть его жалкого организма, от волнения задрожала.

— Умник! — злобно крикнул он. — Чертов зазнайка! Что вам вообще нужно в Страсбурге? Почему вы не остались в Ульме? Завязли по уши в дерьме?

На какое-то мгновение мастер Ульрих остановился, озадаченный грубым замечанием.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил он наконец.

И тут же раздосадованное выражение лица Верингера сменилось коварной ухмылкой.

— Ну, плотники и каменотесы, которые приходят из Ульма, рассказывают интересные истории о вашем прошлом. Каждый утверждает, что знает истинную причину того, почему вы оставили Ульм.

— Что они говорят? Давай выкладывай! — Ульрих подошел к калеке, схватил его за воротник, встряхнул и взволнованно закричал:

— Ну же, говори! Что болтают люди?

— Вот теперь-то вы показали свое настоящее лицо, — прохрипел прикованный к коляске Верингер. — Набрасываетесь на беззащитного калеку. Ну же, ударьте меня!

Тут вмешался подмастерье, с испугом наблюдавший за ссорой мастеров. Он оттолкнул мастера Ульриха, повернул коляску в противоположную сторону и увез парализованного в Мюнстергассе. Отъехав на безопасное расстояние, он еще раз развернул кресло, и Верингер прокричал так, что слышно было на всю площадь:

— Это была не последняя наша встреча, мастер Ульрих, мы еще с вами поговорим!

Ульрих фон Энзинген понял, что нажил себе смертельного врага.

Глава 6 Ложа отступников

С момента встречи с одноруким нищим прошло уже много недель, когда Афра снова неожиданно столкнулась с ним по дороге в строительный барак. Она его даже не сразу узнала, так как на этот раз на нем было обычное повседневное чистое платье. Ни следа бедности, которая вызвала тогда сочувствие Афры.

— Что случилось? — полюбопытствовала девушка. — Я много раз высматривала тебя. На рынке, еще когда францисканцы и августинцы кормили бедных, я спрашивала об одноруком — я ведь не знаю твоего имени, — но никто ничего не мог мне сказать.

— Якоб Люсциниус, — сказал однорукий. — Я забыл вам представиться. Но кому интересно имя нищего? Вообще-то меня зовут Якоб Соловей, а Люсциниус — это латинский перевод. Мне показалось, что так будет лучше, когда начинаешь новую жизнь.

— Звучит неплохо. В первую очередь учено.

Однорукий засмеялся:

— Вам нужно было спрашивать у доминиканцев на Варфоломеевом дворе, там бы вам кое-что сказали.

Афра вопросительно взглянула на Люсциниуса.

— А почему именно там?

— У ворот доминиканского монастыря, там, где нищие каждый день получают горячий суп, я однажды услышал, что брата библиотекаря, странного старика, увели в сумасшедший дом за воротами города и его место вакантно. Это, должно быть, был знак свыше, в любом случае я тут же изъявил желание занять это место, по крайней мере временно. Я немного рисковал — вам же известна моя история. Но то ли аббат действительно ничего не знал, то ли не захотел интересоваться моим прошлым — трудно сказать. Конечно, пришлось кое-что присочинить. Как бы там ни было, меня приняли как члена ордена, не являющегося духовным лицом, исключительно благодаря моим познаниям в латыни, очень сильно удивившим приора. С тех пор я — господин покоя с десятками тысяч свитков и книг. Хотя я, честно говоря, мало понимаю в книгах.

— Это чудесное занятие, — восхищенно сказала Афра. — Я знаю, о чем говорю. Мой отец тоже был библиотекарем. Он был одним из самых счастливых людей на земле.

— Ну, — протянул Люсциниус, — наверное, есть занятия и похуже, чем разыскивать травник среди десятков тысяч других свитков, но, конечно же, есть и более интересные. Но я не хочу жаловаться. У меня есть крыша над головой, и хотя бы раз в день я могу поесть. Это больше, чем то, на что я мог надеяться еще месяц назад.

Афра кивнула.

— Я с детства люблю книги, с тех пор как отец научил меня читать и писать. Но больше всего я люблю библиотеки, этот запах, который в них царит: смесь аромата дубленой кожи и запыленного пергамента.

— Позвольте мне сделать замечание. Это необычно для женщины вашего положения. Я думал, вас скорее порадует запах роз или фиалок. Но если вам позволит время, навестите меня. Поверьте мне, библиотекарь — это в первую очередь одинокий человек.

Афра, не задумываясь, согласилась прийти уже на следующий день.

Монастырь доминиканцев на Варфоломеевом дворе принадлежал к новейшим в Страсбурге постройкам такого рода. Изначально белые монахи, известные своим строгим образом жизни и искусством проповеди, селились за стенами города, в Финкенвайлере. И только сто пятьдесят лет назад они нашли для себя новое убежище в стенах города, поблизости от монастыря францисканцев, и вскоре уже организовали конвент, институт, где преподавали такие великие умы, как Альберт Великий.[133]


Привратник у низеньких ворот удивился, когда женщина пожелала пройти в монастырь, чтобы поискать в библиотеке какую-то книгу. На Афре было скромное платье, и, так как ни одно из предписаний ордена доминиканцев не запрещало женщинам входить на территорию монастыря, привратник открыл узкую дверь и попросил Афру следовать за ним, во имя Господне.

У Афры был собственный опыт пребывания в монастыре, поэтому и эта обитель произвела на нее тягостное впечатление. После того как они пересекли внутренний двор, окруженный со всех сторон арками крестового хода, привратник провел ее к проходу на противоположной стороне двора. Их шаги гулко отдавались в мрачном коридоре с голыми стенами, который они оставили позади. В конце коридора была лестница, по которой они спустились на этаж ниже. Там посетителей встретила комната с таким низким потолком, что его можно было коснуться вытянутыми руками.

На громкий окрик привратника из бокового хода, кашляя, вышел Люсциниус.

— Я никогда бы не подумал, что вы решитесь прийти в царство теней истории и мысли, — сказал он и отпустил брата привратника кивком головы.

— Я же говорила, что книги оказывают на меня магическое влияние, — ответила Афра. — Кроме того…

Афра замолчала и испуганно огляделась. Света от свечей практически не было. Окна отсутствовали.

— Вы представляли себе библиотеку несколько иначе, — засмеялся Якоб Люсциниус и подошел ближе.

— Честно говоря, да! — Афре еще никогда не приходилось наблюдать такого хаоса из нагроможденных друг на друга книг. Полки, на которых книги стояли в непонятной системе, давным-давно превысили свои способности выдерживать тяжесть. Под весом исписанных книг мощные полки ломались, как гнилые доски. Фолианты, сложенные друг на друга, образовывали целые колонны. Когда мимо них проходили, они начинали раскачиваться. И над всем витал едкий непонятный запах, смешивавшийся с серебристым туманом пыли.

— Возможно, теперь вы понимаете,почему мой почтенный предшественник сошел с ума, — иронично заметил Люсциниус. — Я уже прокладываю себе дорогу к нему.

Афра ухмыльнулась, хотя в словах Якоба была доля правды.

— В любом случае, мне кажется, он был удивительным человеком, — продолжал Люсциниус. — Брат Доминик — так его зовут — никогда не учился и не имеет никакого понятия о теологии. Он был одержим идеей прочесть все книги, которые хранятся в этой комнате. Как мне рассказывали, полжизни все было в порядке. Ученые монахи из монастыря подумали даже, что произошло чудо, когда брат Доминик вдруг заговорил на иностранных языках, как когда-то апостолы Господни. Доминик говорил на греческом и иудейском, английском и французском. Часто собратья понимали только отдельные куски его речей. Но чем дольше брат библиотекарь учился, тем больше он отдалялся от других. Он избегал совместных молитв, попеременного пения и литаний. Доминик только изредка появлялся в трапезной во время общих приемов пищи. Его собратья были вынуждены ставить миску с едой у двери библиотеки, которую он обычно запирал. Наверное, Доминик боялся, что нарушат порядок в царившем там хаосе. Потому что, как бы непонятен ни был его беспорядок, за ним крылась хорошо продуманная система. В течение нескольких секунд брат Доминик мог найти любую книгу, какую бы ни попросили. К сожалению, он не захотел поделиться секретом своей системы. Теперь от меня зависит, будет ли порядок в этом хаосе. Нелегкая задача.

Афра осторожно вздохнула. Она не решалась глубже вдохнуть едкий запах, сильно отличавший эту библиотеку от других.

— Не воздух ли свел с ума брата Доминика? — неуверенно спросила Афра Люсциниуса. — Тебе нужно быть поосторожнее.

Люсциниус пожал плечами.

— Мне еще не приходилось слышать, чтобы кто-то сходил с ума из-за плохого воздуха. Иначе все жители Страсбурга, окна домов которых выходят на Иль, тоже сошли бы с ума. Потому что нигде в мире не воняет так сильно, как там.

В одном из боковых коридоров Афра разглядывала ценные однотомники старых книг. Люсциниус уже подписал корешки книг неловким почерком левши и, начиная с «А» (с Альберта Великого), — разложил по алфавиту.

— Дальше буквы «В» я еще не продвинулся, — сокрушался Люсциниус. — Сложность заключается, кроме всего прочего, в том, что во многих трудах не указан автор. Поэтому мне приходится вставлять в алфавит названия некоторых книг вместо их авторов. И еще сложнее, если нет даже названия книги. Многие теологи просто начинали писать, не раздумывая над тем, как должен называться их труд. Как следствие — толстые умные книги, названия которых никто не знает, не говоря уже об авторе. Осматривайтесь, если вам интересно.

Люсциниус исчез. Афра воспользовалась представившейся ей возможностью. С самой верхней полки, где, как девушка предполагала, книги стояли уже в новом порядке, она сняла толстую, переплетенную толстой телячьей кожей книгу на букву «В». На латыни она называлась «Compendium theologicae veritatis». Потом Афра задрала юбки. Уверенно, как будто делала это уже много раз, она разорвала подол платья с внутренней стороны и вынула пергамент. Афра проворно спрятала сложенный документ между мелко исписанными страницами фолианта. Потом поставила книгу обратно в ряд.

— «Compendium theologicae veritatis», — пробормотала она несколько раз подряд, чтобы запомнить название книги. — «Compendium theologicae veritatis».

— Вы что-то сказали? — прокричал Люсциниус из бокового хода напротив, где он как раз перекладывал книги из вертикальной стопки в горизонтальную, что, без сомнения, было лучше |шля их хранения.

— Нет, то есть да, — ответила Афра. — Я тут рассматриваю эту полку и радуюсь порядку на ней. Наверняка это твоя заслуга, брат Якоб. И так, наверное, будет много сотен лет, — при этом она пристально смотрела на книгу, послужившую тайником.

Откуда-то из темноты показался Люсциниус. Афра не удержалась и расхохоталась. При этом ее руки от волнения дрожали. На голове у библиотекаря было какое-то странное сооружение. Череп его обтягивала кожаная лента. Слева и справа были вставлены горящие свечи, по две с каждой стороны, светившие при ходьбе неровным светом.

— Прости, — сказала Афра, с трудом сдерживая смех, — я вовсе не хотела над тобой смеяться, но твое освещение выглядит просто потешно!

— Изобретение брата Доминика, — ответил библиотекарь, закатив глаза, но голову при этом он держал ровно. — Может быть, выглядит и забавно, но для такого однорукого, как я, это единственная возможность работать при нормальном свете. Куда бы я ни повернулся, свет поворачивается так же быстро, как и я, — и в доказательство своих слов он покрутил головой сначала влево, потом вправо.

— Я имела в виду эту полку, — снова начала Афра.

Люсциниус сдержанно кивнул:

— Да, это мой первенец, так сказать. Но вот в том, сохранится ли здесь все в таком же порядке на века, я позволю себе усомниться.

Он усмехнулся и снова ушел, чтобы заняться работой.

Афра с облегчением выдохнула из легких едкий воздух. Пригладила зеленое платье, которое почти не снимала последние недели из боязни, что пергамент выкрадут. Решение спрятать документ здесь, в библиотеке доминиканцев, пришло спонтанно. При виде огромного количества книг девушка осознала, что для загадочного письма монаха из монастыря Монтекассино не найти более укромного места, чем фолианты монастырской библиотеки. В конце концов, этот документ был скрыт таким образом более пятисот лёт.

На прощание библиотекарь взял с Афры обещание прийти снова. Афра пообещала, но по своим соображениям.

— И если вам все равно, — сказал он едва ли не робко, — то я выпущу вас через ворота Бедного Грешника.

— Ворота Бедного Грешника? — растерялась Афра.

— Вы должны знать, что в каждом монастыре есть такие ворота. Они не указаны ни на одной схеме, официально их вообще как бы и нет, и милый Боженька, вероятно, тоже о них не знает или же не хочет знать. Через ворота Бедного Грешника монахи выпускают девиц и юношей, — при этом Люсциниус осенил себя крестным знамением левой рукой, — которым, в общем-то, совершенно нечего делать в монастыре. Вы понимаете.

Афра покачала головой. Она очень хорошо понимала. Если она все правильно рассчитала, то тайный выход был ей очень даже на руку.


Раз в месяц епископ Вильгельм фон Дист приглашал к себе во дворец напротив собора на большой пир, связанный с полным отпущением грехов на сто лет вперед. Большой пир считался общественным событием, и было просто немыслимо отказаться от приглашения его преосвященства.

Все это было не лишено определенной пикантности, поскольку епископ Вильгельм имел привычку сажать друзей и врагов за одним столом. Поэтому иногда получалось так, что злейшие враги, которые при встрече старались обойти друг друга десятой дорогой, оказывались за столом друг напротив друга, — к вящему злорадству его преосвященства.

Афра и Ульрих были уже наслышаны о глупости эксцентричного епископа. Слышали они и о том, что за столом подавали только одно блюдо, но в изобилии — каплуна, порезанного кастрированного петуха, о котором еще древние римляне говорили, что его поедание способствует необыкновенной красоте. Его преосвященство обычно съедал два-три каплуна, хотя этого нельзя было сказать, судя по его внешности, но из-за этой привычки к нему прилипло прозвище: его преосвященство Каплун.

Ворота в резиденцию охраняли четверо слуг с факелами, и каждый посетитель должен был назвать свое имя, только йотом его пропускали.

— Мастер Ульрих фон Энзинген и его жена Афра, — сказал архитектор.

Главный лакей отыскал имя в списке, потом благосклонным жестом впустил вновь прибывших. В холле перед лестницей было многолюдно: важные господа в роскошных одеждах, бархате и парче, дамы в шелковых платьях с воротниками величиной с колесо телеги, высокопоставленные духовные лица, обвешанные всякой мишурой и блестками, и девушки легкого поведения, не скрывавшие своих прелестей.

Афра вздохнула, прикрыла рот рукой и тихо сказала:

— Ульрих, как ты считаешь, мы туда попали? Я в своем платье похожа на нищенку.

Не глядя на Афру, архитектор кивнул и, скользнув взглядом по толпе гостей, произнес:

— Действительно, прекрасная госпожа нищенка, действительно Охотнее всего я бы прямо сейчас повернул обратно.

— Мы не можем себе этого позволить, — ответила Афра и с трудом улыбнулась. — И в первую очередь именно ты! Стиснем зубы — и вперед!

Лицо мастера Ульриха скривилось.

Едва отзвенел вечерний звон в соборе напротив, как наверху широкой лестницы появился одетый в белое платье, едва закрывавшее колени, церемониймейстер и начал зачитывать имена приглашенных гостей. Большинство уходили под возгласы неодобрения или бурные аплодисменты. Названные выстроились друг за другом и образовали процессию, которая наконец под звуки капеллы из духовых и ударных инструментов начала подниматься по лестнице.

— Как ты себя чувствуешь? — шепнула Афра мастеру Ульриху.

— Как король Сигизмунд, идущий на коронацию.

— Глупый ты, Ульрих.

— Одному Богу известно, кто здесь глупее, — прошептал Ульрих и закатил глаза.

— Ну, соберись же. Не каждый день обедаешь у епископа.

В приемном зале всех ожидал празднично накрытый стол, уставленный бесчисленным множеством свечей. Он был в форме подковы и занимал почти весь зал. По обеим его сторонам могла свободно разместиться сотня гостей. Афра взяла Ульриха под руку и потащила его к правому концу стола, где, как она надеялась, они будут не так на виду.

Но она не подумала о церемониймейстере. Он разгадал ее намерение, подошел к Афре и отвел их с Ульрихом во главу стола, где посадил обоих на расстоянии двух стульев друг от друга.

Афра покраснела и стала бросать на Ульриха полные мольбы взгляды. Через два стула она тихонько сказала:

— Ты так далеко! Я совершенно не знаю, как себя вести.

Коротким сильным кивком головы мастер Ульрих дал ей понять, что нужно заняться соседом справа. Тот, бородатый старик, давно миновавший зенит своей жизни, вежливо кивнул. Он прятал свой взгляд за толстыми круглыми очками, которые поддерживали деревянные паучьи лапки, вцепившиеся в переносицу.

— Доминико ла Коста, звездочет его преосвященства, — низким голосом с ярко выраженным итальянским акцентом представился старик.

— Я жена архитектора собора, — ответила Афра, показав рукой на Ульриха.

— Я знаю.

— Откуда? — Афра нахмурилась. — Мы знакомы?

Звездочет погладил бороду.

— В какой-то мере, дитя мое. Я хочу сказать, что мы не встречались, но звезды сообщили мне, что сегодня…

Звездочет не договорил, потому что тут раздался хорал высоких голосов, похожих на голоса евнухов:

— Ессе sacerdos magnus…[134]

Под небесные звуки два оруженосца открыли двери, и, словно небожитель, в зал вошел епископ Вильгельм фон Дист в сопровождении своей итальянской конкубины.

На епископе была шитая золотом пелерина, застегивавшаяся у шеи на драгоценную пряжку. Каждый шаг открывал одетые в красные чулки ноги, выглядывавшие из-под белого стихаря. Если бы у епископа на голове не было митры, его можно было бы принять за римского гладиатора.

Его преосвященство был известен своими гротескными представлениями. Среди присутствующих аббатов и членов ордена, а особенно у высоких чинов соборного капитула, его картонный нос вызвал священный ужас: при нецеломудренном образе мыслей он очень сильно напоминал мужской детородный орган. Что же касалось спутницы Вильгельма, то черноглазая сицилийка в плетеных одеждах, практически ничего не скрывавших, а, наоборот, выгодным образом подчеркивавших, выглядела довольно безобидно.

В зале повисла тишина, все боялись дохнуть, пока епископ не занял свое место между Афрой и архитектором. Афра не знала, как себя вести. Она смущенно наблюдала за тем, как оруженосцы подали каплуна и епископ освятил ароматную птицу turiferium. Сильным голосом он прокричал:

— Это день, сотворенный Господом! Давайте же ликовать и веселиться!

И тут началось великое обжорство. Гости хватали хрустящее мясо прямо руками. По рядам слышалось чавканье, хрюканье и отрыжки. Этого требовала вежливость.

Каплун Афре не понравился. Нет, не то чтобы он был невкусный, нет, она просто была слишком взволнована, чтобы находить удовольствие в еде. Епископ тем временем успел проглотить первую птицу и еще ни словом не обменялся с девушкой. Что бы это значило? Афра не знала, как себя вести.

В то время как Вильгельм фон Дист принялся за второго каплуна, девушка краем глаза через голову епископа наблюдала за тем, как сицилийка лапала Ульриха под столом. «Вот сучка», — подумала Афра и уже готова была вскочить и залепить распутной девке оплеуху, как епископ наклонился к ней и тихонько прошептал на ухо:

— А вас я хочу на десерт. Хотите спать со мной, прекрасная Афра? Внакладе вы не останетесь.

У Афры кровь прилила к голове. Она была готова ко многому, но не к тому, что епископ-сластолюбец, у которого капало изо рта и пальцы лоснились от жира, сделает ей настолько непристойное предложение.

Казалось, епископ не ожидал ответа. Иначе как можно было объяснить то, что он тут же, нисколько не смущаясь, принялся за третьего каплуна? Наверное, подумала Афра, речь шла не более чем о шутке со стороны его преосвященства. И поэтому девушка с чистой совестью и большим удовольствием тоже принялась за каплуна, не забывая время от времени приветливо кивать епископу и звездочету, сидевшим по обе стороны от нее.

Тем временем гости епископа предались оживленной беседе. Вино, поданное в оловянных кружках, сделало свое дело и развязало языки аббатам и представителям соборного капитула, сидевшим на дальнем конце стола. Они очень громко и оживленно обсуждали Сенеку и его труд «De brevitate vitae»,[135] языческую книгу, которая, к всеобщему удивлению, была в библиотеке каждого монастыря и отличалась от слов Евангелия настолько, насколько далеко от Земли обетованной был когда-то Моисей.


Декан соборного капитула, Хюгельманн фон Финстинген, схоласт Эберхард и некоторые другие представители капитула предались оживленной дискуссии о том, мог ли Сенека, если бы жил на пятьсот лет позже, стать церковным учителем, вместо того чтобы быть философом-язычником.

Тут епископ поднялся со стула, снял свой картонный нос, поклонился, как актер на сцене, и, к всеобщему удивлению, сказал:

— Soli omnium otiose sunt qui sapientiae vacant, soli vivunt. Nec enim suam tantum aetatem bene tuentur, omne aevum suo adiciunt est.

Гости почтительно зааплодировали. Даже соборный капитул не поскупился на аплодисменты. Только некоторые торговцы, которым арабские цифры были привычнее, чем латинские буквы, удивленно оглядывались по сторонам, так что епископ счел нужным перевести слова Сенеки на немецкий:

— В досуге живут только те, у кого есть время для философии, только они и живут по-настоящему. Потому что они не только берегут время своей жизни, но и умеют добавлять все время к своему собственному. Сколько бы лет ни прошло, они сделали их своим достоянием.

По знаку его преосвященства в зал вошли трубачи и барабанщики и заиграли танец мавров. Шесть девок скакали, как молодые кобылицы. На них были широкие шуршащие юбки и корсажи, из которых груди вываливались подобно спелым фруктам. Из завязанных узлом на затылке волос торчали павлиньи перья, раскачивавшиеся, как ветви ивы на осеннем ветру. Необузданные движения танцовщиц ни в чем не уступали трюкам, которые показывали зевакам на ярмарках. Только девки были предназначены для того, чтобы показать всем свои розовые задницы и передние треугольники. Поэтому они так сильно размахивали своими юбками, что свечи, освещавшие зал мягким светом, дрожали, как будто на них дул дьявол.

Гораздо больше, чем прелести девок, Афре понравились масляные глазки аббатов и членов соборного капитула, которые сидели на стульях, сложив руки на коленях, и, покраснев до корней волос, созерцали то, что Господь Бог создал на шестой день творения, прежде чем предаться отдыху.

— Немножко греха можно, — сказал епископ, наклонившись к Афре, — иначе бы Церковь никогда не изобрела Абсолют.[136] Грешно ли вообще радоваться тому, что создал Господь Бог?

Афра неуверенно взглянула на Вильгельма фон Диста и пожала плечами. От волнения она не сразу заметила, что Ульрих вместе с сицилийской девкой исчезли.

— Ничего страшного она с ним не сделает, — прошептал епископ, заметив ее взгляд.

Афре потребовалось некоторое время, чтобы понять, что он имеет в виду. Потом она улыбнулась, но улыбка у нее вышла жалкой. Ее переполняло чувство бессильной ярости.

Звуки труб стали сильнее, барабаны забили громче. О разговорах можно было забыть. Тут епископ поднялся, подал Афре руку и, стараясь перекричать оглушающую музыку, крикнул:

— Пойдемте, я вам кое-что покажу.

Епископ в стихаре, красных чулках и туфлях, с митрой, соскальзывавшей при каждом шаге, на голове, не вызывал уважения и ощущения серьезности. Тем не менее Афра старалась казаться спокойной, идя с ним под руку.

Вильгельм фон Дист повел Афру по каменной лестнице, освещенной факелами и охраняемой двумя лакеями, на этаж выше. На стенах длинного коридора висели картины, изображавшие сцены из Ветхого Завета, в основном двусмысленные — такие как «Сюзанна в ванной» или «Адам и Ева в раю».

Епископ открыл дверь, находившуюся в конце коридора. Молча махнув Афре рукой, он велел ей войти. Она не решалась последовать приглашению, догадываясь, что за этим последует, когда ее взгляд упал в комнату через приоткрытую дверь. Какое-то мгновение Афра думала, что ее чувства сыграли с ней злую шутку. Неудивительно — после событий этого вечера. Но чем больше она смотрела в едва освещенную комнату, тем сильнее утверждалась в мысли, что увиденное было правдой. Дыхание у нее перехватило не от вида кровати, занимавшей половину комнаты, а от картины высотой в человеческий рост, висевшей над ней: портрет святой Сесилии, для которого она позировала в монастыре.

— Вам нравится? — спросил епископ и втолкнул Афру в комнату.

— Да, конечно, — удивленно ответила Афра, — она прекрасна, святая Сесилия.

— Действительно, святая Сесилия.

«Как, во имя всего святого, эта картина попала к вам?» — хотела спросить Афра. Вопрос вертелся у нее на языке, но она не решалась его задать. Было ли это простым совпадением или епископ знал ее историю?

Девушка обрадовалась, когда епископ, предвосхищая ее вопрос, ответил:

— Я купил ее у торговца картинами в Вормсе. Он утверждал, что она родом из швабского монастыря и служила там алтарной иконой. Кстати, — тут Вильгельм сделал паузу и застенчиво усмехнулся, — обнаженная святая показалась монахиням чересчур соблазнительной. Картина вызывала у них чувства, неподходящие для стен монастыря. Говорят, дело дошло до извращений, и аббатиса была вынуждена удалить картину из обители.

Пока он говорил, Афра наблюдала за ним со стороны. Она не могла понять, притворяется ли Вильгельм фон Дист или же действительно ничего не знает.

— Вы настолько же прекрасны и соблазнительны, как святая Сесилия, — произнес епископ и погладил Афру по голове.

Афра незаметно вздрогнула. Охотнее всего она не стала бы слушать комплименты и убежала бы. Но ее словно парализовало, и она не могла ни на что решиться.

— Можно даже заметить некоторое сходство между вами и святой Сесилией, — добавил епископ и продолжил: — Не стану вас больше томить, милое дитя. Мне давно известно, кто позировал для святой Сесилии.

— Откуда вы знаете, ваше преосвященство? — Афре не хватало воздуха.

Епископ загадочно ухмыльнулся.

— Должен признаться, из-за вас я ночей не спал. Еще ни одна картина в моей коллекции не возбуждала меня так, как эта. И ни одна не заставляла так долго ломать голову.

— Как это понимать?

— Ну, когда торговец картинами впервые показал мне ее, мне стало ясно, что художник нарисовал святую не из своей фантазии, а с живого прототипа. Скажу вам по секрету: когда аббаты и члены капитула утверждают, что епископ не имеет ни малейшего понятия о теологии, то они даже правы. Но, поверьте мне, в искусстве я разбираюсь намного лучше. И то, что так смущало монахинь из монастыря Святой Сесилии, я почувствовал тут же: мне еще никогда не приходилось видеть настолько живого женского портрета. Художник — настоящий знаток своего дела.

— Его зовут Альто Брабантский, и у него горб.

— Мне это известно. Прошло много времени, прежде чем мы его нашли. В поисках работы он уехал вниз по течению Дуная.

— Что вы хотели от него, ваше преосвященство?

Епископ покачал головой.

— Художник интересовал меня только во вторую очередь. Больше всего меня занимала загадочная модель. Поэтому я послал двух моих лучших сыщиков. Они должны были узнать имя и место пребывания прекрасной Сесилии, чего бы это ни стоило. В монастыре Святой Сесилии было известно только имя модели — Афра — и то, что она уехала с брабантским художником в Регенсбург или Аугсбург. Наконец они разыскали художника Альто в Регенсбурге. Но он отказывался сообщать о вашем местопребывании. При виде более крупной суммы он сдался и рассказал, что послал вас к своему деверю в Ульм. Поэтому я отправил своих шпионов в Ульм…

— Вы хотите сказать, что ваши люди следили за мной в Ульме?

Вильгельм фон Дист кивнул.

— Я ведь ничего не знал о вас. Зато теперь я знаю все.

— Все? — насмешливо улыбнулась Афра.

— Можете меня проверить. Но прежде вы должны узнать, откуда я добыл сведения. Мои шпионы подрядились на строительство собора. Поэтому они постоянно были рядом с вами. Достаточно близко, чтобы знать о ваших развратных отношениях с мастером Ульрихом. Более того…

— Стойте! Я не хочу этого знать, — на душе у девушки скребли кошки. Снова всплыло ее прошлое. Не было никакого сомнения в том, что она находилась во власти епископа. И как же теперь себя вести?

— Умно придумали, — сказала Афра.

Епископ решил принять ее колкое замечание за комплимент и продолжал:

— Мне было ясно, что, чтобы добраться до вас, я должен заманить мастера Ульриха в Страсбург.

— В таком случае, вы написали письмо мастеру Ульриху исключительно из-за меня?

— Не могу отрицать этого. Для спасения собственной чести должен сказать, что в то время место архитектора собора действительно было вакантным.

Слова епископа вызвали у Афры противоречивые чувства. Несомненно, Вильгельм фон Дист был подлым человеком и думал только о собственной выгоде. Для достижения своих целей он использовал предосудительные средства. Но то, что именно она была целью его невероятных усилий, подняло ее в собственных глазах. Это даже дало ей некоторое чувство власти.

— И что теперь будет? — решительно спросила Афра.

— Вы должны отдать мне свое божественное тело, — ответил епископ. — Прошу вас.

Стоявший перед ней Вильгельм фон Дист, в красных чулках и белом стихаре, был смешон. И если бы ситуация не была настолько серьезной, Афра громко расхохоталась бы. Но вместо этого девушка серьезно спросила:

— А если я откажусь?

— Вы слишком умны, чтобы сделать это.

— Вы уверены?

— Совершенно. Вы же не хотите разрушить жизнь архитектора и свою собственную.

Афра посмотрела на епископа расширившимися от ужаса глазами. Так мог говорить дьявол. Ей пришлось приложить огромные усилия, чтобы сохранить самообладание.

И пока она раздумывала над тем, что еще может знать епископ, тот как бы между прочим заметил:

— В отсутствие Ульриха фон Энзингена его обвинили в том, что он отравил свою жену Гризельдис.

— Это ложь, гнусная ложь! Жена мастера Ульриха уже давно страдала от неизлечимой болезни. Просто подло обвинять его в ее смерти!

— Может быть, — отмахнулся епископ. — Дело в том, что свидетели клянутся, будто видели, как архитектор покупал яд у некого алхимика. А через день жена Ульриха фон Энзингена преставилась.

— Ложь! — вскричала Афра, вне себя от ярости. — Алхимик Рубальдус может подтвердить, что мы приходили к нему совсем по другому вопросу.

— Это невозможно.

— Почему?

— Его труп был найден у ворот Якоба через день после того, как он посетил епископа.

— Рубальдус мертв? Но это невозможно!

— От этого факта никуда не денешься.

— Как же, во имя неба, мог умереть Рубальдус? Убийцу нашли?

Епископ скривился.

— Вы требуете от меня слишком многого. Насколько я слышал, у него в горле был нож — не нож мясника, каким обычно пользуются убийцы, а оружие благородного знатного человека, с серебряной рукоятью.

Убийство есть убийство, пронеслось в голове у Афры, и не важно, убили ли тебя ржавым клинком или серебряным оружием. Намного больше интересовал ее вопрос, была ли связь между смертью Рубальдуса и пергаментом. Кроме нее и Ульриха, никто не знал о содержании таинственного письма. И похоже на то, что, несмотря на свои уверения, Рубальдус очень хорошо его понял. Это и послужило причиной его внезапного отъезда в Аугсбург.

— О чем вы думаете? — голос Вильгельма фон Диета вернул Афру к действительности. — Вы, наверное, знали алхимика?

— Что значит «знала»? Я встречалась с этим странным человеком всего раз, тогда, когда пошла к нему вместе с Ульрихом.

— То есть все-таки да!

— Да, но не по тому делу, в котором вы обвиняете мастера Ульриха.

— Я мастера Ульриха ни в чем не обвиняю. Я только цитирую то, что мне сообщили из Ульма! Итак, зачем же вы ходили к алхимику вместе с мастером Ульрихом?

Афра заколебалась. Она уже готова была назвать епископу реальную причину. В конце концов, приходилось считаться также с тем, что епископ Вильгельм фон Дист был уже на пути к раскрытию тайны. Но потом девушка решила поставить на карту все и ответила:

— Мастер Ульрих вел с алхимиком переговоры по поводу какого-то чудесного средства для строительства собора. Рубальдус утверждал, что таких чудесных средств у него много. Ульрих заинтересовался особым веществом, которое при взаимодействии с водой заставляло строительный раствор быстрее застывать, и вообще должно было сделать его прочнее. Но Рубальдус потребовал слишком многого, и сделка не состоялась.

Афра сама удивилась тому, как складно сумела солгать. История прозвучала довольно правдоподобно. К тому же не похоже было на то, что епископ Вильгельм усомнился в ее словах. Это придало ей уверенности, и она сказала:

— А возвращаясь к вашему требованию, ваше преосвященство… Дайте мне пару дней. Я не отказываюсь делить с вами ложе, но я не девка, которая спит сегодня с одним, завтра с другим. Вам не доставило бы удовольствия оплодотворить женщину, которая просто терпеливо будет все сносить. Мне нужно прийти к согласию с собой, если вы понимаете, что я имею в виду.

Вильгельм фон Дист зажмурился, что не придало ему импозантности. Афра уже начала бояться, что он просто бросится на нее прямо сейчас. Но вопреки ее опасениям епископ ответил:

— Я вас понимаю. Я так долго ждал этого мгновения, считал месяцы и годы, тут несколько часов ничего не решат.

Говоря все это, он смотрел на картину прояснившимся взглядом. И, не отводя от нее глаз, сказал:

— Я надеюсь, что могу верить вашим словам, и вы не пытаетесь играть со мной в игры. Это вышло бы вам боком.

— Как можно, ваше преосвященство! — Афра притворилась возмущенной, хотя мысленно давно искала возможность выпутаться из сложившейся ситуации. Но ее надежда тут же разбилась вдребезги, когда, все еще глядя на святую Сесилию, Вильгельм продолжил:

— Мне доподлинно известно, что вы вовсе не невинная девственница, которую изображаете на картине.

— Как вы правы! — иронично ответила Афра епископу. — Да, признаю: я уже спала с мужчиной. Так что вы будете не первым.

Епископ с укором посмотрел на Афру:

— Я не это имел в виду. Кстати, это очень противно — девственница в постели. — Он указал пальцем на картину. — Картина может кое-что рассказать.

— Например?

— Что вы — детоубийца!

Слова епископа словно взорвались у Афры в голове. Ей показалось, что голова ее вот-вот лопнет. Казалось, сердце ее остановилось. Она забыла, что нужно дышать.

— Откуда вам это известно? — бесцветным голосом спросила девушка. Собственно говоря, ей было все равно, откуда Вильгельм фон Дист об этом узнал. Главным было то, что ему известна ее тайна, которую она скрывала даже от Ульриха. Как он отреагирует, если узнает об этом? Нет, Афра действительно не хотела об этом знать и охотнее всего забрала бы свой вопрос назад.

Но епископ ответил:

— Только некоторые алхимики, теологи и магистры искусств владеют секретами учения иконографии. Оно принадлежит к числу тайных наук, таких как ятроматематика — ветвь искусства врачевания, которая рассчитывает действенность медикаментов по часу их приготовления и применения, или некромантия, задачей которой является магическое призвание демонов. Я хоть и не изучал теологию, зато изучал искусство иконографии в Праге, где живут беднейшие специалисты. Альто Брабантский тоже владел этим искусством.

Афра слушала объяснения Вильгельма фон Диста вполуха. Она догадывалась, что епископ знает все, абсолютно все о ней и о ее достойном сожаления прошлом. И тут ее прорвало:

— В молодости меня обесчестил ландфогт. С большими усилиями мне удалось скрыть беременность. Когда подошло время рожать, я пошла в лес и родила ребенка. Оставить его я не могла, поэтому положила в корзинку и повесила на дерево. Когда на следующий день я хотела посмотреть, как он там, его уже не было. Вам известно больше? Скажите правду.

Вильгельм фон Дист покачал головой.

— Вы же знаете, что по законам нашей страны подкидывание ребенка карается смертью, — его голос звучал серьезно, едва ли не участливо, чего совершенно нельзя было ожидать от этого человека.

Афра смотрела прямо перед собой. Казалось, она полностью поглощена своими мыслями. Она удивлялась сама себе, тому, что не могла плакать. Жизнь закалила ее, сделала сильнее, чем она могла от себя ожидать.

— Если вы знаете больше, то скажите же наконец! — повторила Афра свой вопрос.

— Не больше, чем сообщает Альто Брабантский своей картиной. Видите ли вы вон ту белую ленточку на плече святой Сесилии?

Афра перевела взгляд на картину. Она не припоминала, чтобы когда-либо надевала ленточку, когда позировала художнику. В памяти осталось только смутное воспоминание о том, что, когда Альто восхищался ее безупречным телом, она рассказала ему о родах и о брошенном ребенке.

— Ленточка, — удивленно сказала Афра, — украшение, ничего больше.

— Конечно, украшение — для непосвященного человека. Но для того, кто разбирается в иконографии, это значит, что женщина убила своего ребенка, не больше и не меньше. Извините, что я так грубо говорю. Я сначала подумал, что это указание относится к самой святой Сесилии. Но теологи из соборного капитула убедили меня в обратном. Они сказали, что Сесилия была настолько целомудренна, что отказала даже своему новоиспеченному супругу Валерианусу. Таким образом, мне стало ясно, что детоубийцей может быть только модель святой Сесилии.

Афра равнодушно протянула епископу скрещенные запястья.

— Что это значит?

— Вы же передадите меня стражникам, как того требует ваш долг.

— Чушь! — Вильгельм фон Дист нерешительно обнял Афру. Она ожидала чего угодно, только не этого, поэтому безропотно позволила себя обнять.

— Нет жалобы, нет и суда, — спокойно сказал епископ. — Я только надеюсь, что, кроме Альто Брабантского, вы никому об этом не рассказывали.

— Нет, — печально и одновременно с облегчением сказала Афра и испуганно замолчала. Что еще ей расскажет хитрый епископ? Она бы не удивилась, если бы в следующее мгновение Вильгельм фон Дист объявил, что знает о таинственном пергаменте, который она спрятала в библиотеке доминиканского монастыря. Но этого не случилось.

С каменной лестницы доносился глухой шум, издаваемый трубачами и барабанщиками, вперемежку с развратными криками девок. Они развлекались. После пьяной ночи с почтенными аббатами и господами из капитула девки были уверены в полнейшем отпущении грехов и милости Всевышнего.

Некоторое время Афра и епископ нерешительно стояли друг напротив друга. Афра слишком запуталась, чтобы мыслить ясно. С одной стороны, обращаться с епископом резко она не могла, с другой стороны, она решила, что дорого обойдется епископу.

И пока девушка раздумывала над тем, что делать дальше, пока она, потупив взгляд, присела на краешек кровати, в коридоре раздался крик; музыканты тут же прекратили игру. Через закрытые двери донесся голос камердинера:

— Да сохранит нас Бог, ваше преосвященство!

— В такое время не призывают Бога. Уже давно за полночь, светает: убирайся к черту!

— Ваше преосвященство, собор! — Камердинер не уходил.

Епископ сделал несколько шагов к двери, яростно распахнул ее и схватил камердинера за воротник. Но прежде чем проклятие успело сорваться с его губ, камердинер завопил:

— Ваше преосвященство! Собор рушится! Я видел это своими глазами.

Епископ зарычал и влепил несчастному камердинеру пощечину. Тот завизжал, словно побитая собака:

— Да я же вам говорю! Каноник Хюгельманн тоже видел!

— Кто бы удивлялся? Он же пил за двоих! А ты небось вылизывал его кружку!

— Во имя святой Девы Марии, ни капельки! — при этом камердинер поднял вверх руку для клятвы. — Ни капли!

Крик на лестнице становился все громче. Все звали архитектора.

— Где Ульрих? — спросила Афра, которой стало не по себе.

— Почему вы меня спрашиваете? Я что, сторож ему? — вопросом на вопрос ответил епископ.

— Он исчез вместе с вашей любовницей!

Вильгельм фон Дист пожал плечами. Казалось, он рассердился. Наконец он подошел к окну. Когда окно открылось, с площади стали доноситься крики и команды «Вон!», или «Там!», или «Туда!». Городская стража маршировала по мостовой с алебардами наперевес.

— Я должна найти мастера Ульриха, — пробормотала Афра, которой ситуация казалась более серьезной, чем епископу.

— Тогда идите и сделайте это.

Афра поднялась и, не попрощавшись, побежала вниз по лестнице, пересекла праздничный зал. Пьяный от вина и одурманенный искусством девок, лицом вниз на полу лежал одетый в черное каноник. Можно было подумать, что он преставился, если бы не его правая рука, которой он жизнерадостно, как ребенок, хлюпал по луже разлитого вина. Член ордена, потерявший свою рясу во время оргии, спал, уронив голову на руки, на столе. Все остальные гости уже покинули зал, чтобы посмотреть, что происходит на Соборной площади.

На лестнице Афра стала звать Ульриха, а когда тот не откликнулся, она побежала за остальными. На черно-сером небе висели черные тучи, и, хотя над Рейнской равниной уже разгоралась заря, было еще темно. Тут и там бесцельно бегали люди с факелами. Капуцины в длинных плащах выкрикивали непонятные команды. Женщины истерично кричали, что им явился нечистый, другие призывали экзорцистов. У портала собора звали мастера Ульриха.

Ворота главного портала, обычно в это время еще закрытые, были распахнуты настежь. Нищие и бродяги, проводившие ночи на ступеньках, собора, разбежались кто куда из страха, что их обвинят во всем.

— Что произошло? — спросила Афра оставшегося бродягу.

Вероятно, потому, что бродяга был молод и не так труслив, он, в отличие от большинства своих «коллег», не видел причины бросаться наутек. Из портала собора вылетел густой темный клуб пыли, и молодой нищий сильно закашлялся и не сразу ответил на вопрос Афры.

— Это случилось вскоре после полуночи. Вдруг я услышал странные звуки, доносившиеся из собора. Такого мне еще не приходилось слышать. Казалось, что трутся друг о друга жернова. Я очень крепко сплю, но те звуки из собора были настолько страшны, что я подумал, будто сам Вельзевул пришел разрушить собор. Нас было около дюжины, и постепенно проснулись все. Большинство испугались. Они похватали свои вещи и, громко крича, бросились наутек. Когда звуки стали громче и упали первые камни, я тоже испугался. Я приложил ухо к дверям портала, ожидая услышать какие-то голоса, но ничего — только грохот падающих на пол камней. Мне пришла в голову мысль о конце света, о том, что вот уже мертвые встают из могил, — такое рисуют в некоторых соборах. Пономаря мы поначалу приняли за привидение. Он думал, что это землетрясение, и хотел посмотреть, все ли в порядке в соборе. Когда он открыл двери портала, нашим глазам предстала жуткая картина…

Афра бросила на бродягу полный недоверия взгляд.

— Сами посмотрите, — сказал он.

Из распахнутых дверей главного портала по-прежнему вырывались тучи пыли. Сухая пыль проникала в легкие, слезились глаза. Через красно-синие витражи падали первые лучи утреннего солнца. По всему собору были разбросаны камни — словно что-то чужеродное из другого мира, — большей частью больше локтя в ширину и высоту. Первый свод практически висел в воздухе. В его фундаменте зияла огромная дыра. Вся тяжесть приходилась на небольшой участок стены. Чудо, что он не обвалился. Афра испуганно обвела взглядом паутину нервюрного свода. Там, прямо в центре, зияла огромная дыра. Части замкового камня, замыкавшие его, были разбросаны по каменному полу. Во имя Девы Марии и всех святых, что же это все значит?

Афра повернулась. Ей было нечем дышать. Мимо любопытных, пытавшихся попасть внутрь, она выбежала на улицу. Там ей встретился Хюгельманн фон Финстинген, декан соборного капитула.

— Боже мой! — вскричал он заплетающимся языком. — Где мастер Ульрих?

— Я не знаю, — взволнованно ответила Афра. — Вы же сами видели, он был, как и вы, на пиру у епископа, а потом внезапно исчез.

Больше ничего Она сказать не успела. Потому что в тот же миг с платформы над главным порталом, где возводилась в небо башня, обрушился тесаный камень и разбился неподалеку от Афры. Хюгельманн тоже в ужасе застыл. Сощурившись, он испуганно смотрел вверх.

— Вон! — Он указал пальцем в воздух. По лесам бежал человек в капюшоне. Остальные тоже заметили его.

— Вон он! — кричали один за другим. — Ловите его!

Несколько крепких мужчин бросились от портала к находившейся в стороне лестнице, спиралью поднимавшейся наверх к платформе. В целях сохранения своей жизни каноник пропустил их вперед. Тяжело дыша, он побежал за ними. Взобравшись наверх, каноник, задыхаясь, спросил:

— Поймали его?

Молодые ребята, не старше восемнадцати лет, вооружились кусками кровли, попавшимися им по дороге наверх. Они обыскали каждый уголок, но человека в капюшоне и след простыл.

— Да я же видел его собственными глазами! — настаивал каноник.

— Я тоже! — решительно подтвердил молодой человек с длинными черными волосами.

— Но он же не мог испариться в воздухе!

Хюгельманн фон Финстинген разочарованно посмотрел вниз. В отличие от платформы, где день уже был в самом разгаре, на большой площади было еще сумеречно.

— Вон он! — вдруг закричал каноник.

Мужчины бросились на балюстраду; человек в развевавшемся плаще бежал по площади в южном направлении.

— Держите его!

— Человек в плаще!

— Задержите его!

Хотя крики и достигли Соборной площади, люди только растерянно смотрели вверх, потому что во всей этой суматохе слов было не разобрать. Поэтому человеку в капюшоне беспрепятственно удалось скрыться в боковом переулке.

Тем временем Афра искала Ульриха, но безрезультатно. В строительном бараке, где обычно царил идеальный порядок, его не было; теперь там царил хаос. Чертежи и пергаменты были разбросаны, ящики и сундуки перевернуты. Было похоже на набег монголо-татар.

И пока Афра одну за другой поднимала вещи и ставила на место, она пыталась разобраться в событиях прошлой ночи и раннего утра, что было нелегко. Слишком уж много произошло событий, которые поначалу, казалось, не складывались в одно целое, но, тем не менее, должны были находиться в зависимости друг от друга.

Хотя она не могла с уверенностью сказать, с какой целью было совершено нападение на собор, многое указывало на то, что определенные люди что-то искали в определенных местах храма. Разве они не говорили недавно об этом с Ульрихом? Разве не странно то, что эти люди знали о местах, которые, как считалось, были тайной цеха архитекторов соборов и передавались из поколения в поколение?

Внезапно Афра подумала о Верингере Ботте, у которого по-прежнему были свои сторонники. Но какую цель он преследовал со своими людьми? Казалось немыслимым, что мастер Верингер хотел разрушить собор исключительно из ненависти к Ульриху фон Энзингену. Но зачем тогда его люди перевернули все в строительном бараке вверх дном? Точно так же невероятным казалось подозрение, что между людьми, искавшими пергамент, и Верингером Боттом была какая-то связь.

Но самую непонятную роль играл, наверное, епископ Вильгельм фон Дист. Он знал абсолютно все, и слово «тайна» было, очевидно, ему незнакомо. Доминиканцы, кровавые рыцари инквизиции, были сущими агнцами по сравнению с ищейками епископа, по крайней мере в том, что касалось их информированности. Король Сигизмунд мог бы считать, что ему очень повезло, имей он таких шпионов.

Тем временем к собору стали сбегаться проснувшиеся жители города. Они собирались в поперечном нефе, который не подвергся разрушению. Старые бородатые мужчины падали на колени и воздевали руки к небесам, думая, что настал конец света, пришел смертный час всего человечества, о чем говорили проповедники еще триста лет назад. Женщины рвали волосы на голове и били себя в грудь из страха перед предстоящим Страшным судом.

И только парни, напрасно искавшие на платформе человека в капюшоне, решительно продирались сквозь толпу молившихся и кричавших людей, размахивая кусками кровли и палками над головами. Один из них взобрался на железную решетку, перекрывавшую путь к кафедре. Оказавшись наверху, он закричал:

— Сюда, сюда!

От хоров пошло громкое эхо. Собравшиеся в соборе люди испуганно посмотрели на кафедру, с которой им обычно проповедовали Евангелие. Там разгорелась ожесточенная борьба. Какой-то парень бил дубинкой человека в капюшоне, спрятавшегося за кафедрой. Тому удалось отбиться от первых ударов, но потом дело дошло до рукопашной, и парень сбросил незнакомца вниз с кафедры. Дородное тело человека в капюшоне глухо ударилось о каменный пол. Тщетно старался он подняться, упал, попытался подняться снова.

Тем временем подоспели остальные.

— Забейте его! — подзадоривалирассерженные жители. Трое, четверо, а то и пятеро одновременно били человека в капюшоне, пока не брызнула кровь и он почти перестал шевелиться.

— Упокой Господь его душу! — раздался сильный голос молодой женщины. Она перекрестилась раз, потом другой.

И только когда вокруг лежавшего на земле человека в черном плаще образовалась темная лужа крови и он перестал подавать признаки жизни, люди отступили от него.

Вокруг места происшествия собралось около сотни человек. Каждый хотел хоть одним глазком взглянуть на негодяя. Яростные крики утихли, уступив место благоговению и страшному вопросу: а не убили ли они только что самого черта?

Каноник Хюгельманн пробрался сквозь толпу зевак. Увидев мертвого человека, он покраснел от гнева и закричал:

— Кто это сделал? Кто убил человека в Божьем доме?

— Он хотел разрушить наш собор, — защищался силач, сбросивший человека в капюшоне с кафедры. — Он заслужил смерть.

— Да, да, он заслужил смерть, — поддержали его стоявшие вокруг. — Теперь он, по крайней мере, не сможет навредить. Нам что же, нужно было ждать, пока наш собор рухнет? Парень правильно поступил!

Хюгельманн взглянул в разъяренные, полные ненависти лица и предпочел промолчать. Он встал на правое колено. Нет, не из уважения к мертвому, а исключительно потому, что при его плотном телосложении это была единственная возможность коснуться человека в капюшоне. Хюгельманн осторожно откинул капюшон с лица убитого. Взорам всех предстало искаженное болью лицо с широко открытым ртом, из которого текла кровь.

По толпе пробежал негромкий крик, когда Хюгельманн повернул разбитую голову человека набок. На затылке трупа отчетливо были видны следы тонзуры, которую тот, очевидно, когда-то давно носил. Выстриженные полукругом волосы, как обычно бывает у монахов, остаются надолго. Хюгельманн покачал головой.

— Боже милостивый, — неразборчиво пробормотал он. — Монах, почему именно монах?

Каноник некоторое время колебался. Наконец он закатил правый рукав покойника. На внутренней стороне предплечья открылось красное родимое пятно, выжженное горячим клеймом и величиной почти с ладонь: крест, через центр которого проходила косая линия.

— Так я и думал, — тихо сказал Хюгельманн. И громче, чтобы слышали все, он добавил: — Этот человек был одержим дьяволом! Унесите его, чтобы он не осквернял своей кровью дом Божий.

Тут проповедник Илия, доминиканец, направлявшийся к заутрене, увидел, что ему предоставляется прекрасная возможность. Его боялись за острый язык, которым он обличал грехи своих собратьев. Немало людей избегали проповедника, потому что не могли выносить бича его слов. Быстрым шагом он прошел к кафедре и, как обычно, сильным голосом возвестил:

— О вы, гнусные грешники!

Люди, стоявшие в соборе, удивленно подняли головы вверх.

Проповедник протянул руки и оба указательных пальца направил на толпу зевак:

— Вы, маловерные, думаете, что в событиях прошедшей ночи замешан дьявол! О, маловерные! Кто превратил в пепел Содом и Гоморру? Два ангела. Кто утопил фараона в Красном море? Ангел Господень. Illе puniebat rebelles. Тот ангел покарал врагов. Кого поставил Господь у входа в рай с пылающим мечом? Огненного ангела. Что следует из этих деяний? Сила ангела во много раз превышает силу дьявола. О вы, грешники, дьявол вовсе не обладает силой, способной обрушить этот собор. Но если все же есть признаки того, что это здание должно рухнуть, как некогда стены Иерихона, то это происходит по воле Всевышнего, который послал своих ангелов, чтобы разрушить это творение. — Проповедник на мгновение замолчал, чтобы слова его подействовали.

— Почему Господь допускает это? — спросите вы, мерзкие грешники. Я открою вам ответ. Господь послал своих ангелов, чтобы они возвестили о конце света. Чтобы они дали знак грядущего Страшного суда, который ближе, чем вы думаете. О вы, проклятые грешники! О вы, проклятые сластолюбцы! О вы, проклятые развратницы! О вы, проклятые мстители! О вы, проклятые скряги! О вы, проклятые пьяницы! О вы, проклятые гордецы! Разве вы не слышите отчаянных криков проклятых? Рев и скрежет зубовный адских псов? Ужасные мольбы о помощи тысяч чертей? Горячее пламя ада прокладывает себе путь сквозь землю, пламя, по сравнению с которым огонь земной — просто прохладная роса!

Слова доминиканца били по лицам слушателей подобно мокрой тряпке. Был слышен тихий плач и всхлипывание. На лбу у полной женщины выступил пот, она упала в обморок. Для проповедника — достаточная причина ужесточить свою речь.

— О вы, мерзкие грешники, — продолжал он, — разве вы забыли, что смерть в мгновение ока отбирает все, что казалось важным в вашей жалкой жизни? Даже самые высокие и прекрасные строения, с помощью которых вы хотите воздвигнуть памятник не так Всевышнему, как себе, подобно безбожным царям Египта. Даже яркие маски девок в банях, которым вы, движимые похотью, бросаете больше денег, чем бедным, которых так много в вашем городе.

Нет ничего лучше для преодоления плотских желаний, чем посмотреть на то, что вы так любите, представив себе, как оно будет выглядеть после смерти. Тогда кристально-чистые глаза, поражающие в самое сердце, застынут и подернутся пеленой. Алые щеки, которые вы покрывали страстными поцелуями, впадут, и в них поселятся черви. Рука, которую вы так часто пожимали, распадется на косточки. На упругой груди, приводившей вас в восторг, будут сидеть жабы, пауки и тараканы. Все тело вашей любовницы, которое вы с наслаждением лапали, будет вонять и гнить в земле. Nihil sic ad tdomanum desiderium appetituum carnavalium valet — ничто не обладает большей силой, чем это живое представление, чтобы приглушить притягательность плоти.

В толпе раздались крики.

— Я мерзкий грешник! — Богато одетый купец схватился руками за голову.

— Прости мне, Боже, мою мстительность! — закричал другой. Юная девушка с бледным лицом завизжала высоким голосом:

— Господи, отними у меня все плотское!

Проповедник продолжил свою речь:

— О вы, мерзкие грешники! Не единожды справедливый Господь, опечаленный грузом прогнившего мира, бросал огонь с небес, чтобы сжечь грешников, не желавших покаяться. In cinere et cilicio — в пепле и рубище. А если вы не желаете обуздать свое высокомерие, строя под прикрытием христианской веры собор, который выше и роскошнее всех существующих, Господь Бог послал своих ангелов, чтобы остановить строительство и…

Он не успел закончить предложение, как в южной части поперечного нефа, возле свода с ангелами, раздался загадочный шорох, шипящий звук, как будто резная колонна лопалась изнутри.

Испуганный проповедник замолчал. И, как по команде, головы слушателей повернулись в том же направлении. Все как завороженные смотрели на ангела во втором ряду, который играл на трубе, возвещая о Страшном суде. Словно подталкиваемый невидимой рукой, он наклонился вперед, на мгновение застыл, словно защищаясь от падения, и упал, после того как обрушился пьедестал, державший его более двух сотен лет, и развалился на множество кусков. Труба, рука, державшая ее, нимб и крыло были разбросаны по полу на большом расстоянии друг от друга, как руки и ноги проклятых в день Страшного суда.

Когда люди, находившиеся в соборе, поняли, что только что произошло у них на глазах, они с криками бросились наутек.

— В соборе разбойничает дьявол! — кричал кто-то. — Бойтесь нечистого!

Силач, столкнувший человека в капюшоне с кафедры, схватил труп за обе ноги и потащил его к выходу, оставляя за собой грязный кровавый след.

На улице, немного в стороне, сидел в своем инвалидном кресле Верингер Ботт.

— Это все проделки мастера Ульриха! — прокричал он декану соборного капитула. — Куда он вообще запропастился?

Хюгельманн фон Финстинген подошел к калеке:

— Мне кажется, вы недолюбливаете мастера Ульриха?

— Вы совершенно правы, господин. Он большой зазнайка и делает вид, что это он изобрел архитектуру. — Верингер с удивлением увидел, как силач вытащил из собора труп. — Что все это значит? — поинтересовался он у Хюгельманна.

— Банда людей в капюшонах сегодня ночью пыталась разрушить собор. Один из них отстал. Рассерженные жители убили его.

— Это он? — Верингер сделал короткое движение головой.

Хюгельманн кивнул.

— Дайте я угадаю. Это был Ульрих фон Энзинген?

— Чушь. Мастер Верингер, я вполне понимаю вашу горечь, до определенной степени, но нельзя же во всех грехах обвинять Ульриха фон Энзингена. Неужели же вы всерьез думаете, что мастеру Ульриху есть какой-то смысл рушить собор?

— А кто же тогда? — спросил Верингер, глядя на труп, лежащий перед порталом.

— Бывший монах, — ответил Хюгельманн, — и это заставляет меня призадуматься. Но это всего лишь один из той шайки, которая бесчинствовала сегодня ночью. У него клеймо на предплечье, в виде перечеркнутого креста.

— Раскройте мне значение этого клейма!

— Я не имею права.

— Но почему?

— Это относится к семи тайнам римской церкви, которые нельзя раскрывать никому, кто не посвящен в высшие таинства.

— Позвольте, я угадаю, магистр Хюгельманн. Перечеркнутый крест означает не что иное, как то, что заклейменный предал свою веру или нарушил свой обет, то есть он отступник или отлученный от Церкви монах.

— Мастер Верингер! — удивленно воскликнул декан собора. — Откуда вам известно значение знака?

Верингер попытался улыбнуться, но улыбка у него вышла жалкой.

— Я, конечно, калека, что касается моих неподвижных, парализованных конечностей, но мой ум по-прежнему функционирует совершенно нормально. Архитекторы соборов тоже работают с символами. Кстати, мы выжигаем свои знаки и символы не на голой коже. Мы высекаем их уверенной рукой на камне. Это благороднее и, кроме того, сохраняется дольше, — говоря это, Верингер неуверенно смотрел на декана собора.

Тут Хюгельманн фон Финстинген словно замкнулся в себе и раздраженно ответил:

— Какая вам разница?

Толпа, бежавшая из собора, становилась все больше и больше. Одетый в лохмотья слуга привел откуда-то упрямого осла, связал ноги убитого веревкой и повесил труп на животное. Потом хлестнул осла. И в сопровождении танцующих в экстазе, визжащих, громко причитающих людей поволок убитого человека в капюшоне по направлению к мосту Мучеников.

Мужчины и женщины, и даже дети, не знавшие, в чем дело, выкрикивали проклятия. Думая, что поймали самого черта, они плевали и мочились на труп, с которого постепенно сползала одежда. Собаки рычали и выли, вгрызаясь в волочившиеся по земле руки убитого. Неистовствующая процессия праздновала смерть Люцифера, как торжественную мессу в соборе. В переулках, по которым прошла чернь со своей жертвой, люди высовывались из окон, чтобы хоть глазком взглянуть на растерзанного черта. Испуганные женщины заходились смехом или выливали ночные горшки, когда процессия проходила у них под окнами.

Добравшись до моста Мучеников, слуга развязал человеку в капюшоне или, точнее, тому, что от него осталось, ноги, поднял труп за обе руки и под вопли толпы швырнул через перила в Иль.

— Проваливай в ад, капюшонник! — крикнул полный, стриженный налысо человек, гротескные жесты которого напоминали движения искусственного человека, который обычно выманивал деньги у людей на ярмарках.

— Проваливай в ад, капюшонник! — стократным эхом отозвалась толпа.

И еще несколько часов этот страшный крик слышался в переулках Страсбурга. Люди словно посходили с ума.

Афра почти ничего этого не видела. У нее было достаточно проблем: нужно было разобраться с событиями прошедшей ночи. Пока она пыталась навести порядок в хаосе строительного барака, пока разбирала планы и расчеты и расставляла по местам вещи, разбросанные по полу, двери внезапно раскрылись.

Вообще-то Афра ожидала Ульриха и объяснений его долгого отсутствия, но, обернувшись, увидела ухмыляющееся лицо мастера Верингера, инвалидное кресло которого вкатил слуга.

— Где он? — не здороваясь, грубо спросил калека.

— Если вы имеете в виду мастера Ульриха, — холодно ответила Афра, — то его здесь нет.

— Это я вижу. Я спрашиваю, где он.

— Я не знаю. И даже если бы я знала, я не чувствую себя обязанной отчитываться перед вами.

Верингер Ботт смягчил тон.

— Простите грубость моих слов. Но события прошедшей ночи не способствовали тому, чтобы оставаться спокойным. Вы слышали, как шумят люди на Соборной площади? Они словно с ума посходили при мысли о том, что во всем этом замешан дьявол.

— И что? Вы не верите в дьявола, мастер Верингер? Тот, кто не верит в дьявола, грешит против заповедей святой матери Церкви. Это должно быть вам известно!

Парализованный архитектор беспомощно покачал головой и ответил:

— Да, очень хорошо известно, но тут дело не в вере в черта, а в вопросе, кто стоит за нападением на собор. Чернь чуть что готова свалить всю вину на дьявола.

— Если я вас правильно понимаю, то вы не верите, что в этом несчастье виноват дьявол?

Верингер Ботт удивленно поднял брови.

— В таком случае, дьявол, напавший на собор, имеет образование архитектора. Это необычно для дьявола, вы не находите?

— Да, конечно. Но как вам пришло это в голову?

— Вы не рассматривали повреждения поближе?

— Нет, но то, что я видела издалека, было достаточно ужасно.

Верингер кивнул слуге, подавая знак пододвинуть инвалидное кресло поближе к Афре. Казалось, он боялся, что кто-то подслушает их разговор. Верингер тихонько сказал:

— Кто бы ни заказал это разрушение, он знал планы строительства и определенные архитектурные тонкости, которые неизвестны непосвященным. — И без какой-либо видимой связи задал вопрос: — Вам, собственно говоря, известно прошлое мастера Ульриха?

Афра метнула на Верингера Ботта полный ненависти взгляд.

— Что это за вопрос? Я не понимаю, что вы имеете в виду. Будет лучше, если вы уйдете!

Но Верингер не дал себя обмануть.

— Я имею в виду, — продолжал он, — что Ульрих Энзинген намного старше вас. Тут могут закрасться сомнения, известны ли вам все подробности его жизни.

— В этом можете быть уверены, мастер Верингер. У Ульриха не было причин скрывать от меня какие бы то ни было факты.

— Вы уверены в этом?

— Совершенно уверена. К чему вы, собственно, клоните? — Афра постепенно начинала сомневаться.

— Я имею в виду, что архитекторами не рождаются. Не могло ли быть так, что мастер Ульрих занимался чем-то другим, прежде чем начал строить соборы?

Лукавые речи парализованного внезапно раскрыли Афре глаза на то, что ей в действительности очень мало известно о прошлом Ульриха. Да, для нее Ульрих — честный человек со скрытным характером, не имеющий друзей. Но что она знала о нем? Только то, что он отвечал на ее вопросы, а этого было недостаточно. Неужели же она ошиблась в Ульрихе? Сердце ее учащенно забилось.

— И что же он, по-вашему, делал? — грубо спросила Афра.

Верингер наклонил голову и беззастенчиво улыбнулся:

— Есть много вариантов. Например, он мог быть монахом, или даже каноником, или папским легатом, который по какой-то причине оставил свой пост.

— Ульрих? Не смешите меня!

— А вы когда-либо обращали внимание на его правое предплечье?

И не только на него, хотела ответить Афра, но ситуация была слишком серьезной, и ответ застрял у девушки в горле. Потому что, если честно, она никогда не присматривалась к правому предплечью Ульриха. Ульрих фон Энзинген постоянно носил рабочий халат с длинными рукавами. Какое это могло иметь значение?

Афра мрачно посмотрела на Верингера:

— Что за глупый вопрос?

Тот задумчиво ответил:

— Вопросы никогда не бывают глупыми, глупыми могут быть только ответы. То, что произошло в соборе, похоже на почерк ложи отступников — братства умных людей, целью которых является побороть святую мать-Церковь. В основном это бывшие монахи или отлученные от Церкви высокопоставленные лица, продавшиеся дьяволу. Они очень опасны, потому что благодаря своему прошлому располагают подробной информацией обо всем устройстве Церкви. Паутина их связей простирается вплоть до папской курии. Говорят, даже все трое пап, управляющие сейчас Церковью, принадлежат к ложе отступников. Если понаблюдать за жизнью этих людей, то не сможешь сказать, к кому их причислять. Но, в любом случае, у всех изгнанников на внутренней стороне правого предплечья есть клеймо — перечеркнутый наискось крест.

— И вы предполагаете, что у мастера Ульриха имеется на предплечье такой знак? — Афра прижала руку ко рту. Просто ужасной показалась ей мысль о том, что Верингер мог быть прав. Тысячи мыслей, смущавших ее еще больше, проносились у нее в голове.

Какая же причина могла быть у Верингера Ботта так ужасающе сильно ненавидеть Ульриха фон Энзингена? Афра не знала ответа на этот вопрос, равно как и на вопрос о прошлом Ульриха. Откуда он родом, чем занимался, прежде чем начать строительство собора в Ульме, — об этом архитектор никогда не рассказывал. Однажды Ульрих фон Энзинген вошел в ее жизнь. Или это она вошла в его жизнь? Точного ответа Афра не знала.

Пергамент! Эта мысль поразила ее, как удар молнии во время сильной грозы. Может быть, Ульриху фон Энзингену была нужна не она, а пергамент? Боже мой, как же наивна она была! Еще слишком хорошо Афра помнила о том, с каким оживлением расспрашивал Ульрих ее о пергаменте той туманной ночью, когда они бежали из Ульма. Хорошо, что он не знал о новом тайнике для документа в монастырской библиотеке.

Испытующе глядя Верингеру Ботту в лицо, Афра впервые заметила определенную открытость в его взгляде. Не было ни насмешки, ни издевательской улыбки, даже цинизм, прочно застывший в чертах его лица, внезапно исчез. И, чтобы защитить Ульриха, девушка задала парализованному архитектору вопрос:

— А откуда вам так хорошо известно о ложе отступников, мастер Верингер?

Верингер усмехнулся высокомерной улыбкой, совершенно не соответствовавшей его положению. Он ухмылялся той широкой бесстыдной ухмылкой, какую все привыкли видеть у него на лице. Она могла значить все и ничего. Эта ухмылка приводила Афру в ярость.

Не раздумывая, повинуясь внезапному порыву, девушка подошла к человеку, сидевшему в инвалидном кресле, и закатила его правый рукав. Оно было там — клеймо, перечеркнутый наискось крест. Афра застыла.

— Вы… — пробормотала наконец она.

Верингер молча кивнул.

— Но почему…

— Да, я принадлежал к ложе отступников — до того самого дня, как стал калекой. А так как калеки не имеют права занимать духовные должности, они не могут быть также отступниками. Я был бы только помехой. Едва мне удалось избежать смерти, как ночью ко мне в двери постучал незнакомец. Слуга открыл двери и провел его ко мне. На нем был черный плащ с капюшоном, какие носят все изгнанники, и голос показался мне незнакомым. Незнакомец сказал, что по воле Всевышнего я больше не могу быть отступником. Потом он без слов сунул мне в рот капсулу. Уходя, он снова обернулся и прошептал: «Вам нужно всего лишь раскусить ее, мастер Верингер!» Но я выплюнул ее, и она упала мне на камзол. С тех пор я все время ношу ее с собой.

Афра растерянно смотрела на человека, сидевшего в инвалидном кресле, и впервые ей стало жаль его. Его злость и циничное поведение раньше не давали ей повода для этого. То, что Верингер доверил свою тайну именно ей, заставило девушку призадуматься.

— В любом случае, спасибо вам, что посвятили меня в это, — сказала она, и голос ее прозвучал немного беспомощно.

Мастер Верингер криво усмехнулся, странной улыбкой, сильно отличавшейся от той, которую видели обычно на его лице, — не циничной, не коварной, нет, скорее смущенной.

— Может быть, мне стоило промолчать, — сказал он через какое-то время. Потом подозвал слугу, ожидавшего за дверью.

Слуга подошел и встал за инвалидным креслом. Верингер смотрел прямо. Не говоря ни слова, слуга повез Верингера по направлению к собору.


Афра глубоко вдохнула. Встреча с Верингером смутила ее. Она не знала, чему теперь верить. Неужели Ульрих хитрил с ней? Почему, думала она, мастер Верингер испытывал к ней больше доверия, чем Ульрих? Девушка была расстроена и начала сомневаться в собственной памяти: слуга, который увез Верингера, был не тот, который привез его, — хотя на нем было то же платье. В этом Афра была совершенно уверена. Она была не уверена только в том, что это может значить. Афра была потрясена до глубины души. И впервые она задала себе вопрос: не стала ли она уже, сама того не замечая, вместилищем злых сил, против которых собиралась бороться?

И пока она раздумывала, не продвинувшись в своих размышлениях ни на шаг, двери в комнату снова раскрылись. Вошел Ульрих фон Энзинген. Он подошел к Афре скорее пошатывающейся, чем ровной походкой, спутавшиеся волосы свисали на лоб, выражение его лица было жалким. Было видно, что он изо всех сил старается казаться трезвым. На нем все еще была темная праздничная одежда, которую он надел на оргию у епископа, но казалось, что архитектор в этом наряде катался по полю.

Вид Ульриха привел Афру в ярость. И поскольку он не сказал ни слова, она решила наброситься на него сама:

— Хорошо, что ты хоть помнишь о своей профессии!

Архитектор кивнул. Он удивленно оглядывался по сторонам. Следы беспорядка были по-прежнему видны, но казалось, что это его не смущает. Он безучастно спросил:

— Какой у нас сегодня день?

— Пятница.

— Пятница? А когда был праздник у епископа?

— Вчера. А с тех пор прошла целая ночь и целый день!

Ульрих кивнул.

— Я понимаю.

Этот ответ разъярил Афру.

— А я не понимаю! — взволнованно закричала она. — Я считала тебя порядочным человеком. А ты стал волочиться за первой же юбкой. Что такого в этой сицилийской епископской шлюхе, чего нет у меня? Скажи мне, я хочу знать!

Словно пойманный с поличным разбойник, Ульрих фон Энзинген терпеливо позволил грозе утихнуть. Наконец он сел на один из деревянных стульев, вытянул ноги и стал рассматривать носки своих туфель, причем правый сильно отличался от левого.

Афра тут же заметила эту оплошность.

— Ты, наверное, в спешке схватил епископскую туфлю? — саркастично заметила она.

— Мне очень жаль, — тихо ответил Ульрих. — Мне действительно очень жаль.

— Ба! — Афра запрокинула голову. Ее гордость была сильно уязвлена. — Да знаешь ли ты вообще, что произошло, пока ты развлекался со своей приблудной сицилийкой? Весь город волнуется. Какие-то капюшонники пытались разрушить собор.

— Так вот откуда эти беспорядки, — заметил погруженный в свои мысли Ульрих.

Афра, прищурившись, смотрела на архитектора. Что-то с ним было не так. Ульрих казался равнодушным, почти апатичным, как будто все это его не касалось.

— Я ничего не видел, правда, ничего, — прошептал он.

— Кажется, у тебя была утомительная ночь с этой проституткой! — Афра перевела дух. Потом серьезно сказала: — Этого я от тебя, Ульрих, не ожидала!

Она уже едва не плакала.

— Чего? — спросил Ульрих.

Афра снова разбушевалась.

— Теперь тебе только осталось мне сказать, что ты с той, — при этом девушка указала правой рукой в сторону дворца епископа, — молился ангелам на небе, обсуждал вопросы веры или перебирал четки. Не смеши меня!

— Извини. Я ничего не знаю. Я ничего не помню.

Афра подошла к Ульриху вплотную, сжав губы, и сказала:

— Это самая глупая отговорка, которую мог придумать мужчина. Она недостойна человека твоего положения. Тебе должно быть стыдно.

Внезапно ей показалось, что Ульрих фон Энзинген очнулся от своего летаргического сна. Он выпрямился на стуле и твердо сказал:

— Все именно так, как я говорю. Последнее, что я помню, это праздничный стол у епископа. Должно быть, мне подмешали что-то в вино…

— Чушь! — перебила его Афра. — Ты ищешь отговорки, потому что ты переспал с сицилийкой. Почему же у тебя не хватает смелости хотя бы признать это?

— Потому что я не считаю себя виновным ни в чем постыдном! — закричал Ульрих, прижимая ладонь ко лбу.

— Ах, вот как! А может быть, ты мне объяснишь, откуда у тебя такая правая туфля? Она из такой хорошей кожи, какую носят только епископы и герцоги.

— Я же говорю, что не знаю. Меня одурманили. Если бы ты мне только поверила!

— Я сейчас расплачусь! — Афра все еще стояла прямо перед Ульрихом. Внезапно ей пришла в голову мысль. Без всякого предупреждения девушка попыталась закатить правый рукав рубашки Ульриха.

Но тот удивленно посмотрел на нее и вырвался.

— Что это значит?! — разозлившись, вскричал он.

Афра не ответила. Она разрыдалась и бросилась прочь из комнаты.

Когда тяжелая дверь с шумом захлопнулась, архитектор вздрогнул, словно его ударили плетью. Потом он закрыл лицо руками.


Как же укрыться от панических мыслей, набросившихся на нее со всех сторон? Уже почти стемнело, но это совершенно не мешало людям присоединяться к страшной процессии, кружившей вокруг кафедрального собора подобно бесконечному червю.

Известие о том, что дьявол пытался разрушить их кафедральный собор, выманило горожан из домов. Вооруженные факелами и крестами для отпугивания сатаны, они тревожно следили из переулков, сбегавшихся к площади со всех сторон света: не появится ли тот, чье имя не произносят? Но когда жители Страсбурга видели вместо него только каноников, монахов и священников, мракобесов и пьяниц, которые были не склонны к спектаклям, они набирались смелости и присоединялись к толпе.

Благочестивые молитвы отдельных лиц тонули в монотонной латинской литании, которую пели члены соборного капитула. Их перекрикивали только хриплые голоса экзорцистов, которые, зажав в левой руке крест, а в правой кадило, окропляли святой водой оскверненное строение и то и дело повторяли:

— Изыди, сатана, из этого Божьего дома и убирайся прочь в свой ад!

Ко всему этому присоединился лай множества собак, сопровождавших процессию.

К моменту наступления ночи все население Страсбурга было на ногах. К процессии присоединились даже нищие, толком не зная, в чем дело. Поэтому вышло так, что почтенные каноники, которые изначально возглавляли процессию, увидели, что ими руководят калеки и оборванцы, — просто процессия укусила себя за хвост.

Распевание литаний и молитв, эхом отскакивавших от стен домов, чадящие смоляные факелы, отбрасывавшие причудливые тени, создавали жуткое впечатление. Никогда, даже будучи ребенком, Афра не верила в дьявола. Но теперь она засомневалась. Втиснувшись в узкую щель, образованную брандмауэрами двух соседних домов напротив портала собора, она с ужасом наблюдала за происходящим. Из-за того, что в щели между домами сливали содержимое ночных горшков, там жутко воняло, и Афра едва дышала. Прямо напротив портала, на небольшом расстоянии от него, без слуги, сидел в инвалидном кресле мастер Верингер и горящим взглядом наблюдал за процессией.

Афра испугалась. Тот самый страх, от которого, как ей казалось, она избавилась, настиг ее вновь. На короткое время к ней вернулся душевный покой, когда она влюбилась в мужчину, впервые в своей беспокойной жизни. А теперь ее терзали сомнения: не полюбила ли она человека, который хитростью заставил ее следовать за собой?

Измученная, Афра вышла из своего укрытия напротив собора и направилась к дому в Братском переулке. По дороге туда ей не встретилось ни единой живой души. Казалось, улицы вымерли. Дома Афра заперла дверь на засов. Она решила никому не открывать, даже Ульриху, если он вернется.

Всю ночь Афра дремала одетая. Она прислушивалась к каждому шороху. Мысли и сны совершенно смешались, и, когда занялась заря, девушка уже не могла отличить, где реальность, а где сон.

Утром она съела кусок хлеба и выпила кружку холодного молока. Со дня пира у епископа Афра ничего не ела. Чувствуя странное беспокойство, она вышла из дому и пошла к собору. Начинался слабый дождь, по переулкам носился неприятный ветер. Повсюду царила пугающая тишина. Нигде не было видно даже собак и свиней, которые обычно бродили по улицам в любое время дня и ночи.

Когда Афра вышла на площадь, там было на удивление пусто. В том месте, где вчера вечером многотысячная толпа кружила вокруг собора в лихорадочном экстазе, не было видно ни души. Проходя мимо главного портала, краем глаза девушка увидела сидящего человека.

— Мастер Верингер! — испуганно вскричала Афра.

Верингер безучастно смотрел на площадь в том направлении, откуда она появилась. Казалось, что он ее не замечает. Он не обернулся к ней, даже когда она подошла ближе.

— Мастер Верингер! — снова начала Афра. — Не думайте, что я что-то расскажу из того, что вы мне говорили!

Афра положила калеке руку на плечо и почувствовала какое-то движение. Ей показалось, что опущенная голова парализованного мастера поднялась; только показалось, на самом же деле Верингер все так же прямо, как и сидел, наклонился вперед. Афра отскочила. Словно статуя, Верингер Ботт упал лицом на мостовую.

— Мастер!.. — тихо воскликнула Афра.

Несколько мгновений, показавшихся ей вечностью, она смотрела широко раскрытыми глазами на жалкого человека, лежавшего перед ней на земле с вывернутыми руками и ногами. Тело было скручено набок. Глаза и рот открыты. Не было ни малейших сомнений в том, что мастер Верингер мертв.

Афра встала на колени, чтобы рассмотреть его лицо поближе. И обнаружила ужасную вещь: между щекой и языком лежала разбитая стеклянная трубочка, крошечная капсула.

Это та капсула, о которой говорил Верингер, пронеслось в голове у Афры. Но в следующее мгновение она сообразила, что Верингер Ботт был парализован, он не мог сам вложить себе в рот смертоносную капсулу. Афра хотела броситься прочь, не важно куда, только прочь отсюда, туда, где никто не знает ее и где никто не заподозрит в связи с этим. Но что-то удержало девушку. Она заплакала. Слезы беспомощности текли по ее щекам. Но словно картина, представшая перед заплаканными глазами Афры, была недостаточно странной, необычное положение трупа усиливало гротескность сцены. Девушка затравленно огляделась.

Перед ней стоял Ульрих.

Должно быть, он наблюдал за ней уже какое-то время. В любом случае, он совершенно не казался взволнованным и совершенно не испытывал сочувствия к мертвому Верингеру Ботту. Ульрих с любопытством, но в то же время безучастно наблюдал за всем, скрестив за спиной руки.

— Вот! — сказала Афра, указывая на раскушенную капсулу в раскрытом рту Верингера. — Он все время носил ее с собой. Он сам мне говорил об этом. Но у него не было ни малейшей возможности покончить с собой.

Ульрих нахмурился.

— Что у тебя с ним было, что он доверил тебе такую тайну?

Афра смотрела на мертвого Верингера и на вопрос не ответила.

После короткой паузы Ульрих фон Энзинген снова заговорил:

— Где пергамент?

Пергамент! Афра недоверчиво посмотрела на архитектора. Она пыталась восстановить ход мыслей, приведших Ульриха к этому вопросу: при виде трупа Верингера его противник Ульрих фон Энзинген интересуется пергаментом. Но времени долго раздумывать у нее не было. И, запинаясь, девушка наконец ответила:

— Пергамент? Там, где и раньше! А почему ты спрашиваешь?

Ульрих пожал плечами и смущенно отвернулся. По его лицу пробежала хитрая улыбка, но, едва он увидел испытующий взгляд Афры, она тут же исчезла.

— Они искали повсюду в соборе, именно там, где по традиции архитекторы замуровывали чудесные вещи, живых зверей и важные документы. Все время следуя числу семь: семь локтей снизу, семь локтей от следующего угла.

Пока он говорил это, Афра не спускала с него взгляда. Она внимательно следила за каждой черточкой его лица в надежде сделать какие-то выводы из его поведения. Ей было ясно: Ульрих лукавит.

— В любом случае ты в большой опасности! — тут же добавил он.

Это замечание еще больше обеспокоило ее. Вероятно, таким образом Ульрих хочет загнать ее в угол, чтобы она отдала ему пергамент. Кто знает, может, он действительно стоит целое состояние?

Афра смотрела на Ульриха, не отводя глаз. Каким чужим был теперь для нее этот человек! Но одно было ясно: Ульрих знал больше, чем говорил. Еще несколько дней назад она не могла поверить в то, что он на это способен.

На площади перед собором постепенно стал собираться народ. К ним спешил Хюгельманн фон Финстинген, глава соборного капитула, в сопровождении Михеля Мансфельда и городского писаря. Из переулков появлялись недоверчиво глядевшие жители города.

— Да это же Верингер Ботт, парализованный мастер! — издалека закричал Хюгельманн. — Что произошло?

— Он мертв, — холодно ответил мастер Ульрих. — Кажется, его убили.

Аммейстер перекрестился:

— Кто же мог это сделать? Убить парализованного, калеку!

И пока Хюгельманн и аммейстер водружали окоченевший труп обратно в инвалидное кресло, вокруг собиралось все больше людей. Верингер Ботт — жертва убийства? Моментально разгорелась дискуссия о том, как отвратительно это преступление.

Большинство связало это убийство с капюшонником, который пытался разрушить собор. И тут Хюгельманн, глава соборного капитула, стоявший в толпе зевак, внезапно спросил мастера Ульриха:

— Мастер Ульрих, правда ли то, что говорят люди? Что будто бы вы с мастером Верингером были лютыми врагами?

Все взгляды устремились на Ульриха фон Энзингена.

Афра почувствовала, что ей стало страшно. Оглушенная, она повернулась и исчезла в толпе.

Глава 7 Книги, книги и ничего, кроме книг

Афра чувствовала себя брошенной и одинокой. Об Ульрихе она ничего не слышала уже несколько дней. После того спора на площади он больше не возвращался домой. Вероятно, он проводил дни и ночи в строительном бараке. Как ей следовало вести себя? С одной стороны, она скучала по нему, с другой стороны, ею руководили недоверие и страх. В выбранном Афрой одиночестве все ее мысли были о загадочном пергаменте и его значении. Чувство, что Ульрих использовал ее, приводило девушку в ярость.

Она никак не могла осознать, что существовала какая-то связь между мастером Ульрихом, пергаментом и убийством алхимика Рубальдуса, капюшонника и мастера Верингера. Было слишком много несоответствий, и в первую очередь тот факт, что она до сих пор ухитрилась остаться в живых.

День за днем Афру мучил один и тот же вопрос: какие причины могли побудить отца подвергнуть ее жизнь такой опасности? Но чем больше она пыталась вспомнить отца, тем более расплывчатыми становились воспоминания.

Мир стал мрачен и загадочен — или ей только казалось так? Когда Афра бесцельно бродила по городу, повсюду, за каждым домом, за каждым деревом и каждой встречной телегой ей чудились шпионы. Крик играющих детей заставлял ее съежиться, точно так же как и слуга с мешком на спине или монах в черной рясе, приблизившийся сзади.

На этом запутанном пути через город Афра пошла на юг. Возле монастыря Святого Томаса она перешла мост через Иль, спустилась немного вниз по течению реки и наконец направилась на восток по проезжей дороге в направлении пойменных лугов Рейна.

Простор действовал на Афру успокаивающе, и она опустилась на ствол толстого, поросшего мхом дерева, упавшего во время осенних бурь. От мокрой травы поднимался затхлый запах, а вдалеке клубились тонкие полосы тумана. Они закрывали вид на что-то вроде крепости — обнесенный стеной бастион с колокольней вместо дозорной башни. Это строение напоминало находившиеся в некотором отдалении укрепленные монастыри, знакомые Афре по Вюрттембергу.

Мысль скрыться в монастыре, где никто не будет знать ее имени, пока все не уляжется, показалась девушке не такой уж и неудачной. Что ей было терять? Вернуться к Ульриху казалось в данный момент невозможным. Она боялась той неуверенности, которую вызывало его покрытое тайной прошлое, и неясности его намерений. И не только во сне Афре казалось, что Ульрих просто использовал ее для достижения своих целей.

Немного отдохнув, Афра, снедаемая любопытством, направилась к крепости. Но чем ближе она подходила, тем более странным казался ей бастион. Было похоже, что там все вымерло. Ни на дороге, ни у ворот не было видно ни души. Окна над стеной, окружавшей странный комплекс, были закрыты. Изнутри не доносилось ни звука.

Массивные ворота производили такое впечатление, что казалось, будто их не открывали несколько недель. Узкая калитка, в которую можно было войти только пригнувшись, вела в комнату с низким потолком, закрытым окном справа и еще одной дверью. Рядом — веревка колокола.

Когда Афра потянула за веревку, где-то раздался звон. Она в нерешительности остановилась, ожидая, что последует за этим.

Прошло немного времени, и внутри раздался шлепающий звук. Афра смертельно испугалась. Она и сама не знала, чего она, собственно, ожидала. Может быть, бородатого брата монаха или суровую монахиню, вооруженный охранник тоже не так напугал бы ее, как то, что она увидела через раскрывшееся окошко: гомункулуса, карикатуру на человека — абсолютно лысое существо с раздутой головой; один глаз был у него на лбу, второй — на щеке, а нос напоминал месиво из хрящей. И только рот с пухлыми влажными губами казался человеческим и ухмылялся ей в лицо.

— Вы, наверное, ошиблись адресом, — ухмыляясь, сказал гомункулус низким гортанным голосом. Он высунулся из окна, чтобы посмотреть, нет ли в комнате еще посетителей.

Афра испуганно отошла на шаг.

— Где я? — беспомощно пробормотала она, глядя на его четко выраженный горб.

Перегнувшись через подоконник, гомункулус оглядел Афру с ног до головы. При этом он так скривился, словно при взгляде на нее ему становилось плохо.

— Святая Троица, — пробулькал он и снова заухмылялся своей улыбкой, так напоминавшей маску.

— То есть монастырь Святой Троицы!

— Если вам угодно, называйте так, — горбун утер сопливый нос рукавом рубашки из грубого сукна. — Некоторые называют сумасшедшим домом. Но они, конечно, не такие важные, как вы.

Сумасшедший дом, о котором ей рассказывал библиотекарь Якоб Люсциниус, — пронеслось в голове у Афры. Боже мой! Она уже хотела повернуться и молча уйти, как этот жалкий человек спросил:

— Кого вы ищете, девушка? Вы должны знать, что сюда приходят редко. И уж вовсе никогда без сопровождения. Кто же по доброй воле придет в сумасшедший дом?

Пока он говорил, деревянная трещотка, висевшая на веревочке у него на груди, издавала хлопающий звук.

— У всех здесь есть такая штука, — сообщил привратник, заметив вопросительный взгляд Афры. — Это чтобы стражники слышали, когда кто-то приближается к ним сзади. Некоторые, кстати, выработали парящую походку, как у ангелов. Их почти не слышно, — он коротко рассмеялся, выпуская воздух через изувеченные ноздри. — Итак, к кому вы, девушка?

— Здесь должен быть библиотекарь из монастыря доминиканцев, — ответила Афра, повинуясь внезапному порыву.

— А, Гений! Конечно, здесь он. То есть если он, конечно, не витает где-нибудь в облаках.

— В облаках?

— Ну да. Брат Доминик — не от мира сего, если хотите знать. Мысленно он далеко отсюда. У философов Древней Греции или у египетских богов. Он может часами декламировать античные драмы и эпосы на языках, которые никто не понимает. Поэтому мы называем его Гением.

— Вы имеете в виду, что он не сумасшедший?

— Брат Доминик? Не смешите меня! Он соображает лучше, чем весь соборный капитул! Кстати, среди сумасшедших больше мудрецов, чем среди мудрецов — сумасшедших. Просто брат Доминик знает все.

— Мне нужно с ним поговорить! — внезапно сказала Афра.

— Вы ему родственница, девушка?

— Нет.

— В таком случае я не вижу возможности…

— Почему нет?

— Видите эти двери, девушка? Каждый, за кем закрывается эта дверь, навсегда прощается с миром, из которого вы пришли. Понимаете? Мы здесь все отверженные: калеки, больные, еретики, сумасшедшие — люди, издевающиеся над образом Бога. Посмотрите на меня. Такой, как я, предназначен исключительно для того, чтобы опровергать Новый Завет. Там Бог говорит: создам человека по своему образу и подобию. Теперь, девушка, вы себе можете примерно представить, как выглядит Бог, — и привратник-калека кокетливо склонил голову набок и упер руки в бока.

— Мне нужно поговорить с братом Домиником! — настаивала Афра. — Если он так умен, как вы говорите, то, может быть, он сможет мне помочь.

Широко раскрыв рот, гомункулус захихикал. Непривычная власть, которую он вдруг ощутил, казалось, развеселила его.

— А сколько это для вас стоит? — неожиданно спросил он.

Афра растерялась.

— Вы хотите денег?

— Денег? Во имя Девы Марии, что мне делать с деньгами?

— Вы первый, кто задает мне такой вопрос. Но я понимаю, деньги вы использовать не можете. В таком случае чего же вы хотите?

Казалось, привратник пропустил вопрос мимо ушей.

— Когда монахи читают дневную молитву, я единственный надсмотрщик. Молитва длится долго, иногда целый час. Я мог бы это устроить.

— За какую цену?

— Покажите мне вашу грудь, девушка. Холмы на вашем платье обещают рай.

— Вы с ума сошли.

— Не говорите так. Я прошу вас. Я хочу всего лишь раз коснуться женской груди. А потом я готов выполнить любое ваше желание. Даже если меня поймают.

Требование калеки было для Афры настолько неожиданным, что она долго не знала, что сказать. Сначала она хотела обругать его извращенной свиньей, подлым мучителем, но в его словах было что-то трогательное.

— Могу представить себе, о чем вы думаете, — продолжал гомункулус. — Но мне все равно. Я еще никогда не видел такой прекрасной женщины, как вы. Да и где мне? С тех пор как мне исполнилось два года, я жил среди мужчин. Хорошо, что в Святой Троице нет зеркал. Я могу только догадываться о том, как я выгляжу. Не так давно мне в руки попал часослов одного монаха. Наряду с благочинными молитвами там были миниатюры из Ветхого Завета. В их числе было изображение Адама и Евы в раю. И тогда я увидел груди Евы. В жизни не встречал ничего более волнующего. Мое тело завибрировало в местах, на которые я раньше не обращал внимания. Когда монах увидел, что я держу его часослов, он побил меня, сказал, что я мерзок, и обещал мне вечные муки.

Афра испытующе поглядела на привратника.

— И если я перед вами разденусь…

— Я исполню любое ваше желание, все, что в моих силах.

— В таком случае откройте двери!

Привратник исчез из окошка и открыл двери.

В сторожке привратника пахло плесенью. Из обстановки был только грубый стол из темного дерева и неудобный стул. Распахивая ворот своего платья и спуская его с плеч, Афра не сводила с горбунавзгляда. Ее груди были похожи на спелые фрукты. Афра никогда не думала, что эта ситуация может так взволновать ее.

Калека робко протянул руку. Он не осмеливался коснуться ее. Вместо этого он упал перед Афрой на колени и сложил руки, Словно для молитвы.

Афра увидела, как дрожат его губы. Она даже испытывала к этому человеку какое-то сочувствие. Через некоторое время она снова надела платье.

Привратник поднялся и театрально поклонился Афре, словно священник при входе в церковь. Он тяжело дышал и качал головой, словно не веря в то, что только что видел своими глазами.

— Подождите здесь, — сказал он наконец, — я посмотрю, началась ли уже дневная молитва.

Когда дверь в сторожку за ним захлопнулась, девушка заметила, что внутри не было ручки. И, хотя Афра была заперта, ей не было страшно. Тем не менее ее терзали сомнения по поводу того, правильно ли она поступила.

Пока Афра размышляла, раздались шаги, и в сторожку заглянул привратник.

— Пойдемте, — сказал он. — Все чисто. Вы вынесли мой вид, значит, вынесете и то, что сейчас будет.

«Конечно», — хотела ответить Афра, но предпочла промолчать.

Привратник тоже молчал. Без слов шла Афра за калекой по пустому коридору, закончившемуся лестницей. Крутая лестница из старого известкового туфа вела вверх на еще два этажа. Оттуда шел коридор направо до поперечного перехода. Высокая двустворчатая потемневшая дверь, до ручки которой нужно было дотягиваться — так высоко она была прикреплена, — закрывала вход в длинный зал.

Когда горбун открыл двери, им в лицо ударил теплый затхлый воздух, похожий на воздух в коровнике. По обе стороны зала были деревянные перегородки. На грубых полках, покрытых прелой соломой, сидели жалкие фигуры. Уродливые, как привратник, и потерявшие разум люди висели на деревянных решетках, как звери, и смотрели по сторонам. Некоторые рычали, когда мимо них проходили. Затхлый воздух мешал Афре дышать.

Опустив голову, привратник искоса посмотрел на девушку.

— Вы этого хотели, — сказал он, входя. — Я думаю, вы привыкли к другим запахам.

Афра едва дышала.

Подойдя ближе, она услышала сильный голос старика, декламировавшего латинский текст. Он не замолчал даже тогда, когда Афра с горбуном остановились у его клетки, не закрытой, в отличие от других. Афра не решалась прервать его. Старик был похож на пророка. Его густые всклокоченные волосы блестели сединой, так же как и борода, доходившая ему до груди и шевелившаяся, когда он говорил.

Закончив, старик коротко взглянул на Афру и пояснил:

— Гораций. «Моей музе Мельпомене».

Привратник пробормотал что-то и исчез.

Какое-то мгновение Афра и старик молча стояли друг напротив друга, потом старик ворчливо спросил:

— Что вам нужно? Я никого не звал. Кто вы вообще такая?

— Меня зовут Афра, и я пришла по особому делу. О вас идет слава как о человеке необыкновенного ума. Говорят, что вы прочли все книги в библиотеке доминиканцев.

— Кто так говорит? — вдруг заинтересовался старик.

— Якоб Люсциниус, который взял на себя ваши обязанности.

— Не знаю такого. А что касается ума, — он неопределенно махнул рукой, — один из умнейших людей, мудрый Сократ, в конце своей жизни сказал: «Oida ик Oida» — я знаю, что ничего не знаю.

— В любом случае вы человек начитанный.

— Был, девушка, был. Ветхий Завет — вот и все, что мне здесь оставили. Глаза у меня уже не те. Вероятно, они не хотят видеть мерзость этого мира. Мне осталась только моя голова, точнее то, что я прочел раньше. Но что я все о себе да о себе. Говорите, что вам нужно!

С чего же начать? Афра слепо поддалась порыву в надежде на то, что брат Доминик сможет ей помочь. В том, что старик сумасшедший, она сомневалась с самого начала. Теперь девушка утвердилась в своих подозрениях. Может быть, он был просто слишком умен для остальных обитателей монастыря. Может быть, он просто знал больше, чем позволяла ему его вера. Может быть, его считали еретиком, поскольку он читал наизусть тексты языческих авторов, поэтов, поклонявшихся другим богам. Она была в восхищении от спокойствия, с которым он встретил удар судьбы.

— Я знаю, что вы здесь незаслуженно, брат Доминик.

Старик отмахнулся от нее.

— Откуда вам знать, девушка. И даже если вы правы, через пару месяцев пребывания здесь становишься таким же, как все. Но вы все еще не ответили на мой вопрос.

— Брат Доминик, — запинаясь, начала Афра, — мой отец оставил мне древний документ, значение которого мне непонятно…

— Ну, если вы не понимаете, о чем идет речь, то откуда же мне это знать?!

— Документ составлен не моим отцом. Он написан монахом из монастыря Монтекассино.

Тут старик моментально оживился и спросил:

— Документ при вас?

— Нет, он в тайнике, и я не смогу воспроизвести вам текст. Но у меня есть повод полагать, что это запрещенный документ, за которым какие-то люди охотятся, как дьявол за заблудшими душами. В документе упоминается CONSTITUTUM CONSTANTINI. Тут речь идет, очевидно, о тайном договоре. Больше я ничего не знаю.

Слушая Афру, брат Доминик забеспокоился. Потом он задумчиво погладил бороду и после непродолжительной паузы тихо спросил:

— Вы сказали CONSTITUTUM CONSTANTINI?

— Так было написано в пергаменте.

— И больше вы ничего не знаете?

— Нет, брат Доминик. Это все, что я запомнила из текста. Ну, говорите же: что значит CONSTITUTUM CONSTANTINI? Наверняка вы знаете об этом больше.

Старик покачал головой и промолчал.

Афра не могла поверить, что старый мудрый монах, знаний которого многие боялись, никогда не слышал о CONSTITUTUM CONSTANTINI. Было очевидно, что он пытается что-то скрыть.

Словно желая перевести разговор на другую тему, брат Доминик вдруг сказал:

— А как вы вообще сюда попали? Кто-нибудь знает о том, что вы здесь?

— Только привратник. Мне пришлось кое-что сделать для него. Он сказал, что во время дневной молитвы нет опасности, что нас обнаружат. Но почему вы не говорите о том, что знаете, брат Доминик?

— Бедолага, — ответил монах. — Светлая голова на демоническом теле. Он единственный, с кем я вообще могу побеседовать.

— Брат Доминик, почему вы не говорите, что знаете? — в голосе Афры звучала мольба.

Скрип половиц сообщил, что с другого конца зала приближается привратник.

— Если я могу дать вам совет, — торопливо сказал старик, — то возьмите пергамент и бросьте его в огонь. И никому не говорите, что он у вас когда-либо был.

— Вы имеете в виду, что он ничего не стоит?

— Ничего не стоит? — Монах иронично усмехнулся. — Я только боюсь, что до этого дело не дойдет.

— А почему, брат Доминик?

— Потому что другие…

— Время, девушка! — привратник грубо оборвал их разговор. — Время дневной молитвы подходит к концу. Идемте!

Афра едва не вцепилась горбуну в глотку. Именно теперь, когда монах наконец-то заговорил, он взял и помешал.

— Могу ли я еще раз прийти к вам? — спросила на прощание Афра.

— Это не имеет смысла, — серьезно ответил старик. — Я и так сказал вам слишком много. Если хотите совет: никогда не пытайтесь им воспользоваться!

Горбун кивнул, словно зная, о чем идет речь. Потом подтолкнул Афру к выходу. Они быстро спустились вниз по лестнице. Когда деревянные двери сторожки привратника захлопнулись, Афра почувствовала облегчение. День клонился к вечеру, и она вдохнула холодный воздух.

Слова старого мудреца скорее запутали ее еще больше, чем дали какое-то объяснение. Девушка испуганно оглядывалась по сторонам, проверяя, не следят ли за ней. Без сомнения, ее жизнь была в опасности. Но она была жива! Может быть, все дело в пергаменте, именно благодаря ему она и жила. Пока он у нее, думала Афра, с ней ничего не может случиться.

Приближаясь к мосту, она вспомнила слова старика: Папа римский, вероятно, озолотил бы вас и обсыпал драгоценными камнями, словно королеву, если бы вы отдали ему этот пергамент. Что-то в этом роде, может быть, и не совсем так, говорил и отец.

Иль медленно нес свои темные воды. Афра перешла мост. Взволнованные люди бежали куда-то на север. Женщины подобрали юбки, чтобы бежать быстрее. Из боковых улиц выскакивали люди с кожаными ведрами, и внезапно стали слышны крики:

— Пожар! Горит!

Афра ускорила шаг. По переулку Проповедников неслась огромная толпа людей. Еще одна толпа приближалась от Соборного переулка. Им в лицо ударил едкий запах дыма, пахло горелым камышом. Когда они добежали до Братского переулка, небо окрасилось в кроваво-красный цвет. Афра была очень взволнована и напряжена. У нее появилась смутная догадка, и эта мысль обожгла ее, как весть о Страшном суде. Мужчины образовали живую цепь до самой реки и передавали друг другу ведра с водой.

— Раз-два! — эхо их криков отражалось от соседних домов. — Раз-два!

В начале Братского переулка Афра остановилась и посмотрела вперед. Ее дом горел. Столб оранжевого огня вырывался из покрытой камышом крыши. Из окон валил черный дым. Пожарные уже бросили тушить дом. С помощью приставной лестницы они пытались помешать тому, чтобы огонь распространился на соседние дома.

Тут настал звездный час зевак. Пожар — это всегда волнующе. Большинство считали пожар чем-то вроде увеселительного аттракциона, они пели и плясали от сознания того, что сами остались живы.

Афра, как зачарованная, смотрела на пламя. Огонь уничтожил не только ее дом, он уничтожил часть ее жизни, которую она считала самой счастливой. Что ж, она ошибалась. Казалось, бушующее пламя и дымящийся дом — символы ее жизни в Страсбурге — исчезали прямо у нее на глазах.

Каждый раз, когда рушилась балка или стена, зрители ликовали, как на ярмарке, где за два страсбургских пфеннига можно было окунуть клетку с брызжущим слюной идиотом в большую бочку с водой. Обессилев от ярости, Афра закрыла лицо руками.

Когда толпа немного успокоилась, стали слышны вопросы: чей это был дом? кто там жил? где его обитатели?

Афра стояла как вкопанная. Она боялась, что ее узнают.

Рыночная торговка с корзиной на спине объясняла любопытным, что в этом доме жили архитектор собора Ульрих с женой, странные люди, ни с кем не общавшиеся. Бородатый мужчина, благородные одежды которого указывали на то, что он был членом муниципалитета, сообщил, что мастера Ульриха арестовал городской судья. Мол, его подозревают в том, что он убил парализованного Верингера Ботта.

Сообщение разнеслось со скоростью ветра, и Афра предпочла отойти подальше. Ей было все равно, откуда взялся пожар. Она потеряла все — свои скромные пожитки, платья, мужчину, которому так доверяла.

Ульрих — убийца! — молотом отдавалось у нее в голове. Может быть, это все-таки он убил свою жену? Растерянная, без единой ясной мысли в голове, девушка подошла к монастырю доминиканцев. Там, в библиотеке, находилось единственное, что у нее осталось, — пергамент.

Афра чувствовала себя беспомощной и опустошенной. К монастырю доминиканцев ее гнало отчаяние. Разве отец не говорил ей, чтобы она использовала пергамент только тогда, когда не будет знать, что делать дальше? Не сама ли судьба распорядилась так, что Афра спрятала пергамент в библиотеке доминиканцев?

На город опустился вечер, и к тому времени, как Афра добралась до ворот монастыря, она уже совершенно замерзла. Из церкви доносилось монотонное пение псалмов во время вечерни. Афре пришлось долго стучать, прежде чем ей наконец открыли. В дверном проеме появился Якоб Люсциниус, однорукий библиотекарь.

— В это время посещения бывают редко, — извиняющимся голосом сказал он. — Брат привратник и все монахи сейчас на вечерне.

— Слава Богу! — ответила Афра. — Значит, мне не придется давать лишние объяснения. Впусти меня.

Люсциниус нехотя подчинился.

— Следуйте за мной, да поживее. Вечерня вот-вот закончится. Если меня увидят с вами, выгонят немедленно. Что вам вообще нужно в такой час?

Афра не ответила. Она молчала, пока они не оказались внизу, в библиотеке. И только там она шепотом произнесла:

— Брат Якоб, ты наверняка помнишь, что не так давно я помогла тебе выбраться из затруднительного положения.

Однорукий библиотекарь смущенно махнул уцелевшей левой рукой.

— Да, конечно. Просто… Я очень рад, что мне больше не нужно ходить побираться и выслушивать насмешки людей. Вы должны понять…

— Я очень хорошо понимаю, брат Якоб, и не хочу тебя обременять. Я оказалась в жалком положении. Мой муж в тюрьме. Его обвиняют в том, что он убил мастера Верингера. Какой-то негодяй поджег мой дом. У меня не осталось ничего, кроме того, что сейчас на мне. Я не знаю, что мне теперь делать. Приюти меня у себя на пару дней, пока я не соберусь с мыслями.

Намерения Афры обеспокоили однорукого:

— Девушка, как вы себе это представляете? Орден доминиканцев очень строг и весьма редко разрешает женщинам входить в монастырь. Я не представляю себе, что будет, если вас найдут.

— Ни один монах не узнает, что грех был так близок, — насмешливо ответила Афра. — Книжные полки — прекрасное место для того, чтобы спрятаться. Ты сам говорил, что тут редко кто не заблудится.

— Да, конечно…

— Можешь быть спокоен, брат Якоб, я не доставлю тебе никаких хлопот. — Афра опустилась на стопку сложенных друг на друга фолиантов, уткнулась лицом в ладони и закрыла глаза.

Она была в подавленном состоянии — не похоже, что Люсциниусу удастся убедить ее покинуть библиотеку. Видимо, однорукому стоило постепенно привыкать к мысли о том, что придется предоставить убежище женщине среди монахов, хотя бы на пару дней.

— Ну хорошо, — сказал он наконец, — правила ордена Святого Доминика предписывают бедность и добродетель. О том, чтобы отказывать в крове бездомному, нигде не сказано. Но если вас поймают, то я вас не знаю. Вы пробрались сюда тайно.

Афра протянула библиотекарю левую руку.

— Согласна. Не переживай.

Казалось, Якоб Люсциниус немного успокоился. Прежде чем закрыть за собой дверь в библиотеку, он еще раз повернулся и, обращаясь к Афре, сдавленным голосом сказал:

— Девушка, будьте осторожны со светом. Вы же знаете, что ничто не горит так хорошо, как библиотека. Ну, до завтра, до утренней молитвы.

Афра прислушалась к шагам, удалявшимся по лестнице и постепенно стихшим. В самом дальнем углу бокового хода, где беспорядок был больше всего и где был самый настоящий лабиринт из книг, она отобрала дюжину фолиантов в кожаном переплете и отложила их в сторону. Из пергаментов и книг в мягкой овечьей коже Афра устроила себе ложе. В качестве подушки она выбрала толстую книгу из особенно мягкого пергамента, написанную Вальцером фон Армандусом де Белловисом:[137]«De declaratione diffilicium terminorium tarn theologiae quam philosophiae ac logicae». Познаний Афры в латыни не хватило для того, чтобы перевести это бесконечное название. Для нее главным было то, что эта книга мягче прочих.


У Афры были и более удобные ложа, и более мягкие, но никогда — такие ученые. Для начала ей было этого довольно. Сальная свеча на полу давала мягкий свет. Девушка положила руки под голову и стала смотреть в потолок и думать. Она просто обязана еще раз навестить брата Доминика, жалкого гения, в сумасшедшем доме. Как-то нужно было заставить его заговорить. Как, она сама еще не знала. Афра знала только то, что брат Доминик был единственным, кто мог пролить свет на мрак тайны, покрывавший пергамент. Его намеки были обоснованны. Старик точно продумал каждое слово, которое ей сказал, и даже те слова, которые не сказал.

И прямо на своем неудобном ложе Афра составила план. Для начала ей нужен был список с пергамента. Но для этого снова понадобится помощь алхимика. В Страсбурге было больше алхимиков, чем в каком-либо другом городе. Большинство из них жили на севере, вокруг монастыря Святого Петра — довольно жуткой местности, где горожане избегали ходить по ночам. Но прибегнуть к помощи алхимика значило посвятить в это дело еще одного человека. И, конечно же, он не согласится сделать это за «спасибо».

И с этой безрадостной мыслью Афра заснула. Ей приснился сон, что она стоит, одетая в дорогое платье, в окружении слуг, наверху широкой длинной лестницы из белого мрамора. В руке у нее пергамент. Откуда-то издалека приближался отряд всадников в блестящих доспехах. Они размахивали белыми флагами с желтым крестом посредине. За ними следовала карета, запряженная шестью лошадьми. На золотом троне сидел Папа и приветливо махал рукой.

У подножия лестницы Папа вышел из кареты и стал подниматься по бесконечным сверкающим ступеням. Его сопровождающие несли золото и драгоценные камни. Но как ни пытались сопровождающие подняться по лестнице, они не могли сдвинуться с места. Афра проснулась вся в поту.

«Какой странный сон», — подумала она и посмотрела на пламя свечи, стоявшей на полу рядом с ее ложем. По непонятной причине пламя внезапно затрепетало, словно по коридору пошел сквозняк. Было похоже на то, что дверь была открыта. Замерев от ужаса, Афра посмотрела в сторону главного коридора. Она не решалась вздохнуть. Кровь стучала в висках. Девушке казалось, что так, не двигаясь, она просидела целую вечность.

И вдруг на пол с грохотом упала книга. Афру охватил страх. Она хотела закричать, позвать на помощь, выйти незнакомцу навстречу, но ее руки-ноги не повиновались ей, не хотели двигаться.

Свеча! Нужно погасить свечу! Но прежде чем Афра успела что-либо сделать, она увидела слабый свет в одном из боковых проходов. Он становился все сильнее, и внезапно в десяти локтях от нее бесшумно промелькнула тень — человек в капюшоне с фонарем в руке. Потом снова стало темно.

В отчаянии Афра раздумывала, что делать дальше. Капюшонник! Ужасные воспоминания снова обступили ее. Был ли это один из тех, кто едва не разрушил собор? И что ему было нужно в этой комнате среди ночи?

Афра боялась даже думать о том, что причиной ночного визита был ее пергамент. Никто не видел, как она входила в монастырь. И откуда незнакомец может знать, в какой из многих тысяч книг она спрятала пергамент?

Издалека девушке было слышно, как капюшонник снимал с полок книги и перелистывал их. При этом казалось, что у него море времени, в любом случае, он совершенно не торопился. И чем дольше продолжалась работа незнакомца, тем больше Афру снедало любопытство — кто же спрятался под широким плащом и что ему все-таки нужно?

Постепенно ее конечности снова обрели подвижность, страх спал с нее, как промокшее под дождем платье. Афра выпрямилась, бесшумно поднялась и осторожно, чтобы не издать ни звука, стала пробираться к боковому ходу, в том направлении, куда исчез человек в капюшоне.

В конце длинного коридора Афра увидела свет. Страх, еще несколько минут назад сковывавший ее полностью, улетучился. Она бесстрашно шла на цыпочках к свету в конце бокового коридора. Человек в капюшоне повернулся к ней спиной. Ничего не подозревая, погруженный в книгу, он не слышал, как Афра подкралась сзади.

Афра сделала последний шаг и сорвала капюшон с головы незнакомца. Она совершенно не думала о последствиях своего поступка. Не думала она и о том, кто мог скрываться под капюшоном. Но теперь от неожиданности она не знала, что сказать, только беспомощно пробормотала:

— Б-брат До-ми-ник!

— Вы меня напугали, девушка! — ответил тот. — Но что вы делаете здесь, да еще в такое время?

Афра глубоко вдохнула. К ней наконец вернулся дар речи:

— То же самое я могла бы спросить у вас, брат Доминик. Я думала, вы заперты в сумасшедшем доме!

Старик, ухмыляясь, погладил длинную бороду и, хитро прищурившись, сказал:

— Так оно и есть, девушка, но тот, кто всю свою жизнь провел в стенах монастыря, отовсюду найдет выход. Вы ведь не выдадите меня?

— Зачем мне это? — примирительно ответила Афра. — Если вы не выдадите меня…

Брат Доминик покачал головой и, указав рукой на маленькое распятие, сказал:

— Клянусь святой Девой!

Так они простояли несколько минут, приветливо улыбаясь друг другу, и каждый думал о том, зачем, с какой целью оказался здесь собеседник.

— Я вошла через ворота. Мне открыл Якоб Люсциниус, новый библиотекарь, — прошептала Афра, казалось, угадавшая немой вопрос старца.

А Доминик сказал:

— В хранилище для костей под апсидой церкви есть потайной выход за стены монастыря. Тот, кому не страшно пройти мимо костей и черепов, которым несколько столетий, попадет прямехонько в коридор, ведущий в библиотеку. А что касается сумасшедшего дома, то, как следует из его названия, он построен для сумасшедших, которые не владеют собственным разумом. А образованный человек найдет много пустей, чтобы убежать от монахов из Святой Троицы.

— А что вам нужно здесь, брат Доминик?

— Как что? — возмутился старик. — Книги, девушка, книги! Мне разрешили иметь одну книгу, всего лишь одну-единственную книгу! Можете себе представить? С одной книгой, даже если это Библия, человек может сойти с ума. Поэтому я каждую неделю беру новую, а старую ставлю на место.

— И еще никто не заметил этого? Не верится.

— Ах, девушка! — неожиданно монах заметно погрустнел. — С книгами все точно так же, как и с людьми. Поначалу кажется, что они все одинаковые. И только приглядевшись повнимательнее, можно заметить различия. Вы серьезно думаете, что монахи из сумасшедшего дома будут интересоваться книгами?

Как и во время первой встречи, живость ума старика сильно поразила Афру. Ей еще не доводилось встречаться с человеком, который настолько безропотно принимал бы свою судьбу. Конечно, он убежал в мир иллюзий, в мир своих книг. Но что же в этом плохого, если это сделало его счастливым? В любом случае, брат Доминик мог быть каким угодно, но не несчастным.

— А теперь расскажите вы мне, что вам нужно в этой комнате, полной книг. Уж наверняка не Ветхий Завет и не деяния апостолов. Дайте я угадаю: вы не ищете какую-то определенную книгу. Библиотека доминиканцев скорее служит тайником для того самого пергамента, о котором вы упоминали.

Афра до смерти испугалась. До сих пор она считала доминиканца всего лишь старым мудрым человеком. Но неужели же брат Доминик был ясновидящим? Афра почувствовала, что попалась. Она доверилась старику и его знаниям, а теперь нужно было бояться, что он ее выдаст. Или же он уже действовал от имени темных сил, преследовавших ее столь долгое время?

Чтобы потянуть время, Афра вымученно улыбнулась, как будто то, что написано в пергаменте, ее не особенно интересовало.

— А если даже и так, брат Доминик? Если я действительно спрятала пергамент здесь, в этой библиотеке? — Она не сводила со старика пристального взгляда.

— Лучшего тайника и не придумать, — ответил брат Доминик, — если только…

— Если только что?

— …вся библиотека не станет добычей огня.

Спокойствие и холодность, с которой он это сказал, взволновали Афру. Он вынимал книги с полки одну за другой, ненадолго углублялся в них и снова ставил на место. Наконец старик остановил свой выбор на одном труде, с облегчением кивнул и обернулся:

— А сейчас я вас покину. Я должен быть в Святой Троице еще до рассвета. А вам, девушка, что вам нужно?

Афра неуверенно посмотрела на брата Доминика, не зная, стоит ли ему открыться. Да, его поведение было непонятным, но когда она смотрела в его открытое лицо, то начинала сомневаться, не обижает ли она монаха своим недоверием. И по-прежнему нерешительно девушка ответила:

— Мне нужно провести здесь ночь. У меня больше нет дома.

Монах вопросительно посмотрел на Афру и промолчал. Он был уверен, что она скажет что-то еще. И, как он и ожидал, девушка продолжила:

— Я Афра, жена архитектора собора. Когда я вчера возвращалась от вас, то увидела, что наш дом сгорел. Я уверена, что его подожгли. Дом сожгли в надежде, что пламя уничтожит пергамент. Оказавшись в трудном положении, я пошла к брату Якобу, который занимает ваше место. Он обязан мне кое-чем. Конечно, я знаю, что монастырь доминиканцев — не самое лучшее место для молодой женщины, но я не видела другого выхода, мне не хотелось провести ночь на ступенях собора вместе с нищими.

Доминик кивнул:

— Не переживайте, госпожа Афра, в эту комнату очень редко забредают монахи. Пока я находился здесь, бытовало мнение, что между книжных полок бродит дьявол. Признаю, я не совсем невиновен в этих слухах. В Страстную пятницу и на Вознесение Господа нашего я всегда подкладывал пару костей из хранилища на лестницу, ведущую к библиотеке. Это повергало моих собратьев в панику, и я надолго мог быть спокоен. Если хотите, прежде чем уйти, я положу еще пару берцовых костей на лестницу, и тогда вам нечего бояться, — он лукаво усмехнулся.

Но Афре было не до шуток.

— Вчера вы мне посоветовали выбросить пергамент в огонь, — осторожно начала она. — В то же время вы говорили, что он стоит целое состояние.

— Да, я говорил. Как вы упоминали, написанное относилось к CONSTITUTUM CONSTANTINI.

— Так оно и есть, брат Доминик.

— Покажите мне пергамент!

Афра украдкой посмотрела туда, где спрятала пергамент. Но в коридоре было не видно ни зги.

— Это ничего не даст, — уверенно сказала она.

— Как это понимать, девушка?

— Он написан тайным шрифтом, который можно сделать видимым только с помощью специального раствора. Я уже поручала это алхимику, он сумел проявить текст. Но на следующий день алхимик исчез и вскоре умер — его убили.

— У вас сложилось такое впечатление, что алхимик понял смысл документа?

— Поначалу нет. Но потом, когда я снова перебрала в памяти то, что было тогда, мне стало ясно, что алхимик точно знал, что он читал. А когда он рассказал то, что знал, его убили.

— Где?

— Его труп нашли у ворот Аугсбурга. Его жена сказала, что он собирался навестить епископа Аугсбургского.

На какое-то мгновение Афре показалось, что брат Доминик потерял дар речи. Было видно, что его ум напряженно работает. Ничего не объясняя, старик взял свой фонарик, пересек центральный коридор и исчез в боковом коридоре напротив. Афра стояла в темноте, прислушиваясь к шорохам.

В задней части комнаты она услышала какое-то бормотание. Осторожно, держась поближе к стеллажам, Афра пошла на свет, туда, где она устроила себе ложе. Она пришла вовремя. Свеча уже почти догорела. Афра зажгла новую и отправилась искать брата Доминика.

На полдороге старик сам вышел ей навстречу. Он казался взволнованным.

— Нужно запретить дуракам брать в руки книги, — ругался он, протягивая Афре том небольшого формата с двумя маленькими грубыми застежками.

— Что это такое? — Она раскрыла книгу и прочла красиво написанное название: «Castulus a Roma — ALCHIMIA UNIVERSALIS».

— Раньше здесь был порядок, — ворчал монах. — И я мог найти любую книгу в считанные секунды. Как, вы сказали, зовут нового библиотекаря?

— Якоб Люсциниус.

— Ужасный человек!

— Вы его знаете?

— В лицо нет. Но тот, кто так обращается с книгами, как этот Люсциниус, может быть только ужасным человеком. — И без перехода продолжил: — В этой «Алхимии» вы найдете рецепт жидкости, с помощью которой можно проявить написанное на пергаменте. Но теперь вы должны меня извинить. Скоро рассветет.

Афра хотела задержать монаха, но она поняла, что этим только навлечет опасность на себя и на брата Доминика.

Прежде чем закрыть за собой дверь, он тихонько сказал Афре:

— Через неделю, девушка, я вернусь, позаботьтесь о том, чтобы к тому времени жидкость была готова. Тогда мы еще раз поговорим о документе, если вы, конечно, не против.

Против ли она?! Брат Доминик казался Афре посланцем небес. Он был единственным, кто не был заинтересован в пергаменте. Да, и какая польза может быть ему от пергамента в Троицком сумасшедшем доме? Золото и богатство нужны ему в последнюю очередь.

Афра как раз нашла свое ложе и попыталась хотя бы ненадолго заснуть, но вдруг непонятное беспокойство подняло ее на ноги. Внутренний голос требовал от нее, чтобы она встала и пошла посмотреть, цел ли пергамент. Поэтому девушка поднялась, взяла свечу и направилась в коридор, расположенный в задней части комнаты. Она нашла бы дорогу даже с закрытыми глазами, и название книги, в которой она спрятала пергамент, Афра знала наизусть, как «Отче наш»: «Compendium theologicae veritatis».

Подойдя к стеллажу, где на верхней полке стояла книга, Афра подняла вверх свечу. Полка была пуста. На девушку смотрели пустые ящики. Прошло довольно много времени, прежде чем Афра поняла всю значимость своего открытия: книга с пергаментом исчезла.

Афра осветила комнату. Но все, кроме пустой полки, выглядело так же, как и несколько дней назад. Девушка еще не верила, что книга могла пропасть из библиотеки. Наверняка Люсциниус убрал все эти книги в другое место.

Хотя уже приближалось время утренней молитвы и вскоре должен был появиться брат Якоб, которого она могла спросить, Афра начала искать сама. Как объяснить Люсциниусу, что она ищет именно эту книгу, не выдавая тайны? Она должна была найти ее, прежде чем появится однорукий.

Найти книгу среди других книг, авторы которых, начиная с буквы А, выстроены по алфавиту, — легче легкого. Но это предполагает две вещи, а именно — что известен автор произведения и что все книги примерно одинакового размера. Но поскольку большинство книг в этой комнате скрывали своего автора, а что касалось их размера, и вовсе вели себя по-разному, чтобы навести тут порядок, требовалась определенная система. А поскольку Афра не могла разобраться в системе брата Якоба, ее поиски «Compendium» напоминали поиски иголки в стоге сена. Как и ожидалось, они не увенчались успехом.

Наконец, когда уже настало утро, появился Люсциниус с кружкой воды и большим количеством хлеба, под каким-то предлогом раздобытым в кухне монастыря.

Афра была в замешательстве.

— Где книги с самой задней полки? — набросилась она на однорукого.

— Вы имеете в виду копии теологических трудов?

— Книги на самой задней полке! — Афра схватила Люсциниуса за рукав и потащила в дальний угол библиотеки. — Вот, — сказала она, показывая на пустую полку, — куда подевались эти книги?

Брат Якоб удивленно посмотрел на Афру.

— Вы ищете какую-то определенную книгу? — неуверенно спросил он.

— Да, «Compendium theologicae veritatis»!

Люсциниус с облегчением кивнул головой.

— Идите за мной! — Он целеустремленно пересек широкий центральный ход и пошел в тот коридор, в котором ночью остановился брат Доминик. — Вот она, — сказал Люсциниус, доставая книгу с нижней полки. И с любопытством добавил:

— А теперь я хочу знать, зачем вам понадобился именно этот теологический труд. Он написан на латыни и, кроме того, очень труден для понимания. Но в теологических кругах его очень ценят.

Что ей было отвечать? Загнанная в угол, Афра решила сказать правду, по крайней мере полуправду.

— Я должна тебе признаться, брат Якоб. Я спрятала в этой теологической книге важный документ. Тут содержание труда не играло никакой роли, скорее его объем. Мне показалось, что это хорошее место для того, чтобы спрятать пергамент. Ну вот, теперь ты знаешь!

Афра раскрыла книгу. Она спрятала пергамент между последней страницей и обложкой. Но там его не было. Афра пролистала страницы фолианта.

— Он исчез, — пробормотала она и захлопнула книгу.

— Да это и не та книга, которую вы ищете!

— Не та? Но здесь же написано «Compendium theologicae veritatis»! — Но, пока Афра говорила это, ее обуяли сомнения. Почерк и порядок строк были другие. — Что это значит? — спросила она.

— Охотно объясню, — начал Люсциниус издалека. — Эта книга, которую вы держите в руках, — оригинал, написанный самим автором, и ему почти три сотни лет. Та книга, которую вы выбрали хранилищем для своего документа, — список, сделанный монахами этого монастыря для бенедиктинцев из Монтекассино. И, кстати, не единственный. Всего было скопировано сорок восемь книг, которых нет в монастыре Монтекассино. За это наш доминиканский монастырь получит тридцать шесть списков книг, которых нет у нас. Manus тапит lavat — рука руку моет. Вы понимаете, что я имею в виду.

— Очень хорошо понимаю! — воскликнула Афра. — Но меня интересует только один вопрос: где сейчас список «Compendium»?

Люсциниус смущенно пожал плечами.

— Где-то на пути в Италию.

— Скажи, что это неправда!

— Это правда.

Афра была готова задушить однорукого, но потом поняла, что Люсциниус как раз виноват меньше всех. Он ведь не знал, что она спрятала пергамент именно в одной из этих книг.

— Важный документ? — осторожно поинтересовался Люсциниус.

Афра промолчала. Было похоже, что мыслями она была далеко отсюда. Что же теперь делать? Она судорожно сглотнула. Такой поворот событий ей даже в голову не приходил.

Поэтому она сначала не придала значения словам Люсциниуса, который говорил:

— Гереон, сын богатого купца Михеля Мельбрюге, вчера отправился в направлении Зальцбурга. В тамошнем монастыре Святого Петра он возьмет на себя задачу дальнейшей транспортировки книг. Если я не ошибаюсь, он собирался дальше в Венецию, Флоренцию и Неаполь, где хотел купить изделия из кожи, сбрую и мочалки. Он сказал, что через четыре месяца, если позволит погода, он вернется.

Мысль о том, что пергамент потерян для нее навсегда, мучила Афру, и она зажала рот ладонью, боясь, что не выдержит, настолько сильно она волновалась.

Люсциниус, заметив это, попытался успокоить девушку.

— Я не знаю, стоит ли об этом упоминать, — спокойным голосом сказал он, — но почему бы вам не нанять кучера и не попытаться догнать молодого купца? У Гереона Мельбрюге два дня форы, но до Зальцбурга вы его еще десять раз догоните!

Афра посмотрела на однорукого так, словно он пытался прояснить для нее тайное откровение Иоанна.

— Ты имеешь в виду, что я могла бы… — запинаясь, начала она.

— Если пергамент действительно так важен для вас, то вам стоит по крайней мере попытаться. Скажите молодому Мельбрюге, что вас послал библиотекарь монастыря доминиканцев. Мол, он забыл в одной из книг важный для ордена документ. И я не вижу никакой причины, почему бы Гереону вам его не отдать.

Если только что Афра хотела задушить Люсциниуса, то теперь она готова была его расцеловать. Не все потеряно!

— День еще только начался, — заметил однорукий. — В это время извозчики собираются в тени собора и ждут пассажиров и грузы. Поторопитесь, тогда у вас будет целый день. Да пребудет с вами Господь всюду, куда бы вы ни направились!

Люсциниусу удалось моментально развеять сомнения Афры.

— Прощай! — спокойно сказала она и повернулась к выходу. — Я уйду через ворота Бедного Грешника. Не волнуйся!

Проходя мимо, она схватила отложенную «Алхимию».


Ночью похолодало, и Афра дрожала всем телом, уходя от монастыря доминиканцев по переулку Проповедников. Солнце еще не поднялось высоко над горизонтом. И ни один его луч не попал на сырые затененные переулки постепенно просыпавшегося города.

Афра направлялась в Соборный переулок, где жили менялы. Там у богатого менялы Соломона Афра хранила все свои сбережения. Какое счастье, думала она, потому что если бы она хранила деньги дома, то они стали бы добычей огня и у нее не осталось бы ни единого пфеннига.

Соломон, тучный мужчина средних лет с темной неухоженной бородой, носил черную шапку на лысом черепе. Он как раз открыл свою лавку и уселся за деревянный прилавок, с недовольством ожидая сделок, которые принесет новый день.

Лавка находилась на три ступени ниже уровня Соборного переулка, и даже Афре, которая была невысокого роста, пришлось втянуть голову в плечи в низком дверном проеме. Внутри было настолько темно, что невозможно было отличить страсбургский пфенниг от ульмского. Деньги делают человека жадным, и меняла отказывался тратиться на свечи после восхода солнца, если, конечно, не наступит вдруг тьма египетская.

Хотя меняла и знал Афру в лицо, тем не менее он придерживался своего стандартного ритуала, с которого всегда начинал разговор с каждым приходящим в его лавку. Склонившись над прилавком, он ненадолго поднял голову и, не глядя на вошедшего, невнятно завел свою обычную песню:

— Кто вы, назовите свое имя и сумму ваших долгов.

— Выдайте мне, пожалуйста, двадцать гульденов с моего счета. Но побыстрее, я спешу.

Требовательный тон в такую рань сделал менялу еще более раздражительным, чем обычно. Ворча, он встал из-за прилавка и вышел.

Афра ходила взад-вперед по лавке, когда в низкую комнату вошла статная женщина. На ней была дорожная одежда, а в руке — плеть. Афра приветливо кивнула ей, и та без околичностей начала:

— Вы, случаем, не жена архитектора собора Ульриха фон Энзингена? Я видела вас на пиру у епископа.

— Да, и что? — раздраженно ответила Афра. Она не могла припомнить, чтобы когда-либо видела эту женщину.

Тем более удивилась она, когда та продолжила:

— Я слыхала о вашей судьбе: дом сгорел, муж в темнице. Если вам нужна помощь…

— Нет-нет, — отмахнулась Афра, хотя у нее не было даже крыши над головой. Гордость не позволяла ей просить помощи у кого бы то ни было.

— Вы можете мне доверять, — сказала женщина, подходя ближе. — Меня зовут Гизела, я вдова ткача Реджинальда Кухлера. Женщине, которая осталась одна, нелегко. Слишком уж большой охотничий интерес у мужчин она вызывает. И епископ здесь не исключение.

Афра задумалась, ища в словах Гизелы скрытый намек на то, что она заметила заигрывания епископа. Но прежде чем Афра нашла, что ответить, женщина опередила ее:

— Он подкатывался к каждой, кого пригласил на пир. Вы в этом случае не исключение.

И тут же вернулись все те мрачные мысли, связанные с празднеством у епископа. Афра по-прежнему была в долгу у Вильгельма фон Диста. Конечно, епископ обладал властью и мог помочь ей выбраться из трудного положения. Но какой ценой! Жизнь хотя и ожесточила Афру, но вести себя, как продажная девка, она не собиралась — совесть не позволяла.

— Возможно, вам стоит исчезнуть на время из Страсбурга, — вдруг услышала девушка слова Кухлерши.

Афра посмотрела на нее неуверенно.

— Это я и собиралась сделать, — ответила она.

— Мне нужен попутчик для путешествия в Вену. Конечно, было бы желательно иметь извозчика, но дорога трудна, а мой груз шерсти не слишком велик. Думаю, две таких женщины, как мы, справились бы.

— Вы собираетесь в Вену? — удивленно спросила Афра. — Зальцбург — это по пути!

— Так и есть.

— Когда вы думаете уезжать?

— Лошади уже запряжены. Мой фургон стоит на площадке за собором.

— Само небо послало вас! — воскликнула Афра. — Мне срочно нужно в Зальцбург! Срочно, слышите?!

— За мной дело не станет, — ответила женщина. — Но скажите, что за причина у вас так спешить в Зальцбург?

Но прежде чем Афра успела ответить, вернулся меняла с маленьким кошельком, отсчитал двадцать гульденов и положил их на прилавок.

— Вы, похоже, собираетесь надолго, — заметила Гизела, увидев немалую сумму. — Вся моя поклажа столько не стоит.

Отсчитав деньги Афре, меняла повернулся к Кухлерше:

— Кто вы, назовите свое имя и сумму ваших долгов.

— Выдайте мне десять гульденов с моего счета.

Тут меняла хлопнул в ладоши над головой и запричитал оттого, что с самого раннего утра нужно выдать так много денег. Брюзжа и ворча, он снова скрылся.

Женщины договорились о встрече через час на площадке за собором. Афре нужно было еще купить себе одежду и все самое необходимое — ведь у нее осталось только то, что было на ней.

Глава 8 На один день и одну ночь

Они были голодны, им хотелось пить, и они настолько устали, что едва держались на козлах. Но когда перед ними, приехавшими с запада, показался отвесный холм с крепостью на нем и силуэт города, и голод, и жажда, и усталость — все словно рукой сняло. На последней миле Гизела пустила коней галопом, чего не случалось за все девять дней пути, и Афра испуганно вцепилась в скамью.

Хотя кобылы, два плотных тяжеловоза, были сильны, а Кухлерша правила ими опытной рукой, их поездка из Страсбурга в Зальцбург заняла на два дня больше времени, чем планировалось. Виноваты в этом были непогода и сильные ливни, настигшие их в Швабии. Гизела Кухлер боялась за груз, и им пришлось искать приюта неподалеку от Ландсберга, на одиноком хуторе. Но когда на следующий день они продолжили путь, дороги оказались размыты и колеса не раз увязали в грязи по самую ось. Кое-где дорогу им преграждали упавшие с деревьев ветви.

Осеннее солнце стояло прямо над Монхсбергом, и поэтому город, притаившийся в лощине между горой и рекой Зальц, утопал в густой тени. Зальцбург был небольшим городом, окруженным скорее милыми пейзажами, чем богатыми полями. Над городом возвышался гордый, немного страшноватый замок, по оба берега реки было несколько монастырей и богатых домов на рыночной площади — вот и все, о чем стоило упомянуть.

Важное значение Зальцбург приобрел скорее благодаря своему расположению. Здесь пересекались важнейшие дороги с севера на юг и с запада на восток, а по Зальцаху — так называлась горная, бурная подчас река — с гор сплавляли дорогую соль.

Извозчик, обогнавший женщин при въезде в город, посоветовал им поехать к хозяину Бруку — там должным образом позаботятся о них и их лошадях. Здесь, кстати, вид двух женщин, сидящих на козлах, вызывал намного меньше удивления, чем там, откуда они приехали.

Хозяин Брук, живший на другом берегу реки, обошелся с женщинами на удивление предупредительно и без всякого недоверия, как это уже случалось раньше. Он за версту видел хитрых красоток, которых называли «бродячими девками», и никогда бы не допустил, чтобы одна из них ночевала под его крышей. Но уже один только богатый фургон указывал на то, что Гизела и Афра были приличными дамами, с которыми следовало обращаться уважительно.

Во время нелегкого путешествия Афра и Гизела сильно сблизились: у обеих были похожие судьбы. Обе потеряли мужей, хотя и по разным причинам, и были вынуждены сами справляться с нелегкой судьбой. Кухлерша, на два года старше Афры, за время поездки рассказала о себе намного больше, чем Афра. Та, наоборот, рассказала попутчице только отдельные куски своей биографий и не хотела говорить об истинной цели своего путешествия даже после настойчивых расспросов.

Поручив слугам заботу о лошадях и фургоне, женщины отправились в общую залу, чтобы утолить голод и жажду. Собравшиеся там были в основном мужланы, моряки, водившие свои соляные суда, называемые «утюгами», вниз по реке, — они были здесь хозяевами положения. При виде путешествующих в одиночку женщин они уставились на них, как баран на новые ворота. Некоторые стали делать многозначительные жесты и бросать многообещающие взгляды.

Шум в общей зале ненадолго смолк.Тут Гизела, устроившаяся на дальнем конце стола, крикнула:

— Вы что, языки проглотили? Никогда красивых женщин не видели?

Смелое поведение Кухлерши смутило мужчин. Они тут же снова заговорили, и вскоре моряки уже не обращали никакого внимания на путешественниц.

Такой трактир, как у хозяина Брука, был также местом, где обменивались новостями. Здесь были извозчики, делившиеся информацией только тогда, когда их обильно поили и кормили. Так, ради бесплатной еды рассказывали об убийствах и чудесах, которых никогда не было и быть не могло. Но народ, от нищих до благородных господ, с наслаждением впитывал эти слухи. Даже если слухи оказывались неправдой, все равно — они давали пищу для разговоров.

Одухотворенным голосом проповедника моряк, знававший, судя по платью, лучшие дни, рассказывал, что своими собственными глазами видел в Вене, как человек поднимался в воздух на змее, сделанном из холста, и как он, здоровый и невредимый, опустился на землю неподалеку. Это чудо удалось совершить при помощи огня, который разожгли под полотняным змеем. Купец с севера в свою очередь рассказал, что арбалет как оружие себя изжил и в будущем войны будут вестись исключительно при помощи пороховых пушек, которые швыряют тяжелые железные шары на целую милю вперед, прямо на врага.

Афра непроизвольно вздрогнула, когда один путешественник упомянул об Ульме. Мол, это единственный город, где свиньям и птице запрещено гулять по улице. Таким образом люди надеются уберечься от чумы, свирепствующей во Франции и Италии, где она уже унесла тысячи жизней.

Чума была главной темой для разговоров среди путешественников того времени. Каждый день, в любом месте смертельная болезнь могла вспыхнуть снова. Купцы и бродяги способствовали тому, что зараза молниеносно распространялась из страны в страну.

Так, одетый в черное странствующий студент, судя по белому воротничку и широким рукавам магистр искусств, вызвал всеобщее недоверие, объявив, что в Венеции, где свирепствует чума, он оказался к ней невосприимчив. Соседи по столу, ранее с интересом слушавшие его рассказы об искусстве и культуре южных народов, постепенно, один за другим, стали отодвигаться от него, пока студент не оказался в одиночестве и не замолчал.

Насытившись обильной едой и страшными историями, Афра и Гизела отправились в свою комнату, где, как и много ночей до этого, им предстояло спать в одной постели.

Около полуночи монотонное пение городской стражи, раздавшееся в переулке, разбудило Афру. Громкие противные голоса уже давно стихли, но Афра по-прежнему не могла заснуть. Все ее мысли были о пергаменте и книге, присутствие которой она ощутила очень близко.

И где-то на грани сна и реальности она вдруг почувствовала, как чья-то рука нежно погладила ее грудь, живот, раздвинула ей бедра и стала возбуждать, лаская круговыми движениями. Афра испугалась.

До сих пор Гизела не давала ни малейшего повода заподозрить, что она питает склонность к своему полу. Но гораздо больше Афру испугало то, что она сама не делала ничего, чтобы остановить страстные ласки Кухлерши. Наоборот, нежные касания были ей очень приятны. Она позволила ласкать себя, полностью отдала Кухлерше свое тело и наконец сама протянула руки и поначалу несмело, а потом все более страстно начала исследовать пышное тело Гизелы.

Ради всего святого, она никогда не могла даже подумать, что женское тело может дать столько наслаждения! Когда Афра почувствовала язык Гизелы у себя между ног, она тихонько вскрикнула и, повернувшись на бок, отвернулась.

Остаток ночи Афра пролежала с открытыми глазами и сложенными за головой руками, размышляя о том, может ли женщина одновременно любить и женщин, и мужчин. Ночное происшествие смутило и взволновало ее. Она с беспокойством ждала наступления дня.

Афра не знала, как вести себя с Гизелой теперь. Поэтому на рассвете она выскользнула из их общей постели, оделась и пошла к монастырю Святого Петра, находившемуся на другой стороне реки.

Монастырь лежал в тени собора, у подножия Монхсберга, и частично был вырезан в скале, окружавшей город подобно защитному валу. Вход в аббатство, где день уже давно начался, преграждали массивные железные ворота. Возле ворот сидели нищие, несколько девок, которым ночи не принесла клиентов, и четверка молодых студиозусов, собиравшихся ехать в Прагу и ожидавших, что их покормят.

Когда Афра обошла стоявших и протиснулась к входу, беззубый старик в оборванном платье задержал ее, велев, чтобы она стала в очередь, как и все остальные. Мол, неужели же она думает, что лучше других, если у нее такое приличное платье? К счастью, тут открылись ворота, и нищие бросились во внутренний двор монастыря.

Молодой привратник, неопытный послушник со свежей тонзурой, недоверчиво поглядел на Афру, когда та объяснила ему, что хочет видеть брата библиотекаря по очень важному делу. Он сказал, что утренняя молитва еще не окончилась, поэтому ей нужно подождать. Но если она хочет супа…

Афра поблагодарила привратника и отказалась, хотя мучной суп, который два монаха вынесли в черном от копоти котле, пах очень аппетитно. Нищие набросились на него, как звери, каждый зачерпнул себе порцию белого варева миской или чашкой.

Наконец появился брат библиотекарь, довольно молодой монах, на лице которого еще не успели отразиться трудности монастырской жизни, и вежливо осведомился о цели визита Афры.

У Афры была готова история для него. Библиотекарь не должен был ничего заподозрить.

— На днях, — уверенно начала она, — у вас должен был появиться купец из Страсбурга. Он едет в Италию и везет с собой книги, предназначенные для монастыря Монтекассино.

— Вы имеете в виду молодого Мельбрюге? Что с ним?

— Монахи в Страсбурге дали ему по ошибке не ту книгу. Речь идет о «Compendium theologicae veritatis». Меня попросили вернуть книгу в Страсбург.

Библиотекарь воскликнул:

— Господь распорядился иначе! Вы опоздали, девушка. Два дня назад Мельбрюге поехал дальше, в Венецию.

— Это неправда!

— Ну зачем же мне вас обманывать, девушка? Мельбрюге очень спешил. Я предложил ему остаться на ночь. Но он отказался, сказав, что хочет пересечь Тауэрн еще до наступления холодов. Позже это станет опасно.

Афра хватала воздух ртом.

— В таком случае спасибо вам, — разочарованно сказала она.

Остановившись на деревянном мосту, девушка задумчиво смотрела на бирюзовые воды Зальцаха. В утренней тишине было даже слышно, как перекатываются камни и шуршит песок, который принесла с собой горная река. Может, бросить все? Не будет ли разумнее забыть обо всем этом? Вдруг Афра почувствовала порыв ветра. Над ее головой пролетел голубь, как стрела, взмыл в небо и полетел дальше вверх по течению реки — на юг.


В переулке, где находился постоялый двор, Афре встретилась Гизела. Она казалась расстроенной и набросилась на подругу с упреками:

— Я беспокоилась! Ты тайком выскользнула из постели. Куда ты так рано ходила?

Афра потупила взгляд. Она была смущена не столько из-за упреков, которыми ее осыпала Кухлерша, сколько из-за событий прошедшей ночи. Казалось, Гизела решила делать вид, что ничего не было. Наконец Афра ответила:

— У меня были дела в монастыре Святого Петра. Это и было целью моей поездки. К сожалению, она не увенчалась успехом. Мне нужно ехать дальше, в Венецию. Так что тут наши пути расходятся.

Гизела внимательно посмотрела на Афру.

— В Венецию? — сказала она спустя некоторое время. — Ты с ума сошла! Разве ты не слышала, что в Венеции чума? Ни один человек не станет добровольно подвергать себя опасности.

— Я делаю это не добровольно. Мне нужно выполнить поручение. Все будет хорошо. Может быть, на постоялом дворе я найду извозчика, который вскоре собирается пересечь Альпы. А тебе в любом случае спасибо, что довезла меня сюда.

Обе женщины молча вернулись на постоялый двор.

— Я уже велела запрягать, — сказала Гизела, когда они входили в арку ворот. — Твой багаж еще в комнате.

Афра молча кивнула. И вдруг женщины бросились друг другу в объятия и расплакались. Афра охотнее всего оттолкнула бы Кухлершу, по крайней мере того требовало все ее существо, но она не могла этого сделать. Она беспомощно обнимала Гизелу.

— Лошади готовы! — В воротах появился хозяин, и женщины отпустили друг друга.

Гизела на мгновение остановилась. А потом сказала, обращаясь к Афре:

— Мы обе поедем дальше в Венецию.

Афра удивленно поглядела на нее.

— Но ты же собиралась в Вену! Зачем тебе в Венецию?

— Ну и что? Собственно говоря, мне все равно, где продавать товар — в Вене или в Венеции, так что какая разница?

— Не знаю, — ответила Афра, растерявшись от изменения намерений Кухлерши, — я не разбираюсь в торговле тканями. Но разве ты сама не отговаривала меня от поездки в Венецию?

— Я много чего говорю, когда дни долгие, — смеясь, ответила Гизела.

И в тот же день они выехали в направлении Венеции.


Перевал через Тауэрн, до которого они добрались на следующий день, был очень крут и труден, и кобылы просто выбивались из сил. Иногда Гизеле и Афре приходилось выходить из фургона, идти рядом и подталкивать его, чтобы преодолеть подъем. Обломки фургонов по краям дороги и останки погибших животных напоминали о драмах, разыгравшихся на южных дорогах.

На четвертый день, когда женщины совсем уже выбились из сил, они добрались до Драутской долины, где лежал оживленный городок Виллах, существовавший за счет находившихся неподалеку горных копей и множества торговых баз, обеспечивавших Аугсбург, Нюрнберг и Венецию. Несколько сотен лет назад доходному городку покровительствовал епископ Бамбергский.

На одном из многочисленных постоялых дворов, окаймлявших оживленную Рыночную площадь, женщины остановились передохнуть. Хозяин, взявший на себя заботу о выбившихся из сил лошадях, сказал, что погода благоприятствует и через три дня они будут уже в Венеции. С другой стороны, подозрительным было то, что вот уже три дня из Венеции не приезжала ни одна повозка.

Пока Кухлерша заботилась о поклаже и лошадях, Афра расспрашивала на других постоялых дворах, не встречал ли кто страсбургского купца Гереона Мельбрюге. Торговец тканями из Констанца сказал, что встречал однажды старого Михеля Мельбрюге, но это было несколько лет назад. А что касается молодого Гереона, все только качали головой и пожимали плечами. Афра начинала отчаиваться.

Внезапное притяжение друг к другу, возникшее между Афрой и Гизелой во время трудного путешествия, без всякой видимой причины превратилось в робость. Даже когда женщины, останавливаясь на постоялых дворах, спали в одной постели, они избегали всяческого проявления нежности, отшатывались даже от случайных прикосновений, словно боялись, что другая может это неверно истолковать.

Поэтому путешествие протекало большей частью в молчании. Часто они часами не говорили друг другу ни слова. Женщины наблюдали за ландшафтом, становившимся все ровнее. Долгое время их путь лежал вдоль высохшего русла реки, нерешительно изгибавшегося по выжженной солнцем равнине.

Около полудня третьего дня на горизонте показались темные столбы дыма. «Огонь чумы!» — пронеслось в голове у Афры, но она промолчала. Казалось, Гизела не придала этому никакого значения и, хлестнув коней, пустила их галопом. Старая утоптанная дорога вела прямо по равнине. Они добрались до цели быстрее, чем планировалось.

Уже давно женщинам не встречалось ни одной повозки. Поэтому они почти что обрадовались, когда им внезапно преградил дорогу мужик с алебардой, выглядевший очень решительно.

— Dove, belle signore? — крикнул им грабитель, и Гизела уже достала было монетку, чтобы откупиться. Но когда тот понял, что женщины приехали из-за Альп, он сказал на ломаном немецком:

— Куда путь, прекрасные дамы?

— Вы знаете наш язык? — удивилась Гизела.

Мужчина пожал плечами и развел руками:

— Каждый венецианец говорит на нескольких языках — если, конечно, он не дурак. Венеция — город мирового значения, если хотите знать. Вы в Венецию?

Женщины кивнули.

— А вы знаете, что в Венеции свирепствует чума? Посмотрите на огонь на островах. Они сжигают мертвецов, хоть это и противоречит учению святой матери Церкви. Врачи говорят, что это единственная возможность спастись от эпидемии.

Афра и Гизела обеспокоенно переглянулись.

— Официально, — продолжал мужчина, — никто не имеет права ни въехать в город, ни выехать из него. Так повелел Signoria, городской совет Венеции. Но Венеция велика, она состоит из множества маленьких островов, находящихся недалеко от берега. И кто будет это проверять?

— Если я правильно вас понимаю, вы можете перевезти нас в Венецию?

— Совершенно верно, belle signore! — Лицо мужчины постепенно становилось все приветливее. — Я Джакопо, рыбак из Сан-Николя, самого маленького из населенных островов лагуны. Если хотите, я перевезу вас и ваш груз на своей барке на Риальто, где живут купцы и торговцы. Что у вас за груз?

— Шерстяные ткани из Страсбурга, — ответила Гизела.

Джакопо негромко присвистнул.

— Тогда вам наверняка надо в «Фондако деи Тедеши».

Название «Фондако» было Гизеле знакомо. В этом здании на Риальто располагались базы крупнейших торговых домов Германии. И хотя она сама была всего лишь ничего не значащей вдовой прядильщика, женщина ответила:

— Да, нам нужно туда!

Рыбак предложил позаботиться о лошадях и фургоне, пока синьоры не уладят свои дела. Когда его спросили, что же он хочет за свои услуги, Джакопо заявил, что они наверняка договорятся.

Как и у большинства рыбаков лагуны, у Джакопо была деревянная хижина на берегу, где хранились повозка и строительный материал. Туда он и повез обеих женщин. Неподалеку на воде качалась барка. На море спустились сумерки. За клубами едкого темного дыма Венецию было почти не видно.

— Самое время, — сказал Джакопо, разгружая фургон. Он стал поторапливать их. — Мы должны достичь берега прежде, чем на острова опустится ночь. Свет может нас выдать.

Афра впервые увидела тюки шерсти, которые везла с собой Гизела. Там были тонкие одноцветные ткани приглушенной охры и пурпурного яркого цвета, были ткани с роскошным узором — с цветами и гирляндами, совершенно в духе времени.

Разгружая тюки один за другим, Афра задумчиво рассматривала различные узоры. И вдруг остановилась.

Ее удивил не зеленый цвет ткани, нет, девушку заинтересовал узор. И ее тут же захлестнули воспоминания о происшествии в Страсбурге, в доме в Братском переулке, когда на Афру напали и одурманили пропитанной чем-то тканью. Ткань была того же цвета, на ней был тот же вышитый золотом узор — перечеркнутый наискось крест. Афра хватала воздух ртом. Ей показалось, что кровь в ее жилах вскипела.

Судя по всему, Гизела не заметила ее беспокойства. Она деловито занималась своим делом. Поэтому она не обратила внимания на то, что Афра дрожала всем телом. Относя материал со странным узором в барку, Афра пыталась понять, что значит ее открытие. Мысли путались. Она колебалась между двумя вариантами: все это случайность — и Гизелу приставили к ней, чтобы вызнать тайну пергамента. С большим трудом Афре удалось сохранить хотя бы внешнее спокойствие.

Когда они погрузили ткани, Джакопо повел барку по лагуне по направлению к островам. Через полмили они достигли глубоководья, и рыбак приналег на весла. Они были не единственными, кто приближался в темноте к островам. Лодочники общались между собой с помощью тихого свиста. Так они могли быть уверены, что не встретятся со стражниками, которые передвигались по лагуне на быстрых вертких лодочках. Не считая свиста, и Джакопо, и женщины молчали.

Плаванье казалось бесконечным, и Афра испугалась. Она боялась чего-то неизвестного, чумы и Гизелы, которой больше не могла доверять.

В темноте, освещаемой только слабым светом растущей луны, острова проплывали мимо них, как огромные корабли. Казалось, Джакопо найдет дорогу даже с закрытыми глазами. Он уверенно вел барку в узкое пространство между островами Святого Михаила и Святого Кристофано и наконец остановился у длинного здания с узкими окнами.

Каменные, залитые водой ступени вели к незапертым деревянным воротам. За ними находилась большая комната с низким потолком, где были сложены дерево, меха, шерсть и многочисленные ящики и бочонки. Вот здесь, сказал Джакопо, их груз будет, хотя бы поначалу, в целости и сохранности.


В Каннарегио — так назывался северный район Венеции — жили в основном ремесленники и торговцы — владельцы небольших лавок. Все знали друг друга и с недоверием относились к чужакам. Но между собой у жителей царило полное взаимопонимание, и, если кто-то запирал на ночь дом, это давало повод для подозрений и его ждало осуждение.

Обособленность жителей Каннарегио стала причиной того, что здесь почти не было чумы, в отличие от южной и восточной частей Венеции, где торговали и строили суда и число приезжих иногда превышало число венецианцев.

Ночлегом Афре и Гизеле послужил обычный сарай неподалеку от склада. Хозяин сдавал внаем на первом этаже своего прогнившего жилища ложа из соломы, которая, судя по запаху, была позапрошлогоднего урожая. Мало того, женщинам пришлось делить ложе с большой семьей из Триеста, вынужденной оставаться здесь, потому что уже три недели они не могли выехать из города.

Хотя обстановка была более чем неприятной, Афру это не смущало. Перспектива провести ночь в комнате наедине с Гизелой волновала бы ее гораздо больше. Девушка чувствовала, что за ней наблюдают, и не знала, как себя вести.

Сказать Гизеле правду в лицо показалось Афре слишком рискованным. Она была не уверена в том, как отреагирует Гизела, если она скажет ей, что разгадала ее двойную игру. Пока Кухлерша не сомневалась в том, что Афра ничего не подозревает о ее махинациях, девушка была в безопасности.

На следующее утро Афра и Гизела договорились, что каждая будет заниматься своим делом. Отношения между ними заметно охладились, поэтому Гизеле не представлялось возможным поинтересоваться планами Афры.

Где следовало искать Гереона Мельбрюге? Венеция — один из крупнейших городов мира, тут живет больше людей, чем в Милане, Генуе и Флоренции вместе взятых. Общеизвестный поиск иголки в стоге сена мог оказаться проще, чем поиск купца Гереона Мельбрюге из Страсбурга.

Афра вообще сомневалась в том, что Гереону удалось попасть в Венецию. Потому что без такого помощника, как Джакопо, знавшего лагуну как свои пять пальцев, попасть с материка на острова было практически невозможно. Повсюду, насколько хватало глаз, море патрулировали быстрые лодки стражников. И если купцы отказывались подчиняться, стражники стреляли в чужие суда огнем и топили их вместе с грузом и командой.

Почти пятьдесят лет назад «черная смерть» скосила практически половину населения Венеции. Суда из далеких стран привозили с собой тысячи крыс, а с ними — чуму. В узких переулках Венеции было множество картин и алтарей, изображавших тысячи погибших от «черной смерти».

Венецианцы думали, что благочестивые молитвы Рохусу и Борромео, окуривание какими-то травами и принятие мер предосторожности при разгрузке судов избавят их от чумы раз и навсегда. Но вдруг, спустя полвека, когда город уже чувствовал себя в безопасности, появились люди со вздувшимися шеями, с бубонами и карбункулами на лице и всем теле. Сегодня они встречались на улицах, а завтра уже лежали мертвые.

Pestilenza! Со скоростью ветра распространялся крик по Венеции. В опустевших переулках звучало гулкое эхо, словно неведомый сторож возвещал о наступлении Страшного суда.

Афра сама не могла бы сказать, что за черт дернул ее отправиться в закрытый город. А теперь она бесцельно бродила по задымленным переулкам. Окуриванием тайными травами, в это ужасное время стоившими баснословные деньги, венецианцы пытались изгнать «черную смерть».

Эта процедура приносила результаты, но незначительные. Потому что чем ближе Афра подходила к Риальто, той части города, где жили богатые купцы и торговцы, тем больше мужчин и женщин, даже детей на руках у матерей неподвижно лежали на улицах, широко раскрыв глаза и рты, но были еще живы.

Врач в длинном черном плаще, с воротником выше головы, в широкополой шляпе на голове, скрыв лицо за птичьей маской, чтобы к нему не подходили слишком близко, перемещался от одного к другому, проверяя наличие признаков жизни. Если он замечал какое-либо движение, медик вынимал бутылочку и капал немного в открытый рот. Если же признаков жизни не было, он рисовал на мостовой крест мелом.

Это был знак для becamotti, могильщиков, бравшихся за дело только в совершенном опьянении. Чтобы найти людей на эту работу, городской совет выдавал каждому могильщику столько водки, сколько тот мог выпить. Они брели, держась за дышла своих повозок, по переулкам, погружали мертвецов на повозку и отвозили к ближайшему костру.

Костры, состоящие из человеческих факелов, горели на всех площадях. Было видно, как выпрямлялись тела под действием огня, словно сопротивляясь своей ужасной участи. Афра видела старика с тлеющей бородой и детей, обугленных, как пни. И она побежала прочь от страшной картины. Ей было противно, и она закрыла руками лицо. Так пересекла девушка несколько мостов, под которыми проплывали суда с трупами.

Добравшись до Риальто, где через большой канал был переброшен деревянный мост, она остановилась. Большой канал, пересекавший город в виде буквы S, сильно вонял, но Афра все же была рада тому, что воняло не горелым человеческим мясом.

На Риальто, жители которого были намного богаче жителей Каннарегио, смерть была не краше, чем в других частях города. Как и повсюду, боясь заразиться, мертвецов оставляли у дверей. Только здесь их еще накрывали белой тканью. Это приносило сомнительную пользу, потому что, когда появлялись могильщики и стаскивали эту ткань, им сначала приходилось отбиваться от полчищ крыс, бесстыдно сновавших по мертвецам. Некоторые из этих жутких животных были уже величиной с кошку и бросались на могильщиков, когда те пытались отогнать их палками.

Из роскошного дома с колоннами и балконами, выходившими на Большой канал, доносились веселая музыка и крики пьяных женщин, хотя перед дверьми лежало два трупа. Афра не могла понять, что происходит в доме, и ускорила шаг. Тут распахнулась дверь, из нее выскочил одетый в бархат молодой человек, схватил Афру за запястья и втащил внутрь. Афра даже не успела понять, что произошло.

В атриуме дома, обставленного дорогой мебелью, капелла, состоявшая из духовых, щипковых и ударных инструментов, исполняла восточную музыку. Ярко накрашенные девушки в ярких костюмах танцевали. Из кадила распространялся одурманивающий запах.

— Venga, venga! — кричал молодой человек, пытаясь заставить Афру танцевать. Но она стояла неподвижно, словно статуя.

Молодой человек все говорил и говорил, но Афра не понимала его. Наконец он попытался поцеловать ее. Тут Афра оттолкнула его от себя с такой силой, что он упал. Это вызвало всеобщий смех.

Откуда-то появился врач и подошел к Афре. У него под мышкой была птичья маска. Он приветливо улыбнулся ей:

— Вы с севера, из-за Альп? — сказал он на ее языке, но с сильным акцентом.

— Да, — ответила Афра. — Что здесь происходит?

— Что здесь происходит? — Доктор рассмеялся. — Жизнь, девушка, жизнь! Вы знаете, сколько это продлится? За одну ночь в доме двое мертвецов! Делать больше нечего, остается только танцевать. Или у вас есть предложение получше?

Афра покачала головой. Она устыдилась своего вопроса.

— А есть ли средство против эпидемии?

— Есть много напитков и тайных эликсиров. Весь вопрос только в том, зачем это нужно. Некоторые венецианцы утверждают, что чуму принесли шарлатаны, чтобы люди пили их эликсиры. Кое-кто из горожан даже предоставил шарлатанам свои дворцы, только бы они защитили их от смерти. — Врач закатил глаза.

Афра посмотрела на веселившихся людей. На двух обтянутых золотой парчой диванах, стоявших напротив почерневшего от сажи камина, у всех на глазах любили друг друга две полураздетые парочки. Полная рыжеволосая матрона задрала юбки и в экстазе любила сама себя деревянным фаллосом. Молодые люди наблюдали за всем этим и ободряюще покрикивали.

Врач пожал плечами и посмотрел на Афру, словно бы извиняясь.

— Каждый хочет взять то, что, как он думает, упустил в своей жизни. Как знать, смогут ли они сделать это завтра?

Не мертвецы, лежавшие у дверей домов, а эта отчаянная веселость, страх, написанный у всех на лицах, несмотря на показное оживление, помогли Афре осознать, во что она, собственно говоря, ввязалась. И впервые она засомневалась, стоит ли пергамент всего этого.

Афра никогда не верила в дьявола. Она всегда считала его выдумкой Церкви, созданной с целью запугать прихожан. Страх был главным средством давления Церкви — страх перед всемогущим Богом, страх перед наказанием, вечный страх. Это казалось абсурдным, но, тем не менее, в тот момент Афра спрашивала себя, не дьявола ли рук это дело — все, что касается пергамента.

— Что вас привело в Венецию в такое время? — услышала она вопрос врача. Казалось, что его голос доносится издалека.

— Я приехала из Страсбурга, разыскиваю купца по имени Гереон Мельбрюге. Он едет в монастырь Монтекассино. Вы случайно не встречали его?

Врач рассмеялся.

— С тем же успехом вы могли спросить, не встречал ли я некую определенную песчинку на острове Бурано. Купцов в Венеции — как песка в море. Если позволите дать вам совет, спросите о нем в «Фондако деи Тедеши», длинном здании, которое находится, прямо у моста. Может быть, там вам смогут помочь.

Афра с интересом наблюдала за тем, как врач открыл две бутылки вина. Одну он протянул Афре, другую приложил к губам. Заметив нерешительность Афры, медик сказал:

— Пейте! Красное вино из Венето — лучшее средство от чумной эпидемии; может быть, даже единственное. Пейте из бутылки и никому ее не давайте. В первую очередь берегитесь воды, если хотите выжить в этом городе.

Афра, не раздумывая, приложила бутылку к губам и выпила половину. Вкус был пряным, но ей понравился. Закрывая бутылку, девушка увидела молодого человека в зеленом бархате. Он сидел на полу, прислонившись к мраморной колонне, и широко раскрытыми глазами смотрел на танцующих.

Афра подошла к нему и, стараясь перекричать музыку, сказала:

— Простите, что толкнула вас на пол. Но я не люблю, когда срывают с губ поцелуи.

Врач подошел к ним и, поскольку молодой человек не отреагировал, пояснил:

— Он не понимает вашего языка! — и перевел слова Афры на венецианский. Когда молодой человек по-прежнему ничего не ответил, врач схватил его за плечи и крикнул:

— Avete il cervello a posto?[138]

Тут молодой человек упал на бок, словно мешок с костями. Музыканты, ставшие свидетелями происшествия, постепенно перестали играть. Барабанщик воскликнул:

— Еl morto! — Он мертв!

Танцовщицы, только что, смеясь, выставлявшие напоказ свои безупречные тела, окружили скрючившегося молодого человека и смотрели на него широко раскрытыми от ужаса глазами. Потом они бросились прочь вместе со всеми остальными гостями.

Афра тоже побежала к выходу, вслед за ней — доктор. Он покачал головой.

— На один день и одну ночь он стал самым богатым венецианцем. Это сын судовладельца Пьетро Кастаньо. Только вчера эпидемия унесла его отца и мать. Такова жизнь.


Против обыкновения, в «Фондако деи Тедеши» царила гробовая тишина. Уже несколько недель здесь не появлялся ни один торговец. В складских помещениях вперемежку лежали меха, ткани, пряности, экзотическое дерево, бокалы для вина и сушеная рыба. В огромных залах витал непонятный запах. Тем, кто не имел особого права, вход преграждали вооруженные стражники.

В углу холла скучали два раздраженных конторщика. Судя по внешности, они были венецианцами, но немецким языком владели, и их лица внезапно озарились радостью, когда Афра спросила о Гереоне Мельбрюге, страсбургском купце, который хотел здесь остановиться.

Раньше, сказал один из них, которого, очевидно, удивило появление Афры, купец Мельбрюге останавливался в «Фондако» по крайней мере дважды в год. Но вот уже года два, а то и три, его не видно. Но в его возрасте это вполне понятно. Нет, они давно уже не видели Мельбрюге.

Афре потребовалась вся сила убеждения, чтобы объяснить конторщикам, что ее интересует не старый Михель Мельбрюге. Тот умер. Она ищет его сына Гереона, который должен быть в Венеции.

Оба странно посмотрели на Афру, которая словно вызвала своим вопросом недоверие. Потом один из них ответил, что нет, Гереона Мельбрюге он не знает. Кроме всего прочего, со времен новой вспышки Pestilenza ни один порядочный купец не появлялся в Венеции и не уезжал из нее. Слова Афры, что, мол, есть достаточно лазеек, нужно только как следует заплатить, вызвали у обоих наигранное возмущение. Это все слухи, которых сейчас много ходит по каналам и переулкам.

Афра покинула «Фондако» с чувством неуверенности. В любом случае, поведение конторщиков показалось ей более чем странным. Но хотя она и ломала себе голову, к разгадке так и не подобралась. Девушка бесцельно бродила по городу в поисках человека, которого никогда в глаза не видела. Даже если бы он встретился ей, она бы его не узнала.

Страдание притупляет чувства, если оно встречается слишком часто. Поэтому Афра, равнодушная ко всему происходящему, направилась обратно, в свой приют на Каннарегио. Афра перестала задумываться о тысячах смертей, которые встречались ей, размышлять о причинах того, зачем она здесь. Словно издалека девушка смотрела на распахнутые настежь дома, на кресты на дверях, показывавшие, что их жители стали жертвами эпидемии.

Даже полураздетые, истекающие кровью люди, хлеставшие друг друга до крови и ходившие процессиями по городу, читая молитвы, не привлекали ее внимания. Афра была спокойна, хотя станет ли она жертвой эпидемии, было только вопросом времени. Она то и дело делала глоток вина, подаренного ей доктором. Афре даже начинало казаться, что это не она, а какая-то другая женщина идет по Венеции.


В путешествии по паутинам переулков ориентиром ей служила колокольня церкви Мадонны дель Орто. Церковь находилась на севере города, неподалеку от того постоялого двора, где они останавливались вчера. Гнилой, поросший мхом деревянный мост вел от Кампо деи Мори прямо к площади перед церковью, построенной из красного кирпича и похожей скорее на крепость на севере Альп, чем на венецианскую святыню. Круглые окна фасада были больше портала, который издалека походил на ворота монастыря доминиканцев в Страсбурге.

Женская фигура, стоявшая у портала, тут же бросилась Афре в глаза. Это была Гизела. Можно было подумать, что она кого-то высматривает. Прошло немного времени, и с левого берега канала подошел человек в черной мантии. Его одежда не была похожа на одежду священника или монаха, скорее на одежду приличного студента.

Насколько Афре было видно издалека, человек в мантии был Гизеле незнаком. По крайней мере приветствовали они друг друга довольно отчужденно. Конечно же, Афре тут же пришла в голову мысль о том, что незнакомец может быть Гереоном Мельбрюге. Но почему на нем эта странная одежда?

Обменявшись несколькими словами, оба прошли через темный портал и исчезли в церкви. Что же это все значит?

Афра поспешно перешла площадь и последовала за ними в церковь. Внутри было темно. На боковых алтарях по обе стороны нефа горело множество маленьких свечек. На каменном полу стояли на коленях, сидели и лежали несколько десятков человек. Они молились. В воздухе витали едкий запах горелого и благочестивое бормотание.

На одной из скамей у бокового алтаря Афра и нашла Гизелу с незнакомцем. Они чинно сидели рядом, словно погруженные в молитву. Афра приблизилась к ним в полутьме и спряталась за колонной в пяти шагах от них — достаточно близко, чтобы слышать, о чем они говорят.

— Назовите ваше имя еще раз, — шепотом сказала Гизела.

— Иоахим фон Флорис, — высоким голосом ответил одетый в черное человек.

— Это не то имя, которое мне называли!

— Конечно, нет. Вы ждали Амандуса Виллановуса.

— Именно. Так его и звали.

— Ему помешали. Вам придется удовольствоваться мной. — Незнакомец закатил рукав и показал Гизеле свою правую руку.

Гизела слегка отодвинулась от незнакомца и взглянула ему в лицо. Она молчала.

— Какие странные у вас имена, — сказала женщина, немного оправившись от ужаса. — Это ведь не настоящие?

— Конечно, нет. Это было бы слишком опасно. Никто из нас не знает настоящего имени другого. Таким образом стираются все следы, которые мы оставили в прошлом. К примеру, Амандус взял себе имя в честь известного философа и алхимика, который вступил в конфликт с инквизицией из-за своих трудов. Он погиб сто лет назад во время загадочного кораблекрушения. Что касается меня, то мое имя — в честь пророка и ученого Иоахима фон Флориса, труды которого были прокляты церковными соборами во дворце Папы римского и Папой в Арлесе. Иоахим учил, что мы живем в третью эпоху человеческой истории, эпоху Святого Духа. Он называл ее Saeculum[139] конца времен. И когда я выглядываю за порог, то думаю, что он был прав.

Некоторое время Гизела молча слушала, что говорил Иоахим. Наконец она спросила таинственного незнакомца:

— Если время человечества подходит к концу, зачем вы охотитесь за пергаментом? Я имею в виду, какая польза вам от него?

Эти слова поразили Афру, как удар молнии. Гизела, которой она едва не доверилась, была приставлена к ней, чтобы шпионить! И в долю секунды выстроилась цепочка мыслей: узор на ткани с перечеркнутым крестом, внезапная готовность Гизелы поехать в Венецию, вместо того чтобы отправиться в Вену, — всему нашлось объяснение. Афра с трудом дышала. Она чувствовала, что ей срочно нужно выйти и вдохнуть воздуха. Легкие словно разрывались. Но она стояла, не шевелясь, вцепившись в колонну, скрывавшую ее от чужих взглядов. Девушка прислушивалась к разговору, практически не дыша.

— Кто может знать, сколько продлится агония человечества? — заметил Иоахим в ответ на вопрос Гизелы. — Вы — нет, я тоже. Да даже тот, чье имя я ношу, не знал точной даты конца света, хотя он предсказывал это в свое время. А это было двести лет назад.

— То есть вы считаете, что, точно зная дату конца света, можно заработать немалый капитал?

Иоахим фон Флорис тихонько рассмеялся. Потом подвинулся к Гизеле поближе. Их головы соприкоснулись, и Афре пришлось напрячь слух, чтобы разобрать следующие слова:

— Я полагаюсь на то, что вы даже намекать никому не будете об этом! Вспомните о Кухлере, вашем муже, — сказал Иоахим фон Флорис.

— Можете мне доверять.

— Так вот: официально мы действуем по поручению Папы Иоанна. Хотя наша организация и враждует с ним, римский первосвященник предложил нам свою помощь. Иоанн — известный дурак. Но он не настолько глуп, чтобы не знать, что изгнанники хитрее всей его курии, вместе взятой. Поэтому он связался с Меланхолосом, нашим primus inter pares,[140] и предложил десять раз по тысяче золотых гульденов, если нам удастся заполучить пергамент и передать ему.

— Десять раз по тысяче гульденов? — недоверчиво повторила Гизела.

Иоахим фон Флорис кивнул.

— Меланхолос, у которого десять лет назад первосвященник отобрал регалии кардинала, был удивлен не меньше вашего. Каждый знает, что Папа Иоанн — сама жадность во плоти. Ради денег он продаст родную бабушку и заключит сделку с дьяволом. Раз он готов, подумал Меланхолос, отдать столько денег за какой-то пергамент, то на самом деле документ стоит намного больше. За тысячу золотых гульденов первосвященник дает титул кардинала вместе с епископством или церковный приход от Бамберга до Зальцбурга. Но ведь Папа предлагает в десять раз больше! Так что теперь вы имеете представление о ценности этого клочка бумаги.

— Святая Богородица! — вырвалось у Гизелы.

— Ее, наверное, он тоже отдал бы в придачу.

— Но что же написано на этом пергаменте? — от волнения Гизела заговорила громче.

Таинственный незнакомец приложил палец к губам.

— Ш-ш-ш, пусть даже люди заняты здесь другими вещами.

Осторожность превыше всего.

— Что написано на пергаменте? — снова спросила Гизела, на этот раз шепотом.

— В этом-то и весь вопрос, на который никто из наших не может дать ответ. Самые умные из нас долго размышляли над этим и выдвинули множество теорий. Но ни одна из них ни на чем не основана.

— Может быть, этот пергамент каким-то образом компрометирует Папу?

— Папу Иоанна XXIII? Не смешите меня! Чем еще можно скомпрометировать это отродье? Все знают, что он зарабатывает свою святость в постели жены своего брата, в то время как тот развлекается с сестрой кардинала Неапольского. Но этого мало, Иоанн еще предается противоестественным наслаждениям с молодыми клириками, а расплачивается он с ними за услуги, назначая их аббатами богатых монастырей. Люди шепотом рассказывают очень занимательные истории о странных наклонностях его преосвященства.

— И вы в них верите?

— В любом случае больше, чем в догму о Святой Троице. Уже само название Троица — это только предположение! Нет, первосвященника уже просто нельзя сильнее скомпрометировать. Скорее я поверю в то, что пергамент открывает тайну какой-то невероятной махинации, в которой речь идет об огромных деньгах, не принадлежащих Папе. Но и это всего лишь предположение.

— Это потому, что никто раньше не видел пергамент?

— Нет. Один из наших видел его. Бывший францисканец, тот, для кого любовь к женщине значила больше, чем проповедование Евангелия, и он стал алхимиком. Звали его Рубальдус.

— Почему «звали»?

— Рубальдус повел себя очень неосторожно. Он решил, что сможет продать свое знание епископу Аугсбургскому, для которого делал множество эликсиров для сохранения потенции… духовной. Похоже, они даже действовали. Позже алхимика нашли заколотым в Аугсбурге.

Прислонившись к спасительной колонне, Афра зажала себе рот руками. Слушая тихую речь отступника, она снова вспоминала последние годы своей жизни. Постепенно все непонятное сложилось в одну мозаику. После всего услышанного Афра была рада тому, что больше не носит пергамент при себе. Слишком уж велик был риск того, что на нее снова нападут и ограбят, как это случилось по дороге в Страсбург. Она могла надеяться только на то, что ничего не подозревающий Гереон Мельбрюге благополучно прибыл в Монтекассино.

— Алхимика убили? — услышала она вопрос Гизелы.

— Это были не наши люди, — ответил Иоахим фон Флорис. — Я думаю, что это епископ Аугсбургский, известный сторонник Папы Римского, велел устранить алхимика Рубальдуса, уже после того как тот рассказал ему о содержимом пергамента и обстоятельствах, при которых он о нем узнал. В любом случае именно епископ Аугсбургский сообщил Папе Иоанну о пергаменте.

— А вы уверены, что жена архитектора — владелица этого пергамента?

Афра напряженно прислушивалась.

— Ну что значит «уверен»? — ответил Иоахим фон Флорис. И после непродолжительного молчания добавил:

— Если честно, я уже ни в чем не уверен. Мы следили за ней, узнали ее жизнь от начала до конца. Но для нас по-прежнему загадка, каким образом именно она стала владелицей этого документа.

— Афра — умная женщина, — ответила Гизела, — умная и имеет большой жизненный опыт. Ее отец был ученым библиотекарем и передал ей много знаний. Вам известно об этом?

Иоахим фон Флорис сдержанно рассмеялся.

— Конечно, нам это известно. И еще многое о ее жизни. Например, то, что она вовсе не венчанная жена архитектора Ульриха фон Энзингена, а всего лишь конкубина и причина того, что он сломя голову бежал из Ульма. Но вся эта информация, которой владеют наши люди, не помогает нам. Я думаю, что ключевая фигура всей этой истории — ее отец, библиотекарь. Но он мертв. Как бы то ни было, мы должны завладеть пергаментом, прежде чем он окажется в руках курии. Если он все еще существует.

— В этом я уверена, — взволнованно ответила Гизела. — Когда я спрашивала Афру о цели путешествия, она говорила, что едет по важному делу. Сначала ей нужно было в Зальцбург. Потом ее планы резко изменились, и она решила ехать в Венецию. Хотя я постоянно следила за ней, я не увидела, с кем она встречалась, и кто убедил ее следовать в иное место. Кто знает, может, Венеция и не конечный путь назначения.

— А где она сейчас?

Гизела пожала плечами.

— Мы встречаемся на постоялом дворе. Афра оставила там свой багаж. Я все обыскала.

— И?

— Ничего. Будьте уверены, пергамента с собой у нее нет. Я осмотрела даже подкладки платьев, думая, что, может, она зашила документ туда. Но эта мысль оказалась ошибочной.

Изгнанник кивнул головой.

— Я сам знаю, как трудно найти этот проклятый пергамент. Вы проделали хорошую работу. Награду найдете в одном из тюков с тканями с нашим знаком.

— Откуда вы знаете, где я оставила ткани?

Иоахим фон Флорис высокомерно рассмеялся.

— Вы что, действительно думали, что рыбак Джакопо встретился вам случайно?

Гизела с ужасом посмотрела на человека в черном.

— Куда бы вы ни поехали, вас встретят наши люди. — Он снова сунул свою руку Гизеле под нос. — Мне кажется, дальше так дело не пойдет. Придется нам взяться за эту Афру и с помощью наших методов заставить ее заговорить. И если она знает, где находится пергамент, то она нам об этом расскажет, клянусь, это такая же правда, как и то, что меня зовут Иоахим фон Флорис!

Афра поняла, что настало время бежать из церкви. Она услышала достаточно. Сердце отчаянно стучало. Афра затравленно оглянулась. Молившийся старик, юная девушка, погруженный в размышления монах — любой из них мог быть лазутчиком отступников. Нужно было исчезнуть из этого страшного города, и как можно скорее! Но пока ей нужно затаиться. Венеция достаточно велика, чтобы предоставить защиту чужакам. Нужно как можно скорее забрать вещи и найти новое убежище.

Покинув церковь Мадонны дель Орто, Афра специально пошла в противоположном направлении. И только убедившись в том, что скрылась от возможных преследователей, она приблизилась к постоялому двору. Девушка поспешно рассчиталась и исчезла вместе со своим багажом той самой запутанной дорогой, которой она сюда и пришла.

Потом, охваченная паникой, Афра направилась на восток, постоянно оглядываясь и проверяя,не идет ли кто за ней. Угроза, исходившая от капюшонника в церкви, напугала ее до такой степени, что она едва воспринимала происходившие вокруг нее ужасы.

Миновав погребальные костры и бесчисленное количество завернутых в белые ткани трупов, Афра попала в восточную часть города, Кастелло, где неподалеку от церкви Санти Джованни и Паоло, фасад которой очень походил на фасад Мадонны дель Орто, она нашла себе подходящий приют. Леонардо, хозяин «Альберго», удивился тому, что женщина путешествует одна, да еще во время чумы, но, получив плату за три дня вперед, перестал задавать вопросы. Наконец можно было вздохнуть спокойно.

Комната Афры была на третьем этаже небольшого постоялого двора. Единственное окно выходило на фронтон дома напротив. Между ними был крошечный канал, в котором плавала всякая нечисть из немалого количества домов и крысы. Афра с отвращением закрыла окно и опустилась на край кровати, от которой уже успела отвыкнуть. От белого дыма, пронизывавшего весь дом, разболелась голова.

На лестничном пролете Леонардо жег травяную смесь из розмарина, лавра и белены и добавлял туда серного порошка на кончике ножа. Это был секретный рецепт, который алхимик продал ему за звонкую монету. Будто бы верное средство для очистки зачумленного воздуха и чтобы не подпускать к дому дыхание дьявола.

Даже в юности Афра не верила в искусство шарлатанов. Но при виде смерти и отчаяния перед лицом эпидемии она изменила свое мнение. Если уже ничего не помогает, подумала девушка, то и это не повредит. Словно пытаясь очистить внутренности от всего дурного, она вдыхала белый дым до тех пор, пока без сил не опустилась на постель.

Воспоминание о красивом молодом человеке, жизнь которого чума унесла в мгновение ока, не оставляло Афру. Его попытка поцеловать ее, его живые глаза, смотревшие так неподвижно всего несколько минут спустя, не выходили у нее из головы.

Где-то на грани между явью и сном она думала о Гизеле. Сердилась на себя за собственную глупость, наивность, с которой попалась на удочку Кухлерши. Что же касалось подслушанного разговора с изгнанником, Афра заметила, что в их беседе Ульрих фон Энзинген не играл никакой роли. Иоахим фон Флорис упомянул только, что он ей не венчанный супруг. Впрочем, из разговора было понятно, что Ульрих не принадлежал к ложе изгнанников. Неужели она подозревала его напрасно? Афра уже не знала, что и думать.

Должно быть, она задремала, но, когда проснулась, было уже темно. Кто-то стучал в двери комнаты. Раздался голос Леонардо:

— Я принес вам поесть, синьора!

Леонардо был довольно полным приятным мужчиной средних лет. Его хорошие манеры составляли сильный контраст с запущенным постоялым двором.

— Вам нужно что-нибудь съесть, — ухмыльнулся он и поставил поднос с тарелкой дымящегося супа и кружкой на табурет рядом с кроватью. Стола в комнате не было. На низкой балке, проходившей через комнату, висел фонарь. — Вы не делаете ничего, чтобы избежать чумы, — сказал Леонардо, качая головой. — По крайней мере выглядите вы не очень здоровой, если позволите заметить.

Афра испуганно провела обеими руками по лицу. Чувствовала себя она не очень хорошо. Напряжение последних дней камнем висело у нее на шее.

— У вас нет вина в бутылках? — набросилась она на Леонардо. Но уже в следующее мгновение Афра понизила голос и примирительно пояснила:

— Врач, которого я случайно повстречала, посоветовал мне пить красное вино из Венето; он утверждал, что это самый действенный эликсир против чумы. Кроме того, он сказал, что нужно быть внимательной, следить за тем, чтобы бутылка была еще закрыта.

Хозяин выразительно поднял кустистые брови, словно сомневаясь в действенности странного рецепта. Слишком много было в Венеции якобы чудодейственных средств. Но, тем не менее, он молча удалился и вернулся с закрытой бутылкой вина — темного венетского.

— Ваше здоровье, — сказал он и самодовольно улыбнулся. Леонардо с очевидным наслаждением наблюдал затем, как Афра неловко открывала бутылку.

— Ну, по крайней мере вы не пьяница, — заметил он.

— Пока нет, — ответила Афра. — Но в такое время легко можно спиться!

Леонардо испытующе поглядел на Афру.

— Дайте я угадаю: вовсе не страх чумы гложет вас. Скорее дело в мужчине. Или?..

Афра не испытывала ни малейшего желания рассказывать Леонардо о своей жизни, хотя чужие люди — не самые худшие советчики. Но внезапно ей пришла в голову мысль о том, что можно использовать хозяина в своих целях. Поэтому она скорчила рожицу страдалицы и ответила:

— Да, мужчина! — И при этом сделала из бутылки огромный глоток.

Леонардо сочувственно кивнул.

А Афра продолжала:

— Где бы вы искали сейчас страсбургского купца, который должен быть в этом городе?

— В «Фондако деи Тедеши», — последовал ожидаемый ответ.

— Там я уже искала. К сожалению, его там нет.

— Ваш муж или любовник? — лукаво усмехнулся Леонардо. И, поскольку Афра не ответила, он поспешил добавить: — Простите мое любопытство, синьора. Но если кто-то следует за мужчиной из Страсбурга в Венецию, то речь может идти только о любовнике.

— У вас больше нет идей? — с надеждой спросила Афра. — Я имею в виду, где еще его можно поискать?

Леонардо задумчиво почесал подбородок. Как и все венецианцы, он был прекрасным актером и умел сделать пьесу даже из обычного разговора.

— Вы уже искали на Лацаретто Веччио, маленьком острове на юге лагуны, неподалеку от Сан-Лаццаро?

— Сан-Лаццаро?

— У нас, венецианцев, для любого дела есть свой остров. Сан-Лаццаро — это заведение для душевнобольных. Честно говоря, его постоянно переносят. Что в этом городе совершенно неудивительно. А что касается Лацаретто Веччио, небольшого островка, его даже видно, о, это долгая история. Там был приют для пилигримов, идущих в Иерусалим, а также оружейный склад. Сейчас там карантинная станция и госпиталь для иностранцев.

— То есть чужестранца, заболевшего чумой, не кладут в Санта Кроссе или Кастелло?

— Именно так, синьора. В этом венецианцы солидарны. По крайней мере, умирая, они хотят быть исключительно среди своих. А все иностранцы, которые за последние две недели, несмотря на запрет, все же пробрались в Венецию, отправляются на остров Лацаретто Веччио. Вы давно уже в Венеции?

— Добрых три недели, — солгала Афра, готовая к этому вопросу. — У меня была комната в Каннарегио.

Леонардо удовлетворенно кивнул. Наконец он сказал:

— Так ваш суп окончательно остынет, синьора.


Всю ночь Афре не давала покоя мысль о том, что молодой Мельбрюге может находиться на острове Лацаретто. Казалось, Леонардо прочел ее мысли, так как за завтраком предложил отвезти Афру на лодке на остров Лацаретто Веччио. Сам он не хотел даже ступать на Остров Проклятых, но согласился постоять возле него на якоре, пока Афра не выяснит все, что нужно.

События последних недель подогрели недоверие Афры к людям, которые относились к ней доброжелательно. Но не успела она ничего возразить на предложение хозяина, как Леонардо, заметив ее колебания, спросил:

— Вы ведь не возражаете, синьора?

— Нет, конечно, — неуверенно пробормотала Афра.

— Ну, тогда чего мы ждем?

Афра думала, что, конечно же, искать Гереона Мельбрюге на Лацаретто Веччио — единственная возможность его найти. Разыскать его где-то в другом месте можно только по чистой случайности.

Со стороны канала, куда вел черный ход, на волнах плескалась обычная барка, не роскошная гондола с фигурой на длинном носу, символизировавшей шесть частей города Венеции, нет, простая узкая лодка, служившая в основном для того, чтобы перевозить ежедневно нужные вещи.

Днем должен был быть шторм, и Леонардо приходилось бороться со встречным северным ветром. Неподалеку от арсеналов на якоре стоял парусник хозяина постоялого двора. У состоятельного венецианца была не только собственная баржа, но и парусник, на котором можно было в любое время добраться до материка.

Афра, привыкшая только к водам Рейна и Дуная, поначалу испугалась, когда увидела пену на волнах, гонимых сильным ветром. Но Леонардо попытался ее успокоить, говоря, что северный ветер — это как раз хорошо и облегчит приближение к Лацаретто Веччио.

Они быстро миновали узкий пролив между восточной частью Венеции и садовыми островами, когда северный ветер внезапно стих. Только изредка проглядывало солнце через низкие тяжелые темные тучи. Леонардо, который спокойно вел скрипящую лодку по бушевавшей лагуне, был недоволен развитием событий и сердито ворчал.

Когда они медленно приблизились к цели, с колокольни церкви, стоявшей на острове, послышался похоронный перезвон. В небо поднялся столб черного дыма. Остров напоминал крепость. Единственный выход к морю был через построенный прямо на воде портал.

У входа уже стояли на якоре другие корабли. Они привозили на носилках раненых. Отводя парусник на стоянку, Леонардо вынул из кармана пропитанный уксусом платок, прижал его ко рту, а узлы завязал на затылке. Второй платок он подал Афре:

— Пахнет не очень хорошо, но, говорят, защищает от чумы.

От корабельной качки и кислого запаха, исходившего от платка, Афру едва не стошнило. И когда Леонардо наконец поставил парусник на якорь и позволил Афре сойти на берег, она испытала огромное облегчение.

— Удачи, — крикнул он ей вслед. Афра ненадолго обернулась, потом поднялась по каменной лестнице и скрылась из виду.


В пустом холле Лацаретто ей в нос ударил сладковатый запах. Маленькие окна практически не давали света. Справа и слева были две деревянные двери, оббитые железом. У стены напротив входа стоял длинный узкий стол из темного дерева. Он был разделен в длину невысокой стенкой, за которой, скрючившись, сидели три жуткого вида фигуры. На всех были черные широкие плащи с капюшонами. Лица их закрывали птичьи маски. Руки были в белых перчатках.

Афра обратилась к одному из них с вопросом, не появлялся ли на острове купец Гереон Мельбрюге. К ее огромному удивлению, человек-птица, за маской которого, как она подозревала, скрывался мужчина, ответил ей женским голосом. Но женщина, вероятно монахиня, только пожала плечами. Афра произнесла М-Е-ЛЬ-Б-Р-Ю-Г-Е по буквам, но это тоже не дало никакого результата. Наконец монахиня в маске протянула ей через перегородку список. Вверху было написано QUARANTENA, а под ним — длинный-длинный список иностранных имен.

Афра провела по списку пальцем. Имен было, должно быть, около двух сотен. Но Гереона Мельбрюге среди них не было. Афра разочарованно вздохнула и вернула список монахине. Она уже хотела уйти, когда женщина-птица, сидевшая на другом конце стола, сделала ей знак подойти поближе.

Монахиня протянула Афре еще один список. На нем было написано PESTILENZA. Словно в трансе, Афра читала имена. Их было еще больше, чем в первом списке, и больше половины из них были помечены крестом. Не нужно было долго думать, чтобы понять, что он означает.

Так и не встретив имени Мельбрюге, Афра дочитала список до конца и вдруг остановилась. Сначала она подумала, что ошиблась или что сознание решило над ней подшутить. Но потом она прочла имя еще раз и еще — Гизела Кухлер, Страсбург.

Афра опустилась на стул. Указательным пальцем ткнула в имя Гизелы. Черная монахиня в маске повернулась к девушке. Было видно, как сверкают под маской ее глаза.

— Vosta sorella?[141] — высоким голосом спросила она.

Афра, не раздумывая, кивнула.

Монахиня сделала знак следовать за ней.

Они шли по какому-то бесконечному коридору. То тут, то там стояли курительные сосуды. Из них струился едкий дым. Пахло рыбьим жиром и протухшей рыбой, ко всему этому примешивался непонятный сладковатый запах, как от подгоревшего марципана.

Слева коридор оканчивался входом в зал. Вместо двери вход преграждала решетка. В лицо Афре ударил сквозняк. Ей стало дурно и страшно. Зачем она пошла за монахиней?

Та вынула ключ из-под черного плаща и открыла решетку. Молча втолкнула Афру в комнату. У лавки, покрытой грязной простыней, девушка остановилась. В ряд по обе стороны зала стояло около сотни таких лавок, отдаленных друг от друга всего на расстояние вытянутой руки.

— Афра, ты?

Афра услышала свое имя. Голос был ей незнаком. Равно как и женщина, лежавшая на лавке. Ее темные волосы прядями свисали по обе стороны лица. Лицо распухло, как гнилое яблоко, и было покрыто такими же пятнами. Тело почти не подавало признаков жизни. И это Гизела, которую она видела в церкви еще вчера, полную жизни?

Гизела попыталась улыбнуться, словно ей казалось, что ситуация несерьезна. Но улыбка вышла жалкой, и Афра испытала сострадание к ней.

— Наверное, это кара Божия за мое подлое поведение, — услышала она бормотание Гизелы. — Ты должна знать…

— Я знаю, знаю, — перебила ее Афра.

— …что я шпионила за тобой для отступников.

Афра кивнула.

— Ты знала об этом? — недоверчиво прошептала Гизела.

— Да.

После продолжительной паузы, когда обе искали подходящие слова, Гизела сказала сквозь слезы:

— Прости меня! Я не хотела, меня заставили. — Говорить ей было очень трудно.

— Хорошо, — ответила Афра. На неожиданной встрече лежала печать смерти, и у Афры не было ни малейшего желания упрекать Гизелу в чем бы то ни было.

— Мой муж Реджинальд был доминиканцем, — тихо начала Гизела. — Когда его выбрали инквизитором, он покинул орден, потому что не хотел принимать участие в махинациях инквизиции. Отступники, ложа бывших клириков, приняли его с распростертыми объятиями, заботились о нем. Когда Реджинальд разгадал их интриги, он стал отступником среди отступников. Это произошло как раз тогда, когда он ухаживал за мной. А я как раз искала мужа после внезапной смерти отца, чтобы он мог продолжить дело. Это был брак по расчету, не более того. Мы поженились, но друг друга не любили. Но кто знает, что такое любовь? Ты знаешь?

Афра пожала плечами. Подходящих слов у нее не нашлось.

Устремив взгляд в потолок, Гизела продолжала:

— Были в моей жизни моменты, когда я даже испытывала к Реджинальду какую-то симпатию. Мы никогда не спали вместе. Вели образ жизни стареющей супружеской пары, жили, как брат с сестрой. Нет, настоящую любовь и страсть я почувствовала только один раз в своей жизни — с тобой.

Афра отвернулась. Ей не хотелось, чтобы Гизела видела, что она плачет.

— Можешь называть меня как угодно, — слабым голосом продолжала Гизела, — мне все равно. Я рада, что хотя бы могу тебе это сказать.

Афре очень хотелось пожать Гизеле руку. Но разум велел держаться от нее подальше.

— Все в порядке, — тихо сказала Афра, и в горле встал ком. — Все в порядке.

Гизела выдавила из себя жалкое подобие улыбки.

— Вообще-то нам нужно было стать врагами. Ведь именно ты послужила причиной смерти Реджинальда.

— Я?

Было видно, что Гизеле трудно говорить.

— Это было последнее задание Реджинальда в ложе отступников. С помощью эликсира правды он должен был оглушить тебя, забрать всю твою волю и заставить сказать, куда ты дела этот проклятый пергамент.

— Так это твой муж напал на меня в доме в Братском переулке? — рассердилась Афра.

— Эликсир не оказал того действия, которое ожидалось. Ты упала, и Реджинальд подумал, что убил тебя. Когда он на следующий день узнал, что ты жива, у него камень с души свалился. С тех пор он решил не иметь дела с отступниками. Но эти люди в черном придерживаются сурового закона: став однажды отступником, ты должен остаться им навсегда. И только смерть может освободить от данной однажды клятвы.

— Но мне говорили, что Реджинальд Кухлер расстался с жизнью по собственной воле.

Гизела махнула рукой:

— Говорить можно много. Каждый изгнанник носит при себе капсулу с ядом, способную за долю секунды убить лошадь. Когда Реджинальд однажды не вернулся с рынка, у меня появились подозрения. Вечером его труп нашли в Иле. Никто не мог сказать, как он туда попал. Но капсулы с ядом при нем не было. Медик, установивший смерть Реджинальда, сказал, что он утонул.

Монахиня уже делала Афре знаки, что пора уходить, но Гизела продолжала свою исповедь.

— После смерти Реджинальда отступники решили возместить свои убытки за мой счет. Ведь они многие годы поддерживали Реджинальда, когда у него не было никаких доходов. Средства у меня были более чем скромными. Поэтому они предложили мне сделку. Я должна была следить за тобой. Ты знаешь почему. Ты в огромной опасности…

Монахиня торопила.

— Прощай, — прошептала Гизела.

— Про… — только и смогла сказать Афра.

Уходя, монахиня обернулась. Словно повинуясь внезапному предчувствию, она вернулась к ложу Гизелы. Взгляд той по-прежнему был устремлен в потолок. Но, тем не менее, что-то изменилось. Кончиками пальцев монахиня взяла простыню, которой была укрыта Гизела, и накрыла женщину с головой. Потом быстро перекрестилась.

Все это произошло так быстро и само собой, что Афра не сразу поняла, что произошло. И только когда монахиня закрыла решетку и забормотала непонятные молитвы, девушка поняла: Гизела умерла.

Афра ускорила шаг. Монахиня отстала. Прижав смоченный уксусом платок ко рту, девушка побежала к выходу. По ее лицу текли слезы, и она с большим трудом смогла перестать всхлипывать. Из-за слез монахини в птичьих масках, уставившиеся на Афру, расплылись и были похожи на странные застывшие фигуры. На их крики Афра не обратила ни малейшего внимания. Она распахнула двери, словно за ней кто-то гнался, и сбежала по каменной лестнице к причалу, где на паруснике ее ждал Леонардо.

Она не могла говорить, только махнула рукой. Леонардо понял ее и, не задавая лишних вопросов, отчалил. Мокрыми от слез глазами Афра смотрела на солнце, кое-где пробивавшееся сквозь тучи.


В «Альберго» появился новый постоялец. Леонардо приветствовал его с привычным рвением. Афра заметила, что незнакомец был без багажа, но она была слишком занята собственными переживаниями, чтобы сделать выводы из своего наблюдения. Уже смеркалось, и Афра поднялась к себе.

Не раздеваясь, она упала на постель и задумалась. В такие минуты она ненавидела проклятый пергамент. До четырнадцати лет Афра вела спокойную жизнь дворовой прислуги, наполненную, как и положено, работой, но потом колесо судьбы круто повернулось. Казалось, что от пергамента исходит некая сила, притягивающая девушку, как магнит. Уйти от этой силы было невозможно, как бы этого ни хотелось. Афра давно уже перестала убегать от своего прошлого. Прошлое было с ней повсюду. Даже здесь, в далекой Венеции, оно несло ее, как осенняя буря кленовый лист, руководило ее мыслями и чувствами. Страх и недоверие, чувства, неизвестные Афре в юности, теперь преобладали. Был ли кто-то еще в этом мире, кому можно было доверять?

Размышляя таким образом, Афра ощупывала себя в поисках бубонов и неровностей на коже — первых проявлений чумы. Она не удивилась бы, если бы заразилась на острове Лацаретто. Люди говорят: сегодня ты здоров, а завтра нет. Смерть скора на расправу. Даже если я заболела, думала Афра, я не стану паниковать. Умереть — значит забыть.

На лестнице раздались голоса. Леонардо вел неожиданного гостя в приготовленную для него комнату. Она была этажом ниже и выходила окнами в переулок, к главному входу. Оба были поглощены оживленной беседой. Конечно же, сейчас для разговоров была всего лишь одна тема — эпидемия чумы и ее страшные для Венеции последствия.

Афра приоткрыла немного дверь. И чем дольше она слушала голос незнакомца, тем сильнее ее охватывало беспокойство. Этот фальцет и плавность речи были ей знакомы. Хотя девушка видела его только в темноте и со спины, когда вернулась, человека в черном она уже встречала. Афра была в этом уверена. Гостем был не кто иной, как Иоахим фон Флорис, тот, с кем разговаривала Гизела в церкви Мадонны дель Орто.

Это не случайно, подумала Афра. Хотя за прошедший день она выпила целую бутылку вина, оно ни в коей мере не повлияло на ее память. И, вполуха прислушиваясь к разговору двух мужчин, Афра лихорадочно пыталась придумать, что же ей теперь делать.

Нужно бежать отсюда, бежать из Венеции, не оставляя за собой никаких следов. Афра еще не оставила надежды добраться до Монтекассино. К счастью, она так и не сказала Гизеле, куда собирается. Поэтому изгнанники пока что не могут этого знать. Если только…

Внезапно перед глазами Афры встал однорукий библиотекарь монастыря доминиканцев. Люсциниус знал, что она собирается догнать Гереона Мельбрюге. А тот находился где-то по пути в Монтекассино. С другой стороны, он ничего не знал о таинственном пергаменте. И, казалось, не был связан с изгнанниками.

Нерешительность Афры мгновенно исчезла, план созрел. У черного хода на водах канала в неярком свете луны плескалась барка Леонардо. Если Афре удастся незамеченной сесть в лодку, она сможет добраться до канала Сан-Джованни, а оттуда путешествовать уже по земле. Единственное препятствие — она не умела управлять венецианской баркой, но зато Афра видела, как Леонардо вел лодку по каналам, и была уверена в том, что по крайней мере до канала Сан-Джованни доберется. Конечно, это было нелегко, но прошлое показало, что именно в безвыходных ситуациях Афра могла поспорить с любым мужчиной.

Дверь напротив ее комнаты вела на чердак дома. На чердаке, помимо обычных хозяйственных инструментов и мешков со всякими запасами — сухофруктами, бобами, орехами и сушеными травами, хранились весла и канаты для лодки.

Осторожно, стараясь не шуметь, Афра пробралась на чердак. Приходилось считаться с тем, что на нижнем этаже ее шаги слышны. Поэтому после каждого шага девушка останавливалась и прислушивалась к шорохам. Так она добралась до поперечной балки. На крючке висел свернутый канат. Афра осторожно сняла его и перебросила через левое плечо. Затем повернула обратно. В комнате связала платья в узелок. В свечу, горевшую рядом с тарелкой, на четыре сантиметра ниже пламени она воткнула гвоздь. Примерно через четыре часа свеча сгорит настолько, что гвоздь выпадет и упадет на тарелку, — это будет знаком, что пора выходить.

Свет в окне не должен был вызвать никаких подозрений. Повсюду в Венеции по ночам горел свет, с тех пор как шарлатаны пустили слух, что чума приходит исключительно в темноте. Уверенная, что поступает правильно и никакого другого выхода у нее нет, Афра, не раздеваясь, легла в постель. События прошедшего дня утомили ее, и она тут же заснула.


Свеча разбудила ее в три с половиной часа пополуночи. Сна не было ни в одном глазу. Афра осторожно открыла окно и вдохнула прохладный ночной воздух. Налетел легкий ветерок, поднял волны в канале. Словно негромкие барабаны, они бились о борт лодки, стоявшей под окном.

Афра взяла канат, завязала петлю на одном конце. Петлю набросила на узелок и опустила его вниз. Рывок — и узелок выскользнул из петли и упал в лодку. Втянув канат наверх, Афра обвязала его вокруг груди. Другой конец привязала к оконному переплету и перелезла через подоконник.

В Ульме и Страсбурге она часто наблюдала за тем, как каменотесы легко скользят по фасадам соборов, чтобы выполнять свою работу на огромной высоте. Она точно запомнила, как они обвязывались веревкой. Упершись ногами в стену, Афра стала спускаться. Но когда она оказалась в десяти локтях над баркой, канат дернулся. Он зацепился за переплет и никак не распутывался. Если Афра не хотела, чтобы ее обнаружили, приходилось прыгать.

Она с трудом стала развязывать петлю, стянувшую ей грудь, — невероятно сложная задача. Под весом тела канат крепко затянулся. Ножа, которым можно было бы разрезать канат, у Афры не было. Попалась!

Другие, наверное, в этой безвыходной ситуации стали бы возносить молитвы к небесам, одному из четырнадцати чудотворцев или святой Людмиле, которую изображали в виде веревки. Потому что когда приходит беда, люди становятся очень набожными. Но Афра была с Господом в ссоре. Если Ты вообще есть, почему Ты мне не поможешь? Почему Ты всегда на стороне людей, которые боятся работы, святых или тех, которые, за неимением лучшего, хотят ими стать?

Афра снова потянула за канат и отчаянно, цинично усмехнулась. Сердце билось словно сумасшедшее. Когда рассветет, ее обнаружат висящей на канате, а это, подумала она, будет означать, что ее побег не удался. И тут канат дернулся и стал поддаваться. Афра со свистом полетела вниз, с треском ударилась о дно лодки и так и осталась лежать.

На другой стороне канала залаяла собака. Вскоре она успокоилась, и снова все стихло. Афра осторожно попыталась пошевелить рукой, ногой, потом поднять голову Было больно, но двигаться было можно. К счастью, она ничего не сломала. Превозмогая боль, Афра попыталась встать. Барка сильно раскачивалась на волнах, и у девушки ничего не вышло, она споткнулась. Вторая попытка оказалась более удачной — Афре удалось встать.

Канат, который помог ей сбежать, оказался наполовину в воде. Афра вытащила его и сложила на корме рядом со своими вещами. Потом взялась за весла. Она часто восхищалась ловкостью гондольеров, которые с помощью всего лишь одного весла ухитрялись ровно вести свои лодки по узким каналам. Как оказалось, она переоценила свои способности. В любом случае, под ее неумелым управлением лодка начала плясать, поворачиваться вокруг собственной оси и тыкаться то носом, то кормой в берега канала.

Афра расстроилась и сдалась. Она втянула весла в лодку и поплыла вдоль правого берега канала к узкому мосту. Над крышами домов появились первые лучи солнца, и Афра предпочла покинуть лодку. Она привязала лодку к мосту, перебросила узелок через перила и выбралась наверх.

Устав, девушка на некоторое время остановилась, чтобы сориентироваться. Поскольку уйти по воде на юг у нее не получилось, приходилось передвигаться по суше. Но узкие переулки сплетались в невообразимую паутину. Нередко, поблуждав какое-то время, Афра вновь оказывалась в том же месте, откуда пришла. Кроме того, в это время на узких улочках было еще темно.

В темноте Афре почудилось, что она слышит чье-то пение. Бенедиктинки из Сан-Цаккарии, подумала она. Леонардо говорил об этом монастыре как об ориентире, если Афра вдруг потеряется, а также не забыл рассказать о распутной жизни сестер за стенами монастыря, населенного в основном дочерьми знатных горожан, которых не удалось выдать замуж. Сан-Цаккария находился неподалеку от гавани, поэтому Афра направилась на звуки пения.

Таким образом, Афра вскоре оказалась совсем неподалеку от Сан-Цаккарии. Два погребальных костра, горевшие перед церковью, освещали здание причудливым светом. Люди в длинных одеждах разжигали огонь. Затейливые тени плясали на домах. Перед порталом церкви горой лежали завернутые в саваны трупы, ожидая, когда их сожгут.

Над монастырем клубился едкий дым. Он смешивался с невообразимым зловонием мертвецов. Афра испуганно пробиралась вдоль западного ряда домов. Она вся была поглощена одной только мыслью: прочь из этого города! Проход к югу от монастыря вел к Рива дегли Скиавони, широкой набережной, получившей свое название от многочисленных торговцев из Скиавонии,[142] причаливавших в этой гавани.

Хотя разгоравшийся день еще не полностью справился с рассветными сумерками, на улицах царило оживление. Из-за эпидемии чумы в город практически не попадали новые товары. Поэтому торговцы подняли цены втрое. Но, против обыкновения, никто не хотел покупать венецианские товары. Кто знает, может, на них тоже осталось дыхание смерти.

Венецианцам было запрещено под угрозой штрафа покидать город во время чумы. Только иностранцы, которые могли подтвердить свою личность, имели возможность уехать из города, пройдя осмотр у врача, предлагавшего свои услуги здесь же, в порту. Чтобы попасть на борт корабля, зажиточные венецианцы прибегали к маскараду, стараясь стать похожими на иностранцев. Другие выплачивали огромные суммы, чтобы раздобыть желаемое разрешение покинуть город.

Афра терпеливо стала в очередь, выстроившуюся перед гаванью. Нетерпение и волнение ожидавших было написано у них на лицах. Венецианцы, известные своей болтливостью, молчали, боясь, что их характерный диалект выдаст их с головой.

Утро было уже в самом разгаре, когда очередь наконец дошла до Афры. Мысленно она перебрала уже все варианты, которые могли помочь ей раздобыть выездной документ. Эта бумага значила для нее больше, чем разрешение выехать из Венеции. Она даст ей возможность стать другим человеком.

Медик, сердитый мужчина с глубоко посаженными темными глазами, сидел в пустой побеленной комнате за крохотным столом и мрачно смотрел на Афру. Его помощник, молодой человек с черными кудрями, скучал, стоя у конторки с письменными принадлежностями. При виде Афры его осанка моментально изменилась, и он сухо обратился к ней по-немецки:

— Как ваше имя?

Афра сглотнула. Потом, повинуясь внезапному порыву, ответила:

— Мое имя — Гизела Кухлер, вдова купца Реджинальда Кухлера из Страсбурга.

— …вдова купца Реджинальда Кухлера из Страсбурга, — повторил помощник, записывая то, что она сказала, на бумагу. — И? — сказал он наконец.

— Что «и»?

— У вас есть документ, удостоверяющий вашу личность?

— Украли на постоялом дворе, — нашлась Афра. — Женщина ничего не может поделать со всяким сбродом.

— Вы кого-нибудь подозреваете, синьора? — Он взглянул на бумаги. — Синьора Гизела?

Сердце Афры громко застучало. Она заметила, как дрожат у нее руки. Перед ее мысленным взором возник образ Гизелы, невидящим взглядом уставившейся в потолок на острове-лазарете. Если бы Афра знала, какую реакцию вызовет у нее собственная ложь, она не стала бы этого делать. Но нужно было придерживаться выдуманной версии, поэтому она ответила:

— Нет, я не знаю, кто бы это мог быть.

Медик взглянул на девушку и что-то сказал по-итальянски, она не поняла, что именно.

— Доктор просит вас раздеться, — перевел помощник.

Афра послушалась, выскользнула из платья и, нагая, встала перед помощником.

Тот смутился и указал на медика:

— Вон доктор!

Угрюмый медик подошел к Афре и критически осмотрел ее со всех сторон. Он молча подал ей знак одеваться и кивнул помощнику. Молодой человек подал доктору лист на подпись. Потом поставил печать Венеции со львом Маркуса и подал Афре.

— Сколько я вам должна? — тихо спросила она.

— Ничего, — ответил помощник. — Ваш вид стоит дороже любого вознаграждения.


Когда Афра вошла в здание порта, сквозь дым, висевший над городом, пробивались солнечные лучи. Ее побег уже наверняка обнаружили. Теперь нужно поспешить, чтобы скрыться от преследователей.

Вдоль набережной на причале стояло больше дюжины кораблей, среди которых было и трехмачтовое судно неизвестного происхождения. Без груза кормовой руль корабля, достигавший восьмой части возвышения кормы над средней частью судна, до половины высовывался из воды. Возле новейшей фламандской карраки собралась толпа людей, торговавшихся о цене. Меньше доверия вызывали два южных торговых судна с треугольными парусами. Хотя их владельцы отчаянно зазывали пассажиров, никто к ним не шел.

Пока Афра пробиралась через шумную толпу, пока испанцы и французы, немцы и славяне, евреи и христиане выкрикивали, как рыночные торговцы, на своих непонятных языках города, куда они хотят попасть, она почувствовала, что за ней следят. Мужчины таращились на нее, подходили к ней, а потом исчезали в толпе.

Афра заметила, что волнуется все больше и больше. Она торопливо искала корабль, который шел бы на юг Италии. Но все выкрикивали города Средиземноморья — Пула, Сполето, Корфу и Пиреи, один парусник отправлялся даже в далекие Константинополь и Марсель — куда угодно, кроме Бари и Пескары, откуда можно было по суше добраться в Монтекассино.

Афра была близка к отчаянию и, не зная, какой корабль выбрать, присела у стены набережной и задумалась. Пула и Сполето были в двух днях пути. Может быть, там найдется корабль, который идет на юг Италии. В любом случае, у нее был документ, удостоверявший, что она — свободная женщина и имеет право уехать.

Афра была настолько погружена в свои мысли, что не заметила, как дюжина оборванных мужчин, вероятно моряков или портовых рабочих, окружили ее. Двое из них начали дергать Афру за одежду, третий попытался задрать юбку, остальные наблюдали за спектаклем, скрестив руки на груди.

Афра отчаянно отмахивалась, но, когда это не помогло, она закричала. Но ее крик потонул в портовом шуме-гаме. Афра испугалась до смерти, она чувствовала, как ее оставляют силы, и тут раздался громкий низкий голос. Мужчины моментально отпустили ее и бросились врассыпную.

— С вами все в порядке? — спросил низкий голос.

Афра поправила платье и подняла голову.

— Все в порядке, — ответила она и покраснела. — Спасибо вам.

Обладатель голоса оказался статным мужчиной. Его темно-красный сюртук и высокая шляпа указывали на принадлежность к сановникам.

— Спасибо, — неуверенно повторила Афра.

Господин приложил шляпу к груди и слегка поклонился. Это придало ему еще больше достоинства и величия.

— Здесь не то место, где пристало находиться знатной даме, — начал незнакомец. — Одинокая женщина у портовой стены рассматривается моряками как добыча. Таких в нашем городе немало. В Венеции, да будет вам это известно, обычно бывает до тридцати тысяч продажных женщин. Иными словами, каждая третья женщина в этом городе торгует своей любовью.

— Мне никто денег не предлагал, — с вызовом ответила Афра, — эти ребята пытались меня изнасиловать.

— Мне очень жаль. Но, как я уже говорил, вам лучше избегать гавани и ее окрестностей.

Заботливость мужчины действовала Афре на нервы.

— Может быть, вы мне в таком случае скажете, где можно сесть на корабль, если не в гавани, господин?

— Простите, я забыл представиться. Меня зовут мессир Паоло Карриера, венецианский посланник его величества короля Неаполя.

Афра попыталась с достоинством кивнуть головой, что ей не очень удалось из-за только что пережитых событий.

— Меня зовут… — Она запнулась, потом продолжила: — Гизела Кухлер, вдова ткача Реджинальда Кухлера из Страсбурга.

— И куда вы путь держите?

Афра махнула рукой.

— Мне нужно в монастырь Монтекассино, у меня там важное поручение.

— Вы сказали — Монтекассино?

— Именно так, мессир Карриера!

— Вы не объясните мне, что вам нужно именно в этом монастыре бенедиктинцев? Уж простите мой прямой вопрос.

— Книги, мессир Карриера. Списки старых книг!

— Так вы образованны!

— Что значит «образованна»? Не всякий, кто берет в руки книгу, может считаться образованным человеком. Сами знаете.

— Но вы умеете читать и писать.

— Этому меня научил отец. Он был библиотекарем. — Говоря это, Афра поняла, что чуть было не рассказала о своем роковом прошлом. Поэтому она предпочла умолкнуть.

— Есть ли у вас документ, удостоверяющий вашу личность и подтверждающий, что вы не заразились чумой?

Из выреза платья Афра достала бумагу с печатью и протянула ее послу.

— А почему вы спрашиваете?

Паоло Карриера вытянул руку, указав в сторону восходящего солнца.

— Видите «Амброзию», трехмачтовый галеон? Команда как раз собирается поднимать паруса. Если хотите… — Посол бросил короткий взгляд на документ. — Если хотите, можете поехать с нами. Если Нептун будет в духе и пошлет нам попутный ветер, через десять дней мы будем в Неаполе. А оттуда два дня пути по суше до Монтекассино.

Афра облегченно вздохнула.

— Это очень мило с вашей стороны. А почему?..

Посол поднял голову и опустил глаза, словно тщеславный юнец.

— Не хотелось бы, чтобы у вас остались плохие воспоминания о Венеции. Поспешите же!

Афра подхватила узелок и побежала за Карриерой. «Амброзия» была последней в ряду кораблей на набережной Рива дегли Скиавони. Это был не только самый большой корабль в порту, но и самый красивый. Паруса и такелаж сверкали на солнце. На корме и в средней части корабля были каюты с застекленными окнами. Узкие мостки, охраняемые двумя мускулистыми маврами, вели на палубу. Паоло Карриера пропустил Афру вперед.

Едва они оказались на палубе, как два матроса в красно-черной униформе подняли трап, две дюжины других ловко, как пауки, вскарабкались по такелажу и спустили главный парус. Афре еще никогда не доводилось видеть такого роскошного корабля. Она удивленно наблюдала за тем, как «Амброзия» снималась с якоря. Казалось едва ли не чудом, что огромный парус, только что спокойно висевший наверху мачты, медленно, словно его опускала невидимая рука, расправился на слабом ветру и тут же надулся, словно живот готовой отелиться коровы. Под громкие крики двое матросов отвязали канаты толщиной с руку, державшие корабль у причала. «Амброзия» незаметно пришла в движение, издавая при этом странные звуки. Гордый корабль скрипел, стонал и плакал, а в его животе что-то постанывало, словно души грешников в чистилище.

Афра держалась за поручни, устремив взгляд на силуэт города, по-прежнему окутанный дымом погребальных костров. Из моря домов поднимались купола Сан Марко, похожие на шляпки грибов в густой траве, а немного в стороне — звонница, словно бы и не имеющая к ним никакого отношения.

Афра почувствовала огромное облегчение.

Глава 9 Пророчество мессира Лиутпранда

Афре казалось чудом, что судьба так неожиданно повернулась к ней лицом. Всего час назад она в это совершенно не верила. Погруженная в свои мысли, девушка слышала команды и крики матросов, ловко, словно пауки, карабкавшихся по такелажу и устанавливавших паруса один за другим, бизань за грот-мачтой, топсель над грот-мачтой, и наконец над галеоном взвился маленький шпрюйт-парус. Несведущему потребовались бы собачий нюх и глаз орла, чтобы провести тяжелый галеон между многочисленных островов лагуны, похожих на кувшинки в пруду, и вывести его в открытое море.

Пока Афра прислушивалась к шуму и рокоту волн, разбегавшихся от носа корабля, к ней подошел посланник. С ним была красивая женщина в одежде с бесчисленным множеством складок, подпоясанной под грудью и закрытой до самой шеи. Над круглым воротником возвышалось благородное лицо с темными глазами и светлыми выцветшими волосами, заплетенными в косы, которые были уложены пучками и закрывали уши.

— Это Кухлер, путешествующая в одиночестве дама из Страсбурга, — сказал Карриера женщине. И, обращаясь к Афре, сделал вежливый жест рукой:

— Моя жена Лукреция.

Обе женщины приветствовали друг друга молча, лишь кивнув головами, и Афра почувствовала напряженность.

— Вы единственные женщины на борту среди тридцати восьми мужчин, — заметил посланник. — Надеюсь, вы сумеете поладить, по крайней мере следующие десять дней!

— За мной дело не станет, — взволнованно сказала жена посланника. Голос ее казался несколько грубым, как и у большинства итальянок, и совершенно не соответствовал милому облику Лукреции. Она коротко кивнула Афре и удалилась на верхнюю палубу, где находились каюты.

Посланник посмотрел вслед жене и, обратившись к Афре, сказал:

— Я надеюсь, вы останетесь довольны каютой на средней палубе. Обычно там спит казначей. Но я его выселил.

— Ради Бога, мессир Карриера, не нужно утруждать себя. Я рада, что вы взяли меня с собой, и мне не до претензий.

Венецианский посланник велел Афре следовать за ним. В средней части корабля находилась лестница, ведущая вниз. Когда были большие волны, узкий проход закрывали крышкой. Афре пришлось потрудиться, чтобы втиснуть свой узелок в проход.

Средняя палуба была настолько низкой, что рослому Паоло Карриере пришлось втянуть голову в плечи, чтобы не удариться. Под палубой было множество перегородок разного размера. Все они просматривались снаружи и служили спальнями для команды.

Под кормой, отделенная от остальной команды, находилась каюта казначея. У нее была массивная дверь с железным засовом. Обстановка каюты состояла из простой деревянной полки, ящика и широкой скамьи, не сдвигавшейся с места даже при сильной качке.

Хотя каюту ни в коей мере нельзя было назвать комфортабельной и удобной, Афра была очень рада и испытывала чувство удовлетворенности, придавшее ей мужества. Наконец-то она избавилась от преследователей. А благодаря тому, что она путешествовала под чужим именем, девушка, как никогда, могла чувствовать себя в безопасности.

Что же касалось пергамента, который — по крайней мере Афра на это надеялась, — находился на пути в Монтекассино, она знала и много, и мало. Она знала о его ценности, на которую намекал еще ее отец, превышавшей, однако, все его и ее собственные ожидания. Было трудно привыкнуть к мысли о том, что клочок пергамента может стоить больше, чем гора золота. Трудно было даже представить себе, что какие-то мерзавцы пытались разрушить собор, думая, что пергамент спрятан именно там. Как же глупо, что в погоне за этим пергаментом люди шли буквально по трупам. Совершенно непонятно, как она сама вообще ухитрилась уцелеть.

В такие моменты, как этот, Афра сильно скучала по Ульриху фон Энзингену, единственному мужчине в ее жизни, оказавшем ей поддержку. Она верила в это до той минуты, когда впервые заподозрила, что Ульрих может быть связан с отступниками. Со времени страшных событий в Страсбурге прошло почти два месяца. И два месяца Афра жила, словно раздвоившись: вспоминая странное поведение Ульриха, она думала, что ее подозрения наверняка не были необоснованны, но это были просто обида и подозрения, доказательств у нее не было. Что-то сейчас с Ульрихом?

Размышляя таким образом, Афра невольно подслушала ссору, происходившую в каюте над ее головой. Сначала девушка слушала препирательства венецианского посла и его жены вполуха — они показались ей неинтересными. Но ее отношение моментально изменилось, когда в пылу громкой ссоры Афра услышала свое имя, точнее то, которое она себе присвоила.

— Да это же просто смешно, — услышала девушка слова донны Лукреции, — эта женщина не может быть той, о которой говорил тебе мессир Лиутпранд. Ты, наверное, взял ее на борт только потому, что она строила тебе глазки.

Афра до смерти испугалась. Во имя неба, что могли означать слова Лукреции? Афра не решалась даже вздохнуть, боясь пропустить хотя бы слово, произнесенное в каюте наверху.

— Мессир Лиутпранд говорил о женщине, которая путешествует одна, и донна Гизела была единственной, кто соответствовал этому определению, — раздался голос посланника, очевидно, защищавшегося от нападок жены.

— Кстати, — продолжал он, — твоя ревность просто обидна. Если бы было так, как ты хочешь, мне бы, наверное, пришлось завязать себе глаза, да так и ходить, и снимать повязку только тогда, когда во всей округе не было бы ни единой женщины.

— Не беспричинна моя ревность, мессир Паоло, не беспричинна! Ты даже по венецианским меркам выдающийся сердцеед. Более дюжины детей могут назвать тебя отцом — все это бастарды, дети женщин, известных своим разгульным поведением.

— Но все они из хороших домов, из уважаемых семей города!

Ссора разгоралась.

— Да, я знаю, ты путаешься только с самыми богатыми дочерьми города или женщинами из старых дворянских фамилий, как это пристало посланнику короля Неапольского!

— А что делать посланнику, если собственная жена его к себе не подпускает?

— Так было не всегда, и ты это знаешь!

— Вот именно. Я мужчина, и у меня есть потребности. А что волк не найдет в лесу, то украдет он из стада пастуха.

— Мерзавец!

В каюте наверху полетели стулья. Иначе Афра не могла объяснить грохот, заставивший дрожать потолок. Очевидно, ее присутствие на борту послужило причиной семейной ссоры. Но, как оказалось, посланник пригласил ее поехать с ними не случайно.

Когда наверху все стихло, Афра медленно пошла наверх. Небо было безоблачным до самого горизонта, только кое-где видны были белые облачка. Темное море и волны напоминали о непогоде прошедшей ночи. Материк уже виднелся всего лишь тонкой полоской, напоминавшей упавшую с дерева ветку.

Появление Афры на верхней палубе вызвало у команды очевидное беспокойство. Кроме капитана и двух офицеров она состояла исключительно из африканских мавров, имевших очень хорошие способности к судоходству христианского мира. К счастью, Афра не понимала их грязных криков, с помощью которых язвительно скалившие зубы матросы изъяснялись между собой, пока не появился Лука, капитан, и, крепко выругавшись, не заставил их замолчать.

— Вы должны простить, донна, — подошел к Афре капитан, — они глупые дикари. Но за два дуката отлично работают.

— Два дуката? — удивилась Афра. — Неплохая месячная плата для матроса!

Лука рассмеялся так, что по палубе пошло эхо.

— Вы шутите, донна. Мессир Паоло купил их на мавританском рынке, два дуката за голову — и это на всю жизнь! Кроме того, каждый время от времени получает еду и доволен.

Афра сглотнула. Она еще никогда не видела рабов. Хотя при дворе ландфогта она и сама была невольницей, девушка никогда не испытывала неудобства из-за своего низкого положения. Одна мысль о том, что можно продать человека на рынке за пару монет, как откормленную свинью, казалась Афре абсурдной и противной.

Словно угадав ее мысли, капитан сказал:

— Не переживайте, все мавры без исключения — некрещеные язычники, для которых христианская вера так же далека, как для нас страна, откуда они родом.

— То есть они — не совсем люди? — неуверенно спросила Афра.

— Нет, по мнению мессира Паоло Карриеры и святой матери Церкви!

— Понятно, — задумчиво сказала Афра.

— Но что это мы с вами о язычниках говорим, — произнес Лука, пытаясь сменить тему. — Если хотите, я покажу вам корабль. Он — гордость венецианского посланника, и заслуженно. Пойдемте!

Спустившись по двум крутым лестницам под кормой, они попали на дно корабля. После яркого солнца Афре было трудно сориентироваться в полутьме нижней палубы. Эта нижняя палуба состояла из одной-единственной комнаты с низким потолком. По косым стенам, расширявшимся кверху, шли стропила, напоминавшие ребра кита. Пол был выложен не прибитыми одна к другой досками, скрипевшими и стонавшими от малейшего движения корабля, словно им приходилось нести на себе груз всей земли. Бочонки с вином и пресной водой, солонина, мешки с мукой, пшеном и бобами, полные ящики сушеной рыбы, сухофруктов, хлеб, корзины с фруктами и травами — припасов в трюме корабля должно было хватить для путешествия до самой Индии.

Афра испугалась, когда из-за мешков, которых было четыре или пять дюжин, из темноты вынырнули два мальчика-мавра. У каждого в руке была толстая дубинка. Один из мальчиков протянул капитану нечто непонятное, словно трофей.

— Не бойтесь, — сказал тот, обращаясь к Афре. — Это наши крысоловы. Они действуют лучше всяких ловушек. Если не поймают крысу, не получат есть, — капитан засмеялся.

Афра с отвращением отвернулась, увидев, что юнга держит за хвост дохлую крысу.

— Я хочу выйти отсюда, — потребовала она.

На средней палубе, где на корме находилась каюта Афры, жили также лейб-медик посланника и отец-исповедник донны Лукреции, а также ее предсказатель будущего.

Вся деятельность лейб-медика доктора Мадатануса ограничивалась исключительно тем, чтобы ставить посланнику едкие клистиры, поскольку тот страдал от сильного вспучивания и постоянно боялся, что его разорвет. Болезни донны Лукреции были скорее душевного порядка и требовали, несмотря на невидимые симптомы, гораздо больших усилий лекаря. Падре, как его называли, хотя он умалчивал, какому ордену в действительности принадлежит, каждый второй день исповедовал донну Лукрецию на корме, и мессир Паоло был не единственным на борту человеком, который спрашивал себя, как могла согрешить благочестивая женщина за два дня. Мало того, мессир Лиутпранд, по своему собственному уверению, изучавший науку предсказания будущего, управлял судьбой Лукреции, в то время как посланник если и не отвергал этого искусства, то относился к нему весьма скептически.

В то время как остальные занимались своими делами тихо и незаметно, мессир Лиутпранд обставлял свои действа, словно фокусник. На нем всегда была широкая черная накидка, едва доходившая ему до колен. На худых ногах были обтягивающие черные чулки, высокая шляпа тоже была черной, снимал он ее исключительно на средней палубе. В полутьме средней палубы видна была причина, по которой мессир Лиутпранд никогда не расставался со шляпой: на его напудренной голове уже не было волос, зато виднелись непредставительные царапины.

На общую трапезу, которая обычно проходила незадолго до заката, где посланник и его жена обедали вместе с капитаном, медиком, падре и предсказателем будущего, мессир Паоло пригласил и Афру. После ссоры посланника с донной Лукрецией у Афры было нехорошее чувство. Она знала, что жена мессира Паоло настроена против нее, и она также знала, что у женщины не может быть худшего врага, чем другая женщина.

Афра провела весь день на верхней палубе, пытаясь скрыться от вони, доносившейся снизу. Соленые брызги и яркий свет Адриатического моря шли ей на пользу. Впервые за долгое время у Афры было достаточно времени, чтобы подумать. И если недавно она еще сомневалась в том, имела ли ее поездка смысл и хватит ли ей сил снова завладеть пергаментом и разгадать его тайну, теперь девушка была совершенно уверена в том, что находится на верном пути. Все у нее получится. Пусть даже она одна.

Каюта была узкой и находилась поперек направления корабля прямо над гребцами. Там было достаточно места для стола и восьми стульев, по четыре с каждой стороны. Афра уже успела познакомиться с участниками трапезы и была удивлена, что все молча сидели друг напротив друга: посланник и его жена Лукреция, медик и падре, капитан и предсказатель будущего. Афра села с правой стороны.

Порядки на корабле были ей незнакомы, поэтому она, ничего не подозревая, спросила капитана, сколько миль уже прошла «Амброзия» со времени выхода из Венецианской гавани. На борту было принято, чтобы общая трапеза начиналась в полном молчании, пока посланник не заговорит и не задаст кому-нибудь вопрос, после чего можно было обмениваться ничего не значащими репликами.

В поисках поддержки капитан Лука бросил на посланника полный мольбы взгляд, ожидая, пока тот великодушно позволит ему ответить.

Около семидесяти миль, ответил Лука и добавил, что пока ветер был не очень благоприятным. Если и дальше так пойдет, то путешествие до Неаполя займет на день, а то и на два больше времени, чем предполагалось.

От аромата поджаренного мяса, внесенного коком, маленьким круглым человечком, одежда которого была пропитана потом и жиром, у Афры потекли слюнки. Уже несколько дней она толком не ела, только перехватывала то там, то тут кусок хлеба. Кроме мяса, которого все получили по приличному куску, лежавшему на деревянном подносе, были подсоленная рыба и теплый круглый хлеб для каждого, величиной с большую тарелку. Ко всему этому было подано вино в широких оловянных бокалах, сужавшихся кверху, чтобы из-за качки не расплескать драгоценное содержимое.

Пока Афра отдавала должное обильно приправленной еде, она почувствовала устремленный на нее взгляд предсказателя будущего. Девушка притворилась, что ничего не замечает, но взгляд сидевшего наискосок от нее человека, казалось, буравил ее насквозь.

В отличие от своей жены Паоло Карриера считал поведение предсказателя будущего неприличным, тем более что все видели, что Афра покраснела. Чтобы отвлечь его от этого занятия, хозяин обратился к Лиутпранду, не снимавшему шляпу даже во время еды, со словами:

— Я думаю, мессир, что в вашем предсказании речь шла скорее о приятном сопровождении во время поездки, чем о чем-то более важном и правдивом.

Мессир Лиутпранд возмутился:

— Я не позволю так с собой обращаться!

— Нет, мессир Лиутпранд не позволит так с собой обращаться, — поддержала его донна Лукреция.

Посланник усмехнулся.

— В таком случае, может быть, вы мне скажете, почему вы так уставились на донну Гизелу?

Лиутпранд опустил голову.

Чтобы загладить неловкость, но и заинтересованная тем, что касалось ее, Афра спросила у посланника:

— Вы говорили о каком-то предсказании, мессир Паоло. В нем шла речь обо мне?

Паоло бросил на нее веселый взгляд.

— Отвечать на этот вопрос лучше предоставить мессиру Лиутпранду, милая моя.

Но когда тот не ответил, глядя куда-то в сторону, Паоло Карриера самодовольным голосом сказал:

— Вы должны знать, что моя жена Лукреция не представляет себе жизни без собственного предсказателя будущего. За день до нашего отплытия из Венеции мессир Лиутпранд предсказал…

— …по звездам! А звезды не лгут! — вырвалось у предсказателя.

— …мессир Лиутпранд предсказал по звездам, что с нами поедет женщина, очень важная в судьбе каждого из нас. И когда пора уже было отплывать, а женщины все не было, я пошел искать и увидел вас, кроме того, в затруднительном положении.

— Женщина, важная в судьбе каждого из вас? — Афра смущенно хихикнула. — Я всего лишь вдова и очень благодарна вам за то, что вы взяли меня на борт. Вам нужно было осмотреться получше, мессир Паоло!

Довольно причмокивая и похрюкивая, гости снова принялись за еду, но предсказатель стукнул по столу своим кубком и возмущенно воскликнул:

— Я не позволю, чтобы мое искусство таким образом осмеивалось! Никому!

Внезапный всплеск ярости испугал Афру.

— Извините, я не хотела ничего дурного, и уж тем более далека от того, чтобы осмеивать вас и ваше искусство. Сомнения касались исключительно моей личности. Я простая женщина и не могу ничего ни для кого значить.

Мессир Лиутпранд внимательно посмотрел на Афру, опустив голову. Белки его темных глаз словно засветились.

— А откуда вы знаете? Или вам открыто будущее?

— Никто не может знать, что случится завтра!

Предсказатель будущего грохнул кулаком по столу с такой силой, что шляпа съехала набекрень. Его лицо было совсем недалеко от Афры, когда он зашипел, брызжа слюной:

— Это вы не знаете, что случится завтра, синьора, вы! А передо мной будущее лежит открытой книгой. И мне нужно только взглянуть.

Жена посланника задумчиво кивнула, а мессир Паоло нервно заерзал на стуле.

— Ну тогда скажите же наконец, является ли донна Гизела той самой женщиной важного значения или же я привел на борт кого-то не того!

Словно голодный змей, Лиутпранд схватил правую руку Афры и повернул ее ладонью вверх. Мгновение он держал ее руку, словно трофей, потом склонился над ней так, что едва ли не коснулся носом, сопя при этом, словно охотничья собака. Пока Лиутпранд столь внимательно рассматривал ее ладонь, на которой четко выделялась буква «М» со скрещенными средними линиями, все остальные тоже подались вперед, чтобы наблюдать мыслительный процесс.

Падре смотрел на все это, широко раскрыв глаза, капитан высокомерно улыбался, доктор Мадатанус делал вид, что ему противен вид «пойманной» руки, а посланник напряженно поднял брови и вытянул губы трубочкой, что придало ему скептический вид. И только донна Лукреция, его жена, взволнованно наблюдала за происходящим, зажав рукой рот.

И именно Лукреция нарушила создавшуюся тишину, воскликнув:

— Ничего! Я права? Эта женщина не имеет для нас ни малейшего значения!

Не выпуская руки Афры, предсказатель поднял взгляд. Он задумчиво покачал головой. И наконец бросил на Лукрецию полный упрека взгляд.

— Если я могу дать вам совет, донна Лукреция, — серьезно сказал он, — то советую относиться к этой женщине получше. Я не имею права называть вам причину, ведь вы знаете, что это запрещено предсказателям будущего под страхом смерти.

Все общество, как завороженное, уставилось на мессира Лиутпранда. Афра чувствовала неприятное давление, исходившее от вцепившегося в нее мертвой хваткой предсказателя.

Красное лицо Лукреции смертельно побледнело. Афра увидела, как дрожат ее ресницы, словно ветви ивы. Она сама не знала, что теперь делать с тем, что сказал Лиутпранд. И Афра смущенно спросила:

— И это вы прочли у меня на ладони?

— Это и еще многое, — неохотно ответил предсказатель будущего.

— Еще многое? Прошу вас, посвятите меня в ваше знание!

— Да, посвятите нас всех! — добавил Паоло Карриера.

Лиутпранд несколько мгновений помолчал, наслаждаясь повышенным вниманием слушателей. Потом снова поднес правую руку Афры к самым глазам и, разглядывая ее, запинаясь, заговорил:

— В ваших руках… донна Гизела… огромная… власть.

Афра смущенно огляделась. Все молчали. Даже посланник воздержался от комментариев.

— Власть, — продолжал Лиутпранд, — способная причинить беспокойство самому Папе римскому.

— Каким же это образом? — поинтересовалась Афра, с трудом пытавшаяся подавить беспокойство. Она чувствовала, как кровь пульсировала у нее в висках. Может быть, предсказатель был каким-то образом связан с ложей отступников или действительно мог читать по руке?

Конечно, у предсказателей будущего была своя конъюнктура, и некоторым удавалось заработать на своих предсказаниях огромные деньги. Нередко можно было услышать удивительнейшие пророчества, странным образом сбывавшиеся. Но довольно часто предсказания оборачивались глупой болтовней, такой же ничего не стоящей, как и проданная за большие деньги индульгенция.

Когда Афра заметила, что предсказатель не собирается отвечать на ее вопрос, она с наигранным равнодушием сказала:

— То, что вы прочли по моей руке, очень интересно, мессир Лиутпранд. Но скажите, разве эти линии не у всех одинаковые?

Предсказатель рассмеялся:

— Донна Гизела, никто точно не знает, сколько людей живет на земном шаре, но одно мы знаем точно: ни у одного из этих тысяч вы не найдете одинаковых линий на руке. А почему? Да потому, что у каждого человека своя собственная судьба, вырезанная у него на ладони словно по дереву. Об этом знал еще мудрый Аристотель. В любом случае, по линиям он мог предсказать человеку долгую или краткую жизнь. Я сам, если позволите сделать замечание, изучал в Пражском университете астрологию и хиромантию, которые тесно связаны друг с другом. Поэтому эта наука мне не чужда.

Мессир Лиутпранд все еще крепко держал руку Афры. Но теперь она не сопротивлялась. Его сверкающие глаза по-прежнему скользили по ее руке.

— Вы вдова? — начал он снова.

— Да, — нерешительно ответила Афра. Пока что ее ложь не принесла ей никакого вреда. Не было ни малейшего повода сомневаться в том, что она говорила. У Афры даже был документ, подтверждавший ее слова о том, что она является Гизелой Кухлер. Но вопрос предсказателя не сулил ничего хорошего. — А почему вы спрашиваете? — добавила она.

Лиутпранд провел большим пальцем по ее ладони, словно пытаясь стереть линии. Потом покачал головой.

— И говорить об этом не стоит, — наконец сказал он и неожиданно отпустил руку, словно она была раскаленной.

Но донне Лукреции хотелось знать все:

— Ну, говорите же, мессир Лиутпранд, вы что-то скрываете от нас!

— Да, говорите же, — поддержала ее Афра. — Что написано у меня на ладони?

— Неожиданно в вашей жизни появится мужчина. Эта встреча принесет вам много радости, но и опечалит.

Афра потупила взгляд. Предсказание будущего на виду у всех смущало ее. У нее была сотня вопросов к мессиру Лиутпранду, но из-за собравшегося за столом общества, живо заинтересовавшегося ее судьбой, она промолчала. Словно не принимая слова предсказателя всерьез, Афра заметила:

— Неплохая возможность, если я правильно вас понимаю.

Лиутпранд поправил шляпу.

— Это зависит от того, как вы отнесетесь к своей судьбе.

— Что это значит?

— Ну, судьба каждого человека предначертана, но, тем не менее, то, что он сделает с ней, находится в его власти. Встреча с мужчиной может сильно осчастливить женщину. Но подобно тому, как из самого лучшего вина при неправильном обращении можно сделать кислый уксус, встреча двух людей может стать для них адом, хотя обещала рай.

— Вы хотите сказать…

Лиутпранд, словно защищаясь, поднял руки:

— Донна Гизела, я ни в коем случае не хочу сказать, что счастье, которое у вас в руках, нужно лелеять, подобно нежному цветку.

Слова предсказателя будущего заставили Афру задуматься. Но донна Лукреция прервала ее размышления.

— Можно подумать, — упрекнула она мессира Лиутпранда, — что вы служите донне Гизеле, а вовсе не мне.

— Как я уже сказал, донна Гизела вам ближе, чем вы думаете. Не забывайте об этом, донна Лукреция! — Лиутпранд поднялся, бросил на жену посланника презрительный взгляд и, покачиваясь, вышел из каюты. Все молча последовали за ним.

Когда Афра поднялась на палубу, была уже ночь. С запада дул слабый бриз, «Амброзия» шла, жалобно постанывая, словно измученный старый слуга. В ясном небе сверкали звезды, похожие на спелые фрукты, висящие на дереве.

Прежде чем отправиться на зловонную среднюю палубу, Афра глубоко вдохнула свежий вечерний воздух. И стала спускаться вниз, в каюту.


Прошло довольно много времени, прежде чем Афра смогла наконец заснуть. Громким и пронзительным показался ей раздавшийся на заре звон корабельного колокола. На средней палубе зазвучали команды. Царила страшная неразбериха. Сквозь сон Афра слышала взволнованные крики:

— Пираты, пираты! — И все это вперемежку с сильными ударами корабельного колокола.

Внезапно дверь каюты распахнулась. Афра натянула одеяло до самой шеи.

— Донна Гизела, — раздался голос капитана. — С востока к нам приближается судно крестоносцев с морскими разбойниками на борту! — Лука бросил ей на постель узелок с вещами. — Надевайте это, да поскорее. Это мужская одежда. Если узнают, что вы женщина, вам придется несладко!

И прежде чем Афра успела что-либо ответить, капитан исчез. Афра поспешно облачилась в мужское платье: брюки, доходившие ей до колен, широкую рубашку и куртку с деревянными пуговицами. Под круглой кожаной шляпой, закрывавшей даже шею сзади, Афра спрятала свои пышные волосы. Зеркала, чтобы посмотреть на себя, в каюте не было, но Афра чувствовала себя не так неловко, как ожидала.

На палубе команда была занята тем, что собирала паруса. Большие паруса на таком галеоне, как «Амброзия», представляли наибольшую опасность. Их было очень легко поджечь. Хотя без парусов гордый галеон неаполитанского посланника и терял в маневренности, зато вооружения, с которым матросы были хорошо знакомы, было достаточно, чтобы потопить нападавшего или по крайней мере обратить в бегство.

Конечно же, морские разбойники, приплывавшие в основном с востока и кормившие своим промыслом целые города, знали эту тактику и пытались помешать применить ее при помощи изворотливости своих кораблей, у которых обычно были дополнительные весла по бокам. Пиратский корабль, медленно приближавшийся с востока, казалось, собирался поступить точно так же. Было видно, как из воды показывались, а потом снова исчезали два ряда весел. Пираты тоже спустили парус. На грот-мачте не было флага, который указывал бы на родину корабля, — явный признак нечестных намерений команды.

Со средней части галеона раздалась команда капитана:

— Все орудия на левый борт! Мушкеты и аркебузы на изготовку, половина на левый борт, половина на правый!

В лихорадочном возбуждении мавры несли и волокли орудия на левый борт корабля, устанавливали их на специально отведенных для этого местах.

— Скорее, пошевеливайтесь, если не хотите утонуть! — кричал капитан. Голос его звучал намного более взволнованно, чем раньше. — Зарядить орудия и карабины!

Моряки выстроились в цепочку и стали передавать наверх с нижней палубы бочонки и ящики с индийским порохом. Каждую пушку заряжали двое мужчин. На корме лежала добрая дюжина заряженных арбалетов.

Пока корабль морских разбойников приближался, капитан Лука влез на пустой бочонок из-под пороха, чтобы всем было лучше его видно. Вдруг с мачты раздался голос впередсмотрящего:

— Еще один корабль с ост-зюйд-ост!

Капитан приложил руку к глазам и посмотрел в указанном направлении. На расстоянии примерно мили от первого корабля за ним следовал второй. Хотя было непонятно, стремятся ли они к одной и той же цели, было похоже на то, что задача у них одна. Турецкие и албанские пираты предпочитали не плавать поодиночке.

Первый корабль уже приблизился на расстояние арбалетного выстрела. Капитан и его команда должны были опередить его. Обычно морские разбойники обладали нешуточным огнестрельным оружием. Но их умения стрелять из лука и арбалета боялись все. Тот, кто хотел победить пиратов, должен был нападать первым, пока те не выпустили стрелы.

Голос капитана стал громче:

— Орудия готовы к бою?

— Орудия готовы, — последовал ответ.

— Орудия один, два — огонь!

— Один и два — огонь! — Фитили зажглись.

Казалось, прошла целая вечность, прежде чем пламя достигло запала. Но вслед за этим тихое утро словно взорвалось, в небо, словно грибы, поднялись тучи белесого дыма, на палубе ничего не было видно.

Переодетая Афра спряталась на носу, в более или менее безопасном месте, предназначенном для капитана. Она кашляла — ей не хватало воздуха. Девушке казалось, что грохот орудий взорвал ее легкие.

Едва дым рассеялся, стало видно, что оба выстрела не достигли своей цели.

— Заряжай! — скомандовал капитан. — Остальные — за аркебузы и мушкеты!

С ревом бросились матросы к своим орудиям. Тем временем первые стрелы ударили в борт. Корабль пиратов был уже настолько близко, что видно было команду на палубе.

— Огонь! Огонь! — кричал капитан.

И в следующий миг словно разверзлась преисподняя, словно настал Страшный суд. Воздух дрожал от грохота взрывов. Воняло порохом и раскаленным железом. Мушкетеры и аркебузиры сопровождали каждый выстрел громкими криками, словно попадали в них самих. Афра испуганно зажала уши руками.

Внезапно выстрелы стихли. С «вороньего гнезда» раздался крик впередсмотрящего:

— Вражеский корабль пытается лечь в дрейф!

— Орудия три и четыре — огонь! — прорычал капитан Канониры подожгли запалы.

А пираты только этого и ждали. Потому что теперь, так близко, на расстоянии полета стрелы, команда галеона была как на ладони для пиратских арбалетчиков. Стрелы полетели, словно стая саранчи. Громко вскрикнув, упал первый матрос. В тот же миг выстрелило третье орудие, вслед за ним — четвертое. В пороховом дыму, застлавшем всем глаза, раздались треск ломающегося дерева и крики раненых.

— Попал! — крикнул дежурный офицер с «вороньего гнезда».

Но в «Амброзию» по-прежнему летели стрелы пиратов.

Когда дым немного рассеялся, все увидели, что удалось сделать канонирам: прямое попадание угодило прямо в середину мачты и свалило ее, словно дерево во время осенней бури. Огромное количество трупов беспорядочно плавало в море. Там же виднелись разбитые толстые брусья и доски. Но разбойники не сдавались.

Под прикрытием бортовых люков в воду опустились весла, пиратский корабль по-прежнему приближался. Тактика пиратов была понятна. Они были готовы на все, чтобы захватить «Амброзию», пусть даже бой у нее на палубе решит исход сражения. Это нужно было предотвратить.

Пока капитан вновь велел аркебузирам заряжать, пока стрелки прицеливались во врага, на палубу опустились первые огненные стрелы. Их наконечники были обмотаны тряпками, пропитанными смолой, и пламя в мгновение ока охватило борт и сооружения на борту. Кроме того, из укрытий стрелки целились в людей.

Поджав ноги и опустив на них подбородок, Афра сидела, притаившись на носу корабля, и широко раскрытыми глазами наблюдала за битвой. Удивительно, но страха она не испытывала. Афра пережила чуму, и внутренний голос говорил ей, что и в этом сражении с ней ничего не случится.

Аркебузиры палили отовсюду, и в дымном угаре выстрелов Афра не заметила, что горящая стрела пробила окно каюты и подожгла корабль. Из каюты клубами повалил черный дым, и вскоре оттуда выбежал посланник. Паоло Карриера растерянно озирался, держась за двери. Потом упал без чувств. Падая, он захлопнул двери каюты.

Где же Лукреция?

Афра знала, что жена посланника находилась в каюте. Но для того чтобы вытащить ее оттуда, нужно было пересечь палубу и стать живой мишенью для пиратов. Да, конечно, донна Лукреция отнеслась к ней довольно холодно. Но разве можно из-за этого обрекать человека на верную смерть?

В голове Афры боролись между собой ангел и дьявол. И пока она с бьющимся сердцем искала решение, пока добро уже готово было сдаться злу, посланник ненадолго пришел в себя и на четвереньках пополз в укрытие. Казалось, он действительно не понимал, что Лукреция по-прежнему находилась в каюте.

Дым, вырывавшийся из каюты, становился все гуще. И вдруг, совершенно неожиданно, дверь каюты распахнулась, и на пороге показалась донна Лукреция. Хотя на ней было мужское платье и шляпа, Афра тут же узнала ее. Жена посланника кашляла, ловила воздух ртом, словно выброшенная на берег рыба. Лукреция из последних сил держалась за двери каюты.

Афра с облегчением вздохнула. Лукреция сняла с нее ответственность за принятие решения. Но, подумав об этом, Афра устыдилась своей нерешительности. Вдруг их взгляды встретились: Афра и Лукреция смотрели друг на друга.

Наконец Лукреция вышла из каюты и захлопнула за собой дверь. Прислонившись к двери, она застыла, тяжело дыша. Затем вытерла со лба пот рукавом.

Краем глаза Афра заметила, как на корме пиратского судна лучник зарядил свое оружие. Крепкий молодой человек настолько сильно натянул лук левой рукой, что тот угрожал лопнуть. Глазомер Афры подсказал ей, что пират целился прямо в Лукрецию.

Не раздумывая, Афра вскочила и, не обращая внимания на свистевшие вокруг нее вражеские стрелы, побежала к Лукреции, бросилась на нее, увлекая за собой на пол. Она успела как раз вовремя, потому что в следующее мгновение стрела со свистом вонзилась в дверь каюты, издав при этом жалобный вибрирующий звук, подобный звуку порванной струны.

Женщины молча смотрели на смертоносное оружие. Казалось, Лукреция не может даже пошевелиться. Афра же, напротив, пришла в себя очень быстро. Она схватила Лукрецию за руку и потащила жену посланника через всю палубу на нос, Где пряталась сама.

Едва они достигли укрытия, как воздух разорвали два мощных взрыва, за которыми последовал жуткий треск, прозвучавший в ушах, словно летний гром.

— Прямое попадание! — зарычал капитан и, словно фавн, заплясал по палубе. Масштабы происшествия Афра осознала только тогда, когда увидела, что нос вражеского галеона стал задираться к небу, сначала медленно, лениво, потом резко, словно вставшая на дыбы лошадь, пока корабль не стал практически перпендикулярно воде. Пираты с криками падали в море. Некоторые пытались вплавь добраться до «Амброзии». Но аркебузиры не знали жалости и стреляли до тех пор, пока не утонул последний.

Море между затонувшим кораблем и «Амброзией» окрасилось красным. На волнах плавали доски, балки, бочонки и ящики.

На короткое время пиратский корабль застыл в вертикальном положении, потом, наверное, потерял весь свой балласт и, словно по команде, скрылся под водой. Водоворот, который создал затонувший корабль, закрутил «Амброзию». Матросы ликовали, подбрасывая оружие над головой. Когда дежурный офицер крикнул с «вороньего гнезда», что второй корабль повернул и обратился в бегство, ликованию не было предела.

Афра наблюдала за тонущим галеоном, стоя на коленях рядом с Лукрецией, жадно хватавшей ртом воздух.

— Льют! Льют! — то и дело бормотала она. — Рад! — Слов было не разобрать. Афра склонилась над ней и наконец поняла, что Лукреция хотела сказать «Лиутпранд».

— Лиутпранд? Что с Лиутпрандом?

Слабой рукой Лукреция указала на корму. Из разбитого окна и щелей в двери каюты по-прежнему струился едкий дым.

Афра поднялась и сделала рукой знак одному из матросов следовать за ней.

Верхняя палуба была скользкой от крови и усыпана стрелами пиратов. Все ликовали, да так громко, что закладывало уши, и никто не обращал внимания на двух убитых матросов. Афра показала рукой вперед.

Сначала матрос не решался войти на задымленную корму, но, когда увидел, что Афра без колебаний пошла вперед, последовал за ней. Афра боролась с дымом, прижав руку ко рту. Она дала матросу знак поискать в каютах справа, а сама отправилась налево.

Дым шел из каюты Лукреции. Дверь была приоткрыта, и Афра толкнула ее ногой. Горящая вражеская стрела подожгла постель Лукреции, и теперь пламя плясало по соломе, служившей подстилкой. Афра хотела уже выйти из задымленной комнаты, но вдруг под столом заметила предсказателя. Он неподвижно лежал на книге, закрыв лицо руками, словно не желая видеть, что творится вокруг. Афра позвала на помощь матроса.

Вместе они вытащили Лиутпранда с кормы на верхнюю палубу, где им навстречу вышел Паоло Карриера. Он все еще казался немного ошеломленным и обратил на лежавшего на полу предсказателя мало внимания.

— Пусть придет медик! — бросилась Афра к посланнику.

Карриера кивнул. Потом он подошел к Афре вплотную. Наконец он, запинаясь и глядя на дверь каюты, в которой торчала стрела, сказал:

— Вы спасли донне Лукреции жизнь. — Его слова звучали беспомощно.

— Да, — ответила Афра. — Приведите медика. Мне кажется, мессир Лиутпранд мертв.

Едва она это сказала, как Лиутпранд открыл глаза. Лысый, без своей роскошной шляпы, он выглядел довольно жалко.

— Боже милостивый, он жив! — раздался слабый голос, и Лукреция подошла ближе.

— Он жив, — повторил посланник.

Грудь Лиутпранда подымалась и опускалась, дыхание было прерывистым. Он закашлялся и стал жадно ловить ртом воздух.

С нижней палубы выбрались доктор Мадатанус и падре. Оба удивленно оглядывались вокруг. Увидев лежавшего на полу Лиутпранда, медик наклонился над ним, прижал ухо к груди, а падре — что ему еще оставалось делать? — сложил на груди руки и стал бормотать молитвы.

— Ну, скажите же что-нибудь! — потребовала Лукреция.

Священник поднял взгляд и с сожалением покачал головой. Лукреция отвернулась и закрыла лицо руками. На верхней палубе внезапно стало тихо. Матросы окружили лежавшего на полу предсказателя и молча глазели.

— Что вы стоите и пялитесь, неверные?! — сердито закричал капитан. — Потушите пожар на корме, выбросите мертвых за борт и вычистите палубу. За работу!

Матросы заворчали и стали расходиться. Некоторые принялись носить воду, и вскоре пожар на корме был потушен. В остальном же «Амброзия» не пострадала.

Медик в нерешительности смотрел на предсказателя. Афра, поймавшая его взгляд, разъярилась:

— Доктор Мадатанус, почему вы ничего не предпринимаете?

Доктор пожал плечами:

— Боюсь…

— Дайте ему какой-нибудь эликсир или ваше чудодейственное средство! Бездействие — худшее лекарство.

Посланник кивнул, словно подтверждая ее слова, и Мадатанус пошел вниз.

Лиутпранд все еще пытался вдохнуть. При этом все его тело сотрясали судороги. Увидев это, падре принялся громче и проникновеннее читать молитвы.

Афра по-прежнему стояла на коленях возле предсказателя. Вдруг, совершенно неожиданно, Лиутпранд открыл глаза и неуверенным жестом подозвал ее поближе, словно хотел прошептать ей что-то на ухо. Афра охотно последовала приглашению и склонилась над хрипевшим предсказателем.

Лиутпранду было трудно говорить. Это было очевидно. Тем не менее он медленно, но так, что услышали все, произнес:

— Мне так хотелось… увидеть своими глазами… как женщина… поставит первосвященника на колени.

Это были последние слова предсказателя будущего, который, как и все представители его профессии, считал, что знает судьбу других людей, в то время как его собственная оставалась от него скрыта.


Когда Лукреция осознала, что мессир Лиутпранд умер, она зарыдала и заметалась, как сумасшедшая. Она воздевала руки к небу, проклинала пиратов-язычников и благодарила Господа за то, что он наказал их по справедливости. Паоло Карриера и падре с трудом удерживали донну Лукрецию от того, чтобы она не бросилась на одну из стрел, в изобилии лежавших на палубе.

Едва удалось кое-как успокоить Лукрецию, как она снова начала возмущаться из-за того, что посланник велел капитану завернуть труп предсказателя в полотно и, по обычаю моряков, бросить в море. И только когда падре призвал Бога в свидетели и подтвердил, что этот обычай соответствует предписаниям святой матери Церкви и разрешен самим Папой, она согласилась на проведение обряда.

Мертвого предсказателя обернули в белый шпрюйт-парус, подходивший для этих целей. На всякий случай в саван положили крест и два булыжника, с помощью которых обычно придавливали соленую и вяленую рыбу. Когда матросы построились, падре прочел молитву и трижды «покойся с миром», а затем двое матросов бросили труп мессира Лиутпранда в море.

Устранение последствий битвы заняло целый день. И только ближе к вечеру капитан Лука отдал приказ поднять паруса.

Общая трапеза протекала в молчании, пока посланник не поднял бокал и преисполненным достоинства голосом не объявил:

— Давайте выпьем за мессира Лиутпранда, который долгие годы был нам верным спутником.

— За Лиутпранда! — хором отозвались все сидевшие за столом.

Лукреция покачала головой.

— Я не знаю, как мне теперь жить без него. — Ее слова были похожи на правду. Почти десять лет предсказатель принимал за нее все решения и отвечал на вопросы, ответа на которые не знал падре. И хотя посланник с недоверием относился к предсказаниям Лиутпранда, он высоко ценил его порядочность и жизненный опыт.

— Мы найдем нового предсказателя будущего. — Паоло Карриера пытался успокоить Лукрецию. — Любому человеку можно найти замену.

— Но не мессиру Лиутпранду! — упрямо, словно капризный ребенок, настаивала Лукреция. — Он был особенным человеком.

Афра одобрительно кивнула, и посланник воспользовался этим, чтобы заметить:

— На вас, донна Гизела, мессир Лиутпранд тоже произвел впечатление особенного человека. Или я ошибаюсь?

— Нет, не ошибаетесь.

— И мне кажется, что вы, точнее ваша судьба тоже произвела на мессира Лиутпранда огромное впечатление. Ведь именно вам предназначались его последние слова.

Афра смущенно оглядела всех.

— Как он сказал? — продолжал Паоло Карриера. — Если я правильно запомнил, то Лиутпранд с удовольствием увидел бы, как женщина поставит Папу на колени. Знаменательное прощание с жизнью. Вы можете как-то это объяснить?

Афра тоже не переставала думать о словах Лиутпранда. В любом случае, он был мастером своего дела. Если его слова не бред, то они, без сомнения, касаются пергамента. Еще брат Доминик в Страсбурге намекал на что-то подобное.

Афра задумчиво ответила:

— Нет, мессир Паоло, я никак не могу это объяснить. Но хочу напомнить, что перед лицом смерти люди нередко говорят странные вещи.

— Но его слова казались обдуманными. Было похоже даже, что он хочет над кем-то посмеяться.

— Над Папой римским? — ужаснулся падре и осенил себя крестным знамением.

Опираясь на локти, посланник наклонился вперед, к падре.

— А кого же еще можно назвать первосвященником, если не Папу римского?

Падре кивнул, но ничего не сказал.

Некоторое время все молчали, странным образом растроганные. Наконец посланник прервал молчание.

— Мне кажется, — нерешительно начал он, — донне Лукреции есть что нам сказать.

Жена посланника смущенно откашлялась и церемонно начала:

— Вероятно, все вы заметили, а те, кто еще не знает, сейчас узнают, что донна Гизела во время нападения спасла мне жизнь. Если бы не ее мужество, сейчас я, как мессир Лиутпранд, лежала бы на морском дне, завернутая в парус. — Она сглотнула. — Поступок Гизелы тем более замечателен, что я без всяких причин недооценивала ее и относилась к ней не очень дружелюбно. — Она повернулась к Афре. — Я надеюсь, вы простите меня.

— Вам не за что просить прощения, донна Лукреция. Ведь это я вторглась в вашу жизнь. А впрочем, моя помощь — исключительно проявление христианской любви к ближнему.

Произнося эти слова, Афра чувствовала себя несколько смущенной. Она точно знала, что отнюдь не действовала из любви к ближнему, а совершенно непонятным образом, автоматически, бросилась спасать Лукрецию от смертоносной стрелы.

— Как бы там ни было, — Лукреция, словно защищаясь, подняла руки, — я обязана вам жизнью. В благодарность вы получите от меня самое дорогое, что у меня есть.

Широко раскрыв от удивления глаза, Афра смотрела, как жена посланника снимает с пальца кольцо со сверкающими камнями. Это был рубин, окруженный пятью бриллиантами.

— У этого кольца долгая история. Надпись на его внутренней стороне обещает обладателю счастливое будущее.

Афра не могла вымолвить ни слова. У нее еще никогда не было драгоценностей. А золотое кольцо со сверкающими бриллиантами — о таком она не смела даже мечтать. Она задумчиво держала его в пальцах, словно сокровище.

— Возьмите же, оно ваше! — настаивала Лукреция.

— Я не могу его принять, — пробормотала Афра, когда снова смогла говорить, — правда же, нет, донна Лукреция. Это слишком дорогой подарок!

Лукреция уверенно улыбнулась:

— Что есть дорогого в этой жизни?! В любом случае, жизнь дороже, чем золото и драгоценные камни. Возьмите кольцо и носите его с честью!

Потрясенная Афра надела кольцо на указательный палец левой руки. Его мерцание и переливы при свете свечей напомнили ей о детстве, когда отец рассказывал истории и сказания древности. В ее представлении такие сверкающие кольца носили королевы и принцессы. А теперь вот у нее на пальце тоже есть такое кольцо. Афра едва не плакала.

Общая трапеза проходила в удрученном настроении. Сознание того, что тот, кто еще вчера сидел с ними за столом, умер, сильно сказалось на каждом из присутствующих. Даже посланник, который не считал предсказателя своим другом, тяжело переносил утрату Лиутпранда и в память о нем отдавал должное вину, пока его глаза не стали закрываться сами собой, а желудок не возмутился. Мессир Паоло тяжело поднялся, отрыгивая, вышел на палубу, где перегнулся через перила и его вырвало. Прежде чем уйти спать, Лукреция обняла Афру и поцеловала ее в щеку.

Нападение морских разбойников стоило им целого дня, но все следующие дни ветер был благоприятным. Поэтому «Амброзия» в целости и сохранности прибыла в свою родную неапольскую гавань спустя десять дней после отплытия из Венеции.

Неаполь, расположенный на берегу залива между Монте-Кальварио и мощным Кастель-Сан-Эльмо, был густонаселенным городом, где бедность рыбаков и моряков соседствовала с роскошью духовенства и множеством церквей. Неаполь был шумным, грязным и беспокойным городом, но его расположение, с тупым конусом вулкана на заднем плане и открытым заливом на юге, было ни с чем не сравнимо. Неаполитанцы, которых на самом деле не было, поскольку здесь жили люди различных рас и народностей, утверждали, что их город можно либо любить, либо ненавидеть, иного выхода нет.

Посланник и донна Лукреция, бесспорно, принадлежали к числу людей, любивших Неаполь. Каждый раз, возвращаясь в этот город после долгого отсутствия, они не уставали восхищаться им. И это при том, что палаццо, в котором они жили в Венеции, по роскоши сильно превосходил их собственный дом на склонах Монте-Посиллипо.

И хотя Афра заслужила искреннюю привязанность Лукреции и ее мужа, хотя в доме четы Карриера у нее была своя комната с видом на Неапольский залив, она дала посланнику понять, что не смеет более злоупотреблять его гостеприимством. С тех пор как Афра стала путешествовать под чужим именем, она чувствовала себя не в своей тарелке.

Со своей стороны, посланник предложил ей повозку и кучера, который должен был довезти ее до Монтекассино в целости и сохранности и привезти обратно. Но Афра отказалась. Наконец, Паоло Карриера подарил Афре двухосную повозку и лучшую лошадь и настоял на том, чтобы она приняла этот подарок и еще мешочек золота в придачу.

И со всеми этими дорогими подарками Афра пустилась в путь. Она давно уже не управляла повозкой, но кобыла, сильный тяжеловоз с миролюбивым характером, была очень послушной. Посланник посоветовал Афре ехать по альпийской дороге: она была мощеной и достаточно широкой, чтобы на ней могли разминуться две встречные повозки.

Глава 10 За стенами Монтекассино

Весь первый день дорога вела Афру через плодородную, но нездоровую равнину. На лошадь и на Афру нападали мириады комаров. Воздух был влажным и душным. Повсюду воняло гнилью и затхлостью. К вечеру Афра добралась до Капуи, укрепленного городка на реке Вольтурно, печально известного своим падением нравов. Его золотое время было далеко в прошлом.

На постоялом дворе, где любили останавливаться торговцы и странствующие артисты, Афра нашла себе скромный приют на ночь. Потребовалось немало сил для того, чтобы разубедить хозяина, худощавого грека,как и большинство хозяев постоялых дворов между Римом и Неаполем, в том, что если женщина путешествует одна, то она непременно butane, или, как говорили к северу от Альп, девка. Этот разговор не очень хорошо повлиял на настроение Афры в свете предстоящего путешествия.

По дороге на север Афра долго размышляла о том, не лучше ли было переодеться мужчиной. Еще на борту корабля она обдумывала эту идею. Наряд, который дал ей капитан, опасаясь нападения пиратов, по-прежнему лежал в ее вещах. Конечно, требовались невероятные усилия, чтобы несколько дней, недель или месяцев играть роль мужчины. Ведь нужно было не только переодеться, но и перенять мужское поведение. С другой стороны, Афра думала, что, вероятно, иного способа попасть в Монтекассино у нее нет.

В одном маленьком городке у подножия Монте-Петрелла, где неукрепленная дорога вела на Монтекассино, у деревенского цирюльника Афра подстриглась под пажа. Цирюльник говорил на непонятном Афре языке, поэтому ей не пришлось ничего объяснять ему по поводу желаемого превращения в мужчину.

Каменная дорога через горы была трудна и отнимала много времени, поэтому Афре понадобилось на целый день больше, чем она планировала. Чтобы дать лошади возможность отдохнуть и решив опробовать свою мужскую роль, Афра в последний раз заночевала в Сан-Джиорджио, деревне, лежавшей на берегу Лири. Лири, медлительная романтичная река, часто меняющая свое направление, в это время года была почти безводной. Постоялые дворы, переполненные весной и летом, когда паломники шли к гробнице святого Бенедикта, сейчас пустовали.

Хозяин единственного постоялого двора и таверны в городке очень обрадовался нежданному гостю и обратился к Афре «молодой господин». Пока слуги занимались лошадью и багажом, за ужином Афра упражнялась в мужском поведении, ругалась и кашляла так, что едва не выплюнула собственные легкие, — такого вполне можно было ожидать от кучера после трудного переезда.

Когда на следующий день Афра отправилась в Монтекассино, она могла быть совершенно уверена, что никто не сомневается в том, что она — мужчина. В обеденное время она добралась до Кассино, маленького заброшенного местечка, давшего свое имя монастырю, расположившемуся на находившейся рядом горе.

Отец всех монастырей западного мира возвышался на скале над долиной, словно упрямая крепость, пережившая не одну войну. Четыре этажа, многочисленные окна, выходившие на все стороны, похожие на бойницы, позволяли предположить настоящую величину монастыря и количество его обитателей. Никто точно не знал, сколько монахов, в первую очередь ученых — теологов, историков, математиков и библиотекарей, — скрывалось за крепкими стенами Монтекассино. Ходили слухи, что монахи враждовали между собой. Шестьдесят пять лет тому назад землетрясение разрушило немалую часть монастыря. Столетия назад на монастырь нападали лангобарды,[143] сарацины и кайзер Фридрих Второй. Он прогнал монахов и расположил в монастыре гарнизон.


У подножия горы, откуда наверх вела крутая тропа, к Афре обратился монах:

— Да пребудет с вами Господь, молодой господин. Куда путь держите?

— В монастырь Святого Бенедикта, — ответила Афра. — Вы, случайно, не туда же идете?

Молодой человек в черной рясе кивнул.

— Если подвезете меня, я с удовольствием покажу вам дорогу.

— Тогда поехали!

Монах подобрал рясу и взобрался на повозку.

— Позвольте мне сделать замечание, молодой господин. Если хотите достичь цели до темноты, вам следует поторопиться.

Афра приложила руку к глазам и посмотрела на гребень горы.

— Не обманитесь, — сказал бенедиктинец, — дорога очень крутая, и на ней много поворотов. Даже такой хорошей кобыле, как ваша, понадобится три часа, не считая перерывов.

— А там есть где переночевать мне и моей лошади?

— Не беспокойтесь, молодой человек, возле монастыря есть дом для гостей, там живут пилигримы и ученые, которые приезжают ненадолго поработать в монастыре. Что привело вас на гору святого Бенедикта?

— Книги, брат, книги!

— Так вы еще и библиотекарь?

— Что-то в этом роде. — Афра пыталась вести себя спокойно. — А вы? Чем вы занимаетесь за стенами Монтекассино?

— Я алхимик.

— Алхимик? Бенедиктинец — алхимик?

— А что вас удивляет, молодой человек?

Афра лукаво улыбнулась.

— Если меня правильно информировали, то алхимия не относится к наукам, получившим благословение Церкви.

Монах погрозил ей пальцем:

— Послушайте меня, молодой человек. Монастырь Монтекассино — свободный монастырь. Это значит, что мы никому не подчиняемся, кроме Папы римского. А впрочем; алхимия — наука не хуже остальных. Преступной может быть не наука, а цели, которые она преследует. А дурная слава нашего цеха зависит не от алхимии, а от самих алхимиков. Большинство из них издеваются над людьми с помощью таинственных формул и рецептов, но все это — не что иное, как результат расчетов или естествознания. А с колдовством алхимия не имеет ничего общего.

— В таком случае вы — один из немногих членов вашей гильдии, кто так говорит!

— Я знаю. Но Монтекассино всегда был известен упрямством своих монахов. Вы еще столкнетесь с этим. А что касается меня, то я живу строго по заповедям святого Бенедикта — в отличие от многих в этом монастыре. Я присоединяюсь к братьям во время молитв и знаю наизусть большие куски из Нового Завета. Но если вы спросите меня как алхимика, являются ли чудесами те чудеса, которые описывают в Библии Матфей, Марк, Лука и Иоанн, то мой ответ удивит вас: когда Господь ходил по земле, он пользовался естествознанием и алхимией.

— Господи помилуй! Вы имеете в виду, что Иисус Христос был алхимиком?

— Глупости. Тот факт, что Господь Бог наш использовал алхимию, не значит, что он был алхимиком по профессии. Она — всего лишь доказательство его знаний и его ума. Но эти два качества ничуть не умаляют его святости, наоборот.

Направляя кобылу вверх по склону горы, Афра искоса наблюдала за монахом-алхимиком. Мужчина с выбритой тонзурой был немногим старше ее. Как у большинства монахов, у него была розовая кожа и живые хитрые глаза. По сравнению с Рубальдусом, с которым Афра встречалась в Ульме и который обставлял свою речь непонятной абракадаброй, бенедиктинец казался открытым разговорчивым человеком, совершенно не похожим на колдуна.

Дорога стала более каменистой, по обе ее стороны был непролазный кустарник. Дубы, скалистые дубы и кипарисы боролись за лучшие места на скупой почве. Местами они росли настолько часто, что из-за них не видно было долины.

— Еще далеко? — поинтересовалась Афра у монаха.

— Я же говорил. Эта дорога длиннее, чем кажется. Мы не проехали еще и половины.

— Почему, во имя неба, ваш монастырь расположен именно на самой высокой вершине в округе и моей кобыле приходится так надрываться? — Афра хлопнула по крупу лошади, как заправский кучер.

— Я вам скажу почему, — ответил монах-алхимик. — Святой Бенедикт выбирал уединенное место, чтобы уйти от шума этого мира.

Афра кивнула и посмотрела вниз, в долину. Монах был прав. Не было слышно ни звука. Только время от времени раздавалось карканье одинокого ворона.

— Вероятно, это потомок одного из трех ручных воронов святого Бенедикта, — заметил монах, когда Афра хлестнула кобылу. И, когда девушка непонимающе посмотрела на него, добавил:

— Кажется, вы не знаете историю святого Бенедикта.

— Даже если вы после этого будете считать меня глупцом, я, с вашего позволения, все равно отвечу: нет. Какое отношение он имеет к каркающему ворону?

— В конце пятого века после рождения Господа нашего, — начал монах, — неподалеку отсюда жил Бенедикт фон Нурсия. Шумному общению с людьми он предпочитал одиночество. С ним всегда был только ворон. Переносить добровольное одиночество было нелегко. Когда Бенедикт валялся в чертополохе и терне, его преследовали видения — распутные женщины. Наконец он решил основать монастыри, всего числом двенадцать. Там он со своими единомышленниками хотел вести жизнь в созерцании и труде. Так и случилось. Неподалеку жил священник по имени Флорентиус. Все полагали, что в него вселился дьявол. Развитие событий показывает, что люди были правы: Флорентиус прислал Бенедикту отравленный хлеб. Но тот чудесным образом разгадал его намерения и сказал ворону, который всегда был рядом с ним: «Попробуй ты, можно ли есть этот хлеб». Но когда ручная птица отказалась, Бенедикт велел ему: «Отнеси его на высокую скалу, куда никогда не забредает человек, чтобы не случилось беды». Ворон поступил так, как ему было велено. Когда же наконец дьявол в образе падре подослал Бенедикту и его собратьям в монастырский сад развратных девок, которые показывали им свои прелести, Бенедикт и его приверженцы собрали свои вещи, чтобы основать новый монастырь в другом месте. Их сопровождал ручной ворон, за которым следовали еще двое. И когда они опустились на вершину Монтекассино, Бенедикт решил, что новый монастырь нужно основать здесь.

Некоторое время Афра молчала, задумавшись. Потом сказала:

— И вы в это верите?

Монах покачал головой.

— Если эта история неправдива, то ее выдумали. Кому это может повредить?

— Никому. Тут вы правы. Но сам Бенедикт, к которому с паломничеством идут многие люди, действительно похоронен в базилике вашего монастыря?

— Это не легенда, — ответил монах-алхимик. — Бенедикт и его сестра Схоластика нашли свой последний приют на монастырской скале. Говорят даже, что Бенедикт предсказал свою смерть за год до того, как она настала. Есть вещи, перед которыми я как алхимик склоняю голову. Кстати, меня зовут брат Иоганнес.

Афра промолчала. Их сильно трясло в повозке. Наконец она ответила, имя пришло само, словно из ниоткуда.

— Илия, меня зовут Илия.

Монах задумчиво смотрел вдаль. Потом серьезно сказал:

— Вас действительно можно принять за реинкарнацию пророка Илии, ушедшего в небо на огненной колеснице. Так написано в Книге Царств.

— Меня?! — удивленно воскликнула Афра и нечаянно натянула поводья. Кобыла, до этого стоически карабкавшаяся в гору, побежала рысью. Афре и брату Иоганнесу пришлось приложить немалые усилия для того, чтобы удержаться на скамье. Лошадь было не остановить. Пыхтя и громко топая, она бежала к свободной площадке под стенами монастыря, где без всякой команды остановилась и встряхнулась, словно желая сбросить сбрую.

Брат Иоганнес, белый, словно полотно, спрыгнул с козел. Афра тоже была рада тому, что они добрались до цели целые и невредимые.

Держа лошадь в поводу, девушка повела ее к одноэтажному зданию, прислонившемуся к монастырской стене с западной стороны.


Постоялый двор для пилигримов был рассчитан на более чем сто паломников. Там можно было поесть, были конюшни для лошадей и каретные сараи для повозок. Но в это время года все словно вымерло. В стойлах кормились только двое быков и пара худых волов. В каретном сарае стоял один экипаж и несколько дряхлых тачек. И ни души вокруг.

— Долго собираетесь оставаться, молодой господин? — спросил брат Иоганнес, помогая Афре устроиться.

— Посмотрим, — ответила она. — Поглядим, как пойдет работа.

— Если хотите, — немного смущенно произнес монах-алхимик, — я отведу вас к Атаназиусу, хозяину постоялого двора. Он позаботится о вас и присмотрит, чтобы у вашей лошади всего было вдоволь.

Афра с благодарностью согласилась. Когда они приближались к входу на постоялый двор, она взглянула наверх. Вблизи монастырь бенедиктинцев выглядел еще более внушительным, еще более неприступным и недосягаемым, чем с долины. Но стали видны и разломы в стенах, пустые проемы окон, в которые дул ветер. Кое-где монастырь был разрушен. Уже начинало смеркаться, и свет заходящего солнца придавал всему этому жутковатый вид.

«И здесь живут монахи по правилам ордена Святого Бенедикта?» — хотела спросить Афра. Но брат Иоганнес, словно угадав ее мысли при виде разрушенной крепости, опередил Афру, сказав:

— Не стану скрывать от вас — над монастырем Монтекассино сгущаются тучи. Это не только в переносном смысле. Рушится не только само здание. Люди, которые его населяют, сломлены и больны. По крайней мере большинство.

Казалось, брат Иоганнес испугался собственных слов, потому что тут же прижал руку ко рту и внезапно замолчал. Афра разволновалась.

— И как это понимать, брат Иоганнес? — спросила она.

Монах отмахнулся.

— Лучше бы я промолчал. Но рано или поздно вы все равно заметили бы, что происходит за стенами монастыря Монтекассино. Это замечает каждый, кто пробудет здесь более двух дней.

Конечно же, слова монаха-алхимика возбудили любопытство Афры. Но она очень устала, и, кроме того, у нее было достаточно времени, чтобы прояснить ситуацию в течение нескольких дней.

У входа в дом для паломников им навстречу вышел толстый монах. На нем были белые одежды и доходивший до пола фартук. Брат Иоганнес представил ему господина Илию, который хотел на несколько дней воспользоваться его гостеприимством.

— Если хотите, — заметил брат Иоганнес, обращаясь к Афре, — то завтра я зайду за вами после утренней молитвы и познакомлю с братом библиотекарем.

Предложение алхимика показалось Афре скорее навязчивым. Несмотря или, скорее, благодаря своему одеянию она была достаточно уверена в себе, и ей не нужна была ничья помощь. Но, немного поразмыслив, Афра решила принять предложение брата Иоганнеса. Может быть, у него действительно не было никаких дурных намерений, может быть, из-за событий последних недель она стала чересчур недоверчивой.

Хозяин постоялого двора брат Атаназиус был единственным бенедиктинцем, ночевавшим вне стен монастыря. Для остальных тяжелые, обитые железом ворота закрывались после вечерни и открывались только к заутрене. У Атаназиуса было широкое круглое лицо, похожее на огненный шар, и это впечатление еще больше усиливалось из-за его рыжих волос, подстриженных примерно так же, как и у Афры.

Что отличало бенедиктинцев от большинства других монахов, так это их веселость. Когда Афра сразу же сказала Атаназиусу об этом, он ответил:

— Даже если в Ветхом и Новом Завете говорится об одномедикственном смешливом человеке, то все же нигде не написано, что смех и веселье на земле запрещены. Не могу себе представить, чтобы Господь создавал смех только для того, чтобы потом его запретить.

Когда со скромным ужином (со странным блюдом из грибов с толстенькими сосисками) было покончено, брат Атаназиус налил по бокалу красного вина с солнечных склонов Везувия — так, подмигнув, пояснил хозяин постоялого двора.

И поскольку уже настал вечер и в общей комнате постоялого двора был всего один-единственный гость, брат Атаназиус подсел к Афре за стол и без приглашения заговорил. Неожиданно, но без всякой задней мысли он спросил:

— Откуда вы родом, господин Илия?

Афра не видела причин скрывать это. Достаточно она уже лгала. Поэтому она ответила:

— Мой дом в Страсбурге. Это к северу от Альп.

— Ах, вот как, — ответил толстый бенедиктинец.

— Знаете Страсбург?

— Только название. Я еще никогда не ездил дальше Рима. Нет, но пару дней назад здесь уже побывал один человек из Страсбурга. Он был купцом и очень спешил.

Афре с трудом удалось скрыть свое волнение. При этом ее голос, который она старательно понижала, когда говорила, чтобы никто не сомневался в том, что перед ним мужчина, прозвучал неожиданно высоко:

— А вы не помните, как его звали?

Только благодаря выпитому вину брат Атаназиус ничего не заподозрил. Он спокойно ответил:

— Нет, имя его я забыл. Я только знаю, что он привез что-то для монастыря и поехал дальше на торговую ярмарку в Мессину. Купцы всегда спешат.

— Может быть, его звали Мельбрюге, Гереон Мельбрюге? — Афра вопросительно посмотрела на брата Атаназиуса.

Тут монах ударил кулаком по столу и поднял вверх указательный палец, словно только что изобрел теорему Пифагора.

— Клянусь смертью святого Бенедикта, Мельбрюге, так его и звали!

— Когда это было? — продолжала расспрашивать Афра. Толстый бенедиктинец нахмурился, стараясь припомнить.

— Это было около недели назад, пять-шесть дней. А вы договаривались с ним о встрече?

— Нет-нет, — отмахнулась Афра и стала громко зевать. — Я страшно устал. Если позволите, я пойду спать.

— Да благословит вас Господь!

Афра была рада снять с себя мужское платье и испытала от этого огромное облегчение. Притворяться мужчиной было глубоко противно, ведь она была женщиной и ей это нравилось. Брат Атаназиус приготовил для нее комнату на одного человека, и, словно он догадывался, что ей есть что скрывать, дверь этой комнаты запиралась на засов.

После разговора с хозяином постоялого двора Афра могла быть уверена, что находится совсем близко от пергамента. Теперь оставалось только забрать документ, не привлекая к себе внимания.


Афра уже давно не спала так хорошо и так долго. Под чужим именем, переодетая в мужское платье, она чувствовала себя в безопасности. Когда монастырский колокол прозвонил к заутрене, она уже проснулась. В это время было еще темно и очень холодно, поэтому Афра снова натянула одеяло на голову и задремала.

Мысленно она уже завладела пергаментом и находилась на пути домой. Но где теперь ее дом? Вернуться в Страсбург Афра не могла. Кто знает, жив ли еще Ульрих фон Энзинген. В Ульме следовало опасаться, что ее обвинят в соучастии в убийстве жены архитектора или даже в колдовстве. Нет, Афре следовало начать новую жизнь в каком-нибудь месте, где никто ее не знает, где судьба будет к ней благосклоннее. Она не знала, где это. Знала только, что пергамент поможет ей определиться.

От волнения Афра задрожала всем телом, когда подумала, что могло случиться с книгами, которые вез из Страсбурга в Монтекассино Гереон Мельбрюге. Она знала превратности долгого пути по собственному опыту. Наконец девушка не выдержала и выскользнула из-под одеяла. Встала, облачилась в мужское платье — грудь она скрыла под платком, который обмотала вокруг тела.

Вскоре на постоялый двор за Афрой пришел брат Иоганнес. Он уже прочел «Радуйся», побывал на заутрене и, казалось, был в хорошем расположении духа. С востока осеннее небо уже освещалось первыми лучами солнца. Пахло влажной листвой.

— Кое-что покажется вам, возможно, странным, — заметил монах-алхимик, когда они шли к монастырским воротам. Защищаясь от холода, он прятал руки в рукава.

— Это вы еще вчера говорили, брат Иоганнес!

Монах кивнул.

— Я не могу сказать вам всю правду. Все равно вы не поймете. Скажу только: не каждый человек, одетый в рясу, который встретится вам в монастыре Святого Бенедикта, — монах. И не каждый, кто представляется богобоязненным, угоден Богу на самом деле.

Загадочные слова алхимика рассердили Афру:

— В таком случае вы — вовсе не бенедиктинец?

— Во имя святого Бенедикта и его добродетельной сестры Схоластики, я — бенедиктинец, да поможет мне Бог!

— Тогда я не понимаю вас, брат Иоганнес.

— Это и неудивительно, господин Илия, пока что неудивительно.

— Вы не могли бы объяснить немного подробнее?

Алхимик вынул правую руку из рукава и приложил палец к губам — они приближались к монастырю. Афра удивилась: в воротах было два входа. Один вел налево, второй направо. Но в то время как правая дверь была открыта, левая была заперта. Брат Иоганнес пригласил Афру следовать за собой, направо.

Брат Иоганнес прошел мимо стриженного налысо привратника, критически оглядевшего пришедших из своего арочного окна, и направился по открытому крестовому ходу. Понять первоначальное предназначение этого хода было трудно. Колонны и арки были большей частью разрушены. Лежали сложенные для дальнейшего использования тесаные камни.

Справа, там, где крестовый ход менял свое направление, узкая дверь вела на винтовую лестницу. Много раз обернувшись вокруг своей оси, они попали на верхний этаж, откуда можно было заглянуть во внутренний двор. При этом Афра обратила внимание на непреодолимую каменную кладку, повторявшую извилистый рисунок реки в Малой Азии и делившую комплекс зданий на две части.

И прежде чем Афра успела спросить, каково назначение этого разделения, брат Иоганнес схватил ее за руку и потащил дальше, словно он очень торопился. Афра мерзла. Но не из-за холодного воздуха раннего осеннего утра — обрушившиеся камни развалин монастыря заставили ее содрогнуться, они привели ее в непонятное волнение. В отличие от больших соборов к северу от Альп, устремленная в небо архитектура которых заставляла чаще биться даже сердца неверующих, пришедший в упадок монастырь Монтекассино производил удручающее и жуткое впечатление.

Быстро и молча они достигли наконец входа в библиотеку. На каменной балке над входом было написано: «SAPERE AUDE». Заметив вопросительный взгляд Афры, монах пояснил:

— Бойся быть мудрым. Это одно из крылатых изречений римского поэта Горация.

На троекратный стук им открыл бородатый грустный библиотекарь, быстро оглядевший посетителей, и поспешно скрылся среди книжных стеллажей, источавших спертый запах.

— Брат Маурус! — прошептал монах-алхимик Афре. — Он немного со странностями — как и все, кто проводит свою жизнь среди книг.

Они вместе отправились на поиски библиотекаря, который так внезапно скрылся среди книг.

— Брат Маурус! — тихо позвал алхимик, словно опасаясь, что от громкого голоса книги могут попадать. — Брат Маурус!

Спустя некоторое время они услышали раздавшиеся вдалеке шаги, и, словно призрак, из книжного лабиринта появился хмурый библиотекарь. Увидев его, Афра невольно задалась вопросом: почему библиотекари обязательно должны быть старыми и грустными? Отец всегда утверждал обратное: благодаря книгам остаешься молодым и счастливым — так говорил он и именно поэтому научил ее читать и писать.

— Меня зовут Илия, мой отец был библиотекарем у графа фон Вюрттемберга, — представилась Афра. Она ожидала, что брат Маурус отнесется к ней так же недоверчиво, как и монах-алхимик поначалу, но, к ее великому удивлению, черты лица библиотекаря оживились; приложив усилия, можно было даже увидеть на его лице улыбку, когда он хриплым голосом отозвался:

— Я хорошо помню библиотекаря графа фон Вюрттемберга! Высокий, статный мужчина, очень начитанный и ученый, в самом настоящем смысле этого слова. — Маурус замолчал и недовольно взглянул на брата Иоганнеса. Можно было подумать, что библиотекарь что-то имеет против него, да так оно и было.

Брат Иоганнес коротко попрощался и, уходя, обратился к Афре:

— Если вам понадобится помощь, вы найдете меня в лаборатории в подвале, напротив дороги к зданию.

Едва тяжелая дубовая дверь закрылась за собратом, как библиотекарь, ядовито произнес:

— Пусть даже это идет вразрез с заповедью о любви к ближнему, я не люблю его, терпеть не могу. Он весь лжив, как змей Лукавого, а его наука — начало безбожия на земле. Как вы вообще с ним встретились, господин Илия, — кажется, так вас зовут?

— Правильно, меня зовут именно так. А брата Иоганнеса я встретил случайно по пути в Монтекассино.

Афре показалось, что библиотекарь сверлит ее взглядом. Прищурившись, он медленно оглядывал собеседника с ног до головы, и Арфа забеспокоилась, что он разгадал ее маскарад.

— Господин Илия, — задумчиво повторил брат Маурус, словно это имя о чем-то напомнило ему. — А как поживает ваш отец? — вдруг спросил он. — Он ведь уже не молод?

— Мой отец давно умер. Упал с лошади и умер.

— Да ниспошлет Господь вечный покой бедной его душе. — Подумав, Маурус продолжил:

— А вы, должно быть, унаследовали его должность, молодой господин?

После того как брат Маурус сам подсказал ей ответ, Афра внезапно решилась изменить первоначальный план.

— Да, — подтвердила она слова бородатого бенедиктинца, — я тоже библиотекарь, хотя я еще молод и мне не хватает опыта, так нужного в этом деле. Но, как вы знаете, эту профессию не изучить, как теологию, медицину или математику. Только опыт и многолетнее общение с книгами могут сделать из несведущего человека опытного библиотекаря. Так, по крайней мере, считал мой отец.

— Мудрые слова, господин Илия! И вы, наверное, хотите пополнить свои познания?

— Так и есть, брат библиотекарь. Мой отец часто говорил о вас и ваших знаниях. Он считал, что если и есть человек, способный его чему-то научить, то это брат Маурус из монастыря Монтекассино.

Старик хитро засмеялся. Он громко каркал, да так, что едва не подавился. И, немного успокоившись, хрипло воскликнул:

— Фарисей! Вы — фарисей, господин Илия! Хотите подлизаться медовыми речами ради собственных целей. Никогда ваш отец не говорил обо мне таким образом. Он был тертый калач, хотя и очень умный. Он выкупил у меня за пару вшивых дукатов целую повозку книг, которые, как он утверждал, ничего не стоят или которых у нас по две или по три. Я поверил ему и предоставил выбирать. Монастырь находился на грани разорения и был рад каждому дукату. Не только кельи монахов, но и самое большое собрание книг в христианском мире были открыты всем ветрам и непогодам, потому что у монастыря обвалилась крыша. Не раз нам приходилось сметать снег с фолиантов. Аббат Алексиус велел продавать книги, которые были не очень важны для жизни монастыря. Алексиус отчасти был прав — кому нужна вся эта груда знаний, изъеденная влагой и плесенью настолько, что остаются только обложки? Так вашему отцу помогла сама судьба и моя неопытность. И только много лет спустя, когда я приводил библиотеку в порядок, по спискам книг мне стало понятно, что ваш отец купил у нас лучшие фолианты. Поэтому мне сложно представить себе, что он мог так отзываться о моих способностях.

— Но поверьте мне, это правда!

Брат Маурус поднял обе руки, словно хотел сказать: хорошо, хорошо, хватит завирать.

Громкая речь библиотекаря привлекла внимание нескольких монахов, занимавшихся своей работой в огромном лабиринте книг, — архивариусов, писцов, рубрикеров и носильщиков книг. Афра познакомилась с ними издалека. Куда бы она ни повернулась, головы любопытных тут же прятались за стеллажами, словно лисы в норы.

Наконец Афра снова заговорила:

— С вашего позволения, я провел бы у вас пару дней, чтобы записать названия книг, списки которых пригодились бы для нашей библиотеки, а также чтобы поучиться у вас хранению и каталогизации книг. Я прошу вас, не отказывайте мне. Вы совершенно не будете замечать моего присутствия!

Бородатый монах нахмурился так, словно раскусил горький орех. Нетрудно было догадаться, что он ответит.

— Или мне лучше спросить позволения у вашего аббата? — продолжала Афра.

Брат Маурус неохотно покачал головой:

— В Монтекассино нет аббата. Официально на святой горе нет даже бенедиктинцев. По крайней мере, никто не чувствует себя за нас в ответе, ни церковная, ни мирская власть. Нас осталось всего пара десятков монахов, которые держатся. Позор для христианского Запада!

Боясь, что аббат откажет ей в просьбе, Афра предложила:

— Я мог бы, если вам так мешает мое присутствие, работать ночью…

— Нет, ни в коем случае! — прервал ее брат Маурус. — После начала вечерней молитвы библиотека закрывается, и никто не входит в нее. Никто!

Афра не знала, как толковать бурную реакцию бородатого бенедиктинца, и не решилась повторить просьбу.

Тем сильнее удивил ее внезапный ответ библиотекаря, проговорившего с явной неохотой:

— Ну хорошо, господин Илия, можете оставаться. Ради Христа и книг. Вам есть, где остановиться?

— О да, — взволнованно ответила Афра, — я расположился у брата Атаназиуса на постоялом дворе для пилигримов. Спасибо!

Весь первый день Афра для отвода глаз занималась ничего не значащими делами. Она для вида записывала названия книг неизвестных ей авторов. При этом от ее глаз не укрылось то, что за ней постоянно наблюдали.

По-настоящему же ее интересовала толстая книга в коричневом кожаном переплете под названием «Compendium theologicae veritatis». Но чем дольше Афра искала ее, тем чаще встречались ей книги в коричневом кожаном переплете. К тому же Афра уже точно не помнила толщину книги. Ей казалось, что размер соответствует примерно локтю. И вообще, раньше она думала, что книги бывают только большие и маленькие. А теперь Афра узнала, что бывают книги различных размеров, которые называются очень странно: folio, quart, octav, duodez. Это существенно усложняло поиск.

К концу первого дня Афра не знала, что делать, и чувствовала, что проиграла. То, что казалось ей таким легким, было совершенно невозможным. Книжные полки достигали двух этажей в высоту, и нужна была лестница, чтобы попасть наверх. А там сквозь щели в черепице дул холодный осенний ветер. Воздух был влажным и сырым.

Конечно же, она могла спросить брата Мауруса о «Compendium theologicae veritatis», но это казалось ей слишком опасным. У Афры было такое впечатление, что старый библиотекарь догадывается, что ей нужно что-то конкретное. То недоверие, с которым встретили ее Маурус и остальные монахи, работавшие в библиотеке, не оставляло надежды.

И если ей нужно было еще какое-то доказательство, то оно представилось само, когда брат библиотекарь вечером позвонил в звонок, оповещая, что библиотека закрывается.

И словно бы между прочим, так, чтобы библиотекарь ничего не заподозрил, Афра спросила его, не приезжал ли к ним недавно купец с Рейна по имени Мельбрюге, не привозил ли книги из Страсбургского монастыря доминиканцев.

— Как вы сказали, его звали?

— Мельбрюге из Страсбурга.

— Никогда не слыхал. А почему вы спрашиваете, господин Илия?

— Ах, — поспешила ответить Афра, — мы встречались в Зальцбурге, и он сказал, что везет книги для монастыря Монтекассино.

— Нет, — с нажимом ответил библиотекарь, — не знаю я никакого Мельбрюге и не поддерживаю никаких связей с доминиканцами из Страсбурга.

Афра этим, казалось, удовлетворилась и попрощалась. В ее голове роились сотни мыслей.

Почему, во имя всего святого, брат Маурус отрицал приезд Гереона Мельбрюге? Толстый брат Атаназиус, когда вино вчера вечером развязало ему язык, подтвердил пребывание Мельбрюге в монастыре. Также он знал, что тот привез что-то для монастыря. Какие у Мауруса в таком случае могут быть причины скрывать это событие? Неужели же она по прибытии в Неаполь совершила ошибку, ошибку, из-за которой ее преследователи смогли напасть на ее след? Может быть, она слишком легкомысленно приняла внезапное расположение, с которым к ней отнеслись посланник и его жена? Неужели же все это была только искусная игра? Это трудно представить себе, если вспомнить о дорогом кольце, подаренном Афре донной Лукрецией, которое она носила теперь на кожаном ремешке на груди.

Уже почти стемнело, когда Афра шла по бесконечному коридору верхнего этажа. Брат Маурус отпустил ее без фонаря, хотя что значит «отпустил», ее просто выгнали из библиотеки. Нет, он не рукоприкладствовал, но человека можно заставить покинуть комнату и с помощью жестов.

По витой каменной лестнице, по необходимости приведенной в первоначальное состояние, но по-прежнему опасной, Афра попала в крестовый ход на первом этаже и наконец оказалась у монастырских ворот. Но ворота были закрыты, а сторожка привратника — пуста.

Она опоздала. Из базилики доносилась литания вечерней молитвы. Литании поют совершенно не затем, чтобы восхвалять земное существование, но здесь попеременное пение звучало настолько жутко, словно жалобы проклятых в подземном мире.

Одна мысль о том, что придется провести в монастыре ночь, вызвала у Афры содрогание. Единственный, кто мог ей помочь, был брат Иоганнес. Поэтому она пошла по дороге, ведущей к зданию, и стала искать вход в подвал. Это было легче сказать, чем сделать, потому что комплекс зданий, даже снаружи выглядевший довольно внушительно, внутри был еще больше. Это впечатление усиливалось от многочисленных признаков разрушения и восстановительных работ, придававших монастырю сходство с лабиринтом.

В поисках хода в подвал Афра открыла добрую дюжину дверей. Они большей частью вели в заброшенные, мрачные комнаты, откуда доносились отвратительные запахи. В основном это были кладовые с различными бочонками и чанами, старым инвентарем, была там и заброшенная мастерская. Жуткое зловоние доносилось из покоя, служившего монахам для отправления нужды, но состоявшего всего лишь из одной доски и девяти проделанных в полу дырок, которые вели прямо на улицу. На стене висел горящий фонарь, единственный источник света, который ей пока что встретился.

Афра взяла его и направилась к лестнице, которая сначала шла наверх, к площадке, откуда направо вела на второй этаж, а налево в подвал, в зал с низкими массивными колоннами, подобными тем, что встречаются в криптах соборов к северу Альп. Над приземистыми колоннами был нюрверный свод, не пострадавший во время землетрясения. При свете фонаря колонны отбрасывали на пол причудливые толстые тени.

— Кто это? — услышала Афра голос у себя за спиной и обернулась.

Из тени появился брат Иоганнес.

— Ах, это вы, господин Илия!

— Ворота закрыты, а брат привратник, наверное, на вечерне. Я слишком задержался в библиотеке.

— Наверное. Но, по крайней мере, не зря?

— Ну что значит «не зря»? Я ищу редкие книги, которые могут пригодиться в библиотеке графа Вюрттемберга.

— Вы их нашли, господин Илия?

— В принципе да. Только вот я не знаю, как мне попасть в место ночлега. Вы не могли бы мне помочь, брат Иоганнес?

Монах понимающе кивнул.

— Пусть сначала окончится вечерня. Я вижу, вы замерзли. Пойдемте.

В другом конце зала с колоннами находился низкий вход в комнату алхимика.

— Пригнитесь! — предупредил брат Иоганнес и положил руки Афре на плечи.

Низко склонившись, они вошли в комнату, и когда Афра снова смогла выпрямиться, она удивленно спросила:

— Во имя всего святого, почему у вас такой низкий вход в лабораторию?

— Почему? — Монах-алхимик ухмыльнулся. — Потому что каждый, кто войдет в эту комнату, должен склоняться перед достижениями алхимии.

— Удачная идея! — воскликнула Афра и огляделась по сторонам. Ее взору открылась комната алхимика Рубальдуса, жившего у ворот Ульма. В противоположность всей той мишуре, которой окружал себя Рубальдус, лаборатория брата Иоганнеса казалась очень скромной. Она была обставлена со спартанской простотой, но огромное количество подписанных стенных шкафов, дверок и ящиков, а в первую очередь — ломившихся от книг полок указывало на то, что бенедиктинец работал с большим размахом.

Особый интерес вызвало у Афры узкое, высотой почти в человеческий рост зеркало на деревянной подставке. Она подошла к нему и с удовольствием стала себя разглядывать. Впервые Афра увидела себя в полный рост, да еще в мужском платье.

На шестиугольном столе в центре комнаты без окон стоял стеклянный чан, локоть в квадрате. Он был на две трети наполнен водой, а на дне плавало нечто тяжелое. Рядом лежала раскрытая книга.

Когда брат Иоганнес заметил любопытный взгляд Афры, он с гордостью в голосе пояснил:

— Попытка повторить чудеса Господа нашего Иисуса Христа с помощью науки алхимии. Понимаете, что я имею в виду?

— Ни единого слова, — ответила Афра. — Разве Господь наш Иисус не творил чудеса?

— Конечно же, творил. Я только хочу это доказать.

Афра подошла поближе к стеклянному чану и в ужасе отпрянула.

— И-и-и, дохлая крыса! — воскликнула она и отвернулась.

— Ну вы же не боитесь дохлых крыс, словно девица?

— Нет, конечно, — ответила Афра, хотя крысы вызывали у нее отвращение и ужас. — У меня только возник вопрос: какое отношение имеет дохлая крыса к чудесам, творимым Господом нашим?

— Я с удовольствием вам покажу, если вам интересно. Вы наверняка знаете Евангелие от Матфея, то место, где Иисус идет по Генезаретскому озеру.

— Да, конечно, это чудо, как написано в Библии.

— Неверно. Богу не нужны чудеса, чтобы ходить по воде, он и так это умеет. Но у Матфея [14:28] написано, что, когда ученики увидели Иисуса идущим над водой, они испугались, и Петр воскликнул: «Господи! Если это Ты, повели мне прийти к Тебе по воде!» На это Иисус сказал Петру, который, как известно, как большинство людей, не умел плавать: «Иди!» И Петр поверил, прыгнул в воду и приблизился к Иисусу, не утонув. Вот это было чудо. Потому что вообще-то Петр должен был утонуть в Генезаретском озере, как вот эта крыса.

— Простите, брат Иоганнес, но какое отношение дохлая крыса имеет к Петру?

— Смотрите! — Алхимик вынул из стенного шкафа миску с какими-то бесцветными гранулами. Потом он склонился над стеклянным чаном и посмотрел на дохлую крысу, лежавшую на дне чана. Наконец он сказал, и в его взгляде было нечто демоническое:

— Крыса утонула, потому что я так хотел. Хотя уберечь ее от этого было в моей власти.

И, говоря это, брат Иоганнес запустил руку в миску и высыпал гранулы в стеклянный чан. Сначала ничего не произошло. Но внезапно дохлая крыса стала подниматься со дна и медленно, словно влекомая невидимой силой, оказалась на поверхности и до половины высунулась из воды.

— Чудо, действительно чудо! — взволнованно воскликнула Афра. — Вы волшебник!

— Нет, не волшебник, — остудил алхимик пыл Афры. — Вы только что видели чудо алхимии. То, что большинство людей считают чудом, на самом деле всего лишь форма особого знания. А поскольку Бог сам знание и мудрость, он может, как показывает этот простой пример, сотворить любое чудо. Таким образом, неверие в чудеса свидетельствует о глупости.

— В таком случае вы можете сделать видимыми надписи, которые скрыты от глаз обычных людей? — задумчиво сказала Афра.

Алхимик поднял на нее взгляд.

— С чего вы это взяли?

— Я слышал об этом. Говорят, что есть некие тайные надписи, которые чудесным образом исчезают и при необходимости могут таким же чудесным образом проявиться.

Брат Иоганнес кивнул.

— Криптография относится к самым популярным из тайных наук. Но только несведущий может называть тайнопись наукой. На самом деле криптография — это не что иное, как использование элементов алхимии для тайных целей. Этим черным искусством занимаются только шарлатаны.

— В основном алхимики, если позволите мне заметить. Обычный христианин не имеет ни малейшего понятия о жидкостях, которые нужны для того, чтобы надпись исчезла или же при необходимости появилась из ниоткуда.

— К сожалению, вы правы, господин Илия. Нигде нет такого большого количества шарлатанов, как среди алхимиков. Наша наука опустилась до шутовства, до жалких ярмарочных фокусов!

— Я совершенно не представляю себе, как такое может быть, — с наигранным равнодушием сказала Афра.

— Поверьте мне, это возможно. Завтра я покажу вам, как на пустом пергаменте вдруг появляется текст.

— Покажете, брат Иоганнес?

— Нет ничего проще. Раствор невидимых чернил есть у каждого уважающего себя алхимика. А что касается aqua prodigii, то тут нужна всего лишь простая микстура.

— Вы сказали aqua prodigii?

— Это такая жидкость, которая проявляет невидимые надписи. Это никакое не колдовство, довольно простой рецепт.

Брат Иоганнес снял с полки книгу и раскрыл ее.

У Афры перехватило дыхание, когда она увидела название книги — «Alchimia Universalis». Это была та самая книга, которую в Страсбурге сунул ей в руки брат Доминик.

— Завтра, — сказал алхимик, — жидкость будет готова.

Афра взволнованно отозвалась:

— Буду с нетерпением ждать!

Брат Иоганнес удивленно ответил:

— Если вам интересна моя наука, то я могу показать совершенно другие эксперименты. Но не сегодня. Я занимаюсь одним экспериментом, который способен взволновать даже такого просвещенного алхимика, как я.

— Могу ли я узнать, о чем идет речь?

Брат Иоганнес отвернулся, но потом в нем заговорило присущее каждому человеку, даже бенедиктинцу, честолюбие, и он серьезным голосом ответил:

— Я доверяю вам и верю, что вы никому не расскажете. Идемте!

Он провел Афру к двери, похожей на стенной шкаф. За ней оказался вход в маленькую квадратную комнату. Когда монах зажег масляные лампы, висевшие на стенах, Афра увидела склад алхимических приборов: глиняные сосуды с надписями по-латыни, стеклянные колбы причудливых форм, соединенные трубками со светящимися жидкостями. Эта комната походила на лабораторию Рубальдуса. Она выглядела зловеще и угрожающе.

Когда брат Иоганнес заметил испуганный взгляд Афры, он взял девушку за руку и бросил на нее томный взгляд.

Афра почувствовала волнение, которого не должна была испытать. Ведь она играла роль мужчины, а брат Иоганнес был монахом. Еще когда они подъезжали к монастырю, Афра замечала эти нежные взгляды монаха-алхимика. Не то чтобы он вызывал у нее отвращение, но в этой ситуации бенедиктинца нужно было остановить. Поэтому Афра осторожно, но решительно забрала руку.

Брат Иоганнес испугался, большей частью, наверное, самого себя, и с наигранным равнодушием сказал:

— Вот так выглядит место, где алхимик занимается поисками философского камня. И честно говоря, я уже близок к тому, чтобы его найти.

— Философский камень? — Афре уже приходилось слышать об этом. Но никто, даже ее отец, не мог ей объяснить, о чем идет речь. — А как понять необразованному в алхимии простому христианину, что такое философский камень?

Брат Иоганнес поднял брови и задумчиво ухмыльнулся:

— Философский камень — по всей вероятности не камень, а, скорее всего, порошок, с помощью которого неблагородные металлы, такие как медь, железо или ртуть, могут превращаться в золото. Как следствие: тот, кто найдет философский камень, сильно разбогатеет.

— И вас на самом деле интересуют поиски философского камня, брат Иоганнес? Мне казалось, что правила ордена Святого Бенедикта предписывают в первую очередь бедность.

— Это действительно так, господин Илия. Но в своих экспериментах я стремлюсь не к тому, чтобы достичь богатства, мне интересен эксперимент сам по себе, хотя, — несколько смущенно улыбнулся монах, — небольшое богатство монахам Монтекассино не помешало бы.

— И вы действительно напали на след философского камня?

— Чтобы быть до конца честным, в нашей библиотеке я несколько дней назад обнаружил копию книги, написанной монахом-францисканцем, алхимиком, как и я, сто лет назад во французском конвенте Орилак. Меня заинтересовало название «De confedentione veri lapidis»,[144] хотя имя Жана де Рупессика, так звали монаха, я еще никогда раньше не слышал.Брат Маурус, библиотекарь, принадлежащий к числу самых умных людей Монтекассино, знал о нем только то, что тот поссорился с Папой из-за своих открытий в области алхимии. Его труды запретили, а самого брата Рупессика сожгли в Авиньоне как еретика.

— Так вы пользуетесь трудами еретиков?

Алхимик бросил на Афру презрительный взгляд. А потом вынул из ящика потрепанную книжечку. Она была настолько мала, что ее можно было спрятать в рукаве, а пергаментный переплет так изгибался, словно страдал под тяжестью веса книги. В то же время из лаборатории раздался звук закрывшейся двери. Алхимик пошел туда, посмотреть, все ли в порядке, но вскоре вернулся, ничего не обнаружив, и раскрыл труд францисканца.

— Я прочел эту книгу полностью, до последней строчки. Но нигде не нашел ни единой еретической мысли. Зато на странице 144 я обнаружил наряду с теоретическими объяснениями существования философского камня под заголовком «Квинтэссенция сурьмы» следующее замечание: «Перемолоть хрупкую руду сурьмы до такой степени, пока ее нельзя будет взять в пальцы. Высыпать этот порошок в дистиллированный уксус и подождать, пока тот не приобретет окраску. Продистиллировать получившийся уксус. После этого в стеклянном горлышке алембика[145] увидишь чудо, когда кроваво-красные капли будут стекать по светлой руде сурьмы, подобной тысяче крохотных вен. То, что стечет, храни в драгоценном сосуде, потому что обладание им стоит дороже всех сокровищ мира. Это красная квинтэссенция».

— И вы уже проводили опыты?

— Нет, но сегодня это должно мне удасться с Божьей помощью.

— В таком случае я желаю вам всего самого доброго, брат Иоганнес. Если вы мне дадите возможность незаметно улизнуть.

Бенедиктинец провел рукой по лицу и ответил:

— Ворота монастыря сегодня больше не откроются. Но у меня есть clavis mirabillis, который открывает любые двери. Только нужно, чтобы никто нас не заметил.

— Если вы мне доверяете, — дерзко заметила Афра, — можете дать мне ключ и заниматься своими экспериментами. Завтра я вам его верну.

Предложение Афры показалось алхимику вполне приемлемым. Он охотно протянул ей инструмент, у которого с обычным ключом общего было то, что у него было кольцо. Там, где обычно у ключей бородка, из ствола росли железные нити.

Афра уже разобралась с дорогой. Но, дойдя до крестового хода, который вел как раз прямо к монастырским воротам, она передумала, снова поднялась по винтовой лестнице наверх и направилась к библиотеке. У двери она остановилась и прислушалась. Не услышав подозрительных звуков, она всунула clavis mirabillis в замочную скважину и повернула влево. Что-то скрипнуло, словно в замке был песок, раздался негромкий щелчок, и дверь открылась.

Афра твердо решила найти книгу со спрятанным в ней пергаментом, даже если на это уйдет целая ночь. Но с чего начинать?

Первые случайные поиски остались безрезультатными, потому что она чувствовала, что за ней наблюдают. Даже если бы она нашла «Compendium thelogicae veritatis», среди бела дня было просто невозможно вынуть пергамент так, чтобы этого не заметили.

Ее по-прежнему занимала мысль: почему библиотекарь отказался признать визит Мельбрюге? Ни брат Маурус, ни Мельбрюге не могли знать о существовании пергамента. Так к чему скрывать?

Что сильно затрудняло поиск книги, так это не только то, что библиотека в Монтекассино, несмотря на огромный понесенный ущерб, была по-прежнему одной из самых больших библиотек на Западе. Затрудняло поиск еще и то, что раздел теологии, составлявший в других библиотеках примерно треть всех книг, в Монтекассино составлял девять десятых всего количества. Более того, автор книги был неизвестен. А это означало, что нужно найти одну книгу среди семидесяти тысяч.

Пока Афра освещала покрытые пылью фолианты, возвышавшиеся над ней, словно бастионы, пока ее постепенно оставляла надежда найти в этом хаосе знаний что-то определенное, ее взгляд упал на круглую стопку сложенных друг на друга книг, ротонду, достигавшую бедер и заинтересовавшую Афру.

Подойдя поближе, девушка заметила, что тот, кто свалил здесь в спешном порядке книги, очевидно, преследовал цель что-то среди них спрятать. Сооружение странным образом напоминало «порядок» в библиотеке брата Доминика, замуровавшегося среди книг в страсбургском монастыре доминиканцев.

Мгновение Афра колебалась, потом начала перебирать книги, сначала верхний ряд, потом следующий. Ей даже не нужно было соблюдать осторожность и опасаться перепутать книги — они были сложены без какой-либо видимой системы.

Когда Афра сняла третий ряд, стала видна круглая крышка, верх деревянного бочонка. Афра вспыхнула, по спине побежал холодный пот. Когда девушка увидела клеймо на крышке, щит с широкой полосой, ведущей из верхнего левого угла в нижний правый, герб Страсбурга, сомнений больше не осталось: она нашла то, что искала.

Пергамент! — стучало у нее в висках. Пергамент! Афре казалось, она уже у цели. Но, сняв крышку и посветив фонарем внутрь, она разочарованно замерла: сосуд был пуст.

Из глаз Афры брызнули слезы бессильной ярости. И, словно не желая иметь ничего общего со всем этим, она зарылась лицом в книги. Ее охватили бессилие и разочарование.

Тут раздались голоса и звук открывшейся двери. Но поскольку эти звуки доносились не от той двери, которая вела в монастырь, а с противоположного направления, поначалу Афра не обратила на шум никакого внимания. Ведь она знала, что в монастырях есть система таинственных труб, которые странным образом передавали звуки. Но потом раздались шаги. Там, откуда они приближались, должно быть, была другая дверь.

Афра поспешно привела книги в порядок и погасила свет. Потом быстро удалилась в направлении той двери, через которую вошла в библиотеку. Девушка бесшумно закрыла дверь за собой с помощью clavis mirabillis и в темноте пошла по направлению к монастырским воротам. Волшебный ключ открыл ей ворота и выпустил на свободу.

Ночь была холодной и влажной. По дороге к постоялому двору для пилигримов Афра вся дрожала. Но вовсе не от холода, а от волнения. Хотя она и не нашла книгу с пергаментом, но все же, благодаря бочонку с гербом Страсбурга на крышке, она получила доказательство того, что Гереон Мельбрюге выполнил данное ему поручение.

Придя в свою комнату, Афра тут же заметила беспорядок в своем багаже. Она с ужасом осознала, что там были только женские платья. И, пытаясь заснуть, девушка размышляла о ночных событиях в библиотеке, а еще ее мучил вопрос о том, кто и с какой целью рылся в ее вещах.


На следующее утро перед обильным завтраком Афра покормила лошадь. На завтрак была густая овсяная каша с салом и взбитыми яйцами, хлеб, сыр и простокваша. Афра чувствовала себя ослабленной, потому что в последнее время уделяла еде очень мало внимания.

К ее огромному удивлению, брат Атаназиус, толстый хозяин постоялого двора, не задавал никаких вопросов по поводу того, почему она так поздно вернулась в свою комнату. При этом он точно знал, что монастырские ворота закрывались еще раньше, чем начиналась вечерня, и что в ночное время на святой горе практически некуда больше пойти.

Пока Афра занималась поглощением обильного завтрака, она чувствовала, что брат Атаназиус за ней наблюдает. Время от времени он выглядывал из двери, ведущей на кухню, словно проверял, все ли в порядке. Но, тем не менее, каждый раз, когда их взгляды встречались, его широкий череп тут же исчезал.

Таким образом, в комнате постоялого двора царило странное напряжение, причины которого Афра не знала. Когда голова монаха в очередной раз появилась в дверном проеме, Афра подозвала брата Атаназиуса. Она вынула из-под камзола кошелек с деньгами, достала оттуда две серебряные монеты и бросила их на стол перед собой с такой силой, что они зазвенели.

— Не стоит бояться, что я не заплачу вам за постой, — с упреком сказала Афра. — Думаю, этого хватит!

Хозяин постоялого двора попробовал одну из монет на зуб, чтобы проверить, не фальшивая ли она. Потом с низким поклоном ответил:

— Господин, это больше, чем стоят еда и постель за десять дней. У нас обычно не платят вперед.

— Тем не менее я, как вы видите, плачу. Ваше недоверие действует мне на нервы!

— Это не из-за денег, — ответил хозяин постоялого двора и подозрительно огляделся по сторонам, не подслушивает ли кто. Хотя в общей комнате никого, кроме них, не было.

Наконец брат Атаназиус отрывисто заговорил:

— Монахи Монтекассино давно бы умерли с голоду, если бы много лет назад мы не разрешили миноритам[146] входить в наш монастырь. Они пришли в сандалиях на босу ногу, в шерстяных плащах с капюшонами. Им можно было бы посочувствовать, если бы не деньги, которых у них было в избытке. Их предводитель, я умышленно не говорю «аббат» или «настоятель», как принято называть высшие чины среди монахов, их предводитель пообещал произвести ремонт Монтекассино и, кроме того, поддерживать нас каждый год сотней золотых дукатов. Этого было достаточно для дальнейшего существования нашей общины, про которую Папа римский уже давно забыл. Но едва мы дали им разрешение, как чужие монахи стали вести себя совершенно иначе. Вместо смирения они проявили высокомерие и заносчивость. Сначала мы разделили оснащение монастыря, чтобы у всех был доступ ко всему. Но однажды минориты начали строить стену прямо посреди нашего монастыря. Они устанавливали двери и носили воду из единственного монастырского колодца. Минориты оставили без внимания только наполовину разрушенную базилику. Тогда мы поняли, что их послал дьявол.

— А почему вы просто не выгоните чужих монахов? — задумчиво спросила Афра.

— Вам легко говорить, — ответил брат Атаназиус. — У нас больше нет прихода и земли, и, чтобы не умереть с голоду, мы вынуждены жить на скудные пожертвования, которые в летнее время нам оставляют пилигримы. Но богатые не совершают паломничеств к могиле святого Бенедикта, который, как известно, проповедовал бедность. А подаяния бедных предназначены скорее для того, чтобы попасть в Царствие Небесное, как это угодно Богу. От Папы милости ждать не приходится: официально наш монастырь распущен. Папа Иоганн отказался создавать новое аббатство ради оставшейся кучки монахов-бенедиктинцев. Вы же видите, мы полностью во власти паразитов, живущих по другую сторону стены, и существуем только за счет того, что они нам дают. При всем этом они коварно пытаются посеять вражду среди нас, монахов, и выманить некоторых из нашей общины.

Когда брат Атаназиус договорил, у него в глазах стояли слезы. Наконец он закрыл двери в кухню, которые по-прежнему были открыты. Вернувшись, он некоторое время смотрел в никуда.

Потом продолжил:

— С тех пор среди нас поселились разлад и недоверие. Вы можете подумать, что это противоречит правилам ордена Святого Бенедикта. Каждый думает, что остальные — сторонники монахов-чужаков. Да это подозрение и не лишено основания. Некоторые из братьев пропадали ночью, и мы уверены, что они — по другую сторону. Доказать мы этого не можем. Но есть слабое место в разделении монастыря: библиотека.

— Библиотека? — Афра стала внимательнее.

— Библиотека — единственное помещение, которое не разделили. Скопировать все имеющиеся в библиотеке книги — задание не для одного поколения. Но поскольку ученость и мудрость у чужаков играют такую же роль, как и у нас, бенедиктинцев, мы решили использовать библиотеку по очереди: одни днем, другие ночью.

— Дайте я угадаю, — перебила Афра брата Атаназиуса, — монахи-бенедиктинцы пользуются своей библиотекой днем, а чужие монахи — ночью.

— Вы угадали, господин Илия, от заутрени до вечерни мудрость и ученость принадлежат бенедиктинцам, от вечерни до laudes — чужакам. Есть дверь в библиотеку, творение нашего алхимика. Вы с ним уже знакомы.

— Брат Иоганнес?

— Именно он. Он создал чудесное устройство, которое позволяет открывать одну из дверей только тогда, когда вторая закрыта. Если только…

— Если только что?

— У брата Иоганнеса есть clavis mirabillis, чудесный ключ. Брат алхимик утверждает, что с его помощью можно открыть любую дверь. Иоганнес доказывал это уже несколько раз, но еще ни разу мне не приходилось видеть это воочию. Как и все алхимики, он немного странный — свойство, не очень располагающее к взаимному доверию.

— Я понимаю, — задумчиво сказала Афра. — У меня сложилось впечатление, что брат библиотекарь и брат алхимик недолюбливают друг друга.

Хозяин постоялого двора пожал плечами, словно не придал тому, что она сказала, большого значения, и ответил:

— Это неудивительно, брат Маурус — теолог, он посвятил себя мудрости и учености. Брат Иоганнес — приверженец алхимии, науки, которая пытается объяснить неестественные вещи естественным образом. Так что нет ничего странного в том, что они относятся друг к другу, как Папы Римский и авиньонский. Вы должны простить мне мое недоверие. Может быть, теперь вы поймете мое поведение.

— Но это не дает вам права рыться в моем багаже!

— С чего вы взяли, господин Илия?

— Когда я вчера вернулся, то обнаружил, что кто-то перерыл все мои вещи.

— Клянусь святым Бенедиктом и его добродетельной сестрой Схоластикой, я ни за что не стал бы заниматься такими позорными вещами! — Глаза брата Атаназиуса смотрели честно, и было очень трудно не поверить ему.

В любом случае, после признания с лица хозяина постоялого двора исчезло недоверие. Да, брат Атаназиус даже позволил себе горько улыбнуться, когда просил Афру никому об этом не рассказывать.

Афра пообещала. Но была не уверена в том, что может доверять брату Атаназиусу. Да и кому можно было доверять в этом жутком монастыре, который хоть и стоял на горе и, казалось, был ближе к небу, но, тем не менее, скорее склонялся к злу подземного мира? На самом деле, подумала она, на святой горе поселился дьявол.

Хотя на первый взгляд все казалось очень запутанным, в одном Афра была совершенно уверена: в монастыре Монтекассино происходят таинственные вещи, и оставаться здесь небезопасно. Но неужели же просто все бросить, теперь, когда пергамент находится так близко? Она должна была найти его, чего бы это ни стоило!


После завтрака Афра снова пошла в монастырь, где ее, прежде чем впустить, внимательно, оценивающе осмотрел цербер-привратник. У Афры по-прежнему был с собой чудесный ключик, который дал ей алхимик. Несмотря на то или именно потому, что он оказал ей необычную услугу, девушка хотела вернуть clavis mirabillis как можно скорее.

Поэтому Афра тут же отправилась к брату Иоганнесу, в его лабораторию. И хотя было намного теплее, чем вчера, ее снова проняла загадочная дрожь, словно ею завладел грубый подмастерье зимы.

Двери в лабораторию были открыты. На ее робкий оклик ответа не последовало.

— Брат Иоганнес! — повторила Афра громче, и скупое эхо отразилось от голых стен. Наконец она решилась войти.

Как и вчера вечером, лаборатория была окутана мягким светом настенных светильников. И так же, как и вчера вечером, когда Афра впервые оказалась в этой комнате, повсюду царил идеальный порядок. Казалось, все убрано и находится на предназначенном ему месте.

Афра хотела уже уйти, когда ее взгляд упал на узкую дверцу, которая вела в маленькую комнатку, где брат Иоганнес показывал ей эксперимент с философским камнем.

— Брат Иоганнес! — снова позвала Афра. Потом толкнула двери и вошла.

В комнате было темно. Но слабого света, падавшего из лаборатории в комнату для экспериментов, было достаточно, чтобы осветить листок бумаги, лежавший на столе, и стоявшую рядом с ним бутылочку.

Повинуясь внезапному порыву, Афра вернулась назад, взяла в лаборатории масляную лампу со стены и осветила комнату. Она испугалась.

— Брат Иоганнес! — растерянно воскликнула девушка.

Из темноты постепенно появилась фигура алхимика. Он, склонившись, сидел у стола, положив голову на руки, и спал.

— Эй, солнце уже высоко в небе, а вы еще спите. Или уже спите? Проснитесь!

Афра потрясла брата Иоганнеса за плечо. И когда он не отреагировал, она повернула его спрятанную за локтями голову. Это удалось ей с большим трудом, и, когда девушка увидела его лицо с почерневшими губами, ей пришла в голову мысль о том, что случилось что-то страшное.

Она осторожно приложила пальцы к правому виску алхимика.

— Брат Иоганнес! — тихо прошептала Афра, словно не желая будить его. На самом же деле она не сомневалась: брат Иоганнес был мертв.

Афра уже встречалась со смертью, и она больше не приводила девушку в ужас. Но от такой неожиданной, необъяснимой кончины у Афры по спине побежали мурашки. Хотя она была знакома с монахом всего три дня, а знала о нем вообще очень мало, его смерть настолько взволновала ее, что Афра задрожала.

Мысль о том, что ее могут найти рядом с мертвым алхимиком, встревожила девушку. «Прочь отсюда», — пронеслось у Афры в голове. Словно загнанная косуля, Афра бросилась вон из комнаты для экспериментов через убранную лабораторию и уже собиралась открыть маленькую дверь, как пришла новая мысль — бумага!

Не раздумывая, Афра вернулась в комнату для экспериментов и взяла пустой лист вместе с пробиркой с надписью «Aq. Prod.». Афра уже хотела уйти, но тут наступила на что-то твердое, и оно хрустнуло у нее под ногами. Девушка наклонилась и присмотрелась внимательнее: стекло, дно узкой колбы, немного напоминало ту самую капсулу с ядом, которые носили с собой отступники.

Афра удивленно посмотрела на алхимика. Словно давая ей тайный знак, его открытые глаза смотрели туда, где на столе по-прежнему лежал чистый лист. Бесконечно мертвый взгляд сводил ее с ума. Ей хотелось закричать, но крик застыл в горле. Афра сглотнула.

Словно боясь, что брат Иоганнес может встать и потребовать бумагу и пробирку обратно, она попятилась к выходу из комнаты для экспериментов. Афре казалось, что она вот-вот задохнется, и девушка жадно ловила воздух ртом. Не помня себя, она бросилась по витой лестнице наверх. Добежав до крестового хода, Афра остановилась. Спешка могла ее выдать.

Самое ужасное, что она могла теперь сделать, это неожиданно попасться кому-то на глаза. Прислонившись к колонне крестового хода, Афра замерла. Сейчас она с удовольствием растворилась бы в воздухе. Куда теперь?

Ключ по-прежнему был у нее с собой, тот самый, который, как уверял брат Иоганнес, открывал все двери аббатства. Не зная, что делать, Афра поднялась вверх по лестнице, туда, где находился вход в библиотеку. Но вместо того чтобы повернуть направо, она повернула налево. Куда ведет коридор, она не знала. Если ты сейчас кого-нибудь встретишь, думала Афра, тебя, по крайней мере, не заподозрят в том, что ты имеешь какое-то отношение к смерти брата Иоганнеса.

Окно, величина которого позволяла просунуть в него голову, давало немного света, падавшего слева. Справа находилось множество дверей на расстоянии десяти шагов одна от другой. Над притолоками в стене были выбиты сокращенные цитаты из Святого Писания, такие как «Еремия [8:1]», или «Псалом 4 [104:1]», или «Матф. [6:31]», которые Афре ничего не говорили. Вероятно, речь шла о кельях монахов. Но большинство казались заброшенными. Некоторые двери были открыты. Повсюду на скромной обстановке, состоявшей из конторки для изучения Святого Писания, стула и сундука для сна, были пыль и паутина.

В одной из затхлых келий Афра спряталась и закрыла за собой двери. На конторке она разложила неисписанный лист бумаги, который нашла рядом с телом мертвого алхимика. Потом вынула пробирку из камзола.

Афре было ясно, что надпись «Aq. Prod.» может означать только «aqua prodigii». Это была та самая жидкость, с помощью которой можно сделать невидимую надпись видимой.

На двери висела пелерина поношенной монашеской рясы. Афра намочила краешек ткани прозрачной жидкостью, осторожно разгладила лист бумаги и разложила его на конторке. Потом стала протирать лист тряпочкой, пока тот под влиянием жидкости не начал скручиваться.

Сжав кулаки, Афра смотрела на морщившийся лист бумаги. Она не знала точно, что случилось с братом Иоганнесом, но обстоятельства его смерти заставляли ее предположить, что алхимик оставил на этом листе бумаги послание, не предназначенное для чужих глаз.

Ее глаза лихорадочно-умоляюще скользили по листу, который тем временем приобрел цвет охры, но не выдал ни единого слова. Вспоминая алхимика Рубальдуса, Афра понимала, что процесс требует терпения.

Когда она уже подумала, что фантазия сыграла с ней злую шутку, на охровом листе бумаги стали появляться горизонтальные полоски, поначалу различимые только в центре листа. Постепенно их становилось все больше и больше.

В первой строчке, написанной мелкими буквами, словно было очень важно написать как можно больше на одном-единственном листке, Афра прочла следующие слова: «In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti».[147]

По странному совпадению через окно на бумагу упал луч света. Грубый крест оконной рамы разделил его на четыре отдельных луча из сверкающей пыли. Словно постившийся четыре дня аскет, Афра проглотила следующие строки: «Я, брат Иоганнес ex or dine Sancti Benedicti,[148] знаю, что только один христианин способен прочесть эти мои последние строки: вы, молодой господин Илия. Или лучше сказать „госпожа Кухлер“? Да, я знаю вашу тайну. Я не так давно ушел от мира, чтобы не знать, как ходят женщины. А если мне еще нужны были доказательства, то их предоставило зеркало, стоящее в моей лаборатории. Мужчина, который так рассматривает себя в зеркале, как вы, может быть только женщиной. Так что я мог и не копаться в ваших вещах, где кроме женских платьев нашел путевой документ, выписанный на имя Гизелы Кухлер».

Афра не могла дышать. Пояснение монаха-алхимика было вполне понятным. Но почему же, во имя Девы Марии, брат Иоганнес лишил себя жизни?

Водя пальцем по каждой строке, Афра негромко читала, словно цитируя Ветхий Завет: «Я вспомнил также, что было, когда я показывал вам свою лабораторию. Удивительно, но самое заветное желание всего человечества, философский камень, заинтересовало вас мало. Нет, вы пытались узнать все о самом простом трюке, которым занимаются алхимики. Для этого нужна, как вы и сами знаете, безобидная жидкость — с ее помощью проявляются исчезнувшие надписи. То, что так внезапно сошлось, имело свою предысторию: некий Гереон Мельбрюге, страсбургский купец, пару дней назад привез нам бочонок фолиантов, списков тех книг, которых больше нет в Монтекассино. Вы должны знать, что я читал почти все новые книги, которые появлялись на святой горе, ведь алхимия — это не что иное, как сумма всех наук. Под подозрительным взглядом брата Мауруса я просмотрел эти книги, прежде чем они скрылись на необозримо долгое время в дебрях библиотеки. Одна из этих книг заинтересовала меня особенно сильно. Она называется „Compendium theologicae veritatis“».

Афре показалось, что она вот-вот упадет. Она зашаталась и схватилась обеими руками за конторку: брат Иоганнес обнаружил книгу с пергаментом. Но заподозрил ли он, что в ней было тайное послание?

Следующие строки ответили на ее вопрос. Словно в лихорадке, Афра продолжала читать: «Меня заинтересовало не содержание книги — оно показалось мне слишком непонятным и несистематизированным, — нет, мой дух ученого подхлестнул сложенный пергамент без видимой информации. Такой человек, как я, которому не чуждо написанное слово, знает об особенностях пергамента и о том, что хранить его в книге, не используя, многие годы — грех против искусства письма и дорогого разглаженного овечьего и козьего меха. Более того, мне пришла в голову мысль, которая пришла бы в голову каждому алхимику, — что на пергаменте может быть тайное послание. Дальнейший процесс я могу вам не описывать. Вы пользуетесь той же жидкостью, иначе вы не смогли бы прочесть эти строки».

На груди у Афры словно лежал тяжелый камень, мешавший ей дышать, поэтому она выпрямилась и глубоко вдохнула. Ей показалось, что письмо, которое она проявила, начинает таять у нее на глазах. Но мелкий почерк алхимика мешал ей читать быстрее.

«С широко открытыми глазами и бьющимся сердцем я прочел письмо моего собрата Иоганнеса Андреаса Ксенофилоса, написанное в 870 году под влиянием угрызений совести в этом самом монастыре. При этом, я искренне сознаюсь, мир для меня рухнул — мой мир. Осознав приведенные Иоганнесом Андреасом факты по поводу CONSTITUTUM CONSTANTINI, я не могу и не хочу жить дальше. Да простит меня Господь Бог и будет снисходителен к моей душе. Аминь.

P. S. Кстати, я уверен, что вы знаете о значении пергамента. Иначе вы не поехали бы так далеко, чтобы завладеть им. Вопрос, как к вам попал этот опасный документ, я, вероятно, унесу с собой в могилу.

P. P. S. Пергамент я снова положил в книгу „Compendium theologicae veritatis“. Вы найдете этот труд не в библиотеке, где она, несмотря на отсутствие актуального содержания, и должна находиться, а в лаборатории на третьей полке, в первом ряду сверху. Не беспокойтесь, я никому не сказал о своем открытии ни единого слова. Аминь».

Последние слова читались с трудом. С одной стороны, оттого, что почерк алхимика становился все более неразборчивым, а с другой — потому что написанное продолжало исчезать, и Афра с трудом могла разобрать слова.

Что же, думала она, могло заставить брата Иоганнеса настолько отчаяться, что он сам лишил себя жизни? Это, должно быть, была та же причина, по которой Папа велел ложе отступников использовать всю свою власть и силу, чтобы завладеть пергаментом.

Афра поспешно сложила пергамент так, что он стал величиной с ладонь, и положила в нагрудный карман. Потом бросилась вниз по лестнице к крестовому ходу. От двух монахов, погруженных в себя, которые, спрятав руки в рукава, в ногу ходили по двору туда-сюда, Афра укрылась за колонной. На цыпочках девушка прокралась к входу в лабораторию.

Третья полка, первый ряд! Описание, данное алхимиком, было простым и однозначным. Афре пришлось встать на цыпочки, чтобы дотянуться до книги. Когда фолиант наконец оказался у нее в руках, пальцы Афры дрожали, словно осиновые листки. Она открыла книгу — пергамент!

Афра взяла его в руки и спрятала в камзол. Книгу поставила на место.

Брат Иоганнес! Ей захотелось увидеть его еще раз. Афра тихонько прошла к двери, ведущей в комнату для экспериментов. Брат Иоганнес?

Труп исчез. Все было на своих местах. И только алхимика и след простыл.

Внезапно на нее накатила волна панического страха. Она бросилась прочь из комнаты, пробежала через всю лабораторию и взбежала вверх по винтовой лестнице. Оба монаха куда-то пропали. Было тихо. Только ветер шумел в стенах.

Чтобы не вызвать подозрений, Афра весь день делала вид, что работает в библиотеке. Когда брат Маурус стал закрывать библиотеку перед вечерней и велел поторопиться, Афра вздохнула с облегчением.

На постоялом дворе появились новые люди — бородатый старик со взрослым сыном, точной копией своего отца, только роскошная шевелюра была у старика полностью седой. Оба были из Флоренции и направлялись на Сицилию.

Во время общей трапезы в трактире Афра заговорила с флорентийцами. Старший, очень разговорчивый человек, сообщил, что они потеряли целый день пути, так как их задержали войска Папы. Его святейшество — при этом старик насмешливо поклонился — отправился в Констанцу, местечко к северу от Альп, где созывается церковный Собор, вместе с более чем тысячей кардиналов, епископов, старших пасторов, обычных клириков и необычных монахинь. Чтобы Иоанн XXIII со своей свитой мог быстрее передвигаться, все улицы на его пути были закрыты для передвижения. Им даже запретили стоять на обочине дороги, когда мимо проезжала свита Папы. При этом старик презрительно сплюнул и растоптал плевок ногой.

К счастью, бородач вскоре объявил, что он устал, а молодому уже ударило в голову вино. В любом случае, оба поднялись, словно по команде, и, не прощаясь, ушли к себе в комнату.

Как обычно, брат Атаназиус прислушивался к разговору. Едва флорентийцы ушли, как он подсел за стол к Афре.

— Вы выглядите устало, господин. Это работа с книгами вас так уморила?

Афра, слушавшая хозяина постоялого двора только вполуха, кивнула с отсутствующим видом. Мысленно она была с братом Иоганнесом, читая его таинственное прощальное письмо, которое вместе с пергаментом было у нее на груди.

— Вы слышали, что Папа Иоанн созвал церковный Собор?

— Слышал, брат Атаназиус. И именно в Германии. Что это значит?

Монах пожал плечами, потом налил вино из кружки в два бокала и пододвинул один из них через стол к Афре.

— Папа, — начал он, — может созывать церковный Собор там, где ему заблагорассудится. Но, конечно же, место, где соберутся епископы и кардиналы, должно быть связано с проблемой, которую они призваны решить.

— И что это значит в случае с Констанцей?

— Ну, очевидно, в Германии назрел некий животрепещущий вопрос, который ставит перед римской церковью трудную задачу. Странно.

— Что странно, брат Атаназиус?

— Брат, вернувшийся несколько недель назад из Пизы, был первым, кто рассказал нам о церковном Соборе, созванном Иоанном XXIII. Он сказал, что в Италии все только и говорят, что об этом событии. И все гадают о настоящих причинах, побудивших его это сделать. Потому что официально на повестке дня два вопроса устранение раскола — как вы знаете, на данный момент у святой матери Церкви сейчас есть трое представителей Бога на земле.

— Это не новость. А вторая тема?

— Прискорбное явление в наш просвещенный век. В Праге появился злобный еретик, теолог, да еще к тому же и ректор тамошнего университета. Его зовут Гус, Иоганнес Гус. Он проповедует против богатства церквей и монастырей, словно мы и так недостаточно бедны. Люди бегут за ним, словно за крысоловом.

— Но ведь церковь действительно чудовищно богата, и не во всех монастырях ситуация такая же, как в Монтекассино. Ваш монастырь тоже знавал лучшие времена.

— Это, пожалуй, правда, — задумчиво ответил брат Атаназиус, — это, пожалуй, правда. В любом случае, пару лет назад Папа отлучил Иоганнеса Гуса от церкви, надеясь тем самым положить этому конец. Но получилось прямо противоположное. Наверняка люди стали прислушиваться к Гусу еще больше, а чехи вот-вот отколются от римской церкви.

— Если этот Гус и его учение так важны для римской церкви, то почему же церковный Собор не созвали в Праге?

— В этом-то все и дело! — Брат Атаназиус подлил еще вина. — Никто не может понять, почему церковный Собор будет именно в Констанце. — Монах глотнул еще вина и уставился в никуда, словно надеясь получить там объяснение.

Во время этого разговора Афра все никак не решалась поинтересоваться, что произошло с братом Иоганнесом, — она боялась спросить хозяина прямо. Одно девушка знала точно: завтра, рано утром, она покинет монастырь Монтекассино и отправится в путь.

Когда она встала из-за стола, монах удержал ее за рукав.

— Я должен кое-что вам сказать, — сказал он заплетающимся языком.

Афра посмотрела в его пьяное лицо, на глаза Атаназиуса набежали слезы.

— Вы же знаете брата Иоганнеса, алхимика?

— Конечно. Сегодня я не видел его целый день. Наверное, он закрылся у себя в лаборатории и занимается какими-нибудь сложными экспериментами. — Афра притворилась, что ей ничего не известно.

— Брат Иоганнес мертв, — ответил монах.

— Мертв?! — с наигранным волнением воскликнула Афра.

Брат Атаназиус приложил палец к губам.

— Алхимик решил самостоятельно покончить с жизнью. Это смертный грех — так учит нас святая мать-Церковь!

— Боже мой! Зачем же он это сделал?

Монах покачал головой.

— Мы не знаем. Иногда брат Иоганнес производил такое впечатление, словно он не от мира сего. Но это, наверное, было связано с его исследованиями. Он занимался такими вещами, которые касаются основ человеческого бытия, вещами, от которых христианину лучше держаться подальше.

— И как он?..

— Яд! Наверное, брат Иоганнес выпил один из эликсиров, которые были у него в комнате для экспериментов.

— А вы уверены, что он сам лишил себя жизни?

Брат Атаназиус тяжело кивнул.

— Совершенно уверен. Поэтому он не найдет последнего пристанища в стенах монастыря. Тот, кто сам уходит из жизни, не может быть похоронен в освященной земле.

— Жестокий обычай. Вы не находите?

Старый монах скривился, словно говоря: смотря как это воспринимать. Потом холодно и с безразличием ответил:

— Они выбросили его бренные останки через заднюю монастырскую стену, а позже зарыли в зарослях.

— И это вы называете любовью к ближнему?! — взволнованно воскликнула Афра. Она встала и вышла из общей залы, не сказав больше ни слова.

Брат Атаназиус уронил тяжелую голову на руки и посмотрел ей вслед без всякого выражения на лице.


В рассветных сумерках утром следующего дня Афра запрягла лошадь в повозку и отправилась на север, покинув монастырь Монтекассино.

Глава 11 Поцелуй факира

Когда повозка посланника, запряженная шестеркой лошадей, приближалась к городским воротам с юга, последние солнечные лучи коснулись мощной каменной стены. Извозчик на лошади Афры проклинал все на свете и бросал из кожаного мешка, который он повсюду возил с собой, гальку в толпу, чтобы чернь освободила дорогу для кареты его господина.

С тех пор как Афра покинула монастырь Монтекассино, прошло шестнадцать дней. Она не могла себе представить, что будет возвращаться с таким комфортом. Обратная дорога — по крайней мере первая неделя пути — прошла очень приятно. Весенние бури помешали им продвигаться быстро. К тому же целыми днями шел дождь, сделав многие улицы почти непроходимыми.

Это случилось где-то поблизости Лукки: правое колесо их двухколесной повозки поломалось, и расколовшиеся деревянные спицы привели к беде. О продолжении пути не могло быть и речи. Через час — вряд ли могло пройти больше после аварии — с юга к ним приблизилась еще одна повозка с большой упряжкой лошадей и извозчиком.

Афра не решилась остановить благородных путешественников, и шестерка лошадей проехала мимо. Но в двух шагах от Афры кучер все же остановил повозку. Знатный человек спрыгнул с этой повозки и подозвал Афру, чтобы узнать, может ли он ей чем-нибудь помочь. Наконец он осмотрел поломку и сказал, что, если Афра даст на время свою лошадь форейтору — его собственная лошадь прихрамывала со вчерашнего дня, — он без дальнейших церемоний мог бы пригласить ее в свою повозку. Случилось это по пути в Констанцу.

Это предложение пришлось очень кстати, тем более что из сложившейся ситуации она не видела никакого другого выхода. К счастью — а может, по судьбоносному стечению обстоятельств, — Афра накануне сняла мужскую одежду и оделась так, как подобает женщине. Так что теперь она могла предъявить проездной документ, выданный ей послом Венеции Паоло Карриерой.

Спаситель Афры пришел в восторг, назвал Карриеру своим другом и добавил, что сам он тоже служит королю Неаполя и в качестве чрезвычайного посланника едет на церковный Собор. Звали его Пьетро де Тортоза.

Знатный синьор, которого помимо форейтора и кучера сопровождали секретарь и слуга, в последующие дни проявил себя как человек с благородным характером, который считает само собой разумеющимся, более того, почетным, довезти Афру на своей повозке до Констанцы. За это Афра пообещала подарить ему лошадь, на которой без повозки она все равно не могла бы путешествовать дальше. Пьетро де Тортоза сказал, что с удовольствием заберет лошадь, но только в том случае, если ему позволят возместить ее стоимость. Господин Пьетро предложил двадцать золотых дукатов, огромную сумму даже за такую хорошую лошадь, как эта.

Минуя Геную и Милан, а также большие альпийские перевалы, в солнечную, но холодную погоду они беспрепятственно добрались до Швейцарии, где дорога с каждым днем становилась все лучше.

Афра была очень благодарна чрезвычайному посланнику. Без его помощи, девушка поняла это уже через несколько дней, она бы никогда не преодолела такое большое расстояние. Тем не менее она все еще испытывала к Пьетро де Тортоза определенное, недоверие, когда повозка чрезвычайного посланника въехала в городские Крестовые ворота.

Проездные документы, лично скрепленные подписью и печатью самого короля Неаполя, ограничили формальности, связанные с въездом в страну, до самых необходимых, и проверяющие их алебардщики по обеим сторонам ворот обращались с гостями очень почтительно.

Только высокопоставленные духовные сановники, старшие священники, епископы, кардиналы, а также чрезвычайные посланники из стран Европы имели право въезжать в ворота города вместе со своими упряжками, поскольку Констанца, город, население которого насчитывало не более четырех тысяч человек, трещал по всем швам. На территории этого маленького города проживало от сорока до пятидесяти тысяч человек с тех пор, как Папа Римский, к всеобщему удивлению, созвал в Констанце шестнадцатый церковный Собор.

Большинство жителей свободного имперского города на Боденском озере, которые с давних пор славились большей деловитостью, чем жители других городов империи, за звонкие монеты сдавали свои дома участникам собора и жили в последующие годы в палатках на улице или даже в сточных канавах либо вместе с другими людьми в крохотных помещениях, при этом на одной кровати спали два или три человека Ради презрённых денег многие без особого стеснения жили в примитивных условиях в конюшнях и загонах для коз, а также в церквях города.

Для чрезвычайного посланника короля Неаполя квартирьерами был арендован целый этаж в «высоком доме» в переулке возле рыбного базара. Этот дом, располагающийся в нескольких шагах от кафедрального собора, назывался именно так, потому что он был выше большинства зданий города на два этажа.

На гербе его владельца, богатого торговца по имени Пфефферхарт, было изображено три перечницы. Правда, завистники, которых в таком маленьком городе, как Констанца, было немало, утверждали, что на самом деле эти перечницы обозначают не что иное, как копилки, в которые скряга откладывает каждый сэкономленный констанский пфенниг. Во всяком случае, Пфефферхарта знали как человека, не упускавшего ни единой возможности заработать деньги. И поскольку его единственный сын уже покинул отцовский дом, а незамужние дочери целомудренно и бесплатно жили в монастыре ордена цистерцианцев, богатый торговец на время Собора сдавал половину своего дома.

Чрезвычайный посланник Пьетро де Тортоза предоставил Афре в доме Пфефферхарта одну из комнат, которые он снимал, пока она не определится с дальнейшими планами. По собственному опыту Афра знала, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке, поэтому, несмотря на всю свою предупредительность, благородный покровитель вызывал у нее скорее чувство недоверия, чем благодарности. Но все-таки на первое время у нее была крыша над головой, к тому же со всеми удобствами.

В Констанце тем временем росло напряжение. Уже собралось большинство участников Собора, кардиналов, епископов, высокопоставленных клерикальных сановников, аббатов, прелатов, архидиаконов, архимандритов, митрополитов и патриархов, богословов и книжников, а также посланников многих европейских держав. Даже король Сигизмунд изъявил желание присутствовать на Соборе. Все ожидали Римского Папу Иоанна XXIII, как он сам себя называл. Город напоминал бурлящий котел.

Появление головного отряда Его святейшества из Болоньи свидетельствовало о прибытии Папы, но по рядам пронесся слух, что наместник Бога на земле (такой титул Иоанн сам для себя выбрал с превеликим удовольствием) все же задержится. Причиной его опоздания стали триста монашек из монастыря, ради которых его святейшество, следуя заповеди христианского самопожертвования, жертвовал своим святейшим семенем и отпускал все грехи. А на такое требуется время.

Нет, репутация, которой пользовался римский понтифик, была действительно не из лучших. Никто не мог утверждать, что его конкуренты папы Бенедикт XIII и Григорий XIII, приславшие в Констанцу лишь своих наблюдателей, были детьми печали; но по сравнению с образом жизни Римского Папы они казались просто младенцами.

Официально Папа Иоанн сожительствовал с сестрой кардинала Неаполя. Второй женщиной в его жизни была его невестка. Что не мешало наместнику Бога на земле делить ложе с послушницами и юными клириками, которые таким образом становились обладательницами и обладателями неожиданного богатства, поскольку в том, что касалось любовных дел, Иоанн проявлял небывалую щедрость и оплачивал их деньгами из церковной казны или прибыльными должностями аббата или епископа.

После спокойной ночи на следующее утро Афру разбудили громкие крики. Она устремилась к окну. Но то, что ей показалось началом гражданской войны, оказалось не более чем повседневной уличной возней. Уже вскоре после восхода солнца на улицах толпилось много людей, кричащих и ругающихся на разных языках. Местами вообще невозможно было пройти. Сказочный город для мошенников, воров и разбойников.

Пьетро де Тортоза, которого Афра немного позже встретила на лестничной клетке, похоже, думал точно так же, когда сказал:

— Я бы вам порекомендовал отнести ценные вещи в надежное место. В городе уже даже пахнет мошенниками. Большие события притягивают плохих людей, как свет притягивает мотыльков. Если хотите, можете пойти со мной и моим секретарем. Я хочу отдать на хранение меняле все свои деньги и проездные документы.

Это предложение звучало заманчиво, но Афра была настроена недоверчиво: заботливость чрезвычайного посланника вызывала у нее подозрения. Поэтому она с улыбкой ответила:

— Мое имущество, господин Пьетро, не представляет такой большой ценности, чтобы мне нужно было оставлять его меняле для хранения в железном сундуке.

Пьетро в знак протеста поднял обе руки:

— Я же из наилучших побуждений, донна Гизела, ничего другого!

Интонация, с которой он произнес ее выдуманное имя, взволновала Афру.

— Ну хорошо. Большое спасибо за дельный совет, — вежливо сказала она. Ей становилось не по себе только от одной мысли, что чрезвычайный посланник из Неаполя мог знать что-то о ней и о тайне, которую она уже целый месяц носила на поясе.

Когда вскоре после этого Пьетро де Тортоза вместе со своим секретарем вышел из дома, Афра последовала за ними. Хотя Соборная площадь, где большинство менял имели свои лавки, находилась не очень далеко, дорога туда заняла сравнительно многовремени. Через узкие улочки города протискивались монахи в необычном одеянии, продавцы гусей, продавщицы тряпья, торговцы галантерейными товарами и кремнем, бродяги и мореплаватели, бегинки в серо-коричневых монашеских платьях, цыгане, богатые ткачи из города и мнимые слепые, превосходно симулирующие свой недуг, крестьяне, доктора в беретах и черных мантиях, сводницы, тянущие за собой своих проституток, одухотворенные епископы в митрах и плювиалях, бродячие паяльщики, шуты, шарлатаны, священники в стихарях, с набитыми животами, барабанщики, свистуны и миннезингеры, продавцы реликвий, однорукие, безногие, которые в поисках сострадания передвигаются при помощи досок на колесах, воры в широких плащах, чернокожие из далекой Эфиопии, русские с широкими лицами, ангельские создания, красивые, как грешники, кающиеся и палачи, дурно пахнущие конюхи, мавры, танцующие в женских платьях, писцы, высокопоставленные турецкие посланники со своими женщинами в шароварах и с лицами, закрытыми вуалью, чтобы не прогневить Бога, элегантно одетые конкубины, наряженные девушки на выданье и женщины в годах, герольды, вожаки с медведями, люди в масках, артисты на ходулях и всевозможные зеваки, стоявшие на обочинах дороги.

Афра уже было подумала, что чрезвычайный посланник затеял какую-то злую игру с ней, выбрав самую длинную дорогу в городе, как вдруг он вместе со своим слугой исчез в доме менялы Бетмингера. Во всяком случае, именно такое имя было написано на табличке над входом. Вскоре после этого он снова появился и вместе со своим слугой исчез во всеобщей суматохе.

На безопасном расстоянии Афра пыталась обдумать, что ей делать дальше. Потом она решила сдать на хранение пергамент и большую часть наличных денег, которые она все еще носила на поясе.

Более тридцати менял работали в Констанце во время Собора, это было прибыльным делом, поскольку каждый более или менее большой город в Европе чеканил свои собственные деньги. Установленного обменного курса не было. Сколько получали денег и за что, зависело исключительно от умения договориться, и при этом менялы старались себя ни в коем случае не обделить.

Афра выбрала менялу Пилеуса в Горбатом переулке поблизости от двора каноника, и это решение было принято спонтанно, так как его магазин с аркадами производил солидное впечатление. Там Афра сняла с себя свое имущество за занавеской в задней части конторы, предназначенной как раз для этой цели, и передала молодому меняле. Он положил все в закрывающуюся металлическую шкатулку, передал Афре ключи от нее и спрятал шкатулку во встроенный стенной шкаф с тяжеловесными дверями из черного дерева с широкими стальными лентами. Услуги менялы Афра оплатила на месяц вперед. Выйдя на улицу, она почувствовала облегчение.

На Соборной площади звучали барабанная дробь и посвистывание, и это все прерывалось только громкими аплодисментами и криками «Браво!». Из любопытства Афра направилась на большую площадь. Там невозможно было пройти, настолько близко друг к другу стояли люди, вытянув шеи. Неприятный запах из небольшого трактира распространился по всей площади. Пахло рыбьим и бараньим жиром и выпечкой, приправленной едким чесноком, и все вместе смешалось в довольно противный смрад, который любому человеку мог испортить аппетит дня на три.

Но казалось, что большинству не было дела до запаха. Они толпились, вытянув шеи, глазея на труппу фокусников, разбившую в тени двора каноника круглую палатку с красными и белыми полосками, и на подиум, воздвигнутый перед ней. Взрослый бурый медведь, почти в два раза выше своего дрессировщика-карлика, танцевал посреди трибуны на задних лапах. Его резкие движения под ритм мелодии, исполняемой тремя музыкантами, вызывали у зрителей восхищение.

Люди закричали от восторга, когда неповоротливое животное, весившее не менее центнера, захотело покинуть свою танцплощадку — круглый стальной лист. Тогда карлик дрессировщик потянул за веревку, закрепленную на кольце в носу животного, и медведь издал душераздирающий крик. Только немногие зрители догадались, что медведь, вызывающий всеобщее восхищение, плясал лишь потому, что стальной круг был заблаговременно нагрет до раскаленного состояния.

За этот небольшой спектакль зеваки платили скромную плату, которую они бросали в кармашки передников двух девушек, продвигавшихся по рядам.

Едва бедный медведь закончил свое выступление на сцене, как на нее уже запрыгнул молодой факир. Его мускулистое загорелое тело было наполовину обнажено. На юноше были надеты ядовито-зеленые штаны, белый тюрбан на темных волосах, и смахивал он на факира из далекой Индии. Уже само его появление вызвало у многих юных девушек возгласы восхищения. Красивый молодой человек в правой руке держал два горящих факела, а в левой — бутылку с какой-то жидкостью. Он глотнул из бутылки и протянул ее Афре, которая тем временем успела протиснуться в первый ряд. Афра покраснела.

Зрители, как заколдованные, таращились на пылающие факелы. Неожиданно факир сделал один шаг вперед, как будто хотел присесть для прыжка, и выпрыснул глоток воды, который он только что сделал из бутылки, сквозь сжатые губы, в воздух Быстрым движением он поджег факел, возвышающийся в воздухе подобно огненному мечу святого Михаила. Зеваки, стоявшие в первом ряду, испуганно отшатнулись назад.

Афра стояла, словно прикованная. Несмотря на то что она наблюдала за выступлением с очень близкого расстояния и могла его с точностью воспроизвести, она восхищалась юношей, его отвагой и самоуверенностью, с которой он противостоял огню.

Взрыв аплодисментов заставил факира повторить свой фокус еще один раз. С дружелюбной улыбкой он протянул Афре руку, чтобы она передала ему бутылку. Афра никак не отреагировала. Она просто смотрела на фокусника. Когда их взгляды встретились, ей показалось, что она пробудилась ото сна. Она чувствовала на себе взгляды окружающих. Афра смущенно передала факиру бутылку с воспламеняющейся жидкостью. Ей больше не хотелось дожидаться окончания номера. Афра протиснулась сквозь передние ряды и исчезла. Но взгляд юноши со стальными мышцами не давал ей покоя.

В последующие дни ей не удалось стереть из памяти образ молодого красавца факира. Напрасно она пыталась забыть пронизывающий взгляд смелого юноши. При этом в ее ситуации были вещи и поважнее, чем влюбленность, к тому же еще и в бродячего фокусника. Она должна была начать жизнь заново и надеяться только на себя. Другие женщины в ее ситуации надели бы вуаль и провели бы остаток своих дней среди монахинь ордена Святой Клариссы, Святого Доминика или Франциска. Но только не Афра.

Сначала ей не давала покоя мысль, что необходимо сменить выдуманное имя, которое очень помогало ей с самой Венеции. Но вскоре Афра поняла, что, пока она носит это имя, ей можно ничего не бояться. И если ты уже сохраняешь имя, думала она, то нужно следовать и своей профессии. Почему бы не торговать тканями? Ей должно было хватить денег на то, чтобы открыть дело.

Пока она раздумывала над этим, в дом Пфефферхарта пришел человек, который хотел поговорить с Гизелой Кухлер.

Афра до смерти перепугалась, когда к ней подошел незнакомец, представившийся Амандусом Виллановусом.

— Я имею честь говорить с Гизелой Кухлер из Страсбурга? — Незнакомец, высокий унылый человек в черном сюртуке и накидке без рукавов, наигранно, неестественно улыбался.

Афра ничего не ответила. Она смущенно смотрела сквозь него. Где и когда ей уже приходилось слышать это имя?

Незнакомый посетитель понял, что сейчас происходило в ее голове, и поспешил ответить:

— Венеция, церковь Мадонны дель Орто.

Прошло еще несколько секунд, прежде чем Афра смогла взять себя в руки. Она мысленно представляла сцену: Гизела Кухлер разговаривала с отступником в церкви; но это был другой мужчина.

— Вы? Я вас что-то не помню!

— Мы с вами договорились о встрече, но мне помешали прийти. Я разговаривал с Иоахимом фон Флорисом.

— Да, возможно, — ответила Афра с наигранным спокойствием. Она очень надеялась, что Амандус не заметит, как сильно она взволнована.

— Я удивился, когда прочитал ваше имя в списках. Мы все думали, что чума унесла вашу жизнь в Венеции.

— Но это не так, вы же видите!

— А что с Афрой, девушкой с пергаментом?

— Почему вы задаете мне этот вопрос?

После этого Амандус Виллановус закатил рукав и показал Афре каинову печать — перечеркнутый наискось крест.

— Стоит ли объяснять дальше?

В этот момент у Афры в голове промелькнула единственно верная мысль, и она ответила немного дрожащим голосом:

— Афра умерла. Она стала жертвой чумы.

— А пергамент?

Афра пожала плечами.

— Кто его знает! Если она носила его при себе, он был сожжен вместе с ее телом.

Она испугалась собственных слов.

Амандус Виллановус задумчиво почесал подбородок.

— Таким образом, наша миссия полностью завершена. Очень жаль. Она могла бы принести нам всем богатство, но прежде всего — силу и влияние. Теперь весь этот балаган здесь — не более чем фарс.

Афра нахмурилась и вопросительно посмотрела на Виллановуса.

— Будет лучше, если вы объясните мне поподробнее, уважаемый господин.

Незнакомец лукаво ухмыльнулся.

— Вы что, серьезно думаете, что этот смехотворный понтифик созвал Собор в Констанце, чтобы воссоединить разбежавшееся стадо овец?

— По крайней мере так говорят. И так считают приглашенные участники Собора.

Отступник сделал пренебрежительное движение рукой.

— Для каждого собора нужен благовидный предлог. На самом деле речь идет ни о чем ином, кроме как об угрозе потери власти. И это как раз такой случай. Папа Римский чувствует угрозу этого пергамента для сохранения его власти. Это было также причиной того, почему он позвал на помощь даже нас, своих злейших врагов. Папа Иоанн — мягкотелый, бесхарактерный человек. Он хорошо известен тем, что готов отказаться от своих убеждений, если при этом ему удастся сохранить власть. Воссоединение расколовшейся Церкви связано для римлянина с определенным риском, в этом случае он может лишиться должности. Так как, когда трое пап утверждают, что их власть является единственно легитимной, из дилеммы есть только один выход: их место должен занять один четвертый Папа. Разве вы не понимаете?

Афра кивнула. Речь отступника дала ей ответы на многие вопросы, с которыми она с удовольствием обратилась бы к кому-нибудь. Больше всего ее интересовал вопрос: что произойдет, если проклятый пергамент все-таки всплывет здесь, посреди Собора? Афра испугалась. Она сомневалась в том, что ей удастся держать себя в руках, чтобы у Виллановуса не возникло никаких подозрений. Уже сама мысль об этом заставила ее волноваться. Сверкающий взгляд незнакомца, устремленный на нее, зародил в ней подозрения о том, что он читает ее мысли.

Поэтому Афра успела собраться, когда Виллановус после долгого молчания вдруг снова спросил:

— А вы уверены, что пергамент был сожжен вместе с телом этой женщины?

— Что значит «уверена»? Я своими собственными глазами видела, как Афра умирала в лазарете Веччио. Зрелище не из приятных. Можете мне поверить на слово. И поскольку тела людей, умерших от чумы, а также все их вещи на острове сжигались, вполне можно предположить, что пергамент постигла та же участь.

— Да, но только при условии, что пергамент был у нее с собой.

— В этом вы правы!

Разговор в доме Пфефферхарта не доставлял Афре особого удовольствия. И чем дольше он длился, тем менее уверенной она становилась. Казалось, что ей уже не удастся отделаться от отступника. И прежде всего, не удастся убедить его в том, что поиск пергамента не имел ни малейшего смысла.

Казалось, что у отступника море времени. По крайней мере он не собирался уходить, несмотря на то что все вопросы были разъяснены.

— Мы долго задавались вопросом, — начал он снова, — почему любовница архитектора из Страсбурга так неожиданно отправилась в Зальцбург, а потом в Венецию. Вы же знаете, у нас повсюду свои агенты, но никто не мог найти достойного объяснения этой неожиданной поездке. Есть только одно логическое объяснение: она собиралась поговорить с Папой, который в это время находился в Болонье. Она хотела сама предложить ему выкупить пергамент. Вы же знали Афру. Как вы думаете, это возможно?

Афра отрицательно покачала головой.

— Я думаю, что вы переоцениваете эту девушку. Афру, безусловно, нельзя назвать глупой, и отец научил ее писать и читать, а также преподал азы латыни и итальянского языка. Но она довольно скромна и вряд ли могла захотеть побеседовать с самим Папой.

— Вы так говорите о ней, как будто она еще жива.

— Извините, — испуганно произнесла Афра, — но прошло совсем немного времени с тех пор, как мы с ней это обсуждали. Нет, я тоже не могу найти никакого логического объяснения, с какой целью она намеревалась совершить свою поездку. Я слышала, что Афра отправилась туда из-за каких-то книг. Но кому придет в голову ехать в такую даль за несколькими книгами?!

— Я бы не говорил с такой уверенностью. Есть люди, высокие сановники и монахи, готовые совершить убийство ради одной книги.

— Нет, — сказал отступник после небольшой паузы, — на всякий случай, если пергамент все-таки существует, нам нужно пообщаться с архитектором Ульрихом фон Энзингеном. Он довольно долго жил с этой женщиной. Я просто не могу себе представить, чтобы она не посвятила его в свою тайну.

Афра чувствовала себя так, словно ее тело пронзила молния. Ей не хватало воздуха — только бы отступник не заметил, как сильно она волновалась! Афра хотела промолчать и никак не отреагировать на упомянутое ранее имя Ульриха. Но она не выдержала и сказала:

— Да, а разве Ульрих фон Энзинген не один из вас?

— Один из нас? Вы, наверное, шутите! Ульрих фон Энзинген — крепкий орешек, своенравный, коварный и хитрый. Я мечтал, чтобы он был одним из нас. Но мы попусту пытались переманить его на нашу сторону. Его невозможно было заставить ни деньгами, ни угрозами. Долгое время мы полагали, что Ульрих фон Энзинген замуровал пергамент в одном из кафедральных соборов, и это, согласно его планам, должно было положить всему конец. Но мы незаметно вскрыли места в кирпичной кладке, предусмотренные для хранения сокровищ. Не найдя там ничего, мы начали угрожать господину Ульриху сравнять его собор с землей, если он нам не скажет, куда он спрятал пергамент. Чтобы вы знали, если собор рушится под руками архитектора, это означает конец его карьеры. В Страсбурге нам это почти удалось. Но потом мы поняли, что за одну ночь невозможно так подготовить фундаментные и замковые камни, чтобы строение обрушилось одномоментно.

Затаив дыхание, Афра следила за объяснениями отступника. Эти люди были намного более коварными, чем она могла себе представить. Значит, она была несправедлива к Ульриху. Теперь она могла объяснить некоторые странные моменты в его поведении. Но было ли это оправданием того, что он изменил ей с этой епископской шлюхой?

— Я слышал, что Ульрих фон Энзинген остановился где-то тут, в Констанце, — как бы между прочим сказал Амандус.

— Архитектор? — взволнованно спросила Афра.

Амандус утвердительно кивнул головой.

— И не только господин Ульрих. На Собор приехали все великие архитекторы. И это вполне понятно, так как нигде на всей земле нельзя найти сразу так много потенциальных заказчиков вместе. Но это больше не должно вас беспокоить.

Он выдержал небольшую паузу, а потом неожиданно спросил:

— А кем вам приходится Пьетро де Тортоза?

— Абсолютно никем! — рассерженно ответила Афра.

Отступник пробормотал что-то вроде извинения и быстро попрощался. Уходя, он приложил палец к губам и, прежде чем исчезнуть, прошептал:

— Надеюсь, этот разговор останется только между нами.

Встреча с отступником привела Афру в состояние сильнейшего замешательства. Она была напугана. Как все это расценивать? Поверил ли ей Амандус Виллановус? Или все это было всего лишь хитрой игрой, рассчитанной на то, чтобы выведать у нее тайну? Возможно, эти капюшонники как-то узнали, что она выдает себя за Кухлершу.

То, что Ульрих фон Энзинген не принадлежал к отступникам, еще больше сбило Афру с толку. Неужели же она все это выдумала? Может, она увидела связь, которой не существовало? В ситуациях повышенного внутреннего напряжения человек старается усмотреть какие-то связи, которые при более детальном рассмотрении оказываются ошибочными. Но, может, целью Амандуса Виллановуса было лишь успокоить ее таким образом? Может, это было всего лишь ловушкой, чтобы она снова начала доверять Ульриху? Но если бы это действительно было так, то Виллановус не стал бы рассказывать столько секретов о себе и махинациях остальных отступников.

После этого разговора Афра бесцельно блуждала по Констанце. Ей хотелось отвлечься, и это ей удалось. И помогли Афре в этом не фокусники, не шуты и не странствующий народ, показывающий свои фокусы на каждом углу, а очень худой мужчина с бородой, в черной рясе и черном берете, похожий из-за этого на ученого священника, произносивший пламенную речь. Кафедрой ему служила бочка, а слова, которыми он щедро одаривал народ, в значительной степени отличались от привычных проповедей.

За долю секунды по толпе пронесся слух, что это Ян Гус, чешский реформатор, изгнанный три года назад Папой, произносил проповеди на верхнем базаре. Из боковых переулков начали моментально собираться любопытные люди. Все хотели увидеть невысокого мужчину, проповеди которого вызвали неудовольствие Папы.

Король Сигизмунд настоятельно рекомендовал Яну Гусу попытаться защитить свою честь на Соборе и предоставил ему охранную грамоту. А Гус, хотя и невысокого роста, был очень смелым человеком и принял приглашение.

Среди слушателей, стоявших очень близко друг к другу и вслушивавшихся в грубоватый чешский акцент проповедника, была и Афра. Его резкие слова о Папе, Церкви и ее секуляризации обрушивались на нее, как удары плетью. Ян Гус говорил то, что у Афры и многих других было на душе; но самым волнующим было то, что он отважился сказать вслух о том, о чем многие осмеливались только думать.

— Все вы, люди, называющие себя христианами и следующие законам церкви, — выкрикивал Гус звучным голосом на всю площадь, — вы все — овцы одного пастуха, который называет себя святейшим, хотя до святости ему так же далеко, как воротам ада до небесного свода. Папа, живущий не так, как жил Иисус, является Иудой, а не святым человеком, даже если он вступил в должность согласно законам Церкви.

Только единицы слушателей решились зааплодировать, отойдя при этом смущенно в сторону, чтобы никто не смог их узнать.

— В то время, — продолжал Ян Гус, — когда наш Господь Иисус еще ходил по земле, его ученики жили в бедности и любили своих ближних. А сегодня? Сегодня последователи Господа Бога, священники, прелаты, каноники, аббаты и епископы купаются в роскоши и следят за всеми мыслимыми капризами моды, одеваются в яркие пышные одежды и гордо прохаживаются, подобно петухам на помойке, танцуют в узких брюках и выставляют свои половые органы напоказ, что противоречит шестой заповеди. Не стоит напоминать, что эти последователи Господа Бога содержат огромное количество красавиц. Вы ведь сами заметили, что, как только ваш город был определен местом проведения Собора, сюда слетелись тысячи продажных женщин, словно саранча во время Египетского мора. А если не хватает денег, эти последователи Господа Бога продают вам реликвии, саван нашего Господа Бога, лоскутки его одеяния и даже чудодейственные капли крови. Братья христиане, я говорю вам: наш Господь Иисус вознесся на небеса и стал абсолютно блаженным, не оставив после себя ничего бренного и земного. Подумайте о словах нашего Господа Бога: блаженны те, кто не видит, но все же верит. Грешны те, кто наживается на вашей слепой вере.

— Они — грешники!

— Да, священники грешны!

Несколько сотен слушателей проповеди внезапно начали в один голос скандировать его слова:

— Священники грешны!

И Афра вместе с ними.

Не успела толпа успокоиться, как вдруг молодой доминиканец в светлой тонзуре угрожающе поднял кулак и выкрикнул:

— А вы, магистр Гус? А разве вы сами не такой же священник, стремящийся нажиться на людях? Разве вы не человек, способный помочь, благословить или соборовать кого-то только за деньги?

Внезапно стало очень тихо, все взгляды устремились на Яна Гуса. Он обиженно воскликнул:

— Тебе, дерзкий доминиканец, следовало подумать, прежде чем бросать в меня камень! Разве не один из твоих собратьев недавно обесчестил в церкви добропорядочную даму, после чего пришлось заново освящать храм Господний?

Зрители подняли крик. Но Гус прервал их:

— Я не стану скрывать, что стал священником для того, чтобы иметь средства к жизни, хорошо одеваться и пользоваться авторитетом среди простого народа.

В толпе послышались единичные возгласы.

— Но, прежде чем осуждать меня, примите к сведению, что все свое жалованье ректора в университете и проповедника я отдаю бедным и нуждающимся. Я также не помог разбогатеть ни одной красавице, а послушницам — и подавно. Но, — Гус указал пальцем на монаха-доминиканца, — вам стоит задать этот же вопрос Папе Римскому. Уверен, что Иоанн сможет ответить на него лучше меня.

Гус завершил свою проповедь могучим «Аминь». Его мгновенно окружили его спутники и последователи, с которыми он исчез в направлении переулка Святого Павла, где, как поговаривали, он снимал комнату с мебелью у вдовы Фиды Пфистер.

— Папа Римский! Его святейшество Папа Римский! — Эта новость распространилась по рядам с быстротой молнии, Иоанн XXIII и его свита, шествующие от Кройцлинского монастыря, миновали южные городские ворота. Понтифик, выбрав путь через Болонью, Феррару, Верону и Триест, прибыл вместе с сотнями сопровождающих — кардиналами, архиепископами, епископами, аббатами и прелатами, пятьдесят из которых получили свои должности лишь во время этого долгого путешествия.

В Мерано ему был оказан прием герцогом Фридрихом Австрийским, проводившим его через горящий перевал и гору Арльберг до Боденского озера.

Папа Римский нажил себе больше врагов, чем правитель какой-либо страны в Европе, поэтому он высоко ценил вооруженную охрану. За услуги, оказанные смелым австрийцем во время путешествия, Иоанн по собственной прихоти наградил его званием генерал-капитана римской церкви, нелепым, но очень доходным титулом с ежегодным пожизненным окладом в шесть тысяч гульденов.

Папа Иоанн, невысокий, тучный, обрюзгший мужчина, прячущий свою лысину под белой тиарой, которую, как поговаривали, он не снимал даже при близком общении с женщинами и вместо которой он не надевал даже роскошную митру, приехал в Констанцу со смешанным чувством. Он тщетно пытался созвать Собор в каком-либо другом месте; Констанца была единственным христианским городом Западной Европы, в который согласились приехать абсолютно все приглашенные стороны.

Еще немного, и пугливый суеверный понтифик повернул бы обратно, почти достигнув пункта назначения, так как его повозка перевернулась на извилистых тропах Арльбергских гор и его преосвященство выпал вниз головой прямо в грязь. Папа Иоанн расценил это как зловещее предзнаменование, и потребовалось множество убедительных слов святейших кардиналов и должностных лиц, чтобы, после того как понтифика очистили от грязи, уговорить его продолжить путь.

Даже вид наемных солдат, вооруженных тяжелой артиллерией, которые были выставлены для его охраны на городской стене, крышах домов и башнях, не мог избавить Папу от чувства глубокого недоверия, преследовавшего его в Констанце. До последней секунды он настаивал на том, чтобы ему разрешили въехать в Констанцу с задернутыми занавесками. Но, когда Папа увидел золотой балдахин и статную лошадь, которые ему выслали в качестве приветствия члены городского совета, тщеславие его святейшества победило, и Иоанн предпочел въезжать в город под золотой переносной крышей и на белом коне.

Уже во время построения возле Крестовых ворот произошли столкновения духовных и мирских вельмож из-за приоритета в расстановке, так как епископы, уже прибывшие в Констанцу, требовали потесниться придворных епископов из Папиной свиты.

Прежде всего епископам, коих насчитывалось не менее ста, достались немилость и презрение почтенных вельмож. В конце концов, ни для кого не было тайной, что Папа Иоанн раздавал звания и должности по своему усмотрению и некоторые плуты и мошенники называли себя епископами какого-то епископата, неизвестного даже Святому Духу только по той причине, что такого епископата не существовало.

Пьетро де Тортоза, чрезвычайный посланник короля Неаполя, завязал горячий спор с церемониймейстером и архиепископом Папы из Санта-Евлалии из-за вопроса: кому, лошадям его святейшества или мирским посланникам иностранных князей можно разрешить выступить в праздничной процессии. Вопрос о том, кому должна была выпасть такая честь, римско-католическим клячам или иностранным дипломатам, снова и снова вызывал горячие споры представителей христианской веры, и в итоге образовались три стороны, после чего французы выдвинули требование вынести этот спорный пункт на повестку дня.

Во всеобщем хаосе разноязычных голосов в основном была слышна латынь, дополненная всевозможными иностранными словами, так как ни один монастырский лексикон латыни не содержал таких слов, как «паяц», «идиот» или «повелитель потаскух». На момент созыва Собора латынь вообще была самым распространенным языком. Не то чтобы господа клирики знали ее безукоризненно, конечно нет, но их церковная латынь все же звучала понятней, чем жесткий английский, испанский или итальянская манера говорить нараспев — не говоря уже о гортанном немецком говоре.

Спор о порядке расстановки в конце концов завершился, как и в Книге царств, — соломоновым решением: каждый, будь то конь или архиепископ, дворцовый прелат или посланник, должен включиться в крестный ход тогда, когда пожелает. Так и случилось.

У стен городских ворот резонировали тромбоны. Молотки задавали ритм. Возглавлял всю процессию хор евнухов, чистыми голосами исполнявший «Tedeum». Папа Римский был бледен, он с опаской поглядывал на людей из-под белой тиары, напрягаясь, натягивал поводья своей белой лошади. Изредка он протягивал свою руку в толпу для поцелуя. Но лишь немногие повиновались этому требованию.

И вообще жители Констанцы довольно сдержанно отнеслись к визиту Папы Римского. Люди глазели на него, едва не вываливаясь из окон. Каждый хотел увидеть понтифика, обладавшего столь страшной славой, однако ни фурора, ни почтительного отношения к нему не было. Местами процессия, двигавшаяся к Соборной площади, походила на пышные похороны.

Приезд Папы имел большой успех в первую очередь среди девушек города, за ними следовали дворцовые прелаты, апостольские секретари и рыцари, которым, как и их хозяевам, была присуща репутация людей неблагопристойных и неблаговидных. И за одну ночь Констанца превратилась в рай — рай для женщин. Ведь именно здесь, и больше нигде во всей империи, где отчетливо прослеживалось перенаселение женщинами, в это время приходилась одна женщина на десять мужчин.

«Tu es Pontifex, Pontifex Maximus»[149] — слышалось в переулках города. Небо хмурилось над городом Констанцей, клубились низкие темные облака. Сотни дьяконов с белоснежной кожей, сопровождавших прибытие Папы, бродили по городу, размахивая кадилами, наполняя город едким дымом ладана, словно они пытались изгнать злых духов из каждой подворотни, из самых дальних уголков самого дальнего дома.

В таком маленьком городке, как Констанца, невозможно не знать о великих событиях. Афра тоже не осталась в стороне, хотя после разговора с Амандусом Виллановусом ее голова была забита совсем другими вещами. Девушка заняла место в четвертом ряду в Перечном переулке, чтобы посмотреть спектакль, состоявшийся, когда Папа Римский Иоанн и все участники процессии двигались с запада к кафедральному собору.

Хор евнухов пронзительными голосами повторял все те же строчки «Tu es Pontifex, Pontifex Maximus», тем самым привлекалось всеобщее внимание к тому, кто находился под золотым балдахином, кто восседал на белом императорском коне. Рыцари по обе стороны были одеты в белые чулки до самой талии и короткие камзолы с широкими рукавами. Они выглядели одухотворенными и размахивали пальмовыми ветвями, как будто это Иисус снова въезжал в Иерусалим.

Папа Иоанн угрюмо выглядывал из клубов дыма ладана — это была демонстрация твердой позиции, за которой он скрывал боязнь внезапного нападения. Не только по той причине, что он издавна относился к немцам с подозрением, у понтифика было достаточно врагов, которые делегировали своих представителей в Констанцу. По его лицу один только раз пробежала улыбка, в тот момент, когда он заметил шлюх, демонстрировавших свои пышные бюсты, разодетых в платья с глубокими декольте. Папа Иоанн бросил сладострастный взгляд — дал свое апостольское благословение похоти, созданной Господом.

На Афру вся эта процессия на многократно благословленном белом коне произвела сильное впечатление, она практически вызвала в девушке сочувствие к понтифику. Его лицо решительно не соответствовало слухам и славе, опередившей его прибытие. Хоть и изредка, но по пути все же можно было услышать восторженные возгласы. Афра же, напротив, относилась к тем, кто наблюдал за спектаклем молча. По воле случая взгляды Афры и понтифика встретились на долю секунды. Папа, казалось, спрашивал: почему ты не аплодируешь? И внезапно возник ответ: а почему я должна аплодировать? Но прежде чем Афра снова смогла взглянуть понтифику в глаза, Папа Иоанн был уже далеко.

Между понтификом и теми, кто следовал за ним, четко прослеживалась подобающая дистанция, которая на несколько секунд позволяла взглянуть на зрителей с противоположной стороны улицы.

Сперва Афра подумала, что это какой-то обман. В последнее время слишком уж часто она с ним сталкивалась. С тех пор как Виллановус упомянул о том, что Ульрих находится в Констанце и что он не имеет никакого отношения к отступникам, у Афры возникло чувство сожаления. Хотя память о том времени, которое они провели вместе, за последние месяцы совсем стерлась, когда девушка позволяла себе быть честной с самой собой, она чувствовала, что все еще привязана к нему. Афра уставилась на мужчину, стоявшего рядом. Не было никаких сомнений, ни тени колебания — это был Ульрих фон Энзинген!

В блаженном смятении, как и следовало ожидать, Афра не выпускала его из виду. И вот ощущение счастья оттого, что она его встретила, натолкнулось на тщательно скрываемую неуверенность и боязнь сделать первый шаг.

Но все же воспоминания о первой любви и о страданиях отогнали все страхи. Афра неуверенно подняла руку и стыдливо помахала.

Но случилось непонятное: ответа на ее жест не последовало. Мужчина, стоявший напротив нее, казалось, смотрел сквозь Афру. Он не мог не заметить ее и не обратить внимания на ее приветствие. Афра хотела закричать, но, прежде чем она решилась, на дороге появились последователи Папы. Они были одеты в праздничные пестрые одежды, их сопровождали шуты на ходулях и барабанщики. Оруженосцы несли оружие и родовые знамена своих господ. Родовые знамена также располагались на крышах домов, дававших пристанище и ночлег этим господам в Констанце.

В самом первом ряду шел Пьетро де Тортоза, чрезвычайный посланник короля Неаполя, все остальные присутствовали здесь в качестве друзей Папы, после того как последний был изгнан королем из Рима. Рядом шел епископ Монтекассино Пелозо, который при всем своем желании не смог бы объяснить, где же находится его епископство, как и посланник дожа Венеции, архиепископ Сант-Андреаса и посланник короля Шотландии в чулках до колен и в красном сюртуке, доходившем до колен. За епископом Каппацио и епископом Асторга следовали посланники короля и королевы Испании. Графа Венафро сопровождал апостольский секретарь, представившийся одновременно епископом Котроне. Рука об руку шли подтянутый апостольский дворцовый прелат и епископ Бадайоц, запоминающаяся личность с длинными черными волосами. Его щит, самый большой из всех, изображал архиепископа Таррагона в качестве губернатора Рима. За щитом практически терялся низкорослый архиепископ Сагунта. Однако аббат монастыря Святого Антония в Вене представлялся посланником короля Франции. В длинном фиолетовом, плотно облегающем одеянии, в туфлях на высоких каблуках, он приплясывал, словно цирковая лошадь. Он очень старался держаться процессии и достойно пройти по грубым мостовым Констанцы. Рядом шел архиепископ Ацеренза, который из беспокойства о спасении собственной души везде брал с собой послушника, за ними следовали граф Палонга, Конца, Палене. Как и герцог Гравина, они образовывали собственную процессию, выделяясь еще и своими темными изысканными одеждами, нескончаемым смехом, который, собственно говоря, ни к чему конкретно не относился. Громкие, слышные каждому шаги следовавших сразу за посланниками герцога Милана флорентийских посланников, которым положено было обеспечить первоочередность своих господ при их личном присутствии. И если после полумили пешего марша господа все еще не могли договориться, оба посланника предпочитали присоединяться к процессии не там, где шли их господа. По пути к Собору обязательно возникли бы спор или драка. Так и произошло между архиепископом Ацеренза и Латера и церемониальным клириком в расшитой золотом церковной парче. В Перечном переулке, непосредственно на глазах у Афры, вышеупомянутый архиепископ сорвал с клирика его праздничные одежды, оставив на нем лишь стихарь (что в случае с церемониальным убранством приравнивалось к ночной сорочке). Архиепископ топтал одеяние с такой яростью, словно хотел оторвать голову змеи.

Так процессия дошла до Соборной площади, и Афра использовала эту возможность, чтобы перейти на другую сторону улицы между первыми рядами процессии. Там она тщетно искала Ульриха фон Энзингена. Архитектор будто сквозь землю провалился.

Мысли путались, Афра бежала по направлению к своему пристанищу в Рыбном переулке. Ей сразу же стали безразличны и Собор, и Папа Римский, и все посланники европейских государств. На несколько секунд она даже поверила, что все наладится. Но сразу же начала злиться на себя из-за того, что была настолько глупа. Ведь прошлое невозможно стереть или переделать. Они ничего не подарили друг другу на память. Было очевидно, что Ульрих чувствовал себя намного более обиженным, чем она. Бесспорно, она была не права, обращаясь с ним так. Но Ульрих, как он вел себя по отношению к ней в Страсбурге?

Афра рассердилась. Она ничуть не сомневалась в том, что Ульрих ее узнал. Но чем дольше она думала об этом, тем больше крепла страшная мысль о том, что у него была другая женщина!

Кто мог бы его в этом обвинить, думала Афра, их расставание произошло не так, чтобы вселить надежду на будущую встречу. Конечно, она так доверяла Ульриху, что ожидала правды, сказанной в глаза. Вместо этого он выкручивался, как мог, заврался, как Иуда, отрицавший, что знал Господа Иисуса.

До самого Рыбного переулка Афру преследовали голоса хора евнухов. У «высокого дома» мастера Пфефферхарта стоял какой-то молодой человек с приятной внешностью, носивший мантию не потому, что было прохладно, а потому, что таким образом он подчеркивал свою ученость.

Афра не ожидала от этой встречи ничего хорошего и уже было собиралась вернуться, когда незнакомец преградил ей путь к отступлению и быстро произнес:

— Вы наверняка жена посланника из Неаполя. Я — Иоганн Райнштайн, ученый, друг и слуга моего господина Яна Гуса из Богемии.

И прежде чем Афра смогла отличить правду от лжи, Райнштайн продолжил. Поток его речи могли прервать лишь его собственные мысли.

— Меня послал магистр Гус, я должен назначить дату переговоров с мессиром Пьетро де Тортоза. Ян Гус требует поддержки со стороны посланников в противостоянии с Папой Римским. Вы ведь его жена?

— Клянусь Божьей матерью, что нет, но вы же не даете мне вставить ни слова! — возразила Афра спустя мгновение, когда незнакомец переводил дух.

— Но вы же живете в этом «высоком доме» мастера Пфефферхарта, где квартирует посланник из Неаполя?

— Да, это так, но у меня нет ничего общего с Пьетро де Тортоза, кроме одинакового маршрута путешествия. Меня зовут Гизела Кухлер. Я здесь всего лишь проездом.

Услышав это, ученый из Богемии на несколько мгновений умолк. При этом он смерил Афру критическим взглядом, особо не торопясь.

В конце концов, было высказано все, что следовало, и внезапно у Афры мелькнула идея, воплощение которой изменило бы все.

— Вы друг магистра Гуса? — осторожно начала она.

— По крайней мере так он сам меня называет.

Афра задумчиво закусила нижнюю губу.

— Я слышала его речи. Его слова трогают душу. Гус — бесстрашный человек. Требуются недюжинная сила и огромное мужество, чтобы ополчиться на Папу и духовенство всей Европы. Других и за меньшее обвиняли в ереси!

— Но ведь Гус прав! Святая церковь просто катится под откос, Гус не раз об этом упоминал. Он согласен понести любое наказание, если только его вину докажут, представят доказательства ереси. По сей день доказать это еще никому не удалось. Ваше беспокойство же, юная особа, безосновательно. Я смотрю на вас и вижу, что вы хотите что-то сказать, у вас что-то на душе.

— Гус — умный человек и знаком с законами Церкви, — обстоятельно начала Афра. Затем продолжила: — Я располагаю неким документом, который, скорее всего, является очень важным для Папы и Церкви. В любом случае, многие уже пытались присвоить этот пергамент. Его значение и по сей день является для меня загадкой. Однако два слова из этого документа приводят верующих людей в ужас.

— И как же звучат эти слова?

— CONSTITUTUM CONSTANTINI.

Иоганн фон Райнштайн, до этого слушавший речь Афры достаточно отстраненно, вдруг заинтересовался:

— Вы сказали CONSTITUTUM CONSTANTINI?

— Да, именно так.

— Простите за столь откровенный вопрос, — Райнштайн снова быстро взял инициативу на себя, — но как попал вам в руки этот документ? Пергамент у вас с собой? Вы готовы продемонстрировать его нам?

— Это уже целых три вопроса вместо одного, — улыбнулась Афра. — Мой отец передал его мне и сообщил, что пергамент стоит целое состояние. Что также является серьезным основанием не носить документ с собой. Он, однако, находится в определенном безопасном месте, в городе. А касательно вашего последнего вопроса: я почту за честь передать документ самому магистру Гусу. Могу ли я вам довериться?

Ученый из Богемии поднял обе руки и произнес:

— Клянусь самым святым, что скорее откушу себе язык, чем промолвлю хоть слово об этом! Но если вам будет угодно, приходите завтра после «Ангельского звона» к магистру Гусу. Мы снимаем квартиру у вдовы Фиды Пфистер в переулке Святого Павла.

— Я знаю, — ответила Афра, — весь город только о том и говорит. Ходят слухи, что дом осаждают последователи Гуса, которые не отходят от здания с тех самых пор, как магистр Гус показался у окна.

Райнштайн закатил глаза, как будто хотел ответить: мол, что тут поделаешь, но вместо этого произнес:

— Просто удивительно, насколько быстро распространилось его учение в Германии. Было бы предпочтительнее, если бы вы зашли в дом вдовы Пфистер с черного хода, а не с парадной лестницы. У дома есть вход со стороны Пряного переулка. Оттуда вы можете попасть в дом, не привлекая к себе лишнего внимания. А что касается неаполитанского посланника, спросите у самого магистра, разрешено ли ему говорить обо всем.

Афра пообещала поступить именно так, хотя мысленно была уже где-то далеко. Хотя ей еще ни разу не доводилось общаться лично с Яном Гусом, его речи на площади проникли в ее душу.

После того как ученый удалился, Афра направилась к Пилеусу, меняле с Мостового переулка, чтобы забрать пергамент. Она припрятала его в привычном тайнике, в своем корсете. Прежде чем покинуть дом менялы, Афра посмотрела со всех сторон, не видно ли тайника. Затем направилась в сторону Рыбного переулка.

Почти на полпути начался дождь. Ледяной ветер поднялся над городом, гнал черные тучи, и Афра спряталась под навесом одного дома, где уже были другие люди. На низкую крышу падали крупные капли. Афру знобило.

Ей, должно быть, просто необходимы были жалость и сострадание. Афра внезапно и неожиданно почувствовала, как чьи-то руки опустили накидку ей на плечи, защищая от холода и сырости.

— Вы дрожите, как осиновый лист, — произнес приятный голос.

Афра обернулась.

— При таком холоде это неудивительно. — Она застыла на месте. — Ты факир?

— А вы та девушка, которая убежала во время кульминации моего выступления?

— Ты это заметил?

— Люди искусства очень восприимчивы, вы должны это знать. А для артиста нет ничего более обидного, чем если публика покидает представление незадолго до его окончания.

— Прости, я не хотела тебя обидеть!

Факир пожал плечами:

— Ну хорошо.

— Как я могу загладить свою вину? — спросила Афра с улыбкой.

— Что вы предлагаете? — спросил юноша, подошел к ней и запахнул края накидки.

«Как же он красив и молод», — подумала Афра. Она снова ощутила ту же теплоту, что и при их первой встрече.

— Я не знаю, — произнесла она почти шепотом, как маленькая девочка. Иногда с ней такое случалось, так как дни ее юности были полны стыда и страха. И вот теперь, после всего того, что она пережила, в ней проснулась застенчивость. Да еще и перед юнцом.

Теперь Афра даже заметила, что вся дрожит, хотя она сама не могла сказать, был причиной этого состояния холод или же близость юноши. Но как бы там ни было, она была благодарна ему за то, что он обнял ее, дабы согреть.

— Меня называют Огненный Якоб, — заметил юноша, подмигивая.

— Афра, — ответила Афра, не видя причин для игр в прятки с этим прекрасным юношей. — А ты, похоже, совсем не боишься огня, — заметила Афра многозначительно.

Казалось, Огненный Якоб решил не замечать игру Афры.

— Нет, ведь огонь — это то же, что и земля, вода или воздух, такая же стихия, и поэтому его не стоит бояться. Необходимо только знать, как правильно обходиться с этими стихиями. Возьмем, к примеру, воду. Она может быть опасна, это точно, но ведь она предназначена также и для питья. С другой стороны, она жизненно необходима. Так же обстоит дело и с огнем. Многиевидят в нем угрозу. Но при этом он так же жизненно важен, как и вода. Например, вот в такой день, как сегодня. Идем!

Дождь немного стих, и Якоб направился в сторону Капитульного двора.

— Там стоит моя повозка, а в ней работает надежная печурка. Ее тепло пойдет вам на пользу.

Афру удивляла уверенность, с которой Якоб с ней разговаривал, и еще больше уверенность, с которой она за ним следовала.

Капитульный двор состоял из нескольких чередовавшихся зданий. В одном углу, напротив церкви Святого Иоанна, нашли себе место факиры, после того как за день до этого их выгнали с места предыдущей стоянки. Им было не привыкать к подобному отношению, Их любил народ за то, что они приносили радость и разнообразие в ежедневную серость, ну а в административных вопросах им не доверяли, их избегали.

— Здесь я и живу, свободный как птица, — сказал Якоб с учтивой интонацией, как бы приглашая внутрь.

У внешней стены здания без окон расположились три ярко раскрашенные повозки и решетчатая телега с клеткой, в которой жил медведь, беспокойно прохаживавшийся туда-сюда. У телеги было всего два больших колеса и два дышла, к которым она крепилась, и вожак повсюду возил его за собой по стране.

На одной из повозок было написано «Огненный Якоб». Это пристанище было снабжено маленьким окошком, а с противоположной стороны находилась узкая дверь, к которой вела откидная лестница. Ближе к передней части вагончика была расположена труба, слегка покосившаяся вправо, откуда струился густой дым.

— Не слишком роскошно, но тепло, уютно и сухо, — произнес Якоб и открыл дверь в свой дом на колесах.

Афру поразило то, как можно разместить столько мебели в таком ограниченном пространстве: печь, кровать, стол, стул, вешалку для одежды и ящик у окна, больше ему не требовалось. Она сняла вверенную ей накидку и вернула Якобу. До этого Афре еще никогда не приходилось бывать внутри фургончика уличных артистов. Сняв накидку, она ощутила приятное тепло крохотной комнаты. При этом, впервые за долгое время, Афра почувствовала себя защищенной и в полной безопасности.

— О чем вы думаете? — спросил Якоб после того, как несколько мгновений молча наблюдал за Афрой.

Она не могла не засмеяться.

— Если я тебе расскажу, ты будешь смеяться и сочтешь меня безумной.

— Почему? Вы меня интригуете.

— Ну, я думала, это должно быть замечательно, вот в таком фургончике ездить по стране, оставаться там, где приглянулось, а в остальном довериться Богу и миру. Я бы охотно поехала с тобой.

Молодой факир неуверенно смотрел в глаза Афры и медленно произнес:

— А что же вам мешает? Вы обещаны мужчине, который вас ждет, или же у вас какие-то другие обязательства?

Афра сжала губы и молча покачала головой.

— Почему же вы тогда медлите? Мое дело прокормит и двоих. Я зарабатываю достаточно, хотя, возможно, этого и нельзя сказать по моему фургону. Но в трудные времена, как сейчас, люди больше тянутся к развлечениям, чем во времена благополучные. Дольше, чем на неделю, мы не можем нигде задерживаться, иначе нас просто выгонят из города. Так уж у нас заведено, у бродячих артистов. Так что у вас есть еще пять дней, чтобы подумать.

Афра задорно улыбалась. Она знала, что все равно откажется, но ее беспокоило нечто другое: ее платье промокло насквозь. Но разве позволительно раздеваться перед юношей? Это было не возбуждение, а скорее сама мысль о том, что можно соблазнить юношу, который, скорее всего, еще ни разу не был с женщиной.

Как будто в этом не было ничего непристойного, Афра разделась и повесила свое платье сушиться на спинку стула. Затем она подошла к Якобу, смущенно сидевшему на краю кровати.

Он смотрел на ее пупок большими глазами. Наконец юноша поднял глаза и сказал:

— Что это за кольцо висит у вас на шее?

Афра взялась за украшение, висевшее на кожаном шнурке, и прижала его к груди.

— На удачу. Мне его подарили. — Афра жадно провела пальцами по волосам юноши и прижала его голову к груди. Якоб даже не пошевелился. Наконец он обнял ее за бедра. И так оба погрузились в собственные мысли и чувства.

— Сколько тебе лет? — наконец спросила Афра.

— Я знаю… — возразил Якоб, при этом голос его звучал почти как плач. — Сколько бы ни было, все равно я слишком молод для такой женщины, как вы! Вы об этом думали?

— Глупости, возраст для любви не помеха.

— Почему же вы тогда спрашиваете о моем возрасте?

— Да так… — Афра чувствовала, как он облизывает ее тело. Неописуемое чувство, которое было ей неведомо до этого дня, оно пряталось здесь, в тепле фургончика факира.

— Да так… — повторила Афра, стараясь подавить растущее возбуждение. — Ты либо выглядишь моложе, чем есть на самом деле, либо же судьба преподнесла тебе ситуацию, заставившую быстро повзрослеть.

Якоб кивнул.

— Мне кажется, у вас шестое чувство. Хотя, возможно, верно и то и другое. Мой отец был канатоходцем, как и мать. Они были известны далеко за пределами страны. Для них не существовало слишком высоких стен, слишком глубоких рек, преград, которые они не смогли бы преодолеть вместе, прохаживаясь по канату. То, что казалось естественным для окружающих, было на самом деле лишь попыткой преодолеть основной страх. У обоих была боязнь высота. Но это было единственное ремесло, приносившее им деньги, они не могли заниматься больше ничем. И однажды произошло непоправимое. У каната, натянутого на высоте половины кафедрального собора Ульма, развязался узел, и родители сорвались.

— Как жутко, — Афра смотрела на его влажные глаза. В чем мать родила она села прямо юноше на колени и поцеловала в лоб. Якоб прижался к ней нежно, как ребенок. — И после этого тебе приходится самому обеспечивать себя…

— Отец с самого детства запретил мне взбираться на канат. Он научил меня обращаться с огнем. Ошибку с огнем, говорил он, можно пережить, а на канате каждая ошибка — последняя. Как же он был прав.

Афра нежно провела рукой по темным волосам Якоба. Его печаль возбуждала ее до предела. Но все же она не решалась поддаться зову плоти. И вместо того чтобы шептать юноше слова любви, вместо того чтобы поддаться мужской натуре, сделать его податливым, Афра произнесла:

— Ты, должно быть, очень любил родителей.

Еще не до конца произнеся это предложение, она поняла, насколько глупо поступила. Безусловно, он ждал лишь одного: чтобы она, взрослая, опытная, пошла ему наперекор и, если необходимо, показала, что такое любовь. Но этому не суждено было сбыться, все случилось совсем иначе.

— Да, я очень их любил, — ответил юноша, — хотя они и не были мне настоящими родителями.

— Что это значит: не были настоящими родителями?

— Я тот, кого называют подкидышем, был брошен в лесу, среди грибов. Отец говорил, что это были осенние опята, поэтому они иногда называли меня не Якобом, как окрестили, а Опенком.

— Опенок, — беззвучно прошептала Афра. И внезапно она ощутила запах этих грибов. Он не уходил. Она потратила годы на то, чтобы забыть этот запах. Каждый раз он приносил с собой болезненные воспоминания. Тогда она быстро вдыхала тяжелый и многогранный аромат лугов или оглушительную вонь конского навоза — лишь для того, чтобы стереть болезненные воспоминания. И спустя много лет это ей даже удалось.

Но вот запах грибов появился в настоящем, а вместе с ним и воспоминания. Афра ощутила влажный мох под босыми ногами, увидела перед собой ствол ели, который послужил ей акушерским креслом, и кровь на земле в лесу. Ее тело ныло, как и тогда. Афра хотела закричать, но молчала, не уверенная в том, что беспощадное прошлое действительно догнало ее.

— Не нужно принимать это так близко к сердцу, — шептал Опенок, заметив ее смятение. — Мне никогда не было плохо в жизни, кто знает, какая судьба была мне уготована с моими настоящими родителями.

Юноша с улыбкой посмотрел на нее, лаская ее грудь.

Еще несколько мгновений Афра была раздавлена этими воспоминаниями, а он нежно касался ее. Ошеломленная словами Опенка, она чувствовала, как ее спина покрывается гусиной кожей. Да, она хотела оттолкнуть юношу, дать ему пощечину, ведь он отважился овладеть ею. Но ничего не происходило.

Ее одолели запутанные мысли, она была не в состоянии действовать. Афра позволяла юноше проявлять свою любовь, но стояла, как мраморная статуя.

Вдруг она схватила Опенка за левую руку и крепко сжала ее. Она считала. Афра насчитала пять пальцев на его руке, и ее страшное опасение начало исчезать.

Она уже хотела с легкостью рассмеяться, но вдруг Опенок произнес:

— Шрам на моей руке не должен вас смущать. Вам следует знать, я родился с шестью пальцами на левой руке. Ведь это считается признаком неизлечимой болезни. Я от этого страдал, я был насмешкой для всех. Начались поиски знахаря, способного своим колдовством избавить меня от этой проблемы. Я чуть было не умер от кровотечения, но, как вы сами видите, я со всем этим справился. С тех самых пор я везде ношу свой шестой палец, как талисман. Хотите посмотреть?

Афра отшатнулась, как будто в нее попала стрела. Ее лицо было бледным, как воск пасхальной свечи. Нервно схватив свое мокрое платье со стула, она быстро надела его через голову.

Опенок следил за ней, все еще сидя на краю кровати, с немым вопросом в глазах. В конце концов он спросил печально:

— Теперь я вам противен? Почему такая внезапная спешка?

Афра не услышала его вопроса. Ее тошнило. Она подошла к юноше и сказала:

— Мы оба должны забыть о нашей встрече как можно скорее. Пообещай мне это! Мы не можем больше встречаться, никогда. Ты слышишь меня? Никогда!

Она обняла голову Опенка, затем поцеловала его в лоб и стремительно вылетела на улицу.

Со слезами на глазах Афра пересекла Капитульный двор. И тут она услышала позади себя голос Опенка:

— Афра, вы кое-что забыли!

Афра испугалась, когда услышала свое имя на площади.

Она повернулась.

Опенок чем-то размахивал над головой. Пергамент!

Она медлила несколько мгновений, не хотела возвращаться. Не хотела больше иметь ничего общего ни с пергаментом, ни со своим прошлым.

Но пока она размышляла, Опенок ее догнал и всунул ей пергамент прямо в руку.

— Почему? — спрашивал он дрожащим голосом и проникновенно смотрел на Афру, как будто мог прочесть ответ в ее мокрых от слез глазах.

Афра покачала головой.

— Почему? — повторил он более настойчиво.

— Поверь мне, так будет лучше.

Она засунула пергамент себе в корсет и сняла кольцо. Быстрым движением Афра протянула кожаный шнурок с кольцом Якобу.

— Оно принесет тебе удачу, — прошептала она в слезах. — И будет напоминать обо мне всегда. Будь уверен, я тебя никогда не забуду. — Последний раз взглянула Афра на своего сына. Затем, обернувшись, побежала по направлению к Рыбному переулку, как заколдованная. Ее сердце вырывалось из груди. Она не видела людей, которые смотрели ей вслед, качая головами и ожидая появления преследователя. Ничего не видя в своем замешательстве, она наталкивалась на незнакомых людей. Афра была настроена к ним враждебно, не понимая, почему стыдится себя, себя и своего прошлого.

Должна ли она была рассказать Опенку все, выдать себя? Внутренний голос говорил, что нет. У Опенка была счастливая жизнь. Зачем осложнять все своим и его прошлым? Если она сбережет тайну, юноша никогда не узнает, кто были его настоящие родители. Разве так будет хуже?

Глава 12 Горсть черного пепла

Год близился к концу, темнеть начинало рано. Из городских кабаков доносились шум и пение. Трактирщики Констанцы — вот кто получил главную выгоду от проведения церковного Собора. Едва вечерело, как в трактирах нельзя было найти свободного места, и тому были причины. Повинуясь нужде и собственной выгоде, честные горожане сдавали постели дважды за одну ночь: с вечера до полуночи и с полуночи до утра, так что люди были вынуждены проводить полночи где-нибудь в одном из многочисленных трактиров.

Коротать время помогали шуты, бродячие артисты и певцы. Больше всего нравились певцы, развлекавшие выпивох утробными звуками и хрипами. Особой популярностью пользовался некий Венцель фон Венцельштайн, певец из Богемии, привлекавший к себе внимание самыми разными способами: он пел нескладные песни с двусмысленными текстами, примерно такие: «Девчонка-девчонка, помой свою щелку, а то ни один мальчонка не придет на свидание». Многочисленные драки в трактирах стоили бродячему певцу уха и левого глаза. Так что он был отнюдь не красив. Но, повинуясь необъяснимому закону природы, по которому самым уродливым мужчинам достаются самые прекрасные женщины, Венцеля сопровождала Лиоба, восточная красавица, время от времени танцевавшая на столах и, как говорили, во время представлений охотно терявшая свои наряды.

Бродячие певцы и артисты, проезжавшие через город, занимались и другими доходными делами. Они передавали вести, в устной и письменной форме. Поэтому было далеко не случайностью, что Венцель фон Венцельштайн пел возле двери Афры, когда она, опустошенная, возвращалась после встречи с Опенком. Она не обратила на неприглядного певца и его прекрасную спутницу ни малейшего внимания, когда тот вдруг перестал петь и обратился к ней:

— Вы наверняка Афра. У меня есть для вас послание.

Мысленно Афра все еще переживала встречу с Опенком. Она казалась себе недостойной и бесхарактерной, и ей совершенно не хотелось уделять внимание чужому певцу. Но тут ей пришла в голову мысль: откуда певцу известно ее настоящее имя?

И пока она тщетно искала ответ, пока всматривалась чужаку в лицо, припоминая, не встречалась ли с ним раньше, тот расценил ее молчание как согласие и продолжал:

— Меня послал некий Ульрих фон Энзинген, богатый и к тому же щедрый господин, что совсем не само собой разумеется в этих кругах. Кстати, меня зовут Венцель фон Венцельштайн, если вы обо мне еще не слышали.

Одноглазый певец шаркнул ногой, что в его исполнении и при его ужасной внешности выглядело довольно смешно. Кроме того, когда он так преувеличенно себя чествовал, в его голосе проскальзывали странные звуки, словно Венцель наступил кошке на хвост.

— Мне не о чем говорить с мастером Ульрихом, — беспомощно ответила Афра. Она понимала, что странный посланник загнал ее в ловушку, и предчувствовала, как это уже часто и не напрасно бывало, западню.

— Должен сказать, — продолжал Венцель фон Венцельштайн, скорее напевая, чем говоря, — что вы должны простить ему его поведение. За мастером Ульрихом следят. Точнее сказать, некие люди шпионят за ним. Да, именно так он выразился. Он просил передать вам вот это.

Неожиданно Венцель фон Венцельштайн вынул из кармана листок бумаги, сложенный до размеров ладони, который в темноте было почти не виден.

— Если вам не трудно, мастер Ульрих просит передать, что он хотел бы с вами встретиться. Время и место написаны на этом листке бумаги. Вас приветствует Венцель фон Венцельштайн.

Совершенно обессиленная, Афра добралась до своей комнаты. Она взволнованно развернула листок бумаги и пробежала взглядом по аккуратным строчкам. Потом увидела, что руки у нее дрожат.

В доме было неспокойно. Чрезвычайный неаполитанский посол громко выговаривал своему секретарю из-за небольшой оплошности, а его кучер и форейтор, очевидно, развлекались в обществе двух иностранных красоток с громкими голосами.


В жизни каждого человека бывают дни, когда события начинают развиваться помимо его воли. Такой день наступил и для Афры. Едва она улеглась отдыхать, обеспокоенная, мучимая нестройными мыслями, как в двери постучал мастер Пфефферхарт и шепотом объявил:

— Вдова Кухлер, у ворот дома стоят два магистра. Имена называть не хотят. Они сказали, что вы знаете, о чем идет речь. Впустить их?

— Минутку! — Афра поднялась и открыла окно, выходившее на Рыбный переулок. У дверей стояли два хорошо одетых человека. На лицо одного была надвинута шляпа, а другой держал в руке факел. Она тут же узнала его. Это был Иоганнес фон Райнштайн.

— Впустите их! — крикнула Афра в дверь комнаты.

Пфефферхарт удалился. Афра натянула на себя платье. Чуть позже в двери постучали.

— Надеюсь, вы еще не легли спать, — извинился Иоганнес фон Райнштайн приглушенным голосом, — но моему другу, магистру Гусу, ваше сообщение о CONSTITUTUM CONSTANTINI просто не дает покоя.

Спутник Райнштайна не отреагировал. Он молча смотрел на Афру, и вдруг она осознала, кто этот незнакомец, — магистр Ян Гус.

— Вы?! — смущенно воскликнула Афра.

Гус снял шляпу и приложил палец к губам.

— Для всех нас будет лучше, если наша встреча останется в тайне.

Афра сделала знак рукой, приглашая обоих войти. Она тут же полностью проснулась.

— Поймите меня правильно, — начал Гус, когда они сели за маленький столик у окна. — Меня интересует не владение документом, а исключительно его содержание. Райнштайн сказал, что документ находится в этом городе, в потайном месте.

Афра, словно зачарованная, смотрела на богемского ученого. Ее терзали сомнения, она не знала, как себя вести. Но если и существует человек, подумала она, который сохранит тайну забытого пергамента без всякой корысти, то это магистр Гус.

Тем не менее ей стоило немалых усилий подняться, вынуть пергамент из-под мешка с соломой и положить на стол перед Гусом и Райнштайном.

— Как видите, магистр Гус, — сказала Афра с наигранным равнодушием, — пергамент находится даже в этой комнате.

Мужчины молча смотрели друг на друга. Казалось, им было стыдно своей настойчивости. В любом случае, они ожидали чего угодно, но не того, что Афра так просто покажет им документ.

— И вы действительно даже не представляете себе, о чем идет речь в CONSTITUTUM CONSTANTINI? — недоверчиво спросил Гус.

— Нет, — ответила Афра. — Видите, я самая обычная женщина. Своим скромным образованием я обязана моему отцу, библиотекарю. И именно он оставил мне пергамент.

— А ваш отец знал о значении документа?

Афра выпятила нижнюю губу — привычка, которой она пользовалась, когда толком не знала, что ответить. Наконец Афра сказала:

— Иногда я склонна так думать, но потом снова меняю свое мнение. Потому что, с одной стороны, отец сказал, чтобы я воспользовалась этим документом только тогда, когда я не буду знать, что делать дальше. Мол, он стоит очень дорого. С другой стороны, отец повел себя глупо, не использовав такую драгоценность, когда у него были жена и пять дочерей. Но откуда вы вообще знаете, что написано в пергаменте?

Гус и Райнштайн обменялись многозначительными взглядами и ничего не ответили. Но вдруг, словно отбросив все сомнения, Гус схватил светло-серый пергамент и осторожно развернул его.

И остановился. Повертел пергамент в руках. Наконец поднес к мерцающему свету свечи и вопросительно взглянул на Афру.

— Пергамент пуст! — раздосадованно проворчал он.

Райнштайн взял у Гуса пергамент, осмотрел его и пришел к тому же мнению.

— Это только так кажется, — ответила Афра с видом триумфатора. Из своего багажа она вынула пробирку и брызнула пару капель на лежащий на столе пергамент. Растерла их мешковиной. Мужчины молча и с недоверием наблюдали за ней.

Когда на документе стали появляться первые знаки, Гус и Райнштайн поднялись со своих мест. Склонившись над пергаментом, они наблюдали чудо проявления тайного письма.

— Во имя святого Венцеля! — задумчиво и тихо пробормотал Иоганн фон Райнштайн, словно было очень важно не помешать процессу словами. — Ты видел когда-либо что-то подобное?

Гус удивленно покачал головой. Повернувшись к Афре, он воскликнул:

— Ради всего святого, да вы же алхимик!

Афра засмеялась немного иронично, хотя на душе у нее скребли кошки:

— Письмо написано тайными чернилами, и нужна особая жидкость, чтобы проявить его. Мне дал ее один алхимик из монастыря Монтекассино. Она называется «aqua prodigii». Но поторопитесь, если хотите прочесть текст. Потому что стоит ему проявиться, как он тут же исчезнет.

Дрожащей рукой Гус провел по появившемуся из ниоткуда тексту на латыни. Он тихонько шевелил губами, читая про себя строчку за строчкой, и иногда было слышно, как он переводит:

— Мы, Иоганнес Андреас Ксенофилос… в понтификате Адриана И… Яд затрудняет мое дыхание… поручение подписать пергамент… собственной рукой написал…

Гус отложил пергамент в сторону и немигающим взглядом уставился на свечу. Райнштайн, все это время смотревший ему через плечо, опустился на стул и закрыл лицо руками.

Афра сидела словно на угольях. Она горящими глазами смотрела на бледное лицо Яна Гуса. На языке у нее вертелся только один вопрос, но заговорить с Гусом она не решалась.

— Вы знаете, что это означает? — голос Гуса нарушил давящую тишину.

— Простите, — ответила Афра, — я знаю только, что, очевидно, какой-то очень важный документ Папы был подделан монахом-бенедиктинцем. Ну не томите же: какое отношение он имеет к этому документу, к CONSTITUTUM CONSTANTINI?

Чтобы успокоиться, Гус провел правой рукой по своей окладистой бороде, наблюдая при этом за тем, как текст на пергаменте постепенно начинает исчезать. Наконец он приглушенным голосом сказал:

— В истории человечества существуют бесчестные поступки, которые мы даже не можем себе представить, потому что они происходят во имя Всевышнего. Это — один из таких подлых поступков, преступление против всего человечества.

Иоганн фон Райнштайн опустил руки и кивнул в подтверждение слов Гуса.

Потом Ян Гус продолжил:

— Римская церковь, кардиналы, епископы, старшие священники и аббаты и не в последнюю очередь папы — самая богатая организация в мире. Папа Иоанн живет в свое удовольствие, он финансирует князей и королей, и они пляшут под его дудку. Вот только недавно король Сигизмунд просил у римского понтифика взаймы двести тысяч золотых гульденов. Вы когда-нибудь задумывались над тем, откуда берутся деньги у Папы и Церкви?

— Нет, — ответила Афра, — я считала, что богатство Папы в прямом смысле от Бога. Я никогда не осмеливалась думать о том, откуда у Церкви ее богатство, хотя меня воспитывали не очень набожной и опыт общения со священниками у меня был не самый, приятный.

Гус внезапно оживился. Он выпрямился и показал пальцем на окно.

— Так, как вы, думают многие! — взволнованно воскликнул он. — Чтобы не сказать — все христиане. Никто не решается высказать недовольство роскошью и чванством матери Церкви. При этом Господь, когда ходил по земле, учил нас бедности и смирению. Еще многие столетия после его рождения Церковь оставалась очень бедной организацией, где все умирали от голода. А сегодня? На земле столько голодающих, но не среди пап, епископов и кардиналов. Потому что папы постепенно научились прибирать к рукам доходы от церковных приходов, земли и имущества. И когда в восьмом веке возникли сомнения, справедливо ли отбирать чужое имущество и поддерживает ли это Всевышний, Папе — вероятно Адриану II — пришла в голову гениальная и вместе с тем преступная идея.

— Он велел подделать документ! — взволнованно перебила Афра. — Этот самый CONSTITUTUM CONSTANTINI! Но что там написано?

— Это пусть вам объяснит магистр Иоганн фон Райнштайн. Он держал мнимый оригинал CONSTITUTUM CONSTANTINI в руках!

— Во время моих изысканий, — начал магистр, — я обрабатывал документы тайного архива Ватикана. Среди прочих был и CONSTITUTUM CONSTANTINI. В этом документе, подписанном кайзером Константином, восточноримский правитель дарит Западную Европу Папе Сильвестру в благодарность за чудесное излечение от проказы.

— Однако… — взволнованно начала Афра.

Но прежде чем она успела что-либо сказать, Райнштайн продолжил:

— Если посмотреть на существующее положение вещей с этой точки зрения, богатство и владения Церкви принадлежат ей по праву, хотя с моральной точки зрения это и бесчестно. Когда я изучал текст, мне бросились в глаза некоторые неточности. Во-первых, язык, эта типичная церковная латынь нашего времени, существенно отличающаяся от латыни позднего римского периода. Кроме того, речь идет о датах и событиях, происшедших только спустя столетия после составления документа. Это настроило меня очень скептически, но я не решался поставить под сомнение подлинность такого важного документа. Магистр Гус, к которому я обратился в поисках совета, сказал, что вполне вероятно, что CONSTITUTUM — не более чем подделка, но посоветовал держать это открытие в тайне, пока нельзя будет доказать правду. Но теперь, — Райнштайн снова взял пергамент в руки, — в этом уже нет никакого сомнения.

Пока он говорил, перед мысленным взором Афры пробежали последние годы. Внезапно все сошлось. Но счастливее и спокойнее это осознание ее не сделало. Напротив. Раньше она только догадывалась о ценности пергамента. Теперь она точно знала, что на всем христианском Западе нет документа такой важности и такого большого значения.

Вероятно, оставляя этот пергамент, отец хотел как лучше, но Афра сомневалась, осознавал ли он всю величину его значения. Как бы там ни было, она понимала, что больше ничего не может сделать. Потому что в случае с пергаментом речь шла не только об огромном количестве денег; речь шла о фундаменте, на котором стояла вся римская церковь. Оказавшись внезапно у цели своего полного приключений путешествия, Афра почувствовала свою слабость. Ей не хватало сильного плеча, на которое можно было бы опереться. Невольно она вспомнила об Ульрихе фон Энзингене. И если раньше она еще сомневалась, принять ли приглашение Ульриха и поговорить ли с ним, то теперь все сомнения исчезли.

Обратившись к магистру Гусу, Афра задала ему вопрос, в котором звучали беспомощность и страх:

— И что же теперь будет?

Ян Гус и Иоганн фон Райнштайн молча сидели друг напротив друга и смотрели друг другу в глаза, словно хотели свалить ответственность за ответ на другого.

— Для начала сберегите этот страшный документ у себя. Никто не заподозрит, что он у вас, — ответил Гус после долгого раздумья. — Папа Иоанн просил меня завтра прийти к нему для отчета. Вероятно, он снова будет убеждать меня отозвать мои тезисы. Причем этот пергамент подтверждает мое мнение: римская церковь опустилась до шайки чванливых павлинов, жирных толстяков и мерзких сластолюбцев, обогащающихся за счет общественности. Не может быть, чтобы этого желал Господь, проповедовавший на земле скромность и смирение. Мне очень интересно, что скажет этот наместник Бога на земле, когда я расскажу ему о содержании пергамента.

— Он станет отрицать, что такой пергамент вообще существует, — заметил Иоганн фон Райнштайн.

Афра покачала головой:

— Не думаю. Папе Иоанну известно о существовании пергамента. Он узнал об этом благодаря цепочке неудачных совпадений. Когда я, чтобы проявить содержание пергамента, пошла в Ульме к алхимику, я и не подозревала, что Рубальдус — так звали алхимика — окажется шпионом епископа Аугсбургского, который, в свою очередь, является ярым сторонником Папы.

— То есть этот Рубальдус все знает?

— Знал, магистр Гус. Немногим позже Рубальдус умер очень странным образом.

Глаза магистра яростно засверкали, а Иоганн фон Райнштайн обеспокоенно взглянул на Афру.

— Вы знаете, ваша жизнь в большой опасности, вдова Гизела.

— Нет, если вы никому не расскажете о моей тайне!

— Не беспокойтесь, даже на самом жестоком допросе я не скажу ни слова о нашем разговоре, — ответил Гус, и ему хотелось верить. — Только вот, — продолжал он, — если алхимик вас выдал, а исходить нужно именно из этого, то Папа Иоанн не успокоится, пока не заполучит пергамент. А вы должны знать, что такой человек, как Папа Иоанн, готов идти по трупам.

— Может быть, магистр Гус. Но, как показала жизнь, Папа давно понял, что устранение владелицы пергамента ему не поможет, пока он не завладеет самим документом. Кроме того, я вовсе не та, которая якобы владеет пергаментом.

Гус и Райнштайн удивленно переглянулись. Эта женщина начинала их пугать.

— Не та? — спросил Гус. — Это вы должны нам объяснить. Вы же сказали, что вас зовут Гизела Кухлер!

— Гизела Кухлер мертва. Она умерла в Венеции от чумы. Кухлер должна была шпионить за мной. Это задание она получила, кстати, не от Папы, а от организации бывших клириков, которые утверждают, что работают на Папу. На самом же деле они собирались при помощи этого пергамента шантажировать его. Когда я стала свидетельницей смерти Кухлер, мне пришла в голову идея умереть и путешествовать дальше под видом Гизелы.

— Святая Дева Мария! Да вы просто чертовка! — вырвалось у Иоганна фон Райнштайна. Заметив укоряющий взгляд Гуса, он, извиняясь, добавил:

— Простите мои неподобающие слова. Они всего лишь выразили мое удивление. Да сохранит Господь ваше женское коварство.

Гус и Райнштайн ушли далеко за полночь. На следующий день они решили встретиться снова, чтобы обсудить дальнейшие действия.


После беспокойной ночи, которую Афра провела на грани между сном и бодрствованием, мучимая тревожными мыслями, она сломя голову побежала на встречу с Ульрихом фон Энзингеном. Афра то и дело вертела в руках листок бумаги, на котором архитектор написал время и место — самые главные слова: «В полдень, за башней Рейнских ворот. Я люблю тебя».

Афра пришла туда задолго до назначенного времени. Место было выбрано удачно, поскольку возле ворот, находившихся к северу от прихода старшего священника, постоянно было очень людно. Торговцы везли свои товары, запряженные лошади шли по Рейнскому мосту и дальше к улице, ведущей в Радольфсцелль. На таможенном пункте жульничали и торговали. И по-прежнему в город стремились участники церковного Собора. По опыту все знали, что такие соборы длятся годами и в первые месяцы никакие решения не принимаются.

Афра не зря надела самое лучшее платье, заплела волосы в толстые косы, как в первую их встречу в строительном бараке Ульмского кафедрального собора. С тех пор прошло шесть лет, которые изменили всю ее жизнь.

— Афра!

Этот голос она узнала бы из сотни других. Афра обернулась. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга, потом бросились друг другу в объятия. Афра сразу же почувствовала исходившее от Ульриха тепло. Она хотела было признаться, что все еще любит его, но потом вспомнила последние дни в Страсбурге, сжала губы и промолчала.

— Я хотел тебе сказать, как мне жаль, — начал Ульрих. — Неудачные обстоятельства возвели между нами стену недоверия. Никто не желал этого — ни ты, ни я.

— Почему ты изменил мне с этой епископской шлюхой? — обиженно прошептала Афра.

— А ты? Бросилась этому негодному епископу на шею!

— Ничего такого не было.

— И я должен тебе поверить?

Афра пожала плечами.

— Трудно доказать что-то, чего не было.

— Вот именно. Как же мне доказать, что я не спал со шлюхой епископа Вильгельма? Все это было заранее продуманной игрой его преосвященства. Теперь я уверен, что мне подлили в вино эликсир, и я постепенно стал терять сознание. Все должно было выглядеть так, словно я развлекался с этой бабой. Но это нужно было только для того, чтобы потом меня шантажировать. Епископ Вильгельм фон Дист пронюхал о существовании пергамента. Он был уверен, что пергамент спрятан где-то у меня. Теперь я знаю, что именно епископ велел арестовать меня по обвинению в убийстве Верингера Ботта.

— А кто же убил его на самом деле?

— Тайная ложа клириков-отступников, которые хотели избавиться от архитектора. Наверное, он слишком много говорил. Кроме того, этот человек в кресле-каталке был недостаточно изворотлив и очень опасен для этих людей. В любом случае, у него была та же каинова печать на предплечье, что и у капюшонника в соборе.

— Я знаю, крест, перечеркнутый наискось.

— Ты знаешь? — Ульрих удивленно посмотрел на Афру. Потом взял ее за руку. Им нужно было опасаться, что их разговор подслушают нежелательные свидетели. Поэтому они пошли на берег реки и немного прошли вниз по течению. — Откуда ты знаешь об этом? — повторил Ульрих свой вопрос.

Афра уверенно улыбнулась.

— Это долгая история, — ответила она, глядя на медленно несущую свои воды реку. Афра все говорила и говорила о своей сумасшедшей поездке сначала в Зальцбург, потом в Венецию, где избежала чумы и откуда уехала Гизелой Кухлер, она рассказала все, что узнала об отступниках — сначала в Венеции, затем в монастыре Монтекассино.

Многое из того, что она говорила, звучало настолько неправдоподобно, что Ульрих останавливался и смотрел Афре в глаза, чтобы удостовериться в том, что она действительно говорит правду.

— А где пергамент сейчас? — спросил он, когда Афра закончила свой рассказ.

Ее недоверие к Ульриху все еще не исчезло до конца. Поэтому она, не глядя на него, ответила:

— В безопасном месте. — И незаметно для Ульриха проверила корсаж. Потом сказала:

— Я долгое время считала, что ты тоже был одним из отступников и у тебя тоже есть эта каинова печать на предплечье.

Внезапно Ульрих остановился. Было видно, что с ним творится. И, закатывая правый рукав, он тихо сказал:

— Так ты думала, что моя любовь к тебе, вся моя страсть были наигранными, что все было из-за презренного металла?

Афра не ответила. Ей было стыдно, и она отвернулась, когда Ульрих протянул ей обнаженную по локоть руку. Наконец Афра взглянула ему в лицо и увидела, что в глазах у него стояли слезы.

— Я кажусь себе очень подлой, — запинаясь, сказала она, — мне хотелось бы, чтобы все повернулось иначе. Но этот проклятый пергамент сделал меня другим человеком. Он разрушил все.

— Глупости. Ты та же, что и раньше, и все так же достойна любви.

Слова Ульриха подействовали успокаивающе на ее измученную душу. Но все же Афра не могла его поцеловать, хотя в данный момент не желала ничего больше.

И пока она терзалась мыслями и проклинала саму себя за то, что не могла прыгнуть выше собственной головы, Ульрих вернул ее к действительности.

— Ты смогла разузнать, какое отношение это имеет к пергаменту? О чем идет речь в этом CONSTITUTUM CONSTANTINI? Я не решился наводить справки, чтобы не навлечь на себя еще больше подозрений.

Афра как раз хотела рассказать о том, что узнала прошлой ночью, когда Ульрих фон Энзинген перебил ее и схватил за руку.

— Вон, смотри, человек в черном плаще! — Он кивнул головой в направлении церкви. — Говорят, что мне мерещатся призраки, но с тех пор, как я приехал в Констанцу, я чувствую, что нахожусь под постоянным наблюдением каких-то темных личностей.

Афра незаметно следила за тем человеком издалека, не спуская с него взгляда. Повернувшись к Ульриху, она спросила:

— А что ты вообще делаешь в Констанце? Только не говори, что искал меня. Потому что, что касается меня, то я приехала сюда совершенно случайно.

Ульрих ответил сразу. Ему было нечего скрывать, поэтому он сказал:

— Я хотел уехать из Страсбурга. Этот город не принес мне счастья. Я потерял тебя. А в тени собора я все время буду помнить о том, что, хотя я и был невиновен, однажды я сидел в темнице. Несмотря на то что мой главный противник, епископ Вильгельм фон Дист, сам находится за решеткой, со Страсбургом у меня связаны самые неприятные воспоминания.

— Епископ Вильгельм, властный церковник, за решеткой? Это звучит просто невероятно!

Ульрих кивнул.

— Его собственный капитул отправил епископа под арест. Вильгельма обвинили в распутном образе жизни. Таким образом, у меня стало в Страсбурге на одного врага меньше, но всего лишь на одного из многих.

— И теперь ты ищешь новый заказ?

— Правильно. Как у архитектора у меня не самая дурная слава. Соборы Ульма и Страсбурга вызывают восхищение во всем мире. Я уже веду переговоры с представителями Милана. Мне предложили закончить строительство миланского собора.

Вдруг Ульрих замолчал, указав глазами на второго человека в черном плаще.

— Будет лучше, если мы расстанемся, — сказал он. — На всякий случай пойдем разными дорогами. Прощай!

— Прощай! — Афре показалось, что ее ударили по голове. Внезапное прощание отняло у нее дар речи. Она всхлипнула. Неужели же это прощание навек? Она беспомощно глядела вслед Ульриху, исчезнувшему в одном из оживленных переулков.

Взволнованная и встревоженная, Афра отправилась в обратный путь. Она специально пошла другой дорогой, чтобы избавиться от возможных преследователей. Мысленно Афра была с Ульрихом. Она была к нему несправедлива, теперь она это знала. Она возлагала на их встречу большие, вероятно, даже слишком большие надежды. Может быть, было уже слишком поздно?

Возле дома в Рыбном переулке Афру ждали двое мужчин. Она была уверена, что одного из них они с Ульрихом видели у Рейнских ворот. Это был Амандус Виллановус.

— Простите, я не хотел бы показаться назойливым, — без околичностей начал он, — но я все еще помню то, что вы сказали, вдова Гизела!

Афра вздрогнула. То, как он произнес ее имя, заставило ее насторожиться.

— Я сказала все, что могло вам пригодиться, — вызывающе ответила она.

— Конечно-конечно! Но чем больше я вспоминаю ваш отчет, тем более невероятным кажется мне, что госпожа Афра унесла с собой пергамент в могилу. После всего того, что я узнал об этой женщине, она кажется мне очень умной и хитрой. Она даже обладала познаниями в латыни, чему завидовала некая аббатиса. Я не думаю, что Афра спрятала документ такого значения в платье, словно индульгенцию за гульден. Вы так не думаете, госпожа Гизела?

Слова отступника очень обеспокоили Афру. По спине пробежал жар, потом холод, и на секунду она даже подумала о том, чтобы убежать. Но потом Афра быстро сообразила, что навлечет на себя таким образом огромное подозрение. Нужно заставить себя успокоиться.

Наконец она ответила, а второй мужчина откровенно разглядывал ее, словно товар, выставленный на продажу.

— Вы, безусловно, правы, магистр Амандус. Если я правильно понимаю вас, вы предполагаете, что пергамент все еще в Венеции?

— Вполне вероятно. Кроме того, существует вероятность, что Афра перед смертью отдала пергамент кому-то другому. — Амандус пристально посмотрел на Афру.

— Вы думаете, что пергамент у меня? — Афра натянуто рассмеялась. — Я польщена, что вы считаете меня настолько хитрой. Но, честно говоря, я даже не знала бы, что с ним делать.

— Чушь, — с нажимом сказал отступник, — об этом я никогда не думал. Но вполне могу себе представить, что Афра когда-либо намекала вам, кому она доверяла больше всего. Попробуйте вспомнить.

— Нет, по крайней мере я об этом не знаю. — Афра сделала вид, что задумалась.

— Есть этот архитектор, Ульрих фон Энзинген, — произнес, хитро ухмыляясь, Амандус Виллановус. — В Страсбурге они жили, как муж и жена, так сказать, во грехе…

— Так и есть, она говорила об этом во время нашего путешествия. Но она еще говорила, что эти отношения по многим причинам окончены. И вообще Афра очень мало упоминала о своей личной жизни. — Внутри Афра вся дрожала. Стоит ли говорить, что встретила Ульриха фон Энзингена? Или лучше промолчать? Вопрос заключался в следующем: узнал ли ее господин Амандус там, у Рейнских ворот?

— Подумайте об этом еще раз! — голос отступника звучал странно. — Вы не останетесь внакладе.

Афра опустила голову и сделала вид, что припоминает все их путешествие в Венецию, день за днем. Но в голове на самом деле было пусто. Она совершенно не представляла, как себя вести. Спустя какое-то время она ответила:

— К сожалению, магистр Амандус, мне не приходит в голову ничего такого, что могло бы вам помочь.

— Очень жаль, — в его словах прозвучала угроза. — Ну, я уверен, что вы все же что-нибудь да вспомните. Мы вернемся. Подумайте хорошенько, иначе…

Отступник предпочел не оканчивать предложение, но Афра почувствовала невысказанную угрозу.

Не прощаясь, только слегка поклонившись, оба отвернулись и исчезли в толпе Рыбного переулка.

На безопасном расстоянии Амандус Виллановус остановился и вопросительно посмотрел на своего спутника.

— И что ты о ней думаешь? — произнес он и сжал губы.

Его спутник цинично ухмыльнулся.

— Это совершенно не та Гизела Кухлер, с которой я говорил в церкви Мадонны дель Орто в Венеции. Это так же верно, как и то, что меня зовут Иоахим фон Флорис.


Хотя они и договорились на следующий день обсудить свою дальнейшую стратегию поведения, в назначенный час Гус не появился. Этот факт и недавняя встреча с отступниками не способствовали тому, чтобы Афра чувствовала себя спокойной.

Когда на следующий день король Сигизмунд, приехавший из Шпайера, с большой помпой въехал в Констанцу и расположился в Риппенхаус, напротив кафедрального собора, Афра воспользовалась неразберихой в городе, чтобы незамеченной отправиться к дому Фиды Пфистер, где остановился Ян Гус. Пергамент был у нее с собой. При этом чувствовала она себя неуютно.

Афра заметила, что стражники по всему городу заняты только тем, что срывают листовки с тезисами, которые Гус расклеивал на домах при помощи мучного клейстера. Один из стражников, которого расспросила Афра, объяснил, что Папа Иоанн издал такое распоряжение. И пусть ему приходится действовать против своих убеждений, он вынужден выполнить этот приказ.

Перед домом Фиды Пфистер собралось много людей. Стоя на табурете, Иоганн фон Райнштайн тщетно пытался совладать с бушующей толпой. Прошло некоторое время, прежде чем Афра поняла, о чем вообще речь: пока одни кричали «Еретик!» и «Пособник дьявола!», другие образовали вокруг магистра Иоганна круг, чтобы помешать людям напасть. Афре с большим трудом удалось протолкаться к Райнштайну.

— Что случилось?! — задыхаясь, воскликнула она.

Увидев Афру, Райнштайн слез с табурета и прокричал девушке прямо в ухо:

— Они схватили Яна Гуса! Еще сегодня ему должны предъявить обвинение в ереси.

— Но у Гуса ведь охранная грамота короля. Никто не имеет права судить его, даже Папа!

Райнштайн горько усмехнулся:

— Ну вы же видите, чего стоит эта грамота. Не больше, чем дешевая индульгенция, а может, и того меньше.

— А где сейчас магистр Гус?

— Я не знаю. Стражники, схватившие Гуса, не собирались отчитываться.

Женщина, услышавшая их громкий разговор, вмешалась:

— Они увезли его на остров, в монастырь доминиканцев. Я своими глазами видела. Это просто ужас. Гус никакой не еретик. Он просто осмелился высказать то, что думают все.

— Слишком многие — вряд ли, — сказал Иоганн фон Райнштайн, указывая рукой на бушующую толпу. Слова его прозвучали горько.

— И что вы теперь собираетесь делать? — напрямик спросила Афра.

Магистр пожал плечами.

— Что я могу сделать? Я, какой-то безвестный магистр из Богемии!

— Но вы же не можетепросто так стоять и смотреть, как над магистром Гусом свершится процесс. Тот, кого обвиняют в ереси, приговорен изначально. Или вы когда-нибудь видели, чтобы процесс над еретиком окончился помилованием?

— Не припомню такого, нет.

— Тогда, во имя Господа Бога, задействуйте все ваши каналы, чтобы помешать процессу! Я прошу вас!

Беспомощность, с которой Иоганн фон Райнштайн подходил к этой ситуации, разъярила Афру. Пылая гневом, она взглянула в беспомощное бледное лицо магистра и воскликнула:

— Черт побери! Гус называл вас своим другом, а вы стоите тут и не знаете, что делать! В безвыходных ситуациях нужно хвататься за каждую соломинку.

— Вам хорошо говорить, добрая женщина! Ни у одного человека на земле нет столько власти, чтобы в одиночку бороться против святой инквизиции. Поверьте мне!

До этого момента Афра думала, что мужчины превосходят женщин по всем параметрам. Мол, они умнее, сильнее, более деятельны, потому что так хотела природа. Но в этот миг при виде беспомощного, растерянного, плачущего магистра, который бросил своего друга на верную смерть, ее охватили сомнения: не было ли превосходство мужчины, которому учила святая мать Церковь, просто выдумкой, неверным толкованием мужских способностей. Неудивительно, ведь церковь основали мужчины.

Не сказав больше ни слова, Афра повернулась и стала продираться через бушевавшую толпу.


Уже на следующий день состоялся суд инквизиции под председательством итальянского кардинала Забареллы в замке Готтлибен, находящемся за пределами города. Гуса привезли туда еще ночью. Забарелла, высокий худой мужчина с мрачным взглядом, считался ведущим судьей-церковником, поэтому его назначили вести допрос.

Ситуация была довольно щекотливая. Ведь, с одной стороны, папа Иоанн уже отлучил Гуса от Церкви, а с другой — король Сигизмунд снабдил его охранной грамотой, которая обещала Яну Гусу свободное передвижение. И Папа, и король были в городе. Кроме того, в Констанце находились две партии, одна из которых была на стороне Яна Гуса, а другая требовала сжечь Гуса на костре.

Публика ничегошеньки не знала о допросах. Каждый день распространялись новые слухи. Говорили о побеге. Гуса, закованного в цепи, ночью, в тумане, привезли обратно в город. На следующее утро в трапезной монастыря францисканцев начался процесс.

Процесс вел кардинал д'Элли, епископ Камбрайский, человек, которого трудно было превзойти в надменности и самоуверенности. Трапезная монастыря была слишком мала для того, чтобы там могли поместиться все приглашенные делегаты, кардиналы правоведческой партии. Началась суматоха, продолжившаяся на улице.

Однажды вечером в доме Пфефферхарта Афра случайно столкнулась с чрезвычайным послом. Она не встречала Пьетро де Тортозу уже несколько дней. Посланник был пьян. Таким она его еще не видела. Он с трудом брел вверх по лестнице и, казалось, был очень удручен и еле ворочал языком.

На вопрос о его самочувствии Пьетро де Тортоза ответил:

— Неплохо, госпожа Гизела, неплохо. Меня только очень огорчает процесс против богемца.

— Вы имеете в виду Гуса?

— Именно его.

— И как там все?

Посланник сделал рукой жест, не требовавший пояснений.

— Они уже с самого начала вынесли приговор. При этом он говорит действительно дельные вещи. Но люди, которые говорят дельные вещи, сразу же становятся врагами Церкви.

— Вы думаете, Гуса осудят?

— Приговор уже написан. Я знаю об этом из надежного источника. Завтра его официально объявят в соборе, а через день он будет приведен в исполнение на эшафоте с замечательным названием «рай».

Афра закрыла лицо руками. На несколько мгновений ее словно парализовало. Мысли тоже словно застыли. Внутри у нее все сжималось от одного только предположения о том, что Гуса сожгут на костре.

И вдруг через подавленность в Афре пробилось желание действовать. В комнате она набросила на себя темное платье и побежала, словно за ней гнались, по ночному Рыбному переулку. Было поздно, но в переулках Констанцы было так же оживленно, как и днем. В свете факелов и фонарей бродили ветреные блестящие полуночники в поисках приключений. У дверей, за которыми известные всему городу шлюхи занимались своими делами, лежали шарфы прелатов и митры епископов — словно трофеи и доказательства клерикального уровня клиентуры. Из харчевен и трактиров пахло жареным мясом и бараном на вертеле. В питейных и на углах домов мавры и другие иностранцы играли музыку, которую никто прежде не слышал, на инструментах, которых никто прежде не видел. Рядом танцевали бедно одетые девушки, еще совсем дети, так, словно у них вместо костей были ивовые ветви.

Но Афра практически не обращала внимания на все это. Она неслась, словно буря, подгоняемая только одной мыслью — спасти Гуса от костра. Словно во сне, она прибежала на Соборную площадь, где толпился народ в ожидании новостей о процессе против Яна Гуса.


Епископский дворец, где расположился Папа Иоанн, освещался сотней факелов. Мощное здание охраняли две дюжины охранников-швейцарцев в форме с желтыми, красными и синими полосками. Фронтон, обращенный к Соборной площади, патрулировали отряды по четыре человека. Охранники были вооружены блестящими алебардами, которые они выпячивали навстречу тем, кто осмеливался приблизиться.

Афра бесстрашно пошла к входу, ее не пугали ни колющее оружие алебардщиков, ни крики солдат «Смотри, куда идешь!». Ее самоуверенное поведение возымело должный эффект.

Нужно было признать, что Афра была одета красиво, более того, богато. Но то, что командир охранников принял ее за одну из тех продажных девок, которые входили и выходили из дворца его святейшества каждый вечер, очень сильно задело ее. В любом случае, командир не задал ни единого вопроса, он даже не спросил ее имени и, подмигнув так, что Афра уверилась в своих подозрениях, проводил ее в комнату на верхнем этаже, где уже находились около дюжины красоток, в основном итальянского происхождения.

Хотя девки, вплоть до двух лохматых банщиц низшего сорта, все были с гордой осанкой и безупречного поведения, Афра почувствовала себя в этом обществе неловко. Дамы более высокого уровня весело болтали о прибыльности работы во время Собора, которая обеспечит многим из них безбедное существование, так что им придется поработать всего год или два.

Банщицы, напротив, больше интересовались величиной половых органов клириков, причем, говорили они, прикрыв рты руками, его святейшество не очень одарен от природы. Если не знать, то можно нечаянно перепутать орган его святейшества с одной из многочисленных пиявок, которых понтифик носит по настоянию лейб-медиков в благословенном нижнем белье.

Представив себе такое, Афра покраснела и содрогнулась от отвращения. Остальные девки, сидевшие в узкой комнате под стенами, словно куры на насесте, всем своим видом выражали негодование или же притворялись, что не слышали непристойных речей банщиц. Каждая из присутствующих знала, что немалых усилий будет стоить предоставить себя обрюзгшему маленькому Папе, но перспектива из девки быть поднятой его святейшеством до уровня жертвы заставляла отбросить все сомнения. Да и девки папской курии — самые дорогие женщины в мире.

Но прежде чем обе банщицы успели выдать еще какие-нибудь неприятные вещи, в комнату вошел монсиньор Бартоломео, домоправитель Папы, молодой, высокий, стройный человек очень приятной внешности. У него были черные вьющиеся волосы до плеч и длинная сутана. Но впечатление изменилось в тот же самый миг, как он открыл рот. У Бартоломео был высокий фальцет, похожий на голос девицы на исповеди, услышав который, девки неодобрительно переглянулись.

Laudetur Jesus Christus! — пропищал Бартоломео.

Затем он обернулся вокруг своей оси, указывая при этом пальцем на каждую из присутствующих, пока его выбор наконец не пал на пышную брюнетку с высокой грудью и крохотную, похожую на фею девушку с распущенными русыми волосами. Остальные, очевидно, расстроились.

— Монсеньор, на два слова! — Афра вскочила и подбежала к домоправителю.

Тот решительным жестом отстранил ее.

— Cede, cede![150] — крикнул он на латыни, как экзорцист. — Ты что, не видишь, что я уже принял решение по поводу сегодняшней ночи?

Афра не удивилась бы, если бы монсеньор вынул из-за пазухи крест и замахал им на нее.

— Я не собираюсь проводить с Папой ночь! — крикнула Афра, к ужасу девок.

Бартоломео удивленно остановился:

— Тогда зачем же ты здесь, шлюха?

— Мне нужно поговорить с Папой, монсеньор!

— Поговорить? — проскрипел домоправитель. — Как ты думаешь, девка, зачем ты нужна?

— Я знаю, монсеньор. Но я вовсе не девка, как вы, должно быть, думаете.

— Нет, ты порядочная женщина! Все так говорят. Мое решение окончательно. Ты не годишься для благословенной постели его святейшества, поверь мне, я уж знаю Бальдассаре Косса.[151]

Афра разъярилась и закричала:

— Черт побери! Мне нужно поговорить с этим Косса. Речь пойдет не обо мне, а о нем, Папе Римском, и богатстве Церкви. Скажите своему господину, что речь идет о CONSTITUTUM CONSTANTINI!

— CONSTITUTUM CONSTANTINI? — Бартоломео в задумчивости остановился. Потом недоверчиво взглянул на Афру. Он не знал, что и думать об этой женщине. Уже сам факт, что женщина, которую он еще несколько минут назад считал уличной девкой, знала о CONSTITUTUM CONSTANTINI, поверг его в состояние крайнего удивления.

Кивнув головой, монсеньор Бартоломео велел шлюхам покинуть комнату. Прежде чем вынести свои пышные тела в коридор, обе банщицы негромко, но все же довольно слышно выругались. Девки, которым отказали, громко причитали. И только избранные последовали за домоправителем с просветленными взглядами.

— Подождите здесь, — проскрипел монсеньор, обращаясь к Афре.

Афра сомневалась, исполнят ли ее просьбу поговорить с Папой, удастся ли ее спонтанно придуманный план. Те слухи, которые ходили об этом самом Бальдассаре Косса, не способствовали большим надеждам. Все знали, что он пойдет по трупам.

Афра глядела на Соборную площадь, и сердце ее часто-часто билось. Мысленно она была очень далеко, когда вдруг услышала позади себя голос:

— Так это вы та самая загадочная девушка?

Афра обернулась.

То, что она увидела, никоим образом не соответствовало серьезности ситуации: перед ней стоял невысокий полный мужчина с красным лицом. На нем был стихарь с тончайшими кружевами на подоле и рукавах, а на ногах у него были узкие панталоны. Нагрудный панцирь, который Папа носил под стихарем для защиты от возможных нападений, придавал его облику что-то неестественное. Монсеньор, стоявший в нескольких шагах позади Папы, был выше его на добрых две головы. Под мышкой он нес тиару своего господина. В этой парочке было что-то невероятное, театральное.

Афра с детства знала, что при встрече с епископом в знак приветствия нужно поцеловать его кольцо. С Папой, подумала она, должно быть, точно так же. Так что она сделала шаг навстречу и стала ждать, когда он протянет руку, но напрасно. Вместо этого монсеньор сделал знак рукой и указал на пол. Афра не поняла, что он имел в виду.

Наконец домоправитель нагнулся, снял с ноги его святейшества туфлю и подал Афре для поцелуя.

После того как церемония успешно завершилась, Афра неуверенно начала:

— Господин Папа, я обычная женщина, из простонародья, но благодаря обстоятельствам, которые я не стану описывать, я оказалась владелицей документа, который очень важен для вас.

— Откуда ты это знаешь? — довольно грубо перебил ее Папа.

— Потому что ваши люди и те, кому вы поручили это, преследуют меня уже несколько лет. Им нужен только пергамент. Это письмо, в котором монах из монастыря Монтекассино признается, что подделал CONSTITUTUM CONSTANTINI по поручению Папы Адриана II.

— Ну и что? Что все это значит?

— Мне не нужно объяснять это вам, господин. Я знаю о размере суммы, которую вы предложили отступникам. И еще я знаю, что они собирались выпросить у вас еще больше денег — если бы им удалось завладеть этим страшным документом.

— Посмотрите на эту девушку, — сказал понтифик, обращаясь к домоправителю. — Ее нужно схватить и тщательно допросить. Как вы думаете, Бартоломео?

Монсеньор послушно кивнул, словно какой-то трактирщик.

— Вы, конечно, можете это сделать, — ответила Афра. — Вы можете даже сжечь меня на костре как ведьму. Но знайте, что пергамент появится в другом месте, там, где вы этого не ожидаете, и вы окажетесь в ловушке.

Афра сама удивилась собственному внезапно проявившемуся хладнокровию.

— Девушка, да вы просто дьявол! — воскликнул понтифик со смесью отвращения и удивления. — И сколько же вы хотите — при условии что вы действительно можете предоставить документ? Тысячу золотых дукатов? Две тысячи?

Папа Иоанн вдруг показался Афре очень неуверенным и еще ниже, чем он был на самом деле.

— Денег не нужно, — холодно ответила она.

— Не нужно денег? Что это значит?

— Я требую у вас жизнь Яна Гуса. Не больше и не меньше.

Понтифик беспомощно посмотрел на монсеньора.

— Жизнь еретика? Obliviscite![152] Я сделаю вас аббатисой, подарю вам леса, где деревьев больше, чем христианских душ. Я сделаю вас самой богатой женщиной во всем мире!

Афра самоуверенно покачала головой.

— Я дам вам плату сто раз по сто индульгенций, нацарапанных богобоязненными монахами, и сверх того, ткань от пеленок Иисуса в качестве реликвии.

— Жизнь Гуса!

Папа Иоанн бросил на своего домоправителя полный ярости взгляд.

— Эта девушка — крепкий орешек! Вы не находите?

— Конечно, ваше святейшество, крепкий орешек! Вам нужно надеть вашу тиару. Холодает. А вы разгорячены.

Понтифик оттолкнул монсеньора:

— Nonsens!

Должно быть, Бальдассаре Косса изучал латынь у третьеклассного магистра. В университете он, впрочем, не учился. Потому что в то время, когда приличные клирики посвящали себя теологии, Косса занимался пиратством. Но с тех пор как он нечестным образом получил папскую тиару, он отвратительно и часто — miserable ut crebro — сыпал латинскими выражениями.

— Девушка, — начал он едва ли не умоляюще, — не в моей власти освободить Яна Гуса, богемца. Ему уже вынесен справедливый приговор, а за ересь у нас казнят на костре. Да упокоит Господь его грешную душу, — и первосвященник сложил руки в молитвенном жесте. — А что касается вашего пергамента, девушка, то он стоит меньше, чем вы предполагаете.

— Он свидетельствует о том, что кайзер Константин никогда ничего не дарил. Что вы и ваша Церковь присвоили себе все приходы, наследное право и земли.

— Во имя святой Троицы! — Понтифик воздел руки к небу. — Разве Господь не создал небо и землю, как это сказано в Библии? Если это так и если я, Папа Иоанн, являюсь наместником Бога на земле, то это все и так мое! Но я хочу быть великодушным. Жадность не относится к христианским добродетелям. Скажем, две с половиной тысячи золотых дукатов!

— Жизнь Яна Гуса! — настаивала Афра.

— Вас послал сам дьявол, девушка! — Лицо Коссы покраснело еще больше, шея еще сильнее вздулась, он дышал часто и, казалось, был очень взволнован.

— Ну хорошо, — сказал он наконец, не глядя Афре в лицо, — мне нужно поговорить с кардиналами.

— Пергамент взамен жизни Яна Гуса!

— Да будет так. Пергамент взамен жизни Гуса. Завтра перед оглашением приговора в соборе к вам придут епископ Конкордии и кардинал-епископ фон Остия. Если вы передадите им в церкви документ, то приговор Гуса будет положительным. Да поможет мне Бог!

— Меня зовут Афра, и я живу у мастера Пфефферхарта в Рыбном переулке.

— Я знаю, девушка, я знаю, — хитро улыбнулся Папа.


Сильный ветер принес темные тучи, в городе хлестал дождь. Казалось, все предвещает беду. Люди испуганно глядели в небо. Около одиннадцати в соборе должен был быть вынесен приговор Яну Гусу. Но зеваки и любители сенсаций начали стекаться к порталу собора уже в семь часов.

Кардинал де Броджни фон Остия, который должен был председательствовать в последний день процесса, и епископ Конкордии, которому предстояло огласить приговор Яну Гусу, одновременно, надев стихари и огненно-красные сутаны, отправились в Рыбный переулок. Ученые и делегаты из всех стран христианского Запада, которые были приглашены, чтобы стать свидетелями оглашения приговора, удивленно переглянулись, когда оба сановника в сопровождении шести вооруженных охранников направились в противоположную от собора сторону и наконец исчезли в доме мастера Пфефферхарта.

После бессонной ночи Афра приняла обоих епископов и домоправителя не в лучшем расположении духа. За всю ночь она не сомкнула глаз, все думала и думала о том, увенчается ли ее предприятие успехом. Она не раз меняла свои планы, потом все-таки решала их придерживаться. В конце концов Афра пришла к выводу, что передать пергамент — единственная возможность для Гуса избежать костра.

Ей самой пергамент совершенно не принес счастья. Он сделал ее добычей. Из-за него возникло недоверие к мужчине, которого она любила всем сердцем, пергамент разрушил их любовь. И не раз из-за него Афра оказывалась на грани гибели. Ни за какие деньги мира она не хотела жить так дальше! Как она проклинала этот пергамент!

Два дня Афра все время носила ненавистный документ с собой. И сейчас он был у нее в лифе, чтобы было легче достать, когда за ним придут.

— Во имя Всевышнего, — театрально начал домоправитель и, словно пророк, воздел руки к небу. — Покажите нам его! Мы торопимся.

Как обычно, когда того требовала ситуация, Афра вела себя наигранно спокойно, хотя сердце у нее ушло в пятки.

— Кто вы? — спросила она, обращаясь к первому.

— Кардинал-епископ де Броджни фон Остия.

— А вы?

— Епископ Конкордии. — Старик лениво протянул Афре руку, но девушка не отреагировала.

Вместо этого она подошла к маленькому столику у окна, на котором лежала Библия в переплете из коричневой кожи, и сказала:

— Поклянитесь, все трое, всеми святыми и Господом милосердным, держа левую руку на книге, что ваш приговор поможет Яну Гусу избежать казни на костре.

Все трое закатили глаза, а де Броджни, огромный мужчина, голова которого терялась между его же плеч, взволнованно воскликнул:

— Девушка, не нужно давать нам указаний! Итак, отдайте пергамент, и дело в шляпе.

— О нет, господин кардинал-епископ! — так же взволнованно воскликнула Афра. — Вы не понимаете ситуации и переоцениваете свои возможности. Вы пришли просить, а не я. Я диктую условия!

Домоправитель, хорошо помнивший поведение Афры прошлым вечером, подал Броджни знак держать себя в руках и сказал:

— Конечно, мы готовы принести священную клятву на Библии именем Господа милосердного и всех святых, чтобы удовлетворить ваши требования.

Тут монсеньор Бартоломео положил руку на Библию и поклялся, что сделает все, чтобы уберечь Гуса от костра. Де Броджни и епископ Конкордии последовали его примеру.

Афра расстегнула лиф и вынула пергамент. Мужчины удивленно переглянулись.

Осторожно, ведь ему было известно о значении документа, кардинал-епископ взял его и развернул. Казалось, он не знал ничего наверняка, потому что, увидев, что пергамент пуст, он побледнел как полотно и хотел броситься на Афру, когда домоправитель подошел к нему и указал на колбу, стоявшую на столе и никем не замеченную.

Монсеньор открыл ее, намочил палец прозрачной жидкостью и капнул на казавшийся чистым лист. Через несколько мгновений на пятне, образовавшемся на пергаменте, сначала будто бы робко, потом все четче и четче стало проступать слово.

— Falsum,[153] — негромко прочел де Броджни. Бросив на Афру удивленный взгляд, он быстро сотворил крестное знамение. Епископ Конкордии, казалось, не понял, что только что произошло у него на глазах, и только недоуменно покачал головой.

Наконец домоправитель сложил пергамент и спрятал его в складках сутаны. Потом взял пробирку.

— Пойдемте, ваши преосвященства, — сказал он, обращаясь к епископам, — пора.

Ни один больше не удостоил Афру взглядом.


Около полудня вернулся чрезвычайный посланник Пьетро де Тортоза, слушавший оглашение приговора, на которое он был приглашен в качестве представителя короля Неаполя. Посланник выглядел удрученным.

Думая, что он все еще находится под влиянием алкоголя, выпитого вчера, Афра хотела пройти мимо него на лестнице и тут увидела исполненный ярости взгляд. Она решила осведомиться о причинах столь плохого настроения.

— Они вынесли ему смертный приговор, — выдавил из себя Пьетро де Тортоза.

— О ком вы говорите?

— Ян Гус, честный богемец, был осужден на смерть на костре.

— Но это невозможно! Вы, наверно, ошиблись. Гуса должны объявить невиновным! Я уверена в этом.

Посланник невольно покачал головой.

— Добрая женщина, я своими глазами видел и собственными ушами слышал, как епископ Конкордии в присутствии короля Сигизмунда прочел приговор и закончил его такими словами: «Мы предаем твою душу дьяволу. Бренное тело сжечь немедленно». Думаете, мне это померещилось?

— Но этого не может быть! — в ужасе пролепетала Афра. — У меня есть обещание Папы и клятвы трех высоких сановников!

Пьетро де Тортоза, который ничего не понял из того, что она сказала, схватил Афру за запястье и вытащил из дома на улицу. Он показал пальцем на север, где в небо поднимался черный дым.

— Да смилостивится Господь над его несчастной душой! — сказал он. Впервые чрезвычайный посланник как-то показал, что он — человек набожный.

По лицу Афры заструились слезы, слезы бессильной ярости. Она не могла собраться с мыслями. Ярость погнала ее по направлению к Соборной площади. Словно сквозь пелену, Афра видела город и его жителей, ходивших по узким улочкам. Задыхаясь, она прибежала к дворцу епископа, перед которым бушевала взволнованная толпа.

Работая локтями, Афра пробиралась сквозь толпу. Люди громко кричали:

— Предатель!

Или:

— Не Гус должен гореть на костре, а ты!

— Пропустите меня, мне нужно к Папе! — закричала Афра, обращаясь к алербардщикам, преградившим ей дорогу. Охранник узнал ее и засмеялся:

— Вы опоздали, девушка. Сегодня не… — Он сделал недвусмысленный жест. — Но ведь в городе еще достаточно кардиналов и монсеньоров.

Афра пропустила непристойное замечание мимо ушей.

— Что значит «я опоздала»?

— То и значит, что его святейшество покинул Констанцу через Кройцлингские ворота, пока в соборе читали приговор Гусу. Он переоделся в охранника. Вероятно, он едет в Шаффхаузен, к своему стороннику герцогу Фридриху Австрийскому. Больше я ничего не знаю. Ни зачем, ни почему.

Афра смотрела на охранника так, словно ее превратили в камень. Она больше не знала, что и думать. Вдруг она выпалила:

— Они поклялись Всевышним, что этого не произойдет. Господи Всевышний, почему Ты допустил это?

Стоявшие вокруг, ставшие невольными свидетелями, не могли понять, что значат эти странные слова молодой женщины. Слишком много в городе появилось чудаков с началом Собора. Не стоило даже обращать на них внимания.

Повесив голову, расстроившись и растеряв остатки мужества, Афра вернулась в дом в Рыбном переулке. Она не знала, что делать дальше. Когда Афра поднималась по ступеням лестницы в свою комнату, ей показалось, что она видит призрака, вызванного ее желанием.

На ступенях сидел Ульрих фон Энзинген и ждал, уронив голову на руки. Он молчал, молчал даже тогда, когда их лица оказались так близко, что в слабом свете он увидел ее заплаканные глаза. Он нерешительно взял ее за руку, боясь, что Афра убежит от него.

Но ничего подобного не случилось. Напротив. Афра вцепилась в протянутую руку. Она схватилась за Ульриха, как утопающий за соломинку. И они оба долго молчали.

— Все позади, — прошептала Афра, — наконец-то все позади.

Ульрих не понял, что она имела в виду. Он мог только догадываться, но спросить не решился. Не теперь.

Ульрих растерянно обнял Афру. Нежность, с которой она ответила на объятие, обнадежила его.

— Архиепископ Миланский поручил мне закончить строительство собора. Я обещал. Завтра я должен выезжать. Ты поедешь со мной? В качестве моей жены?

Афра долго смотрела на Ульриха. Потом молча кивнула.


В то же время карета, запряженная шестеркой лошадей, которую герцог Фридрих выслал навстречу Папе, неслась по правому берегу Рейна по направлению к Шаффхаузену. Кучеру, сидевшему на козлах, было поручено загнать последнюю из лошадей и как можно быстрее доставить Папу Иоанна и его домоправителя в Шаффхаузен. Там его святейшество будет, хотя бы первое время, в безопасности. Потому что коллегиум кардиналов решил отстранить его от должности.

Герцог специально выбрал карету без всяких украшений с темным линялым тентом. Никто в деревнях, мимо которых они проезжали, не должен был заподозрить, что в повозке едет сам Папа Иоанн. В едва державшейся карете было очень неудобно. Не было даже окошка, открывавшего вид на дорогу впереди, через которое Папа или его домоправитель могли бы попросить кучера ехать помедленнее. Его святейшество мучила тошнота, и он был до смерти напуган.

Одной рукой Папа вцепился в грубую жесткую скамью — он не мог вспомнить, когда его святейшая задница испытывала такие мучения в последний раз, — а в другой, словно трофей, держал пергамент. Бартоломео был занят тем, что пытался разжечь огонь при помощи лучинки для зажигания трубки.

Незадолго до побега монсеньор проявил написанное на пергаменте и прочел текст своему господину. Бледность, проступившая при этом на лице Иоанна, не сходила с него до сих пор. Хотя в глазах его горел огонь триумфа, руки и ноги все еще дрожали.

— Ну давайте же наконец, вы, чертов слуга своего господина! — нетерпеливо ругался Папа.

Но у домоправителя, неумелого в таких простых вещах, как разжигание огня, это никак не получалось — лучина не хотела выдавать ни единой искры.

Вспомнив свое пиратское прошлое, Папа Иоанн решил попробовать по-своему. И правда: вдруг на лучине заплясало пламя. Сначала неуверенно, потом оно становилось все больше, раздуваемое попутным ветром, и наконец лучина запылала, словно факел.

Папа Иоанн протянул ее своему домоправителю, развернул пергамент и поднес его к огню.

— Черт, не горит! — нетерпеливо воскликнул он.

— Наберитесь терпения, ваше святейшество. Души бедных грешников тоже сначала тлеют, только потом огонь начинает очищать их.

Nonsens! — прошипел Иоанн.

И вдруг случилось непонятное: из пергамента вырвался огонек пламени и, словно грибок, перепрыгнул на сиденье кареты, и она загорелась.

Когда кучер заметил это пламя, тушить было уже поздно. Остановить горящую повозку не удалось. Кучер спрыгнул. За ним последовал монсеньор, за ними — Папа Иоанн. Лошади неслись дальше по дороге на Шаффхаузен так быстро, словно за ними гнался дьявол.

На четвереньках Папа Иоанн вполз вверх по склону неподалеку от дороги. С трудом поднялся и глубоко вдохнул. В опаленном кулаке правой руки он сжимал горсть черного пепла.

ФАКТЫ

Описанное в этом историческом романе — отнюдь не выдумка автора, а самая настоящая история.


Константиновский дар (Constitutum Constantini), согласно которому кайзер Константин (306–337) подарил Рим и Западную Европу Папе Сильвестру (314–335), существовал на самом деле. Но считавшийся в средневековье подлинным документ основан на фальсификации, осуществленной неизвестным монахом предположительно при Папе Адриане II (867–872). Уже в XIV столетии возникали сомнения в подлинности пергамента, основанные, с одной стороны, на языковом стиле, а с другой стороны — на том, что в документе указывались общеизвестные факты, обретшие историческое значение только столетия спустя. Церковь отстаивала подлинность документа вплоть до XIX столетия. Сегодня фальсификация считается доказанной.


Злосчастный Папа Иоанн XXIII (1410–1415) — точно такая же историческая личность, как и оба его папы-противники Бенедикт XIII и Григорий XIII. Историки средневековья сообщают о невероятнейших гнусных поступках, совершенных Папой, намного превосходящих фантазию любого писателя. Его святейшество соблазнил жену своего брата и жил с сестрой кардинала Неапольского. Молодых клириков он делал аббатами богатых монастырей за то, что они оказывали ему любовные услуги. Три сотни обесчещенных монахинь Болоньи — реальный исторический факт.


Хотя он был всего лишь одним из трех пап, Иоанн XXIII созвал Церковный собор в Констанце (1414–1418), официально — для того чтобы устранить раскол в Церкви и призвать к ответу реформатора Яна Гуса. Но по непонятным до сегодняшнего дня причинам Иоанн ночью, под прикрытием тумана, бежал из Констанцы. Позднее его арестовали, сместили с должности и посадили в тюрьму. Лишь в новое время Церковь попыталась стереть воспоминания об этом Папе, когда Анджело Ронкалли (1958–1963) взял себе имя Иоанна XXIII, словно первого Папы, носившего это имя, никогда и не существовало.


Яну Гусу, первому ректору Пражского университета, читавшему гневные проповеди о секуляризации духовенства, король Сигизмунд обещал полную защиту, если он появится на Церковном соборе в Констанце, и уверял, что его ни в коем случае не казнят. Гусу всего лишь нужно было защититься от обвинений. Но во время Собора Яна Гуса арестовали и сожгли на костре.


Одержимость дьяволом, как это описано вначале, была очень нередка в средневековье и приводила к страшным бесчинствам. Такие массовые истерии для нас сегодня непонятны. Была распространена также танцевальная истерия, когда люди танцевали до тех пор, пока не падали без чувств или замертво.


Ульрих фон Энзинген жил на самом деле. Он родился в 1359 году и умер в 1419 году в Страсбурге. Благодаря своим гигантским постройкам соборных башен он считался чудаком и самым выдающимся архитектором своего времени. Он возвел неф Ульмского собора до его сегодняшней величины и начал строить башню собора в Страсбурге. Одновременно он работал над собором в Милане.


Настоящая же героиня романа, прекрасная Афра, — выдумка. Точно так же выдуман и забытый пергамент, написанный перед смертью создателем CONSTITUTUM CONSTANTINI, мучимым угрызениями совести. Но разве так не могло быть? Да простит Господь автору.

Филипп Ванденберг Пятое евангелие

Об авторе
Историк по образованию – один из наиболее авторитетных биографов Нерона, журналист по профессии – редактор мюнхенского «Плейбоя», писатель по призванию – создатель череды мировых бестселлеров, Филипп Ванденберг пришел в литературу с египетской темой. Но он не из тех., кто прославился как автор одной книги или даже одной темы. Загадки гробниц древних фараонов уступили место тайнам Церкви – и литературную арену завоевали нашумевшие исторические триллеры «Сикстинский заговор» и «Пятое евангелие». На сегодняшний день Филипп Ванденберг – автор 30 произведений, практически заполнивших собой нишу ihfortainment (информационно-развлекательная литература). Благодаря сотрудничеству автора с 73 издательствами они переведены на 34 языка и разошлись по всему миру суммарным тиражом более 24 миллионов экземпляров! Секрет Филиппа Ванденберга в том, что все его книги достоверны, как и то, что одна из его резиденций – средневековая «Башня палача» с некогда функционирующей камерой пыток и настоящим привидением…

Берегитесь закваски фарисейской, которая есть лицемерие. Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы. Посему, что вы сказали в темноте, то услышится во свете; и что говорили на ухо внутри дома, то будет провозглашено на кровлях.

Лука 12:1–3

Предисловие

Я побывал во многих городах и могу с полной уверенностью утверждать, что ни в одном из них нет таких удивительных кладбищ, как в Париже. Здесь они совершенно другие и в отличие от немецких кладбищ вовсе не производят на посетителей того жуткого, зловещего впечатления, к которому мы привыкли, скорее наоборот. Возможно, потому, что французы лучше заботятся о мертвых, а каждый школьник здесь знает, что, к примеру, Эдгар Дега похоронен на Монмартре, а Мопассан и Бодлер – на Монпарнасе.

С бульвара Менильмонтан можно попасть на кладбище Пер-Лашез – так называется самое большое и самое красивое кладбище Парижа. Свое необычное название оно получило благодаря Пьеру Лашезу, исповеднику Людовика XIV.

Наряду с Эдит Пиаф,[154] Джимом Моррисоном[155] и Симоной Синьоре[156] здесь похоронены Мольер, Бальзак, Шопен, Бизе и Оскар Уайльд. Где именно? Об этом вам охотно поведает один из смотрителей и тут же предложит купить за несколько франков план кладбища.

В ясные солнечные дни, особенно весной и осенью, множество людей отправляются в паломничество к могилам своих кумиров. Среди посетителей нетрудно узнать тех, кто приходит в первый и, возможно, в последний раз, а также появляющихся здесь регулярно. Некоторые из них приходят каждый день, чаще всего в одно и то же время, и совершают в память об умерших свой особый, имеющий только для них значение ритуал.

Если вы захотите на собственном опыте убедиться в правдивости данного утверждения, то будьте готовы приходить на кладбище Пер-Лашез много дней подряд в одно и то же время. Что я, собственно говоря, и делал. Сначала без какой – либо определенной цели, и уж во всяком случае, даже не надеясь узнать одну из самых захватывающих историй, когда-либо слышанных мною.

Уже на второй день я обратил внимание на хорошо выглядевшего для своих преклонных лет мужчину, стоявшего у надгробного камня с лаконичной надписью «Анна 1920–1971». Прокручивая в памяти события тех дней, могу сказать, что мой интерес был вызван по большей части экзотическим оранжево-синим цветком в руке незнакомца, ведь я уже успел на собственном опыте убедиться: необычный цветок часто скрывает за собой необычную историю. Как раз по этой причине я был просто обязан заговорить с пожилым мужчиной.

К моему величайшему удивлению, незнакомец оказался немцем, живущим в Париже. Он говорил крайне неохотно, я бы даже сказал, настороженно, отвечая на мой вопрос относительно того экзотического цветка (речь шла о цветке райской птицы, который называют стрелицией[157]). На следующий день, при нашей повторной встрече, уже я оказался в роли отвечающего на вопросы, потому что незнакомец начал настойчиво меня расспрашивать, и прошло довольно много времени, прежде чем он поверил, что и задал свой вопрос исключительно из любопытства, присущего большинству писателей, а не выполняя поручение неких личностей.

Такое отношение незнакомца к совершенно, казалось бы, безобидному вопросу укрепило мою уверенность в том, что на этой необычной ежедневной церемонией на кладбище Пер-Лашез скрывается нечто большее, чем просто трогательный жест. Хотя я уже представился незнакомцу, свое имя он мне сообщить не торопился, что, однако, не помешало мне пригласить его поужинать в ресторане моей гостиницы – конечно же, если у него есть время. Последнее замечание заставило его усмехнуться, и он тут же ответил, что у мужчин его возраста времени предостаточно, а поэтому он принимает приглашение.

Должен признаться, в тот момент я не особо верил в то, что незнакомец сдержит свое обещание. Мне казалось, он согласился с одной целью – поскорее избавиться от моих назойливых расспросов. Представьте мое удивление, когда в условленное время мужчина появился в ресторане «Гранд-отель» и девятом округе,[158] где я жил, и, присев за мой столик, достал старый иллюстрированный журнал, который тут же привлек мое внимание.


Казалось, незнакомец намеренно положил передо мной журнал, а затем начал с упоением рассказывать о красотах Парижа. С моей точки зрения, это чистейшей воды садизм, ведь подобные ситуации могут стать для таких любопытных людей, как я, настоящей мукой и причинить почти физическую боль. Каждый раз, когда я предпринимал попытку перевести разговор на столь интересовавшую меня тему, мой собеседник тут же вспоминал еще одну достопримечательность, которую, по его мнению, обязательно должен был посетить гость города. Лишь позже я понял, что незнакомец боролся с собой и со своими сомнениями, не отваживаясь довериться мне и рассказать свою историю.

Я совсем было потерял всякую надежду, как вдруг мужчина взял в руки иллюстрированный журнал, раскрыл где-то посередине и пододвинул ко мне со словами:

– Это я. Если точно, это был я. Еще точнее – это должен был быть я.

Незнакомец пристально смотрел на меня.

Выражение моего лица в то время, когда я внимательно изучал журнал, наверняка доставляло моему собеседнику настоящее удовольствие. Я чувствовал на себе его пристальный взгляд, словно незнакомец ожидал услышать возглас удивления. Но ничего подобного не произошло. В статье речь шла о репортере этого журнала, погибшем во время войны в Алжире. На нескольких страницах были помещены фотографии, рассказывающие о его жизни, а на последней – ужасно изуродованный труп. Должен признаться, я был растерян.

– Вы этого все равно не поймете, – наконец сказал незнакомец. – Прошло довольно много времени, прежде чем я сам разобрался, что к чему. Можете быть уверены, история, которую я собираюсь рассказать, – самая невероятная из всего слышанного вами до сих пор.

Я попытался было возразить, что за свою жизнь мне приходилось иметь дело с множеством непостижимых вещей, поскольку заурядные, обыденные события довольно редко обращают на себя внимание писателя. Дабы не показаться голословным, я тут же коротко рассказал о парализованном монахе, который, сидя в инвалидном кресле, поведал мне историю своей жизни и довольно убедительно объяснил, что именно заставило его попытаться свести счеты с жизнью, выбросившись из окна здания в Ватикане. Эту историю я описал в своей книге «Сикстинский заговор», но еще до выхода книги в свет парализованный монах исчез из монастыря. Отвечая на мои расспросы, аббат настаивал, что монаха в инвалидном кресле в его монастыре никогда не было. Должен заметить, мне это показалось более чем странным, ведь я провел не один день, разговаривая с пропавшим.

Лучше бы я выбрал другой пример или вовсе промолчал, потому что мой собеседник тут же куда-то заторопился, а напоследок добавил:

– Прежде чем рассказать вам свою историю, я должен еще раз хорошо все обдумать. Встретимся завтра в кафе «Флора» на бульваре Сен-Жермен, там бывает довольно много писателей.

Забегая вперед, скажу, что в кафе «Флора» я выпил кофе в полном одиночестве, и это меня нисколько не удивило. По всей видимости, незнакомца испугало само предположение, что его история может послужить основой для книги. С другой стороны, такое поведение утвердило меня в мысли, что события, о которых мог поведать этот пожилой мужчина, выходили далеко за рамки его жизни и были связаны с чем-то гораздо большим.

Все великие тайны человечества берут свое начало с событий на первый взгляд довольно незначительных. И мне казалось, что судьба этого человека связана с одной из подобных тайн. Тогда я не мог даже предположить, насколько фундаментальным окажется эта связь. К тому же я был далек от мысли, что незнакомец с цветками райской птицы играл в этой драме лишь второстепенную роль. Должен предупредить, что главную роль сыграла женщина, на могилу которой он приводил. А я знал только ее имя – Анна.

Но у меня был еще след – статья в иллюстрированном журнале. Один след вел в Мюнхен, второй – назад в Париж, а затем, как я выяснил во время расследования, события пересекались. Мне пришлось побывать в Риме, Греции и Сан-Диего. Постепенно я начал понимать, почему незнакомец не решился рассказать мне свою историю.

Я еще несколько раз сходил на кладбище, но мужчину с экзотическим цветком так больше и не встретил.

Глава первая Орфей и Эвридика Несущая смерть

1

Вокруг нее все было белым, и, словно боль причиняли белые стены, белый пол, безупречно чистые белые двери и яркие, режущие глаза неоновые лампы на потолке, Анна, пытаясь спрятаться от них, закрыла лицо ладонями. Она ничего не понимала. Все, что она слышала, – это слово «кома» и что он в плохом состоянии. Кто-то в белом халате – невозможно было определить, мужчина это или женщина, – усадил ее на этот стул и мягко, но в то же время с нажимом, словно стюардесса, которая рассказывает о правилах поведения в экстремальной ситуации, объяснил, что врачи делают все возможное. Что это может продлиться довольно долго, а тем временем нужно заполнить и подписать формуляр.

Лист лежал рядом на полу. Время от времени блестящие белые двери открывались. В длинном коридоре слышался скрип резиновых подошв, который через некоторое время стихал, приглушенный другой дверью. Доносился ритмичный звук какого-то аппарата, пахло карболкой, а жара была почти невыносимой.

Анна подняла глаза, глубоко вдохнула, расстегнула легкое пальто, откинулась с закрытыми глазами на спинку стула и скрестила руки на коленях. Губы ее дрожали, а в голове пульсировала боль, определить источник которой было невозможно. Анна чувствовала, что ее жизнь распадается на части, и вспомнила, как давно, в детстве, хотела получить волшебную палочку, которая могла бы повернуть время вспять, стереть любое событие. Чтобы все вновь стало таким, как прежде.

Она никогда раньше не задумывалась, что будет, если с одним из них что-то случится. Она любила Гвидо, а любовь не спрашивает и старается не думать, как быть, когда все закончится. Теперь она понимала всю абсурдность сложившейся ситуации. Она совершенно не была готова к подобному звонку: «Очень жаль, но мы вынуждены сообщить, что с вашим мужем произошел несчастный случай. Он находится в критическом состоянии, и вы должны быть готовы к худшему».

Словно во сне она примчалась в клинику. Она не знала, как доехала сюда и где припарковала машину. Не в состоянии выражать свои мысли достаточно четко, она лишь кричала людям в белых халатах: «Реанимация?» – и, в конце концов, оказалась здесь, в этом режущем глаза коридоре, где секунда казалась вечностью.

Анна испугалась, поймав себя на мысли, что уже сейчаспредставляет, как изменит обстановку в доме и продаст антикварный магазин, а затем отправится в кругосветное путешествие, чтобы как-то пережить это время. Она никогда не могла уговорить Гвидо отправиться в подобное путешествие. Он ненавидел самолеты.

О Господи! Анна вскочила со стула. От этих мыслей ей стало так стыдно, что она больше не могла сидеть спокойно. Засунув руки поглубже в карманы пальто, она начала ходить по коридору. Здесь деловито сновали люди в белых халатах. Они проходили мимо Анны, даже не удостоив ее взглядом. Еще немного, и она набросилась бы на одну из этих занятых своими делами медсестер с криком: «Речь идет о жизни моего мужа! Неужели вы этого не понимаете?!»

Но до этого не дошло, потому что одна из дверей распахнулась, и вышел худой мужчина в очках без оправы с грязными стеклами. Направляясь к Анне, он нервно теребил рукой маску, висевшую на шее. Второй рукой он потер лоб и спросил голосом, не выражающим никаких эмоций:

– Фрау фон Зейдлиц?

Анна почувствовала, как расширились ее глаза, а к голове прилила кровь. В ушах застучало. Лицо врача по-прежнему ничего не выражало.

– Да, – с трудом выдавила Анна. В горле у нее пересохло.

Врач представился. Он еще не успел полностью произнести свое имя, а его интонация уже изменилась и стала похожа на ту, с которой обычно произносят речь во время похорон. Следующую фразу он, очевидно, говорил уже не раз: «Мне очень жаль. Мы ничем не смогли помочь вашему мужу. Возможно, для вас будет слабым утешением, если я скажу, что так, наверное, лучше. Ваш муж, скорее всего, никогда не пришел бы в себя. Повреждения черепа были слишком тяжелыми».

Анна успела еще отметить, что врач протянул ей руку, но в бессильной ярости она смогла лишь повернуться и уйти. Смерть… Впервые в жизни она поняла, что это слово на самом деле значило «безвозвратность».

В лифте пахло кухней, как и во всех больничных лифтах. Лишь только дверь открылась, Анна стремительно выскочила, спасаясь бегством от этого отвратительного запаха.

Домой она поехала на такси. Она была просто не в состоянии сама вести машину. Молча протянула купюру водителю и исчезла в доме. Все внезапно показалось ей чужим, холодным и отталкивающим. Она сбросила обувь, взбежала по лестнице в спальню и бросилась на кровать. И лишь теперь заплакала.

Это произошло 15 сентября 1961 года. Через три дня Гвидо фон Зейдлиц был похоронен на кладбище Вальдфридхоф. А уже через день начали происходить, скажем так, странные события.

2

Чтобы избежать возможных недоразумений и не представить Дину фон Зейдлиц в дурном свете, что в значительной мере повредило бы данному повествованию, следует сделать небольшое отступление и в нескольких словах рассказать об этой женщине. Анна фон Зейдлиц никогда не использовала частицу «фон», которая должна была свидетельствовать о дворянском происхождении ее мужа. Ему как торговцу антиквариатом подобный титул мог быть полезен, Анну же скорее веселили дворянские титулы, которые в девятнадцатом столетии в буквальном смысле слова раздавали «заработавшим» их людям. Тогда успешные предприниматели легко могли стать дворянами, что привело к возникновению таких странных фамилий, как фон Мюллер[159] или фон Мейер.[160]

У Анны было достаточно чувства собственного достоинства, чтобы называть себя просто фрау Зейдлиц. Она удачно сочетала в себе прекрасное образование и своеобразную, в некоторой степени суровую красоту, благодаря чему в любом обществе всегда оказывалась в центре внимания. Ни в коей мере не чувствуя себя отягощенной собственной эрудированностью, а наоборот, умея извлекать из этого пользу, Анна была удивительно остроумна, и ее шутки надолго становились темой для обсуждения в любой компании. В свои сорок лет она охотно кокетничала и при этом даже не пыталась скрывать, что ей уже пошел пятый десяток.

Конечно же, смерть мужа была сильнейшим ударом, и Анна собрала все силы, чтобы справиться с неожиданно постигшим ее горем. Когда ей позвонили из клиники с просьбой забрать вещи мужа, она словно жила в каком-то другом, нереальном мире.

Это было нелегко, но она приехала в больницу в тот же день. Попросив расписаться в получении, медсестра передала ей пластиковый пакет, в котором лежала одежда Гвидо, его часы и бумажник. И совершенно случайно Анна узнала, что во время несчастного случая ее муж был в машине не один.

– Его спутница отделалась лишь синяками и ссадинами. Ее сегодня выписали.

– Спутница?

Анна нахмурила лоб, что было явным признаком волнения.

Медсестра крайне удивилась, услышав, что фрау фон Зейдлиц ничего не знала о пассажирке в машине мужа, и, прежде чем сообщить ее имя Анне, попросила разрешение от главного врача. В нем Анна узнала человека, сообщившего ей о смерти мужа, и извинилась за свое поведение.

Врач ответил, что в ее поведении не было ничего необычного, если принять во внимание все обстоятельства, и даже назвал его абсолютно нормальным. Однако лишь после упорных переговоров ей удалось узнать имя и адрес спутницы Гвидо.

Эта женщина не была ей знакома.

Для начала Анна хотела лишь побольше разузнать обо всех обстоятельствах аварии и именно с этой целью обратилась в полицию.

Там ей сообщили, что автомобиль, внутри которого находились мужчина и женщина, сошел с трассы в районе отметки 7,5 километров на автобане Мюнхен – Берлин, несколько раз перевернулся и, упав на крышу, остановился в густом кустарнике. Женщина, похоже, осталась в живых лишь благодаря тому, что после удара ее выбросило из автомобиля. Еще Анна узнала, что для выяснения обстоятельств аварии начали обследование обломков автомобиля, но это может занять некоторое время.

На вопрос, можно ли увидеть машину, Анна услышала положительный ответ и заверения, что она может сделать это и любое время.

Огромный зал строения, расположенного в северной части города, смог вместить пару десятков автомобилей, как минимум столько же стояло под открытым небом. Погнутые, искореженные до неузнаваемости и обгоревшие – все они были связаны с судьбами людей.

Хоть Анна твердо решила оставаться холодной и собранной, ее начала бить дрожь при виде того, что осталось от машины. Прошло какое-то время, прежде чем она отважилась подойти ближе. Приборная доска была вогнута посередине. Слева виднелись следы крови. От лобового и заднего стекла остались только осколки на погнутых сиденьях. Удар был такой силы, что капот стал в два раза короче. Багажник был открыт. Закрыть его не представлялось возможным. Пахло бензином, маслом и горелой пластмассой.

Почти с благоговением Анна медленно обходила искореженный автомобиль, когда вдруг заметила в багажнике портфель. Полицейский, сопровождавший ее, кивнул и сказал, что Анна может взять его, после чего тут же извлек кожаный портфель из багажника.

– Но этот портфель не принадлежал моему мужу! – воскликнула Анна и сделала шаг назад. Она отшатнулась, словно полицейский протянул ей какое-то отвратительное животное.

– Значит, этот предмет принадлежит спутнице вашего мужа, – заметил полицейский, пытаясь успокоить Анну. Он не мог понять, что стало причиной столь сильного волнения.

– Но где же его портфель? У него был коричневый портфель с монограммой «G.v.S.»!

Полицейский лишь пожал плечами:

– Вы в этом уверены?

– Абсолютно уверена, – ответила Анна и, подумав несколько секунд, добавила: – Дайте его мне!

Она положила портфель на крышу бывшего автомобиля своего мужа и, неумело покрутив замки, наконец, открыла его. Содержимое – нижнее белье (следует заметить, не очень изысканное), косметика и сигареты – без сомнения, принадлежало женщине.

– Я могу взять это с собой?

– Конечно.

Анна закрыла портфель и вышла.

3

Печаль, которую невозможно описать словами, боль и пустота, вызванные в ее душе смертью Гвидо, в одно мгновение словно испарились. С этими чувствами внезапно произошла разительная перемена: боль, которая немного стихает лишь годы спустя, сменилась озлобленностью. Можно даже сказать, что Анна почувствовала ненависть к мужу, которого похоронила всего лишь день назад. Десять лет брака и семейного счастья в одночасье рухнули, словно старый дом, предназначенный на снос, Она чувствовала себя так, словно потеряла мужа дважды – несколько дней назад и сейчас.

Домой она ехала в такси. Ожили воспоминания, мысли и события, которые внезапно обрели новый смысл. Левой рукой Анна вцепилась в ручку чужого портфеля, словно готовясь к нападению. Второй рукой обшаривала карманы пальто в поисках листка, на котором врач написал имя и адрес: Ганне Луизе Донат, Гогенцоллерн-Ринг, 17.

Анна закусила нижнюю губу. Так она делала каждый раз, когда не могла побороть в себе ярость. Она протянула водителю лист бумаги:

– Отвезите меня на Гогенцоллерн-Ринг, 17.

Дом в восточной части города никак нельзя было назвать респектабельным, но выглядел он, насколько можно было разглядеть в сгущавшихся сумерках, достаточно добротным и ухоженным. К выкрашенным серой краской воротам был прикреплен овальный латунный щит без надписи. Анна решила не медлить ни секунды. Она нажала на кнопку звонка. Внутри дома, стоявшего на некотором расстоянии от ворот, загорелся свет и дверном проеме появился полный, невысокого роста мужчина.

– Вы не подскажете, здесь живет Ганне Луизе Донат? – крикнула Анна. Не удостоив ее ответом, мужчина медленно подошел к воротам, неторопливо извлек ключ и открыл их. Он протянул Анне руку, на указательном пальце которой отсутствовала последняя фаланга, и, неумело поклонившись, сказал:

– Донат. Вы хотите видеть мою жену? Прошу!

Готовность, с которой ее пригласили войти, даже не спросив о цели визита, очень удивила Анну. Из-за злости, охватившей ее, Анна была не в состоянии трезво оценивать ситуацию. У нее была только одна цель: она хотела увидеть эту женщину.

Донат провел Анну в скудно обставленную комнату с двумя старыми шкафами и картиной, очевидно, написанной на рубеже веков.

– Будьте добры, подождите здесь.

Он исчез за одной из высоких крашенных масляной краской дверей. Вернувшись буквально через несколько мгновений, придержал дверь и пригласил Анну войти.

Естественно, Анна уже успела мысленно нарисовать образ женщины, которую должна была увидеть: потаскуха с начесанными вверх волосами и ярко накрашенными пухлыми губами. Именно такими представляют себе женщин, которые путаются с чужими мужьями. От этих мыслей злость Анны еще усилилась.

Она не раз представляла себе, как пройдет эта встреча. Анна дала себе клятву оставаться спокойной, выдержанной и надменной. По ее мнению, лишь такое отношение могло задеть незнакомку. Анна собиралась сказать, что ее зовут Анна фон Зейдлиц, и, что она давно хотела увидеть девку, которая сопровождала Гвидо в его так называемых деловых поездках. Они хотела предложить этой женщине забрать окровавленную одежду мужа – так сказать, на память. Но внезапно все обернулось совершенно иначе.

Посреди комнаты, заставленной горшками с растениями, в инвалидной коляске сидела женщина примерно того же возраста, что и Анна. Своей неподвижностью она напоминала статую. Ноги ее были укрыты пледом. Тело ниже шеи не слушалось ее, жило только ее красивое, выразительное лицо.

– Я Ганне Луизе Донат, – приветливо сказала женщина в кресле-каталке и едва заметным кивком головы попросила гостью подойти ближе.

Анна застыла на месте. Ей, всегда с честью выходившей из любого положения, сейчас просто не хватало слов – столь непредвиденным образом разворачивались события. Похоже, женщина в инвалидном кресле уже успела привыкнуть к подобной реакции окружающих. Деланно спокойно она сказала:

– Прошу вас, присаживайтесь!

Увидев, что слова не возымели никакого действия, она добавила уже несколько настойчивее:

– Вы не могли бы сообщить мне о цели вашего визита, фрау…

– Зейдлиц, – продолжила Анна, которая не могла справиться с волнением. Порывшись в кармане пальто, она достала лист бумаги и вслух прочитала написанное, что в данной ситуации выглядело в определенной степени комичным: – Ганне Луизе Донат, Гогенцоллерн-Ринг, 17.

– Все верно, – ответила женщина. Ее муж придвинул инвалидное кресло ближе к посетительнице.

Анна с трудом выдавила несколько слов, пытаясь извиниться.

– Мне очень жаль. По всей видимости, произошла ошибка. В больнице мне дали это имя и этот адрес. Женщина с точно таким именем находилась во время аварии в автомобиле моего мужа, и через три дня после несчастного случая ее уже выписали.

– На мой взгляд, – вмешался мужчина, – это недоразумение мог бы с легкостью разрешить ваш муж.

– Он мертв, – коротко ответила Анна.

– Мне очень жаль. Извините, я не мог знать об этом.

Анна кивнула. Какие бы предположения она ни строила, эта женщина ни в коем случае не могла быть ни спутницей ее мужа, ни пациенткой, которую недавно выписали из клиники. В то время как события последних дней показались Анне мистическими и даже зловещими, супруги выразили к ним живой интерес. Не позволяя вовлечь себя в долгий разговор, который наверняка сопровождался бы докучливыми расспросами, она вручила принесенный портфель Донату и распрощалась так быстро, что это даже могло показаться нетактичным.

4

Этой ночью Анна не могла уснуть. Словно привидение, в отчаянии ищущее свою душу, она бродила по огромному дому. Накинув халат, Анна присела на лестнице, ведущей в спальню, и попробовала найти объяснение недавним событиям. Порой ей казалось, что это сон, и она начинала прислушиваться к звукам ночи. Она была готова к тому, что в любую секунду может повернуться ключ в замке и в дом войдет Гвидо, как он это обычно делал… Но все оставалось по-прежнему. Вскоре она погрузилась в состояние полубреда, когда человек уже не может отличить сон от реальности.

Анна пришла в ужас, когда поняла, что стоит перед дверью в спальню Гвидо и стучит в нее, выкрикивая в адрес мужа оскорбления, словно он закрылся в своей комнате и не желает выходить.

События последних дней оказались для Анны слишком сильным потрясением. Рыдая, она опустилась на колени перед дверью. Ее слезы не были слезами боли, вызванной потерей мужа, Анна плакала от ярости. В эту минуту она ненавидела его наглость и свою наивность, свое слепое доверие, которым Гвидо так подло воспользовался.

По своей натуре и характеру Анна была способна выдержать удары судьбы, но не могла перенести того, что оказалась так глупа. Природа одарила Анну фон Зейдлиц умом и целеустремленностью, и не было качества, которое она ненавидела бы так сильно, как глупость. И вот сейчас, став жертвой собственной глупости, она ненавидела себя.

Казалось, слезы ярости текут по лицу медленно, словно сироп. На самом деле ей было стыдно перед собой. Ни разу за всю жизнь она не давала такой воли своим чувствам, даже в то тяжелое время, когда ребенком попала в дом для сирот.

Пластиковый пакет с вещами мужа, который она получила в больнице, лежал в ванной. Она узнала часы Гвидо – золотой «Гамильтон» производства 1921 года. В тот год он родился. Муж купил эти часы на каком-то аукционе. На крышке с тыльной стороны была дарственная надпись: «От Сида Сэму, 1921». Анна разорвала пакет, вытащила испачканный кровью костюм, разложила брюки и пиджак на полу так, что они стали похожи на огромную плоскую куклу. Закончив приготовления, она начала с неистовством топтать босыми ногами любимый костюм мужа, словно хотела причинить Гвидо боль. Она тяжело дышала и повторяла лишь одно слово: «Обманщик! Обманщик! Обманщик!»

Внезапно она нащупала в пиджаке какой-то предмет. Это оказался бумажник Гвидо. Сдерживая дыхание, Анна достала из него пачку купюр. Она знала наверняка, что еще окажется там: кредитные карточки и документы на автомобиль. Механически начав считать деньги, она обнаружила билет. Оперный Театр, Берлин, среда, 20 сентября, 19:00.

Анна держала билет перед собой указательными и большими пальцами обеих рук. Гвидо мог любить что угодно, но уж никак не оперу. За все время их брака в опере они побывали лишь, несколько раз, которые можно было пересчитать по пальцам одной руки. И это послужило для нее еще одним доказательством того, что муж ей врал. Анна же принадлежала к тем женщинам, которые могли простить любой проступок, но никогда не смирились бы с подобным фактом. Тём более что она узнала обо всем сама, а не от раскаивающегося супруга.

Разложив перед собой на полу в ванной комнате содержимое бумажника, словно это была какая-то странная головоломка или пасьянс, она попыталась собраться с мыслями. Так Анна просидела довольно долго, размышляя о двойной жизни мужа. Наконец она решила, что не сможет найти покоя до тех пор, пока не выяснит все детали.

Свет, с семи часов утра робко и неуверенно пробиравшийся внутрь дома, смешался с желтоватым светом настенных светильников, и Анна постепенно начала успокаиваться. Но это нисколько не уменьшило ее злость, а лишь позволило решить, что делать дальше.

Анна никогда не следила за мужем и не пыталась выяснить, скрывает ли он что-то от нее. Но, как известно, в подобных ситуациях люди часто проявляют способности и особенности характера, о которых раньше даже не подозревали. В случае Анны можно было сказать, что злость придала ей силы.

Она позвонила в клинику, и для нее вовсе не стало сюрпризом то, что женщина, попавшая в аварию вместе с ее мужем и пытавшаяся выдать себя за Ганне Луизе Донат, выглядела совсем не так, как женщина в кресле-каталке. Во время разговора по телефону Анна еще раз взглянула на билет: 20 сентября. Сегодня!

Анна щелкнула пальцами, и впервые за последние дни слабая улыбка появилась на ее лице. Едва заметная коварная усмешка Конечно, надежда узнать что-то определенное была довольно призрачной, но чем дольше она держала в руках билет, тем сильнее становилась уверенность, что посещение оперы должно помочь найти хоть какую-нибудь зацепку. Она не могла поверить, что Гвидо внезапно стал страстным поклонником оперы и собирался в одиночку пойти на представление. А уж тем более не сказав об этом ни слова Анне.

5

Во время перелета в Берлин Анна вспомнила время, когда шесть-семь лет назад их брак стал чем-то обыденным и рутинным. Нет, невыносимым то состояние назвать было нельзя, но страсть, казалось, перестала быть частью их отношений. Ее сменило некое промежуточное состояние – ни серьезных ссор, ни примирений, все шло словно по стандартному сценарию. Тогда именно шесть-семь лет назад – она вполне серьезно подумывала о том, чтобы закрутить роман с молодым практикантом, который работал в их фирме и каждый раз при появлении Анны буквально не сводил с нее глаз. Это желание, которое рано или поздно одолевает каждую женщину, когда ее так называемые лучшие годы остаются позади, мучило ее месяцами Ей безумно хотелось доказать себе, что в тридцать пять лет она еще может представлять интерес для робкого, но довольно привлекательного молодого человека. В то же время Анна хотела дать понять Гвидо, что и другие мужчины обращаю! на нее внимание.

Анне хотелось воспользоваться таким обходным путем, чтобы напомнить Гвидо: брак – это не только работа, успех и отдых два раза в году. Но как раз в тот момент, когда однажды в понедельник вечером Анна увлекла Вигулеуса – так звали студента – практиканта – в одно из подсобных помещений магазина с целью соблазнить его (как сейчас, она помнила, что специально надела лиловое нижнее белье и такого же цвета чулки), внезапное осознание смысла происходящего вернуло ее к реальности. Как только мальчишка начал копошиться под ее кашемировым свитером, словно замешивающий тесто булочник, она со всего размаху влепила ему звонкую пощечину и, как и надлежит замужней женщине, с наигранной решительностью заявила, что не советовала бы ему даже пытаться повторить что-либо подобное, а данный инцидент она согласна забыть.

Лишь гораздо позже Анна поняла: это событие было классической победой разума над чувствами. Но эта победа относилась к числу тех, которые по прошествии лет не всегда кажутся уж такими уж необходимыми и желанными. Именно в этом отдельно взятом случае любовная интрижка – Анне очень хотелось избежать отвратительного для нее словосочетания «половой акт» – могла возыметь действие. Но только если бы ее муж что-то заподозрил, а уже после этого супруги помирились бы. Тем сильнее оскорбил ее тот факт, что Гвидо так подло воспользовался ее верностью и доверием. Сейчас Анна сожалела, что не поддалась искушению и не уступила Вигулеусу, а предпочла сохранить нормальные отношения с мужем, чтобы их брак не отличался от множества других.

Гостиница, в которой остановилась Анна фон Зейдлиц (отель «Кемпински») не имеет для дальнейшего повествования ни малейшего значения, чего нельзя сказать об оперной постановке («Орфей и Эвридика» Кристофа Виллибальда Глюка), но ради полноты и достоверности они должны быть упомянуты. Анна заняла свое место в опере – партер, седьмой ряд – почти в самый последний момент и была крайне удивлена, увидев справа от себя румяного, гладко выбритого господина в очках без оправы. Надень на него рясу, и он вполне сошел бы за священника. Слева сидела пожилая дама, единственным недостатком которой можно было назвать то, что она один за другим ела леденцы с экстрактом эвкалипта.

«Ничего у меня сегодня не выйдет!» – думала Анна, наблюдая за тощим человеком на сцене, который лишь отдаленно напоминал мужчину и старческим голосом пытался исполнять арию Орфея. Она сосредоточилась на музыке, действовавшей убаюкивающе и вполне соответствовавшей ее настроению, и не заметила, что гладко выбритый мужчина тайком наблюдает за ней.

Возможно, такое внимание показалось бы ей даже приятным. В антракте она осталась на месте, погрузившись в свои мысли и теряясь в догадках. Зрители вернулись на свои места, румяный господин снова уселся справа от Анны. Беспокойно ерзая в кресле, словно устраиваясь поудобнее, он обратился к Анне, глядя в сторону и едва шевеля губами:

– На этом месте должен был сидеть Гвидо фон Зейдлиц. А кто вы?

Анна молчала. Но это молчание давалось ей с огромным трудом. Сейчас она должна взвешивать каждое слово. Только бы не сделать ошибку! Анна не находила никакого объяснения тому, что сказал незнакомец. По всей видимости, он знал Гвидо. Что ему было нужно от мужа Анны здесь, в опере? Был ли этот мужчина каким-то образом связан с загадочной женщиной, попавшей в аварию вместе с Гвидо?

Она могла соврать, сказав, что купила билет у незнакомого мужчины прямо перед входом в театр. Но тогда шансы найти решение головоломки стали бы равны нулю. Сейчас, когда ситуация казалась еще более запутанной, чем раньше, Анна хотела знать одно: что же на самом деле происходило все это время за ее спиной?

Они достаточно долго испытующе смотрели друг на друга и, наконец, Анна ответила с наигранным спокойствием:

– Я Анна фон Зейдлиц, его жена.

Гладко выбритый румяный господин, похоже, ожидал такого ответа. По крайней мере, он не казался взволнованным, скорее раздосадованным. Он с силой выдыхал воздух через нос и громко сопел – Анна терпеть не могла людей, волнение которых выражалось подобным образом. Через некоторое время он вызывающе спросил:

– И что же вы можете мне сообщить?

В тот миг Анна поняла: Гвидо без ее ведома действительно вел какую-то странную игру. Без сомнения, во всем мире не найдется торговца антиквариатом, который бы не вел дела на грани дозволенного, и Анна знала о некоторых делишках мужа, которые принесли неплохой доход. Но она всегда о них знала! Еще она знала, что сделки подобного рода заключались или обсуждались во время ужина в дорогом ресторане, но уж никак не на седьмом ряду оперы.

Она, конечно, могла бы сказать правду. Что она ни о чем не имеет представления, что ее муж погиб в автомобильной катастрофе… Но Анна сочла такую линию поведения в корне неправильной и твердо решила играть роль человека, бывшего в курсе всех дел. Настолько долго, насколько это возможно. Одной из удивительных ее способностей было умение сохранять хладнокровие в нестандартных ситуациях, а именно таким и было положение, в котором сейчас оказалась Анна. Если что-то и могло вселить в нее неуверенность, то это холодность и полное безразличие к ее обаянию. В данном случае она чувствовала, что собеседник не воспринимает ее как привлекательную женщину. Неужели она за последние дни настолько подурнела. Или ее лицо не выражает ничего, кроме злости, как у эринии?[161] Незнакомец ждал.

– Сообщить? – спросила Анна с наигранным смущением.

И как раз в тот момент, когда она судорожно пыталась найти подходящие слова, словно пойманный на лжи ребенок, мужчина перебил ее:

– Мы договорились о сумме в полмиллиона. Не перегибайте палку! Итак, ваши условия?

В это время в зале погас свет, дирижер подошел к своему пульту, публика вежливо зааплодировала, занавес поднялся и Орфей (альт) начал медленно приближаться к Эвридике (сопрано) спиной, как и предписывало либретто. Так продолжалось около двадцати минут. Речь, по-видимому, шла о попытке самоубийства, что отдаленно напоминавший мужчину Орфей пытался туманно объяснить в арии «О, я ее потерял!». Но, похоже, он не торопился выполнить свое намерение. Анну не особо интересовало происходившее на сцене. Все ее мысли были заняты странным человеком, сидевшим справа. Анна чувствовала, что от напряжения у нее на лбу выступили капельки пота.

Третий акт, казалось, не закончится никогда. Она не могли спокойно сидеть на месте: сначала закинула правую ногу на левую, затем левую на правую, непрерывно теребила свою черную сумочку и представляла себе, как будет блестеть ее лицо, когда зажжется свет. «Господи, должно же что-то произойти!» – подумала Анна. Вопрос незнакомца оставался пока что без ответа. Она чувствовала себя загнанной в угол и, не зная, как вести себя дальше прошептала, обращаясь к румяному господину:

– Я думаю, мы должны еще раз все обсудить…

– Извините?

– Я думаю, что мы должны…

– Нельзя ли потише! – донеслось из восьмого ряда, и незнакомец сделал, насколько можно было рассмотреть в темноте, успокаивающий жест, который, похоже, должен был означать, что он прекрасно все понял: «Я согласен, поскольку другого выбора у меня нет».

Анна наблюдала за Орфеем и Эвридикой, которые, не переставая петь, обнялись – а это было верным признаком того, игра подходит к концу, – но заметила, что незнакомец достал из кармана пиджака визитку и что-то написал на ней шариковой ручкой.

Одновременно с завершающим аккордом занавес опустился, публика зааплодировала, и в этот момент, когда темнота в зале сменялись ярким светом, незнакомец резко поднялся со своего места, сунул Анне в руку визитную карточку и довольно бесцеремонно начал протискиваться к выходу. Прежде чем Анна успела прийти в себя и последовать за ним, мужчина оказался на средине ряда.

Несколько позже, уже в фойе, Анна внимательно рассмотрела карточку, оставленную странным мужчиной. На лицевой стороне она нашла информацию о фирме «АВИС», дававшей автомобили в аренду, которая находилась на Будапештерштрасе, 43 возле «Европа-Центр». Подобная информация наверняка не могла помочь ей узнать побольше о румяном незнакомце. Анна перевернула карточку и обнаружила неуклюжую надпись, сделанную старомодным почерком, которую ей удалось прочитать, лишь после нескольких попыток: «Завтра в 13:00. Музей. Нефертити. Новое предложение».

Ни за что на свете она не станет встречаться с этим человеком! Слишком уж отвратительным показался он Анне. Многим известно это чувство: есть люди, с которыми достаточно встретиться лишь раз и обменяться несколькими фразами, чтобы ощутить необъяснимую антипатию. Анна ненавидела розовощеких мужчин. А еще она ненавидела мужчин, лица которых блестели, словно подрумяненный окорок.

И, тем не менее, она не сомневалась ни секунды, что завтра в назначенное время будет в условленном месте.

6

Любую другую женщину такое место встречи наверняка повергло бы в растерянность, ведь Нефертити была правительницей Египта. Анна фон Зейдлиц, конечно же, знала, что всемирно известный бюст Нефертити был найден немцами на рубеже веков и с момента окончания войны стал частью экспозиции Далемского музея. Выбор такого места для встречи лишь подтвердил предположение Анны, что незнакомец искал какую-то древнюю и, без сомнения, очень ценную реликвию.

Торговцы антиквариатом всегда рады клиентам такого рода, поскольку они готовы выложить за необходимый предмет любую сумму денег. Анна знала не одного подобного коллекционера, которым, несмотря на то, что они были довольно богаты, приходилось влезать в огромные долги, чтобы стать обладателями сомнительной драгоценности лишь потому, что, по их мнению, она должна была стать жемчужиной коллекции.

Анна предполагала, что нечто подобное двигало и незнакомцем, а так как она боялась, что может оказаться впутанной в какую-то криминальную историю (мужчина, обманывавший ее с другой, вполне был способен скрыть и прочие грязные дела), то решила при завтрашней встрече рассказать всю правду о смерти мужа. После этого он должен будет открыть карты и объяснить, за что же собирается отдать столько денег и почему все происходит столь странным образом. По крайней мере, так она тогда думала.

Около полудня все музеи мира наполовину пусты, и музей в Далеме не был исключением. Когда Анна заметила незнакомца из оперы, он был погружен в изучение мозаики на полу. Она узнала его издалека, хотя сейчас, при свете дня, мужчина выглядел иначе и был одет в светлый плащ, что делало его значительно моложе. Он стоял, скрестив за спиной руки, и рассматривал орнамент.

Анна подошла и остановилась сбоку. Незнакомец заметил ее, но даже не поднял взгляд, словно занятый своими мыслями. Внезапно он заговорил:

– Это Морфей со своей лирой. Он знал тайны богов. – Румяный господин улыбнулся почти смущенно и продолжил: – Существует много гипотез относительно его смерти. В соответствии с одной из них, Зевс убил его молнией в наказание за то, что Орфей передал людям мудрость богов. Можете поверить, это единственно правильная версия.

Анна стояла в оцепенении. Она представляла себе сегодняшнюю встречу совсем иначе и уж никак не ожидала, что она начнется с лекции об Орфее. Орфей? Это не могло быть простым совпадением: прошлым вечером Орфей Глюка, а сейчас незнакомец рассуждал о смерти певца.

Через некоторое время он окинул Анну оценивающим взглядом, словно покупатель, присматривающийся к товару, сложил руки на груди и заговорил, переминаясь с ноги на ногу:

– Итак, мы согласны увеличить сумму и заплатить вам три четверти миллиона…

Он использовал личное местоимение «мы», что заставило Анну задуматься. Ни один истинный коллекционер не использует слово «мы». Настоящий коллекционер, за которого Анна недавнего времени принимала краснощекого, мог говорить только «я». В этот момент она впервые заподозрила, что может оказаться впутанной в какую-то историю с секретными службами. В мире существуют два типа организаций, которые используют исключительно местоимение «мы». Это секретные службы и церковь.

– Боюсь, – начала Анна, – что мы друг друга не понимаем…

– Что вы имеете в виду? Не могли бы вы выразиться яснее?

– Скорее вы должны сделать это!

Краснощекий шумно вздохнул.

– Вы ведь фрау Зейдлиц?

– Да. Но кто вы?

– С нашей сделкой это никоим образом не связано, но если вам так будет легче, то можете называть меня Талес.

Анне от этого легче не стало. Более того, ей показалось глупым называть незнакомца Талес, хотя в какой-то степени это имя ему подходило.

– Меня интересует… – начал Талес. – Прежде всего, меня интересует следующее: где в данный момент находится пергамент?

Внешне Анна отреагировала на вопрос абсолютно спокойно, хотя в голове у нее роились тысячи предположений, мыслей и вопросов. Какой пергамент? Она не имела о нем ни малейшего представления. Что скрыл от нее Гвидо? Обычно Анна знала обо всех делах мужа, по крайней мере, о самых крупных из них. Почему же он ни разу не обмолвился об этой сделке? Пергамент, который стоит три четверти миллиона?

Внезапно кое-что встало на свои места. Анна поняла, почему во время несчастного случая портфель Гвидо пропал. Но роль женщины, оказавшейся в машине мужа в тот день, оставалась загадкой.

Продолжительное молчание Анны явно заставляло Талеса нервничать. По крайней мере, он начал с силой выдыхать воздух через нос и отвратительно сопеть. Звук был похож на тот, который издают, закрываясь, двери вагона метро.

– Где фон Зейдлиц? – задал он следующий вопрос.

– Мой муж мертв, – твердо и без всякого намека на скорбь, глядя прямо в глаза румяному господину, ответила Анна.


Он наморщил лоб так сильно, что его густые брови показались из-за оправы очков. Нельзя было сказать, что ответ тронул его как известие о смерти человека, которого он хорошо знал. Скорее, его беспокоило будущее сделки. Не похоже было, что сообщение о смерти Гвидо опечалило Талеса. Скорее, в его голосе сквозила жалость к себе:

– Но ведь мы обо всем договорились во время телефонного разговора на прошлой неделе! Этого просто не может быть!

– И, тем не менее, дела обстоят именно так, – ответила Анна.

– Инфаркт?

– Нет, несчастный случай.

– Мне действительно очень жаль.

– Ничего не поделаешь, – Анна опустила взгляд. – Предвидя ваш вопрос, хочу заверить, что я буду вести дела фирмы. И сейчас вам следует общаться именно со мной.

– Я вас понимаю. – В голосе Талеса звучала покорность. Похоже, он предпочел бы иметь дело с Гвидо. Возможно, краснощекий не любил женщин в принципе. Повнимательнее присмотревшись к его внешности, можно было сделать и такой вывод. В любом случае, позиции Анны укреплялись.

Талес предпринял усилие продолжить разговор.

– Мы друг друга прекрасно понимали. Ваш муж и я. Очень симпатичный человек, настоящий деловой человек.

Левой рукой он сделал широкий жест – актер, следует заметить, был из него никудышный, – вероятно пытаясь дать понять, что наконец-то пора сдвинуться с мертвой точки, и приглашая пройти по музею. Похоже, Талес делал все возможное, чтобы их встреча прошла как можно более незаметно.

– Вы знали моего мужа? – спросила Анна на ходу, со скучающим видом рассматривая египетские экспонаты музея по левую и правую стороны от себя.

– Что значит «знал»? – ответил Талес неопределенно. – Мы с ним вели переговоры.

Почему Гвидо никогда не упоминал имя Талес? Что-то с этой сделкой было не так. Первоначально Анна собиралась рассказать краснощекому всю правду и объяснить, что она не знает, где находится пергамент, за который предлагают целое состояние, но потом изменила свое решение, поскольку мужчина начал говорить и снова использовал местоимение «мы».

– Наверняка вы задаете себе вопрос, почему мы готовы выложить такое количество денег за кусок пергамента с несколькими древними текстами. Сумма говорит сама за себя. Вы наверняка понимаете, какую ценность представляет для нас этот предмет, и мы вовсе не собираемся скрывать свою заинтересованность. Также я не могу себе представить, чтобы кто-то другой предложил вам больше. Важно лишь, чтобы никто не узнал о пергаменте, а уж тем более о сделке. Поэтому для вашей же безопасности мы бы предпочли действовать абсолютно анонимно. Мы выплатим условленную сумму наличными и передадим вам ее из рук в руки, нет никакой необходимости регистрировать сделку документально. Надеюсь, мы понимаем друг друга?

Анна ничего не понимала. Единственное, в чем она была уверена, так это в том, что этот странный мужчина, шедший рядом с ней, был готов заплатить три четверти миллиона за предмет, который теоретически должен быть у Анны. Но она не имела об этом объекте ни малейшего представления и даже предполагала, что его уже похитили.

– Нет, – ответила Анна, даже не задумавшись, и при этом нисколько не покривила душой.

Ответ крайне разочаровал краснощекого.

– Я вас понимаю, – сказал он, явно смутившись, а затем, прощаясь с удивившей Анну поспешностью, вежливо кивнул головой и, уже повернувшись спиной, добавил: – Мы с вами свяжемся. До свидания!

В отличие от вчерашней ситуации в театре, сейчас Анна вполне могла догнать румяного господина и даже остановить его, чтобы задать интересовавшие ее вопросы. Но решила, что в подобных действиях нет никакого смысла, ведь она даже не знала, что спрашивать.

7

Анна решила больше ни дня не оставаться в Берлине. Ее преследовало необъяснимое предчувствие, что могло произойти нечто из ряда вон выходящее. Наполовину скрытые туманом улицы, отвратительный дым, валивший из труб, оживленное дорожное движение – от всего этого внезапно повеяло угрозой. Раньше она никогда не испытывала подобных чувств, потому что для них просто-напросто не было повода. Ведь до сих пор она была женщиной, уверенной в завтрашнем дне, и напугать ее могли только отрицательный баланс и налоговая служба.

Сейчас Анна ловила себя на том, что буквально отскакивает и сторону, когда рядом с ней притормаживает автомобиль, а при виде попрошайки на улице переходила на другую сторону лишь потому, что он смотрел на нее полным отчаяния взглядом. Казалось, что всё и все против нее, хотя до сих пор события были мало связаны именно с ней.

Во время перелета в Мюнхен был один приятный момент, и достаточно длительный период времени это воспоминание оставалось единственным приятным: над туманом, оставшимся внизу, и облаками светило солнце, а рядом с ней никто не сидел, так что можно было устроиться поудобнее. Анна попыталась найти хоть какое-нибудь правдоподобное объяснение всему происходящему. И не нашла. Она задавалась вопросом, была ли смерть Гвидо результатом несчастного случая или подстроенной автокатастрофы?

На двери дома Анна нашла красный лист бумаги с печатью полицейского участка и сделанной от руки краткой припиской, в соответствии с которой она немедленно должна была явиться в ближайший к дому участок полиции. Причина стала ясна, как только Анна открыла дверь. Взломщики перерыли весь дом, все шкафы и ящики, разбросав их содержимое по комнатам. На полу валялись книги и сорванные со стен картины, даже ковры были перевернуты.

Увидев все это, Анна упала на стул и разрыдалась. К большому ее удивлению, злоумышленники не тронули ни ценную серебряную посуду, ни коллекцию фарфоровых фигурок. Более того, после тщательного осмотра она пришла к выводу, что ничего не пропало. Даже имевшиеся в доме деньги – несколько сотен марок, лежавшие в незапертом секретере, – оказались на месте.

Таким образом, было совершенно ясно, что здесь побывали не обычные взломщики, и явно прослеживалась связь происшедшего с неизвестным пергаментом. Вне всякого сомнения, воры искали именно его, а, не найдя, исчезли, ничего не тронув. Люди, готовые выложить за клочок пергамента три четверти миллиона, не размениваются на серебро.

Но в то же время некоторые факты совершенно не стыковались. Например, был ли смысл вести переговоры в Берлине, в то время как кто-то обыскивал ее дом в Мюнхене? И как могло случиться, что они были прекрасно осведомлены об отсутствии Анны и в то же время не знали ничего о смерти ее мужа?

В полицейском участке Анна узнала, что об ограблении ее дома сообщили соседи, после того как заметили в саду двух подозрительных мужчин с карманными фонариками. Ей также сообщили, что при осмотре автомобиля ее мужа не было обнаружено технических дефектов, которые могли возникнуть сами собой либо стать результатом чьего-либо вмешательства. Другими словами, Гвидо сам был виновен в своей смерти. Человеческий фактор – самое бездушное определение, которое существует для смерти человека.

Ей передали конверт с вещами, найденными при осмотре автомобиля. Среди них оказался давно потерянный ключ от почтового ящика и кредитная карточка, также давно утерянная; треснувшая перьевая ручка, которую Анна, насколько она могла припомнить, ни разу не видела у Гвидо, и кассета с фотопленкой. Фотоаппарата – а он всегда лежал в бардачке – там не оказалось. На вопрос Анны ответили, что фотоаппарат в автомобиле найден не был.

В столь безвыходной ситуации, когда налицо был далеко не один мотив, Анна, во-первых, все еще хотела узнать, с кем же отправлялся в свои так называемые деловые поездки ее покойный муж; во-вторых, ее крайне интересовало местонахождение пергамента, ведь три четверти миллиона пустяком никак не назовешь; и, в-третьих, Анна была готова приложить все усилия, чтобы пролить хоть какой-то свет на дело, в которое, сама того не желая, оказалась впутанной. Оказавшись в такой, можно сказать, метафизической ситуации, Анна решила выдать все из имевшихся зацепок. Отдавая пленку в проявку, она и глубине души надеялась, что увидит на фотографиях лицо тайной возлюбленной своего мужа. Сама того, не сознавая, Анна искала подтверждение своим предположениям. Тогда хотя бы часть головоломки оказалась решенной и Анна имела бы полное право составить плохое мнение о Гвидо и обо всех мужчинах в целом, что, в свою очередь, давало ей моральное право отомстить мужской половине человечества.

Поэтому, получив проявленную пленку и фотографии, Анна фон Зейдлиц сначала была несколько разочарована, увидев вместо пикантных снимков изображения, скучнее которых вряд ли можно было придумать. Но уже в следующее мгновение она едва устояла на ногах, поняв, что за снимки держит в руках. На фотографиях была потрепанная рукопись – одна и та же на всех тридцати шести кадрах.

Пергамент! Анна зажала рот руками. При более внимательном рассмотрении можно было сделать вывод, что снимки сделаны в спешке, под открытым небом. При этом кто-то держал бесценный пергамент перед камерой. Вигулеус категорически отрицал свою причастность к таинственной фотосессии, но подтвердил, что собственными глазами видел оригинал в сейфе в магазине. Его это крайне удивило, поскольку там обычно хранились только ценные вещи, например украшения или другие предметы из золота. На вопрос, говорил ли Гвидо когда-либо о пергаменте, юноша ответил отрицательно и добавил, что о существовании данной рукописи узнал лишь из записи вкниге, где регистрировались новые поступления. Кроме того, из записи следовало, что за пергамент Гвидо заплатил тысячу марок.

Действительно, в книге этот объект фигурировал как «коптский пергамент» и был оформлен по всем правилам. В графе «Происхождение» Анна нашла запись «Частное лицо». Вигулеус не мог точно сказать, когда он последний раз видел пергамент в сейфе. Предположительно в день смерти Гвидо фон Зейдлица. Извиняющимся тоном молодой человек добавил, что пергамент не показался ему настолько важным, чтобы проявлять к нему повышенный интерес. Но в сейфе его уже не было.

Когда Анна спросила Вигулеуса, знает ли тот, о чем шла речь в тексте пергамента, он с улыбкой ответил, что ценность этого предмета наверняка заключается не в его содержании, а в его древности. Впрочем, во многих местах пергамент поврежден настолько, что невозможно разобрать, как выглядят символы. Однако само появление пергамента на рынке предметов искусства позволяло сделать вывод: он не имел никакого исторического значения.

Так закончился этот разговор, как и все другие разговоры, которые Анна вела после смерти Гвидо. После него осталось чувство неудовлетворенности, а желание Анны самостоятельно расследовать все, что связано с тайной пергамента, стало еще сильнее. Сейчас у нее было множество копий разного качества, каждая размером с половину листа почтовой бумаги. А этот материал должен был дать любому хорошему специалисту достаточно информации, чтобы сделать определенные выводы. В душе Анны зародилось подозрение – для которого на самом деле пока не было никаких оснований – что смерть Гвидо каким-то образом связана с загадочным пергаментом.

8

Это была именно та логика, которая у людей непосвященных вызвала бы только снисходительную улыбку, но была совершенно очевидна для человека, оказавшегося в самой гуще событий, и заставляла сомневаться во всем. Именно сомнение заставило Анну искать эксперта, который мог бы объяснить содержание пергамента. Но поскольку она боялась лишних расспросов относительно происхождения и местонахождения древней рукописи, Анна решила обратиться не к одному из знаменитых специалистов в области коптского искусства и истории, а прибегнуть к услугам агента, который за определенную сумму, выплаченную, разумеется, наличными, помогал отыскать знатока в любой, самой экзотической сфере. Чаще всего ими оказывались старые, наполовину ослепшие профессора, которые больше не преподавали, или так называемые частные ученые, обладавшие достаточным запасом знаний. Все они были готовы составить заключение в соответствии с пожеланиями заказчика.

Доктор Вернер Раушенбах относился к последней упомянутой категории. Он жил в мансарде на Канальштрассе, где для всех домов характерны как ужасное состояние, так и низкая арендная плата. Во время разговора по телефону он предупредил Анну, что в подъезде следует быть особенно осторожной, поскольку лестничные ступеньки местами сломаны, а к перилам лучше вовсе не прикасаться. Раушенбах действительно не преувеличивал.

Его квартиру можно было назвать примечательной во многих отношениях. Прежде всего, в глаза бросалось такое огромное количество книг и пустых бутылок, которого в одном помещении Анне до сих пор видеть не доводилось. Комбинация далеко не редкая, но количество тех и других действительно поражало. Книги были расставлены у стен, для большей их части полок не хватило. Повсюду громоздились (казалось, абсолютно беспорядочно) стопки книг высотой примерно по колено. Между ними – бутылки. Угловатые бутылки из-под красного вина. Единственную свободную стену мрачной рабочей комнаты занимала поблекшая фотография Риты Хейворт,[162] сделанная в сороковые годы.


Казалось, что в те годы для Раушенбаха время остановилось. В этой комнатке он создал собственный мирок из спиртного и науки, за который ему неизменно приходилось извиняться перед посетителями. Анне тоже пришлось выслушать всю биографию доктора, которая, надо заметить, вызвала у нее искреннее сочувствие, поскольку в очередной раз доказала: если судьба однажды выбила человека из колеи, то вряд ли у него будет шанс вновь вернуться к привычной жизни. Чаще всего началом конца становится неудавшийся брак, и Раушенбах не оказался исключением. Из его рассказа нельзя было сделать однозначный вывод, стал ли алкоголь причиной разрыва или разрыв с любимым человеком был поводом начать пить.

Анне пришлось выслушать, что отец доктора, торговавший сукном, целенаправленно проигрывал все заработанные деньги. Детство и юность Раушенбаха прошли в церковном приюте с довольно строгими правилами, что до сих пор заставляло его десятой дорогой обходить каждую церковь и всех священников. Рано – и он тут же исправился, добавив, что это произошло слишком рано, – доктор женился на женщине, которая была старше его. Единственное хорошее воспоминание, оставшееся о браке, – белое платье и зеленые мирты. Женщина тратила больше, чем зарабатывал Раушенбах, – услуги специалистов и области истории искусств редко оплачиваются хорошо, – и все сложилось одно к одному: долги, потеря работы, развод; слава Богу, детей нет.

Во время этой исповеди патефон проигрывал пластинку хора пленных. Они пели «Милая родина», что еще кое-как можно было вынести, если бы не звучала постоянно одна и та же песня. Раушенбах, от природы тощий и высокий, с выпученными глазами, сидел на древнем, поскрипывающем деревянном стуле. Закончив повествование о своей судьбе, он внезапно спросил:

– Что представляет для вас такой большой интерес, что вы решили узнать мнение эксперта, фрау Зайлер?

– Зейдлиц, – вежливо поправила его Анна и добавила: – Но все обстоит не совсем так…

Она достала из конверта большую фотографию.

– На самом деле я вовсе не хочу, чтобы вы проводили экспертизу. Взгляните, я принесла копию пергамента. Мне нужно лишь одно: чтобы вы объяснили, о чем идет речь в тексте и что это за рукопись, а также в какую сумму вы оценили бы оригинал.

Раушенбах взял в руки копию и начал внимательно ее рассматривать. При этом лицо у него было такое, словно он только что выпил приличное количество уксуса.

– Тысяча, – сказал он, не отрывая взгляд от фотографии. – Пятьсот немедленно, остальное при передаче вам желаемого. Квитанцию я не выпишу.

– Согласна, – тут же ответила Анна, понимая, что Раушенбах, доходы которого были, мягко говоря, ничтожными, работал не из любви к искусству, а чтобы хоть как-то выжить. Она достала пять купюр из сумочки и положила их на выкрашенный в черный цвет кухонный стол, служивший доктору письменным. – Сколько времени вам понадобится?

– Пока что не могу сказать наверняка, – ответил ученый, подойдя к единственному окну, через которое солнце скудно освещало комнату. – Все зависит исключительно от того, с чем нам приходится иметь дело в данном случае. Оригинал, надо понимать, не у вас, фрау Зайлер?

– Зейдлиц. – Анна изо всех сил пыталась выдать как можно меньше информации о загадочном пергаменте, поэтому тут же добавила: – Нет.

– Понимаю, – проворчал Раушенбах раздраженно. – Пергамент украли и отдали вам на хранение?

– Я прошу вас следить за выражениями, господин доктор Раушенбах! – не сдержалась Анна. – Мне предложили приобрести этот пергамент. Именно поэтому я обратилась к вам, чтобы узнать его возможную цену. Но, прежде всего меня интересует, что это за рукопись. Если у вас возникают сомнения…

Анна выбрала единственно верный в данной ситуации выход: она сделала вид, что собирается забрать деньги, чем в одно мгновение развеяла все подозрения собеседника.

– Нет, нет, что вы! – торопливо запротестовал тот. – Не поймите меня превратно, но мне часто приходится действовать очень осторожно. В ситуации, подобной данной, я не могу позволить себе даже малейшую ошибку. Будьте уверены, я-то знаю, что у всех обращающихся ко мне есть на то свои причины. В конце концов, профессор Гутманн считается хорошим специалистом. Я уверен, что у вас тоже была веская причина обратиться именно ко мне, но, будьте уверены, она меня нисколько не интересует. До тех пор, конечно, пока все остается между нами. Надеюсь, фрау Зейдлиц, вы понимаете, что я имею в виду.

«По крайней мере, он наконец-то запомнил, как меня зовут», – подумала Анна и одновременно поняла, что этот тип, к которому люди предпочитают обращаться, чтобы избежать огласки, в любой момент может начать их шантажировать. От этой мысли ей стало не по себе. Анна еще не успела развить ее дальше, а Раушенбах уже внимательно изучал фотографию и говорил медленно, словно криминалист, дающий включение:

– Насколько я могу судить, это коптская рукопись, но литеры греческие, с присутствием демотических знаков, что типично для коптских рукописей первых столетий после возникновения христианства. Из сказанного – при условии, конечно, что пергамент подлинный, а это можно установить лишь после подробного осмотра оригинала, – можно сделать следующий вывод: объекту как минимум полторы тысячи лет.

Раушенбах заметил, с каким волнением Анна смотрит на пего, и решил сразу дать понять, что не было оснований ожидать чего-то невероятного.

– Надеюсь, что я вас не разочарую, если скажу, что рукописи подобного рода далеко не редкость, а поэтому не представляют особой ценности. Их в огромном количестве находили в монастырях и пещерах. Чаще всего это грамоты, не имеющие никакого значения, хотя среди них попадались и библейские тексты, а также тексты гностического характера. Если пергамент такого рода находится в хорошем состоянии, то за него дают обычно тысячу марок, но в данном случае речь идет, насколько я могу судить, об объекте, состояние которого оставляет желать лучшего. Знаете ли, фрау…

– Зейдлиц! – чуть ли не выкрикнула Анна.

– Знаете ли, фрау Зейдлиц, количество коллекционеров коптских манускриптов довольно невелико, а музеи и библиотеки чаще заинтересованы в приобретении целых свитков. Особенно если речь идет о связных текстах, которые могут послужить основой для научных исследований.

– Да, я понимаю, – кивнула Анна. – Значит, вы полагаете, что данный пергамент – опять же при условии, что он подлинный, – не может представлять интереса для кого-либо?

Раушенбах посмотрел Анне прямо в глаза. Его, казалось, поразил такой вывод. Он сделал попытку улыбнуться.

– Кто знает, что для кого может представлять интерес. Тысяча марок, – сказал он, наконец, – больше я бы за него не дал.

Анна задумалась, как лучше объяснить все, что связано с этим пергаментом, и в то же время не выдать себя. Конечно, она могла бы описать Раушенбаху все странные события, которые произошли с ней, но у Анны были веские причины сомневаться, что ей поверят. Кроме того, она не доверяла этому человеку, а потому решила попросить, как можно точнее перевести для нее текст рукописи или хотя бы передать его содержание.

Раушенбах извлек из-под стола бутылку и наполнил пузатый стакан, стоявший на столе.

– Не выпьете со мной глоток вина? – спросил он без энтузиазма, явно ожидая, что Анна откажется, и начал пространно объяснять, какие трудности связаны с расшифровкой подобных древних текстов, а поскольку в его распоряжении находится лишь копия, к тому же не очень хорошего качества, задача становится еще сложнее. При этом он явно нервничал и поглаживал правой рукой фотографию. Анна не могла решить, как относиться к происходящему. Какие выводы можно сделать из речи Раушенбаха? Что он слишком ленив и хочет получить за поверхностное заключение приличную сумму денег? Или же у спившегося ученого были другие причины не браться за подробное изучение текста?

Раушенбах, словно красное вино обострило все его чувства, похоже, отгадал мысли Анны. Вновь погрузившись в изучение фотографии, он сказал:

– Конечно, вы думаете, что я хочу облегчить себе работу. На этот счет можете быть спокойны. Я предоставлю вам перевод настолько хороший, насколько позволит качество имеющегося у меня материала. Однако, – при этом он повел указательным пальцем из стороны в сторону, – не надейтесь, что это будет нечто из ряда вон выходящее!

Анна взглянула на Раушенбаха.

– Уж поверьте, – продолжал тот, – мне известны случаи, когда огромные коптские тексты были никому не нужны. Я хочу сказать, что находки подобного рода должны быть не просто обнаружены. Должна быть определена их научная ценность. А это уже зависит от нашедшего их человека, который должен подробно запротоколировать все обстоятельства и связать документ с определенными историческими событиями. Вы должны понимать, что пергамент или папирус нельзя сравнить с мумией, скульптурой или золотой маской, которые представляют ценность в глазах многих людей. Одна из наиболее значительных находок подобного рода, так называемый Кодекс Юнга, годами переходила из рук в руки, прежде чем ученые заинтересовались ею. Это невероятная история… Но я не хочу вам надоедать.

– О нет, – попыталась возразить Анна. – Мне очень интересно!

Ее не покидало чувство, что Раушенбах пытается скрыть от нее истинную ценность пергамента. Пока ее собеседник в очередной раз наполнял свой стакан, Анна пыталась понять, какой у спившегося ученого мог быть мотив.

– Кодекс Юнга был найден в 1945 году, – начал Раушенбах. – Тогда египетские феллахи обнаружили в древнем захоронении пятнадцать коптских рукописей, запечатанных в глиняные сосуды. Это были книги в полусгнившем кожаном переплете, которыми тогда не заинтересовался ни один человек. За несколько пиастров их продали в Каире, где одна из книг попала в музей, а еще одна оказалась у торговца антиквариатом. Одиннадцать оставшихся книг навсегда исчезли.

В дальнейшем о них доходили только смутные слухи. Отсутствие интереса к этим объемным письменным источникам объяснялось, очевидно, многими причинами, но одной из них было их гностическое содержание.

– Не могли бы вы объяснить подробнее?

– В слово «гносис» каждый вкладывает свое значение, и для этого, в свою очередь, есть причины. В первые столетия нашей эры многие философы и теологи причисляли себя к гностикам. Все они искали объяснение происхождению и существованию человека. Верующие гностики, являвшиеся сторонниками церкви, такие как Ориген или Клеменс Александрийский,[163] пытались при этом укрепить позиции христианской веры. Гностики, не принадлежавшие к сторонникам церкви, такие как Базилид или Валентинус,[164] стали основателями древневосточного мистического учения. Конечно же, первые и вторые были врагами, поскольку последние доказывали, что мир – странное творение несовершенного и злого духа. То есть они полностью отрицали существование доброго Бога, который умиротворенно парил над водой.

Раушенбах неприятно рассмеялся.

– Но вернемся к нашим памятникам письменности. Торговец антиквариатом из Каира решил отвезти свою книгу в Америку, надеясь найти там покупателя и получить за нее приличную сумму. Но, как выяснилось впоследствии, его надежды оказались напрасными. Ни один коллекционер, ни один музей не проявил к ней интереса. Несколько лет спустя та же книга появилась в Брюсселе. За это время она успела перейти к другому владельцу, который, собственно, и выставил рукопись на продажу. Меценат из Швейцарии купил книгу и подарил ее Институту Юнга в Цюрихе. С тех пор эта древняя рукопись хранится там и называется Кодекс Юнга.

– Какова же судьба остальных одиннадцати книг, найденных в захоронении?

– Необычайная история! После того как они были обнаружены, их след пропал, что дало основание для худших предположений. Но некий французский специалист по коптской истории, увидевший хранившуюся в музее древнюю рукопись, сообщил о ней в своем докладе в Парижской академии наук, а также выдвинул теорию о ее возможном значении. Его доклад был опубликован в каирской газете, а вскоре после этого объявилась старушка, которая унаследовала от отца, торговавшего в Каире древними монетами, одиннадцать фолиантов. Она объявила, что готова продать их Музею коптской истории. Цена на тот момент составляла пятьдесят тысяч фунтов. Это была большая сумма, но она вполне соответствовала ценности реликвий, ведь они содержит около тысячи страниц, исписанных текстом на коптском языке, а также – это успел установить французский профессор – не менее восьмидесяти четырех гностических текстов. К сожалению, у соответствующих организаций не хватило денег, а поскольку книги стали довольно известными, в разных странах появилось много желающих приобрести ценные рукописи. Однако египетское правительство попыталось воспрепятствовать вывозу книг. Согласно предписанию все одиннадцать фолиантов сложили в ящик, опечатали и отправили ни хранение в один из музеев, хотя ни одна из финансируемых правительством организаций не могла выложить требуемую сумму. Так они пролежали семь лет, в течение которых заинтересованные стороны постоянно вели переговоры. Отразилась революция, у египтян появились другие, более насущные проблемы. В конце концов, законная владелица подала иск и выдвинула свои требования. Сейчас известно, где находятся рукописи, но об их содержании ученые осведомлены лишь частично.

– Неужели это возможно?

– Тому есть множество причин. Безобидных и далеко не безобидных. Ученые – тщеславный народ, должен заметить. Если кто-то из них продвинулся в исследовании чего-то дальше других, то вряд ли согласится раскрыть карты. Зачастую они посвящают изучению подобных объектов большую часть своей жизни. Копты являются в Египте религиозным меньшинством, государственная религия – ислам. Поэтому можно себе представить, насколько незначителен интерес правительства к изысканиям в области истории коптской религии. Но есть и другая веская причина, чтобы хранить в тайне содержание этих текстов. Именно она является, на мой взгляд, самой интересной.

– Должна признать, вам удалось разбудить мое любопытство.

– Так вот, эти древние документы были составлены чрезвычайно умными людьми, которые хотели сообщить что-то потомкам. Можете мне поверить: они знали нечто, о чем остальные даже не догадывались. Так сказать, тайны человечества.

– И вы хотите сказать, что эти тайны существуют до сих пор?

– Более того, я в этом твердо убежден! – кивнул Раушенбах, взял стакан с вином, одним движением опрокинул в себя его содержимое, издавая при этом приглушенные клокочущие звуки, и вытер рот тыльной стороной ладони.

Анна взглянула на собеседника. Ей так и хотелось сказать ему: «Продолжайте же!» Она была абсолютно уверена, что позже будет горько сожалеть об упущенной возможности, но сейчас что-то необъяснимое мешало ей проявить настойчивость и начать задавать вопросы. Она чувствовала, что Раушенбах свой рассказ продолжать не собирался, а в ответ на просьбы Анны наверняка нашел бы какие-то отговорки. Вот почему она решила вернуться непосредственно к причине своего визита и спросила:

– Как вы думаете, может ли данный пергамент быть частью той находки, о которой мы только что говорили?

– Это абсолютно невозможно! – поспешно ответил ученый и, словно желая лишний раз в этом убедиться, поднес фотографию к глазам. – Это исключено!

– Как вы можете быть настолько уверены?

– Все очень просто. В вашем случае речь идет о пергаменте.

– И что же?

– В случае же с упомянутыми мной рукописями речь шла о папирусах. Но это не должно ни в коей мере вас разочаровать. Существует достаточно много пергаментов, цена которых благодаря их содержанию гораздо выше стоимости любых рукописей на папирусе.

Так закончился их разговор. Раушенбах предложил Анне зайти через три дня – к тому времени он надеялся разобраться с содержанием текста.

Возвращаясь домой пешком, Анна размышляла о странном поведении Раушенбаха. Нет, нельзя было сказать, что она иначе представляла себе встречу с ним, но была одна деталь, которая не давала ей покоя. Доктор Раушенбах довольно много говорил о коптских текстах, но ни словом не обмолвился о тексте на пергаменте. Более того, даже не высказал каких-либо предположений. А для такого любителя выпить и поговорить, как он, это было более чем странно.

Анна не представляла себе, какие выводы можно сделать из такого поведения. Она также не была уверена, что можно доверять полученному от Раушенбаха заключению. С другой стороны, у него не было абсолютно никаких оснований пытаться обмануть Анну. То обстоятельство, что из-за образа жизни, в котором доктор винил исключительно свою тяжелую судьбу, он был несимпатичен Анне, вовсе не означало, что он был плохим ученым. Всем известно: многие гении отличаются странными пристрастиями.

9

В течение следующих трех дней Анна пыталась кое-как упорядочить все имевшиеся факты и тут же ловила себя на мысли, что каждый раз, когда не могла найти логики в своих рассуждениях, начинала сама придумывать невероятные истории. Истории, которые нагоняли на нее страх, необъяснимый, парализующий страх. Анна представляла себе то Раушенбаха, который преследовал ее, чтобы заполучить таинственный пергамент, то Доната, мужа парализованной женщины, который неизвестно зачем инсценировал смертельный несчастный случай, словно действие происходило в криминальном романе.

В эти дни Анна начала пить, чего раньше за ней никогда не замечали. В основном коньяк, который поначалу пришелся ей по вкусу. Но после большого количества выпитого желудок буквально начинало выворачивать наизнанку, и Анну сильно рвало. Она ненавидела себя за слабость и в то же время не могла объяснить, что же на самом деле происходит в ее душе. Она чувствовала себя мотыльком, попавшим в сильный поток воздуха, которому непреодолимая сила не позволяла лететь в желаемом направлении. Анна понимала: она оказалась в безвыходном положении и потеряла контроль над происходящим, а от этого ситуация с каждым днем казалась все более запутанной. У Анны не хватало сил, чтобы решить навалившиеся на нее проблемы и справиться с несчастьем. Она не раз хотела собрать в небольшой чемоданчик только самое необходимое и первым же рейсом улететь на Карибы, никому не сообщив, куда отправилась. Но уже в следующее мгновение она представляла себе встречу с незнакомцем из театра, который встречал ее у трапа самолета. Анна страдала от мании преследования, того болезненного состояния рассудка, когда любая, даже самая банальная фраза или случайная встреча казалась направленной против тебя.

Был ли выход из этого замкнутого круга? Вряд ли кто-то, посвященный в истинное положение дел, стал отрицать, что за последние дни и недели в жизни Анны произошли события, которые вполне могли послужить поводом для сомнений в здоровье ее рассудка. Гвидо погиб, загадочная женщина, находившаяся вместе с ним в автомобиле во время аварии, бесследно исчезла, неизвестные преследовали Анну и предлагали целое состояние за объект, который предположительно стоил лишь несколько сотен марок. Это были факты, а уж никак не порождения воспаленного воображения.

В любом случае Анна была не в лучшем расположении духа, когда в пятницу около пяти часов вечера отправилась к Раушенбаху. Думая о спившемся ученом, она решила, что тот прекрасно вписывается в атмосферу полуразвалившегося дома. Анна с трудом могла представить его в другом жилище. Еще, прежде чем нажала стертую кнопку звонка, Анна услышала музыку. Поэтому она давила на кнопку у двери дольше, чем того требовали приличия, чтобы Раушенбах, убаюканный винными парами и музыкой, услышал звонок.

Никто не открыл. Анна снова нажала кнопку звонка, но за дверью по-прежнему не было слышно никакого движения. Тогда она начала стучать и кричать:

– Господин Раушенбах! Доктор Раушенбах, откройте же, наконец!

Очевидно, шум услышал кастелян, хитрого вида югослав с искалеченной ступней, которая нисколько ему не мешала, используя вторую, абсолютно здоровую, перешагивать сразу через две ступеньки. Он буквально взлетел на верхний этаж.

– Что, доктора нет дома? – спросил он с ухмылкой.

– Но он должен быть здесь! Неужели вы не слышите музыку – возразила Анна.

Югослав приложил ухо к двери, прислушался и сделал вполне логичный вывод:

– Музыка играла бы только в том случае, если доктор дома. Может быть… – продолжил кастелян, немного понизив голос, затем сделал движение рукой, показывая, как нужно пить до дна, и хитро подмигнул.

Не успел еще югослав показать до конца свою пантомиму, означавшую, что, по его мнению, Раушенбах в очередной раз выпил лишнего, как Анне пришла в голову страшная догадка, поразившая ее, словно удар молнии… Из-за двери доносилось: «О, я ее потерял!» Ария из «Орфея и Эвридики»! Анна последовала примеру югослава и приложила ухо к двери. Она чувствовала, как пульсирует кровь в висках. Не оставалось ни малейшего сомнения – это была ария Орфея!

– У вас есть запасной ключ? – набросилась Анна на кастеляна.

Он, не понимая, что заставило эту женщину повысить голос, спокойно запустил руку в глубокий карман, извлек оттуда старый огромный ключ и поднес его к самому лицу Анны.

– Это ключ кастеляна! – сказал он, усмехаясь. – Подходит ко всем дверям в доме.

– Так открывайте же, наконец! – взмолилась Анна.

Пожав плечами, что, скорее всего, должно было означать: «Я не знаю, правильно ли мы поступаем, но раз уж вы так хотите…», югослав вставил ключ в замок, и как только дверь приоткрылась, Анна бросилась в квартиру.

Раушенбах сидел у письменного стола. Тело его наклонилось вперед и не падало на пол лишь потому, что голова, неестественно вывернутая в сторону, опиралась на крышку стола. На лице застыла жуткая гримаса, а изо рта свисал багрового цвета язык, который казался неестественно длинным. Глаза были открыты, но виднелись только белки. Подойдя ближе, Анна заметила на шее Раушенбаха темное пятно. Доктора задушили.

Из патефона все еще доносились звуки арии. Как только пластинка закончилась, звукосниматель поднялся сам собой, словно им руководила призрачная рука, вернулся в самое начало и опустился на пластинку, после чего вновь послышалась бесконечно печальная мелодия.

– Нет! Нет! Нет! – закричала Анна, закрыв руками уши, и бросилась к патефону. Послышался отвратительный скрежет, и затем наступила полная тишина.

10

В течение следующих нескольких ночей Анна спала очень плохо.

Каждый раз, когда она проваливалась в беспокойное забытье, ей казалось, что оно длилось лишь секунды, за которыми следовали бесконечные часы ночи. Она изо всех сил пыталась не закрывать глаза, чтобы видеть потолок, на котором время от времени мелькали блики от фар проезжавших по улице автомобилей. Одна мысль об ужасных видениях, преследовавших ее, бросала Анну в холодный пот. Жуткие картины терзали ее сознание. Словно пиявки, присосавшиеся к ее воображению, эти образы мучили Анну и порой казались ей настолько реальными, что невозможно было отличить, где действительность, а где болезненные фантазии. Не раз Анна»«давала себе вопрос, не сошла ли она с ума. Может быть, с ее рассудком что-то не в порядке? Может быть, невероятные сны и видения, постоянно преследовавшие ее, разрушили ту часть мозга, которая отвечает за здравый смысл?

Анна всерьез размышляла о том, могла ли она быть той женщиной, которая находилась в автомобиле во время аварии. Может быть, она получила травму, которая повредила мозг и разорвала в клочья воспоминания, и сейчас оказалась и плену своих жутких фантазий, не имевших ничего общего с реальной жизнью? А если состояние, в котором она находилась, было смертью?

Иногда в такие моменты Анна пыталась подняться с кровати, чтобы доказать себе, что она держит себя в руках, но все чаще и чаще эти попытки завершались неудачей. У нее не хватало сил на то, чтобы подчинить свое тело сознанию, словно кто-то невидимый постепенно отнимал у Анны контроль над ее действиями и мыслями. Чтобы хоть как-то противостоять этому, она начинала разговаривать сама с собой, и звук собственного голоса, отражаясь от стен, действовал успокаивающе, возвращал в реальность и заставлял трезво взглянуть на все происходящее.

– Я должна, – сказала Анна себе, – узнать всю правду.

Из-за смерти Раушенбаха она в очередной раз оказалась в малоприятной ситуации. Ее вызывали на допросы, во время которых было довольно трудно убедить полицию в том, что она не знала Раушенбаха и видела лишь раз незадолго до его загадочной смерти, а значит, не могла сообщить ничего о привычках и образе жизни доктора. Она не видела повода скрывать истинную причину, которая привела ее к Раушенбаху. Анна объяснила в полиции, что оставила доктору копию древнего пергамента и попросила его как эксперта составить заключение.

Как оказалось впоследствии, это призвание было серьезной ошибкой. Во-первых, в квартире доктора Раушенбаха не обнаружили упомянутую Анной копию пергамента. Во-вторых, заявление о том, что оригинал пергамента, скорее всего, исчез в результате автокатастрофы, в которую попал муж Анны, казалось как минимум странным и маловероятным. Таким образом, хотя Анну фон Зейдлиц и не подозревали в совершении преступления, полиция была почти уверена, что она играла во всей этой истории одну из главных ролей.

Хоть она и не видела связи между загадочной смертью Раушенбаха и пергаментом, полностью исключать такую возможность было бы глупо. Ведь в связи с исчезновением копии напрашивался именно такой вывод. Чем дольше Анна размышляла над всеми этими странными событиями, тем крепче становилась ее уверенность, что смерть Гвидо была далеко не случайной. Чтобы продвинуться дальше в расследовании тайны, нужно было понять, какое значение имел пергамент, узнать, его историческую ценность и ценность как предмета искусства, а также получить представление о содержании рукописи.

Эти мысли заставили Анну вспомнить человека, о котором упоминал Раушенбах. Она и раньше слышала это имя, хоть лично они знакомы не были.

– Что же сказал Раушенбах? «В конце концов, профессор Гутманн считается хорошим специалистом!»

Прихватив с собой еще одну копию, Анна направилась в институт, расположенный на Майстерштрассе. Это было помпезное здание, построенное во времена правления нацистов, с лестничными клетками из настоящего камня и мраморными перилами. На третьем этаже она нашла белую двустворчатую дверь. Табличка с фамилией Гутманн говорила о том, что Анна не ошиблась, однако, в соответствии с надписью на той же табличке, записаться и попасть на прием можно было только через комнату 233. Именно так Анна и решила поступить.

11

Обычно мы представляем себе профессора университета или института как внушающего почтение пожилого человека, полноватого и обязательно в темном костюме-тройке. Гутманн совершенно не соответствовал этому образу. Он был одет в джинсы и простую рубашку, что в сочетании с вьющимися волосами средней длины наводило на мысль, что это простой ассистент, который едва сводит концы с концами, а отнюдь не руководитель целого института. В центре комнаты, потолок которой был как минимум в два раза выше, чем в стандартных современных зданиях, стоял старый письменный стол, заваленный раскрытыми книгами, исписанными листами бумаги и целыми пачками рукописей, перевязанных ленточками, словно коробки с подарками.

Гутманн вытащил из-под стола деревянный табурет с потертой обивкой, предложил Анне присесть и спросил, что привело ее в его кабинет. Анна решила воспользоваться той же историей, которую рассказала Раушенбаху: ей предложили купить пергамент, поэтому она хотела бы узнать его приблизительную стоимость и содержание.

Профессор взял в руки копию и, прищурившись, начал пристально ее рассматривать. Буквально через секунду его лицо исказила гримаса, будто профессор почувствовал сильную боль. Он молчал.

Внезапно Гутманн вскочил со стула, словно только что сделал жуткое, испугавшее его самого открытие, вытащил из-под горы книг и манускриптов огромную лупу, рухнул на стул и начал стремительно водить лупой над текстом копии. Какое-то время он лишь недоуменно качал головой, как вдруг на его лице появилось довольное выражение и улыбка. Затем профессор удовлетворенно кивнул головой.

– Как этот пергамент попал к вам? – спросил Гутманн.

– Оригинал я никогда не видела, – ответила Анна и тут же добавила неуверенно: – Его мне только предложили купить.

– Я вас прекрасно понимаю, – сказал Гутманн, не отрывая взгляда от копии рукописи. – Я могу поинтересоваться, сколько запросили за этот манускрипт?

– Это я должна сделать предложение, – пожала плечами Анна.

– Должен сказать, – начал профессор размеренно, – что коптские пергаменты не могут стоить очень дорого, поскольку их существует слишком много. Цена подобной рукописи зависит не столько от ее возраста или состояния, в котором она дошла до нас, сколько от содержания самого текста. А данный текст кажется мне отнюдь не безынтересным. Взгляните сюда. – Гутманн взял лупу и показал Анне какое-то слово – Здесь я прочитал имя «Бараббас».

– Бараббас?

– Я бы назвал его историческим фантомом. Он упоминается во многих коптских текстах, а также в иудейских. В библейских текстах о нем пишут как о бунтовщике. Это имя упоминается даже в свитках Мертвого моря,[165][166]хотя более подробные данные, например об историческом значении данной личности, в них отсутствуют. Один из моих коллег, Марк Фоссиус, преподает в Калифорнийском университете города Сан-Диего. Большую часть своей жизни он посвятил разгадке тайны Бараббаса, за что многие считают его сумасшедшим.


Анна в одно мгновение осознала значение сказанного.

– Профессор, я вас правильно понимаю? Существует некая историческая личность по имени Бараббас, которая имеет огромное значение. Имя это упоминается во многих рукописях, Но до сих пор не удалось установить, кто это был и какой след в истории оставил этот фантом. Все верно?

– Да, все верно.

– И этот самый Бараббас упоминается в тексте пергамента, копию которого я вам только что показала?

Гутманн снова взял в руки лупу и, еще раз взглянув на текст, заметил:

– По крайней мере, мне так кажется.

– И много существует подобных исторических фантомов? – продолжала расспрашивать Анна.

– О да, – ответил профессор. – Не все из них были такими словоохотливыми, как Юлий Цезарь, о жизни которого мы осведомлены с его собственных слов. С другой стороны, многие рукописи были утеряны. Например, об Аристоксене, ученике Аристотеля, мы почти ничего не знаем, хотя это был один из умнейших людей, когда-либо живших на земле. Он написал четыреста пятьдесят три книги, ни одна из которых не сохранилась. О Бараббасе мы располагаем ничтожно малым количеством информации: его именем и обрывочными сведениями о его личности.

Во время беседы профессор Гутманн признался, что очень заинтересовался пергаментом, и, по мнению Анны, это обстоятельство послужило причиной, по которой ее собеседник не решался сделать предположение относительно цены объекта. Наконец Гутманн сообщил, что ему потребуется не меньше недели, чтобы дать более или менее точное заключение. Именно столько времени должно было уйти на ознакомление с содержанием рукописи. О гонораре за свои услуги он не обмолвился ни словом.

После визита к профессору Гутманну Анна почувствовала некоторое облегчение, хотя и не могла понять почему. Но она, по крайней мере, удостоверилась, что во всех странных событиях последних дней пергамент играл важную роль.

Когда Анна выходила через центральный вход института, мимо поспешно прошел человек, который показался ей знакомым. Но она тут же отбросила эту мысль. Каждую ночь в ее сознании всплывало слишком много людей и образов, так что подозревать что-либо было просто бессмысленно.

По пути домой Анна решила зайти в небольшое кафе с маленькими мраморными столиками на Терезиненштрассе, где всегда можно было заказать удивительно вкусные блюда итальянской кухни. Она погрузилась в размышления, имя Бараббас не шло у нее из головы.

Ночью, беспокойно ворочаясь на кровати, Анна видела на потолке спальни странные образы, которые появлялись и исчезали, как и в предыдущие ночи. Сама того не осознавая, она шептала: «Бараббас, кто ты? Бараббас, что тебе нужно от меня?» Она со страхом прислушивалась к шуму ночного города, пытаясь уловить в нем ответ таинственной силы, которая уже успела причинить столько несчастий. Но в пустом доме было по-прежнему тихо, И лишь старые английские часы на первом этаже напоминали и себе приглушенным боем через равные промежутки времени.

– Ты не в себе… Да что там, будем говорить начистоту – ты сходишь с ума! – бормотала Анна сонно, чтобы немного подбодрить себя, и тут же погружалась в тревожный полусон, который, словно наркотик, подпитывал ее воображение и подавлял сознание. Телефонный звонок, который напугал ее и заставил резко сесть в кровати, она сочла плодом воображения, поэтому накрыла голову подушкой и зажала уши, чтобы ничего не слышать.

Немного успокоившись, Анна подумала, что, возможно, ей стоит посетить психиатра, вместо того чтобы носиться с загадочным пергаментом от одного эксперта в области коптской истории к другому. Но в этом случае она, скорее всего, никогда не узнает правды, не поймет, что стало причиной смерти Гвидо и почему, где бы она ни искала ответы на свои вопросы, везде наталкивается на стену молчания.

Телефон зазвонил с той беспощадностью, на которую способно это изобретение в ночное время суток. Анна собралась было опять спрятать голову под подушку, когда поняла, что этот звук не был плодом ее воображения. Нет! Телефон на самом деле звонил.

В полумраке она ощупью добралась до столика с телефоном и сиплым после тревожного сна голосом сказала:

– Алло?

– Фрау фон Зейдлиц? – спросили на другом конце провода.

– Да.

– Вы должны, – послышался мужской голос, – прекратить любые попытки узнать что-либо о пергаменте. Это в ваших же интересах.

– Алло! – закричала Анна взволнованно. – Алло, с кем я говорю?

Но услышала лишь короткие гудки – таинственный собеседник положил трубку.

Анне показалось, что голос ей знаком, но она не могла с уверенностью сказать, что он принадлежал Гутманну. Если допустить, Что это так, то какие причины могли побудить профессора звонить ей домой в такое время? О чем он хотел предупредить?

Анна больше не могла лежать в постели. Она встала, пошла в ванную и умылась холодной водой. Наспех одевшись, она включила кофеварку, из которой через некоторое время с громким шипением сбежал кофе. Ароматный напиток отрезвлял и делал мысли более ясными. Держа чашку обеими руками, Анна села в кресло.

– Бараббас, – сказала она негромко. – Бараббас, – повторила она и покачала головой.

Анна замерзла, но продолжала неподвижно сидеть, глядя прямо перед собой, пока не настало утро, принесшее с собой хоть какое-то облегчение.

12

Оказавшись в безвыходной ситуации, люди часто переживают мгновения, когда напряжение отступает под действием неожиданного воображаемого проблеска надежды, который кажется способным решить сразу все проблемы, словно по мановению волшебной палочки. Именно в таком состоянии находилась Анна. Гутманн знал о пергаменте больше, чем рассказал во время их первой встречи. Сейчас, прокручивая в голове беседу с профессором, Анна была почти уверена в этом. Как настоящий эксперт в области коптологии, он наверняка знал не только содержание, но и должен был иметь представление обо всех.

Анна решила, что неразумно разыскивать профессора в его и институте и пытаться узнать правду. Если Гутманн знал больше, чем рассказал при их первой встрече, то во время второго посещения Анны он вряд ли добавил бы что-то еще. Чтобы иметь хоть какие-то шансы на успех, нужно было застать профессора врасплох. Анна решила предложить ему за достоверную и полную информацию приличное вознаграждение, потому что Гутманн не был похож на человека, не нуждавшегося в деньгах.

Около пяти часов вечера Анна припарковала свой автомобиль на стоянке рядом с институтом, откуда был хорошо виден вход в здание. Она собиралась встретить Гутманна на улице, попросить уделить ей немного времени и подробно все обсудить, а во время ужина сделать щедрое предложение. Достаточно щедрое, чтобы профессор раскрыл тайну, связанную с пергаментом.

Прождав более трех часов, примерно в половине девятого Дина увидела сторожа, который подошел к главному входу в здание и собирался его запереть. Она вышла из машины, перебегала улицу и спросила, ушел ли домой профессор Гутманн. Сторож ответил, что в здании уже никого нет, но решил уточнить и сделал телефонный звонок, оставшийся без ответа.

На следующее утро, после очередной бессонной ночи, Анна и половине восьмого припарковала свой автомобиль возле института. Но и в этот раз ее старания не увенчались успехом. Гутманн не появлялся. Анна решила, что не случится ничего плохого, если она навестит профессора у него дома. В телефонном справочнике был адрес: проф. Гутманн, Вернер.

Вернер Гутманн жил в западной части города, в одном из тех отдаленных районов, где все дома построены по одному проекту, а цены на недвижимость доступны каждому. Дверь открыла женщина средних лет. Она была настроена не очень дружелюбно, поэтому Анна решила подробно объяснить причину, которая привела ее сюда, и сказать, что профессор – единственный человек, который может ей помочь. Анна еще не успела закончить свой рассказ, как женщина, наблюдавшая за ней из-за приоткрытой двери, прервала ее и сообщила, что очень жаль, но помочь она ничем не может, поскольку ее муж, профессор Гутманн, бесследно исчез два дня тому назад. Полиция уже начала поиски.

Анна испугалась. Казалось, над таинственным пергаментом тяготело проклятие, которое преследовало Анну, словно тень. Она поспешно распрощалась и, направляясь к машине, подумала в очередной раз, что окончательно сошла с ума. Но уже в следующее мгновение Анна поняла: она была в здравом уме, поскольку могла трезво и логически оценивать события, в результате которых оказалась впутанной в эту жуткую историю. Тем не менее ей казалось, что некая таинственная сила преследовала ее, словно спрут, щупальца которого моглинастичь добычу где угодно.

Глава вторая Данте и Леонардо Тайны под семью замками

1

Когда говорят, что человек, покончивший жизнь самоубийством, был не в своем уме, можно с полной уверенностью утверждать, что это глупости. Рассудок Фоссиуса был настолько ясен, что он постоянно вспоминал какие-то числа, – а это, надо заметить, было на него отнюдь не похоже. Числа, не имевшие для ситуации, в которой он сейчас оказался, и для него ни малейшего значения. Он вполне серьезно размышлял о том, стоит ли отдавать двадцать франков за подъем на лифте, который доставит его сразу на третью платформу, или немного сэкономить и подняться пешком лишь до первой платформы. Внимательно рассмотрев схему возле кассы, он узнал, что первая платформа расположена на высоте пятидесяти семи метров, но этого вполне должно было хватить, чтобы свести счеты с жизнью. Немного поразмыслив, Фоссиус сказал себе: Ты умираешь лишь однажды!» К тому же он безумно хотел еще раз взглянуть на Париж сверху, с высоты трехсот метров. Итак, он покорно пристроился в хвосте очереди к одной из касс, будучи полон решимости покончить с собой, бросившись с самой верхней платформы, за подъем на которую нужно было заплатить двадцать франков. Именно такую сумму он решил истратить на собственную смерть.

Терпение желающих подняться на Эйфелеву башню подвергается серьезному испытанию, потому что даже в такие промозглые осенние дни внизу выстраиваются бесконечные очереди из людей, которые хотят взять приступом этот символ Парижа. Фоссиус начал считать людей, стоявших впереди него. Их оказалось больше девяноста, что позволило ему после определенных наблюдений – на покупку одного билета уходило около двадцати секунд – сделать вывод: ждать придется около получаса.

Конечно, такие рассуждения могут показаться глупыми для человека, который уже смотрит смерти в глаза, но они должны быть упомянуты, чтобы описать, насколько ясны были мысли Фоссиуса, ведь впоследствии многие захотят доказать противоположное. Он даже начал украдкой, делая вид, что это выходит чисто случайно (подобные вещи сразу бросаются в глаза внимательному наблюдателю), разглядывать людей впереди и позади себя, чтобы попытаться понять, не заметил ли кто-то из них в его поведении необычного спокойствия, которым отличаются люди, которые видят перед собой только одну цель. Фоссиус даже поймал себя на том, что почему-то начал громко покашливать, хотя у него вовсе не першило в горле.

В течение этих бесконечных минут ожидания он представил себе сообщения в газетах, в которых будут описаны все обстоятельства, при которых он свел счеты с жизнью, бросившись с Эйфелевой башни. Возможно, они окажутся в рубрике «Разное» или – что еще отвратительнее – в колонке «Происшествия в городе» между заметками о дорожно-транспортном происшествии на рю Риволи и о квартирной краже в Латинском квартале. При этом открытие, которое он собирался забрать с собой на тот свет, было настолько значительным, что на следующий же день о нем сообщили бы на первых полосах все известнейшие газеты мира.

У Фоссиуса не было страха перед тем, что он решил сделать. Хотя бы потому, что боязнь смерти не имеет смысла. Можно бояться кратких мгновений, непосредственно предшествующих ей, но в его случае все произойдет быстро и времени осознать происходящее не останется. Где-то Фоссиус читал, что при падении с высокой башни человек не чувствует боли, потому что теряет сознание еще перед ударом.

Конечно, на этот счет у него возникали определенные сомнения: наверняка никто не мог рассказать, потерял он сознание перед самой смертью или нет, а значит, все это была чистой воды теория – те, кто мог поведать о практической стороне дела, были мертвы. Тем не менее, Фоссиус не сомневался ни секунды, хотя ясно осознавал, что принять решение свести счеты с жизнью его вынудили обстоятельства и делал он это далеко не по собственной воле. Уверенность в правильности данного поступка была настолько твердой, что Фоссиус не представлял себе пути назад.

По какой-то необъяснимой причине эта уверенность вызвала душевный подъем. Он даже присвистнул вслед проплывавшей мимо элегантной блондинке – назвать иначе демонстрацию ее нового костюма было нельзя – и закатил глаза, словно святой эпохи барокко. При других обстоятельствах он бы никогда не позволил себе подобной вольности, поскольку возраст и общественное положение вынуждали его придерживаться определенных рамок.

Внезапно Фоссиус понял, что до сих пор был сознательным, уважаемым членом общества, образом жизни которого другие восхищались. Вполне естественно, что от него ожидали определенных действий, и он, Фоссиус, прикладывал все усилия, чтобы не обмануть эти ожидания. Сейчас он далеко не без гордости вспоминал свою жизнь – жизнь уважаемого ученого, профессора компаративистики. Он выбрал именно эту область знания, поскольку благодаря своей феноменальной памяти мог достичь здесь больших успехов и считал ее достаточно важной наукой, хотя в лучшем случае лишь один человек из тысячи мог пояснить, что на самом деле профессор был специалистом в области сравнительного языкознания.

Свой брак Фоссиус принес в жертву музам – если говорить более точно, заманчивому предложению Калифорнийского университета города Сан-Диего. Впрочем, что значит «принес в жертву»? Их среднестатистический брак распался бы, даже если бы Фоссиус не принял решение отправиться в Лейбетру. Он пришел к выводу, что будет лучше для всех, если он незаметно разрушит навязанный ему обществом стереотип совместной жизни и поменяет строгие правила кафедры американского университета на свободу международного исследовательского института.

Фоссиус сделал еще два шага, приближающих его к концу жизни. Ему стало неприятно, что стоявшие за ним люди немедленно передвинулись вперед и подошли к нему слишком близко. Постепенно ожидание начало казаться ему вечным, а очередь и окружающие люди – раздражать. Из глубины души поднималось то необъяснимое чувство, которое возникает у людей, попавших в безвыходную ситуацию.

Похожее чувство всю жизнь заставляло Фоссиуса избегать всяческих мероприятий, организованных по тому или иному поводу. По его мнению, таковым можно было считать даже обычный ужин, если за столом собирались больше шести человек. Фоссиус научился решать сложные задачи, связанные с его научной деятельностью, не сидя, а во время ходьбы, как это делали Аристотель и его ученики. Он считал, что ограниченное пространство ограничивает мысли, и доказывал эту теорию при помощи многочисленных примеров из истории.

У профессора было немало привычек, которые трудно было назвать обычными. Благодаря ним Фоссиус был известен как человек со странностями. В их число входили курсы лечения голоданием, которые он прописывал себе сам через определенные промежутки времени, составлявшие, как правило, от двух до четырех месяцев. Восемь дней профессор ничего не ел и пил только минеральную воду. Причина такого самоистязания крылась не в проблеме лишнего веса, как можно было бы предположить, а в твердой уверенности Фоссиуса, что таким образом он развивает в себе способность ясно мыслить и лучше концентрировать внимание. Как раз во время одного из таких курсов голодания он и узнал о тайне Барабаса.

Столь длительные посты были частью его философии и не имели ни малейшего отношения к заботе о собственном здоровье, к которому Фоссиус относился с пренебрежением. Он никогда не рассматривал свою научную деятельность как способ зарабатывания денег. Если бы это было так, то рабочая неделя профессора длилась бы стандартные сорок часов. Но работа была для него потребностью, чуть ли не манией, от которой не было спасения даже ночью, когда обычные люди спали. Ночные вылазки в мир компаративистики, во время которых Фоссиус до изнеможения занимался какой-нибудь проблемой (а кола и сигареты высасывали из него остатки сил), часто заканчивались плачевно, и профессор оказывался на грани истощения физических и моральных сил. Нет, Фоссиус никогда не вел здоровый образ жизни. Его профессия была страстью, которая подтачивает силы, но не может убить.

Если бы он знал, что однажды станет жертвой собственного знания, то никогда не посвятил бы себя этой страшной науке. Фоссиус мог стать обычным чиновником или, используя собственные знания в области искусства, получать неплохие гонорары и вести спокойную обеспеченную жизнь. Ему никогда не пришлось бы проклинать себя. Сократ ошибался (и не в первый раз), утверждая, что знание – это единственное благо для человека, а незнание – единственное зло. Есть немало примеров, когда незнание оказывается большим счастьем, а знание приносит ужасные беды. Когда говорят, что незнание делает людей счастливыми, то вовсе не пытаются их оскорбить. Они действительно более счастливы. Их жизнь – рай, а работа – способ получить свой хлеб. Их не терзают сомнения, являющиеся вечным спутником знания, поскольку знание – это не что иное, как форма сомнения, постоянно терзающего человека.

Что, как не сомнение, помогло человеку обрести самое важное знание? И если бы он, Фоссиус, не сомневался в том, что Данте, Шекспир, Вольтер, Гете и даже сам Леонардо были не просто маниями, а хранителями невероятной тайны, то до сих пор пребывал бы в незнании, оставаясь при этом счастливым.

Сейчас же ему приходилось бояться самого себя, своего знания, а также тех, кто за этим знанием стоял (профессор смог отогнать мысль, что сейчас вынужден скрываться также от полиции, поскольку фактически являлся преступником). Лениво, со скучающим видом – как мы уже упоминали, его внутреннее состояние не было таковым – Фоссиус засунул руки в карманы брюк. Правая при этом невольно дернулась, нащупав стеклянный флакон.

Причиной волнения была не эта бутылочка, а ее бесцветное, маслянистое, не имеющее запаха содержимое, при помощи которого Фоссиус осуществил свой план. Н2SO4. Ощупывая пальцами граненый флакон, профессор в который раз осмотрелся по сторонам, но пока не заметил ничего подозрительного, свидетельствующего о том, что его преследуют.

Из канализационного люка, на котором стоял Фоссиус, доносился отвратительный запах теплых сточных вод. Он хотел было сделать шаг в сторону и выйти из очереди, но поборол это желание, решив во что бы то ни стало не выделяться из массы людей. Усмехаясь про себя, профессор подумал о том, как легко было в этом городе совершить преступление и как просто скрыться.

Благодаря внешности, которая в отличие от его необычных умственных способностей была абсолютно заурядной, Фоссиусу удалось и первое, и второе. Этот мужчина пятидесяти пяти лет был абсолютно неприметен. На его овальном лице выделялись удлиненный узкий нос и высокий лоб (как принято говорить, если граница, разделяющая лицо и волосяной покров головы, проходит несколько выше обычного). Но у Фоссиуса и в мыслях не было страдать из-за недостатков своей внешности. Таких, например, как большие уши, из которых росли пучки волос, словно камыш из болота. Присмотревшись внимательнее, можно было понять, что в этом лице есть своя гармония. Оно производило впечатление хитрого добродушия, скорее из-за маленьких глаз, постоянно пребывающих в движении, и буквально через несколько минут общения с профессором создавалось впечатление, что они постоянно ищут что-то новое. Фоссиус всегда одевался, как надлежало почтенному профессору, но его костюмы были далеки от современной моды. В тот памятный день он был в сорочке с открытым воротом, костюме цвета хаки и помятом бежевом плаще.

2

Сколько Фоссиус помнил себя, он всегда любил Париж. Сюда он приехал после войны, стал студентом и жил на рю де Волонтье, неподалеку от института Пастера, на самом последнем этаже под крышей, где снимал комнату у вдовы, которая не выпускала сигарету изо рта. Денежной компенсации, получаемой от государства за погибшего на войне мужа, ей не хватало, поэтому она искала дополнительные источники дохода. Два окна мансарды выходили во двор, а мебель оставляла желать лучшего. Возможно, некоторые предметы обстановки сколотил какой-то ремесленник еще во времена штурма Бастилии. Во всяком случае, из дивана, служившего днем стулом, а ночью кроватью, торчали конские волосы, да и пахло от него, как от взмыленной лошади.

Зимой, когда сквозь рассохшиеся оконные рамы в комнату задувал холодный ветер и выл, как бездомные собаки под мостами через Сену, круглая железная печь сжигала в своем ненасытном чреве слишком много. Мадам Маргери, так звали вдову, курившую сигареты одна за другой, топила так называемыми дающими тепло брикетами. Все исходившие от Фоссиуса предложения помочь поднять драгоценное топливо наверх (которые он делал исключительно в корыстных целях, надеясь прикарманить лишнюю калорию) мадам отклоняла не раздумывая. Все брикеты до единого были на учете. Она выдавала их по четыре и день, и одно воспоминание об этом до сих пор заставляло Фоссиуса вздрагивать, словно его пробирал мороз.

Но, как известно, голь на выдумки хитра. Особенно если речь идет о каждодневных потребностях. На Порт-де-Клинанкур[167] и у старьевщиков в Виллаж Сен-Поль за пару сантимов можно было купить старые толстые книги в плотном переплете, в которых по неизвестным причинам отсутствовала титульная страница или несколько листов. Хотя Фоссиус был тесно связан с книгами и относился к ним, можно сказать, благоговейно, стоявшую в комнате печь нужно было чем-то топить, а книги для этой цели подходили. Надо признаться, совесть его при этом мучила.


Чтобы в полной мере передать отношение тогдашнего студента к книгам и в какой-то степени спасти его честь, нужно добавить, что прежде чем отправить в огонь очередной печатный труд, Фоссиус тщательно просматривал его. Нет, вовсе не на предмет того, будет ли книга хорошо гореть. Как будущего ученого его интересовала исключительно духовная ценность, которая – а это молодой Фоссиус смог быстро выяснить – была диаметрально противоположна количеству тепла, выделяемого при сжигании в печи. Проще говоря, он вывел следующее правило: тонкие книги были в большинстве своем более ценными в плане содержания, чем толстые, но последние горели дольше.

Как бы там ни было, но именно благодаря жадности мадам Маргери в руки Фоссиусу однажды попал удивительный экземпляр Divina Comedia[168] Данте на итальянском языке. Ни на одной странице не удалось найти данных о городе, в котором напечатали книгу, и о годе издания. Этот удивительный экземпляр отличался тем, что все сожженные Фоссиусом до того момента книги были повреждены: в одних не хватало страниц, другие находились в ужасном состоянии и продать их не представлялось возможности. Но то издание труда Данте никак нельзя было отнести ни к первой, ни ко второй категории. Кроме трех известных всем частей «Inferno» (ад), «Purgatorio» (чистилище) и «Paradiso» (рай) Фоссиус обнаружил послесловие «Verita» (правда) – часть, которой либо не существовало вовсе, либо не должно было существовать, поскольку во всех известных изданиях «Божественной комедии» четвертая часть отсутствовала.

Позже он проклял себя за то, что не бросил эту странную книгу и печь. Ведь именно с этой неприметной на первый взгляд, немного потрепанной книги, цену которой Фоссиус уже не помнит – но точно знал, что больше двадцати пяти сантимов он не мог заплатить, – все и началось. Конечно, тогда он даже не подпревал, какие последствия будет иметь эта случайная находка. Эти двадцать пять сантимов, которые Фоссиус отдал за книгу вовсе не из высоких побуждений, а руководствуясь низменным желанием обогреть свое жилище, должны были изменить его жизнь. Более того, именно они стали причиной того, что сейчас профессор единственно возможным решением проблем считал прыжок с верхней платформы Эйфелевой башни.

Вернемся к Данте. Любой студент, изучающий литературу, во время первого же семестра узнает о загадках, которые встречаются в главном произведении этого великого человека на каждом шагу. Если говорить точнее, то вся «Божественная комедия» состоит из этих загадок, а первая из них встречается читателю уже в самом названии. Насколько известно, Данте Алигьери назвал свое произведение не «Божественная Комедия», а просто «Комедия», однако этот факт лишний раз доказывает, что вся книга полна тайн, ведь смешного в ней на самом деле мало, а если говорить начистоту, то смеяться и вовсе не над чем. Но такое название было выбрано автором не случайно.

Столетиями люди верили, что содержание книги, в которой идет речь об аде, чистилище и рае, должно быть набожным и благочестивым, а также полностью соответствовать позиции матери Церкви. Но если кто-то надевает сутану, то не становится от этого святым. Да, находясь в раю, Данте действительно встречает королей, поэтов и философов. Но почему там нет ни одного Папы, о которых Данте говорил исключительно с презрением? То есть речь не идет о набожности. Бог среди нас – даже за образом святой Девы Марии скрывается Беатриче, в которую был влюблен молодой Данте.

Без сомнения, Данте был очень умен, возможно, он обладал знаниями, о которых ни один из его современников даже не меч тал. Поэтому в письменном виде он часто выражал свои мысли легкими намеками, которые свидетельствуют о глубоких познаниях. Не сохранилось ни одной строчки, написанной рукой поэта, что дало повод для спекуляций и стало причиной, по которой жители Флоренции уже через полстолетия после смерти Данте основали кафедру, занимавшуюся изучением его творчества. И как это часто бывает, когда профессора начинают делать предположения относительно судьбы человека, разразился жаркий спор о том, что хотел сказать или скрыть Данте. Они пересчитали стихи, которых оказалось четырнадцать тысяч, и нашли в структуре произведения некую символику чисел и цифр, а это значило лишь одно: «Комедия» содержала в себе гораздо больше, чем могло показаться на первый взгляд. Три главных части можно разделить на тридцать три песни, если же тридцать три умножить на три, то получаем девяносто девять – число совершенства.

Цифры зачастую используются, чтобы в скрытом виде показать абсурдность либо порядок в человеческом обществе. Этим их свойством пользовались еще древние греки, к подобной символике решил прибегнуть и Данте: рай состоит из девяти небес, расположенных над землей, ад девятью кругами спускается к центру Земли, где обитает сам Люцифер. Несомненно, Данте знал все о магии цифр и их символическом значении, к примеру, о числе четыре (количество стихий, времен года и символ вечности) или о наполнении духовного и материального числом шесть. Но он располагал и гораздо более важными знаниями.

Разве можно воспринимать как случайность то, что ни один оригинал «Комедии» Данте не сохранился? Что первая копия появилась лишь через пятнадцать лет после его смерти?

Но случилось так, что Фоссиус среди бесполезных книг, которыми топил печь, обнаружил экземпляр одного из исчезнувших навсегда изданий произведения Данте и решил прибегнуть, к помощи знакомого студента-романиста, чтобы узнать содержание послесловия с названием «Verity». Набожный молодой человек по имени Джером взял книгу, чтобы ночью поработать над ней дома, а на следующий день разъяренный явился к Фоссиусу и швырнул ее на пол, сказав, что ему жаль времени, потраченного на перевод подобной дряни, поскольку речь идет и подделке, которая не имеет ни к оригиналу, ни, прежде всего к самому Данте Алигьери ни малейшего отношения. Тогда Фоссиус не видел причин сомневаться в словах Джерома, но ввиду того, что книга была очень старой и к тому же довольно необычной, решил сохранить ее. И этот экземпляр «Божественной комедии» пережил невероятное количество переездов, во время которых многие другие книги были утеряны.

3

Тем временем профессор Фоссиус оказался у самого окошка кассы, в которое он решительно протянул двадцать франков, и взамен получил билет, дававший право подняться на лифте до самой верхней платформы. Стараясь не привлекать внимания, он еще раз огляделся по сторонам, желая лишний раз убедиться, что никто его не преследует. Не заметив ничего подозрительного, Фоссиус подошел вслед за двумя пожилыми дамами к стеклянной клетке и остановился позади них, дожидаясь лифта.

Ждать пришлось недолго. Раздвижная дверь с шумом открылись, и посетители устремились в огромную клетку, словно звери в цирке. Рывок – и лифт пришел в движение. Как и в любом другом лифте, люди, оказавшиеся сейчас внутри него, по необъяснимой причине устремили взгляды на дверь. Никто не отваживался взглянуть в лицо соседу. А уж тем более Фоссиус, опасавшийся быть узнанным. Поэтому он, как и все пассажиры, уставился на раздвижную дверь с наигранным выражением полного равнодушия ко всему происходящему вокруг.

Именно поэтому профессор не заметил за спиной двоих мужчин, не спускавших с него глаз. Они были одеты в темные кожаные куртки, придававшие им воинственный и решительный вид. Это впечатление усиливалось еще и тем, что их было двое. Они, как и остальные пассажиры лифта, стояли с равнодушными лицами, но, присмотревшись внимательно, можно было заметить, как эти двое в кожаных куртках подавали друг другу знаки глазами и почти незаметными отрывистыми движениями головы.

Лифт резко остановился, и на долю секунды у всех – а особенно у Фоссиуса, всегда питавшего антипатию к подобного рода механизмам, – перехватило дух. Двери открылись с металлическим звуком, который пассажиры уже слышали внизу, и посетители башни, до сих пор молчавшие, с шумом ринулись на платформу. Решив, что так будет лучше, Фоссиус пропустил всех вперед. Мужчинам в кожаных куртках не оставалось ничего другого, как выйти из лифта раньше, чем человек, за которым они следили. Оказавшись на платформе, один пошел налево, а другой – направо.

Многие предпочитают вид, открывающийся с первой платформы Эйфелевой башни, виду с самого верха, поскольку при желании можно рассмотреть детали близлежащих зданий. Для самоубийцы, которому осталось жить считанные мгновения, Фоссиус вел себя довольно спокойно. Полностью сконцентрировавшись на том, что предстояло совершить, профессор подошел к противоположному краю платформы, оперся руками на перила и взглянул на Сену, на Пале-де-Шайо и на людей внизу, напоминавших потревоженных муравьев. Там, в парках, будучи студентом, Фоссиус часто проводил вечера, прихватив с собой пару книг, уделить внимание которым практически не удавалось, ведь вокруг было столько симпатичных девушек, многие из которых катались на роликах.

Одну из них звали Авриль. Ни до, ни после расставания с ней Фоссиус не встречал девушек с таким именем. Она была ирландкой и носила короткую стрижку. Огненно-рыжие волосы, белоснежная кожа, веснушки на носу и щеках, которые были видны только в солнечную погоду и словно прятались, когда было пасмурно, – удивительная загадка природы. Авриль рассказывала, что занимается балетом. Вместе они провели много дней и ночей. Фоссиусу всей душой хотелось хотя бы раз увидеть, как она танцует, но Авриль всегда противилась этому желанию.

Она никогда не говорила о классическом танце, а однажды случилось то, что должно было случиться. Фоссиус решил проследить за ней от подъезда дома на улице Шапо, в котором она жила. К своему удивлению, он обнаружил, что Авриль исчезла в дверях заведения под названием «Карнавалет», где сидели в основном алжирцы. Балетом увиденное вряд ли можно было назвать. Авриль, почти полностью обнаженная, танцевала на столе – по крайней мере, сцена была именно такого размера. И Фоссиус застал ее за этим занятием. Он не закатывал сцен и не упрекал Авриль, но однажды девушка просто исчезла из Парижа. Как он узнал позже, уехала в Африку с каким-то алжирцем.

Глядя на Пале-де-Шайо, Фоссиус улыбнулся. Он улыбнулся впервые за этот день и тут же подумал, что, вероятно, последний раз в жизни.

Как раз в этот момент, когда время не существовало, и профессор Фоссиус видел перед собой лишь черную дыру, в которую собирался прыгнуть, он почувствовал, как его руки грубо заломили за спину. Защищаться он не мог.

– Месье, не двигайтесь и не оказывайте сопротивления!

Двое в кожаных куртках подошли слева и справа. В то время как один из них крепко держал профессора, второй со знанием дела обыскал его. В кармане пиджака Фоссиуса обнаружился бумажник, а в кармане брюк – коричневая граненая бутылочка. Вежливый голос из-за спины профессора произнес:

– Месье, вы задержаны до выяснения обстоятельств. Вам придется проследовать с нами. Не оказывайте сопротивления!

Все вышеописанное произошло столь стремительно и неожиданно для профессора, что он не успел сказать ни слова в знак протеста. Он не пытался сопротивляться, когда почувствовал, как за спиной защелкнулись и больно сдавили запястья наручники. Но в тот момент профессора мучила не эта боль, а досада, что ему помешали улететь в большую черную дыру, которая были так близко.

4

Конечно же, Фоссиус прекрасно знал, почему его арестовали, и подозревал, куда его отвезут. Поэтому он и не задавал вопросов, а покорно шел к старому «пежо» синего цвета, припаркованному рядом со стоянкой такси на набережной Броли. Двое мужчин усадили его на заднее сиденье машины, где Фоссиус застыл в довольно неудобной позе.

Полицейская префектура на Бульвар-дю-Пале, всего лишь в нескольких шагах от Нотр-Дам, снаружи имеет довольно приветливый вид, чем напоминает все здания города, занимаемые официальными учреждениями, при входе в которые все их обаяние тут же исчезает. Префектура, похожая снаружи на сказочный дворец и даже чем-то на Лувр, внутри оказалась настоящим лабиринтом Минотавра. Даже множество колонн, лестниц и балюстрад с орнаментами не могли изменить это впечатление.

Фоссиуса отвели в комнату на третьем этаже, где его уже ожидал комиссар Грусс, который начал допрос в соответствии со всеми формальностями и задал вопросы относительно имени, места и даты рождения, профессии, а также места жительства задержанного. Двое в кожаных куртках молча сидели на стульях у двери.

– Должен сообщить вам, месье, – начал Грусс с наигранной вежливостью, – что вы обвиняетесь в совершении преступления, а в связи с этим имеете право не отвечать на поставленные вопросы. Но, – тон комиссара резко изменился и стал угрожающим, – я бы вам этого не советовал, месье!

Грусс кивнул своему помощнику. Тот поднялся и открыл дверь. В кабинет вошел один из смотрителей Лувра, что можно было определить по серой униформе и фуражке. Мужчина назвал свое имя, после чего Грусс спросил его, сделав в сторону профессора движение рукой, узнает ли он задержанного.

Служитель музея кивнул и добавил, что этот человек подошел к картине Леонардо, достал стеклянный флакон и выплеснул содержимое на полотно. Но не на лицо изображенной женщины, в и область декольте. Прежде чем смотритель смог вмешаться и задержать преступника, тот исчез.

– Что он сделал с бесценной картиной!.. – воскликнул он в конце своей речи.

Служителя музея вывели из кабинета, и Грусс задал Фоссиусу вопрос:

– Что вы можете заявить по этому поводу?

– Все верно! – ответил профессор.

Комиссар и оба его помощника переглянулись.

– То есть вы признаете, что облили кислотой картину Леонардо да Винчи «Мадонна в розовом саду»?

– Да, – подтвердил Фоссиус.

Столь неожиданное признание озадачило комиссара настолько, что он беспокойно заерзал на стуле, словно сидел на горячем камне. Наконец он пришел в себя и заговорил заметно изменившимся голосом, в котором явно чувствовалась фальшивая любезность. Тоном, каким говорят с ребенком, комиссар спросил – Возможно, вы будете столь любезны, месье, и поведаете нам, что заставило вас так поступить? Я имею в виду, имелись ли у вас какие-то особые причины совершить это преступление?

– Конечно, причины у меня были! Или вы думаете, что я способен совершить подобное от скуки?

– Очень интересно! – Грусс привстал из-за массивного письменного стола, оперся на локоть и с иронической улыбкой сказал: – Профессор, мне не терпится услышать ваш рассказ!

При этом комиссар выделил слово «профессор», словно опасался услышать слишком научное объяснение, которое никто не смог бы понять.

– Я опасаюсь, – начал Фоссиус, не торопясь, – что если расскажу всю правду, то вы посчитаете меня сумасшедшим.

– Я этого действительно опасаюсь, – прервал его Грусс. – Более того, я опасаюсь, что независимо от смысла вашего объяснения в любом случае буду считать вас сумасшедшим, месье.

– Именно это я и имел в виду, – чуть слышно пробормотал Фоссиус.

Возникла длинная пауза, в течение которой задававший вон росы и отвечавший на них молча смотрели друг на друга, думая каждый о своем. Груссу действительно не терпелось узнать, какой мотив был у этого сумасшедшего профессора. Фоссиус же боялся, что любое объяснение, данное им, не будет воспринято всерьез, в результате чего с ним будут обращаться как с ненормальным. Как он должен себя вести?

В надежде спровоцировать Фоссиуса и таким образом получить ответ Грусс заметил:

– Мне сказали, что непосредственно перед задержанием вы вели себя так, словно собирались прыгнуть с Эйфелевой башни. Это действительно так?

– Да, все верно, – ответил Фоссиус и уже в следующее мгновение пожалел об этом признании, поскольку осознал, в какое опасное положение сам себя поставил. Реакция не заставила себя ждать.

– Вы наблюдаетесь у врача? – поинтересовался Грусс холодно. – Я имею в виду, страдаете ли вы от депрессий? Вы можете без опасений рассказывать обо всем. В любом случае мы об этом узнаем.

Фоссиус торопливо ответил:

– Нет, ради бога! Не пытайтесь сделать из меня сумасшедшего! Я абсолютно нормален!

– Успокойтесь, успокойтесь, – Грусс поднял обе руки. – Не питайте ложных надежд. Если вас признают невменяемым, возможно, вы сможете избежать тюрьмы.

Слово повисло в помещении, словно облако холодного сигаретного дыма. Невменяемость. Фоссиус начал задыхаться. Ухмылка комиссара, бесцеремонная и презрительная, явно говорила, что он наслаждается реакцией профессора. Фоссиус никогда, даже в самом страшном сне, не мог себе представить, что его будут считать невменяемым и даже – а это было еще хуже – обращаться с ним как с сумасшедшим.

Что оставалось делать Фоссиусу? Как это часто бывает в жизни, и данный случай лишнее тому доказательство, правда казалась наименее правдоподобной. Его выслушают, посмеются и, прежде чем он сможет предоставить какие-либо доказательства, подтверждающие его объяснение, посадят в камеру. Его, бедного спятившего профессора… Как называется эта наука? Компаративистика?

Поэтому Фоссиус пытался отвечать на все вопросы, поставленные Груссом, как можно более общими фразами. Не произойти впечатление человека, у которого не все в порядке с головой, было его единственной целью на данный момент. Честно шпоря, подобные допросы он представлял себе совсем иначе. Жесткими и безо всякого намека на жалость. Как показывали в фильмах. В этой же полупустой комнате на третьем этаже полицейской префектуры все было совсем наоборот: полицейские вели себя достаточно дружелюбно, можно даже сказать, предупредительно, словно это был не допрос, а собеседование перед принятием на работу. Фоссиус заметил, что ни Грусс, ни его помощники не делали записей и не вели протокол, хотя он не раз во время своего рассказа упоминал даты и названия городов, имевшие отношение к его прошлой жизни.

Профессор был слишком взволнован, чтобы определить истинную причину такого поведения. Осторожность и желание во что бы то ни стало не дать повода считать себя невменяемым настолько поглотили все мысли и все внимание Фоссиуса, что он был словно слепой и глухой, совершенно не замечая очевидных вещей.

Неожиданно в кабинет вошли два человека, одежда которых совсем не ассоциировалась с полицейской префектурой. Один из них держал в руках небольшой чемоданчик, второй – широкие ремни. По сигналу комиссара они подошли к Фоссиусу подняли его со стула, словно профессор был каким-то хрупким предметом, и одновременно сказали: «Месье, сейчас мы с вами немного прогуляемся. Просим пройти с нами».

Хотя относительно смысла всего происходящего не могли быть никаких сомнений, Фоссиус понял его лишь спустя несколько секунд. А всю безвыходность ситуации, в которой оказался, он осознал, когда два крепких парня вели его под руки по коридору префектуры к лестнице. Первой мыслью профессора было то, что он не позволит так с собой обращаться. В какое-то мгновение Фоссиус даже хотел вырваться и бежать так быстро, как только сможет. Но тут же разум взял верх над этим порывом, поскольку подобное поведение могли расценить как лишнее подтверждение паранойи. Профессор решил не сопротивляться и покориться судьбе.

5

Автомобиль с зарешеченными окнами, в который усадили Фоссиуса, разговаривая с ним, словно с ребенком, из-за формы кузова напоминал скорее грузовички торговцев овощами, а белый цвет, в который он был выкрашен, еще больше усиливал это сходство. Заняв место на скамье в задней части салона, профессор отметил про себя, что раздвижную дверь тут же закрыли снаружи. На вопрос Фоссиуса относительна места назначения, заданный через зарешеченное окошко между салоном и кабиной водителя, ответили, что ему лучше успокоиться, поскольку его самочувствие вызывает серьезные опасения. И тут же уверили, что так будет лучше для него самого. Подобного рода заверения встревожили профессора еще больше, хотя, по мнению сопровождавших его, наоборот, должны были успокоить.

Проезжая по бульвару Сен-Мишель в направлении Порт-Ронт., профессор Фоссиус ломал голову над тем, какой линии поведения ему придерживаться в дальнейшем. В первую очередь он решил, что будет выполнять все требования с нарочитой вежливостью, не давая ни малейшего повода применить к нему силу. Он решил рассказать всю правду только настоящему специалисту, гак сказать, общаясь как профессор с профессором.

Возле больницы Сен-Винсент-де-Поль автомобиль свернул направо. Водитель посигналил, и тяжелые железные ворота распахнулись. Сквозь зарешеченные окна Фоссиус смог рассмотреть надпись «Психиатрия». «Я просто не имею права терять самообладание!» – мысленно сказал себе профессор. Он решил без пререканий выполнить требование санитаров и прошел следом за ними в длинное здание. Профессора пугало эхо шагов, разносившееся в казавшемся бесконечным коридоре.

Когда Фоссиус и санитары наконец дошли до его конца, один из сопровождающих постучал в дверь. Открыл седой врач с темными густыми бровями. Он приветливо кивнул профессору, словно давно его ожидал, и протянул руку:

– Доктор Ле Вокс.

– Фоссиус, – представился в свою очередь профессор и попытался улыбнуться. Эта попытка не удалась настолько, что он тут же пожалел о ней и постарался придать лицу выражение, которое подчеркивало бы серьезность ситуации. – Профессор Марк Фоссиус.

– Это тот человек, который облил кислотой картину Леонардо да Винчи, а затем предпринял попытку суицида на Эйфелевой башне, – добавил один из санитаров и передал Ле Воксу бумаги. Затем оба санитара покинули кабинет, выйдя в дверь, расположенную напротив той, через которую они вошли. Врач тем временем начал изучать переданные ему документы, держа папку на расстоянии вытянутой руки. Затем он положил бумаги на белый письменный стол, основанием которому служила рама из стальных труб, и предложил Фоссиусу присесть на табурет с пластиковым сиденьем, отвратительно пахнувший рыбой.

– Доктор Ле Вокс, – начал Фоссиус с твердым намерением сохранять спокойствие, – мне нужно с вами серьезно поговорить.

– Позже, голубчик, позже! – прервал его Ле Вокс и, поло жив руки на плечи пациента, прижал его к табурету.

Дела обстоят таким образом, что… – попытался было Фоссиус вновь начать разговор, но Лее Вокс не поддавался и повторил, придерживая пальцем веко левого глаза Фоссиуса: «Позже, голубчик, позже!» Это прозвучало, с одной стороны, так, словно доктор произнес данную фразу уже в тысячный раз, с другой – создавалось впечатление, что он в любом случае не собирался придавать значения всему сказанному его пациентом.

Словно механик, который следует определенной инструкции при осмотре автомобиля, Лее Вокс надавил большими пальцами на скулы Фоссиуса, указательным и средним пальцами круговыми движениями ощупал виски. При этом он задавал один и тот же вопрос, похоже, совершенно не заботясь о том, получит ли ответ: «Так вам больно?» Резиновым молоточком он легонько ударил по лбу пациента, а затем по колену правой ноги и задал тот же самый вопрос.

Фоссиус отвечал отрицательно. Впрочем, он не мог представить, что произошло бы, скажи он, что ощущал боль. Он был глубоко разочарован, поскольку понимал, что попал внутрь системы, которая не оставляла ни малейшего шанса когда-либо выбраться из нее.

Ле Вокс сидя у стола делал заметки. Оторвавшись на мгновение от бумаг, он нахмурил брови и обрушил на Фоссиуса шквал вопросов: «Расскажите о своем детстве. У вас было трудное детство? Какие у вас были отношения с матерью? А как вы относитесь к женщинам в целом? Что заставило вас выплеснуть кислоту на грудь Мадонны? У вас не было в тот момент ощущения, словно вы мочитесь? Когда вы совершили задуманное, вы почувствовали облегчение?»

Этого Фоссиус выдержать не мог. Он вскочил с табурета и топнул ногой, словно хотел раздавить эти глупые вопросы, как великан Гаргантюа скалы. При этом профессор смеялся с таким же злорадством и триумфом, как и вышеупомянутый великан.

– Давайте же, доктор! Чего вы ждете? Наверняка у вас есть еще много интересных вопросов! – кричал Фоссиус, задыхаясь от ярости, при этом лицо его стало красным, как зрелый томат. Именно такой реакции он хотел во что бы то ни стало избежать, поскольку подобное поведение давало врачам повод сделать определенные выводы. Наконец Фоссиус со страхом взглянул на доктора Ле Вокса.

Подобные вспышки явно не были для последнего чем-то незнакомым. По крайней мере санитару, который заглянул в кабинет и предложил свою помощь, Ле Вокс жестом дал понять, что не нуждается в ней, словно хотел сказать: «Уж с этим-то я справлюсь сам».

– Прошу вас, успокойтесь, – сказал он пациенту. – Сейчас я вам сделаю укол, после которого вы почувствуете себя гораздо лучше.

– Нет, не нужно уколов! Прошу вас, не делайте мне укол! – взмолился Фоссиус, увидев, с каким спокойствием доктор готовит шприц. Похоже, поведение пациента его нисколько не удивляло. – Укол абсолютно безвреден, – пытался убедить Фоссиуса врач, улыбаясь улыбкой садиста (по крайней мере, такой она казалась Фоссиусу). – Я не вижу ни малейшего повода для волнений.

Профессор Фоссиус дрожал от негодования. Что он мог предпринять? Он буквально кипел от ярости и возмущения. На мгновение его посетила мысль наброситься на этого самодовольного психиатра и попытаться сбежать, но тут же здравый смысл взял верх, поскольку Фоссиус прекрасно понимал, что далеко убежать не может. Он взглянул на окно кабинета справа от себя и понял, что не осталось ни малейшего шанса на успех – в этом здании все окна были забраны решеткой.

Держа шприц между средним и указательным пальцем, словно это была дорогая гаванская сигара, Ле Вокс подошел к Фоссиусу, пододвинул стул и, присев рядом, спросил:

– Что заставило вас принять решение прыгнуть с Эйфелевой башни? Вы боялись наказания за преступление в Лувре? Или вам казалось, что вас преследуют?

– Конечно же, меня преследовали! – неожиданно для себя выкрикнул Фоссиус. Ответ, о котором он тут же пожалел, но, к сожалению, уже не мог забрать своих слов назад.

– Я вас понимаю… – Ле Вокс попытался изобразить на лице сочувствие.

– Ничего вы не понимаете! – с жаром возразил Фоссиус. – Абсолютно ничего! Если я расскажу обо всех событиях, предшествовавших сегодняшнему дню, то вы наверняка сочтете меня умалишенным!

Ле Вокс кивнул, рассматривая шприц, зажатый между пальцами правой руки, с каким-то удовольствием, как это мог бы делать преступник, угрожающий жертве дулом пистолета.

– Тем не менее я с удовольствием вас выслушаю. Рассказывайте, – добавил он примирительным тоном.

– Уберите шприц! – потребовал Фоссиус.

Врач выполнил требование, и Фоссиус напряженно задумался.

– Не знаю, как лучше описать, в какой ситуации я оказался, – принялся неторопливо объяснять пациент. – Если я расскажу правду, вы наверняка решите, что я сошел с ума!

– Возможно, было бы лучше поговорить обо всем завтра? – предложил Ле Вокс.

– О нет! – запротестовал Фоссиус, все еще надеясь, что психиатр поймет, что он, Фоссиус, не должен находиться здесь, поскольку он такой же нормальный, как и большинство людей, а затем добавил: – Завтра я буду в точно таком же положении, что и сегодня. Оно не изменится.

Подобные ситуации были Ле Воксу прекрасно знакомы. Ему не раз приходилось иметь дело с сумасшедшими, которым требовалось некоторое время, чтобы найти объяснение своим действиям. По собственному опыту он знал, что скрытность напрямую зависела от интеллекта пациента, а в случае Фоссиуса речь наверняка шла о человеке с незаурядным уровнем умственного развития. Чтобы пациенту было легче начать говорить, Ле Вокс решил прибегнуть к старому трюку психиатров. Он отошел к столу, заложил руки за спину и, напустив на себя скучающий вид, начал смотреть в окно, словно говоря: «Можете не торопиться». Это подействовало на Фоссиуса.

– Конечно же, вы думаете, что я выплеснул кислоту на картину Леонардо в момент помрачения рассудка, – начал Фоссиус устало. – Но прошу вас, поверьте, я вполне осознавал, что делаю. Как и сейчас, когда рассказываю все это. Причины, заставившие меня так поступить, связаны с моей научной деятельностью профессора сравнительного литературоведения, и вся эта история началась много лет назад.

«О Господи!» – пронеслось в голове Ле Вокса, когда он развернулся и взглянул на Фоссиуса. Сейчас доктор больше всего боялся, что вынужден будет прослушать лекцию по предмету, в котором специализировался пациент. Хотя такой поворот событий имел бы и свой плюс: подобное поведение вполне соответствовало бы типичному случаю шизофрении – болезни, которая по непонятным причинам чаще всего поражаетлюдей с незаурядным уровнем интеллекта.

Фоссиус, казалось, отгадал мысли врача, а это было скорее редкостью для пациента, ведь обычно психиатр считает, что это он знает мысли больного. Он сказал, к полному удивлению Ле Вокса:

– Предполагаю, что в данный момент вы пытаетесь понять, каким случаем имеете дело – простой паранойи или параноидальной шизофрении. Вы думаете, что будет довольно трудно показать, какой из этих диагнозов верный. Но прошу вас, доктор, поймите наконец! Я так же нормален, как и вы!

Ле Вокс уже успел оправиться от удивления. Он снова смотрел в окно, хотя уже стемнело и разобрать там что-либо было невозможно. Но он молчал, а это для Фоссиуса означало, что врач его внимательно слушает.

– Восемь лет назад я впервые обратился в музей Лувра с просьбой разрешить произвести химическое и рентгенологическое исследование картины «Мадонна в розовом саду». Боюсь, что тогда меня посчитали сумасшедшим, как и сейчас, с одним лишь существенным отличием – тогда меня не упрятали в сумасшедший дом. Ответ, полученный мной, звучал следующим образом: «Вашу теорию с интересом приняли к сведению, но мы не видим ни малейшей возможности удовлетворить вашу просьбу, поскольку бесценное произведение искусства может быть повреждено». Конечно же, это были лишь отговорки. Всем известно, что во многих музеях, и в Лувре в том числе, произведения искусства подвергают разного рода исследованиям. Таким образом удалось, например, разоблачить подделки картин Рембрандта и установить авторов многих полотен. То есть подобная практика не является редкостью. Нет, причиной подобного отказа со стороны администрации Лувра было то, что профессор литературы мог совершить эпохальное открытие. Открытие, которое, в общем-то, должны были сделать специалисты в области истории искусства. Подозреваю, что чувство соперничества среди профессоров, изучающих искусство, столь же сильно, как и среди медиков.

Это было меткое замечание, с которым Ле Вокс молча согласился и благодаря которому Фоссиус, сам того не подозревая, завоевал определенную симпатию доктора. Свой следующий вопрос Ле Вокс задал совершенно другим тоном:

– Скажите, месье профессор, какова была цель исследования? Я имею в виду, что вы надеялись обнаружить?

Фоссиус глубоко вздохнул. Он знал, что сказанное сейчас будет иметь решающее значение для его дальнейшей судьбы. Если у него имелся хоть какой-то шанс, то сейчас нужно было рассказать всю правду. Представляя, что он, возможно, будет вынужден провести годы или месяцы, пусть даже недели в этих стенах, среди достойных сожаления людей, которых покинул разум, Фоссиус отбросил все сомнения и твердо решил, что должен поделиться своим знанием с доктором и рассказать всю правду.

6

– Леонардо, – начал свой рассказ Фоссиус, – был одним из величайших гениев, когда-либо живших. Еще при жизни многие считали его сумасшедшим, потому что он занимался вещами, абсолютно непонятными его современникам. Он производил вскрытие трупов, чтобы изучать анатомию человека, конструировал летательные аппараты, экскаваторы, эстакады и подводные лодки, ставшие реальностью лишь много столетий спустя. Он был изобретателем, архитектором, художником и исследователем; кроме всего этого, Леонардо обладал знанием, к которому за несколько тысячелетий приобщились лишь единицы. Он также знал о вещах, о которых ему знать не было дозволено, и о них, опять же, были осведомлены очень немногие люди.

– Я вас не понимаю, – прервал его Ле Вокс. Казалось, Фоссиусу удалось возбудить интерес психиатра.

– Приведу такой пример, – продолжал Фоссиус. – На свете сеть мудрые люди – пусть немного, но довольно приличное количество. Просветленных же – отвратительное, должен заметить, слово, но лучшего подобрать не могу – лишь несколько десятков. Это люди, которые в состоянии понять все взаимосвязи, они знают, на чем держится этот мир. Одним из них был Леонардо да Винчи, но об этом знали лишь немногие. Большинство считали его, возможно, лишь умным и образованным человеком – не больше. Рафаэль же прекрасно понимал, что Леонардо – гений. Он восхищался живописью Леонардо и поклонялся его просветленности. Рафаэль не был посвящен в тайное знание Леонардо, но ему было о нем известно. Именно поэтому на своей картине «Афинская школа» он изобразил философа Платона, одного из умнейших людей в истории человечества, с лицом Леонардо да Винчи. Одни считают этот факт комплиментом, другие – игнорируют, поскольку не могут найти ему объяснения. Правду же знают лишь немногие.

– А Леонардо когда-либо упоминал об этом знании?

– Да, но он не хотел уподобиться странствующим проповедникам или рыночным торговцам. В своих набросках и записях он оставил намеки – загадки, которыми должны заниматься литературоведы и исследователи искусства. Он использовал странные сравнения и писал, что тело земли похоже по строению на тело рыбы, которая дышит водой. Это тело пронизано артериями, несущими воду, словно кровь по телу человека, под поверхностью и содержащими в себе важнейший элемент жизни планеты. Довольно наивно и непонятно для человека, который занимался постройкой летательных аппаратов.

Ле Вокс придвинул стул ближе к Фоссиусу и присел напротив, уперев локти в колени. Услышанное от пациента в высшей степени заинтересовало врача. Параноики способны изложить невероятнейшую теорию, их идеи отличаются абсурдностью, но в то же время последовательностью и логичностью построения, а порой их даже можно назвать научными. Ле Вокс следил за каждым жестом пациента, но ни в движении рук, ни в моторике глаз не мог обнаружить каких-либо аномалий, которые позволили бы сделать определенные выводы о душевном состоянии сидевшего перед ним.

– Великий Леонардо, – продолжал свой рассказ Фоссиус, – считал свою живопись менее значительной, чем свои научные исследования. По крайней мере, в завещании он ни словом не обмолвился о картинах, но перечислил все до единой книги и манускрипты, словно они были важнейшим делом его жизни. Один из его трудов называется «Trattato della Pittura[169]» и содержит наряду с содержательным описанием точки зрения автора на искусство загадочные аллегории о Боге и мироздании.

– Какие, например?

– Например, указание на божественную картину, содержащую элементы живой природы: «Там, где коршун, окруженный розами, с тайною в сердце, скрытою под суриковой краской, способен сокрушить эту пальму». Многие поколения искусствоведов пытались по-своему истолковать это иносказательное описание и наконец пришли к выводу, что картина исчезла.

– Дайте-ка я попробую отгадать, месье. Вы нашли эту картину! Верно?

– Верно, – ответил Фоссиус таким тоном, словно это было нечто само собой разумеющееся.

– Вы позволите поинтересоваться где?

Фоссиус рассмеялся.

– В Лувре, доктор! – Его голос стал взволнованным. – Она нм глядела не так, как представляли себе господа искусствоведы.

– Я буквально сгораю от нетерпения! Как же она выглядела?

– Этой предположительно пропавшей картиной Леонардо дм Винчи была «Мадонна в розовом саду».

– Интересно, – заметил доктор Ле Вокс. Сомнений больше не было. Он имел дело с типичным случаем бредовой паранойи. Жаль, что у такого умного человека пострадал рассудок. Ле Вокс больше не хотел задавать вопросы и начал слушать, не следи за мыслью, когда Фоссиус продолжил свои объяснения.

– Мне с самого начала казалось, что эта проблема не может быть решена искусствоведами. Ею должны были заниматься специалисты в области литературоведения. Ключ к разгадке дал мне Данте Алигьери.

«О Господи!» – подумал Ле Вокс, которому лишь с трудом удавалось сохранить серьезное выражение лица. В связи с профессиональной деятельностью умение не показывать своих истинных эмоций было далеко не бесполезным, но этот Фоссиус зашел слишком далеко!

– Не буду утруждать вас длинными объяснениями, – сказал Фоссиус, от внимания которого не ускользнуло напряжение психиатра, – но вы должны будете представить себе, что все это происходило на протяжении многих лет. Я являюсь автором признанного среди специалистов труда о символике растений и животных в «Божественной комедии» Данте. Работая над своей книгой, я понял, что Данте, также как и Леонардо, говорит загадками, используя для этого различные образы и аллегории, скрывающиеся за действием произведения, чтобы с их помощью передать знания узкому кругу посвященных. В «Божественной комедии» Данте ни каждом шагу встречаются растения и животные, а его путь в ад можно понять, лишь зная символику. Упоминая леопарда, льва и волчицу, он имеет в виду такие пороки, как сладострастие, гор дыня и жадность, а когда речь идет об орле, можно с уверенностью утверждать, что Данте говорит об апостоле Иоанне. Сначала это было лишь предположение, но чем дольше я изучал труды Леонардо, тем больше сходства находил в формулировках, в связи с чем решил применить к ним тот же метод, что и в произведении Данте. Вернемся к загадочному иносказанию в его «Трактате о живописи»: говоря о божественной картине, на которой изображу коршун, окруженный розами, он на самом деле имеет в виду «Мадонну в розовом саду», поскольку коршун принадлежит к так называемым мариалиям.[170] Как и в случае со многими другими символами, происхождение этого связано с мифологией. Ориген видит в этой птице символ тайны непорочного зачатия, поскольку, по легенде, самку коршуна оплодотворил восточный ветер.

Слова Фоссиуса произвели впечатление на психиатра, но одновременно лишь утвердили его в мысли, что поставленный диагноз верен.

– Предположим, ваша теория верна, – сказал Ле Вокс. – Как в этом случае обстоит дело с тайной, скрытой под суриковой краской?

– Именно раскрытие этой тайны и было поводом обратиться к администрации Лувра с просьбой дать разрешение на исследование картины. Мое предположение состояло в следующем: Леонардо использовал суриковую краску, и он был бы не первым и не последним художником, скрывшим под всем известными изображениями тайное послание. В конкретном случае, однако, послание могло иметь немыслимые и даже катастрофические последствия.

Ле Вокс с интересом смотрел на пациента.

– Итак, – продолжил Фоссиус, – Леонардо выразил предположение, что данная тайна способна сокрушить пальму. Заметьте, он не сказал – какую-то пальму, а именно эту пальму.

– Эту пальму?

– Пальма является символом победы, мира и непорочности. Мученики часто держат в руках пальмовые ветви. Эта пальма является символом Церкви.

Возникла долгая пауза. Ле Вокс напряженно размышлял.

– Не хотите ли вы сказать, что Леонардо да Винчи…

– Да, – прервал его Фоссиус, – я утверждаю, что Леонардо да Винчи знал страшную тайну, которая была способна стать причиной гибели Церкви и сокрушить ее, словно стремящийся вверх ствол пальмы.

Фоссиус говорил, и глаза его сверкали от возбуждения.

– Теперь я вас понимаю! – внезапно воскликнул доктор Ле Вокс. – Выплеснув кислоту на картину Леонардо, вы хотели найти подтверждение собственной теории? И вам это удалось?

Фоссиус пожал плечами:

– Все произошло так стремительно. Я должен был спасаться бегством, чтобы меня не задержали.

Ле Вокс понимающе кивнул и сказал:

– Знаете, месье профессор, у вас есть лишь один шанс не попасть в тюрьму. Я вынужден дать свое заключение и признать вас больным паранойей.

– Паранойей? – Фоссиус глубоко вдохнул. – Но ведь вы сами в это не верите!

– А какой вывод вы бы сделали на моем месте? – поднял густые брови врач и попросил пациента закатать правый рукав.

Фоссиус покорно, словно в трансе, выполнил требование. Он не мог понять, почему врач ему не верил. Ле Вокс аккуратно ощупал предплечье Фоссиуса и, найдя вену, показавшуюся ему подходящей, сделал укол.

– Вам это пойдет на пользу, – добавил психиатр напоследок.


На следующий день в газете «Фигаро» появилось сообщение следующего содержания:

«Покушение на Мадонну Леонардо. Париж (АФП). Немецким профессор в момент помрачения рассудка выплеснул на картину Леонардо «Мадонна в розовом саду» серную кислоту. Эти происшествие, в результате которого полотно сильно пострадало, помогло, однако, сделать удивительно открытие: изначально художник изобразил Мадонну с ожерельем из восьми различных драгоценных камней, но по неизвестным причинам впоследствии украшение было скрыто под слоем краски. Среди реставраторов Лувра разгорелся ожесточенный спор относительно того, в каком виде должна быть восстановлена картина – в начальном (с ожерельем) либо в более позднем (в этом случае украшение должно быть вновь скрыто). Преступник, который предпринял попытку самоубийства, доставлен в психиатрическую больницу Сен-Винсент-де-Поль».

Глава третья Сен-Винсент-де-Поль Психиатрическая больница

1

До того дня, когда ее муж попал в аварию вместе с сидевшей в его машине неизвестной женщиной, Анна фон Зейдлиц жила, как и тысячи других женщин, до некоторой степени счастливо и наслаждаясь достатком. Тот факт, что у них не было детей, не расстраивал ни ее, ни Гвидо, и если бы ей задали вопрос, вышла бы она замуж за Гвидо еще раз, то Анна, не раздумывая ни секунды, ответила бы утвердительно.

Но в день, когда произошел несчастный случай, все перевернулось. Анну мучили подозрения, что Гвидо обманывал ее или даже вел двойную жизнь, о которой она ничего не знала. Сейчас она пыталась найти способ разобраться в том, что происходило в течение семнадцати лет их брака. Чувства Анны смешались и чем-то напоминали взбаламученную воду небольшого пруда. Она была потрясена и словно придавлена к земле неведомой силой.

Польше всего ее мучили неизвестность и бессилие. Она не могла просто забыть обо всем. Конечно, она могла сказать себе: «С глаз долой – из сердца вон! Прошлое меня не заботит, я живу тем сегодняшним!» Но чем чаще она думала о событиях последних недель, тем больше убеждалась, что вряд ли ей так легко удастся избавиться от неизвестных преследователей.

Самое страшное было, однако, то, что странные происшествия повлияли на ее восприятие действительности. Анна была не просто напугана, она не могла объективно оценить события, в связи с чем совпадения и странности, имевшие отношение к сложившейся ситуации, стали единым целым. Она почти поддалась губительному психозу, потому что мысли ее вращались по кругу и все больше отдаляли ее от решения проблемы. Она не отваживалась довериться кому-либо и боялась поговорить даже с лучшей подругой, опасаясь в результате разговора узнать новые подробности измены Гвидо.

События получили неожиданный оборот, когда газеты сообщили о покушении на картину Леонардо в Лувре и о споре, вызванном обнаруженным под слоем краски колье Мадонны. Особое внимание уделяли Марку Фоссиусу – так, звали человека, который облил картину кислотой, – как утверждали авторы статей, сумасшедшему профессору, родившемуся в Германии и до недавнего времени работавшему в Калифорнийском университете Сан-Диего.

– Фоссиус? Фоссиус… – Анна знала наверняка, что однажды слышала это имя. В день, когда она в последний раз видела Гутманна, тот упоминал профессора Фоссиуса, хотя речь шла не о картинах: Фоссиус большую часть жизни посвятил разгадке тайны Бараббаса. В связи с чем, сообщил Гутманн, многие считали родившегося в Германии профессора сумасшедшим.

Было довольно трудно найти нити, связывающие покушение на картину Леонардо да Винчи и пропавший пергамент, но все же точка соприкосновения была: Бараббас! Гутманн прочитал на копии пергамента это имя, а Фоссиус занимался исследованием этого исторического фантома.

За последние недели Анна поняла, что вещи, которые не укладывались в ее голове, вовсе необязательно являлись необычными настолько, что нельзя было найти связь между ними и реальностью. Конечно, поступок профессора, который выплеснул на картину серную кислоту, по праву попадал в категорию необычных явлений. Но тот факт, что этот же профессор занимался исследованием имени Бараббас, имени, которое упоминалось в разыскиваемой Анной древней рукописи, граничил с безумием. Именно подобные размышления заставили Анну фон Зейдлиц принять решение связаться с сумасшедшим профессором.

2

Получилось так, что Анне позвонил из Парижа мужчина, который однажды сыграл в ее жизни определенную роль, хоть это и было довольно давно. Его звали Адриан Клейбер. Это был в высшей степени одаренный фотограф и фоторепортер, который работал в «Пари Матч». В том, что Адриан сделал карьеру и Париже, имелась доля заслуги Анны. Клейбер был лучшим другом Гвидо, пока между ними не возник спор, у кого больше прав остаться с Анной.

Тогда, семнадцать лет назад, Адриан и Гвидо вполне серьезно намеревались устроить дуэль, которая не состоялась лишь потому, что Анна заверила: она не отдаст предпочтение ни одному из них, если они попробуют решить спор при помощи оружия. По причинам, о которых Анна уже не помнила, Адриан по собственной инициативе покинул поле боя, чтобы, примитив свои вещи, свою злость и свою боль, отправиться в Париж. Он ни разу не забыл прислать Анне на день рождения цветы, убивая тем самым сразу двух зайцев: это было приятно Анне и жутко злило Гвидо. Но однажды, около шести лет назад, цветы от него не пришли. С тех пор Анна ничего не слышала об Адриане.

Теперь он вдруг сам позвонил ей. Его голос показался чужим, по крайней мере Анна помнила его другим. Но ведь прошла целая вечность с тех пор, как они последний раз разговаривали друг с другом. Около часа они говорили по телефону, и Анне было довольно непросто рассказать Клейберу о смерти мужа и загадочных происшествиях, связанных с его гибелью. Она решила пока не упоминать имя профессора Фоссиуса и сказала, что собирается провести в Париже небольшое расследование, после чего спросила, не сможет ли Адриан помочь ей. Адриан Клейбер был в восторге от этой идеи, предложил Анне жить в его квартире и пообещал встретить, ее в аэропорту.

Клейбер кое-что понимал в женщинах. В этом не сомневались те из них, кому доводилось с ним общаться, и даже мужчины признавали, что Адриан обладал таким качеством. Его никак нельзя было назвать красивым; сразу бросались в глаза его невысокий рост и роскошная кудрявая шевелюра. Адриан отличался умом, остроумием и вкусом – именно в такой последовательности. Можно сказать, эти качества подчеркивал тот факт, что в возрасте, когда другие уже успели несколько раз развестись, Адриан еще не был женат и нисколько от этого не страдал. Он обладал тем огромным самолюбием, которое делает людей счастливыми, но при этом выставлял напоказ свою худшую сторону, не оставлявшую у собеседника сомнении в том, что перед ним настоящий эгоист. Казалось, проблем для Клейбера не существует. По крайней мере, его любимым выражением было «Нет проблем!», которое сильно раздражало плохо знакомых с ним людей. Те же, кто знал его хорошо, охотно ему верили.

Итак, прошло семнадцать лет с того момента, когда они виделись в последний раз. Во время полета Анна постоянно думала о том, как выглядит Адриан спустя столько времени.

Самолет рейса AF-731 приземлился точно по расписанию, в 11:30 в аэропорту Ле-Бурже. Пройдя через невероятное количество залов и лестниц, Анна наконец вышла, держа в руках небольшой чемодан, через стеклянные раздвижные двери в зал, где толпились встречающие.

Адриан помахал ей огромным букетом роз. Едва он подошел к Анне и вручил букет, как тут же крепко обнял ее, приподнял от пола и немного покружил. «Он совсем не изменился!» – подумала Анна и смахнула навернувшиеся на глаза слезы, решив не показывать своего волнения.

Они смотрели друг на друга с некоторым смущением, и Адриан шутливо напомнил Анне, что его внешность редко действовала на женщин притягивающе. Возможно, именно по этой причине он до сих пор не нашел женщину, с которой решился бы связать свою судьбу.

– Что ты хочешь от меня услышать? – засмеялась Анна. – Что ты самый красивый, самый умный и самый желанный холостяк Парижа? Хорошо, если тебе от этого станет легче, то ты самый красивый, самый умный и самый желанный холостяк и Париже. Теперь тебе лучше?

– Намного! – воскликнул Клейбер. – Прежде всего потому, что это сказала ты!

Просто невозможно было оставаться серьезной с Адрианом. Они шутили и смеялись, и Анне стало немного легче. Тем не менее она не забывала о цели своего визита в Париж и уже с первых минут встречи начала размышлять, сможет ли Клейбер помочь ей.

– Дурная история, – внезапно заметил Клейбер, когда они направлялись в его автомобиле, черном «мерседес-понтон», к центру города. Словно отгадав мысли Анны, он серьезно спросил: – Вы были счастливы?

Анна не сразу поняла смысл вопроса.

– Ты имеешь в виду с Гвидо?

Она пожала плечами. В данный момент Анну больше занимало то, что произошло после смерти мужа. Она в который раз поняла, что ей удалось загнать мысли, связанные со смертью Гвидо, в один из далеких уголков сознания.

– Я приехала не для того, чтобы поплакать у тебя на плече, – сказала она наконец. – Мне нужна твоя помощь, чтобы ном ять, в какую передрягу я попала, понимаешь? Если так будет продолжаться и дальше, я просто сойду с ума!

Клейбер похлопал Анну по руке.

– Успокойся, прошу тебя. Ты можешь полностью на меня положиться.

Она с удовольствием отметила, с какой нежностью прикоснулся к ней Клейбер, и тут же взорвалась:

– Я боюсь, понимаешь? Я ужасно боюсь неизвестности. Это самый сильный страх, который только может быть. Не знаю, понимаешь ли ты меня!

– Я этого не понимаю, – серьезно ответил Клейбер. – Но хочу попытаться понять тебя. Сейчас ты здесь, а твои проблемы остались где-то далеко.

– Нет, нет и еще раз нет! – закричала Анна раздраженно, и Адриан испуганно отдернул руку. – Именно поэтому я сюда и приехала. Я надеюсь, что смогу подойти к разгадке ближе хотя бы на один шаг.

Клейбер молчал. Он не мог понять, что имела в виду Анна, но чувствовал, что ей пришлось пережить нечто действительно страшное. И было бы как минимум нетактично пытаться представить все в таком свете, словно в этом виновато лишь ее воображение. Анна взглянула на Клейбера. В нем действительно не чувствовалось страха. Она видела человека, который несмотря ни на что будет идти к своей цели, – это качество наверняка помогало ему на поле боя в Корее и во Вьетнаме. Анна, в свою очередь, знала, что отсутствие любого страха иногда граничит с глупостью, но до сих пор прекрасно жила с этим знанием.

– Я рассказала тебе далеко не все, – заметила Анна, когда они съехали с автобана на Порт-де-Баньоле и свернули на улицу Бель-Гранд.

– Не все?

– Я хочу разыскать здесь, в Париже, немецкого профессора, который, возможно, является единственным человеком, способным разобраться в происходящем.

– Как его зовут?

– Марк Фоссиус.

– Никогда не слышал.

– Плохо то, что его посадили в сумасшедший дом. Ты должен будешь помочь мне разыскать его.

– Найти немецкого профессора в парижском сумасшедшем доме?

– Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, – призналась Анна, – но встреча с этим человеком имеет для меня огромное значение. И настоящий момент он моя единственная надежда.

Клейбер резко затормозил и припарковался с правой стороны улицы, по которой они ехали.

– Я начинаю кое-что припоминать, – сказал он. – В газетах сообщали о профессоре, который в Лувре выплеснул кислоту на картину Леонардо да Винчи…

– Как раз о нем я и говорю, – прервала его Анна.

– Но ведь он сумасшедший! Его упрятали в дурдом, ты это понимаешь? – воскликнул Клейбер и постучал указательным пальцем по виску.

– Очень может быть, – возразила Анна терпеливо, – но когда я думаю о событиях последних недель, которые мне пришлось пережить, то его поступок не кажется мне таким уж ненормальным.

Клейбер вцепился обеими руками в руль и, застыв, смотрел через лобовое стекло на улицу. Он молчал, но Анна могла представить себе, о чем он думал.

– Я знаю, – сказала наконец Анна, – трудно понять, а уж тем более поверить во все, что ты услышал. И я была бы не вправе обижаться, даже если бы ты решил, что у меня не все в порядке с головой. Иногда я сомневаюсь в собственном рассудке.

– Не говори глупостей! – ответил Клейбер. – Я не вижу никакой связи между сумасшедшим профессором и твоей историей. Хотя… – Он сделал паузу. – Их объединяет то, что первая представляется мне такой же странной, как и вторая. Мне кажется, что ни один нормальный человек не станет обитать серной кислотой бесценную картину. Я бы даже сказал, остается только пожелать профессору, чтобы его признали невменяемым, в противном случае он не будет рад жизни из-за требований возместить ущерб.

Анна покачала головой.

– Я уже не раз думала обо всем этом. Психические расстройства могут иметь самые разные причины, могут возникать и исчезать под влиянием непредсказуемых факторов. Человек, совершающий поступок, подобный тому, на который решился Фоссиус, вряд ли может быть абсолютно сумасшедшим. Ненормальным может быть его поступок, но в то же время он будет оставаться выдающимся ученым в своей области.

Ее объяснение прозвучало довольно убедительно, но оставался вопрос, на который пока не было ответа, и Клейбер задал его:

– Каким образом Фоссиус связан с событиями, происходящими с тобой?

Анна улыбнулась, но Адриан прекрасно видел, что эта улыбка грустная.

– В действительности есть лишь одно слово, которое связывает нас. Эго имя, и довольно редкое: Бараббас.

– Бараббас? Ни разу не слышал.

– Вот именно. Это имя упоминается в пропавшем пергаменте, который был у Гвидо. По крайней мере, так утверждал один известный специалист в области коптской истории, к которому я обратилась за советом. Именно он упомянул имя профессора Фоссиуса, который занимается исследованием этой странной исторической личности.

– Теперь я понял! – воскликнул Клейбер. – О чем еще идет речь в древнем пергаменте?

– Этого я не знаю, – ответила Анна. – На следующий день после моего визита тот ученый бесследно исчез вместе с копией пергамента.

Клейбер покачал головой.

– Это какое-то сумасшествие, настоящий бред! – сказал им. – Мы должны разыскать этого Фоссиуса, и мы это сделаем! Мне удавалось разыскать и не таких людей. Нет проблем!

3

Адриан Клейбер жил в просторных апартаментах с огромными окнами на авеню Вердун между каналом Сен-Мартен и Восточным вокзалом, высоко над крышами Парижа. Мощное здание излучало типичное обаяние парижских домов, построенных на рубеже столетий: входная дверь с красными и синими декоративными стеклами, деревянный лифт с медными вставками и складной гремящей дверью, огромный, местами обшарпанный подъезд, настолько широкий, что через него, казалось, мог пройти строем целый батальон.

Выкрашенные в белый цвет двустворчатые двери, которые никогда не закрывались, разделяли две переходящие одна в другую комнаты, обставленные образцами исламского искусства и мебелью в современном молодежном стиле. Адриан скупал все это в антикварных магазинах и на парижских блошиных рынках. При этом ему особенно нравилась толкучка между Порт-де-Клинанкур и Порт-де-Сен-Кен. Некоторые из предметов, как отметила про себя Анна, окинув комнаты взглядом знатока, стоили сейчас целое состояние.

Самую маленькую из четырех комнат, единственное окно которой и балкон выходили на задний двор, Адриан предоставил в полное распоряжение своей гостьи и предложил ей чувствовать себя как дома. Белая софа и два старых темных комода – вот и вся мебель, которая могла там поместиться. В отличие от своего огромного дома, в котором Анна чувствовала себя одиноко, здесь ей было уютно и спокойно, возможно, еще и потому, что рядом был Адриан.

Клейбер тем временем заинтересовался историей как журналист и начал действовать с напористостью, обычно свойственной людям его профессии. Он сделал всего лишь несколько звонков – при этом от внимания Анны не ускользнул тот факт, что у него повсюду были знакомые, – и узнал, где находился профессор. Психиатрическая лечебница Сен-Винсент де-Поль на авеню Данфер-Рошро.


Они ужинали в «Chez Margot», небольшом ресторанчике у канала, где было не больше десяти столиков и царила атмосфера жилой комнаты в квартире со множеством жильцов (такому впечатлению в немалой степени способствовала сама Марго, приятная женщина за сорок с ярким макияжем, лично готовившая и подававшая блюда, что, естественно, требовало довольно много времени). Клейбер и Анна разработали целую стратегию, как добраться до профессора Фоссиуса.

Они решили, что было бы неразумно открыто говорить о причинах, заставивших их начать расследование, поскольку в подобной ситуации правда может лишь помешать. Итак, они решили представить Анну как племянницу и единственную родственницу профессора, чтобы получить возможность встретиться с ним.

Клейбер решил взять с собой миниатюрный фотоаппарат и спрятать его под пальто. На последнюю попытку Анны отговорить его от этой затеи, уже когда они входили через боковую дверь в один из корпусов клиники Сен-Винсент-де Поль, он ответил, что без фотоаппарата чувствует себя как без одежды. Адриан, который после многих лет, проведенных в Париже, говорил по-французски практически без акцента, попробовал объяснить через небольшое окошко одетому в белое дежурному на входе цель их визита. Однако по лицу собеседника Клейбер понял, что тот не склонен доверять усчитанному. Дежурный попросил показать документы Анны и, получив ее паспорт, тут же начал внимательно его изучать, силясь понять смысл немецких слов. Найдя имя и фамилию, он буква за буквой переписал их в журнал регистрации посетителей. Наконец дежурный взялся за трубку телефона цвета слоновой кости, набрал какой-то номер и начал рассказывать, не сводя глаз с Адриана и Анны, о Фоссиусе и его родственниках из Германии. Затем предложил посетителям присесть на белую деревянную скамью в вестибюле.

Ждать им пришлось около десяти минут, но Анне это время показалось вечностью. Наконец дежурный открыл окошко и дал знак подойти. Обращаясь к Клейберу, он сказал:

– Пациент утверждает, что у него нет родственников, потому он не настроен принимать даму по имени Анна фон Зейдлиц.

Вот тут и настало время для Клейбера продемонстрировать свой талант журналиста. Он попросил соединить его с дежурным врачом и буквально обрушил на него поток упреков. Из всего сказанного Анна смогла разобрать лишь то, что человек, находящийся в столь плачевном состоянии, как профессор Фоссиус, вряд ли может вспомнить свою единственную родственницу. Для нее же очень важно увидеть горячо любимого дядю.

Эти слова возымели действие. Врач предложил им пройти на третий этаж, в комнату номер двести один, предназначенную для свиданий с пациентами.

Именно такими Анна и представляла палаты в психиатрических лечебницах: белые стены, забранные решеткой окна, у двери – стул, посреди комнаты – древний обшарпанный стол, вокруг которого расставлены четыре видавших виды стула, на невероятно высоком потолке – лампа в круглом прочно-белом плафоне. Отвратительно пахло мастикой для полов и рыбой.

4

Ждать пришлось недолго. К двери вошел Фоссиус, сопровождаемый санитаром и врачом. Молодой врач, довольно надменный тип, снисходительно сообщил, что у них есть, пятнадцать минут, и удалился. Санитар подвел Фоссиуса, одетого в светлую больничную пижаму и имевшего довольно апатичный вид, к столу в центре комнаты, а сам уселся на стул возле двери.

– Вы мне отвратительны! – сказал Клейбер санитару по-немецки. Тот улыбнулся. Анна испугалась.

Обращаясь к ней, Адриан объяснил:

– Я хотел лишь убедиться, что он не говорит по-немецки. Видишь, он не понимает ни слова, но все французы считают само собой разумеющимся, что немцы говорят по-французски.

Профессор присел на один из жутких стульев и положил руки на стол, словно ожидая объяснений.

Сердце Анны ушло в пятки. Она не знала, чем закончится их сегодняшняя встреча и удастся ли поговорить с профессором. Анна нисколько не сомневалась, что этот загадочный человек, молча сидевший напротив и ожидавший объяснений, был ее последней надеждой.

Словно пытаясь подбодрить себя, Анна глубоко вдохнула и заговорила:

– Профессор, я вас прекрасно понимаю. Вы видите меня впервые в жизни. Но вы должны понять меня – я прибегла к этому трюку, чтобы иметь возможность поговорить с вами. Конечно же, мы не родственники, но вы можете мне помочь. Вы должны это сделать. Вы меня понимаете, профессор Фоссиус?

Ученый опустил глаза. Казалось, он понял смысл сказанного. По крайней мере, уголки его рта внезапно начали слегка подрагивать. Но пауза длилась слишком долго, и Анна нетерпеливо повторила:

– Вы меня понимаете, профессор?

Фоссиус медленно зашевелил губами:

– Вытащите… меня… отсюда, – сказал он негромко, но вполне разборчиво. – Прошу вас, вытащите меня отсюда, и могу все объяснить.

– Как вы себя чувствуете, профессор? Я имею в виду, нормально ли с вами обращаются?

Фоссиус закатал левый рукав, и Анна увидела множество следов от уколов.

– Они дают ему огромные дозы успокаивающих препаратов, – сказал Адриан. – Во всех психиатрических клиниках поступают так с пациентами.

Анна положила руку на плечо профессора и спросила:

– Скажите, как мы можем вам помочь? Прошу вас, не молчите!

– Я все могу объяснить, – Фоссиус вымученно улыбнулся. – Прошу вас, только вытащите меня отсюда.

– Мы вытащим вас, – попытался успокоить его Клейбер. – Но для этого нам понадобится ваша помощь. Вы должны сообщить нам информацию, которая может быть полезной. Вы понимаете?

Фоссиус кивнул.

– Вы знаете, что вы совершили, профессор? – спросила Анна взволнованно. – Вы знаете, почему оказались здесь?

Какое-то мгновение профессор смотрел на Анну, словно пытаясь вспомнить, кто перед ним, а потом изо всех сил закивал головой.

– Почему вы это сделали? Зачем вы облили картину кислотой?

Тут Фоссиус взорвался:

– Почему! Почему! Все хотят это знать, а когда я начинаю объяснять, мне не верят и говорят, что я спятил. Я больше не скажу ни слова!

Анна потянулась к Фоссиусу через стол, словно хотела доверить ему страшную тайну, и шепотом сказала:

– Профессор, это имеет какое-то отношение к Бараббасу?

– Вы сказали «Бараббас»? – Фоссиус поднял глаза и внимательно посмотрел на Анну, а затем на Клейбера. Вдруг он резко вскочил со стула и, указывая на нее пальцем, закричал: – Кто вас подослал?

Анне и Клейберу с трудом удалось усадить профессора на стул, и потребовалось довольно много времени, прежде чем он успокоился. Анна объяснила Фоссиусу, что у нее есть копия коптского пергамента, в котором упоминается имя Бараббас, что от одного профессора в Мюнхене она узнала, что Фоссиус – самый известный исследователь, занимающийся этим историческим фантомом. Однако Анна не решилась рассказать профессору всю правду.

Казалось, подобное объяснение вполне удовлетворило профессора и даже успокоило его, если не сказать – вызвало состояние апатии. Фоссиус откинулся на спинку стула, устало улыбнулся и спросил:

– Что вы знаете о Бараббасе? Что?

– Не подумайте, что я пытаюсь что-то скрыть от вас, – ответила Анна, – но я абсолютно ничего не знаю о нем.

Фоссиус сделал театральный жест триумфатора. Он внезапно преобразился: выпрямил спину, поднял брови, так что они стали похожи на полумесяцы, и с силой выдохнул воздух через нос, отчего послышался звук, похожий на тот, который издает паровоз. По всему было видно, что профессор наслаждается моментом, когда к нему наконец-то отнеслись серьезно.

Профессор как раз собирался начать объяснять, но в этот момент дверь распахнулась и вошел дежурный врач. Он грубо прервал разговор и повелительным тоном сказал:

– Свидание окончено. Фоссиус, на выход!

На просьбу Клейбера дать им еще хотя бы пять минут врач недовольно ответил, что при необходимости они могут увидеть профессора завтра.

Санитар уже вывел Фоссиуса из комнаты, когда Клейбер подошел к врачу и сказал:

– У меня сложилось впечатление, что пациенту дают дозу седативных препаратов, значительно превышающую необходимую. Профессор Фоссиус не является буйным пациентом и производит впечатление человека в здравом уме. Я уверен, вы не заинтересованы в том, чтобы против вас начали служебное расследование. В прошлом году подобный случай, когда врач прописывал пациентам клиники слишком много успокоительных, стал сенсацией. Во избежание подобных неприятностей советую до завтрашнего свидания не делать профессору инъекций.

Угроза Клейбера явно подействовала на врача. Хотя он и ответил довольно надменно, что решение относительно лечения принимает он, но тут же добавил:

– Я посмотрю, сможет ли пациент обойтись без сильных успокоительных.

Анна не очень удивилась тому, как Клейбер повел себя в разговоре с психиатром. Она не могла себе даже представить, что Адриан может оказаться в ситуации, с которой будет не в состоянии справиться. Проблем для него, казалось, не существовало, а значит, Анна вряд ли могла найти лучшего помощника.

Они молча покинули стены Сен-Винсент-де-Поль и вышли через боковой выход на улицу, под промозглый осенний ветер, гнавший по асфальту листья каштанов. Анну и Клейбера мучил один и тот же вопрос: «Сумасшедший Фоссиус или нет?»

– Что ты думаешь обо всем этом? – на ходу поинтересовался Клейбер у Анны.

– Встреча с профессором была слишком короткой, поэтому трудно сделать однозначные выводы.

– Сейчас, еще раз прокручивая в голове все его ответы, я должен признать, что они были логичными. Оказавшись в его положении, я действовал бы так же.

5

Они разработали подробный план очередной встречи с профессором, целью которого было как можно быстрее заставить его говорить. Клейбер утверждал, что ключевым моментом следовало считать покушение на картину, поскольку именно из-за него профессор попал в психиатрическую лечебницу. Этот поступок имел огромнейшее значение для Фоссиуса, а значит, нужно было показать ему результат этого поступка, чтобы увидеть, какой будет реакция. Возможно, шок заставит его говорить.

В агентстве AFP Адриан Клейбер достал цветную фотографию поврежденной картины Леонардо, и на следующий день они с Анной вновь отправились в Сен-Винсент-де-Поль.

Фоссиуса словно подменили. Он называл Анну «дорогая племянница», а Клейбера – «любимый племянник» и играл предложенную ему роль просто безупречно. Профессор объяснил, что сегодня ему не делали инъекций, поэтому он мыслит совершенно ясно и хотел бы задать своим посетителям несколько вопросов.

Анна фон Зейдлиц рассчитывала на такой поворот событий и подготовила для профессора историю, которую и рассказала без единой запинки.

– Я знаю, – сказала она, закончив, – что все сказанное звучит довольно неправдоподобно, но клянусь: события разворачивались именно так.

Казалось, рассказ Анны ни в коей мере не удивил и не взволновал профессора. Он сказал лишь: «Интересно!» А через некоторое время повторил то же самое.

Во время общения с профессором Анна и Адриан пришли к выводу, что в том состоянии, в котором он предстал перед ними сегодня, Фоссиус был совершенно нормален. К сожалению, подобный вывод вовсе ничего не значил, поскольку типичным признаком шизофрении является постоянная смена состояний – фазы помрачения рассудка и фазы, когда человек мог мыслить ясно.

Как бы невзначай Клейбер спросил профессора, довелось ли тому видеть последствия своего поступка.

Профессор взглянул на него расширенными от волнения глазами.

Клейбер достал фотографию из конверта и положил перед Фоссиусом на стол. Профессор пристально смотрел на пятно, образовавшееся в области декольте Мадонны, где без особых усилий можно было рассмотреть ожерелье из драгоценных камней.

– О Господи! – пробормотал профессор, заикаясь. – Я знал, я всегда знал об этом. Вот оно – доказательство того, что послание Леонардо не выдумка!

– Я вас не понимаю, профессор, – заметила Анна, а Клейбер добавил:

– Не могли бы вы объяснить, что имеете в виду, когда упоминаете послание Леонардо?

Фоссиус кивнул.

– Думаю, что в любом случае вы являетесь единственными людьми в Париже, которые поверят моим словам.

Он пододвинул свой стул ближе к посетителям. Клейбер постучал пальцем по фотографии:

– Между экспертами разгорелась жаркая дискуссия относительно дальнейшей судьбы картины и вида, в котором ее следует восстановить: с ожерельем или без него.

– Разве это эксперты? – фыркнул профессор. – Вы когда-нибудь видели Мадонну в ожерелье из драгоценных камней?

– Не думаю, – ответил Клейбер, Анна тоже отрицательно покачала головой. Они не могли понять, куда клонит Фоссиус.

– Но, по всей видимости, ожерелье нарисовал Леонардо да Винчи, – сказала Анна. – Или вы считаете, что это подделка более позднего происхождения либо дело рук одного из его учеников?

– Как раз наоборот, дорогая племянница, – ответил профессор. – Леонардо нарисовал ожерелье именно для того, что бы в дальнейшем, когда оно будет полностью готово, скрыть его под следующим слоем краски.

Фоссиус говорил, а Клейбер внимательно наблюдал за ним. Он не мог понять, как следовало относиться к словам профессора. Казалось, тот говорит о вещах, не имеющих с реальностью ничего общего, и Клейбер решил, что, возможно, вывод о нормальности профессора был слишком поспешным. Но уже в следующее мгновение все внимание журналиста было поглощено рассказом Фоссиуса.

– Мир полон загадок. Значение некоторых из них настолько велико, что выходит за пределы понимания большинства людей. Возможно, так лучше для них самих, поскольку многие, пойми они значение этих тайн, потеряли бы рассудок. Так уж повелось с незапамятных времен: носителями подобных тайн человечества становились самые мудрые его представители, передававшие друг другу их смысл и требование молчать до тех пор, пока не настанет время открыть эти тайны остальным людям.

Анна нетерпеливо заерзала на стуле. Ей не терпелось спросить: «Что общего,ради всего святого, должно иметь ожерелье на картине с тайнами человечества?» Но Фоссиус так и не дал ей возможности задать этот вопрос.

– Уже пять столетий, – продолжал профессор, – люди пытаются понять, что имел в виду Вильям Шекспир, утверждая: между небом и землей существует еще множество вещей, Которые миру даже и не снились. Шекспир был одним из носителей тайны, как и Данте, и Леонардо да Винчи. Каждый из них оставил тайный намек, зашифрованное послание. Шекспир и Данте воспользовались силой слова, Леонардо же, что вполне понятно, прибегнул к живописи. Однако в его письменных трудах тоже можно найти скрытые свидетельства того, что он обладал тайным знанием. Напрямую же никто из них не упоминал о тайне, хранителями которой они являлись.

– Я прекрасно понимаю вашу мысль, – сказал Клейбер. – Своим покушением на картину вы хотели доказать, что ваша теория справедлива.

– И мне это удалось, – ответил Фоссиус, хлопнув ладонью по фотографии на столе. – Вот доказательство!

– Ожерелье? – спросила Анна.

– Ожерелье, – подтвердил профессор и с опаской взглянул на санитара, который с отсутствующим видом сидел у двери. Время свидания давно закончилось, и Анна боялась, что дежурный врач мог войти в любую секунду и прервать разговор с профессором. Поэтому она торопливо заговорила, даже не пытаясь скрыть своего нетерпения:

– Профессор, объясните же нам связь между ожерельем, которое Леонардо скрыл от глаз непосвященных, и коптским пергаментом!

Фоссиус кивнул. По всему было видно, что он наслаждался вниманием, которое, видимо, расценивал как достойную компенсацию за все перенесенные им страдания. И чем больше Анна настаивала, тем меньше желания отвечать на вопросы проявлял профессор.

– Известно, – сказал он наконец, – что оба – человек, написавший текст на пергаменте, и Леонардо – являлись хранителями одной тайны, поскольку они использовали то же самое ключевое слово.

Анна и Адриан в растерянности смотрели друг на друга. Разговаривать с Фоссиусом было нелегко, он подвергал их терпение серьезному испытанию.

У Клейбера же закрались сомнения относительно того, что к профессору применимы общие нормы: Фоссиус был либо одержимым своей наукой ученым (в этом случае следовало прислушаться к его мнению), либо достойным сожаления психопатом.

6

Фоссиус взял фотографию в руки осторожно, словно это был ценнейший трофей. Пальцами правой руки он провел по тому месту, где виднелось ожерелье, состоявшее из восьми различных драгоценных кабошонов[171] в золотой оправе.

– Восемь камней, – констатировал профессор. – На первый взгляд, всего лишь украшение, не более. Но в то же время это особые камни, каждый из которых имеет собственное, совершенно определенное значение. Начнем слева: первый – желто-белый камень – берилл, камень со своей историей. Он считается камнем людей, рожденных в октябре. В средние века его измельчали, а раствор, полученный с использованием порошка, использовали для лечения болезней глаз. Позднее заметили, что при соответствующей огранке этот камень увеличивает находящиеся за ним предметы. Именно от названия этого камня возникло слово Brille.[172] Второй камень бледно голубого цвета, это аквамарин, камень, являющийся, можно сказать, родственником берилла, цвет которого может варьироваться от синего до цвета морской волны. Третий камень, темно-красный, известен всем. Это рубин. Ему также приписывали целебные свойства и использовали как символ власти на регалиях кайзера или империи. Четвертый камень фиолетовый – аметист, камень родившихся в феврале. Ему приписывали много свойств и считали амулетом против ядов и опьянения. В то же время он является символом Святой Троицы, поскольку играет тремя цветами: пурпурным, синим и фиолетовым. По преданию, он был одним из тех камней, которые украшали нагрудник первосвященника и фундамент стены священного города Иерусалима. Два следующих камня – пятый и шестой – несмотря на то, что они разного цвета, также являются бериллами. Седьмой – черный агат – на самом деле полудрагоценный камень, но в античные времена и в средневековье порошок из него считали афродизиаком. По неизвестным причинам этот камень стал излюбленным украшением для церковной утвари. Остается последний камень – смарагд, или же изумруд, который был в особом почете во Времена Леонардо да Винчи. Его считали символом евангелиста Иоанна, а также воплощением непорочности и чистоты. В средневековье ему приписывали сильные целебные свойства. Восемь камней в одном ожерелье, расположенных, казалось бы, в случайном порядке. Но это далеко не так! Украшение было изображено Леонардо с определенной целью. Впрочем, все, что происходит в нашей жизни, не случайно. Составьте слово из начальных букв названий камней в порядке слева направо, в том порядке, в котором я вам о них рассказал. При этом не играет роли, какой язык является для вас родным – немецкий или итальянский, на котором говорил Леонардо, – вы получите слово, которое, я в этом абсолютно уверен, поразит вас.

Анна сжала обе ладони в кулаки и словно зачарованная смотрела на фотографию.

– Б-А-Р-А-Б-Б-А-С. О Господи! – пробормотала она. – Что же это значит?

Фоссиус молчал. Адриан тоже не сказал ни слова. Глядя на фотографию, он в очередной раз проверял последовательность букв. Профессор был прав: БАРАББАС.

Но прежде чем посетители смогли понять все значение это го открытия и успели задать хотя бы один вопрос, в комнату для свиданий вошел дежурный врач и, громко хлопнув в ладоши, дал понять, что встреча закончена. Фоссиус встал со стула, кивнул Анне, затем Клейберу и вышел в коридор, сопровождаемый санитаром.

7

Когда они ехали в машине через мост Сен-Мишель, Анна спросила:

– Как ты думаешь, профессор действительно болен шизофренией? Я имею в виду, считаешь ли ты, что он должен находиться в Сен-Винсент-де-Поль?

– Фоссиус так же нормален, как ты или я, – ответил Клейбер. – Мне кажется, он взвалил на себя непосильную тяжесть нечто, толкнувшее его к краю бездны. Но я сомневаюсь в том, что он сможет помочь нам в дальнейших поисках. У меня не может уложиться в голове, что между Леонардо да Винчи и твоим пергаментом существует какая-то связь.

– Если нам не может помочь Фоссиус, то это не сможем сделать никто, – возразила Анна. – Как бы там ни было, нам удалось выяснить, что имя Бараббас олицетворяет собой некую тайну, с которой много столетий назад приходилось иметь дело умнейшим людям, когда-либо жившим на земле. Сначала объяснение профессора мне тоже показалось несколько натянутым, но чем дольше я размышляю над его словами, тем больше убеждаюсь: он прав. По крайней мере, я нисколько не сомневаюсь, что Леонардо да Винчи был способен на подобную шутку. Известно, что еще при жизни он любил водить за нос своих наивных современников, например, делая записи задом наперед. Нарисовать ожерелье, зашифровав при этом имя, и скрыть украшение под слоем краски было бы вполне в его духе.

– Но где же связь? Я не вижу никакой связи!

В этом Анна полностью согласилась с Адрианом:

– Я ее тоже не вижу. Если бы мы знали, что это за связь, возможно, мы бы знали и решение головоломки.

– А профессор, похоже, не собирается так просто выложить все.

Анна кивнула.

– Хотя… – Клейбер задумался.

– Говори же!

– Хотя мы могли бы заключить с Фоссиусом сделку.

– Сделку?

– Да, что-то вроде этого, – подтвердил Адриан. – Возможно, слово «сделка» не вполне подходит. Более уместно было бы, наверное, назвать это договором.

– Теперь ты говоришь загадками.

– Вспомни, – начал Клейбер, – нашу первую встречу с Фоссиусом. Что он сказал, как только увидел нас?

– «Вытащите меня отсюда!»

– Именно это он и сказал. Мне кажется, историей, которую он нам рассказал, Фоссиус хотел доказать, что он в своем уме. Врачам он не доверяет. Они уже поставили диагноз и вряд ли захотят менять его. Если человек выливает на бесценную картину кислоту, то он сумасшедший. Другого мнения быть не может. Значит, профессор надеется, что мы вытащим его из клиники. Вот почему он согласился притвориться, что ты действительно его племянница. Итак, мы уже выяснили, что Фоссиусу не место в психиатрической больнице. Теперь мы должны дать ему понять, что придерживаемся именно такого мнения и готовы задействовать все имеющиеся у нас возможности, чтобы вытащить его, если профессор расскажет нам всю правду о Бараббасе.

– Неплохая идея, – признала Анна. – Но ведь Фоссиус собирался прыгнуть с Эйфелевой башни, а все, кто пытается покончить жизнь самоубийством, оказываются в психиатрической клинике.

– Да, я это прекрасно понимаю, – ответил Клейбер, – но ведь их никто не держит там всю жизнь. После соответствующего лечения таких людей чаще всего выпускают. Если честно, то я не понимаю, почему Фоссиус хотел свести счеты с жизнью. Я не удивился бы, узнав, что он по какой-то причине решил инсценировать попытку самоубийства и при этом не просчитал все возможные последствия. Такую возможность я не исключаю. Мне кажется, у профессора был великолепно продуманный план, но во время его осуществления случилось нечто непредвиденное. В результате чего Фоссиус и оказался в психушке, а мы получили великолепный шанс.

Позже вечером они ужинали в ресторанчике под названием «Ракушка», в семнадцатом округе, с традиционной кухней, которая вполне пришлась по душе Анне и Адриану. Но ужин, во время которого они надеялись расслабиться и забыть о проблемах, испортило тягостное молчание, вызванное тем, что каждый погрузился в свои мысли. И Анна, и Адриан чувствовали, как их опутывают невидимые сети. Что бы они ни делали, о чем бы они ни думали, все мысли возвращались к психиатрической клинике Сен-Винсент-де-Поль и ее пациенту – профессору Фоссиусу.


Анна, хоть она была по-прежнему настроена решительно и чувствовала поддержку Клейбера, поняла, что имеет дело с сильным соперником, с которым вряд ли сможет справиться даже с помощью Адриана. Кроме того, ее мучил вопрос, почему до сих пор с ней ничего не произошло, в то время как все, кто был связан с пергаментом, так или иначе пострадали. Гвидо умер, Раушенбах убит, Гутманн пропал. Она взглянула на Клейбера и попробовала улыбнуться, прогнав мрачные мысли. Но ничего не вышло.

Клейбер, конечно же, не мог прочитать мысли Анны, но понимал, что было бы излишним задавать вопросы. Расположение к Анне, которое он ощутил при встрече в аэропорту, уступило место невероятному нервному напряжению. Он от всей души хотел, чтобы их встреча произошла при более благоприятных обстоятельствах, но в то же время Адриан относился к тому типу людей, которые могут практически любую ситуацию повернуть в свою пользу. Клейбер искренне надеялся, что сможет завоевать сердце Анны благодаря своей поддержке, ведь именно перед лицом общего врага все чувства становятся сильнее. В том числе и обоюдная симпатия.

8

Когда они на следующий день приехали в Сен-Винсент-де-Поль, создалось впечатление, что их уже ждали. Но дежурный врач, ничего не объясняя, проводил Анну и Адриана не в комнату для свиданий с пациентами, а в кабинет доктора Ле Вокса. Главный врач с некоторым смущением, нехарактерным в подобной ситуации для человека его положения, сообщил им, что прошлой ночью профессор Фоссиус умер от сердечного приступа. Ле Вокс выразил Анне и Клейберу как ближайшим родственникам свое глубокое сочувствие.

Они шли по длинному коридору, где, как обычно, стоял запах мастики, и Клейбер поддерживал Анну. Нет, она не испытывала горя из-за смерти Фоссиуса, хоть он и успел за два прошедших дня завоевать ее симпатию. Это событие поразило ее прежде всего потому, что вписывалось в страшную череду смертей и трагических несчастных случаев, ставших уже закономерностью, в существование которой Анна не хотела верить. Она с самого начала сомневалась в том, что смерть профессора Фоссиуса была случайной, но не могла обнаружить возможной причины или связи с предшествовавшими событиями.

Словно во сне, она с трудом шла по отвратительно пахнувшему коридору, ухватившись за руку Адриана, затем вниз по широкой каменной лестнице. Возле выхода стоял санитар, который во время их посещений с отсутствующим видом сидел у двери. Подойдя к Адриану, он что-то прошептал – Анна не разобрала слов, к тому же в тот момент ее мало что интересовало, – и после недолгой беседы мужчины договорились встретиться около 19:00 в бистро, расположенном неподалеку на улице Анри Барбюса, возле лицея Лавуазье.

Этому разговору и договоренности о встрече Анна не придала никакого значения, словно одному из странных видений, которые в последнее время часто посещали ее во сне. Лишь дома Клейбер объяснил ей смысл странного предложения санитара, который намекал, что может сообщить важные сведения относительно обстоятельств смерти профессора. На вопрос о том, почему это нельзя сделать прямо в клинике, тот ответил, что это слишком опасно.

Что бы ни стояло за столь странным поведением санитара, Анна и Адриан при всем своем желании не могли представить, что предоставленная им информация сможет каким-то образом помочь. Но они находились в том положении, когда нельзя упускать ни малейшего, пусть даже самого ничтожного шанса.

По парижским меркам бистро было непривычно большим, и среди множества посетителей найти назначившего им встречу санитара оказалось довольно трудно. Очевидно, как раз по этой причине он выбрал именно данное заведение. Пока Адриан с Анной протискивались между столиков, глядя по сторонам, санитар появился неизвестно откуда, как черт из табакерки. Он оказался довольно энергичным мужчиной средних лет, способным выражать свои мысли четко и ясно. По крайней мере, не осталось никаких сомнений в том, какими окажутся требования санитара, когда он намекнул, что, работая в психиатрической клинике, зарабатывает ужасно мало – при этом незнакомец использовал слово méprisable, – а поэтому вынужден искать дополнительные источники дохода. В общем, он готов был предоставить сведения относительно истинных обстоятельств смерти профессора Фоссиуса, а также передать им некую вещь, оставленную покойным ныне пациентом, которая могла пригодиться Клейберу и Анне.

– О чем вы говорите? – спросил Адриан.

Санитар сообщил, перейдя при этом, к огромному удивлению своих собеседников, с французского на ломаный, но понятный немецкий, следующее: в течение последних дней он внимательно прислушивался к каждой беседе между профессором и его посетителями. На вопрос, откуда он так хорошо знает немецкий, санитар ответил, что его жена из Германии, и тесть и теща ни слова не говорят по-французски. Это лучшая школа.

– Сколько? – спросил Клейбер коротко. Он признал, что не раскусил недалекого, по его мнению, санитара и считал это личным поражением, которое можно забыть, опять же по его мнению, лишь выложив в качестве наказания самому себе определенную сумму денег. Поэтому Адриан был готов заплатить достаточно большую сумму.

Сошлись на пяти тысячах франков: две тысячи немедленно, а оставшуюся часть – при получении конверта.

Клейбер был поражен уверенностью, с которой действовал санитар. Ему даже показалось, что тот занимался подобными вещами не в первый раз.

– Как вы можете быть уверены, что получите оставшуюся сумму? – спросил Клейбер вызывающе.

Санитар усмехнулся.

– В некоторой степени вы у меня на крючке. Полицию наверняка может заинтересовать тот факт, что вы обманным путем, выдав себя за родственников, добились свидания с профессором. Поэтому я предлагаю действовать исключительно в рамках наших договоренностей. Вы со мной согласны?

С видимым удовольствием он взял две тысячи франков, согнул купюры пополам и убрал в карман пиджака. После этого наклонился над покрытым темной морилкой столом и сказал:

– Фоссиус умер не своей смертью. Его задушили. Кожаным ремнем.

На вопрос, откуда ему это известно, санитар ответил:

– Я нашел профессора утром в половине шестого. На его› шее виднелась иссиня-красная полоса, а у кровати лежал кожаный ремень.

В то время как Анну такая новость вовсе не удивила, Клейбер лишь с трудом смог осознать смысл сказанного. Он спросил, почему администрация клиники решила умолчать о случившемся и назвать причиной смерти сердечный приступ.

– И вы еще спрашиваете? – не сдержался санитар, вновь переходя на французский. – В Сен-Винсент-де-Поль было уже достаточно скандалов, а убийство, совершенное в одном из отделений клиники, может стать самым скандальным происшествием в череде странных событий, которые в последнее время бросили тень на больницу. Конечно, в данный момент проводится внутреннее расследование, которое пока что не завершено Ле Воксу приходится иметь дело с настоящей тайной.

Когда Клейбер спросил у собеседника его личное мнение, тот, словно в отчаянии, нервно взъерошил растопыренными пальцами волосы и сказал:

– До меня дошли слухи, что накануне вечером к профессору Фоссиусу приходил странный посетитель. Не могу утверждать это с уверенностью, поскольку была не моя смена, но говорят, что он напоминал иезуита и общался с Фоссиусом на английском языке.

Анна и Клейбер переглянулись. Растерянность обоих достигла высшей точки. К Фоссиусу приходил иезуит?

– В любом случае, этот аббат был последним человеком, с которым разговаривал профессор. Конечно же, подозрение падает на него. Разве может кто-нибудь поручиться, что это действительно был иезуит? Но факт остается фактом: странный священник покинул клинику Сен-Винсент-де-Поль меньше чем через полчаса после прихода. Привратник подтвердил это.

Относительно того, легко или же трудно проникнуть в психиатрическую лечебницу Сен-Винсент-де-Поль, санитар ответил, что, по его мнению, у преступника должен быть сообщник среди персонала, поскольку иным способом, кроме как через дверь, в закрытое отделение попасть невозможно.

– А вы? – сказал Адриан задумчиво. – Можно ли предположить, что вы…

– Послушайте, – грубо прервал его собеседник, – вы можете считать меня подлецом, потому что я продаю вам информацию. Мне на это, честно говоря, начхать! Но соучастие в убийстве – на такое я не способен!

Санитар быстро допил остатки анисового ликера из своей рюмки, швырнул на стол деньги и не прощаясь вышел из бистро.

– Не следовало так с ним разговаривать, – заметила Анна еле слышно. Она уставилась пустым взглядом в воображаемую точку где-то посреди заполненного сигаретным дымом помещения. Адриан заметил, что руки Анны дрожат.

9

Они очень сомневались в том, что санитар, как было условлено, на следующий день появится вновь и выложит всю известную ему информацию за вторую часть суммы. Полночи они спорили о том, что может принести этот странный тип, и строили фантастические предположения, ни на шаг не приблизившись к истине. В конце концов далеко за полночь они решили: санитар назовет имя убийцы. Но все произошло несколько иначе.

Следующим вечером в назначенное время – ведь деньги ценят больше чести не только подлецы – мужчина пришел на встречу с Анной и Адрианом в том же самом бистро, взял оставшуюся сумму денег и со спокойствием профессионала выложил на стол коричневый запечатанный конверт, который Клейбер без промедления вскрыл.

– Ключ? – воскликнула Анна, даже не пытаясь скрыть свое го разочарования.

В конверте лежал ключ, которых наверняка выпустили многие тысячи, с двумя выгравированными на нем словами «Súcuritú France».

– И это все? – спросил Клейбер.

– Да, это все, – ответил санитар. – Возможно, вам это ключ кажется незначительным, но, думаю, вы измените свое мнение, узнав, что профессор заворачивал его в носовой платок и постоянно держал у себя под подушкой.

Клейбер взял ключ, несколько мгновений подержал его на ладони и зажал в кулаке.

– Возможно, вы правы, – сказал он, немного подумав, – но до тех пор, пока мы не обнаружим замок, к которому этот ключ подходит, он бесполезен.

– Это уже ваше дело, – ответил санитар. Он молча кивнул и не попрощавшись удалился.

Два следующих дня прошли словно в кошмарном сне. Даже Адриан, который всегда руководствовался принципом «Нет проблем!», казалось, впал в отчаяние. Он уговаривал Анну сесть в первый же самолет и отправиться куда-нибудь к солнцу и морю, например в Тунис или Марокко. Клейбер настаивал, что возвращаться в Мюнхен одна Анна не должна.

Она же лишь устало улыбалась. По большому счету, ей было все равно. Она жила в постоянном страхе, что следующей жертвой неизвестного врага станет Адриан. Она не решалась говорить об этом вслух, но все свои мысли сосредоточила на том, как предотвратить подобное развитие событий и спасти Клейбера. С другой стороны, она понимала, что слишком слаба и не сможет в одиночку, без помощи Адриана узнать правду. Анна почти поддалась на его уговоры отправиться вместе отдыхать, когда совершенно неожиданно они напали на след, давший всему делу совершенно иной оборот.

Анна дала Адриану пленку со снимками коптского пергамента, которую тот отдал в фотолабораторию и попросил сделать копию. Он собирался найти эксперта, способного перенести загадочный текст, о содержании которого было известно лишь то, что в нем упоминалось имя Бараббас. Но поскольку снимки были, как выразились в лаборатории, «изготовлены, мягко говоря, неумело», они решили напечатать несколько вариантов с разной степенью увеличения, яркости и контрастности. Все снимки немного отличались друг от друга, поэтому разные части текста были лучше видны на одном снимке и помучились менее отчетливо на других.

Сама по себе обработка снимков в лаборатории, конечно же, Не могла стать поворотным событием, которое столь сильно взволновало Анну. На левой стороне одного из снимков, напечатанных с большим увеличением, виднелись четыре пальца – очевидно, оригинал перед камерой держал кто-то, помогавший при съемке, и этот факт объяснял плохое качество фотографий. Если говорить более точно, то пальцев было не четыре, а три с половиной, поскольку на указательном пальце отсутствовала последняя фаланга.

– Донат! – воскликнула Анна.

– Донат?

– Муж парализованной женщины в инвалидной коляске! Он с самого начала показался мне подозрительным. Женщина, находившаяся во время аварии в автомобиле Гвидо и исчезнувшая из клиники через два дня, выдала себя за его жену. Донат утверждал, что он ничем не может мне помочь. Он лжет, лжет, лжет!

– И у этого… Доната не было половины указательного пальца на правой руке, ты в этом уверена?

– Абсолютно уверена! – ответила Анна. – Я видела его собственными глазами и обратила внимание на руку. Но он сказал, что ничего не знает об описанных мною событиях. Почему он лгал и что может скрывать от меня?

Анна боялась. Теперь она испытывала страх и перед новыми вопросами, возникшими вследствие последнего открытия. В сущности, она ни на шаг не продвинулась к разгадке и находилась там же, где и в день после катастрофы, в котором погиб ее муж. Напротив, все попытки узнать что-либо имели эффект археологических раскопок: чем больше материала оказывалось в ее распоряжении, тем больше возникало вопросов. Кроме того, Анна изо всех сил пыталась свыкнуться с мыслью, что Гвидо изменял ей и подло обманывал.

Она чувствовала себя так, словно против своей воли получила роль и оказалась в какой-то странной пьесе, не зная при этом ни своих слов, ни остальных актеров. Ее желания никого не интересовали – Анна должна была доиграть свою роль до конца.

Глава четвертая Лейбетра На грани безумия

1

Меньше чем через час езды по автобану на юг от аэропорта Салоники зеленый «лендровер» съехал на дорогу, ведущую в Катерини – тихий, крохотный провинциальный городок в северо-восточной части Греции. Он расположен недалеко от Олимпа и радует туристов живописной рыночной площадью, столиками и стульями, которыми заставлены улочки, освещаемые вечером И ночью лампами без плафонов. Главная улица города переходит в шоссе, которое ведет на юго-запад, в направлении Элассона, откуда можно попасть в Метеору – там монастыри словно парят в воздухе.[173] Когда-то их было двадцать четыре, сейчас монахи живут лишь в четырех.


Автомобиль снизил скорость и свернул налево, на проселочную дорогу, которая на самом деле представляла собой колею, кое-где засыпанную щебнем и поросшую посередине травой. Лишь теперь Гутманн понял, почему его встретили на внедорожнике. Конусы света, отбрасываемые фарами, из-за ухабистой дороги исполняли невероятную джигу. Но молодой водитель явно поручал удовольствие от такой поездки.

– Еще три километра вверх, в горы, – сказал Талес, обращаясь к Гутманну, – и мы в Лейбетре. К сожалению, последний отрезок пути мы будем вынуждены преодолеть пешком.

Гутманн кивнул и улыбнулся, но улыбка далась ему с огромным трудом.

Пока автомобиль на первой скорости поднимался по крутому подъему, Гутманн со страхом наблюдал, как один крутой поворот переходил в следующий, а отвесные скалы слева и справа сменялись обрывами. Талес, знавший на этой вьющейся серпантином горной тропе каждый поворот, решил немного ввести своего спутника в курс дела:

– Хотелось бы обратить ваше внимание на некоторые, я бы сказал, странные вещи. На самом деле странными они будут казаться только вам, поскольку вы окажетесь в Лейбетре впервые.

Гутманн кивнул.

– Прежде всего вы должны знать, как мы обращаемся друг к другу. Мы используем только местоимение «вы» и никогда «ты». Если при обращении друг к другу члены нашего ордена хотят подчеркнуть торжественность момента, то они говорят «Ваше совершенство», поскольку в соответствии с нашей философией человек является мерой всех вещей. А поскольку мы придерживаемся этой точки зрения, то ведем – в отличие от живущих в Метеоре монахов, которым так завещали Агия Триас или Агиос Стефанос, – далеко не аскетический образ жизни. Все члены нашего ордена носят одежду темного цвета – это так, но с самоистязанием данное правило не имеет ничего общего, а является лишь выражением нашего единого духовного мира. Как раз по этой причине каждый из нас получает новое имя, данное ему орденом.

– Я вас понимаю, – сказал Гутманн задумчиво, хотя на самом деле не понимал ничего, а замечания Талеса казались ему довольно противоречивыми. Он уже почти начал жалеть о своем решении, но вновь подумал о желании сжечь все мосты и понял, что во всей Европе не найти места лучше, чем Лейбетра, если хочешь скрыться или просто покончить с прошлой жизнью. Как раз это и хотел сделать Гутманн – покончить с прошлой жизнью, оставить где-то далеко все, что не давало дышать полной грудью, забыть не сложившийся брак, жестокую конкуренцию среди коллег-ученых и нудные общественные мероприятия, на которых человек его положения обязан был присутствовать, и эта обязанность вызывала у него отвращение.

В салоне автомобиля царила полутьма, и лицо Гутманна освещал лишь свет приборной доски. Талес внимательно посмотрел на него и спросил:

– Вы ведь не жалеете, что приняли решение отправиться сюда?

– Ни в коем случае, – тут же ответил Гутманн, чтобы в мысли его сопровождающего не закрались сомнения, – я лишь жутко устал. Перелет, затем долгая поездка в автомобиле…

Высоко над ними внезапно появились огни, мерцавшие в темноте, словно крохотные светлячки июньским вечером.

– Это Лейбетра, – сказал Талес, указывая на них рукой, и через некоторое время добавил: – У вас еще есть время, подумайте. Вы пока что можете изменить свое решение…

Но Гутманн прервал его:

– Здесь не над чем думать! Мое решение окончательное.

– Отлично, – усмехнулся Талес, – я лишь хотел напомнить ним, что обратного пути нет. По-моему, я объяснил данное условие достаточно подробно.

Гутманн видел, как приближаются огни. Лейбетра! Его сердце выскакивало из груди, а волнение нельзя было передать словами. За последние дни он так много слышал об этом месте. Талес рассказал ему, какие люди собрались здесь, в этом монастыре. Хотя разве это монастырь? Талес называл его крепостью их ордена, и такое определение, по всей видимости, подходило гораздо больше.

– Скажите, вам приходилось сталкиваться со случаями, когда один из членов вашего ордена…

– За последние годы был лишь один подобный инцидент, – прервал своего спутника Талес, сразу сообразив, куда клонит его собеседник. Прежде чем продолжить, он поправил очки, что, как успел заметить Гутманн, было явным признаком неудовольствия. – Каждый имеет право покинуть наш орден, но в этом случае предполагается, что такой человек больше не вернется к нормальной жизни. В подобных случаях мы пользуемся Фригийской скалой.

– Я вас не понимаю.

– У фригийцев в Малой Азии был обычай сбрасывать преступников со скалы. Тем же, кто признался в своем преступлении, они предоставляли возможность прыгнуть с этой скалы самостоятельно. Я бы сказал, благородная казнь. Так мы посту пали раньше, сейчас же действуем более гуманно. Современная биохимия дает нам возможность быть полностью уверенными в том, что решивший покинуть орден будет хранить молчание.

«Лендровер» медленно пересек узкий мост над глубоким ущельем. В темноте нельзя было увидеть его дно. Мотор завыл на низких оборотах, когда тропа резко пошла вверх. Подъем оказался настолько крутым, что фары освещали пустоту, словно два маяка.

Затем капот автомобиля резко опустился вниз, потому что спуск оказался не менее крутым. Впереди Гутманн смог различить темные дома вокруг освещенной красноватым светом площади, на которой царило странное оживление, и куда-то спешащих людей.


Когда автомобиль подъехал ближе, Гутманн отметил, что у всех прохожих отрешенный взгляд и очень странный вид. Мужчины и женщины корчили гримасы, изредка разражаясь безумным смехом. У детей были огромные головы, но в то же время абсолютно нормальные тела. Одетый в белое лысый старик тянул за собой на куске веревки деревянную игрушку. Одни приветливо махали рукой, другие бросались к автомобилю и, заглядывая в окна, кривлялись, словно дети.

– Их вы можете не бояться, – сказал Талес, заметив растерянное выражение лица Гутманна. – Они абсолютно безобидны. Достойные сожаления создания, которых природа не наделила нормальным разумом. Но что значит «нормальный»? Вы сами знаете, что разница между сумасшедшим и гением очень невелика. Официально Лейбетра является колонией для душевнобольных, расходы на содержание которой взял на себя орден. Таким образом мы гарантируем себе официальный статус и в то же время можем не опасаться, что кто-то нами всерьез заинтересуется. Мы словно отделились сумасшествием от остального мира.

– Как я должен понимать ваши слова?

– Каждый, кто попробует проникнуть в Лейбетру, должен будет сначала пройти через эту колонию.

Водитель несколько раз просигналил, пытаясь освободить дорогу, а затем открыл окно и начал громко кричать, чтобы хоть как-то отпугнуть столпившихся вокруг автомобиля людей.

За поворотом показались массивные железные ворота. Они были ярко освещены и вели, казалось, в самую середину горы. Когда автомобиль приблизился, створки распахнулись сами собой. За воротами Гутманн увидел огромный зал с высокими каменными сводами. В глубине были припаркованы внедорожники, а слева за массивной решеткой гудели электрогенераторы. Стену напротив занимали два лифта, похожие на те, которые можно найти только в старых роскошных домах, – из красного дерева и со стеклянными вставками в дверях.

– Вот мы и прибыли, – сказал Талес, когда лифт остановился, и предложил своему спутнику выйти. – Ваш багаж принесут в комнату. Следуйте за мной.

2

Гутманн ожидал, что окажется в монастыре, но увиденное больше напоминало роскошный отель. Он был поражен.

– Надо полагать, вы представляли себе все несколько иначе?

– Вы правы… – ответил новоприбывший. – Я не ожидал увидеть такую роскошь и скорее рассчитывал на определенный аскетизм.

Они вышли из лифта. Звучала классическая музыка. На каменном полу ярко освещенного холла в форме полумесяца в идеальном порядке стояли деревянные кресла и плетеные стулья, умело изготовленные местными жителями. В стене напротив лифта были прорезаны небольшие арочные окна. Коридоры расходились в разные стороны. Все это создавало впечатление простора, кардинально отличавшее эти помещения от узких проходов Метеоры.

Талес указал на коридор слева, где виднелась лестница, ведущая наверх. Поднявшись по ней, они оказались в некоем подобии галереи. Слева и справа на одинаковом расстоянии друг от друга расположились двери, причем каждой соответствовала идентичная по цвету и форме пара на противоположной стороне. Гутманн отметил про себя, что, пока они шли по длинному коридору, им не встретился ни один человек. Но отсутствие людей пугало не так сильно, как толпа умалишенных на площади.

– Я бы хотел вернуться к вашему замечанию, – сказал Талес и тут же исправился: – Я бы хотел вернуться к замечанию Вашего совершенства. Аскетизм достоин восхищения, но аскет не становится мудрецом автоматически. Мы не имеем ничего против аскетизма, если речь идет о нетребовательности. Если Диоген был вполне доволен, живя в бочке, то что можно иметь против? Диоген самостоятельно выбрал такой способ жизни и был счастлив. Но аскетизм монахов – это не что иное, как недоразумение. Павел просто не понял философию греческих стоиков и видел в ней лишь испытанный способ борьбы против пороков. Христианский аскетизм направлен на подавление и уничтожение человеческой натуры. При этом речь идет не только о желании интимной близости, но и о желании созерцать, слушать и ощущать на вкус. Истинная же философия стоиков основывалась на том, что жизнь человека должна быть в гармонии с природой. Если бы Церковь была права, то все монастыри стали бы оплотами счастья, мира и правды. Но задумывались ли вы о том, как обстоят дела в действительности? Вряд ли можно найти на земле место, в котором несчастье, злость и ложь были бы столь обычными явлениями, как в любом монастыре.

У Гутманна все внутри сжалось, и он испуганно взглянул на Талеса.

– Вашими устами говорят разочарование и горечь, Талес. Глубокое разочарование.

– Вы мне не верите?

Гутманн пожал плечами.

– Профессор, вы можете не мучиться сомнениями и верить каждому моему слову. Я знаю, о чем говорю, поскольку провел полжизни за стенами монастыря. И все это время я мечтал лишь об одном – о свободе воле. Вы можете представить себе, что это значит? Нет. Это может понять лишь человек, старавшийся умертвить свою плоть. Все, что есть на земле, материально. Сила человека не является чем-то неосязаемым или абстрактным. Настоящая сила человека, которая способна свернуть горы, – это свобода его воли. Лишь сбалансированные, естественные чувства и поступки могут сделать человека счастливым: желание и умение отказываться, действие и бездействие. Сутана забирает у любого надевшего ее как минимум половину всех умственных способностей.

– Вы были монахом?

Талес наклонил голову, и Гутманн смог различить на макушке свидетельство того, что стоящий перед ним человек носил тонзуру, – область характерной формы, где рост волос был нарушен.

– Капуцином, – сказал Талес, глядя в сторону. – Они заставляют выбривать волосы на голове до тех пор, пока не появится нимб, как у святого. Аскетизм, доведенный до самоотречения. Но однажды я понял, что мало смысла, если на моей могильной плите напишут «Он жил как святой», а миллиарды людей будут задавать вопрос: «Что же он сделал для человечества?» Но я не буду надоедать вам историей своей жизни.

– О нет! – запротестовал Гутманн. – Вы мне нисколько не надоедаете, напротив, даете пищу для размышлений.

– А я уж решил, что испугал вас!

– Конечно же, нет, – соврал Гутманн. – Вот только воспеваемая вами свобода воли в конечном счете должна означать, что здесь должны быть и женщины.

– Конечно, – ответил Талес таким тоном, словно это было нечто само собой разумеющееся. – Я же говорил вам, что это не монастырь, а скорее убежище единомышленников. Мы утверждаем, что нам удалось собрать в этих стенах самых умных и талантливых людей, а поэтому считали бы абсурдом, если бы здесь находились исключительно мужчины.

– И вы хотите сказать, что из-за этого не возникает никаких трудностей?

Талес рассмеялся. Гутманн с удивлением отметил, что человек, которого он знал уже семь дней, впервые смеялся от души.

– А вы как думаете? Это ведь закон природы: противоположные линии поведения, свойственные мужчинам и женщинам, а также развитие одного и того же знания в двух противоположных, но в то же время дополняющих друг друга направлениях создают некое природное напряжение. А ведь напряжение – одна из самых удивительных форм проявления сознания.

Читая Гутманну эту короткую лекцию, Талес распахнул незапертую дверь, на верхней части которой виднелась строка, составленная из символов размером с ладонь. Среди них были также треугольники и квадраты, расположенные самым причудливым образом. Очевидно, предполагалось, что, глядя на них достаточно долго, можно было прочесть некое зашифрованное послание.

– Здесь, в Лейбетре, мы не пользуемся цифрами, – сказал Талес, заметив удивленный взгляд своего подопечного. – Вам это может показаться странным, но людям они не нужны. Мы пользуемся цифрами неофициально лишь как одним из способов достижения цели, поскольку многим кажется, что они способны выражать свои мысли исключительно при помощи чисел. Вознесение цифр и чисел почти что в ранг божеств является одним из самых страшных пороков современности. Они проникают повсюду, растут и однажды сожрут людей, как пожирает человеческое тело рак.

Гутманн молчал, но в душе он был согласен с Талесом. Еще Пифагор, ставший отцом математики, утверждал, что при помощи десяти пальцев можно объяснить все, на чем держится этот мир. Пространство имеет три измерения, время состоит из прошлого, настоящего и будущего, а у реальности есть начало, середина и конец… Но прежде чем Гутманн успел додумать эту мысль, он увидел нечто, поразившее его больше, чем псе увиденное ранее в этом необычном месте.

Профессор оказался в обставленном со вкусом помещении. И жилой комнате он заметил телефон и телевизор, рабочий кабинет скорее походил на небольшую библиотеку, а ванная комната, выложенная белой керамической плиткой, заставляла подумать о роскошном отеле, но уж никак не о монастыре. Пока Талес показывал апартаменты, водитель принес багаж.

– Надеюсь, я ничего не преувеличил, – сказал Талес. – Все осталось в том виде, в котором было при вашем предшественнике. Конечно, вы вольны вносить любые изменения – главное, чтобы вам было удобно. Менее чем через час за вами придут и проводят в помещение, где состоится ужин.

Сказав это, Талес удалился. Гутманн уже начал сомневаться, происходит все это на самом деле или лишь снится ему. Он чувствовал себя разбитым, а усталость, как известно, способна вызывать самые удивительные видения. Профессор буквально рухнул в мягкое кожаное кресло, вытянул ноги, еще раз огляделся по сторонам и хотел даже ущипнуть себя за руку, чтобы проверить, почувствует ли боль. Но в этот момент зазвонил телефон.

– Да, – неуверенно сказал Гутманн, подняв трубку.

Это был Талес.

– Я забыл предупредить. К ужину у нас принято надевать темный костюм.

3

«Странный человек», – подумал Гутманн.

Но разве не было странным все, что произошло в течение двух последних недель? Откуда Талес мог знать, в какой ситуации оказался он, профессор Вернер Гутманн? Как у него, Гутманна, хватило смелости последовать за Талесом – человеком, которого он совершенно не знал и который даже не назвал своего настоящего имени, а лишь обещал вещи, кажущиеся невозможны ми любому здравомыслящему? Разве Лейбетра не была всего лишь мечтой? Утопией? Несбыточной фантазией философов, надеявшихся собрать в одном месте самых одаренных ученых, лучших в своей области, чтобы таким образом противостоят упадку человечества, который, по их мнению, начался вместе с историей рода людского?

Сидя в кресле и размышляя о подобных вещах, Гутманн подумал, не сошел ли он с ума. Странно, но эта мысль ни разу не посещала его в течение последних нескольких дней – слова и обещания Талеса казались такими убедительными. Время прошло незаметно, и профессор понял, что нужно успеть переодеться к ужину.

Вскоре раздался стук в дверь, и Гутманн поторопился открыть. Он ожидал Талеса, поскольку больше никого здесь пока не знал, но на пороге стояла женщина, которая сказала, едва профессор открыл дверь:

– Меня зовут Хелена. Я должна сопровождать вас во время ужина.

Пораженный Гутманн стоял, не в силах пошевелиться. Он не знал, как долго не мог решить, что сделать сначала: предложить незнакомке войти либо внимательно ее рассмотреть. Он решил начать с последнего. Хелена с первого взгляда производила впечатление строгой и умной женщины. Нередкое сочетание качеств, хотя для существования такой комбинации нет особых причин. Волосы женщины были зачесаны назад и туго стянуты на затылке, к тому же она пользовалась гелем, очевидно, чтобы еще больше подчеркнуть свою строгость. Дополняли образ узкие очки в черной оправе. На Хелене был прекрасно подчеркивающий фигуру темный костюм и черные туфли на высоких каблуках. Ему казалось, что каждая деталь внешности незнакомки вполне способна посылать эротические сигналы. По крайней мере, на Гутманна Хелена производила именно такое впечатление.

– Извините, – сказал наконец Гутманн. – Я несколько смущен, потому что не ожидал увидеть вас.

Хелена ответила холодно, словно не услышав сказанного:

– Идите за мной, нам нельзя задерживаться. Вам следует знать, что ужин в Лейбетре – это настоящая церемония. Опаздывать нельзя. У нас на первом месте дисциплина.

В коридорах, которые совсем недавно были пустынными, царило оживление. Мужчины и женщины на ходу разговаривали друг с другом, некоторые ждали в фойе, и этот факт лишил здание, ранее казавшееся Гутманну столь таинственным, части волшебства.

– Вы еще неполучили имя? – поинтересовалась Хелена, когда они спускались по крутой лестнице.

– Нет, – ответил профессор.

Спустившись, они повернули направо, прошли через вестибюль в форме полумесяца, откуда поднимались лифты, и, следуя за остальными, вошли в коридор на противоположной стороне. В длинном проходе становилось все больше мужчин в темной одежде, среди которых были, однако, и женщины. Все они направлялись, как выяснилось позже, к огромному залу с высокими сводами. Пол здесь был устлан коврами, а огромный стол в форме буквы «Т» занимал большую часть помещения.

– Нет никакого определенного порядка, в котором садятся к столу, – заметила Хелена. – Но это не относится к поперечному столу.

Когда наконец все присутствующие, а их было около шестидесяти, заняли места у длинной части стола, через боковую дверь в передней части зала вошли четверо мужчин в сопровождении человека весьма странного телосложения. Невозможно было определить, мужчина это или женщина.

– Это Орфей. – Хелена повернулась к Гутманну и, заметив его удивленный взгляд, добавила таким тоном, словно объясняла нечто совершенно обычное и само собой разумеющееся: – Вы должны знать, что Орфей гермафродит. И неважно кем он является в большей степени – мужчиной или женщиной. Лично я над этим никогда не задумывалась. Мы выбрали его Орфеем, поскольку он самый умный из всех присутствующих, мудрец, владеющий тайнами жизни. Если и есть человек способный остановить реки, заставить таять вечные льды, камни – говорить, а деревья – ходить, то это он. Орфей – гений. Более того, он – совершенный гений.

От Талеса Гутманн знал, что орденом руководит американский профессор, гений во всех областях знаний и профессор университета Беркли, который отличается не только выдающимися ума венными способностями, но к тому же сказочно богат благодаря унаследованному капиталу, вложенному в акции. Поговаривали, будто Орфей был вполне способен создать настоящий хаос на биржах Нью-Йорка и Парижа. В Лейбетру он вложил свои знания и свой капитал. Он руководствовался примерно теми же мотивами, что и Гутманн: отвращение к своего рода мафии, царствующей в научных кругах всех стран. Но Орфея профессор представлял себе совершенно иначе.

Засомневавшись, Гутманн решил уточнить и задать вопрос своей спутнице. Он зашептал, обращаясь к Хелене, сидевшей рядом:

– Ведь я вас верно понял, это профессор…

– Артур Сьюард, – перебила его Хелена. – Беркли, Калифорния. Но среди нас не принято говорить о прошлом. Как раз по этой причине каждый получает при вступлении в орден новое имя.

– Я понимаю, – тихо ответил профессор. Сейчас, когда Орфей и четверо его сопровождающих заняли места за столом. Гутманн узнал Талеса, сидевшего по правую руку от главы ордена.

Одетые в белое официанты принесли закуску из овощей и зелени, и Хелена сделала еще одно замечание:

– Если вы раньше ели мясо, то можете о нем забыть. Здесь все вегетарианцы.

– Ничего не имею против, – пробормотал Гутманн и попробовал одно из блюд, которое оказалось удивительно вкусным.

После небольшой паузы он вновь обратился к своей спутнице: – Я хотел бы задать вам еще один вопрос. Насколько я понимаю, Талес занимает здесь довольно высокое положение, верно? Я этого не знал. По крайней мере, он об этом не обмолвился ни словом.

– Ах да! – ответила Хелена, и при этом в ее интонации явно угадывалось некоторое удивление. – В нашем микрокосмосе Талес является водой, которая движет всем.

– Как это понимать?

– Пятеро сидящих во главе стола образуют пентаграмму, которая хранит наш орден, – Хелена пальцем нарисовала на столе воображаемую пятиконечную звезду. – Эта звезда является символом всемогущества и духовного совершенства. Как бы вы ее ни повернули, она остается той же формы. Во главе стоит Орфей, затем Талес, третий Анаксимен, а Гераклит и Анаксимандр представляют собой две оставшихся вершины звезды. Вот почему мы, говоря о них, употребляем слово «пентаграмма», иногда – «сенат». Итак, Орфею подчиняются все четыре стихии: Талес символизирует воду, а также отвечает за все, что связано с научными исследованиями, религией и церковью. Анаксимен представляет воздух, в его сферу влияния входят искусство и история. Гераклит, воплощающий огонь, является гением философии и психологии, а также моим руководителем. Анаксимандр же, считающий своей стихией землю, отвечает за все, что связано с техникой и планированием деятельности. Вместе они представляют собой вселенную. Однако не только они отвечают за свою область знания. У каждого есть четыре адлата,[174] которые занимаются исследованиями в определенной сфере и говорят на разных языках.

Подали основное блюдо – великолепное кушанье из риса с баклажанами и изюмом, к нему – сухое красное вино. Гутманн, имевший все основания полагать, что будет подчиняться Талесу, возможно, даже станет его адлатом, задал вопрос.

– Каким образом формируется пентаграмма? Я имею в виду, по какому принципу составляется сенат? Другими словами: почему вы являетесь адлатом Гераклита, а не наоборот?

Внезапно на серьезном лице Хелены появилась улыбка.

– Члены пентаграммы, – ответила она спокойно, – избираются всеми нами. Любой из нас может продемонстрировать свои познания и мудрость. Если адлат будет признан нашим обществом более достойным, чем соответствующий член сена та, то они меняются местами.

– Насколько часто это происходит?

– Не очень часто, но иногда так бывает. Последний раз так случилось с Талесом. Шесть лет он был адлатом, а затем сделал достойное восхищения открытие. Но один из адлатов Талеса, когда тот стал членом пентаграммы, попытался убедить всех, что это было его открытие, из-за чего разгорелся ожесточенный спор. Все мы стояли перед нелегким выбором. Если бы один занял более высокое положение, то это значило бы, что второй стал его подчиненным, поскольку два человека одновременно не могут представлять стихию воды. Поэтому было принято решение потребовать у обоих предоставить подтверждение своих гипотез. Орфей выделил огромную сумму на научные исследования, но уже довольно скоро стало понятно, что оба поторопились с выводами. Талес до сих пор не предоставил доказательств, а его соперник не вернулся из путешествия во Францию, где надеялся найти решение. Но, судя по тому, что из Берлина Талес приехал вместе с вами, можно сделать вывод, что он близок к цели. Или он уже знает решение?

Гутманн сделал жест, который должен был означать, что о подобных вещах говорить пока что слишком рано. Но в душе он уже начал сомневаться в том, что сделал правильный выбор, решив отправиться в Лейбетру… Похоже, он попал из огня да и полымя. Но он тут же прогнал от себя эту мысль и заметил:

– Честно говоря, я до сих пор не знаю, о чем идет речь. Талес Говорил лишь намеками, утверждая, что ищет эксперта, специализирующегося на коптских папирусах. Он спросил у меня, готов ли я работать на него и его организацию.

– Организацию? – перебила его Хелена. – Талес действительно сказал «организация»?

– Допустим, он выражался другими словами, но как бы там ми было, его предложение меня заинтересовало. Буду с вами честен: в моей жизни как раз был период кризиса, предстоял развод, в результате которого я должен был потерять большую часть имущества, а моя научная деятельность заключалась в основном не в исследованиях, а в административной работе. И тут подвернулась возможность все изменить, которая показалась мне довольно заманчивой.

Хелена понимающе кивнула:

– У большинства из нас похожая судьба.

– И у вас тоже? – спросил Гутманн с удивлением.

– В общем-то, моя история ничем не примечательна, – ответила Хелена с горечью. – Его звали Ян, он был специалистом в области нейропсихологии и жил в Голландии. Мы познакомились в университете города Гетеборг. Я по происхождению шведка, а мое настоящее имя Джессика Лундстрем. Мы поженились, и через некоторое время выяснилось, что мои успехи в научной деятельности несоизмеримы с успехами мужа. Ян не вынес того, что кафедру нейропсихологии при университете в Гетеборге возглавила я, а не он. Он начал пить, и в конечном счете лишился даже своего места ассистента. Ян начал бить меня и всячески пытался разрушить плоды моей работы. Однажды я решила все бросить…

Гутманн смотрел на женщину, которая внезапно предстала такой беззащитной и нуждающейся в поддержке. Хелена с грустью разглядывала стол перед собой, словно пыталась прочитать в невидимой книге свою дальнейшую судьбу. Строгость и самоуверенность, которые она только что излучала, словно испарились.

– А чем вы занимаетесь здесь, в Лейбетре? – осторожно спросил Гутманн.

Выражение лица Хелены изменилось, словно она вернулась назад, в реальность, из другого мира.

– Гераклит дал мне задание проанализировать биологическое наследие трех основных типов мозга и решить загадку чувств, которая тесно связана с данной сферой исследований. Тот, кто может руководить чувствами, может управлять всем человечеством.

– Насколько вы близки к решению проблемы?

– Мне удалось добиться определенных успехов в части, связанной с эволюцией. Что же касается управления чувствами группы людей, то я довольно далека от прорыва.

– Хелена, вы должны рассказать мне о своей работе более подробно! – воскликнул пораженный Гутманн.

– Ну что же… Цель довольно проста. Речь идет о том, чтобы выделить определенную категорию людей, принадлежащих, например, к одной возрастной группе или занимающихся одним родом деятельности, а возможно и целый народ, и внушить этой категории какое-либо чувство. Например: все арабы должны испытывать симпатию к израильтянам или все немцы – к французам. Вы должны понимать, что это значит в конечном счете: не будет войн.

– Но, – возразил Гутманн, – если предположить, что обладающий подобным знанием человек решит воспользоваться им со злыми намерениями, то он будет способен вызвать ненависть и натравить арабов на израильтян, а немцев на французов, чтобы добиться каких-то собственных целей.

– Уже существуют наркотики, которые при правильном использовании влияют на волю человека. Ваш предшественник, профессор Фоссиус, собирался прыгнуть с Эйфелевой башни. Как вы думаете, он мог принять подобное решение по своей воле?

– Значит, здесь, в Лейбетре, вы распоряжаетесь жизнью и смертью?

– Именно так, профессор. И как раз по этой причине мы так серьезно относимся к выбору направления исследований. Но, как я уже говорила, пока что мы далеки от решения глобальных проблем.

– И вы утверждаете, что все зависит от биологического наследия и трех основных типов мозга? Вы не могли бы объяснить свою теорию более подробно?

Это был конек Хелены, и она тут же начала небольшую лекцию:

– Человеческий мозг состоит из трех концентрических частей, которые возникли в ходе эволюции. Самый первый – мозговой ствол, который еще называют мозгом рептилий, поскольку он и в наши дни присутствует у этих существ. Данная часть мозга хранит все инстинкты, информацию о пристрастиях в еде, а также инстинкт, заставляющий нападать и защищаться. Далее следует промежуточный мозг, который произошел из вышеупомянутой части. Ему несколько сотен миллионов лет, то есть эта часть мозга характерна для млекопитающих. Именно у них впервые появляются такие чувства, как страх и агрессия, но в то же время и осторожность и ощущение времени. Но Homo sapiens сделал таковым исключительно последний, находящийся над двумя предыдущими отдел – большой мозг. Но – и это является главной проблемой в моем исследовании – информация, прежде чем попасть в большой мозг, должна пройти через мозговой ствол и промежуточный мозг. Поэтому она всегда неотделима от чувств. Можете себе представить, какие возможности открываются как в положительном, так и в отрицательном смысле, если удастся получить контроль над этим механизмом.

– И как вы себе представляете подобный контроль?

– На короткие периоды времени – при помощи наркотиков которые могут быть подмешаны в питьевую воду или пищу В перспективе – манипуляция генами, которая позволит добиться длительного эффекта.

4

Хелена очаровала профессора. Что-то грубое, можно даже сказать, мужское в ее поведении создавало своеобразное очарование. За узкими очками в черной оправе скрывались большие темные глаза, и Гутманн не был уверен, что заставляло Хелену их надевать: проблемы со зрением или необходимость спрятать эти волшебные глаза от взглядов посторонних – как кружевное женское белье, которое лишь скрывает и возбуждает фантазию, но не согревает.

Словно отгадав мысли Гутманна, Хелена спросила, не глядя на него:

– О чем вы думаете?

– О, я… я совершенно растерян, – сбивчиво ответил Гутманн, – поскольку не уверен, что со своими скромными знаниями имею право находиться здесь. Кому могут быть интересны древние коптские тексты?

– Вы заблуждаетесь, – возразила Хелена. – Каждый, кто сидит за этим столом, является экспертом в области, о которой все остальные не имеют практически никакого понятия. В то же время для каждого взятого в отдельности работа других представляется тайной за семью печатями. Но, являясь частью единого целого, мы представляем собой универсальный мозг человечества.

Хелена указала вперед, где длинный стол примыкал к поперечной части огромной буквы «Т».

– Обратите внимание на тех двоих в переднем ряду. Сидящий справа также подчиняется Гераклиту. Его зовут Тимон. В прошлой жизни он был доктором Марком Уоррентоном, преподавал в Оксфорде и считался лучшим в мире специалистом в области криптомнезии.

– Криптонезии?

– Криптонезия – это способность вспоминать забытую информацию. У некоторых людей она развита настолько сильно, что они в трансе или под гипнозом могут вспомнить события из своих прошлых жизней, что можно считать неоспоримым доказательством реинкарнации. При помощи некоего англичанина Тимону удалось получить данные о Древнем Египте, которые впоследствии были подтверждены археологическими находками. Сидящего напротив него молодого человека зовут Стратон. В прошлой жизни, когда его звали доктор Клод Вайл, он был самым молодым в мире руководителем института. Он родился вундеркиндом, в двенадцать лет окончил школу, уже и четырнадцать написал серьезную работу по медицине, а в восемнадцать стал руководителем научно-исследовательского центра в Тулузе, где занимался в основном проблемой глубокой заморозки сперматозоидов при помощи жидкого азота. Сюда ни попал по той причине, что в определенный момент ему пришлось преодолевать проблемы не научного, а этического характера. Сейчас он вовсю расхваливает результаты своих открытий и утверждает, что если бы его метод существовал в первом столетии, то сейчас он смог бы искусственным образом произвести на свет сына Сенеки.

Гутманн словно завороженный слушал Хелену и постепенно начинал понимать, что Лейбетра была на самом деле пристанищем одержимых. Одержимых наукой, для которых существовал только один грех – глупость. Пока что он не мог сказать, какие чувства испытывал к этому месту – благоговение или презрение. К тому же мысли профессора были заняты происходившим вокруг него и словами Хелены.

– Могу себе представить, – продолжила она, – сколько вопросов сейчас мучают вас!

Гутманн взял в руки стакан, сделал большой глоток вина и кивнул в знак согласия:

– Все верно. Например, мне не терпится узнать, кто финансирует научные исследования и выделяет деньги на содержание Лейбетры? Ведь на подобные вещи уходят огромные средства, и кто-то должен за всем этим стоять.

Задавая вопрос, Гутманн тайком наблюдал за Хеленой, словно опасался, что зашел слишком далеко. Но она лишь рассмеялась в ответ:

– Похоже, вам не приходилось жить на широкую ногу.

– Боюсь, что нет, – ответил Гутманн и скрестил руки на груди. – Профессор коптологии вряд ли имеет шансы стать богачом.

– В этом нет необходимости! Вам следовало бы знать, что люди, решившие порвать с прошлой жизнью, редко испытывают нужду. Они принимают такое решение лишь потому, что уже пресытились. Орфей богат, я бы даже сказала, невероятно богат. Пилон родился в Южной Америке, в семье крупного землевладельца. Хегезиасу принадлежит половина акций самой крупном в мире компании, сдающей автомобили в прокат. Гермес владеет нефтяными месторождениями в Нигерии. И каждый из них вкладывает сюда свое состояние. Нет, в Лейбетре не принято говорить о деньгах.

Постепенно настроение в зале становилось все более оживленным. Присутствующие пересаживались или, о чем-то споря, собирались в небольшие группки. Откуда-то доносилась музыка Моцарта. Гутманн подумал, что оказался в раю для философов.

– Вы хотели что-то сказать?

Гутманн усмехнулся. Похоже, ни одна из его мыслей не могла ускользнуть от проницательной собеседницы.

– Я лишь подумал, – отозвался профессор, – что Лейбетра – рай для философов.

Хелена молчала, но это молчание означало, что Гутманн сказал что-то не то. Что-то расстроившее ее. Хелена резко взяла бокал и осушила его несколькими большими глотками, словно хотела набраться смелости. Затем она поднялась и, не сказав ни слова, направилась через зал к одной из оконных ниш в толстых стенах, которая была велика настолько, что вмещала деревянную скамью. Она молча смотрела в окно, в ночь.

Не зная, как лучше поступить, Гутманн наблюдал за своей собеседницей. Наконец он решился подойти к Хелене, сидевшей у окна, и спросил извиняющимся тоном:

– Я сказал что-то не то?

– Нет-нет, – ответила она. – Лейбетра действительно могли бы стать раем для философов. Если бы в ней не было философов.

– Вот как вы считаете… – сказал профессор. – Возможно, кто-то и понял бы вас, но не я.

Хелена попыталась найти отговорку.

– Я не имею права говорить об этом, – заметила она с горечью, – тем более вам. Ведь вы здесь совсем недавно.

Гутманн не мог понять, что заставило его собеседницу так разволноваться. Но он знал, как спровоцировать ее, поэтому просто молчал. Тогда Хелена начала говорить.

5

– То хорошее впечатление, которое производит с первого взгляда этот роскошный ужин и прекрасный зал, – сказала Хелена, – на самом деле лишь иллюзия. Если честно, здесь все друг другу враги. В Лейбетре, где должна главенствовать наука, царит полное отсутствие морали и каких-либо человеческих ценностей, а также отказ от понимания разницы между добром и злом во имя знания. Поскольку в действительности знание – это наркотик. Удивление и сомнение, положившие начало философии, считаются в Лейбетре качествами, достойными презрения. Здесь, считаются только с властью. А знание и есть власть.

Если еще несколько минут назад Хелена производила впечатление самоуверенной, сильной, тщеславной и холодной женщины, то сейчас в ее словах читался страх, казавшийся в действительности не таким уж безосновательным. Гутманну показалось, что она ищет поддержки или помощи, поэтому спросил, может ли что-то сделать.

Но этот вопрос, похоже, вызвал только непонимание в Лейбетре каждый сам за себя и никто не должен помогать ближнему, конечно, если не было дано указание свыше. Иерархия здесь такая же строгая, как и в Ватикане, и существуют только две возможности: служить либо подниматься вверх.

Или же срываться вниз.

Профессор не отважился спросить, на какой ступени в этой иерархии находилась Хелена. Он размышлял над тем, какую займет сам. Внезапно Гутманн понял, почему Талес так настойчиво повторял, что обратного пути не будет, а путь вперед довольно каменистый.

– Видите этих троих? – спросила Хелена и повернула го лову влево, где рядом с колонной, спокойно разговаривая друг с другом, стояли двое мужчин и женщина. Женщина, которой на вид можно было дать лет шестьдесят, казалась довольно энергичной. Она обращала на себя внимание из-за очень короткой стрижки и большой крысы, сидевшей на ее плече.

– Они считают себя тайными правителями Лейбетры. Эти трое – известнейшие в мире ученые, занимающиеся исследованиями рака. Юлиана руководила больницей Бетесда в Чикаго, пока однажды с двумя промилле алкоголя в крови не сбила женщину, которая умерла на месте. Мужчина с бородой – Аристипп, попал сюда из клиники Чарите в Берлине, где его ненавидели за то, что он работал на органы государственной безопасности ГДР. А Кратес, итальянский ученый, был вынужден покинуть университет Болоньи, поскольку из-за некоторых фактов, имевших место в юности, у него не было ни малейшего шанса вести исследования – ему отказывали в финансировании. Крыса – символ успеха Юлианы. Она утверждает, что именно при опытах на этом животном впервые удалось превратить раковые клетки в обычные.

Чем больше узнавал Гутманн о порядках в Лейбетре, тем сильнее становились его сомнения относительно того, было ли его присутствие здесь уместным. Конечно, он был признанным экспертом в своей области и считался одним из двух ведущих коптологов Европы. Но в сравнении с проводимыми здесь исследованиями его работа казалась слишком незначительной. К тому же Талес, когда Гутманн пытался узнать, чем ему придется заниматься, до сих пор отвечал туманно и лишь давал понять, что профессор сможет продолжить свои исследования.

Позже вечером – ужин мог затянуться и до раннего утра – Талес подошел к профессору и сказал, что настало время представить его Орфею.

Орфей – невысокого роста, с длинными светлыми волосами, мягкими чертами лица и округлыми формами тела – даже жестами заставлял собеседника думать, что под строгой мужской одеждой скрывается женщина. Но его голос был голосом мужчины, в нем чувствовалось желание повелевать и холодность, свойственная прокурорам. Орфей был довольно дружелюбен по отношению к новичку и согласно кивал в ответ на каждую фразу профессора.

Наконец Талес задал вопрос, какое имя будет дано Гутманну орденом. Орфей предложил имя Менас и спросил профессора, согласен ли он, ведь так звали коптского ученого.

Гутманн утвердительно кивнул. Его несколько смутило то, что Орфей знал это имя, ведь оно обычно известно лишь посвященным. После того как глава Лейбетры выразил свое мнение относительно значения апокрифических коптских текстов для христианских религий и проявил при этом глубокие знания в данной области, он с благосклонным видом разрешил Гутманну быть свободным, а Талес заявил, что завтра посвятит нового элеата в его обязанности.

Для всех остальных, которые до сих пор не обращали на Гутманна никакого внимания, разговор с Орфеем, казалось, был экзаменом, во время которого решалась судьба новичка. Похоже, профессор экзамен выдержал и стал полноправным членом это го общества, поскольку присутствующие один за другим начали подходить к Менасу, пожимать ему руку и называть свое имя, полученное после вступления в орден. Не похоже, что данная церемония – по-другому происходившее вряд ли можно было назвать – доставляла удовольствие ее участникам. Казалось, эта обязанность тяготила всех без исключения, а на их лицах не было даже намека на радость или доброжелательность. Этот факт не ускользнул от внимания Менаса. Похоже, Хелена не преувеличивала.

«Отныне ты другой, и все, что происходило в твоей жизни раньше, с этого момента не имеет больше никакого значения» Эти слова Орфея вновь и вновь прокручивал в своих мыслях смертельно уставший Менас, поднимаясь по крутой лестнице к своей комнате. Не раздеваясь, он рухнул на кровать, и тут раздался стук в дверь.

– Да?

Это была Хелена.

– Вы разрешите мне провести эту ночь с вами? – сказали она и закрыла за собой дверь.

Глава пятая Пергамент В поисках

1

Анну фон Зейдлиц в сложившейся ситуации больше всего волновало то, что она не знала, какая роль ей отведена. Была ли она незначительным второстепенным персонажем в этой трагедии, разыгравшейся из-за ее любопытства, или же неумолимая судьба отвела ей главную роль? У Анны не оставалось выбора. Она должна была играть.

В мгновения, когда она увидела мертвого Раушенбаха или узнала об убийстве Фоссиуса, она думала: «У меня ведь только одна жизнь! Почему я рискую ею?» Но в то же время она задавалась вопросом, есть ли альтернатива. Как она должна была вести себя? Делать вид, что ничего особенного не происходит? Бежать прочь?

Она чувствовала себя лучше, сопротивляясь судьбе. Анна была уверена, что уже наступил момент, когда она не могла повернуть назад.

Адриан Клейбер стал для нее в эти дни незаменимой опорой. Это был мужчина, на которого Анна вполне могла положиться, Когда паника грозила смести ее чувства и разум, словно сам дьявол гнался за ней. Такие моменты часто сменялись спокойствием и отрешенностью, и Анне казалось, что она переносится во времена, когда Гвидо и Адриан еще были друзьями.

Но что-то внутри нее восставало против прошлого, и, возможно, это была одна из причин, по которой Анна отталкивали Адриана каждый раз, когда он пытался сблизиться с ней. Анна объясняла такое поведение пустыми избитыми фразами, убеждая себя, что должно пройти какое-то время. Клейбер испытывал симпатию к Анне, поэтому был готов ждать.

В связи со всем сказанным выше Адриан Клейбер принял решение во время их поездки в Мюнхен – он не хотел оставлять Анну одну – поселиться в гостинице, а не в одной из удобных комнат ее дома, что в принципе было вполне логично. Гостиница «Хилтон», где останавливались в основном успешные бизнесмены, находилась всего лишь в десяти минутах езды от виллы Анны. Ни Анна, ни Адриан даже предположить не могли, что уже на следующий день после их приезда именно благодаря тому, что Адриан забронировал номер, они смогут сделать вывод, который сыграет ключевую роль в дальнейших событиях.

Причиной поспешного отъезда из Парижа было довольно правдоподобное предположение, что при фотографировании пергамента Гвидо помогал именно Донат. Анна придерживалась мнения, что лучше будет нанести ему визит на следующий же день без всякого предупреждения и показать фотографию, а затем потребовать объяснить, каким образом его палец без фаланги мог оказаться в кадре.

В Мюнхене пахло зимой и дул ледяной ветер, когда Анна фон Зейдлиц и Адриан Клейбер около полудня остановились перед домом на Гогенцоллерн-Ринг, 17. За невысокой оградой они увидели садовника, убиравшего листья под тремя огромными кленами. Он издалека смотрел на посетителей, а когда понял, что те хотели войти, то подошел к забору.

– Доброго вам дня! – сказал он и сдвинул старую матерчатую кепку на затылок.

– Мы бы хотели увидеть господина Доната, – ответила Анна.

– Значит, Доната, – сказал садовник и оперся руками на ограду. – Вы опоздали на пару дней.

– Опоздали? Что это значит?

– Донат уехал, вот что это значит, уважаемая. Уехал и все, он больше здесь не живет.

– Я вас не понимаю.

– Я тоже, – согласился садовник. – Когда на прошлой неделе во вторник – я прихожу сюда каждый вторник – я убирал в саду, дом уже был пуст. В нем не осталось ничего. Донат и его жена исчезли. Я позвонил управляющему, чтобы узнать, не произошло ли что-нибудь, но тот не смог і казать ничего вразумительного. Хотя подобный поворот событий его не расстроил, поскольку они заплатили арендную плату за три месяца вперед. Мне же платит управляющий. Да, вот так.

Анна и Адриан переглянулись. Анна была в растерянности я чувствовала себя настолько беспомощной, что у нее на глазах выступили слезы. Она невидящим взглядом смотрела на окна пустого дома без занавесок и раз за разом повторяла: «Да, вот так». В словах ее звучала горечь, а в душе опять поднималось мучительное чувство, что она ступила на опасный, запрещенный путь.

Садовника ни о чем больше не спрашивали, но он почему-то решил, что его рассказ будет интересен посетителям.

– Знаете, я этих людей не знал совсем. Поэтому не могу сказать о них ни хорошего, ни дурного. Но, похоже, что отношения между ними были натянутые. Еще бы! Непросто жить с женой, которую приходится все время возить в инвалидном кресле! Кто знает, что могло случиться. Да меня это и не касается. А вы давно их знаете?

– Нет, нет, – поспешила ответить Анна и тут же задала вопрос: – Вы не знаете случайно, откуда супруги приехали и Мюнхен?

Садовник покачал головой.

– Даже соседи не заметили, что они больше не живут в доме. Я не понимаю, что заставило их уехать так поспешно. Мого я не понимаю… Что за срочность?

Анна натянуто улыбнулась, потом глубоко вздохнула. Чувство неловкости, возникшее у нее сначала, сменилось облегчением. Она больше не должна бояться, что обнаружит в этом мрачном доме нечто жуткое или способное причини ей боль.

Когда они шли к автомобилю, Адриан обнял Анну. Казалось, что он так же растерян, как и Анна.

– Что же дальше? – спросила она, сев за руль. – Что мы будем делать дальше?

– Давай поговорим об этом завтра, – сказал Клейбер и устроился поудобнее. – Я устал, а когда чувствую усталость, то не могу думать. Отвези меня в гостиницу.

Возле «Хилтона» Адриан поцеловал Анну в щеку.

Дома ей было неуютно, комнаты казались чужими и даже враждебными. Картины на стенах и скульптуры, которые ей всегда нравились, теперь производили какое-то странное впечатление. Чтобы не сидеть без дела, Анна прошлась по вилле, везде включила свет и начала разбирать скопившуюся за время отсутствия почту. Она налила себе коньяку, но так и не сделала ни глотка. Анна внезапно поняла, что не представляет себе, как быть дальше. Все ее надежды были связаны только с Клейбером.

В душе Анна понимала, что чувствует к Адриану глубокую симпатию, но боится признаться в этом самой себе, а уж ему тем более. Шок от последних событий был слишком сильным. Наверняка должно пройти какое-то время, прежде чем она сможет довериться мужчине. Клейбер хотел этого, и Анна прекрасно чувствовала его желание, но опасалась, что однажды может случиться катастрофа. Она закрыла глаза руками. Нельзя думать о подобных вещах!

Если разобраться, то она вела себя как настоящая дура гналась за каким-то фантомом чуть ли не на грани безумия. А все из-за уязвленного самолюбия и сознания того, что муж мог ее обманывать. Уже не в первый раз Анна спрашивала себя, стоит ли это таких усилий. Будет ли она чувствовать себя спокойнее, если разыщет женщину, с которой изменял ей Гвидо? Вернется ли жизнь в нормальное русло, когда ей удастся найти все ответы? На самом деле эти вопросы были бессмысленными, поскольку, начав расследование, Анна настолько связала себя с ним, что иного выбора не оставалось – она была вынуждена продолжать.

2

Наверное, она уснула, потому что, когда зазвонил телефон, буквально подпрыгнула от неожиданности, словно возле самого ее уха выстрелили из пистолета. Она взглянула на часы: начало десятого. Нерешительно подошла к телефону, который звонил резко и даже враждебно. Кто мог звонить в такое время? Сначала она не хотела брать трубку, надеясь, что звонивший сдастся, но звонки, которые раздавались через равные промежутки времени, стали просто невыносимыми.

Это был Клейбер.

– Мне нужно с тобой срочно поговорить, – выпалил он, в голосе его слышалось волнение.

– Не сейчас, – устало ответила Анна. – Я устала, пойми это, пожалуйста!

Но Адриан не сдавался.

– Я возьму такси. Через десять минут буду у тебя.

– Что это значит?! – не выдержала Анна. – Я думала, мы полностью понимаем друг друга! Прошу тебя, будь благоразумен.

Но Анна даже не успела положить трубку до того, как услышала на другом конце провода «До скорого!». И Клейбер положил трубку.

Анна решила не впускать Адриана в дом и, открыв дверь, сказать, чтобы он возвращался в гостиницу. Она ходила по первому этажу и пыталась подобрать наиболее подходящие слова, которые скажет позднему посетителю. Но когда Клейбер позвонил в дверь, она тут же забыла всю свою гневную речь.

– Ты меня не впустишь? – спросил Адриан и попытался пройти мимо Анны в дом. Прежде чем она успела что-либо возразить, Клейбер спросил: – Где ключ, который санитар больницы Сен-Винсент-де-Поль нашел под подушкой Фоссиуса?

«Ты, наверное, сошел с ума!» – хотела было сказать Анна и добавить, что с его стороны довольно странно приезжать к ней среди ночи и требовать ключ, который нашли под по душкой профессора. Но, взглянув в лицо Адриану, поняли, насколько тот серьезен. Анна впустила Клейбера в дом, молча подошла к секретеру в стиле барокко и достала ключ.

Адриан положил его на журнальный столик и торопливо достал из кармана куртки второй. Два ключа из желтоватого металла, практически одинаковые, лежали рядом.

Анна посмотрела на них, затем на Адриана и сказала:

– Я не понимаю. Откуда у тебя второй ключ?

Адриан был явно доволен произведенным эффектом. Он улыбнулся и наконец ответил, причем ответ был почти комичен:

– Это ключ от моего номера.

– В «Хилтоне»?

– Да.

И тут Анна поняла, насколько важно это открытие.

– Это может означать лишь то, что незадолго перед арестом Фоссиус…

– Да, жил в гостинице «Хилтон». Но намного важнее то, что он вполне мог оставить в номере либо в сейфе гостиницы нечто важное. Иначе он не берег бы ключ как зеницу ока.

– Если там и было что-то важное, то наверняка вещи уже конфисковали. Мы с тобой опоздали.

– Вовсе нет! – возразил Клейбер. – Я спросил у администратора гостиницы, как поступают с вещами, которые оставили гости. В таких случаях они сохраняются в течение трех месяцев, а украшения и особо ценные предметы – даже полугода.

Ее мгновенной реакцией на эту новость была благодарность. Анна бросилась Клейберу на шею, крепко обняла его, поцеловала и выкрикнула:

– Это значит, что мы нашли новый след!

– Да, новый след, – повторил Адриан. – В Париже есть три гостиницы «Хилтон», но, думаю, не составит труда найти именно ту, которая нам нужна.

Анна с облегчением рассмеялась.

– Какие удивительные совпадения случаются в жизни! Если бы ты остановился не в «Хилтоне», мы бы никогда не узнали, насколько важен ключ, полученный от санитара.

– Я никогда не останавливаюсь в плохих гостиницах!

– Конечно же, нет! – извинилась Анна и улыбнулась. – Хорошо, что ты решил остановиться в гостинице.

– Верно. Но это была твоя идея.

– Будем считать, что у меня было предчувствие. Иногда со мной действительно такое случается.

– Я знаю, – ответил Клейбер. – В принципе не имеет смысла спорить о том, как мы нашли эту зацепку. Главное, что сейчас у нас есть новый след в этом запутанном деле.

Случайное открытие вновь вселило в них надежду, после того как исчезновение Доната, казалось, вовсе лишило их каких-либо шансов продвинуться дальше в расследовании. Клейбер и Анна тут же приняли решение в ближайшие дни вернуться в Париж. Анна радовалась такому повороту событий вдвойне, поскольку после короткого пребывания в собственном доме поняла, что здесь ее страхи и тревоги становились сильнее, чем в любом другом месте.

Около полуночи Клейбер попрощался с Анной. Они договорились встретиться завтра ближе к вечеру, поскольку Анна должна была разобраться с делами в своем магазине. Немного позже, лежа в постели, она долго не могла успокоиться и со страхом прислушивалась к самым обычным звукам: к стуку капель дождя и шуму, проезжавших мимо автомобилей, оставлявших за собой облачко из мелких капель воды.

Все мысли Анны занимал профессор Фоссиус, объяснения которого взволновали ее не меньше, чем его странная смерть. Если бы он прожил хотя бы на день дольше, возможно, уже сейчас им удалось бы сложить из отдельных кусков загадочной головоломки более полную картину и вернуть себе покой, о котором в течение последних недель пришлось забыть.

3

Анна считала, что постепенно к ней вернется способность нормально думать, чувствовать и реагировать на происходящее вокруг. Холод, закравшийся в душу, беспокоил Анну, и она боялась, что становится другим человеком. А может, даже уже стала им – человеком без сердца, без ясных мыслей, знавшим лишь одно чувство – страх.

Она могла бы сказать, что счастлива вновь видеть Адриана, единственного человека, которому могла довериться, не опасаясь быть принятой за сумасшедшую. Клейбер же, со своей стороны, был настолько увлечен всем происходящим, что просто не мог отказаться помогать Анне или сделать вид, будто его это не касается, и сказать: «Оставь меня в покое я больше не хочу иметь дела с твоими ненормальными фантазиями».

Анна вскочила, испугавшись едва уловимого звука. Ей показалось, будто она слышала, как открыли дверь в библиотеку, ручка которой издавала слабый скрип. Напряженно прислушиваясь, она сидела на кровати и чувствовала, как кровь пульсирует в голове. Она старалась дышать как можно тише. Прошло около двух бесконечных минут. Анна, обессилев, рухнула на подушку и заплакала. Это нервное напряжение. Да, она должна признаться себе, что ее нервы на пределе.

Сколько раз она просыпалась, охваченная паникой, и прислушивалась к непонятным звукам. Похоже, в этот раз она снова ошиблась.

Она всхлипнула и еще не успела додумать эту мысль, как услышала внизу звон разбитого стекла.

Рюмка, в которую она наливала себе коньяк! Анна сунула руку под подушку и достала огромный кухонный нож, который в последнее время постоянно держала там. Держа его перед собой, словно меч, Анна поднялась с кровати и вышла из спальни.

Словно в трансе, она осторожно шла по темному коридору к лестнице, которая вела на первый этаж. Анна легко ориентировалась в темноте, потому что в отличие от непрошеного гостя прекрасно знала собственный дом. А в данной ситуации темнота была ее лучшим союзником. Щеки Анны горели. Она подошла к лестнице и прислушалась.

Ничего.

В этот момент она всей душой надеялась, что внизу кто-то был. Это на первый взгляд странное желание встретиться лицом к лицу со взломщиком было вызвано тем, что, увидев его, Анна могла бы сказать сама себе: «Нет, ты не сумасшедшая!» Если же выяснится, что это ей в очередной раз показалось, Анна твердо решила вонзить нож себе в сердце, пока окончательно не потеряла рассудок.

Она чувствовала, что длинный нож дрожит в ее руках. Анна не знала, хватит ли у нее мужества воспользоваться оружием и причинить вред живому человеку. Но она сказала себе: «Я сделаю это! Я смогу убить его, если будет необходимо! У меня получится!»

Оказавшись на нижней ступеньке, Анна повернула налево. Мраморный пол казался холодным словно лед, но уже через несколько шагов она почувствовала босыми ногами персидский ковер. Анна прошла мимо стола с вазой для цветов. До библиотеки оставалось лишь несколько шагов.

Дверь была приоткрыта, и через узкую щель пробивался слабый свет уличного фонаря напротив окон библиотеки. Внутри у Анны все сжалось. Она внимательно прислушалась и попыталась рассмотреть хоть что-нибудь сквозь небольшую щель. Анна ожидала увидеть блики, отбрасываемые карманным фонариком, или услышать, как вор открывает шкафы и ящики. Но ничего не происходило. Анна не замечала никаких следов чьего-либо присутствия.

«Нет! – думала Анна. – Я не могла ошибиться. Я собственными ушами слышала, как разбилось стекло. Рюмки и стаканы сами собой не прыгают на пол, значит, кто-то должен быть в этой чертовой комнате! И я убью его этим ножом!»

Дальше все произошло невероятно стремительно. Анна распахнула дверь, держа нож в правой руке, а левой ударила по выключателю и зажгла свет. Люстра под потолком вспыхнула и ослепила Анну, словно молния ночью, но через долю секунды она уже смогла разобрать, что происходит в библиотеке.

Увиденное заставило Анну окаменеть. Она, повинуясь инстинкту, попыталась бежать, но поняла, что ноги и руки не слушаются. Правая рука, державшая нож, повисла, словно у огородного пугала, а голова беспорядочно дергалась из стороны в сторону, будто Анна безуспешно пыталась вырваться из невидимых рук.

Прямо перед ней в кресле сидел Гвидо! Он был одет в темный костюм. Вдруг его правая рука начала бесконечно медленно подниматься, будто Гвидо хотел помахать Анне.

Она пронзительно вскрикнула. Звук собственного голоса разбил оковы, удерживавшие ее тело на месте. Анна уронила нож на пол, выбежала в коридор, в гардеробной набросила на себя пальто, сунула ноги в первые попавшиеся туфли, заперла дверь на ключ и помчалась к машине. С ревущим мотором Анна неслась по улицам города. Она не знала, куда едет, но что-то привело ее к гостинице, в которой жил Адриан.

По ее лицу бежали слезы. Фонари, отражавшиеся в лужах на асфальте, казались бесформенными пятнами света. Она не могла мыслить достаточно ясно. Перед глазами стояла одна и та же картина: одетый в темный костюм Гвидо неподвижно сидит в библиотеке. Анна терла глаза, пытаясь избавиться от этого жуткого образа. Напрасно. Она громко плакала, отдавшись отчаянию и надеясь, что сможет таким образом стереть из сознания преследовавшую ее страшную картину.

Незакрытую машину Анна оставила на стоянке перед гостиницей. Позже она даже не могла вспомнить, заглушила ли мотор. Заспанному портье Анна назвала свое имя и потребовала немедленно разбудить Клейбера, а увидев, что тот даже не собирается звонить в номер, взлетела по лестнице на второй этаж и начала бить кулаками в дверь с номером 247, крича чуть ли не с мольбой: «Адриан, это я! Открой!»

Когда Клейбер открыл дверь, Анна бросилась ему на шею, обняла изо всех сил и начала целовать. Адриан не знал, как нести себя, но чувствовал, что Анна в замешательстве и что ее беспокоит. Ему казалось неуместным задавать вопросы, поэтому он нежно погладил ее по волосам.

Непреодолимое желание почувствовать его заставило Анну забыть обо всем вокруг. Будто со стороны она видела, как сорвала с себя пальто, ни на мгновение не отпуская Адриана, и увлекла его на пол. Словно паук, который не хотел упустить свою добычу, Анна, не прекращая рыдать, целовала Клейбера. Она делала это со страстью, которая обычно возникает, когда женщина долго пытается убедить себя, что не испытывает влечения к мужчине. Лишь теперь Клейбер понял: Анна хотела, чтобы он любил ее.

Адриан с первого момента их встречи пытался расположить к себе Анну, но сейчас, при столь необычных обстоятельствах, был шокирован и скорее терпел поведение Анны, боясь противиться ее страсти.

С трудом переводя дыхание, они лежали на ковре.Невидящий взгляд Анны, казалось, был направлен в пустоту. Адриан внимательно смотрел ей в лицо. Не отрывая глаз от потолки гостиничного номера, Анна сказала безо всякой интонации.

– У меня дома в библиотеке сидит Гвидо.

Клейбер молчал. Лишь когда Анна приблизила лицо вплотную к нему, он посмотрел ей в глаза.

– Ты слышал, что я сказала? У меня дома в библиотеке сидит Гвидо.

– Да, – ответил Клейбер, но по выражению его лица Анна поняла, что он не воспринимал сказанное всерьез.

– О Господи! – не сдержалась она. – Я знаю, что это похоже на бред сумасшедшей, но поверь мне, я в своем уме!

Анна рассказала все, что произошло этой ночью. Хоть они изо всех сил старалась оставаться спокойной, ее речь становилась все более бессвязной. Анна все чаще сбивалась и наконец начала рыдать, словно ребенок, который чувствует свою беспомощность.

Клейбер решил, что лучше не отвечать. Он попытался взять ее за руку, но Анна резко отдернула ее. Тогда Адриан поднял пальто и, протянув его Анне, сказал:

– Оденься, ты замерзнешь.

Анна послушалась.

Несколько минут они молча сидели на краю кровати, так близко, что чувствовали тепло друг друга. Но между ними казалось, было много тысяч километров. Адриан пытался найти объяснение внезапному проявлению страсти Анны. Конечно, он не сомневался, что во всем виновато жуткое видение, о котором рассказала Анна. Возможно, в сложившейся ситуации она восприняла Клейбера как единственный способ спасения, словно одинокий остров для утопающего. Правда, было довольно странно, что страх Анны перерос в сексуальную энергию. Этого Адриан не мог объяснить. Анна чувствовала себя после случившегося гораздо лучше. Она не размышляла о своем недавнем страстном желании близости с Клейбером, поскольку все ее мысли занимало предшествовавшее этому событие. Как она могла доказать Адриану, что не сошла с ума?

– Ты думаешь, что я помешалась, верно?

– Брось, – попытался возразить Клейбер. – Вопрос сейчас не в этом. Я думаю, что ты видела Гвидо, но видение не имело ничего общего с реальностью, понимаешь? Твои нервы натянуты как струна, не стоит забывать об этом! С паранойей оно также никак не связано. Разум сыграл с тобой злую шутку. Гораздо более важным мне кажется вопрос, как вернуть тебя в нормальное состояние.

Слова Адриана задели Анну. Ее глаза засверкали от злости. Она закричала:

– Одевайся! Одевайся и поехали ко мне!

Клейбер решил, что сейчас лучше не спорить с Анной. Наоборот, ему казалось идеальным решение поехать вместе к ней домой. Тогда она сама сможет сделать соответствующие выводы и понять, что все ей на самом деле лишь привиделось. Поэтому Адриан оделся и отправился вместе с Анной.

4

Дождь прекратился, уступив место пронзительному осеннему ветру. По пути от гостиницы к вилле Анны они не проронили ни слова. Адриан отметил про себя, что по мере приближения к дому волнение его спутницы возрастало. Свернув с главной дороги в переулок, откуда открывался вид на дом, Анна взволнованно закричала и указала рукой на ярко освещенные окна.

– Клянусь, когда я выходила, в доме не горела ни одна лампа!

Адриан кивнул.

Анна остановила машину перед домом на противоположной стороне улицы. Силы внезапно покинули ее. Анна прижалась лбом к рулю и закрыла глаза, словно пытаясь убедить себя, что на самом деле с ней ничего не происходило. Она тяжело дышала.

– Нет, – наконец сказала она. – Я больше не войду в это в дом. Я боюсь, жутко боюсь, понимаешь? Если Гвидо сидит в библиотеке, то я испугаюсь его. Если дом пуст, я буду бояться сама себя.

Адриан попытался успокоить Анну, но она сопротивлялась и не хотела отпускать руль. Клейбер настаивал:

– Анна, ты должна найти в себе силы. Нет смысла прятаться от правды. Ты должна взглянуть ей в глаза, иначе сойдешь с ума!

– Мои нервы этого не выдержат.

– Ты должна перебороть себя! Идем!

Поняв, что слова не имеют никакого действия, Клейбер вышел из машины, открыл дверь со стороны водителя и, осторожно обняв за плечи, помог Анне выйти. Она не сопротивлялась, потому что в душе была согласна: если она не хочет сойти с ума от постоянных сомнений и нервного напряжения, то должна войти в дом.

– Держи меня крепче, – сказала Анна со страхом и вцепилась в руку Адриана. Улица была пустынна, в лицо дул ледяной ветер и больно колол мелкими редкими каплями дождя, поэтому они были рады оказаться под навесом у входной двери. Вдали раздался звон колокола одной из церквей. Было около пяти часов утра, но для Анны и Адриана это не имело никакого значения. Предрассветные сумерки еще не наступили, и ночь пока что не собиралась сдаваться.

Анна передала Клейберу ключ. Она не могла вспомнить, запирала ли входную дверь, но понимала, что открывать должен Адриан, потому что она сама не в состоянии сделать это.

Клейбер был не робкого десятка, но в то мгновение, когда открыл входную дверь и осторожно вошел в дом, он почувствовал, как в висках от волнения стучит кровь. Сейчас он уже не был так уверен, что с Анной сыграло злую шутку ее воображение. Разве за последние дни они не пережили множество невероятных событий? Разве они не разговаривали с сумасшедшим – а именно таковым следовало его считать за совершенное преступление, – который в конечном итоге оказался совершенно нормальным? Ведь он, Клейбер, с самого начала сомневался в том, что история Анны может оказаться реальной. Что, если Гвидо фон Зейдлиц действительно был жив? Может быть, на самом деле именно он стоял за всеми таинственными событиями последних недель?

Они задержали дыхание и прислушались. По улице проехал на велосипеде мальчик, развозящий газеты.

– Идем! – сказал Клейбер и взял Анну за руку.

Хотя дом принадлежал ей, Анна почему-то чувствовала себя вором, тайком пробравшимся в чужое жилище. Ей казалось, что она пытается разузнать что-то о жизни незнакомой ей женщины.

Клейбер остановился посередине прихожей и вопросительно посмотрел на Анну. Она кивком головы указала на последнюю дверь по правой стороне, которая была открыта примерно на ширину ладони. Через узкую щель пробивался свет.

Адриан чувствовал, что рука Анны стала холодной как лед. Ему приходилось почти тащить ее за собой. Когда они наконец оказались перед входом в библиотеку, Клейбер толкнул дверь. Анна в ужасе сжала его руку.

Когда дверь открылась и стала видна вся библиотека, Анна вскрикнула. В комнате никого не было.

– Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, – сказала Анна, когда они некоторое время молча простояли перед открытой дверью.

– Чепуха, – возразил Клейбер.

Но Анну трудно было сбить с толку:

– Ты думаешь, что у меня сдают нервы, что я вижу привидения!

Клейбер спокойно повторил: «Чепуха» – и попытался обнять Анну. Но она вырвалась и начала метаться по комнатам. Осмотрев первый этаж, Анна бросилась наверх. До Клейбера, оставшегося внизу, доносился лишь стук дверей. Когда Анна спустилась вниз, она казалась гораздо более спокойной.

– Пусто, – сказала она. – Здесь никого нет.

В библиотеке Адриан разглядывал осколки коньячной рюмки на полу.

– Я ничего не разбивала, – сказала Анна пристально смотревшему на нее Клейберу. – Меня разбудил звон бьющегося стекла, иначе я бы и не подумала идти вниз.

Адриан кивнул и перевел взгляд на осколки.

– Это значит… – сказал он и сделал длинную паузу.

– Говори же наконец! О чем ты думаешь?

– …что бокал специально столкнули на пол, чтобы привлечь твое внимание.

– Но ведь могло получиться и так, что его столкнули, не заметив в темноте.

– Такой вариант я тоже не исключаю, – ответил Адриан, – но в этом случае непрошеный гость должен был бежать. Вряд ли он остался бы сидеть в кресле.

– Этим гостем был Гвидо! – закричала Анна, снова разволновавшись.

– Хорошо, – попытался успокоить ее Адриан.

– Это был Гвидо! Уж можешь мне поверить, ведь я прожила с ним семнадцать лет! Это был Гвидо!


– Прошу тебя, успокойся! – Клейбер взял Анну за руки чуть выше кистей и посмотрел ей в глаза. – Пойми, в принципе совершенно неважно, видела ты Гвидо или кого-то другого. Я уверен в одном: этот человек хотел тебя напугать, возможно, даже попытаться таким образом заставить прекратить дальнейшие поиски. Если человек, сидевший в кресле, действительно был Гвидо, то это значит, что он жив и ведет с тобой какую-то гнусную игру, независимо от того, какие у него на то причины. Если же это был кто-то другой в маске Гвидо, то у него тот же самый мотив – довести тебя до отчаяния и заставить прекратить поиски.

– Но это был Гвидо! – повторила Анна сквозь слезы.

– Хорошо. Это был Гвидо. Во что он был одет?

Анна задумалась.

– Я была слишком взволнована, чтобы обращать внимание на одежду. Но мне кажется, что он был в темном костюме, темно-сером или коричневом. Да, я думаю, что это был один из костюмов Гвидо.

– Из его гардероба?

– Мне кажется, мы думаем об одном и том же, – сказала Анна.

Шкаф с вещами Гвидо был на верхнем этаже дома. Его ширина равнялась ширине комнаты, а костюмы, пиджаки и брюки висели в нем очень плотно. Две вешалки оказались пустыми.

– Чего-то не хватает? – поинтересовался Клейбер.

Анна пересмотрела все вещи в шкафу.

– Я не уверена, – сказала она, – но мне кажется, что не хватает двух костюмов: того, в котором Гвидо был во время аварии, и еще одного… Темно-серого… Да, как раз его и не хватает!

– А это значит, что Гвидо либо человек, желавший выдать себя за Гвидо, был в доме еще до твоего прихода и лишь ждал подходящей возможности выполнить свой план, а именно напугать тебя.

– Скорее всего, так и было, – ответила Анна. – Другого объяснения я не вижу.

Она уже сама не могла с уверенностью сказать, был ли человек в кресле на самом деле Гвидо или кем-то, пытавшимся выдать себя за него. Но Адриан был прав: в конечном счете, абсолютно неважно, кто стоял за этим спектаклем, поскольку в любом случае замыслы этого человека заставляли постоянно быть настороже.


Анна старалась не садиться в кресло. Вместо этого она села 1ы черный стул с резными ножками и спинкой, сделанный в каком то монастыре, положила подбородок на руки и попыталась ни вести порядок в мыслях. Она не могла взять в толк, с какой целью неизвестный противник пытался довести ее до сумасшествия, но в то же время оставлял в живых. Было ли это простым желанием заставить Анну терпеть невыносимые муки или кто-то надеялся путем подобных действий получить определенную вы году? Анна не знала ответа.

– Тебе выдали свидетельство о смерти Гвидо? – спросим Клейбер.

– Свидетельство о смерти? Да, конечно, – Анна открыла секретер.

Пока она рылась в куче бумаг, Адриан продолжал задавать вопросы.

– Ты видела тело Гвидо после его смерти?

– Нет, – ответила Анна, – я решила, что лучше отказаться от этой формальности. Он получил ужасные травмы во время аварии.

Чем дольше Анна искала необходимый документ, тем более нервными становились ее движения.

– Свидетельство о смерти лежало здесь, вместе со всеми важными бумагами! – воскликнула она. – Я могу в этом поклясться. Нет… Я только сейчас вспомнила, что отдала его в похоронное бюро.

Адриан не придал ее словам особого значения и сказал:

– Как ты думаешь, существует ли хоть малейшая вероятность, что Гвидо жив? Я имею в виду, если принять во внимание все происшедшее сегодня.

Анна снова села на стул и подперла голову руками. Она беспомощно смотрела перед собой невидящим взглядом. Еще пару часов назад, сразу после этого ужасного случая, Анна сказала бы, что не сомневается ни секунды, что видела именно Гвидо. Ведь они прожили вместе семнадцать лет. Сейчас Анна призналась себе: она не могла бы точно описать внешность мужчины, которого увидела в библиотеке; более того, поскольку и тот момент ее нервы были напряжены до предела, она вряд ли смогла бы отличить Гвидо от двойника. Анна покачала головой и подумала: «Вот так. Почти два десятка лет живешь с человеком и думаешь, что знаешь о нем все. А потом внезапно выясняется, что он вел двойную жизнь, и ты даже не можешь его точно описать».

Анна молчала, и Адриан сформулировал свой вопрос иначе:

– Как ты думаешь, Гвидо способен на подобное?

– Еще несколько недель назад я бы с уверенностью ответила «Нет», – сказала Анна. – Что об этом не может быть и речи. Но в свете всех последних событий… Знаешь, я бы сказала, что у нас был довольно неплохой брак, но и особенно хорошим его назвать нельзя. Сравнивая нашу жизнь с жизнью других супружеских пар, я бы дала скорее положительную оценку. Конечно, Гвидо часто приходилось отправляться в командировки, но я ему доверяла… По крайней мере, у меня не было поводов для жалоб или подозрений. Я могу припомнить только один серьезный разговор, состоявшийся между нами. Речь зашла о том, что каждый из нас избрал собственный путь. Гвидо утверждал, что во всех современных браках происходит именно так. Я ответила, что если он когда-либо почувствует потребность изменить мне, то пусть лучше сохранит это в тайне, чтобы я ничего не заметила. Кажется, тогда Гвидо расценил мои слова как вызов. По крайней мере, то, что в его машине во время несчастного случая находилась женщина, заставляет меня сделать именно такой вывод.

В окна начал пробиваться свет неприветливого декабрьского утра. Анна встала, чтобы приготовить кофе. Заметив, что под пальто на ней ничего нет, она поднялась на верхний этаж, чтобы одеться.

Вернувшись, она сказала:

– Я могла бы предположить, что Гвидо все это инсценировал. Он всегда был склонен к подобным жутким розыгрышам. Более того, у него есть мотив. Тем не менее подобное предположение кажется мне нелогичным.

– Я с тобой полностью согласен, – ответил Адриан. – Если бы Гвидо хотел навсегда исчезнуть, то наверняка нашел бы более простой способ. Прежде всего возник бы вопрос, чье тело находится в могиле Гвидо. Нет, это нелогично.

– Даже если бы он хотел убить меня и ему удалось это сделать, Гвидо ничего не выигрывал. Его смерть зафиксирована официально, и он не смог бы заявить права на собственное имущество.

5

Пока Анна с Клейбером пили кофе и разговаривали, они пришли к выводу, что загадочное событие прошлой ночи связано со всеми остальными странными происшествиями, но в то же время не имеет никакого отношения к Гвидо. Для обоих оставалось загадкой, какие цели преследовал их противник, устраивая подобные жуткие спектакли. Анна понимала, что среагировала неверно, поскольку повела себя именно так, как планировал неизвестный режиссер. Нужно было рассмеяться в лицо ночному гостю, назвать его актеришкой и вышвырнуть из дома. Но ради всего святого, у какого нормального человека в подобной ситуации выдержали бы нервы?

Внезапно ей в голову пришла идея: нужно немедленно си правиться на кладбище и увидеть могилу Гвидо. Такое желание она сочла странным, потому что с детства не переносила кладбища. Когда Анне было шесть лет, она стояла у могилы отца, и этот день навсегда остался в памяти. С тех пор Анна старалась не бывать на кладбищах. После похорон Гвидо она поручила выполнение всех надлежащих церемоний и уход за могилой похоронному бюро и решила, что больше никогда и ногой не ступит сюда.

Она еще помнила скромные поминки, хотя те моменты, когда гроб опускали в могилу, казалось, были скрыты пеленой. Если честно, она просто не хотела видеть то, что тогда происходило. Анне удалось вытеснить тот день в один из отдаленных уголков памяти – по крайней мере, ей так казалось, – сейчас же неведомая сила заставляла ее пойти к могиле мужа, словно Анна хотела убедиться, что тело Гвидо до сих пор скрыто под слоем земли.

Когда Анна сообщила о своем желании и попросила Адриана ее сопровождать, он с сомнением посмотрел на нее, поскольку прекрасно знал, как Анна относится к кладбищам. Но, увидев в ее взгляде решительность, Клейбер согласился. Анна дала ему понять, что может быть уверена в смерти мужа лишь в том случае, если своими глазами увидит его непотревоженную могилу.

Могила выглядела именно так, как должна была выглядеть: накрыта серой мраморной плитой и украшена цветами, как и было записано в контракте с похоронным бюро. Клейбер продолжал удивляться и задавать себе вопрос, насколько необходимым на самом деле было это странное посещение кладбища. Но после возвращения домой Анна, казалось, чувствовала себя гораздо увереннее, словно избавилась от жуткого груза. Хотя на самом деле ситуация ничуть не изменилась.

6

В отношениях между Анной и Клейбером не произошло никаких перемен: она вела себя с Адрианом так же сдержанно, как и раньше, а тот ничего другого и не ожидал. Да, они занимались любовью на полу гостиничного номера, словно влюбленные целую вечность не видевшие друг друга, но Анна, по всей видимости, постаралась вытеснить это событие из памяти, как кошмарный сон. На самом деле Адриан уже начинал сомневаться, была ли Анна способна испытывать страсть. Не оказался ли недавний выброс эмоций всего лишь коротким замыканием в ее душе?

Конечно, было бы проще всего поговорить об этом, но Клейбер не решался на подобный шаг, поскольку думал, что знает ответ: наверняка она попросит дать ей время, ведь Гвидо погиб совсем недавно. Более того, Адриана нисколько не удивило бы, если бы Анна во время подобного разговора попыталась придумать какое-нибудь невероятное объяснение происшедшему.

В личной жизни у Клейбера долгое время не было ни особых потрясений, ни сильных всплесков эмоций. Возможно, это являлось одной из причин того, что в свои годы Адриан еще не был женат и даже не задумывался над этой проблемой. Он не жаловался на недостаток внимания со стороны женщин, но в большинстве случаев романы длились не дольше года. Через год любая женщина понимала, что этот мужчина в жизни всерьез относился лишь к одному партнеру – к своей профессии.

Конечно же, Клейбер прекрасно все осознавал и выражал понимание, когда женщины через определенный отрезок времени разрывали с ним отношения. Затем появлялись новые, которые вновь исчезали. Было немного женщин, в которых Адриан влюблялся, постоянной же спутницы жизни он пока что не смог найти. И от этого вовсе не страдал.

С Анной все было иначе. Возможно, по той причине, что она с самого начала выстроила стену между ними. А к подобному отношению со стороны женщин Клейбер не привык. Особы противоположного пола всегда легко поддавались его обаянию – можно даже сказать, слишком легко, – поэтому каждый раз, когда в виде исключения ему не говорили, но давали понять «даже не пытайся ко мне притронуться», Клейбер испытывал возбуждение и азарт. Кроме того, ночь, когда Анна ворвалась в номер Адриана и буквально набросилась на него, произвела ни него неизгладимое впечатление.

Его отношение к Анне коренным образом изменилось с той ними и переросло в настоящую страсть, затмевавшую любые чувства, которые Клейбер до сих пор испытывал к женщине. Он был готов ради Анны даже на невозможное – отказаться от своей профессии и продолжить расследование «интересного случая», за которым, как он знал, скрывалась невероятная история (Клейбер даже тайком сделал несколько снимков профессора Фоссиуса в клинике Сен-Винсент-де-Поль), но вовсе не с профессиональной точки зрения, а как дела, касающегося его лично.

Анна считала, что существовало как минимум две причины, заставлявшие Клейбера с таким интересом заниматься расследованием таинственных событий: во-первых, его любопытство – настоящий репортер никогда не может забыть о нем; во-вторых, он понимал, что ему удастся завоевать Анну лишь в том случае, если он сумеет помочь ей выпутаться из этих сетей.

Теперь все их надежды были связаны с оказавшимся у них в руках ключом, который предположительно должен был подойти к номеру одной из гостиниц «Хилтон» в Париже. А их было три. В «Хилтоне» возле аэропорта Орли им помочь не смогли. Безрезультатным оказался и визит в отель на улице Сен-Оноре, где к Анне и Клейберу, когда те показали ключ, отнеслись с подозрением. Тем не менее на их вопросы администратор ответил и сообщил, что профессор Марк Фоссиус в этой гостинице не останавливался, по крайней мере, в течение последних трех месяцев. А если и останавливался, то под другим именем.

Оставался только «Парис Хилтон» на авеню Сюффрен, неподалеку от Эйфелевой башни. Наученные прошлым опытом, Анна и Клейбер решили обратиться не к администратору, а непосредственно к главному менеджеру гостиницы, который оказался уроженцем Эльзаса и превосходно говорил по-немецки. Ему преподнесли историю о том, что дядя Анны, профессор Фоссиус, внезапно скончался в клинике Сен-Винсент-де-Поль и среди прочих его вещей был найден ключ. Вероятно, профессор оставил в этой гостинице свой багаж.

Рассказанное звучало вполне правдоподобно, и Вурц – так звали главного менеджера гостиницы – на несколько минут исчез за дверью. Вернувшись, он объяснил, что за свой номер месье Фоссиус заплатил вперед, но на данный момент уже три дня были неоплаченными. После того как они заплатят по счету, багаж месье – чемодан и портфель – будет незамедлительно выдан. Мадам же должна будет оставить расписку в получении.

Клейбер выписал чек, и портье передал им вещи Фоссиус с новыми надеждами они ехали на «мерседесе» Адриана в его квартиру на авеню Вердун.

7

Какие бы предположения ни строили Анна и Клейбер относительно содержимого багажа, все они были связаны с одним надеждой найти новые зацепки в этом странном деле. Пока они ехали, никто не мог даже предположить, насколько важным окажется их открытие, но Адриан твердо решил действовать, по старому принципу журналистов: любую информацию, даже ту, что на первый взгляд кажется бесполезной, следует тщательно собирать и анализировать, поскольку она может оказаться незаменимой в дальнейшем.

В данном случае Анне и Клейберу сразу стало ясно, что не придется ждать, пока находка сыграет важную роль в расследовании. В чемодане оказались только вещи, но внимательно осмотра – сумку, они обнаружили не только книги и карты (особенно странной им показалась подробная карта северной Греции и такая же подробная – средней части Египта), но и целую папку копий древних рукописей, похожих на ту, которая принадлежала Анне.

Но самой важной находкой оказался наспех запечатанный конверт большого формата, обнаруженный в той же папке. Анна передала его Клейберу, чтобы тот внимательно осмотрел его, Адриан, покрутив конверт в руках, взглянул на Анну и пожал плечами.

– Открывай же! – нервно потребовала Анна.

Клейбер разорвал конверт и извлек из него нечто коричневое, хрупкое, хранившееся между двумя тонкими плотными листами прозрачного пластика. Анна немедленно узнала рукопись и вскрикнула:

– Это он!

– О чем ты? – спросил Клейбер, ничего не понимая. – Что это такое?

– Оригинал! Это пергамент, за который Талес предлагал мне в Берлине три четверти миллиона!

– За этот старый кусок пергамента?

– Да, именно за этот, как ты назвал его, старый кусок пергамента! Я абсолютно уверена.

Анна и Адриан переглянулись. Похоже, они подумали об одном: если эта рукопись была тем таинственным документом, то либо перед смертью Гвидо между ним и Фоссиусом велись переговоры, либо профессору удалось завладеть реликвией в результате несчастного случая. Конечно же, возникал вопрос: не пытался ли Фоссиус их обмануть?

После тщательного сравнения с копиями они установили, что Анна права. Это был пергамент, за который – какие бы у них на то ни имелись причины – одни готовы выложить три четверти миллиона, а другие – даже убить. Подобная мысль обеспокоила Анну. Какой бы значительной ни была находка, она представляла огромную опасность.

– Возможно, – размышляла вслух Анна, – я до сих пор осталась в живых лишь потому, что они знали: у меня только копии. Как только станет известно, где оригинал, нам останется лишь молиться.

– На данный момент он для нас абсолютно бесполезен, возразил Клейбер. – Чтобы понять значение рукописи, мы должны обратиться к экспертам. Кроме того, этот кусочек пергамента стоит целое состояние.

– Как раз этим фактом и пытаются воспользоваться наши противники. Они считают, что предложенная сумма обязательно должна меня устроить, а значит, по их расчетам, я попытаюсь связаться с ними, как только у меня окажется оригинал. Тогда моя жизнь не стоила бы и ломаного гроша. Этот пергамент является гарантией того, что меня не тронут.

Волнение, вызванное ценной находкой, было столь велико, что сначала Клейбер и Анна не придали никакого значения двум другим вещам, обнаруженным в портфеле профессора: авиабилету компании «Олимпик Эйрвейз» Салоники – Афины Париж, а также письму без даты и без конверта, написанному аккуратным почерком на английском языке. В самом начале письма стоял адрес отправителя: Аурелия Фоссиус, 4083 Бонита Вью-Драйв, Сан-Диего, Калифорния 91902.

– Значит, Фоссиус был женат, – заметила Анна удивленно.

– Похоже на то, – ответил Адриан и начал читать письмо. Оно было коротким – около двадцати строчек, написанных аккуратным женским почерком. Сразу становилось понятно, что это прощальное послание, в котором говорилось, что годы, прожитые с ним, Фоссиусом, были лучшими в жизни женщины написавшей письмо, и даже сейчас, когда они развелись, она ни о чем не жалела. Хоть она и говорила, что не понимает его планов, но желала успехов во всем и выражала надежду, что их пути когда-нибудь вновь пересекутся. В конце письма стояла подпись. «С любовью – Аурелия».

– Как ты думаешь, она знает, что Фоссиус мертв? – спросила Анна, не надеясь на ответ. – Трогательное письмо.

– Похоже, профессор тоже не был к нему равнодушен, – сказал Адриан. – Иначе не хранил бы письмо.

Анна согласно кивнула.

– Если не принимать во внимание тот факт, что профессор был женат, мне кажется крайне интересной следующая фраза: «Хоть я и не понимаю твоих планов». Сам собой напрашивается вопрос, могли эти планы быть каким-либо образом святцы с загадочным пергаментом?

– Трудно сказать, – заметил Клейбер. – Я вижу только один выход – спросить у этой женщины.

– В Калифорнии?

– А почему бы и нет? Похоже, это единственный человек, который может помочь нам в дальнейшем расследовании. В любом случае, она должна хоть что-то знать о том, над чем работал профессор.

Возражение Анны, считавшей, что вряд ли бывшая жена профессора будет расположена рассказывать совершенно незнакомым людям о его работе, казалось довольно резонным. Поэтому они решили придумать историю, которая могла бы помочь узнать необходимую информацию. Запасной вариант предложил Клейбер: он считал, что можно рассказать этой женщине всю правду, а также вручить миссис Фоссиус ее прощальное письмо, наверняка значившее для нее очень много, в то время как для Адриана и Анны оно не представляло интереса. Таким образом они могли попытаться завоевать доверие бывшей жены Фоссиуса.

Итак, они приняли решение отправиться в Сан-Диего. Более того, подобный план должен был помочь им оказаться на некоторое время в определенной безопасности, ведь Клейбер и Анна исчезли бы из Парижа внезапно. Могли ли они быть уверены, что не находятся под постоянным наблюдением? Вполне возможно, за каждым их шагом следили, а любое действие тщательно фиксировали. В свете последних событий подобное предположение казалось вполне правдоподобным и его ни в коем случае нельзя было полностью исключать.

Поэтому Адриан Клейбер разработал подробный план, с помощью которого они могли обеспечить сохранность документов, обнаруженных в багаже Фоссиуса. Анна отправилась пи такси в Лувр, а Клейбер в это время вышел с документами профессора в портфеле через черный ход на набережную Вальми, откуда направился через канал Сен-Мартен к банку на площади Колонел Фабьен.

Клейбер арендовал в банке личный сейф, используемый для хранения не столько драгоценностей, сколько важных документов, с которыми часто приходилось иметь дело в связи с профессиональной деятельностью. В этом сейфе Адриан и оставил пергамент вместе со всеми бумагами, найденными в багаже профессора Фоссиуса.

Анна и Клейбер встретились в ресторане у Торговой биржи, где собирались за ужином скромно отпраздновать удачное выполнение плана. Адриан сообщил в редакцию, что будет некоторое время отсутствовать, и это никого не удивило, ведь он зачастую целыми неделями занимался расследованием какого-нибудь дела, а потом возвращался с потрясающим репортажем. Они отправлялись в Калифорнию на следующий день, в четверг Вылет – 9:30, Ле Бурже.

8

Калифорния встретила их совсем не так, как ожидали Анна и Клейбер, – сбивающим с ног ветром и проливными дождями, которые бывают здесь довольно редко, но от этого словно становятся сильнее. Особенно напряженным оказался перелет из Лос-Анджелеса в Сан-Диего, на юг, вдоль побережья, который превратился в настоящее единоборство пилота со стихией. Поэтому Анна с облегчением вздохнула, когда небольшой самолет, пролетев угрожающе низко над домами, наконец прицелился в аэропорту Линдберг.

Клейбер прекрасно ориентировался в городе, поскольку раньше часто здесь бывал. Он забронировал номера в гостинице у Норт-Харбор-Драйв, откуда открывался вид на Сан-Диего-Бей и остров Коронадо. У причала стояла на якоре «Звезда Индии» – парусное судно, построенное в прошлом столетии, которое уже неоднократно перестраивали и реставрировали. Сейчас оно использовалось как музей. К комнатам на шестом этаже – Адриан намеренно забронировал два расположенных рядом номера – можно было подняться на лифте, шахта которого примыкала к прозрачной части внешнего фасада здания, что позволяло гостям наслаждаться прекрасным видом прямо из кабины.

Весь первый день пребывания в Сан-Диего они спали в своих номерах и спустились вниз лишь дважды: на ужин и чтобы немного прогуляться до конечной станции железной дороги Санта-Фе. На следующее утро, когда Анна и Клейбер проснулись, под лучами яркого солнца бухта переливалась разными оттенками бирюзы, словно здесь никогда не бывает другой погоды.

Около полудня они взяли напрокат машину, чтобы отправиться Бониту на юге города, где, как им сообщил портье, дружелюбный мексиканец, они могли найти дом, который разыскивали. Они поехали по фривею № 5 в направлении Тихуаны, через десять минут съехали со скоростной магистрали, свернув на выезд к Ист-стрит, проехали через весь городок с его фастфудами, бензозаправками и супермаркетами и наконец нашли Бонита-роуд. Проехав около двух километров мимо ухоженных лужаек для игры в гольф, Адриан и Анна нашли у светофора въезд на небольшую тихую улицу, больше похожую на переулок, которая, поднимаясь вверх по холму, должна была привести их к дому Аурелии Фоссиус.

Одноэтажный, несколько приземистый деревянный дом, крытый, как и большинство строений вокруг, гонтом, стоял в глубине улицы, и из его окон открывался великолепный, захватывающий дух вид на долину. Апельсиновые деревья говорили о том, что обитатели любят зелень, а стрелиции и агавы высотой почти в метр придавали небольшому саду и скромному дому экзотический вид.


Анна и Клейбер не застали Аурелию Фоссиус дома, но соседка темноволосая женщина с азиатскими чертами лица, переехавшая сюда вместе с мужем во время войны в Корее, о чем она с удовольствием рассказала посетителям, объяснила, что миссис Фоссиус работает в муниципальном совете Сан-Диего и обычно возвращается домой около пяти вечера. Она поинтересовалась, может ли еще чем-то помочь, и предложила передать миссис Фоссиус, кто к ней заходил.

Адриан и Анна вежливо поблагодарили, но отказались, добавив, что часа через три приедут снова. Вполне достаточно времени, чтобы съездить на остров Коронадо, который соединен с континентом высоким мостом над заливом Сан-Диего.

Вернувшись, они застали миссис Фоссиус дома. Ей уже успели сообщить о посетителях. Она даже узнала от соседки, что речь идет о мужчине и женщине из Германии.

Аурелия Фоссиус, изящная маленькая женщина, встретила их с американской вежливостью. Позже она рассказала, что осталась в Сан-Диего после того, как проработала некоторое время на флоте. Лишь когда Анна достала письмо Аурелии, написанное Фоссиусу (она сразу узнала его), во взгляде хозяйки дома исчезла неуверенность и она пригласила гостей в дом.

Клейбер и Анна договорились не упоминать о том, что Фоссиуса, возможно, убили, поскольку информация была получена от санитара, а доказательства у них отсутствовали. Однако они решили, что обязательно должны сообщить бывшей жене профессора о его смерти. В конечном счете, именно в связи с этим в руках Адриана и Анны оказались вещи профессора, среди которых было и привезенное в Калифорнию письмо.

Миссис Фоссиус, производившая впечатление твердой и сохраняющей самообладание женщины – а эти качества часто присущи людям невысокого роста, – восприняла новость неожиданно спокойно, несмотря на то что, судя по реакции на письмо, все еще испытывала к Фоссиусу сильные чувства. Она ничего не знала о покушении на картину в Лувре, которое совершил ее бывший муж, но это сообщение ее нисколько не удивило. Гостям показалось, что миссис Фоссиус привыкла к потрясениям, большинство из которых, видимо, были связаны именно со странностями в поведении профессора.

Чтобы завоевать доверие и расположение Аурелии Фоссиус, а также показать, что судьбы ее бывшего мужа и Анны таинственным образом связаны, Анна, не скупясь на слова, подробно и довольно правдоподобно описала смерть Марка Фоссиуса и все связанные с ней обстоятельства, которые в конце концов и привели их сюда, в Калифорнию.

Схожие судьбы каким-то образом сближают людей, и миссис Фоссиус постепенно прониклась доверием к почти незнакомым людям. Она стала менее сдержанной и, выслушав историю Анны, сказала:

– Надеюсь, вы не будете шокированы, если я скажу, что все что меня нисколько не удивляет.

Анна и Клейбер переглянулись. Такого они никак не ожидали!

– Нет, – продолжала Аурелия Фоссиус, – даже смерть Марка меня не удивляет. Ее можно было предвидеть. Я даже думаю, что в его смерти виновны именно они.

– Они?

– Да, они! Орфики, иезуиты, завистливые коллеги, которые страшнее мафии! Откуда я знаю, кто виновен в смерти Марка?!

Адриан и Анна насторожились:

– Иезуиты и орфики? Что это значит? Разве могут ученые принадлежать к мафии?

Изящная хозяйка нервно крутила в руках пачку ментоловых сигарет. По дрожи пальцев можно было понять, что миссис Фоссиус не на шутку разнервничалась.

– Я думаю, вы единственные, с кем я могу открыто об этом говорить, – сказала она, закуривая сигарету. – Любой другой посчитал бы меня сумасшедшей.

9

– Если я правильно все поняла, – начала рассказ Аурелии выпуская под потолок облачко дыма, – дилемма возникла примерно десять лет назад, когда Марк приехал в Калифорнию у него был заказ на исследования в области компаративистики, полученный от университета Сан-Диего. Он считался тогда одним из лучших в мире экспертов в этой области знаний, но сразу после приезда сюда совершил огромную ошибку. Марк повздорил со специалистами по истории искусств. Если быть, более точной, то он заявил об открытии, сделанном им именно в этой области. Искусствоведы не могли даже предположим, что-либо подобное, а уж тем более знать об этом. В результате с самого начала Марка окружали только враги.

– О чем же шла речь?

– Если говорить просто, то Марк предложил теорию, в соответствии с которой Леонардо да Винчи был не только гениальным художником, но и не менее великим философом, который обладал неким тайным знанием, способным изменить мир. Конечно, искусствоведы не могли согласиться с тем, что теорию, касавшуюся одного из самых великих художников, разработал какой-то литературовед, пытаясь отобрать у них лавры. Поэтому Фоссиусу заявили, что лучше ему заниматься Шекспиром и Данте.

– Примерно то же самое профессор Фоссиус рассказал нам в Париже, – заметила Анна. – Покушение на картину было направлено не против самого полотна и даже не против Леонардо, а против искусствоведов и их ограниченного мышления. Так нам сказал Фоссиус. Но вы говорили об орфиках и иезуитах.

Раздраженным жестом миссис Фоссиус выразила все свое негодование. Наконец она потушила сигарету, раздавив окурок в пепельнице, и пробормотала что-то вроде: «Бандиты, все они просто бандиты».

Клейбер и Анна переглянулись. Похоже, лучше воздержаться от попыток выяснить что-нибудь еще. Если бы Аурелия Фоссиус хотела рассказать все, она бы так и сделала.

– Профессор, – попыталась сменить тему Анна, – был очень горд тем, что ему удалось найти на картине указание на имя Бараббас.

Миссис Фоссиус подняла взгляд на гостей.

– Значит, ему это удалось? – В ее голосе слышалась горечь.

– Да, после того как профессор Фоссиус облил картину кислотой, на ней можно было различить ожерелье, из начальных букв названий камней которого складывается имя Бараббас.

– Ах, вот как! – Казалось, Аурелию поразило услышанное. – Тогда вы все знаете…

– О нет! Совсем наоборот! – поторопилась возразить Анна. – Профессор только самую малость посвятил нас в эту тайну, свидание с ним закончилось. Когда мы вернулись на следующий день, он уже был мертв.

– Как вы думаете, это была простая случайность? – холодно спросила Аурелия Фоссиус.

Анна испугалась.

– Что вы имеете в виду, миссис Фоссиус?

– Я не верю, что Марк умер своей смертью.

– Почему, миссис Фоссиус?

Аурелия Фоссиус опустила взгляд и сказала, несколько смутившись:

– Полагаю, вы прочитали мое письмо Марку. Значит, должны пыли понять, что мы расстались не из-за каких-либо размолвок. Да, годы, которые я прожила вместе с Марком, были лучшими в моей жизни! – Сказав это, она скомкала письмо, а затем продолжила: – Но однажды наступил момент, когда его желать довести научные исследования до конца стало сильнее любви ко мне. Знаете ли, есть такие мужчины, которые женаты на своей профессии. Любой женщине трудно вынести такое положении вещей в семье. С Марком же все было иначе. Профессия была для него любовницей, а подобные отношения всегда заканчиваются катастрофой. В последнее время его мысли занимало лишь одно – работа. И если кто-то делал попытку забрать у него эту возлюбленную, Марк просто сходил с ума.

Анне и Адриану было довольно сложно следить за ходом мысли Аурелии. Больше не оставалось сомнений в том, что она знала больше, чем они могли надеяться. С каждой секундой Клейбер и Анна убеждались: наверняка будет крайне непросто выведать у этой женщины ее тайну.

– Что вы хотите этим сказать? Он все-таки сошел с ума?

– В поисках доказательств своей гипотезы он не раз ездил в разные точки земного шара, покупал странные папирусы и пергаменты, которые никому не показывал. Марк в несколько раз превысил бюджет своего исследовательского института, из-за чего администрация университета Сан-Диего вынесла ему выговор и пригрозила разорвать контракт. Ведь Марк так и не посвятил никого в детали своего исследования. На вопросы о результатах он отвечал упорным молчанием. Даже я лишь очень поверхностно понимала, в чем была суть его гипотезы.

– Так в чем же? – Анна нервно заерзала на своем стуле.

– Вы католичка? – спросила миссис Фоссиус, обращаясь непосредственно к Анне.

– Протестантка, – ответила та с удивлением и еле слышно добавила: – По крайней мере, считаю себя таковой.

– Извините, – продолжила Аурелия Фоссиус. – Мне следовало рассказывать обо всем по порядку. Поскольку Марк отказывался объяснить, в чем состояла суть его исследований, и понимал, что его уволят, то решил сам написать заявление об уходе. Я бы не сказала, что мы жили бедно, но частные ученые зарабатывают более чем скромно, и только моих денег нам стало не хватать. К тому же во время одной из поездок Марк познакомился со странным типом. Он назвался Талесом и…

– Как вы сказали? – перебила Аурелию Анна, не в силах преодолеть волнение. – Талес, румяный блондин, удивительно Похожий на монаха?

– Этого я не знаю, – ответила миссис Фоссиус. – Я никогда не видела этого человека, но, насколько знала, он и был кем-то вроде монаха. Он принадлежал к орфикам, подозрительному ордену, в который якобы принимали лучших из лучших, самых выдающихся людей, живущих на земле, каждый из которых лучше других разбирался в определенной области знаний.

– Талес! – воскликнула Анна и покачала головой.

– Вы его знаете?

– Конечно! Он охотился за старинным пергаментом, который, как он думал, был у моего мужа. После смерти Гвидо я встречалась с этим человеком в Берлине. Он рассказывал о странных вещах и предлагал мне огромную сумму за древний клочок пергамента.

Миссис Фоссиус кивнула.

– Орден орфиков баснословно богат. В руках этих людей сосредоточен невероятный капитал. Марк говорил, что Талес лишь рассмеялся, когда он предъявил ордену требования финансовой поддержки своих исследований. Талес ответил моему мужу, что в его распоряжении будет столько денег, сколько он захочет.

– Невероятно, – удивился Клейбер. – Но наверняка существовала какая-то загвоздка.

– Эти люди поставили определенные условия. Условие номер один: Марк должен был сжечь за собой все мосты, забыть о прошлой жизни и вступить в орден, резиденция которого расположена где-то в северной части Греции. Условие номер два: Марк обязан был предоставлять все результаты своих исследований в распоряжение ордена. Условие номер три: заключив однажды подобное соглашение с орфиками, его нельзя было разорвать. То есть оно оставалось действительным до самой смерти Марка. О двух первых условиях мне сказал сам Марк, а третье мы с вами в достаточной степени обсудили. Похоже, что именно последнее условие заставило моего мужа задуматься. Марк рассказывал, что попытался возразить Талесу, что не может знать, каким будет его отношение к жизни через десять лет. Тот ответил, что об этом нужно думать заранее. Орфики, став членами ордена, узнают так много тайн, что представляют собой опасность для существования мира. Поэтому если кто-то решает покинуть орден, его заставляют покончить с собой.

– Они сумасшедшие! – не выдержал Клейбер. – Все они там совсем свихнулись!

Миссис Фоссиус лишь пожала плечами:

– Очень может быть.Надеюсь, теперь вы понимаете, почему я не верю в то, что мой муж умер своей смертью.

– Я вас понимаю, – сказала Анна чуть слышно и посмотрела на Адриана. Они поняли друг друга: в подобной ситуации, похоже, действительно лучше не рассказывать миссис Фоссиус всей правды.

Аурелия поднялась, подошла к книжным полкам напротив камина и достала из деревянной шкатулки лист бумаги.

– Последнее письмо Марка, – сказала она и нежно провела рукой по сложенному листу. Затем передала содержание письма, даже не заглянув в него. Она рассказала, что Фоссиус вынашивал мысль покинуть орден. У него возникли разногласия с лидерами этой странной организации, поскольку профессор отказывался посвятить их в детали своего открытия. Орфики же, со своей стороны, хотели оставить это знание исключительно в распоряжении ордена, так как, по их мнению, знания являются единственной истинной властью, существующей на земле.

Фоссиус никогда не распространялся о том, почему его открытие имело невероятно важное значение. Он лишь намекал, что оно способно превратить Ватикан в музей, а Папу Римского – в историческую фигуру.


– Похоже, профессор недолюбливал священников, – констатировал Адриан с улыбкой.

– Он их ненавидел, – поправила Клейбера миссис Фоссиус. – Он ненавидел их всей душой, но причиной тому являлась не вера, а наука. Марк был, одержим идеей отомстить за Галилео Галилея, с которым так отвратительно поступила инквизиция, а церковь до сих пор его не реабилитировала. Двадцать второе июня для него всегда было днем памяти – Марк пропадал на целый день и, медитируя, клялся отомстить.

Анна, жадно слушавшая рассказ миссис Фоссиус, спросила:

– Что же произошло двадцать второго июня?

– Двадцать второго июня инквизиция заставила Галилео отречься от учения Коперника. От одного воспоминания об этом событии Марк становился агрессивным, потому что. Как он любил повторять, глупость тогда победила мудрость.

Это выражение вполне объясняло странный характер профессора Фоссиуса. Даже покушение на картину Леонардо теперь можно было объяснить. Фоссиус хотел обратить на свое открытие внимание общественности.

– И вы, – спросила Анна, – не имеете ни малейшего представления о том, в чем именно заключалась суть открытия, сделанного профессором?

Миссис Фоссиус посмотрела в глаза Анне, а потом Клейберу, будто хотела лишний раз убедиться, что им можно доверять, она шумно вздохнула, словно собираясь с духом. Долгие годы Аурелия Фоссиус хранила в себе вещи, о которых не могла ни с кем поговорить. О которых знала только она. А сейчас перед ней сидели два абсолютно чужих ей человека, и как раз им она должна была доверить свою тайну?

С другой стороны, миссис Фоссиус не покидала мысль, что ее и сидящую перед ней незнакомую женщину связывают очень похожие судьбы. По крайней мере, она не сомневалась, муж Анны фон Зейдлиц стал жертвой покушения. Наверное, это и сыграло роль в принятии окончательного решения. Она встала.

– Идемте со мной, – сказала Аурелия. Она провела Анну и Клейбера в небольшую квадратную комнатку, окна котором выходили в сад и были почти полностью закрыты высоким кустарником, отчего в ней царил полумрак. Огромное количество старых книг и письменный стол не оставляли сомнении в том, что это рабочий кабинет профессора.

– Возможно, вам это покажется странным, – заметила миссис Фоссиус, – но после ухода Марка я здесь ничего не меняла Вы можете все осмотреть.

Скорее со смущением, чем с интересом рассматривала Анна книжные полки. Все ее мысли были заняты странным поведением бывшей жены профессора Фоссиуса. К своему великому удивлению, она отметила, что видит перед собой огромное собрание разнообразных Библий и комментариев к Новому Завету. Книги на самых разных языках. Некоторым из них наверняка было несколько сотен лет. От фолиантов исходил едкий запах.

– Мой муж обнаружил ранее никому не известное Евангелие. Так сказать, самое древнее из них и самое точное, на котором основывались все остальные, – спокойно сказала миссис Фоссиус. – Вернее, Марку удалось собрать лишь отдельные его части. Все они происходили из собрания пергаментов, случайно обнаруженных много лет назад в Минии, в Среднем Египте В поисках известняка один каменотес наткнулся на хранилище рукописей и подарил найденные свитки своим трем сыновьям. Они разделили свитки на три части, и каждый продал свою. Марк же пытался собрать все части воедино. Довольно скоро он заметил, что пергаментами интересуется не только он. За обладание фрагментами развернулась ожесточенная борьба. Я бы даже сказала, война.

Объяснение Аурелии лишило Анну фон Зейдлиц остатков самообладания.

– Это Евангелие, – сказала она, с трудом подбирая слона, – по-видимому, содержит факты, которые определенные заинтересованные стороны предпочли бы не делать достоянием общественности и сохранить в тайне…

Анна думала в этот момент об аварии, ставшей причиной смерти Гвидо. Теперь у нее не оставалось ни малейшего сомнения в том, что муж стал жертвой покушения, совершенного с единственной целью – завладеть пергаментом.

– Вы только взгляните на это! – Миссис Фоссиус доставала с полок разные книги, открывала их и показывала Анне. В них одни абзацы были помечены, другие – перечеркнуты, некоторые отмечены странными символами – лабиринт из линий, крестиков и точек. И все это профессор проделал не раз, и даже не десятки раз – сотни абзацев в сотнях книг. Заметки на полях, между строк, переводы отдельных предложений и отсылки к другим книгам. Не выбирая, Аурелия доставала книгу за книгой и показывала Анне все более странные пометки.

В одной из книг Анна прочитала подчеркнутые строки: «Берегитесь закваски фарисейской, которая есть лицемерие. Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы. Посему, что вы сказали в темноте, то услышится во свете; и что говорили на ухо внутри дома, то будет провозглашено на кровлях».

Красными чернилами Фоссиус написал на полях:

Лука 12:1 – 3

Матфей 10:26

Марк 8:15

Лука 8:17

Бараббас 17:4

Последнюю строку профессор подчеркнул дважды.

Бараббас! Анна фон Зейдлиц вздрогнула, протянула книгу Клейберу и показала это место в книге. Они с Анной переглянулись: вновь фантом Бараббас.

Анна должна была собрать все свое мужество, чтобы задан следующий вопрос, ведь она не могла предвидеть, как отреагирует Аурелия Фоссиус.

– Миссис Фоссиус, профессор вам случайно не рассказы вал, что значит имя Бараббас? – спросила Анна и показала на дважды подчеркнутое слово в книге.

– Бараббас? – Аурелия Фоссиус задумалась и отрицатель но покачала головой. – Нет, не припоминаю, чтобы он когда-либо произносил это имя.

– Странно, – ответила Анна, листая книгу дальше. Она нашла еще одну страницу, на которой был помечен следующим текст: «И вот свидетельство Иоанна, когда Иудеи прислали из Иерусалима священников и левитов спросить его: кто ты? Ом объявил, и не отрекся, и объявил, что я не Христос. И спросили его: что же? ты Илия? Он сказал: нет. Пророк? Он отвечал: нет Сказали ему: кто же ты? чтобы нам дать ответ пославшим нас что ты скажешь о себе самом? Он сказал: я глас вопиющего в пустыне: исправьте путь Господу, как сказал пророк Исайя».

На полях тоже оказались пометки профессора:

Иоанн 1:19

Матфей 11:14; 17:10

Марк 9:11

Бараббас??

Имя Бараббас вновь было подчеркнуто.

– Нет, – вновь заговорила миссис Фоссиус, – он никогда не называл это имя. Я слышу его впервые, в этом я абсолютно уверена. Что оно значит?

Клейбер, погруженный в чтение текста, ответил, качая головой:

– Из заметок на полях можно сделать вывод, что эти части текста у разных евангелистов дополняют друг друга, а это значит, Бараббас являлся автором пятого Евангелия. Но сам этот факт для нас ничего не значит и не позволяет понять, какая тайна скрывается за этим именем, где бы оно ни упоминалось.

– Имя Бараббас, – продолжила Анна, – скорее всего имело скрытое от большинства людей значение, оно служит неким кодом, которым могли воспользоваться только посвященные. В то же время это имя является ключом к разгадке тайны, имеющей невероятное значение.

Казалось, что миссис Фоссиус не поняла ни слова из сказанного. Анна и Клейбер задавались вопросом: было ли это удивление наигранным, хоть оно и выглядело столь естественно, или бывшая жена профессора действительно не имела ни малейшего представления о том, чем занимался ее муж в течение долгих лет? По крайней мере, когда они, перелистывая книгу, за книгой, пытались найти хоть какие-нибудь новые зацепки, Аурелия сохраняла совершенно спокойный вид. Похоже, она смирилась со своей судьбой и с судьбой, постигшей ее мужа.

Запутавшись в бесчисленных заметках, найденных в разных книгах, Анна задала миссис Фоссиус вопрос о том, как могло случиться, что профессор никогда не разговаривал с ней о своих исследованиях и не рассказывал о целях работы.

На что Аурелия ответила:

– Фоссиус всегда был довольно замкнутым человеком. Конечно, он говорил о своей работе, но от подобных разговоров я почти всегда уставала, поскольку просто не могла следить за его мыслью и понимать смысл сказанного, если речь шла о его области знаний – компаративистике. В Марке жили два человека: любящий муж, с которым я играла в гольф в Бонита-клубе, и одержимый ученый, с трудом справлявшийся с обычными повседневными проблемами. К сожалению, его вторая натура начала постепенно брать верх, и это повлияло на наш брак не лучшим образом. Но, – заметила она под конец, – я уже и так рассказала вам слишком много.

Анна и Адриан восприняли последнюю фразу как вежливую просьбу миссис Фоссиус покинуть ее дом и попрощались.

10

По пути в гостиницу они молчали, поскольку каждый пытался привести свои мысли в порядок. Наконец Анна заговорила:

– Что ты думаешь о миссис Фоссиус?

На лице Клейбера появилась гримаса – нечто среднее между лицом смеющегося человека и человека, готового вот-вот заплакать.

– Трудно сказать, – ответил он. – Я бы не стал утверждать, что она лжет. В то же время меня не покидает чувство, что миссис Фоссиус решила скрыть от нас нечто важное.

– Ты имеешь в виду ее заверения, что она не знала, над чем работал муж?

– Хотя бы и это, – сказал Клейбер. – Нельзя прожить с человеком в браке восемь лет и не знать, как он зарабатывает деньги.

– Хорошо, предположим, что она знала, но не была посвящена в детали его исследований Я ведь тоже в общих чертах знаю, чем ты занимаешься, но достаточно подробно не смогла бы рассказать об этом Честно говоря, подробности меня вовсе не интересуют, поэтому вполне вероятно, что миссис Фоссиус интересовалась работой мужа в той же степени.

Клейбер покачал головой.

– Такого я себе просто не могу представить. Фоссиус не раз ездил на край света в поисках какого-то куска пергамента. Он должен был объяснить жене, почему именно этот клочок пергамента был для него так важен. Если бы он сам не стал говорить, то наверняка миссис Фоссиус спросила бы его. Она же это отрицала, и я ей не верю.

Когда они проезжали мимо площадки для игры в гольф возле Бонита-клуба, Клейбер остановил машину.

– Миссис Фоссиус обмолвилась, что они с мужем играли здесь в гольф. Верно?

– Да, ты прав, – ответила Анна. – Кажется, мы с тобой думаем об одном и том же.

Клейбер свернул на площадку для парковки. На террасе клуба сидели в плетеных креслах несколько игроков, они разговаривали и пили чай со льдом. Анна с Адрианом представились как друзья Фоссиуса, приехавшие из Германии, и спросили, не был ли кто-нибудь из присутствующих близко знаком с профессором.

Что значит «близко знаком»? С ним виделись в клубе, но близко профессора знал только Гарри Брэндон, его ассистент. Кто-то указал на лунку неподалеку, возле которой мужчина и женщина пытались выбить мяч из песка. Это были Гарри и его жена.

Гарри Брэндон и его жена Лиз, бывшая в отличие от мужа довольно полной, оказались очень милыми и приятными людьми. Во время короткого разговора с ними Клейбер и Анна узнали, что Брэндон занял место профессора Фоссиуса в университете. Когда Анна рассказала о смерти профессора в Париже, Низ спросила, не зайдут ли их новые знакомые вечером на ужин, поскольку ей и Гарри очень хотелось бы узнать подробности этой истории.

Анна и Адриан охотно приняли приглашение. Они надеялись, что Брэндоны больше расскажут о Фоссиусе и его научных исследованиях.


Гарри и Лиз жили на острове Коронадо, на Седьмой улице к западу от Оранж-авеню, в деревянном бунгало с небольшим садом и крохотным внутренним двориком с тыльной стороны, в котором был безвкусно выполненный фонтан, при виде которого тут же вспоминался оказавшийся в опасности хамелеон. По периметру фонтана были установлены электрические лампы, каждые десять секунд подсвечивавшие воду разным цветом.

На стенах и на темно-коричневой грубо сделанной деревянной мебели висели и стояли фотографии в рамках, не меньше двухсот, на которых чета Брэндонов была запечатлена в кругу своей огромной семьи или среди друзей. Самые старые из этих снимков, похоже, были сделаны еще в сороковых годах.

Сразу заговорили о Фоссиусе. Выяснилось, что профессора Гарри буквально боготворил. Он рассказал, что у Фоссиуса была так называемая абсолютная память, которой обладает лишь, один человек из нескольких миллионов. Такое свойство мозга позволяет запоминать однажды прочитанное либо услышанное и даже через много лет воспроизводить с точностью до слова. Этот дар просто обязывал Фоссиуса заняться сравнительным литературоведением. Профессор был способен работать с точностью компьютера, в то время как все остальные все равно что возились с записями на клочках бумаги, и был настоящей находкой для науки. Фоссиус мог цитировать любые места из «Божественной комедии» Данте или «Фауста» Гете и сравнивай, их между собой. Он был настоящим гением. Хотя – при этих словах Брэндон стал серьезен – именно абсолютную память следовало винить в том, что Фоссиус постепенно, но с каждым месяцем все более явственно терял рассудок.

Анна возразила:

– Когда мы разговаривали с профессором в Сен Винсент де-Поль, он был абсолютно нормален! Сначала мы не верили что его разум не помутился, но после нескольких разговоров с ним у нас не осталось и тени сомнения в его здравомыслии.

– В том-то и дело, – заметил Брэндон. – Это типично для его поведения. С Фоссиусом вы могли вести дискуссии на самые разнообразные темы и при этом не замечать, что он внезапно начинал говорить бессмыслицу.

Гарри рассказал, что у профессора были излюбленные темы, одной из которых являлось притязание католической церкви на совершенство. В отличие от апологетов веры, Фоссиус ставил вопрос о том, можно ли доказать преимущество христианской религии над всеми остальными, не прибегая к постулатам веры и исключительно научным путем и при помощи имеющихся у человечества знаний. При этом он постоянно искал новые доказательства своей теории, одним из которых предположительно и было никому не известное ранее Евангелие.

На вопрос о содержании пятого Евангелия Брэндон ответить не смог. Никто в институте ничего не знал о работе профессора, поскольку Фоссиус скрывал все свои исследования за завесой тайны. Вполне возможно, что собранные им фрагменты были частью единого целого, а именно утерянного Евангелия, но об их истинном смысле и значении профессор не проронил ни слова.

– Неужели он скрывал это даже от своего ассистента? – удивилась Анна.

– Даже от своего ассистента, – подтвердил Гарри.

Конечно, его поведение казалось в высшей степени странным и подозрительным, а в конечном итоге стало поводом для прекращения всяких отношений, поскольку исследования профессора выходили далеко за рамки его науки.

– Жаль, – заметил Брэндон, – я считал Фоссиуса действительно великим ученым.

Во время рассказа Брэндонов Анна рассматривала многочисленные фотографии, и одна из них привлекла ее внимание. На фото были запечатлены Гарри и Лиз с другой парой на фоне потрясающего вида на Monument Valley.[175] Вторым мужчиной на фотографии оказался Фоссиус, производивший впечатление радующегося жизни молодого человека, – полная противоположность тому Фоссиусу, с которым Анна познакомилась в Париже. Вторая женщина – настоящая красавица с прекрасными длинными волосами – показалась Анне знакомой, хоть она и не могла понять, где именно могла ее видеть.

Лиз заметила, что Анна пристально рассматривала фотографию, и объяснила:

– С того дня прошло уже около пяти лет. Трагическая история.

Анна вопросительно взглянула на Лиз.

– История с Ганне и Аурелией! – воскликнула Лиз. – Не ужели вы ничего не знаете об этом?

– Нет, – ответила Анна удивленно. – Вы не могли бы рассказать подробнее?

Гарри вызвался рассказать обо всех обстоятельствах, связанных с той историей, и не торопясь начал:

– Марк и Аурелия несколько лет жили очень счастливо. До тех пор, пока не появилась Ганне. Она была специалистом по классическим языкам и, кроме того, интересовалась археологией. Она была редким примером женщины, сочетавшей в себе острый ум и восхитительную красоту. Она как хотела крутила Фоссиусом, он же не мог ей сопротивляться. Для Аурелии наступил настоящий конец света. Она боролась, но борьба эта была проиграна еще до того, как началась. Нам было жаль. Аурелию. Думаю, она до сих пор любит Марка.

Эта история, услышанная от Брэндона, в некоторой степени объясняла поведение миссис Фоссиус. Разве может нормальная женщина спокойно рассказать незнакомым людям, как муж обманул ее?

– Для нас, – продолжал Гарри, – ситуация оказалась край не непростой. Мы ценили Аурелию, но Ганне нам тоже нравилась. В последние годы Марк думал только о ней. Она стала неотъемлемой частью его личной жизни и профессиональной деятельности. И чем дольше я думаю об этом, тем больше склоняюсь ко мнению, что Ганне подослали к Марку.

Анна и Клейбер переглянулись.

– Что значит «подослали»? – спросил Адриан. – Объясните, пожалуйста.

– Как бы лучше выразиться… Видите ли, именно Ганне рассказала Фоссиусу о так называемом ордене орфиков. Думаю, она состояла в нем еще до своего приезда в Калифорнию, а сюда явилась именно для того, чтобы убедить Марка присоединиться к этой странной секте.

– Вы не могли бы рассказать нам больше об этом таинственном ордене? – попросила Анна.

– «Таинственный», пожалуй, самое подходящее слово для этого клуба. Орфики стали своего рода легендой, которую ученые передают из уст в уста, мифом. Многие считают, что такой организации не существует, поскольку довольно трудно представить себе, какие усилия потребовались бы, чтобы собрать в одном месте лучших ученых мира, каждый из которых является гением, и обеспечить им неограниченные финансовые возможности. Если бы я не был ассистентом профессора Фоссиуса, то наверняка относился бы к подобным рассказам скептически. Но такой орден действительно существует. Это могущественная и крайне опасная секта. Я даже склонен считать, что они выходят за рамки закона и человеческой морали. Известно, что они не гнушаются никакими методами для достижения своих целей…

– Каких целей? – прервал его Клейбер.

– Фоссиус, – продолжал Гарри, – когда я ему однажды задал этот вопрос – а это было незадолго до того, как он навсегда уехал из Калифорнии, – ответил так: «Каждый день, проведенный в незнании, – потерянный день».

– На это трудно что-то возразить, – заметил Адриан.

– Да, – согласился Гарри Брэндон, – но орфики одержимы жаждой знаний. А подобная одержимость опасна не меньше, чем любая другая. Мне кажется, эти люди готовы идти по трупам. Поэтому я рад, что не настолько умен, как Фоссиус или Ганне. Они никогда не обратят на меня внимание.

– Вы думаете, в конечном итоге обоих погубили их выдающиеся способности? – с удивлением спросил Клейбер.

– Возможно, это звучит дико, – ответил Брэндон, – но последователи Орфея постоянно разыскивают гениев. Обычный ученый никогда не будет интересен им.

Гарри улыбнулся.

– Имел ли Фоссиус хоть малейшее представление о том, что его ожидает после вступления в орден?

Брэндон пожал плечами.

– Он никогда об этом не говорил, и, честно говоря, тогда меня это мало интересовало – ведь я не знал, как трагически закончится все для Фоссиуса. Марк думал лишь о Ганне он пошел бы за ней даже в африканские пустыни. Жуткая история.

– И вы больше ничего не слышали о профессоре?

– Ничего. Аурелия получила от него одно письмо. Она не рассказывала, о чем писал Марк, а мы не хотели показаться навязчивыми. Надеюсь, вы меня понимаете.

– Вам известно, куда отправился профессор Фоссиус?

– Куда-то в горы на севере Греции. Однажды Марк упомянул место, в котором обосновались орфики… Кажется, они назвали свой монастырь Лейбетра. Я записал это необычное название, потому что боялся забыть, и просмотрел множество подробнейших карт, пытаясь найти его. Но безрезультатно, его нет ни в одной энциклопедии. Мне улыбнулась удача, когда я решил поискать в словаре античных названий. Там говорилось: Лейбетра расположена у подножия Олимпа. В некоторых источниках упоминалось, что в этом месте родился, умер и был похоронен Орфей. Жители Лейбетры издавна считались настолько глупыми, что даже вошли в поговорку.

Обращаясь к Адриану, Анна сказала:

– Греция ведь не на краю света. Если есть хоть малейший шанс…

Она не отрываясь смотрела на фотографию.

11

Анна и Клейбер попрощались с Брэндонами, пообещав держать их в курсе событий. По пути назад в гостиницу все мысли Анны занимала фотография. Когда Клейбер спросил, почему она так молчалива, Анна не ответила. Ей не хотелось разговаривать. Тогда Адриан сказал, причем скорее не потому, что так думал, а с целью спровоцировать Анну:

– Лиз и Гарри Брэндон, похоже, решили кое о чем промолчать. Как и Аурелия Фоссиус.

Анна взорвалась:

– Я думаю, Брэндоны рассказали нам все, что знали! Они сами заинтересованы узнать развязку этой истории, в противном случае они – чего, кстати, не сделала миссис Фоссиус – не попросили бы нас держать их в курсе дела! У меня создалось впечатление, что все эти события их крайне заинтересовали.

– Хотя Брэндон должен быть только рад тому, что Фоссиус совершенно неожиданно освободил для него место при университете. Наверное, они были настоящими друзьями.

– Я не могу прекратить думать об этой женщине на фотографии… О любовнице Фоссиуса…

– О ней Брэндоны говорили с определенным уважением, я бы даже сказал, с восхищением. Но не с симпатией. Если ее действительно подослали к Фоссиусу орфики, то события принимают совсем другой оборот. Эта история больше похожа на аферу, в которую вовлечены спецслужбы.

Анна просто не могла оставить подобное замечание без ответа.

– Похоже, твоя фантазия слишком разыгралась, – сказала она с насмешкой, но тут же вновь стала серьезной. – Давай будем придерживаться фактов.

– Факты! Факты! – вскипел Клейбер. – Факты во всей этой истории кажутся более странными, чем порождения воспаленной фантазии ненормального писателя!

Анна кивнула и замолчала, словно извиняясь.

Когда они подъехали к гостинице и Адриан остановил машину, Анна предложила прогуляться. Солнце опускалось за горизонт, и волны залива в его лучах отливали бронзой. Из окон кухни ресторана доносился отвратительный запах сгоревшего масла, а сновавшие по причалу лоточники из Мексики тащили за собой сооруженные из картона магазинчики на колесах и выкрикивали шуточки, предлагая прохожим поменять рубашку или брюки и уверяя, что у них можно найти и то и другое.

– Мне трудно говорить об этом, – начала Анна нерешительно, когда они шли по набережной к той ее части, где было меньше людей, – но я постоянно думаю о женщине на фотографии.

– Ты имеешь в виду любовницу Фоссиуса?

– Да, ее.

– А в чем дело? – Клейбер остановился и посмотрел Анне в глаза.

Она явно была в растерянности.

– Я рассказывала тебе, – с той же нерешительностью в голосе ответила она, – как в поисках женщины, находившейся во время аварии в машине моего мужа, пришла домой к Донату…

– Тому мужчине, который внезапно словно растворился в воздухе?

– Да, речь идет именно о нем. У этого мужчины, Доната, есть жена. Она полностью парализована и постоянно сидит в инвалидном кресле. Она может лишь пошевелить головой…

– Что с этой женщиной не так? Скажи наконец!

– Мне кажется, жена Доната и любовница Фоссиуса на фотографии – один и тот же человек.

Клейбер отошел от Анны, сделал пару шагов в направлении причальной стены и рассеянно уставился на воду. Он безуспешно пытался связать только что услышанное с уже известными фактами.

– Значит, Брэндон кое о чем все же умолчал, – сказал Адриан.

– Он не мог знать, что я видела Ганне Донат при столь странных обстоятельствах.

– Или же он об этом знал, но по определенным причинам решил не говорить, кем на самом деле является женщина с фотографии.

– Чепуха, – возразила Анна. – Тогда бы он назвал какое-нибудь другое имя.

– Он назвал ее по имени. Ганне.

– Вот именно. Но мы ведь и не спрашивали ее фамилии!

– Ты абсолютно уверена, что Ганне на фотографии – жена Доната?

– Предполагаемая жена Доната, – поправила Анна. – Уверена я быть не могу, ты сам это прекрасно понимаешь. Они лишь удивительно похожи, Но раз последствия несчастного случая оказались столь тяжелыми, ее лицо не могло не измениться. Это вполне могла быть она: Ганне Луизе Донат.

– Ганне Луизе Донат! – воскликнул Клейбер и схватил Анну за руки. – Этим именем назвалась женщина, которая попала в катастрофу вместе с Гвидо?

На лице Анны отразились глубочайшая растерянность и беспомощность. Она была в отчаянии. Теперь и Анна не знала, какие выводы следовало сделать. В этот момент она поняла, что Гвидо не изменял ей. Просто она запуталась в странном лабиринте из злых интриг и страха. Анну снова охватил неописуемый ужас, который сковал ее ноги, словно змея, и сдавил горло так, что она не могла сказать ни слова. Ужас перед странными загадками и неизвестной опасностью, подстерегавшей на каждом шагу.

Клейбер отвел Анну назад в гостиницу и не стал возражать, когда она заказала в номер бутылку «Мальта»[176] с единственной целью – напиться. Когда Анна уснула, Клейбер вернулся в свои номер и тут же позвонил Гарри Брэндону, чтобы спросить, была ли у Ганне, любовницы Фоссиуса, фамилия Донат.

– Да, – не задумываясь ответил Брэндон. – Разве я об этом не упомянул?

12

Неожиданное открытие, которое заключалось в том, что между профессором Фоссиусом и женщиной, оказавшейся во время аварии в машине Гвидо, существовала таинственная связь казалось, полностью выбило Анну из колеи. У нее пропал аппетит, и лишь с огромным трудом она могла заставить себя съесть хоть что-нибудь. Все завтраки, обеды и ужины заканчивались одинаково – Анна вскакивала из-за стола и бежала в туалет, потому что не могла сдержать рвоту. Если Адриан пытался начать разговор, то буквально через минуту замечал, что Анна его совсем не слушала.

А потом наступило роковое утро, когда Клейбер, пребывавший в такой же растерянности, как и Анна, обнял ее, а затем начал нежно целовать и осыпать ласками, словно надеялся таким образом вылечить ее и заставить стряхнуть то полубессознательное состояние, в котором она находилась последние дни.

В первые мгновения казалось, что Анне приятны поцелуи мужчины, к которому она была неравнодушна. Но когда Клейбер осторожно усадил Анну в одно из кресел, стоявших в ее номере, где по чистой случайности и разыгралась эта сцена, опустился перед ней на колени и продолжил целовать, Анна внезапно затряслась, словно от удара током, схватила Адриана за волосы и резко оттолкнула, выкрикивая, что у него постоянно только одно на уме и лучше бы ему убраться к черту.

Клейбера это потрясло до глубины души и, похоже, доставило ему больше страданий, чем самой Анне, – в то утро она казалось, была не в себе. Он выскочил из номера, сбежал по лестнице на первый этаж и сел за руль машины, стоявшей на стоянке перед гостиницей. Адриан утопил педаль газа, мотор взревел, и этот звук подействовал на него успокаивающе. Клейбер направил тяжелый «додж» на фривей № 5 и помчался на юг.

Через десять минут езды на сумасшедшей скорости он достиг границы с Мексикой, где шумом, пылью и отвратительными запахами его встретил, как утверждал плакат, «самый большой маленький городок в мире». Целый день и полночи Клейбер пил в кабаках Тихуаны, с трудом избавляясь от кучи детей – попрошаек и невероятного количества дешевых проституток, роившихся вокруг него, как надоедливые насекомые. Около полуночи он решил отправиться назад в гостиницу и пересек по пути в Сан-Диего ярко освещенную линию границы.

Вернувшись в отель, он узнал от портье, что миссис Зейдлиц решила уехать раньше, чем планировалось. На вопрос Клейбера, не просила ли она что-нибудь ему передать, старый портье с дружелюбной улыбкой ответил:

– Нет, мне очень жаль.

Было бы неправдой, если бы Клейбер сказал, что в тот момент и ему было жаль. Анна оскорбила его чувства, и Адриан не мог даже представить себе, что произошло бы, если бы она сейчас находилась в соседнем номере. Как бы он повел себя? Просил бы прощения? Но за что? Разве все прошедшие недели он не относился к ней со всем вниманием и уважением, на которое способен настоящий друг?

Вез сомнения, своим поведением Анна унизила Клейбера непростительным образом. Не только события последних дней, но и само поведение ее становилось непредсказуемым и пугающим. И несмотря ни на что, Адриан полюбил эту женщину. Он старался снисходительно относиться к ее странностям и капризам, к странной смеси беспомощности, рассудительности и потребности в защите, с одной стороны, и стремлении к самостоятельности – с другой. Да, он ее любил и ничего не желал так сильно, как помочь ей выпутаться из водоворота губительных событий. Но, подведя итоги, он понял, что его личных проблем в результате проводимого расследовании стало лишь больше. Кроме того, Анна фон Зейдлиц, похоже решила, что неплохо справится и без него. Разве не был ее отъезд лучшим тому доказательством?

Клейбер пытался понять, о чем думала Анна. Оставалось ли в ее мыслях место и для него? Что, если она лишь использовала его, а теперь, когда поняла, что Адриан не сможет помочь в дальнейшем расследовании, решила от него избавиться и вышвырнуть из своей жизни? С другой стороны, он не видел иного выхода – нужно было ехать за Анной.

Мысленно жалея себя, к чему склонен любой насквозь пропитанный текилой мужчина, Клейбер уснул на кровати в своем номере, даже не сняв одежду.

Глава шестая Замысел дьявола Улики

1

В передней части длинного зала, через высокие окна которого помещение освещало утреннее солнце ясного осеннего дня в Риме, блестела надпись, сделанная золотыми буквами, видимая даже с последних рядов: «Omnia ad maiorem Dei gloriam». Все ради величия Бога. Столы, расположенные поперек зала, напоминали ступени приставной Лестницы: под прямым углом к боковым сторонам и на равном расстоянии друг от друга. И только справа, там, где книги и древние фолианты поднимались к самому потолку, а каждый ряд Имел свой буквенный код, являвшийся сокращенными словами «Науч.», «Теолог.» или «Ист.» и призванный нести знания, виднелся узкий проход, по которому одетые в темно-серые сутаны иезуиты могли пройти к своим рабочим местам.

Зал в одном из отдельных зданий Папского университета Григориана[177] у Пьяцца делла Пилотта, массивном строении, возведенном в тридцатые годы и больше похожем на какое-нибудь министерство, чем на alma mater, был неизвестен большинству студентов. Даже студентов Института изучения Библии, которые иногда, заблудившись в лабиринте лестниц и коридоров, случайно забредали сюда, у массивных высоких двустворчатых дверей останавливал охранник, запрещавший им войти внутрь. Те же, кто проходил в зал – и но их внешнему виду и поведению можно было сразу сделать вывод, что это не студенты, – должны были внести запись в журнал и расписаться. После чего они могли приступать к работе.

На длинных узких столах были разложены какие-то огромные планы, словно в архитектурном бюро, но при ближайшем рассмотрении они оказывались не чертежами, а свитками, и из них складывалось одно целое – огромная головоломка, состоящая из множества строк и пустых мест, через которые виднелась деревянная столешница.

За одними столами никто не работал, вокруг других собиралось одновременно до десяти иезуитов, которых обычно находилось в зале около тридцати. Каждый был полностью погружен в свою работу, в которой, как могло показаться постороннему, отсутствовала какая-либо система. Конечно же, свою работу иезуиты вели в строгом соответствии с отлично отлаженной системой, которая упорядочивала действия почти с математической точностью. Однако нужно было очень внимательно присмотреться к рутинной работе каждого, чтобы понять, что разложенные на столах бумажные копии на самом деле являлись идентичными. В общей сложности тридцать одинаковых копий, снятых с одного оригинал.

У каждого человека свой характер. Точно так же каждый из работавших здесь иезуитов сформулировал свой подход к решению задач: одни сидели за столом, подперев руками голову и в отчаянии глядя на головоломку перед собой (своим видом они напоминали грешников на картине Микеланджело «Страшный суд»); другие вооружившись лупами, вглядывались в каждую деталь и тщательно зарисовывали на чистых листах бумаги увиденное под увеличительным стеклом – странные символы и знаки, части которых нередко были повреждены либо вовсе отсутствовали; третьи с отсутствующим выражением лица без остановки ходили вокруг столов, словно спасаясь от невидимого преследователя.

Вокруг одного из столов собралось шесть человек. Там, в отточие от других рабочих мест, царило волнение, потому что а это происходило далеко не каждый день – доктор Стефан Лозински, худой поляк с маленькой бритой головой, глубоко сидящими глазами и горбатым носом, зачитывал последовательность слов, которая в тот день оказалась на самом деле последовательностью предложений. По мнению Лозински, прочитанное им соответствовало смыслу коптского текста на одном из фрагментов, который ему удалось расшифровать. Однако услышанное заставило собравшихся вокруг него братьев по ордену вздрогнуть, словно речь шла о чем-то жутком.

– Не он сам был свет, – читал Лозински с видом триумфатора, указывая пальцем на место в тексте лежащей перед ним рукописи, – а лишь хотел он о свете свидетельствовать. Был свет истинный, что просвещает всякого человека, в мир пришедшего. И был он в мире этом, и мир благодаря ему начал быть, но не признал мир его, и так было лучше…


Манцони, один из четырех ассистентов главы ордена, руководивший рабочей группой, существование которой хранилось в строжайшей тайне, раздвинул собравшихся, протиснулся к столу, склонился над бумагами на рабочем месте Лозински и начал сравнивать их с приклеенной к столу копией. Он некоторое время шевелил губами, не произнося ни слова, а затем сказал высоким, неприятным голосом:

– Проклятье, да это же почти слово в слово Евангелие от Иоанна, первая глава, стихи восемь – одиннадцать![178]

– Но это не Евангелие от Иоанна, – возразил Лозински с насмешкой. – Вам это известно так же хорошо, как и мне.

Манцони кивнул. Они уже давно стали непримиримыми противниками, хотя поляк был простым коадъютором,[179][180]а итальянец профессом,[181] и к тому же одним из пяти самых высокопоставленных лиц ордена, а значит, никак нельзя было сказать, что они находились в равном положении. Их соперничество касалось научной деятельности. Лозински был великолепным знатоком Библии – по крайней мере, Нового Завета, – что не раз давало ему возможность уточнять высказывания Манцони и даже исправлять его ошибки, которые были порой настолько грубы, что давали повод задуматься о соответствии Манцони занимаемой должности и могли даже бросить тень на весь орден, члены которого часто называли себя элитой христианской веры и науки.

Присутствовавшие при этих перепалках лишь усмехались про себя – они привыкли к постоянным спорам между этими двумя, которые часто напоминали бойцовских петухов и осыпали друг друга ругательствами на смеси итальянского и латыни. Как, например, «Caveto, Romane!», значившее «Отстань от меня, римлянин!», на что противник постоянно отвечал словами «Nullos aliquando magistros habuis nisi quercus et fagos» – «О ты, y которого не было других учителей, кроме дубов и буков!».

Странный тон, характерный для обоих свободомыслящих монахов при общении друг с другом, не оставлял, однако, сомнений в том, что они работали над заданием высшего руководства, которое вызвало невиданное ранее замешательство, сравнимое, возможно, только со строительством Вавилонской башни. Институт изучения Библии университета Григориана наложил на данное исследование гриф secretum maximum, то есть «высшая степень секретности». Ранее подобное случалось лишь однажды – с тайной, скрывавшей причины, по которым Папа Григорий вычеркнул из календаря десять дней и ввел новый календарь, названный в его честь. Манцони собрал в свою группу коптологов, специалистов в области классических языков, а также экспертов по библейским текстам и лучших палеографов из школ «Траубес» и «Шиапарелис» и, даже не посвятив предварительно в детали, взял со всех клятву молчать о результатах и содержании их работы.

Если говорить более точно, то работа тридцати иезуитов основывалась пока что исключительно на одной теории, но ведь в основе существования Церкви лежат именно гипотезы, поэтому курия очень серьезно относится к каждой теории. В этом случае речь шла о разрозненных фрагментах пергамента, которые возникли словно из ниоткуда и стали настоящим зловещим предзнаменованием для матери Церкви, подобно письменам, явившимся вавилонскому царю Валтасару во время пира – это видение имело трагические последствия.[182] Ни один из ученых мужей не отваживался сказать вслух, в чем, собственно, состояла суть дела, хотя в их распоряжение попадало все больше новых листов и фрагментов того же источника. И содержавшиеся в них намеки вызывали достаточно серьезные опасения.

Еще больше исследование осложнялось тем фактом, что результаты радиоуглеродного анализа показали: рукопись возникла в первом столетии нашей эры. А любые письменные свидетельства этого периода по непонятным причинам вызывали сильнейшее беспокойство со стороны римской курии. Известно множество случаев, когда обнаруженные во время несанкционированных раскопок реликвии попадали в руки людей, стремившихся исключительно к наживе, которые ради прибыли продавали рукописи в разрозненном виде, даже не подозревая, что это были за свитки, после чего те оказывались в разных странах.

Сначала единственной достоверной информацией было то, что речь шла о коптской книге, пока около пяти лет назад ученые не предприняли попытку расшифровать значение отдельных частей текста. Во время работы над фрагментами установили, что они удивительно похожи на тексты Евангелий от Матфея, Марка. Луки и Иоанна. Однако иногда находили странные несоответствия сравнимые, например, с противоречием, возникающим между Евангелиями от Матфея, Марка и Луки и отличающимся от них Евангелием от Иоанна, из-за которого Церковь до сих пор испытывает трудности, как, скажем, с догмой непорочного зачатия.

Принимая во внимание все вышесказанное, можно понять, почему настоятель ордена Пьеро Рупперо получил секретное поручение от самого Папы при помощи братьев по ордену Societatis Jesu[183] приобрести все фрагменты, которые было можно, поместить их в тайное хранилище и перевести. Если же представлялось, но возможным получить оригинал фрагмента, следовало добыть его копию. Настоятель Рупперо, в свою очередь, передал управление этой тайной миссией своему заместителю Манцони, который при поддержке ассистентов в шестидесяти трех провинциях получил список необходимых экспертов и специалистов. В их числе оказался и поляк Лозински, внешность которого могла ужаснуть самого дьявола.

Лозински обладал необходимыми для успешного завершения миссии качествами: однажды взявшись за что-то, он обязательно доводил дело до конца, а в общении с Манцони порой говорил настолько прямо, что присутствующим становилось не по себе. Впервые глядя на Лозински, никто бы не сказал, что видит перед собой члена ордена иезуитов. Даже при более близком знакомстве вряд ли можно было сделать подобный вывод. Он, наоборот, при необходимости вполне успешно играл роль представителя криминального мира, который зарабатывает на жизнь, приторговывая антиквариатом. Лозински любил повторять, что действительно благочестивы лишь те, по внешнему виду которых нельзя сказать, что они таковыми являются. В первую очередь данная формулировка была направлена против Манцони, на лице которого постоянно было отрешенное выражение. И даже если он надевал обычный костюм, любой прохожий на улице узнавал в нем иезуита.

Одна из особенностей и в то же время сильных сторон Лозински состояла в том, что он был очень разносторонне развит и прекрасно ориентировался в любой ситуации, чего нельзя сказать о многих братьях-иезуитах. Лишь благодаря невероятной ловкости он сумел вернуться из поездки в Америку сразу с тремя фрагментами упомянутого выше пергамента. Один из них он смог выторговать у коллекционера, и, хотя за него пришлось выложить приличную сумму, это был настоящий успех. Второй фрагмент Лозински обменял на другой древний пергамент в Институте изучения Библии университета Филадельфии. Оригинал третьего, возможно наиболее важного из всех фрагмента пергамента, находившегося в Сан-Диего в Институте компаративистики тамошнегоуниверситета, ему получить не удалось. Однако Лозински привез вполне пригодную его копию. Итак, все эти части головоломки он привез в Рим, даже не подозревая, какое значение имеет каждая из них.

За исключением того, что при помощи первых двух фрагментов удалось восстановить многие части текста, отсутствовавшее на других свитках, они не имели серьезного значения. Лишь третий привезенный Лозински фрагмент, который, однако, оказался в распоряжении иезуитов всего лишь в виде копии, задал им настоящую загадку, содержавшуюся в его тексте. Кроме того, возникал вопрос, в каком порядке следовало расположить имевшиеся в распоряжении курии фрагменты, чтобы они имели смысл. Рассматривались три возможных варианта, от чего работа не становилась легче.

По указанию Манцони Лозински начал переписку с Калифорнийским университетом и попытался получить оригинал, предложив в обмен подлинную рукопись Леонардо об исследовании анатомии человека. Ответ так и не был получен. Из сообщений в газетах Лозински с удивлением узнал, что руководитель института, с которым он вел переговоры, был арестован после того, как совершил покушение на картину Леонардо в Лувре, и оказался в психиатрической лечебнице.

Эта новость сильно расстроила Лозински. Когда он познакомился с профессором Марком Фоссиусом, тот показался ему жизнерадостным, образованным человеком, который должен был вызывать симпатию у всех, кто его знал. Он сразу понравился Лозински, хотя и отказывался отвечать на вопросы относительно цели своих исследований. Иезуит никак не мог понять, что могло стать причиной умопомешательства и заставить Фоссиуса совершить столь странное преступление. Лозински решил, что это его последний шанс, и отправился на поиски профессора в Париж, чтобы задать ему вопросы о значении фрагмента находившегося в его институте. В психиатрической клинике он нашел человека, коренным образом отличавшегося от того Фоссиуса, с которым он познакомился в Калифорнии. Лозински решил, что во всем виновато помешательство профессора. Во всяком случае, Фоссиус разговаривал с ним довольно неохотно и подчеркивал, что с подобными просьбами следует обращаться непосредственно в институт университета. Поэтому после короткой дискуссии иезуит решил прервать разговор и, благословив профессора, покинул клинику.

Иезуиты Григорианы в Риме даже предположить не могли что между пергаментом и покушением на картину, совершенным Фоссиусом, существовала связь. Поэтому они не пытались эту связь найти. Однако после инцидента в Лувре они продолжили палеографические исследования оказавшейся у них в руках копии фрагмента с особой тщательностью. Именно тогда и возникло подозрение, что профессор Фоссиус мог подсунуть им подделку, в которой самые важные места текста были изменены или просто отредактированы. Несомненно, у него имелся мотив – продвинуться в собственных исследованиях и стать недосягаемым для остальных ученых. Ведь у человека, получившего новые знания, неизменно появляются и новые сомнения. А ни в какой другой сфере недоверие не может быть столь велико, как в области научных исследований.

2

Манцони и Лозински представляли собой лучший пример недоверия в научных кругах. Хитрый поляк старался при любой удобной возможности при помощи своих знаний спровоцировать более ленивого, но не менее одаренного итальянца или же выставить его на посмешище. Манцони же, со своей стороны, очень страдал от того, что не раз пытался проделать то же самое с Лозински, однако каждый раз его попытки заканчивались провалом. Фигура итальянца напоминала шкаф для одежды; у него был квадратный череп и коротко остриженные седые волосы. Он не только передвигался менее проворно, чем Лозински, но даже думал медленнее, что выражалось в неторопливой, не свойственной для уроженца Италии речи и нервных паузах между отдельными предложениями.

Только что прочитанный фрагмент расшифрованного поляком текста вполне мог стать основой для дискуссии относительно истинного значения всего манускрипта, состоящего из отдельных свитков. А Манцони и Лозински придерживались на этот счет разных взглядов. Хоть на данный момент перевели всего лишь десятую часть всего манускрипта – причем следует отметить, что расшифрованные куски текста часто разделяли длинные отрезки, смысл которых пока что оставался непонятным, – уже можно было с уверенностью утверждать, что речь в нем шла о жизни и учении Иисуса, а значит, текст являлся текстом Евангелия.

Лозински сложил перед собой руки, но не в порыве благочестия, а чтобы придать своим словам большее значение:

– Брат во Христе, – сказал он, обращаясь к Манцони, я согласен с вами: в тексте присутствует определенное сходство с Евангелием от Иоанна, но вы должны наконец принять к сведению, что данный пергамент на пятьдесят лет старше, чем исходный текст Евангелия, написанного Иоанном, которое датируется примерно 100 годом от Рождества Христова. Анализ же этого пергамента не оставляет сомнений в том что он возник приблизительно в 50 году. Следовательно, переписывал не наш автор, имя которого пока что нам неизвестно, а Иоанн.

– Неужели? – Манцони набрал в легкие побольше воздуха. – Общеизвестно, что существует несколько десятков апокрифических Евангелий и столько же апокрифических «Деяний апостолов». Существует Евангелие от Фомы, Евангелие от Иуды Евангелие от египтян, Писание от Петра, от Павла и от Андрея. Была даже найдена переписка между Сенекой и Павлом, а также между Иисусом и Абгаром из Эдессы.[184] И все эти набожные труды не повредили делу Церкви. Лично я считаю секретность, которой окружена наша работа, преувеличенной и ненужной.

Лозински начал размахивать руками перед лицом Манцони, и остальные иезуиты тут же сбежались, чтобы стать свидетелями спора между двумя учеными.

– Сравнивать подобные вещи просто недопустимо! – кричал поляк. – Все названные вами апокрифические Евангелии и трактаты жалким образом копируют содержание документом, из которых составили Новый Завет. Они были написаны без всякой задней мысли и желания создать подделку, а исключительно с целью прославления веры. Но самым важным является то – и данный факт является доказанным, – что все они появились гораздо позже!

Манцони в ярости поднял руку и со всей силы ударил кулаком по узкому столу.

– Я бы не стал при упоминании Нового Завета говорить о каких-то научных методах исследования. Изучение Библии является делом филологов и исследователей истории. Лично я придерживаюсь мнения, что этим должны заниматься также палеографы, криптологи и специалисты в области языкознания. Но ученые, обрабатывающие древние трактаты какими-то растворами и лучами, пусть лучше держатся подальше от четырех Евангелий!

– Пяти! – заметил Лозински с наглой ухмылкой, появлявшейся всякий раз, когда ему удавалось одержать верх над Манцони либо в моменты, которые поляк считал моментами своего триумфа. За эту улыбку другие иезуиты очень его недолюбливали.

– Что вы сказали?

– Я сказал «пяти», брат во Христе. По крайней мере, при сложившихся обстоятельствах мы не можем исключить возможности, что о жизни и учении Господа нашего Иисуса Христа повествуют пять Евангелий.

Слова Лозински вызвали замешательство среди присутствующих, и в зале послышался ропот. На самом деле это беспокойство было довольно странным, поскольку каждый иезуит с момента получения задания знал, над чем он работал. Большинство из них начали работу с мыслью, что того, чему не позволено быть, просто быть не может, а слова поляка вполне четко выражали его идеи вызвали у монахов ужас, словно греховные мысли. Но точно так же, как желание наслаждения и мучение постоянно следуют за греховными помыслами, иезуитам Григорианы не давало покоя растущее с каждым днем стремление узнать правду.

Кесслер, один из самых молодых исследователей в этой секретной группе, придерживался точки зрения Лозински и был его сторонником, одобряя желание поляка докопаться до правды невзирая на возможные последствия. Он продолжил мысль Лозински:

– Если подтвердится наше предположение о том, что существуют пять Евангелий, то автор нашего текста станет не пятым евангелистом, а первым. Значит, Марк уступит место тому, чье имя нам пока что неизвестно.

– У вас нет доказательств! – воскликнул Манцони.

– Да, пока что доказательств нет, – спокойно согласился Кесслер, – но есть одна довольно интересная деталь.

– Мы все вас внимательно слушаем.

– Как известно присутствующим, ни в одном из четырех известных Евангелий нет биографических сведений о жизни Господа нашего Иисуса Христа. Более того, во всех четырех текстах мы не можем найти описания внешности Иисуса. Ни единого слова! Как вы думаете, почему? Мы согласны с официальным мнением Церкви, что ни один из евангелистов не зная Иисуса Христа лично, они лишь записывали сведения, доходившие до них в устном виде. Они были далеки от создания исторического документа. Единственной их целью было под держание веры. Марк стремился убедить римлян понятными словами в том, что его вера истинна. Матфей хотел обратить в христианство современников-иудеев. Лука, единственный из всех отличавшийся особым умом, воспользовался Евангелием от Марка как источником, но обращался к образованным людям и посвятил свой труд и философским вопросам, а также проблематике Святого Духа. Иоанн же, скажем так, выделялся среди всех, поскольку выбрал основной темой своего труда Откровение Господа нашего. Но ни один из четырех перечисленных выше евангелистов ни словом не обмолвился о характере и личности Иисуса.

– Ради Бога, брат во Христе, – заметил Манцони спокойно. – Все сказанное вами вовсе не ново. Я сомневаюсь, что важно знать, как выглядел Иисус: был ли его рост сто восемьдесят сантиметров, а вес семьдесят пять килограммов, или, к примеру, были ли его волосы длинными, как у большинства его современников, и темного цвета.

– Конечно, вы правы, – ответил Кесслер, и его глаза за стеклами очков хитро сверкнули. – Но если бы мы располагали подобными данными, то и вы, брат во Христе, вынуждены были бы признать: источник, в котором данная информация содержится, отличается от четырех уже известных нам тем, что его автор лично знал Иисуса.

Внезапно в зале стало тихо. Даже те, кто до сих пор был погружен в работу над своими фрагментами, заинтересовались происходящим. Кесслер держал в руке небольшой кусок бумаги, размером примерно двадцать на двадцать сантиметров – такой калькой пользовались все иезуиты во время работы. Они накладывали прозрачный лист бумаги на имевшийся документ и делали при помощи карандаша копию. Эта техника позволяет дополнять поврежденные или отсутствующие места текста, не повреждая оригинал.

– Со вчерашнего дня я пытаюсь осмыслить результат своей работы, – сказал Кесслер. – Я думал над ним всю ночь…

– Не испытывайте наше терпение, Кесслер! – Манцони не мог скрыть волнение и громко с силой выдыхал воздух. – Поделитесь же; с нами своими познаниями!

Среди работавших над фрагментами пергамента установился своего рода обычай: каждый, кому удавалось перевести фрагмент или восстановить отсутствующие места, докладывал о результатах работы, которые затем выносились на общее обсуждение, и во время него велась дискуссия о вероятности предложенного толкования, а также о содержании. Кесслер, которому выпала сомнительная честь заниматься началом текста – или тем, что по разным признакам приняли за его начало, – до сих пор ни разу не докладывал о результатах своей работы. Дело в том, что начало любого пергамента обычно повреждено намного больше остальных его частей, а разрывы, стершиеся места текста и отсутствие частей отнюдь не облегчают работу.

– Я бы хотел предупредить, – начал Кесслер, – что свои дополнения и перевод я уже обсудил с нашим братом Стефаном Лозински, который вполне согласен с моим толкованием. Текст рукописи начинается с трех строчек, которых у нас нет и, по всей видимости, они никогда не будут восстановлены, поскольку приходится иметь дело с механическими повреждениями. Четвертая строка начинается со слов: «… отец. Иисус, говоривший о себе, что Бог послал его как учителя, чтобы дать нам знак… послал Мессию… и так был я тому свидетелем, как отец любит сына… и начали люди чтить его, рост которого четыре локтя, а волосы на главе его цвета эбенового дерева, я же остался низкого роста, как большинство мужчин в Гали лее. Чтобы внимать его мягкому голосу, люди приходили издалека…»

Монахи молчали, и казалось, что каждый из них еще раз мысленно повторяет услышанный текст. Первым пришел в себя Манцони.

– Господи! – воскликнул он и тут же задал вопрос: – Какую часть этого текста можно считать полностью достоверной, а какую дополненной либо сомнительной по каким-то другим причинам?

– Двадцать процентов дополнены, – ответил Кесслер. Пятая часть.

– А описание Господа нашего Иисуса Христа?

– Может считаться полностью достоверным. Эта часть сохранилась лучше всего. Чем дальше от начала свитка, тем лучше сохранился текст.

Кесслер передал Манцони свою кальку.

Тот не мог оторвать глаз от документа. Резкие движения, которые были профессу столь же чужды, как и сомнения в истинности учения святой матери Церкви, свидетельствовали о том, что Манцони не на шутку разволновался.

Средним и указательным пальцами правой руки он водил от слова к слову, внимательно изучая кальку. Манцони шевелил губами, не произнося ни звука. Наконец он вернул Кесслеру лист бумаги, повернулся к окну и устремил взгляд в небо.

– Если ваше толкование верно, то вы правы, брат во Христе, И автор этого текста действительно лично и очень близко знал Господа нашего Иисуса Христа, – сказал Манцони наконец. И прежде чем вернуться к своему рабочему месту в передней части зала, добавил: – Отличная работа. В самом деле, отличная работа.

3

Лозински вместе с Кесслером отошел в сторону, пренебрежительно кивнул на повернувшегося к ним спиной професса и сказал своему молодому коллеге:

– Если он больше ничего не может сказать по этому поводу…

Кесслер покачал головой:

– Он не был готов услышать нечто подобное. Думаю, сейчас у него в голове роится слишком много разных мыслей. – Он тихо засмеялся. – Бедный Манцони!

Лозински тоже улыбнулся, но тут же его лицо стало абсолютно серьезным:

– Возможно, нам запретят покидать кельи. Все будет зависеть от того, какое значение придадут нашему открытию. Но если курия и решится на подобный шаг, то сделают они это не впервые. Совет кардиналов – изобретение католической церкви.

– Но конклав созывается для избрания Папы.

– Для избрания Папы. Но изначально преследовалась цель заставить кардиналов быстро сделать свой выбор. Сейчас совсем другие причины являются главными: желание держать все в тайне. Ни один христианин не должен знать, как избирается Папа, а также кто был за, а кто – против. Я вполне могу допустить, что возложенная на нас миссия является для курии даже более важной, чем избрание нового Папы. Поэтому они готовы сделать все, чтобы результаты нашей работы остались секретными.

– Мы ведь принесли клятву ордену, брат во Христе!

– Вера в клятву ордену делает вам честь, но посмотрите вокруг повнимательнее. Вы бы могли доверять всем здесь присутствующим? Голландцу Феельфорту, этому кляузнику из Франции или вашему земляку Рориху? Клятва клятве рознь. Я бы предпочел не оказаться на пути по крайней мере у третьей части из сидящих в этом зале иезуитов, если бы речь шла об искушении.

– Искушении?

Лозински развел руками, словно говоря: «Кто знает?» Кесслер не мог понять, на что намекал поляк. Но мысли собеседника казались ему далекими от добродетельных.

Опустив взгляд, Лозински почти вплотную приблизился к Кесслеру:

– Знаете, вокруг древа познания много завистников, поскольку с того самого момента, когда появился человек, возникло стремление к познанию. Как известно, знание – один из видов наслаждения, и в чем-то оно подобно плотскому наслаждению. Незнание же сродни боли. Так как на свете есть немного людей, которые наслаждаются болью, все стремятся к познанию и знанию. И Святая Церковь претендует на это знание, а соответственно и на связанную с ним власть. Или вы попытаетесь возразить мне, если я заявлю, что влияние Папы на своих овец основано по большей части на его знании, недоступном стаду.

– Брат во Христе! – Негодование Кесслера не было наигранным. Он никогда не слышал подобных еретических речей от членов своего ордена.

Лозински указал рукой на надпись в передней части зала, где над своим столом склонился Манцони.

– Излюбленным изречением нашего брата во Христе Игнатия было «Omnia ad maiorem Dei gloriam», а не «Omnia ad maiorem ecclesiae gloriam». Мы служим Всевышнему, а не Церкви. – На лице поляка опять появилась неприятная ухмылка, а затем он продолжил: – На мой взгляд, довольно неприятен тот факт, что португальцы, французы, испанцы, швейцарцы и, наконец, немцы запретили наш орден. Насколько вам известно, даже один из Пап решил прибегнуть к подобным мерам, что вовсе пало позором для института Церкви. Почему он так поступил? В книгах по истории утверждают, что его вынудили так поступить Бурбоны. Чепуха! На самом деле Клеменс XIV боялся нашего знания! Пока что мы находимся в довольно неприятном положении. Только представьте себе, что может случиться, если в результате наших исследований выяснится, что на самом деле существует пять Евангелий. И все четыре известных Евангелия основаны на одном, которое написано гораздо раньше.

– Честно говоря, о последствиях я пока что не задумывался, – осторожно ответил Кесслер, – но думаю, что в конечном итоге все будет зависеть от содержания и смысла текста на пергаменте.

– Дьявол стремится всюду поставить свое копыто! – Поляк испытующе посмотрел на своего менее опытного собеседника. Лозински высоко ценил острый ум Кесслера и способность схватывать все на лету, что коренным образом отличало немца от медлительного Манцони. Но Лозински сомневался, можно ли доверять молодому монаху. Поляк его слишком мало знал и имел свои причины не доверять всем, поскольку – а это известно мало кому из тех, кто сам не является иезуитом, – внутри ордена возникают такие заговоры, которые делают христианский орден похожим скорее на преступный картель.

– Я не уверен, разделяете ли вы мою точку зрения, юный друг, – продолжил Лозински, – но я полностью согласен с doctor mirabilis Роджером Бэконом,[185] который отрицал призыв слепо верить в авторитет Церкви, без видимых причин претендующей на то, что она проповедует единственно истинную веру, а так же не соглашался с философско-диалектической методикой, поскольку в соответствии с ней было запрещено самостоятельно осмысливать вещи. Бэкон придерживался мнения, что не каждый результат научного исследования обязательно должен становиться достоянием общественности по той причине, что, попав не в те головы, знание может принести больше вреда, чем пользы.

Кесслер рассмеялся:

– На этот счет можно долго спорить, хотя таким мыслям уже семьсот лет!

– От возраста они не становятся неправильными. Аристотель жил две тысячи триста лет назад, но его доказательство существования Бога до сих пор удивляет философов, которые обычно во всем сомневаются. Или вы придерживаетесь иного мнения, брат во Христе?

– Я коптолог и палеограф. Мне не доводилось внимательно изучать труды Аристотеля.

– Ошибка. Аристотелю удалось поставить на место даже самых заядлых скептиков. Знаете, чтобы доказать существование Бога, он отталкивается от времени. Время вечно. Но оно тем не менее одновременно является и движением. Вперед – будущее, назад – прошлое. Все, что находится в движении, должно приводиться в движение чем-то. Причиной вечного движения может, в свою очередь, быть другое вечное движение и так до бесконечности. Но поскольку до бесконечности так. продолжаться не может, то должна существовать некая prеvium mоvens, или начальная движущая сила, которая самая является недвижимой. Это и есть Бог.

– Хорошая мысль! – воскликнул Кесслер, и молодой иезуит с бородкой, которому помешали сосредоточенно работать, взглянул на них, требуя тишины. Поэтому Кесслер вновь повторил, но уже шепотом: – Хорошая мысль. Но мы отклонились от темы. Вы считаете, что было бы лучше держать результаты нашей работы в тайне? Я вас верно понял?

Лозински пожал плечами, отчего стал похож на коршуна, и ответил:

– Мне кажется, что это решение зависит не от вас и не от меня. Даже он не может вынудить нас поступать определенным образом. – Поляк кивнул в сторону Манцони, и в его движении угадывалось некоторое презрение к итальянцу. – В любом случае, на мой взгляд, следует быть осторожнее, сообщая о своих успехах. Никто не сможет украсть то, что находится в вашей голове, брат во Христе.

После этих слов оба вернулись к своим рабочим столам: Лозински возле первого окна зала, а Кесслер у противоположной стены, рядом с книжным шкафом гигантских размеров.

Разговор с поляком вызвал у Кесслера множество противоречивых чувств. Он никак не мог понять, что же хотел сказать Лозински, но, похоже, существовал некий тайный сговор, о существовании которого Кесслер даже не подозревал.

Вечером того же дня – его остаток прошел без особых происшествий – Манцони отвел Кесслера в сторону и серьезным голосом предупредил, что с Лозински следует быть начеку. Он хоть и является удивительно способным ученым, который к тому же очень разносторонне развит и имеет огромный запас знаний даже о таких вещах, как джаз и эзотерика, он в душе – еретик, который (в чем он, Манцони, не сомневается ни секунды) способен продать Иисуса Христа за тридцать сребреников, как Иуда Искариот.

Речь Манцони произвела на Кесслера двоякое впечатление, и он холодно ответил:

– На мой взгляд, даже професс не имеет права судить о наших братьях во Христе и говорить о них подобные вещи. Тем более что до сих пор за Лозински не было замечено ничего дурного. И даже Петр, который трижды предал Иисуса еще до того, как прокричал петух, был прощен.

Манцони признал, что не может претендовать на абсолютную правоту своих суждений, и добавил:

– Конечно, я далек от мысли, что наш уважаемый брат во Христе Стефан Лозински мог позволить себе какую-либо вольность или преступление против веры, но тот факт, что Лозински находится в натянутых отношениях с Церковью, давно стал общеизвестным. Поэтому я настоятельно рекомендовал бы вам впредь обращаться к брату доктору Лучино или брату Биго, которые с удовольствием помогут разрешить все ваши сомнения.

– Непременно, – пообещал Кесслер, поскольку другого вы хода у него просто не было. Но по пути домой, в монастырь иезуитов на Авентине,[186] где он жил с момента начала работы в Григориане (другие иезуиты, отвыкшие от жизни в стенах монастыря, обосновались в пансионах города), Кесслер не мог избавиться от впечатления, что попал в тончайшую паутину необъяснимых интриг, которые, казалось, были способны разрушить согласие, царившее среди иезуитов, работавших над секретным заданием. Что значит «согласие»? Ему уже давно казалось, что между братьями ордена словно выросла стена, разделившая их на два лагеря. И Кесслер не мог определить, в каком из них находился он сам.

4

Поведение иезуитов, которое никак нельзя было назвать богобоязненным и благочестивым, вызывало гнев у Кесслера. Он ловил себя на том, что в течение следующих дней не столько занимался научной работой, сколько наблюдал за братьями во Христе, сосредоточив на них все внимание. Лозински тоже жил в монастыре Сан-Игнацио на Авентине. Его комната и комната Кесслера даже находились рядом, но до сих пор молодой монах не обращал на поляка особого внимания. Иезуиты в большей степени являются обычными клириками,[187] а это значит, что от остальных орденов они отличаются тем, что не имеют собственной формы одежды, а одеваются как большинство священников. Они также не поют в хоре, и жизнь братьев-иезуитов меньше напоминает монашескую, а больше приближена к мирской.

Кесслер, наблюдая за Лозински, заметил, что иногда вечером тот выходил из монастыря и возвращался лишь около полуночи. Это не привлекло бы внимания молодого немца, если бы не регулярность, с которой поляк совершал подобные прогулки. Поэтому Кесслер сомневался, должен ли он проследить за своим братом во Христе или лучше этого не делать. В конце концов, он принял решение пойти следом за Лозински, когда представится благоприятная возможность.

На следующий же день поляк около восьми вечера вышел из монастыря, как всегда оставив ключ дежурившему внизу старику, и быстрым шагом направился по виа ди Санта Сабана Пьяццале Ромуло э Ремо, где взял такси. Кесслер поступил гак же. Некоторое время они ехали вдоль Тибра, пока не оказались на Пьяцца Кампо дей Фиори, где Лозински расплатился с таксистом и нырнул в узкую и темную боковую улочку, ведущую к Корсо Витторио Эмануэле. Там поляк исчез в подъезде высокого шестиэтажного здания.

Кесслер не отважился последовать за ним и некоторое время постоял на противоположной стороне улицы. На первых двух этажах дома свет не горел ни в одном окне. Третий, четвертый, пятый и шестой были ярко освещены. Наконец иезуит решился перейти на ту сторону улицы, где стоял дом.

Почти за каждым подъездом в Риме скрывается какая-то история. Все они создают впечатление помпезности и богатства, хотя зачастую ведут в обветшалый дом, где сдаются дешевые комнаты. Нечто подобное можно было сказать и о подъезде, перед которым оказался Кесслер. Четыре отполированные до блеска латунные таблички указывали на то, что в этом доме обитают адвокат, два врача и рекламное агентство «Престо». На старомодном щитке со звонками насколько позволяло рассмотреть скудное освещение, можно было прочитать восемь ничего не значивших имен. Дверь оказалась запертой, поэтому Кесслер вернулся в монастырь и попытался осмыслить увиденное.

Охваченный тем нездоровым желанием раскрыть тайну, которое можно сравнить разве что с влечением к женщине, Кесслер решил во что бы то ни стало раскрыть секрет Лозински. Через пару дней, лишь только поляк покинул свою келью и зашагал в направлении Пьяццале Ромуло э Ремо, Кесслер спустился к дежурившему внизу старику-привратнику, снял с крючка ключ от комнаты Лозински, повесив вместо него свой ключ, и немедленно отправился наверх.

Комната, в которой жил поляк, не особо отличалась от кельи Кесслера: черного цвета массивный трехстворчатый шкаф времен Пия X, в котором мог поместиться Codex Juris Canonici,[188] еще более старый секретер с симметрично расположенными по обеим сторонам дверцами (каждую из них украшали замысловатые узоры), выглядевший так, словно ему посчастливилось остаться невредимым во время беспорядков в Кельне при Папе Григории XVI; стул, высокую спинку которого укрепляли несколько вертикальных реек, гармонично сочетавшийся с остальной мебелью, но не формой, а своей чудовищностью; дополнял интерьер умывальник с глубоко утопленной раковиной, такой непримечательный, как и Бенедикт XV, но, как и последний, выполнявший свою функцию. Самым новым предметом обстановки казалось нечто похожее на кровать – темно-красного цвета уродливая кушетка, сколоченная при Пие XII, в основании которой располагались ящики для белья.

Вся описанная выше мебель теснилась в комнатке размером не более чем три на пять метров. С потолка свисала лампа в круглом белом плафоне. В помещении было одно-единственное окно – посередине стены напротив входной двери. Бывшую когда-то красной кокосовую циновку вытоптали тысячи подошв. Теперь она стала коричневого цвета и покрывала деревянный паркет, издававший при каждом шаге скрипы и треск, словно такелаж старой шхуны.

Кесслер на цыпочках прошел через всю келью, хотя данная мера предосторожности нисколько не помогала заглушить жуткие звуки, которыми старинный паркет отзывался на каждый шаг, и открыл левую створку гигантского шкафа. Внутри все было завалено книгами, истрепанными документами и связанными в стопки письмами. Все это добро размещалось на четырех полках, и Кесслер подумал, что хаос, царивший на Ноевом ковчеге до начала потопа, вряд ли мог бы превзойти увиденный им беспорядок. За двумя другими дверцами, открывавшимися в разные стороны, оказались вещи. В левом отделении – постельное белье, в правом – одежда Лозински: аккуратно выглаженные темного цвета костюмы и черное пальто, фасон которого, пожалуй, можно было назвать излюбленным в кругу иезуитов.

Внизу, под одеждой на вешалках, Кесслер обнаружил туго набитый мешок, очень похожий на те, в которых хранят свои вещи матросы. Два кожаных ремня с застежками не позволяли содержимому выпасть наружу. Кесслер попытался на ощупь определить, что хранил в этом мешке поляк. Чем дольше он ощупывал обеими руками угловатое содержимое, тем сильнее становилось ого любопытство. Наконец он решился открыть застежки.

– О Господи! – только и смог прошептать иезуит. – О Господи! – повторил он.

Кесслер достал огненно-красную женскую туфлю на высоком каблуке. Ни разу в жизни ему не доводилось держать в руках обувь, вызывавшую столь греховные мысли. Небольшая ножка, на которую надевали это произведение искусства, наверняка имела удивительные формы; девушка, носившая такие туфли, должна была производить такое впечатление, словно она стояла на кончиках пальцев, отчего ее стройные ноги казались еще длиннее, чем задумал Создатель. Возможно, она носила прозрачные чулки черного цвета с едва заметным, похожим на след от карандаша швом, проходившим от икры до самого бедра.

Смущенный собственными грязными мыслями, Кесслер торопливо затолкал красное искушение назад в мешок и хотел было уже с отвращением застегнуть его, но любопытство взяло верх и заставило взглянуть на остальное содержимое; обувь разных цветов и фасонов – небольшие сандалии, строгие туфли-лодочки черного цвета и даже один сапог на высоком каблуке не толще карандаша.

Внимание иезуита привлекло нечто совершенно необычное Белоснежное, с такими же белыми длинными лентами. Кесслер сгорал от любопытства и просто не мог не взглянуть повнимательнее. Предчувствие не обмануло его: это была шелковая обувь для балерины. «О Господи!» – вновь пронеслось в голове иезуита. Такая мягкая, с подошвой из замши! Кесслер сунул руку внутрь, но тут же отдернул, словно прикоснулся к раскаленному железу. Такая обувь могла быть создана только для ножек миниатюрной девушки в белых чулках и совершенно не прикрывавшей их накрахмаленной юбочке, похожей на белый цветок, державшийся на двух белых стебельках. Внутри у Кесслера все похолодело.

Он понял, что при виде этих изящных туфелек, которые поляк наверняка собирал именно с грязными намерениями, Лозински посещали те же самые греховные мысли. Смущенный и озадаченный Кесслер закрыл мешок и сунул его в шкаф. Он уже собирался закрыть обе створки, когда обратил внимание на неприметный коричневый чемоданчик размером чуть больше книги, лежавший на шкафу.

Ему пришлось встать на цыпочки, чтобы дотянуться до новой находки. Чемоданчик был закрыт на замок. В верхнем ящике секретера Кесслер обнаружил три разных ключа, самый маленький из которых наверняка должен был подойти. Замок легонько щелкнул. После обнаруженного в мешке иезуит готов был увидеть что угодно, но, подняв крышку, не поверил своим глазам. Чемоданчик был доверху набит деньгами. Аккуратно сложенными в пачки купюрами достоинством в двадцать и пятьдесят долларов.

Кесслер, довольно давно не имевший дела с деньгами, не мог даже представить, какую сумму видел перед собой. Десять, пятьдесят или сто тысяч? Эта находка лишь укрепила его уверенность: и Лозински что-то нечисто. Кесслер, пока закрывал чемоданчик, убирал его на место и прятал в секретере ключ, размышлял о том, что за игру мог вести Лозински, кто был его пособником и какие цели преследовал поляк.

Ситуации, подобные данной, способны привлечь к неверному следу даже самую хорошую ищейку, поскольку нюх преобладает над всеми остальными чувствами. Поэтому Кесслер решил не размышлять впустую и не строить догадок, а искать новые улики, которые могли бы помочь разоблачить Лозински.

Ящики секретера, три на левой и три на правой стороне, и которых молодой иезуит надеялся найти нечто важное, на самом деле оказались малоинтересными. В царившем там беспорядке, который скорее мог создать неспокойный злой дух, чем член Societatis Jesu, невозможно было обнаружить ни одного предмета, способного хоть как-то намекнуть на цели, преследуемые Лозински.

Итак, Кесслер решил вновь вернуться к осмотру шкафа и начать с левой створки, за которой он нашел книги и документы. Книги способны многое рассказать о своем хозяине, но самыми предательскими являются книги, которые у человека отсутствуют. Иезуиту было достаточно беглого взгляда, чтобы понять, что у Лозински не было ни одной книги для душеполезного чтения, которые надлежит иметь настоящему христианину. Более того, поляк достаточно мало интересовался теологическо-философскими трудами, традиционными для иезуитов. В глаза бросались еретические книги, такие как «История существования рыцарей тамплиеров», «Мессианское движение за независимость от Иоанна Крестителя до смерти Иакова Справедливого», «Библейское ожидание Спасителя как религиозно-историческая проблема», «Физиологические причины невозможности смерти Христа на кресте», «Описание чудес евангелистами и содержание его словесного описания». Каждая из перечисленных выше книг была способна поколебать веру даже самого убежденного христианина.

Неужели Манцони был прав, утверждая, что Лозински еретик? Но почему же тогда професс решил воспользоваться услугами такого человека для выполнения секретной миссии имевшей для Церкви фундаментальное значение?

Молодой иезуит видел тому лишь одно-единственное объяснение: Манцони мог презирать или даже ненавидеть поляка, но нуждался в его знаниях и таланте. Не возникало сомнений, что Лозински был умнее и образованнее всех остальных, и этот факт сам по себе стал причиной того, что у коадъютора появилось множество врагов. Но был ли Лозински на самом деле незаменимым? Возникал логичный вопрос: возможно, столь, нелюбимый Манцони поляк должен был находиться здесь лишь, для того, чтобы у него не было возможности своей деятельностью в другом месте причинить больше вреда, чем во время работы в Григориане?

Что знал Лозински?

В разных папках Кесслер нашел наброски, оттиски, восстановленные части каких-то текстов, а также копии древних папирусов и пергаментов на греческом и коптском языках. Сотни аккуратных заметок о литературных источниках, которые казались полной противоположностью беспорядку в ящиках секретера, и многочисленные замечания на полях, написанные мелким разборчивым почерком, позволяли сделать вывод, что Лозински буквально вгрызался в задачи, которые ставил перед собой, словно голодный волк в мясо ягненка. Молодой иезуит был слишком взволнован, чтобы подробнее ознакомиться с содержанием отдельных документов, но даже беглый просмотр позволял понять, что поляк проявлял особый интерес к древним и раннехристианским текстам. Многочисленные наброски, рисунки и фотографии арки Тита[189] – сооружения в Риме, носившего имя одного из императоров, – заставляли сделать вывод, что Лозински параллельно занимался еще какой-то проблемой, не имевшей отношения к его деятельности в Григориане.

Особый интерес молодого иезуита вызвал лист, хранившийся в плотной картонной папке, поскольку он был дополнительно защищен прозрачной пленкой и удивительно похож на фрагмент, перевод которого Кесслер обсуждал с Лозински несколько дней назад. Но сходство оказалось лишь частичным. На самом деле этот коптский текст был лишь похож на тот, которым занимался Кесслер, но не идентичен ему. Фрагмент, найденный в комнате Лозински, сохранился на удивление хорошо, так что все части текста были легко различимы. Поэтому молодой иезуит не сдержался и, сам того не замечая, попытался понять смысл документа. Он начал, как и принято среди палеографов, с самых простых читаемых слов – таких как имена и названия городов или подлежащее, если оно находится в начале предложения.

Работая над текстом таким образом, Кесслер обнаружил в самом начале имя, заставившее его вздрогнуть, поскольку оно казалось необычным и странным для коптских текстов, как, например, имя Иисуса. Это имя было «Бараббас».

Бараббас?

Ход мыслей Кесслера был внезапно прерван – он услышал в коридоре приближающиеся шаркающие шаги. Поэтому он поспешно убрал документ в папку и положил ее на то же самое место, откуда взял. Молодой иезуит затаил дыхание и прислушался. В подобные мгновения секунды кажутся часами – по крайней мере, такое впечатление сложилось у Кесслера, который решился сделать вдох лишь после того, как шаги, приблизившись к двери не затихли, а начали удаляться в противоположном направлении.

Это происшествие настолько испугало иезуита, что он дрожал всем телом. Поэтому на сегодня Кесслер предпочел завершить свое расследование. Он обменял внизу ключ от комнаты Лозински на свой и, вернувшись к себе в келью, рухнул на кровать прямо в одежде. Скрестив руки за головой, Кесслер уставился в потолок.

5

Его первым желанием было рассказать обо всем Манцони, принадлежавшему к первым лицам ордена. Он вспомнил слова итальянца, который, получив секретное задание, говорил Кесслеру о его незапятнанной репутации, собственно, и ставшей причиной того, что ему доверили такую честь. Действительно, Кесслер не мог припомнить ни одного поступка, который бы мучил его совесть и позволил сомневаться в сказанном Манцони. Если бы молодой иезуит решился поговорить с профессом сейчас, то пришлось бы признаться, что он тайно пробрался в келью Лозински. А об остальных обстоятельствах и вовсе лучше было молчать. «Помилуй меня, Святая Дева Мария!» – подумал Кесслер.

Как он мог заставить поляка обо всем рассказать? Может быть стоило напрямую потребовать признания относительно его странных исследований? Конечно же, Лозински будет все отрицать, а он, Кесслер, в любом случае окажется в дураках – независимо оттого признается ли, что тайком обыскивал келью поляка, или нет.

Лозински явно не принадлежал к тому типу людей, которых легко можно выбить из колеи. Нет, Кесслер вынужден признать, что поляк превосходит его и в знаниях, и в силе воли. И – хоть молодой иезуит никогда открыто не признался бы в этом себе, глубоко в душе у него возникло сомнение. Не оказался ли он замешанным в события, которые однажды должны разъясниться сами собой, словно родословное дерево Сима[190] в Первой книге Моисея?

Конечно, вещи, найденные в шкафу Лозински, не должны храниться в келье монаха, но разве он сам, Кесслер, не испытывал наслаждения, держа в руках кожаную туфельку? Разве не был поляк, удовлетворявший свои плотские желания (а они преследуют, словно казни египетские, даже самых праведных христиан) и неспокойную фантазию, довольствуясь прикосновениями к коже и шелку, более благочестивым, чем он, Кесслер, который – да помилует меня Бог, жалкого грешника – отправлялся в дома Трастевере, где в темных переулках женщины задирают юбку перед любым мужчиной, так что даже священник или монах невольно видят разницу между мужчиной и женщиной, созданной по воле Творца из ребра Адама? Разве он не отправился после празднования дня Непорочного Сердца Девы Марии, разгоряченный летним солнцем, в одно из самых гнусных подобных заведений, где встретил минорита падре Франческо, у которого исповедовался каждую неделю? В тот день и сам Кесслер оказался не просто наблюдателем, а буквально набросился на рыжеволосую проститутку. Тогда эта встреча обоим представилась неким знаком Всевышнего, они вместе покинули заведение и никогда не говорили о случившемся.

Что же касается странного поведения Лозински, то, похоже, для выяснения обстоятельств лучше всего подружиться с поляком и завоевать его доверие. В конце концов, именно он предупредил Кесслера и посоветовал быть как можно осторожнее, посвящая братьев по ордену в результаты своей работы. Предупреждение, казавшееся молодому иезуиту крайне странным и даже загадочным.

Но поляк, похоже, не собирался облегчать Кесслеру задачу. Следующие несколько дней Лозинки словно избегал его – по крайней мере, у молодого иезуита возникло именно такое впечатление. Даже во время работы в Григориане, где дискуссии относительно значения слов и целых отрывков текста стали повседневными, Лозински хранил полное молчание, что было для него нехарактерно. Он не отрывался ни на секунду от своего перевода и два дня ни с кем не разговаривал, а, на вежливые вопросы Кесслера относительно успехов лишь коротко отвечал, что об успехах говорить еще рано. Поэтому молодой иезуит решил, что пока ему лучше избегать общения с Лозински.

Однако он пристально наблюдал за своим братом по ордену, записывая все, даже, казалось бы, незначительные события как, например, покупка газет или регулярная проверка наличия новой корреспонденции в почтовом ящике, и следил за Лозински, при условии, что можно было оставаться незамеченным. Так продолжалось несколько дней, в течение которых Кесслер действовал довольно смело. Словно в плохом детективе, он переодевался и следовал за поляком, чтобы узнать как можно больше о его тайнах.

На следующее утро после Дня поминовения усопших Лозински покинул монастырь, взял такси и отправился на виа Кавор, где попросил водителя остановиться у каменной лестницы, ведущей к церкви Сан-Пьетро ин Виноли. Поляк, как обычно, был одет в черное пальто, и внешний вид не выдавал в нем иезуита. Даже не оглядываясь по сторонам – настолько он был уверен в себе – Лозински взбежал по ступенькам, шагая через одну, Кесслер лишь с огромным трудом успевал за ним.

Церковь Сан-Пьетро ин Виноли известна цепями святого Петра, которые в ней хранятся, а также скульптурой Моисея работы Микеланджело, поэтому визит Лозински, на первый взгляд, не представлял собой ничего необычного. Даже тот факт, чтоего брат по ордену уверенно направился к одной из исповедален и, крестясь, опустился на колени перед деревянной решеткой, не показался Кесслеру странным. Но, наблюдая за этой сценой из-за колонны, молодой иезуит отметил, что Лозински не производил впечатления кающегося грешника, скорее наоборот – играл роль священника, отчитывающего находившегося внутри человека, так что у последнего не было ни малейшего шанса вставить хотя бы слово.


Эта странная исповедь закончилась неожиданно. В щель под деревянной решеткой, которая на самом деле предназначалась, для того чтобы подавать через нее кающимся грешникам образы святых, Лозински передали внушительного вида бумажный конверт, который тут же исчез в кармане его пальто. Взамен поляк передал таким же образом гораздо более тонкий конверт, размашисто перекрестился и быстрым шагом направился к выходу.

Это событие утвердило Кесслера в предположении, что Лозински вел двойную игру. Он не отправился за поляком, поскольку в тот момент молодого иезуита больше интересовал человек, скрывавшийся внутри исповедальни. Кесслер был уверен, что им вряд ли окажется священник, слушающий признания бедных грешников.

На самом же деле внешность мужчины средних лет в первую очередь наводила на мысль о каком-нибудь монашеском ордене, хоть на незнакомце и была обычная современная одежда. В отличие от Лозински он казался крайне обеспокоенным и, прежде чем выйти из полумрака церкви, несколько раз осмотрелся по сторонам.

Кесслер следовал за ним на некотором расстоянии и совсем бы не удивился, если бы незнакомец направился через Корсо Витторио Эмануэле к Ватикану и скрылся там в одном из административных зданий. Но молодой иезуит ошибался. Мужчина выпил эспрессо в кафе на виа Кавор и пошел в гостиницу «Эксцельсиор», одну из самых дорогих в городе.

В огромном холле было столько людей, что Кесслер рискнул приблизиться к незнакомцу на расстояние в несколько шагов.

В его внешности и манере держаться сквозили аристократизм и изысканность, чего нельзя было сказать о молодом иезуите, внезапно почувствовавшем себя абсолютно беспомощным. Что он мог предпринять?

Загадочная встреча Лозински и незнакомца в Сан Пьетро ин Винколо повергла Кесслера в полную растерянность и отчаяние. Даже медитация, которой он предался в тот же вечер, преклонив колени на специальной скамеечке для молитв (как он впоследствии заметил, данный предмет отсутствовал в келье Лозински), не помогла молодому иезуиту выдвинуть правдоподобные предположения. Однако если раньше он по определенным причинам и сомневался в злых намерениях поляка, то после увиденного сегодня обмена конвертами в исповедальне у Кесслера не оставалось сомнений в том, что Лозини и замешан в какие-то грязные дела.

Иезуит не мог решить, шла ли речь о секретном проекте в Григориане или о чем-то другом. Кроме того, у него не хватало духу поговорить с Лозински начистоту, так как поляк наверняка станет все отрицать, отнесется к Кесслеру с огромным подозрением и в результате никогда не скажет правду. Но Кесслер во что бы то ни стало хотел докопаться до истины.

Чем дольше он размышлял над этой дилеммой, тем больше убеждался: сомнения и недоверие мучили всех братьев Societah Jesu, а мысль о том, что из-за своего незнания он может пострадать, сильно задела Кесслера. Задела настолько, что он решил действовать.

Глава седьмая Неожиданная встреча Одиночество

1

После того жуткого случая в библиотеке Анна фон Зейдлиц боялась находиться в своем доме. Она твердо решила до выяснения всех обстоятельств не ночевать там. На те два дня в Мюнхене, в течение которых она была занята в основном тем, что меняла одежду и улаживала дела с магазином, она сняла номер в той же гостинице, где останавливался Клейбер.

Она очень переживала из-за обстоятельств, при которых они расстались с Адрианом, но в то же время Анна была даже в некоторой степени рада случившемуся, поскольку у нее начинало складываться впечатление, что Клейбер гораздо больше внимания уделял ей, чем решению проблем. А в нынешнем положении Анне меньше всего нужен был мужчина, преследующий ее. Конечно, она бы протянула Клейберу руку, если бы он приехал, – при мыслях об этом Анна вспомнила слова приемной матери, которая строгим голосом говорила, что никогда нельзя отталкивать протянутую руку, даже если это рука врага. Но она была уверена, что в ближайшее время встреча с Клейбером вряд ли могла произойти. В ее голове было на тот момент столько мыслей, что для мужчины просто не оставалось места.

Именно гордость является тем чувством, которое придает обманутой женщине силы. Раньше Анна представить себе не могла, что когда-либо будет способна в одиночку заняться низанным со множеством опасностей расследованием загадочных событий, которое заставит ее объехать полмира и даже случае успеха практически ничего не даст. Но между ней и таинственными, мистическими обстоятельствами установилась какая-то магическая связь. По крайней мере, так казалось Анне, и она была не в силах избавиться от этого чувства.

Может, именно непередаваемая магия зла, которую так часто описывают, держала Анну в плену и управляла всеми ее мыслями? Что заставляло ее продолжать бессмысленные и опасные поиски истины?

Однако мысли, подобные этим, возникали очень редко. И в сложившейся ситуации это было только на пользу Анне, иначе она заметила бы, как сильно изменилась.

Ни разу за всю жизнь она не была одержима идеей, а к людям, которые готовы на все ради достижения своей цели, относилась скорее с неприязнью, чем с удивлением. Теперь же когда все ее мысли занимали только возможные причины таинственных событий. Анна даже не отдавала себе отчета в том, что на задний план ушло абсолютно все: любовь, ее жизнь, работа. Но она этого не замечала, потому что есть вещи, от которых скрыться невозможно.

В результате поездки в Калифорнию Анна убедилась, что ее муж Гвидо оказался втянутым в заговор, опутавший своими сетями весь мир, но пока что не решалась сказать с уверенностью, знал ли он об этом. Само по себе открытие нового библейского текста не могло иметь столь страшных последствий, при которых одни ученые становились охотниками, а другие – добычей.

Миссис Фоссиус, жене профессора Фоссиуса, Анна отводила в этой истории двоякую роль, поскольку сомневалась в ее честности. По прошествии нескольких дней после встречи с ней Анна даже задавалась вопросом, не вела ли эта женщина двойную игру. Самой важной уликой, конечно же, оказалась полученная из Брэндона информация об ордене орфиков, обосновавшихся где-то на севере Греции. Анна не имела ни малейшего представления о том, чего следовало ожидать в случае, если ей все же удастся пробраться в цитадель этой загадочной секты. Но она приняла окончательное решение.

Анна отправлялась в Лейбетру.

2

Располагая достаточно подробной информацией, полученной от Гарри Брэндона, Анна вылетела в Афины, а оттуда в Фессалоники, называемый там Салоники для краткости, где и поселилась в гостинице «Македония-палас», в живописном центре города.

Гвидо, опытный путешественник по причине своей профессиональной деятельности, однажды дал Анне совет: если в незнакомом городе у тебя нет друга, дай портье в гостинице хорошие чаевые.

Молодого человека в столе регистрации звали Николаос – впрочем, как и каждого второго мужчину в этом городе, – он прекрасно говорил по-английски, а крупная купюра, Полученная от Анны, раскрыла в нем новые удивительные способности. Анна встретилась с ним после рабочего дня в кафе неподалеку от Белой башни, откуда можно было видеть море, и вкратце рассказала историю о том, что ее покойный муж оказался вовлеченным в какой-то странный заговор и, скорее всего, поплатился за это жизнью. По имевшейся у нее информации, за этим и многими другими странными событиями стояли люди из Лейбетры. В подробности Анна вдаваться не стала.

Николаос, которому на вид можно было дать не больше двадцати пяти лет, с черными вьющимися волосами и карими глазами, был явно польщен доверием женщины, совершенно его не знавшей, и пообещал помочь. Он тут же признался, что слышал об ордене в Лейбетре, но в Салониках вряд ли кто-то мог предоставить Анне более подробную информацию. Если люди знали о Лейбетре, то исключительно понаслышке, и к тому же придерживались мнения, что речь идет о монашеском ордене, который содержал приют для умалишенных. Однако там содержались больные не из Греции или окрестностей монастыря, а исключительно иностранцы.

Анна предположила, что приют существует только для прикрытия, а в действительности за этим названием скрывается нечто другое.

Николаос сказал, что в Катерини – а это в часе езды на автомобиле к югу от Салоников – его зять Василеос держит гостиницу под названием «Алкиона». И как раз от него новый знакомый Анны, кажется, слышал о жутком монастыре на склонах Олимпа. Но тогда он не проявил особого интереса к рассказу, поэтому ничего больше не запомнил.

На следующий день Николаос отвез Анну на своей машине в Катерини, к зятю Василеосу, который встретил ее не очень приветливо (даже несмотря на то, что Николаос хорошо о ней отзывался), и Анна остановилась в его гостинице, а не в «Олимпионе» напротив. Василеос оказался полной противоположностью Николаосу: он разговаривал неохотно, постоянно был мрачен и замкнут, особенно в общении с гостями. К тому же Василеос мог говорить только на жуткой смеси немецкого и английского, которая в сочетании с его сухим акцентом северной Греции звучала вовсе экзотически.

Николаос извинился за неприветливость зятя, уверяя, что здесь все ведут себя подобным образом. Затем они долго и громко говорили между собой, при этом лица их были очень серьезными. Анна не понимала ни слова, но догадывалась, что Николаос упрекал Василеоса и советовал быть более приветливым с гостями. Кроме того, кирия[191] из Германии очень щедра. На прощание он вручил Анне лист бумаги с номером своего телефона в Салониках и предложил немедленно обращаться, в случае если ей понадобится помощь.


Катерини расположен в стороне от единственного автобана страны. Это маленький живописный провинциальный городок, который остается таким даже в пасмурные холодные дни. Вряд ли кто-то из приезжих планирует приехать именно сюда. В Катерини попадают случайно. В гостинице Василеоса, которая была больше похожа на туристическую базу, редко кто задерживался дольше чем на одну ночь. Уже в этом отношении Анна отличалась от остальных постояльцев. На второй день, обойдя городок вдоль и поперек, побывав на всех улицах и во всех переулках, а также тщательно изучив рыночную площадь, она не уехала. Это дало старикам, сидевшим без дела на улице, повод для пересудов относительно того, кто эта приезжая и что ей нужно в Катерини. Это было странное ощущение, но в чужой стране, среди незнакомых людей Анна чувствовала себя гораздо спокойнее, чем в собственном доме, где за ней, казалось, постоянно следили.

У дверей своих домов сидели мужчины, и не все они были стариками. Мужчины с угловатыми лицами и густыми бровями, изнуренные, но ставшие более стойкими из-за тяжелой жизни, которая в городках, подобных Катерини, больше похожа на постоянную борьбу. Они живут исключительно благодаря друг другу: у лавочника покупает товар каменщик, каменщик получает заказы от застройщика, застройщик заключает контракты с владельцем деревообрабатывающей фабрики, а тот приобретает кое-что у лавочника. Здесь все иначе, гораздо труднее, чем на юге, где люди могут жить исключительно за счет истории. И даже за счет мусора, оставшегося после известных исторических событий. Бедность делает людей склонными к недоверию, а жители Катерини оказались крайне недоверчивыми – друг к другу, но особенно к чужакам-приезжим. А женщина, путешествующая в одиночку, делала их недоверчивыми вдвойне, поэтому все они сторонились кирии.

3

Георгиос Спилиадос развозил по всему городку булки и хлеб в своем магазине на трех колесах. Задняя часть его представляла собой раму большого старого велосипеда с педалями, а передняя – деревянный ящик на двух колесах, бывший когда-то упаковкой стиральной машины, которую электрик города продал десять лет назад одному из жителей Катерини. Георгиос нашел ящику применение – поставил его на колеса и врезал обычные оконные стекла, чтобы прохожим на улице были видны его румяные хрустящие баклава и катаифи.[192] Только пекарь Спилиадос решился начать разговор с Анной, когда она купила булочки, которые Георгиос завернул в коричневатую бумагу. В целях гигиены. Выяснилось, что Спилиадос. раньше, когда-то очень давно, жил в Германии, а сейчас зарабатывал на хлеб, открыв собственное дело. Он рассказал, что жители Катерини знали его греческое имя – он с гордостью показал надпись на деревянном ящике, – для большинства же Спилиадос так и остался «немцем».


– Если вы приехали сюда на отдых, – заметил пекарь, – то выбрали не то время года. В апреле Катерини – совсем другой город. Все вокруг цветет, а чудесная погода не позволит сидеть в доме.

– Нет, – ответила Анна с улыбкой и тут же спросила: – Вы никогда не слышали о Лейбетре?

Пекарь попытался было нажать на педали и скрыться за углом, но Анна схватила его за рукав и остановила.

На вопрос, почему он хотел уехать, Спилиадос ответил встречным вопросом:

– Вы одна из них? – Именно так он и выразился.

И лишь услышав отрицательный ответ, грек немного успокоился и остался на месте.

– У меня есть свои причины интересоваться ими, – добавила Анна в тон Спилиадосу.

Пекарь, который обычно мог поддержать разговор с кем угодно, провел рукой по лбу, вытирая выступившие капли пота, И заговорил почти шепотом:

– Если вы журналистка, то вам бы следовало знать, что репортера «Дейли Телеграф», который примерно две недели назад болтался в окрестностях и пытался собрать информацию о Лейбетре, предлагая некоторым даже деньги, нашли с проломленным черепом. Официально заявили, что, карабкаясь на Олимп, он сорвался со скалы. На самом деле этого несчастного нашел мой хороший знакомый Иоанис и рассказал мне, что рядом с трупом на километры не было ни одной скалы… Так что для вашей же безопасности я посоветовал бы вам уехать отсюда немедленно.

Анна поняла, что Георгиос Спилиадос был единственным человеком, способным ей помочь. Поэтому она положила в нагрудный карман не очень чистой рубашки пекаря крупную купюру, которую тот сначала порывался с возмущением вернуть, но потом все же спрятал за отворот своей черной шапки. Анна умоляла Спилиадоса никому не говорить, о чем она спрашивала, и даже не упоминать слово «Лейбетра». Георгиос охотно пообещал ей это.

Они договорились встретиться позже, после обеда, в его магазине, расположенном через две улицы. Спилиадос сказал, что если он будет задерживаться, то предупредит свою жену Вану.

– Будет слишком подозрительно, если кто-то заметит, что мы с вами так долго разговариваем, стоя прямо посреди улицы, – объяснил пекарь и нажал на педали.

Когда Анна в тот же день ближе к вечеру пришла в магазин по адресу, названному Спилиадосом, Вана выглянула из-за некоего подобия занавесок из цветных пластиковых лент в задней части крохотного магазинчика, пол которого был выложен плиткой. Вся обстановка лавки состояла из узкого, длинного стола и грубо сколоченной полки на стене, на которой виднелись лишь несколько лавашей. Над верхней губой женщины Анна заметила волоски, которые очень напоминали пушок на лице мальчиков-подростков, а испещренное морщинами лицо наталкивало на мысль, что это скорее мать пекаря, а не его жена.

Обстановка задней комнаты оказалась такой же скудной, как и в самом магазинчике: в центре – квадратный деревянный стол без скатерти, вокруг него – четыре стула; у двери – высокий шкаф без дверец, на полках которого расставлена пестрая посуда. Рядом с ним Анна увидела белую раковину, а над окном напротив – карниз на металлических уголках, прибитых к стене. Вана принесла ракию и сказала: «Bitte![193]» Это было единственное слово, которое она знала по-немецки.

Скоро появился и сам Георгиос. Анна попыталась объяснить ему, что привело ее в Катерини. Она рассказала о загадочном несчастном случае, ставшем причиной смерти ее мужа Гвидо, а так же обо всем, что ей удалось узнать в результате поисков, которые привели ее на север Греции, к подножию Олимпа, и увидела на лице пекаря неподдельное сочувствие. Георгиос дослушал рассказ до конца, залпом выпил стакан разведенной водой ракии, закрыл двери магазина и вернулся назад к столу. Он пальцами отбивал по крышке стола незнакомый Анне ритм. Спилиадос делал так всякий раз, когда напряженно над чем-то размышлял.

Тусклый свет единственной лампы, на которой не было плафона, отражался от выбеленного известью потолка. Анна переводила взгляд с лица пекаря на его отбивавшую нервную дробь руку и назад – на лицо своего собеседника. Георгиос отрешенно смотрел куда-то мимо своей гостьи и молчал. И чем дольше он хранил молчание, тем быстрее таяла надежда Анны на то, что новый знакомый сможет ей помочь.

– Невероятная история, должен я сказать, – наконец заговорил пекарь. – Просто невероятная.

– Вы мне не верите?

– Отчего же, верю… – попытался успокоить ее Спилиадос. – Но сдается мне, что эти люди действительно опасны. Жители Катерини почти ничего о них не знают. А то, о чем говорят по вечерам от безделья, больше похоже на слухи. Один рассказывает такие истории на ухо другому. Алексия, жена кузнеца, утверждает, что видела, как эти люди зажигали огромные костры и танцевали вокруг них. Состис, которому принадлежит каменоломня на восточном склоне, говорит, что они там все сумасшедшие, которые убивают друг друга. Я впервые слышу, что они умные и даже мудрые люди. Такого я себе просто не могу представить. Как, говорите, они себя называют?

– Орфики, последователи Орфея.

– Какое-то безумие… Настоящее безумие…

– Мне кажется, – попыталась объяснить греку Анна, – что они распускают подобные слухи намеренно, чтобы скрыть свои истинные дела и цели.

– Официально, – сообщил Георгиос, – Лейбетра является приютом для умалишенных, но никто не знает, что на самом деле происходит за забором, который перекрывает вход в долину. Они обеспечивают себя сами, подобно монахам на горе Афон. У них есть свои автомобили и автобусы, на которых эти люди ездят в Салоники, чтобы делать покупки. А почтальон Катерини утверждает, что и всю почту они получают только в Салониках.

– И кроме всего этого, они невероятно богаты, – добавила Анна.

Георгиос скептически покачал головой.

– И как же я могу быть вам полезен? – спросил он.

– Я хочу, чтобы вы отвели меня в Лейбетру! – сказала Анна решительно.

Георгиос провел пятерней по кудрявым волосам.

– Вы сумасшедшая! – ответил он взволнованно. – Я этого никогда не сделаю.

– Я вам хорошо заплачу! – настаивала Анна. – Давайте договоримся: двести долларов.

– Двести долларов? Да вы действительно сошли с ума!

– Сто немедленно и еще сто, когда вы приведете меня на место.

Холодная расчетливость, с которой говорила Анна фон Зейдлиц, выбила Георгиоса из колеи. Он вскочил с места и начал расхаживать из одного угла полупустой комнаты в другой. Анна не спускала с него глаз. Двести долларов были огромной суммой для пекаря в крохотном городке Катерини. Господи всемогущий, двести долларов!

Анна достала из бумажника стодолларовую купюру и положила ее на стол. Не говоря ни слова, Георгиос исчез за второй дверью, ведущей из комнаты. Анна слышала его шаги по скрипучей деревянной лестнице вверх, на второй этаж. Она сама удивилась своей решимости, но внезапно поняла, что готова на все. Если она хотела получить хоть какой-то шанс пролить свет на эту историю, то нужно было отправляться в Лейбетру.

Если честно, то Анна сама точно не знала, что надеялась найти или узнать в этом осином гнезде. Но так же, как убийца и его жертва таинственным образом притягиваются друг к другу, Анна чувствовала, что монастырь на склонах Олимпа звал ее к себе, словно обещая раскрыть все тайны. Подперев руками голову и устремив взгляд на лежащую на столе банкноту, Анна ждала, когда вернется Георгиос.

Он спустился вниз, держа в руках старую карту. Не говори ни слова, Спилиадос взял со стола сто долларов и положил на их место карту.

– Вот здесь, – раздраженно пробормотал он и ткнул указательным пальцем правой руки в какую-то точку на карте – Лейбетра.

Место оказалось помечено символом: круг, а внутри нее крест. Это означало монастырь. Название отсутствовало. Грек молча провел пальцем по карте от Катерини в сторону Элассона и показал тонкую, почти стершуюся линию, которая должна была означать горную тропу. Она оканчивалась где-то на склонах Олимпа. Там, где заканчивалась тропа, Георгиос несколько раз провел по карте пальцем из стороны в сторону, указывая, что дальнейший путь вел примерно в этом направлении.

– Если и предпринимать подобную попытку, то ранним утром, – неохотно сказал он. – Днем они издалека видят всех, кто направляется к монастырю.

– Согласна! – ответила Анна таким тоном, словно это было нечто само собой разумеющееся, и смело добавила: – Когда?

Спилиадос неторопливо поднялся с места, подошел к выключателю, погасил лампу и взглянул через окно на звездное небо.

– Сейчас подходящее время. Рано утром светит луна. Если хотите, отправимся завтра.

Георгиос включил свет и снова сел за стол напротив Анны. Склонившись над картой, они начали составлять план действий на завтра. У грека был мотоцикл, «хорекс»,[194] который не будет особо приметным на дороге, ведущей в Элассон. Они договорились, что Спилиадос будет ждать в четыре часа утра за кузницей, куда он приедет на мотоцикле. Грек не хотел привлекать к себе внимание. Анна сразу же согласилась с предложенным им планом. У жителей Катерини не должно быть повода для сплетен.

4

В первый день они решили провести разведку. Анну прежде всего беспокоил вопрос, имелась ли хоть малейшая возможность пробраться незамеченной в крепость орфиков. Конечно, она знала, что такой поступок крайне опасен, а Георгиос и вовсе назвал его самоубийством. Но одно соображение придавало ей уверенности: должна была существовать причина, которая до сих пор не позволяла орфикам убить Анну.

Ночью, когда Анна возвращалась к себе в гостиницу, было прохладно, но не холодно. С того момента, как она заплатил за номер на неделю вперед, Василеос стал неожиданно приветлив, что со стороны такого мрачного по натуре человека, как он, выражалось в следующих словах: «Kali mera, как у вас дела?» или «Kali spera, фрау Зейдлиц?», но поскольку с остальными жителями Катерини Василеос вовсе не разговаривал, Анна могла не бояться, что он расскажет кому-то о ее планах.

Окна комнаты, в которой жила Анна, выходили на улицу, и этой ночью все ее мысли занимала только предстоящая вылазка в горы. Было уже далеко за полночь, но кое-где лаяли собаки – одна отвечала другой, и их вой разносился по пустынным переулкам. Из кафе за углом, которое, как и все дома в Катерини, было больше похоже на гараж, доносилась назойливая мелодия, наигрываемая на бузуки.[195] Вытяжка в ресторане Василеоса, занимавшем первый этаж гостиницы «Алкиона» с гулом и металлическим позвякиванием выбрасывала на улицу острые запахи готовящейся пищи. Поздние прохожие беседовали друг с другом, перекрикиваясь через улицу, и даже через полчаса подобного общения не приближались друг к другу ни на шаг, хотя таким образом могли бы гораздо меньше напрягать. свои голосовые связки. Уже в четвертый или в пятый раз по улице, дробно стуча каблуками, словно куда-то спешила, прошла женщина. Через несколько минут она возвращалась назад, спеша уже в противоположном направлении. Тишину ночи нарушали только звуки проезжавших мимо автомобилей, водители которых использовали асфальт пустой рыночной площади как гоночный трек для своих болидов.

Анна думала, что без Клейбера будет находиться в постоянном страхе и неуверенности, но, оказавшись одна, вынужденная надеяться только на себя, она поняла, что все обстоит совсем не так. Размышляя об Адриане, Анна решила отказаться от начального плана и не сообщать в полицейский участок Катерини о своем намерении отправиться в Лейбетру. Об этом должен знать только Георгиос, который в случае ее отсутствия более недели подаст заявление в полицию. Анна сама не знала, откуда у нее столько решительности.

Ближе к утру, когда еще было темно, она все же уснула. Ей шилось, что Олимп дрожит от сильного землетрясения, а по склонам, на которых образовались огромные трещины, провалы и даже ущелья, тысячами рек и ручьев течет в долину огненно – красная лава. Мужчины и женщины в металлических лодках управляют своими несущимися с огромной скоростью челнами при помощи длинных шестов и сталкиваются друг с другом, если Кто-то оказывается недостаточно ловким. На тех из них, кто управляет лодками и держит в руках шесты, надеты пестрые маски и белые развевающиеся балахоны, руки защищены такими же белыми перчатками. По движениям можно понять, что-то как мужчины, так и женщины. Многие из челнов, несущихся по направлению к долине, с треском ударялись о торчавшие камни, которые разделяли потоки лавы, и разламывались. Люди и обломки с шипением исчезали в кипящей лаве.

У подножия горы отдельные ручейки и реки соединялись в один мощный поток, который с каждой секундой становился те больше, смывая на своем пути города и деревни. Люди, видевшие его приближение, стояли словно парализованные и даже не пытались спастись. Среди них была Анна. Но когда огненная река добралась и до нее, с шипением обжигая пальцы ног, Анна проснулась в холодном поту. Она тут же постаралась избавиться от воспоминаний о кошмаре, как стряхивают случайно попавший на одежду пепел.

В условленное время она встретилась с Георгиосом за кузницей, возле выезда из Катерини в сторону Элассона. Анна надела блузу и широкие длинные брюки, какие носили женщины в этой местности. Грек смотрел на нее с нескрываемым удивлением: сейчас Анна вовсе не привлекла бы внимания на улице. Она ничем не отличалась от гречанок – на такое Спилиадос. и не рассчитывал. Словно извиняясь за столь необычную одежду, Анна пожала плечами и рассмеялась. Она ни разу в жизни не ездила на мотоцикле, чего грек никак не мог понять. Он считал, что любой водитель автомобиля должен был сначала научиться ездить на мотоцикле.

5

Дорога вела на запад, и чем дальше позади оставался Катерини, тем меньше автомобилей встречалось на их пути. Лишь изредка проносились грузовики. Они проехали большой перекресток с белыми указателями, на которых черными буквами были написаны названия городов. После перекрестка дорога потянулась по безлюдной местности, сильно напоминавшей пусты ню. Глаза Анны слезились: она не привыкла к быстрой езде на мотоцикле.

Примерно через полчаса Георгиос поехал медленнее, выискивая у левой обочины съезд на проселочную дорогу. Он рукой указал, куда им следовало ехать дальше, и Анна отметила про себя, что рядом росли два небольших кипариса. Они не увидели ни одного указателя, а дорогой оказались две засыпанные щебнем колеи. Георгиос остановился.

– Вот она, дорога в Лейбетру, – сказал он и с таким видом свернул на проселочную дорогу, как будто это далось ему с огромным трудом.

Было довольно сложно управлять тяжелым мотоциклом в узкой, засыпанной мелкими камнями колее. Георгиос показывая настоящее мастерство, удерживая равновесие.

– Держитесь! – говорил он каждый раз, когда собирался из одной колеи переехать в другую, если ему казалось, что ехать по соседней будет удобнее и безопаснее.

Возле поросшего кипарисами большого холма дорога круто уходила вверх. Щебень был здесь таким мелким, что заднее колесо мотоцикла прокручивалось и камни летели из-под него, словно снаряды. Георгиос попросил Анну встать с мотоцикла и подняться на холм пешком, а сам, отталкиваясь обеими ногами, кое-как заехал на вершину.

Занимался рассвет, когда они решили сделать привал на плоской вершине. Георгиос заглушил мотор и положил мотоцикл на землю. Он внимательно осмотрел простиравшийся перед ними ландшафт и показал рукой куда-то на запад. Дорога вилась вниз по холму, но примерно через километр – насколько это можно было разобрать в сумерках – вновь поднималась круто вверх и исчезала за казавшимися сейчас черными елями.

– Там, – сказал грек, – вход в ущелье, которое ведет в Лейбетру.

Анна глубоко вздохнула. Она рассчитывала, что путь окажется намного проще. Гробовая тишина действовала угнетающе, а местность вокруг казалась враждебной. Не улучшала настроение и влажная утренняя прохлада, которая пробиралась под одежду.

– Мы проедем на мотоцикле до следующего подъема, – сказал Георгиос. – Последнюю часть пути придется проделать пешком. Они могут услышать звук мотоцикла.

Анна кивнула. Она лишь с трудом могла представить, что где-то там наверху, за черными деревьями, живут люди.

Когда они добрались до указанного Георгиосом места, он втолкал мотоцикл в густой кустарник. Издалека доносился гул, словно от небольшого водопада. Звук слышался с той стороны, куда им нужно было идти. Снизу они видели тропу лишь на пятнадцать-двадцать метров вперед. Она круто поднималась вверх, в густой туман. Анна с трудом переводила дыхание.

– Вы сумасшедшая! – в очередной раз заметил грек, даже не взглянув на свою спутницу.

Анна ничего не ответила. Ее проводник был прав, но разве не казалось сумасшедшим все, что произошло в последнее время? И эта мрачная, круто уходящая вверх каменистая тропа была единственной дорогой, которая могла хоть сколько-нибудь приблизить Анну к разгадке.

Чем выше поднимались они в белесую мглу, тем громче становился шум падающей воды. На ходу Анна прислушивалась к нему, и этот звук напоминал шепот множества голосов. Слабый ветерок веял из долины и тихо шелестел в сухих ветках сосен. От влажной, похожей на болото почвы тянуло затхлостью.

Неожиданно для обоих лес закончился, и перед ними открылся вид на лощину. На противоположном краю ее виднелся похожий на клин разлом в каменной породе, слева и справа от которого возвышались скалы.

– Это, должно быть, он, – пробормотал Георгиос, – входя в ущелье.

До места, о котором говорил грек, было не больше трехсот метров. Подойдя ближе, они заметили у подножия скалы справа от входа в ущелье небольшую деревянную хижину с квадратными окнами, выходящими на долину.

– О Господи! – не сдержалась Анна и схватила Спилиадоса за руку.

– Похоже, это сторожка… Можно было догадаться, что они охраняют вход в ущелье, – заметил грек.

– И что же мы теперь будем делать? – Анна не отрывала взгляда от хижины у подножия скалы.

Георгиос не знал, что ответить, и молча шел дальше. Он хотел поскорее выполнить свое обязательство перед Анной и оправиться домой. В конечном итоге, ему неплохо заплатили за это.

– Если охранники вооружены, у нас нет ни малейшего шанса, – неохотно проворчал он.

Ни одно окно сторожки не светилось. Приблизившись к ней метров на тридцать, Анна и Спилиадос спрятались за кустарником в нескольких шагах от тропы. Немного подумав, грек поднял средних размеров камень и швырнул его в сторону деревянного домика. Камень с громким звуком ударился о стену и отлетел в сторону тропы. Тишина.

– Похоже, господа охранники здесь сейчас не обитают, – прошептал Георгиос.


Анна кивнула. Они осторожно начали приближаться к сторожке, которая выглядела так, словно в ней уже довольно давно никто не жил. Анна достала карманный фонарик и посветила в окно: ящик, простой деревянный стол и два стула – вот и вся постановка. На стене висел древний телефонный аппарат, являвшийся первым признаком того, что поблизости должны быть люди. Дверь была заперта.

– Похоже, жители Лейбетры чувствуют себя в полной безопасности, – заметила Анна, – если решили убрать отсюда охрану.

– Как знать, – возразил грек. – Возможно, за нами уже давно наблюдают, и мы, словно слепые котята, идем прямиком в ловушку.

– Неужели вы боитесь, Спилиадос? – прошипела Анна со злостью. – Хорошо, вы выполнили свою часть договора. Я благодарна вам. Вот еще сто долларов.

Она протянула греку руку с зажатой в ней купюрой. Казалось, что Георгиос боится, но пренебрежительное замечание кирии подействовало на него, и грек проявил упорство:

– Оставьте свои деньги! Я возьму их не раньше, чем вы здоровая и невредимая вернетесь назад, и буду сопровождать вас, пока не удостоверюсь, что вы у цели.

Своим поведением Анна надеялась добиться именно такого эффекта, поскольку предполагала, что самый опасный отрезок пути еще впереди. Едва заметная тропа делила дно ущелья с быстрым ручьем. На поворотах они пересекались, и в этих местах приходилось перепрыгивать с камня на камень, чтобы не намочить ноги в ледяной воде. Малоприятное занятие в слабом свете луны…

Мысль Спилиадоса, что за ними, возможно, уже давно наблюдают, вовсе не казалась Анне абсурдной, хоть она и пыталась убедить своего проводника в обратном. Здесь, в узком ущелье, ее не покидала мысль, что где-то могут открыть огромный шлюз и тогда у них не будет ни единого шанса на спасение. Но она предпочитала не высказывать подобные мысли вслух.

Холод от ручья обволакивал ноги, добирался до рук и заставлял путников вздрагивать. Однако дрожь пробирала их и от одной мысли о том, что в этом ущелье они полностью отданы на милость врага. В случае опасности на спасение не стоило даже надеяться. Они дышали тяжело и часто, холодный воздух резал легкие, словно острый нож. Но Анна продолжала идти вперед.

Внезапно – она потеряла чувство времени и не знала, как долго молча шла следом за своим проводником, – Спилиадос остановился. Впереди на расстоянии меньше ста метров мощный прожектор освещал сторожку, расположившуюся между ручьем и тропой, которые в этом месте расходились благодаря тому, что ущелье стало шире.

Георгиос повернулся к Анне.

– И как вы собираетесь пройти мимо? – спросил он и взглянул вверх, на видневшиеся края ущелья, которые здесь были гораздо ниже, чем раньше. Тем не менее высота оставалась не преодолимой для людей, не имевших специального снаряжения. Пять-десять метров отвесных скал.

– Давайте для начала проверим, есть ли кто внутри, – шепотом предложила Анна. Но не успела она еще закончить фразу, как дверь деревянного домика открылась и оттуда вышел мужчина. Он лениво отошел от сторожки шагов на десять и остановился. В ярком электрическом свете можно было рассмотреть, что у него в руках оружие. Буквально через минуту охранник вернулся в сторожку.

Крайне осторожно, стараясь не издать ни звука, Георгиос и Анна подобрались поближе к деревянному дому. Он был похож на заброшенную сторожку, виденную ими у входа в ущелье Они довольно долго рассматривали это препятствие, пока Георгиос наконец не сказал:

– Мне кажется, мы оба видим только одно решение.

– Да, есть только одна возможность. Если мы хотим остаться незамеченными, нужно идти по ручью.

– А он чертовски холодный.

– Да, – согласилась Анна.

Георгиос сомневался, решится ли кирия на подобный непростой и отчаянный шаг, но Анна давно уже все решила.

– Спасибо, Георгиос, – сказала она и пожала греку руку. Затем отдала ему деньги, сняла обувь и носки. Закатывая брюки, она добавила: – Если в течение недели я не дам о себе знать, сообщите в полицию.

– Боюсь только, что это вряд ли поможет. С тех пор как существует мир, полицейские здесь не появлялись ни разу.

Анна сделала неопределенный жест, словно говоря «Будь что будет!», и направилась к деревянному домику.

6

Да несколько десятков метров до сторожки, там, где прожектор ярко освещал дорогу, Анна вошла в ручей и, осторожно переставляя ноги, побрела в ледяной воде, держа сумку и обувь у груди. К счастью, вода доходила только до колен, и задача Анны оказалась легче, чем она рассчитывала. Она вышла с другой стороны сторожки, оставшись незамеченной.

Под прикрытием темноты Анна, стараясь не произвести ни малейшего шума, обулась и пошла по уходившей вверх тропе. Теперь справа от дороги была отвесная скала, а слева – обрыв. Отсюда открывался захватывающий дух вид на мрачную каменистую долину, освещенную слабым лунным светом.

Когда Анна повернула за следующий выступ скалы, то замерла на месте: прямо перед ней, словно из-под земли, вырос ярко освещенный небольшой город со множеством домов и узких переулков. Будто пытаясь прогнать наваждение, Анна провела по лицу ладонью. При этом ее взгляд поднялся немного выше, и от увиденного перехватило дыхание. В скалах на головокружительной высоте каким-то удивительным образом тоже построили дома, но они, в отличие тех, что Анна увидела внизу, были во мгле, словно скрывали мрачную тайну.

В освещенном городке она не заметила ни одного человека. Не было слышно даже лая собак, отчего увиденное казалось Анне нереальным. Из-за яркого света в нижнем городе его дома казались призраками, в которых лучи убили все живое. Это и была Лейбетра.

Подойдя ближе, Анна поняла, что в этом освещенном, как днем, городке не было ни одного уличного фонаря. Свет словно исходил от самих домов. Хоть это место на крутых склонах и казалось неприступным, словно крепость, со стороны долины. Анна заметила высокий забор с колючей проволокой наверху Каменистая дорога проходила через широкие ворота, открытые настежь. За ними виднелась улица, выложенная черными каменными плитами, которая была такой чистой, словно здесь ожидали приезда знаменитостей на премьеру спектакля. Чем-то этот безлюдный город-призрак напоминал сцену огромного театра. Для того чтобы все казалось настоящим, не хватало пыли и разбросанных бумажек, которые есть на улицах любого города, а также деревьев с опавшими листьями. Но в первую очередь недоставало звуков, издаваемых городами даже ночью.

Пока Анна впитывала образ Лейбетры, словно какую-то внеземную картину, и размышляла, как ей следует вести себя теперь, произошло нечто совершенно неожиданное. Она услышала монотонный мужской голос, приближавшийся откуда-то издалека, отражаясь эхом на пустынных улицах, и становившийся все громче. Сначала Анна подумала, что это ночной сторож, словно попавший сюда из средневековья – по крайней мере, именно так звучал этот голос, – но вскоре она уже могла различить отдельные латинские слова из текста григорианского хорала.

Анна поторопилась спрятаться за каменной колонной у входа в один из домов, откуда наблюдала за всем происходившим, оставаясь при этом незамеченной. Буквально через несколько минут из переулка на главную улицу вышел тощий мужчина с бритой наголо головой. Он был одет в длинную светлую робу, похожую на монашескую сутану, которая казалась слишком широкой для его худого тела. Человек усердно, словно молящийся в церкви, выводил хорал.

Анна испугалась. Неужели он ее увидел? Не замолкая, мужчина шел по улице прямо к ней. Анна со страхом прижалась к колонне. Певец остановился, распростер руки и закричал что было мочи, так что эхо прокатилось по всему городку:

– Qui amat animam suam, perdet eam; et qui odit animam suam in hoc mundo, in vitam aetermam custodit eam, – затем повернулся в другую сторону и продолжил: – Ego sum via, veritas et vita. Nemo venit ad Patrem, nisi per me.

Одетый в белое мужчина произвел на Анну неприятное и жуткое впечатление. Он медленно опустил руки и поднял глаза к небу. Он неподвижно стоял в такой позе, словно статуя. Анне казалось, что вот-вот кто-то, кому мешал этот певец, должен открыть окно или выйти на улицу, чтобы заставить тощего мужчину замолчать. Но ничего подобного не происходило. Можно было подумать, что перед Анной единственный обитатель Лейбетры.

Она размышляла, стоит ли заговорить с незнакомцем. Получилось так, что Анна вышла из-за колонны еще до того, как успела принять какое-то решение, так что незнакомец обязательно должен был ее увидеть. Но он оставался в своей восторженной позе и не откликнулся даже на громкий кашель Анны, которая попыталась таким образом привлечь его внимать.

– Эй! – крикнула Анна и сделала еще один шаг по направлению к незнакомцу. – Эй!

Незнакомец наконец услышал ее. Он повернул голову к Анне и невероятно медленно открыл глаза. Казалось, мужчина нисколько не удивился, увидев ее. Можно было даже подумать что он ожидал появления Анны, потому что приветливо улыбнулся ей и протянул руку. Но самым удивительным было то, что он сказал:

– Кто ты, незнакомка?

– Вы понимаете меня? – спросила Анна.

– Я понимаю любой язык, – ответил собеседник возмущенно, словно не видел в этом ничего странного. – Ваше совершенство не ответили на мой вопрос.

– Меня зовут Сельма Доблин, – соврала Анна. В то мгновение ей в голову не пришло никакой другой идеи, поэтому она воспользовалась именем и девичьей фамилией матери.

Тощий мужчина кивнул, давая понять, что услышал сказанное:

– Свое имя я вам назвать не могу. Я не имею на это права. Оно бы вас напугало. Я – воплощение раздора. Называйте меня Раздор.

– Странное имя для благочестивого монаха, – ответили Анна.

– Тогда называйте меня Гоффарт, если вам это больше нравится, – заметил ее собеседник, – или Гибрис, но не говорите что я благочестив, черт вас побери!

Анна вздрогнула от неожиданности. Лицо незнакомца, которое только что казалось таким дружелюбным, резко изменилось. Сейчас он всем своим видом внушал страх. Раздор, или Гоффарт, или Гибрис, в общем, как бы этот человек себя ни называл, впился в Анну взглядом, словно стараясь загипнотизировать. Она же видела перед собой лицо человека, в котором невообразимым образом смешивались тупость сумасшедшего и хитрость философа. Анна поняла, что стоявший перед ней тощий мужчина с бритой головой был частью человеческого щита, которым орфики хотели защититься от непрошеных гостей. В то же время она сообразила, что этот человек может оказаться полезным, если удастся направить события в нужное русло.

– Вы преступили закон, – сказал незнакомец холодно. – Ни один из жителей Лейбетры не имеет праваночью покидать свой дом. За такой проступок полагается наказание. Вы должны быть осведомлены об этом, даже если вы здесь новенькая. О случившемся я сообщу куда следует.

При этом он поднял руку, показывая пальцем на верхний город.

– А теперь идемте!

Тощий монах крепко ухватил Анну за руку и потащил за собой, словно воровку на допрос. Она могла убежать, но возникал вопрос: куда? Поэтому Анна не стала сопротивляться и пошла за братом Раздором по главной улице до перекрестка. Дом справа оказался двухэтажным, как и все остальные дома здесь, внизу, но был намного шире, со множеством маленьких неосвещенных окон. Пустой коридор вел к лестнице с каменными ступенями и угловатыми железными перилами. Он напоминал огромную клетку, поскольку между лестничными пролетами и вдоль перил была натянута проволочная сетка. Так же как и улицы, коридор оказался ярко освещенным.

Анна даже не представляла, что может случиться в следующую минуту. «Ты сама этого хотела!» – сказала она себе. Не ослабляя хватки, тощий мужчина провел Анну на первый этаж, открыл незапертую дверь, и они оказались в просторном помещении. Свет здесь оказался не настолько ярким, но Анна смогла увидеть около двадцати раскладных кроватей, на которых спали люди. В большой спальне было чисто, но мысль о том, что один из спящих может внезапно проснуться, пугала.

Раздор показал Анне на пустую кровать рядом с окном и исчез, не сказав ни слова. Анна затолкала сумку под свое скромное ложе и села. До утра – в этом она была абсолютно уверена – нужно во что бы то ни стало исчезнуть отсюда. Раздор наверняка ее выдаст, и кто знает, что может тогда случиться.

7

Анна сидела на раскладной кровати, подперев голову руками, и пыталась осмыслить происшедшее. Внезапно у нее возникло чувство, что со спины к ней кто-то подошел и даже прикоснулся рукой к волосам. Резким движением она обернулась, готовясь дать отпор, и увидела перед собой испуганное лицо маленькой девочки с нежными, мягкими чертами. Она прикрывала руками голову, словно боялась, что ее начнут бить. Внутри у Анны все сжалось. Когда девочка поняла, что незнакомая женщин не причинит ей вреда, она подошла ближе, аккуратно взяла в руку прядь волос Анны и нежно погладила, словно драгоценность. Анна все поняла: сама девочка была коротко острижена. Точно так же выглядели все спавшие здесь.

– Не бойся, – прошептала Анна, но девочка испуганно отпрянула и спряталась под одеялом.

– Она вас не понимает, – послышался голос из дальнего угла. – Она глухонемая и, кроме того, больна инфантилизмом. Если вы знаете, что это такое.

Женщина казалась очень старой. Глубокие морщины изуродовали ее лицо, а мешки под глазами создавали впечатление, что обычное состояние их обладательницы – печаль и скорбь. При этом ни одна деталь ее внешности не давала повода подумать о глупости или сумасшествии. Скорее наоборот, женщина наверняка была очень умна. В заблуждение не могли ввести даже коротко остриженные волосы, придававшие лицам остальных спящих глупый вид.

Анна внимательно смотрела на пожилую женщину. Та приложила руку к груди и сказала почти с гордостью:

– Гебефренная шизофрения.[196] Вы меня понимаете? – и добавила, наслаждаясь удивлением Анны: – А у вас?


Анна не знала, что сказать. Похоже, старуха хотела знать причину, по которой Анну доставили сюда.

– Вы можете со мной говорить совершенно открыто, – добавила женщина, стараясь подбодрить Анну. – Я врач.

Она говорила достаточно громко, так что Анна начала опасаться, что проснутся остальные. Сообразив, что Анна отвечать не собирается, старуха поднялась с кровати и подошла ближе. На ней была длинная ночная рубашка, из-под которой выглядывали огромные, неестественно белые ноги.

– Не бойтесь, – сказала незнакомка уже тише. – Я здесь единственный нормальный человек. Доктор Саргент. Разрешите, я попробую догадаться, почему вы попали сюда.

С этими словами она подошла вплотную к Анне, обоими большими пальцами надавила ей на скулы, отпустила и приподняла правое веко.

– Я бы сказала, пернициозная кататония,[197] если вы знаете, что это.

– Нет, – ответила Анна.

– Что ж, кататония характеризуется возникновением трудностей при выполнении определенных движений, состоянием беспокойства и психического возбуждения. В некоторых случаях сопровождается общим повышением температуры тела. Тогда мы говорим о пернициозной кататонии. Должна заметить милочка, это не такое уж безобидное заболевание.

Научные термины и ясность, с которой говорила старуха, поразили Анну. Что могла она думать об этой загадочной Саргент? Анна вынуждена была признать, что сердце ее билось слишком часто, неожиданный поворот событий очень обеспокоил ее, и потому, вполне вероятно, могло показаться, что движения Анны несколько беспорядочны. Но как старуха могла заметить все это и быстро свести воедино, поставив диагноз.

– Что он сказал Вашему совершенству? – спросила доктор Саргент.

– Кто?

– Йоханнес!

– Он не захотел назвать мне свое имя. Да, извините. Меня зовут Сельма. Сельма Доблин.

– Называйте меня просто «доктор», – кивнула старуха. Здесь меня все так называют.

– Хорошо, доктор. Скажите, почему здесь иногда обращаются этим странным словосочетанием «Ваше совершенство»?

Доктор Саргент подняла руки.

– Так велели свыше. Всем, что здесь происходит, управляют свыше. И я бы посоветовала Вашему совершенству даже не пробовать сопротивляться. У них строгие наказания. Йоханнес пытался заставить вас принять христианство?

– Он только декламировал что-то на латыни.

– Бедный. Он здесь совсем недавно. Бывший проповедник. Он потерял рассудок и думает теперь, что он – евангелист Иоанн. Днем и ночью он распевает отрывки из Евангелия и поставил перед собой цель заставить всех принять христианство. Типичная паранойя. Было бы интересно узнать, что стало причиной болезни. Иногда он ругается, как сапожник. В остальном же совершенно безобиден.

– Он сказал, что никому нельзя выходить на улицу. Это противозаконно.

– Верно, – подтвердила старуха. – И все придерживаются этого правила. Кроме Йоханнеса. Он пользуется особыми привилегиями. Почему – этого никто не знает.

Анну так и подмывало спросить, почему ее собеседница находится здесь. Ведь она, доктор, производит впечатление вполне нормального человека. У Анны возникло множество вопросов… Почему доктор не спрашивает, как она оказалась здесь? К тому же среди ночи. Почему доктор Саргент разговаривает так, словно давно ожидала появления Анны? Почему доктор перестала спрашивать об ее умственном состоянии? Но Анна фон Зейдлиц не решилась задать ни один из этих вопросов. Она боялась.

– Они поставят вам диагноз, – продолжала доктор Саргент – И я бы вам рекомендовала вести себя в соответствии с симптомами болезни. Окажите им эту маленькую услугу, – прошептала старуха, словно отгадав мысли Анны, – и вам будет здесь не так уж плохо. В противном случае…

– Что же может произойти в противном случае?

– Отсюда еще никто не выходил без согласия сверху. По крайней мере, я не слышала ни об одном подобном случае.

После этих слов возникла длинная пауза, во время которой каждая размышляла о своей собеседнице. Наконец Анна собралась с духом и спросила:

– Вы здесь давно, доктор?

Доктор Саргент опустила взгляд. Анна испугалась, что своим вопросом потревожила незажившую рану и теперь психическое состояние старухи может резко измениться в худшую сторону. Через некоторое время женщина ответила вполне осознанно, но таким тоном, словно давно смирилась с уготованной ей судьбой:

– В Лейбетре я уже двенадцать лет. Но здесь, – доктор Саргент похлопала ладонью по краю кровати, – я только год. Они говорят, что у меня шизофрения. Вы только послушайте! Шизофрения! На самом деле просто мои исследования больше не соответствовали их концепции!

Внезапно доктор Саргент приложила указательный палец к губам. В коридоре послышались голоса.

– Патруль! – сказала доктор. – Быстро! Под одеяло!

Прежде чем Анна успела возразить, женщина заставила ее лечь, улеглась рядом и накрыла обеих шерстяным одеялом.

В помещение вошли два охранника в форме и окинули взглядом кровати. Примечательными в их одежде были кожаные шлемы и широкие ремни, на которых болталась дубинка и крепилась кобура с пистолетом.

Когда они вышли, доктор Саргент отбросила одеяло в сторону и сказала:

– Теперь мы можем быть спокойны до самого утра. Я бы не советовала вам спорить с этими парнями. Жестокие люди, настоящие доберманы.

Анна села. Минута, проведенная с доктором Саргент под одеялом, была для нее крайне неприятной. Доктор тоже поднялась, и направилась на свое место. Лишь теперь Анна почувствовала тяжесть в руках и ногах. Проделанный путь давал о себе знать. Стараясь не шевелиться, Анна молча лежала под одеялом и прислушивалась, пытаясь уловить звуки ночи. Она не могла поверить, что оказалась в городе без звуков.


Она не могла сказать, сколько времени пролежала в полусне. Ей не удалось забыться полностью, потому что какой-то частью мозга она не переставала думать о предстоящем дне, строить предположения и гадать, не лучше ли убежать, пока не поздно и спрятаться. Но она понимала, что слишком сильно устала. Тяжесть во всем теле буквально придавила ее к раскладной кровати, и у Анны возникло ощущение, которое часто преследует нас во сне, – чувство, что нужно бежать, и осознание, что не можешь сдвинуться с места, потому что ноги не слушаются.

Два-три часа она пребывала между мучением и отдыхом, когда с улицы послышался голос, звучавший так, словно его обладатель плачет и жалуется. Это был мужчина, и он постоянно повторял одно и то же слово. В полной тишине приближающийся звук казался довольно странным, но внезапно Анне показалось, что она слышит свое имя.

Она вскочила на ноги, сдерживая дыхание, и прислушалась. Да, теперь она слышала довольно четко: «Анна! Анна!» Осторожно, стараясь никого не разбудить, она пробралась к ближайшему окну.

Посередине ярко освещенной улицы, примерно в пятидесяти метрах от дома стоял одетый в черное человек, неестественно белое лицо, которого контрастировало с одеждой. Гвидо! Анна чуть не упала в обморок. Глаза ее расширились от ужаса. Анна ущипнула себя за руку, чтобы убедиться, что не спит, и почувствовала боль. Анна хотела закричать что было мочи, но не могла. Одетый в черное мужчина словно знал, откуда за ним наблюдают. Он повернулся лицом к Анне. Да, это был Гвидо!

На цыпочках Анна пробралась к доктору Саргент, но та уже спала, и пришлось ее осторожно разбудить. Однако даже проснувшись, старуха не сразу согласилась встать с постели и посмотреть в окно.

– Неужели вы не слышите, как кричит мужчина? – настойчиво прошептала Анна.

– Это наш евангелист Йоханнес, – недовольно проворчала доктор.

– Нет! – возразила Анна. – Прошу вас, взгляните в окно!

– Тогда это Мауро, раньше он танцевал в балете. Охранники несколько раз ловили его ночью. Он утверждает, что выступал в Большом театре.

Анна схватила доктора Саргент за руку.

– Прошу вас, взгляните! Я лишь хочу, чтобы вы подтвердили, что увиденное мною не наваждение!


Наконец доктор Саргент села.

– Подтвердить? Почему вы хотите, чтобы я подтвердила?

Анна ответила, запинаясь на каждом слове:

– Мужчина на улице… Я думаю… Я уверена… что мужчина на улице – мой муж.

– Он здесь?

Далеко не сразу Анна ответила:

– Он умер три месяца назад. Разбился на машине.

Столь неожиданное утверждение окончательно разбудило доктора Саргент. Она посмотрела на Анну и неохотно встала, словно хотела сказать: «Ну, если так надо…» Как бы там ни было, она направилась, шаркая ногами в длинных носках, которые не снимала даже ночью, к небольшому окну и посмотрела на улицу. Анна все еще слышала жалобные возгласы: «Анна! Анна! Анна!»

Доктор Саргент раздраженно покрутила головой из стороны в сторону, встала на цыпочки, чтобы лучше видеть улицу, затем повернулась к Анне и проворчала, направляясь к своей кровати:

– Я не вижу на улице никого!

– Но вы же слышите крики!

– Ничего я не слышу. И ничего не вижу, – грубо ответила доктор Саргент. – Галлюцинации и акоазмы, заболевание ни сочной доли мозга.

Она укрылась одеялом с головой и повернулась спиной к Анне, давая понять, что разговор окончен.

Анна не поняла ее последней фразы, но до сих пор слышала возгласы с улицы. Она прижалась лбом к стеклу. Гвидо исчез. Но в ее голове все еще раздавалось жуткое эхо: «Анна! Анна!»

Глаза Анны буквально сверлили улицу, то место, откуда, казалось, исходил звук, но там никого не было. Ярко освещенная улица оставалась пустой. Но ведь этого не могло быть! Этого не должно быть! Неужели она сходит с ума? Анна чувствовала, что ее тело напряжено до предела – ей даже казалось, что еще немного, и мышцы порвутся. Она попыталась понять, не спит ли сейчас. А может быть, смерть Гвидо и все последующие события ей тоже лишь приснились? Неужели она стала лишь беспомощной актрисой в собственном театре кошмара?


Оконное стекло приятно холодило лоб, и Анна еще сильнее прибилась к нему. Сейчас она была просто не способна подумать о том, что стекло – твердый, но в то же время довольно хрупкий материал, и достаточно одного удара, чтобы оно разлетелось на осколки. Анна лишь дрожала всем телом и не могла отвести взгляд от пустой улицы. На глаза навернулись слезы. И тут стекло треснуло, издав резкий звук. Анна успела почувствовать, как по лицу течет что-то теплое, а потом ей показалось, что она падает в бесконечную пустоту. Она ощущала холод черной бездны, которая с каждой секундой приближалась. Затем Анна почувствовала удар и потеряла сознание.

8

Когда она пришла в себя, все еще (или снова?) была ночь, а в спальне со скудной обстановкой ничего не изменилось. Анна ощупала голову и обнаружила на лбу повязку. Но больше всего Анна испугалась, поняв, что ее волосы коротко острижены, как и у остальных обитателей Лейбетры.

«Я не могу оставаться здесь!» – была ее первая мысль. Но еще до того как успела составить хоть какой-то план действий, Анна поняла, какое значение имели ее коротко остриженные волосы. Ее приняли здесь, в Лейбетре! Лучшей возможности раскрыть тайну этого места ей не представится. В то же время она боялась. Панически боялась Гвидо, который согласился принять участие в этой игре, или же – если это был не он – тех, кто был способен манипулировать ею и ее страхами в своих целях.

– Как вы? Пришли в себя?

Анна обернулась. Это была доктор Саргент, которая, опершись на локоть, приподнялась и с интересом следила за движениями Анны.

– Что вы со мной сделали? – спросила Анна обеспокоено и прикоснулась к повязке на лбу.

– Лучше спросите, что сделали вы! – не задержалась с ответом доктор. – Вы бредили и хотели просунуть голову сквозь оконное стекло! Если бы я не оттащила вас, вы остались бы без головы! Кроме того, вы постоянно говорили о каком-то Гвидо.

Пренебрежительный тон разозлил Анну.

– Что же, я, по-вашему, должна благодарить вас за то, что вы спасли мне жизнь? – спросила она вызывающе.

– Я доктор Саргент, – ответила старуха холодно. – Моя обязанность – спасать жизни.

– Спасибо, – сказала Анна.

– Не за что.

В комнате царил полумрак, но было достаточно светло, что бы рассмотреть практически любую деталь. Анна тут же посмотрела на окно.

– Доктор Саргент, – шепотом обратилась она к старухе – Окно!

– А что с окном? – скучающим тоном спросила доктор Саргент.

– Я думала, что выдавила стекло головой…

– Конечно, выдавили, да так, что оно разлетелось на куски.

– Но ведь стекло целое… Вы хотите сказать, что кто-то успел вставить новое?

– Как раз это я и хочу сказать. Вы ведь спали двое суток.

– Что?

– Два дня и две ночи. Доктор Норманн в таких случаях не церемонится. Здесь никто особо не церемонится, если нужно успокоить одного из жителей городка. Валиум здесь льется рекой.

Анна закатала рукава белой робы, в которую кто-то уже уст ее облачить. На обоих локтевых сгибах виднелись следы от уколов.

– Вы удивлены? – поинтересовалась доктор Саргент. – Неужели вы думали, что все здешние сумасшедшие спокойные от природы? Посмотрите повнимательнее! Обратите внимание на каждого. На каждого, слышите?

Словно против воли, Анна поднялась с постели и медленно Пошла между кроватями в спальне. Здесь были женщины с акромегалией,[198] с красными лицами и жутко искаженными чертами, словно их лица вырезал из дерева неумелый мастер. Анна увидела тех, кто родился с увечьями: их суставы были неестественно вывернуты, а на лицах застыла безумная улыбка. При взгляде на некоторых она даже начала сомневаться, могут ли эти существа передвигаться самостоятельно. Сердце Анны бешено колотилось, в висках начала стучать кровь. Она была растеряна и подавлена.

Вернувшись к постели доктора Саргент, Анна опустилась на колени и прошептала:

– Но ведь это чудовищно! Как долго вы терпите это?

– Привыкнуть можно ко всему, – лаконично заметила доктор.

Если сравнивать с другими женщинами, выглядела она довольно нормально. Анна не смогла сдержаться. Она должна была задать этот вопрос, чтобы он ее больше не мучил:

– Скажите же наконец, доктор Саргент, почему вы здесь?!

Глаза женщины засверкали от злости. Видно было, что ей хотелось ответить, но мешала какая-то мысль. Наконец она Коротко сказала:

– Спросите у тех, наверху.

«Будет непросто завоевать ее доверие», – подумала Анна. Она была в этом абсолютно уверена. Тогда Анна решила прибегнуть к другому способу и высказала предположение, что доктор Саргент находится здесь не как пациент, а как медсестра, которой доверили присматривать за спящими в этом помещении. Но доктору Саргент, похоже, не понравилось замечание Анны, и она ответила, что здесь все присматривают друг другом, поскольку это основной принцип в Лейбетре.

Анна не поверила в такое объяснение. Ее подозрение, что доктор Саргент принадлежит к касте орфиков, а не к душевнобольным, стало еще сильнее, когда она попросила побольше рассказать об этом странном брате Йоханнесе: о его прошлом, где он жил здесь, в Лейбетре. Почему-то у нее было чувство, что этот достойный сожаления человек мог быть каким-то образом связан с загадочными событиями нескольких последних месяцев.

Но доктор Саргент однозначно дала понять, что подобные расспросы здесь нежелательны, тем более со стороны Анны как пациентки. Всем своим поведением эта женщина подчеркивала, что относится к своей собеседнице как к больной, во всяком случае, после того происшествия, когда Анне якобы показалось, что она видит Гвидо и слышит его крики. Она также добавили, что в отделение, где содержится Йоханнес, у нее все равно нет доступа, так что она ничем помочь не может.

Анна обратила внимание, что глухонемая девочка внимательно следила за ее губами в течение всего разговора, словно хотела понять каждое слово. После обеда, когда женщины, собравшись в небольшие группы, проводили время на улице, – в этот день Анна впервые смогла понять, каким огромным был город над их головами – девочка, незаметно от охранников и доктора Саргент, положила в руку Анне маленькую, сложенную в несколько раз записку. На клочке бумаги Анна обнаружила рисунок, в котором при более внимательном рассмотрении она узнала план. Эта неумело нарисованная карта содержала казавшиеся поначалу непонятными пометки и стрелочки, указывавшие, где сейчас находится Анна, и ведущие к дважды подчеркнутому слову «Йоханнес».

Хотя Анна в течение дня то и дело осматривалась по сторонам, надеясь увидеть Йоханнеса, ей так и не удалось заметить достойного сожаления евангелиста, поэтому вечером, несмотря на запрет, она решила тайком отправиться на поиски. При этом рисунок девочки очень пригодился, поскольку Лейбетра оказалась запутанным скоплением домов и переулков, словно кто-то хотел сделать этот город похожим на лабиринт Минотавра. Анна удивилась своему абсолютному спокойствию, когда одиночку отправилась на ночную прогулку по пустому городу.

Больше всего ее беспокоило то, что в одном из переулков ей мог повстречаться Гвидо. Она не знала, как вести себя в ситуации, если муж окажется прямо перед ней. Бежать? Или подойти к нему и дать пощечину? А может, отпустить замечание, что этот мужчина отвратительный актеришка?

На домах в Лейбетре Анна не видела номеров, только буквы и слова, похожие на некий код, из-за чего непосвященному человеку было практически невозможно ориентироваться здесь. Но карта глухонемой девочки оказалась настолько точной, что Анна отважилась даже отклониться от описанного маршрута, чтобы узнать причину странного звука, который был похож на визжание собаки или мяуканье кота. Или на то и другое сразу.

Как и все здания здесь, это тоже оказалось незапертым. Все, что нужно было сделать Анне, – это поднять железный засов на больших деревянных воротах с одной створкой. Она вошла во двор, где увидела нагроможденные в три этажа и соединенные деревянными лестницами клетки различного размера. Хотя более половины из них оказались пустыми, дворик был полон самых разнообразных звуков, так что вряд ли кто-то мог услышать, что она вошла.

Громкое визжание раздавалось из клетки на первом этаже. Подойдя, Анна увидела двух наводящих ужас фантастического вида существ: борзые с головами котов и совершенно голыми хвостами. Издалека их можно было принять за собак, но при ближайшем рассмотрении становилось ясно, что животные ведут себя как кошки: точат когти о кусок толстого дерева в клетке, взбираются по нему под самый потолок и осторожно спускаются вниз.

Анну увиденное повергло в настоящий ужас, но любопытство заставило осмотреть и остальные клетки. Она хотела узнать какие еще существа могли здесь находиться. В одной из клеток оказались звери, похожие одновременно на коз и овец, но с длинными пушистыми хвостами, как у дворняги. В другой – свинья с рогами горного барана, которая брюхом задевала пол и была в два раза длиннее, чем нормальные животные.

В самой большой клетке сидело чудовище с черно-коричневой шерстью, ниже пояса похожее на орангутанга. Верхняя часть с розоватой кожей без шерсти – и это пугало больше всего напоминала скорее человеческое тело. Руки казались неестественно длинными и свисали, словно плети. Но кисти, и прежде всего ногти, были как у человека. Лысая, красноватого цвета голова с крохотными ушами напоминала голову борца, а глубоко посаженные глаза под массивными надбровными дугами смотрели на Анну с таким выражением, что она нисколько бы не удивилась, если бы монстр заговорил с ней сквозь решетку и спросил, что она здесь делает.

От подобных мыслей Анна разволновалась и решила немедленно покинуть это жуткое место, чтобы продолжить путь по маршруту, нарисованному глухонемой девочкой. Она прошла мимо узкого ряда домов, через площадь, на противоположной стороне которой увидела огромных размеров ворота. Они были открыты, и за ними Анна рассмотрела гигантскую пещеру, из которой доносилось монотонное жужжание электрогенераторов и еще какого-то оборудования. На площади царило оживление. Люди сновали в разные стороны, так что никто даже не обратил внимания на Анну, когда она подошла поближе к воротам и увидела в пещере кроме всего прочего множество лифтов, ведущих в верхний город.

Те, кто входил в ворота и поднимался на лифтах вверх, сильно отличались от обитателей Лейбетры, которых Анна видела до сих пор. Волосы у некоторых были коротко подстрижены, а добротная черная одежда делала их похожими на монахов. Они и не разговаривали друг с другом и старались даже не встречаться взглядами.

Похоже, охранников, которые могли бы помешать кому-то попасть в верхний город Лейбетры, здесь не было. Этот факт поразил Анну, впрочем, как и все остальные меры обеспечения безопасности в этом странном месте. Несколько раз она замечала грозного вида вооруженных патрульных, но они появлялись крайне редко и ни у кого не вызывали страха. Спокойствие и дисциплина, царившие повсюду, казались Анне загадочными. Похоже, она оказалась в каком-то огромном закрытом учреждении.

Держа в руках рисунок глухонемой девочки, Анна отправились дальше. Она твердо решила, что сделает все возможное и найдет сумасшедшего евангелиста Йоханнеса, от которого надеялась получить полезную информацию.

9

За поворотом в одном из переулков Анна увидела дом, который подходил под описание на листке бумаги. Прямо в фундаменте торчала труба, похожая на ствол пушки, из которой на тротуар тонкой струйкой текла вода.

Анна рассчитывала найти здесь что-то вроде спальни в больнице, в которой находилась сама. Но, к огромному своему удивлению, обнаружила библиотеку, если так можно назвать помещение, в пыльных и мрачных комнатах которого собрано множество книг и свитков. Войдя через незапертую дверь и миновав вестибюль, заканчивавшийся узкой почерневшей от старости дубовой лестницей, Анна стала свидетельницей разговора, происходившего в соседней ярко освещенной комнате.

Сначала Анна могла разобрать лишь отдельные слова, поскольку оба мужчины были крайне взволнованы, но постепенно смысл дискуссии становился ей понятен. Анна была почти уверена, что один из голосов принадлежал евангелисту Йоханнесу, который спорил со своим собеседником. Это очень удивило Анну: как мог кто-то всерьез воспринимать Йоханнеса ведь она ни секунды не сомневалась, что он был умалишённым. Но слова евангелиста не давали повода усомниться в ясности его мышления.

Темой разговора послужило первое письмо Иоанна, в котором он предупреждает своих последователей в Малой Азии о лживых учениях и говорит, что их должно появиться особенно много незадолго до конца света. Неизвестный лишь рассмеялся над этими словами и сослался на Матфея 24, утверждая, что сам Иисус предупреждал об опасности, исходящей от лживых пророков и мессий. Также говоривший не преминул заметить, что предупреждение это, хоть и было небезосновательным, не принесло никакой пользы.

Анна, которая могла лишь поверхностно следить за дискуссией двух специалистов, с любопытством осмотрелась в темной комнате. Большую часть помещения занимали книги, которым казалось, заменяли даже мебель. Обычно комнаты со множеством книг излучают спокойствие и создают впечатление гармонии, но здесь бесчисленное количество печатных трудов казалось скорее намеренно устроенным хаосом, кирпичиками которого и были книги. Столь малоприятное впечатление возникало, скорее всего, по той причине, что многие книги стояли на полках, обратив наружу не корешки с названиями, а лишенную каких-либо изображений или надписей переднюю, а некоторые и верхнюю, сторону. Кроме того, почти из каждой второй торчали клочки бумаги, а пыль, собравшаяся на этих импровизированных закладках, позволяла сделать вывод, что книги давно утратили свое значение. Если не считать голого деревянного стола и простого стула в центре комнаты, мебели не было вовсе.

Неожиданно спор двух мужчин прервался, и Анна вынуждена была спрятаться за выступом стены в задней части комнаты. В дверях появился Йоханнес. Он со злостью мотал головой из стороны в сторону, словно пытаясь стряхнуть что-то. Пробормотав несколько непонятных слов, он направился по деревянной лестнице на второй этаж и, поднявшись, громко хлопнул дверью.

Немного позже из комнаты вышел второй участник дискуссии, державший под рукой целую стопку папок. Когда мужчина вышел из тени, Анна сразу же узнала его, но от неожиданности потеряла дар речи. Конечно, этот голос ей тоже приходилось слышать! Она вспомнила: Гутманн.

Он же, напротив, узнал Анну не сразу. Очевидно, еще и потому, что она обвязала вокруг головы черный платок, соорудив что-то вроде тюрбана, скрывавшего повязку на лбу.

– Я Менас, – сказал Гутманн, подойдя к Анне и слегка кивнув головой в знак приветствия.

– Менас? Вы профессор Вернер Гутманн! – возразила Анна, которая уже успела овладеть собой. – И вы до сих пор не дали ответов на мои вопросы.

Гутманн подошел ближе и, запинаясь, ответил:

– Я вас не понимаю…

– Я Анна фон Зейдлиц.

– Вы? – Гутманн испугался. Даже в полумраке Анна заметила, как он вздрогнул и рукой изо всех сил прижал к себе папки. Наконец он почти прокричал: – Но это невозможно!

Анна неожиданно почувствовала себя совершенно спокойно. Она подошла вплотную к Гутманну и заметила с иронией в голосе:

– В этих стенах возможно все. Или вы, профессор, так не считаете?

Гутманн, соглашаясь, энергично закивал головой. По тому, как он вцепился в папки, можно было сделать вывод, что встреча с Анной оказалась для профессора не просто неприятном, а даже мучительной. Она бы нисколько не удивилась, если бы сбитый с толку Гутманн бросился со всех ног прочь.

– Вы до сих пор не дали ответов на мои вопросы, – настойчиво повторила Анна. – Я оставила вам копию пергамен с коптским текстом. Вы же, вместо того чтобы перевести его, вдруг исчезли!

– Я вас предупреждал, – сказал Гутманн, не обращая вин мания на слова Анны. – Вас похитили и привезли сюда?

– Похитили? – Анна деланно рассмеялась. – Я сама пробралась сюда. Я хочу наконец узнать, что здесь происходит.

Гутманн с сомнением смотрел на стоявшую перед ним женщину. Он производил впечатление человека, который не знает, как быть. В конце концов он заговорил со слезами в голосе

– Ни один нормальный человек не отправится добровольно в Лейбетру.

– Так почему же вы здесь? – спросила Анна.

– Как бы лучше объяснить… Я тоже попал сюда добровольно, если можно так выразиться. Но я поддался искушению. Это была ловко расставленная ловушка, а теперь на моей шее петля.

– И что же вы здесь делаете?

Гутманн кивнул головой, словно ожидал этого вопроса, и ответил:

– Им нужны мои знания и моя работа…

– … потому что Фоссиус мертв, а он был единственным, кто прекрасно знал о тайне Бараббаса!

– О Господи! Откуда вам все это известно?

– Господин профессор Гутманн, – начала Анна официально, – я вот уже несколько месяцев гоняюсь за фантомом, который оставил следы в разных уголках мира. Имя этого фантома – Бараббас. И насколько я могу судить, оно упоминается в одном Евангелии, о котором до сих пор никто не знал. Это так называемое пятое Евангелие.

– Вы знаете слишком много! – воскликнул пораженный Гутманн. – Почему вы не оставите в покое эту тайну?

– Я все еще знаю слишком мало. В первую очередь я хочу выяснить всю правду о двойной жизни моего мужа. Вы знаете Гвидо фон Зейдлица?

– Нет, – признался Гутманн.

– На самом деле я должна была по-другому сформулировать свой вопрос. Вы знали Гвидо фон Зейдлица? Потому что он погиб в автокатастрофе, а я выложила за его похороны две с половиной тысячи марок. Но три дня назад он стоял здесь, в этом городе, на ярко освещенной улице и выкрикивал мое имя. А до этого я видела его в библиотеке моего дома. Я не знаю, чему можно верить и что я теперь должна думать. В любом случае, я не сдамся до тех пор, пока не выясню все.

Некоторое время Гутманн не говорил ни слова, лишь смотрел себе под ноги. Затем он спросил:

– Почему вы приехали сюда?

– Все просто, – ответила она. – Мужчина, которого вы знаете как евангелиста, был первым, кого я встретила в Лейбетре. Говорят, что он выжил из ума, и на меня он произвел именно такое впечатление. Но я стала невольной свидетельницей вашей с ним дискуссии, и мне показалось, что этот человек должен что-то знать. Кто он такой?

– Его зовут Джованни Фосколо, но это не имеет никакого значения. Он иезуит из Италии и гений в своей области – великолепный знаток Нового Завета, знает наизусть не только все четыре Евангелия, но и Деяния святых Апостолов, свободно цитирует любые места из писем апостола Павла римлянам, коринфянам, галатам, ефесянам, филиппийцам, колоссянам, салоникийцам, а также Тимофею, Титу и Филимону, может слово в слово пересказать «Откровение Иоанна Богослова». Но самое удивительное то, что он может сравнивать все четыре Евангелия, как, например, Матфей 16:13–20 и Марк 8:27–30 или Лука,і 9:18–21. Действительно гений, достойный восхищения.

– Так вот почему здесь столько старых книг и свитков! сказала Анна, в который раз окидывая взглядом комнату. – Но почему все говорят, что он сумасшедший, если он на самом деле гений?

Гутманн пожал плечами, но Анне показалось, что он пытается что-то скрыть.

– Возможно, – начала Анна неторопливо, – иезуит наткнулся на некое указание, которое обрушило его мир?

Профессор взглянул на Анну со страхом.

– Что вы хотите этим сказать?

– Раз уж орфики не жалеют сил и денег, чтобы открыть тайну пятого Евангелия, а Джованни Фосколо на самом деле гений то вполне логично предположить, что итальянец раскрыл тайну фантома по имени Бараббас – и в результате этого его разум помутился.

Слова собеседницы явно обеспокоили профессора. Он начал перекладывать папки из одной руки в другую, и в голосе вновь послышалась растерянность, как в самом начале встречи.

– Я и так сказал уже слишком много. Прошу меня извинить…

– Нет, профессор Гутманн! – запротестовала Анна. – Им не можете так просто снова исчезнуть! Один раз вы уже бросили меня в беде!

Гутманн попытался успокоить Анну, показывая жестом, что не стоит говорить так громко.

– Тише! В Лейбетре у всех стен есть уши! Вам и мне не позавидуешь, если нас застанут вместе. Я предлагаю встретиться здесь завтра, в это же время.

И еще прежде чем Анна успела выразить свое согласие, Гутманн развернулся и вышел.

10

Анна вновь оказалась совершенно одна среди книг, наедине с немой наукой, покрытой пылью, словно зимний лес снегом.

И так же как в зимнем лесу можно увидеть следы, Анна различала, какие книги Джованни Фосколо брал с полок, а потом ставил на место. Некоторые следы были совсем свежими, оставленными накануне или даже сегодня, другие же почти незаметны под новым слоем пыли, и наверняка пройдет не много времени, прежде чем они исчезнут вовсе.

Названия книг на отдельных повернутых корешках плясали перед глазами нежданной гостьи этого хранилища знаний: «Митры», «Тайны и раннее христианство», «Дамасские фрагменты и происхождение еврейско-христианской секты», «Теологические исследования и критика», «Когда в Евангелие от Матфея добавили главу 16, стихи 17–19?[199]», «Апокрифические тексты, относящиеся к Новому Завету», «Liber di Veritate Evangeliorum».

Как многое можно узнать о человеке по его одежде, так и корешки книг говорят об их происхождении и возрасте. Анна обратила внимание на то, что некоторые печатные труды были помечены буквами «О» или «Р», выведенными черными чернилами. И с каждым новым прочитанным названием росла уверенность Анны в том, что это были далеко не набожные или укрепляющие веру книги. Все хранившиеся здесь труды, даже стоя на полках, казалось, излучали угрозу. Поэтому Анна долго не могла решиться взять одну из привлекших ее внимание книг в руки. Она называлась «Апокрифические тексты, относящиеся к Новому Завету», и первая буква была помечена чернилами. Но, бегло просмотрев содержание, Анна не обнаружила ничего таинственного, никаких особых отклонений и поставила книгу на место.

Как раз в тот момент, когда Анна собралась подняться по крутой лестнице на второй этаж, чтобы поговорить с Джованни Фосколо, она услышала приближавшиеся к дому шаги и решила, что будет лучше спрятаться за один из огромных шкафом с книгами. Два человека в униформе – такие патрули Анна уже видела в Лейбетре – вошли в дом и направились наверх. Она услышала короткую словесную перепалку, а потом увидела их своего надежного укрытия, как сумасшедшего иезуита увели.

Анна последовала за охранниками, стараясь держаться на приличном расстоянии. Она слышала, как Джованни Фосколо кричал: «Блажен тот, кто читает слова пророка и внимает им и поступает только так, как говорит пророк! Ибо время близится!» Но эта бессмыслица вряд ли могла пригодиться Анне. Казалось, Фосколо знал, куда его ведут. Он шел по пустынным улицам впереди охранников, направляясь, как выяснилось похоже, к ярко освещенному зданию с матовыми стеклами и стеклянной дверью, очень похожему на клинику.

Фосколо и оба патрульных исчезли внутри, и, несмотря на то, что вход никто не охранял, Анна не решилась последовать за ними. Она поймала себя на мысли, что Гвидо, если он до сих пор жив, вполне мог находиться за этими стенами.

Она уже начала понимать, что единственными людьми, которые могли помочь ей в расследовании, были доктор Саргент и профессор. Женщине Анна не доверяла. Роль Гутманна но всем происходящем, с одной стороны, казалась довольно странной, с другой стороны, его скрытность позволяла сделать вывод, что он знал гораздо больше, чем рассказывал.

Вечером следующего дня Анна, как и было условлено с профессором, пришла на встречу. Она нисколько не удивилась, обнаружив библиотеку, в которой вчера спорили Гутманн и Фосколо, незапертой. Более того, внутри горел свет, хотя во всем здании не было ни души. Как успела заметить Анна, это была одна из особенностей Лейбетры. Всякий и каждый должен понимать, что кто-то есть рядом и, возможно, следит за ним. Любопытство заставило ее подняться по лестнице на второй этаж и, хотя Анна старалась идти как можно осторожнее, на каждый шаг старое сухое дерево отзывалось скрипом, который наверняка выдавал Анну, если кто-то все же скрывался внутри дома.

На последней ступеньке Анна остановилась. Она прислушалась и, не заметив ничего подозрительного, сделала несколько шагов по направлению к закрытой двери. У нее и в мыслях было стучаться, хотя посторонний человек по правилам приличия должен был поступить именно так. Но о каких правилах приличия может идти речь в подобном месте? Анна решительно крыла дверь и с удивлением обнаружила, что внутри темно. Она щелкнула выключателем, и под потолком зажглась лампа в матовом плафоне, осветившая просто обставленный кабинет. На широком деревянном столе около двух окон, выходивших на улицу, громоздились пачки перевязанных бечевкой листов бути, папки и карты. Стена слева оказалась заклеенной листочками разного размера и формы, исписанными словами на непонятном Анне языке, которые, однако, были очень похожи на содержавшиеся в тексте пергамента. У стены справа стояла старая софа с красно-коричневым вытершимся геометрическим орнаментом, какие часто встречались в Греции.

Закрыв за собой дверь, Анна вздрогнула от неожиданности – на крючке закачалась одна из длинных ряс, в которых расхаживал Фосколо. Не оставалось сомнений в том, что это кабинет итальянца, и Анна спросила себя, похоже ли это помещение на комнату, в которой работал сумасшедший. Хаос, царивший повсюду: на полках, на столе и на полу, где тоже громоздились папки, – казался вполне систематизированным.

Толстая переплетенная машинописная книга вызвала особый интерес Анны. Она лежала на стопке папок и называлась «Неизвестная минойская гробница в Среднем Египте и ее значение для Нового Завета». Автор – Марк Фоссиус. Это открытие позволило Анне сделать вполне обоснованный вывод о том, что профессор Фоссиус на самом деле являлся ключевой фигурой в этой истории, а один из следов, существование которого она раньше даже не предполагала, мог вести в Египет.

Пока Анна перелистывала страницы, содержание которых казалось ей по большей части непонятным, у нее вдруг возникло чувство, что за спиной кто-то стоит. Она хотела обернуться и но страх сковал ее, и в этот миг оцепенения Анна увидела руку, появившуюся из-за спины. Прежде чем она успела крикнуть, к ее лицу прижали кусок материи, полностью закрыв нос и рот. Анна потеряла сознание.

11

Анна очнулась, но все еще была в полусне. Во всяком случае, позже это воспоминание казалось ей именно сном, и она не могла сказать наверняка, что случилось на самом деле, а что ей привиделось. Она также не могла понять, где находится. Анна увидела женщину, которая вышла откуда-то из темноты и поднесла к ее глазам маятник. Он раскачивался из стороны в сторону, а Анна лежала, не в силах даже пошевелиться.

Незнакомка начала говорить тихим, вкрадчивым голосом и хотя лица ее Анна не могла различить, она была уверена что это доктор Саргент. Ее голос казался несколько приглушенным, а интонация очень отличалась от той, к которой Анна привыкла во время разговоров с этой женщиной. Она держала маятник и тяжело дышала, словно это была невероятно трудная работа.

Сейчас звук голоса доктора Саргент казался Анне таким же отталкивающим, как и ее внешний вид. Поскольку она не могла сопротивляться физически, Анна изо всех сил сопротивлялась мысленно.

– Вы слышите мой голос?

– Да, – ответила Анна еле слышно и заметила, что даже говорить могла лишь с трудом.

– Вы видите маятник перед глазами?

– Да, вижу.

Анна его действительно видела, хотя не имела представления, были ее глаза закрыты или открыты.

– Сосредоточьтесь на моем голосе и только на моем голосе. Все другое с этого момента не имеет для вас никакого значения. Вы меня действительно поняли?

– Да, – ответила Анна механически. Все в ней сопротивлялось, но она просто не могла не ответить.

– Сейчас вы будете отвечать на мои вопросы, а когда проснетесь, обо всем забудете.

Анна судорожно пыталась сжать губы, чтобы не произнести ни слова, но против своей воли ответила:

– Я буду отвечать, а позже обо всем забуду.

Она ненавидела себя и, если бы только могла, вскочила бы на ноги, чтобы бежать, не разбирая дороги. Но руки и ноги словно налились свинцом, и она осталась лежать.

– Что вы ищете в Лейбетре? – неприятный голос доктора Саргент проникал, казалось, в каждый уголок сознания Дины.

– Правду! – не задумываясь, ответила Анна. – Я ищу правду!

– Правду? Здесь вы ее не найдете!

Анна хотела спросить: «Где же, если не здесь?» – но почувствовала, что утратила способность задавать вопросы. Собственный голос ее не слушался. Поэтому Анна с нетерпением ждала следующего вопроса доктора Саргент.

– Где вы спрятали пергамент? – спросил голос громко и настойчиво.

– Я не знаю, о чем выговорите, – ответила Анна без промедления.

– Я говорю о пергаменте, в котором упоминается имя Бараббас!

– Не знаю…

– Пергамент у вас!

– Нет.

Анна напряженно ожидала следующего вопроса, но доктор Саргент молчала. Анна не знала, где находится, и как ни пыталась расслышать хоть какой-нибудь звук, который помог бы предположить, куда она попала, ничего не получалось. Анна не слышала абсолютно ничего, словно оглохла. Ее попытка открыть глаза не увенчалась успехом. Впрочем, ей не удавалось, ничего, что требовало даже минимальных усилий. Тяжесть во всем теле буквально приковала ее к постели. Анна понимала, что доктор Саргент пытается подчинить себе ее волю с помощью гипноза.

Слова врача вновь и вновь страшным эхом повторялись в голове Анны:

– Где вы спрятали пергамент… пергамент… пергамент…

Анна уже сотни раз говорила себе (и эта мысль не покидала ее и сейчас): «Если я скажу, где пергамент, моя жизнь не будет стоить и ломаного гроша. Они ничего со мной не сделают до тех пор, пока не завладеют пергаментом».

Как долго она находилась в этом состоянии, Анна не могла сказать. Она сосредоточилась на одной-единственной мысли главное ничего не сказать. Внезапно Анна, хотя глаза ее были закрыты, заметила над собой какую-то тень, и голос доктор Саргент зазвучал снова:

– Вы будете отвечать на все мои вопросы и не утаите ничего, что не стерлось из вашей памяти.

Анна чувствовала на лбу пальцы женщины – довольно неприятное прикосновение, – но не могла увернуться или попробовать хоть как-то сопротивляться.

– Вы знакомы с содержанием пергамента? – вновь послышался голос.

Анна ответила:

– Нет, я с ним не знакома.

– Но у вас есть копия!

– Никто не смог расшифровать написанное.

– А где оригинал?

– Я не знаю.

– Вы прекрасно знаете!

Анна чувствовала, как врач схватила ее за руки и начала трясти. Она слышала угрозы, произносимые холодным, полным ненависти голосом доктора Саргент:

– Мы сделаем вам инъекции, которые заставят вас быть более разговорчивой!

Позже Анна больше ничего не могла вспомнить.

12

Когда Анна проснулась, то поняла, что находится в затемненной комнате и лежит в крайне неудобной позе. Она потянулась и попыталась прогнать свинцовую тяжесть из рук и ног. Подобная ситуация могла бы вызвать ужас у кого угодно, но Анна не испытывала и тени страха, словно израсходовала весь отведенный ей запас этого чувства в течение прошлых недель. Напротив, она ощутила прилив сил и отваги. Анна поднялась на ноги и в темноте пробралась к небольшому отверстию, через которое в комнату пробивался луч света. Это было окно. Нащупав ручку, Анна потянула ее на себя и обнаружила деревянные ставни, которые, отодвинув засов, смогла немного приоткрыть.

Резкий свет ударил в глаза, и прошло довольно много времени, прежде чем Анна привыкла к нему. Сначала она могла различить только небо, но, опустив взгляд, увидела далеко внизу горы и поняла, что находится в верхнем городе. Анна была вынуждена признать, что ей не удалось пробраться в Лейбетру незамеченной. По всей видимости, за ней наблюдали самого начала.

Анна не видела причин закрывать ставни, поэтому решила оставить окно открытым и впустить в комнату солнечный свет. Осмотревшись, она увидела, что находится в скудно обставленном помещении с ничем не покрытым бетонным полом. Выкрашенная белой краской железная кровать выглядела жутко, а дверь, как и все двери в Лейбетре, была без замка. Следовательно, ее не могли запереть. Приоткрыв дверь, Анна увидела перед собой длинный коридор со множеством таких же дверей.

Ей показалось бессмысленным даже пытаться выйти за пределы комнаты. Сам факт, что ее не заперли, говорил о том, насколько уверенно чувствовали себя орфики. Похоже, не было ни малейшего шанса на побег. Кроме того. Анна чувствовали что еще слишком слаба для подобных отчаянных действии Голова ее болела. Анна вновь прилегла на кровать и сжала виски руками. Теперь ей пришлось бороться со сном и тошнотой. Глядя невидящим взглядом перед собой, Анна заметила, что в комнате находится стул, на спинку которого кто-то аккуратно повесил выглаженную одежду. Она поняла, что одежду в длинную бесформенную ночную рубашку – в такие одевают пациентов в психиатрических клиниках, – и испугалась, представив, как сейчас выглядит.

Но чем дольше она смотрела на одежду, развешанную на стуле, – при этом Анна изо всех сил терла глаза руками, потому что ей казалось, что она спит, – тем чаще дышала и тем сильнее билось ее сердце и стучала кровь в висках. Она видела перед собой одежду Гвидо!

Она встала и осторожно, словно рубашка или брюки внезапно могли ожить и напасть на нее, подошла к стулу. На спинку повесили пиджак, а брюки лежали на сиденье.

Сначала Анна не решалась даже прикоснуться к одежде, но потом заставила себя сделать это и осмотрела подкладку пиджака, на которой нашла метку портного из Мюнхена. Это был действительно костюм Гвидо.

Анна бросила пиджак на пол, словно тот обжег ей пальцы. Она представила себе жуткую картину: Гвидо с угрожающим видом входит в комнату. Анна чувствовала, что начинает паниковать. Что же это была за жестокая и ужасная игра, которую вел Гвидо или орфики? И кто на самом деле стоял за ней?

Анна уже собиралась выйти из комнаты, когда услышала в коридоре медленные и тяжелые шаги.

Гвидо!

Она задрожала всем телом и почувствовала, что колени ее подгибаются. Анна беспомощно схватилась за железную кровать и широко раскрытыми от ужаса глазами уставилась на дверь.

Шаги приближались, и чем ближе они раздавались, тем более угрожающими казались Анне. Перед дверью шаги стихли. Раздался стук.

Горло Анны словно перетянули тонкой бечевкой. Ей не удавалось даже вдохнуть, и она, если бы и хотела, не смогла бы произнести ни слова. Она судорожно пыталась проглотить комок в горле и, будто завороженная, смотрела, как ручка медленно повернулась, а потом так же мучительно медленно начала открываться дверь. Анна пыталась закричать, но из груди ее не вырвалось ни звука. Она могла лишь стоять и смотреть, как открывалась дверь…

Несколько секунд они молча стояли друг напротив друга Анна и Талес. Это был тот самый румяный мужчина, с которым она встречалась в Берлине, и он заговорил первым.

– Похоже, вы не ожидали увидеть меня? – спросил он с наглой ухмылкой, которая сразу не понравилась Анне и делала его лицо еще шире, отчего щеки казались краснее.

Она до сих пор не могла говорить и лишь энергично кивнула в знак согласия. Она думала, что подготовлена к шоку, который вызвала бы встреча с Гвидо, но сейчас, когда стало ясно что эта встреча пока откладывается, Анна поняла: в данный момент она не была готова к происходящему. А в голове крутилась одна только мысль. Анна хотела, чтобы Гвидо был мертв, мертв, мертв!

– С момента нашей последней встречи в Берлине, – начал краснощекий, довольно улыбаясь, – своим поведением вы доставили нам немало трудностей. Хочу быть честен и не стану, скрывать, что вы ввязались в опасную игру. Я бы даже назвал ее смертельно опасной.

– Где… Гвидо? – заикаясь, спросила Анна, словно не расслышав слов Талеса, и указала на стул с одеждой. Антипатия которую Анна ощутила к этому человеку еще во время первой встречи с ним, превратилась сейчас в самую настоящую ненависть. И ненависть была настолько сильной, что, казалось, должна была убить Талеса на месте.

– Где пергамент? – спросил Талес, не обратив внимания на вопрос Анны, и тут же холодно добавил: – Естественно, я имею в виду оригинал.

При этих словах он по привычке шумно выдохнул через нос.

Заметив, что Анна не настроена отвечать на его вопрос первой, Талес решил продолжить разговор и сказал с той отталкивающей сдержанностью, которой всегда отличался:

– Вы были замужем за Гвидо фон Зейдлицем? Разве вы не говорили, что он погиб в автокатастрофе?

Холодность, с которой говорил собеседник, и насмешка в его голосе заставили Анну насторожиться.

– Да, – ответила она, – в автокатастрофе.

– Я повторяю свой вопрос: где пергамент? Если хотите, мы можем обсудить сумму. Итак, я вас слушаю.

– Я не знаю, – солгала Анна, делая вид, что смогла овладеть собой в той же степени, что и собеседник. Во всяком случае, следующая ее фраза прозвучала еще более дерзко: – А если бы и знала, то не уверена, что сказала бы вам.

– Даже за миллион?

Анна пожала плечами.

– Что такое миллион по сравнению с гарантией безопасности, которую дало бы мне знание местонахождения пергамента? Неужели вы всерьез верите, будто я до сих пор не поняла, что происходит со всеми, кто знает что-либо о пергаменте? Они убиты или просто исчезли! Значит, тому факту, что я до сих пор жива, есть только одно объяснение.

По всему было видно, что Талес не собирался долго думать над словами Анны. Он недовольно покачал головой, и этот жест свидетельствовал о том, что Талес не хотел отвечать на упреки.

Но он был умен и понимал, что должен сменить стратегию. У Анны были на руках лучшие карты (по крайней мере, ее собеседник должен был так думать), и Талес понимал, что угрозами он от этой женщины ничего не добьется.

Поэтому он сменил тон и начал с деланным дружелюбием рассказывать, что орфики следили за Анной с момента ее прибытия в Тессалоники. Заметив, что Анна сомневается в его славах, Талес заметил с ухмылкой:

– Похоже, вы меня недооцениваете. Неужели вы считаете, что действительно смогли тайно проникнуть в Лейбетру?

– Да, – ответила Анна вызывающе. – Во всяком случае, я не видела никого, кто мог меня обнаружить и помешать попасть в Лейбетру.

Словно разъяренный бык, Талес тяжело и шумно дышал.

– Если вы и вошли в Лейбетру, то это соответствовало моим планам! – закричал он, но уже в следующее мгновенно овладел собой, и на его губах вновь заиграла фальшивая улыбка. – Георгиос Спилиадос, пекарь из Катерини, который привел вас сюда, является одним из нас. Это вам информация для размышления.

– Это невозможно! – сорвалась на крик Анна.

– Я уже говорил, что вы меня очень недооцениваете. Здесь в Лейбетре, мы никогда не полагаемся на случай. Все, что про исходит в наших владениях, а зачастую и за их пределами, происходит по нашей воле. Как вы могли подумать, что вам удастся и попасть сюда незамеченной? Эта мысль настолько же абсурдна, как и идея сбежать из Лейбетры. Можете попробовать. У вас ничего не выйдет. Только глупец мог бы сделать подобные выводы! Вы уже сами успели убедиться: в Лейбетре нет ни одной запертой двери. Зачем?

Анна никак не могла смириться с мыслью, что Георгиос был подкуплен орфиками.

– Но Георгиос говорил о вашем ордене далеко не безобидные вещи, – сказала она задумчиво, – и мне с огромным трудом удалось убедить его стать моим проводником и помочь добраться сюда. Я ему хорошо заплатила.

Талес усмехнулся, пожал плечами и развел руками:

– Цель оправдывает средства. Разве вы еще не успели эти понять?

Анна не могла не согласиться с Талесом, но промолчала. Слишком много мыслей роилось в ее голове. Наконец она спросила:

– Что вы сделали с Гвидо, с Фоссиусом и с Гутманном? Отвечайте же!

Лицо Талеса внезапно помрачнело, и он заметил:

– Вам нужно привыкнуть к одному: в Лейбетре не задают вопросов. Здесь повинуются нашим указаниям. В этом отношении мы совершенно обычный христианский орден. Но прошу вас заметить, только в этом отношении.

– Я разговаривала с профессором Гутманном… – начала Анна.

– С братом Менасом, – поправил Талес и добавил: – Я знаю.

– Мне показалось, что он ни в чем не уверен.

– А в чем он должен быть уверен?

– Мне показалось, что Гутманн боится.

– Менас настоящий трус!

– Но он известный ученый.

– Да, так считают многие…

– А вам нужны его знания и опыт.

– Верно.

– Вам не кажется, что настало время сказать мне правду?

– Вы снова задали вопрос, – ответил Талес. – На самом деле правда вам известна. Вы прекрасно знаете, о чем идет речь. В одной гробнице был найден пергамент, который содержит текст пятого Евангелия. К сожалению, значение этой рукописи поняли слишком поздно, когда отдельные ее части уже разошлись по миру.

Талес отошел к окну и сложил руки за спиной. Глядя на горы, он сказал:

– Этот документ способен подорвать основы власти католической церкви. С помощью этого пергамента мы уничтожим Ватикан!

Голос Талеса стал громче, в нем слышалась угроза. Таким Анна его еще не видела.

– Я тоже не являюсь поклонницей Церкви, – заметила Анна, – но в ваших словах я слышу ненависть.

– Ненависть? – переспросил Талес. – Это больше чем просто ненависть. Это ненависть, смешанная с презрением. Человек – творение Бога. Но те, кто считает себя вправе говорить от имени Бога, отрицают все божественное. Две тысячи лет истории Церкви – это не что иное, как две тысячи лет унижений, эксплуатации и борьбы против прогресса. Священники и проповедники сотни лет заставляли строить огромные заборы, утверждая, что это делается во славу Господа. На самом деле у них была другая цель – подавить личность в каждом христианине, показать его ничтожность и незначительность. Осознание собственной незначительности мешает людям думать, поскольку мысль является настоящим ядом для Церкви ее существование основано на приказах. В ее учении две непреложные истины: одни приказывают, а другие повинуются. И все это с одним призывом – во ИМЯ веры. Верш, гораздо легче, чем думать. Тот, кто в вопросах веры пытался обратиться к разуму, получает ответы, пугающие истинного христианина. Именно по этой причине с самого начала своего существования Церковь противится прогрессу и знаниям. Знание – это конец веры. Любая бессмыслица, которую Церковь до сих пор выдавала за чистую монету, объяснялась одним универсальным волшебным словом – «вера». Кто бы ни выступал против Церкви, он тут же обвинялся в том, что недостаточно сильно верит. Нельзя доказать наличие веры, а ее отсутствие легко доказуемо.

Талес повернулся к Анне.

– Этот пергамент – динамит, который поможет взорван фундамент Церкви. Он сможет в течение нескольких дней обрушить власть, державшуюся два тысячелетия. Вы понимаете все его значение?

Анна понимала, но никак не могла взять в толк, почему ими. но тот фрагмент рукописи, который оказался в ее распоряжении, имел столь огромное значение. В то же время она не решалась спросить об этом у Талеса, ведь такой вопрос был (и косвенным признанием в том, что Анна знает, где находится пергамент. Что же скрывалось за именем Бараббас? Почему этот фантом нес такую угрозу существованию Церкви?

– Я предлагаю вам миллион, – сказал Талес. – Хорошенько подумайте над этим предложением. Рано или поздно мы все равно завладеем пергаментом. Но тогда вы не получите ни гроша.

Сказав это, Талес вышел из комнаты, и Анна слышала, как его шаги удалялись по коридору.

Если сказанное соответствовало действительности и пергамент на самом деле мог подорвать власть католической церкви, то для Ватикана данный документ должен был иметь еще большее значение, чем для орфиков. Анна испугалась, поймав себя на том, что играет с этой мыслью.

13

Несмотря на то, что теперь Анна представляла, какие цели ставили перед собой орфики, ей ничего не удалось узнать о Гвидо. Но в ее комнате лежала одежда мужа, его брюки и пиджак, и, со страхом глядя на нее, словно та могла ожить, Анна подумала, что ввиду отсутствия собственной одежды можно надеть эту и отправиться осматривать верхний город Лейбетры.

Идея показалась столь смелой и пришла так неожиданно, что даже понравилась Анне. Она улыбнулась при мысли, что Гвидо не сможет появиться до тех пор, пока на ней его одежда. Существует теория, что страх можно победить только при помощи объекта, который его вызывает. Например, страх перед змеями – прикосновением к рептилии, а страх перед полетами на самолете – уроками управления летательным аппаратом. Примерив одежду Гвидо, Анна поняла, что не боится его появления, и даже решила во что бы то ни стало покончить наконец в этой жуткой игрой в прятки.

Длинный коридор, в который вышла Анна, заканчивался с обеих сторон дверями с матовыми стеклами, но эти двери тоже казались приоткрытыми, а значит, не могли быть запертыми. Все здесь напоминало больницу. В середине коридора располагалось помещение, похожее на комнату для врачей и медсестер, но оно оказалось пустым. Анна с любопытством приложила ухо к одной двери, затем к следующей, но до ее слуха не доносилось ни звука. Одиночество тяготило Анну, и он начала открывать дверь за дверью. Осмотрев несколько комнат, она пришла к выводу, что на самом деле находится в отделении больницы, однако пока что не видела других пациентов.

Пустота, царившая за каждой дверью, могла свести с ума любого нормального человека. Она подумала, что наверняка орфики устроили это намеренно. И Анна сначала неуверенно, а потом все быстрее начала открывать дверь за дверью в бесконечно длинном коридоре. Увидев перед собой очередную пустую комнату, Анна переходила к следующей.

Открыв последнюю дверь на стороне, противоположной той, где находилась ее собственная комната, Анна вздрогнула неожиданности. Она осмотрела сорок палат, и все они оказались пустыми. В этой лежал человек.

Подойдя ближе, она вскрикнула:

– Адриан!

Это действительно был Адриан Клейбер.

Иногда в жизни случаются ситуации, которые оказывают на мозг действие, сравнимое с нокаутирующим ударом. В такие мгновения люди, как правило, не способны мыслить достаточно ясно и разум отказывается воспринимать реальность. Именно в таком положении оказалась Анна, когда поняла, кто перед ней. Единственным словом, которое она смогла произнести, было: «Адриан!» И Анна повторила это имя несколько раз.

Клейбер, казалось, находился в состоянии глубокой апатии. Во всяком случае, на его лице, в отличие от лица Анны, не было написано удивление. Адриан лишь слабо улыбался. Без сомнения, его накачали наркотиками.

– Ты узнаешь меня, Адриан? – спросила Анна.

Клейбер только кивнул, а через несколько мгновений еле слышно сказал:

– Конечно…

Если принять во внимание внешний вид Анны – мужской костюм и коротко остриженные волосы, – можно было предположить, что этот факт не являлся чем-то само собой разумеющимся.

– Что они с тобой сделали? – спросила Анна со злостью.

Клейбер закатал левый рукав пижамы и взглянул на локтевой сгиб. На коже не было живого места от многочисленных следов уколов.

– Они приходят два раза в день, – сказал он устало.

– Кто?! – воскликнула Анна, нахмурившись.

– Пока что мне никто не представлялся, – попытался улыбнуться Клейбер.

Анна уже успела осознать все значение сложившейся ситуации и обрушила на Адриана град вопросов. Он отвечал медленно, но видно было, что мысли его совершенно ясные. От Клейбера Анна узнала, что вооруженные люди похитили Адриана по приказу орфиков и, словно в шпионском романе, перевезли через Марсель в Салоники.

– Это настоящее безумие! – бушевала Анна. – Тебя должен разыскивать Интерпол! Люди не исчезают просто так, тем более такой известный журналист, как ты!

Клейбер безразлично махнул рукой.

– Эти люди – хладнокровные преступники. Насколько я смог понять, они наблюдали за мной днем и ночью, ожидая удобного момента. Во всяком случае, они знали, что я купил билет в Абиджан и располагали информацией о дне отлета и номере рейса. Когда я приехал на такси в Ле Барже, они схватили меня и затолкнули в свою машину. Потом я потерял сознание, а когда пришел себя, то находился внутри лимузина в окружении трех одетых как священники мужчин. Как я узнал позже, мы направлялись на юг Франции. Никто не будет меня искать. Официально я отправился в командировку на Берег Слоновой Кости.

– Давно ты здесь?

– Точно не могу сказать. Дней пять-шесть, может быть, две недели. Я потерял ощущение времени. Эти проклятые инъекции…

– А допросы? Они пытались заставить тебя говорить?

Клейбер тяжело дышал. Видно было, что он пытается вытащить на поверхность воспоминания о допросах. Наконец он покачал головой:

– Нет, не было никаких допросов. Во всяком случае, я не помню, чтобы меня о чем-то спрашивали или пытались заставить в чем-либо признаться.

Анна с горечью в голосе заметила:

– Эти люди прекрасно разбираются в наркотиках. Есть способы заставить человека забыть определенный отрезок своей жизни. Но в этом случае парализуется и память, поэтому они не могут получить нужную информацию. Нет, я думаю, что они пытаются постепенно сломать твою волю и рано или поздно начнут задавать вопросы.

Адриан взял Анну за руку. Ее друг, который знал, как действовать в любой ситуации и был полон идей, сейчас производил впечатление беспомощного, вызывающего сочувствие больного.

– Чего же они хотят от меня? – с трудом проговорил Клейбер, и казалось, что он вот-вот заплачет.

Увидев перед собой беспомощного Адриана, Анна внезапно почувствовала огромную симпатию к нему. Она понимала, что глаза смотревшего на нее известного журналиста Адриана Клейбера молили о помощи. И, нежно сжав правую руку Клейбера, Анна тихо сказала:

– Мне очень жаль, что так все случилось в Сан-Диего.

Адриан слабо кивнул, словно хотел сказать, что если кто и должен извиняться, то это он. Клейбер и Анна смотрели друг на друга и чувствовали, что сейчас понимают друг друга лучше, чем когда-либо.

Иногда люди должны попасть в необычную ситуацию, чтобы найти путь друг к другу. И в тот момент Анна и Адриан думали, наверное, об одном и том же – о ночи в мюнхенской гостинице, когда совершенно неожиданно для себя оказались вместе на полу после таинственного появления Гвидо в библиотеке.

Да, мысли их действительно были об одном и том же, поэтому Адриан сразу же понял, о чем речь, когда услышал от Анны:

– Он здесь. Я видела Гвидо два раза.

– Ты думаешь, это действительно он? – спросил Клейбер и окинул взглядом Анну, одетую в мужской костюм, с головы до ног.

– Не знаю. Я ни в чем не уверена, и, по большому счету, мне все равно. Сейчас я бы не стала исключать любую возможность. То, что ты находишься здесь, и мы разговариваем, кажется не менее безумным, чем мои предположения относительно возможных причин появления Гвидо здесь и в библиотеке. Когда я увидела тебя, то в первые мгновения начала сомневаться в том, что не сошла с ума, как и в ту жуткую ночь в Мюнхене.

– Анна, – сказал Клейбер и крепко сжал ее руку, – что эти люди собираются с нами сделать?

В его голосе послышался ужас. Это был не тот Адриан, которого знала Анна. Она видела перед собой лишь тень Клейбера, которую мучили бесчисленные страхи. Хотя Анна сама боялась возможного развития событий, она понимала, что находится, в отличие от Адриана, в относительно хорошем состоянии. Ее чувства уже пересекли черту, за которой ужас превращается ярость, направленную против причины страха.

– Ты не должен бояться, – сказала она. – Пока ты ничего не расскажешь, эти люди не причинят тебе вреда. Они привезли тебя сюда не для того, чтобы убить. Гораздо проще было бы сделать это в Париже. Вспомни Фоссиуса. Нет, они похитили тебя и привезли сюда по одной простой причине – орфики во что бы то ни стало хотят узнать, где находится пергамент. До сих пор, пока они этого не знают и думают, что от тебя можно получить полезную информацию, можешь быть спокоен за свою жизнь. Ты понимаешь, о чем я говорю?

– Но что мы можем сделать? Рано или поздно они заставят нас все рассказать. Они не остановятся ни перед чем. Что же ним делать?

По лицу Клейбера было видно, что он в отчаянии.

– Прежде всего мы не должны покоряться судьбе! – ответила Анна, пытаясь приободрить Адриана. – Мы должны попытаться отсюда выбраться.

– Это невозможно, – устало заметил Клейбер. – Они настолько уверены в себе, что даже не считают нужным закрывать двери тюрьмы.

– В этом я и вижу единственную надежду на спасение.

14

Анна подошла вплотную к Адриану и прошептала:

– Вот уже несколько дней я наблюдаю из окна за небольшой подвесной дорогой и не заметила какой-либо системы, позволяющей сделать вывод о том, насколько регулярно ею пользуются. Но с ее помощью наверняка можно попасть в верхний город, где мы и находимся.

– Ты хочешь сказать… – Клейбер задумчиво взглянул на Анну.

– Адриан, это наш единственный шанс на спасение! Согласна, безопасным его назвать нельзя, но я видела, как в деревянной гондоле переправляли даже бочки, похожие на те, в каких перевозят масло. А одна такая бочка весит столько же, сколько ты и я вместе взятые. Мне кажется, мы гораздо больше рискуем, если останемся здесь.

Клейбер безразлично кивнул и, подумав некоторое время, что требовало с его стороны видимых усилий, грустно сказал:

– Я бы с удовольствием попробовал бежать вместе с тобой, но, думаю, ничего не выйдет. Эти уколы убили во мне вон желание что-либо делать. Попробуй сама. Беги! Может быть тебе удастся вытащить меня отсюда каким-нибудь другим образом.

По длинному коридору приближались шаги.

– Это медсестра, которая должна сделать мне следующий укол, – заметил Клейбер.

Анна разволновалась. Нельзя, чтобы ее видели здесь. Тогда все пропало!

В следующее мгновение произошло нечто, позже казавшее – Анне совершенно необъяснимым. Она вовсе не собиралась совершать подобные действия, но впоследствии понимала, что именно благодаря ним тогда все обошлось. И за это Анна себя уважала. С другой стороны, описанные ниже события в очередной раз подтверждают, что люди, попадая в безвыходную, казалось бы, ситуацию, способны на невероятные поступки. Итак, даже не задумываясь, Анна спряталась за дверью, ожидая, когда войдет медсестра.

Анна узнала ее даже со спины. Это была доктор Саргент. Похоже, ее отправили в нижний город и поселили в одной из палат, чтобы она попыталась завоевать доверие Анны. Сейчас она держала в руке шприц. Не размышляя ни секунды, Анна схватила полотенце, висевшее за дверью на крючке, накинула его женщине на голову и изо всех сил потянула за оба конца. Доктор Саргент издала приглушенный крик. Шприц упал на пол, но не разбился, Анна что было сил сдавила полотенцем горло женщины, которая неожиданности даже не пыталась сопротивляться. Довольно скоро она, обессилев, рухнула на пол.

Адриан сначала широко открытыми глазами наблюдал за неожиданно разыгравшейся перед ним сценой. Но когда доктор Саргент оказалась на полу, он вскочил с кровати и поспешил Анне на помощь. Она кивком головы показала, что прекрасно справится сама, и, с ненавистью глядя на жертву, прошипела:

– Это чудовище больше не причинит тебе вреда!

– Прекрати, ты ее убьешь!

Услышав обеспокоенный голос Адриана, Анна пришла в себя немного ослабила полотенце на горле женщины, которая тут же начала хватать ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Анна вовсе не собиралась убивать доктора, но ее ярость, ставшая выражением инстинкта самосохранения, не стала слабее. Анна подняла шприц и с размаху вогнала иглу в бедро Саргент.

Клейбер смотрел на Анну с нескрываемым удивлением, словно хотел сказать: «Никогда не думал, что ты способна соверши нечто подобное!» Лишь через несколько секунд он пришел в себя и спросил:

– Что же делать дальше?

Женщина на полу тихо стонала. Анна, не вставая с колен, посмотрела ей в глаза и со злорадством спросила:

– И как ты чувствуешь себя после укола?

Адриан, сидевший рядом на корточках, со знанием дела начал объяснять:

– Первые два-три часа ты словно летишь на облаке. Все происходящее вокруг кажется невероятно далеким, и ты не в состоянии каким-либо образом реагировать. Воля тебе не повинуется. Ты хочешь, например, что-то сказать, но не получается произнести ни звука. Пытаешься встать, но ноги тебя не слушают. Получивший подобную инъекцию погружается в состояние полной апатии.

На его слова Анна отреагировала холодно.

– Тем лучше, – заметила она рассудительно. – Теперь и можем ее не опасаться, по крайней мере, в течение двух часов.

Клейбер кивнул.

– Как ты себя чувствуешь?

– Отлично! – солгал он.

Анна взяла Адриана за руки.

– Мы должны сделать это. Если они нас застигнут, то непременно убьют! У нас просто не остается другого выхода. Ты это понимаешь?

Сердце Клейбера забилось быстрее. Лишь теперь он полностью осознал, что должен мыслить ясно и просто обязан собраться с силами. На размышления времени не оставалось. Он доверял Анне. Вместе они смогут осуществить ее план и бежать. В этом Клейбер больше не сомневался.

– Быстрее, помоги мне! – сказала Анна и схватила бесчувственную Саргент за ноги. Адриан взял ее под руки, и совместим и усилиями им удалось перетащить женщину на кровать. Анна накрыла ее одеялом, чтобы любой заглянувший в комнату решил, что пациент на месте. Клейбер быстро оделся. Упавший при этом на пол носовой платок Анна подняла и положила себе в карман. Как только они вышли из комнаты в коридор, Анна взяла Адриана за руку и потянула его за собой.

– Быстрее!

15

Во время прогулок по лабиринтам верхнего города Анна в первый же день обратила внимание на небольшую деревянную постройку, в которой укрывали от непогоды гондолу подвесной дороги. Тогда ей в голову и пришла мысль воспользоваться ею для побега. Как и все двери в Лейбетре, вход к приводной станции канатной дороги оказался незапертым и неохраняемым. Пустые бочки, ящики и мешки громоздились до самого потолкав ожидании, пока их вновь спустят в долину. Именно мешками Анна и решила воспользоваться для маскировки во время спуска вниз.

С волнением Клейбер осматривал электрический привод, казавшийся примитивным по сравнению с другим оборудованием в Лейбетре. Огромный рубильник со старомодной фарфоровой ручкой включал и выключал установку. Две стрелки показывали положение для спуска в долину и для подъема грузов. Единственная сложность, как показалось Клейберу, состояла в том, чтобы успеть перевести рубильник в нужное положение и заскочить на ходу в гондолу, представлявшую собой деревянный ящик без крышки, подвешенный на четырех цепях. Затем нужно было накрыться мешками и сидеть не шевелясь, потому что внутрь гондолы мог случайно заглянуть кто-нибудь из верхнего города.

– Ты знаешь, куда мы попадем в долине?

Анна довольно усмехнулась.

– Мужчина, который привел меня сюда, был одним из орфиков, хотя я об этом даже не подозревала. Его с самого начала приставили следить за мной, о чем я узнала только здесь, в Лейбетре. Но он сделал огромную ошибку: по пути сюда показал мне станцию в долине, откуда по канатной дороге поднимают припасы в верхний город. Эта станция расположена в стороне от сторожки, охраняющей вход в нижний город.

Адриана охватила паника:

– Это ловушка! Неужели ты не понимаешь?! Это же ловушка!

– Я так не думаю, – ответила Анна спокойно, – хотя Я готова признать, что от этих людей можно ожидать чего угодно. Ты боишься?

Вместо ответа Клейбер крепко обнял Анну. Она чувствовала, что Адриан испытывает страх, но, если честно, Анна боялась не меньше его.

Что будет, если их побег не удастся? Если они беспомощно зависнут между небом и землей? Анна боялась даже думать о подобном повороте событий.

Обнимая Адриана, она поняла, что в ее душе вновь оживают чувства, которые ей так успешно удалось подавить в течение последних недель. Она любила этого человека, хоть и не отваживалась сказать ему об этом. Сейчас же ситуация была действительно неподходящей для подобных признаний. Начался дождь. Огромные капли стучали по жестяной крыше, а из долины вверх ползли огромные клочья тумана. Анна недовольно скривилась и взглянула вниз.

– Черт возьми! – сказала она негромко. – Этого только не хватало!

– Почему? Ничего лучшего и желать нельзя! – возразил Клейбер и достал из-под мешков две прорезиненные накидки – мы можем спокойно спрятаться в гондоле и накрыться ими Никто ничего не заподозрит.

– Ты прав, – согласилась Анна, отметив про себя, что к Адриану постепенно возвращается живость ума. А он уже пытался придумать, как поступить с рубильником.

– Да, это проблема, – пробормотал он задумчиво.

– И в чем же она состоит? – спросила Анна и подошла ближе.

– Если я переключаю рубильник, гондола начинает двигаться. Без меня.

– Хм… – лицо Анны стало задумчивым. – Что же мы будем делать?

– Есть идея! – воскликнул Клейбер и осмотрелся по сторонам.

– Что за идея?

– Нужен длинный кусок веревки или проволоки.

– Вот! – воскликнула Анна и вытащила из-под мешков веревку, которой перевязывали прорезиненные накидки.

Клейбер привязал один конец веревки к рукоятке рубильника, затем опустил ее вниз, зацепил за ручку шкафа с инструментами и второй конец протянул к гондоле. Анна поразилась:

– Гениально! Это должно сработать! В самом деле гениально!

Клейбер рассмеялся:

– Посмотрим, что из этого получится. По крайней мере, другой возможности я не вижу.

Поднялся довольно сильный ветер. Он завывал в щелях между досками, и Анна озабоченно поглядывала наружу. Адриан погрузил в гондолу пустые мешки, разложил на них прорезиненные накидки и дал знак Анне забираться.

– Боишься? – спросил он, пытаясь подбодрить ее улыбкой.

Не ответив на вопрос, она перелезла через борт ящика и бралась под накидку. Адриан дал ей конец привязанной к нм выключателю веревки и устроился поудобнее в раскачивавшейся из стороны и сторону гондоле. Несколько мгновений оба молчали, глядя вниз, на долину, где клубилось грозовое облако.

Чтобы подбодрить себя, Анна сказала:

– Через десять минут все будет уже позади.

– Там, внизу, уже наверняка позаботились о теплом приеме! – добавил Клейбер с иронией и потянул за веревку.

Рубильник со скрипом опустился вниз, и в ту же секунду деревянная гондола пришла в движение. Анна и Адриан спрятались под накидками, оставив лишь небольшую щель, через которую можно было смотреть вперед, на долину. Дождь все усиливался, капли громко стучали по поверхности накидки. Резкие порывы ветра раскачивали гондолу из стороны в сторону. Анна испугалась и сильнее сжала руку Адриана. Возможно, раньше на него действовали наркотики и теперь он вновь стал прежним Клейбером, но на лице Адриана не было и тени страха. Казалось, он готов на все, потому что хуже вряд ли могло быть.

Они не проехали в раскачивающемся из стороны в сторону ящике и пятидесяти метров, как Анна начала дрожать всем телом и зажмурилась.

– Мы не можем упасть, – повторяла она еле слышно. – Только не вниз!

Чем дальше гондола отходила от приводной станции, тем сильнее раскачивалась, причем совершенно беспорядочно: из стороны в сторону, вверх и вниз. Лишь теперь, бросив взгляд назад, на верхний город за пеленой дождя, Клейбер понял, какой огромной была Лейбетра с ее башнями и странными постройками, которые в такую погоду делали ее больше похожем на замок Франкенштейна, чем на монастырь.

Между тем гондола достигла точки, откуда нельзя было увидеть ни приводную станцию, оставшуюся позади, ни место прибытия в долину. Клейбер не мог понять, двигались они или стояли на месте. Беспорядочное раскачивание еще больше сбивало с толку.

– Мы стоим на месте! – паниковала Анна, открыв глаза всего лишь на мгновение. – Они отключили привод!

Клейбер закрыл ей рот рукой.

– Немедленно успокойся! Это лишь кажется! Успокойся и поверь мне. Через пару минут ты поймешь, что мы почти на месте! – перекрикивал ветер Адриан.

Второй рукой он обнял Анну за плечи. Она тяжело и часто дышала, ее тошнило. Анна не способна была мыслить ясно, в голове ее засела лишь одна фраза: «Поскорее бы закончился этот ужас!» В этот момент она хотела лишь одного – почувствовать под ногами землю. Пусть даже их план не удался и гондолу вернут назад, в верхний город! Только бы вновь почувствовать надежную опору под ногами!

Что же касается Клейбера, то многолетняя профессиональная деятельность приучила его к подобным ситуациям, поэтому он нашел в себе силы преодолеть страх. Это была одна из его отличительных особенностей – он умел идти на риск. Но прежде всего он хотел поддержать Анну. Адриан уже давно следил за тем, как вращаются колеса, на которых висела гондола и его уверенность ослабевала…

Из тумана прямо перед ними возникла мачта, подпиравшая канат. И прежде чем они смогли хоть как-то приготовиться столкновению, гондола ударилась о препятствие. Сторона ящика, у которой сидел Клейбер, разлетелась в щепки, и одна из них угодила Адриану в правое бедро. Он громко вскрикнул от неожиданности и боли. За доли секунды до столкновения Клейбер успел обнять Анну и крепко прижать к себе, чтобы она случайно не выпала из гондолы. Возможно, это спасло Адриану жизнь, поскольку ему пришлось немного отодвинуться от боковой стенки, чтобы дотянуться до Анны. Бедро болело, рана кровоточила, и Клейбер зажал ее рукой.

– Ты ранен! – Анна была близка к истерике.

– Пустяки! Всего лишь царапина, – ответил Адриан с деланным спокойствием. На самом деле он даже не представляя насколько серьезной могла оказаться рана, а только ощущал колющую боль в бедре. Взглянув на Анну, Клейбер понял что она плачет с закрытыми глазами. Ему показалось неуместным пытаться успокоить ее в данной ситуации. Клейбер всей душой надеялся, что эта поездка скоро закончится.

Видневшийся впереди деревянный сарай казался чем-то нереальным и призрачным. Примитивное строение, сбитое из досок. Половина одной стены отсутствовала, чтобы огромный деревянный ящик мог проехать внутрь. Ни Анна, ни Адриан даже не представляли, как остановить гондолу.

– Прыгай! – закричал Адриан и отбросил прорезиненные накидки в сторону. – Мы должны прыгать!

Но Анна с широко раскрытыми от страха глазами схватилась за переднюю стенку и не могла даже подняться на ноги. До земли оставалось не больше двух-трех метров, с такой высоты вполне можно было прыгать, но Анна не могла заставить себя сделать это. Адриан схватил ее сзади за плечи и попытался вытащить из гондолы, выкрикивая:

– Соберись! Мы должны прыгнуть! Я знаю, ты сможешь.

И в этот миг шатающийся из стороны в сторону ящик резко дернулся. Было видно, как дрожит канат. Затем стало тихо. Только дождь тарахтел по жестяной крыше.

Постепенно Анна пришла в себя. Клейбер осматривался в похожем на сарай помещении. Оно напоминало то, что осталось наверху, в Лейбетре. Здесь тоже стояли ящики, были свалены в кучу мешки, а картонные коробки с провизией громоздились одна на другой. Похоже, их побег действительно не заметили. Во всяком случае, здесь их никто не поджидал.

Адриан и Анна посмотрели друг на друга и рассмеялись. Этот смех звучал искренне, и они казались такими счастливыми! Подобный смех приходит на смену огромному нервному напряжению.

– Мы еще далеко от цели, – напомнила Анна, выглядывая небольшое окошко наружу. В пятидесяти метрах от сарая виднелись сторожка и ручей, едва различимые за пеленой дождя.

– Где мы? – неуверенно спросил Клейбер.

– Не беспокойся, теперь я знаю, куда идти дальше. Если нам удастся незамеченными пройти мимо сторожки, то можно считать, что худшее позади. Можешь в этом даже не сомневаться!

Анна пыталась подбодрить Клейбера, хотя сама не верила в то, что побег из Лейбетры мог оказаться таким простым. Вспомнив, как пробиралась туда под покровом ночи, Анна засомневалась еще больше. Во всяком случае, она бы нисколько не удивилась, если бы из сторожки вышел охранник с оружием наперевес и сказал: «Мы ждали, когда вы наконец спуститесь вниз. Выходите!» Но ничего подобного не произошло.

16

Перспектива выйти из укрытия и оказаться под проливным дождем нисколько их не прельщала, но Анна и Клейбер были единодушны в том, что здесь нельзя оставаться ни минуты. Адриан набросил ей на плечи пустой мешок – хоть какая-то защита от дождя и холода. Он свернул прорезиненную накидку и немного приоткрыл ворота, дорога от которых вела прями ком к сторожке. Клейбер шепотом спросил:

– Почему, ради всего святого, мы не можем пойти в противоположном направлении? Почему мы обязательно должны идти мимо этого дома?

Анна открыла ворота пошире, чтобы Адриан мог видеть окрестность.

– Потому, – ответила она холодно, и Клейбер увидел, что разу за их укрытием начинались отвесные скалы. Указывая в сторону сторожки, Анна добавила: – Поверь, это единственный путь, ведущий в долину.

Адриан взял в одну руку сверток, другой ухватил Анну за руку, и они побежали вперед, к сторожке для охранников.

Холодные дождевые капли больно били по лицу, земля размокла и хлюпала под ногами. Не отрывая взгляда от сторожки они бежали прямо к ней. Поравнявшись с домиком, Клейбер и Анна пригнулись, медленно прошли мимо и, оказавшись на некотором расстоянии, помчались со всех ног в сторону долины. Они бежали до тех пор, пока у Анны не начало колоть в боку Тогда они остановились, чтобы отдышаться.

В деревьях вокруг них шумел дождь. Следы шин на размокшей земле говорили о том, что совсем недавно здесь проехал автомобиль. Но они не слышали никаких звуков, кроме дождя. Адриан развернул накидку и предложил Анне спрятаться от ливня.

Обнявшись и кое-как укрывшись от холодных капель, они шли вперед, по направлению к долине. Они не могли позволить себе потерять даже минуту, и не только из-за того, что их отсутствие скоро должны были заметить. Приближалась ночь, а в темноте они вряд ли смогли бы продолжить путь. Анна и Клейбер почти не разговаривали, у них едва хватало сил на то, чтобы с трудом переставлять ноги. Лишь изредка они останавливались и внимательно прислушивались.

Анна уже с трудом узнавала дорогу. Дождь очень меняет ландшафт. Но она знала, что в долину есть только один путь Ноги ее болели, потому что Анна постоянно поскальзывалась и наступала на камни. Было холодно, к тому же они промокли, отчего мерзли еще сильнее. Анна и Клейбер шли вперед из последних сил.

Они преодолели примерно десятую часть пути до того места, где проселочная дорога выходила на главное шоссе. Когда Анна сообщила об этом Адриану, он предложил поискать укрытие на ночь где-нибудь в стороне, подальше от тропы. Анна вспомнила, что впереди должен быть огромный стог сена и хлев для овец, но до того места было не меньше двух часов ходу, а уже смеркалось.

Поэтому они решили сойти с тропы иподнялись немного вверх, к кустарнику у подножия огромной скалы удивительной фирмы – два остроконечных выступа на ее вершине были похожи на огромные каменные указательные пальцы, направленные в небо. Ветер и непогода сделали камень хрупким, по основанию скалы пошли трещины, и в самом низу образовались небольшие естественные пещеры, вполне подходящие для ночлега.

– На номер люкс совсем не похоже, – заметил Клейбер, – но зато здесь сухо. Кроме того, пещера хоть немного защищает от холода.

Анна кивнула. Ей ни разу в жизни не приходилось ночевать под открытым небом, но сейчас это было все равно. Она смертельно устала и хотела только одного – спать. Похоже, Клейбер думал о том же. Он еще пытался делать вид, что полностью контролирует положение, но на самом деле чувствовал себя как выжатый лимон.

Привалившись к задней стенке пещеры, беглецы попытались устроиться удобно, насколько это было возможно. Они укрылись прорезиненной накидкой, надеясь поспать хотя бы несколько часов.

– О чем ты думаешь? – спросила Анна через некоторое время.

В темноте она не видела лица Адриана, и создавалось впечатление, что она разговаривает с пустотой. Дождь стих, но было слышно, как крупные капли, падая с деревьев, ударялись о землю.

Клейбер ответил:

– Я думаю о том, как нам выбраться из этой передряги.

Даже через холодную, мокрую одежду Адриан чувствовал тепло, исходившее от тела Анны.

– Значит, наши мысли сходятся, – заметила Анна с ноткой иронии в голосе. – И к чему ты пришел?

Клейбер пожал плечами.

– Они будут охотиться за нами, как охотились за Фоссиусом, Гутманном и всеми остальными, – глухо пробормотал он. – И все ради старого, пожелтевшего от времени клочка бумаги. Абсурд какой-то!

– Ты прекрасно знаешь, что это не обычный клочок пергамента, – возразила Анна рассерженно. – Несмотря на то что мы не знаем его содержания, значение этого документа эпохально. В противном случае орфики не тратили бы столько сил на его поиски!

– Хорошо, допустим, что существует пятое Евангелие. Вт можно, придется дополнить Новый Завет или незначительно изменить. Но этот факт не объясняет, почему возникло столько шума. И он не дает права убивать людей лишь за то, что посвящены в некоторые детали.

– Нет! Конечно же, нет! – воскликнула Анна так громко что Адриан был вынужден закрыть ей рот рукой и напомнить, о возможных последствиях такого поведения. Анна продолжила уже шепотом: – Ключом к разгадке тайны является имя Бараббас. Пока мы не узнаем, какую роль сыграл этот исторический фантом, мы будем брести наугад в темноте…

– Мы этого никогда не узнаем, – сказал Клейбер и после длинной паузы добавил: – Не думаю, что разумно с нашей стороны продолжать поиски. Нас это не должно касаться. Сама видишь, к чему привело наше любопытство. Еще бы немного, и…

– Ты говоришь о любопытстве, – прервала его Анна, мне же кажется, что более правильным словом будет «самозащита». Так уж получилось, что меня впутали в это дело, и я не успокоюсь до тех пор, пока не выясню все обстоятельств Пойми ты это наконец!

Клейбер крепче обнял Анну, словно хотел извиниться за свои слова. Прижавшись друг к другу, они проговорили всю ночь напролет. Когда один из них от усталости замолкал, его сменял второй. Они обсуждали все, что их беспокоило.

– Я должен тебе кое в чем признаться, – сказал Адриан.

– Я тоже должна тебе признаться, – перебила его Анна. – Я тебя люблю!

Слова Анны оказались для Клейбера полной неожиданностью. Он молчал…

Так началась удивительная ночь любви в пещере под выступом скалы, где до сих пор спали только дикие звери.

Ближе к утру, когда сквозь мокрые ветви деревьев на востоке стали видны первые признаки рассвета, Клейбер и Анна в страхе проснулись. До них донесся приближающийся звук мотора.

– Они поняли, что мы сбежали, и отправили погоню! – прошептала Анна. – Они пустят по нашему следу собак, отвратительных чудовищ, которых выращивают в своих лабораториях.

Клейбер попытался ее успокоить:

– Не бойся, любимая, дождь смыл все наши следы.

Автомобиль приближался. Совсем рядом со своим укрытием они увидели фары внедорожника, который с ревущим двигателем прокладывал себе путь по размокшей тропе в направлении долины. Рассмотреть пассажиров было невозможно. Автомобиль исчез так же быстро, как и появился, словно это было привидение, растворившееся с наступлением рассвета, лишь звук мотора еще долго доносился до их слуха. Анна вздохнула с облегчением.

Ночью они разработали план. Можно было не сомневаться, что орфики установили наблюдение за аэропортом в Салониках, поэтому Анна и Клейбер решили пробираться на юг страны. Безусловно, ни в коем случае нельзя было появляться в Катерини, ведь город, по всей видимости, находился под полным контролем орфиков. Они решили через Элассон добраться до Лариссы, а там расстаться.

Клейбер предложил Анне отправиться домой из Корфу, сам же собирался добраться до Патры. В обоих городах находились консульства, которые должны были им помочь. Выдвигая подобную идею, Клейбер упирал на то, что орфики приведут в действие все рычаги, чтобы вернуть беглецов. Если с Анной расстанутся, то их шансы увеличатся ровно вдвое. В любом случае путешествие на пароме было гораздо безопаснее, чем перелет на самолете. В качестве места встречи Адриан предложил отель «Кастелло» в Бари.

Через три дня Анна фон Зейдлиц прибыла в Бари и, к своем разочарованию, выяснила, что отеля «Кастелло», в котором предложил встретиться Клейбер, не существовало. Ей так же не удалось найти ни одной гостиницы с похожим названием Анна даже не представляла себе, где искать Адриана.

Глава восьмая Покушение Последствия заговора

1

Каждый раз при встрече с Лозински – а поскольку они работали в одном помещении, то это происходило несколько раз в день – Кесслер опускал глаза. Ему было стыдно. Его мучил тот стыд, который одолевает кающегося христианина. Ведь он преследовал Стефана Лозински, уважаемого им как ученого, с таким недоверием, словно поляк был преступником, хотя они были связаны как братья одного ордена и работали над одним секретным заданием в Папском университете Григориана. Но именно тайная миссия, к выполнению которой привлекли тридцать иезуитов, каждый день сеяла новые семена разногласия среди братьев по ордену. Семена эти давали обильные Исходы, а девиз в передней части зала, в котором они, полностью изолированные от внешнего мира, трудились над расшифровкой пергамента, – «Omnia ad maiorem Dei gloriam» – становился фарсом и полностью терял свой смысл, как литургия к Троице.

Что же, в разногласиях нет ничего плохого, а тем более отталкивающего, поскольку противоположные мнения по одному и тому же вопросу приносят больше, чем глупая гармония. Однако данное утверждение ни в коей мере не касается вопросов веры в понимании католической церкви, поскольку еще евангелист Матфей говорил: «Ибо восстанут лжехристы и лжепророки, и дадут великие знамения и чудеса, чтобы прельстить, если возможно, и избранных».[200]

И вот настал час исполнения пророчества. Во всяком случае, и это верили те иезуиты, которые встали на сторону професса Манцони, поскольку каждый день, когда выносились на обсуждение новые расшифрованные фрагменты текста, росло поди зрение, что истинная история Господа нашего Иисуса Христа могла быть совсем иной. По крайней мере, иезуиты, работавшие над фрагментами, разделились на два лагеря. Один из них – под предводительством Манцони, который противостоял смыслу новых переведенных отрывков текста, призывая на помощь цитаты благочестивого содержания, словно Иосиф, сопротивляющийся жене Потифара. Главой противников первого лагеря негласно считался Лозински. К ним же принадлежал и Кесслер.

Доктор Кесслер сделал немалую часть перевода коптского пергамента. Исходя из известного ему содержания, он знал наверняка и нисколько не сомневался в том, что речь идет о самом первом Евангелии. Для него и Лозински это означали что не пройдет и нескольких недель и курия объявит их раби ту и ее результаты секретными, а их самих полностью изолирует от внешнего мира, словно кардиналов в конклаве.

Лозински, хитрый поляк, регулярно, два раза в неделю вечером, отправлялся в сторону Кампо дей Фиори, где сворачивал в темный переулок и, пройдя по нему метров сто, исчезал в подъезде шестиэтажного дома. Кесслер не меньше семи раз следовал за ним по пятам, надеясь, что во время ночных вылазок ему удастся узнать хоть что-то или получить любую зацепку для дальнейшего расследования. Но единственным результатом была боль в ногах от долгого стояния на одном месте. Один раз он привлек к себе внимание двух патрульных полицейских Кесслер не знал, было ли это простой случайностью, но посчитал, что лучше убраться подальше от загадочного дома.

Нигде в мире преступление и набожность не связаны так тесно, как в Риме, где священники и монахи, замешанные в темные дела, далеко не редкость. И дьявол иногда надевает рясу. Во всяком случае, Кесслер считал, что Лозински каким-то образом связан с преступниками или же регулярно приходит в этот дом, чтобы удовлетворять свои низменные потребности.

Но ничто не может быть настолько абсурдным, как действительность. Правду Кесслер узнал самым неожиданным образом на следующий день после Епифании. Вернее, вечером того дня, который был таким же холодным и серым, как большинство дней в это время года. Он решил еще раз проследить за Лозински во время его прогулки к таинственному дому и окончательно прекратить подобные попытки, если снова не удастся ничего узнать. Как раз по этой причине Кесслер решился пойти на больший риск, чем прежде. Он не отставал от поляка буквально ни на шаг и даже вошел в полутемный подъезд, где Лозински исчез за выкрашенной белой краской дверью на третьем этаже. На ней Кесслер увидел табличку с надписью «Рафшани». Арабское, скорее даже персидское имя, ни о чем не говорившее молодому иезуиту, а только взбудоражившее его фантазию, как и найденная в келье поляка женская обувь.

В то время как Кесслер одним ухом прижался к двери, пытаясь разобрать, о чем говорили внутри, и одновременно прислушивался к звукам в подъезде, случилось нечто совершенно Неожиданное: дверь открылась и перед ним предстал Лозински. Маленький, своим носом с горбинкой и глубоко посаженными Глазами напоминающий коршуна.

Оба молча стояли друг напротив друга, но их взгляды говорили примерно одно и то же: «Вот ты и попался!» Лозински, к которому самообладание вернулось раньше, подошел вплотную к Кесслеру, посмотрел ему прямо в глаза и усмехнулся, склонив, словно коршун, голову немного набок. Это был явный признак – поляк угрожал и собирался нападать. Он еле слышно прошипел, не спуская глаз с молодого иезуита:

– Шпионите за мной, брат во Христе? От вас я подобного никак не ожидал. Veritatem dies aperit[201]

Кесслер чувствовал себя так, будто его застали врасплох, словно церковного служителя за неподобающими его положению деяниями. Он не мог найти подходящего ответа, хотя внутренний голос и говорил ему, что в действительности виноватым должен чувствовать себя Лозински. Ведь именно его застали врасплох. Поляк закрыл за собой дверь, схватил Кесслера за руку и начал подталкивать к лестнице:

– Мне кажется, что мы должны серьезно поговорить и так не считаете?

Молодой иезуит энергично закивал в знак согласия. Напряжение несколько спало. Во всяком случае, так показалось Кесслеру. После того как они молча вышли из мрачного дома. Лозински заговорил вновь в его голосе не было и тени смущения или страха. Поляк спросил своего брата по ордену, удалось ли ему узнать побольше о нем, Лозински. Кесслер ответил отрицательно и признался, что до сих пор ему казались странными лишь регулярные вечерние прогулки. Но он, мол, обратил внимание на отсутствие Лозински в монастыре Сан-Игнасио и проявил любопытство исключительно по той причине, что поляк не прекращал остро критиковать Манцони. Лозински, улыбнувшись, кивнул.

2

На Кампо дей Фиори они разыскали тратторию, и поляк заказал ламбруско. Не будем вдаваться в подробности, почему священники и монахи питают такую слабость к этому вину. Для дальнейшего повествования важным является лишь тот факт, что ламбруско быстрее, чем любое другое сладкое вино, развязывает язык. Вполне можно предположить, что именно эту цель и преследовал поляк, угощая Кесслера.

Молодой иезуит довольно долго оставался в неведении относительно того, куда же клонит его брат по ордену. Он удивлялся, почему поляк не начал его упрекать, о чем-то подобном, даже не было речи. Напротив, Лозински выразил восхищение умом и проницательностью Кесслера, которыми тот, по словам поляка, превосходил большинство своих братьев, а поэтому был вполне способен выполнять более ответственные задания, чем перевод коптского пергамента в рамках секретного задании, полученного от римской курии. Позволив себе это замечание, Лозински добавил:

– Если вы понимаете, о чем я говорю.

На несколько мгновений Кесслер задумался, но так и не смог понять намека поляка. Поэтому честно признался, качая головой:

– Нет, брат Лозински. Мне очень жаль…

Поляк провел ладонью по бритой наголо голове. Подобный жест явно свидетельствовал о том, что иезуит напряженно думает. Через несколько мгновений он налил себе и Кесслеру еще по бокалу ламбруско и неторопливо начал:

– Если честно, то наша работа не более чем фарс, поскольку Манцони искажает наш вариант перевода рукописи.

– Искажает?

– Да, искажает. И делает это по заданию курии. Похоже, шишки, сидящие в Ватикане, понимая истинное значение пятого Евангелия, которое, как мы оба прекрасно знаем, на самом деле является первым, предвидят определенные трудности. Господа в пурпурных рясах боятся за свои приходы, поэтому официальное распоряжение Ватикана предписывает привести содержание пятого Евангелия в соответствие с четырьмя существующими во избежание возникновения дискуссий относительно достоверности последних. И без того появилось слишком много еретических учений, которые очень беспокоят Святую Церковь.

– Но это же невозможно, брат Лозински! – Кесслер от возмущения хлопнул по столу ладонью.

– Это очень даже возможно! – стоял на своем Лозински. И снова провел ладонью по голове. – Более того, я уверен, что Ватикан сделает все возможное, чтобы не дать нам возможности обнародовать истинное содержание пергамента.

– Хотя не остается никаких сомнений в том, что это Евангелие настоящее…

– Да, даже несмотря на то, что в этом нет никаких сомнений. Вы же знаете, какая христианская добродетель является самой уважаемой.

– Смирение!

– О нет, брат во Христе… Молчание! Подумайте о causa Galilei.[202] До сегодняшнего дня ни один Папа и словом не обмолвился о достойном сожаления Галилео Галилее, хотя каждый ребенок в школе знает о том, что приговор Папы Урбана VIII был несправедлив. Церковь напоминает об этом инцидент вовсе не смирением, а молчанием!

Кесслер не мог оторвать взгляда от своего бокала. Он лини молча кивнул.

– Почему, – продолжал с жаром Лозински, – мы, иезуиты, столь нелюбимы всеми Папами? Почему наш орден неоднократно запрещали? Потому что мы не можем молчать. Слава Богу, мы не можем молчать!

– Слава Богу, мы не можем молчать… – повторил Кесслер еле слышно, все еще глядя в бокал с ламбруско. Вино уже начало на него действовать. – Слава Богу, – повторил он, мы не можем молчать. Но объясните же мне наконец, брат Лозински, каким образом это связано с тем, что вы два раза в неделю отправлялись в этот загадочный дом и проводили там ночи?

Задав свой вопрос, Кесслер испугался. Но поскольку он уже это произнес и терять было нечего – к тому же молодой иезуит догадывался, что на самом деле происходило в том здании, – он сделал еще одно замечание:

– Целибат[203] мучает всех нас!

Лозински ничего не понял. Он вопросительно смотрел на собеседника, словно тот мгновение назад сказал, что Солнце вращается вокруг Земли. Но постепенно до поляка начал доходить смысл слов его молодого брата по ордену, и он громко рассмеялся. Так громко, что обычный шум, царящий в любой траттории, показался слабым шорохом листьев.

– Теперь я понял, о чем вы думаете, брат во Христе! – воскликнул Лозински и обратил взгляд к небу, словно впал в экстаз, как святой Антоний из Падуи. – Но вы далеки от истины в своих догадках. По крайней мере, в отношении шестой заповеди. Если хотите, я могу дать вам адрес, где вы не встретите никого, кроме священников и монахов.

– О нет! Я вовсе не это имел в виду! – пытался поправиться Кесслер и тут же чувствовал, что краснеет. – Прошу прощения за мои грязные мысли.

– Полно вам, – ответил Лозински, сделав широкий жест, словно говоря: «Забудьте! Можете считать, что я ничего не слышал!», и придвинулся ближе к брату по ордену. – Я считаю, что вы очень умны и способны на конструктивную критику.

– Это основные качества, необходимые для вступления и наш орден. В противном случае я не стал бы одним из братьев Societas Jesu.

– Хорошо, – Лозински сделал паузу и вновь провел ладонью по бритой голове. Было видно, что он напряженно ищет подходящие слова. Наконец поляк спросил: – Брат, насколько крепка ваша вера? Прошу вас, не поймите меня превратно. Я не имею в виду вашу веру во Всевышнего, а говорю о вере в непогрешимость Церкви. Является ли мнение Ватикана для вас достаточно авторитетным? Что вы думаете о таких догмах как de fide divina et catholica[204] или privilegium paulinum?[205] Или, к примеру, о целибате?

Вопросы удивили Кесслера и даже застали врасплох. Он не знал, что ответить. Лозински, без сомнения, очень хитер и от него можно ожидать любого подвоха. Поэтому молодой иезуит ответил осторожно, исключительно в духе Церкви.

– Догмы святой матери Церкви следует различать. De fide divine является откровением Божьим и не подлежит никакому сомнению, de fide divine et catholica подразумевает, что частью этого высказывания является непреложная истина, а значит, должна восприниматься безоговорочно, de fide definita же является самой слабой истиной, провозглашен Папой ex cathedra. Если исходить из вышесказанного, то догма о непогрешимости Папы основана на том факте, что Первый Собор в Ватикане был легитимным. Что же касается privilege paulinum, то для меня не составит труда дать ответ на ваш вопрос. Я ссылаюсь на первое Послание Павла коринфянам. На его содержании Церковь основывает свое предписание, в котором говорится, что брак, заключенный между двумя некрещеными, может быть расторгнут, если один из супругов обращается в католическую веру и решает заключить новый брак. Библейской основой для целибата служит то же самое Послание. Павел говорит, что все мысли человека, не заключившего брак, обращены исключительно к Богу и вере, а тот же, кто вступил в брачный союз, словно разделен.

На лице Лозински появилась гримаса неудовольствия, словно такой ответ причинил ему боль. Некоторое время он молчал, что заставило Кесслера задуматься, не сказал ли он чего-нибудь лишнего. Но уже в следующее мгновение поляк разразился ругательствами, утверждая, что ему не нужно лишний раз напоминать о том, какого мнения придерживается Церковь. Он усвоил все постулаты еще в то время, когда Кесслер пачкал пеленки. Именно так выразился поляк и поклялся Святой Троицей.

Несмотря на злость, Лозински сам заплатил по счету, но в тот вечер больше не сказал Кесслеру ни одного доброго слова. Оба молча направились в монастырь Сан-Игнасио.

«Что же я сделал не так?» – Сколько Кесслер ни ломал голову, он не мог найти объяснения поведению Лозински.

3

На следующий день, ближе к вечеру, молодой иезуит потребовал у своего старшего брата по ордену объяснений.

– Скажите, чем я мог вас обидеть. А если обидел, то прошу прощения.

– Обидели? – переспросил Лозински. – Это не совсем подходящее слово. Скорее разочаровали. Я не просил вас лишний раз напомнить, чему учит Церковь, а хотел узнать ваше личное мнение. Если же оно полностью соответствует официальной точке зрения, то дальнейшее общение между нами будет лишь потерей времени. А вот в Манцони вы наверняка найдете благодарного слушателя.

Значит, вот в чем была причина злости Лозински и его молчаливости! Ну что ж, если он полностью открылся, то Кесслер не видел больше смысла прятаться. Он ответил:

– Насколько я понимаю, не должно возникать ни малейшего сомнения относительно того, к какой группе из двух в этом зале я принадлежу. Я уважаю Манцони как професса, но вы, Лозински, явно превосходите его умом и способностью трезво и с достаточной долей критики оценить ситуацию. В этом вы являетесь примером для любого брата по ордену. А также в плане скептического отношения к официальному мнению Церкви.

От слов Кесслера глаза Лозински засверкали.

– Признаю, что я ошибался в вас. И несказанно рад признать это. Вы прекрасно умеете – и этим кардинально отличаетесь от меня – держать свое личное мнение при себе. А такое качество присуще действительно умным людям. Вряд ли есть брат по ордену, который может быть более полезен мне, чем вы, Кесслер.

Чтобы убедить такого человека, как Кесслер, что всю прошлую жизнь он придерживался ошибочного мнения, мало было просто слов, даже очень красноречивых. Требовались неопровержимые факты.

Поэтому Лозински решил показать своему младшему брату по ордену тот путь познания, который заставил его, Стефана Лозински, из Павла стать Савлом.[206]


Сначала он повел Кесслера на древний римский форум, и тот не мог даже предположить, какое отношение могло иметь данное архитектурное сооружение к теме их разговора и к пятом Евангелию. Солнце клонилось к закату, но в его лучах все еще было значительно теплее, чем в тени, куда уже начала пробираться ночная прохлада. На самой верхней точке виа Сакра, там, где триумфальная арка напоминает о подвигах императора Тита, Лозински остановился и сказал:

– Я не знаю, насколько хорошо вы знакомы с историей Древнего Рима, брат мой, и если буду рассказывать о знакомых вам вещах, то прошу остановить меня.

Кесслер кивнул.

– Эта арка, – продолжил Лозински, – была построена в восемьдесят первом году после Рождества Христова императором Домицианом в память о его брате Тите. В соответствии с официальной версией, данная арка символизирует победу императора Тита над иудеями в семидесятом году. Но это лишь половина правды.

– Половина правды?

– Рельефы на арке изображают императора на колеснице, запряженной четверкой лошадей. Богиня победы держит над его головой венок. На противоположной стороне мы видим римских легионеров, которые несут добычу из храма в Иерусалиме: светильники и серебряные трубы. Рельефы изображают не только победу римлян над иудеями. Они символизируют победу римской религии над иудейской. Мне кажется, что я не сообщил вам ничего нового.

– Нет, – ответил Кесслер. – Но я не могу понять, к чему вы клоните!

Лозински ухмыльнулся. Ему доставляли наслаждение тревога и нетерпение, написанные на лице молодого иезуита. Наконец он взял Кесслера за руку и повел вокруг триумфальной арки. На стороне, обращенной к Колизею, он обратил внимание своего спутника на еще один рельеф.

– Эта сцена также изображает триумфальное возвращение Тита. Но теперь будьте особенно внимательны, брат во Христе, – Лозински потянул Кесслера к противоположной стороне. – Что вы видите?

– Ничего. Разрушенный эрозией камень. Можно также предположить, что некоторые камни установлены на свои места позже других.

– Вы очень внимательны и можете делать правильные выводы, – воскликнул Лозински и хлопнул ладонью по камню.

На самом деле все именно так и было.

– Хорошо, – ответил Кесслер. – Но я никак не могу понять, каким образом все это может быть связано с волнующей нас проблемой?

Лозински отвел Кесслера в сторону и предложил присесть в нескольких десятках метров от арки, на ступенях храма Юпитера. Затем поляк достал из кармана фотографию, и молодой иезуит тут же вспомнил, что, осматривая комнату своего брата по ордену, обнаружил множество фотографий арки Тита. На снимке можно было различить рельеф, очень похожий на те, которые украшали арку. Римские легионеры несли разнообразную добычу.

– Я ничего не могу понять, – сказал Кесслер и хотел было вернуть фотографию Лозински.

Но тот остановил молодого иезуита и начал объяснять:

– Когда я только начал работать над пергаментом, и пытался найти материал для сравнения в апокрифических текстах. Манцони добился для меня разрешения находится в секретном архиве Ватикана, чтобы я мог работать с текстами, относящимися к тому же периоду времени. На самом деле эта работа дала мало результатов. И не в последней очередь по той причине, что даже сами скриттори, хранители тайн, не знают, что им поручено охранять. Я проводил в архиве дни и ночи и видел вещи, о которых благочестивый христианин не отважится даже подумать. Жизнь одного человека слишком коротка, чтобы увидеть, а тем более прочесть все, что там хранится. Именно тогда мне в душу и закрались сомнения. Неужели Церковь, которая должна столько скрывать, может быть Церковью правды, за которую она постоянно пытается себя выдать?

– Страшная мысль! – согласился Кесслер.

– Во всяком случае, находясь в секретном архиве, я по собственной инициативе увидел гораздо больше, чем того требовала моя работа. Таким образом я и наткнулся на этот документ, – Лозински указал на фотографию в руках Кесслера.

– Снимок этого рельефа?

– Клянусь Святой Троицей, да! Конечно же, я тогда задавал себе' тот же самый вопрос, который сейчас задаете себе вы, брат во Христе, и – должен заметить, чтобы успокоить вас, – также не находил ответа. Тогда я даже не представлял, что этот рельеф является частью триумфальной арки императора Тита. Но мне показалось очень странным, что такое на первый взгляд безобидное изображение имело гриф «совершенно секретно» и хранилось там, где посторонние не смогли бы его найти. Официально я даже не имел права взглянуть на рельеф, поскольку, прежде чем получить доступ за железные двери, куда мало кто может попасть, я поклялся находиться только в отведенном мне помещении и заниматься исключительно своими исследованиями. Но в момент, когда за мной никто не наблюдал, – а таких за все время работы в архиве было только два, – я сфотографировал камень.

Кесслер снова взглянул на снимок.

– Это и есть то изображение?

Получив от Лозински положительный ответ, молодой иезуит поднес фотографию к самым глазам, словно хотел таким образом заставить клочок бумаги раскрыть ему свою тайну, Через некоторое время он спросил:

– Как, ради всего святого, этот рельеф мог попасть в секретный архив Ватикана? Но еще больше меня интересует, Почему он туда попал?

Лозински самодовольно усмехнулся:

– Вернемся к вашему первому вопросу. Сейчас никто не помнит о том, что в средние века форум был буквально погребен под землей, я над ним паслись коровы. Другие руины использовались в качестве фундаментов или укреплений. Эта участь не минула и арку Тита. Она стала частью крепости Франгипанье, и по этой причине в течение столетий никто не видел рельефов на внешней стороне. Крепость снесли, и Папа Пий VII в 1822 году выразил желание реставрировать арку императора Тита. Вот тогда-то реставратор Валадиер и открыл на внешней стороне это изображение римских легионеров. Пий, который, как мы знаем, был благосклонно настроен к нашему ордену сначала был очень рад находке, созданной в первом столетии но однажды утром в сопровождении кардинала Бартоломео Пакка он пришел к арке и потребовал от реставратора немедленно выломать рельеф и доставить в Ватикан. Валадиер возразил его святейшеству, что это невозможно, поскольку очень велик риск полного разрушения арки императора Тита. Тогда Пий приказал разобрать это строение камень за камнем и заново возвести на том же месте. Вместо рельефа с легионерами Пий велел установить фрагменты из травертина, чтобы создалось впечатление, что рельеф стерся от времени. Сам же оригинал с того времени хранится в секретном архиве Ватикана. А теперь вернемся к вашему второму вопросу, брат Кесслер.

Не отводя взгляда от фотографии, Кесслер сказал:

– Все это просто невероятно. Должна же быть какая-то причина, чтобы запретить благочестивым христианам смотреть на это изображение. Лично я вижу только солдат с разнообразными трофеями – предметами и дичью, которые они собираются доставить домой, в Рим. Я не вижу обнаженных женских тел или слов проклятья, оскорбительных для святой католической церкви. Но что-то ведь должно было обеспокоить его святейшество! Я умру от нетерпения, если вы немедленно не посвятите меня в эту тайну.

– Услышав правду, вы вряд ли успокоитесь! – ответил Лозински. – Я вас предупредил.

– Может быть, – согласился Кесслер. – Но незнание причиняет мне почти физическую боль! Прошу вас, продолжайте!

4

Оба иезуита поднялись. Казалось, Лозински было гораздо легче продолжать свое повествование на ходу. Возможно, потому, что так он мог не бояться быть подслушанным. По мощеной камнем Святой улице они направились в сторону курии, и Лозински начал издалека, для начала задав Кесслера вопрос:

– Брат, помните ли вы, что примерно два месяца назад газеты сообщили о странном случае: сумасшедший профессор в Лувре выплеснул кислоту на изображение Мадонны кисти Леонардо?

– Да, кое-что припоминаю, – ответил Кесслер. – Еще один ненормальный. Его поместили в психиатрическую лечебницу, где он и умер. Мне его даже жаль.

– Вы так думаете? – сказал Лозински вызывающе и остановился. Он внимательно смотрел на своего спутника.

Кесслер пренебрежительно улыбнулся и заметил:

– Вряд ли он сделал это из любви к искусству!

– Вы правы, – ответил Лозински и тут же добавил: – Но, возможно, из любви к истине. Вы должны хранить молчание! Не говорите никому ни слова из того, что сейчас услышите. Это в ваших же интересах.

– Я даю вам слово! Пусть Бог и все святые будут тому свидетелями!

Город, имевший такое огромное значение для истории, а также колонны и фигуры, которым более двух тысячелетий, казались Кесслеру подходящими декорациями, на фоне которых он должен узнать тайну.

Лозински ожидал подобной реакции, но слова молодого иезуита, похоже, не произвели на него никакого впечатления.

– Вот уже почти два тысячелетия существует тайна, – продолжил он, – в которую посвящены лишь немногие избранные Она передается из поколения в поколение с одним условием: она не должна храниться в письменном виде. Потому что первый ее хранитель сказал такие слова: «Все письмо от дьявола!» Однако, чтобы необъяснимое не оказалось утраченным, охраняющим тайну было разрешено зашифровать свое знание любым другим способом и передать его в таком виде потомкам.

– Теперь я кое-что начинаю понимать, – прервал Кесслер коадъютора, и в его голосе послышалось волнение. – Леонардо да Винчи был одним из хранителей тайны, и профессор обнаружил намек на то, что этот гений обладал тайным знанием.

– Думаю, именно так все и было, поскольку профессор вылил кислоту именно на ту часть картины, где в результате покушения обнаружили нечто, о чем никто даже не подозревал: у Мадонны Леонардо оказалось ожерелье из восьми драгоценных камней. Как только я об этом узнал, тут же понял, с чем мы имеем дело. Данное открытие было сродни тому, которое сделал кардинал, пришедший вместе с Пием VII к арке императора Тита.

Кесслер остановился, словно пораженный громом. Он нетерпеливо переминался с ноги на ногу.

– Если бы я не был уверен в том, что вы серьезный человек, брат Лозински, я бы решил, что вы меня разыгрываете.

Лозински серьезно посмотрел на Кесслера, кивнул и продолжил:

– Я понимаю ваши сомнения, брат. Все услышанное вами действительно кажется невообразимым. Особенно если услышать эту тайну, будучи неподготовленным, как это случилось вами. Я работал над этим в течение многих лет и узнавал истину по крупицам. Мне казалось, что я складываю мозаику из отдельных крохотных камешков. И в результате моей кропотливой работы начала вырисовываться общая картина. Именно с ней, Кесслер, вам и предстоит сейчас иметь дело.

– Прошу вас, вернитесь к рассказу о Леонардо! – взмолился молодой иезуит.

– Немецкий профессор, преподававший в Америке компаративистику, скорее всего, натолкнулся на какой-то намек во время исследования одного из литературных источников, который утвердил его в уверенности, что Леонардо да Винчи был посвящен в тайну и зашифровал ее в одном из своих произведений. В этом случае – при помощи ожерелья, каждый камень которого имеет значение, известное многим специалистам.

– А когда он завершил работу над ожерельем на своей картине, то нанес сверху следующий слой краски?

– Совершенно верно. Можно предположить, что он оставил какое-то указание относительно этой тайны. Указание, на которое профессор натолкнулся в результате своих исследований. При этом ни один искусствовед не воспринял его всерьез. Похоже, он не видел другого выхода и решил доказать свою правоту столь пугающим образом.

Несмотря на то что рассказ Лозински увлек его, Кесслер все еще относился к услышанному довольно скептически:

– Хорошо, предположим, что вы правы и Леонардо действительно был одним из хранителей великой тайны, способной изменить мир. В этом случае возникает вопрос: кто его посвятил в эту тайну и кому он передал ее?

Лозински смотрел себе под ноги. Он молчал и, казалось, был обижен, услышав такой вопрос. Похоже, Кесслер все еще не научился следить за его мыслями с достаточным вниманием и серьезно их воспринимать. Наконец поляк ответил:

– Этого я не знаю. Прошу заметить, что этого не знаю именно я. Возможно, кто-то другой смог бы дать ответ на ваш вопрос. На земле жило и живет много великих людей, в творениях которых скрываются намеки, которые никто не может понять. До Леонардо был Данте, после него – Шекспир и Вольтер. В первую очередь Вольтер, который сам придумал себе это имя – в действительности его звали Arouet, – представлявшее собой анаграмму, так же как и ожерелье, изображенное Леонардо, и рельеф на арке императора Тита являются своего рода анаграммами. Анаграммы, зашифрованные в обоих изображениях, и имя Вольтер объединяет то, что они состоят из восьми букв.[207] Я абсолютно уверен, что само имя Вольтер указывает на то, что он был посвящен в эту тайну. Я пробовал из букв, составляющих его, складывать французские слова, которые имели бы хоть какой-то смысл, и провел за этим занятием много бессонных ночей. И все безрезультатно.

– Возможно, вы просто ошибаетесь? Может быть, за именем Вольтер скрывается простая словесная игра?

– Да, я знаю, некоторые глупцы предполагают, что в имени Voltaire скрывается всего лишь анаграмма из AROUET L (е) J (eune), то есть Arouet-младший. Но такое толкование кажется мне недостойным Вольтера. Человек, являющийся одним из величайших гениев в истории человечества, вряд ли станет скрываться за столь тривиальной игрой слов. Хоть Вольтер и верил в Бога как основоположника морального порядка, к христианским таинствам он относился крайне скептически. Особенно к католической церкви. Он утверждал, что человек не нуждается в спасении, поэтому Бог вовсе не должен его спасать, а Библию совершенно не уважал. Подобное отношение можно назвать очень необычным для человека, жившего в те времена. Однако оно является вполне объяснимым, если предположить, что Вольтер являлся хранителем этой тайны. Кесслер, я совершенно уверен в том, что подобный псевдоним он выбрал себе далеко не случайно. Только вслушайтесь, как странно звучит: Вольтер!

– С вашего позволения, – ответил Кесслер, – если я правильно понимаю, то Вольтер каким-то образом связан с этим рельефом на арке императора Тита?

Лозински взял из рук молодого иезуита фотографию и поднес ее к лицу своего собеседника.

– Что вы видите на этом снимке, Кесслер?

– Римских легионеров и их трофеи.

– А что это за трофеи?

– Насколько я могу судить, первый – это, возможно, золотая кадка для купания, затем – ягненок, ветка дерева, лось, военное знамя, колесница, утка и колос. Что в этом необычного?

– В самих трофеях – ничего. Вернее, почти ничего. Но есть один намек, который должен вызвать сомнение у внимательного наблюдателя.

– Лось!

– Точно. В стране, откуда Тит и его солдаты везли трофеи, живут звери, населяющие пустыню, но лосей там никогда не было. Значит, можно сделать вывод, что человек, создававший этот рельеф, сделал ошибку сознательно, чтобы намекнуть на то, что за простым изображением скрыто тайное послание.

– Но император Тит должен был сначала утвердить эскиз рельефа. И только потом отдать приказ скульпторам приступать к работе. Наверняка он отметил бы, что среди трофеев не было ни одного лося!

– Я не сомневаюсь, брат мой, что именно так он и сделал бы. Но Тит никогда не видел триумфальной арки, названной его именем. Это сооружение было воздвигнуто после его смерти братом и преемником Тита Домицианом. А у этого молодого человека было столько проблем, что детали памятника были ему наверняка абсолютно безразличны, впрочем, как и слова римских философов. Сами же римляне были в большинстве своем глупыми и необразованными людьми. Они знали только о том, что происходило в пределах их города, а все, что находилось немного дальше, казалось им экзотическим. Они бы не удивились, даже увидев среди трофеев пингвинов!

5

Тем временем Лозински и Кесслер шли к противоположной стороне форума, мимо курии и арки Септимуса Северуса, за которой виа Консолацьоне огибала Капитолий. Позже Кесслер, упрекал себя в том, что они, беседуя, пошли именно этим путем, хотя на самом деле идея принадлежала Лозински.

С улицы доносился шум, который создает толпа людей и проезжающие мимо автомобили. Он немного мешал Лозински и в то же время исключал возможность того, что кто-нибудь подслушает беседу двух иезуитов. Итак, поляк продолжил свой рассказ:

– В обозе императора Тита, по-видимому, находились люди столкнувшиеся на Востоке с новым учением, последователи которого называли себя христианами. Для римлян они были просто chiristiani – не более чем приверженцы одной из многочисленных сект, пришедших с Востока. Но о человеке, сделавшей эту секту столь популярной, сложили легенды и сказания, поэтому у нового учения появлялось множество сторонников. Неизвестный мужчина на полном серьезе утверждал, что он является сыном неизвестного бога. Более того, он приводил многочисленные доказательства и показывал людям вещи, которыми не мог похвастаться ни один самый известный маг. Пятью хлебами и двумя рыбинами он накормил пять тысяч человек, не считая женщин и детей. Из воды он делал вино и оживлял мертвых. Когда римляне приговорили его к смерти за осквернение богов, он погиб от рук иудеев, после чего произошло нечто, повергшее людей того времени в полное замешательство. Последователи этого человека утверждали, что они собственными глазами видели, как их учитель восстал из мертвых.

– Остановитесь, брат, – прервал поляка Кесслер. – Вы говорите как еретик. То, что вы делаете, – неправильно.

Замечание разъярило Лозински. Он прищурился, наморщил лоб и со злостью ответил:

– Может быть, брат, дослушаете меня до конца? А затем я с удовольствием выслушаю ваше мнение.

Они стояли менее чем в шаге друг от друга, словно противники и, готовые ринуться в бой и померяться силами. Лицо Лозински было обращено к форуму, а Кесслер видел перед собой Капитолий. Поляк холодно смотрел в лицо младшего брата по ордену с полной уверенностью в своей победе. Кесслер был настроен скептически, но выражение лица коадъютора заставило его засомневаться в собственной правоте. Не меняя позы, Лозински продолжил:

– Прежде всего благодаря миссионерскому рвению ремесленника из Тарсы по имени Павел, который никогда не видел своего учителя, движение нашло тысячи сторонников, вследствие чего уже представляло реальную угрозу официальным римским богам. По всей империи образовывались общины Приверженцев этой секты. Не только в Палестине, Малой Азии и Греции, а даже в самом Риме, где боги должны были чувствовать себя как дома, у христиан появились последователи. Миссионерское рвение христиан сильно, как ни у каких представителей других верований. А поскольку они изолировали себя ото всех, кто не верил в их бога, и проводили во время своих тайных собраний странные ритуалы, очень скоро о христианах заговорили во всей Римской империи. Фанатизм членов этой секты доходил до того, что они защищали собственное предвзятое мнение даже в спорах с теми людьми, которые своими глазами видели человека, рожденного в Назарете. Однажды появился некто и пытался убедить их, что истинная история об Иисусе на самом деле звучит совершенно иначе. Мол, он-то знал об этом лучше, чем кто-либо другой. Христиане угрожали забить этого человека камнями до смерти, так что спастись ему удалось только бегством. Он отправился в Египет, где правдиво и подробно описал все, что ему пришлось пережить.

– О Господи… – еле выговорил Кесслер и взглянул на фотографию. Все больше фактов начинали обретать для него смысл.

Он не был настолько наивен и не думал, что Лозински историю высосал из пальца. Если Кесслеру когда-либо в жизни и приходилось иметь дело с по-настоящему серьезным человеком, то это был коадъютор, прибывший в Рим из Польши. Лозинки дважды проверял любую связь, прежде чем придать ей статус факта. Кесслер подозревал, что сейчас его брат по ордену вытащит из рукава козырный туз и заставит его, Кесслера, лишиться дара речи от удивления. Молодой иезуит молчал, но нервы его были напряжены до предела.


На лице Лозински играла улыбка едва ли не садистская. Он наслаждался моментом триумфа и продолжил:

– То, о чем сообщал этот человек, другие воспринимали С удивлением И крайним недоверием. И где бы те, кто ему верил, ни пробовали публично заявить освоих убеждениях, христиане тут же начинали преследовать их, вынуждая замолчать. Их изгоняли из городов, убивали или запугивали. Поэтому они решили основать движение, которое представляло собой противоположность христианству. Удивительно, но к нему примкнули самые образованные люди того времени. Они понимали: ничто не сможет остановить приток новых сторонников в секту христиан, которая тогда в силу определенных причин стремительно развивалась. И ни ложь, ни правда не могли повредить ей. Тогда они приняли решение зашифровать свое знание и передать его потомкам с помощью разных способов. Скульптор, украшавший арку императора Тита рельефами, либо сам принадлежал к этому движению, либо был подкуплен. Как бы там ни было, он мог избрать данное изображение, даже не догадываясь о его значении. Когда Пий VII осознал последовательность слов на рельефе, его замешательство, вероятно, было велико. В секретном архиве Ватикана хранится ларец с печатью Папы, являющегося на данный момент главой Церкви. Известно, что каждый сидящий на папском престоле имеет право открыть ларец лишь один раз, после чего должен тут же его закрыть и опечатать. О тех из Пап, кто открывал ларец, говорят, что они даже теряли сознание. Или с того момента их характер резко менялся, причем самым странным образом…

Кесслер словно зачарованный внимал каждому слову Лозински. Вдруг собеседник замолчал, лицо его исказила гримаса, а изо рта хлынула кровь, потекла по подбородку и измазала рубашку. Он видел, как поляк медленно возвел глаза к небу и, не издав ни щука, словно в старом немом фильме, упал на землю. В то же мгновение Кесслер почувствовал жгучую боль в плече.

Лишь через несколько секунд до его слуха донеслись звуки автоматной очереди. На расположенной несколько выше виа Консолацьоне Кесслер словно сквозь туман успел рассмотреть мотоцикл с двумя мужчинами, один из которых держал в руке изрыгающее смерть оружие. Потом он потерял сознание.

6

Когда Кесслер пришел в себя, то понял, что сидит, прислонившись спиной к стене, а санитары накладывают повязку ему на плечо. Один из них, молодой парень с короткой стрижкой, заметил, что иезуит родился в рубашке. Остаться в живых после подобного удается лишь немногим. Он указал рукой на лежавшего неподалеку Лозински и сказал, что тому не повезло: пуля попала прямо в затылок.

Лишь через несколько часов Кесслер осознал, что на самом деле произошло в тот день у форума Романум. Лозински стал жертвой покушения, и молодого иезуита не переставал мучить вопрос, почему он выжил. Было ли это случайностью или частью хорошо продуманного сценария?

Как всегда, когда итальянская полиция блуждает в потемках, виновного находят очень быстро. В официальном заявлении утверждалось, что за покушением стоит мафия, поэтому Кесслера подвергли множеству допросов. При этом духовное звание нисколько не помогло ему, потому что, как известно, сутана часто служит прикрытием организованной преступности. Когда наконец установили, что Кесслер действительно является духовным лицом, а доктора Стефана Лозински похоронили и кладбище иезуитов, вновь начались допросы. Один из полицейских, относившийся к своим обязанностям особо ревностно и считавший, что неплохо разбирается в языках, замети сходство между фамилией Кесслера и одного из Сарро di tutti Сарі, то есть босса боссов, по имени Бобби Чесслеро. Этого преступника разыскивали по всей Италии уже в течение трех лет, а у полиции не было даже его фотографии. За Чесслеро по прозвищу il Naso (Нос) через всю Италию в направлении Франции тянулся приятный запах. Он подделывал самые дорогие духи в мире и продавал их вагонами. Но никто не имел ни малейшего представления о том, как он выглядит.

Поэтому прошло целых две недели, пока полицейские поняли, что данное подозрение совершенно беспочвенно. Кесслер получил наконец возможность приступить к своей работе. Но он сильно изменился. Покушение, о котором напоминал шрам длиной четыре сантиметра на правом плече, изменило его и его образ мыслей. Много раз Кесслер ловил себя на том, что думал так же, как, возможно, думал Лозински. Молодой иезуит искал взаимосвязи там, где их, на первый взгляд, просто не могло быть. Как и Лозински, он пытался связать совершенно разные факты. К своему ужасу, он заметил, что даже улыбаться стал так же, как улыбался коадъютор, когда начиналась дискуссии относительно значения разных отрывков текста на пергаменте.

Конечно, Кесслер задумывался – хотя это, пожалуй, неудачная формулировка, которая не в состоянии описать мучительные бессонные ночи, – над тем, кто мог быть заинтересован в смерти Лозински. Или его. Или их обоих. Молодой иезуит понял, что некто видел в нем человека, который знает слишком много, а значит, представляет опасность. Даже несмотря на то что ему известна лишь половина правды. В одну из таких бессонных ночей Кесслер достал из шкафа свой пиджак, чтобы в очередной раз осмотреть дыры от пуль у правого плеча и следы крови.

И в очередной раз ему в голову пришла мысль, что, по всей видимости, именно судьба распорядилась таким образом, что он, Кесслер, не погиб. Вряд ли совершавшие покушение ставили перед собой цель убить одного и оставить в живых другого. Поэтому Кесслер сделал вполне логичный вывод, что ему нужно постоянно быть настороже. Вторая попытка вряд ли окажется неудачной.

Кесслер предполагал следующее: угрожавшие его жизни исходили из того, что, по их мнению, Лозински посвятил его в свою тайну. Возможно, если бы он узнал всю правду, то потерял бы покой. Кроме того, он так и не выяснил, что же происходило в таинственном здании на Кампо Дей Фиори. Теперь он твердо верил в то, что в этом доме Лозински ни в коем случае не прервался греховным утехам, хотя именно такой была начальная версия. Похоже, ночные визиты в этот нереспектабельный квартал были тесно связаны с тайной, в которую коадъютор собирался посвятить своего собеседника в день, когда было совершено покушение.

Глядя на разорванный и выпачканный кровью пиджак, Кесслер машинально поглаживал его рукой. Внезапно он нащупал что-то во внутреннем кармане. Это оказалась фотография, которую показывал ему Лозински незадолго до смерти. Сложенная несколько раз и помятая. По всей видимости, после трагических событий у форума один из санитаров положил снимок в карман Кесслеру, посчитав, что он принадлежит именно раненому. Хоть фотография и была сильно помята, на ней еще можно было разглядеть детали. Кесслер инстинктивно начал записывать в столбик на лист бумаги трофеи-символы. Сначала на своем родном языке, а затем на латыни.

Результат выглядел примерно так:

Кадка – Balnea

Ягненок – Agnus

Ветка дерева – Ramus

Лось – Alces

Знамя – Bellicum

Колесница – Bigae

Утка – Anas

Колос – Spica

Затем он прочитал начальные буквы латинских слов: BARABBAS.

– Господи всемогущий! – вырвалось у Кесслера.

Ведь он встречал это имя в одном из фрагментов текстов пятого Евангелия. Бараббас! Святая Троица, что же за тайну скрывало это имя?

7

На следующий день молодой иезуит почти не занимался своим непосредственным заданием. С самого дня покушения он постоянно был нервным и рассеянным. Кесслер не хотел себе в этом признаваться, но он боялся. С момента смерти Лозински Манцони, казалось, изменился. Конечно, он всегда не переносил поляка, однако христианская мораль заставляла професса говорить о покойном брате во Христе с сочувствием. Но Манцони видел в смерти коадъютора скорее организационную проблему, которая могла на некоторое время замедлить работы по расшифровке коптского пергамента.

Кесслеру казалось, что Манцони намеренно дал ему задание работать над фрагментом, расшифровать который из-за его ужасного состояния не было ни малейшей надежды. Этот клочок размером не больше ладони был скорее похож на изъеденную молью старую шерстяную шаль. Не представлялось возможности установить хоть какую-то связь между словами. Бессмысленная работа, заранее обреченная на провал…

Несколько раз в течение дня взгляды мужчин встречались, но никто из них не находил нужных слов. Казалось, молчанием они одновременно и бросали вызов, и принимали его. Не отрывая взгляда от стола, Кесслер размышлял над тем, как лучше подступиться к Манцони. Итальянец считал своим основным заданием прохаживаться, словно учитель в школе, между столами, за которыми работали иезуиты, и начинать дискуссию относительно того или иного отрывка текста. При этом каждый раз, когда професс подходил к рабочему месту Кесслера, на лице его читалось нескрываемое злорадство. Этот факт не мог ускользнуть от внимания молодого иезуита, и он еле сдерживался, чтобы не наброситься на Манцони.

Однажды совершенно неожиданно для себя – хоть Кесслер этого не хотел, но наверняка таким образом выплеснул свою ярость, – он выкрикнул итальянцу, проходившему в нескольких рядах впереди: «Скажите же, професс, кто такой этот Бараббас?»

В зале воцарилась мертвая тишина. Все взгляды были направлены на Манцони, который, словно собираясь вцепиться в горло бесстыжему нарушителю спокойствия, уже спешил с красным, словно спелый томат, лицом к рабочему месту Кесслера. Оказавшись у стола, он растерянно уставился на клочок пергамента, на котором из-за повреждений почти невозможно было ничего разобрать. Вопрос Кесслера завис в воздухе, словно это было какое-нибудь богохульное высказывание Карла Маркса. На самом же деле предполагалось, что все должно выглядеть так, будто молодой иезуит всего лишь задал вопрос своему старшему и более опытному брату по ордену.

Сначала Манцони устремил взгляд на пергамент. Затем внимательно изучил выражение лица Кесслера и взревел: «Покажите мне это место! Где вы видели слово “Бараббас”?»

Кесслер ухмыльнулся. От его внимания не ускользнуло то, что провокация возымела действие. Поэтому он не торопился отвечать на вопрос професса. Немец понял, что Манцони должен был знать на память текст лежавшего на рабочем столе фрагмента. Именно поэтому упоминание имени Бараббас» так разволновало итальянца. Ярость Кесслера росла с каждым мгновением: зачем было давать ему это бессмысленное задание?

– Я у вас кое о чем спросил, брат во Христе, – еле слышно прошипел Манцони. Сложившаяся ситуация, а также факт что все присутствующие ожидали развязки, были крайне неприятны профессу. Поэтому он подошел вплотную к Кесслеру, пытаясь таким образом заставить собеседника говорить как можно тише. Но запугать его было не так-то просто. Кесслер ответил громче, чем было необходимо:

– Монсеньор, сначала я задал вам вопрос. Почему же мы не отвечаете?

На такое нахальство со стороны младшего брата по ордену Манцони явно не рассчитывал. Он сделал паузу, прокашлялся и нервно осмотрелся по сторонам, а затем достал из кармана белый платок и вытер им шею. Жест, который скорее должен был помочь выиграть время.

– Бараббас? – переспросил он наконец с наигранным удивлением. – Я не понимаю вашего вопроса. Бараббас – автор данной рукописи. Вы же сами это прекрасно знаете!

Кесслер не сдавался:

– Мой вопрос состоял не в этом, монсеньор. Я хотел узнать, кто на самом деле скрывается за этим именем.

– Абсолютно бессмысленный вопрос, – ответил професс Манцони вызывающе. – С таким же успехом вы могли бы спросить, кто на самом деле скрывается за именем Павел!

– Неудачное сравнение! – воскликнул Кесслер. – Задавая подобный вопрос я не вижу надобности, поскольку ответ на него уже дан во многих теологических трудах.

Манцони наконец нашел более или менее достойный ответ, способный заставить Кесслера наконец замолчать:

– Наша задача в том и состоит, чтобы дать ответ на этот вопрос. Это часть секретной миссии. Почему бы вам, браг во Христе, не взять на себя эту часть?

Манцони рассмеялся, а вместе с ним и те иезуиты, которые были на его стороне.

– Теперь вернемся К моему вопросу, – сказал итальянец, к которому вновь вернулось самообладание. – В каком именно месте вы натолкнулись на имя Бараббас?

– Уж во всяком случае не на этом изъеденном мышами клочке пергамента! – ответил Кесслер. – У меня лишь сложилось впечатление…

– Впечатление? Что это значит? Как я должен понимать фразу о том, что у вас сложилось некое впечатление?

Кесслер пожал плечами, выражение его лица резко изменилось. Он не отвечал, а лишь вызывающе смотрел на Манцони и довольно улыбался. Да, он вел себя так, словно ему было на самом деле все равно. И такое поведение должно было испугать сто противника. Глаза Манцони нервно забегали по залу, словно он искал поддержки у своих сторонников. Но все они сделали вид, что полностью погружены в работу.

8

С того момента Кесслера и Манцони разделила глубочайшая пропасть недоверия. Молодой иезуит предполагал, что професс, скорее всего, под благовидным предлогом отправит его домой. Или же сделает все возможное, чтобы лишить Кесслера возможности продолжить работу над расшифровкой пергамента. Но молодой иезуит даже не представлял, насколько итальянец его боялся. Манцони был полностью уверен в том, что Кесслер благодаря общению с Лозински узнал гораздо больше, чем хотел показать. Поэтому было бы глупо убирать немца из состава рабочей группы. Напротив, план Манцони состоял в том, чтобы доверить Кесслеру особое задание, которое исключило бы возможность того, что немец разболтает всем, что он узнал от коадъютора. У каждого ордена есть множество подобных заданий, которые заставляют получившего их клирика исчезнуть на годы. Или навсегда.

Кесслер, скорее всего, подозревал, что подобный вариант развития событий также возможен. Если трезво оцедить сложившуюся ситуацию, то вывод напрашивался сам собой. Во всяком случае, немец стал крайне осторожен и начал действовать довольно необычными для него методами. Первая попытка раздобыть дополнительные сведения при помощи информации полученной от Лозински, провалилась. Аббат монастыря Сан-Игнасио, невысокий седовласый старик по имени Пио дал Кесслеру разрешение осмотреть келью Лозински (ведь они были друзьями), но кто-то уже опередил молодого иезуита. Комнату коадъютора тщательно обыскали. На замечание Кесслера аббат с негодованием ответил, что это невозможно. Во всяком случае молодому иезуиту не удалось найти каких-либо документов Бесследно исчезли все папки, которые могли дать полное представление об исследованиях поляка. Не оказалось на месте даже мешка с обувью, с помощью которой Лозински, как предполагал Кесслер, распалял свою фантазию.

Из всех следов, оставленных коадъютором, лишь один оставлял Кесслеру хоть какую-то надежду на успех: дом неподалеку от Кампо Дей Фиори. Конечно, он должен был принимать во внимание, что за каждым его шагом могли следить. Поэтому молодой иезуит составил план, с помощью которого он собирался избавиться от возможных преследователей. Как и все гениальное, план этот был очень прост. Кесслер несколько раз прошел пешком от монастыря Сан-Игнасио до Камни Дей Фиори, оставаясь на приличном расстоянии от своей цели, а затем в один из вечеров сел на велосипед, который взял у привратника. На нем он мог передвигаться в плотном потоке машин гораздо быстрее, чем на любом другом транспортном средстве.

Кесслер завел велосипед в мрачный холодный подъезд. Поднимаясь по широким стертым ступеням в квартиру, куда так часто заходил Лозински, Кесслер думал только о том, что его могло ожидать за дверью. У него не было даже смутных предположений, а только чувство, что регулярные визиты в этот в дом должны были иметь связь с открытием коадъютора. Он даже не знал, как объяснить цель визита тому, кто отворит дверь. Единственной разумной идеей, пришедшей ему в голову, было сказать, что он друг Лозински и чудом остался в живых после покушения.

Тут же Кесслер вспомнил разговор, который довольно давно состоялся между ним и Манцони. Речь шла тогда о Лозински, и слова професса до сих пор звучали в голове Кесслера: нужно быть осторожным с Лозински, поскольку тот, хоть и является выдающимся ученым, в душе еретик. Манцони упомянул тогда, что нисколько не удивится, если Лозински продаст Господа нашего за тридцать сребреников.

Принимая во внимание сведения, которые молодой иезуит получил от коадъютора, слова професса представали перед ним сейчас в совсем ином свете. Казалось, Манцони и Лозински отличались не столько тем, что им было известно, сколько своей готовностью сделать это знание достоянием общественности. Само по себе молчание не является грехом. Во всяком случае, ни в одной из десяти заповедей об этом речь не идет. Но как это ни удивительно, Церкви удалось молча причинить столько бед, сколько другие не смогли даже при помощи злых слов.

Не задумываясь ни на мгновение, Кесслер решительно нажал кнопку звонка возле окрашенной белой краской двери на третьем этаже. Он услышал приближающиеся шаги, дверь приоткрылась, и Кесслер увидел широкое лицо мужчины, который спросил:

– Чем могу быть вам полезен? Кто вы?

– Меня зовут Кесслер. Я друг Лозински, – ответил иезуит еле слышно. В это мгновение он совершенно забыл обо всем остальном.

– У Лозински не было друзей, – услышал он в ответ, и мужчина собрался было закрыть дверь.

Но Кесслер просунул в щель руку и почти выкрикнул:

– Я тот человек, которого должны были застрелить вместе с ним!

Довольно долго ничего не происходило. Затем дверь медленно открылась, и Кесслер увидел перед собой невысокого человека с бритой головой. Он сделал приглашающий жест, и немец вошел. Он оказался в центре большой комнаты, из которой в разных направлениях вели шесть дверей. Незнакомец подошел к Кесслеру и, прежде чем тот успел опомниться, крепко обнял его. В это мгновение одна из дверей открылась, и Кесслер увидел женщину, сидевшую в инвалидном кресле.

Глава девятая Подземелья его святейшества Вновь найденный

1

Еженедельная пресс-конференция в зале д’Анджели в Ватикане без особых происшествий подходила к концу, как это обычно бывало каждый четверг. На приглашение падре Микоша Вилошевича, югославского священника, руководившего пресс-службой Ватикана, откликнулось меньше пятидесяти журналистов. Остальные аккредитованные в Риме представители прессы знали, что Вилошевичу сказать нечего, поскольку все, что происходило за Леонинской стеной в те дни, имело высшую степень секретности.

Эта пресс-конференция, во время которой речь шла в основном о возможном причислении к праведникам одной монашки из Южной Америки, проводившей социальную работу в трущобах Рио и поплатившейся за свои благие намерения жизнью семь лет назад, ничем не отличалась бы от других, если бы Дезмон Брэйди, глава офиса американского телеканала Эн-би-си в Риме, не задал под конец свой вопрос:

– Падре, вы бы не могли рассказать подробнее, что стало причиной возникновения слухов о работе над новым папским посланием?

Ответ Вилошевича был краток и беспристрастен:

– Мне очень жаль, но я подобной информацией не располагаю.

– Говорят, это послание будет называться «Fides Evangelii», – не отступал Брэйди.

Последняя фраза всполошила всех присутствующих журналистов. В очередной раз оказалось, что у американца из Атланты отличные связи в Ватикане. Поговаривали, что его снабжали информацией даже те, кто работал в самой приемной Папы.

Вилошевич надеялся, что удастся отделаться коротким ответ, но сейчас ему было совсем не до шуток. Остальные журналисты тоже начади давить на него, а глава пресс-службы Ватикана не производил впечатление человека, способного достаточно долго стоять на своем и утверждать, что он ничего не знает.

– Господа, – сказал Вилошевич, – все вы знакомы с точкой зрения Церкви, в соответствии с которой дела, связанные с католической верой, являются делом католической церкви и общественности.

На эту фразу Чезаре Бонато из итальянского агентства новостей ANSA отреагировал моментально: «Chiacchierone!» – что означало примерно то же самое, что «болтун», и, если бы Вилошевич понял это замечание, имело бы определенные последствия. Но журналист тут же добавил вопрос относительно того не хотел ли он, Вилошевич, намекнуть, что именно упомянутое дело является для курии в высшей степени секретным.

Рассерженный и в некоторой степени обиженный чиновник Ватикана ответил:

– Не существует никакого папского послания, а потому оно не может быть в высшей степени секретным. Я благодарю вас за внимание.

Все должны были понять, что ритуал окончен. Вилошевич и его ассистенты, два молодых капеллана из Рима и из Вероны собирались уже сойти с белого подиума Надо заметить, что в католической церкви ни одно событие не проходит без подиума. В этот момент Бонато выкрикнул так громко, что перекрыл шум, царивший в помещении:

– Падре Вилошевич! Тот факт, что вы отрицаете существование послания Папы, вряд ли означает, что оно не существует, верно?

Такая формулировка вопроса заставила всех присутствующих улыбнуться, но она полностью соответствовала манере говорить, которую так любили чиновники Ватикана. Вилошевич знал Бонато. Он знал также, насколько хорошо этот репортер разбирается в делах, связанных с Церковью, ведь в свое время сам собирался быть священником, пока не встретил на своем пути искушение в виде прелестной молодой девушки. Поэтому Вилошевич поспешил к Бонато, надеясь, что удастся поговорить с ним наедине, чтобы их разговор больше никто не услышал. Но как только глава пресс-службы Ватикана оказался рядом с репортером, обоих тут же окружили остальные журналисты, как Иисуса и Филиппа перед тем, как хлебов стало в несколько раз больше.

– Что вы хотите этим сказать? – раздраженно спросил Вилошевич.

– Что же, – неторопливо ответил Бонато с вежливостью. Которая внешне выражена столь ярко, что может стать причиной скорее обратного эффекта, – всем нам известна политика Ватикана, целью которой является сохранение в тайне некоторых вещей. Это, так сказать, особенность католической церкви, которая не делает нашу работу проще.

– Вы услышали все, о чем мне известно! – воскликнул Вилошевич, но по его неуверенному взгляду можно было понять, что сам он не особенно в это верил.

– … О чем вам позволено говорить! – исправил священника Дезмон Брэйди. – А дозволено вам не так уж и много. Большая часть правды остается за стеной молчания.

Всего лишь за несколько мгновений настроение в зале резко изменилось. Все присутствующие были возмущены, и глава пресс-службы взглянул на своих ассистентов в надежде, что они придут ему на помощь. Но они не производили впечатления людей, способных помочь падре в подобной ситуации, и сами выглядели абсолютно беспомощными. Больше всего их пугал Брэйди. В одном из репортажей о политике Ватикана он позволил себе ряд довольно резких высказываний, а также имел смелость утверждать, что ни нацисты, ни коммунисты не окружали свою деятельность такой плотной завесой таинственности, как курия в Риме. Но если о тайнах говорить, то они вряд ли останутся тайнами и будут забыты. Поэтому Ватикан предпочитал о тайнах молчать. Возможно, именно по этой причине на тот репортаж Брэйди за Леонинскими стенами никак не отреагировали. Его никто даже не пытался в чем-либо обвинить. Смысл репортажа исчез, как запах фимиама.

Вилошевич вызывающе взглянул на Брэйди:

– Что вы хотите этим сказать?

– Я выразился достаточно ясно. В отличие от вас, падре Вилошевич. Но прошу принять во внимание, – добавил он излишне вежливо, – что мои упреки направлены не против вас лично – думаю, вы отдаете себе в этом отчет, – а против государственного секретариата и священных обязанностей сановников в Ватикане. Возможно, нужно наконец вспомним в какое время мы живем.

Чезаре Бонато, по-видимому, решил, что этого вполне достаточно, и напоследок сделал замечание, способное заставить покраснеть любого приверженца Папы:

– Это было бы не первое папское послание, которое, хоть его и составляют для верующих, никогда до них не дойдет. Я думаю о Папе Пие XI.

Это замечание подействовало на падре Вилошевича как нокаутирующий удар боксера. Он поискал глазами выход, но журналисты окружали главу пресс-службы столь плотным кольцом что о бегстве можно было забыть. Сам падре, Брэйди и большинство здесь присутствующих знали, на что намекал Бонам. Пий XI подготовил в 1938 году энциклику под названием «Humani Generis Unitas»,[208] которая так никогда и не стала достоянием общественности. До сих пор неизвестны обстоятельства, помешавшие издать папское послание. Однако все знают, что речь в нем шла о расизме и антисемитизме, и энциклика в то время могла иметь огромное значение.

Вилошевич был буквально загнан в угол. Ему не оставалось ничего, кроме как атаковать Бонато: – Возможно, вы обладаете лучшими контактами в курии, чем я. Что вам известно о новой энциклике? Мне было бы очень интересно вас послушать!

Вилошевич, очевидно, надеялся, что его замечание прозвучит в достаточной степени иронично и разрядит обстановку, но оно лишь подогрело недовольство остальных журналистов. Началась неразбериха. Из отдельных выкриков можно было сделать вывод, что речь идет о не так давно найденном пергаменте, текст которого написали во времена Иисуса из Назарета. По Риму ползли абсолютно дикие слухи. Некоторые утверждали, что перевод рукописи Святая Церковь собиралась сохранить в тайне, как это произошло с предсказаниями Малахиаса, содержание которых было известно, однако ни один простой смертный не видел их своими глазами.

– Все это слухи и провокация! – возмущенно ответил Вилошевич. От ярости на лбу у него вздулась вена, которая к тому же сильно потемнела и придавала внешности падре нечто демоническое. – Назовите источник, из которого вы получили данную информацию! Тогда я охотно проведу расследование и передам официальный ответ лично вам в руки!

Брэйди лишь язвительно ухмылялся. Он ответил, что ни один журналист в мире не назовет источник, из которого была получена секретная информация, поскольку такие действия положили бы конец деятельности его информанта. Бонато ничего не говорил, лишь сочувственно улыбался, глядя на главу пресс-службы Ватикана. Однако состоявшаяся дискуссия свидетельствовала о том, что до каждого из присутствующих здесь журналистов дошли тревожные слухи, которые уже довольно длительное время расползались от стен Ватикана по всему Риму. Во всяком случае, существовало невероятное множество версий относительно того, что же на самом деле послужило причиной для беспокойства. Один испанский радиокорреспондент утверждал, что его святейшество тяжело болен и что болезнь эта неизлечима. Ведущий одной из колонок в «Мессаджеро» обладал сведениями о том, что третья тайна пророчества Фатимы была раскрыта самым жутким образом (однако сам он не мог пояснить, что же, собственно говоря, было жутким). Корреспондент журнала «Шпигель» в Риме утверждал: по его информации, целибат отменят уже в этом году, А Ларри Стоун из «Ньюсуик» уверял, что на самом деле речь шла о массовом отречении от Церкви епископов в Южной Америке. Эту спекуляцию все присутствующие высмеяли, несмотря на совершенно серьезное лицо Стоуна.

Вилошевич воспользовался тем, что журналисты развеселились и утратили бдительность, и начал интенсивно прокладывать себе дорогу к выходу из зала д’Анджели. Он подобрал свою сутану, хотя прекрасно понимал, как недостойно выглядит падре, поступая подобным образом. Но практическая сторона дела оказалась на тот момент гораздо важнее: глава пресс-службы мог делать гораздо более широкие шаги, а соответственно развивать значительно более высокую скорость. Не опуская сутану, Вилошевич промчался по каменному полу длинного коридора к мраморной лестнице, ведущей на третий этаж Апостольского дворца, где за высокими белыми дверями, запертыми за исключением одной, находится резиденция кардинала, выполняющего обязанности госсекретаря.

2

С госсекретарем Феличи, добродушным пожилым мужчиной с короткими седыми волосами и слегка дрожащими руками (он занимал свою должность уже при трех Папах) у Вилошевича сложились доверительные отношения. Можно было даже предположить, что глава пресс-службы сменит старика на этом посту. Но этот факт делал Вилошевича заклятым врагом кардинала Берлингера, главы Святого Официума, являющегося одной из ветвей власти в Ватикане. В лице Берлингера и Феличи сталкивались земля и огонь: Берлингер, убежденный консерватор был против любых изменений или новшеств, в то время как Феличи являлся либеральным и даже прогрессивным кардиналом, который уже перед последним конклавом считался papabile,[209] но, как он сам любил выражаться, башмаки рыбака казались ему на размер больше.

После того как Вилошевич пересек две приемные, скудно обставленные мебелью темного цвета и с коврами на стенах, – надо заметить, что в качестве секретаря в Ватикане выступают исключительно одетые в темные сутаны падре, – он вошел с поклоном в помещение, где было сильно натоплено. Там за невероятно широким письменным столом, заваленным грудами папок и бумаг, сидел Феличи.

– Господин кардинал! – воскликнул Вилошевич, находясь еще в другом конце комнаты. Он знал, что Феличи не терпел никакого другого обращения, кроме этого. – Господин кардинал, вы обязаны наконец что-то предпринять. Журналисты о чем-то пронюхали. Я не представляю, как мне от них отбиваться. Некоторые знают даже больше, чем я сам. Во всяком случае, после сегодняшней пресс – конференции у меня сложилось именно такое впечатление.

Дружеским жестом кардинал предложил главе пресс-службы присесть на обитый красной тканью стул с такой же красной спинкой, который одиноко стоял на приличном расстоянии от письменного стола в самом центре огромного ковра.

– Прошу вас, все по порядку… – предупредил Феличи и тут же произнес фразу, над которой в Ватикане потешались все кому не лень, поскольку старик использовал ее в любом разговоре: – И прошу вас, соблюдайте дистанцию!

– Вам легко говорить «соблюдайте дистанцию», – не сдержался Вилошевич, – меня атаковали пятьдесят журналистов и ознакомили с невероятными слухами, основанными на том, что готовится новая энциклика, которая будет иметь для Церкви огромное значение.

Феличи был невозмутим.

– Каждая энциклика имеет фундаментальное значение для святой католической церкви. Почему же эта должна от них отличаться?

– Значит, мы все же имеем дело с новой энцикликой? Тогда, по порядку, как вы и просили. Вопрос первый: когда? Вопрос второй: какого содержания?

– Я не говорил, что готовится новая энциклика, падре Вилошевич. Я лишь намекнул вам, что если бы и велись работы над новым папским посланием, то оно имело бы такое же фундаментальное значение, как и все другие, опубликованные до настоящего момента.

– Господин кардинал! – Вилошевич беспокойно заерзал на стуле. – Прошу вас, не испытывайте моего терпения! Продолжайте! Я по воле Господа и всех святых занимаю свою должность и являюсь руководителем пресс-службы. Я глас представителя Бога на земле, и журналисты правы, ожидая от меня объяснений. Даже воробьи на каждой крыше в Риме свистят, о том, что вот уже несколько месяцев в Ватикане неспокойно Но никто не знает, что тому причиной. Все об этом просто молчат. Неудивительно, что поползли совершенно дикие слухи! Сегодня мне сказали, что епископы из Южной Америки собираются отречься от Церкви.

– Надеюсь, Вилошевич, вы тут же объяснили, насколько данное предположение абсурдно?

– Нет, я не сделал ровным счетом ничего! На любое абсурдное предположение я был вынужден отвечать молчанием. И буду продолжать молчать до тех пор, пока не получу объяснений свыше. Откуда мне знать, может быть, в этих предположениях есть доля истины?

– Это же просто смешно! – прошипел Феличи И поднялся из-за своего огромного письменного стола. Он заложил руки и спину, подошел к одному из высоких окон и взглянул на площадь Святого Петра, которая в это время года казалась заброшенной и никому не нужной. Даже белые мраморные фигуры на колоннадах Бернини, которые обычно выделялись среди окружающих строений, словно факелы на фоне ночного неба, излучали меланхолию.

– Слава Богу… – начал Феличи, не отводя взгляда от окна. – Слава Богу, что это дело не в моей юрисдикции. Им занимается глава Святого Официума, кардинал Берлингер.

Даже со стороны Вилошевич заметил, что на лице Феличи появилось злорадство, когда он назвал это имя. Кардинал подошел к Вилошевичу. Тот поднялся со своего стула, и оба стояли почти вплотную друг к другу. Феличи спокойно сказал:

– Я бы хотел, поскольку вы мой друг, открыть вам всю правду и рассказать, что на самом деле является причиной беспокойства внутри курии. Но, брат во Христе, дайте мне слово, что вы никому об этом не скажете и даже не намекнете. Пока не будет указания свыше, разумеется. Эта правда горька для нашей Церкви. Некоторые из тех, кто уже знает ее, считают, что Ватикан и католическая церковь не смогут существовать, если это знание станет достоянием общественности. Вот что вызывает беспокойство.

– Ради Бога! Умоляю вас всем святым! Объясните же наконец, о чем идет речь!

– Похоже, нам придется смириться с тем, что Матфей, Марк, Лука и Иоанн были не единственными евангелистами. По всей видимости, существует еще одно, пятое Евангелие. Евангелие от Бараббаса. Его обнаружили в одной коптской гробнице, а иезуиты Григорианы сейчас как раз заняты его переводом.

– Я вас не понимаю! – признался Вилошевич. – Ведь существование пятого Евангелия означало бы лишь укрепление позиций для учения святой матери Церкви!

– Да, все верно… Но только при условии, что оно соответствовало бы текстам четырех признанных Евангелий.

Вилошевич с трудом смог выдавить из себя лишь короткую фразу:

– А оно не соответствует?

– Наоборот, – ответил кардинал, – оно лишь подчеркивает слабые места четырех имеющихся Евангелий, которые по большей части основаны на том, что Матфей, Марк, Лука и Иоанн писали о событиях, которые им описывали другие люди. Бараббас же, автор пятого Евангелия, был современником Иисуса. Он пишет так, словно лично знал Иисуса Христа. Более того в Евангелии от Бараббаса многие места Нового Завета звучат совершенно иначе.

– Иисус Христос! – Вилошкевич глубоко вздохнул и тут же повторил: – Иисус Христос! – Затем продолжил: – И кто же этот Бараббас?

– Пока что на ваш вопрос нет ответа. Манцони из папского. университета делает все возможное, чтобы решить эту головоломку. Он собрал лучших членов своего ордена, но – как он утверждает – самые важные части текста, которые могли бы поведать нам, кем на самом деле являлся Бараббас, повреждены либо отсутствуют вовсе. Еще до того как стало известно, какое значение имеет этот пергамент, его разделили на части и продали. Сейчас же почти невозможно обнаружить все фрагменты и сложить их в одно целое.

– Но, – возразил Вилошевич, – существует целый ряд апокрифических Евангелий, признанных подделками. Как мы можем знать, что именно это Евангелие настоящее?

– К такому выводу после определенных тестов пришли ученые, определяющие возраст и подлинность древних артефактом Эксперты, профессионально занимающиеся изучением Библии и коптологи пришли к тому же выводу: текст настоящий.

– Каково же его содержание?

Кардинал вернулся к окну и вновь обратил взгляд на площадь перед собой. Но он смотрел не на площадь Святого Петра и колоннады. Он смотрел в пустоту. Феличи ответил:

– Этого я не знаю. Мне известно лишь, что предложение «Петр, ты скала, и на этой скале я собираюсь построить мою церковь» в пятом Евангелии не встречается ни разу. Понимаете ли вы, что это значит, Вилошевич? Вы это понимаете? – Феличи повысил голос, глаза его стали влажными. – Это значит, что все вокруг нас, абсолютно все здесь, в Ватикане, не имеет смысла. Вы, я, его святейшество и три четверти миллиарда человек потеряли свою веру!

– Господин кардинал! – Вилошевич подошел вплотную к Феличи – Господин кардинал, успокойтесь. Прошу вас ради всех святых, успокойтесь!

– Всех святых! – с горечью ответил Феличи. – О них вы тоже можете забыть!

Падре рухнул на стул и закрыл лицо ладонями. Он был не в состоянии осознать, как все, что он только что услышал от кардинала, могло оказаться правдой.

– Возможно, теперь вы, падре, сможете понять, почему в Ватикане неспокойно. Теперь вы понимаете, с чем приходится иметь дело курии? – заметил Феличи.

Вилошевич, извиняясь, ответил:

– Я не знал обо всем этом, Ваше Высокопреосвященство! самом деле, я не имел ни малейшего представления…

– Послушайте! – довольно грубо прервал собеседника кардинал. – Можете забыть про «Ваше Высокопреосвященство»! Как раз сейчас…

Падре лишь покорно кивнул. После паузы, длившейся, кажется, целую вечность, – все это время Феличи неподвижно стоял у окна и смотрел в пустоту, – Вилошевич наконец решился прервать молчание:

– Позвольте мне задать вопрос, господин кардинал. Сколько человек знают об этом открытии?

– Вопрос не в этом, – ответил кардинал. – Об этом открытии известно многим. Во всяком случае, о той его части, которая имеет отношение к науке. Коптологи и специалисты по классическим языкам давно знают о пергаментах, найденных неподалеку от Минии. Но поскольку расхитители гробниц, которым этот пергамент попал в руки, ради большей прибыли продали это сокровище как отдельные артефакты, ни один научно-исследовательский институт не смог подвергнуть пергамент и текст надлежащему анализу. До сих пор большая часть содержания остается загадкой. Но в начале пятидесятых годов у какого-то ученого, по-видимому, возникли определенные подозрения, поскольку именно тогда внезапно появилось множество людей, проявивших интерес К пергаменту. Они-то начали скупать фрагменты.

– Курии об этом было известно?

– Одним из покупателей был сам кардинал Берлингер. руководящий сейчас Святым Официумом. Он разослал эмиссаров во все уголки света с заданием покупать каждый фрагмент сколько бы он ни стоил. Якобы для музея в Ватикане. Эти люди и сами не знали, какое значение имела рукопись, части которой они должны были доставить в Рим. У них было задание любой ценой достичь поставленной цели.

– И чем все это закончилось? Результаты оказались успешными?

– В определенной степени.

– Но это значит…

– …что Манцони имеет в своем распоряжении большую часть пятого Евангелия, – заметил кардинал после паузы.

Я знаю, о чем вы сейчас думаете, падре. Глаза отражают ваши мысли. Вы думаете, что раз уж часть пергамента находится в руках Церкви, то Церковь могла бы устроить так, чтобы вся рукопись или те ее части, которые представляют угрозу, просто исчезли. Ведь вы думаете именно об этом, падре!

Вилошевич кивнул. Ему было стыдно, поэтому он смог лишь тихо пробормотать:

– Да простит меня Бог!

– Вы не должны стыдиться, – возразил Феличи, – у меня возникла такая же мысль. И я, должен заметить, не единственный член курии, подумавший о такой возможности, узнав правду. Но, падре, да будет вам известно, что во всем этом неприятном деле есть одна загвоздка.

– Загвоздка?

Феличи энергично закивал головой:

– Как раз самые важные части пергамента не попали в руки Манцони. Берлингеру не удалось купить те из фрагментов, в которых Бараббас пишет о том, насколько близко он знал Господа нашего Иисуса Христа, а также сам Иисус говорит о будущем своих апостолов.

– Странно, – сказал Вилошевич, задумавшись. – Вряд ли это может быть простым совпадением!

– Конечно же! Ни о каком совпадении не может быть и речи! – ответил Феличи.

Вилошевич вскочил со стула.

– Значит, есть и другие стороны, заинтересованные узнать содержание пятого Евангелия?

– Ваше предположение, падре, абсолютно верное.

– Значит, Церковь шантажируют? – Вилошевич подошел к Феличи. Он взглянул в окно и принял ту же позу, что и кардинал.

– Такую возможность нельзя исключать, но до сих пор к нам не поступило никаких требований. Я не думаю, что кто-нибудь попытается на этом заработать. Скорее всего, единственная цель тех, у кого в руках оказались остальные фрагменты, – унизить Святую Церковь.

– О Господи! – воскликнул Вилошевич в полной растерянности и размашисто перекрестился. – Но кто может поставить перед собой подобную цель?

Кардинал пожал плечами:

– Люди Берлингера обнаружили две группы. Обе настроены к Церкви враждебно. И те и другие настоящие фанатики, которые не остановятся ни перед чем. Их мотивы различны. Похоже, что обе группы имеют в своем распоряжении не только копии тех четырех пятых пергамента, над которыми работает Манцони и его иезуиты. Скорее всего, отсутствующие фрагменты находятся в их руках. А это значит, что они знают всю правду.

– Кто они такие?

– Первая группа – крайне опасный элитный орден, для членов которого любая религия не представляет никакого интереса. Ими руководит сумасшедший гермафродит, считающий, что в нем перевоплотился певец Орфей. Члены второй группы – исламские фундаменталисты. Они поставили перед собой цель сокрушить Святую Церковь и поставить ее на колени. Вторые так же опасны, как и первые. Их фанатизм не знает границ. Орфиками – так называют себя те, кто состоит в элитном ордене, – движет исключительно их высокомерие, поскольку они считают себя и свои знания способными править всем миром. Фундаменталисты – из религиозных побуждений. Обе группировки имеют в своем распоряжении целую сеть сторонников и центров во всех странах мира. При этом никто не обладает достоверной информацией о том, где расположены их штаб-квартиры и филиалы. Предположительно орфикам принадлежит монастырь в горах на севере Греции. Группой исламских фундаменталистов руководят из Персидского залива. Как для первых, так и для вторых деньги не имеют значения. Как раз по этой причине им не только удалось купить все имеющиеся фрагменты пергамента – зачастую за баснословные деньги, – им оказывают услуги известнейшие ученые с мировыми именами, которых вынудили работать, пообещав огромное вознаграждение, или же, если те сопротивлялись, просто запугали. Как я уже говорил, они готовы на все, в том числе похищать людей исовершать убийства.

– И эти люди могут воспользоваться пятым Евангелием таким образом, что оно навредит Церкви?

– Падре, это не вопрос. Некоторые именитые эксперты в области коптологии и изучения Библии в течение прошлых лет просто исчезли. Бросили свои семьи и карьеру. Это не может быть случайностью. И орфики, и исламские фундаменталисты мечтают о мировом господстве. А ислам показал нам, что книга со 114 сурами способна изменить мир. Книга, которая по объему соответствует Новому Завету и была реконструирована с использованием разных методов и средств, – поскольку спорным является тот факт, что Коран существовал уже при жизни пророка Мухаммеда. В соответствии с некоторыми источниками, разбросанные по многим странам фрагменты были собраны воедино лишь через несколько лет после смерти Мухаммеда. Отдельные отрывки текста были записаны на кусочках кожи, каменных табличках, деревянных дощечках, лопатках верблюдов и, конечно, на пергаменте. Их разыскали, собрали вместе и составили книгу. Я не думаю, что для этих людей будет сложно реконструировать пятое Евангелие и использовать его в своих целях.

Вилошевич вернулся назад к своему стулу. Он не прекращал качать головой, словно отказывался верить во все услышанное, через некоторое время он спросил:

– Вам известен текст этого Евангелия от Бараббаса?

– Нет, – ответил кардинал. – Пока что никто не видел полного текста. Отчасти по той причине, что он разделен на фрагменты. Отчасти потому, что Манцони даже имеющиеся фрагменты держит под замком, чтобы никто из переводчиков не имел представления о целом. История заставляет нас относиться к иезуитам с недоверием.

Падре, казалось, не очень понравились слова кардинала. В другой ситуации он вряд ли оставил бы такой выпад без достойного ответа, но сейчас дискуссия о верности Церкви ордена иезуитов казалась второстепенной.

– Почему же тогда все так боятся пятого Евангелия, хотя никто не видел полного текста? – спросил глава пресс-службы Ватикана неуверенно.

– Его читал Манцони, – возразил Феличи. – Ему известно содержание большей части этой рукописи. Берлингер знаком с отрывками, как и я.

Кардинал, до сих пор говоривший, глядя в окно, начал расхаживать по просторной комнате из угла в угол. Было видно, что он нервничает. Через некоторое время Феличи продолжил:

– Верующему христианину четыре евангелиста называют основой его веры восемь событий: Иисус был зачат от Святого Духа, его родила Святая Дева Мария, он терпел мучения из-за Понтия Пилата, его распяли, он умер, он спустился к мертвым на третий день он восстал из мертвых, он вознесся на небо.

– Господин кардинал, для чего вы все это перечислили?

Феличи подошел вплотную к сидевшему на стуле Вилошевичу, схватил его за плечи, сильно встряхнул, словно хотел разбудить спящего, и взволнованно воскликнул:

– Потому что Бараббас отрицает все эти события! Понимаете ли вы, падре, что это значит? Вы это понимаете?

Вилошевич кивнул.

3

Из приемной послышались приглушенные массивной дверью возгласы. Через некоторое время в дверях появился секретарь и оповестил о приходе Его Высокопреосвященства, главы Святого Официума кардинала Берлингера.

Он еще не успел договорить, а в помещение уже входил быстрым шагом одетый в красную сутану глава Святого Официума, следом за которым шли три монсеньора в развевающихся рясах. Прежде чем произнести хоть слово в адрес Феличи, он смерил презрительным взглядом Вилошевича, словно хотел сказам «Исчезните! И немедленно!» Вилошевич понял, о чем говорит этот взгляд, и собрался было удалиться, но кардинал госсекретарь остановил его словами:

– Успокойтесь, падре! – А затем добавил, обращаясь к Берлингеру: – Я ему обо всем рассказал. Еминенца, вам больше нужно что-либо скрывать.

Берлингер удивленно поднял брови, всем своим видом показывая, что такое решение он не одобряет. Но по всей видимости, на дискуссии времени не было. Раз уж глава Святого Официума проделал столь длинный путь от расположенного за пределами колоннады Пьяцца дель Сант-Уффицио – из здания, где он был хозяином и которое было больше похоже на министерство обороны, чем на церковное ведомство в вопросах веры, – то у него имелись на то веские причины. Тот же факт, что Берлингера сопровождали три монсеньора из его ведомства, которое он сам называл не иначе, как Конгрегация – коротко от Congregatio Rотапае et Universalis Inquisitionis,[210] возникшей при Павле III четыре столетия назад для борьбы с протестантами, – придавало его появлению еще большее значение.

Монсеньоры, аккуратно подобрав свои сутаны, словно настоящие модницы, заняли места на стульях, расположенных у стены напротив окон. Рядом с ними присел и Вилошевич. Берлингер начал говорить своим неприятным высоким голосом:

– Даже Леонинские стены не могут остановить эти отбросы, – воскликнул он возмущенно. Как обычно, его слова требовали интерпретации и пояснений, поскольку Берлингер взял за привычку говорить, подражая словам Библии и библейским притчам. По этому поводу председатель Высшего Суда Апостольской Сигнатуры кардинал Агостини иронически заметил, что Новый Завет обладает несомненными достоинствами, но Берлингер говорит гораздо лучше.

Отбросами Берлингер называл всех людей, которые не были приверженцами истинной веры. При этом не было смысла задавать вопрос, какая именно вера считалась истинной. Берлингер сообщил, что Швейцарская гвардия схватила мошенника, который, переодевшись священником, проник в секретный архив Ватикана и пытался попасть в Riserva, закрытую часть, в которую имеют право входить только Папы. В положенное время, перед закрытием, он не покинул архив. Поэтому его закрыли там на ночь. Как выяснилось, мошенник сделал это намеренно, чтобы получить доступ к тайнам христианства, взломав замок на двери закрытой части архива. Слава Богу, произведение искусства кузнецов, созданное при Папе Пие VII, не поддалось взломщику. Гвардейцы, встревоженные доносящимся из архива шумом схватили мнимого священника. Теперь же возникал вопрос, кто это такой и какие мотивы побудили его к подобным действиям Арестованный молчал. Похоже, что он немец.

– Я боюсь… – начал было Феличи.

– Я уверен, – перебил его Берлингер, – что мы оба опасаемся одного и того же. Кажется, существует связь между попыткой взлома и, horribile dictu,[211] пятым Евангелием.

Феличи кивнул.

– Я тоже об этом подумал. Кто этот человек и где он сейчас находится?

Берлингер отвел взгляд в сторону, словно опасался отвечать на этот вопрос.

– Я бы хотел поговорить с вами наедине, – сказал он тихо.

Феличи и Берлингер поднялись, отошли к самому дальнему окну и начали тихий разговор. Глава Святого Официума пробормотал:

– Вы знаете о существовании подземелий Иннокентия X под Кортиле Оттагоно?

– Да, я о них слышал. Иннокентий приказал построить их под влиянием свояченицы Олимпии Майдалькини, чтобы заставить навеки замолчать семью своего предшественника Моффео Барберини.

– Вы великолепно сформулировали цель, с которой эту темницу построили. Воистину, никто не смог бы сказать лучше. Берлингер ухмыльнулся.

– Насколько я знаю, вот уже три столетия подземелья Иннокентия замурованы!

– Верно, – ответил Берлингер смущенно, – но это не значит, что при необходимости их нельзя открыть.

Феличи сделал шаг назад, быстро перекрестился и сказал так громко, что расслышали все:

– Берлингер, вы ведь не хотите сказать, что велели открыть Подземелье, чтобы…

Берлингер подошел к госсекретарю и зажал ему рот ладонью:

– Тише! Тише же! – прошипел он. – In nomine Domini,[212] Молчите, еминенца!

– Да вы с ума сошли! – набросился на коллегу Феличи. – Неужели вы хотите живьем замуровать взломщика?

– Мой приказ уже выполнен, – тихо ответил глава Святого Официума. – Или вы предпочли бы передать его полиции Рима, чтобы его допросили и он выложил все, что ему известно о секретном архиве Ватикана? Чтобы он рассказал о цели своего вторжения? Может быть, вы и ответственность возьмете на себя?

Феличи сложил перед собой руки и уставился в пол, словно собирался молиться, но шок был слишком сильным. Он снова обратился к Берлингеру:

– Кто знает об этом инциденте?

– В этом помещении мы с вами и еще трое. – Глава Официума взглядом указал на пришедших с ним монсеньоров, которые молча смотрели себе под ноги с таким видом, словно все происходящее их ни в коей мере не касалось. После короткой паузы Берлингер добавил: – И еще Джанни, который закладывал стену.

– Кто такой Джанни?

– Наша правая рука в этом деле, набожный и покладистый человек, готовый выполнить любую работу, о чем бы его ни попросили.

– Но ведь рано или поздно он расскажет, какой жуткий приказ вы ему отдали!

– Этого не допустил сам Бог, – покачал головой Берлингер.

– Что вы имеет в виду, кардинал?

– Джанни глухонемой.

– Но ведь он сможет каким-нибудь образом объясниться.

– Ему не поверят. Все знают, что он не в своем уме.

Феличи медленно направился к своему рабочему столу. Он сел на стул, вытащил из кармана большой белый носовой платок и вытер им покрасневшее лицо. Все присутствующие видели, как госсекретарь в растерянности качал головой, словно не хотел понимать ничего из только что услышанного. Наконец он вскочил со своего места, подошел вплотную к Берлингеру, который все еще стоял у окна, и закричал изо всех сил. Раньше никому не приходилось слышать, чтобы он так повышал голос.

– Берлингер, немедленно приведите этого Джанни! Пускай возьмет с собой инструменты. Через десять минут мы встречаемся с вами перед входом в темницы Иннокентия!

На Берлингера никогда в жизни так не кричали. Даже во время семинаров в Регенсбурге. Он был до смерти напуган реакцией Феличи. Глава Святого Официума хотел еще что-то добавить, но госсекретарь опередил его:

– И молите Бога, чтобы этот несчастный был еще жив!

Уже на ходу, подгоняя впереди себя Берлингера, словно тот был обвиняемым и его вели на суд, Феличи добавил:

– Я думал, что инквизиция прекратила свою деятельности в прошлом столетии!

4

Лицо человека, появившееся напротив пролома в стене, не выражало никаких эмоций. Прищурив глаза, он пытался рассмотреть незнакомых людей. Его слепил свет переносной лампы, которую держал в руках Феличи. Джанни, не издавая ни звука, продолжал свою работу. Похоже, взломщик уже попрощался с жизнью, поэтому столь неожиданное спасение должно было казаться ему сном или бредом.

Вилошевич помогал глухонемому. Берлингер и три монсеньора из Святого Официума стояли в стороне. Все молчали. Когда проем в стене стал достаточно большим, чтобы в него мог протиснуться человек, кардинал Феличи протянул руку пленнику. Только теперь он заметил, что руки мужчины связаны. Феличи бросил полный злости взгляд на Берлингера, но тот смотрел в сторону.

Лишь теперь пленник понял, что кардинал собирается спасти его. На его лице появилась смущенная улыбка. По всему было видно, что мужчина не решается поверить в происходящее. Выбираясь через пролом в стене, он бормотал:

– Я… Я вам все объясню…

– Он вдруг захотел все объяснить! – с издевкой в голосе заметил Берлингер.

Феличи сделал нетерпеливый жест и ответил:

– Я бы советовал вам помолчать, господин кардинал, поскольку вашему поведению нет оправдания!

– Я требую проведения допроса ex officio![213] – брызгал слюной Берлингер. – Он должен назвать своих сообщников! Я хочу знать имена и требую исчерпывающих объяснений!

Взломщик же не переставал повторять:

– Я вам все объясню!

Феличи развязал руки пленника, а три монсеньора повели его по лестницам и коридорам в направлении Святого Официума путем, который полностью исключал возможность встречи с кем-либо.

Допрос на втором этаже здания у Пьяцца дель Сант-Уффицио был делом инквизиции, как и любое тайное собрание, в котором принимали участие более двух чиновников в пурпурных сутанах. Берлингер собрал примерно полдесятка высокопоставленных персон, сообщив им, что дело, о котором пойдет речь, в высшей степени секретно (так бывает со всеми сомнительными и компрометирующими случаями, как, например с левитирующей монашкой из ближайшего окружения его святейшества, которая в религиозном экстазе подбирала подол и начинала парить над землей, – случай, которым должны заниматься экзорцисты, поскольку, как утверждают ученые, это против законов природы, а значит, не обошлось без дьявола.

За узким длинным столом сидели три монсеньора, кардинал-госсекретарь Феличи, председатель Верховного Суда Апостольской Сигнатуры кардинал Агостини, глава папского секретного архива монсеньор делла Кроче, глава Святого Официума кардинал Берлингер, личный секретарь его святейшества монсеньор Паскуале, професс Манцони из Папского университета, глава пресс-службы Ватикана Вилошевич и прелат, в обязанности которого входило ведение протокола. На столе горели две тонкие высокие свечи. Перед ним сидел обвиняемый. Как и во всех служебных помещениях Ватикана, здесь по неизвестным причинам пахло мастикой для натирания полов.


После обращения к Святому Духу, которое предшествует любым действиям Святого Официума, Берлингер высоким неприятным голосом потребовал:

– Назовите ваше имя!

Обвиняемый казался испуганным. Он выпрямился и ответил достаточно громко, но голос его дрожал:

– Меня зовут профессор Вернер Гутманн.

– Вы немец?

– Да. Я профессор коптологии.

Среди одетых в пурпурные рясы чиновников послышался шепот.

– Все, что я делал, меня вынудили совершить! Я действовал не по собственной воле! – воскликнул Гутманн.

Берлингер направил на него указательный палец правой руки и строго заметил:

– Вы будете говорить лишь тогда, когда вас спросят! Что вы искали в секретном архиве Папы?

– Доказательство!

– Доказательство чего?

– Доказательство того, что уже много столетий Церкви известно о существовании Евангелия от Бараббаса.

Такой ответ вызвал тревогу у всех присутствующих. Они задали на стульях, словно грешники на раскаленных решетках, Берлингер тайком бросил взгляд на Феличи, словно хотел сказать: «Ведь я вас предупреждал! Не одни мы знаем о существовании пятого Евангелия!» Затем он задал Гутманну вопрос:

– Значит, вы считаете, что в архиве Папы хранится пятое Евангелие, которое Церковь прячет от всех верующих и держит под замком?

Гутманн пожал плечами.

– Есть такое предположение. Наверняка же известно только одно – в архиве хранится доказательство.

Монсеньор делла Кроче, глава секретного архива, привстал со стула, наклонился через стол, чтобы видеть лицо говорившего, и с нескрываемым интересом сказал:

– У вас был при себе фотоаппарат. Но на пленке не обнаружили ни одного снимка.

– Да, – ответил Гутманн, – тем, кто меня послал, вполне хватило бы фотографии того, что служит доказательством.

– Что именно вы имеете в виду, когда говорите о некоем доказательстве?

– Рельеф, являвшийся некогда частью арки императора Тита. Папа Пий VII распорядился удалить его, как только понял значение изображенной на нем сцены.

Манцони наклонился к Берлингеру и прошептал ему что-то на ухо. Остальные его слов разобрать не могли. Глава Святого Официума продолжил:

– Назовите ваших сообщников! И даже не пытайтесь врать!

– Я сделал все это не по своей воле, – вновь повторил Гутманн. – Они накачали меня наркотиками. Одна женщина звали Хелена – стала инструментом в их руках, сама того не зная. Они пригрозили убить меня, если я хотя бы словом обмолвлюсь о том, кто вынудил меня совершить подобные действии Арестованный вскочил со стула. – Я расскажу вам всю правду, только, прошу вас, защитите меня! Ватикан – единственное место на земле, где один из тех, кто не смог справиться с заданием орфиков, может быть спокоен.

– Вы упомянули об орфиках? – спросил Феличи.

Гутманн энергично закивал головой:

– Орфики, тайный орден, который поставил перед собой главную цель – мировое господство. Одна из промежуточных целей – уничтожение Церкви.

– Спасибо, профессор, спасибо, – остановил Феличи обвиняемого. – Мы обо всем этом осведомлены.

Гутманн вопросительно взглянул на кардинала, но Берлингер опередил госсекретаря:

– Неужели вы могли подумать, что в Ватикане сидят идиоты?

Некоторые из присутствующих самодовольно усмехнулись.

Лишь Манцони оставался серьезным и был бледен как смерть.

– Я уже давно предполагал, – заметил он после долгого молчания, – что Лозински ведет двойную игру! – Затем он обратился к Гутманну: – Вы ведь знали падре Лозински, иезуита из Польши?

– Лозински? – Обвиняемый задумался. – Я не знаю никакого Лозински, а тем более не знаком с иезуитами. Но это ни о чем не говорит. Ведь я оказался среди орфиков совсем недавно!

– Это, – заметил Берлингер, сощурив глаза так, что они стали больше похожи на две узкие щели, – довольно странное утверждение, если учесть, какую важную миссию вам доверили.

– Да, я знаю. Но я оказался лишь жалким заместителем, если можно так выразиться. Человек, который с самого начала занимался этой проблемой, отвернулся от ордена, а такое поведение рассматривается как измена и карается смертью. Я слышал, что тот несчастный умер в одной из психлечебниц Парижа от сердечного приступа. Но я в это не верю. Я знаю, что орфики – страшные люди. Их предводитель носит имя мифического героя, и они готовы идти по трупам. Наверняка и я уже попал в этот черный список.

Тут вмешался Феличи:

– Как звали этого человека?

– Фоссиус. Он был профессором компаративистики и наткнулся на упоминание о тайне Бараббаса в дневниках Микеланджело.

– Кто еще из членов этого ордена занимается пятым Евангелием?

– Откуда же я могу знать? – не выдержал Гутманн. – У них такой закон – никто не знает о содержании работы остальных. Так они вынуждают своих членов днем и ночью трудиться над их заданиями. Они считают, что это всего лишь здоровая конкуренция, которая способствует прогрессу. При этом каждый должен понимать, что все остальные могут контролировать его. Каждый контролирует каждого! Дьявольская система, которую могли изобрести только дьяволопоклонники!

– Я не могу понять одного, – заметил Феличи. – Если орфики преследуют цель разрушить нашу святую мать Церковь и если они знают содержание пятого Евангелия лучше, чем члены курии, то почему же они до сих пор не воспользовались своими знаниями?

– На этот вопрос я вам с легкостью отвечу, господин кардинал. На то есть довольно веская причина.

Берлингер не вытерпел:

– Говорите же, ради Бога!

– В пергаменте, части которого оказались разбросанными по всему свету, есть только одно место, где евангелист Бараббас упоминает о том, кто он есть на самом деле. И как раз этот фрагмент не попал в руки орфиков.

– Dео gratias![214] – воскликнул монсеньор делла Кроче еле слышно.

Неподходящее замечание, по мнению главы Святого Официума, которое говорило о том, что глава папского тайного, архива не имел ни малейшего представления о том, что происходило на самом деле. Берлингер негодующе поднял тонки, брови, наградил монсеньора презрительным взглядом и прошипел:

– Si tасcuisses![215] – Это выражение часто использовалось членами курии, хотя имело языческое происхождение. Затем, обращаясь уже к Гутманну, он сказал: – Но наверняка орфики знают, где находится эта часть документа, и, без сомнении предпринимали попытки заполучить ее, верно?

– Вы абсолютно правы, господин кардинал! – ответил обвиняемый.

– Они добились успеха?

Гутманн смотрел в пол, себе под ноги. Он чувствовал, что взгляды всех присутствующих кардиналов и монсеньоров направлены на него.

В огромном полупустом помещении царила мертвая тишина когда он ответил:

– Мне очень жаль, но об этом я бы предпочел не говорить Оригинал находился у немки, которая, похоже, надеялась получить за него большую сумму денег. Она даже не имела представления о содержании текста. Но чем больше людей проявляли интерес к документу, тем упрямей она становилась. Последний раз я видел ее в монастыре-крепости орфиков, где она уверяла меня, что все знает. О пятом Евангелии, о Бараббасе, обо всем…

– Как вы считаете, это возможно?

– He могу себе представить, чтобы она обладала подобными сведениями. Откуда она могла получить такую информацию?

– Как ее зовут?

– Анна фон Зейдлиц.

5

Гутманна проводили в отдаленное помещение, что-то вроде архива, где находились сотни томов, описывающих дела, возбужденные в связи с действиями, направленными против учения Церкви. Документы хранили сведения о процессах, связанных с искажением и пренебрежительным отношением к законам Церкви, с лживыми учениями, богохульством и не одобренными попытками проведения реформ. Все эти действия карались преданием анафеме и отлучением от Церкви, как это случилось с движениями вальденсов или манихеев. Гутманна охраняли два гвардейца, хотя профессор даже не помышлял о бегстве.

Конгрегацию Святого Официума тем временем занимал вопрос, какие действия следовало предпринять ввиду новых обстоятельств. При этом господа кардиналы и монсеньоры представляли на рассмотрение очень отличающиеся друг от друга точки зрения, которые, как и все слушание ex officio, подробно протоколировались. Следует заметить, что все присутствующие были полностью уверены в правоте именно своих слов.

Для Феличи, самого пожилого из всех присутствующих, было абсолютно ясно: это конец католической церкви. Обратного пути нет. Он сравнивал Рим с вавилонской блудницей и цитировал отрывки из Откровения Иоанна Богослова. В одном из них ангел вещал громоподобным голосом: «Пал, пал Вавилон, великая блудница, сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу, пристанищем всякой нечистой и отвратительной птице». Старый госсекретарь не видел ни малейшего шанса на спасение Церкви.

К такому мнению ни в коем случае не собирался присоединяться кардинал Агостини, верховный судья курии. Он утверждал, что Церкви удавалось преодолевать и более опасные кризисы. На реформацию доктора Лютера ответили Реформаций! Кроме того, католическая церковь пережила времена, когда два Папы боролись за власть, обвиняя друг друга в связи с дьяволом. Так почему же Церковь не сможет пережить новый кризис?

Кардинал Берлингер соглашался с мнением, что курия ни в коем случае не должна пускать все на самотек и принимать происходящее как должное. Нужно бороться. В первую очередь необходимо захватить инициативу в свои руки и делать все возможное, чтобы гарантировать свое существование в будущем. А это значит следующее: использовать все средства и заполучить пергамент с еретическим текстом.

Глава секретного архива, монсеньор Кроче, предложил задуматься, не являются ли текст и содержание уже имеющейся части пятого Евангелия в достаточной степени весомыми дли того, чтобы уничтожить учение Святой Церкви. Возможно, все усилия и попытки что-либо предпринять заранее обречены на провал.

Только один человек не хотел делиться с присутствующими своим мнением и упорно молчал – професс Манцони из Григорианы. Он невидящим взглядом смотрел на полированную крышку стола. Казалось, что професс в своих мыслях где-то невероятно далеко.

На вопрос Берлингера относительно того, проинформирован ли Папа в полной мере о всех событиях и если да, то как он предлагает противостоять проблеме, монсеньор Паскуале дал понять, что его святейшество узнал все обстоятельства данного дела от самого господина кардинала-госсекретаря и был крайне обеспокоен. Он не перестает думать о том, какому унижению может подвергнуться Церковь, а подобные волнении противопоказаны при нынешнем состоянии здоровья Папы Его святейшество уже давно отказывается принимать пищу из-за чего личный врач был вынужден прописать искусственное питание при помощи инъекций. Секретарь добавил:

– Папа говорит крайне редко и только шепотом, как господа сами могли убедиться в последние дни. Его психическое состояние можно назвать депрессией. В этом депрессивном состоянии он и принял решение созвать церковный собор…

Вилошевич нервно закашлялся.

Берлингер вскочил со стула. Он смотрел на Паскуале с таким выражением, словно тот только что сказал нечто ужасное. Затем глава Святого Официума обратился к госсекретарю:

– Еминенца, вы об этом знали?

Феличи спокойно кивнул и отвел взгляд в сторону.

Тогда Берлингер закричал, даже не пытаясь сдерживаться:

– Как я понимаю, об этом уже знают все: смотрители в музеях, служки Сан-Пьетро и добровольцы в «Osservatore Romano»! Только главе Святого Официума ничего не известно!

– Это решение пока что не является официальным, – попытался успокоить кардинала Феличи. – Я тоже узнал это во время разговора один на один с его святейшеством.

6

Берлингер рухнул на стул, оперся правым локтем о стол, а лбом – на сжатый кулак правой руки. В его голове все смешалось, но самым сильным чувством оставалась ярость. Он предполагал, что в случае возникновения ситуации, подобной этой, которая была непосредственно в его компетенции, он как глава Святого Официума будет первым, кого Папа проинформирует о своем решении. Он, Берлингер, а не госсекретарь!

Около минуты он не мог думать ни о чем другом, кроме как об этой проблеме. Остальные присутствующие не решались нарушить молчание и помешать Берлингеру в его скорбных размышлениях. Наконец он заговорил, предварительно протерев глаза кулаками:

– И какова же цель этого церковного собора?

Он смотрел на Феличи так, словно бросал ему вызов и хотел сказать: ты-то наверняка знаешь ответ, ведь его святейшество открыл тебе и этот секрет.

Феличи неуверенным взглядом окинул всех присутствующих, будто надеясь, что кто-нибудь избавит его от обязанности отвечать на этот вопрос. Но все молчали, поэтому кардинал начал свое объяснение:

– Об этом мы не говорили. Но раз уж ввиду сложивших обстоятельств его святейшество решил созвать собор, то…

Госсекретарь не закончил мысль и запнулся.

– Что же тогда? – вскипел Берлингер. Все присутствующие не могли оторвать взгляд от Феличи.

– Тогда речь может идти только о соборе, целью которого является роспуск Святой Церкви.

– Misere nobis.[216]

– Luzifer!

– Penitentiam agite![217]

– Fuge,[218] идиот!

– Еретик!

– Да помилует нас Бог, несчастных грешников!


Словно буйные умалишенные, запертые в одной палате, кардиналы и монсеньоры выкрикивали ругательства вперемежку с проклятиями. Видя приближающийся конец, они уже не разбирали, кто друг, а кто враг, и самым отвратительным образом оскорбляли друг друга без каких-либо причин.

Причина такого поведения крылась глубоко в их душах и в самых темных уголках сознания. Эти люди просто не были готовы к подобному открытию и последствиям, которые оно за собой влекло. Их мир, в котором они были наверху и занимали лучшие места, грозил рухнуть. Наверняка даже святые не смогли бы контролировать себя в подобной ситуации, а о простых монсеньорах не стоит даже и говорить. Постепенно крики, которые делали это помещение в самом сердце Ватикана больше похожим на дешевый кабак в Трастевере, чем на комнату для допросов в здании Святого Официума, стихли. Один за другим присутствующие пришли в себя. Они наверняка стыдились друг друга. После этого всплеска эмоций никто не решался заговорить первым, хотя перед лицом предстоящего поражения следовало обсудить довольно многое. Но каждый раз, когда для Церкви наступали трудные времена, в Ватикане было больше врагов, чем служителей Бога.

– Возможно, – начал один из монсеньоров, который сопровождал Берлингера, – возможно, Всевышний решил подвергнуть нас этому испытанию? Может быть, такова его воля? Так же как он хотел быть преданным в саду Гефсиманском? Возможно, он решил покарать нас за высокомерие?

Его перебил кардинал:

– О каком высокомерии идет речь? Чепуха! Я не высокомерен и не могу назвать высокомерными Феличи или Агостини!

Монсеньор покачал головой:

– Я не имею в виду высокомерие каждого из нас в отдельности, а говорю о всей Церкви. Вот уже много столетий наша святая мать Церковь говорит с простыми верующими с позиции, словно она является всемогущей. И тем самым пугает христиан. Неужели Господь наш не учил нас смирению и покорности? Слово «власть», насколько мне известно, он не произнес ни разу.

Простые слова монсеньора заставили остальных задуматься. Только Берлингер, который все с тем же отрешенным видом сидел за столом, чем-то напоминая пьяного, поднялся со своего места и с угрозой в голосе сказал:

– Вы прекрасно знаете, брат во Христе, что подобное замечание дает все основания вынести ваш случай на обсуждение Congregatio!

Монсеньор не оставил без ответа заявление главы Святого Официума. Он повысил голос, и волнение, с которым он обрушил на Берлингера свои аргументы, явно свидетельствовало о том, что за всю свою жизнь он еще ни разу не осмеливался разговаривать с кардиналом подобным образом.

– Господин кардинал, – начал он, – похоже, что вы до сих пор не осознали: время, когда инакомыслящих сжигали на кострах, давно прошло. По всей видимости, в будущем вы ничего не сможете поделать с тем, что вынуждены будете принимать к сведению и уважать мнение других!

Оба сидевших рядом с ним монсеньора тут же спрятали руки в широких рукавах своих сутан. Этот жест выглядел довольно комично и напоминал цыплят, которые прячутся под крылья квочки при малейшей опасности. Похоже, монсеньоры таким образом пытались укрыться от грозившей им опасности поскольку как огня боялись реакции кардинала. Но, к их величайшему удивлению, не произошло ровным счетом ничего. Берлингер был просто шокирован тем, что простой монсеньор осмелился ответить главе Святого Официума с такой прямотой и даже наглостью. Более того, фразу монсеньора следовало воспринимать не иначе как провокацию.

Агостини, в задачи которого входило урегулирование интеллектуальных споров, попытался сгладить ситуацию и примирить противников. Он внес свою лепту в дискуссию:

– Господа, прислушайтесь к голосу разума! Вы не сможете никому помочь, если между вами возникнут разногласия. В борьбе против общего врага на счету каждый верный воин. Если у нас вообще есть хоть какой-то шанс…

– Шанс? – Кардинал-госсекретарь рассмеялся, но в его интонации не было и тени веселья. Только горечь. Смех восьмидесятилетнего старика прозвучал даже несколько зловеще.

Агостини повернулся к Феличи:

– Еминенца, вы не верите, что у нас есть шанс?

На лице старика появилось такое выражение, словно он хотел рассмеяться над поставленным вопросом.

– Если уже прозвучали трубы, оповещающие нас о приближающемся конце света, то вам не удастся перенести это ужасное событие даже на один день, брат во Христе!

Во время этой дискуссии лишь один человек оставался на Удивление спокойным. Иезуит професс Манцони. Хотя такое Поведение было для него совсем не свойственно. Но его отстраненность от дискуссии была вызвана скорее не смущением или задумчивостью, а тем, что он был осведомлен о сложившейся ситуации лучше, чем остальные присутствовавшие в зале. Более того, лично для себя, в душе, иезуит уже принял дьявольское решение. Но как бы там ни было, он следил за разгоревшимся спором с известной долей безразличия, которым философы обычно отличаются от других людей. Если бы кардиналы и монсеньоры не были заняты своими мыслями, внимательнее присмотрелись к единственному оставшемуся равнодушным человеку, то наверняка бы заметили, что Манцони в душе смеялся над криками своих братьев.

Манцони улыбнулся, когда кардинал Берлингер с умиляющей, так ему не свойственной простотой предложил позвать на помощь чудотворца-капуцина, падре Пио из далекой Апулии. Утверждали, что он обладает сверхъестественными способностями и даром биолокации. Более сорока лет назад у падре Пио появились стигматы, а значит, он был ничем не хуже святого Франциска из Ассизи. Даже наоборот! В то время как Франциск в основном прославился своим умением обращаться с животными и понимать их язык, Пио ночью боролся с более опасными тварями – демонами. Каждое утро ого находили в келье кричащим и в окровавленной сутане, отчего падре напоминал воина после тяжелой битвы.

Затем Берлингер продолжил:

– Несомненно, за именем Бараббаса, который является автором пятого Евангелия, может скрываться только один! Это сам Люцифер. Возможно, падре Пио окажется под силу побудить дьявола и его проклятое пятое Евангелие.

Именно так и сказал кардинал.

– О Господи! – ответил на речь главы Святого Официума Феличи. Больше по поводу услышанного от своего коллеги – не сказал ничего.

На это Берлингер в ярости возразил:

– Господин кардинал, если вы скептически относитесь к возможности существования сверхъестественных сил и способностей, то, может быть, решитесь отрицать и существование дьявола? А коль уж вы не верите в существование Люцифер – то – да будет мне позволено сделать такой вывод – вы не являетесь последователем нашей святой матери Церкви!

Старик вскочил со стула и хотел броситься на главу Святого Официума, но прежде чем он успел осуществить свое намерение кардинал Агостини, сидевший между ними, поднялся и без труда да усадил на место обоих забывших о приличиях спорщиков, Рост и сила позволили ему легко справиться с двумя повздорившими священниками. В то время как Феличи, сидя на стуле, перекрестился и сложил перед собой руки, Берлингер безуспешно пытался застегнуть две верхние пуговицы сутаны, расстегнувшиеся из-за того, что глава Святого Официума очень разволновался и принял происходящее слишком близко к сердцу.

Манцони неторопливо встал со своего места и сказал:

– Так мы, братья мои, не продвинемся вперед ни на шаг. Дайте мне четыре-пять дней. Возможно, проблема решится сама собой.

Глава десятая Виа Бауллари, 33 Неопределенность

1

С первыми теплыми лучами солнца в феврале перед кафе «Георг V» на Елисейских полях под открытым небом выставляют столики и стулья. Посетители могут сидеть прямо на улице и наслаждаться кипящей в Париже жизнью. Был февраль, но гостей в кафе оказалось почему-то меньше, чем обычно в это время года. Мужчины, пытавшиеся казаться кем-то, кем они на самом деле не являлись. И девушки, изо всех сил старавшиеся скрыть от глаз посторонних, кем они были на самом деле. Они курили сигареты и пили кофе. Время от времени одна из них замечала на себе взгляд какого-нибудь мужчины. А тот, увидев, что на него тоже обратили внимание, пытался улыбнуться.

День назад Анна фон Зейдлиц прибыла в Париж, чтобы разыскать Клейбера. Он не отвечал на телефонные звонки. Несмотря на то что Анна неоднократно набирала его номер, трубку поднимал один и тот же мужчина, говоривший на языке, который Анна не могла понять. Сейчас она сидела в кафе «Георг V» и наблюдала за официантом в длинном белом переднике, который неторопливо мыл оконное стекло, отделявшее гостей от уличного шума.

Прибыв в Париж, Анна сразу же отправилась в квартиру Клейбера на авеню Вердун, между каналом Сен-Мартен и Восточным вокзалом. Однако там она застала трех мужчин. Это были мрачные и подозрительные типы, говорившие только на арабском или персидском. Оживленно жестикулируя, они предложили Анне войти, но она предпочла отказаться, поскольку, услышав фамилию Клейбер, обитатели квартиры лишь недоуменно пожали плечами.

Ее мысли не знали покоя. Они перепрыгивали с одной темы на другую, и хотя Анна все больше убеждалась в том, что в этой ситуации что-то не так, и даже не представляла себе, как быть дальше, она не теряла присутствия духа. Слишком много ей пришлось пережить за последнее время.

Подозрения возникли у Анны еще в Бари, где не оказалось названного Клейбером отеля «Кастелло». Последний раз они виделись в Элассоне, где их пути разошлись. «О Господи, с ним ничего не могло произойти!» – думала Анна. Ведь она любит Клейбера!

Анна достала несколько монет, положила их на круглую стеклянную крышку столика и вышла. Оказавшись на улице, она направилась к телефонной будке и начала рыться в карманах платок в поисках мелочи. Как и во всех странах мира, телефонная книга оказалась старой и потрепанной, но нужный номер Анна нашла сразу же – редакция газеты «Пари Матч», улица Пьер-Шарон, 51. Она набрала номер, но прежде чем в телефон ной трубке послышался гудок, выбежала из будки и остановила проезжавшее мимо такси.

– Рю Пьер-Шарон! – сказала она водителю и села на заднее сиденье.

Дружелюбный швейцар в издательском доме, француз с густыми усами и веселыми глазками, на заявление Анны, что она хочет поговорить с месье Адрианом Клейбером, ответил:

– Месье уже три года не работает в «Пари Матч». Возможно, даже четыре.

Но Анна решила, что пойдет до конца. Прошлые месяцы ее многому научили, и в первую очередь настойчивости.

– Тогда не могли бы вы позвонить главному редактору, месье… Как вы его назвали? Деруше? Я подруга месье Клейбера и приехала из Германии.

После довольно продолжительного телефонного разговора, во время которого Анна не сводила глаз со швейцара, он проводил ее к лифту и сказал, что надо подняться на пятый этаж, комната 504. Секретарша встретила Анну с тем же равнодушным выражением лица, что и швейцар. Вежливо, но в то же время довольно холодно она предложила посетительнице пройти в кабинет главного редактора.

Деруше в первую очередь обращал на себя внимание тем, что в левом уголке рта у него висела сигарета, которую он вынимал только в исключительных случаях. Похоже, одним из таких исключительных случаев стала необходимость приветствовать загадочную даму из Германии. Во всяком случае, указательным и большим пальцами левой руки он вынул окурок изо рта, протянул Анне правую руку и предложил присесть на черный кожаный диван.

– Я здесь из-за Клейбера, – начала разговор Анна. – Мы с ним давние друзья. Еще с юности. Думаю, вы должны меня понять. Последний раз я видела его семь дней назад. Наверное, вы удивитесь, если я скажу, что это произошло в Греции, поскольку вы наверняка думаете, что Адриан Клейбер находится совсем в другом месте. Но его похитили, и нам удалось бежать. При расставании мы условились, что встретимся в Бари, но Клейбер так там и не появился. Теперь я начала беспокоиться о нем. В его квартире живут абсолютно незнакомые мне люди. Когда он последний раз связывался с редакцией? Вы знаете, где он сейчас может находиться?

Главный редактор выслушал рассказ Анны очень внимательно. В какой-то момент он начал нервно затягиваться, держа сигарету в левом уголке рта, и выпускать клубы дыма через нос.

– Знаю, – продолжала Анна, – все это звучит несколько странно. Я готова посвятить вас в детали нашей одиссеи, только прошу вас, скажите мне наконец, где же Клейбер!

Деруше все еще молчал. Не торопясь, он начал прикуривать новую сигарету от тлеющего окурка. Успешно завершив данную операцию, он взглянул на Анну и спросил:

– Когда, вы говорите, видели Клейбера последний раз, мадам?

– Семь дней назад, в небольшом городке на севере Греции под названием Элассон. С того момента я о нем ничего не слышала. Боюсь, что людям, похитившим Клейбера первый раз опять удалось обнаружить его и схватить.

– Вы уверены в этом?

Сидевший перед Анной мужчина был ей крайне несимпатичен. В ответ на такой вопрос она бы с удовольствием ударила его изо всей силы по лицу. Анне казалось, что он не верит ни одному сказанному слову и только тянет время, не отвечая на вопросы, чтобы она помучилась. В ней боролись противоречивые чувства. Анна готова была даже зарыдать от злости, и через мгновение взяла себя в руки и ответила:

– Я бы даже сказала, что абсолютно уверена. Почему вы спрашиваете?

Деруше поймал сигарету указательным и большим пальцами левой руки и вынул ее изо рта. Анна увидела в этом явный признак того, что сейчас последует ответ, значение, которого будет для нее невероятно важным. Наконец собеседник сказал:

– Потому что Адриан Клейбер погиб пять лет назад.

Бывают моменты, когда разум отказывается воспринимать реальность и реагирует на факты самым странным образом.

В голове у Анны все смешалось. Обрывки воспоминаний, мысли и абсурдные теории обрастали все новыми вымышленными подробностями, увеличивались и становились похожими на огромные мыльные пузыри, которые несколько мгновении переливались всеми цветами радуги и лопались, оставляя после себя пену растерянности и беспомощности. Истерический смех свел судорогой тело Анны. Потом она вскочила с дивана и пронзительно закричала, не сводя глаз с Деруше, который направился к большому шкафу, где хранились прошлые выпуски «Пари Матч».

Главный редактор достал один из них, раскрыл на середине и показал Анне, которая все никак не могла успокоиться.

– Ведь мы говорим об этом Адриане Клейбере? – спросил он, поскольку реакция посетительницы заставила его нервничать.

Анна смотрела на портрет Адриана, занимавший всю страницу. На соседней был снимок тела мужчины, лежащего в неестественной позе. В его левой руке была зажата разбитая камера. Под фотографией подпись: «Пари Матч» – Репортер Адриан Клейбер убит в Алжире.

Анна вскрикнула, рухнула на кожаный диван, поднесла сжатые в кулак руки ко рту и уставилась в пол. Деруше, который до сих пор не придавал этому визиту особого значения и относился к нему как к шутке или недоразумению, стал серьезен. Юн раздавил окурок в пепельнице, присел рядом с Анной и спросил:

– Вы в самом деле ничего об этом не знали, мадам?

Анна покачала головой.

– Еще минуту назад я была готова поклясться, что мы виделись с Адрианом неделю назад. Мы вместе были в Америке… Я помогла ему бежать из плена и в Греции. Кто же, ради всего святого, был этот мужчина?

– Мошенник, мадам. Другого объяснения я не вижу.

«Тогда, – она не сказала этого вслух, а только подумала, – я переспала с мошенником. Кто же все-таки был этот мужчина?»

Теперь Деруше проявил неподдельный интерес к рассказу посетительницы. Возможно, чутье журналиста подсказывало ему, что за этим странным визитом могла скрываться необычная и интереснейшая история. Как бы там ни было, но главный редактор «Пари Матч» предложил Анне помощь в выяснении всех обстоятельств и сказал:

– Я предполагаю, мадам, что вы оказались в очень неприятной ситуации. Возможно, судьба нанесла вам страшный удар, после которого почва ушла у вас из-под ног и вы в какой-то степени потеряли ощущение реальности. Мошенники часто пытаются извлечь выгоду из чужого горя, поскольку человек, оказавшийся в затруднительном положении, частично или же полностью утрачивает способность мыслить достаточно критично. Я хочу сказать, что вполне вероятно следующее: находясь в подобной исключительной ситуации, вы встретили мужчину которого приняли за Клейбера. Он же по какой-то причине не стал вас разубеждать.

– Мы не виделись семнадцать лет, – извиняющимся тоном сказала Анна. – Но он выглядел точно так же, как Клейбер. Это был Клейбер!

– Это не мог быть Клейбер, мадам! – возразил Деруше несколько грубо, возможно, чтобы привести посетительницу в чувство, и положил руку на разворот журнала с двумя снимками. – Вы должны смириться с этой мыслью!

Анна взглянула главному редактору в лицо. Мужчина, которому всего несколько минут назад она с удовольствием дала бы пощечину, постепенно завоевывал ее симпатию.

– Вы, наверное, решили, что к вам пришла сумасшедшая? И скорее всего, до сих пор придерживаетесь такого мнения…

– Ни в коем случае! – возразил Деруше. – Вся жизнь складывается из безумных событий. Как раз они и помогают нашему журналу существовать. Уж будьте уверены, я способен поверить в существование подобных вещей. Более того, из личного опыта я знаю, что все необъяснимые события, если серьезно в них разобраться, оказываются отнюдь не такими невероятными, как могло показаться на первый взгляд. Нужно только понять логику вещей, ставших причиной того или иного события.

Слова главного редактора заставили Анну задуматься. Сей час она с удовольствием рассказала бы ему всю правду. Аши знала, что от этого ей стало бы намного легче. Но она не забывала, что Деруше был для нее незнакомым, чужим человеком. Слишком велик был риск повторить ошибку, которую она совершила при встрече с Клейбером. Анна твердо решила повременить с откровениями. Она подумала, что будет гораздо лучше, если Деруше останется при своем мнении и будет уверен, что речь идет всего лишь о любовной драме. Его следующие слова полностью подтвердили предположение Анны.

– Мадам, вы должны решить для себя, кого вы любили – Клейбера или этого незнакомца. Вопрос о том, можно ли любить одного человека в образе другого, затрагивался в произведениях многих писателей и поэтов. Ответ на него, в конечном итоге, давали отрицательный. Однако прошу вас не считать это Замечание попыткой оказать на вас давление и подтолкнуть к принятию окончательного решения.

В то мгновение Анна фон Зейдлиц не могла бы с полной уверенностью сказать, кто на самом деле завоевал ее сердце. Кого же она любила? Клейбера или мужчину, которого считала Клейбером? Но этот вопрос казался ей тогда менее важным, чем та неожиданная и странная ситуация, в которой она оказалась, поняв, что Клейбер на самом деле Клейбером не был.

На кого же тогда работал мнимый Клейбер? Неужели история с похищением была вымышленной, а он на самом деле – один из орфиков? Его бесследное исчезновение говорило в пользу этого предположения. Анна могла быть уверенной лишь в том, что в распоряжении мнимого Клейбера оказался оригинал пергамента и все копии. Она не могла даже предположить, в каком из личных сейфов он хранил документы. Ведь Анна ему доверяла…

Конечно, иногда она удивлялась странным ответам, которые давал Клейбер на ее вопросы. Но тогда она говорила себе, что прошло целых семнадцать лет, а это довольно длительный отрезок времени. Многое могло забыться.

– И вы даже не имеете представления о том, где мог бы находиться мнимый Клейбер, мадам?

– У него была квартира на авеню Вердун. Но сейчас там живут какие-то арабы.

– Клейбер на авеню Вердун? – Деруше искренне рассмеялся. – Ни за что в жизни он не согласился бы жить поблизости канала Сен-Мартен! Клейбер был мужчиной, который носил рубашки только от Ив Сен-Лорана, портфель от Луи Виттона. Он жил в роскошных апартаментах на бульваре Хауссманн, в одном из самых престижных районов Парижа. Что же вы собираетесь делать теперь?

Анна начала искать что-то в своей сумочке. Через некоторое время она достала коробок спичек и протянула его Деруше. На обратной стороне небрежным почерком было написано: виа Бауллари, 33 (Кампо Дей Фиори).

– Я не знаю, может ли это иметь какое-то значение, – сказала Анна. – Но в такой безвыходной ситуации приходиться цепляться даже за самую незначительную деталь. Клейбер не знает, что этот спичечный коробок у меня. Он выпал из его кармана вместе с носовым платком. Вам этот адрес о чем-нибудь говорит? Похоже, что название улицы итальянское. Но ведь Италия большая.

Деруше покрутил в руках коробок и вернул его Анне со словами:

– Я знаю только одну Кампо Дей Фиори. Это в Рим. У Клейбера – я имею в виду мнимого Клейбера – были связи в Италии?

– Если и были, то мне об этом ничего не известно, – ответила Анна. – Но по определенным причинам я считаю вполне возможным.

Сказав это, Анна осознала, что и так уже рассказала Деруше больше, чем хотела. Этот мужчина вызывал доверие и симпатию, поэтому, если Анна не хотела случайно проболтаться, настало время с ним распрощаться.

– Месье, – сказала она вежливо, – я надеюсь, что не отобрала у вас слишком много времени. Я безмерно благодарил вам за помощь.

– Рад, что оказался вам полезен! – По всей видимости, у Деруше подобные изысканные формулировки вызывали определенные сложности. – Если я смогу вам чем-то помочь непременно позвоните. Ваша история очень меня заинтересовала. Я был бы признателен, если бы вы сообщили о результатах своих поисков и удовлетворили мое любопытство.

Лишь оказавшись на улице перед входом в редакцию, Анна фон Зейдлиц смогла наконец вздохнуть с облегчением. Что делать? Неужели она должна сдаться? «Нет, – решила она, – тогда все будет еще хуже!» Оставаясь в неведении, она не сможет успокоиться. Более того, сейчас, когда мнимый Клейбер исчез вместе с пергаментом, ее жизнь не стоила и ломаного гроша. Если Анна не будет знать правду, ее смогут заманить в ловушку и убить. Ведь именно так поступили с Фоссиусом и остальными посвященными в эту тайну.

2

Решение Анна приняла довольно быстро. На следующий же день она отправилась в Рим, где остановилась в небольшой гостинице на виа Кавор неподалеку от Стационе Термини. Портье подтвердил, что у Кампо Дей Фиори есть улица под названием виа Бауллари. И тут же предупредил, подняв указательный палец и закатив глаза:

– Даме я бы не рекомендовал появляться там поздно вечером…

Что бы это могло означать? Но, как заметил портье, днем этот район ничем не отличался от остальных.

Подобное заявление как нельзя лучше соответствовало планам Анны. В первую очередь она хотела выспаться.

В те дни в Риме царило необычное оживление. И даже чувствовалась какая-то тревога. Все началось 25 декабря, когда кардинал Феличи в базилике зачитал буллу «Humanae salutis»,[219] в которой объявлялось о том, что Папа созывает церковный собор. В течение того же дня этот акт зачитали прелаты в трех главных базиликах Рима. О дате и, что было важнее всего, о цели созыва собора курия предпочла хранить молчание, чем дала повод для самых невероятных предположений и спекуляций.

Насколько важное значение этот собор имел для Церкви можно было предположить исходя из того, что сообщали о нем газеты. В статьях на первых полосах говорилось, что подготовкой занимались восемьсот двадцать девять человек, часть из которых прибыли в Рим именно с этой целью. Среди них были шестьдесят кардиналов, пять патриархов с Востока, сто двадцать архиепископов, двести девятнадцать священников почти из всех стран мира, двести восемьдесят один монах из разных орденов, включая восемнадцать первых лиц тех же орденов.

Несколько дней назад, а именно в пятницу 2 февраля, Папа лично объявил о том, что собор состоится 11 октября. Его святейшество выглядел очень плохо, поскольку еще не успел оправиться от болезни. Но, по всей видимости, дело было не только в болезни. За все время выступления Папа ни разу не улыбнулся, чем данное появление на публике очень отличалось от всех предыдущих. Когда же неделей позже письмо Папы «Sacrae laudis», в котором он предписывал всем клирикам иметь при себе молитвенники, чтобы обратиться к Богу с молитвой о прощении грехов, стало достоянием общественности, в Рим начали съезжаться журналисты, желающие из первых рук узнать, чего же следовало ожидать от предстоящего собора. Но добиться объяснений от курии было так же невозможно, как заставить разговаривать Леонинские стены.

На следующий день, это был четверг, Анна дала портье вырванный из блокнота лист с адресом виа Бауллари и попросила его, в случае если она не вернется до вечера, сообщить, об этом в полицию. На такси Анна доехала по виа Национале до Пьяцца Венеция, где образовалась жуткая пробка и водители сигналами своих автомобилей устроили настоящий адский концерт. Затем по Корсо Витторио Эмануэле, которым римляне называли просто Корсо, до Палаццо Браски. Там водитель остановился и сказал, что именно в этом месте виа Бауллари выходит на Корсо.

После того как Анна пересекла Корсо – каждый раз, когда пешеходу в Риме приходится переходить через одну из главных улиц с оживленным движением, это превращается для него в настоящее приключение, – она свернула на виа Бауллари и сразу же наткнулась на старое шестиэтажное здание, на котором увидела табличку с номером 33. Что или кого она надеялась здесь найти, Анна даже не представляла. Но это ни в коем случае не означало, что она готова сдаться. Об этом Анна даже не думала. Возможно, в душе она надеялась найти здесь Клейбера, мнимого Клейбера, поскольку еще не решила для себя, какое чувство к этому человеку в ее душе сильнее – ярость или симпатия и даже любовь. Во всяком случае, она даже не думала о пергаменте и не собиралась требовать его вернуть. Анна хотела лишь одного – ясности.

Она даже не представляла, что один-единственный звонок в дверь на третьем этаже дома по виа Бауллари, 33 может все изменить и выстроить невероятные, загадочные события последних нескольких месяцев в логическую цепочку. И меньше всего она могла надеяться, что решение окажется столь простым и ясным.

Мужчиной, открывшим дверь, оказался Донат.

– Вы? – спросил он протяжно. Но видно было, что появлением Анны он не потрясен.

Анна потеряла дар речи. Она довольно долго не могла прийти в себя, ведь все ее мысли были заняты Клейбером, мнимым Клейбером. Лишь через несколько мгновений она смогла сказать:

– Должна признаться, что вас я здесь никак не ожидала увидеть.

Донат с извиняющимся жестом ответил:

– Я уже давно говорил, что рано или поздно вы здесь появитесь… При вашей-то настойчивости… Я это знал!

Анна вопросительно взглянула на Доната.

– Я должен признаться… – начал Донат. – Чтобы достичь нашей цели, мы вынуждены были постоянно наблюдать за вами.

– Мы? Кого вы имеете в виду, когда говорите «мы»?

– Во всяком случае, мы не являемся теми людьми, которые как вы предполагаете, стоят за всеми событиями.

3

Анна фон Зейдлиц вошла. Донат проводил ее в мрачное помещение с очень высокими потолками и длинным столом для заседаний в центре, вокруг которого были расставлены двенадцать старомодных стульев. Старый паркет при каждом шаге издавал отвратительные звуки. Два больших окна выходили на задний двор, так что через них в комнату попадало не так уж много света. К тому же по неизвестным причинам обитатели квартиры решили закрыть жалюзи. Никакой другой мебели, кроме стола и стульев, в помещении не было, поэтому любой, даже самый слабый звук сопровождало эхо.

– Забегая вперед, скажу, – начал Донат после того, как они сели, – что пергамент у нас. Но вы можете не беспокоиться. Мы заплатим соответствующую сумму. По крайней мере, столько же, сколько вам предлагали орфики.

Для Анны все услышанное до сих пор звучало довольно разумно, во всяком случае, производило впечатление разговора между деловыми партнерами. Радовало и то, что Донат говорил очень дружелюбно, а его нынешнее поведение не имело ничего общего с неразберихой в прошлом. Словно отгадан мысли Анны, ее собеседник внезапно сказал:

– Мы находились под невероятным давлением, а пергамент имеет для моих друзей действительно фундаментальное значение. Он должен – в это мы свято верим – изменить мир. И он его изменит. Поэтому мы вынуждены были прибегнуть к необычным методам, чтобы получить его. Другие поступали точно так же.

– Извините, – перебила Анна, слушавшая рассказ Доната с нетерпением и беспокойством. – Я не понимаю ни слова из того, что вы сказали. Объясните наконец, кто же охотится за пергаментом?

Донат задумчиво улыбнулся и сказал:

– Во-первых, орфики, с которыми вам довелось познакомиться лично, и насколько я понимаю, знакомство это было не из приятных. Полагаю, о них я вам могу не рассказывать. Есть еще одна группа, которая готова на все, чтобы только завладеть пергаментом. Это иезуиты и агенты Ватикана. Есть и третья группа, члены которой во имя Аллаха ведут борьбу против неверных, как сказано в Коране. Настанет день, когда все неверные пожалеют, что они не мусульмане.

Пока Донат говорил, Анна обратила внимание на диск с арабскими буквами, висевший на противоположной стене. Время от времени она скептически поглядывала на своего собеседника. У нее понемногу уже начало складываться собственное мнение. И хотя внутри все кипело от злости, она старалась не подать виду.

– Хочу заметить, – сказала она довольно холодно, – что все это кажется мне достаточно гротескным. Каждая сторона утверждает, что действует исключительно в интересах Всевышнего, и при этом не гнушается ничем – от воровства до убийства!

– Позвольте… – возразил Донат. – Вы не видите разницу. Бог орфиков – знание, которое они считают всемогущим. Бог христиан – это не что иное, как просто лакей курии. Истинными богами католической церкви являются господа прелаты, монсеньоры и кардиналы. На самом деле есть только один истинный бог, и это – Аллах, а Мухаммед пророк его.

– Но ведь ислам запрещает убивать!

– Вот что дословно говорит Коран: «Не убивайте людей, поскольку Бог запретил поступать так, если это делается не во имя праведной цели». А поиск пергамента и был такой праведной целью! Возможно, даже самой праведной! В конце концом пророк говорит: «Боритесь против неверных!» А победить и можно только их же собственным оружием. Их самое опасное оружие – Писание, и как раз с его помощью мы нанесем смертельный удар.

Ненависть и фанатизм, с которыми говорил ее собеседник заставили Анну фон Зейдлиц сказать:

– И вы…

– Да, – прервал ее Донат на полуслове. – Я мусульманин. Вы ведь об этом собирались спросить?

– Как раз об этом я и собиралась спросить, – повторила и ним Анна и тут же добавила: – Но есть еще кое-что, о чем я хотела бы узнать… Откуда у вас столько ненависти к Церкви? На то есть какая-то особая причина?

Из внутреннего кармана старого потертого пиджака Донат достал бумажник, открыл его, как показалось Анне, торжественно и даже с каким-то благоговением, словно ценнейшую книгу, достал оттуда фотографию и положил перед Анной на стол. На снимке она увидела монаха в рясе бенедиктинца или францисканца. Донат… Ее собеседник молчал.

Вот, значит, в чем причина. С самого первого знакомства с этим человеком ей казалось, что в нем было что-то, заставлявшее тут же подумать: «Это клирик». Ряса меняет не только привычки и поведение человека, но и его лицо. Но что же заставило Доната сбросить монашеские одежды?

– Причиной стала женщина, – начал рассказ Донат, хотя Анна его об этом не просила. – Будущая жена, Ганне Луизе.

В одно мгновение все встало на свои места. Анна словно видела череду оживших картин: авария, в которую попал Гвидо, загадочная женщина в его автомобиле… Каким же образом, ради всего святого, она была связана с ее мужем?

– Тогда я не мог рассказать всю правду, – продолжал Донат. – Вы бы мне все равно не поверили. А полуправда заставила бы вас отнестись ко мне с еще большим недоверием и подозрением. Прошу вас, поймите правильно. Тогда для меня существовала только одна цель – пергамент.

Анна ничего не понимала. Хоть у нее и сложилось впечатление, что Донат пытается быть откровенным и все подробно объяснить, она до сих пор не могла уловить всех связей.

– Кто же была та женщина, которая оказалась в автомобиле моего мужа в день аварии? – спросила Анна настойчиво. И менее уверенно добавила: – Гвидо жив?

– Ваш муж мертв, фрау фон Зейдлиц. А те злые шутки сыграли с вами орфики. Они пытались довести вас до нервного срыва, надеясь таким образом легко заполучить пергамент. Что же касается женщины в машине Гвидо фон Зейдлица, то должен сказать, что у нее действительно были при себе документы моей жены. Но эта женщина не была моей женой.

– Кто же она тогда?

– Этого я не знаю. В чем я абсолютно уверен, так это в том, что она действовала в интересах орфиков и от их имени. А все документы моей жены были у них.

В голове Анны снова все смешалось.

– Позвольте задать вам еще один вопрос, – сказала она мягко. – Ведь ваша жена не может передвигаться самостоятельно, верно? Она прикована к инвалидному креслу. Каким же образом она может быть связана с орфиками?

Донат на несколько мгновений задумался.

– Будет гораздо лучше, если Ганне сама все расскажет. Идемте!

4

По коридору, из которого в разные стороны вело множество дверей, Донат проводил посетительницу к другой, более узкой лестничной клетке. Спустившись на один этаж, они оказались в обшарпанном, плохо освещенном проходе с низким потолком Он вел в соседний дом, расположенный во дворе. Снаружи было видно, что архитектор, планировавший здание, не поскупился на окна, но все они были крохотными. Такими же маленькими оказались комнаты внутри. Здесь царила своеобразная атмосфера, напоминавшая оживленную работу большого офиса. Анна слышала, как стучат печатные машинки и работает телетайп.

– Официально, – заметил Донат, – это исламский культурный центр, но на самом деле вот уже три года вся нами деятельность здесь связана только с пятым Евангелием.

В конце длинного помещения проводник Анны открыл еще одну дверь и сделал приглашающий жест. Анна вошла.

Помещение было ярко освещено. За огромным столом вдоль стены в инвалидном кресле сидела Ганне Луизе Донат. Она тоже казалось, нисколько не удивилась, увидев Анну, хотя логично было бы ожидать именно такой реакции с ее стороны. Они приняла Анну очень приветливо. От внимания посетительницы не ускользнул тот факт, что на столе перед женщиной в инвалидной коляске были разложены копии пергамента. В общей сложности пятьдесят или шестьдесят листов. Кивком головы Ганне указала на копию одного из наиболее поврежденных фрагментов.

– Эта часть, самая последняя в ряду, должна быть вам знакома. Нет, не подумайте, это не оригинал. Всего лишь рабочая копия. Оригинал хранится в сейфе. Скоро мы переправим его туда, где он будет в полной безопасности.

Конечно, Анна сразу же узнала фрагмент, доставивший ей столько неприятностей. Она с трудом сдерживалась, чтобы не сказать: «Неужели все эти жуткие события из-за какого-то клочка пергамента?» Но эту фразу Анна так и не произнесла.

Донат объяснил жене, что уже посвятил посетительницу в некоторые детали. Она уже знает, в чем состоит суть дела. Но фрау фон Зейдлиц интересует вопрос, что за женщина находилась в машине ее мужа во время аварии. И каким образом у этой женщины оказались документы на имя Ганне Луизе Донат. Сидевшая в инвалидном кресле повернула голову в сторону Анны.

– Прежде всего должна сообщить, что по профессии я археолог и специалист по классическим языкам. В свое время я работала на Comité international de Papyrologie в Брюсселе. Во время одного из конгрессов, проходивших в этом городе, мы впервые встретились – бенедиктинец Донат и я. Это может показаться невероятным, но случилось так, что мы влюбились друг в друга. Мы все чаще виделись во время конгрессов, поскольку поначалу они были для нас единственной возможностью встретиться. Мы были наивны и надеялись, что влюбленность скоро пройдет. Но случилось совсем наоборот: влюбленность переросла в любовь. Сложившаяся ситуация была мучительной для нас обоих, а совесть не давала покоя. Донат пытался получить у курии освобождение от своих обязанностей. Сначала ответа не было, затем сообщили, что раз уж он не может ничего с собой поделать, то может грешить, однако от целибата освобожден не будет. Иными словами, Церковь согласна была стерпеть романтические отношения монаха с женщиной, однако он не имел права открыто сообщать об этом и жениться. Я видела только один выход – просто исчезнуть из жизни Доната. Мне показалось знаком судьбы, когда во время конгресса в Мюнхене ко мне подошел хорошо одетый господин и представился Талесом.

– Талес? – Анна испугалась. Она уже начала подозревать, каким образом ее собеседница могла быть связана с орфиками.

– Талес рассказал мне, что руководит институтом в Греции и разыскивает эксперта, который мог бы работать над древними пергаментами и папирусами. В случае согласия он предложил невероятно высокое вознаграждение за мои услуги. Мне это показалось хорошей возможностью исчезнуть и забыть Доната. Конечно, я даже представить себе не могла, что, поставив подпись под договором, фактически продала душу тайному ордену орфиков и оказалась под их полным контролем. Когда я это поняла, было уже слишком поздно. Орфиками становятся на всю жизнь…

Голос женщины в инвалидном кресле задрожал. Мускулы на лице словно сводила судорога, а уголки рта нервно подрагивали, когда она продолжила свой рассказ:

– Я не хотела работать на них, самым сильным моим желанием стало стремление вернуться к нормальной жизни. Но они вцепились в меня мертвой хваткой. Я отказалась работать и принимать пищу. Тогда Орфей, который является главой ордена и верховным судьей, принял решение прибегнуть к суду богов, который заключается в том, что орфиков, которые не придерживаются законов ордена, сбрасывают с Фригийской скалы. Если кто-то выживает после падения, ему сохраняют жизнь. Никто мне так и не сказал, удалось ли хоть кому-нибудь остаться после падения в живых… Я выжила… Но полученные травмы оказались настолько серьезными, что мои ноги отказали. Двое сумасшедших из нижнего города отвезли меня к дороге, ведущей в Катерини, и бросили, словно мусор, в канаву. Позже меня нашел водитель проезжавшего мимо грузовика. Официально делу не дали хода. Версия заключалась в том, что произошло дорожно-транспортное происшествие, а водитель, сбивший меня, скрылся.

Анна видела, с каким трудом Ганне Луизе дается рассказ обо всех этих событиях. Она прерывисто дышала и смотрела перед собой в пустоту. Донат взял жену за руку и, обращаясь к Анне, сказал:

– Узнав о случившемся, я снял рясу и просто ушел. Тогда, пытаясь хоть как-то смягчить боль, я проклял небо и Бога. В тот день я принял решение отомстить Церкви, поскольку она является не церковью доброты и милосердия, а институтом бессердечных чиновников. Пророк Мухаммед говорит: «Пусть они пытаются скрыть свою личину под одеждами, Аллаху известно, что они прячут, так же хорошо, как и то, что они показывают при всех, ибо способен он видеть даже самые потаенные уголки сердца человеческого».

Женщина в инвалидной коляске заговорила снова:

– Да, у меня отняли способность двигаться самостоятельно, но силу моей мысли им сломить не удалось. Я знала цели орфиков. От них же я получила информацию о том, кто был их конкурентами и тоже охотился за пятым Евангелием, поставив на карту все и ни перед чем не останавливаясь, – исламские фундаменталисты. Одна я ни за что в жизни не решилась бы бороться против двух столь могущественных соперников – ордена орфиков и церковной мафии. Более того, я не могла быть уверена, что Донат будет любить меня. Меня, ставшую калекой.

– Не говори так, – прервал Донат жену. – Любовь не зависит от способности человека управлять своим телом. Увидев тебя, я влюбился не в твою походку, а в тебя саму!

Анна была очень удивлена, слыша эти слова. Донат был мужчиной, в котором скрывались две души. Нежный и чуткий в отношениях с женой, он фанатично ненавидел Церковь. Анна снова задала столь интересовавший ее вопрос:

– И все же, как могло случиться так, что в машине моего мужа оказалась женщина, пытавшаяся выдать себя за вашу жену?

– Весть о том, что в руки торговца антиквариатом из Германии, который предположительно не имел ни малейшего представления о значении купленного им пергамента, попал последний и самый важный фрагмент рукописи, молниеносно распространилась среди всех заинтересованных в пятом Евангелии. Орфикам показалось слишком опасным ждать дня, когда ваш муж должен был передать Талесу пергамент в Берлине и получить деньги. Поэтому они подослали к вашему мужу своего тайного агента – женщину, личность которой нам неизвестна. Именно ее и снабдили документами моей жены, оставшимися в Греции. Довольно трудно воспроизвести сейчас точные обстоятельства встречи вашего мужа с этой женщиной.

– Насколько мне известно, Гвидо как раз направлялся в Берлин. Однако к тому моменту он, похоже, уже продал пергамент профессору Фоссиусу. У моего мужа пергамента не было, а позже документ оказался у Фоссиуса в Париже. В связи с этим логично задать вопрос, какую роль отводили орфики женщине, оказавшейся в машине Гвидо, и какую цель она преследовала.

– Мне кажется вполне правдоподобным следующее предположение, – прервал Анну Донат. – Орфики, полагая, что пергамент все еще находится у вашего мужа, решили подослать женщину, которая должна была очаровать его и попытаться каким-то образом завладеть пергаментом. И кто знает… – Донат споткнулся.

– Вы можете продолжать. Скажите откровенно, вы предполагаете… Кто знает. Возможно, мой муж искал лишь приключений. Возможно. Но произошел несчастный случай…

Донат кивнул.

– А что же Фоссиус? – спросила Анна, в голове которой роились тысячи мыслей. – На чьей совести профессор Фоссиус?

– Фоссиус принадлежал к орфикам. Если его смерть и была насильственной, то вопрос о том, кто это сделал, кажется мне лишним.

– Мне ясен ход ваших мыслей, – ответила Анна задумчиво. – Я не могу понять лишь одного… Исламисты, орфики и курия уже несколько лет заняты переводом пятого Евангелия. Так почему же именно этот маленький фрагмент имеет столь огромное значение, что ради обладания им убивали людей и не гнушались никакими, даже самыми грязными методами? Почему?

5

Ганне Донат подала мужу знак, и он подкатил инвалидное кресло к той части стола, где лежала копия фрагмента пергамента, ставшего причиной столь ужасных событий. Почти с благоговением женщина смотрела на непонятный Анне текст:

– Думаю, вы имеете полное право узнать содержание этой части рукописи. В конечном итоге, хоть сейчас пергамент и не у вас, законной его обладательницей являетесь именно вы.

И она начала рассказ о четырех существующих Евангелиях, которые были созданы спустя примерно пятьдесят-девяносто лет после фактических событий людьми, ни разу не видевшими главную фигуру своего повествования и не знавшими Иисуса лично. Они просто списали текст друг у друга, словно нерадивые школьники. Существует целый ряд апокрифических Евангелий и текстов, значение которых еще меньше, чем официально признанных. Другими словами, христианская интерпретация Нового Завета – это колосс на глиняных ногах. Истинность пятого Евангелия подтверждают даже ученые, специализирующиеся в области естественных наук. Термолюминесцентная методика исследования позволила доказать, что данная рукопись была создана именно в то время, которое описывает ее автор. То есть раньше, чем признанные Евангелия. Но – и это самый важный момент – пятое Евангелие описывает жизнь Иисуса из Лазарета совсем иначе.

Анна попыталась возразить, что даже в этом случае Церкви наверняка удастся представить все в выгодном для себя свете.

Женщина в инвалидном кресле покачала головой:

– Данное утверждение можно признать верным для отдельных мест, но содержание последнего фрагмента, который был куплен вашим мужем, не оставляет курии никаких шансов. Я перевожу его слово в слово: «ОН, НАПИСАВШИЙ ЭТО – НОСИТ ИМЯ БАРАББАС – И ЗНАЙТЕ, БАРАББАС ЕСТЬ СЫН ИИСУСА ИЗ НАЗАРЕТА – ЕГО МАТЬ ЗОВУТ МАРИЯ МАГДАЛИНА – ИИСУС, МОЙ ОТЕЦ, БЫЛ ПРОРОКОМ – НО ОН ДЕЛАЛ ИЗ ВОДЫ ВИНО, А КАЛЕК ЗАСТАВЛЯЛ ИДТИ, СЛОВНО ЕГИПЕТСКИЙ МАГ – НЕКОТОРЫЕ ЖЕ ВОЗВЕСТИЛИ О НЕМ, ЧТО ОН ЕСТЬ БОГ – НО ТАК ПРОИЗОШЛО ПРОТИВ ЕГО ВОЛИ…»

6

Прошло некоторое время, прежде чем Анна осознала значение этих слов. Она надолго задумалась. Анна никогда не считала себя глубоко верующим человеком и уж никак – набожной, но услышанное крайне взволновало ее. Она снова и снова возвращалась к одной и той же мысли: если о содержании этого текста станет известно всем верующим, то последствия будут просто ужасными. Жизни миллиардов людей в течение двух тысячелетий, институт Церкви и Ватикан – все лишь пустой звук.

– Теперь вы понимаете, – обратился Донат к гостье, – почему мы, Ватикан и орфики использовали любые методы, чтобы завладеть этой частью рукописи?

Анна молча кивнула.

– Мне поручено в качестве компенсации предложить вам сумму в один миллион долларов. Вы согласны?

Анна фон Зейдлиц снова кивнула. Она прекрасно понимала, что, завладев этим пергаментом, исламисты получали возможность изменить мир. И Анна ни секунды не сомневалась, что именно так они и сделают.

Теперь она поняла многое из того, что произошло в последние недели и месяцы. Она отнеслась даже с некоторой долей юмора к тому факту, что по воле случая ей выпало сыграть ключевую роль в одном из самых важных событий мировой истории. Она не могла оторвать взгляд от строк, написанных две тысячи лет назад. Удивительно, что спустя столько времени этот документ был найден, чтобы изменить мир! Внезапно Анна ощутила страх. Страх, который постоянно преследовал ее при одной только мысли об этой тайне.

– А оригинал? Где сейчас находится оригинал пергамента?

Женщина в инвалидной коляске взглянула на Доната. Тот посмотрел на Анну и ответил:

– Надеюсь, вы не рассчитываете на то, что я сообщу вам, где именно находится этот документ. Могу лишь сказать, что он хранится там, где другие не смогут получить к нему доступ.

– И все существующие копии находятся у вас?

– Скорее, этот вопрос я должен задать вам. Если принадлежащая вам пленка содержит все снимки пергамента, которые были когда-либо сделаны, то я могу дать положительный ответ на ваш вопрос. Но, должен заметить, в данном деле копии вряд ли могут рассматриваться как доказательства. Курия наверняка поставила бы на карту все и стала бы утверждать, что копии – фальшивка. Им самим не раз приходилось производить подобные манипуляции со многими найденными рукописями. Чтобы разрушить фундамент, на котором построили церковь, нужны неоспоримые доказательства.

– Раушенбах и Гутманн! – внезапно воскликнула Анна. – Я обоим оставляла копии пергамента.

Донат ответил очень спокойно:

– Нам это известно. Обе копии находятся у орфиков. Бедного Раушенбаха они убили, потому что надеялись найти у него оригинал. А Гутманн до сих пор работает на них. С несколькими наемными убийцами он сейчас находится здесь, в Риме. У них был шпион в Ватикане, хитрый иезуит по имени доктор Лозински. Они до сих пор не знают, что он вел двойную игру. В эту историю оказался втянут еще один немец, доктор Кесслер. Тоже иезуит. Оба работали над одним и тем же проектом. – При этих словах Донат широким жестом обвел стол, на котором были закреплены фрагменты пергамента. – Когда эти двое познакомились поближе, орфики почувствовали, что у них под ногами начинает гореть земля. Они были уверены, что Кесслер работает на нас, хотя на самом деле это не так. На иезуитов совершили покушение, в результате которого Лозински был убит. Кесслер чудом остался в живых.

– О Господи! – прошептала Анна.

– Кесслер теперь на нашей стороне, – добавил Донат. – Есть еще один человек, который решил обратиться к нам за защитой. Но сейчас мы лучше оставим вас одних.

7

Не говоря больше ни слова, Донат подошел к жене и выкатил кресло из комнаты. Не зная, что думать, Анна осталась одна в большой комнате совершенно незнакомого ей дома. Она в растерянности смотрела на стол, где были разложены отдельные фрагменты гигантской головоломки, пятого Евангелия, главным элементом которой стал последний, самый важный камешек. Именно он являлся решением загадки и мог стать причиной огромной лавины, способной смести Церковь, Папу и христианскую веру с лица земли. Анне стало не по себе при мысли, что эта древняя рукопись, части которой были разложены на длинном столе – вернее было бы сказать, ее оригинал, спрятанный в надежном месте, – была способна изменить весь мир. Ничто не могло остаться таким же, как было прежде.

Анна услышала, что дверь за спиной открылась, и обернулась. Перед ней стоял Клейбер – мнимый Клейбер – с букетом оранжевых и голубых стрелиций.

Анна шагнула к нему, еще не зная, что сделает в следующую секунду. Неожиданное появление этого мужчины ее крайне смутило. Они молча стояли, ожидая, пока кто-то решится заговорить первым.

– Я не знаю… – начал Клейбер, заикаясь на каждом слове. – Похоже, я должен извиниться… Что я должен сделать?

– А что тебе подсказывает сердце? – спросила Анна насмешливо.

– Я в самом деле не знаю, – ответил Клейбер. – Я прекрасно понимаю, что обманул тебя самым подлым образом.

– Значит, ты это признаешь?

– Думаю, да.

– Тогда ты должен все объяснить.

– Попробую. Я не Адриан Клейбер. Меня зовут Стефан Ольденгофф. Но, как и Клейбер, я журналист. Хотя, должен признать, не такой успешный. Всего лишь один из тех, кто время от времени получает немного денег за пару историй и безумно радуется, если есть чем заплатить за квартиру. Как ты понимаешь, перебирать не приходится, поэтому я берусь за все, что может принести хоть какие-то деньги. Однажды со мной заговорил незнакомец, который заметил, что я удивительно похож на известного ему журналиста, и спросил, не соглашусь ли я за приличное вознаграждение сыграть его роль. Над ответом я думал недолго, а получив заверения в том, что ничего противозаконного делать не придется, тут же согласился. Повторюсь, предложенная сумма была действительно приличной. Незнакомца звали Донат. В соответствии с одним из пунктов договоренности я должен был завладеть пергаментом. Именно для этого Стефан Ольденгофф превратился в Адриана Клейбера. В действительности внешность беспокоила нас меньше всего, ведь было известно, что ты последний раз виделась с ним семнадцать лет назад. Донат собрал всю информацию, которая могла оказаться полезной. Самые ценные сведения он получил от жены. Никто не был знаком с привычками и странностями Клейбера лучше, чем Ганне Луизе Донат, его жена. Я забыл сказать, что она и Клейбер были женаты. Именно поэтому он перестал посылать тебе цветы на день рождения. Я знал все о положении, в котором ты оказалась, а фундаменталисты гарантировали мне любую поддержку. В то же время я понимал, что орфики представляют огромную опасность, особенно с того момента, когда пергамент оказался у меня. Вернее, с того момента, когда орфики начали думать, что он попал мне в руки. Вот почему идея отправиться в Америку показалась мне как нельзя более подходящей. Лишь там я мог чувствовать себя в относительной безопасности.

Анна лишь качала головой. Ей было трудно поверить в то, что Ольденгофф говорит правду.

– Значит, – сказала она после долгой паузы, – когда тебя похитили орфики, все было по-настоящему?

– Неужели ты могла подумать, что это был спектакль? – воскликнул Стефан Ольденгофф возмущенно. – Серьезнее ничего и быть не могло! Как только орфики выяснили, что у тебя больше нет пергамента, поскольку, по их мнению, его спрятал я, они похитили меня, как заправские сицилийские мафиози! Я не помню, как они привезли меня в Лейбетру и что делали, чтобы вынудить рассказать, куда я спрятал пергамент. Но еще один факт остается фактом: своей жизнью я обязан тебе. Если бы орфики узнали, что пергамент давно находится в руках фундаменталистов, то, скорее всего, просто убили бы меня.

Анна фон Зейдлиц взглянула мнимому Клейберу в лицо. Она ненавидела этого человека. Но не той ненавистью, которую испытывают к врагам или противникам. Анна ненавидела Ольденгоффа исключительно за то, что он был Ольденгофф, а не Клейбер. В то же время это была ненависть, которая легко превращается в любовь. А момент, когда это должно произойти, был гораздо ближе, чем предполагала Анна.

8

С момента встречи в доме на виа Бауллари прошла ровно неделя. Анна фон Зейдлиц решила отправиться отдохнуть на Капри, чтобы еще раз спокойно подумать о развязке этой загадочной истории. Анна поселилась в люксе невероятно дорогого отеля «Квисисана» – теперь она могла себе это позволить. Донат выписал ей чек на один миллион долларов, но даже несмотря на то, что она теперь была богата, счастливой Анна себя не чувствовала. Сейчас ей казалось, что в течение нескольких месяцев она жила жизнью совершенно чужого ей человека, словно ее сознание переселилось в другое тело. Прошло довольно много времени, прежде чем ее сомнения сменились удивлением, а удивление – уверенностью, что все происшедшее ей не приснилось, а случилось на самом деле.

Долгими бессонными ночами она слышала злое эхо: «Бараббас, Бараббас, Бараббас…» Оно причиняло физическую боль, похожую на тупые, непрекращающиеся головные боли. Анна почти отчаялась. Она подозревала, что должно произойти в ближайшее время. Анна была одной из тех, кто мог строить подобные предположения, но она не могла представить себе всех деталей катастрофы – а иначе предстоящие события назвать нельзя, – которая должна была случиться в ближайшее время. Однажды она поймала себя на том, что обращалась с молитвой к Небу и просила: пусть случится что-нибудь невероятное и все останется, как раньше; пусть пройдет ливень, которые смоет с асфальта этот рисунок мелками!

Конечно, Анна прекрасно понимала, что повлиять можно только на будущее, но не на прошлое. Поэтому она строила планы и размышляла, в какую отдаленную точку мира лучше отправиться, чтобы укрыться хотя бы на некоторое время от последствий грозящей катастрофы. Но развязка оказалась совершенно неожиданной.


Понедельник, 5 марта 1962.

Рейс «Аллиталия» 932 Рим – Амман. На борту 76 пассажиров и восемь членов экипажа. В восьмом ряду на местах А и В – приземистый мужчина с бритой головой и его парализованная жена. В списке пассажиров они значились как «Донат, мистер и Донат, миссис». Оба поднялись на борт по отдельному трапу еще до того, как остальные пассажиры начали проходить внутрь. Миссис Донат в инвалидном кресле. Стюард обратил внимание на портфель, который был прикован наручниками к руке женщины.

В шестом ряду на месте D расположился одетый в черный костюм мужчина с коротко стриженными волосами. На лацкане пиджака поблескивало крохотное золотое распятие. В списке пассажиров он значился как «мистер Манцони». Он поднялся на борт в самый последний момент и имел при себе черный саквояж.

После взлета Манцони несколько раз оборачивался, чтобы взглянуть на Доната и его парализованную жену. Оба вызывающе смотрели на него. Манцони отвечал на их взгляды наглой ухмылкой. Похоже, каждый считал победителем именно себя. Донаты были полностью уверены, что одержали победу над Манцони, а сам Манцони, вероятно, считал, что победил он.

По истечении восьмидесяти минут с момента взлета Манцони открыл саквояж и начал шарить в нем, очевидно, пытаясь что-то нащупать. Донат видел, как итальянец, улыбнувшись, поднял руку и размашисто перекрестился. Затем всех ослепила яркая вспышка. На высоте двадцати пяти тысяч футов над уровнем моря самолет разлетелся на тысячи частей…

9

Конечно, не осталось ни одного свидетеля, который мог бы подтвердить, что все детали этой последней сцены описаны верно. Скорее всего, приблизительно таким образом все и произошло.

Итальянское агентство новостей ANSA 5 марта 1962 года сообщило: «Пассажирский самолет итальянской авиакомпании «Аллиталия», совершавший перелет из Рима в Амман, взорвался над морем на высоте 25 000 футов. На борту находились 76 пассажиров и восемь членов экипажа. Катастрофа произошла примерно в 60 морских милях южнее Кипра и в 90 морских милях западнее Бейрута, над одним из самых глубоких мест Средиземного моря. Члены экипажа эсминца, входящего в состав Шестого американского флота, утверждают, что видели, как самолет взорвался в воздухе. Множество горящих обломков упало в море. Ни один из 84 человек, находившихся на борту, не спасся. Относительно причин катастрофы на данный момент существует несколько предположений. Представитель компании «Аллиталия» заявил в Риме, что нельзя исключать возможности взрыва бомбы на борту самолета».

Послесловие

В четверг, 11 октября 1962 года, Папа Иоанн XXIII открыл в Риме второй Ватиканский Собор. Из трех тысяч сорока четырех приглашенных присутствовали две тысячи пятьсот сорок, из них сто пятнадцать членов курии. Из этих ста пятнадцати только тридцать знали истинную причину созыва первого церковного собора за последние примерно сто лет.

В прошлом каждый собор имел огромное значение, поскольку причинами для их созыва были крайне важныесобытия. Их результатами стали: признание омоусии – божественной тождественности Сына и Отца (Никейский собор) и конец раскола Церкви (Собор в Констанце). Собор в Триенте подарил христианам догму первородного греха, а во время первого собора в Ватикане объявили о непогрешимости Папы Римского. В сравнении со всеми перечисленными выше знаменательными событиями результаты второго Ватиканского собора кажутся совсем не примечательными.

Но второй Ватиканский собор войдет в историю как реформаторский, и, конечно же, теперь может показаться, что все описанные в этой книге события лишь выдумка.

Послесловие II

Анна фон Зейдлиц и Стефан Ольденгофф поженились в мае 1964 года в Париже. Семь лет спустя с Анной произошел загадочный несчастный случай, в результате которого она погибла: упала под колеса поезда метро на станции Понт-Неф. Анну фон Зейдлиц похоронили на парижском кладбище Пер-Лашез, неподалеку от могилы доктора Гильотена, изобретателя гильотины.

Надгробный камень на ее могиле не привлекает внимания среди великого множества уникальных могильных плит. Надпись на нем гласит:

АННА
1920–1971
А ниже странные слова на латыни:

BARBARIA ATQUE RETICENTIA ADIUNCTUM
BARBATI BASIS ATRII SACRI
За несколько месяцев до того как эта книга вышла в свет, почти ежедневно на кладбище Пер-Лашез возле этого надгробного камня можно было увидеть пожилого мужчину с цветами райской птицы в руке.

На вопрос о значении таинственной надписи[220] он отвечал, что не знает, как перевести с латыни эти слова, более того, перевод не так уж и важен. Внимание стоит обращать лишь на первую букву каждого отдельного слова.

Примечание

Я бы хотел принести свои глубочайшие извинения Стефану Ольденгоффу. Именно так звали человека, которого я встретил на кладбище Пер-Лашез. Благодаря ему возникла идея написать эту книгу. Я знаю, что злоупотребил его доверием, опубликовав данную историю против его воли, но хотел бы заметить, что основана она исключительно на результатах проведенного мною лично расследования. Не думаю, что такое решение может не найти понимания у Стефана Ольденгоффа или у моих читателей. Я твердо уверен: изложенные факты имеют слишком большое значение, а я как писатель просто не имею права о них умалчивать.

Филипп Ванденберг

Филипп Ванденберг «Свиток фараона»

В поисках следов

Бастет, египетская богиня любви и счастья, издревле изображалась в виде сидящей кошки.

В Мюнхенском институте «Гермес» заказ № 1723 по проверке и датировке произведений искусства для известной исследовательской лаборатории был обычной рутиной. По просьбе владельца, частного коллекционера, статую древнеегипетской богини-кошки Бастет должны были подвергнуть термолюминесцентному анализу, дабы проверить ее подлинность. Исследование предусматривало соскоб трех граммов материала с самого неприметного места статуи. Как обычно, ответственный ассистент взяла пробу с нижней поверхности основания фигуры, чтобы повреждения были меньше всего заметны. В данном случае речь шла об отверстии глубиной в десять сантиметров и толщиной в палец.

Производя анализ, научный работник обнаружила в полости свернутый листок с надписью «УБИЙЦА № 73», которому она сначала не придала значения. Она отнесла его в один из институтских кабинетов, где хранились диковинные предметы: всевозможные подделки и странности.

Научный анализ статуи Бастет подтвердил бесспорную ее подлинность, объект можно было отнести к периоду III династии[221] с точностью в ± 100 лет. Статуя была возвращена коллекционеру с датой экспертизы «7 июля 1978 года» и чеком за оказанные услуги, заказ внесен в архивный том под № 24/78.

Во время моего визита в Мюнхенский институт «Гермес» на Мейзерштрассе, где я в сентябре 1986 года собирался проверить подлинность нескольких предметов из собственной коллекции египетских древностей, мое внимание привлек странный листок с надписью «УБИЙЦА № 73». На мое замечание, что владелец статуи, пожалуй, мог бы дать разъяснения по поводу загадочного листка, мне ответили: коллекционера поставили в известность о находке, но он только рассмеялся, высказав предположение, что эту шутку, скорее всего, позволил себе предыдущий хозяин скульптуры. Что касается нынешнего владельца, то его интересовала лишь ее подлинность.

Услышав это, я попросил дать адрес коллекционера, но мне отказали из принципиальных соображений. Тем не менее я очень увлекся этим делом, не подозревая тогда, что оно криминальное. Я пошел на попятную и предложил передать мои координаты хозяину статуэтки Бастет, заметив, что, возможно, он будет готов поговорить со мной. Институт обещал пойти мне навстречу.

Тогда я не был уверен, какой путь выбрать, если хозяин статуэтки не объявится. Я даже подумывал, не подкупить ли работников института, чтобы выведать имя владельца статуэтки кошки, в которой обнаружился листок с таинственной надписью. Чем больше я занимался этим, тем больше во мне крепла уверенность, что за словами «УБИЙЦА № 73» скрывается отнюдь не шутка. Я предпринял очередную попытку уговорить директора института сообщить мне имя владельца, но все это закончилось лишь обещанием сделать анализ листка, который наверняка уже все втайне проклинали.

К моему глубочайшему удивлению, спустя три недели пришло письмо из института, в котором значился адрес некоего д-ра Андраса Б., адвоката из Берлина, владельца скульптуры Бастет. Он узнал о моем интересе, но вынужден был разочаровать меня: статуэтка досталась ему в наследство и не продавалась.

После этого я позвонил доктору Б. в Берлин, объяснил, что меня не интересует статуэтка кошки как таковая, а только листок с загадочной надписью «УБИЙЦА № 73», который был спрятан в ней. Это породило немало сомнений у моего собеседника, и мне пришлось призвать на помощь все свое искусство убеждения, чтобы уговорить его встретиться со мной в берлинской гостинице «Швайцер Хоф».

Я полетел в Берлин и за ужином встретился с доктором Б. и его знакомым, которого он пригласил с собой в качестве свидетеля, что еще больше усилило мои подозрения. Я узнал (о чем, собственно, мне уже говорил по телефону мой собеседник), что он унаследовал скульптуру кошки от своего отца Ференца Б. — известного коллекционера египетского антиквариата. Ференц Б. умер три года назад в возрасте семидесяти шести лет. О происхождении статуэтки доктор Б. ничего не мог сказать, он знал лишь, что отец покупал антиквариат у торговцев и на аукционах по всему миру. На мой вопрос, не сохранился ли чек на покупку, как это обычно заведено у коллекционеров, мой собеседник ответил, что все чеки и документы хранятся у его матери, у которой и находится большая часть коллекции. А она сама сейчас в Асконе: поправляет здоровье на берегах Лаго-Маджоре. Наш разговор длился в общей сложности около четырех часов и, после того как я заверил своих собеседников, что налоговые вопросы этой темы меня совершенно не интересуют, закончился по-дружески.

Во время нашей беседы я случайно узнал, что мать доктора Б. недавно вышла замуж во второй раз и теперь ее фамилия Э. Муж ее, господин Э., был сомнительным типом, никто в округе не мог точно сказать, откуда у него берутся деньги, однако для тех мест это воспринималось как обычное дело. Я решил нанести визит госпоже Э., хотя понимал, что мое появление без предупреждения будет выглядеть не очень корректно. Признаться, я боялся, что она наотрез откажется разговаривать со мной, но без промедления отправился в Аскону. Там я застал госпожу Э. совершенно одну. Она была навеселе, слегка расстроенная, что оказалось мне весьма на руку, поскольку в этом состоянии госпожа Э. вела себя довольно непринужденно. Хотя женщина и не смогла предъявить чек на статуэтку Бастет и объяснила, что подобных чеков больше не существует, она дала мне потрясающую зацепку, проливающую свет на происхождение этой вещи. «Да, — сказала она, — я хорошо помню, как в мае 1974 года загадочным образом сдохла любимая кошка хозяина. В то же время Ференц Б. увидел в аукционном каталоге статуэтку Бастет и объяснил, что хочет купить ее, тем самым увековечив память своей любимицы. Что впоследствии и произошло».

К моему сожалению, наш разговор прервался, потому что неожиданно вернулся муж госпожи Э. Он с большим недоверием отнесся к моему присутствию в их доме, был невежлив и явно старался выпроводить меня.

И все же я добился того, что дело сдвинулось с мертвой точки. Я разослал письма в ведущие аукционные дома с одинаковым вопросом: «Не выставляла ли Ваша уважаемая фирма в мае 1974 года на аукцион предметы египетского искусства?» И получил следующий результат: три ответа были отрицательными, от двух аукционных домов вообще не было ни слуху ни духу, и только один ответ — положительный. Аукционный дом «Кристи» в Лондоне сообщил, что проводил аукцион предметов египетского искусства в июле 1974 года. Я полетел в Лондон.

Главный офис аукционного дома «Кристи» располагался на Кинг-стрит в районе Сент-Джеймс и выглядел престижно. Во всяком случае, таковыми были открытые для каждого посетителя помещения, выдержанные в красных тонах. Но внутренние помещения не произвели особого впечатления, прежде всего архив, в котором хранились каталоги и ведомости всех аукционов. Я представился коллекционером, и меня с готовностью пропустили с пыльную комнату, набитую каталогами. Мисс Клейтон, несмотря на свой возраст, весьма привлекательная дама в очках, проводила меня и всячески старалась помочь сориентироваться.

Как мне стало известно из каталога «Египетские скульптуры» от 11 июля 1974 года, большая часть лотов была предоставлена нью-йоркским коллекционером. Среди предметов значилась скульптура быка Аписа времен IV династии и статуя Гора из Мемфиса. Наконец, лотом за № 122 оказалась долгожданная кошка Бастет, III династия, найденная предположительно в Саккаре. Я заявил, что статуэтка принадлежит мне и что я хочу устранить пробелы в истории артефакта. И попросил даму назвать мне хозяина, выставившего лот, и покупателя.

Но дама ответила мне решительным отказом, захлопнула каталог, поставила его на место и неохотно спросила, чем еще она может быть полезна. Я поблагодарил за помощь и распрощался, поскольку понял: сейчас мне больше ничего не удастся выяснить. Выходя из архива, я завел с мисс Клейтон разговор о лондонской гастрономии, которая для континентального европейца, мягко выражаясь, была книгой за семью печатями. И мне повезло. Каждый англичанин, заговорив об англо-саксонском кулинарном искусстве, начинает истово защищать его, и мисс Клейтон не стала исключением. Яростно сверкнув линзами очков, она ответила, что нужно лишь знать правильные заведения. Спор закончился тем, что мы условились встретиться в «Фор Сизонс», в районе Южного Кенсингтона.

Забегая вперед, хочу сказать, что этот ужин не стоил бы упоминания, если бы не происшедший между закусками и десертом интереснейший разговор, в ходе которого мне неоднократно предоставлялся случай хвалить мисс Клейтон за глубокое знание международной аукционной жизни. Рассыпавшись в комплиментах, выходящих за рамки ее профессиональной деятельности, я втерся в доверие к мисс Клейтон и добился заверения, что получу имена хозяина и покупателя лота № 122 вопреки предписаниям аукционного дома хранить информацию в строжайшем секрете.

Когда я на следующий день встретил в бюро мисс Клейтон, она заметно нервничала, протягивая листок с двумя именами и адресами. Имя одного человека я уже знал: Ференц Б. Мисс Клейтон поспешила добавить, что мне следует поскорее забыть наш вчерашний разговор. Она выболтала больше, чем ей было позволено, и сожалела, что терпкое вино развязало ей язык. На мой вопрос, увидимся ли мы еще раз, мисс Клейтон сказала категорическое «нет» и попросила ее извинить.

В баре Глостера, где мне нравилось сидеть во время пребывания в Лондоне, я раздумывал над тем, что же такого могла выболтать мисс Клейтон. И хотя я помнил насыщенный разговорами вечер почти поминутно, никак не мог найти ответ на свой вопрос. Поскольку мне удалось узнать имя продавца статуи, я решил навестить его. Звали продавца Гемал Гадалла, он, очевидно, был египтянином и жил в Брайтоне, что в Суссексе, на Эбби-роуд, 34. Стояло лето, и я отправился в Брайтон, где сошел у гостиницы «Метрополь» на Кингс-роуд. Приветливый седовласый старичок портье, которого я не мог представить иначе, чем в визитке, возмущенно нахмурил брови, когда я осведомился у него насчет Эбби-роуд. По-аристократически четко и обстоятельно, как это было принято у портье в отелях начала века, он ответил, что, к сожалению, улицы с таким или похожим названием в Брайтоне нет. Во всяком случае в 1974 году такой улицы не существовало, это он знал точно. Поразмыслив, я позвонил в Лондон мисс Клейтон, чтобы узнать, не ошиблась ли она ненароком. Но мисс Клейтон раздраженно ответила, что тут никакой ошибки быть не может, и попросила прекратить расследование по этому делу. На мой настойчивый вопрос, не утаивает ли она что-нибудь, женщина ничего не сказала и положила трубку.

На этом данная история достигла своей «точки невозвращения». И если раньше у меня были лишь догадки и нелепые фантазии, то теперь предположение переросло в уверенность и я вынужден был признать: за таинственной надписью «УБИЙЦА № 73» скрывается некая тайна.

Я вернулся в Лондон. На Флит-стрит посетил «Дейли Экспресс», у которой имелся, как я знал, отличный архив. Развернул подшивку газет за июль 1974 года. Мне казалось, что в статьях об аукционах, которые всегда пользовались в Лондоне большой популярностью, я смогу найти какую-нибудь подсказку. Но я ничего не обнаружил, во всяком случае, какой-то стоящей статьи о событиях 13 июля 1974 года не нашлось. Тогда я отправился в другую лондонскую газету, и там мне на помощь пришел случай. «Зе Сан» много лет назад напечатала большую заметку о моей книге. Я отыскал редакцию и тоже попросил подшивку газет за июль 1974 года. И тут я нашел нечто интересное.

12 июля 1974 года «Зе Сан» под заголовком «Труп сидел в аукционном зале» сообщала следующее (я позволю себе процитировать сообщение):

«На аукционе египетских скульптур в аукционном доме „Кристи“ в районе Сент-Джеймс вчера случилось трагическое происшествие. Коллекционера с аукционным номером 135 во время торгов постигла смерть от сердечного приступа. Инцидент остался незамеченным. В конце аукциона, в 21.00 служащие дома „Кристи“ обнаружили в предпоследнем ряду тело мужчины. Они подумали, что он спит, сидя на стуле. Когда их попытки разбудить человека оказались безуспешными, вызвали доктора. Он и констатировал смерть от сердечного приступа. Имя участника аукциона под номером 135 — Омар Мусса, он торговец антиквариатом из Дюссельдорфа».

Меня в тот момент волновал только один вопрос: умер Мусса естественной смертью или нет. Существовал ведь этот неприметный листок с надписью «убийца». Было ли случайностью, что листок оказался как раз в той статуэтке, что продавалась на аукционе, во время которого умер человек?

Запрос в институт «Гермес» в Мюнхене, где тем временем проводили анализ листка, дал следующие результаты: бумага была произведена в начале 70-х годов XX века, с высокой степенью вероятности, что не в Европе.

Неужели у убийцы — если такой действительно существовал — был аукционный номер 73? Чтобы найти ответ на этот вопрос, я отправился в аукционный дом «Кристи», где с удивлением узнал, что мисс Клейтон поспешно уволилась с работы, чтобы якобы уладить семейные проблемы. Это меня не остановило, и я разыскал заместителя директора — Кристофера Тимблби.

Мистер Кристофер Тимблби принял меня в тесном затененном кабинете и, казалось, не очень обрадовался моему предположению, что в его достопочтенном заведении, появившемся еще в 1766 году, произошло убийство. Прежде всего он спросил: какой мотив был у убийцы? Но на это я не мог ничего ответить. Тимблби наотрез отказался называть имя участника аукциона № 73. Собственно, другого я и не ожидал. Однако я заверил его, что это не удержит меня от дальнейших поисков и что он должен считаться с тем, что результаты моего расследования будут преданы огласке, пусть даже вся эта история лопнет подобно мыльному пузырю. Мой собеседник задумался.

Наконец Тимблби согласился. Принимая во внимание всю необычность ситуации, он обещал помочь в проведении моего расследования. Но он выдвинул одно условие: я должен все время держать его в курсе событий и избегать утечки информации, пока преступление не подтвердится или по меньшей мере не будет считаться более вероятным.

Я умолчал о моем знакомстве с мисс Клейтон. Когда мы вместе с Тимблби спустились в архив точно так же, как когда я был здесь в первый раз, мне было тяжело, потому что мой спутник то и дело останавливался, брал папки с документами, которые я уже просматривал, и усердно рылся в них. Тимблби извинился, что необходимого сотрудника сейчас нет на месте, и после нервных поисков все-таки пришел к тому месту, где находилась нужная мне папка. Каково же было мое удивление, когда вместо папки мы обнаружили… пустоту. Я был совершенно обескуражен. Документы, которые я несколько дней назад видел собственными глазами, исчезли.

Для меня все в этом деле стало очевидно. Я оставил свой гостиничный адрес, по которому меня можно было найти, и, должен признаться, распрощался с нескрываемым недовольством. В каком бы направлении я ни продвигался в своих поисках, передо мной возникала стена.

В момент беспомощности, когда я просто не знал, что делать дальше, в голову пришла мысль отправиться в музей, чтобы побыть наедине с экспонатами. Это произошло в Британском музее, я думал о Розеттском камне, той черной базальтовой плите, которую нашел офицер Наполеона близ одноименного египетского города. На ней написан текст на трех языках: четырнадцать строк — иероглифами, тридцать одна строка — демотическим письмом и пятьдесят четыре строки — на греческом, который французские ученые использовали, чтобы расшифровать египетские иероглифы.

В результате моих размышлений над Розеттским камнем я принял решение начать свое расследование заново, и это напомнило мне о решении Шампольона[222]. На следующий день я запланировал отъезд, но мне в голову вдруг пришла идея отыскать мисс Джулиет Клейтон. Ее адрес я нашел в телефонной книге: Квинсгэйт Плейс Мьюс, Кенсингтон. На улицах с каменными мостовыми теснились двухэтажные дома с узкими, выкрашенными в белый цвет фасадами, на первых этажах которых в основном располагались маленькие автомобильные мастерские или склады.

Я спросил одного автомеханика, который периодически выныривал из-за утеплительного кожуха радиатора старенького автомобиля, не знает ли тот мисс Клейтон. Конечно, он знает ее, но мисс Клейтон, по его словам, уехала в Египет, а когда вернется, ему не известно. Я представился старым другом мисс Клейтон и попросил уточнить, в какое конкретно место в Египте она отправилась. Автомеханик лишь пожал плечами, но потом сказал, что, быть может, об этом знает ее мать, пожилая дама, которая живет на севере в Хануэле на Аксбридж-роуд, что в часе езды отсюда. Он также сообщил, что лучше всего сесть на поезд, отправляющийся с вокзала «Виктория». Уверенный в том, что мне удастся найти мисс Клейтон именно там, я немедленно отправился в путь.

По дороге в Хануэл начался дождь, и унылые предместья Лондона стали казаться еще более безотрадными. Я был единственным пассажиром, который сошел в Хануэле. Я увидел старый заброшенный вокзал, у дороги — стоянку такси.

До Аксбридж-роуд с меня взяли полтора фунта.

Миссис Клейтон, маленькая седая дама, на морщинистом лице которой постоянно сияла улыбка, обрадовалась неожиданному визиту и поставила чайник. Я продолжал выдавать себя за друга ее дочери, и миссис Клейтон охотно начала болтать о Джулиет. Важнее всего была информация о том, что мисс Клейтон остановилась, как обычно, в отеле «Шератон» в Каире.

— Обычно?

— Ну да. Один-два раза в год. Разве вы не знаете о ее пристрастии к Египту?

— Ну конечно, — заверил я старушку.

В ходе разговора я также выяснил, что мисс Клейтон многие годы провела в Египте, что она бегло говорила на арабском и поддерживала близкие отношения с одним египтянином, которого называла Ибрагимом. Когда разговор зашел о лондонской погоде, я предпочел вежливо откланяться.

В отеле, куда я вернулся, меня ждала неожиданность. Портье передал мне записку от Кристофера Тимблби: «№ 73 — человек по имени Гемал Гадалла. Адрес: Брайтон, Суссекс, Эбби-роуд, 34». Тот же самый фантом, который я пытался найти, когда отправился к хозяину кошки Бастет. Опять возникла такая же ситуация, при которой я чувствовал, что непременно должен посетить либо музей, либо паб. А поскольку было уже довольно поздно, то я решил зайти в «Мэгпай и Стамп» на Олд Бэйли и присел на одно из мест у окна, которые во времена публичных казней сдавались за большие деньги. Я пил лагер и стаут. Да, я заливал свое отчаяние пивом и не знал, чем закончится этот вечер, как вдруг ко мне подсел собеседник — светло-рыжий англичанин с бесчисленными веснушками на тыльных сторонах кистей. Он демонстративно вздохнул и, повернув ко мне широкое лицо, выругался:

— Чертовы бабы, будь они прокляты!

Я вежливо поинтересовался, что он этим хочет сказать, но собеседник лишь махнул рукой, давая понять, чтобы я не стеснялся. Он заявил, что даже во тьме, царящей на Олд Бейли, по моему лицу видно, что я переживаю из-за баб. Да, именно так он изволил выразиться. Подмигнув и прикрыв ладонью рот, как будто нас могли подслушать, он добавил, что в Уэльсе самые лучшие женщины. Они немного старомодные, но зато симпатичные и верные. А потом он протянул мне руку и представился:

— Меня зовут Найджел.

Найджел с удивлением узнал, что я вовсе не британец, что мое уныние никак не связано с любовной печалью, как он было подумал. Поэтому мой новый знакомый посчитал, что нужно обязательно поговорить о войне. Повлияло ли так на меня пиво или просто его история была мне неинтересна, не знаю, но я прервал бурный речевой поток Найджела вопросом: действительно ли он хочет узнать причину моей печали? Найджел тут же согласился, подпер кулаками голову, и я начал рассказ. Пока я говорил, Найджел не вымолвил ни слова, иногда лишь непонимающе мотал головой. Он еще долго молчал после того, как я закончил. Наконец он сказал, что мне нужно стать писателем, история действительно складно выдумана, но она не может быть правдой. Во всяком случае, он в нее не поверил — ни одному слову.

Мне пришлось задействовать все свое искусство убеждения и вдобавок выставить полдюжины крепкого стаута, чтобы заставить своего нового друга поверить в истинность этой истории. После довольно продолжительной паузы Найджел согласился.

— Ну хорошо, — заявил он, — допустим, такие сумасшедшие истории случаются, но что ты теперь будешь делать?

— Если бы я сам знал, то, наверное, не рассказывал бы тебе все это.

Найджел задумался, похлопал ладонью по черной столешнице из мореной древесины и пробормотал что-то о путанице и о чем-то таком, что называлось entanglement.

Эта встреча в «Мэгпай и Стамп» вообще не была бы достойна упоминания, если бы Найджел вдруг не поднял взгляд и не произнес:

— Если не существует этого загадочного Гемала Гадаллы, то, наверное, и торговец антиквариатом Омар Мусса тоже призрак, как вы думаете?

Спустя два дня в Дюссельдорфе, когда я занялся этим вопросом, поначалу казалось, что все выходит по-моему, потому что в телефонной книге я действительно обнаружил имя «Омар Мусса» и дополнение: «торговец антиквариатом, Кёнигсаллее» — отличный адресок.

Я думал, что по этому адресу найду сына того самого Омара Муссы, который умер во время аукциона «Кристи». Но, оказавшись в симпатичном магазине с изысканными предметами антиквариата, я обнаружил там пожилого мужчину. Ему и рассказал всю историю.

— О нет, — ответил он, — я и есть тот самый Мусса, которого нашли мертвым во время аукциона в Лондоне. — Мужчина готов был поклясться в этом. Пожав плечами, он хихикнул. В ответ я запоздало улыбнулся. А что мне еще оставалось? Я подумал, что старик шутит. Наконец лицо его стало серьезным, и он пробормотал под нос, что больше ничего не желает слышать о той истории. Но потом, заметив растерянность на моем лице, он, вероятно, сжалился и заговорил.

Так я узнал, что мужчина, который умер во время аукциона от сердечного приступа, был в каком-то смысле двойником, очевидно, тайным агентом, которого от настоящего Муссы отличала только фотография в паспорте. У двойника нашли паспорт, водительские права, даже кредитные карточки на имя Муссы. И настоящий Мусса знал, как это могло произойти: на одной из стоянок, прямо в центре Дюссельдорфа, из его машины украли радио. Портмоне же осталось в ящике для перчаток, чему Мусса был, несомненно, рад. Позже ему стало ясно, что взлом автомобиля был лишь прикрытием для того, чтобы скопировать и подделать его личные документы. Но все это он понял уже гораздо позже. Сначала, до того дня, когда он встретился со своим двойником, его этот вопрос вовсе не беспокоил. На самом деле в Лондоне на аукционе присутствовали два человека с одинаковыми именами: он сам, настоящий Омар Мусса, и другой человек, ненастоящий, — просто сумасшедшая ситуация.

Я перебил своего собеседника и спросил, не могло ли все это быть совпадением. Возможно, то, что Мусса посетил именно этот аукцион, произошло случайно?

Случайно? Мусса повернул кисти ладонями вверх. В жизни все случайно. Он по заказу клиента должен был приобрести на аукционе несколько предметов — не больше.

Он замолчал, и мне показалось, что мы оба подумали об одном и том же. Мусса ничего не говорил, и я, недолго думая, решился задать вопрос: кто же на самом деле был целью этого преступления — настоящий или фальшивый Мусса?

Старик глубоко вздохнул, заложил руки за спину и стал ходить взад и вперед по большому ковру, украшавшему центр магазина. Он начал подробно рассказывать, как врач констатировал смерть от разрыва сердца, как после возвращения из Англии домой его, настоящего Муссу, уведомили о собственной смерти. По его словам, Скотланд-Ярд занялся этим делом. Муссу пригласили в Лондон, и он с радостью согласился поехать, чтобы прояснить ситуацию, ведь это было в его интересах. Он много часов провел в здании на набережной Виктории, в штаб-квартире Скотланд-Ярда, где ему задали бесчисленное количество вопросов. Дошло до того, что он уже сам чувствовал себя виновным и завидовал мертвому Муссе. Об убийстве речь тогда вообще не шла, врач констатировал смерть от разрыва сердца. Да и подлинную личность погибшего установить не удалось. В Скотланд-Ярде пришли к выводу, что двойник являлся агентом тайной службы и во время наблюдения за каким-то событием его постигла смерть. В результате папку с делом отправили в архив.

В наш разговор вмешался какой-то покупатель, который интересовался двумя китайскими вазами с ручками: это фарфор Ву-цай? И пока оба разговаривали на узкоспециальные темы, у меня выдалась возможность поближе рассмотреть этого Муссу. У него было лицо восточного типа, кожа светлая, рост — минимум метр восемьдесят, а стройность, двубортный костюм и изысканность манер придавали ему некую аристократичность. Короче говоря, он выглядел так, как должен выглядеть серьезный торговец антиквариатом. И нелегко было представить, что этот мужчина мог быть замешан в каких-то делах тайной полиции. И все же, честно говоря, вся эта история, которую он сначала с улыбкой, а потом со страдальческим выражением на лице рассказал мне, выглядела довольно сомнительно. Да, у меня сложилось впечатление, что Муссе непременно хотелось доказать, что он совершенно не имеет отношения к делу.

Когда клиент ушел, я тут же спросил Муссу, не знакомо ли ему имя Гемал Гадалла.

— Нет, — неохотно ответил он. — Это было давно, все прошло, и я, признаться, этому очень рад.

Он также попросил меня никому не рассказывать об этой истории, потому что и без того из-за нее настрадался.

Я еще хотел спросить его, не говорит ли ему о чем-нибудь имя Джулиет Клейтон, но не успел этого сделать: Мусса молча проводил меня к двери.

Положение, в котором я оказался, напоминало ситуацию в покере: нужно было попытаться выиграть с плохими картами на руках. Но меня целиком захватила эта, без сомнения, таинственная история. Если сопоставить все, что до сих пор происходило, не принимая во внимание имена и места действия, то многое указывало на убийство. Я погрузился в размышления. Итак, это открытие столь абсурдно, что никто сначала всерьез его не воспринимает. Но все же первые результаты расследования представляют все совсем в ином свете. На аукционе умирает человек. Есть документальное подтверждение, что смерть наступила от разрыва сердца. Пока ничего странного. Имя умершего известно, но оказывается, что он был всего лишь двойником, при этом «подлинный» человек сидел в это же время в том же зале. Поверят ли в то, что, возможно, этого человека убили каким-то коварным способом — ядом или парализующей сердце инъекцией. Но человек, которого можно обвинить в этом преступлении, — просто какой-то призрак. Его нет, по крайней мере, под таким именем и по такому адресу.

Но самое интересное заключалось в том, что все, кто каким-либо образом был связан с этим случаем, пытались приуменьшить его значение и вели себя так, словно за этим скрывалась совершенно другая история. Именно это невероятно затрудняло расследование.

Рассмотрев все факты в такой последовательности, я понял, что в них нет никакого смысла, и пришел к выводу, что, если я хочу добиться успеха в этом деле, мне нужно свернуть с асфальтированной трассы логики. Ведь сведения, которые мне удалось собрать до этого момента, были напрочь лишены логики.

Чтобы собрать побольше информации о Муссе, я отыскал других торговцев антиквариатом, выдав себя за инвестора, который плохо разбирается в деталях, но хочет вложить кругленькую сумму денег, не облагаемую налогами. Это не подразумевало отличное знание древних ковров, мебели в стиле «барокко» и азиатской керамики, но делало мой визит вполне правдоподобным. Во время разговора я мимоходом упоминал, что видел две китайские вазы Ву-цай с ручками у Муссы. Можно ли ему доверять?

В первые две встречи я наткнулся на необычную холодность, мои вопросы просто игнорировали, а когда я пытался переспросить, мне отвечали лишь сдержанной улыбкой. Известное дело, ворон ворону глаз не выклюет. Третий торговец, который выглядел не так представительно и магазин которого располагался на одной из боковых улочек возле Кёнигсаллее, оказался более разговорчивым и не скрывал своего мнения.

— Все газеты писали о том, что этот Мусса продал два средневековых трапезных стола за пятизначные суммы, — сообщил он. — На самом деле этим столам не было и десяти лет, а открылся этот обман, когда один опытный коллекционер обнаружил дробинки, которыми пробивались червоточины в «старом» дереве.

Я сразу ухватился за эту информацию и перевел разговор на тему странных обстоятельств смерти его двойника в Лондоне. Торговец лишь рукой махнул, отозвавшись о Муссе настолько грубо, что я не хочу приводить его слова: несомненно, что этих двоих никак нельзя было назвать друзьями.

Ненависть делает человека словоохотливым. Для меня этот торговец оказался находкой, и я быстро узнал детали, которые пусть и не продвинули меня дальше в расследовании, но хорошо характеризовали Муссу. Корни этой ненависти брали свое начало в давнишней дружбе и попытке организовать совместное дело. Кассар, так звали разочарованного торговца, считал, что за таинственным происшествием в Лондоне с двойником кроется большая махинация, в которой участвовал Мусса. На мой вопрос, как это следует понимать, Кассар ответил, что ничего не знает о делах на международном рынке антиквариата, кроме того, что там происходят сплошные убийства. Теперь, казалось, настало время открыть ему истинную причину моего визита. Я изложил и обосновал свои подозрения по поводу того, что двойник был убит, а затем рассказал все, о чем узнал. Кассар увлекся этой историей и сразу же пообещал, что будет помогать мне в дальнейшем расследовании. Теперь у меня был союзник.

Напротив ипподрома находится ничем не примечательное кафе, которое называется «Цум тротцкопф»[223]. Там за обедом я встретился с Кассаром и услышал подробную биографию Муссы, среди эпизодов которой больше всего меня заинтересовал тот факт, что он был женат на египтянке. Рассказ торговца натолкнул меня на мысль, что Кассар был тайно влюблен в эту женщину. Следовало с осторожностью воспринимать всю информацию о Муссе, но было ясно, что он живет не по средствам. Дом на Ибице, квартира на острове Зильт, яхта и апартаменты на бульваре Лас Олас в Форт Лодердейл — это лишь то, о чем знал Кассар. Все это вместе для честного торговца антиквариатом было просто чересчур.

Какие-то незаконные махинации? Кассар лишь пожал плечами. Предъявить что-либо Муссе нельзя, хотя он за ним и наблюдал уже многие годы. Моя версия, что Мусса держит антикварный магазин лишь для прикрытия, а на самом деле занимается темными делишками, не понравилась Кассару. Мусса был экспертом в этой области, он сделал на этом карьеру, и никто не мог отрицать его глубоких знаний. Некоторые даже называли его главным экспертом по египетским древностям в Европе, хотя он нигде и не учился. Кассар говорил все это не без горечи в голосе, что свидетельствовало о наличии у него самого какого-то специального образования.

Когда мы вышли из кафе, я уже все знал об интересующем меня человеке и был полностью уверен, что Мусса в этом деле играл решающую роль. Но в тот вечер я так и не приблизился к разгадке.

В надежде встретиться с мисс Клейтон я полетел в Каир, но этот шаг оказался ошибочным. Мисс Клейтон уже уехала, и никто не мог мне сказать, отправилась ли она вглубь страны или вернулась в Лондон. Поэтому я решил использовать пребывание в Египте себе на пользу и поискать следы Муссы. Но с торговцами антиквариатом и археологами меня постигла неудача. Да, я вызвал столько подозрений, что через пару дней мне пришлось просто удрать в Эль-Минью (Средний Египет), где я уже много лет был знаком с одной семьей: отцом, матерью и тремя сыновьями, которые жили за счет грабежей гробниц в Тель-эль-Амарне. Но и здесь имя Муссы не было известно, так что я вернулся домой не солоно хлебавши.

Посвятив этому делу уже уйму времени, я, к сожалению, не сдвинулся с места. Вскоре мне назначили встречу, и я впервые отложил это дело, хотя не мог избавиться от мыслей, связанных с моим расследованием.

Так прошел почти год, и вдруг я получил письмо от Кассара: Мусса умер, на этот раз всерьез — так он изволил выразиться, — и в его вещах обнаружилась необычная находка, которая меня заинтересует. Я немедленно выехал в Дюссельдорф. К моему удивлению, я обнаружил, что Кассар живет с вдовой Муссы в чудесном единодушии. А о делах не стоит и упоминать. Кассар протянул мне пачку коричневатых листов, исписанных арабскими буквами. Истрепанные и грязные, они представляли собой результат долгой и кропотливой работы. Все это было найдено в абонементном сейфе, который арендовал Мусса.

Я вопросительно взглянул на Кассара, но тот лишь ответил, что мне следует прочитать их и у меня отпадут всякие вопросы. При этом он многозначительно улыбнулся.

— Я не умею читать по-арабски, сначала мне нужно найти переводчика.

— Да, — ответил Кассар, — это было бы очень кстати.

— Ты знаешь, что написано на этих листках?

— Конечно, — ответил Кассар, — хотя не все. По крайней мере, я теперь знаю многое, и все эти истории, связанные с Муссой, не кажутся уже такими загадочными.

Конечно, я хотел узнать, что кроется в этих бумагах, и меня сжигало нетерпение. Но Кассар упрямо, просто посадистски отказывался объяснить мне хотя бы в общих чертах содержание этих документов. Он только сказал, что я могу оставить бумаги у себя и что я единственный на всем свете, кто способен осознать смысл всего, что там написано. Кассар не сомневался, что из этого может выйти отличная книга.

Он оказался прав. Я поручил Ширин, женщине-египтянке, проживавшей в Мюнхене, читать мне этот арабский текст по три часа ежедневно, без подготовки, просто читать то, что было написано на бумаге. Иногда я начинал так увлеченно слушать, что совершенно забывал делать свои заметки, и позже мне приходилось восстанавливать услышанное по памяти. Очень многое пришлось сформулировать заново, чтобы лучше понять, и все же я старался сохранить стиль человека, который писал дневник, — именно это представляли собой пожелтевшие листки. Остальное я дополнил, пользуясь независимыми источниками, которые открыл для себя в течение своей работы.

Это, собственно, история Омара Муссы, человека, который приблизился к непостижимому так, как еще ни один человек на земле.

Глава 1 «Мена Хаус» и «Винтер Пэлэс»

Каждому человеку будет сказано: «Читай с помощью Аллаха — даже если он не умел читать в земном мире — Книгу твоих деяний. Довольно с тебя, что душа твоя сегодня хранит счет всех твоих деяний!»

Коран, 17 сура, 14 аят
«Во имя Аллаха всемогущего» — так начинаются записки Омара Муссы. «Это слова престарелого злодея, которому осталось жить от нескольких недель до нескольких месяцев, совесть которого бессонными ночами мучит кишки. Это слова Омара Муссы, которые он до сих пор никому не говорил, с одной стороны, потому что это вовсе и не нужно. Аллах и так знает все тайны и сокровенные секреты. С другой стороны, потому что моим словам никто не поверит. Конечно, в своей жизни я взвалил на себя бремя греха, но так было назначено судьбой по воле Всевышнего, который, как он сам говорит, прощает все грехи, если не признавать никакого другого бога, кроме Аллаха. Но я этого никогда не делал. Также я никогда не нарушал постов в девятый месяц и молился в ночь ниспослания Корана на землю. Я совершил большое паломничество в Мекку, а ежедневные омовения и молитвы были для меня законом. А когда дела у меня шли хорошо, я без принуждения платил налог на содержание бедных. Вино, свинина, кровь и падаль вызывали у меня отвращение. У женщин, которых я встречал, никогда не было повода жаловаться, а те, которые вышли за меня замуж, наверняка переживут меня».

Омар Мусса, наверное, мог быть доволен своей судьбой, которая начиналась почти как судьба Моисея. Он мог заглянуть в сад вечности, который был вознаграждением святому и служил ему домом, если бы не то бремя, которое тяготило Муссу почти полстолетия, ведь ему довелось видеть вещи, недоступные другим людям. А его несчастная жизнь менялась день ото дня.

Чтобы понять, как все это происходило, нужно изложить всю его жизнь так, как он вспоминает о ней в своем дневнике. Его рождение было темным, как песчаная буря, он не знал ни отца, ни матери. Когда мальчику было несколько дней от роду, его положили в кожаный мешок, который просто привязали к ручке ворот караван-сарая, располагавшегося как раз напротив гостиницы «Мена Хаус». Старый Мусса, у которого было семь верблюдов и столько же детей, сжалившись, сказал:

— Одним ртом больше или меньше — не важно.

Он усыновил ребенка. Несколько раз в году на ручке, на которой нашли ребенка, появлялся мешочек с деньгами. О его происхождении никто ничего не мог сказать, но о его значении догадывался каждый.

Первые воспоминания появились у него, когда ему исполнилось три года. Его старый отец Мусса, худой, морщинистый мужчина с черной бородой и бровями над глубоко посаженными глазами, вложил ему в маленькие руки громадный набут, который ребенок едва мог удержать. Эта деревянная, обитая гвоздями дубинка символизировала мужскую силу. Самого выражения «мужская сила» маленький Омар тогда еще не понимал, зато весьма успешно обращался с этой дубинкой: копируя поведение взрослых, он со всей силы лупил ею по коленям верблюдов, чтобы высокие «корабли пустыни» согнули сначала передние, а потом задние ноги. И по сей день жив этот обычай: когда всаднику нужно влезть на спину верблюда, животное бьют по коленям.

Иностранцам из гостиницы «Мена Хаус», которых Мусса возил на верблюдах к пирамидам, казалось очень забавным, когда малыш таким образом помогал им спуститься с верблюда или взобраться на него. Один-два пиастра в то время считались большими деньгами для мальчика из пустыни, нередко он возвращался домой с пятью или шестью монетами. Сводные братья завидовали, потому что он был самым младшим, а зарабатывал больше всех. Поэтому Омар вырыл тайник под отхожим местом, где страшно воняло, но зато он был уверен, что сюда едва ли кто придет.

Странно, что он, живя буквально в тени пирамид, никогда не воспринимал их всерьез. Для него это были всего лишь горы, вершины которых цеплялись за облака. Он совсем не осознавал, что эти пирамиды — деяние рук человеческих. Именно в этом крылась причина того, что Омар не понимал того благоговения, с которым иностранцы подходили к пирамидам.

Больше всего здесь было англичан. Чистые, богато одетые мужчины (иногда вместе с напудренными дамами) отправлялись в пустыню, чтобы посетить пирамиды. Они слезали с верблюдов у роскошной гостиницы «Мена Хаус», в которую не разрешалось заходить ни одному феллаху, даже уважаемому старику Муссе, о котором шла речь. Он лично сопровождал лорда Кромера на верхушку большой пирамиды. Хотя местные египтяне и получали постоянную работу в презентабельном отеле, им под страхом наказания запрещено было говорить, что происходило за стенами цвета охры.

Взрослых мало интересовало запретное пристанище для иностранцев, каждый мог сам себе дорисовать, как жили богатые чужеземцы. Но для мальчиков гостиница стала объектом неутолимого любопытства. И даже одно упоминание о том, что ты добрался до швейцарской комнаты, подработал носильщиком или передал какую-то записку постояльцу, вызывало всеобщее удивление.

У Омара не было желания сокровеннее, чем когда-нибудь побывать в запретной гостинице «Мена Хаус». Он не раз незаметно перелазилчерез каменный забор и проскальзывал к входу в отель мимо садовников и сторожей в надежде хоть одним глазком увидеть запретное царство. Но всякий раз его замечали, и двое нарядно одетых привратников гнали его прочь довольно сильными ударами плеток еще до того, как Омар успевал что-то разглядеть.

Поэтому момент, когда Омар наконец-то впервые ступил в холл отеля, врезался ему в память. В тот день, который он позже так и не смог точно датировать в дневнике, в черной карете приехал султан Фауд, сын хедива Исмаила, внук Ибрагима-паши и правнук великого Мохамеда Али. Он явился, чтобы поднять над большой пирамидой египетский флаг. На султане был темный костюм, и он ничем не отличался от англичан, которые жили в отеле «Мена Хаус».

Омар был в какой-то степени разочарован: он представлял себе султана иначе. Но старый Мусса в утро того дня собрал своих детей и произнес речь, запомнившуюся Омару на всю оставшуюся жизнь. Он говорил, сильно жестикулируя:

— Это памятный день для истории Египта, и каждый из вас может гордиться тем, что он — египтянин. Когда-нибудь наступит время, когда не англичане будут править египтянами, а египтяне — англичанами.

Омар гордился, но куда больше его интересовали вооруженные солдаты, которые, в отличие от султана, были одеты по-восточному. В руках у них были винтовки и сабли, и они мрачно смотрели на каждого, кто приближался к свите султана.

Омар стоял со своим верблюдом в стороне от большой пирамиды, повинуясь приказанию Муссы, и махал посетителям.

Фауд заметил это и подошел к Омару, который в тот миг больше всего на свете хотел убежать, но стоял как вкопанный, сжимая в руке свой набут.

— Как тебя зовут? — улыбаясь, поинтересовался султан.

— Омар, — послушно ответил мальчик, — сын Муссы.

— Ты погонщик верблюдов?

— Да, — тихо произнес Омар.

Султан рассмеялся, у него был просто приступ радости.

— А можно мне проехаться на твоем верблюде?

Приближенные из свиты султана недоуменно переглянулись.

Омар с готовностью кивнул.

Тем временем подошел старый Мусса. Он извинился перед султаном за неразговорчивость мальчика.

— Он стесняется, достопочтенный господин. Это подкидыш, которого я воспитываю вместе со своими детьми!

В тот момент Омар почувствовал себя маленьким и жалким. Зачем Муссе понадобилось упоминать о его темном происхождении? Омару стало стыдно.

После восхождения на пирамиду, куда добрая дюжина телохранителей подняла султана на носилках, Фауд подошел к Омару. Тот заставил опуститься верблюда на колени, и султан влез на спину животного.

— Поехали к «Мена Хаус»! — воскликнул он, и Омар повел верблюда с восседавшим на нем султаном к гостинице. Солдаты расчищали ему путь, расталкивая столпившийся народ. Люди по обе стороны улицы ликовали и аплодировали. Перед входом в отель султан слез с верблюда. Кто-то из свиты султана сунул мальчику пару пиастров, и Омар уже хотел уйти вместе со своим животным, как вдруг Фауд подозвал маленького погонщика и спросил, не хочет ли тот выпить с ним лимонаду. Омар решил отказаться, ему не хотелось пить, но тут подошел Мусса и, с готовностью кивнув, подтолкнул мальчика к знатному постояльцу. Султан взял его за руку, и они вошли в холл гостиницы.

Повеяло прохладой. На каменном полу лежали ковры. Несмотря на то что был разгар дня, все ставни были закрыты, а под потолком горели латунные люстры с голубыми и красными плафонами, свет которых отражался на плитке с орнаментом, украшавшей стены. Богато одетые мужчины и женщины выстроились, образовав коридор, по которому прошел султан вместе с Омаром.

— Лимонада для меня и моего маленького друга! — воскликнул султан, и тут же появился служащий гостиницы в длинной белоснежной галабии. Он нес сверкающий латунный поднос, на котором стояли два бокала в виде тюльпанов с зеленым лимонадом. Омар никогда не видел такого зеленого лимонада. Торговцы напитками у пирамид продавали красный чай из мальвы, но зеленый лимонад?

Омар сомневался, можно ли вообще пить что-нибудь зеленое. Но потом султан Фауд взял свой бокал, поднес его к губам и подождал, пока то же самое сделает мальчик. Разумеется, Омару ничего не оставалось, как взять свой бокал и пригубить его. Сахарный вкус сладкой воды не только не был известен Омару — его вдруг стошнило, и он, зажав рот руками, бросился прочь, протискиваясь сквозь плотную толпу наружу, чтобы выплюнуть зеленый лимонад.


С того дня сводные братья возненавидели Омара и он стал часто получать трепку за то, к чему не имел ни малейшего отношения.

Старый Мусса был очень набожным и мудрым, хотя никогда не ходил в школу. И вот однажды вечером он собрал всю свою большую семью перед хижиной, чтобы почитать суры из Корана. Как и любой добропорядочный верующий, Мусса знал все сто четырнадцать сур наизусть и в этот вечер решил прочитать двенадцатую.

— Во имя Аллаха милосердного, — задумчиво начал он и рассказал о Юсуфе, который поведал своему отцу, что видел во сне одиннадцать звезд, солнце и луну, и все они кланялись ему. Отец призвал сына не рассказывать этот сон братьям, потому что они начнут завидовать, но это все равно случилось! Братья столкнули Юсуфа в колодец, где его обнаружили погонщики каравана и продали за пару дирхемов человеку по имени Потифар.

Во время рассказа сыновья поднимались один за другим и уходили, потому что поняли намерения отца, и, когда перед стариком остался сидеть только Омар, Мусса замолчал. С берега канала доносился стрекот миллиона цикад, который нарушали лишь далекие звуки музыки, звучавшей в саду гостиницы «Мена Хаус». Огни горели у дверей караван-сарая, то тут, то там раздавался короткий громкий смех, затихавший во мраке теплой ночи.

— Ты знаешь продолжение истории? — прервал долгое молчание Мусса. Омар покачал головой.

Тогда Мусса вернулся к своему рассказу и процитировал всю суру для одного благодарного слушателя. Он поведал, как Юсуф стал управляющим дома, рассказал о жене Потифара, о том, как юношу приговорили по ложным свидетельским показаниям, обвинив в преступлении, которого он не совершал, как потом он стал толкователем снов и фараон сделал его своим доверенным человеком.

Мусса рассказал о великодушии Юсуфа, который простил своих голодных братьев, пришедших к нему просить зерна.

Когда Мусса закончил, было уже очень поздно. Однако Омару совсем не хотелось спать, потому что он начал понимать, почему отец процитировал именно эту суру. Он, Омар, был чужаком, которого, наверное, никогда не примут сводные братья. Но разве эта сура не учила тому, что именно опальные люди чаще всего способны на поступки? В своих снах он видел себя советником султана, который носил европейскую одежду и ездил в черной карете. В ту ночь Омар решил поступить так же, как Юсуф.

Омар был погонщиком верблюдов и за два пиастра возил иностранцев из «Мена Хаус» к пирамидам. Но у него была длинная галабия вместо набедренной повязки, а братья называли его Омар-эфенди, что по значимости было равно слову «господин», однако по отношению к нему, подростку, имело оттенок презрительности.

Был лишь один человек, которому Омар всецело доверял, его звали Хассан. Микассах, калека, каких были тысячи в Каире, Хассан сам не знал своего настоящего возраста. Он был старым, очень старым, и понятия не имел о дате и месте своего рождения. У него не было ног ниже голени. Он привязывал к коленям обрезки автомобильных шин и так передвигался, неся перед собой ящичек, украшенный стеклянными жемчужинами и осколками зеркала. С помощью этого ящика микассах зарабатывал себе на жизнь. Хассан был чистильщиком обуви, а в деревянном ящичке, который служил его клиентам подставкой, лежали обувной крем, щетки и тряпки. Изо дня в день можно было наблюдать, как он сидит возле «Мена Хаус» и оказывает свои услуги гостям, которые заходят в гостиницу и выходят из нее. При этом он стучал щеткой о свой ящик и громко произносил одно известное ему английское слово:

— Polishing, polishing!

Хассан привык смотреть на жизнь с точки зрения обувной перспективы. Это значило, что для микассаха человек заканчивался на уровне пояса, а на все, что было выше, он не обращал внимания. Конечно, икры француженки в высоких дамских сапожках не могли не волновать его чувств, но о супружеских узах Хассан мог только мечтать, как мечтают о прохладе лунной ночи.

Привычка смотреть на людей снизу вверх нисколько не мешала ему. Хассану было все равно, когда на него не обращали внимания и говорили при нем вещи, которые не предназначались для третьей пары ушей. Но Хассан был никем, и так получалось, что он знал больше всех.

Он знал постояльцев гостиницы по именам, знал о причине их приезда в Египет. И если Хассан кому-то чистил обувь, то мог потом рассказать о человеке многое.

— Человека узнают по тому, как он носит ботинки! — утверждал Хассан, и те, кто слышал слова старика, удивлялись, потому что, по его логике, старые ботинки нужно было предпочесть новым. — Лишь выскочки всегда носят новые ботинки, честный человек следит за своей драгоценной обувью с большой щепетильностью. И даже больше: он нанимает человека, который заботится о его обуви, что очень хорошо видно по ботинкам. Обувь должна быть ухоженной и все время выглядеть так, словно отец надевал ее на свадьбу. Это сразу показывает его стиль и говорит о том, что хозяину такой обуви не нужно браться за грязную работу и отправляться в дальний путь, как нашему брату. — При этом старик смотрел на привязанные к коленям шины, а Омар — на свои босые ноги.

В доме для инвалидов в Али-эль-Сира Хассан научился читать и писать, и, если позволяло время, старик делился своими знаниями с мальчиком, царапая суры из Корана заостренной палочкой по утрамбованной земле у отеля «Мена Хаус». Когда Омару исполнилось десять, он смог прочитать и написать первую суру из Корана, которая начиналась словами: «Al-hamdu lillahi rabbi l-alamima r-rahmani r-rahimi» — «Хвала единому Богу, Господу миров, Богу Всемилостивейшему и Милостивейшему».

Омар загорелся идеей посещать школу, но старый Мусса отказал ему, со всей строгостью заявив, что он сам не ходил ни в какую школу, но, несмотря на это, стал уважаемым и достаточно зажиточным человеком, чтобы позволить себе воспитать совершенно чужого мальчика по имени Омар-эфенди.

Эти слова глубоко ранили Омара. Он в слезах побежал к Хассану, который занимался «polishing» у «Мена Хаус». Когда старик закончил чистить обувь одной знатной англичанке, он подозвал к себе Омара. При этом он, как обычно, ударял щеткой по ящику и шутливо кричал:

— Polishing, sir! Всего один пиастр!

Но тут он заметил, что его маленький друг плачет, и сказал:

— Египтянин знает всего два вида слез: слезы радости и слезы горя. Я, должно быть, очень сильно ошибусь, если скажу, что вижу на твоем лице слезы радости.

Мальчик отер тыльной стороной руки лицо и кивнул, потом сел возле микассаха на землю.

— Я… — начал он, запинаясь, — я спросил Муссу, готов ли он отправить меня в школу…

Хассан перебил его:

— Могу себе представить, что он тебе ответил. — При этом он сплюнул на песок. — Мусса наверняка сказал: «Зачем тебе школа, я сам в школу не ходил». Или что-то в этом роде, так ведь?

Омар снова кивнул и сквозь непрерывный поток слез и всхлипываний пробормотал:

— Мусса даже сказал, что может себе позволить воспитывать чужого мальчика по имени Омар-эфенди. Слышишь, он назвал меня Омаром-эфенди! — Рыдая, мальчуган закрыл лицо руками.

— Послушай, парень! — Старик положил на плечи Омара свои грязные коричневые руки. — Ты молод, смышлен, и у тебя целы ноги, которые понесут тебя туда, куда пожелаешь. Будь терпелив. Аллах укажет тебе твою дорогу. Жизнь предрешена, как путь небесного светила. Если Аллаху будет угодно послать тебя в школу, ты в нее пойдешь. Но если он решил в своем сердце, что тебе следует быть погонщиком верблюдов, ты будешь им всю оставшуюся жизнь. Что бы там ни происходило…

Слова старого микассаха ненадолго утешили Омара. Конечно, он так и ждал бы в своих мечтах, что Аллах укажет ему путь, если бы не наступил тот жаркий ветреный ноябрь, когда хамсин взметал в воздух раскаленный песок, а небо было темным, как во время Страшного суда. Это продолжалось семь дней без передышки. Глаза слезились, без повязки на лице никто не решался высунуться на улицу. Люди молили о дожде, но Аллаху был ведом лишь горячий, затхлый, безжалостный ветер, от которого перехватывало дыхание.

На восьмой день хамсин наконец утих. Люди и животные выползли из своих убежищ, словно обезумевшие, жадно дышали, как рыбы, выброшенные на берег. Только старого Муссы больше Не было видно. Его сердце не выдержало разбушевавшейся стихии.

Его накрыли с головой белой простыней. И так он сидел с обращенным в сторону Мекки лицом на своем высоком стуле со спинкой целых два дня, словно призрак, потому что для носилок в доме просто не было места, а тот, кто отвечал за похороны, приступил к своим обязанностям значительно позже. Хамсин оставил после себя слишком много жертв.

Это был первый случай, когда Омар встретился со смертью лицом к лицу, а мертвый Мусса под белым покрывалом так испугал его, что он сбежал к Хассану и поклялся, что никогда больше не зайдет в дом мертвого Муссы.

— Ты дурак! — обругал его микассах. — Ты действительно веришь, что, когда ночью взвоют шакалы, он поднимется и пройдет в закрытую дверь или отправится на небо, как утверждают неверные? — При этом он смачно плюнул на песок.

Омару стало стыдно. Он стыдился, потому что боялся, а боялся он чего-то неизвестного.

— А что утверждают неверные? — неожиданно спросил мальчик.

— А, да что об этом говорить! — неохотно произнес Хассан и вытер рукавом пот со лба. Потом он кивнул в сторону «Мена Хаус». — Все они неверные — англичане, немцы и французы… Все — евреи и христиане! — Он опять смачно плюнул, как будто сами слова вызывали у него отвращение.

— Но ты ведь живешь за счет неверных! — воскликнул Омар. — Как ты можешь презирать их?!

— Аллах ведает, что я творю, — ответил Хассан, — и он до сих пор не дал мне понять, что я поступаю не так, как надо.

— Значит, это угодно Аллаху?

Микассах пожал плечами и, повернув ладони кверху, сказал:

— А что мне еще остается? Если Аллаху не угодно, чтобы я нищенствовал и крал, значит, ему угодно, чтобы я чистил ботинки неверным. — После этих слов Хассан снова ударил щеткой по ящику и закричал: — Polishing, polishing, sir!

Из отеля вышел высокий, одетый в пятнистую униформу песчаного цвета господин и взглянул на блеклое пятно солнца на западе. Потом он осмотрелся по сторонам и направился прямиком к Хассану. Не говоря ни слова, господин поставил правую ногу на ящик, и Хассан начал свою работу, театрально размахивая руками, как танцор с саблями.

— Отличный господин, — сказал микассах Омару, не отрываясь от работы, — это видно по тому, как он носит ботинки!

— Неверный в отличных ботинках! — поправил его Омар.

Тут господин громко рассмеялся, и старик с мальчиком испугались, потому что тот, очевидно, понимал их язык. Из своего нагрудного кармана он выудил изогнутую трубку и после того, как любовно раскурил ее, сказал Хассану:

— Ты знаешь много людей, старик?

Хассан преданно кивнул.

— Много, йа саиди.

— Послушай, старик, — начал знатный господин, — я — профессор и проведу ближайшие несколько лет в Египте. Я ищу слугу, крепкого молодого парня, который будет разносить для меня послания, ходить с моей женой на рынок… Короче, мне нужна правая рука. Понимаешь меня?

— Я понимаю, йа саиди.

— Ты знаешь кого-нибудь, кто смог бы справиться с таким заданием?

— Нужно подумать, йа саиди, но я уверен, что кого-нибудь вам подыщу.

— Хорошо, — ответил знатный господин и бросил микассаху монету. — Может быть, ты подыщешь двух или трех, чтобы я мог выбрать. Они должны прийти завтра в это же время к гостинице. Ты не останешься внакладе. — Не прощаясь, он прошел к черным дрожкам и исчез.

Омар сидел у ящика Хассана и рисовал пальцем по дереву какие-то узоры.

— Может ли этот неверный сайд взять меня к себе?

— Тебя? Йа салам — силы небесные!

Омар повесил голову. Реакция Хассана обидела его, и он едва не расплакался.

Когда микассах заметил, что натворил, он взял мальчика за плечи и, встряхнув его, как молодое дерево, успокаивающе произнес:

— Эй, все хорошо, все хорошо!

На следующий день Хассан дремал у входа в «Мена Хаус», когда знатный господин вышел к нему в сопровождении дамы.

— Я надеюсь, у тебя все получилось, старик?

— Иншаллах — так было угодно Богу! — ответил Хассан. — Идите в холл отеля.

В холле отеля супружеская пара встретила Омара. Тот неуклюже поклонился и произнес:

— Йа саиди, я ваш слуга. Меня зовут Омар.

Знатный господин взглянул на супругу, потом они осмотрели мальчика, который растерянно стоял перед ними и через силу улыбался.

— Ты один? — спросила дама на чистом арабском языке.

— Да, я один, йа ситти.

— Сколько тебе лет?

— Четырнадцать, йа ситти.

— Значит, четырнадцать… И ты думаешь, что достаточно повзрослел для такой работы?

— Да, я так думаю, йа ситти.

Знатный господин тем временем тщательно раскуривал трубку.

— А что скажут твои родители о таком решении?

— У меня нет родителей, — ответил Омар, — мой отчим, который взял меня еще младенцем, умер, а мои сводные братья выгнали меня. К счастью, меня приютил у себя Хассан, иначе я и не знал бы, куда податься.

Муж и жена тихо переговорили о чем-то на английском. Омар не понял ни слова, но заметил, как дама покачала головой. Он еще никогда в жизни не видел такой красивой женщины. На ней было пурпурно-лиловое платье с охряным кружевным воротничком. Талия была настолько плотно зашнурована, что, казалось, ее можно было обхватить пальцами. Из-под оборок на кайме платья виднелись изящные сапожки в тон одежде. Но что больше всего удивило Омара, так это лицо — белое и нежное, совсем не такое, как у египтянок с их выдубленной на солнце кожей.

— Ну хорошо, — после паузы сказал знатный господин. — Ты будешь получать двадцать пиастров, а помимо этого также пищу и кров. Собирайся, мы отправляемся завтра в Луксор. Ровно в десять будь у входа в отель.

Не произнеся больше ни слова, супружеская пара ушла прочь.

Иншаллах. Омар остался стоять как вкопанный, напоминая своей неподвижностью узловатое мангровое дерево. Ему казалось, что все это снится, сквозь лихорадочно проносившиеся мысли слышался далекий голос микассаха: «Твоя жизнь предначертана, как путь небесного светила».

— Эй, ты там, живо убирайся отсюда! — Грубый голос привратника вернул Омара в реальность. Долговязый мужчина ударил его палкой по спине. От удара не было больно. Было больно от того, что Омара прогоняли, как назойливого пса.

Возле входа в отель его ждал микассах.

— Хассан, — крикнул Омар, — они меня взяли!

— Я знаю, — ответил старик и улыбнулся во весь рот. В руке он держал десять пиастров. — За посредничество.

Ночью Омар проскользнул к своему тайнику за отхожим местом у дома Муссы, чтобы забрать спрятанные там деньги. Платок, в который были завернуты монеты — плата за многолетний труд, — приятно оттягивал руку своей тяжестью. У Омара появилось чувство гордости.

Ранним утром он уже стоял у входа в отель «Мена Хаус». Слова «десять часов» для него ничего не значили. Ни один погонщик верблюдов в мире не знает часов и не ориентируется по ним. Омар присел в тени стены, высившейся вокруг отеля, и стал терпеливо ждать. Возле него лежал узелок, в котором были все его пожитки и скромное состояние.

Подъехали дрожки, и из отеля показался сайд. Гостиничные слуги вынесли ящики, чемоданы, разноцветные картины и начали грузить багаж на дрожки. Омар подошел и пожелал доброго утра, но его новый господин не удостоил его и взглядом.

Когда погрузка закончилась, появилась знатная дама в элегантном дорожном костюме, с зонтиком в руках, и сайд помог ей сесть в дрожки. Омар со своим узелком уселся рядом с кучером. Тот прищелкнул языком, и лошади потрусили вперед.

Длинные улицы Каира казались бесконечными, а клубящаяся пыль от экипажей и повозок серым налетом оседала на листьях пальм, выстроившихся по обеим сторонам дороги. К дрожкам с криком подбегали вездесущие торговцы, запрыгивали на подножку, пытаясь продать цепочки местного производства, глиняные фигурки или выпечку с кунжутом, но кучер отгонял их кнутом. И чем ближе они подъезжали к городу, тем сильнее становился шум.

У садов Исмаила дрожки повернули на набережную Нила, и Омар впервые в жизни увидел большой зеленый поток, фейлюк с треугольными парусами и колесные пароходы, дымовые трубы которых, устремившись вверх, расходились раструбами подобно диковинным цветам. Изумленный мальчик не мог вымолвить и слова. Он лишь послушно кивнул, когда кучер, смеясь, спросил его:

— Неужели ты впервые видишь пароход «Марсель — Каир»?

До этого дня мир Омара заканчивался там, где горизонт сливался с небом, — на расстоянии дневного перехода от Гизы. И он никогда не задумывался, что могло скрываться за этим горизонтом.

Когда дрожки переехали по мосту через Нил, кучер указал кнутом на гостиницы с правой стороны — пятиэтажные дворцы, обсаженные пальмами, — совсем не такие, как «Мена Хаус». На этом берегу Нила у всех домов было больше этажей.

Внезапно кучер испугался и изо всех сил резко натянул поводья.

— Автомобиль! — взволнованно вскричал он.

Омар приподнялся и вытянул шею, чтобы получше разглядеть чудо, которое ехало им навстречу. Он уже слышал, что есть повозки, которые могут ездить без лошадей, но этого удивительного средства передвижения Омар еще никогда не видел.

Фыркая и подрагивая, автомобиль медленно приближался к ним на низких колесах. Вместо поводьев у кучера в руках был руль. Аллах всемогущий, эта штука двигалась без помощи лошадей, словно по воле шайтана! Дети, крича и смеясь, бежали рядом; иные из них останавливались, раскинув руки на пути автомобиля, будто хотели победить волшебство, благодаря которому он двигался. Водитель автомобиля прокладывал себе путь, выбрасывая вперед, на дорогу, хлопушки, и дети с воплями разбегались в разные стороны. Но это напутало лошадей в дрожках, и кучер прилагал все усилия, чтобы удержать поводья.

— Придет время, — недовольно проворчал он, когда машина проехала, — и лошади никому не будут нужны. В Америке уже сейчас есть автомобили, мощность которых, как у сотни жеребцов. Как у сотни, слышишь? А знаешь, сколько корма съедает сотня лошадей? Во всем Каире ты не найдешь хозяина дрожек, у которого была бы сотня лошадей!

Омар кивнул. Все это было выше его понимания: сто лошадей в одной повозке.

— В Америке, — продолжил кучер, — каждый год производят триста тысяч автомобилей в год. Ты можешь себе такое представить?

Омар молчал, он не мог даже вообразить ни где находится эта Америка, ни число в триста тысяч автомобилей. Ему было даже тяжело осознать то, что он видел сейчас собственными глазами.

Привокзальная площадь была запружена экипажами. Хорошо одетые люди, в основном европейцы, куда-то спешили. Египтяне в традиционных нарядах или ливреях прокладывали себе путь с чемоданами, ящиками и сундуками, издавая громкие звуки, словно верблюды, которых били набутом. Там, где иностранцам уже совсем не было прохода, слуги разгоняли толпу палками. Пахло пылью, лошадиным пометом и сладкими булочками, которые выпекали мальчишки в небольшой железной печке.

Едва дрожки остановились, как их окружила добрая дюжина носильщиков: каждый хотел нести какую-нибудь кладь, поэтому экипаж разгрузили в мгновение ока. И только теперь из него выбралась супружеская пара.

— Расступись, дорогу профессору из Англии! — закричал кучер, ступая впереди и размахивая кнутом. — Дорогу профессору Шелли и его жене!

Но ни крики, ни плеть не действовали, и так продолжалось некоторое время, пока спутники не добрались до вокзала.

Здание вокзала было построено из белых и красных кирпичей и походило на замок. Благодаря башенкам, эркерам и стрельчатым окнам с красно-синими витражами создавалось впечатление, что здесь живет могущественный паша.

— Дорогу профессору Шелли и его жене! — снова и снова кричал кучер. Так Омар впервые услышал имя своего нового хозяина, которого до сих пор не знал. Тут началась сутолока, и ситти то и дело восклицала:

— Боже мой! Боже мой!

Там, где давка и толкотня были еще сильнее, железная решетка отделяла платформу от общей части вокзала. Служащие в красных и зеленых униформах с золотыми лентами на груди, которые придавали им достоинства, перекрывали узкий коридор и требовали для прохода билет. Таким образом Омар в первый раз попал на платформу.

Железное чудище, черное, высокое, как дом, и с большими красными колесами, пыхтело, исторгая пар, шипело и испускало между рельсами струю воды, словно широко расставивший ноги верблюд после водопоя. При этом оно издавало металлические звуки, каких Омар еще никогда не слышал. Сразу за угольным вагоном локомотива в красно-желтых вагонах располагались купе первого класса. Мужчины в белых костюмах и шляпах с широкими полями, дамы в разноцветных платьях стояли возле поезда и болтали на иностранном языке, пока слуги грузили их багаж. Газетчики выкрикивали заголовки, продавцы орехов разносили свой товар, а игроки в кости, преследуемые вокзальными служащими, нерешительно предлагали сделать ставки до сотни фунтов. Омар подобрал галабию и влез в купе, на которое профессору указал человек в униформе. Носильщики передавали багаж через окно. Все происходило без спешки, потому что в Каире, несмотря на четкое, как и на всех вокзалах мира, расписание, значилось лишь время прибытия. Поезд отправлялся только после того, как все пассажиры занимали свои места.

В купе пахло лакированным деревом, бархатом и накрахмаленными кружевными скатертями. На стенах, на уровне головы, висели зеркала с серебряными заклепками. Под окном — откидной столик, в углу — шкаф, за дверцами которого при легком надавливании можно было обнаружить умывальник. Кружевные занавески резко контрастировали с красной, украшенной глубоко посаженными пуговками обивкой сидений. Омар не мог на все это насмотреться и словно пребывал во сне. Он очнулся лишь тогда, когда кондуктор толкнул его в спину и, махнув рукой, сказал:

— Иди назад, там два последних вагона четвертого класса.

Лишь мгновение Омар мечтал, что он, как сайд, будет путешествовать в купе первого класса. Но он не расстроился, ибо даже путешествие в вагоне четвертого класса было для него настоящим приключением. Когда Омар вылезал из купе, ему встретился профессор с длинной черной сигарой в зубах. Выдохнув большое сизое облако дыма, он прокашлялся и крикнул:

— И не забудь, что в Луксоре сходим с поезда! Иначе ты очутишься в Асуане!

Омар кивнул.

— Хорошо, йа саиди.

Последний вагон был переполнен ящиками и тюками. На стенах висели клетки с мелкими животными и птицей, от которых распространялся едкий смрад. Мальчик обрадовался, что нашлось место на одной из лавок. Большинство пассажиров здесь сидели на своем багаже, и внутрь вагона было не протиснуться, поэтому Омару ничего не оставалось, как пристроиться возле двери.

Поезд захлопал дверьми вагонов, с платформы донеслись прощальные выкрики, предвещая отправление. В здании вокзала раздался пронзительный свисток. Медленно, сначала едва заметно, охая и пыхтя, паровоз двинулся в путь. Через открытое окно врывался затхлый воздух. Омар был так взволнован, как еще никогда в жизни, потому что поезд ехал все быстрее, хлипкий деревянный вагон бросало на рельсах из стороны в сторону, словно мяч. Городские дома проносились мимо подобно птицам.

Главный интерес у Омара вызывали рельсы железной дороги. Он просто не мог себе представить, что они тянулись так бесконечно долго — до самого Луксора и даже до Асуана, до стремнин и порогов Нила, о которых он когда-то слышал. Он боялся, что где-нибудь на краю пустыни рельсы закончатся, поезд перевернется и погребет под собой всех пассажиров.

Наконец паровоз разогнался до такой скорости, что даже всадник на лошади не смог бы поспеть за ним, но и затормозить было нельзя, если вдруг на рельсы забредет буйвол или верблюд. Иншаллах. Чтобы как-то уменьшить тряску от безумной езды, Омар положил голову на руки, которые покоились на коленях. Так он немного подремал. Лишь однажды он поднял голову, когда в вагоне раздались восторженные крики: поезд приблизился к берегу Нила, и стало видно, как люди на лодках, плывущих вверх и вниз по реке, машут пассажирам разноцветными платками.

Омар должен был все-таки хоть немного поспать. Монотонный грохот и раскачивание вагона способствовали этому. Но потом вдруг резко заскрежетали железные тормоза, и мальчик в испуге проснулся. Поезд прибыл на станцию.

— Бени Суэф! Бени Суэф! — громко, как муэдзин, закричал кондуктор, и на платформе показались люди. Из пассажиров поезда почти никто не выходил, но еще несколько сотен пытались влезть в переполненный состав. В основном были забиты вагоны третьего и четвертого класса, и Омар придвинул свой узелок еще ближе к соседу. От вони и жары едва можно было дышать, но крепкие парни и сильные мужчины с выжженной солнцем кожей толкались и давили, пока последний наконец не забрался с платформы в вагон. Среди них было много подростков.

Поезд снова отправился в путь, и тут Омар почувствовал, как его кто-то пихнул в бок. Он обернулся и увидел лицо светлокожей девочки.

— Вот, держи, — сказала она, и Омар взял палочку, которой девочка в него ткнула. Потом она вытащила еще одну откуда-то из своего платья и демонстративно начала ее грызть.

— Что это? — поинтересовался Омар.

— Сахарный тростник, — ответила девочка и выплюнула несколько волокон сахарного тростника.

Омар попробовал диковинный продукт. На вкус тростник был кисло-сладкий и хорошо утолял жажду.

— Хорошо, — сказал мальчик, — спасибо.

— Можешь взять еще, если хочешь, у меня их много. — При этом она убрала в сторону длинный платок, намотанный на голове и вокруг шеи и свисавший от груди до пола. В некоем подобии фартука лежал узелок с сахарным тростником.

— Мы собирали урожай сахарного тростника. Все здесь собирали урожай. Они платят три пиастра в день, детям — половину.

Омар внимательно посмотрел на девочку, а она, казалось, поняла, какие мысли вертелись у него в голове.

— Сейчас ты, наверное, хочешь узнать, — произнесла она, — получала ли я три пиастра, так? — И, не дожидаясь ответа, продолжила: — Три пиастра. В этом году впервые я получала три пиастра. Всего сорок два за две недели. А вместе с моим отцом — восемьдесят четыре пиастра. — При этом она ткнула пальцем в сторону лысого мужчины, который дремал и потел, сидя на металлическом поручне.

— Мне шестнадцать, — сказала девочка, — а тебе?

— Четырнадцать.

— Меня зовут Халима, а тебя?

— Омар.

Халима стащила с головы платок, и Омар увидел ее черные гладкие волосы.

— Откуда ты родом? — спросила Халима.

— Я из Гизы, — ответил Омар. — Еду в Луксор.

— В Луксор?! — Халима радостно хлопнула в ладоши.

— Я сама из Луксора, точнее из эль-Курны. Что ты будешь делать в Луксоре?

— Меня нанял английский сайд. Ему нужен слуга.

— Значит, ты слуга. — Девочка выпятила нижнюю губу и с уважением кивнула. — А что будет делать английский сайд в Луксоре?

Омар пожал плечами.

— Я не знаю, он — профессор.

Тут глаза Халимы засверкали, а на лбу появилась вертикальная морщинка.

— Весь Луксор кишит археологами, — сказала девочка. — Они едут отовсюду: из Англии, из Германии, из Франции, даже из Америки. Эти мерзавцы вывозят из Луксора все.

Омар не понимал, почему так разволновалась Халима. В Гизе любили иностранцев. Они приносили стране деньги. Погонщики верблюдов в Гизе жили за счет иностранцев. Омар не мог припомнить случая, когда он на своем верблюде вез к пирамидам египтянина. Поэтому он решил, что будет благоразумнее промолчать.

Солнце приближалось к зениту, и жара в вагоне стала просто невыносимой. По левую сторону от железной дороги катились зеленые воды Нила, по правую расстилались серо-коричневые поля, возделываемые крестьянами, а за ними мелькали бесконечные пески пустыни.

В Минье, где поезд остановился во второй раз, предстала та же картина: всюду сновали деловитые торговцы, предлагая мыло и масличный жмых, большими вывесками привлекали гостиница «Савой» и пансион «Ин Хасиб».

Кому повезло оказаться возле двери, тот мог выйти на платформу и размять ноги или зачерпнуть пригоршню воды из вокзального фонтана, вокруг которого было полно народа. Но Омар был так зажат в глубине вагона, что о прогулке нечего было и думать.

— Сколько еще ехать до Луксора? — спросил мальчик, когда поезд снова тронулся с места.

Халима рассмеялась:

— Тебе нужно набраться терпения. Следующая станция называется Асьют. Это примерно половина.

Омар вытер рукавом выступивший на лбу пот. Он смертельно устал и с трудом отвечал на вопросы не умолкающей ни на минуту девочки. В конце концов Халима сдалась, и оба уснули, прижавшись друг к другу плечами.

В ночных сумерках поезд пересек Нил у Наг Хаммади. Решетки моста громко гремели, и Омар с Халимой проснулись. Близость воды и ночная прохлада немного облегчили пребывание в вагоне. Наконец около полуночи поезд прибыл в Луксор.

Омар, удобно пристроившийся рядом с Халимой, хотел бы продолжить путь вместе с ней, но пассажиры неистово устремились наружу, и мальчик едва не потерял ее из виду.

— Ты меня навестишь? — в давке крикнула Халима, выходя из вагона.

— Но я же не знаю, где ты живешь, Халима!

— В Шейх-абд-эль-Курне, на другой стороне реки. Спроси Юсуфа. Моего отца каждый знает!

И девочка затерялась в толпе.

Омар отправился вперед, где в голове состава располагались купе первого класса. Когда ночной поезд прибывал в Луксор, казалось, что весь город поднимался на ноги. Одетые в черное матери качали на руках младенцев, подростки-носильщики предлагали свою помощь, служащие гостиниц с колокольчиками рекламировали свободные номера, какой-то слепой водил похожим на лук смычком, извлекая из своей каманги звуки, но никто не бросал ему монет. Прохода просто не было. Даже на рельсах, натыкаясь на ослов и багажные тележки, толпились люди.

У вагонов первого класса давка была меньше. Гостиница, в которой решил остановиться профессор, прислала носильщиков, чтобы они позаботились о багаже. Саид велел Омару пойти вместе с носильщиками, которые должны были показать ему, где он будет жить. Профессор и его жена сели в экипаж.

— Эй, хватайся! — Один из носильщиков толкнул Омара в бок. — Или такая работа не для эфенди?

— Нет-нет, — смущенно пробормотал Омар и взялся грузить чемоданы профессора на двухколесную тележку, в которую был запряжен осел. Сверху он бросил свой узелок и, последовав примеру двух носильщиков, забрался сам.

На улицах Луксора царила темнота. Уличного освещения здесь не было, и погонщик время от времени громко кричал, чтобы предупредить идущих навстречу пешеходов. Целые и невредимые, они наконец добрались до гостиницы «Винтер Пэлэс».

Профессор и его жена разместились в левом крыле отеля, а Омар, после того как доставил багаж и пожелал хозяевам спокойной ночи, отправился в темный парк, где за высокими кустами олеандра прятался деревянный домик, в котором жили работники гостиницы и прислуга постояльцев.

В маленькой комнате, на которую указали Омару, стояло, насколько ему удалось разглядеть в темноте, шесть двухъярусных кроватей. Мальчик подумал, что ему нужно пристроить свой узелок, но, смертельно уставший, он просто забрался на одну из кроватей и сразу заснул.


Наступило утро следующего дня. Луксор засверкал, когда солнце выползло из-за цепи холмов на востоке. От деревьев поползли длинные тени, а на противоположном берегу Нила заалели огнем красные стены утесов. Гости отеля «Винтер Пэлэс» могли любоваться роскошным видом с террасы. Там высшее общество встречалось за завтраком; люди читали газеты, получали почту, обменивались новостями. Мужчины — в белых костюмах, женщины — в пастельных оттенков платьях и широкополых шляпах.

Прибытие новых постояльцев, в том числе профессора Шелли и его супруги, вызвало оживление среди большого количества бездельников, проводивших осень и зиму в Луксоре, который привлекал путешественников своим мягким климатом.

Почти каждый день устраивались приемы, и все, кто вращался в свете, должны были непременно посещать их. Один раз в месяц устраивал праздник Мустафа-ага, британский консул в Луксоре. И как раз в этот вечер он и должен был состояться — из-за него весь день был наполнен волнениями и переживаниями.

Профессор Шелли, чувствуя на себе многочисленные взгляды, устремился к столику, за которым сидел мужчина, заметно отличавшийся от обычных представителей высшего общества. На нем был выглаженный серый костюм и черная бабочка. Его черные волосы выглядели так же неухоженно, как и борода, а лицо было очень загорелым, как у местных жителей, что в то время считалось не очень аристократичным.

— Мистер Картер? — спросил Шелли.

Мужчина в сером костюме поднялся.

— Говард Картер.

— Я — профессор Шелли, а это моя жена Клэр.

После обмена традиционными британскими любезностями и несколькими общими, ничего не значащими фразами по поводу утомительного путешествия и погоды Шелли вынул из кармана письмо и положил на стол перед Картером. Тот прочитал в углу пометку: «Отправитель — Хайклэр-Касл» и, словно догадавшись о содержании письма, небрежно сунул его в карман пиджака.

— Буду краток, — начал Шелли, не обратив на это внимания, — я прибыл по поручению «Общества исследования Египта».

Картер кивнул.

— И какова же причина, профессор?

Шелли подсел поближе и тихо произнес:

— Люди в Лондоне недовольны. В ваш адрес звучит резкая критика, мистер Картер.

— Вы же не думаете, что я…

— То, что я лично думаю, никакого значения не имеет, мистер Картер, — перебил его профессор. — Меня просто направило «Общество исследования Египта», чтобы по возможности прояснить дело. Вы должны понимать: люди, которые вложили уйму денег…

— Деньги! — Картер презрительно рассмеялся.

— Дело в том, что чертежи, точь-в-точь такие же, как и те, что вы изготовили в Долине царей, попали в оборот.

— Но ведь я рисовал их и в Тель-эль-Амарне.

— И все же эти чертежи теперь можно купить даже на черном рынке!

Картер замер. Не веря своим ушам, он в изумлении уставился на собеседника.

— Я этого не знал, — растерянно пробормотал он.

— Теперь вы понимаете все разочарование «Общества»?.. Только не надо вешать нос, в любом случае доказательств против вас пока нет. Ваши чертежи просто слишком хороши, Картер. Так хороши, что служат картами для расхитителей гробниц.

— Это просто какое-то сумасшествие, — взволнованно сказал Говард Картер. — А если бы я нарисовал неточные планы, меня бы уволили за недобросовестную работу. Теперь мои карты оказались слишком точными, и за это меня опять критикуют. Это сумасшествие, вы слышите!

— О критике не может быть и речи, — перебил его профессор. — Может, мне удастся прояснить это дело. Я хочу, чтобы это удалось нам обоим.

— Что вы собираетесь делать?

— Я приехал сюда не как археолог. Я просто путешественник, который проводит свой отпуск в Луксоре. Меня интересуют находки древности, может быть, даже что-нибудь куплю. Такие слухи быстро разлетаются. Как только у меня появятся нужные контакты, я сделаю вид, что мне интересны большие предметы.

Картер поднял глаза.

— Это хорошо! — задумчиво произнес он.

— И поэтому мы должны как можно дольше делать вид, будто мы с вами незнакомы, вы понимаете?

Картер кивнул и помешал ложечкой кофе.

— Идея действительно великолепная. Еще два года назад все раскопки в Долине царей были остановлены. Немцы утверждали, что там уже откопали все, что только можно. Но потом пришли французы, и в противоположной стороне, в боковой долине, где Бельцони восемь лет назад наткнулся на гробницу Сети, они нашли усыпальницу Аменхотепа с мумиями Аменхотепа, Тутмоса, Сети, Меренптаха и Сиптаха. С тех пор там начался сущий кошмар. Почти каждый день появляются новые слухи о невероятных открытиях, богатствах и сокровищах. Это и привлекает сюда всякий сброд. Я никогда не хожу без оружия по долине. Вы только оглядитесь вокруг.

— Вы имеете в виду…

— Выглаженные костюмы и приличные манеры могут исчезнуть в мгновение ока, сэр, я даже думать не хочу, сколько десятилетий тюремного заключения в общей сложности у людей, сидящих сейчас на террасе.

Говард Картер всегда привык говорить прямо, отчего, нужно признать, друзей у него не прибавлялось. Именно поэтому его считали особенным, одиночкой и не любили в обществе. Миссис Шелли этот одичавший англичанин просто заворожил, и она по его совету начала внимательно рассматривать постояльцев гостиницы в поисках возможных преступников.

— Дорогая, ну пожалуйста! — умоляюще произнес профессор, обращаясь к жене, и, повернувшись к Картеру, добавил: — А вы, скажите честно, вы лично еще ожидаете значительных находок в Долине царей? Я имею в виду то, что для археологии недостаточно одних только слухов…

— Как недостаточно документов и умных научных статей! — молниеносно среагировал Картер. — Хотя в «Обществе исследования Египта» есть светлые головы, историю Египта нельзя написать ни в Лондоне, ни в Париже, ни в Берлине. — Картер ткнул большим пальцем через плечо. — Историю пишут там, в пыли, среди камней, на сорокаградусной жаре в тени… Если вы, конечно, понимаете, о чем я говорю. — И тут же спросил: — Вы в первый раз приехали в Египет?

— Да, — ответил Шелли, и Картер продолжил:

— Понимаете, мне было семнадцать, когда я попал сюда впервые, и с тех пор эта страна и ее прошлое не отпускают меня. Я живу и работаю здесь много лет. За это время я приобрел знания, которые вы не получите ни в Оксфорде, ни в Кембридже. Живя здесь, вы не разбогатеете, но приобретете знания и опыт. Археология — это как красивая девушка без приданого.

Профессор улыбнулся.

— Вы так и не ответили на мой вопрос.

Картер вдруг задумался.

— Жду ли я каких-нибудь значительных находок? — Он поднял глаза, взглянул на противоположный берег Нила, и его лицо осветилось самодовольной улыбкой. — Я, должно быть, сошел с ума, — сказал он, продолжая смотреть на запад. — Но я практически убежден: там лежит нечто,что в один момент сделает меня знаменитым.

Шелли взглянул на жену, и та восторженно воскликнула:

— Расскажите же, мистер Картер, расскажите, пожалуйста!

На какое-то мгновение Говард Картер потерял самообладание и сделал прозрачный намек, но в ту же секунду собрался и попытался обыграть свои слова:

— Понимаете, человек лелеет надежду, как бы собирая мозаику. И чем больше он находит частей этой мозаики, тем ближе подходит к своей цели. Но самое плохое заключается в том, что части мозаики приносят с собой больше вопросов, чем ответов. Но потом археолог делает еще одну находку, обнаруживает еще один сегмент мозаики. Он такой же неприметный, как и все остальные, но этот сегмент в один момент вдруг проясняет всю картину разом. И все можно реконструировать. — Картер, казалось, не замечал, как внимательно слушает его миссис Шелли. — Я хочу привести вам один пример. Вход в гробницу Хатшепсут был известен сотни лет. Но там не было никаких надписей и рельефов, поэтому никто не мог сказать, куда ведет этот ход. Скальная порода крошилась, и за тысячи лет ход завалило камнями, к тому же он был очень извилист. Еще Наполеон попытался расчистить его, но, пройдя двадцать шесть метров, сдался. Потом пришли немцы, они раскопали еще двадцать метров, однако тоже сломались. Для прохода в скале, предназначение которого было известно, затраты на раскопки оказались слишком высоки. Обнаружив гробницу Тутмоса IV, я нашел в обломках голубого скарабея с именем царицы Хатшепсут. Меня это заинтересовало. Я занялся поисками легендарной царицы и пришел к выводу, что ее гробница должна быть где-то неподалеку, в этой же местности. Но с чего мне нужно было начинать? Однажды я своей тростью ковырялся в обломках, как раз под входом в злополучную гробницу, которую пытался раскопать Наполеон. И что я увидел? Обработанный камень с именем Хатшепсут! Для меня не оставалось сомнений, что этот камень попал сюда вместе с мусором из этой гробницы. Значит, скорее всего, эта гробница и принадлежала Хатшепсут.

— И что же? — с нетерпением спросила миссис Шелли. — Ваши предположения подтвердились?

Говард Картер стряхнул с костюма невидимую пыль, словно хотел показать, что речь шла о чем-то незначительном, и после паузы ответил:

— Да, мои предположения подтвердились, но результат моего открытия никоим образом не покрыл издержек на раскопки. Нам пришлось проложить шланги и расчистить три передние камеры, пока, пройдя двести метров, мы не обнаружили саму гробницу.

— И что?

— Ничего. Она была пуста, как и все гробницы фараонов, которые до сих пор были найдены. Иншаллах.

— Вы так говорите, будто вас это расстраивает, — произнесла Клэр.

— Расстраивает? — Картер измученно улыбнулся. — Я лишился должности. Скажите, вам понравится, если вы вот-вот окажетесь на улице?

— Простите, я этого не знала!

— Не страшно, — проворчал Картер, — можете мне поверить, в этом нет ничего хорошего. Я несколько лет держался на плаву, рисуя открытки для туристов, по пиастру за штуку. Здесь, перед отелем, я стоял изо дня в день, как нищий, иногда возвращаясь домой всего с двумя пиастрами в кармане. Это не сахар.

С юга дул теплый ветер, развевая красные шторы на террасе. Вверх по течению плыла белая лодка с большим треугольным парусом. Она пришвартовалась у причала прямо перед отелем и вызвала небывалое оживление общества.

— Опять какой-нибудь чудаковатый американец, — заметил Говард Картер, — они наводняют эту страну, как саранча. И каждый, кто что-то возомнил о себе, фрахтует дагабию у Томаса Кука. Такое жилое судно стоит сто фунтов в месяц. За эти деньги такой археолог, как я, должен ковыряться год в пыли и собирать обломки до исступления.

Шелли одобрительно кивнул.

— С тех пор как Амелия Эдвардс съездила в США с докладом, американцы, кажется, заново открыли для себя Египет. Вы знаете, что у «Общества исследования Египта» есть даже американский филиал?

— Знаю. Мой учитель Флиндерс Петри часто рассказывал о леди Амалии. Она по-своему была гениальна, она знала, как лучше всего продать свои исследования.

— Именно такого таланта вам не хватает, — серьезно произнес профессор.

— Вы сами это говорите. Сами…

С юга на большой скорости приближался почтовый пароход из Асуана. Из трубы валили черные клубы дыма, к тому же он издавал пронзительные гудки, чтобы только что пришвартовавшаяся дагабия освободила причал.

— Смотрите, — произнес Картер и указал на флаг, развевавшийся на задней мачте парусника. — Точно американец!

На яхте были высокие, узкие окна, а на корме — стеклянная галерея, в которой можно было распознать библиотечный салон. На корме золотыми буквами написано название: «Seven Hathors»[224].

— Этот корабль приказал построить Генри Сейс, — сказал Говард Картер. — На его борту есть библиотека в две тысячи томов. Столько книг нет во всем Верхнем Египте! — Впервые серьезный археолог искренне рассмеялся.

Шелли, тоже улыбнувшись, заметил:

— Многие полагают, что Сейс уделял больше внимания роскоши, нежели науке. Но я спрашиваю вас, Картер, где написано, что археолог должен обязательно жить в нищете? Или есть доказательства того, что успех в археологии зависит от бедности?

— О нет! — обиженно воскликнул Картер. — Тогда я наверняка должен быть самым успешным археологом.

Пока «Seven Hathors» отшвартовывалась, а почтовый пароход, громко ударяя лопастями колес по воде, приближался к причалу, в гостинице «Винтер Пэлэс» началось оживленное движение. Через толпу пробирались носильщики с тачками, расхваливали свои напитки продавцы чая и лимонада, и все экипажи Луксора как по команде подъехали к причалу. Казалось, вот-вот должно было произойти важнейшее событие в жизни города, поэтому сюда спешило чуть ли не все население: дети-попрошайки, которые с протянутой рукой приставали к каждому европейцу; одетые в черное матери с детьми, пристроенными в покрывалах за спиной; темнокожие уличные девушки, которые завлекали мужчин, прищелкивая языком; почтмейстер в желтой униформе с золотыми пуговицами и гостиничная прислуга в белых галабиях и красных фесках. Люди кричали, толпились и толкали друг друга.

— Видите, — обратился Картер к миссис Шелли, — это и есть Египет. Вот она, настоящая жизнь. Вы, может быть, этого не поймете, но я больше не смогу стоять в очереди в Лондоне на Оксфорд-стрит в ожидании экипажа. Мне кажется, я тотчас умер бы. Я уже двадцать лет живу в этой стране, и мне нужна эта суета, крики и вонь верблюжьего помета. Конечно, Темза — внушающая уважение река, но что она по сравнению с Нилом! Разве он не самая оживленная артерия в мире: бурный и медленный, неистовый и смиренный, клоака и вожделенный берег? Эту страну можно или любить, или ненавидеть. Я ее люблю.

Сухой и холодный человек вдруг начал мечтать. Это было настолько увлекательно, что Шелли и его жена даже в какой-то степени понимали его: эта страна и ее люди завораживали европейцев. И Европа с Великобританией, казалось, были далеко-далеко, на другой стороне земли.

— Вам уже сообщили, что Его Величество умер? — неожиданно спросил Шелли.

Картер рассмеялся:

— Вы же не считаете, что мы здесь живем, словно на другой планете! Почтовый пароход из Каира приходит дважды в неделю и привозит свежие газеты со всего мира. Да здравствует Его Величество, король Георг V! — Шелли уловил в словах Картера ироническую нотку, которая выдавала, что он совсем не был монархистом.

— Сейчас в Европе наступили беспокойные времена, — заметил профессор, — никто не знает, как отреагируют немцы на наше сближение с Францией.

— Наверное, так же негативно, как и египтяне, — ответил Картер. — Союз между Францией и Великобританией: у французов — Марокко, у англичан — Египет. Все это здесь воспринимается как закулисные игры и еще больше разжигает национализм. Думаю, начнется новое восстание, как при Араби-паше, — это всего лишь вопрос времени. Убийство премьер-министра Бутрос-Гали-паши в начале года — первый тревожный звонок. Он стал жертвой египетского национализма.

— Но у нас же есть генеральный консул в Каире, он осуществляет главное руководство в Египте!

Картер засмеялся:

— Возможно, это было во времена лорда Кромера, но с тех пор, как эту должность занял сэр Элдон Горст, здесь царит хаос.

— Сэр Элдон тяжело болен.

— Это известно. Очень досадно, но скажу вам откровенно: у Горста нет такого авторитета, как у Кромера, однако он еще обладает влиянием, достаточным для того, чтобы хоть как-то сглаживать противоречия в этой стране. Вдумайтесь только: несколько лет назад в Египте еще был «закон кнута». С помощью плети вводились непомерные налоги и выбивались нужные решения суда. Официально «закон кнута» отменен, но в отдаленных местностях, где нищее население не решается жаловаться, чиновники все еще используют плеть. Секрет полишинеля.

— Нужно рассказать об этих случаях общественности! — возмущенно воскликнул профессор Шелли, а его жена, слушавшая Картера с затаенным дыханием, лишь одобрительно кивнула.

— Рассказать общественности!? Зачем? Все и так это знают. А многие считают, что «закон кнута» даже зря отменили. Многие видят в этом слабость правительства. Мудиры, губернаторы провинций и полицейские потеряли авторитет. Количество преступлений растет, а налоги почти никто не платит с тех пор, как их перестали выбивать кнутами. Тому, кто собирается править этой страной, нужна сила слона, толстокожесть буйвола и ловкость ящерицы.

— И всех этих качеств не хватает сэру Элдону?

Картер пожал плечами и повернул ладони кверху.

— Как я уже сказал, он не Кромер. Британский консул находится здесь не для того, чтобы править страной, — он здесь, чтобы помочь стране. О лорде Кромере рассказывают невероятные истории. Он протестовал против увольнения английского кучера хедивом, назначил себя главой семьи хедива, потому что жена хедива каждое утро била мужа домашней туфлей, помог молодому британскому офицеру выбраться из переделки, когда тот проигрался в карты, и молодой девушке-рабыне, которая хотела выйти замуж вопреки воле своего хозяина. Казалось бы, не его профессиональные задачи, но это не останавливало лорда Кромера, и этим он был симпатичен народу.

— А хедив Аббас Хильми?

— Вице-король Египта при Кромере был не тем, что сейчас, хотя у него такое же имя. Когда Аббас Хильми взошел на трон двадцать лет назад, он был еще юношей. Тогда он только закончил военную академию в Вене и, конечно, не мог сравниться с лордом Кромером, опытным генеральным консулом. Но с годами все изменилось, нынче все наоборот. Сегодня генеральный консул совсем не ровня хедиву. Как бы там ни было, отношения между ними натянутые.

— У меня складывается впечатление, — произнес профессор Шелли, — что нас, англичан, в этой стране не очень любят.

— Да, вы не ошиблись. Но это касается всех иностранцев, не только подданных Его Величества. Нужно понимать: для иностранцев в Египте свои законы, полиции даже запрещено входить в дом к иностранцу и, что больше всего вызывает зависть, иностранцам не нужно платить налоги. Видите там эти суда — чудесные яхты и дагабии? А теперь обратите внимание на флаги. Американские, британские, немецкие, итальянские флаги — и ни одного египетского.

— В самом деле. И какая же тому причина?

— Все очень просто: у Египта нет флага. И корабли в этой стране тоже облагаются налогами.

— Я понимаю.

— И все же иностранцы здесь не смогут разбогатеть. — Говард Картер подпер голову руками. — Иногда я действительно не понимаю, на что буду жить следующий месяц. Я уже поработал и на «Общество исследования Египта», и на Управление древностями, и на Дэвиса, американского медного магната. Теперь вот работаю на Карнарвона.

После долгой паузы Шелли сказал:

— Ваши отношения с лордом Карнарвоном не самые лучшие?

— Кто вам это сказал? — выпалил Картер.

— Сам Карнарвон.

— Ну, раз он так говорит… Понимаете, его светлость — искатель приключений, а я — археолог. Авантюристы — настоящие враги любой науки. — С этими словами Картер выудил из кармана письмо, которое ему передал профессор. — Я знаю, что в нем написано, — горько произнес археолог, развернув листок.

Профессор и его жена вопросительно взглянули на Картера.

— Все, как обычно: он хочет остановить работы, ибо вложенные средства не окупаются результатами раскопок. Нет находок — нет денег.

Картер рассерженно смял листок. Потом он поднялся, слегка поклонился и произнес, осторожно поглядывая по сторонам:

— Как условились: для вашей работы будет лучше, если нас будут реже видеть вместе. Но если вам вдруг понадобится мой совет, вы всегда можете оставить для меня сообщение в отеле. Я дважды в неделю забираю здесь свою почту.

Картер быстро сбежал по парадной лестнице к причалу и исчез в толпе.

Шелли и его жена молча переглянулись. Они думали об одном и том же: своеобразный человек этот Говард Картер.


Омар издалека наблюдал за встречей с незнакомцем. Точно так же он вел себя, когда прибывал почтовый пароход и на причале волновалась толпа. Паренек старался не попадаться на глаза своему хозяину, но одного жеста господина Шелли было достаточно, чтобы Омар был тут как тут.

— Да, саиди?

— Организуй нам лодку. Мы хотим переплыть на противоположный берег!

Спустя некоторое время лодка у берега Нила была готова, и долговязый худой паромщик переправил профессора, его жену Клэр и Омара на другую сторону.

Прежде чем лодка успела причалить, на берег высыпали галдящие люди, которые начали предлагать свои услуги. А когда профессор сказал, что он ищет проводника с двумя ослами в Долину царей, тут же вызвалась добрая дюжина подростков и один мужчина постарше.

И даже после того как иностранцы согласились на чьи-то условия, торговля не прекращалась, так что по каменистой дороге в Долину царей растянулась настоящая процессия. Впереди верхом на осле — профессор, за ним боком на осле — его жена, а следом трусцой бежали Омар и местные подростки.

По пути между профессором и Ибрагимом, погонщиком ослов, завязался непринужденный разговор, в ходе которого Шелли как бы невзначай спросил у Ибрагима, не знает ли тот какой-нибудь заброшенной тайной гробницы, ведь он интересуется находками. Но вопрос профессора был встречен непониманием и почти возмущением. Ибрагим мог поклясться жизнью своего старого больного отца, что он честный человек и никогда не совершал неправедных поступков, а разграбление склепов — большой грех. Он истово стал бить поклоны, будто за одну мысль об этом должен был попросить прощения у Аллаха.

Проехав мимо храма Сети и деревни Дра-абу-Нага, они через два часа достигли Долины царей. Шелли выразил желание посетить гробницы фараонов Сети I и Аменхотепа II, сохранившиеся лучше всех. Когда англичане скрылись в первой гробнице, Омар остался стеречь ослов. Прошел добрый час, прежде чем профессор и его жена вернулись.

Ожидая их вблизи усыпальницы Аменхотепа, Омар присел на затененные ступени. Он, наверное, задремал, как вдруг почувствовал толчок в правое плечо.

— Эй, проснись!

Перед ним стоял коренастый парень, не старше его самого. Парень сжимал зубами водяной орех, который перекатывал во рту.

— Ты слуга английского сайда? — с улыбкой спросил незнакомец.

— Да, меня зовут Омар, я его слуга.

Парень внимательно рассматривал Омара с головы до пят.

— Твой господин интересуется какими-то раскопками, да?

Омар смутился. Он слышал разговор Ибрагима и Шелли, но не знал, как теперь поступить.

Незнакомец словно и не заметил неловкого молчания, он наклонился к Омару и шепнул ему в ухо:

— Сообщи своему английскому сайду, что он сможет заполучить такие сокровища, которых еще никогда в жизни не видел. Скажи господину, чтобы с наступлением ночи ждал у подножия колоссов Мемноса, что находятся по дороге на Гурнет Муррал, но только один, понимаешь? Когда он там окажется, пусть крикнет имя «Юсуф». Понял? — Он схватил Омара за плечо и встряхнул.

Прежде чем Омар успел ему что-то ответить, незнакомец исчез. Омар послушно ждал. Когда Шелли и его жена наконец показались у входа, мальчик взволнованно рассказал, что произошло.

— Ты же не пойдешь туда! — сердито воскликнула Клэр.

Профессор взял жену за руку и успокаивающе произнес:

— Со мной ничего не произойдет, любимая. Эти люди хотят получить от меня только деньги, а если они узнают, что денег при мне нет, то не решатся что-либо сделать мне.

Клэр продолжала уговаривать мужа:

— Тебе не стоит туда идти!

— Но это мой единственный шанс выйти на разбойников.

На обратной дороге ссора разгорелась с новой силой, и Омар, который до этого времени не проронил ни слова, вдруг произнес:

— Йа саиди, я мог бы для вас сходить к колоссам Мемноса!

Профессор взглянул сначала на Омара, потом на свою жену Клэр и удивленно спросил:

— Ты, Омар?

— Омар не знает страха, йа саиди. Чего мне бояться?

Клэр отреагировала первой.

— А почему бы и нет? — воскликнула она. — Ведь Омар сам вызывается пойти на это!

— Ерунда, — проворчал Шелли, — мальчик совершенно не знает, о чем идет речь.

— Ты объяснишь ему. Омар ведь не глуп!

Шелли молча ехал на своем осле, обдумывая это предложение. Наконец профессор произнес:

— Ну хорошо… Слушай, мой мальчик… — И он начал рассказывать о неких картах, которые имели хождение среди любителей древностей. На них были отмечены места еще не раскопанных гробниц. «Общество исследования Египта» послало его выяснить, кто виноват в том, что эти чертежи попали к грабителям, ведь теперь они служат подробной картой для набегов.

— Теперь ты понял?

Мальчик, внимавший каждому слову профессора, взволнованно ответил:

— Омар все понял, йа саиди.

Шелли объяснил, что Омару непременно нужно убедить грабителей в том, что профессор действительно интересуется картами для своих собственных раскопок. Передача чертежей и оплата должны происходить не на правом берегу Нила, а в Луксоре — таково желание хозяина. Омар должен сообщить им, что его хозяин — богатый английский коммерсант, но он такой же богатый, как и подозрительный. А потом профессор потребовал от Омара повторить всю историю от начала и до конца.

Шелли с удивлением обнаружил, что Омар запомнил весь рассказ почти дословно. Профессор больше не сомневался, что мальчик понял его задание.

После того как утесы на западном берегу Нила стали багряно-красными, потом лиловыми и, наконец, темно-коричневыми, Омар переплыл реку на той же лодке, которая перевозила их днем.

Отблески луны плясали на беспокойных волнах реки бесчисленными светлячками. Со всех сторон доносились крики, иногда перемежаясь со скрипом мачт и весел скользящих по волнам дагабий. На середине реки было слышно бурлящее шипение воды, словно миллионы песчинок терлись друг о друга. Чем ближе лодка подплывала к противоположному берегу, тем больше заглушал этот звук пронзительный до боли в ушах стрекот цикад.

Паромщик махнул рукой на юг и сказал, что Омару нужно пройти около двух тысяч шагов по берегу до того места, где заросшее камышом старое русло перегораживало дорогу. Оттуда нужно идти на запад, в сторону Гурнет Мураи и Дейр эль-Медины, пока справа не покажутся колоссы Мемноса. Рассмотреть их во всех деталях не удастся, потому что, во-первых, будет очень темно, а во-вторых, каждый из них больше любого самого высокого здания в Луксоре. Сам паромщик собирался поспать в лодке до возвращения Омара.

Омар спрыгнул на берег. Там было пришвартовано множество лодок, среди них и сверкающая яркими огнями жилая яхта, откуда доносились громкий смех и звуки дарбуки. Воздух был прохладным, а земля под ногами приятно теплой, и, сам того не желая, мальчик пустился бежать. Он не знал, что гнало его вперед. Может, это было волнение, вызванное тем, что Омар осознавал всю важность задания.

Место, где дорогу перекрывала старица, осталось далеко позади. Должно быть, там водились гигантские лягушки, которые ревели, гудели и квакали, и эта какофония напоминала рев и крик на верблюжьем рынке. Среди убранного поля сахарного тростника в блеклом свете Омар увидел изгиб дороги и замедлил свой бег. Его сердце бешено колотилось. Он не прошел, наверное, и тысячи шагов, как по правую руку ему открылась широкая лощина, где возвышались два громадных каменных колосса. Напрягая зрение, Омар выискивал в полумраке людей. Затем он остановился и прислушался, но, кроме стрекота цикад и биения собственного сердца, ничего не мог различить. Тут впервые у него возникло неприятное чувство.

Монументальные колоссы, две сидящие фигуры, были в десять раз выше обычного человека. Темные силуэты древних скульптур отчетливо выделялись в лунном свете на фоне мерцающей цепочки утесов на западе.

Омар подумал, не подождать ли ему здесь, на дороге, но потом решил, что нужно бежать вверх, к подножию колоссов. Даже фундаменты, на которых громоздились каменные великаны, были значительно выше Омара. Он обошел вокруг каждого из них, но никого не обнаружил. В тот момент, когда у мальчика мелькнула мысль, не забраться ли ему на цоколь одного из колоссов, чтобы сверху все хорошо осмотреть, он вдруг почувствовал сильнейший удар по затылку. Потом его окутала темнота.


Омар не знал, как долго он был без сознания. Он приходил в себя медленно, ощущая на губах то ли острый, то ли сладковатый вкус, который не был ему знаком. Он попытался шевельнуться, но резкая боль в затылке остановила его. Прошло некоторое время, прежде чем паренек понял, что он находится в темном запертом помещении и лежит на куче тростника. Воздух был затхлый, пахло пылью и выветрившимся камнем. Омар с трудом приподнялся и насторожился. Ему показалось, что он услышал крик петуха, но потом снова наступила гробовая тишина.

Он встал, вытянул руки и, растопырив пальцы, начал шарить вокруг себя в темной комнате, пока не наткнулся на каменную стену. Он медленно прошел вдоль стены и через двадцать шагов обнаружил угол комнаты. Омар продолжал двигаться в том же направлении. Стена не была гладкой. Омар нащупал дырки размером с ладонь и аккуратно высеченные углубления. Наконец он обнаружил подобие дверного проема, но поиски двери не увенчались успехом: там, где он ожидал услышать глухой отзвук дерева, под его кулаком был сплошной камень.

Откуда-то до его уха доносился странный звук. Сначала это было похоже на шипение, затем — на визг и металлический скрежет. И чем дольше Омар прислушивался к этому странному звуку, тем необычнее и загадочнее он ему казался.

Вскоре Омар устал и остановился в задумчивости. Где-то же должен быть вход в эту темницу! Передохнув, он продолжил поиски. Осторожно ступая, словно перед ним могла оказаться бездонная пропасть, паренек попытался пересечь комнату по диагонали, но уже через несколько шагов наткнулся на препятствие. Он ощупал его и понял, что это какое-то продолговатое корыто, заполненное мешковиной и другими не поддающимися определению предметами. Так Омар добрался до противоположной стены. Отсюда он попытался перейти комнату вдоль, но снова наткнулся на каменное корыто. Наконец он коснулся поверхности противоположной стены, где обнаружил высеченное в камне колесо с шестью спицами. Омар ощупал рельеф и понял, что перед ним изображение повозки, запряженной лошадьми.

В поисках выхода из темницы мальчик взобрался на каменное корыто, стоявшее посреди комнаты. Отверстие в потолке представлялось ему единственной возможностью выбраться отсюда. Помедлив, он стал ногами на край корыта, поднял руки и попытался ощупать потолок. Но как он ни тянулся вверх, ему так и не удалось достать до свода. При этом он потерял равновесие и свалился. Раздался треск, поднялась пыль, но, к счастью, мешковина смягчила падение, так что мальчик не получил никаких повреждений. В отчаянии Омар отполз на четвереньках к куче тростника, лег на спину и стал соображать, как ему выбраться из тюрьмы.

Глава 2 Луксор

И не помышляй, будто Аллах не ведает о том, что творят нечестивцы. Он только дает им отсрочку до того дня, когда, возведя взоры к небесам, они будут спешить с запрокинутыми головами. Взоры не будут возвращаться к ним, а их сердца будут опустошены.

Коран, 14 сура, 41, 42 аяты
Караколь, полицейский участок в Луксоре, находился на улице эль-Магатта, вблизи отеля «Винтер Пэлэс». Профессор Шелли с трудом пытался уговорить твердолобого полицейского за стойкой с невысоким полупрозрачным стеклом отложить газету и сделать запись о происшествии.

Нет, мужчина в темном поношенном костюме и красной феске на голове наотрез отказался что-либо писать. Угроза, что последует жалоба в высшую инстанцию, не произвела на него никакого впечатления. Он оперся на скрипящий столик и заявил, что сам является высшей инстанцией, по крайней мере здесь. Он суб-мудир в Луксоре.

Только угроза, что Шелли сегодня за обедом пожалуется консулу Мустафе-ага Аяту, возымела должное действие на блюстителя порядка. Мустафа-ага был британским консулом в Луксоре, маленьким королем, который каждую неделю устраивал праздники для высшего общества.

— Вы знаете Мустафу-ага?

Профессор кивнул, хотя на самом деле это не отвечало действительности.

— Меня зовут Ибрагим эль-Навави, — произнес блюститель порядка и в качестве приветствия положил правую руку на феску. — Мустафа-ага очень ценит мою службу, сэр.

— Надеюсь, что и я удостоюсь чести оценить вашу службу, сэр!

Слово «сэр» прозвучало несколько пренебрежительно, Ибрагим эль-Навави уловил это, но, не подав виду, вытащил из бокового ящика скрипучего письменного стола желтый лист бумаги, разгладил его и деловито осведомился:

— Ваше имя?

— Профессор Кристофер Шелли.

— Место жительства?

— Ленсфилд-роуд, 34, Кембридж, Англия.

— И вы заявляете об исчезновении вашего слуги…

— Омара Муссы. Он не вернулся сегодня ночью после прогулки на лодке по Нилу.

— Может быть, он утонул.

— Послушайте, паромщик утверждает, что высадил Омара на противоположном берегу и всю ночь прождал его в лодке, чтобы перевезти обратно.

— Но о чем это говорит, профессор? Я вам скажу, что произошло: ваш слуга Омар поплыл ночью через Нил. Там он встретился с хурият. Каждый в Луксоре знает, где ночью разгуливают публичные женщины. Хурият забрала его с собой домой, и в течение дня ваш Омар вернется с остекленевшими глазами.

— Омару четырнадцать лет! — возмущенно воскликнул Шелли.

— Это ни о чем не говорит, — возразил суб-мудир. — Египтянин, которому четырнадцать, уже настоящий мужчина.

Профессор Шелли, до сих пор пытавшийся утаить истинную причину ночной прогулки Омара, теперь понял, что самое время признаться во всем суб-мудиру. Поэтому он рассказал, что сообщил неизвестному о том, что интересуется древними находками. Тот назначил ему встречу вечером у колоссов Мемноса, предупредив, что об этом никто ничего не должен знать. Омар вызвался пойти на эту встречу.

Ибрагим эль-Навави долго смотрел на профессора, потом отодвинул желтый листок с записями в сторону и произнес:

— Почему вы мне сразу об этом не сказали, сэр?

— Разве это что-то меняет? Мой слуга бесследно исчез!

— Меняет, профессор, и очень многое, если не сказать все. Ни один человек добровольно не пойдет ночью в сторону Дейр эль-Медины. Это место жуткое, причем так было с давних пор, на нем лежит тысячелетнее проклятие. Жители Дейр эль-Медины прокляли это место. Они рыли гробницы фараонов в Долине царей три тысячи лет тому назад, а после окончания работ их убивали, чтобы никто не выдал место захоронения. И сегодня еще их души блуждают по долине ночью.

— Глупая болтовня.

— Не говорите так, профессор. И в наши дни с жителями Дейр эль-Медины обходятся как с прокаженными. Их называют «потусторонние», с одной стороны, потому что они живут на противоположной стороне Нила, с другой — потому что они связаны с потусторонним миром. Вы можете в это не верить, но, к сожалению, есть печальные факты. Каждый месяц в праздник бога луны Хонсу люди бесследно исчезают, некоторые рассказывают, что их живьем замуровывают в гробницах Долины царей.

— И вы, суб-мудир, спокойно наблюдаете за всем этим?

— Ну что вы такое говорите?! — возмутился эль-Навави. — Мои люди уйму времени потратили, облазив Дейр эль-Медину вдоль и поперек в поисках пропавших. Но все напрасно. Нет никаких доказательств, только слухи.

Шелли заметно разволновался, достал из кармана пиджака трубку и стал раскуривать ее. Маленькие облачка дыма, которые он выпускал, как паровоз, выдавали его нервозность.

— Но не может же быть такого, чтобы вся деревня состояла из фанатиков, которые терроризируют город!

Суб-мудир пожал плечами, так что его маленькая голова чуть не скрылась в поношенном пиджаке.

— Проводя любое расследование в Дейр эль-Медине, полицейские словно натыкаются на глухую стену. Жители держатся очень дружно. Днем там можно увидеть только старух, а ночью никто не отваживается перебраться на ту сторону.

С запыленной этажерки у стены, на которой хранились связанные пачки бумаги, эль-Навави взял папку с документами и бросил ее на письменный стол.

— Здесь все нераскрытые случаи. Люди, которые бесследно исчезли ночью. Последний — немец вместе со своей женой. Иншаллах.

— Неужели вы еще никогда не находили пропавших?

— Почему же! Был один американец. Но, честно говоря, его нашла не полиция, а стервятники, которые утром и вечером кружили над долиной. А у мужчины отсутствовала существенная деталь — голова.

Шелли крепко затянулся трубкой. Наконец он спросил почти умоляющим голосом:

— Что вы намерены теперь делать?

Эль-Навави смахнул ладонью пыль с папки и смущенно глянул на письменный стол.

— Я пойду вам навстречу: вышлю в Дейр эль-Медину патруль, хотя и сейчас с уверенностью могу заявить, что это предприятие не будет иметь успеха.

На этом профессор распрощался с полицейским, и уже на ходу суб-мудир ему крикнул:

— Если позволите, я дам вам совет, сэр! Не пытайтесь раздобыть карты раскопок! Вы же сами видите, что любые попытки приводят к смерти.

Профессор Шелли остановился.

— Что вы хотите этим сказать?

— О, ничего, ничего! Исчезновение вашего слуги будет приобщено ко всем этим делам. — При этом суб-мудир похлопал рукой по пыльной папке: — Все эти случаи объединяет лишь один факт: эти люди искали секретные планы гробниц Долины царей.

Шелли недоверчиво взглянул на эль-Навави. Что знал этот человек?


Дом консула Мустафы-ага Аята располагался за небольшим холмом, в роще эвкалиптов и старых громадных пальм, украшенных для «фантазии» светящимися стеклянными шарами и разноцветными латунными фонарями. У высоких входных ворот в сад стояли четверо привратников в униформе. Они держали в руках факелы и были похожи друг на друга, как близнецы. От дома с ярко освещенной крытой террасой, высокими стрельчатыми окнами и башенками по бокам, которые придавали ему вид дворца из «Тысячи и одной ночи», веяло запахом пряного печеного мяса, сладких жареных орехов и терпким духом лошадиного помета. Трио музыкантов выводили душераздирающую мелодию на своих камангах. Большинство гостей мужского пола приезжало на праздник в открытых освещенных экипажах. На гостях были визитки и цилиндры, немногие европейские дамы приходили на праздник в длинных платьях, украшенных рюшами.

Профессор протянул своей жене Клэр руку, и они, здороваясь и отпуская комплименты, стали подниматься по белой каменной лестнице, перед которой стоял хозяин дома в окружении слуг в ливреях.

Мустафа-ага Аят, толстый, низкорослый мужчина неопределенного возраста, был одет по-европейски. Его курчавые черные волосы прикрывала красная феска с кисточкой, постоянно качавшейся из стороны в сторону. На круглом лице, обрамленном кустистой бородой, поблескивали маленькие глаза, над которыми двумя дугами чернели густые брови.

— Вы, если не ошибаюсь, профессор из Кембриджа! — приветствовал Мустафа гостей с распростертыми объятиями. — Добро пожаловать, проходите!

Консул говорил на английском с забавным акцентом, при этом он проглатывал некоторые гласные, а согласные, наоборот, выговаривал особенно четко.

Шелли представил хозяину дома свою жену, которая Мустафу-ага не удостоила и взглядом, лишь отпустила комплимент по поводу чудесного дома.

Мустафа отмахнулся:

— Он еще не достроен до конца! Я уж сомневаюсь, будет ли он вообще когда-нибудь готов. Наверное, со мной произойдет все так же, как с моим отцом. Он построил свой дом в лучшем месте Луксора, на остатках колонн храма Амона. Но потом пришли археологи и сказали, чтобы он убирался оттуда. — При этом маленький толстый человек так рассмеялся, что все тело заходило ходуном. Когда Мустафа-ага заметил удивленные взгляды своих английских гостей, он вежливо спросил:

— Вы мне не верите? Клянусь бородой Пророка, я говорю правду! Чтоб вы знали, весь храм находился под холмом, лишь остатки колонн возвышались над землей. Строители использовали их как фундамент. Но это уже давно в прошлом. А сейчас развлекайтесь!

Энергичным движением Мустафа подозвал назира Луксора и потребовал, чтобы тот проводил англичан к остальным гостям.

— Это наш бургомистр, — пояснил консул, — он знает людей лучше, чем я.

Среди гостей, которых здесь была добрая сотня, находилась дюжина консулов различных стран, начальник вокзала, официальная должность которого звучала как «директор железной дороги», суб-мудир и начальник полиции Ибрагим эль-Навави, американский боксер в белом тропическом костюме с хихикающей любовницей, нефтяной магнат из Калифорнии и половина команды его корабля, дагеротипист из Парижа, который постоянно подкручивал свои усы, чтобы те держали форму, а также искатели приключений и бонвиваны, привыкшие проводить лето на Лазурном берегу, а каждую осень, с октября, — в Луксоре. Были здесь исследователи и археологи со всего света, которые отличались от остальных гостей поношенной одеждой и серьезными разговорами.

Внимание всех привлекала черноволосая напудренная дама, подстриженная «под пажа». На ней были мужской костюм, белая блузка и красный галстук.

— Леди Доусон, — представил даму назир.

Та приложила к губам двадцатисантиметровый мундштук, затянулась и выпустила облако дыма. Затем, внимательно осмотрев профессора с головы до пят, коротко спросила:

— Англичанин или американец?

— Из Кембриджа, — ответил Шелли.

— Ваше счастье, — бросила леди Доусон. — Американцев, да будет вам известно, здесь не особо любят. У них слишком много денег и очень мало манер. В Луксоре только сегодня рассказывали историю об одном американском полковнике, который в Нубии купил пигмейку. Она была всего метр ростом и почти полностью голая. Полковник держит ее как собачку. Французы и итальянцы считаются жуликами, впрочем, это недалеко от истины, потому что они в Египте заполучили лучшие места для раскопок. А немцы, бог мой, надежные и деятельные, но, к сожалению, бережливые и даже скупые. Иногда они живут в расчищенных гробницах, чтобы сэкономить на гостинице или пансионе. Поэтому их тоже здесь не очень любят. Нет, мы, англичане, лучше всего подходим под образ культурных европейцев, который сложился у египтян.

— Вы живете здесь, в Луксоре? — поинтересовался профессор Шелли.

Леди стряхнула пепел с сигареты в стоявшую наготове пепельницу и, сделав широкий жест, ответила:

— Сегодня в Луксоре, завтра в Асуане, в следующем месяце в Александрии…

— Как мне вас понимать?

— Очень просто, я живу на яхте. Может быть, вы ее уже видели, она называется «Исида». — И леди Доусон рассказала, что ее муж, сэр Арчибальд Доусон, владелец множества хлопкопрядильных фабрик в Средней Англии, пять лет назад, во время их свадебного путешествия по Египту, заболел малярией и умер. С тех пор она не покидала Египет и плавала на яхте, на которой провела счастливейшие часы своей жизни. То вверх по Нилу, то вниз. Почему? Она и сама не могла объяснить. У леди Доусон был низкий, глубокий бархатный голос, и когда она говорила, то кокетливо запрокидывала голову, глядя на сводчатый голубой потолок, разрисованный желтыми звездами.

— Какая своеобразная особа, — заметила Клэр Шелли, проходя вперед. Профессор кивнул. Несмотря на разговорчивость, эту женщину окутывал какой-то таинственный ореол. К тому же создавалось впечатление, что она наслаждается сознанием своей загадочности.

Жак Гильбер, дагеротипист (он настаивал на этом изысканном названии его профессии), вышагивал среди гостей, словно павлин, и все время носил с собой камеру в футляре из красного дерева на штативе. Он сразу же исчезал под черным покрывалом, как только замечал новый сюжет для своей работы. Организуя правильный свет для фотоснимка, он поджигал мешочек с взрывоопасной смесью для вспышки, и это каждый раз так пугало хозяина дома Мустафу-ага Аята, что он хлопал в ладоши, как маленький ребенок.

Конечно, профессор и его жена не увернулись от объектива камеры, но, прежде чем был сделан снимок, их окружили матросы, боксер, директор железной дороги и полдюжины других гостей. Всех их Гильбер хотел поместить на снимок и дал указание, чтобы они стояли ровно, приподняв подбородок, и не шевелились. Гильбер все отодвигал собравшийся народ, пока один из матросов на заднем плане не споткнулся и не завалил весь ряд, как костяшки домино. В тот же миг Гильбер поджег свою вспышку.

Говард Картер, сидевший в красно-синем кресле, с веселым равнодушием наблюдал за бешеной суматохой. Ему не нравились знаменитые гости, а те терпели его присутствие лишь потому, что от чудаковатого англичанина всегда можно было ожидать сюрпризов, причем на первый план выходила не значимость его научных открытий. Шелли избегал начинать разговор с Картером. Ему не хотелось, чтобы у присутствующих сложилось впечатление, что у него с археологом возникли какие-то тесные отношения. Вместо этого Шелли попытался поговорить с Аятом и спросить у него совета, что делать в случае с пропавшим слугой Омаром.

Мустафа-ага Аят мрачнел с каждой минутой и морщил жирный лоб, делая вид, что удивлен. Но, как и все египтяне, Мустафа был плохим актером, и профессор сразу понял, что консулу давно рассказали об этом происшествии. Мустафа скрестил руки на груди и заявил, что исчезновение парня — очень серьезная проблема, потому что уже много людей пропало и пока еще никого не нашли. И если он, Аят, может дать профессору какой-либо совет, то только один: не начинать расследование собственными силами, поскольку это слишком опасно.

Шелли хотел ответить, но тут музыка заиграла громче, и из-за расшитого золотом зеленого занавеса, виляя бедрами, вышла пышнотелая черноволосая танцовщица. Она исполняла танец живота. Под громкие аплодисменты красотка с трудом трясла волнующими формами, подняв руки над головой, словно у нее были связаны запястья. Ее ногти были окрашены хной, а глаза обведены черной тушью, что стало традицией еще со времен Клеопатры. Она призывно смотрела на зрителей, слегка приоткрыв рот и обнажив два ряда безупречно белых зубов.

— Ее зовут Фатма, — шепнул Мустафа профессору и, закатив глаза, пояснил: — Она — лучшая танцовщица от Каира до Асуана.

Шелли даже не знал, что на это ответить, он лишь кивнул и, присоединившись к остальным зрителям, стал хлопать в ладоши в такт музыке. Аплодисменты подстегивали Фатму к все более интенсивным движениям. Она била босыми ногами по коврам, которые покрывали пол из белого камня, поднимая небольшие облачка пыли. Каманги снова и снова повторяли одну и ту же мелодию, и на шелковистой коже Фатмы выступили сверкающие капли пота.

И только четыре человека, облаченные в национальную одежду, похоже, не были впечатлены этим сладострастным танцем. Они сидели у одной из колонн и потягивали дым через черные мундштуки, присоединенные с помощью трубок к стоявшему на полу латунному наргиле. Над ним из филигранно выполненной из красного камня верхушки в форме кегли поднимались белые облачка. Самым заметным из этой четверки был пожилой лысеющий мужчина, выставивший из-под галабии негнущийся протез левой ноги. Он что-то говорил собеседникам, подкрепляя свои слова жестами, как будто клялся, и время от времени недоверчиво оглядывался по сторонам, опасаясь, что их могут подслушать.

— Газеты пишут, — тихо бормотал он, — что генерал-губернатор Элдон Горст перед смертью вернулся в Англию.

— О нем нечего жалеть, — ответил худой молодой мужчина с каштановыми волосами, сидящий справа, — он никогда не дорастет до уровня Кромера.

— Какой бы ни был этот уровень, а хедив хочет съездить в Уайлтшир, чтобы навестить больного.

— Это невозможно!

— Забери его шайтан! — возмутился другой.

— Это унижение для всего египетского народа! — воскликнул третий.

Одноногий наклонился к своему соседу, положил руку на его плечо и спокойно произнес:

— Нужно помешать Аббасу Гильми совершить эту поездку. У наших друзей из Александрии уже есть план.

— Каким образом ты можешь помешать хедиву съездить в Англию?

— Аббас Гильми плавает на фрегате «Комомбо». В Англию путь неблизкий. Вы понимаете, о чем я говорю?

Остальные кивнули.

— Как бы там ни было, — продолжил одноногий, — Ибн Хадар, капитан корабля, на нашей стороне.

— Он надежный человек?

— Абсолютно. За деньги сам пророк Мухамед запляшет.

Как раз в тот момент, когда Фатма стала на колени и, широко раздвинув ноги, начала прогибаться назад, заводная музыка внезапно оборвалась. Послышался стук копыт, где-то прогремел выстрел, со стороны парка раздались взволнованные крики. И, прежде чем вооруженные охранники успели отреагировать, во двор ворвалась группа всадников, лица которых были закрыты платками. Должно быть, пять или шесть человек с разных сторон неожиданно выпрыгнули на террасу и с криком «La ilaha ilallah», что означало «нет Бога, кроме Аллаха», открыли стрельбу в ничего не подозревающих гостей.

Шелли повалил свою жену Клэр на пол, бросился на нее сверху, и так в тесных объятиях они перекатились за балюстраду.

Нападение длилось считанные секунды. Всадники исчезли в ночи так же быстро, как и появились.

— За мной! — вскричал суб-мудир Ибрагим эль-Навави, вырвал из рук обалдевшего охранника винтовку и убежал в темноту вслед за ускакавшими всадниками. За ним бросились охранникиконсула. Мустафа-ага Аят дрожал всем телом, но старался успокоить гостей, снова и снова выкрикивая:

— Ничего не случилось, ничего не случилось!

Боксер усмехнулся и поднял вверх руку, испачканную в крови. Жильбер, дагеротипист, был озабочен состоянием камеры. Одноногого и его дружков и след простыл, а танцовщица Фатма неподвижно лежала на ковре, на котором только что извивалась в танце.

— Все в порядке? — Профессор помог жене подняться и отряхнул ее платье от пыли.

Клэр кивнула и тут же воскликнула, указав на полуголую танцовщицу:

— Только посмотри!

На левом плече Фатмы виднелась черная дырочка. Шелли наклонился и осторожно повернул ее голову. Из правого уголка рта текла струйка крови.

— Быстрее врача! — вскричал Шелли.

И Мустафа-ага завопил, дико размахивая руками:

— Где доктор Мансур?

Доктор Шафик Мансур, уважаемый директор небольшой стационарной больницы в Луксоре, приподнял большим пальцем правое веко Фатмы, потом взял ее за левое запястье, подержал и через некоторое время отпустил. После этого он прижал два пальца к шее Фатмы и, покачав головой, тихо произнес:

— Она мертва.

Клэр начала плакать, и профессор взял жену за руки.

— Для меня это слишком, — всхлипывала она.

Спустя два дня в газете «Луксор Ньюз» можно было прочитать, что в перестрелке агрессивных националистов погибла танцовщица Фатма из Наг Хаммади.


Омар не знал, как долго он находился без сознания. Два, три или четыре дня? В темноте и тишине мальчик потерял счет времени. Он уже не мог сказать, сколько раз ощупывал шершавые каменные стены в напрасных поисках двери или хоть какого-нибудь отверстия. Как-то ведь он попал в эту проклятую темницу!

Иногда ему казалось, что слышатся какие-то голоса, но, когда Омар широко открывал рот, словно так он мог лучше слышать, в тот же момент звуки исчезали и ничего нельзя было уловить, кроме бесконечной тишины. Постепенно его мысли так перепутались, что он уже не мог даже думать о конце, который его ожидает. От голода и жажды, а может, для того, чтобы в очередной раз убедиться, что еще жив, Омар жевал грязный тростник, который служил ему лежанкой. Но каждый раз, когда он начинал это делать, сразу выплевывал все, потому что на зубах противно хрустел песок. Он даже стал хихикать, как пьяный, потому что в голову ему пришла мысль, что смерть — это довольно долгая и скучная процедура.

Он уже прекратил выть на стены, чтобы услышать человеческий голос. Если Омар и способен был еще что-либо понимать, то лишь то, что находится на грани между жизнью и смертью.

Шум, который вдруг донесся до Омара сверху, уже не волновал его. Паренек не поверил своим ушам, подумав, что чувства его обманывают, как уже было сотни раз. Он даже не отреагировал, когда над ним распахнулся люк и на него упал красно-желтый луч, от которого заболели глаза. Только когда из люка вывалилась веревочная лестница, Омар приподнялся и посмотрел вверх. Он задрожал от волнения. Какая-то неясная фигура протиснулась в отверстие, вытащила керосиновую лампу и начала осторожно спускаться вниз по лестнице. Хотя потолок был всего четыре метра в высоту, Омару показалось, что это длилось целую вечность.

Теперь в мерцающем свете лампы ему стали видны стены, которые он ощупывал руками бесчисленное количество раз. Он узнал высеченный в камне рельеф — колесницу с лошадьми, увидел колесо с шестью спицами, богов со звериными телами, бегущих и ползающих на четвереньках людей, а также множество иероглифов. Это была гробница! Омар несколько дней провел в гробнице. Посреди комнаты стоял саркофаг, а когда мальчик поднялся, то увидел в нем останки мумии.

Тем временем человек с закрытым лицом спустился вниз. На нем была оборванная галабия, а на голове — мешок. Он медленно подошел к Омару.

Мальчик отполз в дальний угол гробницы, уперся спиной в стену и съежился, словно хотел стать как можно меньше и таким образом избежать своей участи.

Он смерил взглядом расстояние до веревочной лестницы — восемь-десять шагов. Но прежде чем он успел прыгнуть к лестнице, незнакомец бросился на него. Омар почувствовал удар по голове и потерял сознание. В этой бесконечной пустоте он все же ощутил боль, остро пронзившую левую руку. Мальчик хотел закричать, но какая-то свинцовая усталость сковала его конечности.

Один Аллах знает, как долго Омар пробыл без сознания, а когда он очнулся, то увидел, что все вокруг словно укутано молочно-белым покрывалом, а его конечности, казалось, омывала вода. И тут он услышал взволнованные голоса:

— Он жив! Он жив!

Омар почувствовал, как сильные руки схватили его под мышки и потащили по песку, а затем уложили на колючую траву. Потом сознание вновь покинуло его.

Когда мальчик вновь открыл глаза, он увидел перед собой морщинистое лицо мужчины, глаза которого из-за линз очков казались необычайно большими.

— Меня зовут доктор Мансур, — произнес мужчина, — ты меня понимаешь?

Омар не произнес ни слова, лишь качнул головой и взглянул на красный, вращающийся под потолком вентилятор.

Доктор кивнул в сторону и сказал:

— Ты узнаешь этого человека?

Там стоял профессор Шелли.

— Йа саиди, — тихо ответил мальчик. Тут подошла Клэр. У нее на глазах были слезы, она прижалась к нему щекой, что понравилось Омару, и залепетала:

— Где же ты так долго был, мой мальчик?

Тут Омар застенчиво улыбнулся. Не отвечая на вопрос, он в свою очередь поинтересовался, как сюда попал.

— Ты находишься в больнице Луксора, — ответил профессор. — Пастушка, выпасая коз, нашла тебя в небольшом пруду на другой стороне Нила. Как ты, ради всего святого, там очутился?

Омар попытался упорядочить мысли, но, как он ни старался, выстроить череду происшедших событий не получилось.

— Я не знаю, — устало ответил он, — я вообще не знаю, что случилось. Как долго меня не было?

— Шесть дней, — ответил Шелли. — Ты не можешь ничего вспомнить?

— Могу, — ответил мальчик. — Там была эта мрачная, затхлая дыра с богами и иероглифами на стенах… Мне кажется, это какая-то старая гробница, и там такой тяжелый сладковатый запах…

Шелли вопросительно взглянул на доктора Мансура. Тот вышел из комнаты и вскоре вернулся с маленьким белым платком, который протянул Омару.

— Там был такой запах?

Омар сразу же узнал сладковатую тяжесть, от которой болела голова.

— Хлороформ, — сделал вывод Мансур.

— Этого не может быть! — Профессор Шелли был поражен.

— И все же это так. Честно говоря, я с самого начала предполагал, что мальчика усыпили хлороформом.

— Но тогда мы имеем дело с опаснейшими разбойниками, которые не остановятся ни перед чем!

— А вы в этом сомневались, профессор? Нам, можно сказать, повезло, что паренька нашли живым. Такое случилось впервые: пропавшего человека обнаружили на противоположной стороне Нила живым!

Омар равнодушно слушал этот разговор и исподволь осматривал себя. На нем была длинная белая сорочка. Ноги и руки болели и были перевязаны. Прежде чем мальчик успел задать вопрос, доктор Мансур объяснил:

— Я не знаю, как долго ты пролежал в этом болоте, должно быть, очень много часов. Там стоит соленая вода, а она небезопасна. — Мансур взял Омара за руку и начал медленно разбинтовывать, пока на предплечье не показалась темно-красная резаная рана. Доктор объяснил: — Это бильгарция.

— Что это значит? — спросил Шелли.

— Бильгарция — это кровососущий червь величиной с ноготь, он обитает в основном в стоячей воде и любит паразитировать на человеке. При этом он вызывает опасное тропическое заболевание — бильгарциоз. У Омара нашли семь таких червей на теле. Их можно удалить только путем оперативного вмешательства.

— Значит, теперь опасности больше нет? Я имею в виду, он ведь не может…

— Нет, — перебил его Мансур, — я тщательно осмотрел мальчика. Но при этом сделал странное открытие. — Врач замолчал, продолжая дальше разбинтовывать руку. — Вот, — наконец произнес он и указал на рану на плече мальчика.

Омар взглянул на нее и скривился. Шелли подошел ближе, осмотрел рану и потом повернулся к врачу, словно ожидая объяснений. Но тот лишь произнес:

— Вы хотели что-то спросить, профессор?

Шелли покачал головой.

— Нет-нет, доктор. Просто мне на мгновение показалось, что рана имеет форму сидящей кошки.

— Вам не показалось, — ответил Мансур. — Эта рана — след от ожога раскаленным клеймом в виде кошки.

— Бог мой! — воскликнула Клэр и крепко вцепилась в железные белые стойки кровати.

Шелли внимательно осмотрел рану величиной с ладонь, уже покрывшуюся черной коркой.

— Тебе очень больно? — осведомился профессор после паузы.

Омар кивнул.

— И ты не знаешь, как это появилось?

— Нет, йа саиди. Но после того как я потерял сознание в темнице и не знал, заснул или уже умер, вдруг почувствовал резкую острую боль в руке.

— Таких идолов в форме кошек иногда находят в гробницах фараонов. В большинстве случаев их делали из золота. — Профессор мелким шагом беспокойно заходил взад и вперед по комнате, а Клэр взволнованно спросила:

— Но зачем раскалять статуэтку из золота докрасна и прикладывать к живым людям?

Доктор Мансур взглянул поверх серебряной оправы очков с толстыми линзами.

— Если вас, госпожа, интересует мое мнение, то я считаю, что это, наверное, какой-то знак или предупреждение от тайной организации, которая таким образом хочет привлечь к себе внимание. Египет — страна больших контрастов, страна множества политических группировок, страна, в которой люди не знают, где они живут. Официально мы — британский кондоминат, но во многих вопросах подчиняемся турецкому султану, с другой стороны, у вице-короля и хедива есть легитимные преимущества. Однако хедив не может заключить договор с другим государством. Вы наверняка знаете, что египетского гражданства не существует, да и собственного флага у нас нет.

Шелли остановился.

— Доктор, я понимаю, что в стране сложилась не идеальная ситуация, но я спрашиваю вас, как мне поступить со своим слугой Омаром — мальчиком четырнадцати лет?

— Омар — ваш слуга! — холодно ответил Мансур.

— Вы считаете, покушение было запланировано против меня?

Мансур пожал плечами.

— Эта теория не поддается никакой критике! — возразил профессор. — Прежде всего, в этом нет логики. Насколько я понимаю, в Луксоре проживает пара сотен англичан, многие здесь уже несколько лет. Я не вижу смысла в том, что наказывают слугу новоприбывшего, да к тому же египтянина.

Больше Омар ничего не слышал: лишения и усталость брали свое, его глаза просто слипались. Поэтому он не увидел, как доктор Мансур и чета Шелли вышли из комнаты на цыпочках.


Профессор Кристофер Шелли сообщил о происшествии в «Общество исследования Египта» и спросил, стоит ли ему продолжать расследование, учитывая взрывоопасную обстановку в стране. Особенно этого боялась Клэр. Но в Лондоне к этой ситуации отнеслись не так серьезно, и в ответном письме коротко сообщалось: «Продолжайте. Советуем вооружиться».

На следующий день Шелли отыскал Картера, который жил в доме, вернее, в хижине, находившейся между Дра абу эль-Нага и эль-Тариф. Картер был сдержан, хотя повсюду только и говорили о похищении Омара. Он молчал, несмотря на то что знал ситуацию, сложившуюся на противоположном берегу Нила, как никто другой. Это делало его одним из подозреваемых, по крайней мере, так казалось профессору Шелли.

Шелли приехал неожиданно, когда солнце над Долиной царей уже клонилось к западу. Именно сейчас он надеялся застать археолога дома. Должно быть, Картер заметил его еще издали, так как выбежал навстречу гостю, энергично жестикулируя. На нем был пыльный костюм и рубашка без воротничка. Картер закричал, обращаясь к профессору еще до того, как тот успел что-либо сказать:

— Разве я вам не говорил, что нам лучше не встречаться!

Профессор в ответ протянул ему руку.

— Знаете, я не вижу причин, почему этого делать не стоит. Если за мной действительно наблюдают, а по событиям последних дней это можно сказать наверняка, тогда этим людям давно известно о наших отношениях. К тому же англичанин, который прибыл в Луксор и не встретился с Говардом Картером, вызовет куда больше подозрений, чем тот, который поддерживает с ним отношения. Если хотите, Картер теперь входит в обязательную программу.

Археолог был польщен.

— Ну, тогда подходите ближе! — При этом он сделал приглашающий жест в направлении дома.

Дом размером четыре на пять метров был построен из кирпичей, сделанных из нильского ила, как и все дома в этой местности. Пройдя через деревянную, выкрашенную зеленой краской дверь, гости попадали сразу не только в гостиную, спальню и столовую, но и в кухню, ванную и библиотеку, потому что дом состоял всего из одного помещения. Ставни единственного окна, выходящего на восток, были лишь слегка приоткрыты, так что внутрь свет почти не попадал. Шелли было трудно сориентироваться среди множества ящиков и коробок, которые заменяли всю мебель. Стол, громадное квадратное четвероногое чудище, сбитое из грубо отесанного дерева, был завален горшками и пачками бумаг, глиняными черепками и всевозможными находками. Тут же стояла черная пишущая машинка.

— Если бы я знал, что вы придете, то, разумеется, прибрался бы, — извинился Картер. — Это маленький мир, в котором я живу. — И вытер пыль с табурета, который вытащил из-под стола. — Присаживайтесь!

Сам он устроился на продавленной кушетке, стоявшей под окном.

— Вот здесь я и живу, — продолжил Картер. — Правда, тут нет особой роскоши. Нет воды и электричества, а для того, чтобы сообщение из Луксора дошло до меня, потребуется добрый час, но… — Он запнулся на секунду и распахнул ставни: — Кто может похвастаться таким видом?!

Шелли поднялся. Его взору открылся зеленый пояс Нила, за ним поблескивала вода, а вдалеке, в желтой дымке, окутывавшей противоположный берег, можно было различить очертания Луксора: большой храм, «Винтер Пэлэс» и стройные минареты городской мечети.

— Я слышал о ваших трудностях, — произнес Картер после затянувшегося молчания.

— Трудностях? — Шелли горько усмехнулся. — Мальчика оглушили чуть не до смерти, усыпили хлороформом и бросили в болото. Он чудом остался жив.

— Он поправится?

— Доктор Мансур уверен в этом. Он считает, что мальчик довольно крепкий и будет уверенно сопротивляться болезням.

Речь профессора прервал скрежет, который раздался в дальнем углу комнаты.

— Это Дженни, — заметил Картер, — мой попугай. Дженни не привыкла, что я разговариваю еще с кем-то, кроме нее.

Только теперь Шелли заметил большую желтую птицу, которая сидела в сплетенной из бамбука клетке, понурив голову.

Профессор снова заговорил:

— В этом случае много таинственного, Картер, и я подумал, что, может быть, вы в состоянии мне помочь.

— Почему именно я? — Археолог забеспокоился.

— Ну, вы живете в этой стране почти двадцать лет, вы сами почти египтянин. Вы знаете людей, и люди знают вас…

— Я не понимаю, чего вы от меня хотите, профессор.

— В общем, в связи с этим похищением я заметил несколько нестыковок. Может быть, вы способны дать им какое-то объяснение. Дело в том, что до этого бесследно пропала добрая дюжина людей. А Омар появился вновь спустя всего шесть дней.

— Слава Аллаху.

— Слава Аллаху.

— Где он сейчас?

— Омар пока ничего не может вспомнить, кроме того, что он сидел в помещении, где была непроглядная тьма, возможно, в гробнице. Пастушка же обнаружила его в болоте, в бессознательном состоянии. До этого момента все могло произойти абсолютно случайно или из-за путаницы, но когда мальчика нашли, у него на правом плече был обнаружен ожог в виде фигуры сидящей кошки.

— Кошки?

— Вам этот символ говорит о чем-нибудь?

Картер наморщил лоб, словно напряженно думал.

— Кошка… Нет, не имею ни малейшего представления, — ответил он с необычайным равнодушием.

— Но должен же быть в этом какой-то смысл?

Археолог продолжал молчать, и у Шелли возникло ощущение, что Картер просто избегал ответа. Как же заставить заговорить этого упрямца?

Тут Шелли вспомнил о собственном поручении и поспешно сказал:

— Еще я хотел спросить вас по поводу карт раскопок. Где хранятся ваши рисунки и чертежи? — Шелли огляделся в темной комнате, смерил стоящие друг на друге ящики — подобие книжной полки, сбитой из неструганых досок, которую подпирали кирпичи. Он просто не мог понять, где здесь можно было хранить секретные карты.

Казалось, Картер прочитал мысли профессора.

— Не здесь! — гордо улыбнувшись, ответил он. Археолог поднялся, подошел к двери и запер ее изнутри. Потом он прикрыл ставни, зажег керосиновую лампу и попросил профессора помочь поднять стол. Каменный пол был покрыт потертым ковром. Когда Картер сдвинул его в сторону, под ним оказался деревянный люк. Ловким движением археолог поднял крышку, и Шелли увидел глубокую, темную дыру.

Картер взял фонарь и как ни в чем не бывало сказал:

— Если позволите, я спущусь. — С лампой в руке он спустился по лестнице, которая была не видна Шелли, и, добравшись до низа, крикнул: — Теперь ваша очередь, профессор. Держитесь крепче!

Шелли, ничего не ответив, протиснулся в отверстие и через несколько секунд оказался внизу. Стены низкого помещения были разрисованы фигурами в человеческий рост; здесь были изображены культовые сцены, а также сцены из повседневной жизни Древнего Египта. Слева и справа в стенах были сделаны две ниши — места как раз хватало для одного человека. Все было выдержано в золотых тонах и покрыто плотными надписями иероглифов, расположенных вертикально.

Шелли онемел.

— Добро пожаловать в дом Пет-Исиды! — улыбаясь, произнес Картер.

Прошло некоторое время, прежде чем Шелли снова обрел дар речи.

— Картер, — пробормотал он, — Картер, что это?

— Вы находитесь в последнем пристанище священника Пет-Исиды, первого пророка Бога при фараоне Рамзесе II, хранителя гробниц и распорядителя имуществом храма Амона в Луксоре. — При этом он указал рукой на стену, на которой был изображен бритый наголо мужчина, шагающий в сопровождении хорологов (жрецов, отмерявших время) и астрологов, хранителей мифологического календаря, а также его жены (ее изображение было заметно меньше) и многочисленной толпы детей. Перед этой процессией стояли боги со звериными обличьями: Амон, Мут и Хонсу, Исида и Осирис.

Шелли подошел к стене, провел пальцами по иероглифам и начал медленно читать:

— «Я приближаюсь к границам Царства мертвых и возвышаюсь над всем земным. И темной ночью я могу видеть лучистый свет солнца. Я приближаюсь к богам верхним и нижним и становлюсь с ними лицом к лицу».

Рука профессора задрожала от волнения.

— Это ваше открытие? — спросил он наконец.

— К сожалению, не мое, — ответил Говард Картер. — Вам следует знать, что каждый дом в этой местности построен над какой-нибудь гробницей времен ранней египетской истории. И сразу хочу ответить на ваш следующий вопрос: нет, гробница была пуста. Когда я впервые пришел в этот дом, старики, которые сдали его в аренду, сказали, что они тоже обнаружили гробницу пустой.

— Вы этому верите?

Картер пожал плечами.

— Я не могу доказать обратное. Вы же знаете, что первые гробницы были разворованы еще три тысячи лет назад. Я надеюсь, что вы не выдадите меня, профессор!

— Выдам? Что вы имеете в виду?

— Понимаете, до сего времени никто не знал об этой гробнице. Я не хотел бы, чтобы это стало известно. И я не желаю, чтобы меня трогали, если вы понимаете, о чем идет речь. Я провел здесь, внизу, много ночей, делая зарисовки, сличая их с другими, расшифровывая и переводя тексты на стенах. И при этом мне удалось сделать одно странное открытие. Так вы не выдадите меня?..

— Слово чести, Картер.

— Вы спросили меня, где я храню свои секретные чертежи. Мой ответ — здесь, в этой гробнице!

Шелли взял лампу из рук Картера и осветил все четыре стены поочередно. В одном углу стоял мешок с золотистым песком пустыни. Больше в камере ничего не было.

Шелли обстучал стены в поисках каких-либо пустот, но так и не смог ничего обнаружить.

— Я не понимаю… Вы действительно храните свои чертежи в этой комнате?

Картер кивнул.

— Древние египтяне были очень хитрыми, просто имели дьявольскую фантазию. Очевидно, умерший Пет-Исида унес с собой тайну о скрытых богатствах храма или о возможных ошибках фараона в могилу. Не знаю, однако это возможно… Как бы там ни было, но здесь, внизу, мне довелось обнаружить текст, который я не понял и который заставил меня задуматься.

Картер наклонился и посветил на ленту иероглифов, видневшихся на стене впереди.

— Вот, прочтите!

Профессор опустился на колени и с трудом начал расшифровывать письмена:

— «Лишь боги севера и юга знают о моей тайне, и ключ к этой тайне спрятан в большом колонном зале Карнака»… Я ничего не понимаю, Картер, что бы это значило?

Археолог улыбнулся.

— Эти слова могут быть рассмотрены лишь в одном контексте.

— В каком контексте, Картер?

— Понимаете, профессор, снова и снова перечитывая тексты в этой гробнице, я расшифровал их почти все, и для меня непонятными остались только три предложения. Я мог бы привлечь на помощь других археологов, но мне не хотелось этого делать, ведь тогда пришлось бы рассказать, откуда взялся этот текст. Вот одно из этих предложений.

— А два других?

— Здесь. — Картер поднес фонарь к бараньей голове бога Амона. — Видите?

Перед головой бога можно было различить иероглифы. Шелли прочитал: «Стань в половине колонны отсюда на север, и ты увидишь половину правды». Потом археолог подошел к правому углу поперечной стены, где бородатый Осирис был изображен в виде мумии. Голова Осириса была обрамлена словами: «Поставь четвертую часть колонны к западу, и ты увидишь всю правду».

— Еще непонятнее, — произнес Кристофер Шелли. — Может, эти тексты связаны с каким-то похоронным ритуалом?

— Можно было бы допустить, — ответил Картер. — В египетской Книге мертвых есть множество текстов, которых мы не понимаем, но я просмотрел ее всю в поисках похожих фраз. И ничего не нашел.

Шелли нервно переминался с ноги на ногу.

— Вы меня заинтриговали, Картер. И вы нашли решение загадки?

— Конечно, — спокойно ответил археолог, будто речь шла о каком-то пустяке. — Сначала я обратил внимание на сторону света. — Картер стал посреди камеры, указал на бога Амона с головой овна и сказал: — Вот там — юг. — Потом он повернулся к Осирису и произнес: — А там — восток, правильно?

Профессор кивнул.

— Второй вопрос, который я задал сам себе, касался указания меры длины — «половина колонны». Но и это мне удалось выяснить. Прежде всего я обратил внимание на ключ, который спрятан в большом колонном зале Карнака. Колонны там самые высокие в Египте, каждая в семьдесят футов. Половина этой длины — тридцать пять футов. Эта комната гораздо меньше. Я все просчитал и сделал чертеж. Я уже был готов сдаться, но в один прекрасный день меня осенило, и я разделил колонну пополам по вертикали. Вот у меня и получилась половина колонны! Карнакская колонна тридцать два фута в обхвате. Значит, половина — шестнадцать, четверть — восемь футов. И теперь давайте проверим, насколько правильна моя теория!

Картер взял профессора под руку и отвел к стене с Осирисом, отсчитывая футы один за другим. Отмерив длину стопы восемь раз в сторону запада, он приказал Шелли не двигаться с места.

— А теперь следите, профессор! Смотрите все время вперед на боковой проем в стене!

После этого Картер подошел к стене с изображением Амона, развернулся и громко отсчитал еще шестнадцать футов. Так он оказался позади Шелли на расстоянии полтора метра.

В тот же миг пол комнаты задрожал, послышался скрип перемалывающегося песка.

Шелли испуганно взглянул на потолок, словно боялся, что свод может обрушиться. Картер рванул керосиновую лампу вверх.

— Не двигайтесь, профессор! Не сходите с места! — В этот момент задняя стенка в каменной боковой нише начала двигаться, но не как дверь — вправо или влево, а перевернулась и через несколько секунд стала горизонтально по центру проема. Поднялось облако пыли.

— Картер, вы просто молодчина! — закашлявшись, воскликнул Шелли.

— Ну, вы же хотели увидеть, где хранятся мои чертежи. Теперь можете посмотреть! — Археолог осветил проем в стене, и перед глазами Шелли возникла ниша, в которой лежали папки и документы.

— А когда вы впервые открыли эту дверь, — нерешительно спросил Шелли, — что вы там обнаружили?

— Вы не поверите, профессор, ниша была пуста.

— Пуста? Но это значит, что до вас кто-то уже раскрыл тайну этого механизма!

— На самом деле это означает, — ответил Картер, который заметил на лице Шелли явное разочарование, — что вы мне не поверили.

— Нет-нет, — возразил профессор. — Вы же сами только что сказали, что до вас об этом тайнике никто не знал.

— Верно.

— Картер! — взволнованно воскликнул Шелли. — Вы врете. Вы не смогли бы в одиночку совладать с этим механизмом. Потому что, как вы мне только что показали, для того чтобы привести его в движение, нужно два человека.

Картер привык, что к нему относились с недоверием. Он даже не стал перечить или защищаться, лишь молча подошел к горизонтально стоявшей плите, толкнул ее двумя руками. Тяжелая дверь потеряла равновесие и со скрежетом опустилась в исходное положение. Потом Картер подошел к углу, где стоял мешок с песком, и притащил его на место, где только что находился Шелли. Сам же он вернулся на свое место — и как по мановению волшебной палочки все повторилось вновь: боковой портал открылся.

— Вот и вся тайна, — произнес археолог. В его голосе звучала печаль. — Вся она основывается на механизме, который запускается, когда на плиты в полу давит вес в шестьдесят килограммов. Очевидно, именно столько весил взрослый человек во времена Рамзеса II. Я это проверил: всего на десять килограммов песка меньше, и все усилия будут напрасны.

Профессор подошел к археологу, протянул ему руку и сказал:

— Картер, я хочу извиниться перед вами. Мне кажется, я вас недооценил. Я думаю, вас вообще недооценивают.

— Будет вам, профессор! — отмахнулся археолог. — Я к этому привык. Выходцы из английской глубинки, которые живут на деньги других людей, привыкают ко всему.

Позже, когда Кристофер Шелли шел мимо скалистых утесов и безжизненных холмов назад к Нилу, он думал, что такой человек, как Картер, на самом деле знал намного больше, чем выдавал.

Омар поправлялся быстрее, чем ожидал доктор Мансур, и, как позже узнал мальчик, в основном благодаря дорогим лекарствам, которые профессор купил за свои деньги. Шелли чувствовал за собой вину в том, что случилось с Омаром, и пытался отплатить любыми возможными способами. Профессор даже пообещал Омару выполнить какое-нибудь желание, если, конечно, это будет в его силах. Омар попросил один день на размышление, и Клэр, жена профессора, уже думала, что мальчик придумает что-то несбыточное или невозможное. Но как же была удивлена супружеская пара, когда Омар выказал лишь желание научиться читать и писать. С тех пор Омар каждый день ходил в школу к старому Тага, уважаемому чтецу Корана. В своей школе тот учил читать и писать слова Пророка.

Спустя пару недель Шелли снял дом на Шариа эль-Бахр, в котором нашлась маленькая, темная, но лично для Омара подготовленная комната. В кухне заправляла Нунда, рослая нубийка с широким лицом и грудями, похожими на спелые дыни из Файюма, которые она самоуверенно выставляла напоказ в вырезе белого халата. Нунда была дружелюбного, веселого нрава, и раскаты ее смеха гремели в доме с раннего утра до позднего вечера. По нубийской привычке она категорически отказывалась называть людей их именами, что казалось ей вполне нормальным. Так, например, профессора она окрестила «достойный восхищения Пророк», его жену — «душистая ветвь тамариска», а Омара Нунда называла не иначе, как «доктор». Почему Нунда выбрала для него такое имя, оставалось загадкой, но Омар был польщен. Наверное, впервые в жизни он не чувствовал себя маленьким и униженным, ведь было видно, что его уважают и относятся с почтительностью.

Именно нубийка Нунда своими пышными телесами разожгла сексуальную страсть Омара. С присущей ему застенчивостью он старался под любым предлогом оставаться рядом с поварихой и был доволен, когда у него появлялась возможность тайно наблюдать за ней. Нунда, будучи вдвое старше Омара, конечно, заметила страстное томление Омара, которое возникало у мальчика просто от того, что они находились в одном помещении. Сначала она пользовалась своей властью над ним, поскольку ей доставляло удовольствие будоражить его чувства. Да, она была польщена вниманием Омара и провоцировала его нескромными движениями и прикосновениями. Она ждала от него только слова. Но паренек молчал.

Господь всемогущий, Омару было всего четырнадцать, ему нужна была мать, а не любовница! Поэтому Нунда взяла инициативу на себя. Однажды, когда Омар купался, сидя в деревянном корыте, поставленном в саду, Нунда подошла нему с ведром нагретой воды. Не сказав ни слова, она принялась намыливать его серым мылом. Омар вытянулся навстречу ее пышному телу, а Нунда с кажущимся спокойствием как ни в чем не бывало продолжала намыливать паренька, не забывая при этом и о его торчащем возбужденном члене. Лицо Омара исказилось в гримасе наслаждения, в экстазе он поднял глаза в белесое полуденное небо. В этот момент Омар больше всего желал, чтобы его тело было покрыто липким слоем грязи и чтобы Нунда еще сильнее терла его, ни в коем случае не останавливаясь. Груди в вырезе белого халата висели, как два спелых фрукта, и, когда Нунда поднялась, чтобы облить Омара горячей водой, это случилось: одна грудь все-таки вывалилась из выреза и вдруг повисла перед ним, голая и такая притягательная. Омар тихо простонал, словно ему было больно, и схватился мокрыми руками за нечто светлокожее перед своим лицом. Морщинистый сосок был окружен темным ореолом почти с ладонь. Заметив беспомощность мальчика, Нунда рассмеялась. Но этот смех был совсем иного рода, чем Омар слышал раньше. В нем не было никакого кокетства, это был благосклонный смех, смех несказанной теплоты.

— Доктор, — очень спокойно произнесла Нунда, — почему ты сопротивляешься своим чувствам? Радуйся, если у тебя что-то есть!

И тут Омар тоже рассмеялся и начал гладить Нунду, сначала нерешительно, потом все сильнее, с нарастающей страстью, при этом извиваясь, как рыба на нильском мелководье. Он окунулся в мыльную воду, вынырнул, громко фыркая, схватил Нунду и попытался затащить к себе в корыто. Она сопротивлялась, ее халат расстегнулся, так что Нунда осталась стоять перед Омаром полностью обнаженная. Мгновение Нунда пребывала в нерешительности, но потом прыгнула в корыто к мальчику, села на него верхом, и Омар почувствовал, как нежно вошел в нее. Сжимая груди Нунды в своих ладонях, он с удовольствием наблюдал, как тело женщины напряглось и по нему несколько раз пробежала дрожь.

Движения Нунды становились все резче, она издавала гортанные звуки. Ее пальцы до боли впились в его грудь. Омар только что чувствовал величайшее наслаждение, и вдруг оно моментально сменилось отвращением и негодованием. В нем все взбунтовалось, и мальчик резкими движениями попытался высвободиться. Но Нунда так крепко держала его бедрами, что Омар, как ни старался, не мог выбраться из-под нее.

В безудержной ярости мальчик приподнялся и укусил Нунду за грудь. Она истошно завопила и выпустила его из своих объятий. Пытаясь выскользнуть из корыта, Омар ударил ее кулаком по лицу, и из носа женщины потекла красная струйка крови, оставляя на коже Нунды отвратительные пятна. Упругая нагота, которая только что сулила ему удовольствие и наслаждение, теперь заставила Омара содрогнуться.

— Хурият! — залепетал он. — Хурият! — И еще раз крикнул: — Хурият!

Сплюнув на песок мыльную воду, он почувствовал во рту отвратительный привкус и скривился.

Ни профессор, ни его жена Клэр, от которой, казалось бы, ничего нельзя было скрыть, не заметили этого происшествия. Отношения между Омаром и Нундой остались прежними, словно ничего не было. Отныне они общались друг с другом сдержанно, никто об этом случае не проронил ни слова, и все же Омар стал другим.


В первое время профессор избегал брать с собой Омара на исследовательскую работу по ту сторону Нила. Задача Шелли заключалась в том, чтобы зафиксировать следы, улики и находки и разведать предполагаемые перспективные места, в которых «Общество исследования Египта» смогло бы начать новые раскопки. Это было трудное задание. К тому же вскоре выяснилось: везде, где только появлялся профессор, ему приходилось сталкиваться с недоверием. Команды археологов со всего мира слетались на вести об успехе, как мухи на верблюжий помет. Виноват в этом был в основном молодой англичанин по имени Уильям Карлайл — дальний родственник знаменитого историка. Он бросил учебу и теперь проводил свободное время в Египте.

Никто доподлинно не знал, чем молодой человек зарабатывает себе на жизнь, но то, что он не богат, можно было понять по одному взгляду на его поношенную одежду, которой он заметно отличался от остальных англичан. Нет, то, о чем заявлял сам Карлайл, было чистой правдой: он был чрезвычайным корреспондентом «Таймс» и других европейских газет и жил на выручку от публикации своих статей. Поэтому он много путешествовал между Александрией и Абу-Симбелом, неделями жил в маленьких дешевых гостиницах, общался с археологами и местными жителями, пребывая в постоянном поиске сенсаций. Можно было увидеть его на верблюжьем рынке, на базаре или в Долине царей. Там он получал информацию, которая для других оставалась тайной. И никто точно не знал, то ли появление Карлайла случайность, то ли знак грядущего открытия.

Первая встреча Омара с Карлайлом произошла у газетной лавки под аркадами отеля «Винтер Пэлэс», где мальчик покупал свежий выпуск «Таймс» для профессора. Карлайл заговорил с ним из любопытства, что было ему свойственно, и осведомился, может ли Омар читать «Таймс». Паренек ответил, что он всего лишь слуга профессора Кристофера Шелли из «Общества исследования Египта». Так и завязался разговор, в ходе которого журналист проявлял все больше и больше интереса к юному египтянину.

Омар удивлялся, почему именно он заинтересовал англичанина, который писал для лондонской «Таймс». Ему это льстило, и Омар поведал незнакомому человеку больше, чем он мог от себя ожидать. Они не спеша шли по шариа эль-Бахр, и Омар рассказывал о своем таинственном похищении и счастливом финале. В конце паренек заметил, что он наверняка стал жертвой путаницы и что вместо него, по-видимому, должны были похитить профессора.

Будучи опытным журналистом, Уильям Карлайл тут же учуял «жареную» историю и договорился с профессором Шелли о встрече на следующий день. Шелли охотно ответил на вопросы, но Карлайл, к своему разочарованию, не узнал ничего нового. О такой мелочи, как шрам в виде кошки на левом плече, Омар не упомянул. Карлайл обещал держать профессора в курсе событий и решил провести собственное расследование.

Спустя несколько дней, забирая «Таймс», Омар попытался снова увидеться с журналистом, но того нигде не было. От продавца газет мальчик узнал, что Карлайл живет в отеле «Эдфу», расположенном недалеко от вокзала. Тот же продавец сообщил ему, что Карлайл не объявлялся две недели, поэтому Омар решил отыскать его в отеле. Гостиницей оказалось продуваемое всеми ветрами здание с балконом со стороны улицы. Портье не было на месте, возле узкой двери, покрашенной зеленой краской, изрядно уже облупившейся, стоял коричневый ящик с ключами. Омар долго и громко звал, пока наконец не появился сгорбленный старичок. После вопроса о Карлайле он пришел в крайнее волнение.

— Йа салам, англичанин несколько дней как исчез, постель и багаж не тронуты, задолженность почти за неделю.

Омар побежал домой и сообщил профессору все, что узнал. После этого они вдвоем посетили отель «Эдфу», и Шелли попросил старика осмотреть комнату англичанина. Бакшиш в размере ренты за день сделал свое дело, и комната на первом этаже была открыта. Номер был не больше девяти квадратных метров. Чтобы хоть что-нибудь разглядеть, Шелли пришлось открыть ставни, которые использовались тут вместо стеклянных окон. Постель была заправлена, в шкафу, приспособлении из труб с натянутой на них материей, они увидели сложенную одежду постояльца. Под окном стоял маленький квадратный столик, на нем — стопка исписанной бумаги, перо из слоновой кости, квитанция за телеграф на шестьдесят пиастров от 20 ноября, книга М. Ф. Петри «Methods and Aims in Archaeology»[225], часть газеты «Таймс» от 22 ноября 1911 года, потемневшая фотография с множеством людей, недоеденная булочка с кунжутом, на которую покушались мыши. При взгляде на все это складывалось впечатление, что комнату покинули в крайней спешке или, если можно сделать такое предположение, съемщик внезапно испарился. Помимо этого Шелли обнаружил конверт с пятьюдесятью фунтами во внутреннем кармане пиджака. Профессор пробежал глазами статьи в газете, в которых сообщалось о комете Галлея и отмене рабства в Китае, упоминался русский писатель Лев Толстой, но так и не нашел никаких сведений, которые могли быть связаны с исчезновением Карлайла. Когда профессор взял в руки фотографию, он сделал удивительное открытие: это был один из снимков Жака Жильбера, присутствовавшего на празднике у Мустафы-ага Аята. И на этой фотографии были запечатлены Шелли и его жена Клэр в окружении других, неизвестных ему гостей.

Сгорбленный старик так и не смог точно ответить на вопрос, когда же он сам видел в последний раз Уильяма Карлайла. На вопрос, сообщил ли он об исчезновении человека в полицию, тот лишь растерянно пожал плечами. То, что постоялец пропадал на несколько дней, случалось довольно часто, но теперь он не заплатил за неделю, а значит, можно было обратиться в полицейский участок.

Профессор Шелли заявил, что сам займется эти делом. Вместе с Омаром они вышли из комнаты и спустились по узкой лестнице.

Ибрагим эль-Навави приветствовал профессора как старинного друга и в красках расписал, как он рад чудесному возвращению Омара. На протокол об исчезновении Карлайла суб-мудир не захотел тратить бумагу, он даже иронично заметил:

— Если я буду составлять протокол на каждого жителя Луксора, который пропал на пару дней, у меня будет слишком много работы.

И только после того, как Шелли пообещал сообщить об этом случае британскому консулу Мустафе Аяту, эль-Навави согласился начать расследование и добавил, что о его ходе профессор еще услышит.

В последующие дни Шелли занимался тем, что отмечал на карте места обнаружения находок в Долине царей, которые относились к периоду правления Тутмоса II. При этом его не покидали мысли об исчезновении Карлайла и о предметах, обнаруженных в гостиничном номере.

Спустя три дня профессор отыскал суб-мудира, но, как и следовало ожидать, расследование полиции не дало ни малейших зацепок, поэтому Кристофер Шелли отправился в очередной раз в отель «Эдфу», чтобы более внимательно осмотреть номер Карлайла.

На первый взгляд казалось, что в комнате ничего не изменилось. Шелли не сделал новых открытий, но кое-что необычное все же заметил: на столе по-прежнему лежали те же вещи, не было только фотографии. Сгорбленный старик клялся бородой Пророка, что он ни к чему в комнате не притрагивался и вообще не может вспомнить никакой фотографии. Шелли, явно нервничая, начал поспешно перебирать вещи на столе. Когда он принялся листать книгу, из нее вылетел листок. Шелли поднял его. На нем было написано имя «Имхотеп» и подчеркнуто двумя линиями.

Больше ничего.

Следующий день профессор провел на шариа эль-Исбиталья. Там напротив французского госпиталя были ателье и лаборатория Жака Жильбера, над входом красовалась вывеска, написанная большими красными буквами. Шелли изъявил желание взглянуть на снимки с праздника британского консула, и Жильбер вытащил стеклянные пластины. Он сказал, что ему потребуется всего один день, чтобы выполнить пожелание профессора и сделать фотографии с негативов. Профессор был уверен, что обязательно найдет тот снимок, который пропал из номера Карлайла, но после того, как они с Жильбером пересмотрели все негативы, его постигло разочарование: нужное фото обнаружить не удалось. Шелли заверил, что он точно видел фотографию, на которой запечатлены они с женой. Но Жильбер клялся, что это невозможно. Кроме него, в Луксоре не было другого дагеротиписта, и только он получил разрешение снимать гостей на этом празднике у консула. Фотограф переспросил, где Шелли видел этот снимок. Но профессор ничего не ответил, считая более целесообразным не разглашать подробности своего расследования.


Следующей ночью Омар вскочил с постели, проснувшись от того, что ему показалось, что в окно кто-то тихонько стучится. Окно располагалось необычно высоко. Оно было узким и прикрыто ставнями, но сквозь прорези для проветривания, которые в них имелись, можно было посмотреть на улицу. Однако Омар не побоялся и, недолго думая, отодвинул запор и открыл ставни. Все было тихо, лишь слышался стрекот одинокой цикады да вдалеке заливалась лаем собака. И вдруг у окна появилась низенькая фигура. Омар сразу узнал Халиму, девочку из железнодорожного вагона.

— Ты? — тихо воскликнул он.

Халима подошла ближе и прижала указательный палец к губам. Она ловко влезла на выступ стены и, словно газель, перебросила свое тело в узкое окно. Опершись на руки, она сдавленным голосом произнесла:

— Я тебя прошу, не задавай никаких вопросов. Просто слушай, что я тебе сейчас скажу. Ты в опасности. Я не могу тебе сказать почему, но, если тебе дорога жизнь, уходи прочь от этого неверного. Иди туда, где тебя никто не знает, а еще лучше — возвращайся домой! И никому не рассказывай, что здесь с тобой случилось.

Омар молча стоял перед девочкой и пристально смотрел на нее, пытаясь увидеть ее глаза. Паренек заметил, что она дрожит, и, растрогавшись, погладил ее по блестящим гладким черным волосам.

— Зачем ты это делаешь? — спросил он, не надеясь на ответ.

Халима прерывисто дышала и всхлипывала. Омар хотел взять девочку за руки, но ему помешал узкий проем окна, и, прежде чем он успел что-то сделать, она сказала:

— Будь здоров! — Спрыгнув свыступа, Халима исчезла в темноте.

Омар и не подозревал, что свидетелем ночного визита стала Клэр, жена профессора. Испуганная непонятным шумом, она проснулась и, спрятавшись за занавеской, наблюдала эту сцену.

Омар так и не смог больше заснуть той ночью. Он не знал, что его так взволновало: красота девочки или ее предостережение: «Иди туда, где тебя никто не знает, а еще лучше — возвращайся домой!» Эти слова, сказанные нежным голосом, снова и снова звенели у него в голове, как звук латунного колокольчика, которыми украшают верблюдов. У Омара перед глазами стояло ее лицо, он чувствовал ее близость. От переизбытка чувств и путаницы в мыслях он дал волю слезам.

Каждый день Омару нужно было накрывать стол скатертью (это входило в его обязанности), а когда хозяева садились за стол, он приносил им чай. В то утро Клэр ждала, когда Омар войдет в салон, чтобы начать следующий разговор:

— Кристофер?

— Да, моя дорогая.

— Ты сегодня ночью слышал, как кто-то стучался в окно?

— Нет, Клэр, тебе, наверное, просто приснилось что-то дурное.

— Нет, я слышала это совершенно четко, а когда подошла к окну, то в саду увидела какую-то тень.

— Ты точно ошибаешься, любимая. У меня очень чуткий сон, но я ничего не слышал.

Повернувшись к Омару, она спросила:

— Омар, ты заметил что-нибудь сегодня ночью?

Мальчик почувствовал, как ему в голову ударила кровь, но взял себя в руки и спокойно ответил:

— Нет, мадам, я ничего не заметил. — Потом он вышел в кухню. Он слышал, как хозяева тихо говорили друг с другом, но звон посуды Нунды не позволял разобрать ни слова.

— Кристофер! — снова начала Клэр.

— Да, моя дорогая.

— Омар обманул нас, он такой же врун, как и все египтяне.

— Почему ты так говоришь?

— У Омара сегодня ночью были гости. Какая-то дама.

— Ты уверена?

— Абсолютно уверена. Я ее видела собственными глазами.

Профессор Шелли изумленно посмотрел на жену.

— Сегодня ночью? Бог мой, мальчик как раз достиг того возраста, когда…

— Он врет!

— Может быть, Клэр, но поставь себя на его место. Ты бы призналась, сказала бы: «Да, сегодня ночью в моей постели была женщина»? — И он громко рассмеялся.

После этого наступила долгая пауза.

Наконец Клэр снова заговорила:

— Ты уверен, что Омар с нами честен? И вообще, кто может гарантировать, что он не волк в овечьей шкуре? Мальчика ведь никто не знал, кроме того микассаха. Или я что-то неправильно понимаю? — Чтобы придать вес своим словам, Клэр постучала ногтем по столешнице.

Шелли взял жену за руку.

— Дорогая, для шпиона Омар не слишком хитер. Мне кажется, если бы кто-то и решился подослать ко мне соглядатая, то наверняка это был бы какой-нибудь матерый лис, а не такой наивный и милый мальчик, как Омар.

— Это маскировка, — разумно заметила Клэр.

— Маскировка? Тогда и похищение Омара было частью прикрытия. А ведь пареньку едва не проломили череп, а потом бросили в болото, где его чуть не сожрали черви. И все это маскировка?! Я понимаю твою озабоченность, Клэр, но в данном случае ты зашла слишком далеко!


Визит Халимы поверг Омара в беспокойное состояние, он воспринимал ее слова серьезно, но не они вывели его из душевного равновесия, а сама встреча с ней. От нее исходило нечто магическое, оно манило его и заставляло забыть о любой опасности. Нет, он не хотел возвращаться туда, откуда пришел. На что ему жить? Неужели ему снова придется стать погонщиком верблюдов в Гизе?

Омар попросил профессора, чтобы тот позволил ему сопровождать его во время поездок в Долину царей, ведь он мог быть полезен для картографических работ. Шелли не был против и, недолго думая, согласился. Он не подозревал, что за этим желанием мальчика скрывалась надежда на встречу с Халимой, которая жила на том берегу Нила.

Омар во многом помогал профессору: он измерял расстояние, расставлял опознавательные знаки на местах, отмеченных профессором на карте, таскал на себе чертежные принадлежности и растрепанный зонт от солнца, который полагалось втыкать в землю сразу же, как только они оказывались на новом месте. По дороге в Долину царей Омар каждое утро шел через эль-Курну и озирался по сторонам в поисках Халимы. И каждое утро ему открывалась одна и та же картина: одетые в черное женщины (молодые — с открытыми лицами, старые — в парандже) несли поклажу на голове, у некоторых глиняные кувшины с водой были на плечах, а немытые дети держались за их подолы. Собаки лаяли на кур, рывшихся в песчаной почве. Кроме нескольких стариков, безучастно сидевших на песке, мужчин не было видно.

«Спроси Юсуфа! Моего отца знает каждый!» — сказала Омару Халима тогда на вокзале. И однажды, когда к профессору приехали гости из Лондона, Омару представилась возможность отправиться в эль-Курну одному. Паромщик, к которому он обратился за помощью, знал Юсуфа и рассказал, как пройти к его дому. Он находился как раз возле точильщика Хазиза и был приметен большими каменными колесами у входа.

Перед домом горел факел, внутри слышались стенания и монотонная молитва. Омар не решался постучать в дверь, но тут какая-то старая женщина с непокрытой головой вышла из дома, ударила себя руками в грудь и, прошептав молитву, убежала прочь, словно за ней гнались фурии. В открытую дверь Омару было видно какое-то собрание людей, наверное, человек сорок мужчин и женщин, которые, молясь, двигались, словно в трансе, подобно стеблям камыша, которые колышет ветер.

Его прихода никто не заметил, и Омар как ни в чем не бывало присоединился к ним и начал тоже говорить «La illah il’allah…» Богомольцы стояли вокруг кровати, на которой лежал пожилой лысый мужчина. Его глаза были наполовину закрыты, широко открытым ртом он жадно хватал воздух. Омар сразу его узнал, это был мужчина из поезда, его звали Юсуф. Сбоку от него ползала на коленях Халима. Длинный черный платок покрывал ее волосы. В какой-то момент она остановилась, взяла правую руку отца и, не переставая молиться, приложила к своему лбу. На лице мужчины блестели капельки пота. Халима вытирала их платком, и тут ее взгляд упал на Омара. Ее лицо было бледным, глаза запали. Омар кивнул, но Халима никак не отреагировала, она смотрела на мальчика так, словно его там вовсе не было. Как долго он ждал этой встречи и хотел рассказать об этом девочке! Но теперь, оказавшись в столь ужасной ситуации, она не отвечала даже взглядом. Халима снова повернулась к отцу.

Уже смеркалось, когда Омар вышел из дома. Он не знал, переживет ли этот день тяжело больной Юсуф. Теперь и у других домов горели факелы. Они стояли в кувшинах или просто были воткнуты в песок. Не было видно ни одного человека. Омар быстрым шагом преодолел путь к причалу. Паромщик не сказал ни слова, да и самому пареньку сейчас было не до разговоров.

Утром следующего дня новость распространилась по городу, как лесной пожар: холера! Предположительно эпидемия распространялась от дельты вверх по Нилу. Начальник вокзала в Луксоре запретил выходить пассажирам, которые прибыли с севера. Поезда должны были проезжать станцию, не открывая вагонов. Но ни эти мероприятия, ни запрет выходить из своих домов не помешали холере проникнуть в Луксор.

Люди, с виду здоровые, падали на улице подобно скошенному тростнику и умирали через несколько часов с широко раскрытыми глазами и ртами. Обмотанные платками сотрудники красного полумесяца катили по городу тачки с высокими колесами, заваленные трупами, потому что не было достаточно гробов. Иногда полиция забирала покойников из домов силой, потому что вопреки предписаниям властей родственники хотели сами устроить похороны с торжественным прощанием. Повсюду поднимались облака дыма, потому что каждую комнату, в которой находился покойник, по строгому приказу полагалось окуривать. Отвратительный смрад карболки и серы окутал весь город. Перед «Винтер Пэлэс» патрулировали тяжеловооруженные охранники и никого не пускали внутрь отеля.

Когда над Луксором опускалась ночь, у всех домов, жителей которых поразила холера, горели факелы. Это было своего рода предупреждение, чтобы люди избегали ходить туда. Ночью начинали работу и похоронные команды, их тачки грохотали колесами по опустевшим улицам. Это было время крыс. Они сотнями выныривали из каналов, самые толстые — размером с кошку. Они облюбовали сточные канавы. Их не отпугивала даже сухая известь, которую засыпали туда для дезинфекции. Где околевал один из самых больших грызунов, туда слетались полчища соплеменников, чтобы разодрать его труп. Ни удары палками, ни громкие крики не могли разогнать краснохвостых грызунов.

Перед домом профессора Шелли факел еще не горел, но страх витал в воздухе, и, когда Клэр сухим, хриплым голосом стала жаловаться на судороги икроножных мышц, Нунда в ужасе начала петь во все горло, а Омар со всех ног бросился к доктору Мансуру. Врач пришел с пузатой сумкой и осмотрел Клэр. Шелли вопросительно взглянул на него. Тот кивнул.

В эту ночь Омар зажег факел перед домом и поставил его в кувшин у двери. Он боялся темноты в доме и провел остаток ночи, сидя у двери на корточках, хотя снаружи было довольно холодно.

Страх подавлял любую усталость. Омару совсем не хотелось спать. Он постоянно был занят тем, что проверял состояние своих икр и голоса, потому что не видел причин, чтобы эпидемия холеры пощадила именно его.

Состояние Клэр заметно ухудшалось, ее знобило. Она дрожала всем телом и билась в судорогах. Доктор дал Клэр настойку опия, другие горькие лекарства и сказал, что если она переживет следующий день, то у нее появится шанс выжить. Шелли счел нужным проинформировать жену о ее состоянии, чтобы немного приободрить.

Таким образом, Омар стал свидетелем борьбы жизни и смерти. Он наблюдал за женщиной, которая, как ему казалось, изо всех сил противостояла коварной смерти. Клэр стонала, кричала, била руками по кровати, словно хотела отогнать невидимого врага. Больная вливала в себя лекарства, ее рвало, но она опять пила новую порцию. Шелли держал ее за руку и прижимал дрожащее тело к подушкам. Посреди ночи Клэр издала сдавленный крик, затем еще один, словно высвободилась из смертельных объятий врага, и осталась лежать, теперь уже совсем спокойно, только тяжело дышала и кашляла.

Это было настоящее чудо: Клэр выжила и по счастливой случайности в доме никто, кроме нее, не заболел. Омара занимал лишь один вопрос: как там идут дела у Халимы? Пощадила ли ее эпидемия?

Из-за холеры мудир приказал расставить заграждения и запретил жителям покидать город. Отряды полиции с оружием наизготовку патрулировали улицы днем и ночью. Тот, кому нужно было переправиться на противоположный берег Нила, должен был предъявить фирман, подписанный мамуром, и эти разрешения получали только врачи, их помощники из красного полумесяца и гробовщики. Что же было делать Омару?

От одной мысли, что ему придется несколько недель прожить в неведении, парнишке становилось дурно. Отчаявшись, Омар даже есть не мог, и, чем дольше он пребывал в таком состоянии, тем отчетливее понимал, что идет на дно. В конце концов Омар решил каким-то образом попасть на противоположный берег. Идея была не такой уж безрассудной, как казалось на первый взгляд.

На следующий день Омар сообщил профессору, что решил добровольно пойти работать в эпидемиологическую службу. Об истинных причинах он, конечно, не упоминал.

Шелли, удивившись такому самоотверженному поступку, посчитал необходимым со всей серьезностью предупредить его о возможных последствиях. Вскоре Омар получил фирман, белую ленту на руку, повязку на рот и разрешение свободно передвигаться по городу.

Надежда, что у него появится шанс увидеть Халиму, заставляла его забыть обо всех ужасных вещах, которые он увидел в последующие дни: трупы, скрюченные в судорогах, родственники, которых силой оттаскивали от покойников, посиневшие тела маленьких детей. Мертвых нужно было укладывать на доски и отвозить на тачках на холерные кладбища, под которые выделяли места вокруг города. После выполнения работы Омар пытался думать о Халиме, но, кроме нескольких слов, сказанных девочкой в ту ночь, и ее лица в темном окне комнаты, он ничего не мог вспомнить. А потом его взгляд переходил на трупы, которые он вез на тачке…

На третий день Омар сказал, что чувствует слабость, и это было абсолютной правдой. Его освободили от работы, и он побежал к берегу Нила, где благодаря фирману благополучно миновал все полицейские посты и приказал паромщику перевезти его на противоположную сторону реки. Перейдя на бег, Омар преодолел путь до эль-Курны. У дома Юсуфа он немного замешкался, но тут открылась дверь.

— Халима! — удивленно воскликнул Омар. За последние дни он очень много думал о том, что скажет ей при встрече, но теперь, когда она неожиданно появилась перед ним, мальчик не мог вымолвить и слова.

— Халима! — почти беззвучно повторил он.

Девочка вышла из дверей дома, подошла ближе, и, словно повинуясь какому-то невидимому знаку, они бросились друг другу в объятия. Оба плакали и пытались вытереть ладонями слезы, которые текли по их лицам. Потом Халима потащила Омара в дом.

Омар сразу узнал лежанку, на которой еще несколько дней назад страдал старый Юсуф.

— Он умер? — нерешительно спросил Омар.

Халима молча кивнула и, глубоко вздохнув, произнесла:

— Двух дней оказалось достаточно, чтобы сделать меня сиротой.

— Твоя мать тоже умерла.

— Я никогда бы не поверила, что все может случиться так быстро.

— У тебя есть братья или сестры?

Халима покачала головой.

— Что ты теперь будешь делать?

— Аллах укажет мне путь.

Омар беспокойно ходил по бедно обставленной комнате.

— Он был такой сильный мужчина, — сказала девушка, — невысокий, но крепкий. Он сам, наверное, не знал, сколько ему было лет. Мне казалось, что он проживет еще лет пятьдесят.

— Ты его очень любила?

— Я его и любила, и ненавидела. Иногда я даже очень ненавидела его, но теперь, когда он мертв, мне кажется, что я его только любила…

Омар взглянул на Халиму. Он наслаждался близостью девочки и был словно пьян, поэтому не особенно вникал в то, что она говорила.

— Юсуф был таинственным человеком, — продолжала Халима. — Да, он был моим отцом, но если быть честной, то я должна сказать, что совершенно не знала его. Юсуф был своенравным, и многое, что он делал, казалось мне загадочным и непонятным. Даже когда он умирал.

— Что ты хочешь этим сказать, Халима?

— Когда я заметила, что в нем угасает жизнь, то взяла его за руку. Он вел себя очень спокойно, но его глаза горели, когда он смотрел на меня. Потом он сказал что-то странное. Сначала мне показалось, что он зовет меня, но после этого он трижды повторил одно слово. Тогда я поняла, что он произносит имя Имхотеп.

— Имхотеп? Что это может означать?

— Я же сказала, Юсуф бы таинственным человеком.

— Может, это как-то связано с предупреждением, которое ты передала мне?

— Нет, — быстро ответила Халима.

— Значит, угроза еще не миновала?

Халима молчала, Омар притянул ее к себе. Она отвернулась, не желая смотреть ему в глаза, и сказала:

— Я боюсь за тебя, Омар, но я не могу объяснить почему. Тебе нужно уйти отсюда, пойми это. Пусть даже будет больно.

Омар ответил:

— Тага научил меня читать Коран и писать. В третьей суре написано: «Ни один человек не может умереть, не будь на то воля Аллаха». Так говорится в книге, в которой определен срок жизни всем вещам. Так зачем мне бежать? Если бы Аллах хотел оборвать мою юную жизнь, то это уже случилось бы. Если бы мне было предначертано умереть, воля Аллаха настигла бы меня и на самой высокой вершине Джебель эль-Шайб, и в самой глубокой низине Каттары.

Несмотря на настойчивые расспросы, Халима не отвечала, от кого исходила угроза. Поэтому Омар посчитал уместным отправиться в обратный путь. Он поцеловал Халиму в лоб и сказал, что вернется утром или через день.


Эпидемия прекратилась так же внезапно и неожиданно, как и началась, практически за одну ночь. Все меньше горело факелов у домов, выжившие выходили наружу, и казалось, что земля остановила свой небесный бег.

С похоронным плачем закутанных в черные одежды женщин смешалось радостное пение молодежи, которая славила всемилостивейшего и всемогущего Аллаха. Улицы и площади вновь заполнились людьми. Жители выползали из своих домов, как термиты после грозы, веселясь и радуясь друг другу. Едва одетые или даже голые люди плясали вокруг смердящего костра, в который была свалена их одежда. Так близко сошлись в этот момент ад и рай.

Тех, кто работал в трупных командах (из них выжила только треть), почитали как героев. Омару тоже досталась порция похвалы и денежное вознаграждение, хотя его и мучила совесть. Но что ему было делать? Стоило ли признаться при всех, что не самопожертвование заставило его пойти на этот отчаянный поступок, а нежная любовь к девушке? Омар предпочел молчать. К такому молчанию Омару потом еще часто приходилось прибегать в своей жизни. Хоть оно и не являлось откровенной ложью, но надолго оседало в памяти.

Отчасти потому, что Шелли тоже был замешан в этой истории, Омар решился рассказать профессору о своем визите к Халиме, о ее предупреждении и последних словах старого Юсуфа. Далось ему это с трудом.

Шелли беспомощно взглянул на Омара.

— Имхотеп, говоришь? Имхотеп?

— Да, Имхотеп, йа саиди. Что бы это значило?

— Хотел бы я сам узнать!

— Но вы ведь удивлены этому, йа саиди?

— Да, удивлен. Возможно, это действительно случайность, но, когда ты все рассказал, мне сразу на ум пришла книга, которая лежала в гостиничном номере Карлайла.

— Это была английская книга, если я не ошибаюсь?

— Совершенно верно. Когда я листал ее, из нее выпала записка с именем Имхотеп!

— Кто такой Имхотеп, йа саиди?

— Имхотеп был врачом, архитектором, жрецом и мудрецом. Он жил за две с половиной тысячи лет до новой эры, во время правления фараона Джосера, и известен как изобретатель пирамид. Он был автором древнеегипетских свитков мудрости. Как врач Имхотеп просто творил чудеса, и поэтому люди в Мемфисе и здесь, в Луксоре, почитали его как бога врачевания. В статуях, которые находили в Египте, он изображен с лысой головой и со свитком папируса в руках. Для царя Джосера он соорудил подобающую гробницу — ступенчатую пирамиду Саккары. Говорят, что это самое старое сооружение в мире. Вокруг этой пирамиды археологи обнаружили множество черепков с его именем, поэтому есть предположение, что и гробница самого Имхотепа находится где-то неподалеку. Другими словами, могила бога! Исследователи полагают следующее: если древние египтяне с таким размахом хоронили своих царей, то в какой роскоши они похоронили живого бога…

Омар заворожено слушал, но никак не мог связать историю профессора с Карлайлом и Юсуфом. Все это было необыкновенно.

— Что знает девочка? незамедлительно спросил Шелли.

Омар испугался такого резкого тона и попытался успокоить профессора.

— Йа саиди, Халима — хороший человек, — поспешно сказал паренек. — Она никогда бы не посмела сделать ничего дурного, иншаллах.

— Неужели? — неохотно возразил Шелли. — Если она тебя предупредила, значит, ей что-то известно. Как бы там ни было, она знает больше, чем говорит.

— Это точно, йа саиди.

— И поэтому мы должны сообщить в полицию.

— Никакой полиции, никакой полиции, — заныл Омар. — Халима — хорошая девочка.

— Но это же и в твоих интересах! — воскликнул Шелли.

Тут Омар поднялся, будто хотел придать важность своим словам, и со всей серьезностью произнес:

— Йа саиди, дайте мне пару дней, и я уговорю Халиму все рассказать. Пожалуйста!

Профессор Шелли сначала противился, пытаясь убедить паренька, что лучше привлечь полицию и надавить на девочку. Но потом, когда Омар в качестве аргумента заявил, что никто не может гарантировать, что Халима скажет полиции правду, поддался на его уговоры.

Слова слуги открыли глаза профессору. «Если и есть человек, который может заставить девочку говорить, то это Омар», — подумал Шелли.


Рано утром на следующий день Омар отправился в эль-Курну. Как всегда в месяцы дуль-када и дуль-хиджа, с пустых полей тянулся белый туман. Пахло сырым песком, а невидимые вороны и стервятники пели утреннюю песню. Точильщики уже принялись за работу, отовсюду слышался шипящий звук, возникающий от соприкосновения металла с вращающимся камнем.

Перед домом Халимы сидел старик и вырезал посох. Он не оторвался от своей работы, даже когда Омар подошел и поздоровался. Мальчик сообщил, что пришел к Халиме.

— К Халиме? — Старик, прищурившись, посмотрел на него снизу вверх и снова принялся за работу. Затем как бы между прочим сообщил: — Халима ушла.

— Ушла? Но куда?

Старик пожал плечами.

— Ушла прочь! Теперь я здесь живу.

— Но этот дом принадлежит…

— Мустафе-ага Аяту, — перебил его старик, — он сдает его мне.

— А куда ушла Халима? — настойчиво повторил Омар.

— Как тебя зовут? — поинтересовался старик.

— Омар Мусса.

Не глядя на него, старик поднялся, прошел в дом и вернулся обратно с письмом, которое молча вручил Омару. Мальчик взял его в руки и прочитал:

«Мой дорогой! Мужчина, который передал тебе это письмо, знает его содержание, потому что он записал каждое слово, которое я ему сказала. Я знала, что ты придешь, несмотря на мои предупреждения. Ты своенравный парень. Но пусть тобой не владеет высокомерие. Аллах любит только тех, кто проявляет смирение. Постарайся смиренно принимать все, что уготовил тебе Всемилостивый, и уйди из этого места, которое принесло тебе столько мучений, потому что зло все еще подстерегает тебя.

Меня ты больше никогда не увидишь. Не спрашивай почему. Есть вещи, которые нельзя знать никому. Мое сердце обливается кровью, а душа болит от одной мысли, что мне придется расстаться с тобой навсегда, но так будет лучше. Люби меня в своих мыслях, как я люблю тебя. Во имя Аллаха, Всемилостивого и Всемогущего. Халима».

Когда Омар отвел глаза от листка, старик куда-то исчез. Солнце алело в утренней дымке. С берега доносились крики паромщиков. Упрямо кричал осел, козы прыгали по грунтовой дороге. Омар отправился в путь.

На краю эль-Курны, там, где пыльная дорога разветвлялась и одна тропа вела в Дейр эль-Бахри, а другая — в Долину царей, Омар остановился. Ему показалось, что он слышит знакомый звук, слабый и назойливый, похожий на звук точильного камня. Откуда он знает его? Паренек прошел еще немного и снова встал как вкопанный. Ошибиться было невозможно: он слышал это шипение в гробнице, в которой его держали похитители.

Омар осмотрелся по сторонам. На западе начинали краснеть утесы, а на востоке, по ту сторону Нила, сквозь утреннюю дымку проступали очертания храма Луксора. Какие тайны скрывала эта суровая местность? Где — в прошлом или настоящем — находится разгадка этих странных, таинственных событий?

Глава 3 Берлин, улица Унтер-ден-Линден

Поистине, Аллах сведущ в скрытом на небесах и на земле; Он ведь знает про то, что в груди!

Он — тот, кто сделал вас наместниками на земле; кто был неверным — против него его неверие; неверие увеличит для неверных у их Господа только ненависть; неверие увеличит для неверных только убыток!

Коран, 35 сура, 38, 39 аяты
Весна в Берлине. Из гостиницы «Бристоль», что на Вильгельмштрассе, вышла эффектная, богато одетая дама. Ее короткие иссиня-черные волосы почти полностью скрывала широкополая шляпа с разноцветными перьями. Со светлым, с рюшами зонтиком от солнца, который она использовала как прогулочную трость, дама прошла к самодвижущимся коляскам, стоявшим у гостиницы. Водитель распахнул перед дамой дверцу и поддержал ее за руку, помогая забраться внутрь.

Весна в Берлине. Из гостиницы «Бристоль», что на Вильгельмштрассе, вышла эффектная, богато одетая дама. Ее короткие иссиня-черные волосы почти полностью скрывала широкополая шляпа с разноцветными перьями. Со светлым, с рюшами зонтиком от солнца, который она использовала как прогулочную трость, дама прошла к самодвижущимся коляскам, стоявшим у гостиницы. Водитель распахнул перед дамой дверцу и поддержал ее за руку, помогая забраться внутрь.

— К Адмиральскому дворцу! — холодно произнесла прекрасная дама. Судя по акценту, она приехала из-за границы.

Водитель приложил два пальца к козырьку и тут же взялся за рукоять, торчавшую спереди машины. Он резко рванул ее вверх, и автомобиль заурчал.

Этим новомодным автомобилям, которых в городе насчитывалось уже более семи тысяч, было запрещено ездить быстрее двадцати пяти километров в час. Поэтому иностранке представилась возможность любоваться городом из салона. Мимо проплывали улицы, широкие бульвары, господские дома периода грюндерства, фасады домов с массивными скульптурами и лепниной. В домах вместо парадных дверей — высокие порталы из стекла и черного кованого железа, а оконные парапеты — из сверкающей меди или даже хвастливо позолоченные. Большая пешеходная улица, когда-то самая роскошная улица в империи под названием Унтер-ден-Линден, уходила все дальше и дальше на запад к Курфюрстендамм, потом к Тауэнтциенштрассе и к району между Ноллендорфплац и Виктория-Луизе-плац, где за несколько лет, словно грибы после дождя, появились бесчисленные кафе с музыкой, бары и квартиры (иногда даже с телефонами) для так называемых актрис. Бросались в глаза столбы, на которых были расклеены афиши, предлагающие развлечения различного характера, реклама моющих средств и плакат с предупреждением о необходимости придерживаться правил дорожного движения, подписанным начальником берлинской полиции. «Дорожное полотно предназначено только для движения транспорта, — говорилось в этом оповещении. — При сопротивлении властям будет применяться оружие. Я предупреждаю зевак». Плакат адресовался прежде всего левым демонстрантам, а над фразой «Я предупреждаю зевак» в народе много шутили.

У английского посольства машина свернула направо, на улицу Унтер-ден-Линден. Сейчас, в начале мая, деревья стояли в пышной зелени, шофер ехал по пустой полосе, поглядывая в зеркало заднего вида на свою спутницу.

Одинокая дама едет в пять часов дня в Адмиральский дворец? Разве можно оставить такое без внимания! Ведь у этого универсального магазина развлечений была не лучшая слава. Здесь в это время можно было встретить девушек с Тауэнтциенштрассе, тех самых, которых днем на этой улице приглашали на мороженое, а вечером они, броско накрашенные и припудренные, не стесняясь, болтали о дорогих коктейлях. Честно говоря, дама, которую он вез, была слишком изысканно одета и ухожена, чтобы причислить ее к «тем самым». Однако и на «приличную» женщину она не походила. Может, это дама полусвета?..

Автомобиль остановился у Адмиральского дворца. Над входом, который был выполнен в помпейско-византийском стиле и больше подходил для какого-нибудь храма, громоздилась надпись из букв в человеческий рост — название чудовищной ледовой пантомимы: «Ивонна». Слуги в ливреях распахнули двери: посреди колонн и мозаик, красного плюша и пальмировых пальм играл оркестр, вокруг царила торжественная атмосфера кофейни, заполненной господами в визитках и дамами в платьях, украшенных блестками. Звучала композиция «В Шенеберге в месяце мае».

Иностранка отыскала свободный столик и, усевшись в плюшевое кресло возле оркестра, начала рыться в своей сумочке. Наконец она вытащила длинный мундштук, вставила сигарету и стала ждать, когда пожилой мужчина, сидевший напротив, заметит ее безвыходную ситуацию и поднесет спичку. Когда ее Ожидания оправдались и мужчина, нерешительно кашлянув, попытался завязать разговор, дама сделала вид, будто не понимает его. Она ответила по-английски, и, поскольку пожилой господин не знал этого языка, ему пришлось вежливо откланяться.

— Hallo, леди Доусон!

Дама подняла глаза и увидела обрюзгшее лицо молодого человека. На нем был костюм и накрахмаленный воротничок. Но с первого взгляда можно было сказать, что он не каждый день носил эту одежду и, очевидно, чувствовал себя не в своей тарелке.

— Я вас сразу узнал по описанию, — сказал он с сильным акцентом, — если позволите.

— Значит, вы — мистер Келлерманн, — сделала вывод дама. — Вы знаете, о чем идет речь?

Келлерманн заерзал в своем кресле.

— Понимаете, слово «знать» — это небольшое преувеличение. Но вы ведь наверняка скажете, чего от меня ждете, леди Доусон?

Подозрительно поглядывая по сторонам, дама выудила из своей сумочки конверт. Убедившись, что никто за ними не наблюдает, она вытащила из него лист бумаги и развернула перед Келлерманном. Там был план большого здания.

— Вот тут, — леди Доусон кончиком мундштука указала на план, — вход в здание, здесь — вестибюль, слева лестница ведет в отделение на первом и втором этажах. Там стоят охранники, часто двое пожилых мужчин в униформе. На них вы прежде всего должны обратить внимание, когда отправитесь в обратный путь. Вход в выставочный зал напротив окна, то есть он будет вне зоны видимости и слышимости охранников. Поэтому используйте динамит! — Леди Доусон улыбнулась.

Келлерманн, прищурившись, изучал план.

— До сего момента все ясно, леди. И где же этот чертов камень?

Англичанка указала на крест, которым было обозначено место на схеме.

— Вот тут. В зале стоят три витрины. В последней находятся три объекта: голова скульптуры из известняка в натуральную величину, маленькая статуя сидящего писаря, а рядом — черный камень, о котором идет речь. Это разбитая каменная пластина, собственно, это только часть пластины шириной с ладонь и в локоть длиной, с крошечными надписями.

— И только этот кусок не дает вам покоя?

— Только этот кусок.

Келлерманн еще раз внимательно осмотрел схему, понимающе кивнул и с подчеркнутым дружелюбием произнес:

— Будет сделано, леди. И во сколько вы оцениваете эту работу?

Леди Доусон свернула план и придвинула его вместе с конвертом к собеседнику.

— В конверте — половина. Остальное — когда передадите камень.

Заглянув в конверт, Келлерманн довольно долго и нагло смотрел на леди, потом спросил:

— Леди, могу я пригласить вас на коктейль? — И, не дожидаясь ответа, щелкнул пальцами, подзывая одетого во фрак официанта, который в этот момент находился в противоположном углу зала.

Леди Доусон молчала: она была занята разглядыванием интерьера.

— Это, конечно, меня не касается, леди, — продолжил разговор Келлерманн, — но вы действительно хотите заплатить такую уйму денег за какой-то старый растрескавшийся камень?

— Да, я готова это сделать.

— Почему?

— Вас это совершенно не касается, герр Келлерманн! — Она произнесла это немецкое слово с оттенком иронии, словно хотела поиздеваться над своим собеседником.

Но Келлерманн пропустил издевку мимо ушей и как ни в чем не бывало заметил:

— Да, меня это не касается, леди, но, если в камне есть золотая жила, я могу смыться с этой драгоценной штуковиной.

Леди Доусон рассмеялась:

— Для вас эта вещь ничего не стоит, вообще ничего. И если вы хотите получить весь гонорар, тогда вам стоит добыть этот камень как можно скорее и без всяких осложнений!

Леди поднялась, рассерженно затянулась сигаретой и со словами «дайте о себе знать» развернулась и исчезла в толпе.


Три дня спустя, 6 мая 1912 года, в своем отеле леди Доусон получила депешу: «Заказ выполнен. Встречаемся в казино „Пиккадилли“ вечером в восемь. К.»

На Ляйпцигерштрассе газетчики выкрикивали заголовки свежих статей:

— Тройное убийство в суде присяжных!..

— Обер-бургомистр угрожает отставкой!..

— Прибытие кайзера в Геную!..

— Похищены произведения искусств в Люстгартене!..

Люстгартен? Старый музей находится в Люстгартене! На Потсдамерплац леди Доусон остановила машину, чтобы купить газету «Берлинер тагеблатт». Она быстро пробежала глазами статью под названием «Кража произведений искусства в Люстгартене»:

«Неустановленные злоумышленники вчера похитили бесценные египетские произведения искусства из музея в Люстгартене. Речь идет о статуях и портретной скульптуре периода ранней истории Египта, которые нашли во время своих предыдущих экспедиций Герман Ранке и Людвиг Борхардт. Преступники не оставили никаких следов. Они забрались в музей ночью через окно. Судя по тому, что грабители забрали лишь самые ценные экспонаты, они отлично разбираются в предметах искусства. К тому же они превосходно ориентировались в здании музея. Начальник полиции объявил всеобщий розыск».

Леди Доусон свернула газету и крикнула:

— Водитель, как можно быстрее к казино «Пиккадилли» на Бюловштрассе!

Казино располагалось в белом, украшенном колоннами буржуазном доме, который снаружи выглядел очень солидно. Рядом с латунной кнопкой звонка висела до блеска начищенная табличка: «Зарегистрированный клуб для общения». Это было вполне обыденным явлением, если там пребывали одинокие дамы. Женщина-портье, подчеркнуто строго одетая дама за пятьдесят, с короткой стрижкой, открыла дверь только после того, как леди назвала Келлерманна, и коротко ответила:

— Последняя дверь направо!

Вестибюль был выполнен в белых тонах; высокая изразцовая печь, барная стойка, рояль и даже плетеная мебель — все было белого цвета. В зале, скучая, сидели симпатичные молодые люди, в большинстве своем слишком красивые и немного полноватые. За ним следовал розовый зал для дам, отделенный от первого лишь парчовым занавесом в крупную складку. Отсюда можно было попасть в целый ряд небольших отдельных кабинетов. Леди постучала в нужную дверь.

Открыл Келлерманн, но, прежде чем он успел что-то сказать, леди Доусон обрушила на него поток претензий:

— Келлерманн, вы, должно быть, сошли с ума! Я хотела получить одну-единственную вещь — камень, из-за кражи которого едва ли кто-нибудь так разволновался бы. И что мы имеем теперь?! — Она нервно похлопала тыльной стороной ладони по газете.

— Тише. — Мужчина приложил палец к губам. — У стен тоже есть уши. — Потом он усадил леди в громадное кресло и спокойно сказал: — Леди, вы хотели этот камень, и я вам его добыл. Я не понимаю, почему вы так волнуетесь.

— Почему я волнуюсь? Потому что полиция висит у вас на хвосте, Келлерманн! Пройдет еще совсем немного времени, и они достанут меня!

— Не осталось никаких следов. Ни единого.

— Да что вы говорите! Это всего лишь вопрос времени! Вы вообще подумали, что собираетесь делать со своей добычей? Вы считаете, что сможете найти покупателя на товар с душком?

Келлерманн опустился в кресло напротив и уверенно кивнул.

— Конечно! И это будете вы!

— Я?! — Леди Доусон так громко вскрикнула, что Келлерманн испугался. Потом она пренебрежительно рассмеялась. — Даже не думайте об этом, герр Келлерманн!

Но тот коварно улыбнулся и почти вплотную придвинулся к леди.

— Либо все, либо ничего.

— Значит, вы собираетесь меня шантажировать. Ну хорошо. Сколько вы хотите?

— Я думаю, тысяч пять.

— Вы с ума сошли, Келлерманн. Пять тысяч!

— Пять тысяч — и ни одной маркой меньше. Вы можете еще раз все хорошенько взвесить. Могут появиться и другие заинтересованные люди. Вот мой адрес. Дайте знать, если примете какое-нибудь решение.

Леди Доусон поднялась. Ее глаза злобно горели, когда она вырвала из рук Келлерманна предложенную визитку. Через несколько секунд, не сказав больше ни слова, она исчезла.

Ограбление музея недолго волновало жителей Берлина. В народе были популярны другие темы. Например, катастрофа «Титаника», на котором погибло полторы тысячи пассажиров. Но потом, в субботу, 11 мая, случай получил неожиданное продолжение.

В берлинской газете появилась статья, в которой сообщалось:

«Ограбление музея раскрыто. Грабитель покончил жизнь самоубийством. В Берлине в пятницу вечером в пансион на Алътен Якобштрассе вызвали полицию. В съемной квартире на первом этаже был найден труп человека без определенных занятий — Герберта К. Он покончил с собой выстрелом в голову из пистолета. При обыске в квартире полиция нашла предметы искусства, украденные на прошлой неделе из музея в Люстгартене. Все предметы, кроме незначительного экспоната, были возвращены музею. Грабитель, мужчина без определенного места жительства, совершив свой противозаконный поступок, очевидно, не предполагал, что сокровища искусства невозможно продать на черном рынке, и, разочаровавшись, наложил на себя руки».

Маленький пансион в районе Кенигсграбен, что напротив торгового дома «Титц», производил гнетущее впечатление. Ночью сюда доносился шум с вокзала на Александерплац и особенно мешал постояльцам, проживающим в комнатах с окнами во двор. Сейчас в таких комнатах, на четвертом этаже, поселились два египтянина, которые, надо сказать, не привлекали внимания, потому что в доме жили лишь иностранцы, в основном коммивояжеры и коммерсанты из Южной Европы.

Мужчины заперлись в мрачной комнате № 43 с круглым столом в углу. Сидя в слегка потертых креслах, они неотрывно смотрели сияющими глазами на нечто черное, шириной с ладонь и длиной в локоть.

— Если хочешь узнать, где мед, нужно идти за пчелами, — произнес Мустафа-ага Аят и закатил глаза.

— Но зачем было нужно сразу стрелять в этого парня? — задумчиво спросил эль-Навави.

Мустафа возмутился, но при этом постарался говорить как можно тише:

— Он шантажировал нас, а с вымогателями разговор должен быть коротким. Кстати, прими мои комплименты, ты хорошо выполнил работу. Я просмотрел все газеты: ни малейшего подозрения. Все считают, что это самоубийство. Да здравствует Египет!

— Да здравствует Египет! — глухо повторил эль-Навави и после небольшой паузы добавил: — И наше славное прошлое.

Тем временем Аят вытащил рулон упаковочной бумаги и развернул его на столе. На бумаге было нарисовано нечто, похожее на контур овечьей шкуры, только меньше. Ага положил на бумагу черный камень и попытался подогнать его под очертания, вертя, как часть головоломки. Это получилось без особого труда, и Аят приглушенно вскрикнул от радости:

— Несомненно, он подходит!

— Ты уверен? — Ибрагим эль-Навави скептически взглянул на камень.

— Вот, сам посмотри! — Ага придвинул бумагу с камнем ближе к эль-Навави и указал на места скола. Они проходили неравномерно, но совпадали с нарисованной линией. — Подходит, как борода к Пророку.

Эль-Навави с интересом взглянул на рисунок, потом откинулся на спинку кресла и, вздохнув, проговорил:

— Хотел бы я, чтобы ты оказался прав и этот проклятый камень привел нас к цели.

— К цели? — переспросил Мустафа-ага Аят, тщательно раскуривая сигарету. — Нам нужно радоваться, если эта операция немного приблизит нас к цели. О самой цели речь пока не идет.

— Ты можешь расшифровать надписи на камне? Я хочу сказать, ты вообще понимаешь, стоит ли эта штука таких затрат?

— Конечно нет! — рассерженно ответил Мустафа-ага. — Если бы я мог, то не ставил бы штемпеля и печати в паспорта других людей. Я знаю только, что это — демотическое письмо, что оно старше, чем коптское, и что этот камень из Рашида в западной части дельты Нила.

— А как он попал в Берлин?

— Иншаллах. Это долгая история. Она началась более ста лет назад, еще во времена Наполеона. Высадившись в Египте, он приказал возвести в Рашиде крепость. Во время строительных работ французы наткнулись на камень из черного базальта размером с автомобильное колесо. На этой пластине было увековечено послание жрецов из Мемфиса. Содержание не играло особой роли, важно было, что один и тот же текст был написан в трех вариантах: иероглифами, демотическим письмом и по-гречески. По этому камню двадцать лет спустя смогли расшифровать иероглифы.

— И что теперь делать с этим камнем?

— Ждать!.. На месте, гдё был найден этот камень, рылись многие археологи: французы, итальянцы, англичане, наконец, немцы. Они надеялись на значительные находки — золото, драгоценные камни и дорогие скульптуры. Надежда — это канат, на котором пляшут сотни глупцов.

— Значит, они ничего не нашли.

— Ничего, кроме нескольких фрагментов текста, которые разрешили оставить археологам на память. Насколько можно было понять текст на камнях, речь шла, как и в случае с камнем из Рашида, о наследии жрецов Мемфиса. Этих камней сотни, но еще никто не додумался, что эти фрагменты в один прекрасный день будут иметь такое значение. Остальную историю ты знаешь.

— Ты имеешь в виду дело с Кемалем?

— Да, именно это.

— А этот Кемаль действительно пастух?

— Он выпасает своих коз в этой местности вот уже семь лет. Однажды он хотел воткнуть свой пастуший посох в землю, как это обычно делают пастухи, но у него не получилось. Он раскопал землю и увидел, что палка наткнулась на маленькую черную ломкую пластину из камня, у которой было отколото три или четыре края. Немногим позже Кемаль пришел ко мне, чтобы продать этот камень. Я высмеял его, сказал, чтоб он сделал из него порог в своем доме, ибо такое продать нельзя. Тут он заплакал, и я дал ему из сострадания десять пиастров. С тех пор этот камень лежал на подоконнике в моем кабинете. Там бы он лежал и сегодня, если бы эта ищейка Карлайл не спросил, что значат все эти письмена на камне. Тогда я рассказал ему историю про Кемаля и десять пиастров. Мы оба посмеялись. Англичанин спросил меня, может ли он взять этот камень с собой. Он надумал показать его кому-то. Я не имел ничего против. Спустя несколько дней он снова прибежал ко мне и взволнованно начал спрашивать о Кемале и о том месте, где этот камень нашли. Говорил, что там нужно искать остальные обломки. Я призвал Карлайла к ответу, ведь он должен был рассказать мне, что случилось. Но он вел себя загадочно и хотел обмануть меня, как ребенка. Он решил сам все провернуть, без Мустафы. Я отобрал у него камень и попросил своего каирского друга перевести текст, и вот что тот сообщил.

Ага вытащил из нагрудного кармана бумагу и разгладил ее на столе:

— «…все золото», — прочитал суб-мудир. — Именно то, что нам нужно.

— И я его найду. — Мустафа ударил себя кулаком в грудь. Потом он завернул камень в коричневую бумагу и пробормотал что-то о неверных собаках-христианах и о гордости за сынов Египта. После этого Мустафа спрятал пакет в чемодан, запер его на ключ и, положив в платяной шкаф, сказал:

— Теперь очередь Нагиба эк-Кассара.

— Можно ли вообщедоверять эк-Кассару? — осторожно поинтересовался эль-Навави.

— Могу дать на отсечение руку, — ответил Аят. — Он старый спутник Сайфулы и уже очень давно в нашем деле. Что мы без него будем делать? Он единственный, кто изучал древнюю культуру нашей страны и может помочь нам в этом деле. Большинство экспертов — безбожные иностранцы, которые интересуются только тем, как ловчее вывезти из страны наше славное достояние. Они забирают себе все: наших богов, наши обелиски, даже мозаичные полы, по которым ходили наши предки. Когда-нибудь они вывезут и наши пирамиды, чтобы выстроить их заново в Берлине, Париже или Лондоне.

Эль-Навави, согласно кивнув Мустафе, сказал:

— Европейцы принимают нас всех за необразованных погонщиков верблюдов, пастухов, уличных торговцев и чистильщиков сапог — людей третьего класса. Да что там, даже четвертого… Они считают, что мы слишком глупы, чтобы сохранить наследие предков. Все европейцы, приезжающие в нашу страну вот уже более сотни лет, убеждены, что им нужно изменить наш восточный характер. И что самое плохое — многие из нас верят им, отвергают лучшие качества мусульман и берут худшее от европейцев. И ничего не поменяется даже при лорде Китченере. Он был и остается христианским псом, колонистом, несмотря на то что сам часто говорил: «Я — один из вас!» Он был и остается британцем, а все британцы — наши враги… Ты вообще меня слушаешь?

Он посмотрел на Мустафу, который прилег на заправленную гостиничную кровать, завел руки за голову и уставился в потолок. Он действительно не слушал, но это нельзя было расценивать как невежливость, и уж тем более как равнодушие. Нет. Все, о чем говорил суб-мудир, тысячи раз обсуждалось на тайных сходках националистов. И все это одобряли.

— Я тут как раз думал, — произнес Мустафа, не сводя глаз с потолка, который был украшен по краю массивной лепниной, — над тем, где может быть наше слабое место. Я хочу сказать, что леди Доусон приехала не за каким-то черным камнем. Она, как и мы, ищет обломок, который может стать ключом для большого открытия. Так вот, я спрашиваю тебя, Ибрагим, откуда это известно леди?

— Вопрос справедливый, — ответил эль-Навави. — Наверное, она удивительно хорошо проинформирована, и, может быть, у нее есть связи с археологами, причем не только с английскими!

— Что вообще известно об этой даме?

— Она англичанка, поэтому ей необязательно иметь постоянную прописку. Кроме того, как ты знаешь, она живет на корабле. Поэтому на нее не распространяются никакие египетские законы и предписания. Собственно говоря, ты сам должен больше о ней знать.

Ага неохотно проворчал что-то и после паузы дал понять: он знает не больше того, что ему рассказала сама леди Доусон. Это может быть как правдой, так и вымыслом. А в сложившейся ситуации скорее нужно считать всю информацию сомнительной. Но на праздниках, куда ее приглашали, она производила хорошее впечатление.

— Однако, — добавил Аят, — возможно, я был ослеплен ее красотой. Ведь известно, что за прекрасной маской часто скрывается настоящий дьявол.

Пока Мустафа говорил, выражение его лица странным образом менялось, оно становилось мечтательным. Вертикальные морщины, которые придавали его лицу властный вид, казалось, в одно мгновение разгладились, а черные брови, обычно висевшие низко над глазами, лихо выгнулись дугами.

— Могу я позволить задать вопрос, как считаешь? — поинтересовался эль-Навави, от которого не укрылись перемены Мустафы.

Мустафа пошевелил губами, и эта его привычка подтвердила, что он несколько смущен.

— Мне кажется, леди — мастерица сочинять сказки, — сказал он. — Она это делает лучше, чем кто бы то ни было на восточном базаре. В любом случае в ту историю с мужем, который умер во время свадебного путешествия, я вообще не поверил.


Поиски Нагиба эк-Кассара оказались сложнее, чем ожидалось. Эк-Кассар изучал археологию пятнадцатый или шестнадцатый семестр, ему было минимум тридцать лет. Молодой человек не воспринимал учебу серьезно, но это не было связано с его незаинтересованностью в профессии, а больше с несбыточностью его намерений: он не имел ни единого шанса получить должность в Египте. Поэтому Нагиб учился кое-как и перебивался случайными заработками, в которых был неразборчив. В одном кафе на Фридрихштрассе он иногда подрабатывал партнером по танцам для дам степенного возраста. Он был стройным, высоким, а его карие глаза приводили в восторг многих состоятельных вдовушек. За один танец Нагиб получал пять пфеннигов. Нередко ему совали листок с адресом и обещанием, что он останется доволен.

Но в вышеупомянутом кафе эк-Кассара не было, а какая-то белокурая матрона в теле, сидевшая за окошком кассы девятнадцатого века и продававшая билеты на танцы, на поставленный вопрос отреагировала нервно и неохотно, обругав Нагиба. Она сообщила, что он — прохвост, который думает, будто хитрее всех, так что пусть хозяйничает в собственном кармане. Поэтому он и получил от этой дамы запрет появляться в заведении. Дама также не знала, имелось ли у Нагиба постоянное жилье, ее это не интересовало. Она вежливо, но настойчиво выпроводила Аята и эль-Навави.

Оба мужчины как раз подошли к тяжелой вращающейся двери из красного дерева, как тут Мустафу кто-то дернул за рукав и спросил, сколько тот заплатит за то, что он расскажет, где живет Нагиб. На молодом человеке был элегантный костюм с коротким приталенным жилетом, воротник и манжеты были сделаны из белого картона с льняными вставками, а глаза парня подведены тенями.

Его звали Вилли, так он сам сказал. Он хорошо знал Нагиба. Ага сунул наемному танцору в нагрудный карман пиджака банкноту в пять марок. Парень отвел их в угол у двери и объяснил, что Нагиба эк-Кассара можно встретить у цирка Буша, это всего в одной станции отсюда, если ехать по городской железной дороге в направлении Александерплац. По его словам, Нагиб временно работал там ассистентом у одного пожирателя огня и заклинателя змей. И уже вслед мужчинам парень бросил:

— Если вы его там не найдете, отправляйтесь в ресторан «Ашингер» или «Георген-Экке» на Фридрихштрассе.

Цирк Буша был берлинским заведением и находился в большом доме на берегу Шпрее. Чтобы попасть внутрь на вечернее представление, нужно было самому обладать недюжинным талантом. За королевские чаевые девушка-билетер в красной шапочке согласилась проводить друзей к Али-паше — таким звучным именем обладал пожиратель огня.

Артистом оказался коренной житель Берлина с экзотическим именем Калинке, бабушка которого была итальянкой. Первым делом он незамедлительно осведомился у посетителей, не из полиции ли они. Все, кто до сих пор интересовался Нагибом, были из полиции. Али-паша как раз разучивал перед своим жилым вагончиком новый номер, и мужчины ему явно Мешали. Вокруг пахло керосином, который Али-паша заливал в себя, а потом различными способами извергал наружу огненными фонтанами. В этом артисту помогала изящная девочка с длинными черными волосами. На ней были широкие серые мужские штаны и красная блуза. Девочку звали Эмма. Как объяснил пожиратель огня, именно она заняла место Нагиба. Нагиб часто являлся на работу пьяный, а кроме того, у Эммы красивые ножки.

По дороге в «Ашингер» эль-Навави обратил внимание на то, что, обращаясь за помощью к такому человеку, как Нагиб эк-Кассар, они очень сильно рискуют, вряд ли стоило вводить его в курс дела. Это заявление было вполне резонно, поэтому они решили посвятить Нагиба в происходящее лишь настолько, насколько они в этом нуждались.

Нагиб сидел в «Ашингере» за кружкой пива «Шультхайс», жевал булочку и смотрел остекленевшими глазами перед собой. В заведении не было ни портьер, ни скатертей, зато царили суета и шум.

Нагиб был так пьян, что прошло некоторое время, прежде чем Аят и эль-Навави смогли растолковать, кто они такие. А когда он понял наконец, о чем идет речь, то предложил обоим прийти к нему завтра, лучше в первой половине дня, когда он еще, вероятно, будет трезв. Причину визита Аят и эль-Навави не открыли.

Когда Аят и эль-Навави на следующее утро появились в «Ашингере», Нагиб выглядел несколько трезвее. Как бы там ни было, парень их сразу узнал и мог выполнить их требование: перевести текст на каменном обломке, который остался в гостиничном номере. Вопрос, зачем двое мужчин прибыли в Берлин, откуда взялся этот черный камень и не связан ли он с недавним ограблением музея в Люстгартене, Аят предупредил одной коричневой банкнотой, которую он сунул Нагибу со словами:

— Лучше не задавать лишних вопросов, но речь идет о нашем общем секретном деле.

Аят и эль-Навави решили привести Нагиба в свой пансион на Кенигсграбен, запастись несколькими бутылками «Шультхайса» и запереться в комнате, пока задание не будет выполнено. Эк-Кассар согласился. Он сразу распознал на камне демотическое письмо и выразил сомнение, сказав:

— Можно ли вообще расшифровывать обрывки слов без какой-либо связи друг с другом?

Сомнения подтвердились. Когда Аят зашел к Нагибу около полудня, все бутылки оказались пусты, но на бумаге еще не было ни строчки. Тем не менее Нагиб сообщил, что немедленно начнет работу, если ему принесут еще несколько бутылок «Шультхайса».

Когда во второй половине дня Аят и эль-Навави открыли комнату, эк-Кассар лежал на кровати и спал. Ага так возмутила эта картина, что он со злостью набросился на спящего, обзывая его пьяницей, который попирает законы ислама и предает общее дело. Нагиб эк-Кассар кричал, как будто его резали, и был не в состоянии толком ничего объяснить. Но затем эль-Навави внимательнее присмотрелся к отчаянным жестам Нагиба и подошел к столу, на котором лежал черный камень.

— Эй, оставь его в покое! — воскликнул Ибрагим, но Аят просто вошел в раж и продолжал бить пьяного парня. Пришел он в себя только после того, как эль-Навави силой оттащил Мустафу от его жертвы.

— Вот! — воскликнул он и указал на коричневую бумагу, в которую был завернут камень.

Нагиб написал химическим карандашом шестнадцать узких строчек одна над другой.

Аят и эль-Навави молча переглянулись, а Нагиб продолжал скулить на кровати, как побитый пес. Они прочитали эти слова во второй, а потом в третий раз. После довольно продолжительной паузы Аят встал у кровати, упер кулаки в бока, так что его брюхо нависло над Нагибом подобно грозовому облаку, и произнес угрожающим тоном:

— Нагиб, ты уверен, что это правильно?

Эк-Кассар поднялся, кивнул и ответил заплетающимся языком:

— Насколько можно быть уверенным относительно этого случая. Это можно интерпретировать только в контексте, но перевод в любом случае правильный.

— Боюсь только, — вмешался Ибрагим эль-Навави, — что это не поможет продвинуться нам дальше.

Нагиб пожал плечами и снова рухнул на кровать.

— Эй, парень. Не засыпай! — Аят подскочил к Нагибу и стал тормошить его. — Все хорошо, твой перевод верный, но тебе в связи с ним ничего в голову не приходит?

Эк-Кассар с трудом поднялся, шатаясь, прошел к столу, оперся о него руками, уставился на коричневую бумагу и ответил:

— Конечно, мне кое-что приходит в голову!

— И что же? — угрожающе спросил Аят.

Нагиб рассмеялся и взглянул на них так, словно хотел этим сказать, что не так пьян, как им кажется. Потом он постучал пальцем по бумаге и произнес:

— Вполне вероятно, что это — подделка. Это… — Он сделал долгую паузу.

Для Аята все это было слишком. Он схватил Нагиба за плечи, толкнул к столику у двери, наклонил его над фарфоровой миской и полил на голову водой из кувшина. Нагиб так фыркал и отряхивался, что брызги летели по всей комнате.

— Что значит подделка? — взволнованно вскричал он. — Отвечай!

Нагиб вытерся. Холодная вода вмиг отрезвила его. Он вернулся к столу и указал на бумагу.

— Здесь речь идет о Джосере. Фараон Джосер принадлежал к III династии, правившей четыре с половиной тысячи лет назад.

— Ну и что?

— Во времена царя Джосера демотического письма еще не существовало, оно появилось только через две тысячи лет. Поэтому я и подумал о подделке. Фальшивки такого рода не были редкостью. Во времена поздней истории Египта жрецам даже нравилось подделывать документы.

— И зачем они это делали? Есть этому какое-то объяснение?

— Есть только предположения. Некоторые считают, что жрецы делали это для того, чтобы замести следы и отвлечь от каких-то важных вещей.

Мустафа-ага Аят прервал разговор. Он схватил лист с переводом Нагиба. Парень чувствовал, что оба гостя вдруг очень разволновались, но не решался задавать какие-либо вопросы. Даже когда Аят внезапно начал прощаться, Нагиб сдержался.


На следующий день Аят и эль-Навави отправились обратно в Египет. Они сели на ночной поезд до Мюнхена, в беспересадочный вагон до Асконы, где потом взяли билеты на пассажирский пароход до Александрии. Аят и эль-Навави ехали вдвоем в комфортабельном купе. Они лежали на сиденьях полностью одетые — о сне нечего было и думать — и разговаривали. Уснули они только после Лейпцига.

Это случилось около двух часов ночи, когда Аят в бесконечном скрипе вагона и перестуке колес расслышал странный незнакомый звук. Он исходил от двери, которую Аят предусмотрительно запер изнутри. Было слышно, как кто-то ковыряется в замке. Мустафа встал. В приглушенном свете зеленого ночника, закрепленного на потолке, тень Мустафы, двинувшегося к двери, казалась размытой.

— Ибрагим, — тихо прошипел Аят, — ты слышал?

— Нет, — недовольно пробормотал эль-Навави и отругал Мустафу за то, что тому не спится спокойно.

Аят снова лег. Он лежал в полудреме, терзаемый сомнениями. Стоила ли поездка в Берлин таких затрат? Приведет ли след, по которому они идут, к желанной цели? Мустафа также не был уверен в том, что для этого дела подходил такой человек, как эк-Кассар. Конечно, он присоединился к их движению еще в молодые годы, но вот уже почти восемь лет жил за границей. Что, если он надумал обвести их вокруг пальца? Что, если он обманул их, как базарный торговец верблюдами? Проблемы и вопросы — все в один миг показалось почти неразрешимым. Мустафа заснул с этими мыслями.

Через какое-то время Аят внезапно проснулся. Правда, состояние, в котором он очутился в следующее мгновение, вряд ли можно было назвать бодрствованием. Скорее наоборот. Как бы там ни было, он почувствовал чудовищной силы удар по голове. Острая боль пронзила его тело, и тут же наступила предательская беспомощность. С этого момента он воспринимал все вокруг лишь отрывками и как будто издалека: кто-то обыскивал его багаж, затем неожиданно вспыхнуло пламя, купе наполнилось чадом, криками людей и, наконец, раздался визг аварийных тормозов.

Мустафу-ага Аята и Ибрагима эль-Навави вытащили из купе без сознания. Когда они, кашляя и задыхаясь, очнулись, то обнаружили, что лежат на железнодорожной насыпи. Над их головами пыхтел локомотив. Попутчики потушили огонь. На вопрос «Что случилось?» кондуктор в голубой униформе сообщил, что, возможно, перегрелась одна из осей, поезд поедет до следующей станции, а там вагон отцепят и пассажиров, разумеется, переселят в другое купе.

Поезд медленно двинулся дальше. Купе было в ужасном состоянии: перерытые и обугленные вещи и чемоданы. Первым делом Аят бросился искать черный камень, но его опасения подтвердились: каменная пластина исчезла.

— Иншаллах, — сухо заметил Аят и, вытащив из кармана брюк коричневую бумагу, сунул ее под нос эль-Навави.

— Йа салам! — рассмеялся Ибрагим, все еще кашляя.

Глава 4 Синай

О вы, которые уверовали! Вспоминайте милость Аллаха вам, когда пришли к вам войска, и Мы послали на них ветер и войска, которых вы не видели. Аллах видит то, что вы делаете! Вот пришли они к вам и сверху и снизу вас, и вот взоры ваши смутились, и сердца дошли до гортани, и стали вы думать об Аллахе разные мысли.

Коран, 33 сура, 9, 10 аяты
Время, проведенное Омаром в Луксоре, пошло ему на пользу. Парнишка научился у Тага читать и писать и декламировал суры, как чтец Корана в мечети. Клэр, жена профессора, учила его английскому языку. И теперь главным развлечением для Омара стало чтение некрологов — извещений о смерти, помещенных на первой странице «Таймс». Омар заучивал их почти наизусть, поэтому даже в повседневной речи он выражался несколько высокопарно.

К удивлению Шелли, мальчик проявлял большой интерес не только к археологическим исследованиям, он вообще оказался очень талантливым. Омар запомнил все — тридцать одну! — династии вплоть до Александра Македонского.

После продолжительных поисков профессор Шелли подготовил в общей сложности четыре исследовательских проекта, чтобы предложить их «Обществу исследования Египта». Среди всего прочего — две поисковые экспедиции к гробницам фараонов в Долине царей, которые должны были проходить в два археологических сезона с участием ста двадцати подсобных рабочих. Забыто было и ужасное происшествие с похищением. Хотя Омар перестал уже и думать о том случае, во время исследовательской работы у профессора, за которую парнишка брался с истинным рвением, ему снова и снова приходилось натыкаться на границы, которые он решил не переступать.

Интриги, обман и убийства в то время в Египте стали нормой повседневной жизни, и Луксор не был исключением. Государство и правительство находилось в удручающем состоянии. Лишь немногие знали, кто на самом деле друг, а кто враг. Официально Египет все еще являлся частью Османской империи, возглавляемой султаном. Его наместник в стране у Нила, хедив Аббас Хильми, вице-король, имел ограниченную власть. Страной управлял премьер-министр, но он, как и хедив, подчинялся британскому генеральному консулу, у которого и была сосредоточена реальная власть, потому что Египет вот уже тридцать лет был британско-египетским кондоминиумом.

Можно было подумать, что генерального консула лорда Китченера в Египте ненавидели так же, как любили хедива. Но случалось и явно противоположное. Гордый ирландец с густыми усами завоевал популярность, став сердаром — главнокомандующим египетской армии. Как генеральный консул, он проявлял интерес к проблемам маленьких людей, прежде всего феллахов, которые не решались носить тюрбан или аккуратную одежду, потому что боялись, что безжалостные чиновники обложат их непомерными налогами, которые они будут не в состоянии выплатить. Хедив же, наоборот, несмотря на свое европейское образование, а может, как раз благодаря этому, оказался эгоистичным, корыстным и деспотичным интриганом, который руководствовался меркантильными деловыми интересами. Поэтому он не снискал расположения народа. Аббас Хильми поддерживал всевозможные политические партии и группы, если их действия в той или иной форме были направлены против англичан. Эти партии зачастую активно враждовали между собой, что приводило к взрывоопасности политической ситуации в стране. Прежде всего на себя обращали внимание националисты. Среди них были умеренные и радикалы, экстремисты и террористы. Премьер-министра Бутроса Гали-пашу застрелили. Заговор с целью убийства его преемника Мухаммеда Саид-паши, хедива и лорда Китченера мог открыться в любую минуту. Вооруженные банды ездили по стране, и никто не чувствовал себя в безопасности.

В те дни Омар более всего на свете хотел, чтобы националисты различных мировоззрений объединились и боролись за общую цель — освобождение Египта, в котором все были бы равны перед законом. Профессор Шелли, будучи невысокого мнения об этих людях, называл их злыми, продажными, далекими от жизни марионетками хедива и пророчил им плохой конец. Омар не перечил профессору, но в его душе крепла любовь к своей стране. Думая о будущем Египта, которое было и его собственным будущим, он чувствовал какую-то особую теплоту в сердце.


Его очень огорчало, когда, заходя в кофейню «Ком-Омбо», что за вокзалом, где собирались только местные жители, чтобы выпить чаю, кофе или зеленого лимонада, выкурить высокий кальян на двоих или на четверых, он чувствовал на себе равнодушные а иногда даже подозрительные взгляды. Посетители переговаривались шепотом, прикрывая рот, словно Омар был иностранцем, а не одним из них. К тому же Омар как-то за чаем читал «Таймс», что было равноценно поднятию британского флага.

Однажды в кофейне разговор зашел о Юсуфе, который умер от холеры и о котором все отзывались с большим почтением. И вдруг прозвучало имя Халимы. Для Омара это было как удар по голове. Однако он с наигранным безразличием крикнул через стол:

— Кто-нибудь знает, где она сейчас живет?

Тут все замолчали и уставились на Омара.

Обрюзгший, полный парень, о котором было известно, что ему нравятся представители собственного пола, поднялся, подошел к Омару и, улыбнувшись, нагло сказал:

— Посмотрите-ка, он затосковал по Халиме. — При этом его жирная морда оказалась совсем рядом с Омаром.

Омар оттолкнул гомосексуалиста и почувствовал, как от злости кровь ударила в голову. Но он сумел сохранить спокойствие и ответил с подчеркнутой невозмутимостью:

— Где прячется Халима? Кто-нибудь знает? Мы с ней были знакомы. — И сразу же, как будто извиняясь, добавил: — Немного знакомы.

— Он немного знает Халиму! — воскликнул толстяк несколько раз подряд, хлопая в ладоши, а остальные начали вторить ему и кричать:

— Он ее немного знает! Он ее немного знает!

После того как шум стих, толстяк встал перед Омаром, сделал несколько неуклюжих движений, подражая танцовщицам живота, и фыркнул:

— Мы все знаем Халиму довольно хорошо, маленькую хурият. Мы уже все побывали у нее между ногами.

В этот момент Омар потерял самообладание и бросился на толстяка, как разъяренный зверь, ударил его в живот так, что тот вскрикнул, и начал душить, пока у обидчика глаза не полезли из орбит. Остальные посетители горланили и подбадривали драчунов, но потом, заметив, что Омар не собирается отпускать соперника, а лицо последнего уже посинело, попытались силой разнять их. Пара храбрецов набросилась на Омара и стала оттаскивать его от противника. Однако Омар не сдавался, он, как змея, вцепился в свою добычу. Несмотря на то что двое взрослых мужчин пытались оттащить его, он оказывал им достойное сопротивление и готов был задушить толстяка. Но тут случилось непредвиденное: один из мужчин, подоспевший на помощь, сильно потянул Омара за рукав. Крепкая материя треснула, как парус во время бури, и обнажилось правое плечо Омара. Всеобщему обозрению предстал четкий ожог в форме кошки. Этот случай имел неожиданные последствия. И Омар, и третейские судьи, поспешившие на помощь толстяку, на мгновение опешили. И пока толстяк ползал по полу, кряхтя и жадно глотая воздух, все, остолбенев, уставились на шрам Омара.

В кафе стало необычайно тихо. Омар ожидал какой-то реакции, замечаний, расспросов, чего-то, что прояснило бы загадочную ситуацию. Но ничего не произошло. Наконец Омар развернулся и, не говоря ни слова, направился к выходу. Мрачные мысли одолевали его.


С этого дня Омар Мусса оказался в опале. Как бы там ни было (ему самому так казалось), те люди в Луксоре, с которыми Омар искал дружбы, поскольку думал, что им небезразлично будущее Египта, начали избегать его еще больше. Что ему было делать? Все попытки заговорить с кем-нибудь о шраме терпели неудачу. Все, с кем он заводил беседу, отворачивались, словно Омара поразила какая-то ужасная болезнь. И даже те люди, с которыми Омар раньше поддерживал дружеские отношения и которые не были свидетелями происшествия в кафе, бежали от него, как от чумы.

Во время этой изоляции Омар больше общался с иностранцами, чем с земляками. Он налегал на частную учебу, профессор Шелли и его жена оказывали любую возможную поддержку. Долгое время он умалчивал о происшествии в «Ком-Омбо», но когда спустя несколько недель ему не удалось продвинуться в решении этой загадки, Омар рассказал все профессору. Шелли сначала не хотел верить, что какой-то шрам вызвал столько подозрений. Но Омар настаивал на своем, так как был уверен в своей правоте. Возникло предположение, что странная метка принадлежит одной из националистических группировок, и все же не было объяснений, почему был выбран именно Омар. Он никогда не высказывался за или против какой-либо политической стороны, а его похищение произошло, когда Омар хотел провернуть сделку. Суб-мудир Луксора закрыл дело после года безуспешных расследований. Естественно, все закончилось безрезультатно. Если они хотели продвинуться дальше, то должны были сами браться за дело. Это казалось Шелли весьма небезопасным.

В поисках отправной точки Омар решил найти гробницу, в которой его держали. Он считал, что склеп должен быть где-то недалеко от дома точильщика, потому что именно там он слышал характерный звук, исходящий от вращающихся камней. После разговора с Картером, который проводил археологические и картографические исследования в деревне эль-Курна, попали под подозрение семь гробниц, располагавшихся в трехстах футах от дома точильщика. В три из них вход был открыт, четыре другие находились под домами. Все семь гробниц были известны и исследованы учеными. Омар уверял, что сможет узнать ту гробницу с закрытыми глазами, хотя он толком и не видел ее при свете.

В трех открытых гробницах были похоронены жрец Амона Антеф, мудрец Хапусенеб и генерал Перресенеб. Из них ни одна не подходила под тюрьму Омара ни по размерам, ни по архитектуре. Их следовало вычеркнуть из списка. Четыре остальные гробницы принадлежали Ипуемра, старшему жрецу во времена правления Аменхотепа III, Имсети, врачевателю, Дуамутефу, не понятно для кого предназначавшемуся домашнему воспитателю, и Тета-Ки, учителю мудрости XVIII династии. Но после осмотра и этих гробниц Омар вынужден был признать, что они были незнакомы ему. Конечно, профессор Шелли во время исследований в эль-Курне прикрывался научными интересами, но все равно местные жители встречали пришельцев с большим недоверием. Эти поиски не увенчались бы успехом, если бы им не помог случай.

Бродячая собака погналась по деревне за кроликом. Кролик, казалось, был уверен в своих силах, яростно петлял, а несчастный кобель снова и снова оставался ни с чем. Омар с удовольствием наблюдал за погоней и бегал за собакой. Неожиданно и пес, и кролик исчезли. Омар уже начал подозревать, что случилось самое страшное, но тут обнаружил пса за домом у какой-то ямы, которая была накрыта толстыми балками. Пес рычал и совал морду в щель между ними — видимо, туда и нырнул кролик.

Омар отогнал пса, приподнял одну из балок, надеясь найти кролика. Он его не увидел, но обнаружил высеченную в песчанике лестницу. Ступени раскрошились, а в некоторых местах осыпались вовсе. Пологая лестница, идущая вниз на добрых двадцать футов, привела Омара и профессора к деревянной двери из простых неструганых досок, окрашенных масляной краской, как и все входные двери в эль-Курне. Дверь была заперта на нехитрый засов снаружи. Шелли отодвинул его и посветил внутрь карбидной лампой. Грубо высеченный коридор вел направо и заканчивался площадкой, от которой вниз вела еще одна лестница. Омару трудно было предположить, что это вход в его темницу. Он хорошо помнил рельефы и рисунки на стенах, но пока стены гробницы были абсолютно голые.

У подножия лестницы Шелли остановился, потому что ступени резко заканчивались вертикальной шахтой примерно в десять квадратных футов; она была такая глубокая, что свет лампы не мог осветить дно. Коридор шел дальше, но из-за шахты он был недостижим, в этом и крылась причина того, что на входной двери был лишь простой засов.

В воздухе витал сладковатый запах летучих мышей, фыркала карбидная лампа. Омар предложил притащить сверху одну из балок, которыми был накрыт вход, но профессор убедил его, что балки слишком короткие, чтобы перекрыть шахту. А более длинные балки просто не пройдут из-за изгибов узкого коридора. Омар беспомощно осматривал шахту и тут, взглянув на потолок, заметил, что с массивного свода свисает канат, конец которого привязан где-то за выступом стены. Канат был новый, казалось, им почти не пользовались. Профессор отвязал его, проверил на прочность и качнул несколько раз так, чтобы конец каната перелетел на другую сторону шахты, а потом снова поймал его.

Омар взглянул на Шелли. Наверное, они подумали об одном и том же: выдержит ли канат? Или это все-таки ловушка? Опасность делает человека храбрым. Омар молча взял канат из рук профессора, еще раз проверил его на прочность, схватился руками повыше и качнулся над бездной. Потом он отпустил канат, и Шелли, закрепив карбидную лампу на поясе, проделал то же самое.

После того как канат был закреплен на крюке, предусмотренном специально для этого, они отправились дальше по коридору и добрались до большой комнаты. В ее центре зияла дыра, а рядом лежали крышка, сбитая из досок, и веревочная лестница. И тут у Омара возникли подозрения. Он вспомнил, как после бесконечных дней в одинокой темнице открылся люк в потолке, как оттуда вывалилась веревочная лестница и зловещий мерцающий свет лампы озарил стены гробницы.

Омар привязал веревочную лестницу к деревянной крышке, взял в зубы ручку карбидной лампы и начал осторожно спускаться. Шелли последовал за ним. Оказавшись в самом низу, Омар высоко поднял лампу над головой.

— Да, — тихо произнес он, — я все это узнаю: изображения богов, колесницу с колесами, у которых шесть спиц, и вот это… — Он посветил на саркофаг с остатками мумии. — Да, меня держали здесь, я лежал на этой связке тростника. Один Аллах знает, как я выбрался отсюда.

Профессор Шелли взял у Омара карбидную лампу, чтобы получше разглядеть иероглифы.

— Если я не ошибаюсь, — произнес профессор, внимательно рассмотрев иероглифы, — мы находимся в гробнице знатного человека по имени Антеф, который служил у фараона объездчиком лошадей.

Увлеченный своим неожиданным открытием, Шелли совершенно не заметил, что Омар дрожит всем телом, как в лихорадке. Только после того как профессор задал вопрос и не получил на него ответа, он направил свет лампы на парня. Омар крепко вцепился в веревочную лестницу. Воспоминания о проведенном в подземелье времени для него оказались невыносимы, и он торопился уйти.

Когда они наконец выбрались на свет, Омар обошел дом вокруг. И то, что юноша только предполагал, сейчас подтвердилось: это был дом старого Юсуфа.

После этого открытия Омар провалялся в постели несколько дней без видимой причины. Его тело отказывалось принимать пищу, а все мысли то и дело возвращались к девочке по имени Халима и к тому, как пересеклись их судьбы. В этих снах наяву он постоянно спрашивал себя: имеет ли смысл его жизнь после всего, что произошло? Он страдал, как обычно страдают люди от тайных пороков. Напрасно Омар раньше считал себя сильной личностью. Йа салам, все было как раз наоборот, он оказался слабаком, хотя и способным героически выдерживать физическую боль. Но как только речь заходила о душевных муках, Омар становился настоящим трусом.

Лето выдалось безжалостно горячим, чего не было с незапамятных времен. А Нил, несмотря на плотину и озеро у Асуана, давал лишь половину обычного объема воды. Омар с благодарностью принимал мокрые платки, которые Нунда регулярно клала ему на лоб. Они едва ли обменялись парой слов после того памятного происшествия в саду. И хотя Омар уже давно пожалел об этой грубости, он был крайне сдержан в поведении.

Теперь же произошло какое-то короткое замыкание в чувствах, Омар резко притянул Нунду к себе, как раз когда она была уже готова поменять платок на его лбу, так что молодая женщина даже вскрикнула от неожиданности. Ее миловидное лицо, большая грудь и широкие бедра с каждой секундой делали его желание все сильнее. Он извивался под Нундой, как будто вовсе и не был болен. Она села сверху, а затем, неприлично и торжествующе посмотрев на него, стащила с себя платье из тонкой ткани. Когда Нунда, голая и похотливая, легла перед ним, Омар набросился на нее дико и неистово, как конюх, который плетью лупит кобылу в непреодолимом желании причинить ей боль. Это происшествие заставило его забыть о Халиме.

Таким странным образом Омар стал поправляться день ото дня, освобождаясь от чувств и мрачных мыслей, и это было так неожиданно, что он сам испугался. Он не мог понять, куда делись все его мысли о Халиме. Верный пес или верный конь значили больше, чем тысяча женщин.

Омару исполнилось только шестнадцать, но он был крепким, рослым светлокожим парнем. В таком возрасте человек думает, что уже повидал в жизни все мыслимое и немыслимое, и им часто овладевает смесь глупости и высокомерия, что, собственно, случается с мужчинами в течение жизни неоднократно.

Омар тоже вскоре получил урок. Уже несколько недель ходили слухи, что где-то в Европе вот-вот начнется война: Австрия против Сербии, Германия против России, Франция и Великобритания против Германии и Турции. Европа была далеко, а Египет был спокойным, как сфинкс.

Это случилось в первую пятницу августа, когда профессор собрал всех в доме и, словно чтец Корана, со всей серьезностью сообщил, что пятого августа премьер-министр подписал документ, в котором значилось, что Египет обязуется объявить войну всем врагам Великобритании. Ни один египтянин не мог заключить договор с подданными враждующих с Великобританией стран, ни один египетский корабль не мог зайти во вражеские порты, британским войскам давались полномочия вводить режим военного времени в египетских гаванях и на египетской земле.

Клэр сложила ладони, словно хотела прочитать молитву, но лишь нервно сглотнула и произнесла:

— Что же теперь будет, Кристофер?

Шелли пожал плечами. Он сидел в своем плетеном кресле неподвижно, как манекен, и смотрел в потолок. Не меняя позы, он ответил:

— Мне каждый день следует быть готовым, что меня отзовут.

— Это значит…

— Да, это значит, что нам придется возвратиться в Англию. — Да, Шелли сказал «придется», потому что с тех пор, как его призвали на службу в Египет, он считал эту страну, это место настоящим раем. Когда два года назад Кристофер и Клэр приехали в Египет, они зачеркивали дни в календаре, отсчитывая, сколько времени им еще осталось провести здесь. Но вскоре все переменилось. А после того, как они выехали из отеля, профессор с женой чувствовали себя как дома. Казалось, что сейчас они думали об одном и том же.

— Йа саиди, — тихо произнес Омар, — если вы вернетесь обратно в Англию, что тогда будет со мной?

Профессор молчал. Омар мог сам догадаться, что это означает. Война пока не коснулась его лично, но обстоятельства наверняка затронут и Омара. Теперь нужно было опасаться, что в любой день он может оказаться на улице, без крыши над головой. Омар проклинал войну.


Несколько недель, сознавая свою беспомощность, Омар жил, погрузившись в невеселые размышления, полные надежды и страха. Хотя профессор твердо пообещал ему, что, если семье придется покинуть Египет, он позаботится о его дальнейшей судьбе, Омар точно знал, что во времена нужды каждый выживает как может. Тем временем ситуация обострилась, а в кофейнях и на улицах люди задавались одним вопросом: «Что будет дальше?»

18 декабря во всех общественных местах города, у контор и зданий, где располагались органы власти, были вывешены желтые плакаты:

«Государственный секретарь по международным отношениям Его Величества уведомляет, что в связи с введением в Турции военного положения Египет переходит под защиту Его Величества и отныне является частью британского протектората. Отныне Турция не обладает властью над Египтом. Правительство Его Величества примет все необходимые меры по защите Египта, его жителей и интересов».

Уже на следующий день англичане лишили поста хедива Аббаса Хильми, который находился в Константинополе, а на трон взошел Хусейн Кемаль, самый старший принц из династии, который тут же стал называться султаном Египта.

По дороге в Дейр эль-Медину профессора настигла новость, что его призывают в армию, так что теперь ему нужно было отправляться в Сирию. Там сосредоточились турецкие армии, и англичане боялись нападения на Суэцкий канал. И тут выдался счастливый случай: по дороге домой профессору Шелли и Омару повстречалась агитационная машина британской армии с громкоговорителем. На крыше автомобиля, который медленно катился по улицам, была установлена большая черная воронка. Из нее доносилась музыка, прерываемая призывами вступать в египетский рабочий корпус. Обрывки музыки и призывы заглушали даже голос муэдзина.

Спустя два дня Омар ехал на поезде в Каир. Он думал, что предложит себя лишь в качестве рабочей силы, на самом деле Омару предстояло продать свою душу. Но что он мог понимать в то время? Звонкая монета заставит танцевать даже шайтана, а два фунта в неделю были большими деньгами для шестнадцатилетнего парня. Все вагоны поезда были четвертого класса, что ничуть не смущало Омара. Он ведь и третьим-то классом никогда не ездил. Мешало только то, что добровольцев загоняли в вагоны, как телят на скотобойню. Хорошая зарплата, бесплатное питание и кров привлекли тысячи людей. Они ехали отовсюду: из Асуана, Ком-Омбо, Эдфу и Арманта, Куса и Кены, — и целью их была Исмаилия у Суэцкого канала. По договору им предстояло строить железнодорожную ветку, идущую оттуда в Синайскую пустыню.

За те два дня, которые поезд шел до Исмаилии, добровольцы покидали вагон только дважды, и то лишь для того, чтобы справить естественные потребности. Во время поездки выдавали сухари, лепешки из плохой муки и чай в жестяных кружках. О сне ни днем, ни ночью нечего было и думать. Одни горланили раскатистые песни, другие отпускали похабные шуточки.

Оглушенный болтовней неугомонных соседей, Омар сидел на своем узелке с пожитками и пытался прогнать мрачные мысли. Он, конечно, не хотел работать на строительстве железной дороги в Исмаилии, а мечтал отправиться собственным путем, но куда он его приведет?

Рано утром, когда на востоке заалела заря, поезд прибыл в Исмаилию. Британские полковники в униформе цвета хаки орали, отдавая команды, но их никто не понимал. И только с помощью жестов им кое-как удалось выстроить три сотни добровольцев в шеренги.

По узким переулкам города с наполовину разрушенными низкими домами гулял порывистый ветер. Перед домами стояли тазы с тлеющими углями, высились горы мусора, стояла нестерпимая вонь. Мимо испуганно пробегали женщины в черных паранджах с привязанными за спиной маленькими детьми и исчезали за низкими дверьми. Другие жители выходили из домов и посмеивались над добровольцами, встречая их непристойными жестами. Мальчики вприпрыжку бежали рядом с колонной, пытаясь маршировать в ногу с добровольцами. Бездомные псы громко лаяли, куры в панике разлетались в разные стороны. Так мужчины добрались до большого палаточного лагеря, разбитого на окраине города.

Вокруг поднятого флага в шахматном порядке располагалось бесчисленное множество продолговатых грязно-зеленых палаток. Среди них были палатки с продовольствием, складские палатки, открытый загон с верблюдами, мулами и ослами. В качестве резервуаров с водой использовались тележки-цистерны для навозной жижи, а отхожие места были отгорожены натянутым брезентом.

На Синайском полуострове, между Суэцким каналом и заливом Акаба, простиралась каменистая пустыня, похожая на степь. На юге за ней высились высокие горы, а на севере — обширные карстовые возвышенности, на которых редко встречались вади[226] или оазисы с финиковыми пальмами, мальвами, зарослями утесника и саксаула, которые могли дать хоть какую-то пищу. Но здесь было много диких животных: опасных змей, каменных козлов и газелей, за которыми ночью гонялись гиены и шакалы. В этой враждебной для человека местности температура зимой падала ночью до нуля, а днем нещадно палило солнце.

Мужчины устремились в нищенски обставленные палатки, словно они отличались друг от друга своим оснащением: брезент на песчаной земле, на каждого — одно одеяло, в центре палатки — металлический стеллаж с жестяной посудой и обтянутыми войлоком полевыми фляжками. Омар неожиданно оказался среди девяти мужчин, которые были почти вдвое старше его. Он выбрал себе место прямо у входа, бросив свой узелок на покрывало, лежавшее на земле. Но это сразу не понравилось какому-то высокому, тощему старику. Не говоря ни слова, он оттеснил парня в сторону и кивнул в дальний угол. Омар повиновался. Мужчину звали Хафиз, больше из него ничего нельзя было вытянуть, по крайней мере, сначала.

Первый день начался у флагштока с приветственной речи полковника Роберта Солта. Он сообщил через египетского переводчика об условиях труда: нужно было по десять часов в день работать киркой и лопатой, цель — прокладывать одну милю железнодорожного полотна в день. Некоторые мужчины что-то недовольно проворчали. Солт наугад вытащил несколько человек из толпы и наорал на них так, что переводчик едва поспевал за полковником. Потом Солт собственноручно погнал их из лагеря кожаной плеткой, которой обычно похлопывал по левой ладони, когда что-то говорил. Все это с первого дня должно было продемонстрировать, что Солта следует бояться.

В то время как Солт, окруженный дюжиной британских солдат, еще произносил речь, стоя на небольшом деревянном помосте, на севере поднялась буря. Сначала ветер лишь немного кружил песок на земле, потом он усилился, и у собравшихся мужчин начали слезиться глаза. Но Солта это не волновало, он орал, несмотря на ветер, сообщая, что постройка железнодорожной линии через Синай не задание британского правительства. Англичане лишь помогают строить эту дорогу, и для каждого египтянина честь работать в этом инженерном отряде. Несколько мужчин попытались защитить глаза от песка, но тут полковник принял угрожающую позу и закричал, что долг каждого добровольца — стоять по стойке «смирно», и тот, кто не в состоянии соблюдать британский порядок и дисциплину, может сейчас же уйти из лагеря. Но никто не сдвинулся с места — Солт другого и не ожидал.

На полковнике была сшитая на заказ униформа, над верхней губой он носил тонкие усики, как у денди. Солт был старым матерым лисом и знал, как обращаться с солдатами. Он вырос в семье валлийского торговца книгами и по желанию отца должен был стать священником, но в возрасте восемнадцати лет Солт вместо сутаны надел униформу.

Его оценки в кадетской школе были удовлетворительными иливовсе плохими, однако Роберт с самого начала отличался смелостью и твердостью характера. Он привык решать исход битвы кулаками, а не головой и, поскольку сначала не увлекался женщинами и ирландским виски — два порока, очень распространенные в армии, — то сделал в войсках удивительную карьеру. В девятнадцать лет он вместе с Гордоном безрезультатно сражался в Хартуме, позже, при лорде Китченере, Солт с большим успехом командовал военным подразделением и достиг бы невероятных высот, поднявшись по карьерной лестнице, если бы не пал жертвой странной болезни, которая для всех врачей осталась загадкой. Как бы там ни было, Солт два месяца провалялся с жаром и не мог встать на ноги. Никакие медикаменты не помогали. Когда он все же поднялся с постели, о полном выздоровлении не могло быть и речи. И Роберт Солт стал совершенно другим, казалось, он изменился как личность. Виски и женщины стали смыслом его жизни, но больше его одолевала страсть к игре. При любой возможности он вытаскивал карты, и его карточные долги в казино и перед сослуживцами намного перекрывали размеры его жалованья. Он добровольно вызвался командовать египетским корпусом, но это задание больше походило на понижение в должности, и не только потому, что его карьера подходила к концу.

Завершив речь, Солт приказал всем, кто умеет читать и писать, выйти вперед. Таких было около двух сотен. Потом он спросил, кто из них хорошо говорит по-английски, чтобы эти люди переводили его приказания рабочим.

Омар отозвался.

— Как тебя зовут?

— Омар Мусса, сэр.

— Сколько тебе лет?

— Восемнадцать, сэр, — соврал Омар.

Полковник обошел вокруг парня, осмотрел его с головы до ног и, постукивая плеткой по руке, спросил:

— Учился в школе?

— Нет, сэр. — И, заметив удивленный взгляд полковника, добавил: — Я четыре года работал у английского профессора. Он был призван в армию Его Величества, сэр.

Омар стоял ровно, положив руки на бедра, словно на нем была не галабия, а британская униформа, подбородок он задрал немного вверх, как обычно делают солдаты на построении, — вернее, он думал, что именно так делают солдаты, стоя перед командиром. Омар не сдвинулся с места, когда Солт обратился к остальным с тем же вопросом.

Из всех осталось человек двадцать, которые умели читать, писать и знали английский. Из них у одного вместо ноги был деревянный протез, другой, скрюченный в три погибели, мог ходить, только опираясь на палку. Солт неохотно отмахнулся от них, как от надоедливых москитов.

Пока сотни рабочих поспешили в палатки, чтобы укрыться от песчаной бури, полковник задержал выбранных и заявил, что они назначены старшими рабочими. Затем он растолковал им задание, объяснил, как следует вести себя, и еще раз напомнил о дисциплине. В конце сказал, что они должны отдавать честь, как и в любом другом регулярном военном соединении Его Величества.

Буря набирала силу, рвала брезентовые палатки, на флагштоках хлопали флаги, и Омар чувствовал, как на зубах скрипит песок.

— Смирно! — перекрикивая завывания бури, проревел полковник, когда заметил, что один из мужчин выбился из строя. Потом он рассказал им о служебных распоряжениях, которые старшие рабочие египетского корпуса обязаны беспрекословно выполнять, назвал четырнадцать отдельных пунктов приказа, регулирующие жизнь в лагере и на работе, объяснил обязанности часовых.

От порывистого пустынного ветра болела кожа на лице. Омар едва сдерживался, чтобы не сказать, что может быть от такого сильного ветра. Он чувствовал, как его лицо наливается кровью, глаза выступают из орбит и слезятся так, что он едва мог разглядеть очертания упрямого полковника. В одно мгновение ему захотелось закричать и наброситься на англичанина, ударить его кулаком по лицу, только чтобы это безумие скорее прекратилось. Но Омар сохранял спокойствие, хотя что-то в нем отказывалось признавать главенство полковника. Тот стоял перед ними и с провоцирующей медлительностью раздумывал, как поступить дальше. На его лице появилась почти садистская улыбка. Омару показалось, что Солт только и ждет, чтобы кто-то вышел из строя.

Полковник размахивал плетью, как сумасшедший, чтобы придать своим словам вес. Он, очевидно, наслаждался ролью героя, сопротивлявшегося песчаной буре. Полковник вошел в раж, что было неудивительно после обильного возлияния ирландским виски.

Но Аллах карает за высокомерие. Совсем неожиданно случилось то, чего никто не ожидал: резкий громкий голос полковника вдруг изменился, стал тише, послышались какие-то непонятные звуки. Солт покачнулся и, словно дерево, долго сопротивлявшееся буре и утратившее прежнюю стойкость, рухнул на землю, при этом все же сохраняя армейскую выправку. Офицеры оттащили его в палатку.


На следующий день ничего не изменилось — песчаная буря не унималась. Рабочие подняли мятеж в своих палатках, потому что остались без снабжения. Были только вода и отварной рис, и то по одной миске на человека. Мужчины лежали без дела в палатках, разговаривали и пытались заснуть. Омару с самого начала было тяжелее, чем остальным: он сидел в дальнем углу палатки и изучал планы работ, которые ему вручили. Остальные рабочие его не любили. И в этом не было ничего удивительного: будучи самым младшим, он отдавал им приказы. Особенно ненавидел его старый Хафиз. Омар читал в его глазах неприкрытую неприязнь, когда тот долго и неотрывно глядел на него.

Наконец буря улеглась, и из порта потянулись вереницы повозок и телег, запряженных мулами, на которых везли рельсы и шпалы. Британские инженеры начали с того, что стали забивать колышки в каменистую землю, которыми отмечали границы новой железнодорожной трассы. Выдача лопат, кирок, корзин и прочих инструментов задержалась из-за того, что палатка-склад оказалась сильно засыпана песком. Полковник Солт снова пришел в себя и командовал офицерами, которые, в свою очередь, отдавали приказы старшим рабочим. Рабочих разбили на отряды по триста человек в каждом. Омар подчинялся офицеру по имени Клэрндон, из-за длинной фамилии товарищи называли его просто Клэр. Сын зажиточного владельца овечьей фермы в Шрусбери, он был больше искателем приключений, чем солдатом, и это завело его в Индию. Клэр сообщал задание на день, а Омар переводил его слова на арабский. Для каждого рабочего была установлена дневная норма — один кубометр. Только на тяжелых участках использовались машины. По расчетам британцев в день нужно было прокладывать одну милю железнодорожного полотна. Первую зарплату должны были выплатить после прокладки семи миль дороги. С радостными криками египтяне принялись за работу. Но уже через несколько часов Омар заметил, что его рабочие, несмотря на усердие, после ста футов не продвинулись ни на локоть дальше, потому что мужчины никогда не имели дела с лопатами. Из-за чрезмерного веселья все, что они нагружали на свои лопаты, высыпалось прежде, чем они успевали донести содержимое в нужное место.

Омар помчался на склад и потребовал сто пятьдесят корзин — ему отказали. После десяти часов работы они не сделали и половины дневной нормы. Все понимали, что с такими результатами строительные работы могут продлиться вдвое дольше намеченного срока.

Полковник Солт созвал офицеров и старших рабочих на экстренное совещание. Он просто бушевал, обзывал своих офицеров безмозглым сбродом, а рабочих — ленивыми подонками. Он пообещал, что высечет плетью каждого, кто не выполнит дневную норму.

— Сэр! — Омар вышел вперед из ряда старших рабочих. — Позвольте мне сделать замечание.

Солт встал перед ним, как обычно постукивая плетью.

— Сэр! — начал Омар. — Я наблюдал за рабочими, они не могут работать быстрее…

— Они не могут, они не могут! — Солт злобно рассмеялся. — Я выгоню всех ленивых подлецов.

— Нет, — настаивал Омар, — египтяне не привыкли работать лопатами. Я это знаю по множеству археологических раскопок. Выдайте людям корзины, низкие и широкие корзины, в которые они будут руками сгребать песок и камни. И тогда производительность возрастет вдвое.

Полковник взглянул на Омара. Это предложение показалось ему необычным, но явно толковым. После некоторых сомнений он ответил:

— Предположим, что ты прав. Сколько корзин нам понадобится?

— Минимум пятнадцать тысяч. На каждых двух работников — одна корзина.

Один из офицеров, который заведовал складом, ответил:

— В нашем распоряжении всего тысяча корзин.

Солт прорычал:

— Тогда разыщите оставшиеся четырнадцать тысяч!

Спустя два дня недостающее количество корзин было на месте, и работа пошла заметно быстрее. Офицеры сразу сообразили, что дневную норму можно увеличить сначала до полутора, а потом и до двух кубометров на человека. Омар запротестовал и высказал предположение, что рабочие взбунтуются. Кроме того, нужно будет поднять заработную плату. Но все его предостережения начальство пропустило мимо ушей.

Рельсовый путь рос. Спустя неделю было проложено уже восемь миль дороги, по которой можно было осуществлять снабжение с помощью тягловых животных. Солт приказал перенести лагерь на новое место, чтобы сократить время на дорогу, а сэкономленные часы можно было бы потратить на строительные работы. Но рабочие, привыкшие к длинным переходам, начали протестовать.

Что касается железнодорожной линии, то для Омара сначала это было каким-то абстрактным понятием. Проложить прямой рельсовый путь прямо через пустыню для него казалось несбыточной мечтой. Так что теперь он постепенно наполнялся гордостью. Да, продвижение железной дороги на восток укрепляло его самомнение, потому что каждый день он со своими людьми вносил лепту в общее дело. На карте, которая была у каждого старшего рабочего, Омар ежедневно голубым химическим карандашом рисовал намеченный участок и показывал эту карту всем рабочим.

Омар снял галабию и теперь носил оливковый рабочий костюм британской армии, в котором было много полезных карманов. Если бы он знал, к чему это приведет, то никогда бы так не поступил. Теперь он отличался одеждой от остальных египетских рабочих. Он казался им другим, даже больше — они воспринимали его как предателя.

Однажды ночью Омару приснилось, что палатка, в которой он спал, загорелась. У него было такое ощущение, что он вот-вот задохнется от едкого дыма горящей прорезиненной ткани. Юноша замахал руками во сне, а когда проснулся, то обнаружил, что сон на самом деле — ужасная действительность. Палатка была пуста. Ящики с инструментами перегораживали выход, стены палатки вокруг него горели, а из-за едкой гари едва можно было дышать. Омар почувствовал, что постепенно теряет сознание. С мужеством обреченного, полуголый, он бросился на горящий брезент палатки. Огонь ударил ему в лицо, ожег икры, но в тот же момент полыхающий брезент треснул и с шипением разорвался. Омар оказался на свободе и с криком яростно запрыгал на песке. Его тело болело, а когда он с трудом открыл глаза, то увидел над собой старого Хафиза и других мужчин из своего отряда.

Неистовые, злые и бешеные глаза, в которых плясали отблески пожара, с ненавистью уставились на него. Омар успел увидеть, как один из мужчин поднял лопату, которую держал двумя руками, и, безумно глядя на него, нацелился, чтобы ударить. Омар молниеносно откатился в сторону, рефлекторно, как это бывает только в случаях смертельной опасности, скользнул между ног окруживших его мужчин, вскочил и из последних сил понесся на главный плац, где стояли палатки офицеров. Несколько англичан вышли ему навстречу. Они кричали. Омар что-то пролепетал про поджог и людей, которые покушались на его жизнь, а потом сознание покинуло его.

Его ожоги были не такими опасными, какими казались на первый взгляд. У полковника Солта начался приступ гнева, он бушевал на весь лагерь, бил плеткой по палаткам и кричал:

— Саботаж! Гнусные ублюдки! Всех подведу под военный трибунал! — Британским офицерам с трудом удалось его успокоить.

На следующее утро Омару нужно было вывести на плац весь свой отряд в строю плечом к плечу. Вместе с Омаром ряды обошел и Солт. Он тыкал в грудь каждого рукояткой плети и вопросительно смотрел на Омара, но тот лишь качал головой. Когда настала очередь Хафиза, парень на секунду засомневался, но потом снова отрицательно помотал головой и прошел дальше. С остальными он поступил точно так же. Омар объяснил, что был слишком взволнован, чтобы запомнить лица поджигателей. Он сам не понимал, почему так поступил, скорее всего, он повиновался инстинкту. У Омара дроизошла неожиданная смена настроения. Глубочайшая ненависть, которая возникла после покушения, переросла в уважение и восхищение, что, впрочем, свойственно египтянину.

Вечером у костра Омар изучал свои планы, словно ничего и не произошло. Вдруг к нему подошел Хафиз. Старый Хафиз, который три недели назад, когда они еще только собрались вместе, не разговаривал с Омаром. Старик равнодушно глянул на костер и спросил:

— Зачем ты это сделал?

Омар притворился, будто увлеченно рассматривает планы и, не отводя глаз от карты, ответил:

— А зачем это сделал ты?

Огонь в кострах поддерживали сухим верблюжьим пометом, от которого исходил резкий запах. Помет горел с шипяще-свистящими звуками, которые теперь, когда наступила неловкая тишина, казались особенно громкими. Хафиз быстро перебирал костяшки молельных четок, и было видно, что он нервничает.

— Мы считали тебя предателем, — нерешительно начал он, — предателем нашего народа.

— Все потому, что я ношу штаны и разговариваю на английском? — сердито произнес Омар и кивнул в сторону офицерских палаток. — Я родился в Гизе, где стоят большие пирамиды, был погонщиком верблюдов, пока мне не исполнилось четырнадцать. Потом у меня появился шанс, мне посчастливилось стать слугой у британского профессора и отправиться с ним в Луксор. Там я овладел письмом, чтением и выучил английский язык. Так что же, во имя Аллаха, здесь предательского?

Вокруг Омара и Хафиза начали собираться люди, беседа продолжалась, и они, усевшись по-турецки на песок, ловили каждое слово противников.

— В нашей стране, — начал Хафиз, — ввели законы военного времени. Это значит, что мы, сыны Египта, не имеем права голоса в своей стране. Это ужасная несправедливость. Нас втянули в войну, которой мы не хотели, нас сделали врагами с народами, с которыми мы были раньше друзьями. Британцы обращаются с нами как с дураками, малолетними детьми, которым учитель грозит розгами. А ведь известно, что в нашей стране культура расцвела еще до того, как Британия появилась на карте.

— С этим не поспоришь, — ответил Омар, — но мне тоже не легче, когда я вижу, как обращаются с моей страной и моими соотечественниками. Только мне кажется, что лучше выступать на стороне Великобритании, чем на стороне Османской империи. Британцы хотя бы дали нам одного султана и пообещали Египту независимость после войны…

Эти слова разъярили Хафиза, его глаза дико заблестели. Он резко схватил горсть песка, бросил в огонь и воскликнул:

— Все это — пустые обещания! И ты достаточно глуп, чтобы верить таким словам. Чего стоит султан, которого назначили христианские псы! Случай, достойный сострадания. Что ответил Пророк Мухаммед, когда арабы потребовали от него, чтобы тот сначала один год почитал их богов, а тогда они будут почитать Аллаха?.. Он сказал: «Вы — неверные, вы не чтите того, что чту я. Я никогда не пойму, что чтите вы, а вы никогда не поймете, что чту я. У вас своя религия, у меня своя!» Вот так и не иначе говорил он. Англичанин никогда не поймет восточную религию и политику, и никогда египтянин не познает религии и политики британцев.

Собравшиеся одобрительно кивали, и Хафиз тут же спросил Омара:

— Осознаешь, что ты раб британцев?

Омар вскочил, словно хотел броситься на Хафиза, но перед ним тут же словно из-под земли выросли двое мужчин, и он лишь прокричал, обращаясь к старику:

— Я не знаю, кто из нас ведет себя более недостойно! Я добровольно продал британцам свою рабочую силу, но я не отступлюсь от своих убеждений. Ты, Хафиз, жалкое создание, ты берешь деньги из рук, которые сегодня готов отрубить.

После этих слов раздались взволнованные крики, видимо, такого мнения придерживался не только Омар. То, что юноша твердо отстаивал свою позицию, вызывало уважение. И хотя двое рабочих по-прежнему вели себя не слишком дружелюбно, у Омара уже не было ощущения, что ему следует опасаться за свою жизнь.

Работы по прокладке железной дороги хорошо продвигались вперед, даже быстрее, чем было запланировано, потому что строительный мусор уже вывозили по готовому полотну. Дважды в день маленький, плюющий огнем и паром локомотив вывозил двенадцать грузовых вагонов со строительной площадки обратно в Исмаилию.

Однажды в феврале с северо-востока на горизонте показались темные облака пыли. Приближаясь, они становились все больше, и среди рабочих распространилось беспокойство. Наконец британские офицеры сообщили, что это ведут турецких военнопленных в Каир.

Встреча посреди пустыни с молчаливыми, измученными страхом неизвестности людьми стала знаменательным событием. Тысячи изможденных, в изодранной одежде турок промаршировали мимо раскрывших рты египтян. Лишь немногие опасливо поглядывали по сторонам, остальные шли, понурившись. На многих были грязные, истрепанные повязки с запекшейся кровью. Пленные безвольно прошли вдоль железной дороги на запад и скрылись за горизонтом, как fata morgana.

Омар испытывал искреннее сострадание, потому что от природы был добрым человеком и всегда брал сторону слабых, потому что и сам принадлежал к таким. Он часто вспоминал это происшествие.

Хотя турки были врагами Египта, а англичане помогали египтянам, Омар больше симпатизировал врагам, чем союзникам. Видимо, это объяснялось тем, что день ото дня ему навязывали, кто должен быть для египтянина врагом, а кто — другом. Омар все время боролся с ощущением, что все должно быть наоборот, что британцы — враги Египта, а турки — его друзья. Прошло много дней, прежде чем им овладело равнодушие.

Каждый раз, продвинувшись вперед на расстояние в пять миль, они разбивали новый лагерь. Оттуда мужчины ходили на работу. Но со старого места забирали не все палатки: те, что оставались, служили складами и продовольственными базами и стояли вдоль всей железной дороги в десяти километрах друг от друга.

Там, где прямая как стрела дорога пересекала холмы Джебель эль-Каср, соорудили самую большую стройплощадку. Полковник Солт собрал весь рабочий корпус и разделил его на три отряда. Британская команда подрывников проложила проход через холмы Джебель эль-Каср с помощью трех тонн динамита. Первая группа убирала обломки, вторая выравнивала насыпь, третья укладывала шпалы и рельсы. Спустя две недели рабочий корпус продолжил движение на восток.

Омар получил от Солта скучнейшее задание — охранять лагерь в эль-Касре вместе с Джерри Бакстоном, десятью британскими солдатами и двадцатью египтянами. Впервые в жизни Омар держал в руках оружие и впервые же не хотел брать на себя ответственность за своих рабочих. Три смены по десять человек охраняли лагерь круглосуточно. Людей больше тяготили одиночество бесконечного каменистого Синая и скука, чем безжалостная жара днем, ночной холод и изнурительная работа на железнодорожной насыпи. Они лениво лежали в палатках, дымили табаком и, несмотря на строжайший запрет, прикладывались к запасу виски. Призывать Бакстона к ответственности было бессмысленно, потому что тот находился в плачевном состоянии.

Практически каждый день между британцами и египтянами возникали ссоры из-за того, кто кому должен отдавать приказы, доходило даже до драк, мирное урегулирование которых занимало больше времени, чем непосредственная работа в лагере. Повар заболел, и никто не мог взять на себя его обязанности, поэтому каждый день они ели лишь хлеб с сардинами и запивали скудную еду чаем. От этого настроение, конечно, не улучшалось. Можно было даже сказать, что ситуация стала взрывоопасной. Наконец после долгих уговоров удалось убедить Бакстона отправиться с первым паровозом на восток, где находился Солт, сообщить ему о тяжелом положении и попросить помощи. Омар же оставался за главного.

Когда спустя два дня Бакстон не вернулся, египтяне и британцы отказались выходить вместе в караул, и даже слезные уговоры Омара не помогли. Лагерь круглые сутки был открыт и не охранялся. Караванщики и пастухи, которые случайно забредали в эти места, могли свободно пополнить свои запасы. На третий день Омар решил отправиться на поиски Бакстона и утром сел на паровоз. В конце пути он обнаружил Бакстона, который о чем-то оживленно разговаривал с британскими офицерами, словно и не было у него никакого задания.

Во время встречи с Солтом вдалеке послышался сильный взрыв. И почти сразу же на западе в небо поднялся черный гриб дыма.

— Саботаж! Саботаж! — Солт взвыл, как раненый зверь. Взволнованно промчался по лагерю, собрал вокруг себя вооруженных солдат. Никто не знал, что на самом деле произошло, но полковник кричал, что предаст Омара и Бакстона полевому военному суду, если в эль-Касре взлетел на воздух пороховой склад.

Однако происшедшее превзошло все ожидания. Когда паровоз приблизился к Джебель эль-Касре, машинист в тревоге подал знак назад, где в открытом грузовом вагоне на лавках сидели Солт, Бакстон, Омар и группа вооруженных офицеров. Омар высунулся за борт вагона, чтобы получше разглядеть, что случилось, но густой дым заслонял всю картину. Вскоре железное чудище со скрежетом остановилось.

— Конечная! — крикнул машинист, слезая по железной лестнице с платформы паровоза. Солт и другие осторожно приблизились к выжженной воронке, которую увидели впереди. Как надломленные стебли тростника, висели искореженные рельсы над воронкой в двадцать футов в ширину и столько же в глубину. Силой взрыва выдернуло шпалы, которые вместе с осколками скалы полетели в находящийся по соседству лагерь и разорвали палатки и навесы, словно бушующий хамсин.

Мужчин сковал парализующий ужас. Прежде всего их испугала тревожная тишина и отсутствие вокруг кого бы то ни было. Они выглядели растерянными, пока Солт не расстегнул верхнюю пуговицу мундира и не начал жадно глотать воздух.

— Это саботаж! — тихо, почти шепотом произнес полковник. И еще несколько раз повторил: — Это саботаж! — Казалось, эти слова каким-то странным образом успокаивали его, словно он собирался с силами для новой вспышки гнева, к которым привыкло его окружение. Но ничего не произошло. Солт молча прошелся по краю воронки, оттащил порванный палаточный брезент и начал ковыряться в мусоре, которым был усеян весь лагерь. От гарнизона не осталось и следа.


В комнату проникало очень мало света, и не только из-за крошечных окон. Зарешеченные окна выходили в приямок, над которым тоже стояла решетка. Помещения подземного этажа располагались в бывшей казарме на окраине Исмаилии, где теперь была штаб-квартира сэра генерала Арчибальда Мюррея.

Омара арестовали в Джебель эль-Касре и под конвоем двух вооруженных солдат доставили в Исмаилию. Полковник Солт обвинил его в измене. Полковник не поверил Омару, который убеждал, что заговор готовился за его спиной и что он совершенно ничего о нем не знал. У Солта, правда, не было доказательств, но он заявил, что представит свидетелей на военном суде.

В камере в десять шагов в длину и пять в ширину у одной стены стояли нары, от которых исходил такой отвратительный кисловатый запах, что Омар сначала даже не мог дышать. В первые дни, проведенные в одиночестве в этой гнетущей атмосфере, у него появилось чувство неминуемой гибели. Он знал, что такое военный суд, знал и то, что каждый обвинительный приговор означал расстрел. В отчаянии и ожидании неизбежного, когда пропадало всякое желание сопротивляться, Омара охватывало некоторое подобие безумия. Он начинал громко произносить защитительные речи, сопровождая их театральными жестами, читать суры из Корана, в которых говорилось о справедливости Аллаха, как его научил Тага. Еду он получал дважды в день, миску просовывали через окошко в двери, но Омар отказывался от нее не из упрямства или протеста. Он просто не мог есть в такой ситуации.

На четвертый день, когда его разум уже готов был помутиться, к Омару неожиданно подселили сокамерника. В скудном свете, проникавшем через молочно-белое стекло окна, он различил горестные черты лица какого-то египтянина, конечно, не крестьянина или пастуха, а скорее, какого-то чиновника из органов власти.

Омар дружелюбно протянул руку и представился:

— Меня зовут Омар.

Но сокамерник отверг попытку познакомиться и молча отвернулся от Омара.

Ночью Омар неожиданно проснулся. Он ничего не мог разглядеть, но почувствовал, как новичок схватил его за руку и сильно встряхнул.

— Эй! — тихо позвал сокамерник. — Эй, проснись, ты несешь какую-то околесицу.

Омар пробормотал извинения и испуганно уставился в темноту.

— Что ты там плел про динамит? — раздался голос из темноты. — Ты кричал: «Я взорву вас всех!»

— Я не знаю, — соврал Омар.

— Меня зовут Нагиб эк-Кассар, — сказал сокамерник.

— Омар Мусса, — еще раз представился парень, после чего наступила долгая пауза. Наконец Омар набрался смелости и тихо произнес: — Британцы обвиняют меня в саботаже. Они считают, что я виноват в подрыве новой железнодорожной ветки на Синае…

Нагиб присвистнул сквозь зубы и с уважением осведомился:

— И что?

— Что?

— Я имею в виду, что ты натворил?

— Разумеется, ничего! — возмущенно воскликнул Омар, и в тот же миг у него возникла мысль, что сокамерник может быть подосланным шпиком. — А ты? — с любопытством спросил он в ответ.

— Шпионаж, — проворчал эк-Кассар, и снова наступила бесконечно долгая пауза.

— И за кем ты шпионил? — поинтересовался Омар.

— Да я вообще не шпионил! — Эк-Кассар разволновался. — Я рисовал карты в Рашиде и Саккаре, археологические карты. Я и не знал, что британцы вот уже несколько недель следили за мной.

— Археологические карты, говоришь?

— Да, я археолог. Я учился в Берлине. Когда началась война, мне пришлось вернуться на родину, в Египет.

Омар сел на нары и, напряженно вглядываясь в темноту, подумал, можно ли довериться этому незнакомцу и рассказать, что он работал у профессора Шелли. Но подозрения не отпускали его, и парень смолчал.

— Они не имеют права так обращаться с нами! — закричал сокамерник. — Свора колониалистов! Но придет время, и тогда…

— Тише! — предостерег его Омар. — Охранники наверняка подслушивают у дверей.

Во время разговора, который продолжался всю ночь, у Омара сложилось впечатление, что эк-Кассар говорит правду, что он не британский шпик. Но Омар все равно решил быть максимально осторожным. Ненависть, с которой Нагиб говорил о британцах, могла завести в ловушку.

После недели, проведенной в одной камере, Омар и Нагиб начали доверять друг другу. Каждый осторожно прощупывал нового знакомого, и для этого как нельзя лучше подходили бесконечные темные ночи, когда невозможно было увидеть собеседника. В темноте не видны жесты и мимика, а слова приобретают неожиданно большой вес. И как только наступала ночь, Нагиб каждый раз на чем свет поносил британцев и прочих колониалистов. Он приводил при этом такие убедительные аргументы, что у Омара отпали все подозрения в неискренности сокамерника.

Казалось, Нагиб, в отличие от Омара, который часто терял присутствие духа, набирался сил от своих радикальных речей. Его позиция очень удивляла Омара. Нагиб успокаивал Омара и уверял его, что не следует бояться будущего, что он знает многих людей, которые никогда не оставят друга в беде, что ни о чем не стоит волноваться. Хотя Нагиб убеждал Омара, что тот может полностью положиться на него, юноша не верил успокоительным словам, он считал их дешевой отрадой в безвыходной ситуации. Но однажды ночью произошел странный случай: Омар проснулся от того, что ему послышалось, как кто-то стучит в зарешеченное окно.

— Нагиб, Нагиб! — зашептал Омар. — Ты слышишь?

— Да, — ответил Нагиб.

— Что это значит?

— Я похож на Аллаха? — произнес тот в ответ.

Стук стал громче.

— Вставай, — прошептал эк-Кассар. — Прислонись спиной к стене и скрести руки.

Омар нащупал в темноте стену и сделал так, как ему сказали. Таким образом Нагибу удалось достать до окна и открыть задвижку.

— Что там, Нагиб? — нетерпеливо спросил снизу Омар, когда услышал, как створки распахнулись наружу. От веса сокамерника у него болели пальцы. Чувствуя, что Нагиб возится с чем-то, он робко поинтересовался: — Долго мне еще так стоять?

Нагиб хихикнул, но ничего не ответил, и Омару вдруг захотелось разжать руки, чтобы сокамерник грохнулся на пол. Но потом послышался голос:

— Не так-то просто просунуть бутылку через железную решетку. Давай вниз!

— Что случилось? — спросил Омар, когда Нагиб соскочил обратно на пол.

— Кое-кто принес нам выпить!

— Что?

— Да, перед окном на веревке висела эта бутылка. — Он сунул ее в руки Омару.

— Бутылка? Что это значит? — Омар вернул бутылку.

Вынув пробку зубами, Нагиб самоуверенно произнес:

— Я же тебе сказал, что у меня много друзей.

В темноте было слышно, как Нагиб пьет из бутылки.

— Виски, — довольно пробормотал он, — ирландский виски.

Омар просто онемел. И даже когда Нагиб вручил ему бутылку и предложил сделать глоток, юноша не проронил ни слова. Омар понюхал бутылку, но от ее содержимого его чуть не стошнило. Омар вернул ее, так и не отхлебнув, и улегся на свою койку. Нагиб наслаждался виски, как запретным наркотиком, довольный, он издавал хрюкающие звуки и вел беседы сам с собой, потому что молчание Омара явно ему мешало. Он безудержно расхваливал дружбу и восторгался будущим Египта. Когда в приступе эйфории он говорил слишком громко, Омар призывал его утихомириться.

Он надеялся, что алкоголь в конце концов усыпит его сокамерника, однако вопреки его ожиданиям Нагиб начал произносить шепотом пламенную речь Сааду Загулу, предводителю египетских националистов, и говорить об их общем деле. И каждый раз, когда у камеры слышались шаги охранника, Омар вынужден был прикрывать рот сильно опьяневшему Нагибу. Вернувшись на свои нары, которые стали уже частью жизни, Омар продолжал слушать сокамерника, который в пьяном бреду говорил вполне здравые вещи: Египет должен принадлежать египтянам и никому больше, британцам в этой войне судьба Египта была бы безразлична, если бы не Суэцкий канал и морской путь в Индию. Под утро, когда сквозь высокое окно в камеру попали первые солнечные лучи, язык Нагиба совсем отяжелел, молчаливые паузы становились все продолжительнее. Омар даже не заметил, как Нагиб вдруг заснул.

Еще до утренней поверки Омар попытался спрятать бутылку. Он подумывал спрятать ее в цинковом ведре, которое стояло в углу для удовлетворения ежедневных естественных потребностей. При этом он рассмотрел бутылку со всех сторон и сделал странное открытие: на обратной стороне этикетки, которую теперь можно было увидеть, неуверенными штрихами была нарисована кошка, такая же, как шрам на его руке.

Омар испугался. Что все это могло означать? Он внимательно взглянул на спящего сокамерника и прислушался к его прерывистому дыханию. Омара тяжело было чем-нибудь напугать, но сейчас он очень жалел, что явился добровольцем в рабочий корпус. Бутылка в руках Омара задрожала, и он почувствовал, как на спине выступил холодный пот. За дверью послышались шаги охранника, а потом раздался крик:

— Утренняя поверка, утренняя поверка! — Эти слова Омар слышал каждое утро уже в течение месяца. Нагиб крепко спал.

Когда в двери повернулся ключ, Омар молниеносно сунул бутылку под свой матрац. Охраннику он объяснил, что Нагиб болен, что всю ночь он мучился желудочными болями и его нужно оставить в покое. После скудного завтрака, состоящего из чая и куска черствого хлеба, и утренней поверки Омар возвратился в камеру. От Нагиба исходил довольно неприятный запах.

Омар закинул руки за голову и, лежа на нарах, уставился в потолок, на котором масляная краска отслоилась маленькими треугольниками. Почти пять лет прошло после того странного похищения, когда он был на волосок от смерти, а подлинной причины так и не удалось понять. Тем не менее Омар не видел в этом странном происшествии никакого смысла, хотя после него осталось множество следов. Постепенно юноша забыл о нем, а вернее, это событие почти стерлось из его памяти. Последующие расследования казались ему бессмысленными и даже опасными, а незнание, по его убеждению, было лучшим лечением.

Наверняка он стал жертвой ошибки, путаницы, хотя это не объясняло, какую роль в этой истории играл Юсуф и его дочь Халима.

Халима… Омар все еще не забыл эту девушку. Он долго жил с разочарованием в душе и мыслью, что она его обманула. Чувствуя, что она симпатична Омару, Халима не захотела посвящать его в события, связанные непосредственно с ним. Конечно, тогда он был еще совсем юн и неопытен, но тем не менее никогда бы не поверил в такое коварство. И совершенно все равно, по каким причинам девушка исчезла ночью и больше не вернулась в свой дом. Она сделала это не по доброй воле. Вероятно, она тоже была впутана каким-то странным образом в заговор, во всяком случае, ее не стоит сразу осуждать за исчезновение.

Все эти мысли вертелись в голове Омара, пока он лежал на нарах и прислушивался к тяжелому дыханию Нагиба. Он меньше всего ожидал, что воспоминания о прошлом настигнут его именно здесь, в тюрьме. Какая связь была между британскими оккупантами и склепом под домом Юсуфа, между Омаром и Нагибом? И была ли вообще эта связь? Может, в это дело вмешался обычный случай? Он вспомнил слова профессора, который когда-то сказал, что самые великие открытия человечества произошли не благодаря науке, а лишь случайно.

Как же Омару вести себя в такой ситуации? Стоит ли ему спрятать бутылку и умолчать о своем открытии? Или же Омару нужно поговорить об этом с Нагибом и потребовать от него объяснений? Пусть расскажет, что значит этот символ в виде кошки! Омар так и не нашел ответа. Чем больше он старался упорядочить свои мысли, ответить на вопросы и понять нестыковки, тем меньше был в состоянии рассуждать здраво и логически. И вдруг ему в голову пришла новая мысль. Это было абсолютно неожиданно, почти интуитивно, и сначала Омар даже не поверил, что догадка эта родилась именно у него. Он встал, схватил спящего Нагиба за правую руку и высоко задрал рукав его серого пиджака.

Бывают в жизни ситуации, когда ожидаемое пугает намного сильнее, чем неожиданное. Омар ожидал увидеть на плече Нагиба такой же шрам, как и у себя. Но теперь, когда он увидел это собственными глазами, его пробрал озноб. Омар с опаской опустил руку Нагиба, словно увидел что-то запрещенное. И тут Нагиб проснулся.

Омар больше всего сейчас хотел убежать куда-нибудь, забиться в какую-нибудь щель, где бы он был в безопасности, но он находился в камере, за обитой железом дверью, рядом с часовыми, которые ходили взад и вперед по коридору. Однако отступать было поздно, к тому же юноша хотел посмотреть, что произойдет. Быстрым движением он вынул из-под матраца бутылку и сунул под нос Нагибу.

Тот в испуге отпрянул, не понимая, что все это значит. Но Омар потребовал от сокамерника, чтобы тот рассмотрел бутылку повнимательнее.

Лицо Нагиба расплылось в довольной ухмылке. За все недели, которые Омар провел вместе с товарищем в одной камере, он ни разу не видел, как тот улыбается. Но Нагиб молчал, и это молчание чуть не довело Омара до безумия. Он решительно наклонился к Нагибу, задрал рукав своей рубахи и указал на шрам на плече.

Нагиб вскочил, словно в него ударила молния или ему привиделся кошмар. Казалось, он не верил своим глазам. Он провел ладонью по лицу и стал жадно хватать ртом воздух. Прошло несколько секунд, прежде чем Нагиб вновь обрел дар речи. Наконец он пробормотал:

— Но это невозможно… Этого не может быть.

Омар пристально посмотрел на сокамерника. И хотя он не знал, что произойдет в следующее мгновение, в душе у него вдруг исчез страх. Омар наслаждался той неуверенностью, в которую он вверг своего сокамерника, хотя все выглядело очень нелогично. Ведь Нагиб знал о взаимосвязях, а Омар — нет.

Стоило ли ему признаваться, что он не имеет ни малейшего представления, как этот шрам появился на его руке? Однако сейчас его заявление могло показаться неправдоподобным, поэтому Омар молчал. Он решил молчать так долго, как только сможет.

Нагиб покачал головой.

— Вот так… Сидят двое в камере и не подозревают, что оба они из «Тадамана».

«Тадаман?» — Омар никогда раньше ни о чем подобном не слышал, но он не решился рассказать об этом прямо сейчас. Сначала он хотел узнать, что это за организация.

— Откуда ты приехал? — спросил Нагиб.

— Из Луксора, — коротко ответил Омар.

— Очень хорошо. «Тадаману» везде нужны свои люди. Вот увидишь, они скоро вытащат нас отсюда.

— Ты уверен?

Нагиб кивнул.

— Не сомневаюсь. Эта бутылка — всего лишь знак. Они точно знают, где мы находимся, и хотят показать этим, чтобы мы не беспокоились.

— Показать бутылкой виски?

— Ну да. — Нагиб смущенно взглянул на пол. — В «Тадамане» знают, что я люблю больше пить виски, чем чай, понимаешь?

Омар кивнул, хотя не верил в оптимизм Нагиба. Кому под силу освободить их из британской штаб-квартиры? И вообще, как это может произойти? Прежде всего Омара волновало то, как отреагируют члены «Тадамана», когда обнаружат в камере не одного, а сразу двоих своих сторонников.

— Я тебе сначала не поверил, — снова начал Нагиб. — Подрыв новой железной дороги — это просто превосходная работа.

Омар молчал.

— Превосходная работа, — с признательностью повторил Нагиб. — Если наши люди не вызволят нас отсюда, это будет стоить тебе головы. Но ты можешь быть уверен, они вытащат нас отсюда!

— Да будет на то воля Аллаха! — проворчал Омар и, чтобы покончить с неприятной темой, спросил: — Я тебе тоже не поверил, когда ты рассказал, что просто рисовал археологические карты. Археологические карты… Не смеши меня!

Лицо Нагиба вдруг стало серьезным.

— Можешь смеяться, но только до поры до времени. Когда узнаешь, о чем идет речь, ты тут же прикусишь язык.

— Йа салам. — Омар подошел к двери и прислушался. — Все чисто, можешь говорить.

— Поклянись Аллахом всемогущим и всемилостивым, что не скажешь никому ни одного слова из того, что сейчас услышишь от меня. Иначе ты заплатишь за это жизнью.

— Клянусь Аллахом всемогущим и всемилостивым.

— Поскольку ты один из членов «Тадамана», то имеешь право знать…

Омар кивнул, и Нагиб с серьезным видом начал свой рассказ:

— В начале века в Египет приехал один британский профессор, его звали Эдвард Хартфилд, он был известным археологом. У него была слава полиглота, потому что Хартфилд говорил не только на современных языках, но и хорошо разбирался в иероглифах, иератическом и демотическом письме, иврите, хеттском, вавилонском и арамейском языках, — просто гений, которого не было еще в мире за два последних столетия. Этот Хартфилд с разрешения правительства вел поиски гробницы Имхотепа в Саккаре…

Имхотеп… При упоминании этого имени Омара словно молния поразила. У него появилось ощущение, будто ток прошел из его мозга по всему телу и на мгновение парализовал его. В его мозгу, подобно страницам книги, перелистываемым ветром, пронеслись воспоминания: оставленная в гостиничном номере записка журналиста Уильяма Карлайла с единственным словом «Имхотеп» (которое к тому же было еще дважды подчеркнуто), подробные рассказы профессора Шелли о поисках Имхотепа. Что же, ради всего святого, связывало Нагиба и Омара с этим Имхотепом? Какими путаными дорогами вела судьба в попытках объяснить необъяснимые события?

— Ты же знаешь о роли Имхотепа? — спросил Нагиб.

Омар кивнул.

— Вначале, — продолжал Нагиб, — исследования Хартфилда привлекали не больше внимания, чем работа прочих археологов. У человека этой профессии уходит почти вся жизнь, прежде чем он найдет что-нибудь стоящее, такое, чего никто не ожидает. Многие на этом и останавливаются. Но в случае с Хартфилдом все было иначе. Он сделал массу открытий, у него были такие же значительные находки, как и у Масперо, Мариетта и Петри, но, казалось, они вовсе не интересовали своенравного исследователя. По слухам, он наткнулся на гробницы III династии, но из опасения, что они могут отвлечь его от настоящих находок, исследователь вновь засыпал их. Конечно, этот факт не остался без внимания. Каирское управление древностями и полиция начали расследование, но никто не мог предъявить Харфилду обвинение в чем-либо противозаконном. А когда Картер призвал его к ответу и спросил о причинах столь странного поведения, тот ответил, что ищет гробницу Имхотепа. Этих оснований, по его мнению, было вполне достаточно.

Люди, которых нанимал Хартфилд, хорошо зарабатывали, во всяком случае, им платили больше, чем другим рабочим в стране, поэтому практически было невозможно выведать у них что-либо конкретное о деятельности профессора. Никто не хотел потерять такую работу. Со временем все же просочилась информация о причинах, заставивших Хартфилда направить все усилия на поиски гробницы Имхотепа. Точнее, было три версии. Во-первых, предполагалось, что в гробнице Имхотепа спрятан величайший в истории человечества золотой клад. Во-вторых, поговаривали, будто в гробнице Имхотепа хранились документы, заключавшие все знания человечества на тот период, в том числе знания, которые в наше время уже давно забыты и которые сулят власть над всем миром тому, кто их нашел.

— А третья версия? — взволнованно спросил Омар.

— По третьей версии, в гробнице Имхотепа было и то, и другое: все золото и все знание человечества.

Омар, пораженный, пытался упорядочить свои мысли и к тому же увязать все услышанное с собственной историей. Он не знал, что главная путаница была еще впереди.

— Но все это лишь предположения, — нерешительно заметил Омар. — Или этому есть доказательства? Какие сведения были в руках профессора Хартфилда? Он должен был предъявить их!

— К сожалению, он больше не сможет этого сделать.

— Но почему? Что это значит?

— Хартфилд пропал. Все выглядит так, словно он растворился в воздухе.

— Что за чепуха! — раздраженно возразил Омар. — Британский профессор не может просто так исчезнуть. Возможно, он вернулся в Англию, потому что отказался от этого предприятия, аможет, он что-то нашел и просто хочет утаить свое открытие. Как бы там ни было, я не могу себе представить, чтобы английский профессор растворился в воздухе. У него же были наемные рабочие, они могут рассказать, где его видели в последний раз.

Нагиб жестом попросил Омара, чтобы тот успокоился.

— Да, конечно, день исчезновения Хартфилда известен точно. В последний раз его видели в девятый день месяца рамадан вблизи города Рашид. Это подтверждают двое его рабочих, но потом его след теряется.

— Почему в Рашиде? Рашид в сотнях миль от Саккары. Что нужно было Хартфилду в Рашиде?

— Послушай, мой друг. В Рашиде уже давно археологи наткнулись на старый архив жрецов. К этому архиву, кроме прочего, относится и камень с текстом на трех языках, который обнаружили солдаты Наполеона. К счастью, удалось расшифровать некоторые иероглифы. Большинство из бесчисленных каменных пластин были разбиты, от многих остались лишь осколки. Это был бы сизифов труд, если бы пришлось собрать вместе десять тысяч осколков важных исторических документов. Но даже если бы на это задание и согласился какой-нибудь институт, шансы были бы очень незначительными. Ведь в окрестностях Рашида свои силы пробовали археологи со всего света и наверняка забрали с собой драгоценные обломки камней. Эти фрагменты теперь находятся в музеях и хранилищах Лондона, Берлина, Парижа и даже Нью-Йорка. Хранители музеев и не подозревают, какое сокровище находится в их руках. Но вернемся к Хартфилду. Вероятно, он нашел самый важный фрагмент, который и указал ему на гробницу Имхотепа и ее таинственное содержимое. Но информации на этом обломке не хватило, чтобы отыскать местоположение гробницы. В этом и кроется причина того, почему он продолжил поиск других обломков в окрестностях Рашида.

— Аллах всемогущий! — Казалось, Омара впечатлила эта история. Он замолчал и еще раз обдумал весь рассказ Нагиба. При этом он все больше восхищался этим пьяницей-националистом. Все его объяснения были вполне вероятны, даже если Омар и не мог связать деятельность тайной организации и поиски гробницы Имхотепа. То и другое, собственно, не противоречило друг другу, но и не открывало подлинных причин, поэтому Омар произнес:

— Я не понимаю только одного: каким образом ты оказался вовлечен в это дело? Я имею в виду, как ты узнал обо всем этом?

Нагиб рассмеялся.

— Справедливый вопрос, хотя ответ напрашивается сам. Омар, если сведения профессора о том, что нашедший гробницу Имхотепа получит власть над всем миром, верны, тогда мы, египтяне, потомки Имхотепа, не должны позволить найти эту гробницу никому другому. Этот клад принадлежит нам, сынам Нила, а не англичанам, немцам, французам или американцам. Он принадлежит нам всем, понимаешь?

— Тут я не могу с тобой не согласиться, Нагиб. Но кто-то еще осведомлен об этой тайне?

— Как много людей знает об этом, никто не может сказать. Но я уверен, что британцы двигаются в том же направлении. Только этим можно объяснить мой арест. Обвинение в шпионаже — всего лишь предлог, чтобы отвадить меня от Саккары. Кроме того, в Луксоре есть группа профессиональных расхитителей гробниц, которые странным образом тоже ищут следы гробницы Имхотепа.

— Кто эти люди?

— Их зовут Мустафа-ага Аят и Ибрагим эль-Навави. Первый — британский консул, второй — начальник полиции Луксора и суб-мудир.

— Точно они?

— Ты что, знаешь их?

— Да, я слишком хорошо знаю их. Но ты уверен?

— Абсолютно. Они совершили одну оплошность и недооценили меня. Они думали, что Нагиб эк-Кассар — глупец, пьяница и лентяй, которого можно использовать в своих преступных махинациях. Пьяница — вполне вероятно, но Нагиб не глуп, клянусь Аллахом. Как бы там ни было, с помощью этих спекулянтов мне удалось раздобыть осколок важного камня. Аят и эль-Навави приехали в Берлин и нагло завладели этим обломком — узким черным камнем с демотическим письмом. Тогда я жил в немецкой столице, и за пару грязных марок они попросили меня перевести текст. Я перевел все, как надо. Мне казалось слишком рискованным делать неправильный перевод. Рано или поздно это все равно бы открылось и только возбудило подозрения. Но они не заметили одного: я сделал точную копию этого текста.

— Если я тебя правильно понял, Нагиб, до сегодняшнего времени найдены лишь три обломка камня — документа, в котором говорится об Имхотепе. Один находится у Хартфилда и считается, так сказать, пропавшим, второй — у Аята, а третий хранился в Берлине, но тоже каким-то образом попал в его руки. Это значит, что британский консул сейчас владеет наибольшей информацией.

— Логично, но это не так. Подумай, ведь у Мустафы есть одна цель — деньги. Он думает лишь о том, чтобы найти клад с золотом, из которого ему по законам страны причитается половина. Но цель «Тадамана» намного достойнее. Никто из нас не жаждет материальной выгоды от этой находки. Если мы найдем гробницу Имхотепа, выгоду получит наша страна, наш народ. Все мы работаем ради общего дела. У Мустафы-ага Аята больше нет фрагментов камня. Мы храним их в тайном месте.

— Но он ведь знает их содержание, наверное, у него даже списан текст.

— Я в этом не сомневаюсь. Но все же хотел бы ответить на твой вопрос: у «Тадамана» не меньше информации, чем у консула Аята.

— И что же следует из этих двух фрагментов, о которых ты говорил? Что ты узнал?

— Слишком мало, чтобы делать какие-то выводы. Там говорится о жрецах Мемфиса, гробнице божественного Имхотепа и фараона Джосера. Вообще, там есть несколько словосочетаний, остальное не имеет пока никакого смысла. Там идет речь о песке, о тайнах человечества, о ночи и жидкости. Чем больше думаешь над этими словами, тем больше запутываешься.

— Содержание этих обломков было известно профессору Хартфилду?

— Я не думаю, что это возможно. У Хартфилда, скорее всего, был свой осколок камня, который давал реальные шансы найти Имхотепа.

— Вполне вероятно. Но можно ведь предположить, что фрагмент Хартфилда теперь утерян. — Омар разволновался.

— Я не могу в это поверить! Исчезновение Хартфилда вряд ли можно считать случайностью. Логично же, что его исчезновение как-то связано с этим документом. Кто-то забрал обломок себе и, наверное, устранил профессора. Значит, фрагмент все еще существует и его хранят как некое сокровище.

Нагиб надолго задумался, а потом заметил:

— А ты, Омар, сообразительный малый и будешь полезен «Тадаману».

— Я не сомневаюсь в том, — сказал Омар, — что Хартфилд стал жертвой людей, которые знают о тайне. Они устранили профессора, чтобы завладеть каменной пластиной. Остается только один вопрос: кто это мог сделать? Кто знал о намерениях Хартфилда?

Омар взглянул на Нагиба. Тот понял, что означает этот взгляд, и яростно замахал руками.

— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, но это ошибка. «Тадаман» не имеет никакого отношения к исчезновению Хартфилда. Если бы за этим стояли наши люди, этот фрагмент был бы у нас и мы бы значительно продвинулись в поисках.

Слова Нагиба звучали убедительно. Но Омар все равно не поверил в то, что после исчезновения Хартфилда не осталось никаких следов. Он продолжал докапываться до истины.

— Значит, ты говоришь, что день, когда исчез Хартфилд, известен. Тогда должны быть люди, с которыми работал профессор.

— Конечно, такие есть.

— А их опрашивали?

— Да. Кто-то из наших людей опросил их.

— И что он выяснил?

— Ничего.

— Ничего?! Это невозможно. Должно же быть хоть что-то, какие-то зацепки, подозрительное поведение, следы, которые оставил профессор.

— Нет.

— И вы на этом успокоились?

— Да. А что нам еще оставалось делать?

Омар покачал головой.

— Искать дальше. Кем был этот человек?

— Я не знаю, я позабыл его имя. Но это был человек, верный «Тадаману», на которого можно было положиться.

Разговор затянулся до ночи. Они лежали в темноте на нарах и разговаривали, в тревоге умолкая лишь в тот момент, когда слышали шаги охранников, которые приближались к двери их камеры, а затем медленно удалялись, действуя точно по часам. Но в отличие от часов, мерная работа которых вызывает обычно чувство гармонии и уюта, пунктуальность охраны тюрьмы в штаб-квартире Исмаилии навевала противоположные ощущения. Каждую ночь те же часовые теми же каблуками выстукивали тот же ритм, бродя теми же коридорами. Это было довольно неприятно. Узники давно сосчитали шаги, которые раздавались по коридору, когда часовые шли к их камере: сорок семь в одну сторону и двадцать шесть — в другую. Этот ритм прерывался лишь иногда, и то ненадолго, бог его знает почему. Долгими бессонными ночами эта внезапная тишина вдруг заставляла прислушиваться любопытного Омара. Что же там могло происходить за дверью? Ведь нет ничего более однообразного, чем ночь в коридоре британской тюрьмы, и внезапная остановка могла быть вызвана лишь неожиданной мыслью или зудящим коленом.

Омар уже был готов поверить в план освобождения, о котором рассказывал Нагиб, но чем дольше он находился в камере, тем больше боялся. Он знал, как обычно проходит военный суд. Все совершается настолько быстро, что не остается времени на вызов свидетелей, а приговор, если уж дело принимает самый серьезный оборот, исполняется в тот же день. Нагибу было хорошо говорить, его предполагаемые действия не нанесли никакого значительного урона вооруженным силам Его Величества. А вот преступление, в котором обвиняли Омара, могло классифицироваться как особо тяжкое, если, конечно, будут тому соответствующие доказательства. На дневной прогулке он слышал, что война близится к концу, что Германия, Россия, Австро-Венгрия и Османская империя на грани краха, а Британия на пороге великой победы. По мнению Омара, это таило в себе большую опасность: «Тадаман», возможно, откажется от своих планов освобождения узников, тогда как британцы, наоборот, незамедлительно накажут всех заключенных «по справедливости».

Однажды, когда Омар уже почти потерял всякую надежду, он проснулся ночью, потому что шаги охранника выбились из монотонного ритма. Это сильно напугало юношу. Он уловил звук непривычно громких шагов, потом на несколько секунд наступила тишина, а за ней раздался глухой удар — неповторимый шум, возникающий при встряхивании увесистой связки ключей. Омар хорошо слышал происходящее за дверью, но при этом ничего не видел из-за полной темноты в камере.

Вскоре после этого в замочной скважине провернулся ключ и в проеме показались две низкорослые фигуры, лица которых невозможно было разглядеть из-за яркого света в коридоре. Казалось, что у них на головах мешки. Один из них тихо произнес:

— Нагиб, пойдем! Быстро!

Омар думал, что Нагиб спит, но тот резко вскочил, шепнул что-то незнакомцам, чего Омар не расслышал, но в ответ нарвался на отказ, потому что оба почти одновременно воскликнули:

— Нет!

После этого они попытались вытащить Нагиба из камеры, но тот вырвался, подошел к Омару, потянул парня за собой в коридор и, задрав рукав его серой рубахи, указал на ожог в виде кошки. Несколько секунд оба мужчины стояли как вкопанные. Поведение Нагиба вызвало у них растерянность. Они переглянулись, сверкнув глазами, и один из них прошипел:

— Во имя Аллаха всемогущего, пойдемте!

Глава 5 В Лондоне осенью

Все лицемеры — и мужчины, и женщины — подобны друг другу в том, что совершают неодобряемое и заставляют других делать то же самое. Они сами не совершают добрых дел и удерживают от этого других. Они все как один скупы в расходовании имущества на добрые дела. Ведь они забыли Аллаха и Господь забыл о них, не направлял их к прямому пути, ибо они отвергли поклонение и повиновение Ему.

Коран, 9 сура, 67 аят
Громадное здание на набережной Виктории в лондонском Сити, к входу в которое можно было подняться по широкой открытой лестнице, было таким же, как и другие дома, если не считать невзрачных посетителей, снующих туда-сюда.

Громадное здание на набережной Виктории в лондонском Сити, к входу в которое можно было подняться по широкой открытой лестнице, было таким же, как и другие дома, если не считать невзрачных посетителей, снующих туда-сюда. В отличие от министерств, страховых обществ и судовых компаний между Чаринг-Кросс и мостом Блэкфрайарз, по которым шоферы везли лордов и с иголочки одетых чиновников, спешащих на работу среди моря разносортного сброда из противоположной части Лондона (районов Ламбет и Саутуарк), к зданию Интеллидженс сервис[227] подъезжали лишь черные кэбы. Но в большинстве случаев из толпы обычно выныривал неприметный пеший посетитель, чтобы, быстро взбежав по каменной лестнице, исчезнуть за вращающимися дверьми.

Меланхолия, которая даже летом не покидает настоящих британцев при взгляде на Темзу, этой осенью уже поселилась на затуманенных площадях Лондона, ознаменовав собой время галош и плащей, театральных сезонов и общественных приемов. Это единственное время года, которое в Лондоне проводил каждый влиятельный человек.

В этом году главной темой, переплюнувшей по популярности все, что обсуждалось в предыдущие годы, стала победа Великобритании, God Save the King, в опустошительной войне, и в клубах на Пэлл-Мэлл и на Олд-Бромптон-роуд в бесконечных разговорах сквозило неумолкающее бахвальство. Конечно, война потребовала чудовищных жертв, в основном за границей, в Лондоне погибло от бомбардировок немецких цеппелинов и самолетов «всего» 670 человек — это значительные потери, но не настолько большие, как ожидалось. Разве президент немецкого общества моторного воздухоплавания не предсказывал, что им удастся то, чего не смог сделать Наполеон: с помощью машин графа Цеппелина за один раз перевезти сто тысяч солдат. Теперь все вокруг пересказывали уморительную историю о том, что автор этого кошмара доживает дни в сумасшедшем доме.

Несмотря на это, работы у информационной службы правительства Его Величества не убавилось, просто она переключилась на другие темы. Полковник Джеффри Доддс возглавлял это учреждение вот уже семь лет, что при всей взрывоопасности заданий говорило о его недюжинном таланте, если, конечно, в связи с публикацией новостей (при использовании эвфемистического названия для шпионажа) можно говорить о каком-то таланте. Описать детально Доддса — значит выйти за все допустимые рамки, поэтому здесь указаны лишь ключевые аспекты его характера.

Полковник Джеффри Доддс относился к тем людям, о которых судят по поступкам. Добродетели, считал он, могут быть фальшивыми, пороки — никогда. Доддс ни за что не согласился бы провести всю жизнь за черным письменным столом викторианской эпохи, украшенным кариатидами, если бы при аннексии Верхней Бирмы он не наступил на собственную мину, которая сильно покалечила его. Таким образом, полковник вернулся из Индии на деревянной ноге и с твердой уверенностью продолжить службу на благо Соединенного Королевства. Поэтому ему пришлось занять «сидячую» должность. Доддс не переставал восхищаться словами умирающего короля Эдварда, который сказал: «Зачем жить, если не можешь больше работать?»

Доддс был белокожим рыжим мужчиной с темными (по какому-то капризу природы), торчащими в стороны усами, и его вполне можно было бы принять за швейцара какого-нибудь заведения в Сохо. Кстати, у полковника были задатки сутенера, деятельность эту он вел как раз в том квартале, но его подчеркнуто корректная одежда марки Dunn & Со вызывала восхищение и удивление у всякого, кто с ним встречался. Есть люди, которые одеваются в твид и кашемир, и есть те, кто это носит. Доддс принадлежал как раз к последним. Он носил дорогую одежду с привычкой дворянина, словно появился в ней на свет, хотя происходил полковник из Ламбета. Его дом был прямо за станцией Ватерлоо, и Доддс не делал из этого тайны. Аристократической внешности лишь иногда не соответствовала манера выражаться, ибо полковник не скупился на непристойности и прочие ненормативные выражения.

В остальном это был высокообразованный человек, который всего добился самообучением вопреки желаниям своего рано овдовевшего отца, торговца пряностями в Ковент Гардене. Доходов от этой мелкой торговли хватало на жизнь, но о высшем образовании не могло быть и речи. Сегодня полковник жил в Кенсингтон Гардене, у него была достаточно дорогая коллекция книг и рисунков прошлого века с изображением лошадей. Доддс был также членом общества по печатанию и распространению Библии и двух клубов, членами которых были также Редьярд Киплинг и Клод Джонсон, менеджер компании «Роллс-Ройс», и, цитируя Гераклита, прославлял войну как мать всех вещей.

Деятельность «Интеллидженс сервис» проходила под кодовыми названиями, которые выдумывал полковник Доддс. И в этой связи он рассказывал своим агентам историю русского министра иностранных дел Александра Извольского, просто из предостережения, чтобы показать, насколько важными бывают коды. Извольский, тогда еще русский посол в Копенгагене, узнав о преобразовании всей дипломатической службы царя, надеялся получить важную должность посла в Берлине. Он отправил своего камердинера, умного и ловкого немца, в Санкт-Петербург, чтобы тот в определенных, хорошо информированных кругах разузнал, какие у него шансы заполучить этот пост. Чтобы никто ничего не узнал, посол и его слуга условились, что в зависимости от ситуации из Санкт-Петербурга будут отправлены телеграфом лишь кодовые слова: кислая капуста — если Извольскому светит стать послом в Германии, и макароны — если ему подготовили должность в Риме. Но в телеграмме из России было совсем другое, загадочное слово — икра.

В этом месте Доддс никогда не мог сдержаться и каждый раз заливался громогласным смехом. Потом он разглаживал опустившиеся кончики усов и говорил, что Извольский был одаренным дипломатом, но никудышным шпионом. Потому что его слуга избрал единственно верное слово-пароль для новой должности дипломата: Извольский должен был стать русским министром иностранных дел.

Кодовое слово операции, которая обсуждалась в эти дни, было фараон. Под этим прикрытием Доддс организовал молодую команду, которая должна была прояснить одну мутную аферу, привлекшую внимание лондонской общественности. Задание на эту операцию отдавал лично премьер-министр под грифом «совершенно секретно», а это значило, что расследование тайной службы ни в коем случае не могло закончиться провалом.

Поводом стала анонимная заметка в «Таймс» от 4 сентября 1918 года, в которой сообщалось о таинственном исчезновении профессора Эдварда Хартфилда в Нижнем Египте. Хартфилд слыл одиночкой, но корифеем в своей области с тех пор, как расшифровал таблички из Файюма — собрание иератических[228] текстов XVIII династии.

Совещание состоялось в комнате карт «Интеллидженс сервис», расположенной на самом верхнем этаже. На стенах, обшитых деревом, были развешаны карты Британской империи и ее колоний, из-за чего комната и получила свое название. Посреди комнаты стоял длинный черный стол и кресла с подлокотниками, автором которых был знаменитый мастер Томас Чиппендейл. Джеффри Доддс сел в узкой торцевой части стола, по обеим длинным сторонам расселись шесть его агентов и протоколист, который принимал участие во всех встречах подобного формата, также среди присутствующих был незнакомый господин, по виду ученый. Он рылся в какой-то стопке бумаг. На доске позади полковника висели фотографии и рисунки. Доддс начал свои объяснения, взяв в руки указку из камыша.

— Это единственная сохранившаяся фотография профессора Эдварда Хартфилда, пятидесяти четырех лет от роду, последнее время проживавшего на Бейсуотер, Глосестер Террас, 124, приверженца протестантско-пиетической церкви, так называемой «low church», женатого на Мэри, урожденной Фишер, — оба британские подданные.

Присутствующие рьяно делали пометки.

— Фотографии предположительно двадцать лет. По словам свидетелей, Хартфилд выглядит сегодня примерно так. — Доддс ткнул указкой в снимок, на котором был запечатлен мужчина с морщинистым лицом, выглядевший соответственно своему возрасту. Хартфилд носил маленькие круглые никелированные очки и бакенбарды, подбородок был гладко выбрит.

— Последний раз профессора видели между 21 и 23 июня в Рашиде, городке в западной части дельты Нила. Более точной даты установить не удалось. О квалификации Хартфилда мне рассказывать не нужно, она и без того всем известна. Достойным упоминания мне кажется тот факт, что интересующая нас персона не работала по заданию Общества исследования Египта, равно как и другой подобной организации. Хартфилд был ученым-одиночкой и всегда мог вернуться к своим доходным домам в Бейсуотере и Паддингтоне, а также значительному наследному капиталу. Его счета в вестминстерском банке «Мерилбоун» не отличаются ничем примечательным, если не брать во внимание, что его последняя, письменно подтвержденная трансакция датирована 4 апреля. С тех пор он не производил никаких банковских операций.

Полковника перебил Джерри Пинкок, маленький, коренастый молодой человек с длинными волосами, какие носили еще во времена королевы Виктории. Его прозвали «barker», что примерно значило «дурнолай», потому что за свое он старался вцепиться мертвой хваткой. Джерри задал вопрос:

— Сэр, можно ли предположить, что этот человек мог стать жертвой несчастного случая, ограбления или какого-нибудь другого происшествия?

— Это не тот вопрос, которым нам следует здесь заниматься, — рассердившись, ответил Доддс. — Любое событие из ранее упомянутых вами могло стать причиной исчезновения Хартфилда. В этом случае дело не должно было бы нас интересовать. Но есть некоторые основания, которые представляют это убийство, если таковое, конечно, имело место, в совершенно ином свете. Я прошу, чтобы вы были внимательнее!

Пока Доддс говорил, все его тело, казалось, было сковано, словно он испытывал какое-то таинственное напряжение, а на лице сияла почти счастливая улыбка. Полковник любил удивлять своих сотрудников постановкой задачи и, сообщая обстоятельства нового дела, каждый раз приходил в состояние эйфории, как восточный сказочник.

Умиротворенно откинувшись на спинку кресла, скрестив руки на груди и глядя то в выбеленный потолок, то на гладкую, совершенно пустую столешницу, полковник продолжал:

— В Египте, который, как вы знаете, находится под британским протекторатом, ежегодно совершаются значительные открытия. Предполагаю, что вы знаете о раскопках, которые ведет Британский музей. Даже эксперты не в состоянии однозначно ответить, сделаны ли уже самые резонансные открытия или настоящие сенсации все еще впереди. Этот вопрос разделил археологов на два лагеря: одни утверждают, что все гробницы фараонов, обнаруженные до сего дня, были разграблены еще в древние времена, а те усыпальницы, что пока не найдены, пребывают в разоренном состоянии. Другие же археологи утверждают, что существуют гробницы, которые были так хорошо замаскированы и спрятаны, что о них забыли еще во времена династий. Однако от одной влиятельной исторической фигуры в истории Египта не осталось и следа. Впрочем, не совсем так. Вот уже много лет археологи обнаруживают находки, позволяющие предположить, что они напали на его след. Но как только какой-нибудь исследователь брался за это дело, след вновь пропадал. Этого человека звали Имхотеп.

В описании Имхотепа полковник Доддс полагался на свою фантазию и широту мышления, так что некоторые присутствующие от восторга закатывали глаза и задавались вопросом, не присутствуют ли они на каком-то семинаре по истории Египта.

Чарльз Уайтлок, мускулистый шотландец из Глазго с кустистыми светлыми бровями, даже беспокойно ударил кулаком по столу и воскликнул:

— Сэр, мы не могли бы перейти к конкретной теме?

Смутившись от такого поворота событий, Доддс прекратил свой экскурс в историю Египта и попытался отыскать утерянную нить разговора.

— В гробнице Имхотепа, — продолжил он, — может быть больше золота, чем во всех современных золотых запасах стран мира, потому что египтяне накапливали его в больших количествах.

Пинкок тихо присвистнул сквозь зубы. После этого слово взял пожилой, незнакомый большинству присутствующих мужчина.

— Если позволите мне вмешаться, я хотел бы сказать, что в первую очередь следует обращать внимание не на золото. В найденных текстах снова и снова повторяются слова о вещах, которых мы не понимаем. Описание этих вещей позволяет предположить, что древние египтяне обладали научными методами и системами, с помощью которых построены пирамиды и высечены из скал тысячетонные обелиски. При этом их смогли перевезти на сотни километров. Египтяне вырыли извилистые ходы гробниц глубиной до двухсот метров, обеспечив рабочих светом и кислородом. Обнаружение гробницы Имхотепа стало бы настоящей научной сенсацией.

— Профессор Шелли — эксперт по египетским древностям, — снова заговорил Доддс. — Короче говоря, гробница Имхотепа слишком важна, чтобы ее открыл кто-нибудь другой, кроме англичан. По желанию правительства Его Величества «Интеллидженс сервис» должен взять инициативу на себя.

После паузы первым заговорил Уайтлок:

— Кто еще, кроме Хартфилда, занимался этим проектом?

— В этом заключается наша проблема, — ответил полковник. — Мы не знаем, кому и что известно о подробностях, ведут ли расследование этого дела другие тайные службы. Ясно одно: еще как минимум две группы пытаются обнаружить эту гробницу. Британский консул в Луксоре Мустафа-ага Аят, — Доддс указал на второй снимок, висевший на доске, — и начальник полиции Луксора Ибрагим эль-Навави, фотографии которого у нас нет. Они оба являются членами банды спекулянтов антиквариатом, у которых налажены контакты с археологами, вероятно, даже с британскими. Они работают с особым рвением и уже один раз могли бы обойти нас, если бы приняли всерьез леди Доусон.

При упоминании имени прекрасной леди по кабинету прошел шепот. В «Интеллидженс сервис» леди Доусон пользовалась симпатией не только ввиду своей красоты, но также благодаря своим достижениям в тайной службе, которые в немалой степени стали возможны благодаря женской хитрости и коварству. То, что она проводила дни, плавая на лодке по Нилу, прибавило ей завистников, но никак не врагов. Во время поисков фрагмента камня в Берлине появление на сцене Аята и эль-Навави почти лишило успеха леди Доусон. Ей пришлось попросить подкрепление и организовать нападение в ночном поезде по дороге в Мюнхен. Это сообщение заставило Пинкока задать еще один вопрос: какую роль в этой истории играют фрагменты камня? Ответ был таков: Хартфилд пытался отыскать отдельные фрагменты камня, поскольку надеялся, что на каменном осколке удастся найти какие-нибудь указания на место расположения гробницы Имхотепа.

— Профессор Шелли может вам подробнее рассказать об этом, — добавил Доддс.

Профессор поднялся и раздал листки, которые лежали перед ним на столе, словно это был семинар.

— Первый фрагмент камня из Рашида, который французы назвали Розеттским, я обнаружил в Британском музее в ходе своих исследований. Когда я получил от вашего шефа секретную информацию о содержании известных частей, я смог сопоставить следующий текст:

— Видите, — добавил профессор, — теперь вы видите, что окончание первого отрывка неполно, но речь идет о золоте, а возможно, и о чем-то большем. От остального текста осталось так мало, что совершенно невозможно ничего разобрать. Надеюсь, что на других кусках содержится больше сведений.

Профессор сел. Агенты испытывали явную беспомощность. Никто не знал наверняка, что на это сказать.

— Кто этим еще интересуется? — спросил Пинкок-Дурнолай.

— Мне кажется, — сказал Доддс, — что вторая группа намного опаснее, чем первая. Речь идет об организации или даже нескольких организациях радикальных националистов. А противники, которые действуют по политическим мотивам, — самые опасные. Мы не знаем, кто глава этой организации и сколько в ней членов. В своем стремлении избавиться от любого иностранного влияния в Египте они не гнушаются никакими средствами. Они совершают нападения на британские учреждения, взрывают железные дороги и топят корабли на Ниле, чтобы привлечь к себе внимание. Они пользуются большой популярностью у народа, поэтому этих людей довольно трудно достать. У них имеются сторонники и укрытия во всех частях страны. Наибольшие опасения вызывает самая разветвленная организация — «Тадаман». Дело в том, что в ее рядах есть высокообразованные и крайне решительные люди. Мы предполагаем, что в ней несколько сотен активистов и столько же сторонников. В качестве символа они используют знак кошки, который можно найти в иероглифическом письме. Почему они избрали именно этот символ, мы пока не можем сказать, но это наверняка послужит ключом к обнаружению центра данной организации. Однако речь идет о гипотезе, не больше.

Доддс в своих объяснениях дошел до момента, когда присутствующие переступили в этом деле за грань оплачиваемого исполнения долга, что было неудивительно. Это прежде всего выражалось в гробовой тишине, повисшей в комнате. Сейчас каждый думал о себе и о том, как ему придется решать данную проблему. Тишина напоминала напряженное затишье перед грозой. Словно раздумывая над проблемами, которые возникали обычно в ходе расследования, каждый из мужчин чувствовал себя декламатором стихов Байрона, а Доддс, чтобы скоротать время, разгладил усы и стал скручивать большим и указательным пальцами их кончики, чтобы они заострились.

— Сэр! — Первым опомнился Дурнолай-Пинкок. — Если я вас правильно понял, сэр, то при решении этой задачи нам предстоит столкнуться с некоторыми труднопреодолимыми моментами. Не только из-за того, что мы не знаем истинных причин этих поисков, неизвестно также место действия, количество участников и подводные камни, которые скрывает это предприятие. Это уравнение с множеством неизвестных, это задача, которую в математике не представляется возможным решить.

— Пинкок! — возмутился полковник. — Мы же здесь не в университете, а в тайной службе Его Величества. — При этом его только что довольное лицо омрачилось и пошло пятнами.

Пинкок тут же встал по стойке «смирно» и коротко, по-военному ответил:

— Так точно, сэр!

Приступов гнева полковника опасались, и Пинкоку было знакомо это выражение лица Доддса, говорившее само за себя: еще один шаг — и будет поздно. Насколько он знал Доддса, у того уже наверняка имелся план битвы, он его давно разработал, расписал линии продвижения и, следуя железным правилам, определил каждому роль в этом предприятии, как для фигур на шахматной доске. И было благоразумно следовать этим правилам. Пинкоку не пришлось больше ждать: Доддс перешел непосредственно к разъяснению своей стратегии.

Исходя из того, что Эдвард Хартфилд занимался этим делом больше, чем кто бы то ни было, нужно было обнаружить следы профессора. Для этого команде предстояло разделиться. Одна половина (далее она будет называться «А»), поддерживаемая профессором Шелли, возьмется за поиски Хартфилда в Англии; вторая половина (далее она будет называться «Б») будет искать Хартфилда в Египте. В случае, если этого человека или его жену не найдут, интерес переключается на свидетелей — друзей, знакомых, случайных людей. Если же и это ни к чему не приведет, следует перейти к изучению публикаций, документов и письменных свидетельств. Если в ходе операции выяснятся ранее неизвестные факты, особенно касающиеся политических группировок, прежде всего секретной организации «Тадаман», о них нужно безотлагательно сообщить в центр, чтобы их получили остальные агенты, участвующие в операции «Фараон».

Начало операции и место получения приказов для группы «А» в Англии будет в здании «Интеллидженс сервис», на набережной Виктории, для группы «Б» в Египте — жилая яхта «Исида», принадлежащая леди Доусон, якорная стоянка в Луксоре. «А» и «Б» будут располагать одинаковыми финансовыми средствами, и их наделят одинаковыми полномочиями в соответствии с внутренним уставом «Интеллидженс сервис». Разрешается применять огнестрельное оружие и получать справки в государственных учреждениях под фальшивыми именами. При разоблачении операции, аресте или задержании одного из членов групп в ходе расследования запрещено называть подлинное имя и свое задание. Следует опровергать любую принадлежность к War Office (военному министерству), подчиненному «Интеллидженс сервис».

Осознавая всю важность задачи, полковник приподнялся в кресле, с выражением триумфатора оглядел присутствующих и медленно произнес, делая ударение на каждом слове:

— Господа, вы — элита мировой империи, которая занимает пятую часть мира, и служба информации Его Величества — лучшая служба. Помните об этом при проведении всех своих операций.

Когда полковник еще говорил, в кабинет вошел посыльный и положил на стол перед Доддсом извещение. Сначала полковник рассерженно отбросил его в сторону, но потом пробежал глазами первые строки и взволнованно заерзал в кресле.

— Только что я получил извещение от леди Доусон из Луксора, — начал он и обстоятельно продолжил: — Внизу дюны, в трех милях западнее Саккары, был найден мумифицированный труп женщины. По всей вероятности, это тело Мэри Хартфилд — жены профессора Эдварда Хартфилда. На теле нашли письмо на имя Мэри Хартфилд, что позволило определить личность. Оно датировано 4 октября 1918 года, на нем стоит подпись и инициал «К». В этом письме речь идет о слепке камня и о сумме в десять тысяч фунтов, которая должна быть передана за него. Место встречи: гостиница «Савой», Каир. День передачи денег: 12 октября 11 часов утра.

— И кто же этот «К»? — взволнованно воскликнул Пинкок, в то время как по комнате распространилось беспокойство и все начали переговариваться друг с другом.

Полковнику Доддсу пришлось потрудиться, чтобы успокоить своих людей. Наконец он привлек к себе внимание, громко заявив:

— Теперь вы видите, господа, что мы, очевидно, имеем дело с нашими будущими конкурентами.

Глава 6 От Каира вверх по Нилу

Поистине, число месяцев у Аллаха — двенадцать месяцев в писании Аллаха в тот день, как Он сотворил небеса и землю. Из них — четыре запретных, это стойкая религия: не причиняйте же в них зла самим себе и сражайтесь все с многобожниками, как они все сражаются с вами. И знайте, что Аллах — с богобоязненными!

Коран, 9 сура, 36 аят
Отношения между Омаром и эк-Кассаром назывались дружбой, но на самом деле все было немного иначе. После неожиданного освобождения из военной тюрьмы в Исмаилии в жизни Омара произошел крутой поворот. Несмотря на то, что его связь с новым знакомым имела вынужденный характер, юноша получил преимущества благодаря своему шраму на правом плече, появление которого теперь стало ему немного понятнее, тогда как автор сего творения до сих пор оставался неизвестен. И хотя великая война закончилась лишь спустя несколько недель после их освобождения, а обвинения в надуманных преступлениях были вынесены им исключительно по причине военного времени, Омар и Нагиб не знали, находятся ли все еще их имена в списках разыскиваемых британского военного министерства. Они посчитали, что будет лучше, если на первое время они затаятся.

Не было в мире другого города, как Каир, в котором можно было незаметно жить и умереть никем не узнанным. Каждый день где-нибудь между районом Макаттам и вокзалом рушился переполненный жильцами дом с узким фасадом, погребая под своими руинами сотни никому не известных людей, потому что многие поколения подряд в течение столетий надстраивали этаж за этажом без соответствующих на то разрешений. Это продолжалось до тех пор, пока слабые фундаменты не проседали, а балки и кирпичи, повинуясь силе тяжести, не обрушивались вниз. Поэтому для обоих не было проще задачи, чем спрятаться в старом доходном доме, в тени цитадели на боковой улочке шариа Ассалиба между мечетью Ибн-Тулун и мечетью султана Хасана. Там они делили друг с другом две комнатушки, снятые для них неизвестным членом «Тадамана». Их новое жилище располагалось на шестом этаже и выходило окнами на тыльную сторону соседнего дома, который ничем не отличался от всех остальных и стоял так близко, что жизнь соседей всегда была на виду, включая нарушение святых законов даже в месяц рамадан.

Хотя Омар родился в этом городе, ему было неуютно в скопище людей, которые жили здесь подобно боящимся света термитам; к тому же, в отличие от насекомых, у них не было возможности хотя бы раз в жизни подняться в небо и начать все заново. Он никогда не чувствовал себя комфортно в этом грязном, нищем лабиринте живописного старого города на востоке, где постоянно пахло пылью и полуразложившимися фекалиями. Но прежде всего — бедностью.

Здесь египтяне жили, как и несколько столетий назад: они так же одевались и терпели те же лишения. Маленькие радости, как и прежде, ограничивались посещением прокуренных кофеен с выставленными на улицу маленькими столиками. Было достаточно двух пиастров, чтобы разогнать все печали бесконечного полудня. В домах не было воды, и, разумеется, никто ничего не слышал о гигиене. Мужчины ходили в баню, если в том была необходимость (что случалось довольно редко), женщины от воды держались подальше, они носили паранджу, регулярно рожали детей и беспрекословно следовали правилам жизни этих кривых переулков.

Можно было подумать, что Омар вырос в другом Каире, на западе, по ту сторону реки на бахр аль-А’ама, в районе вилл и дворцов в Аль-Гамалея или Дарб-эль-Масмат, где появился на свет хедив Исмаил. Там европейские иммигранты — итальянцы, греки, мальтийцы, французы и британцы — в прошлом столетии привили западный архитектурный и жизненный стиль, а остров посреди Нила, который до постройки плотины в Асуане каждый год заносило грязно-коричневым илом, был превращен в ботанический сад с эксклюзивным теннисным клубом и ипподромом. Здесь стояли роскошные дома с выбеленными фасадами — этот цвет в любой другой части города бросался в глаза, как обутый богомолец в стенах мечети, — пароходные агентства соревновались друг с другом, предлагая на громадных, в человеческий рост плакатах забронировать каюту первого класса. В этом богатом районе располагались банки, сдержанность которых выдавали затемненные окна, а в гостинице «Шеперде» или «Семирамиде» номера на сутки с видом на Нил стоили в три раза дороже, чем годовое жалованье одетого в белоснежный костюм швейцара.

Нет, это не был мир Омара, и люди, которые вели там роскошную жизнь, не будили в нем зависти. Он вырос на краю пустыни, у ворот необозримого города, и ему нужна была близость песков. Дневная жара, трепет ночи, бесконечный горизонт на западе и голоса, которые терялись в этих далях, — это был его мир, он притягивал его своей магией, как аромат женщины. Но как Омару было избежать большого города?

Нагиб считал, что они могли чувствовать себя в безопасности именно здесь, на каирских улицах-ущельях, где каждый человек существовал не один раз, а тысячу, потому что был похож на своего соседа. Омар понимал, что возвращение в Луксор невозможно, но и здесь он оставаться не хотел. По совету Нагиба Омар стал коротко стричь волосы и носить небольшую бородку, которая очень меняла его внешность, а также с удовольствием одевался в европейскую одежду.

В таком виде он однажды отправился в Гизу, которую он покинул восемь лет тому назад, но которая не исчезала из его памяти ни на минуту. Многие склонны думать, что к прошлому люди относятся снисходительно, потому что необъяснимый духовный механизм памяти вытесняет все неприятное, ужасное и чудовищное или, по крайней мере, сглаживает это, но Омару даже не пришлось напрягаться. У подножия пирамиды Омар провел лучшие годы своей жизни, его мир простирался от одного горизонта до другого. А что лежало дальше, он не знал, и его это не интересовало.

По дороге, которая вела из Каира в Гизу, ездили теперь только автобусы. Эти гремящие, исходящие черным дымом чудища заменили экипажи, потому что были дешевле и намного быстрее. Гостиница «Мена Хаус», некогда бывшая для маленького египетского мальчика запретной мечтой, не утратила ни одной черты своего колониального характера. Перед входом погонщики верблюдов все так же ожидали и громко зазывали клиентов.

— Polishingy Sir! Polishingy!

Омар взглянул на низенького, незаметного человечка у своих ног. Он беспомощно глядел на безногого микассаха, который, дружелюбно улыбаясь, протянул навстречу щетку для обуви.

— Polishingy Sir!

— Хассан! — выкрикнул Омар голосом безумца. — Старый, добрый Хассан!

Улыбка на лице калеки сменилась зачарованной неуверенностью. Микассах задумался надолго, так как сомневался, сделать вид, что узнал незнакомца, или напрямую спросить, кто же его собеседник, когда и где они встречались.

Омар избавил чистильщика обуви от долгих раздумий, опустился на колени на теплую мостовую, положил руку на его плечо и сказал:

— Это я, Омар. Неужели годы так сильно изменили меня?

Тут лицо старика озарилось привычной дружелюбной улыбкой, скорее из неуверенности, чем по необходимости, он вытер нос рукавом и нерешительно ответил:

— Омар эфенди. Да позволит мне Аллах пережить этот день еще раз! — Не обращая внимания на окружавших их людей, они крепко обнялись.

— Омар эфенди, — повторял снова и снова чистильщик обуви и качал головой. — Я часто вспоминал о тебе, эфенди, меня мучила совесть, потому что тогда я продал тебя незнакомому англичанину за десять пиастров.

Омар рассмеялся.

— Он был хорошим человеком, как для англичанина. Я научился читать и писать, выучил английский, зарабатывал себе на жизнь. Но потом началась война, и сразу все стало по-другому.

Хассан спрятал щетку для обуви в ящик, украшенный стекляшками, который он все так же таскал за собой, и произнес:

— Ты должен мне все подробно рассказать, эфенди.

Омар взял ящик, и оба отправились в сад у гостиницы «Мена Хаус». Омар наградил швейцара, который попытался преградить им путь, несколькими оскорбительными английскими выражениями, так что тот смущенно ретировался. Омар рассказывал о себе почти до самого вечера, не упуская никаких мелочей,пока горячее солнце не повисло низко над пирамидами, как было уже тысячи раз. Он рассказывал о своей жизни не только потому, что доверял этому добродушному калеке, Омар чувствовал, что его тянет к нему, будто к отцу, ибо микассах любил его как сына. При этом у Омара возникло то самое чувство восторга, которое он испытывал еще в детстве, когда смотрел на этого калеку и поражался его неодолимой жизненной силе. Хассан принадлежал к тому редкому классу людей, которые не жаловались и не ощущали боли, хотя жизнь играла с ними злые шутки. Они, конечно, не были счастливыми в полной мере, но всегда выглядели довольными, а их полное самообладание могло послужить примером любому мизантропу, ведь они получали удовольствие от жизни даже после жесточайших ударов судьбы. Такие люди не знают иной доли, а в общении с окружающими, которые принципиально относятся к ним с подозрением, ни о чем другом не говорят, кроме как о своем тяжком жребии. Они идут и падают, покоряются судьбе, жалеют себя и принимают подаяние, но не потому, что они нуждаются, а лишь из-за того, что это еще больше подчеркивает их несчастье.

Хассан был слишком горд, чтобы просить милостыню, он чистил людям обувь, и ему платили за это, он ненавидел подаяние и с гордостью рассказывал историю об одном богатом еврее, который бросил Хассану монету в пять пиастров, надеясь сделать доброе дело, как того требовала его религия. Хассан поднял монету, бросил ее назад и крикнул, чтобы еврей отдал ее какому-нибудь бедняку.

Когда Омар закончил свой рассказ, у микассаха было озабоченное лицо.

— «Тадаман»? «Тадаман»? — повторял он снова и снова. — Я никогда ничего не слышал об этом. Это, конечно, не значит, что такой организации нет. Я думаю, мне бы даже хотелось, чтобы такая организация существовала, потому что наш народ терпел много несправедливости и такое дело — бальзам на душу нашей страны. Конечно, не все средства хороши, но британцы придерживаются только того, что считают законным и справедливым они. Но это только их мнение, но не наше. Если они тебя найдут, то обязательно накажут.

— Я изменил свою внешность, — возразил Омар. — Когда я утром смотрю в зеркало, то сам себя не узнаю. А для британцев все египтяне на одно лицо.

— Я молюсь Аллаху, всемилостивейшему и всемогущему, чтобы ты оказался прав.

Омар кивнул.

— Мне намного опаснее кажется сам «Тадаман», в котором я стал одним из своих не по собственной воле. Они думают, что я им обязан, ведь они вытащили меня из тюрьмы. Я уже вынашивал мысль, чтобы сбежать, но это очень рискованно. У «Тадамана» везде свои шпионы. Когда ты видишь англичанина, то сразу можешь сказать: это подданный Его Величества, а у египтян не написано на лбу, что они симпатизируют «Тадаману». Наверное, все это ошибка…

У Омара совсем не осталось времени, чтобы хотя бы бросить мимолетный взгляд на лачугу, в которой он провел первые годы своей жизни. Его сводные братья продали небольшое владение вместе с верблюдами и отправились искать счастья в большой город.

Около полуночи Омар вернулся в Каир. На шариа Ассалиба жизнь била ключом. Продавцы кофе лавировали с кувшинчиками на маленьких подносах, пробираясь сквозь толпу. Пахло арахисом, который мальчишки жарили на обочине дороги в жестяных банках из-под рыбных консервов и мармелада, другие разносили на голове булочки с кунжутом, а между ними — множество хурият, которые прищелкивали языком. В кофейне «Роял» на углу возле съемной квартиры, где прямо на тротуаре, мешая прохожим, стояли столики, которые всегда были заняты, Омар наткнулся на Нагиба. Тот о чем-то оживленно разговаривал с каким-то незнакомцем.

Нагиб представил своего собеседника. Им оказался Али ибн аль-Хусейн, тощий мужчина с изрезанным морщинами лицом и седыми курчавыми волосами. Он был родом из Ливана и торговал пряностями. У Али были маленькие и, как показалось Омару, хитрые глаза. Во всяком случае, в его взгляде постоянно сквозило лукавство. Нагиб сообщил, что у торговца для них есть денежная работенка, но, заметив недоверие в глазах Омара, тут же прижал руку ко рту и успокаивающе произнес, что Али тоже один из членов их организации.

Задание, за которое торговец обещал парням пятьдесят фунтов и возмещение всех текущих расходов, на первый взгляд, не было связано с риском. Омару и Нагибу предстояло проплыть вверх по Нилу на корабле и подождать в Асуане караван из Судана, на котором везут хартумские пряности.

Омар, не раздумывая, согласился. Появился шанс убежать от чрезмерной суеты большого города, и он забыл об опасности, которая могла таиться в деле, предлагаемом Али ибн аль-Хусейном. Молодость и неопытность, а также доверчивость, бывшая основной чертой характера Омара и в целом определявшая его судьбу, победили сомнение. Конечно, у него имелся опыт общения с незнакомцами, но юноша не мог похвастаться тем, что хорошо разбирался в людях. К тому же он обладал веселым нравом, а жизнерадостность и неспокойный дух играли не последнюю роль в его жизни.

Нагиб, будучи старше Омара, не был ему ни помощником, ни заступником, скорее наоборот. Как только Нагиб дорывался до виски (а таких дней было больше, чем трезвых), Омару приходилось следить за другом, который в таком состоянии становился совершенно безвольным. Он оберегал товарища от чужих людей, чтобы обезопасить как его, так и свою судьбу. Отношения молодых людей давно перестали быть прежними, ибо их союз подточило недоверие, и они держались вместе только благодаря общему чувству патриотизма. Они уже давно не работали: с одной стороны — из страха выдать себя, с другой — потому что Нагиб считал, что «Тадаман» не позволит своим членам опуститься.

Было ли это задание дано им по ходатайству «Тадамана» или же это была личная инициатива Хусейна, Омар и Нагиб не стали уточнять. Али исчез сразу же, как только объяснил их задачи и передал конверт с бумагами-инструкциями и деньгами.

И поведение, и речь Хусейна не допускали никаких возражений, поэтому парни не стали задавать вопросов. Хусейн сказал, что будет ждать их 17-го числа этого месяца здесь, в гавани.

В бумагах, которые оставил им ливанец, к удивлению парней, даже не было его адреса, но зато был их собственный. Но, принимая во внимание возможность на пару недель сменить обстановку мрачной квартиры и полученные премиальные, они отбросили последние сомнения. Молодые люди купили по билету на почтовый пароход до Асуана, отдельно друг от друга, чтобы не привлекать внимания. На дорогу ушло три с половиной дня, которые они провели в крошечных каютах на двухъярусных полках — о нормальных кроватях не могло быть и речи.

Старый почтовый пароход назывался «Бедрашейн», у него были широкие гребные колеса, высокая дымовая труба, которая вверху расходилась в форме тюльпана, а на трех палубах могла разместиться добрая сотня пассажиров. В темном нутре корабля перевозили товары для поста. Позади стоявших на отлитых железных колоннах арках, защищавших от солнца, находилась самая верхняя палуба со столовой, меблированной плетеными креслами. Там в основном сидели англичане.

У Омара и Нагиба было достаточно причин, чтобы избегать столовой. Они в основном прогуливались по средней палубе, где, как и в вагонах третьего класса, были установлены крашеные деревянные скамейки. Здесь египтяне ели то, что они прихватили с собой в дорогу, разговаривали, играли в нарды, спали или просто смотрели на проплывавшую мимо них долину Нила. Тут Омар и Нагиб чувствовали себя достаточно уверенно, но все же избегали общаться на людях.

Ночь не приносила избавления от дневного зноя, поэтому Омар предпочитал забиться в нишу на кормовой палубе, чтобы немного подремать. О полноценном сне не могло быть и речи. Они уже проплыли Самалут, а около полуночи «Бедрашейн» должен был причалить у Миньи. Звезды нигде не висят так низко, как над ночным Нилом, и это ввергало Омара в состояние восхищенного созерцания. Именно очарование таких моментов позволяло ему на короткое время забыть о своей судьбе. Нечто подобное происходило с ним и в эту ночь.

Голоса двух англичан на верхней палубе вернули Омара к действительности.

«Сколько еще мне предстоит бегать подобно уличной дворняжке, удирающей от живодеров? Сколько еще я буду оставаться без собственной крыши над головой? Когда же наконец „Тадаман“ и его главари помогут скрыться?» — думал Омар. Заказ, который предстояло выполнить Омару, ни в коем случае не менял его отношения к организации, скорее даже наоборот. Глубоко в его душе поселился необъяснимый страх, и прежде всего перед неизвестным и безликим. Встретиться же лицом к лицу с каким-либо противником он не боялся. Тайком Омар подумывал о том, как бы ему отделаться от Нагиба и «Тадамана».

Его размышления были прерваны обрывками английских фраз, долетевших до его ушей с верхней палубы. Сначала он не проявлял к этому разговору никакого интереса, но затем собеседники сцепились в словесной перебранке, тон их беседы заметно поменялся, и Омару даже не пришлось особо прислушиваться, чтобы понять, о чем идет речь. Один педантично и ловко упрекал другого в необдуманности и глупости, осыпал собеседника градом ругательств, которые, как понял Омар, были самого грязного толка. Другой говорил, что его приятель лишь внешне отличается от их шефа, но болтает такие же глупости и использует те же аргументы.

Вдруг с верхней палубы прозвучало имя, которое заставило Омара насторожиться: Хартфилд.

В тот же миг юноша напрягся, стараясь не упустить ни одного слова. Сначала он сомневался, идет ли речь о том самом пропавшем профессоре, но вскоре его подозрения подтвердились: оба англичанина искали профессора Эдварда Хартфилда.

Один из мужчин неожиданно быстро успокоил другого, так что Омару с трудом удалось подслушать окончание беседы. По обрывкам не связанных друг с другом фраз он догадался, что англичане хотят сойти в Луксоре, при этом он услышал имя Картера.

Омар действовал быстро. Он поспешил в каюту, надел широкополую шляпу, которую полюбил носить с того времени, как стал скрываться в Каире, и поднялся по крутой железной лестнице на верхнюю палубу. Здесь он с подчеркнутой задумчивостью стал прохаживаться среди других пассажиров, делая короткие паузы и как бы любуясь красотой ночи. Таким образом он приблизился к англичанам на корме.

Один мужчина, выглядевший лет на тридцать, был маленького роста и длинноволосый. Резкий в движениях, он как бы составлял противоположность своему собеседнику — здоровому как бык старику, от которого исходило спокойствие, граничившее с вялостью. Как только Омар подошел к ним, разговор тут же резко оборвался, и юноша, незаметно рассмотрев обоих англичан, отправился в обратный путь.

После полуночи, когда пароход под сильные удары гребных колес и громкие крики людей причалил к берегу в Минье, сонный Нагиб вышел из своей каюты. Омар сделал знак, что хочет сообщить ему что-то важное. Они пристроились у поручней, делая вид, будто наблюдают за маневрами швартующегося «Бедрашейна». Когда Омар рассказал о случившемся, сонливость Нагиба как рукой сняло.

— Значит, ты говоришь, двое англичан?

Омар кивнул, не отрывая взгляда от берега.

— Одному — около тридцати, другой — вдвое старше.

— И они хотят сойти в Луксоре?

— Так сказал младший, насколько я смог понять.

— Когда мы будем в Луксоре?

— Рано утром.

После долгой паузы Нагиб произнес:

— Полагаю, мы сейчас думаем об одном и том же.

— Ты считаешь, нам нужно сесть на хвост этим двум англичанам?

— Да, именно так и думаю.

— Но как же наше задание?

Нагиб огляделся по сторонам, проверяя, не наблюдает ли за ними кто-нибудь, но в толкотне и неразберихе их разговор остался незамеченным.

— Нам нужно разделиться, — ответил Нагиб, — один поплывет в Асуан, как было оговорено, второй проследит за этой парочкой. Потом встретимся в Каире.

Ранним утром следующего дня Омар, взяв свой нехитрый багаж, первым покинул пароход. Предприятие было небезопасным. Поэтому Омару приходилось следить, чтобы его никто не узнал. Прежде всего ему не стоило попадаться на глаза этим двоим англичанам. Он укрылся за дощатым бараком и наблюдал, как англичане сошли с корабля. У каждого был большой старомодный дорожный чемодан и узел с вещами, словно они собирались пробыть в стране довольно долго.

Омар ожидал, что они возьмут экипаж и отправятся в гостиницу, но ничего подобного не случилось. Англичане подождали, пока толпа рассосется, отказались от услуг вежливого извозчика и отправились к паромным лодкам на берегу, паруса которых трепетали на утреннем ветру. Сейчас, в первых лучах восходящего солнца, Омар заметил, что англичанин повыше был намного моложе, чем показалось в темноте. У второго была розовато-бледная кожа, что выдавало в нем ирландские или шотландские корни, или, по крайней мере, говорило о повышенном кровяном давлении. Принимая во внимание, что на противоположном берегу не было никакого укрытия, а британцы хотели попасть в Харгу или в один из оазисов Ливийской пустыни, Омар решил, что преследовать их сейчас не имеет смысла.

Он считал цель англичан счастливым стечением обстоятельств, ибо так ему будет легче следить за ними. Куда они могли отправиться отсюда? Может, в эль-Курну, в Дейр эль-Медину, а может, их просто ждал Картер, чье имя они упоминали в разговоре…

Пребывание в Луксоре таило для Омара немалую опасность. Он должен был постоянно быть начеку и следить, чтобы его никто не узнал. Поэтому Омар прервал на время преследование британцев, чтобы обеспечить себе безопасность. После того как пароход отчалил и англичане переправились на другой берег, Омар взял поклажу и отправился в сторону вокзала, чтобы снять комнату в одном из дешевых отелей, которых там было около полудюжины.

Вся ситуация при дальнейшем рассмотрении казалась ему необъяснимо странной, но ведь именно необъяснимые события и определяют нашу жизнь. Проходя мимо старого отеля «Эдфу», Омар заметил, что тот совсем не изменился с тех пор, как он видел его в последний раз, если не считать того, что деревянная терраса перед входом обветшала и еще больше прогнила. Тут Омар почувствовал необъяснимый душевный порыв, ему захотелось взглянуть на сгорбленного старика, которому принадлежал отель.

Внутри ничего не изменилось. Как и раньше, его глазам предстал узкий коридор и стены с облупившейся зеленой краской. По-прежнему использовался коричневый старый ящик для ключей. За стойкой расположился лысый упитанный мужчина, который с гордостью сообщил, что теперь он новый владелец, и поинтересовался у Омара, чем может помочь ему. На вопрос «Есть ли свободная комната и сколько это будет стоить?» толстяк ответил, что сейчас не сезон, дом стоит совершенно пустой, поэтому комнату можно выбрать любую, а уж о цене они точно столкуются.

Омар решил, что выберет комнату, в которой когда-то жил журналист Уильям Карлайл. По сравнению с другими комнатами она оставила наилучшее впечатление. В книгу для постояльцев он вписал себя как Хазифа эль-Джаффара, шариа Квадри, 4, Каир. Это было имя ключника, который жил в нескольких домах от них по той же улице. После этого Омар почувствовал себя более уверенно.

Теперь стоило подумать о том, где он мог бы пересечься с англичанами. Омар вспомнил услышанный на борту «Бедрашейна» разговор, которому стал невольным свидетелем. У него складывалось впечатление, что оба британца совсем не археологи. Проработав несколько лет бок о бок с профессором Шелли, он хорошо знал этот тип людей и то, как эти люди привыкли разговаривать. Но что этим типам нужно от Хартфилда? Омар опустился на кровать, закинул руки за голову и уставился на противоположную стену с некогда белыми обоями, которые теперь были испещрены порнографическими рисунками, любовными признаниями на английском и арабском языках и расчетами квартирных издержек. Омар задумался. Профессор Хартфилд считался пропавшим без вести. То, что он исчез из-за каменного обломка, сомнения не вызывало, так говорил и Нагиб. И вот здесь было два варианта: либо Хартфилд решил искать гробницу Имхотепа самостоятельно, сохраняя все в строжайшей секретности, либо группа конкурентов завладела информацией и устранила профессора — похитила, пленила или убила. Может быть, Хартфилд не открыл им все, что ему известно, может быть, профессор кому-то сейчас нужнее, чем когда-либо раньше, и именно этими людьми являются двое загадочных англичан.

Погрузившись в размышления, Омар вдруг ухватился за мысль о том, что и ему уготована темная, неясная судьба. Судьба, которая с помощью цепи загадочных событий свела вместе многих людей, у которых была одна цель. Ему было трудно отказаться от этого предприятия, бросить все и начать новую жизнь, наполненную постоянным страхом, вечным спутником любого подпольщика. Было какое-то необъяснимое, почти магическое притяжение, которое все время наталкивало Омара на след, как ищейку с уникальным нюхом. Возможно, такое поведение имело в своей основе некую самонадеянность и он хотел противостоять конкурентам, у которых была та же цель? Это была черта характера, чуждая ему, но сейчас вдруг она проявилась.

Омар очень хотел отыскать профессора Шелли, но даже не знал, вернулся ли тот после войны. С другой стороны, ему казалось слишком рискованным вступать в контакт с британцем. Конечно, Шелли сделал для него много хорошего, и Омар испытывал к нему даже какую-то симпатию. Как бы там ни было, отношения между ними уже давно вышли за рамки господина и слуги. Но, принимая во внимание претензии, которые Омар вот уже полгода носил в своем сердце, а также отсутствие возможности встретиться с Шелли, он не мог отделаться от сомнений. К тому же Омар не знал, как отреагирует на его появление Шелли. Профессор был британцем, а имя Омара значилось в списке разыскиваемых лиц, который составило правительство британского протектората.

Первым делом Омар направился к паромщику, который перевез англичан на другую сторону Нила. Получив бакшиш, мужчина тут же вспомнил, что он доставил обоих саидов на жилую яхту «Исида», которая принадлежала какой-то английской леди. Паромщик также разболтал Омару, что мистер Картер совершил какое-то грандиозное открытие в Долине царей. Люди из эль-Курны поговаривают, будто там много драгоценных камней и золота, но этот клад еще никто не видел, потому что вход в гробницу снова засыпали и поставили у входа команду часовых, которая круглые сутки охраняет ее. Истории такого рода периодически возникали с того времени, как Картер избрал своим местом жительства Долину царей. А это случилось двадцать лет назад.

Солнце садилось на западе за горной цепью, окрашивая скалы в тускло-лиловый цвет. Омар попросил паромщика высадить его немного в стороне и потом преодолел остаток пути до жилой яхты пешком.

На яхте горел свет, и теперь под защитой сумерек Омар мог подобраться поближе к кораблю так, чтобы его никто не заметил.

Из приоткрытых иллюминаторов доносились обрывки беседы двух мужчин и женщины. На камбузе, который располагался на корме, готовили ужин. Омар сделал такой вывод, потому что из окна камбуза через какие-то промежутки времени выбрасывали наружу кухонные отбросы. Кок о чем-то оживленно разговаривал со вторым египтянином, которого он называл Гиханом. Внезапно он исчез с камбуза и вернулся с какими-то штуками. Сейчас, когда дневная жара спала и ей на смену пришла ночная прохлада, было слышно, как яхта поскрипывает деревянными бортами, заглушая посторонние звуки. Омар использовал это, чтобы подняться по сходням на корабль. Парень на четвереньках пробрался на переднюю палубу, где можно было заглянуть в салон корабля (до этого он заметил две большие бочки для хранения воды, за которыми можно было спрятаться).

Жалюзи кают-компании были опущены, но сквозь щель Омару удалось рассмотреть обоих англичан. Они сидели за длинным темным столом, стоявшим посреди салона, и внимательно рассматривали карту. Напротив них сидела склонившаяся над картой леди в белом арабском одеянии. Ее волосы были спрятаны под платок. На полу резвилась огненно-рыжая полосатая кошка. Низенький мужчина, которого звали Гарри, рисовал карандашом на карте линии между отдельными объектами и обводил названия, в то время как второй англичанин усердно делал какие-то пометки.

Через некоторое время Омар начал понимать, о чем идет разговор в салоне. Отправной точкой было место обнаружения какого-то трупа в дельте Нила. Это место, судя по нарисованным Гарри линиям, имело отношение к некоей территории в Нижнем Египте и, очевидно, как-то перекликалось с поисками Имхотепа.

Но самым загадочным в этой истории был не сам труп, а его местоположение, которое в свете недавних событий порождало множество беспочвенных предположений.

Неожиданно прозвучало имя Хартфилда, и Омар сначала подумал, что речь как раз идет о теле профессора, пока в ходе разговора не понял, что это труп его жены.

Леди Доусон поразительно владела материалом, она называла имена и факты, услышав которые, Омар сразу понял, что женщина играла здесь решающую роль. Неужели леди Доусон была агентом британской тайной службы? Омар припомнил время, когда работал с профессором Шелли. Тогда он заметил, что профессор и его жена старались осторожно общаться с леди. Неужели Омар, сам того не подозревая, служил в доме шпиона?

В такой волнительный момент, как этот, ему казалось возможным все. Могло ли быть такое, что Шелли научил Омара читать и писать, чтобы потом использовать его как агента против своего же народа? Может, профессор отказался от своих намерений только потому, что разразилась война? А если ночное нападение у колоссов Мемноса было инсценировано британцами, чтобы вызвать ненависть к египетским националистам? Неудивительно, что Омар в этот момент готов был броситься на обоих англичан и коварную леди, хотя и понимал, что это нападение грозило ему верной гибелью.

Все египтяне от природы обидчивы, они сильно переживают от нанесенных им оскорблений. Их безудержная ярость требует немедленной кровавой расправы, но для них также характерно то, что после короткой вспышки гнева они могут быть очень терпимы и снисходительны. Египтяне напоминают африканских слонов, о которых известно, что они с видимым безразличием терпят любую боль, пока чаша терпения не переполнится, — тогда они планомерно и обдуманно выступят против своих обидчиков. Если бы Омар выдал себя в ту секунду, то наверняка поверг бы людей, находящихся в салоне, в шок. И, разумеется, он был бы морально удовлетворен на короткое время, но в конечном счете его ждал бы прискорбный и глупый проигрыш, о котором он сам бы потом очень сожалел. Если же он действительно хотел насолить британцам, то ему нужно было повести их по ложному следу в поисках гробницы Имхотепа. Омар не мог так просто отдать добычу этой подлой своре ищеек.

Продолжая вполуха слушать разговор англичан, Омар пытался разложить по полочкам все, что ему до сих пор удалось узнать. Труп Мэри Хартфилд был найден между Рашидом и Фувой, в пустынной местности дельты Нила. Но нигде не было и следа профессора. Однако он сам, его документы и знания давали англичанам решающие сведения об Имхотепе. Были ли Хартфилд и его жена внезапно застигнуты песчаной бурей? По меньшей мере все указывало на это, и тогда, возможно, профессор и погиб. Ведь если бы он остался жив, то наверняка не успокоился бы, пока не нашел труп жены и не похоронил бы его. С другой стороны, все, кто искал гробницу Имхотепа, знали профессора Хартфилда. Не исключено, что археолога выкрали или убили с целью завладеть ценными документами, а смерть его жены — всего лишь инсценировка, чтобы отвлечь внимание от факта ограбления. Каждый, кто был связан с этим делом и кого знал Омар, был способен на убийство: «Тадаман», искавший власть и влияние, тайная служба британцев, которая не позволила бы, чтобы влияние и власть перешли к кому бы то ни было, и ага Аят, которого привлекало все, что сулило деньги.

Омар глубоко задумался над своим положением и на какое-то время потерял бдительность. Он перестал следить за обстановкой, забыв, что находился среди бочек, ящиков, бутылок и ведер. После неосторожного движения одна из бутылок упала на палубу и разбилась. На секунду Омар задумался, броситься ли ему прямо с борта в Нил или пуститься наутек вдоль борта и сбежать на берег по сходням. Повинуясь инстинкту, Омар все же избрал последний вариант, и, прежде чем вооруженные англичане показались на палубе, он уже достиг берега и скрылся в темноте.

С безопасного расстояния всего в несколько десятков метров Омар наблюдал за тем, как мужчины обыскивали палубу. Он слышал, как один из них высказал предположение, что бутылку свалила кошка. После этого мужчины спустились обратно в салон, а Омар вернулся к тому месту, где его ожидал паромщик.

Глава 7 Консульство в Александрии

Если бы Аллах ускорил для людей наступление зла, которое они призывают в своих проклятиях, подобно тому, как Он ускорил для них наступление добра, о котором они просят в молитвах, то они непременно погибли бы. Но Мы оставляем тех, которые не надеются на встречу с Нами, слепо скитаться в своем беззаконии.

Коран, 10 сура, 12 аят
Во всех словно вселился дьявол: носильщики, прислуга из отелей, хозяева, сдающие комнаты, и уличные торговцы набросились на пассажиров, которые спускались по узким шатающимся сходням «Медитеррании». Работники порта в белой застиранной униформе орудовали палками, чтобы оградить гостей из Европы от самых рьяных преследователей. Западный порт Александрии, куда прибывали большие роскошные лайнеры европейских пароходств, каждый раз превращался в ад, а работники порта еще усиливали это впечатление, действуя так, словно речь шла о жизни или смерти.

Подростки звонкими голосами нахваливали каракатиц, морских волков и ежей, которых они носили на длинной палке на плече; продавцы предлагали лепешки и медовые пироги, чай и лимонад; слепцы, с гордостью скрывавшие свои страдания под черными очками, торговали букетиками для дам; какой-то старик, сгорбившись под ношей, привлекал покупателей своими плетеными корзинами и чемоданами.

«Медитеррания» вышла из Марселя пять дней четырнадцать часов и тридцать минут назад. Она считалась не только одним из самых быстрых, но и самым комфортабельным кораблем на Средиземном море. Неудивительно, что по сходням спускалась лишь богатая публика и что работники александрийского порта просто теряли голову. За большой семьей — мать, отец, три дочки с гувернантками, — члены которой все до единого были одеты с иголочки, на берег сошли четверо мужчин в черных костюмах с большим багажом в руках. Сквозь шпалерный строй зевак пробирался знатный господин в белых перчатках и с тростью, которой он взволнованно махал четверым мужчинам с багажом.

— Позвольте представиться, Закс-Вилат! — вежливо поздоровался он, при этом плотно сдвинув ноги. Доктор Пауль Закс-Вилат служил французским консулом в Александрии, был культурным человеком со вкусом и манерами. Он родился в Эльзасе, чем объяснялось его имя и любовь к Бетховену, хотя в целом он ненавидел всех немцев лютой ненавистью.

Четверо мужчин среднего возраста в черных костюмах тоже представились. Это были профессор Франсуа Миллекан, археолог, глава Египетского отделения музея в Лувре, профессор Пьер Д’Омерссон, историк в университете Гренобля, член местной академии наук, Эдуард Курсье, языковед из «Коллеж де Франс» в Париже, и Эмиль Туссен из «Deuxieme Bureau»[229].

По одному взмаху руки к ним бросилась свора носильщиков и, расхватав чемоданы прибывших пассажиров, направилась по адресу, который назвал им Закс-Вилат: шариа эль-Хоррия, 12, французское консульство.

Мужчины, освободившись от багажа, поздоровались с консулом и пошли к припаркованному в стороне большому кабриолету «Лорен-Дитрих», который с превеликим удовольствием водил Закс-Вилат.

Широкая, с высокими пальмами между полосами движения прибрежная улица Александрии охватывала полукругом естественную бухту. Дворцы, дипломатические миссии, пароходства и светские отели придавали городу европейский облик, делая его похожим немного на Ниццу, немного на Монте-Карло. Александр Великий основал его, бросив плащ на землю и обрисовав его контуры мечом, тем самым показав, какой формы должны быть границы города.

Богато одетые господа и иногда даже европейские дамы сидели в уличных кафе, пили, курили, болтали и спорили о введении сухого закона в Америке, об эпидемии гриппа, которая охватила всю Европу и оставила после себя миллионы трупов, об экспериментах в Германии и Америке, а также о музыке, которую передают по воздуху. В далекой стране, из которой вылетели два смелых летчика и спустя шестнадцать часов, пролетев над Ньюфаундлендом, приземлились в Шотландии, появилась чужая, очень странная музыка, называвшаяся джазом. Она, словно буря, пришла в Европу, захватила концертные залы, клубы и темные прокуренные бары. Вдалеке от этого нового времени Александрия, выставляя напоказ европейское лицо, скрывала свою восточную душу. Мудиры, мамуры, омдахи и шейхи в длинных белых галабиях встречались наряду с гордыми офицерами в униформе британских оккупационных войск и офицерами египетской армии, которые соревновались с ними в блеске и шике своих мундиров. Темный, убогий мир мошенников, карманников, калек и нищих, которых в Каире можно было встретить даже в роскошных районах, здесь был вытеснен на окраины города. По крайней мере, вид у этих людей тут был намного приветливее.

Французское консульство на шариа эль-Хория прекрасно смотрелось бы и на рю де Сен-Оноре в Париже, лондонской Пэлл-Мэлл или Унтер-ден-Линден в Берлине — такой у этого дома был помпезный, ухоженный и совершенный, с точки зрения архитектуры, вид. Два скромно одетых слуги бросились открывать двери кабриолета, когда консул подкатил к порталу. Закс-Вилат попросил гостей пройти в салон, сообщавшийся с садом. В комнате, отделанной в музейном стиле красными шелковыми обоями, стояла позолоченная мебель времен Луи XV, на полу блестел черно-белый дамасский кафель с медным и латунным кантом, что придавало салону особый восточный налет.

Слуги без напоминания тут же подали черный пенный кофе в маленьких высоких чашечках и слоеную выпечку, политую медом и лимонным соком, а также коньяк, естественно, французский. Все было проделано с таким вкусом и обходительностью, что у гостей не оставалось сомнений: всем этим руководит жена консула. И они ошибались! Пауль Закс-Вилат, воспитанный пышногрудой гувернанткой без участия своей эзотерически-взбалмашной матери, после трех лет изучения юриспруденции и трех месяцев помолвки с дочкой эльзасского аристократа так и не смог больше найти подход к противоположному полу. Неудачная помолвка привела к тому, что он так и остался холостым, и это не бросалось в глаза до тех пор, пока он не поступил на дипломатическую службу. Карьера завела Закс-Вилата сначала в Марокко, где он прослыл одиночкой и привлекал всеобщее внимание, устраивая своеобразные мужские пирушки.

Нашумевший роман с коренастым телохранителем марокканского короля привел бы его карьеру атташе по культуре к краху, если бы не ходатайство одного из высокопоставленных чиновников французского Министерства иностранных дел, которое решало его дальнейшую судьбу и грозило применить различные дисциплинарные наказания. Те называли его просто «доктор К.», старались замять его вызывающие поступки и обеспечить ему дальнейшую карьеру, которая в другом месте сулила бы ему более высокую должность и ранг, но при этом, помимо его повседневных обязанностей, он должен был выполнять и роль агента секретной службы Франции.

Все это случилось семь лет назад, и у Закс-Вилата тогда не было иного выбора, как переехать в Александрию, где он возглавил шпионский отдел, работавший в Египте и на Ближнем Востоке. Его деятельность была направлена в основном против британских разведывательных служб, в меньшей степени — против государств этого региона. Уже сто двадцать лет, с тех пор как адмирал Нельсон разбил флот Наполеона Бонапарта при Абукире, англичане вели себя на Средиземном море как хозяева, и, несмотря на мирные договоры, в этом регионе время от времени разгоралось англо-французское соперничество, в котором решающую роль играли секретные службы.

Закс-Вилат старался провести встречу в наиболее неформальной обстановке, чтобы не испугать ученых из Франции, которые под ложным предлогом были приглашены в Египет и узнали об истинной цели своей поездки лишь незадолго перед отплытием. Закс-Вилат выбил для Франции официальное разрешение на проведение раскопок в Саккаре. Целью исследований и раскопок, для которых из неизвестных источников было выделено 25 000 франков, стал погребальный комплекс к северу от ступенчатой пирамиды, где полвека назад великий французский археолог Мариетт уже пробовал свои силы, но после двух бесплодных недель работы все же сдался.

Эта лицензия была для Закс-Вилата лишь прикрытием. Истинная цель этого предприятия, которое именовалось кодовым словом «Vacance», что означало «каникулы» или «вакантное место», заключалась в том, чтобы следить за активностью других секретных служб и организаций, связанной с поисками гробницы Имхотепа и ее вероятного обнаружения.

Шансы на успех предполагались такие же, как и у других контрагентов, и даже больше. Когда профессору Миллекану стало известно, что на обломках какого-то камня есть некие указания на местоположение гробницы Имхотепа, он вспомнил о переписке между Берлинским музеем и парижским Лувром, которая хранилась в анналах архива. В данной научной переписке речь шла о двух фрагментах, которые, по мнению французов, откололись от базальтовой плиты. Правда, их содержание оставалось весьма туманным из-за отсутствия остальных частей текста. Таким образом, в Лувре оказалась копия берлинского текста, но дальнейшие исследования были прекращены, потому что содержание, как считали исследователи, не представляло научной ценности.

Французские археологи чувствовали себя хозяевами в Саккаре с тех пор, как Огюст Мариетт обнаружил подземный лабиринт с саркофагами двадцати четырех быков Аписов. Получение новой лицензии на раскопки не могло вызвать никаких подозрений.

Саккара, некрополь древней столицы Мемфиса, простиралась на тридцать миль по левому берегу Нила от утесов у Абу-Роаш до Лишта. Название предположительно происходило от имени бога мертвых Сокара, как считали в этой местности.

Когда по всему Египту уже стали искать сокровища и исследовали старые постройки, никто не интересовался богом забытой местностью, в которой лишь маленькие полуразрушенные пирамиды напоминали о великих временах страны. Да и открытие Мариетта не стало плодом кропотливой исследовательской работы, а было лишь делом случая. Однажды он скакал верхом на лошади в южном направлении и провалился в глубокую темную яму посреди пустынных песков. Это был вход в подземный лабиринт.

Как ни старался Закс-Вилат, в консульстве по-прежнему царила напряженная атмосфера. И не только потому, что мужчины устали от пятидневного плавания, и не из-за шторма, бушевавшего всю ночь перед прибытием на Мальту, — причина крылась в способе, которым каждого вынудили взяться за эту работу. Секретная служба французов несколько месяцев подряд следила за учеными и выявила вещи, недопустимые для специалистов такого ранга, и теперь это угрожало их карьере и репутации.

Профессор Миллекан мог легко представить, что будет, если вдруг выяснится, что у него, приличного господина в годах, женатого, отца взрослой дочери, которая ожидала скорую помолвку с веселым статс-секретарем Министерства иностранных дел, были более близкие отношения, чем позволяют обычаи и закон, со своей собственной падчерицей, девятнадцатилетней кареглазой девушкой, дочерью его жены Жюстин от первого брака, в которую он был влюблен по уши.

Конечно, никто не знал об ахиллесовой пяте другого, но каждый догадывался, что все члены этой команды приехали сюда не просто так. Например, никто не ожидал, что Д’Ормессон, профессор, потомственный аристократ, — азартный игрок, который к тому же вращается в сомнительных кругах торговцев антиквариатом. По достоверным источникам, он выписывал фальшивые экспертные заключения. Высокооплачиваемый приработок понадобился Д’Ормессону, чтобы покрывать карточные долги, достигшие невообразимых размеров после продажи его замка на берегу Изера.

Курсье, разумеется, тоже был не без греха. Языковед из Коллеж де Франс, холостой бонвиван сорока лет со шрамом на правой щеке, занимался своим делом не из-за денег, а из праздного интереса. После того как он сбыл свое наследство, родовое поместье в Обюссоне, внимание секретных служб привлекла одна прискорбная история. Она случилась четыре года назад и вызвала в Париже ажиотаж. Тогда близ Сюрена, в стороне от аллеи Лоншам, нашли тело оперного певца Луи де Бержерака со смертельным огнестрельным ранением. Он считался лучшим другом Курсье, пока они не поссорились из-за балетной танцовщицы Клео де Мерод. Она некогда помогала бельгийскому королю Леопольду скрасить досуг в Париже. Ссора закончилась дуэлью на пистолетах недалеко от аллеи Лоншам. Певец был убит, что удивило и самого Курсье, который до этого в жизни не держал в руках оружия. Поиски убийцы не увенчались успехом, было всего два свидетеля — секунданты Курсье и де Бержерака, которые поклялись молчать.

Как секретная служба «Deuxieme Bureau» раскрыла это преступление, для самого Эдуарда Курсье осталось загадкой. Но он был поставлен перед выбором: либо работать на тайную службу, либо переехать в камеру одной из тюрем Парижа. И языковед принял предложение секретной службы.

Все они были под контролем Эмиля Туссена, шефа секретной службы Ближнего Востока, мужчины лет тридцати пяти, невысокого роста, с черными, почти сросшимися на переносице бровями, который зачесывал волосы на манер цезарей. Его всегда можно было увидеть с одной из его многочисленных трубок, которые у него лежали, казалось, во всех карманах, но он их крайне редко раскуривал. Зная о том, что отдел прибегает к шантажу, Туссен старался говорить с людьми жестко. Его широкая, но ни о чем не говорящая улыбка, которую он пытался надеть на серьезное лицо, иногда в какой-то мере провоцировала собеседников. Даже Закс-Вилат относился к Туссену настороженно, потому что не знал наверняка (но догадывался!), что главе агентурной организации известны подробности его прошлого.

Этим и можно было объяснить затянувшееся молчание, которое неожиданно воцарилось в комнате и, казалось, никогда не закончится. Но его вдруг прервал неуверенный кашель. Это только усугубило ситуацию, потому что наглядным образом продемонстрировало неуверенность собравшихся здесь мужчин.

Туссен набивал свою трубку. Курсье, который вроде бы лучше всех приспособился к сложившейся ситуации, барабанил пальцами по столешнице. Консул медленно помешивал кофе в крошечной чашке, и все безмолвно за ним наблюдали.

В этой странной обстановке Закс-Вилату впервые в голову пришла мысль: стоит ли вообще от этих людей ожидать необходимого рвения в работе? Это была его идея — привлечь к делу команду профессионалов и при помощи шантажа заставить их работать. Полдюжины агентов уже занимались этой проблемой, и у них было больше путаницы, чем толковых решений, в основном из-за того, что им не хватало профессиональных знаний.

— Я хотел бы коротко описать положение вещей, — обстоятельно начал консул, отложив наконец ложечку в сторону. — Вы ознакомлены с проблемой и знаете, о чем идет речь. Эта возможность, по мнению «Deuxieme Bureau», слишком важна, чтобы ее упустить и дать шанс британцам или каким-нибудь националистам. К тому же это вопрос национального приоритета. Ведь именно француз расшифровал текст на камне из Розетта, который теперь называется Рашид. — Он взял паузу. — Мы не знаем точно, — продолжил консул, — кто посвящен в эту тайну, но думаем, что их достаточно. Мои люди обнаружили три группы конкурентов, которые ищут гробницу Имхотепа. Это британцы. Точное их количество не установлено, мы предполагаем, что существует до десяти агентов. У них есть штаб-квартира на плаву — жилая яхта под названием «Исида», которая находится на якорной стоянке у Луксора. Вложенные средства и возможности британцев позволяют сделать вывод, что они являются нашими основными конкурентами. Вторая группа — самая большая по численности, но мы меньше всего о ней знаем. Возможно, речь идет о нескольких группах, которые маскируются под националистов. Нам известно, что среди них нет экспертов, ученых и археологов, но тем не менее их нельзя недооценивать, потому что они пользуются широкой поддержкой местного населения. Третья группа состоит из спекулянтов предметами антиквариата и искусства — нити ведут в Луксор. Они работают профессионально. У них большая финансовая поддержка. Они дают взятки. Кто знает, какую роль в этой стране играет коррупция, тот должен воспринимать этих людей всерьез. По поводу действий немецкой стороны есть только смутные предположения. У нас нет доказательств, что немцы тоже охотятся на Имхотепа, у них нет официального разрешения на раскопки, но я буду сильно удивлен, если немцы уже не работают под каким-то прикрытием.

Курсье, который, казалось, лучше всех разобрался в проблеме, задал консулу вопрос:

— Как вы считаете, у кого наилучшая стартовая позиция в этой ситуации? Или позвольте спросить иначе: как вы оцениваете наши шансы?

На этот вопрос ответил Туссен:

— C’est clair comme Veau de röche (Это ясно, как день)! В наших руках все козыри, ведь мы исходим из того, что ключ к проблеме кроется в тексте на каменной плите из Рашида. И у нас уже есть расшифровки текстов трех фрагментов, тогда как у остальных есть только две!

— При условии, что немцы тоже не охотятся за Имхотепом! — вмешался Миллекан.

— Вы еще забыли о переписке с Лувром! — добавил Д’Ормессон.

— В данный момент я не могу подтвердить эту информацию, — ответил консул. — Будем оптимистами, пока не обнаружится противоположное.

Слова Закс-Вилата рассмешили Курсье. Он вынул из своей дорожной сумки несколько исписанных листков, смочил слюной указательный палец и, вытащив нужный, положил его на стол.

Курсье расхохотался, он смеялся так громко и безудержно, что рассердил Туссена, который посчитал это неуместным.

— Мосье! — резкопроизнес Туссен. — «Deuxieme Bureau» призвала вас сюда в качестве языковеда. Если бы им нужен был остряк, то они обратились бы в Комеди Франсез.

Замечание попало в точку, развеселившийся было Курсье в мгновение ока окаменел, как от взгляда Горгоны.

— Впрочем, вы должны придерживаться Шампольона. Он ведь тоже, если я не ошибаюсь, преподавал в Коллеж де Франс, и ему расшифровывать иероглифы было намного труднее. Это при том, что немцы и англичане утверждали, что уже давно разгадали тайну египетских иероглифов.

Курсье сразу понял, что с Туссеном шутки плохи. Если кто-то попадал в его щупальца, то уж не мог рассчитывать на какое-либо сострадание — любое сопротивление приводило лишь к обострению конфликта. Противник Туссена превращался в добычу, которая напрасно пыталась высвободиться из его хватки. Туссен был прав: их стартовая позиция не была такой уж безнадежной, как казалось. И то, что остальные пока еще не знали об участии французов в этой гонке, могло считаться лишь преимуществом.

— Если я вас правильно понял, — произнес профессор Миллекан, обращаясь к Закс-Вилату, — мы будем проводить раскопки в Саккаре только для вида. Основная наша деятельность будет направлена на поиски гробницы Имхотепа.

Консул утвердительно кивнул.

— Я нанял для вас двадцать пять рабочих. Это не так уж много, чтобы отяготить наш бюджет, но и не слишком мало, чтобы вызвать подозрения в том, что раскопки ведутся лишь для прикрытия. Рабочей силой вы сможете воспользоваться уже с завтрашнего дня. В качестве жилья на время раскопок вам будет предоставлен дом французской миссии, который стоит на краю пустыни. Сегодня вы можете довольствоваться гостевыми комнатами в садовом павильоне.

Курсье нервно заерзал на стуле. Было видно, что он хочет что-то сказать, но Закс-Вилат спросил сам:

— У вас есть возражения, мосье?

— Нет-нет, — успокоил его Курсье и постарался придать лицу как можно более серьезное выражение перед тем, как спросить: — Просто предположим, что в Саккаре мы неожиданно наткнемся на гробницу Имхотепа. Что нам тогда делать?

Воцарилась долгая пауза. Закс-Вилат неуверенно взглянул на Туссена, словно Курсье спросил о чем-то непостижимом, чего вообще и вообразить нельзя. Туссен взглянул на Д’Ормессона, тот пожал плечами и повернулся к Миллекану. Профессор только повторил вопрос языковеда:

— Да, и что тогда?

Хотя Закс-Вилат уже более трех месяцев ничем иным не занимался, кроме поисков гробницы Имхотепа, и рассматривал все возможные и невозможные варианты, выискивая самых способных людей в секретной службе и выбивая для предприятия огромный бюджет, на который можно было перевернуть всю Саккару вверх дном, этот вопрос почему-то не пришел ему в голову. А ведь и правда, что случится, если он действительно наткнется на окутанную тайнами гробницу? Как бы там ни было, четкого плана не существовало. Никто не знал, что им делать в такой ситуации. Консула загнали в угол, но отвечать на этот вопрос нужно было в любом случае.

— Если это случится, — после довольно продолжительной паузы сказал Закс-Вилат, — нужно сразу же засыпать вход и хранить молчание, пока не поступят инструкции из Парижа.

Этот ответ не способствовал рабочему энтузиазму в команде, ученые продолжали задавать вопросы, но в них главным образом угадывалось безразличие. Черт бы побрал всех их вместе с «Deuxieme Bureau»! Безысходность и беспомощность настигли их дома, во Франции, заставив решиться на это предприятие. Их судьбы были в руках секретной службы, которая способна разрушить их жизнь. И теперь в душах ученых крепло смешанное чувство упрямства и негодования. Именно поэтому Закс-Вилат посчитал необходимым обратиться к присутствующим со словами:

— Каждый из вас знает, почему он оказался здесь, и каждый должен выполнить свой долг перед отечеством.

— Vive la France! — такими словами, в которых чувствовалась явная ирония, но над которыми непозволительно было шутить ни одному французу, Курсье отреагировал на заявление консула.

В тот же миг все взоры обратились на него, и Курсье, опасаясь неприятного скандала, сказал:

— Рано или поздно мы встретимся с британцами, египетскими националистами или немцами. Что делать тогда?

Закс-Вилат, поспешив ухватиться за этот вопрос, ответил:

— До этой ситуации просто нельзя допускать! Но «Deuxieme Bureau» ясно, что такое может произойти. В данном случае действует основной закон о неразглашении. Это значит, что вы не должны вызвать у них сомнение в том, что занимаетесь чем-то другим помимо археологической деятельности. Вы должны постараться придать всему предприятию вид исключительно научного исследования. В ваших чертежах и эскизах ни в коем случае не должно упоминаться имя «Имхотеп». Разговоры о положении дел нельзя вести при рабочих или в пределах слышимости: вам следует опасаться, что кто-то из них может владеть французским языком. Если возникнет неожиданная конфронтация, или конфликт, или ситуация, которая потребует немедленного прекращения работ, задействуйте кодовое слово «фараон». Его можно передать через кого-то устно, а также в письменном виде или в телеграмме, направленной в центр, в Александрию. В этом случае следует, насколько позволит обстановка, замести следы и ждать новых указаний.

Кодовое слово наверняка вызовет у читателя усмешку, ведь оно подчеркивает глупость, с которой иногда секретные службы подходят к решению проблемы. Частенько хорошо подготовленные акции с использованием большого количества людей и средств терпели крах из-за таких пустяков. Конечно, идея взять кодом слово «фараон» была понятна, ведь она просто витала в воздухе. И нет ничего удивительного в том, что французы, как и англичане, организовали секретный проект под одним и тем же названием. На тот факт, что Имхотеп вовсе не был фараоном, обращали внимание лишь в последнюю очередь.

Тем временем Эмиль Туссен раскурил трубку и, выпуская в воздух сладковатые клубы дыма подобно пыхтящему паровозу, злобно косился на лист Курсье. Тот, перехватив его взгляд, придвинул бумагу и сказал:

— Я уже сотни раз перечитывал эти строки, поверьте мне, но не продвинулся ни на шаг.

В порыве ярости, спровоцированном подчеркнутым безразличием собравшихся, профессор Д’Ормессон ударил кулаком по столу. Он был единственным, кто, будучи удовлетворен судьбой, даже радовался участию в необычном исследовании.

— Таким образом мы никогда не сможем добиться результата! — взволнованно воскликнул он. — Что же нам делать с этими смешными строчками и с такими же обрывками слов, когда нет уверенности, что это куски той самой каменной пластины, которая содержит точные указания. Нам нужны конкретные факты, следы, а не предположения!

Этими словами Д’Ормессон крепко поддел профессора из Лувра. Нет ничего более уязвимого, чем достоинство профессора. Миллекан вытащил из нагрудного кармана пиджака небольшие очки с круглыми линзами в позолоченной оправе, грациозным движением заложил изящные металлические хомутики за уши, взял в руки лист и сделал вид, будто собирается делать доклад.

— Глядя на этот текст, господа, можно с уверенностью сказать, что все эти фрагменты — осколки той самой базальтовой плиты, фрагменты которой оказались в Париже, Берлине и Египте. Соотнесенность берлинской и египетской части очевидна: оба отрывка текста совпадают друг с другом безукоризненно, и при этом не возникает смысловых противоречий. Что касается сегмента, который хранился в Лувре, то его нельзя прямо соотнести с остальными двумя частями, если рассматривать последовательность строк, однако в его принадлежности к этой плите тоже нельзя сомневаться. К тому же размер шрифта, глубина гравировки и характерные очертания букв указывают на то, что мы имеем дело с одним и тем же объектом. Гладкий левый и нижний край нашего осколка указывает на то, что это угловой сегмент.

— Ce sont de contes en l‘air![230] — перебил своего парижского коллегу профессор Д’Ормессон. — Предположим, что вы правы. Я даже соглашусь с вами. Но тогда нам нужно согласиться с тем, что ваш осколок выеденного яйца не стоит, пока не будут обнаружены недостающие части. Мы пока даже не знаем, скольких обломков нам недостает. Идет ли речь об одном, двух или трех элементах. Покоятся ли они еще в песках близ Рашида или уже сотни лет как выкопаны и сегодня находятся в музейных хранилищах среди тысяч других обломков.

Миллекан лишь растерянно пожал плечами. Их стартовая отправная точка была не из лучших, и он не мог не признать этого. Археология может одурманивать, как опиум, и возбуждать, как шампанское, но вместе с тем может быть сухой, как дубленая кожа. Однако не это ли так привлекает в поставленном перед ними задании?

Глава 8 В бегах

И откуда бы ни вышел ты, и где бы ты ни был — дома или в пути, обращай свое лицо при молитве в сторону Запретной мечети, ибо это — истина от твоего Всепрощающего Господа. Следуй ты и твоя община этой истине. Аллах не остается в небрежении к вашим делам и поступкам и наградит вас за это. Поистине, Он знает все ваши деяния!

Коран, 2 сура, 150 аят
В караван-сарае, в миле юго-восточнее Асуана, Нагиб эк-Кассар в назначенный день принял пять ящиков пряностей из Судана. Жара и миллионные полчища жирных черных оводов и мух, которые назойливо лезли в глаза, нос и рот, сделали невыносимым пребывание в этой местности, и Нагиб поспешил нанять повозку, запряженную волом, чтобы перевезти ящики на пристань.

Старый феллах с темным морщинистым лицом предложил достать колымагу за пятьдесят пиастров. Это была запредельная цена, но Нагиб согласился при одной мысли, что ему наконец удастся выбраться отсюда. Он уже несколько дней жил в страхе.

Последнюю ночь он провел в гостинице «Абталь эль-Тахир», дешевой ночлежке, окна которой из-за жары были заколочены гвоздями. Нагиб решил не селиться в живописной гостинице «Катаракт» с красно-бурой террасой второго этажа не только из-за того, что там было дорого. В этой гостинице останавливались в основном англичане. Но и «Абталь эль-Тахир» кишела иностранцами — Нагиб все время жил в страхе, что его кто-нибудь узнает, приходил в комнату лишь рано утром, чтобы урвать несколько часов беспокойного сна. Страх был велик, но не меньше была и ненависть. Британцы занимали самые красивые места в этой стране, а египтяне по-прежнему ждали исполнения данных еще перед войной обещаний о независимости.

Старик шел рядом с запряженной волом повозкой, а Нагиб, обмотав голову платком от палящего солнца, сидел на ящиках. Он считал, что ему еще повезет, если удастся добраться со всем грузом до места в целости. Только теперь ему окончательно стало ясно, во что он вляпался. Полицейские, а зачастую и британские солдаты, наблюдали за каждым перекрестком.

И неудивительно, что Нагиб, погрузившись в мрачные мысли, не любовался красотами окружающего ландшафта. Охряно-красные скалы песчаника возвышались на краю пустыни, как слоны, спешащие к реке на водопой. Пальмы, листья которых развевались на горячем ветру, одиноко стояли, чувственно покачиваясь, как не терпящие соперниц танцовщицы.

Нагиб не понимал, почему Али ибн аль-Хусейн сам не забрал товар, а поручил это задание ему и Омару, хотя не знал, можно ли им доверять. Все это повергало его в еще большее беспокойство. Нагиб осмотрел ящики. Они были сколочены из неструганых досок, скрепленных тонкими жестяными лентами. На их поверхности стояла арабская надпись «Хартум-Каир». Нагиб чувствовал себя не в своей тарелке, ему становилось не по себе от того, что он не знал, какой груз на самом деле находится в ящиках. Он постоянно думал о том, не скрывается ли что-либо более опасное за его миссией. Чем больше Нагиб об этом размышлял, тем больше в нем крепло сомнение, что он действительно перевозит пряности. Его один раз уже обвинили в преступлении, которого он не совершал. И на этот раз обстоятельства складывались так, что Нагиб мог попасть в ловушку.

Нагиб испугался, когда старик остановил повозку громким и протяжным криком «Э-э-эйя!». Служащий почтового пароходства в тюрбане, с повязкой на глазу помог разгрузить ящики и сообщил:

— Отплытие парохода задержится до поздней ночи, куда нужно доставить груз?

— В Каир, — ответил Нагиб, указав на надпись на одном из ящиков.

Служащий разрешил грузить их на борт.

— До десяти пароход точно не отправится, — сказал он и, подмигнув здоровым глазом, добавил: — На шариа Амир эль-Гоуш есть девочки по пять пиастров.

Отдав служащему бакшиш, Нагиб попрощался с твердым намерением больше не возвращаться сегодня к погрузке и затерялся в сутолоке асуанского базара. Вокруг него царило деловое оживление. Торговцы с юга — дерзкие сыны пустыни — пытались договориться с местными продавцами, выменивая фрукты, шкуры и искусно сотканные ковры на пищу и одежду. Пронзительные крики домашних птиц, выставленных в клетках, сливались с голосами уличных торговцев, которые со своими медными подносами с выпечкой и напитками всевозможных цветов лавировали в толпе. Здесь можно было купить галабии ярких цветов, мешки из грубой хлопчатобумажной ткани, галантерею из разноцветного стекла, еду и дешевые духи, распространявшие разнообразные ароматы. И среди всего этого — вяленая рыба, мясо с кровью, кипящие котлы с дьявольски острыми овощами, которые продавали маленькими порциями.

Это был праздник, от которого рябило в глазах и который мог измучить своими ароматами любого человека, даже с самым притупленным обонянием. Но Нагиб все не мог успокоиться. В каждом торговце, каждом чужаке он видел шпиона, предателя или соглядатая, преследовавшего его в толпе. Вскоре состояние молодого человека стало приближаться к сумасшествию.

Нагиб не решался остановиться, он бежал по улицам, над которыми для защиты от солнца были натянуты распоротые по шву мешки, словно за ним гнались фурии. Он не мог мыслить здраво, словно под влиянием какого-то парализующего наркотика, который вызывал в душе хаос и неуверенность, полностью был лишен силы воли. Нагиба несло, как бумажный кораблик на ветру, он отдался на милость событиям, не осознавая своего положения. Измотанный и разбитый, он в отчаянии опустился на стул в уличном кафе и, влив в себя несколько рюмок анисовой водки и почти столько же чашек черного варева, погрузился в забытье, которое заставило его отрешиться от происходящего вокруг.

В унынии Нагиб даже не заметил, как наступил вечер и золотые огни превратили базар в зеркальную комнату из «Тысячи и одной ночи». В сознание Нагиба не проникали даже чувственные мелодии уличных музыкантов, которые ходили от дома к дому, от кафе к кафе. И он точно заснул бы, если бы вдруг не почувствовал на плече чью-то руку.

Это прикосновение подействовало на Нагиба как удар плетью. Он решил, что его свободе настал конец. О бегстве нечего было и думать. Он еле-еле поднялся со стула. Только когда незнакомец заговорил с ним, Нагиб узнал одноглазого.

— Если хочешь успеть на пароход, — сказал тот, — тебе следует поторопиться.

О Аллах, всемилостивейший и всемогущий, он сам нагнал на себя столько страху, что уже не способен был отличить реальность от миража. В тот момент Нагиб не мог точно сказать, то ли ему привиделось это, то ли к нему действительно подошел одноглазый.

Но все происходило на самом деле: Нагиб прогуливался с этим мужчиной, отвечал, особо не задумываясь, и слушал слова незнакомца, не осознавая их смысла.

На корабле, который до отказа был забит людьми, одноглазый взял плату за проезд и провоз груза, и Нагиб отдался в руки судьбы. Немногие каюты были заняты, да и в них просто невозможно было находиться из-за жары, поэтому Нагиб разместился на носу, куда поставили его груз. К тому же здесь чувствовалось дыхание прохладного встречного ветра, который приносил хоть немного облегчения.

Нагиб лежал на двух своих ящиках и, скрестив руки на груди, смотрел в ночное небо, усыпанное звездами. С главной палубы до него доносился громкий разговор, то и дело заглушаемый шумом волн, которые, ударяясь о борт корабля, сбивались с ритма из-за противоположного хода гигантских гребных колес.

Страх, который сковывал его несколько часов назад, постепенно отступил, и его сменили равнодушие и даже убежденность в том, что теперь можно чувствовать себя увереннее.

Нагиб надеялся, что Омар присоединится к нему в Луксоре, он уже тысячу раз проклял себя за то, что отправил его по другому делу. Если Омар хотел прибыть в Каир к назначенному сроку, ему непременно нужно было сесть на этот корабль. Но Омар так и не появился. Поэтому Нагиб продолжил путешествие один. Вместе со своим таинственным багажом. Вниз по реке плавание длилось два с половиной дня, но только ночью выдавалось время, чтобы погрузиться в размышления. И чем больше Нагиб думал о заказчике и его странных методах ведения дел, тем яснее становилась ему вся низость и подлость Али ибн аль-Хусейна. Был он членом «Тадамана» или нет, любил он Египет или нет, но этот человек поступил гнусно, воспользовавшись ситуацией, в которой они оказались. Сам не желая попасть впросак, он подверг их опасности. Если все пройдет по плану, торговец получит товар целым и невредимым и заплатит лишь чаевые. Если же все закончится худо, то Хусейн так и останется безымянным торговцем пряностями с неизвестным адресом.

Это навело Нагиба на мысль: что случится, если аль-Хусейн не будет его ждать? Он должен был бы придерживаться уговора, но что делать с ящиками, если аль-Хусейн не придет?

Новое беспокойство охватило Нагиба, в нем росла безудержная злость. В ночь, перед тем как корабль должен был пристать в Каире, он взял кинжал и принялся взламывать один из ящиков, пока не сорвал узкую доску и не смог запустить туда пару пальцев. Нагиб ничего не нащупал, но почувствовал под пальцами крепкую мешковину и надрезал ее. Оттуда высыпался белый порошок. Опиум!

То, о чем Нагиб догадывался, чего опасался вот уже несколько дней, наконец подтвердилось: Али ибн аль-Хусейн воспользовался их патриотизмом и доверчивостью в своих преступных целях. Если это дело «Тадамана», то Нагиб эк-Кассар не желает иметь к этому никакого отношения.

Нагиб незаметно для окружающих забил ящик снова. От страха, который охватил его, у молодого человека дрожали руки. Он ломал себе голову, не в силах понять, чем они так привлекли аль-Хусейна, почему он избрал их для своих грязных дел. Он никак не мог взять в толк, почему это произошло именно с ними.

Помимо этого в его голове проносились тысячи других мыслей. Как ему себя вести после того, как он узнал об опиуме? Конечно, теперь негодяй был у него в руках. Нагиб мог шантажировать его, потребовать много денег за молчание, в один миг стать богачом, как сам аль-Хусейн. И почему бы не поделить выручку поровну? Но тогда аль-Хусейн наверняка выдаст Нагиба англичанам, и это будет конец.

Нагиб с трепетом вдыхал ночной воздух. На берегу мерцали огни Бени-Суэфа.

«Как бы так все обставить, чтобы аль-Хусейн понял: мне стало известно о содержимом ящиков. Небольшой намек, небрежно брошенная фраза — этого хватило бы, чтобы вселить в аль-Хусейна беспокойство. Намекнуть, что он должен повысить гонорар за опасное предприятие».

Но против этого говорили жесткий характер аль-Хусейна, его порочность, бесцеремонность и эгоизм, с которым он шел к поставленной цели. Конечно, он, эк-Кассар, будучи мелкой сошкой по сравнению с бандитом, наверняка проиграет ему в этой дуэли. Но потом он вспомнил об истории с консулом Мустафой-ага Аятом и его продажным субмудиром в Берлине. Они недооценили его — Нагиб незаметно сделал копию текста с осколка базальтовой плиты из Рашида. Наверное, они и сегодня радуются, что обвели набитого дурака вокруг пальца.

Терзаемый сомнениями и исполненный неуверенности, как и все люди с надломленной судьбой, Нагиб следующим утром прибыл в Каир, где его уже ожидал аль-Хусейн с несколькими лакеями. Аль-Хусейн, как всегда, был одет по-европейски; несмотря на жару, на нем был белый накрахмаленный воротничок и озорная бабочка, что придавало ему нечто щегольское и одновременно смешное. Вел он себя заносчиво, что было свойственно выскочкам, и не произнес ни слова благодарности или признательности.

Это обидело Нагиба, и если до этого момента он еще сомневался, какой линии поведения придерживаться, то теперь взял себя в руки и сделал замечание по поводу опасного заказа. Затем он выказал недовольство относительно оплаты, заметив, что это могло стоить ему головы.

Али ибн аль-Хусейн, не настроенный слушать претензии Нагиба, пропустил слова молодого человека мимо ушей. Его больше беспокоило отсутствие Омара. Он обозвал его ненадежным мальчишкой и даже более того: пригрозил своей плеткой, если Омар не появится до послезавтра.

Лакеи перенесли груз на повозки, запряженные ослами, каких по разбитым улицам старого города ездили тысячи. Али сел в экипаж с вороной лошадью, и повозки разъехались в разные стороны. Нагиб задумался: за кем ему стоит следовать? Что сейчас важнее было узнать: где находится логово аль-Хусейна или склад опиума? После небольшой заминки он решил проследить за аль-Хусейном. Если ему удастся узнать место жительства бандита, так или иначе тот приведет его к опиуму.

Экипаж медленно ехал по запруженным улицам. На шариа аль-Куаср-эль-Али, на правом берегу Нила, сновали гудящие автомобили, повозки с ослами и волами. Дорога была так забита, что о продвижении вперед не могло быть и речи, поэтому Нагибу было легко следить за экипажем. На мидан эль-Тахрир, где пересекались самые большие улицы города, а площадь обрамляли роскошные высокие здания, экипаж аль-Хусейна свернул на восток, затем поменял направление на мидан аль-Фалаки и наконец взял курс на вокзал Баб-эль-Луг, который потом оказался по правую руку. Аль-Хусейн двинулся дальше на юг.

На мгновение Нагиб задумался, не заметил ли его аль-Хусейн, потому что тот явно ехал окольными путями. Ведь он уже давно мог бы достичь цели, отправившись к месту назначения короткой дорогой. Нагиб следовал по пятам за экипажем, несмотря ни на что. Ему еще несколько раз пришлось менять направление, пока он не свернул на боковую улочку у мечети Ибн-Тулуна. Отсюда было недалеко до кофейни «Роял», где недавно аль-Хусейн неожиданно встретился с ними, и рукой подать до их квартиры.

Экипаж остановился возле дома, который отличался от остальных зеленым цветом (дома в Каире были преимущественно охряно-коричневые). Распахнулись высокие ворота, которые не допускали ни малейшего обзора, и экипаж исчез. Нагиб подождал некоторое время и потом решился подойти к дому. На здании, как и на улице, — никаких табличек с номерами или названиями, что не было редкостью в этом районе. Кроме цвета, дом больше ничем не выделялся. Ставни в окнах на всех четырех этажах были закрыты, у двери лежала куча мусора — в этом отношении дом тоже не отличался от тех, что стояли рядом. И все-таки что-то настораживало Нагиба. Несколько раз он прошел вдоль по улице взад и вперед, не сводя глаз с дома.

Он не мог объяснить своего поведения, как не мог наверняка сказать, принадлежал ли этот дом аль-Хусейну или кому-то еще. Его охватило странное ощущение, как будто в этом доме происходило что-то такое, что касалось и его самого. Если бы из дома вышел слуга, кухарка или посыльный, то все вопросы были бы сняты, но высокая дверь оставалась запертой. И Нагиб, не получив ответов на свои вопросы, вынужден был уйти.

Пока он добирался до квартиры, которую они снимали вместе с Омаром, в его голове сложился план, как действовать дальше. Нагиб твердо решил отыскать аль-Хусейна еще до того, как вернется Омар, чтобы забрать свой гонорар.

После напряженного путешествия Нагиб спал хорошо и крепко, пока утром его не разбудил громкий и настойчивый стук в дверь. Двое мужчин, египтяне в европейской одежде, попросили впустить их. Они сообщили, что за ним их прислал Али ибн аль-Хусейн. Нагиб подумал о деньгах, которые ему должен был Али, набросил галабию и беспрекословно последовал за незнакомцами.

На полпути Нагиб заметил, что они идут не к зеленому дому, к которому вчера подъехал Али, и спросил, куда его ведут. Один из незнакомцев, здоровенный мужчина с нависшими бровями и плоским, как у боксера, носом, лишь небрежно отмахнулся от него. Другой мужчина, жилистый и коренастый, за мрачным выражением лица которого все же читались некие отголоски доброты, коротко ответил:

— К аль-Хусейну, скоро увидишь.

Настороженность Нагиба росла, а когда у подножия холма Мокаттам показались бараки, сбитые из грубо струганных досок и крытые листовой жестью, он и вовсе разволновался. Здесь жили бедняки, отверженные законом, лишенные судьбой всяких милостей. Они существовали благодаря отбросам с рынков и свалок и тому, что удавалось выпросить их детям в Хелуане, Роде и Гезире, и нередко промышляли воровством. Ночь сеяла страх в этой местности, потому что каждый, кто жил здесь, подвергался большой опасности быть убитым. Ежедневно в непроницаемой сети дорог и лачуг на Мокаттаме исчезали люди, никогда больше не появляясь.

Что задумал сделать с ним аль-Хусейн? Неужели он хотел устранить его как свидетеля торговли опиумом? В то, что его привели сюда, чтобы отдать заработанные деньги, Нагиб, разумеется, не верил.

События последних дней привели к тому, что Нагиб, который не был по натуре трусом, теперь все больше и больше боялся. Страх был вызван осознанием той опасности, которая сопровождала преступную деятельность аль-Хусейна. Нагиб, обладая чутьем на людей, почувствовал, что именно они замышляют, хотя и не убедился окончательно в их намерениях. Чуть замедлив шаг, Нагиб резко прыгнул в сторону, оттолкнув при этом женщину с маленьким ребенком, которая оказалась у него на пути. Начался переполох. Нагиб пустился бежать по узкой улочке между двумя рядами домов и скрылся за первым поворотом. Потом пошел по грязной улице подчеркнуто спокойно, чтобы не привлекать внимание спешкой.

Нагиб почувствовал себя в безопасности, когда увидел вдалеке, среди трущоб мусорщиков, купола и минареты мечети Азункор. Он надеялся, что, добравшись до нее, выйдет наконец из этого лабиринта. Но в этот момент на улице перед ним появились мужчины и, растянувшись цепью, преградили путь. В центре — тот самый боксер. Нагиб обернулся, но с другой стороны навстречу ему двигалась еще одна фаланга. Они приблизились, боксер вышел вперед и ударил Нагиба в лицо с такой силой, что на мгновение у того потемнело в глазах. Он пришел в себя только спустя несколько секунд, когда «провожатые» снова толкнули его вперед, как безропотное животное.

Они остановились перед домом, стены которого были оббиты поржавевшей жестью. В нем не было окон, лишь одна дверь с покосившейся поперечной балкой. Боксер открыл дверь и впихнул Нагиба в темноту дома.

Когда глаза Нагиба привыкли к полумраку — свет в комнату едва попадал через люк в потолке, — он узнал аль-Хусейна. Тот сидел на ящиках, которые Нагиб привез в Каир. Его глаза сверкали яростью.

— Ты действительно думал, что сможешь меня обмануть? — негромко начал он, но именно в этом тихом голосе и крылась угроза. — Ты, червь, хотел меня, Али ибн аль-Хусейна, обмануть?

— Али эфенди, — ответил Нагиб, — о чем ты говоришь? Я выполнил твое задание, как ты просил. А это, как ты сам знаешь, было связано с большой опасностью…

Аль-Хусейн перебил его, махнув рукой:

— Ты, сын вонючего верблюда, рылся в чужих вещах! Я тебя научу, как обманывать Али ибн аль-Хусейна.

Он щелкнул пальцами, что послужило сигналом боксеру. Тот подошел к Нагибу и изо всей силы начал бить его, пока не попал парню в солнечное сплетение. Нагиб упал на пол. Мужчины вылили ему на голову ведро протухшей воды, и он пришел в себя. Поднялся. Из правой ноздри текла тонкая струйка крови.

— Клянусь Аллахом всемилостивейшим, — пробормотал Нагиб, — я не знаю, чего ты хочешь. Это те ящики, которые я получил в Асуане, и я привез тебе их в назначенный срок. За что ты меня бьешь?

— Ты знаешь, что в ящиках?

Нагиб колебался. Стоит ли ему говорить, что он выполнял задание в неведении, или признаться, что открывал ящики и обнаружил опиум? Он взрезал мешок, тут уж не соврешь, наследил. Поэтому Нагиб все же признался, что из любопытства поступил непростительно, открыл один из ящиков.

Али ибн аль-Хусейн поднялся и открыл по очереди все ящики. Полные мешки лежали все еще там. Нагиб вопросительно взглянул на Али, словно хотел сказать: вот видишь, мне нечего поставить в вину. Но прежде чем Нагиб успел что-то заметить, аль-Хусейн в ярости запустил руку в один из вскрытых мешков, вынул пригоршню чего-то и швырнул в лицо Нагибу.

— Ты знаешь, что это? — заревел аль-Хусейн в бешенстве. — Ты знаешь, что ты за мои деньги перевозил из Асуана в Каир?

— Песок? — испуганно спросил Нагиб.

— Пять ящиков песка!

— Но я же собственными глазами видел там белый порошок!

Аль-Хусейн нагло усмехнулся:

— Вот как, значит, ты видел порошок?! И он тебе так понравился, что ты приказал своему напарнику наполнить мешки песком, а сверху положить один мешок с ожидаемым содержимым, чтобы при поверхностном осмотре не заметили подмены.

— Клянусь бородой Пророка, нет! — вскричал Нагиб. — Этого не было!

Али ибн аль-Хусейн подошел к Нагибу и подчеркнуто медленно взял его руками за горло. Его кровь, казалось, вот-вот закипит, лицо побагровело, а глаза едва не вылезли из орбит. Черты лица аль-Хусейна, исказившись, превратились в ужасную гримасу, и он заорал, продолжая сдавливать горло Нагиба:

— Где Омар? Я задушу его собственными руками!

При этом он тряс головой Нагиба так, что, казалось, признание должно было само вылететь из его рта.

Нагиб даже не предпринимал попыток освободиться. Он знал, что в этом нет никакого смысла, и, чувствуя, что сознание покидает его, решил отдаться на милость судьбы. Тысячи мыслей проносились у него в голове. И мысль, что аль-Хусейн может его убить, была не на первом месте. Кто же мог доверять караванщикам? Путь из Хартума в Асуан был неблизким, переход длился около трех недель. За это время можно было легко подменить содержимое ящиков. И потом был еще этот одноглазый на пароходе. Он слишком легко согласился проследить за погрузкой. Нагибу в голову пришла абсурдная мысль: может ли он доверять Омару? А если эта история с двумя англичанами лишь повод, чтобы улизнуть?

— Где этот Омар, я хочу знать! — словно откуда-то издалека доносился до него голос али-Хусейна. Он ослабил хватку, и Нагиб жадно глотнул воздуха.

— Эфенди, — закашлявшись, пробормотал он, — как я уже говорил, Омар остался в Луксоре. Но он вернется. Поверьте мне, Али эфенди. На Омара можно положиться. — Нагиб говорил это, хотя уже и сам не был уверен, можно ли доверять Омару.

— Я буду искать его! — пробормотал али-Хусейн. — Я буду искать его и найду. И пусть Аллах сжалится над тобой, если я его не найду! Иначе… — Он сделал недвусмысленное движение рукой поперек шеи.

Потом Али дал знак двоим охранникам. Те оттащили Нагиба в соседнюю комнату без окон и дверей, связали его по рукам и ногам и бросили в угол. Там он и остался лежать в полной темноте.

Али ибн аль-Хусейн в тот же день в сопровождении тех же двух охранников отправился пароходом в Луксор.


С того момента как Нагиб и Омар расстались, прошло уже семь дней, семь довольно бесцельных дней, если не принимать во внимание того, что Омар узнал: леди Доусон — агент английской секретной службы. Он сидел на хвосте у двух англичан с парохода, но и это не принесло никаких результатов. Надежда, что на их пути где-нибудь возникнет профессор Хартфилд, не оправдалась. При этом он твердо рассчитал, что когда леди Доусон и оба англичанина на третий день отправятся в Долину царей, то по пути остановятся в доме Картера и вместе с ним пойдут по крутой тропе над утесами. Омар побежал снизу по мощеной дороге, хотя она была вдвое длиннее, но тем не менее успел вовремя. Издалека он увидел, как Картер, держа в руке большой план-чертеж, обвел что-то карандашом. К тому же резкие жесты археолога свидетельствовали о его возбужденном состоянии: казалось, он пытался убедить собеседников в чем-то невероятном.

Держа в руках узловатый посох, с какими обычно ходят феллахи, Омар приблизился к ним, помахал рукой и дружелюбно поздоровался. Между тем он пытался уловить из их разговора хотя бы несколько слов. Но то, что он услышал, разочаровало его: они говорили не об Имхотепе. В основном речь шла о каком-то неизвестном фараоне, имя которого Картер обнаружил на глиняной печати, чаше и одной деревянной шкатулке. Леди Доусон с изящным зонтиком от солнца и двое агентов в широкополых шляпах не обращали внимания на странного соглядатая, вероятно полагая, что человек такого низкого положения едва ли знает английский язык. Так Омар, усевшись отдохнуть на камень, узнал, что лорд Карнарвон, по заказу которого Картер проводил раскопки в Долине царей, был баснословным скрягой. Он только и ждал, как бы побыстрее и с наименьшими затратами добраться до сокровищ, и ни во что не ставил науку. И Картер уже несколько раз задумывался над тем, чтобы бросить это предприятие.

Из этой беседы Омар понял, что Картер обладает эксклюзивной информацией, которой он поделился с леди Доусон и агентами и о которой лорд Карнарвон не должен был знать. Поскольку разговор шел не о гробнице Имхотепа, то имя Хартфилда, ключевой фигуры в этом деле, не было упомянуто ни разу. Достойным внимания Омару показалось лишь то, что, по словам агентов, на следующей неделе Картер их сможет найти в гостинице «Мена Хаус» в Каире. Из того, что Омар услышал, он сделал вывод, что на этом действия английской секретной службы в Нижнем Египте прекращаются. Он решил удалиться, прежде чем успеет вызвать подозрение, и на следующий день отправился на почтовом пароходе в Каир.

В номере гостиницы «Роял» Омар завалился на кровать и стал думать. Он следил за двумя агентами, надеясь, что они выведут его на след профессора Хартфилда. Но здесь, в Луксоре, он отдалился от цели больше, чем когда бы то ни было. Да, Омар начал сомневаться, правильно ли он понял подслушанный разговор на корабле. Может быть, увлеченность поисками профессора довела его до такого состояния, что он уже не мог отличить фантазии от реальности? От этой мысли в нем закипела злоба. Он злился на самого себя, злился за то, что не смог удержать в узде мысли и эмоции.

«Аллах акбар» — велик Господь — было нацарапано на противоположной стене серого цвета, которая обратила на себя внимание запущенностью. А под этой надписью какой-то европейский путешественник красивым почерком вывел признание в любви неизвестной Джейн и дважды подчеркнул это имя. Рисунки человечков перемежались с изображениями животных, которые можно было встретить в иероглифических надписях царских гробниц по ту сторону Нила. Разумеется, здесь были и всевозможные пошлости, среди которых Омар обнаружил особенно смешную: изображение пениса, которое больше походило на шестизарядный револьвер, чем на половой орган египтянина. Какой-то постоялец нарисовал его красным карандашом и оставил комментарий: «Ма’алеш» — что бы это значило?

Омар впал в уныние. Ему стыдно было ехать в Каир и появиться перед Нагибом без видимых результатов. А о судьбе своего друга Омару ничего не было известно. Он даже подумывал, не использовать ли эту возможность, чтобы освободиться от щупалец «Тадамана». Эта мысль не давала ему покоя: когда еще выдастся такой удачный случай. Но через некоторое время Омар сообразил, что, если он знает столько информации об этой организации, его не оставят в покое. А последствия будут плачевными: за ним начнут гоняться как националисты, так и британцы.

Поэтому Омар вернулся в Каир, где обнаружил пустую квартиру, что сначала его обеспокоило. На столе он нашел записку со странными каракулями, но так ничего и не понял. Только после того, как прошло двое суток, а Нагиб так и не появился в квартире, Омар решил отправиться на его поиски. В кофейне «Роял» он не смог получить ответы на свои вопросы. Официант, который, словно эквилибрист, совершенствовал свое искусство, перенося латунный поднос с чашками над головами посетителей, сообщил, что уже давно не видел Нагиба, а человека по имени Али ибн аль-Хусейн он вообще не знал.

Целый день Омар бесцельно бродил среди скопища домов. Каир не только приводил его в замешательство, но и нагонял страх: шумные толпы людей, бездельники, которые не знали другого ремесла, кроме воровства, голодные дети, протягивающие тонкие ручонки, чтобы получить подаяние, босоногие, замотанные в паранджу старухи, несущие гигантскую поклажу на голове, британские солдаты в униформе и среди всего этого — повозки, запряженные ослами, торговцы с высокими тачками, фыркающие и грохочущие автомобили, бездомные лающие псы и много кошек. Кошки с тусклой сбившейся шерстью и грязные, загаженные улицы, на которых они жили… Омар хотел покинуть этот город как можно скорее, хотя сам не знал почему.

Поздно вечером он вернулся в квартиру в безликом здании на безымянной улице. Надежда обнаружить Нагиба или какие-нибудь его следы не оправдалась. Вместо этого Омар нашел записку, которая так и лежала на столе с тех пор, как он вернулся, но до этого он не обращал на нее особого внимания.

Путаные линии, когда он на них долго смотрел, превратились в своего рода план города. И хотя на листке бумаги ничего не было написано, Омар узнал на плане площадь Салах эль-Дин, мечеть султана Хассана и слегка искривленную линию шариа Ассалиба, буквально в двух шагах от которой был расположен его дом. Крест на сплетении улиц обозначал что-то особенное.

На следующее утро Омар с планом в руках отправился в путь. Он не мог представить, куда заведет его этот клочок бумаги, по крайней мере, Омар надеялся встретить Нагиба по пути, но какая-то неведомая сила влекла его к месту, отмеченному крестом.

Это было одно из тех странных совпадений, которое называют судьбой и в результате которого остается только стоять и качать головой, не веря своим глазам.

Омар остановился перед зеленым домом на безымянной улице. Это, как он понял, то самое место, которое он ищет. Омар подумал, что раз он уже так далеко зашел, то стоит постучать в дверь. У него не было ни малейшего понятия, что его ожидает внутри, — он лишь испытывал какое-то смутное предчувствие.

«Уж придумаю какую-нибудь историю, если что», — подумал молодой человек.

Дверь открыл слуга, смерил Омара оценивающим взглядом и резко, но не вызывающе произнес:

— Моего господина Али ибн аль-Хусейна нет дома. Что ты хотел?

Любого другого такая неожиданная встреча лишила бы дара речи или так запутала бы, что человек, заикаясь, убежал бы оттуда. Но Омар умел сохранять спокойствие и быстро реагировать в самых неожиданных ситуациях, что было одной из особенностей его характера.

— Я — друг твоего господина Али ибн аль-Хусейна, — ровным голосом ответил он. — Мы состоим в одном и том же обществе, если ты понимаешь, о чем я. Мне нужно с ним поговорить!

Зашифрованный намек вселил неуверенность в слугу, он совершенно не мог понять, на что намекал Омар, и вдруг его лицо просияло радушием и дружелюбием:

— Поверь мне, эфенди, я бы никогда не стал обманывать тебя, но Аллах свидетель, Али ибн аль-Хусейн уехал!

Тут Омар отодвинул слугу в сторону и вошел в темный вестибюль дома. Каменный пол был застелен дорогими коврами, под высоким потолком висели латунные канделябры, справа в каменной чаше плескалась вода. Вырубленная в камне лестница вела наверх.

— Мне нельзя тебя сюда пускать, эфенди. Я позову хозяйку! — запротестовал слуга пронзительным, высоким голосом.

Но прежде чем он успел позвать на помощь, на лестнице появилась привлеченная криками хозяйка. Она была в черной парандже, что выдавало в ней замужнюю женщину, ее длинное одеяние отличалось подчеркнутой простотой.

— Все в порядке, Юсуф, — произнесла она и сделала знак рукой, чтобы слуга удалился. Потом она подошла к Омару совсем близко и сняла паранджу.

Омар словно окаменел. Всю уверенность, с которой он вошел в дом, как ветром сдуло. Словно железные тиски сдавили его грудь, мешая биться сердцу. У Омара перехватило дыхание, так что он не мог пошевелиться. Он стоял недвижимо, глядя в лицо молодой женщины. Она подняла правую руку и молча положила на грудь Омара.

— Йа салам! — запинаясь, тихо произнес Омар и робко добавил: — Халима…

Халима кивнула. Ее глаза блестели, Омар тоже едва сдерживал слезы. Он должен был держать себя в руках, чтобы не обнять Халиму, не прижать ее к сердцу. Он чувствовал себя вернувшимся домой путешественником, который скитался несколько долгих лет.

Как давно он не видел Халиму? Прошло шесть или семь лет с тех пор, как он обнаружил ее опустевший дом в эль-Курне. Какая обида, какое разочарование терзали его после того письма, в котором она попрощалась с ним навсегда. Он помнил его наизусть, он перечитывал его сотни раз, каждое слово в отдельности. Он целовал его, как ребенок, прижимал к себе, как самую дорогую вещь, но так до сих пор и не понял ее прощальных слов.

— Халима, — беззвучно повторил он, — Халима, ты здесь?

Халима пожала плечами. На губах промелькнула нежная улыбка, словно она хотела извиниться. Извиниться за неожиданную встречу.

Приглушенный свет каменного вестибюля не позволял им толком рассмотреть друг друга, но Омар воспринимал происходящее и чувствовал Халиму так, словно она никогда и не убегала от него. Ее близость была как хамсин в пустыне, невидимый жар которого болезненно стягивает кожу. Она заставляла его пылать и мерзнуть одновременно. Омар не мог совладать со своими мыслями. Он видел Халиму сердцем, но не рассудком. Но что-то настораживало его в этой ситуации: она не могла находиться здесь. Только не в доме этого Али ибн аль-Хусейна!

Хозяйка! Аллах всемогущий, этого просто не может быть!

Почему именно этот человек, которому Омар меньше всего желал добра, увел с собой Халиму? Почему, ради всего святого, она отправилась с ним, с этим мерзавцем Али ибн аль-Хусейном? Почему она ничего не сказала? Почему она не объяснит эту непостижимую ситуацию? Почему она не говорит, что все еще любит его, ведь и он до сих пор не охладел к ней?

Омар не решался погладить ее, хотя очень этого хотел. Время изменило Халиму. Не то чтобы она стала невзрачной, менее красивой или менее привлекательной. Изменилось ее поведение, она больше не вела себя, как девочка. Перед Омаром стояла опытная взрослая женщина, появление которой огорошило Омара.

В его душе зародился страх, страх от того, что Халима может что-нибудь рассказать в этой необъяснимой ситуации, и это разрушит все между ними. Она могла сказать: «Уходи и не возвращайся никогда, нам нельзя больше видеться!» Она ведь уже сделала так один раз. Поэтому он постарался опередить ее. Омар, запинаясь, начал говорить что-то бессвязное о своем друге Нагибе, которого он надеялся найти здесь, потому что Али ибн аль-Хусейн поручил им задание. Она внимательно наблюдала за Омаром, насколько позволяло слабое освещение темного вестибюля. Ему казалось, что прошла целая вечность, прежде чем она произнесла тихо, с превосходством, которое с самого начала его испугало:

— Больше ты мне ничего не хочешь сказать?

О, лучше бы он ничего ей не говорил! Только теперь юноша осознал всю нелепость своих слов. Омар почувствовал, как кровь ударила ему в голову. Оставалось только надеяться, что Халима не заметит его волнения. Но она лишь быстро обернулась и мельком глянула на лестницу, потом сделала шаг вперед и заключила его в объятия.

Омар не ожидал такой разительной перемены. Он вел себя подобно беспомощному ребенку, который искал желанной защиты в объятиях матери и был не в состоянии ответить на ее чувства. Да, он поймал себя на том, что стеснялся проявить нежность.

Халима обняла его голову двумя руками и покрыла поцелуями. Омар испытал то, чего еще никогда не чувствовал. Постепенно его закрепощенность исчезла, его чувства раскрылись. Он прижал к себе возлюбленную, схватил ее, как утопающий хватается за соломинку, яростно и несдержанно. Халима вскрикнула от боли.

Ни Омар, ни Халима не знали, как долго они стояли в вестибюле. Они словно очнулись от приятного сна и оба одновременно открыли глаза. Омар насмерть перепугался: перед ними стоял Юсуф, слуга аль-Хусейна. Он опустил глаза и сказал, не глядя на Халиму:

— Хозяйка, уже пора.

Казалось, Халима не очень была удивлена появлению Юсуфа и, чтобы немного успокоить Омара, на лице которого отчетливо читался страх, произнесла:

— Ты можешь ему доверять, это мой самый верный слуга. — При этом Халима взяла Юсуфа за руку.

Каждый день в одно и то же время Халима вместе со слугой ходила на рынок за покупками, которые Юсуф нес обратно домой в корзинах. Это было похоже на ритуал, и, чтобы перенести этот поход на другое время или вообще отказаться от него, требовались веские основания. В подчинении Халимы был весь большой дом, в котором работала добрая дюжина слуг и батраков. Кроме того, ей приходилось управлять теми, кто нанимался на работу за еду и кров, потому что их выгнали из семьи или они еще были не замужем по той причине, что не достигли определенного возраста. А еще в доме Али ибн аль-Хусейна была вторая жена, совсем молодая, почти еще ребенок, но с характером зрелой женщины. Али ибн аль-Хусейн взял ее себе в качестве второй жены, что было в обычаях этой страны. Но это глубоко ранило гордость Халимы.

— Нам нужно о многом поговорить, — сказала Халима.

Омар, кивнув в ответ, заметил:

— Но не здесь.

— Нет, конечно, не здесь, — ответила она. — Ты знаешь большие ворота у базара Хан эль-Халили? За воротами, по правую сторону, идет переулок, там есть ковровая лавка. На первом магазинчике вывеска: «Ахмед Амер». Ахмед мне сильно задолжал. Я буду у него в обед и подожду тебя. Прощай!


Ошарашенный, Омар вышел на улицу. Перед его глазами, словно в туманной дымке, проступали фасады домов, уличный шум долетал, казалось, откуда-то издалека. Пошатываясь, он свернул на шариа Ассуругия. Омар знал, что эта улица ведет на север, к большому базару. Он не замечал вокруг себя ни людей, ни автомобилей, ни повозок, которые катили по мостовой. Он все время думал о Халиме, представляя ее грациозную фигуру на лестнице, ее лицо в сумеречном свете вестибюля. А в его голове вертелось одно слово: «Халима».

Добравшись до высокой башни, где начиналась купля, торг и мошенничество, Омар быстро нашел ковровую лавку.

Он назвал свое имя, и торговец проводил посетителя к деревянной лестнице, ведущей наверх, где в маленькой комнатушке его уже ждала Халима. Она сидела на свернутом в рулон ковре, которых было очень много в комнате. Они громоздились здесь до самого потолка. Сквозь щели в закрытых ставнях пробивались полосы солнечных лучей. Пахло шерстью и средством от паразитов, но в этот момент Омара занимала лишь Халима.

Не говоря ни слова, он опустился перед ней на пол, обнял руками ее бедра и прижался головой к коленям, словно стеснялся или хотел спрятаться. Халима правильно поняла этот жест и погладила его по голове. Так они застыли на какое-то время, и каждый был погружен в свои мысли.

Омар почувствовал тепло, которое исходило от ее бедер. Халима почувствовала, что ее одежда повлажнела от его слез.

— Не нужно плакать, — сказала она, сама едва сдерживая слезы. Молодая женщина запустила пальцы в его волосы, подняла голову Омара, чтобы взглянуть ему в лицо.

— Я не плачу, — ответил Омар и размазал рукавом слезы, текущие по щекам. Тяжело вздохнув, он нерешительно спросил: — Почему все так должно было случиться?

— Судьба сама тасует карты, мы можем лишь играть. — Халима улыбнулась, но в ее голосе чувствовалась горечь.

— Почему все так должно было случиться? — повторил Омар, качая головой. — Ты счастлива?

— Счастлива?

Халима не ответила на этот вопрос. И Омар заметил, что она повернулась к окну лишь для того, чтобы скрыть свои слезы.

— Зачем ты тогда вышла замуж за Али ибн аль-Хусейна. Почему? — Поняв, что Халима не хочет отвечать, Омар поднялся и сел рядом с ней, чтобы она не смогла избежать его взгляда.

— Почему, Халима?

— Ты действительно хочешь это знать?

— Ты должна мне сказать, Халима!

— Но ты не станешь счастливее…

— Я не буду страдать больше, чем страдаю теперь.

И тут Халима задрала рукав галабии Омара, так что показался шрам от ожога. Она нежно прижалась к нему щекой и начала, запинаясь, словно обдумывая каждое слово, говорить.

— Я не знаю, задумывался ли ты над тем, что произошло тогда в эль-Курне…

— О чем ты, Халима?

— Я говорю об этом! — Она дотронулась указательным пальцем до шрама. — Если ты знаешь, где тебя тогда держали…

Омар сглотнул слюну и ответил:

— Я знаю это, Халима. Этот вопрос не оставлял меня в покое. И однажды мне на помощь пришел случай. Я услышал шум точильного камня, это был единственный звук, который долетал ко мне в гробницу. Поэтому я искал ее в радиусе нескольких десятков метров и наткнулся на дом твоего отца. Для меня это стало шоком.

— И что ты думаешь обо мне?

Омар пожал плечами и отвернулся.

— Честно говоря, я не могу связать все это воедино. И прежде всего я не понимаю, какую роль ты играла в этом.

— А сегодня?

— Сегодня? И сегодня все остается по-прежнему. Тот факт, что ты вышла замуж за аль-Хусейна, ничуть не проясняет дела, понимаешь?

Словно опасаясь злого слова, Халима нежно прикрыла левой рукой рот Омара.

— Не говори больше, любимый мой! — умоляюще произнесла она. — Я все тебе объясню. Но ты должен поверить мне, пообещай!

Некоторое время они молча сидели друг подле друга, потом Халима робко продолжила:

— Юсуф, мой отец, был уважаемым человеком в Абд эль-Курне. Он очень гордился тем, что родился египтянином, и эта гордость сделала его известным за пределами нашей деревни. Юсуф был единственным, кто сопротивлялся надменным британцам, которые чувствовали себя хозяевами в нашей стране. Я любила отца, потому что он вел себя подобным образом. И заметила слишком поздно, что его все больше стали окружать какие-то сомнительные личности — бездельники и пустословы. Они, с пафосом произнося речи, требовали, чтобы Египет стал новым, свободным, самостоятельным государством. При этом все чаще звучало слово «Тадаман». Я не знала, что оно означает, и спросила об этом отца. Он объяснил мне, что это название организации египетских патриотов, которые поставили себе целью освобождение страны. Их отличительным знаком стала кошка, то самое животное, которое обладает тайными силами, может видеть в темноте и исцелять. Потом он прижал меня к своей груди, нежно погладил по волосам и сказал тоном, который противоречил его поведению: «Никогда не произноси этого слова вслух, предатели должны умереть». Потом стали пропадать люди, египтяне и иностранцы, о которых мой отец, если о них заходила речь, отзывался как о врагах страны и говорил, что они понесли заслуженное наказание. На мой вопрос, какое же наказание грозит врагам Египта, отец ответил, что их замуровали живьем в старые гробницы времен фараонов. Холодность, с которой Юсуф рассказывал об этих подробностях, очень испугала меня. С того дня я начала презирать отца. Ты встретился с «Тадаманом» абсолютно случайно. Юсуф посчитал тебя шпионом британцев. В «Тадамане» с самого начала не поверили, что профессор хочет купить в Луксоре антикварные вещи. Они видели в нем агента британских служб, который хотел раскрыть организацию египетских националистов, поэтому решили убить профессора, его жену и слугу.

Сначала им в лапы попался ты. Это было не запланировано, просто так получилось. А у меня кровь в жилах застыла, когда они притащили тебя ночью и бросили в гробницу. Я тебя сразу узнала и совсем отчаялась. Как мне было тебе помочь? Юсуф не знал пощады, если речь шла об интересах «Тадамана». Понимая, что тебе суждено умереть от голода в этой дыре, я попыталась уговорить отца. Можно даже сказать, что я выторговала у него твою жизнь. Это была нечестная сделка, но главное — ты остался в живых.

— Нечестная сделка? Как это понимать, Халима? — Омар заметил беспокойство в глазах женщины: ей тяжело было сказать правду любимому человеку.

— Ты не догадываешься, какую цену запросил отец за твое спасение?

Омар испугался.

— Я догадываюсь, — чуть слышно ответил он.

А Халима снова продолжила:

— Среди товарищей моего отца был один, который отличался особой решительностью и жестокостью, — Али ибн аль-Хусейн. Хотя я была почти еще ребенком, он положил на меня глаз. Он захотел взять меня в жены, и Юсуф пообещал меня ему. Но я отказывалась с решимостью шестнадцатилетней. Я угрожала, что расцарапаю ему лицо, если он только приблизится ко мне, убегу при первой возможности и никогда больше не вернусь. Так я не подпускала аль-Хусейна слишком близко. Когда я не увидела другого способа освободить тебя, я дала обещание, что выйду замуж за аль-Хусейна. И тебя выпустили…

Халима потупилась. Она стеснялась смотреть Омару в глаза и не могла видеть его слез, слез отчаянной злости, из-за которых очертания комнаты расплывались, как горизонт в раскаленный полдень. Омар, словно ребенок, начал громко и безудержно всхлипывать, а затем и вовсе дал волю слезам. Совершенно отчаявшись, юноша вдруг подумал, что Халима рассказала эту историю, чтобы выкрутиться из затруднительного положения. Но чем дольше продолжалось ее растерянное молчание, тем отчетливее он осознавал, что она поведала ему правду. И его дикое, безудержное разочарование смешалось с одним желанием — отомстить аль-Хусейну. «Рано или поздно я убью этого типа!» — эта мысль вертелась у него в голове, пока он не закричал:

— Я убью его, я убью его!

Халима прижала голову Омара к груди, чтобы заглушить этот крик, и стала гладить его по спине. Через какое-то время его всхлипывания сменились отрадным спокойствием, затухли, как огонь в лампаде с ворванью.

Сквозь одежду он чувствовал тепло ее тела, в нем постепенно разгоралась страсть, и наконец Омара обуяла жажда обладания любимой. Он хотел любить Халиму здесь и сейчас, несмотря на непристойность ситуации. Омар желал одного — чтобы Халима принадлежала лишь ему, и никому больше. Она была самой большой его любовью, его жизнью, и он не хотел даже думать, что в следующее мгновение она вдруг встанет и пойдет к этому аль-Хусейну. Если она так поступит, значит, отныне он не будет видеть смысла в жизни.

Но прежде чем Омар успел так подумать, он почувствовал, как Халима взяла его руку и провела ею по своему телу. Это было словно приглашение, знак, что их чувства совпадают. И Омара охватило радостное чувство, возникла уверенность, что он сможет найти выход из сложной ситуации. В вихре чувств и с сознанием того, что они созданы лишь друг для друга и что никакая сила в мире не сможет их разлучить, возлюбленные стали целоваться. Лежа на куче пыльных восточных ковров, они ласкали друг друга, пока, уставшие от диких игр, не улеглись в нежных объятиях.

Как только что пробудившийся человек не сразу воспринимает наступление нового дня, так Омар медленно возвращался к действительности.

— Что же будет с нами дальше? — беспомощно спросил он.

Халима приподнялась. Она задумчиво водила пальцем по геометрическому узору ковра.

— Я не знаю, Омар. Знаю только, что я люблю тебя.

— Нам нужно бежать, — предложил он.

— Бежать, но куда?

Омар пожал плечами.

— Аль-Хусейн и его люди будут преследовать нас по всему Египту, — сказала молодая женщина. — Они не остановятся, пока не найдут нас обоих, поверь мне.

Омар схватил Халиму за плечи.

— Если ты любишь меня на самом деле, тогда уйдешь со мной. Давай сбежим в Европу, в Англию или во Францию. Там они нас точно не найдут.

— Не обманись, — ответила Халима, — у «Тадамана» и в Европе есть свои люди. Тщеславие аль-Хусейна будет уязвлено, и он не остановится, пока не найдет нас, пусть даже исколесив пол-Европы. Он прекрасно умеет использовать в делах каких-нибудь посредников, которые даже не знают, как его зовут и где он живет. Он не остановится и перед убийством, причем сам не замарает рук. Аль-Хусейн — мастер на такие трюки, особенно если речь идет о том, чтобы защитить свою шкуру. В его спальне, за большим зеркалом в человеческий рост, я обнаружила потайную дверь, ведущую на пожарную лестницу, по которой он в любое время может спуститься на задний двор. Наверное, он боится мести за свои многочисленные темные дела. Он никогда не рассказывал мне об этом тайном ходе.

— Но именно эти темные махинации и свели нас вместе!

— Я знаю, — ответила Халима.

Омар уставился на закрытые ставни, через вентиляционные щели которых били яркие солнечные лучи, оттеняя серо-голубые клубы пыли в тесной комнате.

Он задумался. Казалось, весь Египет сговорился против них. Малодушие охватило его, но Омар скорее откусил бы себе язык, чем рассказал бы об этой предательской мысли вопросительно смотревшей на него Халиме. Он восхищался этой молодой женщиной, вспоминая, с каким спокойствием она описывала свой тернистый путь, полный страданий. При этом она не требовала от Омара сочувствия или благодарности. И он устыдился своего отчаяния.

Казалось, Халима прочитала его мысли. Пытаясь утешить Омара, она взяла его за руку, но при этом старалась не смотреть в глаза. В ходе разговора, когда каждый из них пытался вести себя как можно спокойнее, словно не хотел обострять внимание на их безвыходном положении, Халима вдруг спросила, как он вообще ее нашел.

Омар рассказал о плане на листе бумаги, обнаруженном у себя на столе, и о том, что он отправился искать своего друга эк-Кассара, который вот уже несколько суток кряду не появлялся дома.

— Нагиб эк-Кассар? — Халима не верила своим ушам.

Потом она покачала головой и сообщила, что ее муж приказал схватить эк-Кассара, а сам отправился с дружками искать его товарища в Луксор.

— Я и есть товарищ эк-Кассара, — невозмутимо ответил Омар. — И что твоему мужу нужно от меня?

— Он утверждает, что товарищ эк-Кассара украл у него товар, опиум, который ему поставили из Судана.

— Но ты же не станешь утверждать такое?

— А кто тогда это сделал?

— Во имя Аллаха всемогущего, нет! — возмущенно вскричал Омар. — Мы отправились вместе в Асуан, чтобы выполнить задание аль-Хусейна, но в Луксоре наши дороги разошлись. С тех пор я больше не видел Нагиба.

— Пусть будет так, — ответила Халима, — но имей в виду, что аль-Хусейн ищет именно тебя.

На лестнице послышалось деликатное покашливание. Слуга Юсуф, поднимаясь, остановился на полдороге и тихо позвал:

— Хозяйка, уже пора!

Отныне, чтобы не вызвать подозрений, Халима должна была соблюдать распорядок дня еще строже, чем раньше. Их прощание прошло быстро и холодно, но Халима пообещала быть завтра здесь в то же время.


Положение, в котором находился Омар, не могло быть более безнадежным и любого другого человека повергло бы в уныние. Однако Омар успел приобрести кое-какой жизненный опыт и знал: именно уныние и отчаяние раскрывают неведомые силы и обостряют разум, помогая найти единственно правильный выход из тупиковой ситуации.

«Тадаман», который в течение нескольких лет был для Омара примером и стимулом и которому он был обязан жизнью, теперь, после того как юноша узнал о тайных делах его членов, стал для него ненавистным.

Саад Заглюль считался надежным человеком. Британцы выслали его сначала на Мальту, как главу египетского национального движения, а потом на Сейшелы; его соратники по партии «Вафд»[231] были такими же уважаемыми людьми. Но среди экстремистов, которые числились в «Тадамане» и о которых говорили в основном только в связи с убийствами и покушениями, скрывались многие криминальные элементы, извлекавшие из этого собственную выгоду. Примкнуть к организации их подстегнули личные неудачи в жизни. Основным требованием «Тадамана» была анонимность его членов. Лишь немногие знали имена своих соратников. Но даже если этим немногим были известны имена, они понятия не имели, какое место в организации занимал тот или иной человек, кто кому подчинялся и отдавал приказы. Собственно, никто даже не знал, кто был главой «Тадамана», и это давало повод для слухов и домыслов. Но именно благодаря такой таинственности организация все еще продолжала существовать.

Омар, конечно, знал, что, если он выйдет из организации, в которую попал довольно странным способом, его жизнь не будет стоить и ломаного гроша. Для него теперь во главе угла стоял вопрос: заявиться с бухты барахты к аль-Хусейну или затаиться, пока не возникнет удобный момент для бегства вместе с Халимой.

Если Омар спрячется, аль-Хусейн вместе со своими людьми будет его искать и не успокоится, пока не найдет, потому что это исчезновение станет лучшим доказательством его вины. Но если он сам придет к аль-Хусейну, то едва ли кто-нибудь прислушается к его доводам и поверит, что он не причастен к краже груза. К тому же существовала опасность, что аль-Хусейн узнает об Омаре все, в том числе и то, что он тот самый мальчик, из-за которого Халима вышла за него замуж.

Они не встретились, когда Омар стал жертвой роковой ошибки. Он не знал, известно ли аль-Хусейну вообще его имя. Может быть, преступник давно забыл, почему Халима вначале отказывалась от замужества, но потом все же согласилась принять его предложение. Аль-Хусейн не был человеком, который жил прошлым. Занимаясь делами, он прежде всего заботился о том, чтобы все шло так, как ему хочется, и не думал об остальном. В этом он резко отличался от Омара.

Омар же, как только немного улеглась страсть, засомневался, чувствовала ли Халима к нему то же, что и в юные годы. Не случилось ли так, что неожиданная встреча лишь на миг разожгла огонь из искры, питая его воспоминаниями? Эта мысль преследовала его в последующие дни, когда они встречались в той же лавке. Омар внимательно слушал ее, с недоверием ловил каждый, пусть кажущийся незначительным и случайным, жест, отыскивая во всем этом подтверждение своим мыслям.

Халима чутко реагировала на его поведение, и от нее не укрылось беспокойство Омара. Во время их третьего свидания, когда Омар находился в ее объятиях, Халима сказала, что заметила его тревогу.

Омар и не пытался отпираться. Что удивительного в том, что у него появились сомнения? Жизнь научила его, что чувства подобны шатающейся на ветру вершине дерева. С их первой встречи прошло уже много лет. Но Омара больше всего беспокоило их общее будущее. Халима вела жизнь состоятельной дамы, жила в роскошном доме, у нее в подчинении было множество слуг. Одна мысль о том, что Халима отправится с ним в бега и ее ждет жалкая жизнь без перспективы, быстро сделала Омара раздражительным. Те дни, когда они встречались в ковровой лавке, были полны разочарования.

Он много раз думал о том, чтобы убежать на следующий же день и больше никогда не возвращаться. Но потом все же забывал о наболевшем и с нетерпением ждал очередной встречи с возлюбленной.

Халима предупредила, чтобы Омар больше не возвращался на съемную квартиру в пригороде Каира. Она была уверена, что за домом давно наблюдают. Торговец коврами, добрый старичок с седой бородкой и маленькими очками с толстыми стеклами в роговой оправе, приютил Омара в одном из складских помещений во дворе. За это Омар помогал ему чистить ковры. Было очень тяжело тереть их грубой щеткой, намыленной вонючим мылом, от которого руки краснели и раздувались, как бесформенные резиновые шары.

Едва Омар и Халима все обдумали и уже были готовы бежать в Европу, как на парня вновь накатила хандра. Халима сообщила ему о возвращении аль-Хусейна. Он был раздосадован безрезультатной поездкой и, встретившись с Халимой, вел себя бесцеремонно и грубо. С этого времени Омара охватывало то нетерпение, то безудержная ненависть к аль-Хусейну. Одна мысль о том, что Халима после нескольких часов их совместного счастья должна была идти к этому человеку, просто сводила Омара с ума. В такие моменты он, исполненный отчаяния, вскакивал и начинал ходить по тесной комнате из угла в угол, сжав кулаки, как заключенный. «Рано или поздно, — повторял он снова и снова, — я убью его, я убью его!» Гнев аль-Хусейна был беспределен, когда его лакеи сообщили, что эк-Кассару удалось сбежать из заточения поле того, как он необъяснимым способом освободился от пут. Аль-Хусейн бушевал. Он швырнул стул в того, кто принес ему эту новость, вытащил револьвер, который всегда носил с собой, и стал бесцельно палить в потолок комнаты. Халима боялась гнева аль-Хусейна, но страх лишь способствовал тому, что в ней крепла уверенность в необходимости уйти от мужа.

Халима предвидела, что день, когда аль-Хусейн направит свой гнев на нее, обязательно наступит, ибо рано или поздно он узнает об их встречах с Омаром. И это будет для нее смертным приговором.

Они любили друг друга каждый день, когда встречались, потому что их тела требовали этого, — они были ненасытны, как земля после долгой засухи. Но эта любовь среди перевязанных бечевками ковров уже больше походила на акт отчаяния: молодые люди ни на минуту не забывали об испытываемом ими страхе.

Халима не могла сказать, кто стоял за освобождением эк-Кассара. То ли у него были пособники, то ли ему самому как-то удалось выбраться.

Никто ни в чем не был уверен, и это очень подрывало их отношения.

Нагиб эк-Кассар повидал мир, он долгие годы жил в Европе и, конечно, был бы очень полезен Омару и Халиме, если бы они попытались найти убежище в чужой, неизвестной стране. Но где же им теперь искать Нагиба? Однажды Омар вспомнил о микассахе. Калека у гостиницы «Мена Хаус» был единственным, кто мог помочь. Эк-Кассар знал об их дружбе с микассахом, знал, что ему можно доверять, и, без сомнения, попросил бы у старика помощи, если бы искал Омара.

Халима сунула Омару довольно большую сумму денег, от которой тот сначала с возмущением отказался, но потом все же принял с благодарностью. Теперь он был рад, что может позволить себе отправиться в долгий путь к пирамидам на омнибусе. Хассан сидел на привычном месте. Казалось, годы шли мимо него. С тех пор как Омар помнил микассаха, тот ничуть не изменился.

Хассан сразу заметил растерянность Омара и молча указал в сторону парковой скамейки, которая в зарослях олеандра была почти не заметна со стороны входа в отель.

— О тебе уже спрашивали, — сказал микассах после того, как, опершись крепкими руками, взгромоздился на скамейку.

— Нагиб эк-Кассар?

Калека кивнул.

— Где он?

— Не знаю, — ответил Хассан, покусывая оторванный им лист олеандра. — У него был очень странный, даже подозрительный вид. На все вопросы отвечал коротко, общими фразами. Я не знал, чего мне от него ждать. В конце разговора он сказал, что придет снова. Чудной тип!

Омар стал рассказывать, что произошло с тех пор, как они виделись в последний раз: о таинственном задании от аль-Хусейна, о безрезультатной слежке за двумя британскими агентами и о неожиданной встрече с Халимой. Омар поведал также и о любовных приключениях с Халимой, и о совместных планах побега в Европу, и о ее неуверенности. После этого у него на душе стало легче.

Сначала Хассан молча смотрел на Омара. Потом начал медленно качать загорелой лысой головой из стороны в сторону, словно у него еще не сложилось окончательного мнения. После этого микассах глубоко вздохнул и поднялся, так что его короткое коренастое тело чуть не потеряло равновесия. Не глядя на Омара, он произнес:

— Тебе не надо этого делать.

— Что? — закричал Омар.

— Она — его жена. Тебе не стоит забирать у него жену.

— Но ведь он преступник. Он мучает ее, и я боюсь, что когда-нибудь просто убьет, если узнает о том, что мы встречались за его спиной!

— И все же перед Аллахом всемогущим и всемилостивейшим Халима — законная жена Али ибн аль-Хусейна, и ни у кого ни на этом берегу Нила, ни на том нет права отнимать ее у него.

— Но я же тебе рассказал, как состоялась их свадьба!

— Священные законы Корана следует соблюдать независимо от обстоятельств. Халима сама согласилась стать его женой?

— Да, но…

— Значит, она его законная женщина, и никто, даже ты, не в силах оспаривать право на нее.

Жесткость и неуступчивость, с которой говорил микассах, ввергла Омара в ступор. Он и не думал, что ему когда-нибудь придется спорить с мудрым стариком. Хассан до сегодняшнего дня был для него авторитетом, прежде всего в моральном плане. Но теперь все перевернулось с ног на голову.

Омар ни секунды не сомневался в правоте своей позиции. Оставить Халиму этому извергу? Никогда!

Омар назвал микассаху адрес своего нового убежища. Если Нагиб придет, тот должен ему рассказать, где теперь скрывается Омар. Старик с серьезным видом пообещал помочь ему в этом, и Омар отправился домой.

В омнибусе он занял место подальше от входа.

Парень задумался. Он не хотел оставлять без внимания совет старого микассаха, но мысль о том, что ему нужно бросить Халиму, угнетала его еще больше. Конечно, Хассан был мудрым старым человеком, и все его советы до сих пор были толковыми.

Омар хотел жить с Халимой, даже если это будет противоречить всем законам мира.

Обдумав план и хорошо все взвесив, Омар и Халима решили бежать в Англию. Омар немного владел английским и почерпнул от профессора Шелли сведения о культуре и истории Великобритании. Деньги на билеты были. Если Халима сдаст в ломбард все свои украшения (она, без сомнения, была готова на это), то у них будет более чем достаточно средств, чтобы прожить на них целый год. Но когда на набережной Нила Омар зашел в «Бюро путешествий Томаса Кука» и спросил о билетах на пароход из Александрии до Саутгемптона, то, к своему глубочайшему разочарованию, узнал, что билеты можно купить только при наличии визы. Приветливая мисс за белым стеклянным окошком спросила у него адрес и фамилию, и Омар тут же пошел на попятную и быстро покинул бюро.

Омар был уверен, что его имя все еще значится в списках разыскиваемых преступников, хотя с момента подрыва железной дороги прошло уже четыре года. Но как получить сведения, не подвергая опасности Халиму и себя? Не было и дня, чтобы в Каире не проходили демонстрации против иностранцев. Ситуацию обостряли покушения на британских чиновников и забастовки на почте и железной дороге.

В знак протеста против оккупантов разгневанные толпы взрывали телеграфные столбы, железнодорожные пути и оросительные каналы.

Заглюль был изгнан, страна уже некоторое время существовала без правительства, над цитаделью Каира развевался британский флаг, а британский фельдмаршал лорд Алленби отчаянно пытался убедить премьер-министра Его Величества Ллойда Джорджа изменить отношение к Египту.

Эти обстоятельства достойны упоминания, потому что именно они имели решающее влияние на развитие дальнейших событий.

В один из жарких весенних дней в ковровой лавке у башни неожиданно появился Нагиб эк-Кассар. Омар уже оставил всякую надежду вновь увидеть Нагиба.

Он сообщил, что узнал адрес Омара у Хассана, но в отличие от их первой встречи микассах вел себя сдержанно, говорил неохотно, так что у Нагиба даже появились подозрения, не заманивает ли его старик в ловушку. Поэтому эк-Кассар три дня наблюдал за лавкой, но не заметил ничего странного, кроме одной женщины в черной парандже, которая заходила сюда в одно и то же время, а затем уходила.

Омару пришлось объяснить, что эта женщина — жена аль-Хусейна и одновременно та самая девушка, которой Омар обязан жизнью. Омар с трудом убедил его, что это не несет никакой опасности. Недоверие Нагиба постепенно прошло, когда Омар стал рассказывать о плане побега и неудачной попытке купить билеты на пароход в Англию.

Все получалось как нельзя лучше, потому что Нагиб тоже вынашивал план, как покинуть страну. Он утверждал, что уже давно выехал бы из Каира, если бы у него были деньги на билет. Халиме Нагиб понравился. Прежде всего ее поразил жизненный опыт и холодный ум эк-Кассара, чем он заметно отличался от эмоционального Омара. Она считала, что, если они будут держаться втроем, их шансы на побег возрастут, и предложила Нагибу оплатить его проезд. Нагиб сообщил, что через несколько дней британский протекторат упразднят, а султана Фуада провозгласят королем Египта. В связи с этим будет проведена всеобщая амнистия, так что им нечего больше будет бояться британцев.

Халима торопила. День ото дня их ситуация становилась все более угрожающей, потому что аль-Хусейн назначил награду в сто фунтов за головы Омара и Нагиба. Она понимала, что если одного из них поймают, то ей самой придет конец. Нагиб нашел укрытие у сестры своей матери. Там он чувствовал себя в безопасности и избегал появляться на улице вместе с Омаром, потому что даже в базарной сутолоке остерегался нарваться на доносчиков.

Наступил день провозглашения султана Фуада королем, это сулило независимость стране (хотя речь шла лишь о формальной независимости, фактически же правительство Его Величества сохраняло за собой влияние в оборонной политике и системе безопасности). В этот памятный день по необъяснимой воле Аллаха произошло событие, которое поколебало стойкое убеждение Омара и вызвало у него сомнение: не был ли старый микассах прав в своих предупреждениях.

Омар и Нагиб договорились встретиться у больших часов на шариа Абдель-Халиг, где располагались конторы большинства пароходных компаний. Омар с интересом наблюдал за прибытием белого автомобиля, который отличался тем, что шофер сидел не под крышей, а на свежем воздухе, в то время как пассажир с блестящим моноклем, очевидно какой-то англичанин, ехал в закрытом салоне. Перед порталом «Юнайтед Медитерраниалл», всего в паре десятков метров от Омара, автомобиль остановился, и в то же мгновение показался Нагиб.

Омар помахал ему, но, прежде чем друзья успели поздороваться, с разных сторон к ним подлетели трое мужчин, оттолкнули их в сторону и почти одновременно стали стрелять в англичанина, который уже был готов выйти из автомобиля. Омар и Нагиб стояли как вкопанные. Они не сдвинулись с места даже после того, как бандиты, опустошив барабаны револьверов и бросив их на мостовую, пустились наутек, а затем скрылись в одной из боковых улочек, которые вели к опере.

Англичанин лежал на тротуаре в неестественной позе, лицом вниз. Под его животом расплывалась лужа темной крови. Пальцы левой руки, которые он поднял вверх, судорожно дрожали, словно его било током. Потом кисть безжизненно упала на мостовую.

Со всех сторон с криком бежали люди, и тут Омар сообразил, что они ближе всех стоят к жертве. Он схватил Нагиба за рукав и потащил сквозь ряды собравшихся зевак, которые в мгновение ока окружили место происшествия.

Это заметил шофер, египтянин, который прятался от преступников за автомобилем. Он в панике закричал, тыча пальцем в парней:

— Держите их! Это убийцы!

Два храбреца попытались преградить путь Омару и Нагибу, но парни толкнули их на землю и побежали со всех ног, спасая свои шкуры.

Они знали, что ни в чем не виновны, что лишь случайно стали свидетелями преступления. Но в то же время понимали, что полиция потребует от них назвать свои имена, а это может привести к ужасным последствиям. Омар бежал в направлении вокзала, потому что хорошо ориентировался среди извилистых улиц и переулков, Нагиб мчался за ним. Они замедлили бег, когда почувствовали себя в относительной безопасности. Добравшись до переполненной людьми привокзальной площади, они разделились и по одному направились к ковровой лавке на базаре.

Халима едва не задохнулась от волнения, когда узнала, что с ними случилось. Она опустилась на сложенные ковры, закрыла лицо руками и разрыдалась. Она безудержно плакала, как маленькая девочка. Вся ситуация казалась ей безнадежной. Омар молчал. У него из головы не выходили слова старого микассаха. Нагиб стоял между двух окон, прислонившись спиной к стене, и смотрел куда-то в потолок.

— Ну и что теперь? — вызывающе спросил Омар тоном, в котором чувствовалось раздражение. Хорошо зная Нагиба — в конце концов, они ведь прожили вместе достаточно долгое время, — он по выражению его лица догадывался, о чем тот думал.

— Я знаком с одним работником порта в Александрии, — нерешительно начал эк-Кассар, и Халима с надеждой взглянула на него. — Ну, конечно, знаком не так уж близко, но мне известно, что он продажен до мозга костей. Фунты действуют на него подобно опиуму. Он все сделает, как только увидит несколько купюр. Он ставил на кон свою должность, оставляя ворота складов открытыми. Люди из «Тадамана» вывозили американские и британские сигареты грузовиками. После совершенного преступления он снова запирал склады, а полиция гадала, куда мог исчезнуть товар.

— Нам не нужны американские сигареты! — неохотно бросил Омар.

— Да, — ответил Нагиб, — нам не нужны сигареты, но мы можем воспользоваться его помощью иначе.

— Да говори уже! — не сдержалась Халима.

— Я надеюсь, что Георгиос, так зовут этого работника порта (он греческого происхождения, как и многие жители Александрии), сможет провести нас мимо таможенников на корабль, который направляется в Европу.

— Как безбилетных пассажиров? — Халима нервно взмахнула рукой, возражая против такого варианта.

— Что значит «безбилетные пассажиры»?! Георгиос знает команды кораблей, а матросы не менее продажные личности, чем работники порта.

— Ты считаешь, что мы можем приобрести билеты в обход государственных ведомств?

— Я в этом уверен.

Халима тут же заволновалась, она была уверена, что деньги не имеют такого большого значения в этом предприятии. Она могла бы сдать в ломбард драгоценности, к тому же у нее был доступ к нескольким сотням фунтов наличными, которые аль-Хусейн держал дома.

— Он убьет тебя, если заметит пропажу, — произнес Омар, но в его голосе не чувствовалось озабоченности, потому что он понимал: это их единственный шанс.

Халима схватила Омара за руку.

— Я ни секунды в этом не сомневаюсь, — ответила она с горькой усмешкой, — но ему это не удастся. Я доверяю тебе.

Омар обнял ее.

Нагиб сидел в стороне, на свернутом ковре, а теперь встал на колени рядом с ними и тихо сказал:

— Только все должно произойти очень быстро! Когда аль-Хусейн заметит исчезновение Халимы, мы должны быть уже на корабле в Александрии. Ясно?

Омар и Халима кивнули.

— Будет лучше, если мы разделимся. Это значит, что каждому из нас придется добираться до Александрии самостоятельно. Даже тебе, Халима. Втроем или вдвоем будет слишком опасно.

— Хорошо, — ответил Омар, эти аргументы казались ему убедительными. — Но когда?

— Завтра, — коротко бросил Нагиб. — Нам больше нельзя терять времени. Первый поезд в Александрию отправляется около шести.

— Но это невозможно! — запротестовала Халима. — Аль-Хусейн уходит из дома только в девять. До этого часа я не смогу выйти, не вызвав подозрений.

Посовещавшись, они договорились, что Халима сядет на ближайший поезд в Александрию. Местом встречи они назначили башню у портового мола, где в любое время всегда много народа, а потому им не нужно будет опасаться, что их обнаружат.

Из складок платья Халима вытащила сверток с купюрами, на глаз разделила деньги и отдала Нагибу и Омару. Оба молча рассовали их по карманам. Потом Халима обняла Омара. Когда она резко и сильно прижала его к себе, Нагиб деликатно отвернулся.

— С помощью Аллаха, — произнесла Халима, прежде чем спуститься по узкой крутой лестнице вниз, — с помощью Аллаха нам это удастся.

Когда она ушла, Омар остался стоять как парализованный. Мысли ураганом проносились в его голове. Внутренний голос говорил ему: «Верни ее обратно! Тебе нельзя отпускать ее, только не в такой ситуации». Но другой голос призывал к спокойствию и рассудительности. Лишь втроем они могли преодолеть все превратности судьбы.

— Да ты дрожишь. — Нагиб подошел к Омару и взял его за руку. Но тот вырвал руку.

— Тебе не нужно стесняться, — проворчал Нагиб, — это не стыд, когда волнуешься из-за женщины. Ты ее очень любишь?

Омар не реагировал, но Нагиб и не ждал ответа.

Омар не мог заснуть в ту ночь в Каире, последнюю, как он думал. Молодого человека мучили навязчивые мысли о том, что ему придется покинуть страну насовсем. Никогда больше не почувствует он дыхания горячего хамсина, несущего песок и пыль, и вечного пресного запаха, который распространяется от берегов Нила. Никогда больше не увидит звезд южного неба, сверкающих, словно драгоценные камни. Омар с трудом представлял, как будет жить в чужой стране, говорить на иностранном языке, одеваться по-европейски. Омар любил Египет, любил свой народ, хотя мог бы и ненавидеть, что было бы неудивительно. В этой стране было всего два сорта людей — те, которые в тени, и те, которые на виду. Омар до сих пор жил в тени. Человек скорее привыкает к темноте, чем к свету.

Но одна мысль о том, что он может вместе с Халимой начать новую жизнь, вселяла в него мужество. На его губах неожиданно просияла улыбка, больше от неуверенности, чем от предвкушения радости завтрашнего дня.

На следующее утро в знак благодарности Омар оставил в конверте пятифунтовую банкноту и короткое письмо для хозяина ковровой лавки и отправился на базар к маленьким бесчисленным вещевым магазинчикам, где можно было купить поношенную одежду на любой вкус и любой кошелек. Во время побега они договорились переодеться в европейскую одежду, чтобы вызывать как можно меньше подозрений. Омар решил купить светлое белье, слегка расклешенные брюки и костюм с невероятно потертыми рукавами, дешевый и неброский, в котором он абсолютно не будет выделяться в толпе. У Омара также была британская парусиновая сумка цвета хаки, которая сохранилась у него еще со времен строительства железной дороги. В нее он сложил свои пожитки, надеясь, что она поможет скрыть его истинное происхождение.

После утомительного путешествия он добрался до Александрии. Как только Омар вышел из здания вокзала, он обратил внимание на то, что город выглядел абсолютно по-европейски и был не менее оживленным, чем Каир. Улицы производили приятное впечатление, ибо казались не такими запутанными, как безымянные переулки столицы.

Нагиб был уже на месте и очень волновался, потому что Георгиос, работник порта, после долгих уговоров согласился действовать лишь за двойной бакшиш. Нужный им корабль отправлялся в Англию через пять дней, и Нагиб не был уверен, сможет ли Георгиос помочь. На следующее утро из Александрии отплывал корабль в Неаполь, но команда находилась под постоянным наблюдением, потому что подозревали, что на этом корабле в Италию может бежать разыскиваемый националист. По крайней мере, такая неприятная статья была в газете.

Но этой ночью порт покидал «Кенигсберг», корабль балтийского общества морского страхования и судоходства, капитан которого по многим причинам был обязан Георгиосу. Короче говоря, на борту была свободна одна каюта на нижней палубе, капитан даже пообещал сделать им необходимые документы, так что беглецы смогли бы беспрепятственно сойти в Гамбурге.

Германия? Эта новость оглушила Омара: он надеялся, что они поплывут в Англию, где он, по крайней мере, сможет хоть как-то общаться. Но Германия?.. Нагиб, который долгое время провел в Берлине, смотрел на дело иначе. Конечно, у него были не лучшие воспоминания о Берлине, он перебивался в столице Германии случайными заработками и жил на полулегальном положении, но за свою жизнь там бояться не стоило. Поставленный перед выбором — еще сегодня спастись от всех преследований или в страхе ждать подходящей возможности, — Омар согласился. Но куда же запропастилась Халима? Омар внимательно осматривал мол, тщетно пытаясь отыскать ее в толпе. Но Халимы не было. От вида шумной жизни у Омара начался приступ меланхолии, которая постепенно смешалась со страхом: возможно, побег Халимы раскрыли, ведь кто-то из прислуги мог ее выдать, и аль-Хусейн теперь преследует их по пятам. Омар вдруг почувствовал себя жалким. В тот момент он даже не смог бы убежать, так сильно его сковал страх.

Нагиб, от которого не укрылось состояние Омара, успокаивающе сказал:

— Выше голову, она обязательно придет! — Он потащил друга к высокому парапету набережной, где в лучах заходящего солнца они могли наслаждаться видом на бухту со стоящими на рейде кораблями.

— Судьба все-таки справедлива, — начал Нагиб и смачно плюнул в морские волны. — Если Халима придет, значит, на то, что вы будете вместе, воля Аллаха. А если не придет, то ты должен поступать по своему разумению.

Омар молча кивнул, хотя эта мысль была ему как кинжал в животе. Египтянин не знает сострадания к себе. Он уверен: все, что с ним случается, происходит по воле Аллаха.

— Мы еще подождем до назначенного часа, — заметил Омар и с опаской взглянул на Нагиба, надеясь, что в этом желании товарищ ему не откажет. — В противном случае мы поедем одни.

— Договорились, — ответил Нагиб, — но только до полуночи. Иначе наш пароход отправится без нас.

Перед Омаром не было ничего, кроме мрачной пустоты. Его жизньникогда еще не казалась такой бессмысленной, как в этот момент. Стремление, неописуемое желание убежать в далекие страны вместе с Халимой, начать новую счастливую жизнь в один момент улетучилось. Теперь, когда Омар был один и цели перед ним никакой не стояло, вопрос о будущем выглядел совсем иначе. Почему он вообще хотел сбежать, почему, зачем? В страхе время тянулось бесконечно, Омар не знал, как долго он смотрел на воду. В какой-то момент он вдруг почувствовал, как рука Нагиба легла на плечо, и подумал, что товарищ хочет отвлечь его от мрачных мыслей. Омар взглянул на него, и Нагиб кивнул в сторону: чуть поодаль от них небольшими шажками ходила взад-вперед состоятельная, по-европейски одетая дама. На ней был облегающий, не очень длинный дорожный костюм и дерзкая шляпка по последнему слову моды, в руках — чемодан. Халима? Это она или всего лишь мираж? Нет, точно, состоятельной дамой была Халима.

Нерешительно, словно боясь, что может ошибиться, Омар подошел к даме. Ей тоже потребовалось несколько секунд, чтобы узнать Омара.

— Халима!

— Омар!

Нагиб поторопил их, напомнив о том, чтобы они не слишком привлекали к себе внимание.

В одноэтажном здании портового управления с огромным количеством дверей, на которых было приклеено множество разных объявлений, их ждал Георгиос. Он заметно волновался, но не из-за своих намерений, а из-за предвкушения получить приличный бакшиш.

Ни для кого не было секретом, что египетский служащий не мог прожить на свое жалованье. В те дни должность чиновника фактически означала прощение всяких коррупционных дел, и Георгиос, которому нужно было содержать жену и четверых детей, без этой материальной поддержки вообще не смог бы просуществовать. Он часто проводил на иностранные суда нелегалов и людей, у которых появились проблемы с законом, которым просто нужно было исчезнуть, не оставив следа.

Обычно за свои услуги Георгиос брал двадцать фунтов, что равнялось его месячному окладу. Но Георгиос заботился о людях, с которыми имел дело, он очень внимательно осматривал своих протеже и назначал цену в зависимости от того, сколько у них имелось денег. От этой троицы он попросил плату почти в два раза больше обычной. Они, конечно, могли бы попробовать договориться в другом месте, если цена была запредельной.

Нагиб едва не потерял самообладание, услышав запрошенную Георгиосом цену, во всяком случае, он выглядел так, словно в любую секунду был готов наброситься на чиновника и притащить в ближайший полицейский участок для дачи показаний. Но кому от этого было бы лучше? Разумеется, работник порта начнет все отрицать, и им придется назвать в полиции свои фамилии, что будет намного хуже. Этого не мог допустить никто из них. Поэтому Халима дала Георгиосу сто фунтов, и он уладил с капитаном «Кенигсберга» все необходимые формальности, включая даже фальшивые документы, так что они при наступлении темноты «вполне легально» поднялись на борт.

Теплоход «Кенигсберг», пассажирско-грузовое судно водоизмещением в 3800 брутто-тонн, совершал один раз в месяц рейс между Гамбургом и Александрией, причем количество багажа и пассажиров было значительно выше нормы. Конечно, на пассажирском корабле путешествовать было намного комфортнее, но в данном случае морской переход до Неаполя и дальнейший переезд на поезде сокращали поездку на треть.

Поздним пассажирам указали путь к каюте, расположенной на нижней палубе, где проживали в основном слуги и лица, сопровождающие зажиточных господ, каюты которых находились на верхних палубах. Нагиб был единственным, кто до этого плавал по морю. Он нашел состояние каюты без иллюминаторов никудышным, но заметил, что здесь они будут привлекать к себе минимум внимания других пассажиров.

За час до полуночи судно начало отчаливать, и Омар, Халима, Нагиб и другие пассажиры выстроились у поручней.

Омар обнимал Халиму за плечи, наблюдая вместе с ней за тем, как огни Александрии становятся все меньше и меньше. Халима тихо плакала. Омар крепко прижимал ее к себе, и молодая женщина не заметила, что Омар тоже дрожал всем телом.

Хотя никто не говорил ни слова, оба чувствовали одно и то же. Они радовались, что им удалось сбежать, и боялись надвигающегося будущего. Иншаллах.

Глава 9 Берлин, между Жандарменмаркт и Уранией

О те, которые уверовали! Не считайте иудеев и христиан своими помощниками и друзьями, поскольку они помогают друг другу. Если же кто-либо из вас считает их своими помощниками и друзьями, то он сам является одним из них. Воистину, Аллах не ведет прямым путем несправедливых людей.

Коран, 5 сура, 52 аят
Решение бежать в Европу должно было избавить их от проклятия прошлого. Они надеялись на новую жизнь, не отягощенную страхом преследования. Для этого они покинули Египет и отправились в неизвестное будущее. Но человеку не убежать от настоящего, как и не спастись бегством от прошлого.

Когда Омар, Халима и Нагиб после двухнедельного плавания сошли с корабля в Гамбурге, они не знали, что делать дальше. Но тут к ним подошел одетый в дорогой серый костюм мужчина. На нем были шоферская фуражка и перчатки. Его руки двигались жестко и размеренно, как часовые маятники. Он неожиданно предстал перед троицей и с привычной скромностью произнес:

— Господа прибыли из Египта?

Нагиб, единственный, кто понимал этот язык, утвердительно кивнул и спросил в ответ, почему этот человек интересуется ими.

Мужчина в сером костюме раздраженно глянул на него и продолжил:

— Господа, вас зовут Омар Мусса и Нагиб эк-Кассар?

Когда Омар услышал свое имя из уст незнакомца, его охватил панический страх. Он сжал руку Халимы и уже готов был броситься прочь, чтобы затеряться в толпе. В отличие от него Нагиб, сохраняя внешнее спокойствие, полюбопытствовал, откуда мужчине известны их имена. При этом он крепко взял Омара за рукав и прошипел:

— Не дергайся. Подожди минуту.

Потом он снова обратился к незнакомцу и сказал:

— Это, несомненно, египетские имена, но что вам нужно от этих людей? Их разыскивает полиция?

Этот вопрос лишь вызвал улыбку у мужчины. Он предвидел тактику Нагиба и попытался завоевать доверие новоприбывших путешественников иначе.

— Позвольте представиться, — произнес он, слегка наклонив голову. Его тело при этом оставалось прямым, как швабра. — Меня зовут Ганс Калафке, но меня называют просто Жан. Я — секретарь, шофер и слуга барона Густава-Георга фон Ностиц-Валльница, если вам о чем-нибудь говорит это имя.

Еще бы! Это имя говорило о многом! Нагиб сглотнул слюну. Ностиц-Валльниц был одним из самых богатых людей в Германии, он владел двумя дюжинами фирм в тяжелой индустрии, и, кроме того, у него имелся собственный банк. Его называли «серым кардиналом» немецкой центристской партии. Каждый ребенок знал его прозвище — «стальной барон». Йа салам! Что нужно было «стальному барону» от них? Омар заметил удивление и растерянность на лице Нагиба и вопросительно уставился на него.

— Господин барон хотел бы с вами поговорить, — сказал Калафке, чтобы избежать лишних вопросов, — мне велено доставить вас в Берлин. Могу я вас попросить следовать за мной?

Не дожидаясь ответной реакции, шофер взял багаж Халимы, Омара и Нагиба и отправился в сторону припаркованного у набережной автомобиля марки «штёвер».

Нагиб отчаянно пытался объяснить ситуацию Омару и Халиме. Молодая женщина вцепилась в Омара, а тот принялся доказывать Нагибу, что все это — грязные трюки полиции, их просто хотят отправить ближайшим кораблем обратно в Египет. Подойдя к машине, Нагиб попросил у шофера немного времени, чтобы кое-что обговорить с друзьями. Слуга, привыкший повиноваться, сел за руль черного лимузина и с подчеркнутым безучастием стал смотреть вперед.

— С каких это пор полиция высылает за иммигрантами лимузин с шофером? — спросил Нагиб, кивнув в сторону Ганса Калафке.

Омар пожал плечами. Он должен был признать, что Нагиб прав. На трюк полиции все это действительно не было похоже.

— Но откуда ему известны наши имена? Как он узнал, откуда мы прибыли?

— И, прежде всего, что этот человек от нас хочет? — вмешалась Халима в спор, взволнованно оглядываясь по сторонам в поисках притаившегося отряда полиции.

Дискуссия явно затянулась, и Калафке, заметив нерешительность египтян, вышел из автомобиля. Приблизившись к Нагибу, он сказал:

— Я понимаю ваше недоверие, господин, но будьте покойны, у барона фон Ностица наилучшие намерения!

— Вам известно, о чем пойдет речь? — поинтересовался Нагиб.

— Господин! — Это обращение к египтянам Калафке давалось явно с трудом, но он продолжил: — Я не привык вмешиваться в дела своего господина. Но даже если бы мне были известны планы барона, я посчитал бы своим долгом не разглашать их. Однако будьте уверены, барон фон Ностиц — человек чести.

Нагиб перевел слова Калафке, и Омар с Халимой беспомощно переглянулись.

— А что значит «человек чести»? — поинтересовалась Халима.

— Человек чести? Такого понятия в нашем языке нет. Это значит, что он очень порядочный человек, которому можно доверять.

— И ты веришь этому извозчику?

Нагиб пожал плечами. Наконец он подошел к шоферу, который опять уселся за руль.

— А если мы откажемся поехать вместе с вами? — спросил он, уперев руки в бока.

— Господин, я не смею вас заставлять. Это всего лишь мое задание. Мне нужно только передать вам пожелание господина барона. Собственно, барон фон Ностиц не привык, когда ему отказывают. Я не представляю, как он отреагирует на это.

— Вы хотите сказать, что мы можем сейчас отправиться своей дорогой и с нами ничего не произойдет?

— Я не могу вам в этом помешать.

После этих слов своенравного шофера троица решила все же принять приглашение барона и села в лимузин к Калафке.


Между Жандарменмаркт и гостиницей «Урания» на Фридрихштрассе находился дом-дворец «стального барона». Хотя у барона фон Ностиц-Валльница была еще вилла в Грюневальде, где он в основном занимался своим излюбленным делом — разведением почтовых голубей, он вот уже несколько лет не выезжал в провинцию, предпочитая городскую суету. Это продолжалось с тех пор, как умерла его жена Эдинья, которую он называл Эдди.

Берлин напоминал пороховую бочку. Правые экстремисты убили министра иностранных дел Вальтера Ратенау. Покушения на политических деятелей стали нормой жизни. Вследствие репараций, которые потребовали выплатить страны-победительницы, неукротимо росла инфляция.

Средний класс Германии нищал, но некоторые люди умножили свои богатства до невообразимых размеров. К таким относился и барон фон Ностиц-Валльниц.

Дворец на Фридрихштрассе, величественное здание охряного цвета периода грюндерства, с высокими блестящими окнами и жалюзи, был обнесен черной железной оградой, а у массивных ворот круглые сутки дежурили вооруженные охранники. Из-за этого остроумные берлинцы прозвали его «Кафе Рейхсвер»[232].

Несмотря на вопиющие приметы нескромного богатства, в городе бедняков и безработных «стального барона» любили, потому что к его многочисленным причудам относилась одна необычная: у него часто возникало непреодолимое желание сеять добро и громко об этом возвещать, точнее, делать так, чтобы об этом возвещали. Когда он ехал на своем «штевере» по роскошной улице Унтер-ден-Линден, а это случалось не так уж редко, и встречал какого-нибудь нищего, то обязательно выходил из машины, спрашивал его имя, интересовался судьбой, достойной сожаления. Как бы случайно рядом всегда оказывался репортер из «Берлинер Цайтунг» или «Моргенпост», который подобающе описывал этот случай.

Фон Ностиц-Валльниц любил делать добро, потому что, как он сам говорил, богатство преходяще, но чувства вечны. В пример он обычно приводил «Берлинер Иллюстрирте», выпуск которой в первый день нового года стоил две марки, а выпуск в последний день года — восемнадцать марок, хотя газета не становилась лучше, толще или красивее.

Дело близилось к вечеру, когда Омар, Халима и Нагиб приехали на Фридрихштрассе. Автомобиль остановился у колонного портала, где их встретил лысый слуга в полосатом жилете. Он поприветствовал гостей и сообщил, что барон готов их принять.

Они вошли в дом, и перед ними открылся вестибюль, который занимал два этажа, а посередине был разделен надвое белой мраморной лестницей. На каменном полу, уложенном, как шахматная доска, белой и черной плиткой, лежали персидские ковры. Из мебели здесь были лишь два пухлых кожаных кресла, курительный столик и, чуть в стороне, белое фортепьяно. С потолка свисала хрустальная люстра, которая могла бы служить прекрасным украшением султанского дворца в Каире. Бархатные шторы на окнах, подобранные в тон, создавали строгое, почти музейное впечатление.

Тем временем недоверие трех египтян исчезло и на смену нерешительности пришло живое любопытство. Слуга, проводивший гостей по лестнице на верхний этаж, остановил их перед двустворчатой дверью и велел подождать.

Он молча ушел, но вскоре снова появился и открыл дверь, что Омар, Халима и Нагиб восприняли как приглашение войти.

В комнате, представшей их глазам, царил полумрак. У стен до самого потолка высились книжные полки, между двумя оконными нишами стоял громадный письменный стол с витиеватыми украшениями, а за ним сидел седой мужчина с красноватым лицом и проплешиной на голове. В левой руке он держал сигару, а правой с привычной уверенностью листал квитанции в скоросшивателе. Это и был барон фон Ностиц-Валльниц. Когда он оторвал взгляд от тщательно отполированной столешницы, гостям показалось, что его напряженное лицо на мгновение озарилось улыбкой. Но это было лишь неудавшейся попыткой — лицо тут же превратилось в безрадостную мину, потому что барон не привык улыбаться. Ему было невыразимо трудно придать своей физиономии хоть сколько-нибудь дружеский вид, а мотивировал он это таким образом: «Я богат, и мне не над чем смеяться».

Барон фон Ностиц поднялся, и теперь все увидели, что, несмотря на тучность, он был необычайно маленького роста и к тому же прихрамывал на левую ногу. К гостям он вышел тяжелой походкой, во всяком случае, создалось впечатление, что это потребовало от него немалых усилий. Барон поприветствовал египтян, предложил присесть на мягкий уголок и без экивоков приступил к делу.

— Вы, конечно же, удивились, узнав, что ваш приезд в Гамбург не стал неожиданностью, вас ждали, — начал он. — И, конечно, вы сомневались, стоит ли принимать мое приглашение. Я вас хорошо понимаю. Но спешу вас заверить, что с моей стороны вам бояться нечего. Напротив, в сложившейся ситуации я выступаю своего рода просителем.

Просителем? Нагиб перевел слова барона и взглянул на Омара, который, в свою очередь, беспомощно посмотрел на Халиму.

— Откуда вам стало известно о нашем прибытии? — вежливо поинтересовался Нагиб.

— Вы скоро все узнаете, а также поймете, о чем идет речь. — Тщательно, но при этом довольно неуклюже Ностиц раскурил новую сигару. Часто выпуская небольшие белые облачка дыма, он начал говорить, обращаясь к Нагибу: — Вы наверняка уже задумывались, кем были те люди, которые спасли вас, вырвав из лап этого Али ибн…

— …аль-Хусейна?

— Да, точно, аль-Хусейна. Я думаю, вы бы до сих пор сидели в железном бараке в пригороде Каира в качестве пленника этого бандита.

Халима нервно вскочила, когда барон упомянул имя аль-Хусейна, и уставилась на дверь, а потом перевела взгляд на Нагиба, словно только и ждала сигнала к бегству. Но тот сделал успокаивающий жест рукой, и Халима снова села.

— Откуда вы знаете об этом? — не веря своим ушам, спросил Нагиб.

Барон вытянул хромую ногу, с наслаждением осмотрел сигару и ответил, не глядя на Нагиба:

— Видите ли, наш мир стал намного меньше. Шоссе и железные дороги соединили страны. Дирижабли и самолеты летают над континентами. С телеграфной станции рейхспочты на Кёниге Вустерхаузен вы можете отправить сообщение в любую точку Европы. Во время конференции в Генуе речь Ллойда Джорджа передали в Лондон через Берлин за семьдесят минут. Я хочу сказать, что сегодня все знают обо всем, и сейчас в самом деле очень тяжело что-либо сохранить в тайне. Если вы понимаете, о чем я говорю.

— Нет, я вообще ничего не понимаю, — ответил Нагиб.

Барон фон Ностиц-Валльниц откашлялся.

— В нескольких кварталах отсюда находится резиденция секретной службы. Поговаривают, что наша секретная служба — одна из лучших в мире. Уже некоторое время ее сотрудники наблюдают чрезвычайную активность секретных служб Франции и Британии в вашей стране. Долгое время мы не могли выяснить, какова их цель, агенты были буквально сбиты с толку, когда узнали, что привлекается все большее количество археологов. Но сама мысль, что археологическая экспедиция является целью секретных служб Европы, казалась просто абсурдной.

Секретные службы не живут прошлым — секретные службы живут будущим. То, что прошло, им уже неинтересно. Интересы секретной службы всегда касаются того, что произойдет или может произойти в будущем. Значит, причина, заставившая французов и британцев заинтересоваться археологией, несколько иная. И вскоре наша секретная служба выяснила истинное положение вещей.

В различных музеях мира хранятся фрагменты каменной пластины, на которой, если соединить их, можно прочитать указание на место, где находится одна загадочная гробница древних времен. Британский археолог по имени Хартфилд предположительно заполучил самый большой фрагмент. Он утверждал, что в этой гробнице покоятся несметные сокровища: золото, украшения, искусные инструменты, а также документы с утраченными знаниями человечества.

Последнее более всего и заинтересовало секретные службы.

Ходили дикие слухи о том, что в этой гробнице были тайные химические и физические формулы, чудодейственные силы и указания на другие секретные сведения. Якобы со времен Наполеона по миру распространяются удивительные истории, а серьезные ученые занимаются какими-то фантастическими теориями, в соответствии с которыми древние египтяне владели какой-то неизвестной нам формой энергии. Благодаря этой энергии можно было менять местами магнитные полюсы Земли. Короче говоря, если хотя бы часть из этих предположений и догадок верна, то овладевший этими знаниями совершит колоссальный отрыв от всего человечества в научной сфере. И это послужит предпосылкой к полному завоеванию мира. Если и можно завоевать мир, то только с помощью знаний.

Фон Ностиц-Валльниц говорил об этом восторженно, что свидетельствовало о его заинтересованности данной темой и о том, что он основательно ею занимался. Постепенно гостям стало понятно, почему барон вышел именно на них. Загадочным и необъяснимым, как и сфинкс в Гизе, оставалось только одно: каким образом ему это удалось?

Когда барон взял передышку, чтобы из хрустального графина налить коньяка, от которого гости с благодарностью отказались, Нагиб решился спросить, как он смог отыскать их.

— Хорошо, я расскажу вам об этом. — Фон Ностиц-Валльниц сделал широкий жест и снова, как в начале встречи, решительно, но безуспешно попытался улыбнуться. — Я получаю всю информацию из первых рук. Фридрих Фрайенфельс, шеф секретной службы Германии, ходил вместе со мной в одну школу. Мы несколько лет делили парту, потом женщину, и у нас нет секретов друг от друга. Когда Фридрих рассказал мне историю о таинственной гробнице в Египте, у меня проснулось желание самому организовать поиски.

Нагиб, Омар и Халима безмолвно переглянулись.

— Я знаю, о чем вы сейчас думаете, — произнес Ностиц и залпом опрокинул в себя бокал коньяка. — Вы думаете, что это очередное чудачество сумасбродного миллионера, и что через пару недель он забудет об этом. Смею заверить вас, что вы ошибаетесь. С тех пор как я услышал об этом деле, меня не покидает мысль о том, что я, Густав-Георг фон Ностиц-Валльниц, могу сделать что-то на века. И в один миг мое имя станет всемирно знаменитым. — От этих слов у него загорелись глаза, как у ребенка при виде неожиданного подарка. А от возбуждения, которое охватило его в тот момент, на обоих висках вздулись налившиеся кровью сосуды.

— Кто знает, — снова заговорил барон, — кто знает, сколько я еще проживу! Я сейчас оглядываюсь на свою жизнь и задаюсь вопросом: «А чего ты, собственно, достиг?» И я вынужден ответить: «Единственное, что тебе удалось, — сколотить денег, кучу грязных, бесполезных денег». И деньги эти обесцениваются день ото дня, так что очень скоро ими можно будет смело подтирать задницу. А однажды меня не станет, и никто этого вообще не заметит. Мне не суждено иметь детей, поэтому мое имя умрет вместе со мной.

Через пятьдесят лет люди скажут: «Барон Ностиц? Никогда о нем не слышал». Когда я представляю нечто подобное, мне становится дурно: прожить шестьдесят, семьдесят лет, а следующее поколение о тебе уже напрочь забывает! Если б вы только знали, как я завидую какому-нибудь цветоводу, который может вывести новый сорт роз и назвать его своим именем! Или астроному, который способен открыть крошечную звезду, совершенно бесполезную для развития человечества. Но эта бесполезная, никчемная звезда будет носить его имя. И спустя тысячу лет имя этого ученого будет упоминаться в книжках по астрономии. Если уж знаешь, что умрешь непременно, то хоть какое-то наслаждение должно быть. Если я завтра умру, то буду жалким и ничтожным, потому что я сам сделал свою жизнь жалкой и ничтожной. — Слова барона, этого маленького уродливого человека, у которого были почти все возможные на земле богатства, помогли увидеть его в совершенно ином свете. Но что ему нужно было от египтян?

— Вы так и не ответили на мой вопрос, господин барон, — настаивал Нагиб. — Как вы вышли прямо на нас и чего от нас ожидаете?

Ностиц снова неловко улыбнулся.

— Я же сказал вам, что секретная служба Германии — самая лучшая в мире, даже лучше французской «Deuxieme Bureau» и британской «Secret Service» Его Величества. Фрайенфельс и его люди наткнулись на вас очень давно, точнее сказать, в тот день, когда Омар Мусса наблюдал за двумя британскими агентами на пароходе. Но британцы интересовали и наших агентов, поэтому тот, у кого были те же интересы, тут же был замечен. Сначала мы приняли вас за агентов какой-то неизвестной разведки, но спустя несколько дней, после того как наши люди занялись вами плотнее, мы пришли к выводу, что вы являетесь членами «Тадамана». До того времени мы и не подозревали, что «Тадаману» тоже интересно это дело. Ну а все остальное получилось само собой.

Сначала мы наткнулись на человека по имени Али ибн аль-Хусейн, потом — на Нагиба эк-Кассара, и наконец — на Халиму аль-Хусейн.

Омар нервно заерзал в кресле. Мысль о том, что этот человек знает о них больше, чем они хотели бы, очень пугала его. Но знал ли барон действительно все?

— Скажи ему, — обратился Омар к Нагибу, — что мы оба стали членами «Тадамана» не по собственной воле и что люди «Тадамана» ищут нас, потому что мы не выполнили их задания. Он должен это знать!

Нагиб перевел слова Омара, и барон фон Ностиц поспешил заверить, что и эта информация ему известна. Отчасти она успокоила его, потому что экстремисты, к какой бы группировке они ни принадлежали, были очень ненадежными, непредсказуемыми людьми, которые не выполняют задания, если не видят в нем собственной выгоды.

В ходе беседы выяснилось, что немцы уже несколько недель наблюдали за ними. Им была известна их личная жизнь до мельчайших подробностей. Их не насторожила расторопность, с которой в Александрии работник порта устроил беглецов на немецкий корабль: Георгиоса подкупили немецкие агенты. Значит, он получил двойную плату: от немецких агентов — за то, чтобы беглецы попали именно на «Кенигсберг», и от самих беглецов — за перевозку.

Было более чем неприятно узнать, что за каждым твоим шагом в последние недели кто-то постоянно следил. Что же еще было известно этому сумасшедшему барону? И что он собирался с ними сделать?

— Скажите же, наконец, что вам от нас нужно! — негодующе бросил Нагиб. — Вы узнали о нашем прошлом — хорошо, вы доставили нас сюда, в Берлин, — тоже хорошо, но мы ведь понимаем, что все это вы делали не из альтруистических побуждений. Итак, чего вы от нас хотите?

— Я хочу сделать вам предложение.

— И какое же?

— Работайте на меня. Ищите и найдите для меня гробницу этого Имхотепа! — Фон Ностиц поднялся, подошел к книжным полкам, потянул за корешок книги, и чудесным образом стена с полками, на которых лежали бесчисленные папки и перевязанные стопки документов, отъехала в сторону. Барон явно наслаждался удивлением гостей, на его лице читалась неподдельная радость. Усмехнувшись, фон Ностиц сделал приглашающий жест и произнес:

— Я не сидел без дела. Все, что на сегодняшний момент известно об Имхотепе, вы можете найти здесь. Тут хранятся все документы и сведения о деятельности секретных служб разных стран, связанной с поисками Имхотепа.

Омар и Нагиб подошли к полке с папками и с изумлением уставились на аккуратно сложенные документы и манускрипты. Фон Ностиц вытащил, казалось, первую попавшуюся папку, пролистал ее и задержался на одной фотографии. Халима тоже подошла, взглянула на снимок и в ужасе вскрикнула:

— Это же мой отец! — Она указала на лысого мужчину, стоящего среди других людей, запечатленных на фото.

Да, теперь и Омар узнал фотографию с праздника Мустафы-ага Аята. Он узнал профессора Шелли и его жену Клэр, директора железной дороги Луксора, леди Доусон, шефа полиции Ибрагима эль-Навави в веселой компании.

— Снимок сделан еще в довоенный период, — с удивлением произнес Омар. — Невероятно! Я был тогда еще мальчиком и служил у профессора, йа салам.

Фон Ностиц довольно кивнул.

— Тогда вам станет понятна вся основательность моих исследований.

Омар покачал головой.

— Вы собрали столько материалов, йа саиди, кажется, что у вас есть результаты расследований всех секретных служб. Так почему вы хотите работать именно с нами?

— Все очень просто. — Барон отложил папку. — У меня сложилось впечатление, что вы ближе всего находитесь к разгадке этой тайны. Я заметил, что все пути, которые ведут к Имхотепу, на каком-то этапе все равно пересекаются с вашими, и неважно, как близко некоторые люди — археологи, искатели приключений или агенты — продвинулись к разгадке. Другими словами: вы втроем всегда на шаг впереди.

Все это звучало несколько льстиво, но слова барона не были предназначены для того, чтобы спутать их мысли. Конечно, здесь, в Берлине, под покровительством такого влиятельного человека молодые люди впервые почувствовали себя в безопасности, но тем не менее они оказались между жерновами секретных служб, хотя рано или поздно это все равно бы произошло. Находясь за границей, они больше не будут скрываться и трястись за собственную жизнь. Однако забыть о том, что аль-Хусейн выслеживает их, тоже было нельзя.

О возвращении в Египет в ближайшее время они не могли и думать. Как барон себе это представлял? Но фон Ностиц не признавал никаких отговорок. Он твердо решил найти гробницу Имхотепа, а для этого нужна была помощь этих троих египтян. По одному только взгляду барона было видно, что нерешительность гостей, получивших столь перспективное предложение, злила его. Это проявлялось и в манере держать большим и указательным пальцами гаванскую сигару, слегка покручивая ее. С момента прихода гостей это была уже третья или четвертая.

— Проблема Али ибн аль-Хусейна в ближайшем будущем решится сама собой, — многозначительно произнес барон, однако не стал вдаваться в подробности. — А что касается вас, для меня не будет ничего проще сделать для каждого паспорт, какой вы только пожелаете.

Этот странный человек не привык торговаться, навязывать кому-либо что-то или просить. Барон говорил, что даже кайзера, если бы таковой был, можно было бы купить, — вопрос заключался только в цене. И чем дольше троица слушала этого маленького, невзрачного мужчину, тем отчетливее каждый из них осознавал, что барон всерьез настроен добиться цели.

Такие люди, как фон Ностиц или ему подобные, наделенные волею судеб всеми мыслимыми земными благами, часто находят радость от одной мысли, что могут быть несчастными. И они готовы ставить себе все новые и новые, казалось бы, недостижимые цели. Вероятно, личное счастье уже совсем не беспокоило барона. Он от жизни получил его достаточно, и такой вид счастья был для него просто неинтересен. Но навязчивая мысль о том, что, достигнув подобной цели, можно заполучить кусочек бессмертия, заставляла его глаза блестеть.

Отказываться от предложения этого человека было бы не только безрассудно, но и опасно. Он походил на ребенка, который ведет себя хорошо, пока ему все нравится, но, как только что-то происходит вопреки его желанию, он тут же начинает буйствовать. От этого неприметного человека можно было ожидать вспышек гнева, которых стоило бояться.

Не дожидаясь ответа, словно они уже давно обо всем договорились, Ностиц поднялся, нажал на кнопку электрического звонка и приветливым тоном сообщил:

— В гостинице «Кемпински», в нескольких шагах отсюда, я забронировал для вас номер. Калафке проводит вас.

Появился Калафке и проводил Омара, Нагиба и Халиму в холл, а потом на улицу, где их уже ждал лимузин.

Глава 10 Из Долины царей в Саккару

Аллах ведает всё сокровенное в небесах и на земле, ничто от Него не скрыто. Поистине, Аллах Всевышний знает сокровенное в груди: намерения, склонности и чувства. Аллах сделал одно поколение наследниками другого. Те, кто не уверовал в Аллаха, понесут грех за свое неверие, которое только увеличивает ненависть и гнев Аллаха на неверных и увеличивает для них только убыток.

Коран, 35 сура, 39–40 аяты
Из всех странных личностей, которые жили в Долине царей к западу от Луксора, Говард Картер был, разумеется, самой незаурядной. Ему едва исполнилось сорок семь лет, а у него уже был вид согбенного, горестного и замкнутого старика. Он редко появлялся в Луксоре, чаще всего по средам, когда забирал почту. Его можно было увидеть и на рынке, где археолог покупал и засовывал в мешок лепешки, овощи и немного зерна для своего попугая.

На голове у него всегда была широкополая шляпа для защиты от солнца. Грязный костюм, который Говард носил даже в самую сильную жару, повидал уже многое на своем веку. Картер также брал с собой прогулочную трость, без которой никогда не выходил из дома.

Таким образом, в Говарде Картере непременно можно было узнать англичанина, но это не увеличивало ни число его друзей, ни врагов. Он жил в Долине царей, словно сфинкс в Гизе, и его внезапное отсутствие одним воскресным утром привело местных жителей в замешательство. За Картером замечали равнодушие ко многим вещам, что было свойственно всем англичанам, но в отношении распорядка дня по нему можно было сверять часы. Ровно в семь часов утра, тщательно сверив время на своих карманных часах из чистого никеля, Картер вышел из низкого кирпичного дома у дороги, который он делил вместе с попугаем и ослом (это давало повод для многочисленных анекдотов), и отправился в Долину царей. Вечером в семь часов (зимой — в пять часов) он возвращался. Все так же точно, как и утром.

А днем он самоотверженно работал по двенадцать часов на самой жаре, в пыли и грязи, стремясь к заветной цели — найти усыпальницу фараона, которую еще не посетили расхитители гробниц.

В первую субботу ноября Картер вернулся намного позже обычного. Четко соблюдая распорядок дня, он привязал осла, вошел в дом, снял ботинки и начал беседовать с попугаем:

— Виноват, сегодня я задержался.

— Good boy[233], — заскрежетал попугай, продемонстрировав тем самым чуть ли не половину всего словарного запаса. Кроме «good boy» он еще мог произносить «take it easy»[234], но только утром, так что на эту фразу в тот вечер не приходилось рассчитывать.

— Сколько мы уже копаемся на этой помойке? Ты не знаешь этого. Целых пять лет!

— Good boy, good boy! — повторил попугай.

— Пять лет! И ничего не нашел… Люди, наверное, уже считают нас сумасшедшими, но… — голос Картера стал громче, — но я никогда не переставал верить, и это упрямство, очевидно, вознаграждено. Я все-таки нашел. Дженни, я сделал открытие!

Заваривая чай, Картер продолжал говорить о работе:

— Ты даже не спрашиваешь, что я нашел? Тебе ведь интересно, правда?

— Good boy, good boy!

Картер подошел к клетке с изогнутыми прутьями и стал говорить, сопровождая свои слова выразительными жестами:

— Шестнадцать ступеней, потом литая стена, посередине печать. Ты знаешь, что это означает? А это означает, что три тысячи лет за эту стену не ступала нога человека. Это значит, что я, Говард Картер из Суоффэма, что в Норфолке, стану первым, кто обнаружит нетронутую гробницу. Усыпальницу, которая не была разворована расхитителями гробниц. Ты слышишь, Дженни?

В том, что Картер разговаривал со своим попугаем, не было ничего удивительного. Он очень любил птицу и позволял ей свободно летать по дому. Доверчивость, с которой Дженни встречала незнакомцев, сделала птицу знаменитой.

В этот вечер Картер был вне себя от радости, он уже и сам не верил, что его старания увенчаются успехом. Соотношение цены находок и затрат на поиски в Долине царей было не в пользу Картера. А гробницы, которые он до сих пор находил? Они все оказались пусты, да и отделка их была низкого качества. Этого было слишком мало, чтобы заработать признание, хоть немного признания.

Говард Картер еще дома, в Норфолке, считался бедным, как церковная мышь. Он был нищим, он был никем — совсем не то состояние, к которому хочется стремиться. Но археолог никогда не страдал от этого и не считал каким-то недостатком. По крайней мере, до того дня прошлой осенью, когда у него с лордом Карнарвоном произошел серьезный разговор.

Поводом стал небольшой роман Картера с Эвелин — дочерью его светлости. Эвелин впервые сопровождала отца, который, увлекшись раскопками, дважды в год приезжал в Луксор, чтобы проверить состояние дел.

Девушке как раз исполнилось двадцать. Она была маленького роста и необычайно красива. Картер, словно ученик средней школы, страстно влюбился в ее живые черные глаза, забыв о том, что девушка годилась ему в дочери. Впрочем, Картер никогда бы не решился даже подойти к ней, если бы Эвелин не проявляла своих чувств, нежно касаясь его, и не стала потом писать археологу удивительно пылкие письма, которые могут сочинять только влюбленные девочки.

Конечно, для его светлости эти платонические отношения так и остались бы незамеченными, если бы Эвелин неожиданно не заинтересовалась египетской историей и раскопками в Долине царей, забросив журналы о моде и общественные обязанности, которые, казалось, до этого момента были смыслом ее жизни.

Союз между Картером и Карнарвоном и без того был колоссом на глиняных ногах. Картер презирал Карнарвона из-за денег, а тот, в свою очередь, пренебрегал археологом из-за бедности, о чем неоднократно говорил ему в лицо. Даже во время вышеупомянутого разговора о «мимолетных девичьих увлечениях», как выразился лорд Карнарвон, и о слишком большой разнице в возрасте, что Картер вынужден был признать, в целом речь шла о деньгах или, лучше сказать, об имуществе. Этой темы никак нельзя было избежать в солидном английском обществе.

Картеру не стоило питать напрасных надежд, ему это следовало знать. И археолог, как последний олух, извинился, будто совершил самую непростительную глупость в мире, и написал Эвелин прощальное письмо. Она должна была оценить ситуацию реально и признать, что они больше не могут видеться. Спустя день лорд вместе со своей дочерью уехал.

Но то, что было воспринято Картером как конец романтического флирта, оказалось, как это часто бывает в действительности, лишь началом. Не ставя отца в известность, без надежды на ответ Эвелин регулярно, раз в неделю, отправляла письма в Луксор. Это было слишком опасно. Искренние послания растрогали Картера до слез, и каждое письмо он таскал с собой целую неделю, чтобы читать его снова и снова, пока по примеру древних египтян не помещал его в глиняный кувшин и не получал новое.

С тех пор Картер продолжал раскопки лишь из утешения, отчаяния и надежды, что сможет совершить великое открытие и прославиться на весь мир, как знаменитый пират сэр Френсис Дрейк. Подобно большинству одиноких людей Картер находил отдохновение в своих снах, которые были реальны и часто преследовали его. Ему снилось, как он откапывает гробницу, полную сокровищ, сундуков с золотом, служивших фараонам дорожным сбором в их далеком путешествии в вечность.

Ночью, перед тем как найти загадочную стену, Картер увидел сон, отличавшийся от тех, которые ему снились до сих пор. Смутные ранее очертания он разглядел теперь отчетливо, в красках. А еще в этом сне с ним говорили на понятном языке.

Анубис с головой шакала и светящимися глазами, который во время суда мертвых кладет сердце на весы, спускался вниз по какой-то нескончаемой лестнице. За ним следовала длинная вереница белых, в виде мумий маленьких ушебти со скрещенными на груди руками. Они должны были стать помощниками фараона в мире мертвых. Они пронзительно выкрикивали:

— Я здесь! Я здесь!

Потом Картер увидел себя спящим на лежанке, увидел, как к нему приблизилась пересохшая пасть Анубиса, и археолог даже почувствовал его зловонное дыхание.

— Тутанхамон, — хрипло произнес Анубис, — покоится в земле в десяти шагах к западу, а потом еще в десяти шагах к северу. Но ты должен остерегаться и не нарушать его покой, потому что тот, кто нарушит покой фараона, встретит месть Осириса, бога мертвых. — После этого божество отсчитало шестнадцать мелких черных камешков, вложило в руку Картера и сказало, что каждый последующий камень, который найдет археолог, станет преступлением против богов загробного мира. И, прежде чем Картер успел задать вопрос, Анубис и вся его длинная процессия растаяли в воздухе. Археолог проснулся.

Десять шагов на запад и десять шагов на север. С тех пор как Картер нашел стену с печатью, этот сон не выходил у него из головы. Были ли шестнадцать камешков, которые передал ему Анубис, намеком на шестнадцать ступеней, ведущих к запечатанной стене? Для такого человека, как Картер, который всю жизнь провел в поисках сокровищ прошлого и изучил подземные лабиринты гробниц, слово «страх» было неведомо.

Страх скорее был свойственен таким людям, как Карнарвон, бесчувственным и самоуверенным, не обращавшим внимания на других. Археолог пренебрег предупреждением Анубиса не нарушать покой фараона.

Попугай Дженни уснул, и Картер, прихлебывая чай и жадно глотая засохшие куски лепешки, стал думать, как же ему вести себя в такой ситуации. Следуя условиям договора на проведение раскопок, заключенного с Управлением древностями в Каире, и договоренности с Карнарвоном, он должен был немедленно сообщить о своем открытии.

Рекс Энгельбах, главный инспектор управления из Англии, и Карнарвон настаивали на личном присутствии. Но, с другой стороны, кто обвинит его, если он сейчас тайком отправится в Долину царей? Это была его гробница, его открытие, стоившее ему многих лет жизни.

Он уже давно понял, что есть лишь два сорта людей — победители и проигравшие. Он относился к последним.

Вот уже много лет ему попадались лишь проигрышные лотерейные билеты, и даже те люди, кто вначале стоял ниже его, теперь встречали Картера с сочувствием.

Беспокойство, которое охватило Картера, когда он подумал о запечатанной стене, было вполне понятно. Он по-прежнему сомневался, что полоса неудач, сопровождавшая его всю жизнь, вдруг внезапно прервется. Неужели он, Говард Картер из Норфолка, вдруг станет счастливчиком? А может, он навсегда запятнает себя позором, может, станет посмешищем или объектом издевок, если за этой стеной в очередной раз будет обнаружена пустая пещера?

Все эти мучительные мысли подтолкнули Картера, и он, резко сорвавшись с места, оседлал осла и при бледном свете луны поскакал в Долину царей.

Долина, каменистая впадина между крутыми обрывистыми утесами, наверное, выглядела точно так же, как и тысячи лет назад. Возможно, нет в Египте места, где ландшафт так напоминал бы о вечности. И, конечно, в этом крылась причина, по которой фараоны Нового царства выбрали именно эту долину, чтобы соорудить себе последние пристанища. Днем над утесами постоянно кружили стервятники, ночью каменистая дорога превращалась в тропу шакалов.

Картер остановился перед решеткой у гробницы, которая служила археологам складом для инструментов, приборов и, прежде всего, запасов воды. Он привязал осла к решетке, вытащил из пещеры лампу и тяжелый лом.

Потом он спустился по ступеням, держа в одной руке фонарь, а в другой — лом. Где-то на восьмой ступеньке он поставил фонарь на землю, так чтобы тот освещал яму. После этого Картер продолжил идти вниз, а затем сел на самую нижнюю ступеньку и подпер голову руками.

Пока он в полудреме думал над тем, правильно ли поступает и стоит ли придавать этому событию такое значение, у него возникло странное чувство, что за ним из темноты наблюдает пара глаз. Сначала он попытался отогнать абсурдную мысль, списав ее на внутреннее волнение, но потом отчетливо услышал шаги на каменистой почве и вскочил.

— Кто здесь? — робко воскликнул он, словно опасаясь, что кто-нибудь ответит.

Свет фонаря мешал разглядеть что-либо, кроме ямы со ступенями. Археолог взволнованно взбежал наверх.

Перед ним возник небольшой силуэт. Он сразу же узнал леди Доусон, несмотря на ее странный маскарад.

На ней были тесные, расклешенные книзу штаны для верховой езды и пиджак строгого покроя, что совершенно ей не шло. Но еще больше Картера поразила пистолетная кобура, висевшая сбоку, под пиджаком.

— Вы? — воскликнул Картер со смешанным чувством недоверия и беспомощности.

— А вы ожидали увидеть кого-то другого? — резко ответила леди.

— Если честно, я вообще никого не ожидал здесь увидеть.

— Я тоже не ожидала, но издалека увидела свет. Это меня заинтересовало. — Леди Доусон говорила очень естественно, как будто для нее было обычным делом бродить ночью по Долине царей. Она с любопытством спросила: — Что вы здесьделаете в такой поздний час или, лучше сказать, в такой ранний?

Картер задумался. Собственно, он сам должен был задать тот же вопрос леди Доусон, но эта женщина казалась Картеру такой таинственной, что он не решился переспросить ее в ответ, а лишь кивнул в сторону ямы с шестнадцатью ступенями и произнес:

— Для фараона не может быть слишком поздно или слишком рано, фараон знает лишь вечность. — Картер говорил как можно загадочнее, в его планы не входило рассказывать о своем открытии непрошеным гостям. Необычным ему показалось то, что леди Доусон не стала больше задавать никаких вопросов, словно и так вполне поняла ответ археолога, и лишь заметила:

— Картер, вы, наверное, думаете, что нашли гробницу фараона.

Заносчивость, с которой дама произнесла эту фразу, разозлила археолога, и он ответил так дерзко, насколько был способен:

— Вероятно, вы уже знаете, что я нашел целый ряд гробниц фараонов, но у всех был один недостаток: разбойники разграбили их еще несколько тысяч лет назад. Кажется, в данном случае удача ко мне более благосклонна.

— И что же наводит вас на подобные мысли?

Картер поднял лампу и взял леди Доусон за руку.

— Пойдемте! — На дне ямы, перед стеной он осветил отчетливый оттиск печати в строительном растворе. Она была шириной не больше ладони, на ней — два лежащих друг против друга шакала. Можно было ясно различить их острые морды и стоячие уши.

До этого леди Доусон вела себя довольно холодно и сдержанно, но теперь ее охватило заметное беспокойство.

— И что это означает?

— Я скажу вам, леди Доусон! — Картер провел рукой по странному оттиску. — Это печать строителей гробницы в Городе мертвых. Каждая гробница, каждое подземное помещение опечатывались строителями таким образом. Это — свидетельство гордости за проделанную работу и одновременно способ уберечь гробницу от взлома.

— Говорят, что строителей гробниц убивали после выполненной работы…

— Это одна из легенд, их много в египтологии. Вы не должны верить всему, что рассказывают экскурсоводы в Луксоре.

Леди Доусон рассмеялась и в восхищении провела рукой по печати.

— И что вы теперь намерены делать? — наконец спросила она.

— Я как раз над этим думал, — соврал Картер.

— Я уже предвкушаю. Вы станете знаменитым человеком! — взволнованно произнесла леди. — А вообще кто-нибудь когда-нибудь находил нетронутую гробницу с мумией фараона?

— Еще никогда, — ответил Картер. — Царские мумии, до сих пор обнаруженные археологами, находились в двух тайниках, которые в древние времена создали жрецы. В страхе, что гробницы будут осквернены грабителями, служители культа сами вскрыли все известные им усыпальницы и перенесли мумии фараонов в секретные места. Это казалось кощунством, но позже выяснилось, что они предприняли необходимые меры, потому что впоследствии грабители не пощадили ни одной гробницы.

Картер и леди Доусон молча уставились на печать. Хотя год уже был на исходе и солнце днем стояло низко над горизонтом, скалы накапливали достаточно тепла, чтобы скрашивать прохладу ночи. Издалека долетел вой шакала, то здесь, то там тишину ночи разрывали удары камней, отколовшихся от отвесных утесов; некоторые из них срывались и катились, подпрыгивая, в долину, словно испуганные тушканчики.

— Я знаю, о чем вы сейчас думаете, — снова заговорил археолог. — Вы, наверное, спрашиваете себя, откуда у Картера столько уверенности в том, что он нашел нетронутую гробницу? Я скажу вам: археология — это все-таки наука. Но если обычная наука живет фактами, то археология живет возможностью и вероятностью, что воры и жрецы, плодотворно трудясь, проглядели одну гробницу. Если это не так, я буду в глубокой депрессии и брошу профессию. Однако археология — благодарная наука. Когда нашли гробницу царицы Хатшепсут, эта усыпальница оказалась довольно убогой для женщины такого положения. Несмотря на понимание этого факта, ни у кого не возникла идея поискать еще и вторую ее гробницу. Зачем же, ведь царица могла быть похоронена лишь в одной усыпальнице. И все же у нее было две гробницы. Первая показалась ей недостаточно искусной, когда уже была выполнена половина работы.

Из-за плохой почвы каменотесы вынуждены были сработать грубо, поэтому им приказали сделать вторую гробницу на месте, где камень оказался более подходящим.

Первая усыпальница была засыпана. Вероятность, что такое могло произойти, практически равна нулю, и все-таки так было. В данном случае моя теория о том, что о гробнице фараона могли вовсе забыть, кажется более вероятной.

— Понятно, — согласилась леди Доусон, — но откуда вы знаете, что это гробница фараона? Я имею в виду, что здесь может быть похоронен министр или визирь.

Картер задумчиво улыбнулся.

— Теоретически вы правы, леди, но практика показывает, что в этой долине хоронили только фараонов Нового царства, и потом были еще находки…

— Находки?

— Несколько лет подряд, перекапывая это место снова и снова, я натыкался на глиняные черепки, амулеты и пластинки с царским именем «Тутанхамон». Таких находок больше нигде в Египте не было. Вы можете дать какое-нибудь объяснение, кроме того, что фараон Тутанхамон был похоронен здесь?

Леди Доусон пожала плечами и несколько заносчиво спросила:

— Как, вы говорите, зовут этого фараона?

— Тутанхамон. Он был не таким влиятельным фараоном, как Сети или Рамзее, но он стал последним фараоном славной династии. Наверное, он был еще ребенком, когда умер, но не возникает сомнений, что его похоронили со всеми почестями, которые полагались фараону той эпохи.

Леди Доусон внимательно взглянула на стену, которая преграждала путь. Неужели за этой неприметной стеной покоится мумия фараона?

— Вы, конечно, спросите меня, почему забыли именно этого фараона? На это есть два ответа. Первый: Тутанхамон был настолько неизвестен, что через пару столетий его имени уже никто не помнил. Второй: произошла техническая ошибка.

Картер поднял вверх лампу, чтобы освещалась не только сама яма, но и все вокруг нее.

— Вот здесь — вход в гробницу Рамзеса IV, тоже ничем не прославившего себя фараона. Кстати, эту гробницу разворовали еще в древние времена. Когда копали гробницу для Рамзеса, весь мусор и песок рабочие сбрасывали в сторону, как раз на вход усыпальницы Тутанхамона. Было ли это совпадением или попыткой спрятать вход, я не могу сказать. Факт остается фактом: это событие уберегло гробницу Тутанхамона от разграбления. Это одна из тех знаменитых случайностей, которыми полна археология.

Леди Доусон кивнула.

— Что ж, вас можно только поздравить, Картер. Кажется, вы настоящий счастливчик.

Услышав это слово, археолог вздрогнул. Он — счастливчик? Он просто отказывался в это верить. Наконец Картер ответил в свойственной ему манере:

— Знаете, это нельзя назвать счастьем. Скорее речь идет о глубоком эмоциональном потрясении. Вы думаете, я не знаю, что люди здесь держат меня за сумасшедшего, а коллеги-археологи не хотят даже разговаривать со мной? В работах знаменитых профессоров, имеющих научное жалованье и право пансиона, говорится, что в Долине царей уже все найдено. И тут прихожу я, человек из Суоффэма, что в Норфолке, у которого нет за душой ни гроша и который работает за деньги лорда из замка Хайклер. Да, я копаю здесь вот уже полжизни, когда другие давным-давно сдались, утратив надежду что-либо отыскать. И я не обижаюсь на людей, которые считают меня сумасшедшим.

— Но теперь, похоже, успех у вас в кармане, — заметила леди и после небольшой паузы добавила: — Вы ведь не особо любите лорда Карнарвона? Я хочу сказать, что у вас чисто деловые взаимоотношения.

— Да, можно и так сказать. Его светлость дал мне заказ на раскопки. Карнарвон собирает антиквариат, и правительство обещало ему отдать половину находок. Но до сего времени его предприятие обошлось ему дороже, чем он на нем заработал. Несколько алебастровых кувшинов, одна статуэтка — и все. Смешные дивиденды. Наверное, я бы тоже не пришел от такого в восторг.

— А вы никогда не хотели начать новый проект?

— Миледи! — воскликнул Картер. — Для такого человека, как я, вопрос не в желании. Вопрос в возможности. Я просто не могу себе позволить пойти своей дорогой, моя судьба — выполнять прихоти других. Сначала я был слугой «Фонда исследования Египта», потом начал работать на его светлость. Мне всегда приходилось держать свое мнение при себе и делать то, чего от меня хотели. Но почему вы спросили меня об этом?

— Есть один проект, который меня вдохновляет.

— Вы меня заинтриговали.

— Имхотеп.

— Имхотеп? — Картер выглядел испуганным. Казалось, одно это имя повергло его в шок, словно леди произнесла что-то неслыханное или таинственное, о чем запрещено было говорить в приличном обществе.

— С Имхотепом, — наконец произнес он, и по тону его голоса можно было сразу понять, что разговор Картеру неприятен, — связана одна из величайших загадок археологии, возможно, она даже неразрешима для человека. Есть загадки, которые бросают вызов человеку и которые требуют решения. Но есть загадки, решение которых уже за горизонтом настоящего. И если бы люди все же нашли на них ответ, это принесло бы лишь вред и несчастья всему человечеству.

Слова Картера обеспокоили леди Доусон. Нельзя было даже представить, что эта хладнокровная англичанка когда-либо может потерять самообладание. Она шагнула к Картеру и взволнованно спросила:

— Вы знаете больше об Имхотепе. Расскажите мне все, расскажите все, что знаете!

Такая настойчивость и близость леди были Картеру неприятны, он отпрянул и сделал вид, будто хочет отнести лом обратно к складу. Уже на ходу он как бы между прочим угрюмо заметил:

— Послушайте! Я об этом ничего не знаю, совсем ничего!.. И я очень рад этому.

Не обращая больше внимания на леди Доусон, археолог запер железную решетку, отвязал осла и отправился в обратный путь.

Некоторое время они шли рядом молча. Леди отказалась от предложения Картера проехаться на осле. Когда они достигли развилки, где их пути должны были разойтись, на востоке над Нилом уже розовели первые отблески рассвета.

— Я желаю вам удачи, — коротко бросила леди и без лишних слов отправилась своей дорогой, так что Картеру не оставалось ничего другого, как крикнуть слова прощания ей вслед. Взобравшись на осла и отправившись на восток к своему дому, Картер начал размышлять о неожиданной встрече с леди Доусон.

Конечно, у этой странной женщины всегда на уме что-то таинственное. И тот, кто был с ней тесно знаком, должен был знать, что она вела себя так нарочно. Но в этом случае ее поведение было настолько непредсказуемо, что Картер не смог найти каких-то логических объяснений.

Никто из рабочих до сих пор не знал о находке, и даже батраки не подозревали, с чем им, возможно, предстоит столкнуться. Была ли ночная встреча Картера простой случайностью? В это трудно было поверить.

Картеру никогда не нравилась леди уже только тем, что она строила глазки лорду Карнарвону, с которым вела себя очень игриво. И когда речь шла об искренности этой женщины, внутренний голос подсказывал Картеру, что в ней таилось нечто коварное и предательское, хотя тому и не было прямых доказательств. Люди подобного склада отличаются экстремальностью характера. Они то отвергают, то льстят. Эти свойства характера вызывали у Картера отвращение, как и сословное высокомерие лорда Карнарвона.

И все же неожиданное появление леди уберегло археолога от большой ошибки. Чем больше Картер думал об этом, тем неудачнее казался ему намеченный план: незаметно вскрыть гробницу, а потом снова запечатать. Это не только противоречило всем договоренностям, но и подорвало бы его репутацию серьезного археолога и, возможно, стало бы концом его профессиональной карьеры. Нет, Картер решил больше никогда не думать об Эвелин и послать Карнарвону телеграмму, чтобы лорд, если ему позволит время, прибыл на вскрытие запечатанной стены.

Вернувшись домой совершенно обессиленным, Картер попытался заснуть, чтобы хоть немного отдохнуть. Однако беспокойство в его душе росло с каждой минутой, и он решил отправить телеграмму лорду Карнарвону. Переправившись через Нил, археолог поспешил на почту и отослал лорду сообщение:

«Наконец сделал чудесное открытие в долине + великолепная гробница с неповрежденной печатью + до вашего приезда все снова засыпано, поздравляю».

Это, конечно, не совсем соответствовало действительности, но Картер твердо вознамерился засыпать вход в гробницу камнями и песком, пока Карнарвон не даст новых указаний. Это уберегло бы гробницу от незваных гостей, да и от него самого.

По возвращении, сразу после обеда, Картер почувствовал: что-то произошло. Он открыл дверь — стояла гробовая тишина. Это была та тишина, неожиданное наступление которой всегда вызывает беспокойство. Картер хотел позвать попугая, чтобы Дженни привычным утренним «take it easy» развеяла это безмолвие. Но тут археолог заметил посреди комнаты змею толщиной в руку. Она извивалась, а в передней части черного блестящего тела виднелось утолщение, причина появления которого не вызывала сомнений. На полу валялись желтые перья — свидетельство неравной борьбы.


Профессор Франсуа Миллекан был с самого начала убежден, что участок севернее пирамиды Саккары бесперспективен, из-за него в команде только возрастет напряженность. Профессор оказался прав. Хотя все они жили в одном доме, к тому же вчетвером спали в одной спальне, Миллекан и Д’Ормессон общались между собой только в письменной форме или через посредников — Туссена и Курсье.

Это выглядело примерно так:

— Мосье Туссен, не могли бы вы сообщить мосье Д’Ормессону, что недавно выдвинутые им теории непрофессиональны и нелогичны, это из-за них наше дело не продвигается вперед ни на шаг.

На что Д’Ормессон, находившийся в комнате и слышавший эту фразу, отвечал:

— Мосье Туссен, передайте, пожалуйста, мосье Миллекану ответ: «Мне безмерно жаль тратить свое время на общение с дилетантами».

Обычно все, что требовалось сказать друг другу, они предпочитали писать на бумаге, а потом сжигали эти листы в целях безопасности.

Трех известных ученых вынудили заниматься одним проектом, и этого оказалось достаточно, чтобы они сцепились, как пауки в банке. Их репутация была подмочена, они подозревали друг друга в неблаговидных поступках, совершенных в прошлом, и вскоре стали заклятыми врагами. Каждый старался нивелировать успех коллеги, оспаривал новые гипотезы и тем самым вредил порученному им делу. Курсье пока еще сохранял уверенность в себе и поддерживал формально нейтральные отношения с Миллеканом и Д’Ормессоном, тогда как эти двое за пару недель так рассорились, что последний позабыл о своем дворянском титуле и отпустил Миллекану пощечину, и с того слетели на пол очки в позолоченной оправе. Причиной послужил разговор за ужином, превратившийся после словесной перепалки в настоящую свару. Миллекан назвал коллегу достойным сожаления фальсификатором предметов искусства, которому уже давно пора уйти на пенсию.

К счастью, вместе с командой ученых находился Эмиль Туссен из «Deuxieme Bureau». Хотя он и был младше всех, достойное поведение и решительность обеспечили ему определенный авторитет. Туссену пришлось не один раз вмешиваться в перебранки, которые угрожали перерасти в настоящую драку.

После нескольких недель раскопок на участке севернее пирамиды фараона Джосера было найдено множество осколков и ушебти, которые, впрочем, не гарантировали вероятность большого открытия. Команда отправилась еще дальше, в сторону разрушенного храма Изиды. Они вели раскопки, продвигаясь по компасу с запада на восток. С тем же успехом они могли бы начать копать на одной из улиц Дахшура, или восточнее погребального комплекса Сехмет, или просто у дверей своего дома. В любом случае у них не было четкого плана, кроме как найти хоть какой-то след Имхотепа.

Они уже давно оставили намерения проводить раскопки по данным из новых документов, потому что консул Закс-Вилат, несмотря на громадную поддержку со стороны секретной службы Франции, не предоставлял им никаких новых сведений, которые послужили бы уточнением места археологической разведки. Таким образом, их работа все больше напоминала пресловутые поиски иголки в стоге сена. К тому же команда ученых должна была делать вид, будто ищет что угодно, только не Имхотепа.

Настроение французов было на нуле, когда в конце ноября они наткнулись на каменный свод, под которым обнаружилась полость и который располагался всего в сотне метров от того места, где Мариетт семьдесят лет назад обнаружил подземный лабиринт с быками Аписами. Даже обстоятельства оказались схожими, только у Мариетта было преимущество: в исследованиях он мог опираться на древние тексты, в которых описывалось местоположение некоей гробницы в этом районе.

Профессор Миллекан в мгновение ока передал кодовое слово «фараон», которое ознаменовало официальное завершение работ, и раскопки стали проводиться с ограниченным числом рабочих, без чьей помощи невозможно было обойтись. Но сообщение, как вскоре выяснилось, было преждевременным, хотя под сводом обнаружили гробницу Нефера, сборщика податей во времена царя Джосера, — все же современника Имхотепа. Гробница, как и большинство усыпальниц в этой местности, была подвержена многочисленным ограблениям. Кроме мумий обезьян и ибисов, а также нескольких сильно поврежденных кувшинов, ничего достойного обнаружено не было. Несмотря на то что склеп оказался абсолютно бесполезным для науки и не дал даже намека на местонахождение гробницы Имхотепа, Миллекан праздновал свое открытие как грандиозное событие в археологии. Консулу Закс-Вилату с трудом удалось убедить профессора не сообщать о находке журналистам. Миллекан настаивал на том, что нужно тщательно изучить гробницу. Он придерживался мнения, что после расшифровки древних иероглифических текстов, которыми были испещрены стены, можно будет установить (или хотя бы получить некоторую информацию), где находится гробница Имхотепа.

Д’Ормессон, как и следовало ожидать, высказался против этой идеи. Профессор из Гренобля объяснял это тем, что гробница была уже, мягко говоря, несколько раз «обнаружена», взломана и обыскана. Очевидно, и тексты были исследованы, чтобы вычислить предполагаемые, не найденные еще усыпальницы.

Миллекан категорически не хотел с этим соглашаться.

— Вряд ли, — заявил он, — расхитители гробниц и искатели приключений прошлого века имели достаточно знаний, чтобы расшифровать иероглифы.

Эти слова вдохновляли, и Закс-Вилат приказал очистить от мусора гробницу и две ее смежные камеры, а потом произвести детальное исследование.

Пока работники занимались уборкой мусора, Пьер Д’Ормессон приступил к расшифровке настенных текстов, которые как нарочно в некоторых местах очень плохо сохранились. Это были уже известные из других гробниц причитания по умершему, обращения к Хору и его отцу Осирису, предназначенные для того, чтобы помочь покойнику продолжить жизнь в царстве мертвых, как ему только пожелается. Спустя неделю гробница была очищена от песка, камней и пыли и можно было начать изучение глиняных кувшинов и мумий животных, которые лежали восточнее простого каменного саркофага в разграбленной погребальной камере. Два кувшина в человеческий рост разбились, семь остальных, вдвое меньше в высоту, были украшены иероглифами. Все они оказались пустыми, если, конечно, не принимать во внимание камни и песок. Работать в погребальной камере было весьма опасно, потому что для обрушения древних сводов, построенных на заре архитектуры, зачастую хватало какого-либо груза, поставленного сверху.

Профессору Д’Ормессону потребовалось две недели, чтобы расшифровать тексты, причем он предпочитал работать по ночам. Он нахваливал поэтичность отдельных высказываний и цитировал их за общими трапезами в домике археологов, как какой-нибудь чтец Корана в мечети.

В скромном жилище археологов с каждым днем становилось все меньше и меньше места, потому что Миллекан и Туссен решили перенести в дом из гробницы Нефера пару сотен мумий обезьян и ибисов, а также малые кувшины, вернее, то, что от них осталось. Мумии были самые разные — и очень маленькие, размером с ладонь, и большие, величиной с ребенка. И хотя профессор из Парижа заверял, что они не пахнут, от мумий поднималась мельчайшая пыль, от которой очень скоро у ученых появилась одышка и начали слезиться глаза. Требовалось срочно найти новое место для склада.

В команде ученых, кроме Миллекана, который был в восторге от гробницы и чувствовал себя Мариеттом, больше никто не испытывал радости от раскопок. Иероглифические тексты не имели большой научной ценности, потому что они в том или ином объеме встречались в многочисленных гробницах. Настенные рельефы были уничтожены сдвигами почвы или грабителями, а погребальные дары при ближайшем рассмотрении оказались неинтересными, так что Миллекан согласился с предложением Курсье поместить мумии и кувшины обратно в гробницу. Никаких сведений об Имхотепе в усыпальнице не обнаружилось.

В этой ситуации не было смысла доверять перенос мумий и глиняных осколков рабочим: если даже усыпальница Нефера будет замурована или закрыта каким-либо иным способом, все равно это привлечет внимание множества расхитителей гробниц.

Поэтому французы заботились не столько о содержимом гробницы, сколько о том, чтобы не привлекать своими действиями преступный сброд. Они и без того вызывали у окружающих пристальное внимание, что мешало их основному заданию.

Поэтому четверо ученых решили перенести посмертные дары ночью, замуровать гробницу и следующим же утром начать раскопки на новом месте. Нужно было поручить старшему рабочему доставку этого имущества в Каирский музей. Около полуночи они завершили работу, которую, по их мнению, никто не заметил. Французы приступили к завершающему этапу — запечатыванию гробницы. Они поручили дело Эдуарду Курсье. Но перед этим ученые решили передохнуть.

Несмотря на ночную прохладу, воздух в доме был горячий и спертый, да к тому же такой пыльный, что ученые предпочли остаться снаружи.

Они передавали по кругу бутылку красного вина. Над местом раскопок царила гробовая тишина. Казалось, даже шакалы и прочие жители пустыни отправились на ночлег.

— Все напрасно, все абсолютно бесполезно! — произнес Д’Ормессон и, словно норовистый конь, начал бить ногой землю. Хотя он и сидел, отвернувшись от Миллекана, тот хорошо понимал, что камень брошен в его огород, и ответил Туссену:

— Завтра профессор Д’Ормессон начнет новые раскопки, которые обязательно наведут нас на след Имхотепа!

Туссен рассмеялся и, глотнув из бутылки, произнес:

— Если бы только знать, как далеко в этом деле зашли другие. Иногда я спрашиваю себя: может быть, вообще стоит прекратить здесь работы и начать все с нуля?

— Что вы этим хотите сказать? — поинтересовался Д’Ормессон.

— Сейчас меня занимает один вопрос: не принесет ли нам больше успеха работа в архивах, чем здесь, в пустыне? Если быть честным перед самим собой, то нужно признать, что самые необходимые сведения находятся в различных музеях, в старых документах, которым, возможно, больше сотни лет.

— Я бы с удовольствием прекратил работы уже сегодня, — перебил его Д’Ормессон, но в тот же момент испуганно запнулся. Глухой рокот сотряс песок, словно началось землетрясение.

— Где Курсье? — воскликнул Миллекан. — Курсье! — закричал он, вглядываясь в темноту ночной пустыни. Ответом ему была тишина.

Миллекан, Д’Ормессон и Туссен бросились к гробнице Нефера. Туссен размахивал карбидной лампой.

— Курсье?! — В мерцающем свете лампы стало заметно, что земля над гробницей Нефера просела.

— Курсье! Курсье! — выкрикивали по очереди мужчины. Там, где когда-то был вход в гробницу, сейчас разверзлась глубокая дыра. Клубилась пыль.

— Бог мой, Курсье, — пробормотал Миллекан.

Туссен первым пришел в себя. Он повязал носовой платок так, чтобы тот закрывал рот и нос, и прыгнул в яму.

— Вы с ума сошли! — Миллекан, совершенно обезумев, метался вокруг зияющей перед ними ямы и беспрестанно повторял: — Вы с ума сошли!

Туссен относился так же строго к самому себе, как и ко всем остальным. Закрепив карбидную лампу на поясе, он уверенно спускался вниз. Это было очень тяжело, потому что каменные плиты свода разломились и врезались одна в другую. Туссен опасался, что под его весом они еще больше обрушатся.

Добравшись до дна кратера, Туссен заметил, что вход в гробницу тоже обвалился, но тесаные камни раскололись так, что под ними оставался проход, по которому можно было пробраться на четвереньках. Не мешкая, зажав в зубах ручку карбидной лампы, Туссен осторожно, чтобы не зацепить какой-нибудь камень, пополз внутрь гробницы. В тот момент он совершенно не осознавал всей опасности своего поступка.

Главная камера гробницы обрушилась, но в переднем левом углу, где заканчивался коридор, было еще достаточно места, чтобы встать в полный рост.

Туссен поднял над собой лампу. Шипение карбидного газа доносилось из вентиляционных отверстий под ручкой. Из-за густой мелкой пыли почти ничего не было видно, поэтому Туссен видел в радиусе двух метров от себя только очертания. Но света от лампы хватило, чтобы понять: каменная плита вопреки здравому смыслу удерживала весь потолок от обрушения, хотя опиралась лишь на боковую стену. Она давно должна была упасть.

Туссен невольно втянул голову в плечи от охватившего его ощущения надвигающейся опасности и все же сделал несколько шагов в сторону боковой камеры, в которой они нашли большие глиняные кувшины. Проход, несмотря на сильное давление сверху, выстоял, не разрушилась и левая стена. Насколько он мог различить в рассеянном свете лампы, обвалившаяся потолочная плита вдребезги разбила кувшины — повсюду валялось множество осколков, как после взрыва. Все это произошло из-за внезапно упавших каменных блоков. Но какие это были блоки! Камни величиной в человеческий рост, но шириной не больше ладони. Они лежали друг на друге или расслоились на части, словно от удара великана. Из-за этого под переломившимися пополам плитами образовались пустоты и лазейки. Туссен осветил каждую щель, но следов Курсье не нашел.

Если потолок обрушился прямо на Курсье, то помощь пришла слишком поздно. Но тут в голову Туссену пришла мысль: «Что, если во время обрушения Курсье вовсе не было в гробнице? Может, ему удалось избежать несчастного случая и он пустился наутек в ночь куда глаза глядят?» Пока Туссен обдумывал это, его вдруг охватил панический страх. Когда он, повинуясь первому импульсу, бросился на помощь Курсье, ему, хотя и с трудом, удалось подавить это чувство, но сейчас Туссен не мог отделаться от мысли, что потолок в любую секунду может обвалиться и похоронить его под собой. Внезапно ноги перестали слушаться его. Он стоял как вкопанный, напрасно пытаясь сдвинуться с места и совершенно не понимая, что с ним происходит. Страх быть засыпанным парализовал его, и Туссену пришлось кулаками ударить себя под коленями, чтобы опуститься на пол. Ученый на четвереньках, переставляя впереди себя карбидную лампу, пополз в сторону выхода, хотя в том месте мог идти в полный рост.

Там, где у входа в главную камеру гробницы обрушившиеся плиты оставили лишь низкий проход, Туссен вдруг заметил прямо перед собой безжизненную руку. Она была перебита в районе предплечья обвалившимся камнем. Можно было догадываться, что под этими камнями лежит еще и тело. Курсье! Туссен подтащил карбидную лампу поближе к руке.

Пыль рядом с рукой потемнела от крови.

— Курсье! — тихо бормотал Туссен. — Курсье!

Возле руки лежал свернутый в трубочку лист бумаги. Казалось, он выпал из руки Курсье, и Туссен прихватил его с собой.

Боль от потери человека, с которым он несколько недель делил тесную комнату, страшно подействовала на Туссена. Его глаза наполнились слезами. Крепкий парень, он не мог припомнить, когда плакал в последний раз, но теперь просто рыдал. В тот же миг он почувствовал, что ноги снова слушаются его. Да, он мог двигаться. Туссен быстро выбрался наружу.

Миллекан и Д’Ормессон стояли молча и вопросительно смотрели на Туссена. Он лишь кивнул и махнул в сторону домика археологов. Это могло означать только одно: здесь больше делать нечего, пойдемте! В доме археологов Эмиль Туссен рассказал, как он обнаружил Курсье.

Они сидели за общим столом, заливали в себя вино, а Миллекан и Д’Ормессон впервые за долгое время заговорили друг с другом.

Туссен случайно вынул свернутый лист из кармана куртки, который он подобрал рядом с телом Курсье. Остальные с интересом смотрели, как он пытался разгладить смятую бумагу.

— Это лежало рядом с рукой Курсье, — пояснил Туссен, расправляя листок об угол столешницы. Это оказался клочок старой упаковочной бумаги серо-коричневого цвета. Сразу бросалось в глаза, что листок, размером не больше раскрытой книги, был очень потертый и надорванный с краев. Туссен положил находку на середину стола, чтобы все могли на нее взглянуть.

Бумага выглядела довольно старой, и набросок, сделанный плотницким карандашом, в некоторых местах нельзя было разглядеть. По большей части на листке были какие-то геометрические символы: треугольники, квадраты и круги, соединенные между собой линиями. Картину дополняли загадочные двузначные и трехзначные цифры.

— Кто-нибудь может понять, о чем здесь идет речь? — спросил Туссен заплетающимся языком.

Д’Ормессон подвинул листок к себе, повертел его так и эдак, взглянул на свет, отдал Миллекану и наконец ответил:

— Понятия не имею.

— Но эту бумагу, скорее всего, выронил Курсье. Иначе как бы она туда попала?

Миллекан оперся на спинку деревянного стула, взял лист двумя руками, так чтобы свет от лампы под потолком падал прямо на бумагу, и начал что-то бормотать себе под нос, не обращая внимания на собеседников.

— Это могло случиться с каждым из нас, — произнес Д’Ормессон, снова глотнул вина, вытер рукавом губы и с трудом продолжил: — Завтра мы должны достать его. Как думаете, Туссен, есть возможность вытащить его оттуда?

Туссен пожал плечами.

— Нам бы домкрат раздобыть. Если бы нам удалось поднять каменную плиту, которая накрыла беднягу, разумеется, мы могли бы его вытащить!

— Хороший был парень, — пробормотал себе под нос Д’Ормессон, — а поначалу он мне совсем не понравился. Казалось, что он разбирается больше в женщинах, чем в древней истории. Я считал его одним из тех, кто ради денег готов пойти на все. Есть ведь такие люди.

Туссен покачал головой.

— Он был великолепным ученым, безбедно мог жить на унаследованные средства, но тем не менее работал в «Коллеж де Франс», потому что ему это нравилось.

Миллекан взялся тщательно протирать стекла очков, не обращая внимания на бумагу, которая лежала перед ним на столе. Он все шептал и шептал себе под нос:

— Интересно, интересно! — И при этом кивал, как бы подтверждая собственную мысль.

Туссен и Д’Ормессон придвинулись ближе.

— Что вы думаете об этом, профессор? — спросил Туссен.

Тот неспешно, привычным жестом водрузил на нос очки в позолоченной оправе, постучал пальцем по истертому листку и произнес:

— Я, конечно, не уверен, но есть подозрение, что это план Саккары.

Двое ученых с недоумением взглянули на Миллекана. Этот план, если о нем шла речь, выглядел совершенно неожиданно. Они, во всяком случае, пользовались другими планами.

— Конечно, это старый план! — добавил Миллекан. — Возможно, ему около пятидесяти лет. Вот только взгляните на это! — Он указал на правый угол, где отчетливо виднелись буквы «О» и «М».

— «О» точка, «М» точка? Что это значит? — поинтересовался Туссен.

— Как вы думаете? — в свою очередь добавил Д’Ормессон, обращаясь к Миллекану.

— Мне кажется, мы думаем об одном и том же, — ответил тот. — Огюст Мариетт.

— Верно.

Мужчины за столом протрезвели в один миг. Д’Ормессон придвинул листок поближе к себе, остальные вытянули шеи.

— Вот, — сказал Миллекан и постучал указательным пальцем по треугольнику в середине листка. — Это пирамида Джосера. Севернее от нее — пирамида Усеркафа, юго-западнее — пирамида Унаса, еще немного дальше — Сехемхета. Четыре треугольника, находящиеся примерно по прямой линии.

— Давайте предположим, что эта теория верна, — заметил Туссен, — тогда северо-западнее пирамиды Джосера должен быть обозначен лабиринт быков Аписов.

— Точно! — взволнованно воскликнул Д’Ормессон. — Только взгляните сюда, вот тут справа — Серапеум.

Постепенно мужчины сориентировались в загадочном плане, обнаружили гробницы, которые обозначались квадратами, а круг наверняка имел какое-то особое значение, потому что таким же символом обозначался дом Мариетта возле Серапеума. Они также поняли, что цифрами обозначалось расстояние до объектов.

Конечно, обнаружение подобного плана порождало массу вопросов.

Например, как этот план попал в руки Курсье, зачем он понес его с собой в гробницу Нефера и почему умалчивал о существовании этого документа? Вряд ли можно предположить, что Курсье нашел этот листок в гробнице Нефера, к тому же как раз после того, как в нее сложили весь бесполезный погребальный инвентарь. Неужели в плане крылось какое-то указание, о котором Курсье предпочел не говорить по неизвестным причинам? Таилось ли в гробнице Нефера нечто важное, чего остальные ученые не заметили с первого взгляда?

Еще ночью они приняли решение отправить код «фараон», сообщить консулу Закс-Вилату о гибели Курсье, прекратить работы, приступить к извлечению тела и ждать дальнейших указаний из Александрии. На следующий день рабочие должны были начать поисковые работы в другой местности, севернее дома археологов. Прежде всего нужно было защитить вход в гробницу Нефера решеткой.

В ту ночь они позабыли о сне. Миллекан и мечтать не мог о том, что его гробница вдруг станет такой важной. Раньше об этом никто и не думал. Д’Ормессон не спал: завидовал успеху коллеги, но все же хотел, чтобы эти поиски прекратились как можно быстрее. Туссен не сомкнул глаз, потому что все время видел перед собой торчавшую из-под камня руку Курсье.

Вместо сна французы решили сверить все пометки на плане Мариетта с собственными, более современными картами. Эта работа оказалась очень утомительной. Нужно было вспомнить, найден ли объект недавно или о нем слышали уже во времена Мариетта. Когда они провели работу, стало совершенно понятно, что рисунки представляют собой детальный план Саккары.

В принципе, такой план не предполагал ничего таинственного. По крайней мере, в нем не было ничего, что Курсье пришлось по какой-либо причине скрывать от остальных ученых. После нанесения всех объектов на карту для французов остался загадкой лишь круг с крестом. Место, отмеченное этим знаком, находилось значительно западнее пирамиды Джосера, возле него не было цифры. Вероятно, там еще никогда не проводились раскопки.

Поэтому Миллекан задался вопросом: мог ли Мариетт напасть на след Имхотепа, но при этом скрыть данный факт. На это Д’Ормессон лишь раскатисто расхохотался. Мариетт небрежно относился к документированию своих исследований и, если уж на то пошло, охотнее использовал бы взрывчатку, чем старые манускрипты, чтобы сделать какое-то открытие. Что касается информации о поисках Имхотепа, то в любом случае он вряд ли стал бы ее утаивать.

Оба ученых опять чуть не повздорили, но Эмиль Туссен успел прервать их, заметив, что за последние недели у них было очень мало зацепок. Теперь им стоит попытать счастья с таинственной картой Мариетта. В археологических исследованиях нет ничего невозможного. Туссен подчеркнул, что ни в коем случае не хочет становиться на сторону Миллекана, хотя и не считает его идею проверить возраст и подлинность листка в «Deuxieme Bureau» совершенно абсурдной. На следующее утро вход в гробницу Нефера временно закрыли решеткой. Это событие не привлекло к себе внимания, потому что и другие гробницы в этой местности закрывали подобным образом. Миллекан отправил консулу Закс-Вилату в Александрию телеграмму следующего содержания: «Фараон + срочно необходимо присутствие + Миллекан».

Доктор Пауль Закс-Вилат лично прибыл в Саккару на кабриолете «Лорен-Дитрих», но последние два километра предпочел проехать на арендованном осле: с одной стороны, он решил пощадить подвеску автомобиля, с другой — не привлекать всеобщего внимания. Это решение было вполне оправдано, потому что широкие поля вокруг Саккары в те дни напоминали муравейник, кишащий туристами со всего мира. Их сюда привлекали путевые отчеты в журналах и экскурсионные туры. Автобусы на высоких колесах, покачиваясь, ездили по пустынным песчаным дорогам. Они останавливались в какой-то сотне метров от пирамиды Джосера, и хорошо подготовленные экскурсоводы на всех языках рассказывали об усыпальнице, построенной мудрым Имхотепом.

В доме французских археологов состоялось совещание, в ходе которого было принято решение о дальнейших раскопках. Эмиль Туссен тем временем взял себя в руки, вновь став решительным и непреклонным. Он настаивал на том, чтобы оставить труп Курсье на месте и считать его пропавшим без вести. Все остальное, по его мнению, могло привести к нежелательным осложнениям.

Оба профессора выразили по этому поводу решительный протест, да и консул Закс-Вилат не был в восторге от такого плана: официальное заявление о пропаже переполошило бы чиновников. Разумеется, пресса заинтересуется, при каких обстоятельствах произошел несчастный случай.

Все это угрожало секретности их задания.

Наконец все согласились с предложением консула откопать тело Курсье во время тайной операции, потом перевезти на автомобиле скорой помощи французской миссии в Александрию и там уже сделать официальное заявление о смерти. Ну а потом отправить тело и свидетельство о смерти ближайшим кораблем в Марсель. Всю акцию, включая «эксгумацию» тела из склепа и погрузку его на корабль, нужно было детально спланировать и провести в течение восемнадцати часов.

Туссен взялся за выполнение этого плана.

Ближайший корабль под названием «Фратернит» причаливал вечером через два дня, поэтому откопать останки Курсье нужно было следующей ночью. Домкраты и рычаги стояли уже наготове. Туссен и Д’Ормессон вызвались выполнить опасное задание.

Через час после захода солнца они отправились в путь.

Равнина Саккары погрузилась в тишину и спокойствие; хотя темное звездное небо обещало долгожданную прохладу, нагретый жарким солнцем песок пустыни все еще источал тепло. Необходимый инструмент, лампы и складные носилки из парусины ученые погрузили на двух ослов, которые были в их распоряжении. Под предлогом доставки больного в полночь должна была прибыть санитарная машина. До осуществления задуманного оставалось целых три часа.

Закс-Вилат дежурил у входа в гробницу, Миллекан вернулся в дом археологов. Если случится что-то непредвиденное и нужно будет срочно прекратить спасательные работы, они договорились, что подадут световой сигнал.

Эмиль Туссен решился первым спуститься в гробницу — пока без инструмента, вооружившись одной лампой. Д’Ормессон спустил вниз оба домкрата и рычаги на канате. Потом спустился сам. Он дрожал всем телом — профессор-аристократ не привык к подобным переделкам. Очевидно, для него это было чрезвычайно необычным заданием, которое вывело его из душевного равновесия.

— Дружище, да вы дрожите как осиновый лист! — воскликнул Туссен, когда профессор спустился к нему.

— Не обращайте внимания, — с напускной бодростью ответить Д’Ормессон, — я ведь такое проделываю не каждый день.

— Самое сложное еще впереди.

Д’Ормессон попытался сориентироваться. Низкий лаз, по которому можно было пробраться только на четвереньках, выглядел устрашающе. Еще немного, и профессор наотрез отказался бы лезть туда, если бы Туссен, не тратя попусту слов и времени, не согнулся и не исчез под разломанными каменными плитами. Д’Ормессону ничего другого не оставалось, как последовать за ним.

Д’Ормессон глубоко вздохнул, опустился на колени и пополз за Туссеном. Узкий проход длиной в шесть или семь метров мог завалиться в любой момент, и под проломленными плитами профессору эти метры показались бесконечными. Д’Ормессон вдруг подумал: «Как же протащить тело Курсье по такому узкому проходу?» Он как раз добрался до конца коридора, когда Туссен, поднявшись на ноги, громко вскрикнул. Туссен что-то говорил, но Д’Ормессон не мог разобрать ни слова. Сначала он думал, что Туссен просто поранился осколком камня. Но тот стоял совершенно неподвижно, держал лампу в вытянутой руке и с ужасом смотрел на пол.

— Эй, что там случилось? — Д’Ормессон встряхнул Туссена обеими руками.

Тот лишь молча указал на каменную плиту перед собой.

— Да что стряслось? Ради всего святого, Туссен, что произошло?

Профессор еще никогда не видел этого закаленного человека, привыкшего к любым передрягам, в таком состоянии.

— Курсье… — пробормотал Туссен, — он исчез.

— Что значит «исчез»? Может, вы хотите сказать, что он воскрес из мертвых, как Господь наш Иисус?

— Я не знаю, — тихо ответил Туссен.

— Вы шутите, Туссен?!

— Нет! — разъяренно вскрикнул тот, схватил Д’Ормессона за воротник и нагнул. — Вот, посмотрите! Из-под этого камня торчала рука. Я ее видел собственными глазами. Поймите же наконец, что плита поднята, а Курсье исчез. Пропал!

Д’Ормессон посветил фонарем в пространство под плитой, потом медленно повернулся вокруг своей оси. Луч скользнул по растрескавшимся камням и осветил лицо Туссена. Тот прикрыл глаза от слепящего света.

— Эй, что это значит? Вы с ума сошли, Д’Ормессон?

Профессор опустил фонарь, и на лицо Туссена упали таинственные тени. Так они стояли друг перед другом некоторое время и молчали.

— Я понимаю, о чем вы сейчас думаете, — после довольно продолжительной паузы начал Туссен. Он беспомощно смотрел на каменную плиту.

Д’Ормессон с возмущением махнул рукой.

— Я бы сказал, что вы как минимум должны объяснить нам сложившуюся ситуацию.

— Что еще за объяснения? — вспылил Туссен. — Я сам себе ее не могу объяснить! Я понимаю, что вы сейчас сомневаетесь, в здравом ли я уме. Но клянусь вам, я собственными глазами видел: рука Курсье торчала из-под этого камня. Вот здесь… — Туссен поставиллампу на пол. — Вот это темное пятно — кровь. А вот и след, как будто кто-то что-то тащил. Может быть, теперь вы мне поверите?

Д’Ормессон наклонился. Сомнений не было, на передней части каменной плиты действительно виднелось большое темное пятно, и при детальном рассмотрении можно было различить покрытую пылью кровь.

Д’Ормессон поднялся, задумчиво потер лоб и сказал:

— Ну хорошо, Туссен. Предположим, вы и в самом деле видели тело Курсье здесь, внизу. Тогда, позвольте заметить, вы тем более должны объясниться.

— Да какие к черту объяснения?! Я сам не знаю, что и думать. Курсье никак не мог освободиться самостоятельно. Кроме того, он был мертв. Мертв, мертв, мертв! — Туссен кричал на Д’Ормессона, так что, казалось, дрожали стены. Потом он тщательно осмотрел каждый угол и только покачал головой.

Было непросто объяснить ситуацию консулу Закс-Вилату. Тот рассмеялся, когда сообщили, что тело Курсье пропало. Он посчитал это шуткой, и Д’Ормессону с Туссеном пришлось применить все свое искусство убеждения, чтобы консул поверил в это. С виду аристократичный и учтивый, консул выкрикивал такие проклятия, что профессор, стойкий от природы человек, стал взволнованно ходить туда-сюда перед провалившимся входом в гробницу.

— Вы вообще понимаете, что это значит? — шипел консул, глядя куда-то в ночь. — За нашей работой уже давно наблюдают. Но и это еще не все! Возможно, Курсье работал на конкурента.

— На конкурента?

— Да, на британцев, немцев, националистов, американцев, кто там еще есть, черт его знает!

— Если позволите мне замечание, — вмешался профессор Д’Ормессон, — в ваших доказательствах нет логики. Предположим, что Эдуард Курсье действительно работал на кого-то другого по причинам, которые нам неизвестны. И предположим, что по трагическому стечению обстоятельств с ним произошел несчастный случай. Было бы просто глупо доставать труп Курсье тем, на кого он работал. Это привлекло бы внимание к его двойной игре.

С этим спорить было трудно. Но должна же существовать причина! Почему кто-то тайно вытащил труп Курсье? Ситуация становилась гротескной. «Deuxieme Bureau» мобилизовала лучших агентов и высококвалифицированные команды специалистов, чтобы рассекретить тайную деятельность иностранных спецслужб. И тут выяснилось, что они сами находятся под наблюдением.

Профессор Миллекан заявил, что отказывается работать в таких условиях, потому что, по его мнению, Курсье, возможно, знал нечто, что могло навести на след Имхотепа, и тем самым перешел кому-то дорогу. И этот кто-то ни перед чем не остановится. В такой ситуации нужно спросить себя, обрушилась ли гробница Нефера сама по себе? Не был ли подстроен этот обвал к определенному времени?

Вероятно, ответ на все вопросы таился в плане, который нашли рядом с телом Курсье. Миллекан и Д’Ормессон были твердо уверены в этом. Закс-Вилат был слишком поражен, чтобы высказать свое мнение. Туссен сомневался.

На следующий день из Александрии в направлении Саутгемптона отчаливал английский военный корабль «Александра». На его борту находился запаянный цинковый ящик. Свидетельство о смерти выписано на имя Чарльза Уайтлока из Глазго. Расходы на транспортировку взяло на себя британское министерство иностранных дел, отдел «Интеллидженс сервис».

Глава 11 Берлин — Лондон — Берлин

Мужчины являются попечителями женщин, потому что Аллах дал одним из них преимущество перед другими и потому что они расходуют из своего имущества. Праведные женщины покорны и хранят то, что положено хранить, в отсутствие мужей, благодаря заботе Аллаха. А тех женщин, непокорности которых вы опасаетесь, увещевайте, избегайте на супружеском ложе и побивайте.

Коран, 4 сура, 35 аят
Встреча с сумасбродным бароном ознаменовала крутой поворот в их жизни. Омар, Халима и Нагиб были обречены на жизнь, полную лишений, но в мгновение ока стали принадлежать к высшему свету Берлина. Одно лишь упоминание о том, что они — друзья барона Ностиц-Валльница, открывало перед ними все двери. Барон предоставил в их распоряжение просторную, элегантно обставленную квартиру в доходном доме между рейхсбанком и драматическим театром. В этом районе не шатались безработные и не было бесконечных очередей за бесплатным супом. Дважды в день Нагиб давал своим друзьям уроки немецкого, остальное время они проводили в личном архиве барона.

Проработка и изучение всего материала заняли три недели. Перед ними открылась невообразимая картина. Эта информация повергла их почти в эйфорию. Нагиб и Омар добровольно проводили в архиве ночи напролет, делая записи, развивая теории и отказываясь от них. При этом они нашли подтверждение своим подозрениям: у леди Доусон в руках были все нити британской тайной службы, их команда оказалась ближе всех к раскрытию тайны Имхотепа, хотя иногда ее обгоняла группа Мустафы-ага Аята.

Египетские националисты (главную роль там играл Али ибн аль-Хусейн), казалось, окончательно рассорились и преследовали в этом деле лишь личную выгоду. Что до «Deuxieme Bureau», то действия французов были вполне понятны: они часто меняли место и объект исследований. Даже при поверхностном наблюдении за ними было очевидно, что их можно обвинить в наивности и некомпетентности, если бы не хитрый Туссен, которого подозревали в двойной игре и приписывали всяческие обходные маневры.

При этом тайная служба Германии наблюдала за всеми остальными так скрытно, что никто и не подозревал, что немцы прекрасно осведомлены об операции «Имхотеп». Только по одному этому факту можно было судить о масштабах проделанной ими работы. От глаз Фрайенфельса не могло укрыться, что барон фон Ностиц обзавелся собственной компетентной командой. Раньше шеф секретной службы Германии считал, что для фон Ностица все это лишь развлечение. Теперь же команда, используя всю информацию, которую Фрайенфельс передал другу, могла соперничать с самой секретной службой. Шеф тайной полиции даже опасался, что у него отберут хлеб.

Так дело дошло до беседы в баре гостиницы «Адлон», в ходе которой Ностиц и Фрайенфельс обменялись довольно резкими словами в адрес друг друга. Фон Ностиц напомнил Фрайенфельсу о сорока годах дружбы, а тот обозвал его бессовестным эгоистом. Фрайенфельс понимал, что дело принимало слишком серьезный оборот, чтобы давать шанс такому фантазеру, как барон. Хотя это и причинило бы фон Ностицу душевную боль.

Возмущенный барон позвал Омара и Нагиба к себе, объяснил им сложившуюся ситуацию и спросил, смогут ли они продолжить работу на него в дальнейшем. Барон готов был предоставить им всевозможную поддержку.

До этого момента ни англичане, ни французы, ни немцы, обладая большими человеческими ресурсами, не смогли достичь ощутимых результатов. Омар обратил на это внимание барона.

Казалось бессмысленным брать лопату и перерывать тонны песка в пустыне в поисках гробницы Имхотепа, если неизвестно место, где похоронен подобный богам.

Фон Ностиц будто наэлектризовался.

— Вы не верите, что он в Саккаре?

— Что значит «не верите», мы просто не знаем! — бросил Нагиб в ответ. — Ни в одном тексте, посвященном пирамиде, не сказано, что создатель пирамиды похоронен в том же месте, что и царь. Конечно, есть шанс, что Имхотеп все-таки в Саккаре, но Саккара — это город мертвых рядом с Мемфисом, а Мемфис — столица Старого Царства, но наверняка сказать нельзя.

— Звучит так, словно вы хотите пойти по другому следу!

— По крайней мере, по следу следа! — произнес Омар. — Я имею в виду, что мы должны продолжить в том месте, где искал тот, кто был ближе всего к тайне.

— О ком вы говорите, Омар?

— Я говорю о профессоре Хартфилде. Профессор обладал научным багажом и, кроме того, возможно, основным фрагментом плиты, который был ключом к дальнейшим поискам.

— Но Хартфилд мертв. Некие агенты убили его. Это же очевидно.

— Ничего не очевидно, — возразил Омар. — Ничего не очевидно, пока не найден труп Хартфилда!

Барон в запальчивости замахал руками.

— Вы же не думаете серьезно, что миссис Хартфилд убили, а профессора выкрали. И теперь он должен где-то тайно продолжать работу?

— Этого исключать нельзя… — задумчиво ответил Омар.

— А на чем основываются ваши предположения?

Омар пожал плечами и, набрав полные легкие воздуха, ударил себя ладонью в грудь.

— Может быть, это просто идея-фикс, но у меня есть странное чувство. Даже если Хартфилда уже больше нет в живых, мы должны выяснить, что с ним произошло.

Нагиб кивнул, а барон лишь покачал головой.

— Сколько времени прошло с того момента, как Хартфилд пропал? — наконец спросил фон Ностиц.

— Судя по вашим документам, примерно четыре года. Я нашел статью в «Таймс» от 4 сентября 1918 года. Жена Хартфилда Мэри была позже обнаружена мертвой в пяти километрах западнее Саккары. Следы профессора не обнаружены до сих пор.

— Пять километров от Саккары, вы говорите? Ради всего святого, что понадобилось миссис Хартфилд искать в Ливийской пустыне?

Омар горько усмехнулся.

— Если бы мы знали, то уже продвинулись бы вперед, но нам это неизвестно. Просматривая ваши документы, мы наткнулись на интересную подробность. Секретная служба Германии узнала, что у мертвой миссис Хартфилд было с собой письмо…

— Ах, прошу вас, давайте не будем об этих письмах! Мертвые обычно не носят с собой письма в карманах. Его наверняка кто-то подбросил, чтобы отвлечь внимание. Было бы намного интереснее узнать о причинах смерти. Как умерла миссис Хартфилд?

— Из документов это неясно. Известно лишь то, что на теле не было видно признаков насильственной смерти.

Барон, задумавшись, стал ходить взад и вперед. Неожиданно он спросил:

— А о чем говорилось в письме?

— Там упоминалась какая-то встреча в каирской гостинице «Савой». На этой встрече должна была состояться передача оттиска каменной плиты за сумму, от которой дух захватывает.

— Сколько?

— Десять тысяч британских фунтов!

— Десять тысяч британских фунтов? Это уйма денег.

— Это целое состояние. Только… Хартфилды были люди вовсе не бедные. Они не гнались за богатством. Доходные дома в Паддингтоне и Бейсуотере приносили больше, чем они могли потратить. Следовательно, можно предположить, что миссис Хартфилд не приняла это предложение.

Тем временем Нагиб порылся в бумагах и вытащил копию документа из досье секретной службы, которое имело отношение к таинственному письму.

— Вот, — произнес он и похлопал по листу, — 12 октября 1918 года в 11 часов должна была произойти передача. Но до этого, очевидно, так дело и не дошло.

Фон Ностиц задумчиво произнес:

— Давайте исходить из того, что вы правы и Хартфилд все еще жив. Откуда бы вы начали его поиски?

— Послушайте, — ответил, не колеблясь, Омар, — я бы не искал там, где до этого искали все, например, в Саккаре. Я бы для начала поискал его следы в Лондоне, где он жил. И не принимал бы во внимание доклады секретных служб. Если мы хотим добиться успеха, нам нужно идти своей дорогой.

Решительность, с которой Омар подходил к делу, нравилась барону. Уже на следующий день он раздобыл ему паспорт и визу, выдал значительную сумму на расходы и отправил в Англию. Халиме нравилась жизнь в Берлине, и она осталась, а Нагиб получил разрешение изучить архив Нового музея.

Ему выписали официальное разрешение для каталогизации египетских экспонатов, однако на самом деле Нагиба интересовали отчеты раскопок и корреспонденция немецких археологов, работавших в Египте.

Сначала чиновники министерства отказали в разрешении, но затем по просьбе барона оно было выдано лично министром. Причиной такой щепетильности стала афера, о которой писали в передовицах всех газет мира. Берлинский археолог десять лет назад противозаконно вывез из Египта бюст царицы Нефертити, сделанный из известняка. Когда дело получило огласку, разразился дипломатический скандал, и египтяне с тех пор тщетно пытались вернуть статую на родину.

Омар сел на рейсовый пароход до Дувра, оттуда взял билет на скоростной поезд до Лондона и прибыл точно в 18.10 на вокзал «Виктория». Он сел в черное такси и отправился в сторону Бейсуотер мимо Букингемского дворца и Марбл-Арч, по Парк-Лейн. Недалеко от станции Паддингтон, где поворачивает Харроу-роуд, Омар снял номер в «Мидленде» — отеле первой категории, если верить рекламным проспектам. Заполняя карточку постояльца, Омар поинтересовался, далеко ли до Глостер Террес.

Портье похвалил превосходный английский незнакомца, одернул накрахмаленную манжету и сказал Омару, что идти туда всего около пяти минут, но нужно повернуть три раза. Не съев ни крошки, Омар отправился в номер и вскоре уснул.

Следующее утро выдалось солнечным. Солнце в Лондоне появлялось на безоблачном небе гораздо чаще, чем принято думать. Омар съел роскошный английский завтрак и отправился в путь. Он был в столице Англии впервые, и город произвел на него хорошее впечатление.

Названия улиц и фасады домов не казались ему такими чужими, как в Берлине, и Омар был благодарен профессору Шелли и его жене Клэр, которая долгими зимними вечерами рассказывала ему об Англии и Лондоне.

Лондон отличался от Каира и прочих городов Египта прежде всего чистотой на улицах и упорядоченным дорожным движением.

Здесь было больше автомобилей и двухэтажных омнибусов на высоких колесах, чем повозок с лошадьми. Уличные торговцы, которых в Каире было словно мух у верблюжьего помета, отличались благообразием.

С первой неожиданностью Омар столкнулся у дома Глостер Террес, 124 — трехэтажного здания времен викторианской эпохи с белым фасадом. Приблизившись к строгому порталу, Омар обнаружил латунную табличку с именем «Хартфилд». Она блестела так, словно ее полировали минимум один раз в неделю. Такой же вид был и у ручки звонка, за которую Омар храбро подергал. Дверь открыл седовласый мужчина, по уверенным движениям которого можно было сказать, что он служил дворецким. Вместе с ним была дама средних лет с такими же манерами. Она носила мужские брюки, а во рту у нее торчала сигарета.

Омар не знал, как выглядел профессор Хартфилд, но этот пожилой мужчина точно не мог им быть. Поэтому Омар решил сказать, что раньше работал вместе с профессором и пожелал навестить его в ходе своего визита в Англию. Ему очень хочется поговорить с профессором, ведь они не виделись больше четырех лет. Одна эта фраза развеяла мрачность на лице женщины. Она отодвинула старика в сторону и поинтересовалась, как зовут незваного гостя. Парень назвал свое настоящее имя. Собственно, таиться у него не было причин. После небольшого объяснения, касавшегося внешнего вида дамы, который, оказывается, был связан с работой в саду, Амалия Доне, так ее звали, объяснила свое присутствие в этом доме. Омару сообщили, что миссис Хартфилд, упокой Господь ее душу, приходилась Амалии родственницей по материнской линии, точнее была ее теткой. Из бесконечного речевого потока миссис Доне Омар понял, что она вот уже пятнадцать лет присматривает за домом, ведет дела во время многомесячного отсутствия хозяев. И после того, как выяснилось, что миссис Хартфилд мертва, а профессор пропал без вести, она занимается тем же. На предложение миссис Доне объявить Хартфилда мертвым чиновники не пошли, потому что некоторые факты говорили обратное.

Амалия Доне оказалась единственной законной наследницей состояния Хартфилдов, и ее хлопоты в этом плане были вполне понятны и законны. Во время беседы Омара насторожила сдержанность разговорчивой от природы дамы, когда он поинтересовался обстоятельствами, мешавшими вступить ей в наследство. Она сама рассказала, что видела профессора Хартфилда в последний раз летом 1918 года, если не считать, что тот недавно явился к ней во сне в образе нищенствующего монаха, одетого в серую подпоясанную сутану.

Женщина горько улыбнулась и добавила, что сон приснился ей три недели назад и с тех пор она в страхе вскакивает по ночам, потому что монах, то есть Хартфилд, во сне приближался к ней с наглой ухмылкой.

Чтобы избежать дальнейшего описания сновидения, Омар вежливо попрощался, перекусил в «Кингз Армз» и отправился к Бейсуотер-роуд вблизи Гайд-Парка. Здесь Омар присел на скамейку возле Серпентайн-бридж и стал наблюдать за лебедями и утками, которые резвились здесь в большом количестве. Попутно он думал о миссис Доне и о том, чего от нее можно ожидать. Ему показался важным тот факт, что суд посчитал невозможным признать профессора Хартфилда мертвым на основании каких-то косвенных улик. Омар решил отправиться в Бейсуотер-Корт.

Старое здание наводило ужас своим видом и величиной, как и все судебные органы этого мира. Прошел почти час, пока Омар нашел нужный отдел и встретился с судьей Киттербеллом — высоким, тощим мужчиной с короткой стрижкой. Тот уже четверть века зарабатывал себе на хлеб тем, что с понедельника по пятницу сидел за темным обшарпанным столом, перебирая документы о недееспособности и свидетельства о смерти со всего района Бейсуотер и принимая по ним решения. От такой работы его лоб возле переносицы изрезали глубокие вертикальные морщины.

Омар предъявил паспорт и объяснил, что может кое-что сообщить по делу Хартфилда, признание которого мертвым было отклонено этим учреждением. Такое заявление не привело Киттербелла в восторг. Оно явно не входило в его планы, намеченные на день, и лишь сулило дополнительную работу к двум стопкам документов, которые лежали перед ним. Ему пришлось позвать мисс Спаркнис, одетую в черное и зимой, и летом девушку, которая состояла в «Women’s Social and Political Union» — организации суфражисток. Она и принесла через какое-то время необходимую кипу документов.

Пока Киттербелл внимательно изучал их, Омар рассказал судье ту же историю, которую сегодня поведал миссис Доне: он работал вместе с Хартфилдом и не видел его вот уже четыре года. Он думает, что Хартфилд наверняка давно погиб. Таким образом Омар надеялся вынудить судью открыть ему те самые косвенные улики и подробности, которые бы прояснили это дело. И он оказался прав.

Киттербелл отреагировал на историю Омара довольно несдержанно, потребовал от Омара доказательств его слов, а затем вытащил из папки чек на денежный перевод в двадцать тысяч фунтов Вестминстерского банка «Мерилбоун» и положил перед ним на стол. На квитанции значилось: Каир, 4 апреля 1921 года, и стояла неровная подпись: Хартфилд. Счет получателя был указан в банке «Миср» в Каире. Оттуда отправляли запрос на перевод, там и получили деньги по доверенности, в надлежащем порядке, без каких-либо затруднений. Ни Вестминстерский банк, ни банк «Миср» к подписи Хартфилда претензий не предъявил. А поскольку мертвые не могут расписываться, следует вывод, что Хартфилд жив. Археологи — странные личности, иногда они избегают общества, и Хартфилда нельзя было упрекнуть в этом в такое неспокойное время. Судья спросил, может ли Омар Мусса подтвердить смерть профессора под присягой или указать свидетелей, которые, в свою очередь, могут поклясться, что Хартфилд погиб.

Этого сделать Омар, конечно же, не мог, да и не хотел. Он получил доказательство того, о чем уже долго подозревал: Хартфилд жил где-то в Египте и не было оснований считать, что его знания потеряны и совершенно не могут быть применены в поисках Имхотепа.

Но с чего же начать поиски? Казалось бессмысленным искать человека, который скрывался в стране, большей, чем Англия, Франция или Германия. Это напоминало пресловутый поиск иголки в стоге сена, и сил Омара для этого явно было маловато. Нужно обязательно выяснить, что известно миссис Доне, ибо нет сомнений, что эта женщина знает больше, чем говорит.

И вообще, в чем причина такой скрытности? Связано ли это с долгожданным наследством или они с профессором вели какие-то общие дела? Почему она не упомянула о денежном переводе? Если миссис Доне занималась финансовыми делами профессора, то она должна была знать об этом.

На следующий день Омар опять отправился на Глостер Террес. Он намеревался поговорить с миссис Доне о прошлогодней квитанции на денежный перевод для профессора Хартфилда. Вопрос незнакомца лишь подтвердил то, о чем уже давно догадывалась миссис Доне: у чужака была совсем иная цель, это не просто дружеский визит к Хартфилду. Не выпуская сигареты изо рта, она обозвала Омара ищейкой и пригрозила полицией, если тот не прекратит свое расследование. Она даже заявила, что подпись Хартфилда на квитанции подделка, и добавила, чтобы Омар и близко больше к дому не подходил.

Омар не привык сдаваться в сложных ситуациях, поэтому он еще раз посетил судью Киттербелла и с озабоченным видом сообщил, что миссис Доне заявляет: подпись на банковской квитанции поддельная. Известно ли ему об этом? Киттербелл был настроен побыстрее избавиться от надоедливого посетителя. Он, возведя глаза к небу, с чувством произнес, что миссис Доне может сколько угодно сомневаться по поводу подписи Хартфилда, но эксперт неоспоримо доказал ее подлинность.

Когда судья в ответ попытался выяснить, почему этот случай так интересует Омара, тот предпочел немедленно ретироваться.

Пока египтянин проводил расследование в Лондоне, он совершенно не подозревал, что в Берлине его ожидает удар, который был сильнее, чем все, что ему довелось пережить до этого времени. Это было одно из тех поражений, которые запоминаются на всю жизнь, даже когда раны давно затянулись.

Все началось на одной из коктейльных вечеринок, устраиваемых бароном Густавом Георгом фон Ностиц-Валльницем по четвергам.

Если бы мы могли классифицировать события подобного рода, то для них подошло бы название «Увидеть и быть увиденным». Участие в этой ярмарке тщеславия было честью для любого берлинца, занимающего соответствующее положение в обществе. Тот, кого барон фон Ностиц приглашал на вечеринку, принадлежал к высшему обществу, тот, кого обходил вниманием, — оставался за бортом светской жизни.

Здесь можно было увидеть режиссеров, актеров и авторов, а также автомобильных конструкторов и владельцев электростанций, которые не гнушались ничем, чтобы разбогатеть или прославиться.

Здесь рождались звезды, поливали грязью премьеры, нанимали боксеров, заключали сделки и занимались политикой. Всего лишь за два дня до убийства министр внешней политики Вальтер Ратенау весело болтал с Ф. М. Мурнау, немой фильм которого под названием «Носферату» поразил всех гостей.

На одной из таких коктейльных вечеринок, к радости хозяина, появилась и Халима. Своим немецким языком с арабским акцентом она удивила всех присутствовавших. В этот вечер произошла неожиданность, которая при ближайшем рассмотрении оказалась не такой уж неожиданной, как это воспринималось вначале.

Макс Никиш, репортер «Берлинер Иллюстрирте», в толкотне нечаянно налетел на Халиму и пролил на нее красное вино из своего бокала. На платье осталось отвратительное бурое пятно.

Никиш был известен тем, что его ничто не могло вывести из себя. Как-то на мотоцикле одного артиста он въехал по проволочному канату на башню Мемориальной церкви Кайзера Вильгельма. Но этот случай поразил его, и репортер, промямлив какие-то беспомощные извинения, предложил Халиме отвезти ее домой и возместить ущерб. Халима, естественно, не хотела присутствовать на празднике в испорченном наряде и приняла предложение.

Никиш был маленьким и тощим, как Рудольфе Валентино, и по последнему слову моды зачесывал черные блестящие волосы назад. Он никогда не появлялся без бабочки, полосатой или в горошек, но всегда красного цвета, обувь носил только от Вальдмюллера из магазина, что на Курфюрстендамм. Серый «мерседес», на котором ездил репортер, не соответствовал его доходам.

Почему в свои сорок лет; он еще не был женат, Никиш и сам не знал. Как бы там ни было, он считался одним из самых известных холостяков Берлина, и женщина, за которой он ухаживал, что, в общем-то, случалось редко, могла себе многое нафантазировать. Никиш был по-старомодному вежлив и даже чересчур галантен, всегда следил за тем, чтобы не скомпрометировать объект своего почитания. Ему приписывали отношения то с одной особой, то с другой. Ни один сплетник от Лейпцигерштрассе до Доротеенштрассе не обошел его персону стороной.

То же самое произошло и на этот раз, ибо случай на приеме у барона не мог не привлечь внимания присутствующих там гостей. Впрочем, другого от репортера и не ожидали. Никиш с подчеркнутой учтивостью отвез Халиму домой, как извозчик, подождал, пока она переоденется, и привез ее обратно на коктейльную вечеринку барона. Как и было условлено. Никиш в тот вечер глаз не сводил с Халимы, отпускал ей многочисленные комплименты и на прощание попросил разрешения повидаться с ней на следующий день.

Египтянка не привыкла ни к комплиментам, ни к свиданиям. Обходительные манеры Никиша ей понравились, и она согласилась. К завтраку посыльный принес ей букет из желтых роз и письмо. Халима не могла припомнить, чтобы когда-то получала цветы. В письме было приглашение на прогулку и предложение купить новое платье взамен испорченного вином.

Это все случилось в салоне возле Александерплац, где прогуливались сливки общества, если так можно было сказать. Новое платье было желтым, облегающим, по последнему слову моды, подобранное на левом бедре так, чтобы получились складки. Халима хотела было возразить, что это платье слишком вызывающее для восточной женщины, но Никиш развеял всякие сомнения: красивая женщина должна носить красивые платья, а для Халимы и самое красивое недостаточно красиво.

Комплименты, на которые Никиш не скупился, ударили в голову, как шампанское, и вызвали доселе необычные чувства. Всю жизнь она была служанкой и страдалицей и никогда не жаловалась: такая жизнь соответствовала ее воспитанию и происхождению. Теперь Халима почувствовала себя дамой, избалованной и изнеженной. Да что там говорить, она будто заново родилась!

Даже Омар, по которому она скучала в Берлине больше всех, не относился к ней с таким уважением и почтительностью, как этот немец, который не мог вести себя иначе, потому что внутри у него скрывалась душа Востока.

От барона фон Ностица Халима узнала, что Омар надолго останется в Лондоне: чрезвычайные события требовали его присутствия. Омар передавал ей только приветы. И так случилось, что ее чувства неожиданно переменились. Она испытывала симпатию к Максу, которого она называла «Мате», потому что не могла выговорить «кс».

Они вместе ходили в «Скалу», знаменитый театр-варьете, где капитан по имени Вестерхольд демонстрировал беспроводную самоходную модель корабля — сенсационную новинку того времени.

Они посещали сомнительные кафешантаны и кабаре на Фридрихштрассе, смотрели знаменитые немые фильмы того времени: «Доктор Мабузе на Востоке» Фрица Ленга и «Носферату» Мурнау в синематографе на Курфюрстендамм, где оркестр сопровождал живой музыкой события, разыгрывающиеся на белом полотне экрана. Их видели за обедом в «Адлоне», лотом около полуночи возле котлетного киоска Фридриха на углу Таубенштрассе — лучшего заведения в городе подобного рода.

После нескольких дней беззаботных свиданий перед этим киоском, между «Уранией» и драматическим театром, Макс признался ей в любви. Скорее, это было не признание, а клятва, потому что Никиш убеждал Халиму выслушать его: он просто не мог дальше без нее жить.

В свете шипящего газового фонаря Халима словно окаменела, она немного дрожала, но не от холода ночи — ее поразили такие важные слова. Макс крепко обнял Халиму, он чувствовал дрожь и тепло женского тела и умолял ее молчать.

— Не говори ничего сейчас! — просил он. — В жизни есть ситуации, когда слова переворачивают все с ног на голову. Сейчас как раз такая ситуация.

Халима едва сдерживала слезы, сама не зная почему. Молодая женщина была так очарована элегантностью этого мужчины, его силой и превосходством, которые неожиданно превращались в привлекательные слабости и наоборот. Она хотела рассказать ему о множестве вещей, она должна была открыться ему, пока еще не слишком поздно. И Халима начала рассказ, дрожа в объятиях мужчины, с которым стояла на углу Фридрихштрассе.

Сначала молодая женщина поведала о своем несчастном детстве, о том, как она, босоногая девчонка, вместе с отцом работала на плантациях сахарного тростника, об их первой встрече с Омаром и о той высокой цене, которую ей пришлось заплатить за его жизнь. Затем Халима рассказала об одиночестве и бесчеловечности, которые ей пришлось познать в браке с аль-Хусейном, и неожиданной встрече с Омаром. Она даже призналась, что они вместе решили бежать из Египта, и умолчала лишь об истинной причине знакомства с бароном фон Ностиц-Валльницем.

— Вот видишь, — закончила Халима свой рассказ, — ты имеешь дело с прелюбодейкой, которая убежала от мужа, что по законам Святой книги ислама считается страшным грехом. Я — одна из тех женщин, о которых предостерегал Аллах, завещая держаться от них подальше. Таких нужно запирать дома и наказывать по собственному разумению. Мужчина может расстаться со своей женой, жена же не может расстаться с мужем.

Халима ожидала, что эти слова вызовут у Макса отвращение, что он придумает, как поделикатнее извиниться, и уйдет. Честно говоря, ее не удивило бы его решение. Она даже втайне надеялась на это и была готова пережить очередную душевную боль.

Но ничего подобного не произошло. Макс прижал Халиму еще крепче и осыпал ее лицо поцелуями.

— Халима, ты приехала из далекой страны, — по-отечески понимающе произнес он, — там другая мораль и иные законы. Но теперь ты в Европе, и здесь, в Германии, все абсолютно по-другому. Ты — женщина, но обладаешь такими же правами, как и мужчина. Если твой муж плохо обходился с тобой, у тебя есть такое же право развестись с ним, как и у него. И вообще, подобные отговорки ничего не значат для мужчины, который тебя любит.

— Но есть же еще Омар! — Халима сделала отчаянную попытку высвободиться из объятий Макса. Она колотила локтями по его груди и повторяла: — Он любит меня! А я люблю его!

Эти слова, казалось, не испугали Макса. Он сжал ее руки и спокойно ответил:

— У любви свои законы, они не приемлют никакой логики. Если ты мне сегодня говоришь, что любишь Омара, то завтра все может быть совсем наоборот. Я сделаю все, что ты скажешь. Если ты меня прогонишь, я уйду, но я никогда не перестану тебя любить.

Тут Халима разрыдалась, слезы потекли по ее лицу, и она произнесла:

— Тогда уходи, я прошу тебя, уходи! Нам нельзя больше встречаться!

Макс словно ожидал этой реакции. Ничуть не опечалившись, он взял Халиму под руку и кликнул такси. Он открыл ей пассажирскую дверь и, когда Халима садилась в машину, нежно поцеловал ее руку. Халима уже не видела, как Макс помахал ей с тротуара, потому что плакала и всхлипывала, как ребенок.


Тем временем Омар вцепился в запутанное дело, как хорек в добычу. Все, что он до сих пор знал о Хартфилде, казалось ему абсолютно бесполезным в дальнейших поисках. Омар решил, что ему нужно больше выпытать об отношениях на Глостер Террес, 124.

Не было сомнений, что эта дымящая, как паровоз, миссис Доне играла тут не последнюю роль, но Омар не знал, как ему выбить из нее нужную информацию. Сначала он хотел разузнать о ней у соседей, но потом отказался от этой идеи, рассудив, что этим ничего не добьется: кто хорошо знал своих соседей в таком громадном городе, как Лондон? С другой стороны, он очень рисковал бы, ведь после таких расспросов соседи миссис Доне могли предупредить ее об опасности. Поэтому Омар выбрал самый простой и самый утомительный вариант в мире: он устроил пункт слежения на противоположной стороне улицы и стал наблюдать, кто заходит и выходит из дома на Глостер Террес с семи утра до десяти вечера.

Нет ничего более изнурительного и скучного, чем наблюдение такого рода. Часы, которые раньше пролетали, как одно мгновение, теперь тянулись бесконечно долго. Пока Омар ходил по другой части улицы, разделенной островком безопасности, и считал тротуарные плитки, он выучил наизусть номера проезжавших мимо авто. Дважды в день (в обед и вечером) он покупал свежие номера газет, которые читал, прислонившись спиной к углу дома.

В первый день вообще ничего не происходило, если не принимать во внимание то, что утром в половине восьмого дверь немного приоткрылась и чья-то рука забрала бутылку с молоком, которую незадолго до этого оставил чернокожий молочник. Молочник! Молочники и парикмахеры знают о людях больше, чем кто бы то ни было.

На следующее утро, внимательно проследив за молочником, Омар сунул ему банкноту в один фунт, что было довольно много для человека его положения, и представился частным детективом. Это было обычное явление в двадцатые годы в Лондоне. Омар поинтересовался отношениями в Глостер Террес, 124. Молочник, видимо от природы не наделенный богатым духовным миром, был из тех, чей горизонт ограничивался ступенями крыльца перед входной дверью. На все последующие вопросы он отвечал глупой дружелюбной улыбкой и, держа три пальца перед глазами, повторял:

— Миссис Доне нужно три бутылки, сэр.

В тот же день Омар увидел и дворецкого, который, очевидно, уходил за покупками и вернулся спустя два часа. Одно теперь было совершенно ясно: миссис Доне не просто следила за домом, она жила здесь в полном уединении.

На следующий вечер, убаюканный скукой, Омар едва не пропустил момент, когда кто-то вышел из дома. Он лишь увидел, что это был мужчина в макинтоше, но, прежде чем египтянин успел перебежать улицу, незнакомец исчез в темноте. Ясно было, что это не дворецкий. Незнакомец был высокого роста и шел легкой походкой, совсем не так, как старик. Омар понял, что не видел, как этот мужчина заходил в дом.

На следующий день, а это была пятница, все, что наблюдал до этого Омар, повторилось: утром появился молочник, потом мимо дома по Глостер Террес, 124 прошел почтальон, а около десяти наведался бакалейщик. Больше ничего особенного не произошло.

Где-то около восьми вечера, когда наступили сумерки, вдруг случилось неожиданное, на что Омар уже и не рассчитывал. Дверь дома распахнулась, и на пороге появилась миссис Доне в сопровождении какого-то мужчины. Это был тот самый вчерашний незнакомец в макинтоше. Они медленно пошли под руку вниз по Глостер Террес к Суссекс Гардене. Омар держался от них на почтительном расстоянии. Парочка обменивалась шутками и, казалось, была в хорошем настроении. После небольшой прогулки они зашли в один из многочисленных китайских ресторанчиков, которые, словно грибы после дождя, вырастали на каждом перекрестке.

Когда Омар удостоверился, что миссис Доне и ее провожатый заняли столик, он последовал за ними. Парочка расположилась в дальнем углу заведения, за столиком, который был отгорожен бамбуковой решеткой и заставлен всевозможными цветами в горшках, так что Омар даже решился сесть по соседству, не боясь, что его обнаружат. Он хотел лишь увидеть и запомнить лицо этого человека.

Египтянин наблюдал за парочкой со стороны, прикрывшись меню, которое ему принес низенький китаец и протянул в поклоне. Омар сумел рассмотреть лицо незнакомца только в тот момент, когда к ним подошел официант, чтобы принять заказ.

Мужчина повернулся, и Омар ахнул.

Аллах всемогущий! За столиком с миссис Доне сидел Уильям Карлайл. Да, в этом не было никаких сомнений! Тот самый Уильям Карлайл, с которым он познакомился много лет назад в аркаде гостиницы «Винтер Пэлэс» в Луксоре и который однажды исчез из своего номера в захудалом отеле, оставив лишь пиджак, конверт с пятнадцатью фунтами и книгу со смятой бумажкой. На ней значилось одно слово, подчеркнутое дважды: Имхотеп.

От неожиданности Омар не мог упорядочить свои мысли. Миссис Доне — профессор Хартфилд — Уильям Карлайл: между этими тремя людьми явно существовала какая-то связь. Странное переплетение человеческих судеб… Что бы там ни случилось, но должна быть причина, по которой Хартфилд, если он еще жив, и Карлайл, в чьем физическом существовании нельзя усомниться, однажды бесследно исчезли. В голове Омара продолжали роиться мысли, несмотря на то что ситуация, которую он сейчас наблюдал, не требовала от него экстренного решения, он все никак не мог прийти к какому-то логическому объяснению.

Пока Карлайл и миссис Доне делали заказ, Омар ловил глазами каждое их движение и жест, которые иногда могут быть красноречивее слов. Сказать можно самую наглую ложь, а глаза все равно выдадут. Едва ушел официант, как Карлайл взял правую руку миссис Доне в ладони и со значением посмотрел ей в глаза. Йа салам! Родственники так не смотрят друг на друга, что уж говорить о деловых партнерах! Между ними были какие-то более серьезные отношения.

— Что будете заказывать, сэр?

Перед Омаром вдруг возник низенький улыбчивый китаец с блокнотом наготове. Омар растерянно отложил меню в сторону и приветливо ответил:

— Спасибо, я передумал!

В то же мгновение он, словно тень, выскользнул из кафе.

Заметно похолодало. С Лонг-Уотер на близлежащий Гайд-Парк потянулись первые осенние туманы. Омар поднял воротник и задумался: «Если Амалию Доне и Уильяма Карлайла связывают определенные отношения, а это скорее так, чем нет, тогда возникает вопрос: какую роль в этом деле играет Эдвард Хартфилд? Хартфилд и Карлайл должны были знать друг друга. У них общие интересы, связанные с Имхотепом, и это — не случайность. Но если они знакомы друг с другом, то почему двигаются к этой цели разными путями?»

Теперь Омар не мог отделаться от мысли, что профессор Хартфилд мертв, хотя до этого дня был абсолютно уверен в обратном. Наверное, это было совершенно недоказуемо, но Омар, дитя пустыни, никогда не делал выводов без веских оснований. Так, погруженный в раздумья, он и добрел до гостиницы «Мидленд».

Вместе с ключом от номера портье передал ему телеграмму из Берлина. Нагиб сообщал, что Омар должен вернуться как можно скорее, если ему дорога Халима. Что имел в виду Нагиб? Омар ничего не понял.

Но даже если бы Омар и понял предостережение друга, было бы слишком поздно, потому что в Берлине многое изменилось.

На Унтер-ден-Линден ветер гонял осенние листья. На улице по утрам пахло туманом, в основном чувствовалась сырость возле Люстгартена и Рейхстага, где поблизости протекала Шпрее. Дожди шли еще чаще, чем прошедшим летом. Цены на хлеб, мясо и овощи росли чуть ли не ежедневно. У обочин стояло множество автомобилей с вывеской «продается», мужчины ходили с табличками на животе и спине «ищу работу» — такова была обычная картина на улицах того времени.

Повсюду встречались спекулянты и перекупщики, но чаще всего продавцы наркотиков.

«Коко» — так тогда в Германии называли кокаин, который был очень модным, — а также морфий в Берлине стоили намного дешевле, чем в Париже или Лондоне. Каждый вечер в одной подвальной забегаловке на Лейпцигерштрассе престарелая, ярко накрашенная женщина-конферансье пела:

Ах, эта сладостность томлений,
Любви болезненный недуг,
Есть много лучших развлечений,
И морфий мне милей подруг.
Она пела этот куплет, и зрители хлопали себя по колену от удовольствия. Жизнь с каждым днем все больше напоминала пляски на вершине вулкана. Казалось, люди только и делали, что гнались за удовольствиями. Спасаясь от депрессии, они проживали каждый день, словно он был последним. Чарльстон и шимми полюбились всем на танцплощадках, а уличные мальчишки с Хинтерхоф-Митсказернен насвистывали песенку «Onkel Bumba aus Kalumba», которая сделала популярным коллектив «Comedian Harmonists», состоящий из шести мужчин во фраках.

Роман с Максом Никишем так разбередил душу Халимы, что она заперлась в своей комнате и рыдала от отчаяния ночи напролет. Она любила Омара, и у нее не было повода, чтобы разлюбить его. Но самое досадное заключалось в том, что она любила теперь еще и Макса, и единственная причина не любить его крылась в Омаре.

Раздираемая противоречивыми чувствами, Халима боялась, что поступит несправедливо с обоими. Через день она окунулась в бурлящую ночную жизнь, пошла по пивным на Ерусалемерштрассе (кстати, не самое приятное место), где ее и нашел ранним утром полицейский патруль. Она была пьяна, опиралась на железную решетку общественного туалета. Это место было широко известно тем, что там развлекались исключительно мужчины, причем с представителями того же пола.

На предложение полиции сопроводить ее до дома Халима ответила ругательствами на арабском и немецком, отказалась назвать свое имя и адрес и пригрозила полицейским, что барон фон Ностиц посадит их в тюрьму. Таким образом, Халима провела оставшиеся ночные часы в полицейском участке поста безопасности на Лейпцигерштрассе. Стражи порядка запросили барона Ностица и выяснили ее личность. Нагиб привез Халиму домой, где она очнулась от пьяного сна лишь под вечер и вновь разрыдалась.

Нагиб уже давно понял, в каком глубоком разочаровании пребывала Халима, и попытался ее утешить. Он хотел предупредить ее о немецких мужчинах, которые к женщинам относятся совсем иначе, чем египетские. Если египтянин клянется, что любит женщину, то это клятва на всю оставшуюся жизнь, у немцев же — всего на одну ночь. Ей следовало остерегаться мужчин, которые делают комплименты, они все хотят добиться лишь одного.

Тут Халима заявила, что не нуждается в нравоучениях Нагиба: в отличие от немцев египтяне — бесцеремонные эгоисты, которые обращают внимание только на себя, и он, Нагиб, не исключение. Они спорили друг с другом и наговорили пошлостей, все закончилось тем, что Нагиб обозвал Халиму легкодоступной женщиной. Она запихнула в дорожную сумку из красной кожи пару платьев и крикнула, прежде чем закрыть за собой дверь, что остальные вещи заберет потом.

Наняв такси, Халима поехала на Курфюрстендамм, что на западе Берлина. Здесь жили в основном художники, актеры и журналисты. Никиш обосновался на самом верхнем этаже семиэтажного дома. На первом этаже дома располагался кинотеатр. Но Никиша не оказалось дома. Халима постеснялась позвонить в редакцию журнала, поэтому просто села на лестнице в парадном, под дверью. Вскоре она заснула.

Около полуночи Макс Никиш пришел домой и обнаружил спящую Халиму под дверью. Халима испугалась, когда Макс собрался внести ее в квартиру. Но когда молодая женщина узнала его, на ее лице просияла улыбка. Она хотела что-то объяснить и извиниться, но не смогла вымолвить и слова. Макс, заметив неловкость Халимы, прижал указательный палец кгубам, словно хотел этим сказать: «Молчи, ты ничего не должна объяснять».

Халима без сопротивления позволила занести себя в гостиную — шикарно обставленную комнату с двумя гигантскими косыми витражными окнами.

Под одним из них стояла угловатая кушетка, обтянутая голубой кожей, что отвечало вкусам того времени. Макс положил на нее Халиму, так что она могла видеть ночное осеннее небо. И Халима позволила это сделать. Сейчас, когда Макс был рядом, она бы позволила сделать с собой все, что угодно. Она была счастлива. Все происходило словно во сне.

— Ты не удивился, увидев меня здесь? — произнесла Халима, когда Макс подошел к ней.

— А должен был? — Макс склонился над ней и заглянул в глаза.

— Да, — ответила Халима. — Мне казалось, ты серьезно воспринял наше расставание.

— О да, я воспринял его серьезно, даже слишком серьезно. Мне было так грустно. Но я знал, что ты вернешься. Никакой рассудок не заглушит в тебе это чувство.

— Не будь таким чертовски самоуверенным, — смущенно произнесла Халима, — и бесстыдно спокойным!

Никиш рассмеялся.

— Сдержанность — основа нравственности, как сказал один наш поэт[235].

— И ты никогда не ведешь себя безнравственно?.. Я имею в виду… Что должна сделать женщина, чтобы…

— Да?

— …чтобы ты с ней переспал?

Макс долгим взглядом посмотрел на Халиму. Он заметил на ее лице неподдельные эмоции — нервное подергивание уголка глаза, подрагивание крыльев носа — и осторожно лег на нее. Он положил руки ей на голову и начал медленно двигаться вверх и вниз. Халима закрыла глаза и позволила этому случиться.

Нежные движения Макса опьянили Халиму, и она забыла обо всем; ей казалось, что это сон. Вдруг она стала подниматься. Халима билась в экстазе, как измученный зверь, и без разбору била руками все вокруг, словно хотела защититься от этого человека вопреки своим чувствам. При этом она ничего так страстно не хотела, как любить его.


Спустя два дня Омар возвратился в Берлин, а когда узнал, что произошло, для него обрушился весь мир.

Беспомощный и растерянный, он бродил по большому городу, не в состоянии собраться с мыслями.

— Но почему, почему, почему… — снова и снова бормотал он себе под нос.

На мосту Кайзера Вильгельма, за собором, Омар остановился и долго смотрел на воду. Ему хотелось умереть, но чем дольше в голове вертелась эта мысль, тем больше в его душе закипала злость, ненависть к мужчине, который отнял у него женщину.

Оружие! Ему нужен шестизарядный револьвер, этого должно хватить. У вокзала на Александерплац торговали оружием.

Оцепеневший, он побрел по Кайзер-Вильгельмштрассе в направлении крытого рынка, свернул на Нойе Фридрихштрассе и наконец добрался до Александерплац.

Уже вечерело, и город светился тысячами мутных фонарей. Постоянный поток людей протискивался сквозь многочисленные выходы вокзала, слишком узкие для такого количества народа. Повсюду слонялись спекулянты и безработные, и Омар внимательно осматривал каждого: не скрывает ли кто-нибудь из них под полой пальто то, что ему так необходимо. Один предлагал кокаин в пакетиках, другой — половину свиной туши в обмен на фортепьяно, третий нашептывал на ухо, что у него есть партия крема «Муссон», шестьдесят штук в картонной упаковке.

— Револьвер?

— Нет. Может быть, у лысого Эльснера.

— Где?

— В «Ашингере» на Александерплац, но только после десяти.

На Александерплац бурлила жизнь. Можно было подумать, что все авто, омнибусы, такси и трамваи, которые были в Берлине, прибыли на площадь в одно и то же время.

Маленькая белокурая девочка, которой еще не исполнилось и восемнадцати, схватила Омара за рукав:

— Эй, господин, маленький удовольствия за деньги?

— Я не хочу удовольствий, я хочу только револьвер! — неохотно проворчал Омар по-немецки с сильным акцентом.

Но девочка не отставала и семенила за Омаром, приговаривая:

— Толка револьвер? Наверное, сумасшедший. Не делайт себя несчастным, парень.

Теперь Омар взглянул на девочку. «Не делайт себя несчастным!» Легко ей просто так говорить, и все же это предложение звучало как сура их Корана. Здесь было над чем посмеяться: пришла какая-то дерзкая девчонка и вразумила его.

— Я — Тилли, — сказала малышка, думая, что вызвала интерес у мужчины. Она растопырила перед ним пальцы правой руки и, подмигнув, сказала:

— Пять, толка для ты!

— Пять чего?

— Ну, пять штук. За удовольствия!

Омар задумался. Пять тысяч марок? Столько по тем временам стоил фунт чая или дешевая рубашка.

— У меня натопляно. Сразу рядом за управлением полиция. Ну, дай толчок своему сердцу! Ты же не можешь оставить несовершеннолетнюю девочку одну на улица!

У Тилли было красивое открытое личико. Упругие белокурые локоны падали ей на лицо, и Тилли постоянно выпячивала нижнюю губу, сдувая их в сторону. Она была стройной, хрупкой, с маленькой, почти незаметной грудью.

— Ты не отсюда, так? — спросила она, когда Омар раздумывал, что ответить. — Такой печальный вид. Я тебя развеселю.

Омар словно уже принял решение, полез в карман, вытащил пачку банкнот и сунул в руку девочке.

Тилли сделала книксен, как обычно поступают маленькие девочки, и спрятала деньги в затасканный бархатный мешок, который служил ей дамской сумочкой. Теплая комната находилась за три двора отсюда, на первом этаже, сразу возле входа. Тилли гордо сообщила, что делит комнату с подругой, которая продает сигареты в ночных ресторанах в районе Шарлоттенбург, так что ночью у них будет укромный утолок.

Омар сел в кресло с цветастой обивкой, в котором явственно угадывались черты мебели прошлого столетия, и стал наблюдать за девочкой. Она раздевалась так, словно это было самое обычное в мире дело.

— Ты, наверное, не хочешь снимать свои тряпки. — Тилли бросила на него лукавый взгляд, словно в этом было какое-то особенное наслаждение. — Я не возражаю.

Но тут она заметила, что Омар смотрит куда-то сквозь нее и мыслями сейчас где-то далеко отсюда. Тогда Тилли опустилась перед ним на колени, взяла его за руки и сказала:

— Я думать, тебе не нужна женщина любиться, тебе нужна женщина поговорить. Давай, рассказывай. Я приготовляй тебе суррогатный кофе.

Омар словно только и ждал этой фразы. Он тут же начал рассказывать, пытаясь излить душу, и все говорил, говорил, словно в дурмане. Омар поведал о своей любви к Халиме, об их авантюрном бегстве, о неожиданном конце, пустоте и беспомощности, которые теперь поселились в нем.

Тилли слушала Омара, ни разу не перебив, а когда он закончил, произнесла после долгого молчания:

— Если ты хочешь знать мое мнение, запомни: ни одна женщина не стоит, чтобы за ней бегали. Поверь, если она тебя любит, то вернется. Нас всех иногда перемыкает. А если она не вернется, то она тебя никогда не любила.

Простые слова малышки принесли неожиданное облегчение душе Омара, и Тилли с удовольствием заметила, что он попытался улыбнуться.

— Ты симпатичная девочка, — заметил он, — почему ты занимаешься этим?

Учитывая ситуацию, Тилли могла бы простить странному гостю все, всю низость и нахальство, с которыми она неоднократно сталкивалась, — но только не эти глупые слова, которые она слышала от каждого второго клиента. И она ответила так же глупо:

— Ну хорошо, если ты действительно хочешь знать, скажу: потому что мне это нравится и потому что я получаю больше денег, чем когда работаю телефонисткой.

— Прости, — произнес Омар, — я не это имел в виду.

— Мать моей матери, то есть моя бабушка, когда была еще молодой, тоже работала на Александерплац, и все же потом стала приличной женщиной. А по закону господина Менделя дети скорее похожи на бабушек и дедушек, чем на отцов и матерей.

Научное обоснование жизненной теории Тилли развеселило Омара, и у них завязался разговор о жизни вообще и об отношении между полами в частности. Потом они пошли в «Ашингер», где даже ночью на покрытых скатертями столах стояли бесплатные булочки. Они пили пиво и делились самым сокровенным, поскольку знали, что вскоре расстанутся и никогда больше в жизни не увидятся.

Ситуация не изменилась, но, несмотря на это, Омар чувствовал себя лучше после этого странного свидания. Его впечатлила непосредственность, с которой девочка воспринимала жизнь. И он избавился от жалости к себе, терзавшей его двое суток.

На следующий день, когда Омар пришел к барону фон Ностицу, тот извинился перед египтянином, ведь Халима познакомилась с Никишем на одной из его вечеринок. Ему было удивительно слышать от Омара слова: «Ни одна женщина не достойна, чтобы за ней бегали. Если она любит, то вернется, а если нет, значит, никогда не любила». И после паузы они перешли к делу.

Омар ошеломил барона, сообщив, что нашел новый след в деле Имхотепа. Этот след появился много лет назад, но из-за странных обстоятельств пропал тогда. Омар вкратце рассказал барону, кто такой Карлайл, человек, бесследно исчезнувший из своего гостиничного номера в Луксоре и оставивший личные вещи, среди которых был обнаружен лист с дважды подчеркнутым словом «Имхотеп». И вот теперь Карлайл появился в Лондоне, Омар опознал его, когда он прогуливался в обнимку с племянницей жены профессора. Тому, что сам Хартфилд где-то живет и здравствует, тоже было косвенное доказательство — банковская квитанция, которую влиятельный лондонский судья признал достаточной причиной, чтобы отказать в выдаче свидетельства о смерти.

— Значит, вы считаете, что Хартфилд жив? — восторженно воскликнул барон.

Омар беспомощно пожал плечами.

— Есть не менее убедительные основания считать его погибшим, как есть и факты, подтверждающие, что он еще жив. Очевидным мне кажется одно: кто найдет Хартфилда, живым или мертвым, далеко продвинется вперед в решении этой загадки. И я решил разыскать Хартфилда!

Барон Густав-Георг фон Ностиц-Валльниц нервно затушил окурок сигары в пепельнице.

— И как, позвольте спросить, вы себе это представляете?

— Я рассчитываю на вашу поддержку, — холодно ответил Омар. — Как вы знаете, у меня в Египте есть враги, которые хотят расправиться со мной. И возвращение в Египет для Омара Муссы — это чистое самоубийство. Но если бы вам удалось раздобыть для меня поддельный паспорт, все было бы иначе. Я буду ездить по Египту и не вернусь, пока не найду Хартфилда.

— Ну, если это все, что нам необходимо… — Маленький толстый барон рассмеялся. — Все, что нам нужно, — это имя и фотография.

— Хафиз эль-Джаффар, — ответил Омар, припомнив имя бывшего хозяина дома. Это имя он уже один раз использовал в Луксоре. — Каир, Шариа Квадри, 4.

Когда Нагиб узнал о плане друга вернуться в Египет, он всячески пытался отговорить его.

— Ты можешь сразу пустить себе пулю в лоб, тем самым сэкономишь на поездке. С аль-Хусейном шутки плохи. Я, конечно, понимаю, что ты страдаешь из-за Халимы, но не могу понять, зачем тебе пускаться в эту самоубийственную авантюру. Меня туда ничем не заманишь, даже если здесь придется всю жизнь жить на жалованье продавца газет.

Омар должен был быть благодарен Аллаху, что не задумывался об этом. Как бы там ни было, он ведь все равно не рассчитывал на помощь Нагиба.

Омар ответил, что с удовольствием откажется от помощи Нагиба и что его решение никак не связано с уходом Халимы.

Он хотел найти Хартфилда живым или мертвым, и для этого барон раздобыл ему поддельный паспорт. Омар отрастил себе бороду, какую носил в Египте, так что теперь ничем не отличался от остальных семи миллионов египтян.

Ничего другого и ожидать нельзя было — их разговор закончился серьезным скандалом, Нагиб и Омар сильно рассорились. Спустя два дня мистер Хафиз эль-Джаффар отправился поездом в Мюнхен, а оттуда дальше в Триест, где сел на корабль северо-немецкого флота, который шел в Александрию. Каюта, естественно, первого класса.

Глава 12 Сиди Салим

О вы, которые уверовали! Бойтесь Аллаха! Приложите все свои усилия для возвышения Его религии. И вы получите Его благоволение и будете счастливы! И если бы у тех, которые не уверовали, было бы все, что на земле из имущества и богатства, и даже намного больше, и захотели бы они этим выкупить себя и избежать наказания и муки в День воскресения за свое неверие, им бы все это не пригодилось. Для них не будет пути к спасению от наказания.

Коран, 5 сура, 36–37 аяты
Как всегда, Нил выходил из берегов, подчиняясь вечному ритму, и пойма из выгоревшей и коричневой вновь превращалась в зеленую, а весь Египет получал новый стимул к жизни. «Исида» — старая жилая яхта леди Доусон — громко скрипела канатами у причала, а речные волны неистово хлестали по бортам. С запада дул крепкий бриз.

Из Луксора, борясь с сильным ветром, вел свою парусную лодку перевозчик. Он предупредил незнакомца, что во время разлива переправа небезопасна, особенно с наступлением темноты. Но крупный бакшиш развеял все сомнения лодочника, и теперь лодка шла через Нил с опасным креном. Перевозчик уже прокричал в темноту «иншаллах» — короткую молитву, чтобы отогнать страх.

Леди Доусон наблюдала за этой картиной из салона своей яхты.

— Это, скорее всего, он! — холодно произнесла англичанка, указав на утлое суденышко. — Французы всегда опаздывают, более непунктуальных людей я не знаю.

К ней подошел агент Джерри Пинкок, которого все звали Дурнолай. Его нельзя было узнать: с тех пор как агент прибыл в Египет, он носил короткую стрижку, и это выгодно отразилось на его внешности. Лорд Карнарвон приехал вместе со своей дочерью Эвелин. А где появлялась Эвелин, там неподалеку был и Картер. Он сидел у ярко освещенного стола перед кипой карт и документов и не интересовался, что там происходит на бушующих волнах реки.

— Лучше бы он остался в отеле, — заметил Пинкок, которому, конечно, смелости было не занимать, но даже он, увидев, как опасно кренится парусник, задумался. В конце концов, человек в этой лодке был очень важен для них.

Никто не мог сказать с уверенностью, что парусник продвигается вперед, — об этом можно было лишь догадываться. Перевозчик боролся с ветром и старался, чтобы лодка не перевернулась.

Наконец леди потеряла терпение и попросила гостей занять свои места.

После этого она по привычке села во главе стола. С правой стороны от нее разместился лорд Карнарвон, рядом — Пинкок, слева — Картер и Эвелин, с которой отец не спускал глаз. Египетский слуга в белой галабии подал виски и херес на круглом латунном подносе. Пинкок поднял свой бокал и с серьезным видом сказал:

— Я пью за почтенного Чарльза Уайтлока, выполнявшего ответственное задание и погибшего за Британскую империю. По нашей информации, вчера его похоронили в шотландском Глазго. За Чарльза!

— За Чарльза!

Присутствующие поднялись.

— Уайтлок был женат? — поинтересовался Карнарвон после минуты молчания.

— Женат? — Леди Доусон иронически усмехнулась. — Агенты и археологи не могут позволить себе завести жену. Нет, у Чарльза Уайтлока была лишь одна возлюбленная, которой он посвятил всего себя, — «Интеллидженс сервис». Но все равно это печальная история.

— Печальная история, — повторил Пинкок и еще раз отхлебнул хереса, — такое могло случиться с каждым из нас.

Лорд Карнарвон придвинулся ближе к Пинкоку.

— Как вообще это произошло? Я имею в виду, как возникла эта конфронтация с французами?

— Я расскажу вам, — ответил Пинкок. — Мы наблюдали за людьми из «Deuxieme Bureau» уже долгое время, хотя, должен признаться, возникало ощущение, что французы сами наблюдают за нами. Вероятно, они считали, что мы где-то прячем Хартфилда. Как бы там ни было, Пауль Закс-Вилат, официальный французский консул в Александрии, на самом деле агент секретной службы. Он возглавляет небольшую, хорошо укомплектованную научную команду, в которой есть и агенты. И эти люди, кажется, обладают неизвестной нам информацией. В любом случае мы занимаемся вещами, которые нам абсолютно непонятны, начинаем вести раскопки в местах, которые наши эксперты считают бесперспективными, Мы должны исходить из того, что научная сторона у французов намного сильнее нашей. Мы отправили в Лондон сообщение с просьбой усилить нашу команду учеными, что заставило полковника Доддса забить во все колокола. Он обещал предоставить нам любую помощь, которую сможет найти. Но, прежде чем мы успели ответить, к нам из Каира пришло послание от Доддса: «Ничего не предпринимать, ждать новых указаний». Позже мы узнали, что один человек из команды французов, языковед Эдуард Курсье, обратился в британскую тайную службу. Его гнусно шантажировали и вынудили работать в проекте «Имхотеп». Он, естественно, не собирался идти на поводу у шантажистов из «Deuxieme Bureau» и хотел, если получится, поделиться сведениями с британцами.

— Сначала нам пришлось осторожничать, — перебила Дурнолая леди Доусон. — Француз мог затеять с нами двойную игру. Поэтому я предложила Чарльзу Уайтлоку прощупать его. Уайтлок оказался лучшим актером в нашей команде. Никто не смог бы сыграть британского туриста лучше, чем он. Без малейшего подозрения Уайтлок установил контакт с Курсье. Француз показался агенту серьезным человеком, и его предположения подтвердились. Казалось, Курсье очень обрадовался, когда ему предложили бежать из французского лагеря. Тем временем Закс-Вилат и его люди наткнулись на гробницу современника Имхотепа, но она им ни в чем не помогла. Поэтому они решили ночью вновь замуровать ее и засыпать песком и камнями. Уайтлок наблюдал за всем этим с безопасного расстояния и приблизился только после того, как французы сделали перерыв и ушли. У гробницы остался один Курсье. Он спрятал в гробнице все важное, и Уайтлок, действуя из самых лучших побуждений, предложил ему помочь. У Чарльза Уайтлока был с собой фальшивый план раскопок. Он должен был заставить французов заподозрить, что еще Огюст Мариетт занимался поисками Имхотепа. Для этого мы провели большую исследовательскую работу и собрали всю информацию о Мариетте, а также обозначили место, на котором предположительно можно было проводить плодотворные раскопки. Но там не было ничего, кроме песка и камней.

План должен был повести французов по ложному следу, что давало нам возможность выиграть время. А потом случилось непредвиденное: потолок гробницы обрушился. Курсье удалось уцелеть, но Уайтлок оказался погребенным под большой каменной плитой.

— Около полуночи, — продолжил Пинкок, — появился Курсье, он был совершенно разбит. «Исида» к тому времени уже причалила в трех милях от злосчастной гробницы, неподалеку от эль-Бедрашейн. Эта новость была как гром среди ясного неба. Леди Доусон, единственная из нашей команды, сохранила способность мыслить здраво. Она решила, что, если Уайтлока найдут, это выдаст нас всех. Как бы там ни было, французы тогда точно будут знать, что за ними наблюдают англичане. Поэтому было принято решение: мы вместе с Курсье должны вернуться к гробнице и попытаться вытащить труп Уайтлока. Французы пока бездействовали, и нам удалось с помощью лебедки приподнять плиту, под которой лежало тело. Довольно опасное предприятие, как теперь думается. Мы тащили Уайтлока полмили по пустыне, потом зарыли его в песок голыми руками. Все остальное мы организовали под покровом темноты следующим же вечером.

— Бедный Чарльз! — Леди Доусон поднялась и подошла к окну. На реке все еще бушевала буря. В темноте парусника не было больше видно.

— Они наверняка повернули обратно, — произнесла леди Доусон.

Картер все так же внимательно рассматривал документы, он даже не прислушивался к рассказу агента.

— Вы должны понять, — извиняющимся тоном заметил лорд, — Картер просто очень взволнован. — При этом он покровительственно похлопал археолога по плечу.

— Перед нами стоит лишь один вопрос: как поступать дальше. — Леди Доусон вдруг изменила тон, словно хотела придать словам особое значение, и резко произнесла: — В этом и кроется причина того, почему я вас здесь собрала.

— Я не понимаю, — ответил лорд Карнарвон. — Но как мое открытие связано с вашим проектом?

Картер поднял голову и молча взглянул на Эвелин. Она знала почему. Ее отец всегда говорил «мое открытие», словно сам двадцать лет рылся в песке, словно не Говард Картер, а он пожертвовал полжизни, чтобы совершить открытие. И вот теперь лорд говорил «это мое открытие». Эвелин почувствовала, что творилось в душе у археолога, ибо эти слова уязвили и ее.

Лицо леди Доусон стало еще более строгим, глаза блестели, наконец она ответила со вздохом:

— Лорд Карнарвон, мне кажется, вы неверно понимаете суть дела. Речь идет не о моем или вашем проекте, а о деле государственной важности. Военный министр, как постоянный представитель Его Величества, принимая во внимание важность этого дела, взял под личный контроль проект «Имхотеп». Это означает, что в случае реальной опасности нужно будет исполнять приказы военного министра.

— Интересно! — воскликнул Карнарвон с неприкрытой язвительностью — такая манера была присуща всем британцам, в особенности лордам. — Я задаю себе только один вопрос: что связывает ваши многолетние безуспешные поиски малоизвестного создателя пирамиды с моим открытием? Наверное, это единственный случай, когда найдена нетронутая усыпальница фараона, и мы вообще не представляем, что нас ожидает за запечатанной стеной.

— Все равно, — ответила леди Доусон с присущей ей холодностью (в щекотливых ситуациях она всегда вела себя подобным образом). — Все равно, кто обнаружил нетронутую гробницу, все равно, потому что мы не знаем, что нас там ожидает, поэтому волнений и суеты вокруг этого проекта будет больше, чем когда бы то ни было.

Картер покачал головой.

— Не могли бы вы объяснить точнее, о чем идет речь?

И тут в дискуссию вмешался Пинкок.

— Идея принадлежала Джеффри Доддсу, — сказал он, — и я считаю ее блестящей. До сих пор мы тратили все наши силы на то, чтобы скрыть свою деятельность. Ваше открытие, лорд Карнарвон, привлечет в Луксор репортеров со всего мира. Следует ожидать, что ученые и археологи съедутся в Долину царей, а на всех остальных археологических площадках будет пусто как никогда.

— Я понимаю, — бросил Карнарвон. — Вы хотите, чтобы мы здесь откапывали фараона, а вы в это время спокойно работали в Саккаре.

— Именно так. В ближайшую неделю из Оксфорда в Каир прибудет команда археологов. Министр внутренних дел лично добыл им лицензию на раскопки. Управлять ходом работ будет профессор Уинберри. Он уже составил карту, на которой обозначены все археологические изыскания, проводившиеся в Саккаре, и сделал вывод: есть место размером с футбольное поле, где по необъяснимым причинам поиски еще никто не вел.

— Звучит неплохо.

— Я хотел бы попросить всех присутствующих держать эту информацию в строжайшей тайне. О подробностях предприятия информирован только Уинберри. Даже его команда толком не знает, что они будут искать.

— Великолепно, великолепно! — похвалил лорд.

Картер, напротив, пробормотав что-то о глупости и беспомощности, произнес:

— Открытие нельзя сделать на ровном месте. Вероятность совершить открытие должна расти, ибо рост требует удобрений. А удобрения для археологического открытия — это информация, информация и еще раз информация. Я никогда не нашел бы гробницу Тутанхамона, если бы у меня не было информации, которую, кроме меня, никто не смог заполучить. В Долине царей есть много мест, куда еще ни разу не вгрызался заступ или лопата, и было бы полнейшим идиотизмом копать там только потому, что до тебя этого никто не делал. Но это мое личное мнение.

Леди Доусон, раздраженно отмахнувшись, пропустила замечание археолога мимо ушей и спросила лорда Карнарвона:

— Как полагаете, сколько времени займет вскрытие и научная оценка вашей гробницы фараона?

— Послушайте, леди, мы сделали это открытие, — резко перебил ее Картер (да, он сказал именно «мы»), — и это, вероятно, подарит миру множество удивительнейших вещей, которые когда-либо находили археологи. А вы спрашиваете, сколько нам потребуется времени, чтобы извлечь их из гробницы. — Он рассерженно ударил рукой по столу. — Три тысячи лет фараон покоился в своей усыпальнице, а вы думаете, что можно вот так, с ходу, составить примерный план консервации предметов. Это совершенно абсурдно и ненаучно! Эта гробница — моя! — Да, теперь он сказал «моя». — И мое открытие! И я буду решать, сколько времени понадобится на соответствующую научную обработку вещей. — Картер вскочил и выбежал из салона. На палубе он оперся на поручни и стал смотреть в ночь. Буря улеглась, к нему тихо подошла Эвелин. Она положила руку на его плечо и успокаивающе произнесла:

— Я понимаю твое волнение, Говард, но люди из секретной службы — невежды. Ты не должен все так близко принимать к сердцу.

— Они злонамеренные, самоуверенные и глупые, — прошипел Говард и схватил Эвелин за руку. — Но они меня еще узнают.

В тот же момент подошел Карнарвон. У него было озабоченное лицо, скорее всего, из-за дочери: она не могла подходить к археологу ближе, чем было дозволено.

— Картер, — ровным голосом сказал он, — вы, конечно же, правы, но эта история с Имхотепом, кажется, имеет национальное значение, по крайней мере, так думает правительство Его Величества. Я же считаю, что общаться с военным министром в резкой форме глупо. Вероятно, он еще будет полезен в наших делах. Есть ситуации в жизни, когда умнее отступить, чем настаивать на своем. Я думаю, нам стоит все еще раз хорошенько обдумать, прежде чем дело дойдет до скандала.

Эвелин взяла Картера за руку и, не дожидаясь ответа, повела его обратно в салон.

Картер сел на место, растерянно порылся в своих бумагах и спросил, не поднимая глаз:

— Итак, что вам от меня нужно?

— Поймите меня правильно, — ответила леди, — секретная служба правительства Его Величества не намерена приуменьшать ваши научные заслуги. Мы всего лишь ждем от вас следующего: мы хотели бы, чтобы вы согласовали с нами сроки. Это значит, что мы будем действовать слаженно, с учетом ваших сообщений о том, как продвигается работа.

Прежде чем Картер успел что-то ответить, лорд Карнарвон одобрительно поддакнул.

С берега раздались крики, и Пинкок поспешил выйти наружу, чтобы посмотреть. Когда он вернулся, то был бледен как мел.

— Лодка исчезла. Боюсь, она утонула.

— А что с Курсье? — взволнованно спросила леди Доусон.

Пинкок пожал плечами.


Теперь его звали Хафиз эль-Джаффар, он был одет по-европейски и носил усы, которые делали его заметно старше и придавали солидности. Но можно поменять имя, одежду, даже внешность, а в душе человек остается прежним. Омара охватила печаль, когда он вернулся в Александрию, откуда он несколько месяцев назад бежал вместе с Халимой в надежде начать новую, счастливую жизнь. И что теперь? Он пребывал в полном унынии, его преследовало чувство злобы из-за обмана — чувство, с которым не может справиться ни один мужчина, по крайней мере, не так быстро.

Омар выбрал вагон первого класса, чтобы добраться до Каира, что соответствовало его уровню. Барон фон Ностиц-Валльниц снабдил его соответствующими денежными средствами. Впервые в жизни Омар увидел, что Египет — богатая страна: торговцы и высокопоставленные чиновники, мудиры и назиры со своими разодетыми женами — это был не общий, забитый разношерстным людом последний вагон, в котором Омар ездил до сего времени.

Как всегда, когда ему нужен был совет, Омар первым делом вспомнил микассаха. Конечно, тот осуждал его связь с Халимой, и они чуть не поссорились из-за этого, но калека был единственным человеком, которому Омар мог доверять без оглядки. Омар прибыл ночью и остановился в «Мена Хаус». Он помнил, хотя прошло уже более двадцати лет, как его еще ребенком выгоняли из престижного отеля. Утром он сразу выглянул из окна номера и посмотрел на ближайший караван-сарай, где старый Мусса учил его обращаться с набутом и объяснял, что эта палка — символ мужской силы. Выбеленные известью домики совсем не изменились с тех пор, только люди были в них совершенно иные. Все, кроме Хассана. Пожилой калека за эти годы должен был стать еще старше, но Омару показалось, что чистильщик обуви выглядит моложе, чем раньше. Они радостно поприветствовали друг друга, давнишняя ссора была забыта, и Омар рассказал, как все произошло.

— Разве я тебе не говорил? — произнес Хассан, прищурив правый глаз, которым, очевидно, лучше видел. — Но, конечно, старого калеку слушать ни к чему. — При этом он по-дружески пихнул Омара кулаком в живот.

— Самое плохое, — ответил Омар, — что я все еще люблю ее. И если она придет завтра и скажет…

— Ты с ума сошел! — сердито воскликнул Хассан. — Ты совершенно спятил! Такая женщина заслуживает лишь плети! Ты должен выгнать ее в пустыню, чтобы она там издохла от жажды. Дурак! — Отвлекшись от темы, Хассан пощупал материал, из которого был сшит изящный костюм Омара, и заметил: — Ты стал настоящим саидом, мой мальчик. Кто бы мог подумать! Я считаю счастьем, что ты продолжаешь общаться с нищим микассахом.

Тут Омар отвел калеку в сторону и сообщил о настоящей цели своего визита. Он рассказал, что приехал по поддельному паспорту на имя Хафиза эль-Джаффара, опасаясь аль-Хусейна и его людей, и попросил, чтобы микассах никому не выдавал этой тайны. Омар прежде всего интересовался профессором Хартфилдом, потому что тот, кто найдет ученого, узнает многое. Он поведал о своей поездке в Лондон и о неожиданной встрече с Уильямом Карлайлом, который когда-то исчез в Луксоре, о его любовной связи с племянницей жены Хартфилда, дамой с Бейсуотер, ходившей в мужских штанах и дымившей сигаретами, как паровоз.

Микассах задумался.

— Мужские штаны, говоришь, еще и курит? Она худая и светло-рыжая?

— Да, — ответил Омар.

— А этот Карлайл? Неприметный, немного ниже ее, с высоким лбом?

— Да, откуда ты знаешь?

— Они были здесь. Здесь, в гостинице «Мена Хаус». Я хорошо их помню. Они вели себя как влюбленные, держались за руки и ворковали, как ласточки весной, хотя весна леди была уже далеко позади. Я полагаю, ей за пятьдесят.

— Когда ты их видел? — Омар склонился и потряс микассаха за плечо. — Ты ничего больше об этой парочке не можешь вспомнить?

Хассан кивнул.

— Дорогая обувь. У обоих обувь была из хорошо выдубленной телячьей кожи, британский опоек, старая, но ухоженная. Очень обходительные люди!

— Значит, ты не можешь себе представить, что они убили профессора, чтобы заполучить огромное наследство?

— Исключено.

— Но почему?

— Хартфилд жив.

— С чего ты взял?

— Я объясню тебе, сын мой. Люди с дорогой обувью привлекают мое внимание, но я запоминаю людей и с плохой обувью, тогда во мне просыпается любопытство, потому что как хорошие, так и плохие ботинки западают в мою память.

— Ты не мог бы выражаться яснее?

— Однажды в отель явился странный тип — мужчина в поношенном костюме. Он как-то не соответствовал этой одежде, по его движениям было видно, что он чувствует себя не в своей тарелке. А потом я взглянул на его обувь и понял: он носил самодельные сандалии из дешевой плетеной кожи. В этом плетении угадывался рисунок, крест в круге. «X» — буква из языка неверных, символ пещерных монахов из Сиди-Салима. Тогда мне стало ясно, что этот странный тип — переодетый монах, и он, конечно, меня заинтересовал. Я увидел, как в холле отеля он встретился с мистером и госпожой из Англии, которые носили дорогую обувь. Хорошие люди никогда не оскорбят чистильщика обуви, и я спросил у мистера, чем я могу быть ему полезен. Но быстро только кошки родятся, и я стал свидетелем любопытного разговора, из которого смог заключить, что профессор Хартфилд находится в каком-то секретном месте, которое монах отказался назвать.

Конечно, англичане понятия не имели, что перед ними стоит монах. Профессору, очевидно, нужны были какие-то бумаги, которые передали посланнику. Наверное, эта парочка надеялась таким образом выйти на след Хартфилда.

Но на этом монах и распрощался. Он удалился под предлогом, что ему нужно позвонить из телефонной кабинки. Англичане, разумеется, не знали, что у телефонной кабинки в холле отеля есть два выхода. Монах ушел через вторую дверь.

Омар потрясенно слушал микассаха, потом нерешительно спросил, словно боялся услышать ответ:

— Но ты же знаешь, откуда пришел монах? Ты рассказал об этом англичанам?

Хассан постучал себя ладонью по лбу.

— Почему я должен был так поступить? У хороших людей есть одна дурная привычка — оплачивать лишь то, что от них требуют. Они не знают слово «бакшиш». Тот, кто не дает чистильщику обуви бакшиш, не должен ожидать никакой помощи. Маалеш.

— Но Карлайл и миссис Доне, конечно, так легко не сдадутся!

— Да что там! — ответил Хассан. — Они две недели искали этого мужчину с документами! Но они с таким же успехом могли бы искать еще столько же. Они ведь не знают, что этот тип — пещерный монах. Я долго смеялся.

— Ты сущий дьявол! — заметил Омар. — Но вся твоя чертовщина очень мне на руку. А ты уверен, что они не нашли пещерный монастырь?

— А как они его найдут? У них не было ни малейшей зацепки, и через пару недель они выдохлись и уехали. — Сказав это, Хассан захихикал, как злой джинн из «Тысячи и одной ночи».

Дело Хартфилда становилось все запутаннее. Аллах всемогущий, какая же связь между профессором и пещерными монахами из Сиди-Салима? Возле ящика с ключами от номеров висела карта Нижнего Египта.

Сиди-Салим обозначался на ней маленьким треугольником. К своему удивлению, Омар обнаружил, что неподалеку от пещерного монастыря располагалось местечко Рашид, где Хартфилд и нашел тот самый фрагмент камня, на котором были указания о местонахождении Имхотепа.

— Ты глупец, — сказал Хассан, заметив, что Омар задумался. — Ты погнался за тем, о чем тебе лучше забыть. Это неосуществимая мечта, и она может привлекать лишь европейцев. Как могли древние египтяне обладать знаниями, которые неизвестны нам? — И микассах указал на роскошный автомобиль, подъехавший к входу отеля. — Наше время — время великих открытий человечества. Или ты думаешь, что сможешь найти в гробнице Имхотепа нечто подобное?

— О нет, — возразил Омар, — я считаю, что содержимое гробницы намного важнее для человечества, чем автомобиль. Ты не хочешь пойти со мной?

— Я? Куда?

— В Сиди-Салим, к пещерным монахам.

— Спаси тебя Аллах от такого высокомерия! — воскликнул старик. — Сиди-Салим, сын мой, более чем в ста милях отсюда, где-то в бесконечной дельте. Я лишь однажды покидал Гизу, тогда мне не было еще и двадцати, — хотел попасть на верблюжьи бега в Банхе. Но я добрался только до Каира. На вокзале царила такая давка, что меня столкнули под колеса прибывающего поезда. Теперь ты видишь, что из этого вышло. — Он кивнул на свои культи. — И после этого я должен ехать с тобой в Сиди-Салим? Нет, такого старого калеку, как я, ты не сможешь вытащить отсюда.

Даже обещание Омара нанять автомобиль — а Хассан еще ни разу в жизни не ездил на такой штуковине — не убедило старика.

Стоило ли Омару затевать столь рискованное предприятие — одному отправиться в путешествие к пещерному монастырю? В конце концов, кто знает, что его там может ожидать…

Вряд ли монахи, которые переодеваются и скрываются от преследования в телефонных кабинках, приветливо относятся к иностранцам. С другой стороны, Омар не мог больше никого посвящать в эту тайну. Нет, он просто обязан продолжить поиски и отправиться в Сиди-Салим, пусть даже в одиночку.


Когда Эмиль Туссен, человек, которого обычно ничего не могло потрясти, откладывал трубку в сторону и ни с того ни с сего начинал курить черные сигареты, это было верным признаком перемены настроения. Но люди из его окружения хорошо понимали, что происходит у него в душе. Туссен с самого начала считал, что за злосчастным обрушением гробницы Нефера стоят британцы и винил себя в том, что слишком беспечно подошел к этому проекту.

После такой самокритики «Deuxieme Bureau» перешла в наступление. В задачу входило прикрытие агентов на месте от чужих секретных служб, и в этом помогал консул Закс-Вилат.

Таким образом, секретная служба французов теперь больше времени и сил тратила на раскрытие возможных противников, чем на поиски Имхотепа.

Просьба Туссена отправить им срочно двух ведущих агентов в помощь была тут же удовлетворена секретной службой. Но уже само их прибытие в Александрию вызвало новое беспокойство. Они привезли с собой заключение экспертизы о плане раскопок, который был найден возле предполагаемого трупа Курсье. Подозрения Туссена подтвердились: план был подделан, нарисован на бумаге, произведенной не более десяти лет назад, по всей вероятности, в Англии.

Конечно же, возник вопрос, на что рассчитывали британцы, идя на этот шаг? Был ли это неловкий отвлекающий маневр, выход из затруднительного положения, потому что они сами не могли продвинуться дальше и боялись, что французы опередят их? Или они располагают данными, которые помогают им в поисках гробницы Имхотепа, а французы нарушили их планы? Такие секретные агенты, как Туссен, из двух возможностей предпочитают худшее, поэтому было решено срочно собрать совещание в консульстве в Александрии и на нем определить дальнейший ход действий. Прежде всего необходимо следовало договориться, как завладеть сведениями, которые имелись у английской секретной службы. Складывалось впечатление, что в штаб-квартире «Deuxieme Bureau» о британцах знали больше, чем агенты на месте. В дешифрованной телеграмме из Парижа значилось то, о чем не подозревали ни Туссен, ни Закс-Вилат: жилая яхта леди Доусон была штаб-квартирой секретной службы англичан в Египте, а владелица судна — ее главой. Мониак и Малро, новые агенты, два молодых деятельных парня, один из которых был ростом с гориллу, а второй напоминал жердь, так что их совместное появление уже наводило на странные мысли, вызвались потопить яхту способом, которому уделяли большое внимание во время прошедшей мировой войны. Консул Закс-Вилат тут же отверг эту идею. Потопленная яхта никак не сможет помочь секретной службе французов. Задача в основном заключалась в том, чтобы заполучить научные знания англичан, а для этого необходимо было забросить к ним агента или завербовать сотрудника из стана противника.

Французы отнеслись с недоверием к сообщению о том, что лорд Карнарвон и Картер обнаружили в Долине царей нетронутую гробницу фараона. Миллекан, напротив, считал подобное возможным, Туссен видел в этом новый отвлекающий маневр британцев. Все газеты пестрели сообщениями, когда «Таймс» во всех красках расписала об этом открытии, но до сих пор никто не смог заглянуть в запечатанную гробницу. Не было даже никакой конкретной даты, когда же наконец она будет вскрыта. Д’Ормессон считал, что все это заставляет сомневаться в правдивости известия. Во всяком случае, он не мог представить, чтобы археологи в преддверии такого открытия молчали и не рассылали приглашений на вскрытие гробницы.

В самый разгар совещания во французском консульстве раздался звонок суб-мудира из Куса, провинциального города в пятидесяти километрах от Луксора вверх по Нилу. На излучине реки феллахи вытащили тело француза, в документах которого значилось имя — Эдуард Курсье.

Закс-Вилат с ходу возразил, что это невозможно, что здесь произошла какая-то ошибка. Суб-мудир спросил, где же в таком случае находится Курсье? Если он все-таки жив, не потерял ли он документы? Консул вынужден был признаться, что Курсье исчез две недели назад. Подробные обстоятельства исчезновения он не называл. Но когда субмудир описал труп и шрам на правой щеке, Пауль Закс-Вилат побледнел.

Присутствовавшие отказывались верить в объяснения консула. И действительно, сложно было понять, как Курсье мог выбраться из обрушившейся гробницы и проплыть шесть сотен километров вверх по Нилу, чтобы там утонуть. Профессор Миллекан, как всегда, занимал нейтральную позицию в этой разношерстной команде, его ничто не могло вывести из себя. Но тут он сорвал с носа очки в позолоченной оправе, нервно потер глаза и крепко выругался, что совершенно не подобало делать человеку, имевшему такой статус. Все равно что священнику предаться греху прелюбодеяния. Миллекан обозвал все происходящее балаганом и несколько раз повторил, что ужасно сожалеет, что согласился принять участие в этом предприятии. Он отказывался дальше работать, пока не прояснится случай с таинственной гибелью Эдуарда Курсье.

В тот же день консул и Эмиль Туссен отправились в Луксор, куда было доставлено тело Курсье, и в подвале клиники доктора Мансура опознали своего бывшего коллегу.


В Луксоре нельзя было ступить и шагу, чтобы не наткнуться на журналиста. Везде царили спешка и волнение, гостиницы были переполнены, а паромная переправа через Нил забронирована на несколько дней вперед, и это несмотря на то, что приходилось платить большой бакшиш.

В гостинице «Винтер Пэлэс» лорд Карнарвон ежедневно давал пресс-конференции, уже не сообщая ничего нового. Для большей мобильности он купил себе американский автомобиль «форд», черный, как и все экземпляры этой марки. Говард Картер круглые сутки был под наблюдением. Лорд Карнарвон, продавший эксклюзивные права на публикацию статей об открытии газете «Таймс», с главным редактором которой водил дружбу, предоставил ему собственного телохранителя, дабы избавить археолога от излишне навязчивых репортеров.

Благодаря успеху даже враги становились друзьями. В эти дни Картер и Карнарвон проявляли потрясающее единодушие, и только любовь археолога к Эвелин по-прежнему оставалась под запретом. Леди Доусон назначила вскрытие гробницы на 29 ноября, до этого дня в Египет должна была прибыть команда секретной службы из двенадцати человек под руководством Джеффри Доддса и начать основательные поиски гробницы Имхотепа. Ни Картер, ни Карнарвон не смогли сохранить самообладание и бездеятельность до назначенного времени. После того как это открытие во всеуслышание было объявлено событием века и разосланы приглашения, им в голову закралась мысль, что все их предприятие может обернуться фиаско, если усыпальницу ограбили еще в древние времена, а потом заново замуровали и наложили печать.

Эту возможность нельзя было сбрасывать со счетов, особенно после того, как Картер с правой стороны стены обнаружил замурованный пролом. Тем временем прибыл Пеки Каллендер, британскийархеолог, который вел раскопки немного южнее в той же местности и считался другом Картера (если, конечно, с таким человеком, как Картер, можно было дружить). После долгих дискуссий четверо мужчин решили следующей же ночью расширить котлован, в котором находился замурованный вход в гробницу, чтобы по возможности попытаться проникнуть туда через боковой пролом.

В Долину царей проход был запрещен, и благодаря оцеплению их попытка осталась никем не замеченной. Картер и Каллендер убрали землю с правой стороны от запечатанного входа. Прокопав пару метров, они обнаружили замурованную дыру. Они уже почти ни на что не надеялись. По всему выходило, что и эта гробница была кем-то вскрыта, только грабители не пробили брешь в запечатанной стене, а проделали дыру в стороне, очевидно, для того, чтобы ограбление осталось в тайне.

Картер чуть не расплакался от невыносимого разочарования. Он схватил лом — и непрочная кладка быстро поддалась. К нему подошел Каллендер, и они вдвоем камень за камнем разобрали стену, пока не образовалось достаточно большое отверстие, чтобы внутрь мог вползти человек.

Первым полез Картер, толкая впереди себя керосиновую лампу. Очень скоро он вернулся обратно, но так и не смог ничего ответить на навязчивые вопросы остальных. Он как будто был оглушен и лишь указывал на пролом в глубине, словно говоря, что нужно увидеть все своими глазами. Лорд Карнарвон первым откликнулся на этот призыв, потом Эвелин, за ними проскользнули Каллендер и Картер.

В свете единственной лампы пугающие тени ползли по стенам большой, примерно восемь на четыре метра, камеры. Она вся была завалена сундуками, статуями и приспособлениями. По левую руку виднелись две позолоченные колесницы, по правую — две статуи копейщиков в натуральную величину; их глаза, сделанные из стекла и казавшиеся настоящими, должны были вселить страх в незваных гостей. Напротив сундуков — ящики, коробочки, шкатулки, тюки полотна и кувшины изысканной работы.

Витал сухой запах пыли, каждый шаг вздымал в воздух столько частичек, что скоро стало трудно дышать. Сколько же столетий эта пыль не поднималась в воздух? Сколько столетий не видели света эти предметы? Никто не отваживался вымолвить и слова. Ни Картер, ни Карнарвон, ни Каллендер, даже Эвелин, веселая болтовня которой всегда нравилась археологу, — все стояли молча. В тот момент они почувствовали себя непрошеными гостями. Пока они все восхищенно смотрели на предметы, которые истово верующие египтяне преподнесли фараону для последнего путешествия, Картер попытался упорядочить мысли.

Конечно, это была всего лишь передняя камера гробницы, возможно, одна из многих. Но где же камера с саркофагом царя? Карнарвон и Эвелин в благоговении удалились. Бесчувственный и хладнокровный, лорд был поражен, а его дочь держалась за него, как пьяная. Она дрожала, с одной стороны, от прохлады ноябрьской ночи, с другой — от волнения. После того как из гробницы вышли Картер и Каллендер, все четверо обнялись. Картер бурно расцеловал Эвелин, чего от стеснительного археолога никто не мог ожидать, но даже суровый лорд был не в состоянии что-либо сделать с этим.

В ранние утренние часы, когда день только начинал сереть на востоке, а над скалистой равниной раздались крики стервятников, дыру снова замуровали и засыпали камнями. Четверка поклялась хранить молчание до самой смерти о событиях последних часов.


Омар пропустил предостережения старого микассаха мимо ушей. Даже если пещерный монастырь в Сиди-Салим располагался далеко в глуши, даже если отзывы о монахах были неоднозначными, а дорога полна неожиданных опасностей, ему все равно предстояло выяснить, куда ведут следы Хартфилда. Так он решил, и никто не мог этому помешать.

По дороге туда Омар сначала воспользовался поездом, сошел в Даманхуре, и тут ему вспомнилось письмо, которое нашли у мертвой миссис Хартфилд. Оно было подписано буквой «К». И это значило, что жена профессора была знакома с этим человеком. Мог ли за этой «К» скрываться не кто иной, как Уильям Карлайл? Если это так, то по этому письму и по оставленному в номере листку можно сделать вывод, что Карлайн тоже охотился за Имхотепом, а не просто ухаживал за племянницей жены профессора. Да, возникал вопрос: не могло ли его увлечение Амалией Доне быть вызвано лишь желанием найти Хартфилда?

Омар с трудом мог представить, что мужчине может нравиться суфражистка, которая носит мужские штаны и дымит горькими сигаретами. Честно сказать, он вообще не понимал, как можно влюбиться в женщину, которая не выглядит, как Халима. Но он старался забыть о любимой. И все же одна мысль навязчиво терзала его мозг во время долгой поездки в вагоне на север: «Разве миссис Доне не сама рассказала мне в Лондоне о кошмарах, которые ее преследуют, и о том, что профессор является ей в черной сутане? Во имя Аллаха всемогущего, — думал Омар, — воистину дивны превратности судьбы».

В Даманхуре Омар сошел с поезда, купил обычную рабочую одежду и запасся провизией на три дня. Он нанял единственный в городе таксомотор и отправился в местечко Дисук, располагавшееся в двадцати пяти километрах отсюда, на левом рукаве в пойме Нила. Это был маленький городок, в котором время проходило, не оставляя заметных следов. Ночь Омар провел в отеле «Эль-Шати» и отправил телеграмму барону фон Ностиц-Валльницу, сообщив, что находится в сотне километров восточнее Александрии по пути в Сиди-Салим, где надеется найти профессора Хартфилда. Он подписался именем «эль-Джаффар».

Своей убогостью отель больше напоминал караван-сарай, и постояльцы здесь были соответствующие, в основном торговцы из Александрии и Каира, которые развлекались с греческими проститутками. Бог его знает почему, но последние водились здесь в огромном количестве и навязчиво предлагали свои услуги.

Омару не составило труда оценить ситуацию и смешаться с толпой оборванцев. Он смеялся над банальными непристойностями и пил дешевую анисовую водку, от которой язык заплетался, как ноги стреноженного верблюда.

Омару удалось завести разговор с постояльцами «Эль-Шати» — двумя обрюзгшими, тучными мужчинами.

Как только они узнали о цели путешествия Омара, их лица тут же помрачнели. Намерения чужака их явно обеспокоили. Омару даже показалось, что его новые знакомые испугались, когда он упомянул монастырь в Сиди-Салим. К своему удивлению, Омар узнал, что копты из Сиди-Салим ладят с чужими людьми, как кошка с собакой. Черные монахи регулярно пытаются истребить население близлежащей деревни Сиди-Салим. Они используют для этого как современное оружие, так и древние заклинания и яды, рецепты которых хранятся под землей в загадочных древних катакомбах. Более подробной информации никто не знал, потому что никто не ходил в этот монастырь. А тот, кто однажды переступал его порог, платил за свою храбрость жизнью.

Монастырь в Сиди-Салим был окутан аурой таинственности и зла. Омару трудно было найти феллаха, который бы согласился отвезти его туда на повозке, запряженной ослом. Один старик, который прихлебывал чай и курил странного вида кальян, издавая булькающие звуки, согласился довезти Омара до развалки за десять египетских фунтов. Дальше одна дорога шла в Рашид, а другая поворачивала к Сиди-Салим. Старика звали Али. Он не боялся ни черта, ни смерти и был самым скверным и продажным (о чем говорила и непомерная цена, которую он запросил), но оказался единственным, кто не раздумывая решился выполнить это поручение.

Конечно, мужчины в отеле не скупились на предостережения. И прежде всего им хотелось знать, что за причина гонит молодого человека в столь опасное место. Неужели он хочет отправиться туда добровольно? Последним человеком, который пытался проделать нечто подобное, был английский профессор. Он хотел пройти туда из Фив, что в нескольких милях кверху по течению Нила. Он исчез, и больше его не видели. Когда, как, при каких обстоятельствах — никто ничего не знал. Это случилось один или два года назад.

Неожиданные сведения о профессоре Хартфилде привели Омара в такое волнение, что он хотел было в тот же вечер отправиться в путь. Но старик отказался, заявив, что ему нужно выспаться, и протестующе поднял руку вверх. На искалеченной кисти были только указательный и большой пальцы, остальные отсутствовали. Позже Омар узнал, что таким образом — отрубая пальцы — до начала XX века наказывали воров, а разбойников лишали руки. Али потер оставшиеся пальцы, жестом требуя задатка.

Омар дал ему пять фунтов, старик согнулся перед щедрым саидом в поклоне и обещал ждать его возле гостиницы на рассвете.

Омар провел ночь в полудреме; даже не раздевшись, он лежал на кровати и прислушивался к необычным звукам, которые доносились со стороны пустыни.

У номеров не было ключей, вернее сказать, единственный ключ, бывший у хозяина, подходил ко всем замкам. Но, казалось, это совершенно не смущало постояльцев. Конечно, Омар и при закрытой двери не смог бы заснуть: слишком велико было волнение, вызванное ожиданием завтрашней поездки. Одна мысль повергала его в беспокойство: здесь, в отдаленном уголке дельты Нила, может скрываться ключ от загадки, над которой бьются секретные службы всего мира. И его очень смущал тот факт, что за этим делом стояли монахи-копты.

Омар проснулся с первыми петухами, когда еще не рассеялись предрассветные сумерки. Схватив свои пожитки, он проскользнул по скрипящей деревянной лестнице вниз. Еще издали он услышал дрязг и плачущие звуки приближающейся двухколесной повозки, которая была того же возраста, что и хозяин. Повозка смердела, потому что обычно на ней возили кур на рынок.

Старик на козлах упрямо молчал и был неподвижен, как мумия. Лишь иногда пощелкивая маленького ослика поводьями, он смотрел на горизонт, будто сомневался, начнется ли завтрашний день. Так, почти в полном молчании, они проехали два часа в направлении севера — иногда по пустынной дороге, иногда просто по целине, чтобы сократить путь, как потом понял Омар. За горизонтом давно скрылись небольшие поселения, и старик ориентировался по солнцу, лучи которого пробивались сквозь бледно-желтую дымку из пыли и влажного воздуха. Местность вокруг казалась вымершей. Даже колючие кустарники, которые время от времени показывались то тут, то там, высохли и приобрели причудливые формы. Как здесь могли жить люди? Ветра не было, духота усиливалась.

На телеге лежал толстый бурдюк из козьей кожи, в котором пастухи этой местности держали воду. Молчаливый старик регулярно пил из него, набирая в рот столько воды, что его щеки раздувались, как у лягушки.

Они уже ехали, наверное, часа три, как вдруг Али заговорил, указывая на восток, где на горизонте показалась цепочка холмов. Он объяснил, что Омару нужно туда, половину дороги они уже проехали. Потом снова воцарилось бесконечное молчание. Так прошел еще один час, пока старик снова не заговорил. Прищурившись, он смотрел через правое плечо куда-то на юг, где постепенно начало темнеть.

Он произнес слово «хамсин», что означало «пятьдесят»: так назывался ветер в пустыне, который дул на протяжении пятидесяти дней после равноденствия. Он дул особенно сильно в такие осенние дни, как этот.

Омар понимал, какую опасность мог таить в себе хамсин: от песчаной бури никто не мог спастись. Он огляделся по сторонам в поисках укрытия. Разворачиваться назад не имело смысла. Буря надвигалась с той стороны, откуда они ехали, поэтому нужно было как можно скорее добраться до цепи холмов на востоке. Омар подгонял осла взволнованными криками, но ускорить шаг утомленного животного не удавалось. И тогда он выхватил плеть из рук Али и стеганул осла так, что тот запрыгал, как козел, и побежал вперед.

Но возница явно был против этого. Он отобрал у Омара плеть, проявив при этом недюжинную силу, и закричал в ответ на Омара, обозвав его остолопом: загнанный осел остановится, и тогда уже ничто в мире не заставит его сойти с места. Между ними разгорелась даже небольшая рукопашная схватка. Али достал нож из складок одежды и пырнул Омара, попав в левую руку. Рукав у парня обагрился кровью. Омар побоялся, что Али может убить его и, схватив свой узел с пожитками, спрыгнул с тележки.

Старик, казалось, только того и ждал: он круто развернул телегу, и осел засеменил в ту сторону, откуда они приехали. Еще долго издалека Омар слышал проклятия Али.

Он осмотрел рану на предплечье.

Клинок продрал десятисантиметровую прореху в рукаве и вонзился в мякоть. Чтобы остановить кровотечение, Омар оторвал рукав и обмотал им рану. Потом он огляделся по сторонам и решил бежать в направлении холмов, где должен был располагаться монастырь. Он радовался, что отделался от ужасного старика, и теперь не сомневался, что доберется до цели и без него.

Омар не подумал, что из-за нарастающей жары жажда будет мучить его все больше и больше. Али с повозкой еще мелькал дрожащей точкой в бескрайних далях, а спустя час полностью растворился в песках — наверное, уже наступил полдень. В то же время в воздухе началось заметное движение; сначала появился легкий, приятно холодящий пропотевшую спину ветерок, затем его порывы начали поднимать небольшие облачка пыли. Омар побежал, чтобы быстрее добраться до холмов, которые становились ближе, но все еще были вне досягаемости.

Не давая себе даже минутной передышки, Омар спешил дальше, на восток. Язык прилип к нёбу, на зубах хрустел песок. Глаза так слезились, что пустыня расплывалась, как в кривом зеркале. «Только не сдаваться», — стучало у него в голове, которая становилась все тяжелее и тяжелее.

В такие моменты, как этот, его начинали мучить сомнения: достаточно ли он силен, чтобы выстоять, не повез ли его старик неправильной дорогой, не ждут ли его в засаде сообщники Али. Уж слишком молчалив был странный старик. Теперь опасения мужчин в гостинице «Эль-Шати» казались обоснованными. Но для таких мыслей было слишком поздно: возвращаться не имело смысла.

Его дыхание стало более шумным и прерывистым, оно напоминало дыхание загнанной лошади, которая раздувает ноздри. Омар ругался и кричал от злости. Это принесло облегчение. Он вспомнил, как помогал англичанам строить железную дорогу, вспомнил, сколько лишений ему тогда пришлось пережить, но он выстоял. Мысли об этом придавали Омару сил. Но не больше, чем на пару сотен метров. Омар сплевывал отвратительный песок. В груди кололо, словно кто-то бил кинжалом.

Отчаяние постепенно брало верх, его организм не выдерживал чрезмерных усилий, к тому же молодого человека одолевали сомнения, что до монастыря уже не добраться.

Серо-черное небо и густые облака пыли все чаще закрывали обзор и цепочку холмов впереди. И вдруг Омар остановился: он не знал, куда ему бежать. Холмы и скалы исчезли.

Тучи песка неслись по земле с шипящим звуком, словно кипящая вода. Что же теперь делать? Омар с трудом побрел вперед, все еще надеясь достичь цели. Буря усиливалась, рвала его одежду. «Теперь бы только не остановиться, только не возле заветной цели».

Дышать становилось все тяжелее. Омару казалось, что вместе с воздухом он вдыхает песок. Он кашлял, плевался и втягивал голову в плечи, чтобы ветер не так хлестал его, прижимал свой узел с пожитками к животу и груди.

Его лицо стало пунцово-красным от ударов миллионов песчинок. Еще в детстве, у пирамид Гизы, когда ветер поднимал в воздух песок, Омар закрывал глаза и подставлял лицо ветру, получая удовольствие, как от плещущихся струй воды. Но теперь, когда он потерял всякие ориентиры, его обуял страх. Он боялся остаться в песках, как миссис Хартфилд. При этом Омар был твердо уверен, что если он двигается в верном направлении, то его цель находится уже где-то рядом.

Песок все прибывал. Теперь у Омара было ощущение, что он идет по подножию дюны или по наветренной обочине дороги. Но как Омар ни силился увидеть сквозь темную пелену хоть какую-нибудь возвышенность, не мог ничего разглядеть. В отчаянии он опустился на колени спиной к хамсину и пополз на четвереньках в надежде, что так ему будет легче противостоять ветру. Старик Мусса, будучи сыном пустыни, знал каждое растение и каждый камень, но никогда ему и в голову не приходило проявлять к ней высокомерие. Мусса говорил, что пустыня подобна Богу, а боги требуют покорности. Омар невольно вспомнил эти слова отчима, и ему показалось, будто он слышит его глухой голос. Йа салам! Он действительно слышал голоса, которые пели вместе с хамсином! Омар затаил дыхание, думая, что все это ему мерещится. Но он вдруг снова различил неясные, заглушаемые бурей крики — молитву или благочестивое пение.

Омар попытался встать на ноги и, борясь с ветром, пройти вперед, на звук голосов.

Но откуда они вообще доносились? Он не мог этого понять и твердо решил идти вправо. Но уже через несколько шагов Омар начал сомневаться, ему казалось, что он ходит по кругу. И когда Омар, совершенно отчаявшись, готов был уже опуститься на землю, облака песка неожиданно рассеялись и сквозь пыльную пелену, словно сверкающий меч, пробился луч солнца, ярко осветив высокие, полуразрушенные руины, протянувшиеся каменной дугой. Здесь завывал хамсин, стегая их серо-черными облаками песка.

Сиди-Салим! Эти заброшенные развалины человеческой цивилизации не могли быть ничем иным, кроме монастыря. Руины находились всего в нескольких десятках метров, но, прежде чем Омар успел сделать шаг в ту сторону, чудо исчезло. Лишь пение, которое он слышал до этого, возобновилось. Только теперь казалось, что оно доносится с другой стороны. Омар продвигался вперед, стараясь не потерять направления, и вдруг оказался перед высокой обвалившейся аркой ворот, которые вели в никуда: за ними тоже лежали кучи песка.

По правую сторону от руин Омар увидел стену или, лучше сказать, причудливо изогнутые остатки стены, которые поднимались из песка на уровне колена, но в некоторых местах ее высота достигала нескольких метров. За одним из выступов Омар нашел защиту от бури, у него появилось время, чтобы сориентироваться.

Здесь были еще каменные арки подобной формы и размеров. Казалось, этот город в пустыне люди покинули сотни лет назад. Совсем рядом каменная ограда поворачивала направо и вела к длинной стене, в которой виднелись дверные проемы и окна. Это было похоже на типичные жилища этой местности.

Прячась за оградой, Омар добрался туда и, переступив порог, обнаружил, что перед ним лишь коробка без крыши.

И все же в этих четырех стенах можно было укрыться, и Омар решил устроиться в углу и немного передохнуть. Он опустился на свой узел с вещами.

Омар был истощен и жалок, как почвы в дельте Нила ранней весной, раненая рука болела. Он даже ненадолго задремал, пока его не вернуло к действительности жуткое пение, чуждое для его слуха. Дыра в земле, закрытая железными прутьями толщиной в руку, работала как рупор.

Омар подобрался к дыре на четвереньках, но не смог ничего разглядеть в глубине. Его ухо уловило болезненные крики, которые заглушали страстные хоралы, словно там секли розгами людей.

Омар невольно огляделся в поисках входа в таинственное подземелье, но, ничего не обнаружив, решил обойти строение, из которого доносились странные звуки. Он как раз хотел проскользнуть в проход, через который он попал сюда, как вдруг под ногами раздался странный звук.

Под одной из каменных плит была пустота. Он расставил ноги, проверил, как расположен камень, и сделал странное открытие: двухметровая плита толщиной в несколько сантиметров была так четко уравновешена, что под весом человека один конец медленно приподнимался, как пасть огромной рыбы, а второй опускался примерно сантиметров на пятьдесят.

Железный прут служил подпоркой, чтобы плита не возвращалась в исходное положение.

Вниз вела крутая узкая лестница, грубо высеченная в скале. Она делала поворот на девяносто градусов, что, очевидно, было задумкой строителей: так никто не мог слишком быстро спуститься или подняться. У Омара возникли сомнения, стоит ли соваться в этот подземный лабиринт. Честно сказать, это, конечно, было глупо, но что-то притягивало его, как магнит. А потому все сомнения и здравый смысл были отброшены.

Лестница вела в зал со сводами и подпертыми стенками, на которых горели лампадки, мерцая рассеянным, желто-зеленым светом. В пустом помещении стояли лишь глиняные кувшины в человеческий рост. Они занимали всю правую сторону зала и были наполнены водой. Вероятно, воду брали из цистерны, мурованное отверстие которой виднелось в полу. В зале стоял гнетущий зной, в воздухе витал омерзительный сладковатый запах.

Омар прошел в ту сторону, откуда доносились песнопения. Наверное, певцов было не больше полудюжины, но их громкие стенания на языке, который Омар не знал, казались звонче воплей любого муэдзина. Судя по всему, молящиеся монахи использовали систему монастырских пещер как резонатор, чтобы придать литаниям больше пылкости.

В другом конце зала Омар различил два прохода: здесь, под землей, не было дверей. Правый проход вел в темный коридор, из которого слышались негромкие звуки, в левом виднелся лестничный пролет. Лестница шла прямо вниз, но в отличие от первой была широкой и удобной, вымощенной светлыми каменными плитами. Внизу виднелась вытянутая к правому верхнему углу комната, которая напоминала укрепленный колоннами неф христианского храма. Слева и справа между колоннами стояли длинные узкие столы с лавками из грубо оструганных досок. Места здесь хватило бы человек на пятьдесят или даже больше. Стены были украшены древними изображениями святых в человеческий рост. Рисунки частично покрывала сажа, местами краска облупилась и потемнела.

Жалобные песнопения становились все отчетливее, но также слышались резкие команды и удары плетью. Во имя Аллаха всемогущего, что творилось в этом монастыре? До этого момента Омар не встретил ни одного человека — это лишь придавало таинственности происходящему. На мгновение он в нерешительности встал за одной из колонн, но потом, набравшись смелости, вышел в боковой портал, на свет. То, что он увидел, заставило его содрогнуться. В широком, ярко освещенном коридоре с зарешеченными камерами по обеим сторонам стоял бородатый монах в черной сутане и держал плеть. Вокруг него в экстазе танцевали и пели достойные сожаления существа. Их было около дюжины. С бритыми головами, нагие или наполовину одетые, с мертвенно-бледной кожей и раздутыми животами, как у голодающих детей, которых Омар видел на Синае, эти люди, словно прирученные звери, исполняли какой-то обряд. Они выкрикивали молитвы, не замечая ничего вокруг. «Безумцы!» — пронеслась в голове Омара мысль, ибо на их лицах читалась не фанатическая набожность, а помешательство. Когда один из жалких мужчин попытался напасть по некой причине на своего соседа, монах в черной сутане ударил обоих плетью, и они завизжали и пригнулись, как измученные животные.

Озадаченный этой бредовой ситуацией, Омар стоял в дверном проеме как вкопанный и не попытался убежать, когда бородатый монах в черной сутане заметил его.

Однако монах испугался даже больше, чем Омар. Казалось, он не поверил своим глазам, словно перед ним возник какой-то призрак. Не оглядываясь на танцующих людей, он медленно подошел к Омару и вытянул руку, будто хотел прикоснуться и убедиться, что это не мираж.

Омар кивнул ему, желая продемонстрировать дружелюбие, а монах в испуге остановился и приготовился защищаться плетью. Но потом, осознав безобидность Омара, опустил ее.

— Кто ты, незнакомец? — подчеркнуто вежливо осведомился монах, словно хотел умилостивить враждебно настроенного гостя.

— Меня зовут Хафиз эль-Джаффар, — громко произнес Омар, перекрикивая ритуальное пение. И тут, словно по какому-то знаку невидимого дирижера, безумцы прекратили жалостливые вопли и уставились на чужака пустыми глазами. Несколько мужчин стыдливо отвернулись, двое стариков, на изможденных лицах которых можно было прочитать нечто вроде мудрости, в то время как их члены носили явный отпечаток дряхлости, отважились подойти ближе, чтобы с удивлением рассмотреть незваного гостя.

— Снаружи бушует хамсин, — добавил Омар, как бы в оправдание своего появления здесь.

— Хамсин. — Монах понимающе кивнул и тут же добавил: — Мы не обращаем внимания на капризы природы. Нет ничего изменчивее, чем ветер и погода. Что есть песчаная буря по сравнению с вечностью? Не больше, чем искра в пламени вечного костра. Но как ты попал сюда?

Оказалось, что Омар совершенно не был готов к этому вопросу. Он ответил, но тут же пожалел, что произнес эти слова. Понимая, что уже слишком поздно, он пояснил:

— Я археолог, шел через эту местность, мне нужно было в Рашид.

— В Рашид? — Монах забеспокоился и вдруг хлопнул в ладоши. Он обернулся к зевакам, которые окружили его, и крикнул:

— Во имя господа Иисуса Христа, живо по кельям!

Безумцы медленно разбрелись по камерам, кто-то ворчал и жаловался, кто-то плакал. Монах поспешил закрыть решетки темных карцеров, в которых не было ничего, кроме нар, укрытых тростником.

— Редко к нам заходят заплутавшие чужаки, — объяснил монах в сутане после того, как запер все клетки, — по правде сказать, с тех пор как я здесь живу, а мой возраст намного превышает жизнь обычного египтянина, не приходил еще никто. По крайней мере, в эти помещения. Одного иностранца мы когда-то спасли, он умирал от жажды. Лежал в двух милях отсюда, в пустыне. Мы нашли его полуживого во время охоты на змей.

— Охоты на змей?

— Мы охотимся на змей, чтобы прокормить себя. Ловим больше, чем можем съесть. Дважды в год, на Богоявление и праздник святого Андрея, который покровительствует нашему монастырю, получаем от патриарха Александрийского зерно, по мешку на душу, и то слишком много для одного брата, который видит смысл жизни в посте. Пойдем и увидишь!

Он провел Омара в торец комнаты. Там они прошли под низким сводом и, преодолев несколько ступеней, попали в подвал, в который через отдушину попадал свет. Здесь были высечены каменные корыта для припасов, а посередине виднелся выложенный камнями круглый очаг: в этом помещении отчетливо угадывалась кухня. Один из углов был завешен льняным полотном со странными гирляндами. Подойдя поближе, Омар узнал в них вывешенные сушиться змеиные тушки.

Но еще больше его удивило другое зрелище. Когда монах снял деревянную крышку с одного каменного корыта, приглашая незнакомца заглянуть в него, Омар отпрянул: там извивались десятки змей толщиной в руку. Они пытались проглотить друг друга.

Миновав коридор с кельями, монах в сутане взял Омара за руку и повел через другой проход по изогнутой лестнице на верхний этаж. Это помещение больше походило на церковь: точеные колонны и небольшие хоры, которые, очевидно, были направлены в сторону востока. Скамейки для коленопреклонений были тщательно выстроены ровными рядами. По их количеству можно было судить, что в монастыре живет больше монахов, чем вначале казалось Омару, или когда-то монастырь знавал лучшие времена.

Справа от входа, в деревянном закроме, лежали сотни черепов. На каждом нарисован косой крест, на лбу — дата смерти, под ними, в ящиках, свалены кости. По левую сторону — полки из темного, грубо оструганного дерева со старинными книгами. Кое-какие фолианты лежали раскрытыми на крестообразных подставках. Некоторые тома были просто громадны — сантиметров девяносто в поперечнике, и украшены изысканными рисунками, которые еще никогда не видели солнечного света.

— Вот, — произнес черный монах, и его мрачное лицо, казалось, посветлело, — здесь описана вся житейская мудрость, известная нашим предкам… Мудрость Востока и Запада, запечатленная в буквах и цифрах на все времена.

Завороженный словами монаха, Омар подошел к раскрытому фолианту, чтобы полистать его, но монах преградил ему путь.

— Стой, незнакомец. Остерегайся касаться страниц, это опасно!

— Опасно? О чем ты говоришь?

Тут монах размашисто перекрестился и отвел Омара в сторону. Он говорил тихо, почти шепотом:

— Конечно, ты был удивлен поведением моих братьев. Они все умнее меня, но страдают от странной болезни. Ее называют болезнью мумии, потому что она одолевает ученых, которые дотрагиваются до мумий. Ее называют также коптской болезнью, потому что она поражает монахов, изучающих книги и манускрипты. Любой из моих братьев прочитал сотни таких книг, и каждый носит знание наших предков в себе. Они знают намного больше, чем нынешнее поколение. Но, кажется, Господь придумал естественную защиту от всеведения. Каждого, кто хочет приблизиться к совершенству познания, постигнет заразная болезнь.

— А как же ты, — взволнованно спросил Омар, — кто ты такой, что ты сделал, чтобы тебя пощадила эта болезнь?

— Я — Менас, самый ничтожный из всех братьев, я знаю не больше, чем умственно неполноценный, каких учат в медресе и университетах.

— И ты никогда не читал ни одной из этих книг?

Менас покачал головой.

— Никогда. Я просил рассказывать мне, но что такое пересказ по сравнению с настоящим знанием! Вот уже сотни лет, с тех пор как известна эта болезнь, существует традиция: тому, кого Господь обделил даром познать мудрость, запрещено читать эти книги. У него есть другая задача — он должен следить за теми, кого время от времени постигают приступы слабоумия.

— Самочувствие этих мужчин меняется?

— Непрерывно. Ты видел их в состоянии восторга, когда они ведут себя, как дети. За ними нужно все время наблюдать, чтобы они не навредили друг другу. Потом следует фаза просветления, тогда они изучают книги и обретают глубочайшие познания.

— И как часто происходят такие перемены?

— Иногда через полдня, а иногда через трое суток. Одна фаза длилась даже около двух недель. Мы никогда не знаем, что нас ожидает, и, наверное, так лучше. Если бы осложнения от коптской болезни отслеживались по часам, тогда с этим недугом можно было бы справиться и овладеть всеми знаниями. Но Господь оградил нас от этого. И каждый живет с сознанием того, что в следующий момент его разум затуманится.

Сказав это, Менас стал на молельную скамейку, и из-под черной сутаны показались черные плетеные сандалии с крестом в круге. Это незначительное происшествие напомнило Омару о цели его пребывания здесь, и он подумал, не спросить ли о профессоре Хартфилде напрямую. Но что будет, если Менас ответит, что никогда не слышал этого имени, и начнет настойчиво утверждать, что последний чужак приходил в этот монастырь давным-давно? Поэтому Омар решил сначала выиграть время, чтобы хорошенько подумать, как обратить в свою пользу сложившуюся ситуацию.

Рашид был в одном дневном переходе отсюда, а значит, вполне возможно допустить, что профессор и монахи когда-то встречались. Но о том, что могло произойти между ними, Омар даже не представлял.

— И вы никогда не покидаете этот монастырь? — поинтересовался Омар.

— Нет, почему же, — ответил Менас, — мы не отшельники. Дорога к познанию не обходит мир стороной, она просто не ориентируется на обыденность. Потому что обыденность — враг всего метафизического. Люди в большинстве своем ведомы не головами, а животами. Полные животы всегда делают из людей миролюбивых созданий. Они не совершают революций. Сытые не думают. Они отрешаются от жизни, если ты понимаешь, о чем я говорю.

Омар кивнул, хотя и не понимал, к чему клонит монах. После небольшой паузы он вежливо спросил, нельзя ли ему переночевать здесь, может быть, утром стихнет хамсин.

Менас ответил, что Омар может остаться, если условия его устроят. Сначала он провел Омара обратно в коридор, где находились кельи, потом вниз по лестнице на другой этаж, где были такие же кельи, словно готовые к визиту неожиданных гостей. В отличие от келий, в которых жили монахи, здесь стояла грубая деревянная мебель: койка, стол, стул и ящичек с кувшином из обожженной глины для воды. Омар жадно напился, а Менас зажег в углу масляную лампадку и пожелал спокойной ночи во славу Господа.

Омар водой промыл рану, потом улегся на твердую койку и стал обдумывать, как вести себя дальше. Он не знал, чего ожидать от Менаса и его сумасшедших братьев. Могли ли они удерживать здесь против его воли такого человека, как Хартфилд? На некоторое время Омар задремал, но потом поднялся, взял круглую лампадку и, повинуясь непонятному влечению, пустился исследовать загадочный монастырь.

Стояла тишина, больше не было слышно пения, лишь из отдушин то тут, то там доносились странные шорохи. Чтобы не заблудиться в скальном лабиринте, Омар взял с собой охапку тростника с подстилки на своих нарах и им отмечал пройденный путь.

Помещения, которые встречались у него на пути, были в основном пусты, пол чисто выметен, словно здесь ожидали новых жителей.

В одной незапертой комнате лежало оружие: винтовки, револьверы, пистолеты и два ящика со взрывчаткой. Но Омара больше всего в этом монастыре интересовала запретная библиотека. Он никогда не слышал о коптской болезни. Может быть, монах просто хотел нагнать на него страху, чтобы незнакомец не отважился прочитать древние фолианты?

Как грешник, которого содеянные грехи лишь побуждают грешить снова и снова, Омар решил исследовать высеченные в скале книжные полки монастыря, не прикасаясь при этом к фолиантам.

Где-то в середине Омар обнаружил, что документы, манускрипты и книги расположены не по областям знаний, как это обычно бывает в библиотеках с научной литературой, а по дате создания, слева направо и сверху вниз, вопреки арабскому письму.

Большинство названий Омар так и не смог прочитать, потому что они были написаны на саидском, ахмимском и башмурском диалектах коптского языка.

Постепенно он добрался до книг нового времени, которые были напечатаны на арабском и английском и поэтому вызвали наибольший интерес. В конце огромных книжных полок, рассматривая современные книги, Омар наткнулся на целое собрание томов на тему «Имхотеп». Йа салам, здесь хранились фолианты, пергаменты и карты, и на всех документах значилось имя «Имхотеп». А на самой нижней полке он увидел наброски с именем Эдварда Хартфилда.

Теперь сомнений быть не могло: между монахами из Сиди-Салим и профессором с Бейсуотер существовала некая связь. Омар хотел стащить карты и манускрипты, потому что более подходящего момента могло и не быть, но предупреждение Менаса и конвульсии сумасшедших монахов, которые все еще стояли у него перед глазами, уберегли молодого человека от неразумного поступка.

Никогда в жизни Омара еще так не раздирали противоречия. Взвешивая все «за» и «против», он думал о том, что, возможно, сейчас перед ним лежит разгадка тайны Имхотепа, запечатленная тушью или карандашом. Вполне вероятно, что монахи уже давно напали на его след и знают такие вещи, о которых никто в мире понятия не имеет. А может, они уже давно стали тайными правителями мира, однако человечество до сих пор ничего не знает об этом.

Сердце Омара едва ли не выпрыгивало из груди, когда он осторожно светил лампадкой на каждый отдельный фрагмент и язычок пламени угрожающе близко плясал над древними, очень ветхими документами. С помощью пера, которое лежало рядом с одним из фолиантов, Омар попытался разъединить карты и планы, сложенные друг на друга. Но попытка не увенчалась успехом — вся стопка бумаг свалилась на пол. Документы разлетелись, как листья смоковницы.

Омар прислушался: не привлек ли кого-нибудь этот шум, не проснулись ли монахи. Но все было тихо, и он начал собирать бумаги, опять же с помощью пера. И тут Омар заметил плоский осколок величиной с ладонь.

Он был черного цвета, наверное, лежал между документами. Омар узнал демотическое письмо, но не мог расшифровать его. Аллах всемогущий, кажется, это недостающая часть каменной плиты из Рашида — последний фрагмент в цепочке улик, за которым гоняется пол-Европы.

Но почему он оказался именно в этом пещерном монастыре? Эти вопросы одолевали Омара, однако он старался не обращать на них внимания. Положение, в котором он находился, было слишком рискованным, чтобы действовать по законам логики. Сначала он хотел забрать фрагмент и убежать. Но мысль о возможных опасностях, подстерегавших его в этом случае, остановила молодого человека. Даже если побег удастся и он благополучно переживет хамсин, пропажу очень быстро обнаружат и монахам станет известно, чьих рук это дело. Зарисовать фрагмент с текстом, языка которого он не знал, было слишком авантюрно, потому что это заняло бы много времени, к тому же буквы были едва видны.

Пока Омар размышлял над всем этим, ему в голову пришла идея использовать метод, который любил применять профессор Шелли, а также другие археологи. Но для этого Омару нужен был лист бумаги размером с осколок. На алтаре капеллы стоял раскрытый требник. Омар захлопнул его, перевернул титульной страницей вниз и вырвал последнюю страницу, на которой не было текста. Потом он погрузил бумагу в котелок со святой водой, чтобы лист хорошенько намок. Вынув бумагу из воды, он крепко, изо всех сил прижал ее к осколку ладонями.

Через несколько минут на влажной бумаге отпечаталась структура камня. Омар помахал листом, чтобы просушить, потом расстегнул рубаху и сунул его за пазуху.

По дороге в келью, которую ему выделил монах, Омар направился мимо прохода, ничем не отличающегося от многочисленных ходов монастыря, но одна особенность привлекла его внимание. За аркой проема висела старая ветхая занавеска, закрывающая обзор.

Омар прислушался и, не уловив ни единого звука, осторожно отодвинул шторку. Перед ним открылась большая и, в отличие от других помещений, хорошо освещенная комната. Плохо отесанные стол, стулья и служившие вместо шкафов ящики, в которых хранились книги, карты и документы, придавали комнате вид средневекового кабинета. Черная паутина, покрывавшая весь этот беспорядок, наводила на мысль, что сюда никто не заходил уже долгое время. Но почему здесь было так светло? Пока Омар пытался сориентироваться в хаосе, его взгляд упал на раскрытый шкаф слева, на полках которого громоздились кипы исписанных бумаг, а среди карточек, листков и обрывков на полу сидел бледный человек с седыми волосами, в запыленной одежде. Омар сначала подумал, что мужчина мертв, но, когда он осторожно подошел и наклонился, глаза человека ожили, а на лице появилось подобие улыбки. Омар не на шутку испугался.

Старик сидел неподвижно, скрестив ноги, как древнеегипетский писарь. Он больше напоминал привидение, чем живое существо из плоти и крови. Омар не удивился бы, если бы человек вдруг исчез так же внезапно, как и появился. Но ничего подобного не случилось.

— Профессор Хартфилд? — осторожно спросил Омар.

Бледный старик поднял голову и уставился на Омара пустыми глазами.

— Хартфилд умер, — монотонно ответил он. — Я — его Ка, сила, которая дает ему жизнь, если ты понимаешь, о чем я говорю.

Но Омар не понял. У древних египтян была бессмертная душа-хранительница Ка, которую на изображениях часто рисовали в виде второго абриса человека. Что он имел в виду, сказав: «Я — его Ка»? Омар все еще думал над этими словами, а старик медленно продолжал:

— Я пребываю в оке Хора, вселенском яйце. Око Хора дает вечную жизнь. Оно защищает меня, даже когда закрыто. Окаймленный лучами, я прохожу по пути. Подчиняясь желаниям сердца, я могу достичь любого места. Я есть, я живу…

Едва закончив говорить, внушающий страх человек обмяк, голова его упала на грудь, руки повисли плетями, словно высказанные слова отняли у него все силы.

В необычном голосе явно слышался английский акцент. Этот старик наверняка и есть Хартфилд, но Омару показалось, что он был поражен таким же недугом, как и остальные жители монастыря. Стараясь не напугать незнакомца, Омар опустился перед ним на колени, осторожно дотронулся и прошептал:

— Профессор Хартфилд, вы меня слышите?

От легкого прикосновения мужчина поднял голову и отряхнулся, как пес, который только что выбежал из реки, и снова начал говорить:

— Не касайся меня, незнакомец, потому что я — Ка. Ка Эдварда Хартфилда. Любой, кто коснется Ка, должен умереть.

Омар невольно отпрянул, но, оказавшись так близко от цели, не хотел сдаваться. Он выслушал речь сумасшедшего и успокаивающе произнес:

— Ка Эдварда Хартфилда, скажи мне, как ты сюда попала и назови мне своих врагов.

Хартфилд прислушивался к словам Омара, раскрыв рот. Беспокойное подергивание его век выдавало, что он понимает его. Спустя несколько тягостных минут молчания, не поднимая глаз, мужчина ответил:

— Мои враги — коптские монахи. Они держат меня здесь как дикого зверя и, конечно, уже давно убили бы меня, если бы им не нужны были знания в моей голове.

— Как ты попала сюда?

Хартфилд упорно молчал. Он потупился, голова его вновь склонилась под собственным весом, руки безжизненно повисли. Видимо, внятно произнесенная фраза отбирала у него столько энергии, что после каждого предложения ему необходима была передышка.

— Как ты попала сюда, Ка Эдварда Хартфилда? — настойчиво повторил Омар. Напрасно он, схватив безжизненное тело за плечи, начал трясти его — это не дало никаких результатов. — Ка Эдварда Хартфилда, ты меня слышишь? — сдавленным голосом шептал Омар, стараясь, чтобы его не услышали. — Что ты знаешь об Имхотепе?

Едва он произнес это имя, как отрешенный от происходящего мужчина оживился. Открыв рот, он начал жадно глотать воздух, потом закрыл глаза, словно для молитвы, развернул руки ладонями кверху и стал декламировать голосом, который отличался от прежнего:

— О Ты, чья сила заставляет расти вселенную, Имхотеп, чье тело светится, как бог солнца Ра, открывающий нам путь к свету и своим духом рассеивающий мрак невежества. О великий из великих, когда-либо живших на земле, владеющий нектаром богов. Глаза твои из лазурита, а тело белое, как цветки лотоса. Ты ходишь пред глазами всемирного властителя и являешься в мир мертвых как охотник в плодородных землях Нила, ты — истинный творец жизни, и я преклоняюсь пред твоим всевластием. Твои боги создали небо, где они парят подобно золотым ястребам, а ты, Имхотеп, наполнил землю своими чудесами. Ты, окрыленный духом, двигал пирамиды, как ребенок двигает игрушки, ты сделал свет жидким и запер в стекле, чтобы озарить ночь; одним рецептом ты возвращал людей к вечной жизни, которую отняли у них боги. Славься ты, самый божественный из людей, славься, о великий Имхотеп!

Хартфилд говорил, чеканя каждое слово, и эта молитва напоминала песнопения монастырских монахов. Но когда он закончил, его тело снова обмякло, как бурдюк, из которого вышел воздух. В этом положении он и замер, став неподвижным, словно статуя.

— Ка Хартфилда, где Имхотеп? —взволнованно воскликнул Омар. — Ты знаешь, где находится гробница?

Но сумасшедший больше не отвечал. Он, казалось, дремал, а когда Омар коснулся его плеча, мужчина, словно закостенев, повалился на бок.

Привлеченный голосами, которые эхом отдавались в коридорах, в дверном проеме появился Менас в сопровождении двух коренастых монахов, отупевшие лица которых нагоняли на Омара страх. Троица преградила ему путь, и Менас, который ранее проявлял лишь дружелюбие, теперь набросился на Омара.

— Ты здесь шпионишь, незнакомец? — закричал он. — Разве мы не приняли тебя дружелюбно? Ты злоупотребил нашей добротой! Что ты ищешь здесь и кто тебя послал?

Омар хотел ответить, что ему не спалось, что он слонялся без дела и забрел сюда случайно, но, прежде чем он успел что-то сказать, Менас дал знак монахам. Они схватили Омара под руки и поволокли вверх по лестнице, через два коридора, в круглое сводчатое помещение с четырьмя зарешеченными дверьми с четырех сторон света. Менас, шедший позади них, отодвинул запор толщиной в руку на одной из решеток, и монахи втолкнули Омара в темную камеру. Потом заперли дверь и оставили его одного.

Пережив события последних часов, Омар чувствовал себя как во сне. Он устало присел на песчаный пол. У него теперь было время все обдумать. Если трезво оценивать ситуацию, то его жизнь сейчас не стоила и гроша. Менас, должно быть, догадывался об истинной причине его появления в монастыре, о том, что он искал Хартфилда. Теперь сумасшедшие монахи заморят его голодом в темной камере. Потом они выбросят его тело где-нибудь в пустыне, как труп несчастной миссис Хартфилд. Он ведь для коптов всего лишь обуза. Иншаллах.

Темнота обостряет разум, и Омар начал вспоминать странную молитву, с которой Хартфилд в припадке безумия обращался к Имхотепу. Профессор использовал молитвенные формы, встречающиеся в древнеегипетской Книге мертвых, — отрывки из этого произведения Омару были знакомы. Молитвы подобного рода можно увидеть на стенах любой гробницы, к какому бы периоду Древнего Египта она ни принадлежала. В этом не было ничего особенного.

Но Хартфилд говорил о том, что Имхотеп двигал пирамиды, сделал жидким небесный свет и возвращал людям вечную жизнь. Профессор назвал три древнейшие мечты человечества. Многие столетия люди гадали, как были возведены величайшие строения человечества — пирамиды, четко сориентированные по астрономическим законам, как накапливать свет в какой-нибудь другой форме. Над этими вопросами и поныне бьется современная наука, проводятся исследования, чтобы достичь вечной жизни.

Но что было известно Хартфилду?

До уха Омара издалека долетели звуки, по которым он мог судить о дневном распорядке монахов, который в основном состоял из песнопений и молитв. Омар надеялся, что они по крайней мере принесут ему кувшин воды. Он целый день тряс решетку и в слепой ярости, а может, из-за страха смерти звал на помощь. Его крики эхом отзывались в подземных коридорах. Но, осознав всю бесперспективность своих действий, Омар забился в угол и заснул.

Омар не знал, как долго дремал, но испугался, увидев перед глазами пляшущий огонек лампадки и лицо Хартфилда. Тот прижал палец к губам, показывая, что Омар не должен поднимать шум. Сейчас профессор выглядел совершенно иначе. На его лице не осталось и следа вялости и отупения, и, судя по его опасливому поведению, он вел себя, как вполне нормальный человек.

— Кто вы и как сюда попали? — шепотом спросил профессор.

— Меня зовут Хафиз эль-Джаффар, — ответил Омар. — Я искал вас, профессор!

— Меня? — Хартфилд неподдельно удивился. — И как же вы, черт побери, меня нашли?

Омар задумался и ответил:

— Мне кажется, мы занимаемся одним и тем же делом.

— О мой Бог! — тихо воскликнул Хартфилд. — Вам не следовало так поступать. Забудьте об этом, если вам дорога ваша жизнь. Вы молоды, у вас все еще впереди. Прекращайте искать Имхотепа. Я вас умоляю!

Внезапно Хартфилд умолк, закрыл рот Омара рукой и задул лампадку. В темноте послышались приближающиеся шаги.

— Я выведу вас отсюда, — откуда-то из темноты произнес профессор. — Пойдемте! — И он схватил Омара за руку.

Омар не понял, как все произошло, и сомневался в серьезности намерений Хартфилда. Способен ли вообще профессор на это? Но потом Омар осознал, что это, вероятно, его единственный шанс выйти живым из ужасного монастыря.

Хартфилд запер решетку снаружи, и Омар ощупью последовал за профессором. Судя по тому, с какой потрясающей уверенностью ориентировался англичанин, он ходил здесь сотни раз, во всяком случае, они ни разу не сбились с пути. Когда они наконец добрались до комнаты, наполовину заставленной глиняными кувшинами, откуда крутая лестница вела вверх, наружу, Хартфилд сказал:

— Бегите так быстро, как сможете, и позовите на помощь. Нам нужна дюжина вооруженных людей. Я не знаю, что там снаружи — день или ночь. Если день, идите все время на северо-запад, вслед за заходящим солнцем. Если ночь, идите в сторону Сириуса, это самая яркая звезда, ее нельзя спутать ни с чем. Так вы доберетесь до Рашида. Да пребудет с вами Господь!

Он подтолкнул Омара к каменной лестнице.

— Профессор! — запротестовал Омар. — Я без вас не пойду. Почему вы не хотите бежать вместе со мной?

Тут Хартфилд рассердился.

— У нас нет времени на подробные объяснения, — зло произнес он. — Состояние моего здоровья дает о себе знать. Я впадаю в горячечный бред через нерегулярные промежутки времени и тогда не могу мыслить трезво. В таком состоянии я буду для вас лишь обузой. Я поставил на карту как вашу, так и свою жизнь. — Потом он озабоченно добавил: — И вообще, я не покину этот монастырь, пока не отыщу свою жену. Они прячут ее где-то здесь…

— Но… — попытался сказать Омар и запнулся, не в силах сообщить правду о смерти миссис Хартфилд.

— Я все время ищу ее, насколько позволяет состояние моего здоровья. Я как раз искал Мэри, когда обнаружил вас. А сейчас бегите!

Омар так и не решился сказать о миссис Хартфилд. Он взобрался по лестнице, поднял уравновешенную каменную плиту и выскользнул наружу. Стояла ночь. Омар взглянул на небо. Над его головой светились звезды. Он отыскал самую яркую и уверенно отправился в путь, ориентируясь по ней.

Глава 13 В тени пирамиды

Солнце не может сойти со своего пути, догнать луну и войти в ее орбиту. И ночь не может опередить день и помешать его появлению. Они регулярно следуют друг за другом. Ведь солнце, луна и звезды шествуют по своду по своей орбите и не выходят из нее. Другим знамением для этих людей служит то, что Мы носили человеческий род в ковчеге, нагруженном их имуществом. И Мы сотворили подобные ковчегу другие средства передвижения, на которых они ездят. Если бы Мы пожелали их потопить, Мы бы их потопили, и не было бы для них помощника, и они не были бы спасены от гибели. По Своей милости Мы их не потопим, а оставим наслаждаться благами до определенного срока.

Коран, 36 сура, 41–45 аяты
Стоял ноябрь. День, когда гробница Тутанхамона будет вскрыта, неумолимо приближался. Если и существовал на земле человек, характер которого могло изменить археологическое открытие, то это был Говард Картер. Некогда застенчивый, замкнутый и осмеянный всеми археологами, теперь он привлек к себе внимание целого мира. Он словно избавился от негативных качеств характера и в один момент стал светской персоной. Даже лорд Карнарвон, который знал Картера многие годы как покорного и убогого бедняка, теперь вдруг увидел в нем решительного и уверенного в себе человека. А Картер купался в лучах запоздалой славы и отмахивался от журналистов, как от надоедливых мух.

Кроме четверки, которая раньше намеченного срока тайно проникла в гробницу, никто и не подозревал, что ожидает человечество. Среди журналистов и бездельников, в это время проживающих в Луксоре, ходили сенсационные слухи. Особо информированные из них оценивали стоимость золотого клада в один миллион фунтов стерлингов. Поэтому в том, что Картер не мог и шага сделать без того, чтобы за ним кто-нибудь тайно не следил, не было ничего удивительного. Для леди Доусон и ее подчиненных из «Интеллидженс сервис» операция проходила строго по плану.

Можно было подумать, что Луксор стал пупом земли, во всяком случае интерес к археологическим поискам и приключениям вырос неимоверно. И открытие в Долине царей затмило даже популярность пирамид в Гизе, о раскопках в Саккаре нечего было и говорить.

Сначала леди Доусон планировала проплыть на «Изиде» вверх по Нилу и бросить якорь у эль-Бедрашейна, в нескольких километрах от Саккары. Но Джерри Пинкок предостерег: то, что судно отчалит в такой момент, обязательно вызовет подозрения. Поэтому они решили проехать до Хелуана на поезде, поселиться в гостинице для туристов и вести там свою деятельность.

Джеффри Доддс привез из Лондона команду археологов — двенадцать квалифицированных работников, которые занялись проблематикой предприятия. Расквартировались они на туристической базе в деревне Митрагин, в одной миле на восток от Саккары.

Начальник британской команды, англичанин польского происхождения, о чем говорила его необычная фамилия — Камински, высказал предположение, к которому французы пришли уже давно: Огюст Мариетт, знавший эту местность как свои пять пальцев, обнаружил гробницу Имхотепа еще в прошлом столетии, но по непонятным причинам снова засыпал вход.

По имеющимся доступным документам того времени Камински отметил все места раскопок Мариетта, даже те, на которых тот почти сразу прекратил деятельность. Камински также передал предложение секретной службы британцев: команда английских археологов должна начать раскопки в этих местах, чтобы отыскать неизвестный след. Тот факт, что внимание всего мира было приковано к гробнице Тутанхамона, которую собирался вскрыть Картер, сыграло британцам на руку, и они могли максимально незаметно проводить раскопки.

Шанс продвинуться в поисках на самом деле был относительно невелик, но, поскольку упорные расследования не принесли результата, Доддс должен был использовать любую возможность. В данном случае это был тот самый вариант.

От Доддса очень ждали результатов. Поиски Имхотепа длились уже не один год и требовали больших затрат. Британский военный министр, которого это расследование интересовало больше, чем секретную службу, приказывал писать ему регулярные отчеты и все время разочаровывался. Да, он самодовольно заявлял, что секретной службе Его Величества легче отыскать дезертира в восточноазиатских джунглях, чем найти мумию на кладбище размером не больше лондонского Гайд-Парка. К тому же мумия эта уже не бегает. Доддс передал это, как он изволил выразиться, оскорбление леди Доусон, и с тех пор между Лондоном и Луксором были натянутые отношения.

В отличие от французов, которые для своих раскопок задействовали население окрестных деревень, Камински запретил нанимать на работу местных жителей. С одной стороны, чтобы уменьшить количество осведомленных людей, с другой, потому что придерживался мнения, что в обширных земляных работах мало толку и следует больше внимания придавать целенаправленному поиску на маленьком участке.

Исследуя отдельные части лабиринта быков Аписов, на который Камински возлагал большие надежды по многим причинам, он приказал вести работы ночью, чтобы избежать чрезмерного внимания и разъяснений, которые нужно давать Управлению древностями.

Археологи были оснащены палатками и кусками брезента, которые они использовали для защиты от солнца и ветра. У англичан были материалы, позволявшие стоять лагерем в пустыне и служившие, прежде всего, для защиты от посторонних глаз.

Казалось, расчет леди Доусон оправдался. В день, на который Говард Картер запланировал вскрытие гробницы Тутанхамона, места раскопок вокруг Саккары опустели. Сообщение об археологической сенсации собрало всех туристов и археологов в одном месте. Даже если они не принимали непосредственного участия в церемонии, им непременно хотелось быть как можно ближе к центру событий.

Картер четко определил последовательность действий. Прийти в Долину царей могли только приглашенные гости, среди них лишь один журналист — Артур Мертон, корреспондент лондонской «Таймс». Его статья о вскрытии гробницы, о содержимом которой Картер уже знал и невозмутимо приступил к работе, привлекла внимание всего мира, а первые фотографии роскошных золотых кушеток, стульев, колесниц, посмертных даров из алебастра и слоновой кости привели людей в невиданное волнение. События в Луксоре и Долине царей были у всех на устах. О Саккаре, казалось, все позабыли, так что англичанам никто не мешал вести раскопки.

Сначала Камински со своими людьми организовал пробные раскопки вблизи от входа в лабиринт Аписов, надеясь, что история с гробницей Тутанхамона повторится и здесь. Но спустя два дня стало понятно, что счастливого случая не произошло и под песком и камнями, от которых очистили вход в лабиринт, ничего нет.

Второе предположение касалось грунтовой дороги, по которой до этого времени возили жадных до достопримечательностей туристов. Такие дороги пересекали половину Саккары. Камински приказал сделать на дороге пробные шурфы, которые копали через неравные промежутки и в произвольно выбранных местах на глубину два метра. После четырнадцати неудачных попыток он приказал засыпать ямы, и леди Доусон не могла скрыть злорадства.

Вечером команда собралась в круглой военной палатке, которую англичане разбили северо-восточнее подножия ступенчатой пирамиды, в стороне от дороги на Дахшур. Все выглядели крайне раздраженными. Камински считал, что секретная служба Его Величества, разумеется, достойная организация, но ничего не понимает в истории Древнего Египта. Он сказал, что они ввязались в дело, в котором нет базы, что это — безумная идея какого-то борзописца с набережной Виктории: нельзя найти то, чего нет.

Джоан Доусон напомнила профессору о том, что все раскопки велись в тех местах, которые он сам же и предложил, и вообще, где может быть похоронен Имхотеп, как не в Саккаре. После короткого горячего спора образовались две группы: первая, под предводительством Камински, требовала прекращения поисков; вторая, во главе которой стояла леди Доусон, ратовала за продолжение раскопок.

В самый разгар ожесточенного спора англичан раздался выстрел. Недалеко от палатки промчался всадник, а за ним — целый отряд. Когда же англичане высыпали из палатки, чтобы осмотреться, они увидели в четверти мили вспышки четырех или пяти винтовок, а через секунду раздались новые выстрелы. Все это походило на мираж, всадники исчезли так же быстро, как и появились, ускакав в сторону Абу-Гураба.

Парализующую тишину, которая затем наступила, разорвало предсмертное ржание лошади. От ужасного звука у англичан поползли по спине мурашки. Он повторялся снова и снова, и тогда Пинкок схватил револьвер и приказал остальным людям следовать за ним.

С факелами, держа оружие наготове, Пинкок и шесть мужчин отправились в ту сторону, откуда доносились ужасные стоны. Еще издали они увидели бьющееся в конвульсиях животное.

Подойдя ближе, англичане заметили и вторую лошадь. Она была мертва. Рядом на земле лежали двое мужчин. Пинкок поднял оружие, прицелился точно в голову еще живого жеребца и спустил курок. Короткие сильные судороги, потом последний удар копытами — и наступила тишина.

Тела мужчин были пробиты пулями. Они не подавали признаков жизни. Пинкок поспешил покинуть место происшествия, быстро собрал палатку, и англичане ушли обратно в Митрагин. Но Камински и другие ученые запротестовали. При таких обстоятельствах они точно попадут под подозрение. Четверо мужчин оттащили тела к палатке.

У одного из убитых, седого мужчины средних лет, с продолговатым лицом и маленькими глазами, в животе была громадная кровавая рана. У другого, темнокожего, с небольшой бородкой, который казался значительно моложе первого, грудь была пробита несколькими пулями, а одна из них попала в сонную артерию.

Леди Доусон с отвращением отвернулась. Камински зажал ладонью рот. Остальные в шоке беспомощно стояли рядом. Единственным человеком, который в этой ситуации сохранил самообладание, оказался Пинкок.

— Что бы все это значило? — холодно и безучастно спросил он, обыскав испачканную кровью куртку седого и вытащив пачку коричневых английских фунтов. Там было как минимум пять тысяч. В карманах другого (тот тоже был в европейской одежде) он ничего не нашел. Но на поясе был широкий кожаный патронташ искусной старинной работы.

Когда Пинкок стал расстегивать ячейки, он тихо присвистнул от изумления. Вытащив белые мешочки и развязав шнуровку, он смочил указательный палец, сунул внутрь и попробовал на язык.

— Кокаин, — сказал Пинкок собравшимся вокруг него. Потом перевернул тело мужчины на бок и расстегнул пояс.

В остальных патронных ячейках оказались те же мешочки с белым порошком, и англичанин заметил:

— Чертовски неприятное дело!

— Я так не думаю! — возразил Джон Камински. — По крайней мере, теперь понятно, что нападение никак не связано с нами. Возможно, много таких же бандитов с наркотиками шатаются в этой местности. Мне абсолютно не жаль их.

Но Пинкок был настороже.

— Не исключено, что где-то здесь шныряет и полиция, — сказал он. — Мне это совершенно не нравится.

— Мы не сделали ничего дурного! — заметил Камински. — Я не понимаю, чего нам бояться.

Тут подошла леди Доусон, ее глаза холодно блестели.

— Я скажу вам, сэр, — строго произнесла она. — Мы наведем на себя подозрения одним своим присутствием здесь. Вы серьезно думаете, что сумеете доказать, будто дюжина археологов и агентов британской секретной службы проводит отпуск в пустыне близ Саккары? Вам не стоит забывать одного: египтяне, точно так же, как и мы, уже несколько лет разыскивают гробницу Имхотепа, и я не хочу, чтобы наша операция провалилась из-за глупого совпадения!

— Что же вы намерены делать? — неуверенно спросил Джон Камински.

— Мы вернем трупы на место происшествия, — ответила леди Доусон, вставляя черную сигарету в длинный мундштук. — Потом этой же ночью соберем палатки и до утра скроем все следы.

Хотя леди Доусон ни секунды не сомневалась в своем плане, разгорелась горячая дискуссия, в ходе которой Пинкок поднял патронташ и как бы между прочим заметил:

— Мужчину звали Хафиз эль-Джаффар. По крайней мере, это имя выжжено на оборотной стороне пояса.

Леди Доусон пожала плечами. Это имя было неизвестно британской секретной службе.

Спустя восемь часов, когда близ Саккары, над полем, где велись раскопки, поднялось солнце, англичане ушли обратно в Митрагин. Позже полицейским из эль-Бедрашейна позвонил аноним и сообщил, что ночью севернее Саккары произошла перестрелка между двумя бандами наркоторговцев. В песчаной яме у дороги в Абу-Роаш лежат тела двоих убитых.


Барон Густав-Георг фон Ностиц-Валльниц, привыкший жонглировать миллионами и принимать решения большой важности, вот уже два дня возбужденно метался и в радостном волнении кричал:

— Этот парень — сущий дьявол, просто сорвиголова!

В конверте вместе с письмом находился помятый лист бумаги, на котором можно было различить странные отпечатки.

Спустя два дня Омар прибыл в Александрию и поселился в гостинице «Аль-Самамлек», подальше от центра, откуда он послал барону Ностицу телеграмму о том, что нашел профессора Хартфилда при сомнительных обстоятельствах. Но прежде всего он сообщил, что обнаружил фрагмент плиты, оттиск с которого уже отправил в Берлин, и ждет дальнейших указаний.

Сейчас Нагиб эк-Кассар, склонившись над оттиском, внимательно изучал его, а барон, в кабинете роскошного дома которого они продолжали работу, обложившись книгами и папками с документами, не сводил с египтянина глаз. Нагиб аккуратно ретушировал лист, и под его копировальным карандашом постепенно проступали буквы. Потом он начал переносить отдельные буквы на бумагу, некоторые из них слабо отпечатались, некоторые вообще было не разобрать из-за своеобразного стиля письма. Нагиб долго не хотел верить в успех Омара и сомневался в том, что это обломок той самой базальтовой плиты из Рашида, но, когда он прочитал первые две строчки и обнаружил во второй имя «Имхотеп», его сомнения быстро рассеялись.

Нагиб не сидел без дела. Работая в архивах, он сделал интересное открытие в «Альтен Музеум».

Ему посчастливилось обнаружить старую переписку между парижским Лувром и Берлинским музеем, в которой речь шла о базальтовой плите. Потом между музеями состоялся обмен оттисками, так что теперь в берлинских архивах имелось факсимиле нижнего левого куска базальтовой плиты.

К тому же Нагиб во время поисков дополнительных материалов наткнулся на британский научный журнал, в котором была напечатана статья с безобидным названием «Some Unpublished Demotic Fragments from the Rashid Area», ее автором оказался некий Кристофер Шелли.

Это был один из тех фрагментов, на которые из-за маленькой величины обращают мало внимания, но по форме и шрифту он напомнил ему об известных частях базальтовой плиты. Текст начинался со стандартной древнеегипетской формулировки «Славьтесь». И тут Нагиб вдруг вспомнил о начале текста на куске Мустафы ага-Аята — «великие боги». Не требовалось большого таланта, чтобы свести оба отрывка в одно целое и приложить к ним берлинский фрагмент, так что получилась осмысленная фраза: «Славьтесь / великие боги, ликующие / от радости / и исполненные / счастья в вечности / вовеки». Конечно, этот текст не помог продвинуться дальше, во всяком случае, пока отсутствовали какие-либо указания на месторасположение гробницы Имхотепа и ее таинственное содержимое.

Фон Ностиц нервно выкуривал одну сигару за другой и поддерживал соответствующий градус рабочего настроения Нагиба коньяком и кофе.

— Я не выпущу вас отсюда, пока вы не расшифруете текст! — говорил он и ударял кулаком по столу, придавая своим словам вес. Нагиб ворчал что-то в ответ, и со стороны можно было подумать, что алкоголь уже затуманил его разум. Однако, как ни странно, Нагиб был абсолютно трезв. Находясь в предвкушении близкого открытия, он переживал душевный подъем, и никакие силы не смогли бы оттащить его от письменного стола.

Поздним вечером серые клубы сигарного дыма заволокли комнату, вместе они выпили бутылку коньяка. Нагиб бросил карандаш на стол, многозначительно откашлялся, словно хотел прочистить горло перед тем, как сделать важное заявление, и произнес:

— Готово!

Фон Ностиц уже некоторое время сидел в кресле и о чем-то думал, в надежде и страхе вертя в пальцах очередную сигару. Он вскочил и быстро, насколько позволяла больная нога, зашаркал по полу. Нагиб разложил листки бумаги на столе в определенном порядке. Барон взволнованно вскричал:

— Ну, говорите же скорее, Нагиб! Говорите!

Египтянин несколько мгновений наслаждался нервным напряжением, но спокойствие, которое проявлял Нагиб, было кажущимся. На самом деле он чувствовал, как кровь стучит у него в висках, и с трудом сдерживал дрожь в руках.

— Я умоляю вас, говорите же наконец! — повторил барон, в голосе которого действительно слышалась мольба. Такого еще ни разу не происходило с этим человеком. — Это вам ничем не повредит! — смирно добавил фон Ностиц. — Если мы добьемся успеха, я исполню любое ваше желание, я сдержу свое слово!

К обещаниям барона стоило относиться серьезно. Не возникало никаких сомнений, что фон Ностиц сдержит обещание и не будет возражать против желания любого объема, величины и стоимости. На секунду Нагиб задумался об этом, но потом его внимание снова привлекли рисунки, которые лежали перед ним. Он собрал их, как головоломку, так что все они образовали некое подобие квадрата, и начал медленно и вдумчиво читать. При этом он тыкал пальцем в каждое слово.

На несколько секунд воцарилось молчание, оба обдумывали текст, которому было несколько тысяч лет. Нагиб первым обрел дар речи:

— Барон, я думаю, вы заметили.

— Что?

— Плита жрецов и теперь еще не собрана полностью. — Он указал на правый нижний угол.

— Здесь, в этом месте, не хватает трех строк. Это какое-то проклятие, но мне кажется, что именно в этих трех строчках и находится указание на место расположения гробницы.

— Ну хорошо, хорошо, — ответил Ностиц, — давайте все же поговорим о положительных моментах. Если допустить, что этот кусок плиты действительно подлинный и мы не наткнулись на подделку…

— Об этом мы говорили уже не один раз, — раздраженно перебил барона Нагиб. — Если вы не верите мне, то скажу, что самые именитые археологи согласились: эти куски подлинные, господин барон.

— Я не хотел обидеть вас, Нагиб, я просто собирался поделиться своими соображениями. Значит, из этого текста следует, если я все правильно понял, что есть гробница Имхотепа и в ней, по свидетельству людей, которые три тысячи лет назад там были, собрано некоторое количество золота и знаний, уже тогда почему-то забытых. А жрецы считали, что этих знаний достаточно, чтобы овладеть миром. Бог мой! — Фон Ностиц жадно глотал ртом воздух.

— Все, что вы говорите, — чистая правда, — ответил Нагиб. — И одной этой информации достаточно, чтобы потерять дар речи. Мы очень близки к цели, однако не хватает каких-то нескольких строчек! С ума можно сойти!

Фон Ностиц внимательно осмотрел пустующий угол, сравнил его с оттиском Омара, покачал головой и произнес:

— Отсутствующие три строки могут быть как в берлинском фрагменте, так и в фрагменте Хартфилда…

— И вы считаете, что отсутствие этого маленького кусочка — простое совпадение? — Нагиб горько рассмеялся.

Фон Ностиц пожал плечами.

— Никогда в жизни не поверю! — вскричал Нагиб. Его глаза горели яростью. — Я скажу вам, что я думаю: тот, кто знал, где находится вход в гробницу, специально обломал этот крошечный, но самый важный кусочек! В Берлине никто не знает о фрагменте Хартфилда, но только с помощью этого кусочка данный текст обретает хоть какой-то смысл. Можно, конечно, предположить, что Хартфилд, признанный египтолог, знал о берлинском фрагменте и поэтому мог вычислить местоположение гробницы. Но Хартфилд — предусмотрительный человек. Ученый отбил от своего обломка самый важный кусок, и теперь только он знает тайну. А это значит…

— Что это значит?

— Теперь есть только одна возможность: Омар и Хартфилд сговорились, в этом деле они действуют вдвоем и ведут двойную игру.

— Вы действительно считаете, что Омар мог так поступить?

Нагиб поджал губы и скорчил гримасу.

— У вас с ним ведь не лучшие отношения, — заметил фон Ностиц.

— Можно и так сказать.

— Если бы ваше предположение оказалось верным, Омар телеграфировал бы что-то в этом роде: «Очень жаль, но Хартфилда отыскать не удалось». Тогда бы он и оттиск этого фрагмента отправлять не стал. Нет, тут вы заблуждаетесь, вам следует отбросить вашу личную неприязнь, она к делу не имеет отношения.

— Просто возникла такая мысль, — извиняющимся тоном произнес Нагиб.

Барон задумался.

— Омар знает, где находится Хартфилд, — сказал после паузы. — Так чего же мы еще ждем? Мы найдем Хартфилда!

Нагиб хотел было возразить, сказать, что он никогда больше не вернется в Египет, потому что боится за свою жизнь, но не успел произнести и слова в ответ.

Вошел слуга и сообщил о визите дамы, и еще до того, как он пригласил ее в салон, в дверях появилась Халима. По ее щекам катились слезы, а тело содрогалось от приступов рыданий.

Нагиб не видел Халиму с тех пор, как она ушла к Максу Никишу. Нагиб никогда бы не простил ей этого поступка. Не простил бы только потому, что уже сам давно положил глаз на нее. Но теперь, когда она стояла перед ним совершенно беспомощная, он подошел к ней, взял за руки и спросил о причине ее страданий.

Она молча вытащила из сумки свернутую газету, указала на сообщение на первой странице и плаксивым голосом вскричала:

— А я его так любила!

Потом она без сил опустилась на пол.

Фон Ностиц позвал слугу. Появилась экономка, ей приказали немедленно вызвать врача, и Халиму уложили на цветастую кушетку в салоне. Экономка принесла влажные полотенца и стала обтирать лоб упавшей в обморок Халиме. Через некоторое время египтянка пришла в себя, извинилась, но барон жестом показал, что сейчас ей лучше помолчать.

Только теперь они с Нагибом нашли время, чтобы взглянуть на статью:

«Пальба в пустыне близ Каира. В перестрелке между враждующими бандами торговцев наркотиками южнее Каира погибли двое египтян. Речь идет о ливанце, торговце пряностями Али ибн аль-Хусейне, который считался главой одной из банд, и неизвестном полиции мужчине по имени Хафиз эль-Джаффар».

Нагиб опустил газету. Он смотрел на фон Ностица, не решаясь взглянуть на Халиму.

— Я его так любила, — всхлипывала Халима, и ни у кого не возникало сомнений, что ее слова относились не к аль-Хусейну, а к Омару, поддельный паспорт которого был сделан на имя Хафиза эль-Джаффара.

— Утром мы выедем в Египет, — произнес фон Ностиц и приказал Калафке позаботиться обо всем необходимом.

Халима поднялась.

— Я поеду с вами! — заявила она.


Прибыв в Каир, они первым делом отправились в караколь в центре города, где надеялись узнать подробности случившегося. Стояла ранняя весна, и люди толпились на улицах, не обращая внимания на бурю, — настроение противоречило их чувствам.

Халима распрощалась с Никишем, подобрав слова извинения, которые первыми пришли в голову. Она сказала ему горькую правду, что отношения между ними были ошибкой, — ошибкой ее чувств. Макс понял ее и пожелал ей счастья в жизни, на прощание подарив медальон с изображением Пресвятой Девы Марии, который он носил при себе с тех пор, как ему исполнилось четырнадцать лет.

Не было слез, лишь теплые слова, потому что в те немногие недели, которые им суждено было провести вместе, они были счастливы, как дети. Они поняли, что Восток и Запад могут сблизиться, что необычность одного привлекает другого, но только тела могут быть вместе, а души — никогда.

Нагиб не смог избавить Халиму от душевной боли, но теперь эти двое в своих чувствах были близки, как никогда прежде. Скорбь раскрывает сердца, и кто знает, как бы все закончилось, если бы не их поход в караколь, где компетентный чиновник за хороший бакшиш охотно ответил на все интересующие их вопросы.

Так они узнали, что труп аль-Хусейна был опознан его второй женой Лейлой и отдан родственникам для погребения, а труп неженатого Хафиза эль-Джаффара опознан матерью и передан для того, чтобы оказать ему последние почести.

Информация о том, что Хафиза опознала мать, привела Халиму, барона и Нагиба в полное замешательство. Они-то ведь знали, что у Омара не было ни отца, ни матери. Это зародило сомнения в том, что убитый Хафиз эль-Джаффар был Омаром.

— А почему он вообще выбрал это имя? — спросил Нагиб у барона.

— Он назвал его, как и адрес, совершенно спонтанно. У меня не было причин переспрашивать, — ответил фон Ностиц. — Организовать паспорт — это всего лишь вопрос денег, и не важно, какой ты национальности и какое у тебя имя.

В одной из приличных кофеен на набережной Нила они оживленно спорили, что теперь делать. Все были в растерянности. Халима даже подозревала, что все это — очередной трюк каких-то секретных служб, которые хотят заманить их в ловушку. Тут Нагибу в голову пришла мысль отыскать Хассана — калеку, работавшего возле отеля «Мена Хаус» в Гизе. Если кто и мог им помочь, то только он.

Фон Ностиц предпочел остаться в гостинице «Семирамида», где они сняли номера, потому что небо потемнело, — надвигалась песчаная буря, а Халима и Нагиб отправились в Гизу.

Хассан со своим обувным ящиком прижался к выступу у входа в отель. Хотя вокруг уже клубились облака пыли, закрывая обзор, микассах сразу узнал Нагиба.

— Где Омар, друг мой? — спросил старик, когда Нагиб представил Халиму. Старик и не подозревал, какой ураган чувств вызовет своим вопросом.

Не отвечая на вопрос, Нагиб стал обстоятельно расспрашивать, слышал ли что-нибудь Хассан о перестрелке в Саккаре.

Старик взглянул на Халиму и кивнул, словно хотел высказать соболезнования, но вместо этого произнес:

— Я думаю, ты рада, что отделалась от аль-Хусейна. Омар мне много о тебе рассказывал!

— А этот эль-Джаффар? — нетерпеливо поинтересовался Нагиб.

— Такой же бандит, как и его господин. Официально он числился ключником в одном из доходных домов аль-Хусейна, на самом деле он был самым преданным из его соратников, особенно если речь шла о том, чтобы провернуть очередное дельце. Аллах наказывает того, кто заслужил наказание.

Тут у Нагиба все в голове прояснилось. Он вспомнил, что уже когда-то слышал это имя. Теперь ему стало понятно, почему Омар выбрал именно его. Хафиз эль-Джаффар был ключником в том самом доме, где они жили вместе несколько лет назад.

Когда Халима тоже все поняла, она бросилась к Нагибу на шею и, плача от счастья, стала повторять, перекрикивая бурю:

— Я люблю Омара! Я люблю только его и никого больше!

Но где же скрывался Омар? Барон с облегчением вздохнул, узнав об истинном положении дел.

Позвонив в гостиницу «Аль-Саламек», они выяснили, что постоялец по имени Хафиз эль-Джаффар и сейчас там проживает, но его нет в номере.

Фон Ностиц, Халима и Нагиб в тот же день отправились в Александрию. Таксомотор подвез их вечером к вышеупомянутому отелю — не самой лучшей гостинице, да к тому же расположенной на окраине, но именно поэтому она идеально подходила для людей, которые не хотели привлекать к себе внимания.

Им сказали, что эль-Джаффар сейчас в обеденном зале. Портье послал кого-то из прислуги, чтобы позвать постояльца.

Халима дрожала. Она нервно прижимала ладони к губам и семенила мелкими шажками у стойки, не решаясь взглянуть на него.

«Может быть, — думала она, вздыхая, — Омар все-таки удостоит меня хоть мимолетным взглядом. А может, обзовет хурият и отвернется». При этом она просто не могла поверить, что он способен так поступить.

Она заметила его, когда он проходил мимо стеклянной двери, обрамленной белым орнаментом. Сомневаться не приходилось, это был он. Халима хотела броситься к нему, упасть в его объятия, но стояла, как прикованная. Ноги не слушались ее. Халима боялась.

Не говоря ни слова, Омар подошел к ней и кивнул, словно хотел сказать: «Я знал, что ты приедешь». Но он не проронил ни слова и не обнял ее. Он молчал и тогда, когда Халима тихо произнесла:

— Прости меня. Я тебя люблю.

На мгновение Нагиб и барон фон Ностиц остались где-то в стороне. Затем они засыпали Омара вопросами, и тот полночи рассказывал, как он из Дисука добрался до пещерного монастыря Сиди-Салим, встретил там Хартфилда и сумасшедших монахов, как обнаружил в архиве монастыря кусочек базальтовой плиты. Он описал странное поведение профессора, который страдал от регулярных приступов сумасшествия, на время превращаясь в подобие безжизненной статуи. Рассказы Омара буквально опьянили барона, и он не раз повторил, что этот день самый счастливый в его жизни. Лицо фон Ностица просто сияло.

Нагиб после перевода выполненного отпечатка высказал Омару мнение, что Хартфилд специально отбил кусочек от плиты, чтобы не сохранилось никаких указаний о местоположении гробницы.

В конце концов все четверо согласились на следующее утро отправиться в Рашид, а затем дальше, в Фивы. Там они надеялись нанять повозку с мулом, чтобы добраться до Сиди-Салима. Они поставили задачу — освободить профессора из монастыря.

Омар считал, что для барона эти тяготы будут чрезмерными, но тот отмел все предостережения, заявив:

— Я не стану отказываться от плодов своей работы. Если потребуется, я сам заберу Хартфилда из этого монастыря.

Они наняли автомобиль и на следующий день приехали в Фивы. Надо сказать, что барон фон Ностиц проявлял невероятную выносливость на июньской жаре. У кузнеца в Рашиде они купили оружие, назир продал им старую военную палатку, а также все необходимые инструменты и запас воды на неделю. Фон Ностиц приобрел пять мулов, которых обещал продать прежним владельцам за умеренную плату. Вот так Омар, Нагиб и барон фон Ностиц отправились в путь. Халима вернулась в гостиницу.

В отличие от предыдущего раза, когда Омар слепо доверился погонщику осла Али, теперь у него была подробная карта. От Рашида вверх по течению Нилавела была хорошая дорога в направлении Фувы. После двух часов пути Омар свернул на караванную тропу, и они пошли южнее, мимо озера Буруллус, а затем дальше, в болотистую местность, прямиком на восток. У какой-то безымянной речушки, воды которой медленно текли, петляя с юга на север, тропа поворачивала направо, в сторону Сиди-Салим.

Фон Ностиц, который еще никогда в жизни не ездил верхом на лошади, не говоря уже о муле, терпел все лишения с подчеркнутым равнодушием. Он надел пробковый шлем и униформу цвета хаки, какую обычно носили англичане, когда приезжали в Египет, и видел свое основное задание в том, чтобы все время осматривать горизонт в полевой бинокль. Они хотели избежать неприятной встречи с монахами монастыря из Сиди-Салим.

Омар придумал следующий план: примерно в трех часах хода от Сиди-Салим они разобьют палатки в низком кустарнике, сделают привал, а с наступлением сумерек, свободные от поклажи, подкрадутся к монастырю. Одного крепкого мула они возьмут с собой: никто не мог сказать, в каком состоянии находится Хартфилд.

Они практически не говорили, когда проверяли оружие. Нагиб и Омар не пользовались им со времени постройки железной дороги на Синае. У Нагиба была крупнокалиберная арабская винтовка старого образца, но, как он сам говорил, легкая и простая в обращении. Омар вооружился наганом калибра 7,62 миллиметра. Барон носил с собой в кобуре длинноствольный армейский маузер, но смотрел на него с большим недоверием, потому что из-за больной ноги избежал службы в армии и не участвовал в войне. Он заявил, что применит оружие только в крайнем случае.

Их единственный шанс против сумасшедших монахов, которые, к слову, тоже были хорошо вооружены, заключался в неожиданности. Они хотели незаметно пробраться в подземный лабиринт, освободить профессора и так же быстро уйти оттуда, как и пришли. Потея в своей палатке, они прорабатывали возможные варианты развития событий. Омар по памяти кинжалом рисовал на песке план монастыря и намечал путь, по которому им предстояло спуститься вниз, чтобы освободить профессора. При этом он вспоминал все детали, которые тогда про себя отметил.

— Есть только одна проблема, — сказал Омар, закончив описание монастырского строения. — Что мы будем делать, если Хартфилд откажется идти с нами?

Барон удивленно взглянул на Омара.

— Почему это он откажется? Ведь монахи насильно удерживают его!

— Конечно. Но когда я спросил профессора, почему он не идет со мной, он ответил, что не покинет монастырь без жены. Он сказал, что монахи где-то ее прячут.

— Но миссис Хартфилд мертва! — возразил фон Ностиц.

— Вот именно. Представьте себе, какой шок переживет профессор, если узнает об этом.

— Тогда мы должны пообещать Хартфилду, что отведем его к жене! — вмешался в спор Нагиб. — Конечно, поступать подобным образом некрасиво, но в данном случае это единственная возможность забрать его с собой.

Под вечер Омар, Нагиб, фон Ностиц и мул, которого они за неимением других имен называли Сулейкой, отправились в путь.

Очень скоро перед ними возникли темные очертания цепочки холмов, на склонах которых и были разбросаны развалины монастыря. Слева, по обеим сторонам канавы, росли кусты и виднелись какие-то низкие строения. Хотя низко нависшие облака почти закрыли узкий серп убывающей луны, глаза путников так привыкли к темноте, что они достаточно легко ориентировались в незнакомой местности.

— Здесь! — Омар указал рукой на запад.

— Бог мой! — воскликнул фон Ностиц и остановился. — Руины церкви прямо посреди пустыни.

На фоне тусклого неба показалась высокая сводчатая арка. Невероятная картина завораживала, словно они были в опере за кулисами.

И хотя Омар довольно подробно описал друзьям монастырь у Сиди-Салим, оба были весьма удивлены, даже поражены: вопреки их ожиданиям, все выглядело иначе. Эту ночную картину скорее можно было назвать романтической, чем угнетающей. Признаться, даже не верилось, что здесь, под землей, скрывается тюрьма для несчастных людей.

Омар прислушался к ночной тишине.

— Вы слышите пение?

Нагиб и барон затаили дыхание.

— Похоже на далекие крики в лесу или визг собаки, — тихо сказал барон.

— Это литании монахов. Момент весьма подходящий. Пока они занимаются песнопением, нам опасаться нечего, потому что брат Менас сейчас как раз следит за ними.

Все остальное происходило в точности по плану Омара. Держа маузер наготове, барон занял позицию в углу полуразрушенного дома, где крутая лестница вела вниз, в подземелье. Омар, нарушив равновесие плиты, приподнял ее, и они с Нагибом скользнули внутрь.

Хотя все знали, что монахи вооружены, и понимали, насколько непредсказуема и опасна затеянная ими операция, фон Ностиц не испытывал ни малейшего страха. Осознавая, что он впервые в жизни совершает дерзкий, отчаянный, безрассудно отважный поступок, нечто экстраординарное, чрезвычайно далекое от его повседневной, расписанной по часам рутины — встреч, традиций и условностей, — барон переживал неописуемые чувства. По всему выходило, что он должен был дожить до старости, чтобы почувствовать себя храбрым, решительным, способным на отчаянный поступок. Уже не в первый раз ему в голову приходила мысль, что он в этой жизни все делал неправильно.

В комнате с припасами Омару пришлось потрудиться, чтобы заставить Нагиба идти вперед. Песнопения монахов становились все громче, и Нагиб снял свое оружие с предохранителя.

— Знаешь, чего я не понимаю? — зашептал он Омару. — Почему здесь нигде нет часовых.

— Единственный, кто еще остался в светлом уме и смог бы выполнять обязанности стражника, — это Менас, — ответил Омар, — но он сейчас занимается тем, что присматривает за остальными монахами, чтобы те не затеяли драку. Они набрасываются друг на друга, как дикие звери, как только выпустишь их из поля зрения. Так что здесь мы найдем только сумасшедших, таких жебезумцев, как и мы.

Омар придержал Нагиба рукой. В конце коридора горел яркий свет. Монахи громко пели. Друзья осторожно, шаг за шагом приближались к ним. Добравшись до конца коридора, Омар прислонился спиной к стене и выглянул из-за угла. Потом он сделал знак Нагибу, чтобы тот взглянул на поющих монахов.

Спустя мгновение Нагиб, сморщившись, отвернулся. Он был в ужасе от ненормального поведения и страшных гримас на лицах стариков, которые годами не видели солнечного света. Но в чем же крылась причина столь странного поведения? Нагиб не понимал этого. Омар повел его дальше. Они вернулись немного назад, потом поднялись по крутой лестнице и наконец добрались до уединенной кельи профессора. Нагиб уже давно перестал ориентироваться.

Омар осторожно отодвинул в сторону занавеску, которая прикрывала вход. Хартфилд сидел на полу в прежнем положении, скрестив ноги по-турецки. И хотя взгляд профессора был направлен на занавеску, он, казалось, не видел незваных гостей.

— Пойдем! — Омар подал Нагибу знак, и они проскользнули в ярко освещенную комнату.

Египтяне молча опустились на колени перед обезумевшим профессором, и Омар начал тихо говорить:

— Ка Эдварда Хартфилда, ты слышишь мой голос?

Бледный старик задвигался подобно марионетке, и его голос зазвучал как-то нереально:

— Я — Ка Эдварда Хартфилда. Кто звал меня?

— Ка Эдварда Хартфилда, мы пришли, чтобы освободить тебя и увести отсюда. Мы перевезем тебя в безопасное место, где ты не будешь подвержена власти монахов.

— Я не хочу ни в какое другое место, — ответил Хартфилд пустым, равнодушным голосом, — здесь мое пристанище, здесь моя жизнь. Убирайтесь, иначе они вас схватят.

— Ка Эдварда Хартфилда, — снова начал Омар, но теперь его голос звучал настойчивее, — мы пришли, чтобы забрать тебя и твою жену Мэри…

— Я — Ка Эдварда Хартфилда… — монотонно повторил профессор. — Я не знаю, о чем вы говорите. Я — Ка Эдварда Хартфилда…

Омар и Нагиб переглянулись. Что же им теперь делать? Ждать, пока приступ безумия не прекратится? Но до того времени монахи закончат литании. Никто не может сказать, как Хартфилд отреагирует, если к нему применить силу.

— Где Мэри? — совершенно неожиданно спросил Хартфилд. — Где Мэри?

Нагиб сразу же поспешил ответить:

— Ваша жена в Александрии. Мы пришли, чтобы забрать вас отсюда. Не делайте глупостей и пойдемте с нами!

— Где Мэри? — повторил профессор. Его голос звучал настойчиво и даже угрожающе.

— Если вы пойдете с нами, — повторил Нагиб, — мы приведем вас к вашей жене!

Потом наступила долгая пауза. Профессор молчал, взгляд его оставался пустым, и можно было ждать любой неожиданности. Но тут случилось самое невероятное: Хартфилд поднялся, повернулся к дверному проему и неуклюже, как лунатик, пошел по коридору, затем — вниз по лестнице, мимо прохода, который вел к поющим монахам, к помещению с громадными глиняными кувшинами. За ним шли Омар и Нагиб. Их так поразила неожиданная перемена, что они не решались что-либо сказать, и лишь молча наблюдали за неловко шагающим профессором и пробирались за ним.

Они думали, что им придется силой вести Хартфилда по коридорам, но теперь он шел сам, уверенно и целеустремленно.

Перед узкой лестницей, которая вела вверх, наружу, Хартфилд остановился. Не говоря ни слова, он вперил взгляд в ступеньки, как бы показывая, что ему хочется, чтобы кто-то из египтян пошел первым. Профессор, видимо, помнил, где дверь, но не знал, как она открывается. Омар, не колеблясь, прошел вперед, поднял каменную плиту, и они один за другим выбрались наружу.

Фон Ностиц, по-прежнему с оружием наизготовку, вскрикнул от удивления и неожиданности, когда увидел троих мужчин. Вся операция заняла не больше получаса и прошла намного быстрее, чем они рассчитывали. В духоте ночи, окутавшей их, профессор зашатался. Один Бог знает, когда он последний раз дышал свежим воздухом. Омару и Нагибу пришлось его поддерживать. Разумеется, монахи быстро заметят отсутствие Хартфилда, но сначала они обыщут монастырь, а это займет довольно много времени. Они пустятся в погоню, только когда нигде не обнаружат его. Однако, несмотря на определенный запас времени, нельзя было терять ни минуты. Они с трудом усадили обезумевшего профессора на мула. Ученый не сопротивлялся. И когда они пошли на север, по правому берегу поросшей кустами речушки, он не проронил ни слова. Омар, Нагиб и барон мыслями уже были где-то далеко отсюда, и каждый из них искал собственный путь к гробнице Имхотепа.

Самая большая проблема заключалась в том, как теперь разговорить профессора. Они были вполне уверены, что тот знает, где вход в гробницу, можно было даже предположить, что Хартфилд уже побывал в ней, сам или в сопровождении монахов. Но как же выпытать его тайну? Они достигли лагеря еще под покровом ночи. Омар сразу предложил снять палатку и отправиться в обратный путь, к Рашиду, но Нагиб не согласился. Все определила решительность барона, который в этой ситуации проявил себя очень энергичным человеком. Вскоре они сняли палатку и отправились в путь.

Хартфилд совершенно не сопротивлялся, пил и ел, когда ему предлагали, и, храня молчание, ехал на муле. Наконец забрезжил рассвет, и друзья увидели далеко впереди дома Рашида.

Еще вечером того же дня Омар, Нагиб, фон Ностиц и профессор Хартфилд добрались на взятом напрокат автомобиле к гостинице «Аль-Саламек» в Александрии, где их ждала Халима.

Сообщение Халимы вселило в них опасения. Молодая женщина рассказала, что вот уже несколько дней чувствует за собой слежку. Какой-то человек европейской наружности, точно не египтянин, следует за ней по пятам. Он внезапно исчез, когда они вернулись. Для фон Ностица это был повод немедленно отправиться в Каир, и уже на следующее утро он заказал автомобиль.

В суматохе прошедших дней у Хартфилда случались заметные просветления, он корректно отвечал на поставленные вопросы, но сам ничего не спрашивал, что выглядело довольно странно. Хартфилд вел себя так, как привык за долгое время общения с монахами.

Омар предложил остановиться в гостинице «Мена Хаус», потому что там, как он полагал, иностранцев было меньше всего и по пустынной дороге можно было проехать прямо в Саккару. Так они и сделали.

— Кто эти незнакомцы? — поинтересовался у Омара микассах, кивнув в сторону фон Ностица и Хартфилда.

Омар ответил ему, и калека подивился тому, с какими важными людьми общается его друг.

— Ты слышал уже о лорде Карнарвоне? — спросил Хассан.

— О лорде Карнарвоне? А что с ним?

— Он умер.

— Карнарвон умер?

— Два дня тому назад. Они выносили его отсюда, прямо через эту дверь.

— Как такое могло случиться? Он был мужчиной в расцвете лет!

Микассах пожал плечами.

— Странная история приключилась. Картер и Карнарвон в Луксоре вскрыли гробницу фараона. Они вынесли мумию, и через пару дней лорд потерял сознание. А когда пришел в себя, стал бредить. Он говорил о большой черной птице, и, когда он умер в два часа ночи, во всем Каире пропало электричество. Никто не знает почему, но теперь все говорят о проклятии фараона. Тебе стоит поостеречься!

— Во-первых, — ответил Омар, — Имхотеп не был фараоном. А во-вторых, я не суеверный. А что с Картером?

— Ничего. Он сейчас расчищает гробницу.

— Вот видишь. Он не верит во все эти предрассудки.

Микассах, обычно трезво мыслящий, вновь пожал плечами, словно хотел сказать: «Что может знать такой человек, как я!»

Барон фон Ностиц-Валльниц добровольно вызвался сообщить Хартфилду о гибели его жены. Он дождался, когда наступил момент просветления, — а такие моменты теперь наступали все чаще, — и проникновенным голосом, что было неожиданно для такого хладнокровного человека, рассказал о том, где нашли миссис Хартфилд, а также о подозрении, что ее убили сумасшедшие монахи.

Комната Хартфилда находилась между номерами Нагиба и барона, так что постоянно кто-нибудь из них присматривал за ним. Профессор принял весть о смерти жены спокойно, как человек, который об этом давно догадывался.

— Вы меня поняли? — настойчиво спросил барон.

И профессор ответил:

— Да, я вас понял. Моя жена мертва.

— Мне очень жаль, — извинился барон, — что Омар и Нагиб уговорили вас покинуть монастырь под предлогом отвести вас к жене. Но это была единственная возможность в этой ситуации. Простите.

Профессор кивнул, и тут в комнату одновременно вошли Нагиб, Омар и Халима. Некоторое время все сидели молча.

Потом Хартфилд — впервые с момента освобождения — задал вопрос:

— А почему вы меня забрали оттуда?

— Вам срочно нужна медицинская помощь! — быстро ответил Омар. — Мы отвезем вас в британский госпиталь.

— Это очень любезно с вашей стороны, — ответил Хартфилд, — но вы ведь не для этого рисковали жизнями. Давайте не будем притворяться. Я знаю, чего вы ждете от меня, но я должен вас разочаровать: от меня вы не узнаете ничего, абсолютно ничего!

— Профессор, — начал Нагиб, — мы знаем об Имхотепе больше, чем вы себе представляете. Мы обладаем всей информацией британской, французской и немецкой секретных служб…

— Секретных служб?

— Вы не знали, что этим делом давно занимаются все секретные службы мира?

— Нет, этого я не знал. И на какую же службу работаете вы?

— Мы не работаем на секретные службы. Мы ищем Имхотепа, потому что не можем позволить присвоить этот успех никакой секретной службе.

— Успех? — Хартфилд покачал головой. — Я не знаю, уместно ли в этом случае такое слово. Найти гробницу Имхотепа — это точно не успех.

— Нам известна не только информация секретных служб, мы знаем также о вашем фрагменте каменной плиты из Рашида.

Он вытащил лист, на котором был написан весь текст.

Эдвард Хартфилд явно колебался. Казалось, он был впечатлен, и барон, боясь, что у профессора возникнут ненужные подозрения, предостерегающе махнул рукой. Но тот быстро пробежал глазами строки, а когда закончил, на его лице блеснула едва заметная усмешка. Он вернул лист.

— Если позволите, я дам вам совет… — Больше он ничего не успел сказать. То ли от перенапряжения, то ли от странной болезни, профессор вдруг съежился на стуле и тяжело задышал. Они положили его на кровать, и Халима приняла дежурство у постели больного.

Барон, Омар и Нагиб отправились на ужин в роскошный ресторан отеля, из которого открывался прекрасный вид на пирамиды Гизы.

Вечером, когда силуэты пирамид приобретали фиолетовый оттенок, они походили на непреодолимые горы и даже внушали некий страх.

Трое друзей без аппетита ковырялись в тарелках. И не только потому, что здесь готовили нейтральные блюда европейской кухни по причине большого количества иностранцев. Еда была превосходной, но каждый из них думал, как переубедить несговорчивого профессора. Ностиц в первую очередь размышлял о причинах, которые заставляют профессора молчать.

Хартфилд был не из тех, кто скрывает информацию, чтобы использовать ее потом в своих интересах. И в то, что он был заодно с сумасшедшими монахами, невозможно поверить.

Неожиданно появилась Халима.

— Он бредит, — тихо сообщила она. При этом женщина озиралась по сторонам, опасаясь, что их могут подслушать. — Он говорит об Имхотепе, больше я ничего не смогла разобрать.

Омар поднялся, подал остальным знак оставаться на местах и вместе с Халимой пошел в комнату профессора.

У Хартфилда теперь было тяжелое и учащенное дыхание, он лежал беспокойно, переворачиваясь с боку на бок. При этом он что-то бормотал о тени фараона, о блестящих руках и о запретной двери.

— Ты что-то понимаешь? — взволнованно спросила Халима. Омар низко склонился над профессором, словно хотел услышать каждое слово, которое тот шептал.

— Нет, — наконец произнес он, — я понял только, что его интересует та же проблема, что и нас. Он говорит о плите, на которой описана гробница Имхотепа. Его речь довольно путаная, но отдельные слова можно четко разобрать.

Омар решил записывать обрывки фраз, которые произносил Хартфилд.

— Может быть, позже нам удастся уловить смысл.

Халима присела рядом с Омаром и, положив руку ему на плечо, молча смотрела на то, что он записывал. Вся эта история с Хартфилдом очень волновала ее, но еще больше — близость Омара. Она радовалась, что вновь находится рядом с ним. И хотя мужчина выглядел отстраненным, Халима понимала его.

Вдруг Омар вздрогнул. Хартфилд неожиданно заговорил на арабском, которым, как знал Омар, профессор превосходно владел. Но эта смена языка повествования в бреду была крайне необычна.

В монастыре Сиди-Салим, когда профессор заявлял, что он — Ка Эдварда Хартфилда, он тоже говорил на арабском языке. Казалось, что в одном человеке борются два существа с разными характерами.

— Тысяча… шагов… от гробницы царя… дверь познания… вода… Имхотеп.

Голова Хартфилда упала набок, словно он выполнил какую-то тяжкую работу и от чудовищной нагрузки у него не осталось сил. Теперь его дыхание стало спокойным и размеренным. Он погрузился в глубокий сон.

— Мне кажется, — сказал Омар, когда пробежал глазами записанное, — Хартфилд открыл нам больше, чем сам того хотел бы.

Он бросился в холл отеля, нашел барона и Нагиба в баре и, не говоря ни слова, положил на стойку лист.

— Что это значит? — спросил фон Ностиц.

— Я записал все, что Хартфилд сказал в бреду. Вот самое интересное. Он почему-то вдруг заговорил на арабском.

— Тысяча шагов от гробницы царя? — Барон задумался.

— Тысяча шагов в каком направлении? — спросил Нагиб. — На юг, на север, на восток, на запад?

Они переглянулись.

— По крайней мере, — произнес фон Ностиц, — мы теперь знаем, что гробница Имхотепа находится в радиусе тысячи шагов от пирамиды фараона Джосера. Если мы вычислим длину шага, то сможем провести круг, в котором будем искать вход в гробницу.

— Измерение длины в шагах является традиционным для древних египтян, — заметил Нагиб. — Один шаг равен двум футам, то есть шестидесяти шести сантиметрам. Исходя из этого, радиус от подножия пирамиды составит шестьсот шестьдесят метров.

— Фантастика! — В глазах барона от волнения заплясали огоньки, которые обычно можно было заметить, когда речь шла о гробнице Имхотепа.

Фон Ностиц был уверен, что близок к цели. Для него предприятие перешло в новую фазу, и ничто: ни увещевания, ни угрозы, даже неуверенность перед тем, что его ожидает, — не могло удержать барона от его планов.

Это были поиски необычного — никак иначе объяснить происходящее не представлялось возможным. Подобное случается с каждым человеком хотя бы раз в жизни, но проявляется совершенно по-разному. Многих, кстати, это привело к гибели.

Понятно, почему барон торопил Омара и Нагиба, он собирался ехать в Саккару на следующий же день, оставив Халиму вместе с профессором Хартфилдом.

Друзья вначале не сомневались, что они обладают точными географическими данными, но, прибыв на место, поняли, что оказались перед почти неразрешимой проблемой, ибо территория вокруг основания пирамиды Джосера, на которой нужно было проводить поиски, составила много километров. И на неровной местности вряд ли кто-нибудь сумел бы высчитать точный радиус. Они пользовались стометровой веревкой, которую натягивали шесть с половиной раз, начиная с запада, где местность была наименее исследована. Они надеялись наткнуться на песчаную насыпь, которая упоминалась в тексте на плите. Но после многочасовых поисков на невыносимой жаре им удалось исследовать лишь тридцатую часть окружности. Омар и Нагиб вымотались и обессилели, лишь фон Ностиц работал с остервенением одержимого.

Тем временем в гостинице «Мена Хаус» Халима, пытаясь облегчить муки профессора, прикладывала мокрые полотенца на его лоб и грудь. Иногда судороги были настолько сильными, что она опасалась, сможет ли Хартфилд пережить следующий приступ. Халима, вопреки наставлениям барона, решилась позвать врача.

Когда профессор около полудня ненадолго очнулся от делириума[236], он потребовал холодной уксусной воды, которую готовили монахи в Сиди-Салим, чтобы смягчить приступы. После этого он немного успокоился.

— Ты хорошо обращаешься со мной, — произнес Хартфилд, — как тебя зовут?

— Халима.

— Как я могу отблагодарить тебя?

— Не стоит, — ответила Халима и погладила руку профессора.

— Где остальные?.. Где остальные? — повторил Хартфилд, когда заметил, что Халима не хочет отвечать.

Она подозревала, что своим ответом вызовет у старика ненужные волнения. Но профессор проявлял упорство и настойчивость, и Халима призналась:

— Они уехали в Саккару.

— Как можно быть такими глупцами! Они не найдут Имхотепа.

— Вы говорили в бреду…

Хартфилд приподнялся.

— О мой Бог, — пробормотал он по-английски и потом продолжил по-арабски: — И что же я сказал?

— Вы сказали, что Имхотеп покоится в тысяче шагов от ступенчатой пирамиды, — ответила Халима, — и больше ничего. Теперь они промеряют местность в надежде обнаружить вход в гробницу.

— Им нельзя этого делать! — взволнованно вскричал Хартфилд. — Ты должна их остановить.

— Я не могу этого сделать. Фон Ностиц словно обезумел, его не сможет остановить никто, а Нагиб и Омар выполняют его приказы.

— Ты ведь не хочешь, чтобы они закончили жизнь так же, как я, Халима?

Молодая женщина вопросительно взглянула на профессора. О чем говорит этот человек?

— Моя жизнь, — продолжил Хартфилд, — прошла без толку. Все напрасно, потому что я потребовал у судьбы больше, чем мне было положено.

— Я не понимаю, что вы имеете в виду, профессор.

— Послушай, наука иногда натыкается на границы познания, которые вера запрещает переступать. Я хочу сказать, есть вещи, с которыми человек может столкнуться, но не осознавать, потому что они за горизонтом его понимания. Человек, верящий в богов, не станет сильно рисковать, однако высокомерие — извечный наш порок. Еще в Ветхом Завете люди возомнили себя равными Создателю. Но Бог покарал их. Имхотеп тоже был человеком. Способности, которыми наградили его боги, позволяли совершать такие вещи, которые были не под силу другим людям.

Имхотеп смог воплотить в жизнь то, что египтяне пытались сделать на протяжении веков, но не весьма преуспели в этом: сохранить пусть не человеческую душу, а Ка, которая дает телу жизненную силу. Он искал, если можно так выразиться, новую форму бессмертия, вечной жизни. Он открыл секретное средство — бактерию, вирус, как мы это называем сегодня. Познания древних египтян в этой сфере были намного больше, чем мы сегодня думаем…

— Лорд Карнарвон! — воскликнула Халима.

— Карнарвон?

— Он присутствовал, когда Говард Картер вскрывал гробницу Тутанхамона. Нетронутую гробницу, — добавила она. — И теперь он умер.

— Проклятие фараонов, — произнес Хартфилд. — У древних египтян существовало множество формул. Когда Имхотеп изгонял Ка из человеческой оболочки, чтобы она стала вечной и неизменной, он не подумал, что человек не может вести после этого существование в здравом уме. И каждый, к кому прикоснулась тень Имхотепа, через некоторые промежутки времени начинает страдать от припадков безумия. А затем постепенно исчезают качества, которые делают человека человеком. — Профессор горько усмехнулся. — Вот таков конец был и у Имхотепа. Его почитали как бога, но он оказался приговоренным к вечной жизни и деградировал до состояния животного. Как и коптские монахи, которые открыли эту тайну. Такая же участь ждет и меня, если я не найду в себе достаточно сил, чтобы покончить с этим существованием.

— Мне кажется, я поняла, что вы имеете в виду, — ответила Халима.

— Имхотеп, — продолжал Хартфилд, — был близок к бессмертию, но так и не достиг его. Он совершил самоубийство во время очередного помрачения рассудка. Современники похоронили Имхотепа как фараона, со всем имуществом — с золотом и драгоценностями. Его познания они увековечили на стенах гробницы, чтобы мысли гения не были потеряны.

Халима нерешительно произнесла:

— Вы… Вы видели гробницу, профессор?

Наступила долгая пауза.

— Посмотри на меня, — ответил наконец Хартфилд. — Три двери ведут в гробницу Имхотепа. Первая называется «Ворота мира», вторая — «Ворота желания», а третья — «Ворота безумия». Кто перешагнет этот порог, на того нападают миллионы «теней смерти» — возбудители болезни, которые тысячелетиями размножались в гробнице. И нет никакого шанса избежать встречи с ними. Я был первым, кто почувствовал это на себе. Потом меня шантажировали монахи из Сиди-Салима. Я выдал место, где находится вход в гробницу. Но они не поверили мне и все как один побывали в гробнице. Вскоре в монастыре разыгралась эпидемия безумия. Теперь они разрывают друг друга на части.

— Аллах всемогущий и всемилостивейший! — испуганно воскликнула Халима. — Они не должны найти эту гробницу!

Хартфилд отрешенно уставился в пол и кивнул.

— Вот поэтому я тебе все это и рассказал.

В голове у Халимы проносились жуткие мысли. Она уже видела, как Омар входит в гробницу. Она представляла, как он заходит в первые, вторые, третьи ворота. Издав истошный крик, словно ее саму поразили «тени смерти», молодая женщина бросилась прочь из комнаты, оставив профессора на кровати. Она пробежала через холл гостиницы, распахнула дверь свободного такси и взволнованно крикнула:

— В Саккару! Чем быстрее, тем лучше!

Хассан, от взгляда которого не могло укрыться ни одно событие в гостинице «Мена Хаус», наблюдал за этой сценой издали. Он ничего не мог понять.

— Вы не могли бы ехать быстрее? — торопила шофера Халима.

Хотя водитель и выжимал из старого «форда» последние силы, он вел себя с невозмутимостью погонщика верблюдов.

— Иншаллах, йа саиди, — сказал он, — когда Аллах создавал время, о спешке не могло быть и речи.

Халима уже дважды теряла Омара, в третий раз она бы не перенесла этого. Она просто не могла этого допустить. Омар не должен зайти в эту гробницу! Вдруг Халима поймала себя на мысли, что умоляет Аллаха, чтобы тот предотвратил самое страшное. Неужели Аллах наказывает ее за дерзость, ведь она поклялась аль-Хусейну в верности, а потом бросила его? Она готова была покаяться и нести любое наказание, только бы не платить такую высокую цену. Она не хотела, чтобы Омар стал сумасшедшим.

Автомобиль поднял густое облако пыли, и его было видно издалека. Фон Ностиц подал знак остальным прекратить работы. Где-то на полдороги такси остановилось, Халима выпрыгнула из машины и помчалась по каменистой равнине к трем мужчинам. Теперь они узнали ее.

— Что случилось? — издалека закричал Омар.

— Вы нашли Имхотепа? — взволнованно спросила Халима.

Барон неохотно махнул рукой, что должно было обозначать безрезультатность их поисков. Тогда Халима бросилась на шею Омару. Она покрыла его поцелуями и радостно закричала:

— Так захотел сам Аллах! Все по воле Аллаха!

Сначала никто ничего не понял, и Омар меньше всех. Только когда Халима успокоилась и рассказала о предостережениях Хартфилда, выражение лиц мужчин изменилось. Барон фон Ностиц сразу недоверчиво заметил, не дешевый ли это трюк профессора, чтобы удержать их от дальнейших поисков. Но Нагиб и Омар возразили: человек в подобном состоянии не может выдумать такое. Как бы там ни было, они сразу же согласились отправиться в Гизу и поговорить с профессором.

Перед входом в «Мена Хаус» их встретил микассах. У него был взволнованный вид.

— Карлайл был здесь, — шепнул он Омару.

— Карлайл? — Омар был так удивлен, что не смог вымолвить ни слова.

— Он быстро покинул гостиницу, но еще более странным было то, что я не видел, как он в нее попал. А от меня, как ты знаешь, ничего не скроется. — Калека пожал плечами.

Омар задумался, пытаясь найти объяснение неожиданному появлению Карлайла, и очнулся, когда Нагиб толкнул его и позвал:

— Пойдем!

Они понеслись по широкой каменной лестнице на второй этаж к номеру профессора.

Хартфилд лежал с раскрытыми глазами на постели. Ноги у него были подобраны и выгнуты, словно от судорог. Правая рука, сжатая в кулак, лежала на груди, левая покоилась на краю кровати. Перед кроватью лежала бечевка с двойными узлами на концах, какую используют погонщики верблюдов, чтобы подгонять животных. Хартфилд был мертв. Задушен.

Фон Ностиц и Халима вошли в номер. Никто не проронил ни слова. В душе Омара смешались печаль и злость. У него не было сомнений в том, кто совершил это преступление.

Но все убийцы совершают ошибки. Так было и в этом случае: преступник не обратил внимания на чистильщика обуви у входа в гостиницу.

— Нужно известить полицию, — произнес Омар.

Фон Ностиц кивнул. Омар подошел к кровати и попытался выпрямить руки и ноги профессора. Кулак был так стиснут, что Омару с трудом удалось разжать руку Хартфилда. Казалось, будто он судорожно цеплялся за медальон, который висел у него на шее. Но когда Омар разжал его пальцы, он обнаружил маленький темный четырехугольный осколок. Можно было подумать, что у Хартфилда в момент смерти была только одна мысль — только бы спрятать этот осколок.

Нагиб взял осколок в руки и долго рассматривал. Фон Ностицу сразу стало понятно, о чем сейчас пойдет речь. Он узнал знакомый шрифт, который видел на камне из Рашида. И тут случилось то, чего в этой ситуации никто не ожидал: Нагиб безудержно захохотал. Этот язвительный, нервный смех над телом профессора казался ужасным. Омар, потрясенный бесстыдным хохотом, был готов ударить Нагиба по лицу. Но потом Нагиб сам понял, что странно себя ведет, и смех резко прервался.

— Три слова, — серьезно произнес он, — вот и вся тайна, — невероятно.

Барон вытащил лист с текстом камня из Рашида, перевод которого всегда носил с собой. Он сунул бумагу Нагибу под нос, но тот отодвинул ее в сторону. Он помнил текст наизусть.

— Три слова! — повторил Нагиб и указал на три строчки.

— Последнее предложение на камне Рашида гласит: «Поэтому мы, жрецы Мемфиса, возложили камни, на том месте где заканчиваются блестящие руки Ра во время заката, когда день и ночь поравняются на западном горизонте, чтобы ворота к богу закрытыми навечно остались».

Фон Ностиц был наэлектризован столь неожиданным объяснением. Как долго они шарили в потемках, словно слепые котята, а решение оказалось таким простым. Во времена Имхотепа было лишь одно сооружение, которое отбрасывало такую тень. И во время заката тень указывала на запад. Значит, вход в гробницу Имхотепа находился восточнее пирамиды, как раз в том месте, где тень заканчивается в равноденствие — 21 марта или 23 сентября. Но о каком равноденствии говорили жрецы? Этой весной или этой осенью?

— Вы знаете, какое сегодня число? — спросил барон и оглядел присутствующих.

Нагиб кивнул, Омар и Халима молчали. Да осеннего равноденствия им оставалось ждать еще три дня. Но кого это интересовало? Каждый из них уже определил свою роль в этой истории.

Им было ясно, что есть тайны, которые не требуют разгадок, вопросы, на которые не нужно искать ответ, ибо они принадлежат вечности.

Омар сообщил об убийстве в Гизе. Он рассказал о махинациях Уильяма Карлайла и племянницы жены Хартфилда — Амалии Доне. Сообщил о том, что свидетели видели, как Карлайл спешно покидал гостиницу сразу после убийства. В ходе розыска Карлайла обнаружили в гостинице «Д’Ориент», недалеко от Садов Эзбекия. Это было роскошное заведение, в котором останавливались в основном англичане. Омар опознал Карлайла, а микассах подтвердил, что видел, как этот человек выходил из гостиницы «Мена Хаус».

Когда Омар прямо в лицо заявил подозреваемому, что тот убил Хартфилда, чтобы разделить наследство профессора с племянницей его жены, нервы Карлайла оказались слабее, чем того требовало преступление, которое он совершил. Он во всем сознался, рассказал о том, что миссис Доне подстрекала его к убийству и угрожала расстаться с ним. Но это означало бы для Карлайла конец, потому что он был полностью в ее власти.

Две вещи занимали Омара, пока он ехал в такси-кабриолете к гостинице «Мена Хаус». Во-первых, он задавался вопросом, как мужчина может влюбиться в такую суфражистку, как Амалия Доне. Но жизнь его уже научила: предсказать возможно лишь ход светил — все человеческое непостижимо. Во-вторых, как объяснить барону, что он, Омар, больше не желает иметь ничего общего с делом, для которого тот нанял его на работу. Он хотел начать с Халимой новую жизнь, и как можно дальше от Саккары.

Во время ужина в гостинице «Мена Хаус», куда они регулярно ходили, в тот вечер барона не было. Неужели водоворот прошедших дней так глубоко потряс его? Ни Омар, ни Нагиб, ни Халима не могли найти этому объяснения. Когда они уже приступили к десерту из поджаренного риса с коричневым сахаром, а барон все еще не появился, Омар отправился в его номер. Комната оказалась пуста.

— Он уехал, — произнес Омар, вернувшись к столу.

Трое друзей переглянулись, видимо в тот момент подумав об одном и том же. Фон Ностиц был не тем человеком, который останавливается на полпути, а тем более когда цель так близка. Он вбил себе в голову, что должен совершить нечто значительное, чтобы сохранить свое имя для будущих поколений. И он сделал это — по крайней мере, ему так казалось.

Но помнить или нет — решает будущее поколение. На следующее утро Густав-Георг фон Ностиц-Валльниц был найден мертвым в 660 метрах восточнее ступенчатой пирамиды Саккары. Он выстрелил себе в голову из армейского маузера. Тело «стального барона» лежало всего в нескольких шагах от мурованного резервуара, в который феллахи вот уже многие годы ссыпали мусор. Спустя какое-то время туристы нашли надпись, нацарапанную на твердой как камень земле: «ВЕЧНОСТЬ НЕПОСТИЖИМА».

Где заканчиваются следы

Вот и вся история Омара Муссы, которую он поведал в своем дневнике. Но эта история еще не завершилась. Он не пожелал дописать ее до конца, и мне кажется, я знаю тому причину. Омару больше не хотелось, чтобы в связи с этим делом вспоминали о нем. Барон Густав-Георг фон Ностиц-Валльниц в завещании оставил небольшое денежное вознаграждение в равных долях: Омару, Халиме и Нагибу. Так что теперь Омар мог спокойно начать новую жизнь. Вместе с Халимой он возвратился в Германию, выкупил на Кёнигсаллее небольшую антикварную лавку, и примерно в 1930 году они поженились.

Нагиб поначалу оставался в Каире, но спустя два года тоже переехал в Германию, чтобы осесть в Дюссельдорфе, где он вскоре спустил все деньги. Нужно честно признать, что Нагиб и Омар никогда не были настоящими друзьями. Судьба странным образом свела их вместе, только это и стало причиной их многолетней связи. Можно понять, почему их пути так резко и неожиданно разошлись и почему они не общались, находясь в одной стране. Возвращаясь к истоку нашей истории, которая началась с находки странного листка с надписью «УБИЙЦА № 73», я должен упомянуть об убийстве профессора Хартфилда. Это преступление, казалось, никак не связано со статуэткой, не правда ли? После убийства, в совершении которого Уильям Карлайл сознался не без участия Омара, египетские судьи приговорили его к смерти и выслали в Лондон, потому что подсудимый и убитый были иностранцами. Но ему смягчили приговор, заменив смерть пожизненным заключением.

Я узнал это в Лондоне, на Глостер Террес, 124, где надеялся найти племянницу жены профессора — Амалию Доне. Омар точно описал трехэтажный дом ранней викторианской эпохи, так что я легко его отыскал. Его видно было издали. Латунная табличка была заменена пластиковой с именем Клейтон, что сначала не удивило меня. Когда после моего звонка дверь открыла очень симпатичная дама средних лет, которая показалась мне знакомой, я вспомнил о Джулиет Клейтон, с которой встретился в аукционном доме «Кристи». Ее поведение тогда я воспринял как загадочное. Это было всего два года назад!

Желание женщин преобразить свою внешность (и не только ее!) само по себе представляет большую загадку. Некоторые меняют прическу, макияж и одежду, так что их совершенно невозможно узнать. Но в данной ситуации у меня в голове тут же всплыла мысль, что эта элегантная дама, должно быть, сестра Джулиет Клейтон. И я не ошибся.

Не упоминая о Джулиет Клейтон, я объяснил, что знал миссис Доне. Тут я узнал, что миссис Доне — ее мать, но умерла она несколько лет назад от рака легких. Оказалось, что Амалия Доне в тридцатые годы вышла замуж за некоего Герберта Клейтона из Суссекса, в браке у них родились две дочери, Джулиет и Сара.

Сара Клейтон жила в большом доме одна. У женщин такого склада есть проблема: они доверчивы и многословны, их речь подобна журчанию неиссякаемого водопада. Только благодаря этому я получил ценнейшую информацию. Во-первых, я узнал, что брак этот нельзя было назвать счастливым, потому что на горизонте все время появлялся некий Карлайл. Хотя он и получил пожизненный срок — о подробностях мисс Клейтон сначала не хотела говорить, — но упоминание одного его имени приводило к раздорам в семье. Карлайла помиловали, когда ему исполнилось семьдесят, и он сразу отправился к дому ее матери. В тот же день Клейтон, ее отец, ушел из дома. Он начал пить изо дня в день и через полгода спился. А Карлайл остался. Сара Клейтон утверждала, что он, хотя и провел полжизни в тюрьме, обладал неимоверной жизненной силой и вырастил обеих девочек как своих дочерей.

Я поймал себя на мысли, что перестал слушать мисс Клейтон. Ее история пробудила во мне ряд ассоциаций, и я вежливо спросил, чувствует ли она к Карлайлу симпатию.

Мисс Клейтон ответила утвердительно и сказала, что этот несчастный человек был приговорен к сроку из-за какой-то давнишней истории, довольно темной. Он часто говорил об этом «случае», потому что его до сих пор это очень тревожило.

Я спросил, испытывала ли к нему участие Амалия Доне? И тоже получил утвердительный ответ. Ее дочери, как и она, поддерживали его, насколько это было в их силах.

Затем я осведомился, слышала ли она когда-нибудь имя Омара Муссы — важного свидетеля. Как только я назвал это имя, разговор тотчас же прекратился. Мисс Сара начала спрашивать, не из полиции ли я и что мне от нее нужно. Она и без того рассказала незнакомцу слишком много.

Я поспешил уйти. У цветочного магазина в отеле «Глостер» я купил букет и отправил его женщине, набросав на открытке слова благодарности за информацию. Мне не пришлось долго ждать, в гостинице меня застал телефонный звонок Сары. Она извинилась за невежливость, но история была слишком деликатной, чтобы ее просто так выболтать. Она сообразила, что я знал об этом деле больше, чем говорил, и пригласила меня на следующий день на чай.

Разумеется, я согласился. Чай, который она подала, оказался превосходным. Но меня очень удивило присутствие Джулиет Клейтон — ее сестры. Как только Сара рассказала ей о моем визите, та тут же вспомнила меня и предложила организовать эту встречу. Она боялась, что такой упрямец, как я, не успокоится, пока не докопается до истины. Получив ложную информацию, я мог наделать больше бед, чем если бы они рассказали мне всю правду.

Так я узнал, что тогда произошло на самом деле. Сопоставив услышанное с данными своего расследования, я нарисовал следующую картину событий: у Уильяма Карлайла после освобождения из тюрьмы была только одна мысль — отомстить Омару Муссе. Карлайл был убежден, что без свидетельских показаний Омара он избежал бы наказания за убийство Хартфилда. Он долгие годы искал его, сначала в Египте, позже в Берлине, и наконец узнал, что дом Омара разбомбили во время войны и тому пришлось переехать в Дюссельдорф. Как всегда, решающую роль сыграла случайность.

Джулиет отправляла аукционные каталоги «Кристи» и вдруг наткнулась на имя Омара Муссы, Кёнигсаллее, Дюссельдорф.

Когда Карлайл узнал, что Омар приобрел номер участника египетского аукциона, у него созрел дьявольский план.

Через каких-то темных людишек, с которыми он познакомился в тюрьме, Карлайл раздобыл так называемый «смертельный шприц» — инъекцию, останавливающую кровообращение и через считанные секунды вызывающую смерть. Обе дамы заявляли, что они решительно ничего не знали об этом, Джулиет могла поклясться на Библии, что никогда бы не назвала имя владельца аукционного номера 135.

В суматохе аукциона Джулиет не заметила, что в зале находилось два человека с одинаковыми именами. Как позже выяснилось, Омара уже многие годы прикрывали агенты различных секретных служб. В деле Имхотепа ни одной секретной службе так и не удалось ничего добиться. «Deuxieme Bureau» сразу прекратила свое расследование. Но немецкая и британская секретные службы убедились, что Омар Мусса знает об этой истории больше, чем показывает. Он не взял предложенные британской секретной службой 100 000 фунтов, сделав вид, будто не понимает, о чем идет речь.

Конечно, Джулиет Клейтон могла и не подозревать, что участником аукциона был не Омар, а агент, который назвался тем же именем, чтобы, возможно, запутать секретные службы.

Карлайл не видел Омара почти пятьдесят лет, и чувство ненависти так кипело в нем, что он не заметил ошибки. После преступления он сбежал в Бристоль к одному дружку из тюрьмы, но спустя несколько дней от больших волнений его хватил удар, и Карлайл умер.

Вопрос о том, кто подложил в основание статуэтки Бастет записку «УБИЙЦА № 73», так и остался без ответа. Если исходить из того, что у британского агента были личные документы Омара, то, возможно, в этом деле участвовал агент какой-то другой секретной службы, наблюдавший за этой сценой. Но даже если все было абсолютно не так, для нашей истории это уже совершенно не важно.

Байернрайн, август 1990, Ф. В.

Филипп Ванденберг Сикстинский заговор

Предисловие от издательства

Дорогие читатели, вы, наверное, уже знакомы с историческими романами популярного немецкого писателя Филиппа Ванденберга. Это «Зеркальщик», «Восьмой грех», «Тайный заговор», «Наместница Ра» и многие другие произведения, суммарный тираж которых в мире уже превысил 23 миллиона экземпляров.

Но на этот раз перед вами не обычный роман, а книга в книге. В отдаленном от мирской суеты монастыре повествователь встречает немощного старца, который высказывает желание поведать своему новому знакомому удивительную историю. События его рассказа разворачиваются в Ватикане и сосредоточены вокруг разгадки буквенного шифра, оставленного великим Микеланджело Буонарроти на фресках Сикстинской капеллы. В дело оказываются вовлечены церковники самых разных рангов, но до последней страницы нам предстоит гадать, под каким именем скрывается загадочный повествователь и за какое свое открытие он заплатил непомерно высокую цену…

Один из главных персонажей книги кардинал Еллинек, префект Конгрегации доктрины веры, пытается самостоятельно разгадать буквенное послание Микеланджело и в процессе работы в тайных архивах обнаруживает документ, который может разрушить церковные догматы. Вспоминая события последних лет, он догадывается, что смерть предыдущего папы была не случайной. А вскоре обнаруживает слежку за собой. Все нити ведут к некоей тайной организации…

В этой книге вы не встретите женских персонажей и любовных интриг. Однако очевидно, что роман может быть захватывающим и без них, особенно если это напряженный исторический триллер.

Автор затрагивает множество вопросов, важных для общества, для христианского мира и для каждого конкретного человека. Из истории жизни Микеланджело мы узнаем о несправедливости и произволе властей предержащих, от которых страдал не только великий творец Возрождения, но и множество его собратьев из других стран и веков. История мусульманского мистика Абулафии показывает нетерпимость Церкви к чужому мнению и закрытость для диалога. Ну а все последующие заговоры, убийства и самоубийства – лишь следствие того, что Церковь любой ценой стремится сохранить статус кво, власть и богатство, руководствуясь лозунгом «цель оправдывает средства»… Кто окажется победителем в дьявольской шахматной партии, которую (какой парадокс!) разыгрывают между собой церковники?

Удивительно, что событие давно минувших лет может отразиться на судьбах людей, не имеющих к нему отношения. Неужели нацисты и Микеланджело могут быть как-то связаны? Неужели Церковь может содействовать преступникам? Неужели в евангельской истории еще остались неизвестные эпизоды? Воспользуйтесь приглашением Филиппа Ванденберга в мир событий, О которых не пишут газеты и не говорят ведущие теленовостей, – и вы узнаете нечто важное о том, что определяет судьбу мира…

Действующие лица

ГОСПОДА КАРДИНАЛЫ
Джулиано Касконе – государственный секретарь, префект Совета по общественным делам Церкви

Йозеф Еллинек – префект Конгрегации доктрины веры

Джузеппе Беллини – префект Конгрегации богослужения и дисциплины таинств

Франтишек Коллецки – просекретарь Конгрегации католического образования и ректор Тевтонской коллегии

ГОСПОДА АРХИЕПИСКОПЫ И ЕПИСКОПЫ
Марио Лопес – просекретарь Конгрегации доктрины веры и титулярный архиепископ Кесарийский Фил Канизиус – глава Института религиозных дел (ирд)

Дезидерио Скалья – титулярный архиепископ Сан-Карло

ДОСТОПОЧТЕННЫЕ ГОСПОДА МОНСЕНЬОРЫ
Вильям Штиклер – камердинер Папы

Ранери – первый секретарь государственного секретаря

ПРОЧИЕ ЛИЧНОСТИ
Августин Фельдман – глава архива Ватикана

Пио Сегони – монах-бенедиктинец из Монтекассино

Проф. Антонио Паванетто – генеральный директор строений и музеев Ватикана

Проф. Риккардо Паренти – специалист из Флоренции по творчеству Микеланджело

Проф. Габриель Маннинг – монастырский служка

Д-р Ганс Хаусманн – брат монастыря

Джованна – ключница

О жажде повествования

Я пишу эти строки, и меня терзают сомнения – нужно ли вообще рассказывать. Не лучше ли оставить это при себе, как сделали те, кто знал эту историю до меня? Но разве молчание не является само по себе жесточайшим враньем? И разве иногда заблуждение не помогает постичь истину? Несправедливым будет знание, скрытое веками от честных христиан, которое и сегодняявляется свидетельством веры. Уже давно взвесив все за и против, я ждал, пока жажда повествования не возьмет верх и я не запишу эту историю такой, какой услышал ее в то знаменательное время.

Я люблю монастыри, необъяснимая сила влечет меня в эти отрешенные от внешнего мира места, которые, как кто-то сказал, покрыли лучшие участки тверди. Я люблю монастыри потому, что там кажется, будто время остановилось. Я наслаждаюсь гниловатым духом разветвленных строений – смесью прелого запаха фолиантов, сырости вымытых полов и легкого аромата ладана. Но больше всего я люблю монастырские сады, которые зачастую скрыты от посторонних глаз, сам не знаю почему. Они будто преддверие рая.

Забегая вперед, хочу объяснить, почему я в тот ясный осенний день, когда чарующее южное небо завораживает, вторгся в райские чертоги бенедиктинского монастыря. Мне удалось отстать от экскурсионной группы и, пройдя через церковь, крипту и библиотеку, отыскать путь через маленький боковой портал, за которым, как я предполагал, был монастырский сад.

Садик был необычайно мал, намного меньше, чем можно было ожидать в монастыре таких размеров. Это впечатление усиливалось еще и от того, что солнце, низко висящее над горизонтом, делило этот квадрат по диагонали. Половина сада была залита ярким светом, а другая уже в прохладной тени. После сковывающей прохлады помещений монастыря тепло солнечных лучей наполняло живительной силой. Поздние осенние цветы, флоксы и георгины, устремили тяжелые соцветия вертикально вверх. Ирисы, гладиолусы и люпины слегка наклонялись, а всяческая пряная зелень буйно росла на узких грядках, разделенных воткнутыми в землю палками. Нет, здесь не было ничего общего с ухоженными, похожими на парки, садами других бенедиктинских монастырей, которые со всех сторон обступали крутые стены строений с нависающим крестовым ходом.[237] Они могли посоперничать с Версалем или Шенбрунном. Но этот сад сильно зарос, его разбили на террасе над южным склоном монастыря и обнесли стеной из известкового туфа, который добывали в этой местности. Вид на юг был открыт, и в ясную погоду на горизонте можно было различить горные цепи Альп. С одной стороны сада, где росли пряные травы, из железной трубы лилась вода, стекая в каменное корыто. Рядом стоял ветхий садовый домик, даже скорее не домик, а каморка из досок, на которой пробовали свои силы неумелые строители. От дождя защищал слой толя, в стене сидела косо поставленная, видавшая лучшие времена оконная створка. Но в целом домик излучал непонятную веселость, он был похож на одно из тех самодельных строений, в которых на летних каникулах играют дети.

Из тени вдруг раздался голос:

– Как ты нашел меня, сын мой?

Я приложил ко лбу руку козырьком, защищая глаза от яркого солнца. То, что я увидел, заставило меня на секунду оцепенеть: прямо передо мной в инвалидном кресле сидел пророческого вида монах с седой бородой. На нем было серое одеяние, которое отличалось от черных сутан бенедиктинцев. Пока он, не отрываясь, сверлил меня взглядом, его тело поворачивалось из стороны в сторону, как деревянная марионетка.

Хотя я понял его вопрос, но все равно переспросил, чтобы выиграть время:

– Что вы имеете в виду?

– Как ты меня нашел, сын мой? – повторил монах и странно повел головой, так что я уловил пустоту в его взгляде.

Мой ответ ни к чему не обязывал, да и не мог, но я просто не знал, с чего начать и как реагировать на эту необычную встречу.

– Я вас не искал, – сказал я, – просто осматривал монастырь и захотел зайти в сад. Простите.

Я уже хотел было вежливо откланяться, как вдруг старик положил руки, которые до этого неподвижно лежали на подлокотниках, на обода колес и так толкнул вперед кресло, что оно полетело, как из катапульты. Старик, казалось, обладал богатырской силой. Он остановил кресло возле меня так же быстро и неожиданно, как и подъехал. В солнечном свете под седой вьющейся бородой и прядями волос я увидел бледное лицо не такого уж старого человека, как показалось на первый взгляд. Встреча начинала меня беспокоить все больше.

– Ты знаешь пророка Иеремию? – с ходу спросил монах. Я колебался и даже подумывал, не убежать ли мне. Но пронзительный взгляд и достоинство, исходившее от этого человека, заставили меня остаться.

– Да, – ответил я, – я знаю пророка Иеремию, а также Исайю, Баруха, Иезекииля, Даниила, Амоса, Захарию и Малахию, – тех, которые остались в памяти за время моего обучения в интернате при монастыре.

Мой ответ поразил монаха, даже, казалось, обрадовал. Пропала отрешенность взгляда и марионеточные движения.

– В то время, сказано в книге Иеремии, выбросят кости царей Иуды, и кости князей его, и кости священников, и кости пророков, и кости жителей Иерусалима из гробов их, и раскидают их пред солнцем и луною и пред всем воинством небесным, которых они любили и которым служили и в след которых ходили, которых искали и которым поклонялись; не уберут их и не похоронят: они будут навозом на земле. И будут смерть предпочитать жизни все остальные, которые останутся от этого злого племени во всех местах, куда Я изгоню их…

Я растерянно смотрел на монаха. Заметив мой беспомощный взгляд, он добавил:

– Книга пророка Иеремии, глава 8, строфы 1–3. Я кивнул.

Монах поднял голову, так что его борода торчала почти горизонтально, и аккуратно погладил ее снизу тыльной стороной кисти.

– Меня зовут Иеремия. – В его голосе слышались нотки гордости и отнюдь не монашеское достоинство. – Но это долгая история.

– Вы бенедиктинец?

Он возмущенно взмахнул рукой:

– Меня засунули в этот монастырь, потому что они думали, что здесь я смогу причинить меньше вреда. Вот теперь живу в urao àancn Benedicti[238] в тиши, вдали от мирских потребностей, униженный как собеседник. Если бы я мог, то непременно сбежал бы.

– Вы давно в монастыре?

– Недели, месяцы… Может быть, и годы. Это не играет никакой роли!

Разговор с братом Иеремией увлекал меня все больше и больше. И я с известной осторожностью поинтересовался его прошлым.

Тут странный монах замолчал, опустил голову, уперев подбородок в грудь, и взглянул на парализованные ноги. Я подумал, что зашел слишком далеко, но прежде, чем успел извиниться, Иеремия произнес:

– Сын мой, ты слышал о Микеланджело?…

Он говорил запинаясь, не глядя в мою сторону. Я чувствовал, что он тщательно подбирает каждое слово, и все же речь его казалась запутанной и бессвязной. Я уже не помню всех подробностей, прежде всего потому, что монах постоянно путался, поправлял себя и начинал предложения сначала. Но я понял с его слов, что за стенами Ватикана происходят такие вещи, о которых верующий христианин и помыслить не может, и что церковь – это casta meretrix, целомудренная блудница. При этом он упоминал термины и употреблял такие слова, как сравнительное богословие, нравственное богословие и догматическое богословие. Так что подозрениям, что брат Иеремия не в своем уме, так и не суждено было зародиться. Он перечислял церковные соборы, называл имена и даты, различал вселенские, поместные и архиерейские соборы, перечислял достоинства и недостатки епископализма, но потом вдруг остановился и спросил: – Ты, наверное, тоже принимаешь меня за сумасшедшего?

Да, он сказал «тоже», и меня это поразило. Очевидно, брата Иеремию отправили в этот монастырь как душевнобольного, как назойливого еретика. И теперь я не знал, что ответить монаху. Я помню только, что этот человек становился мне все интереснее. И я вернулся к своему вопросу и попросил Иеремию рассказать, как он попал в этот монастырь. Но монах повернул лицо к солнцу, закрыл глаза и замолчал. Я заметил, как его борода начала подрагивать. Это едва уловимое подрагивание становилось все сильнее, и в один момент его тело начало трястись, губы дрожали, будто его колотил озноб. Какие же ужасные воспоминания проносились перед закрытыми глазами этого человека?

На монастырской башне зазвонил колокол, созывая на хоровую молитву. И брат Иеремия будто очнулся ото сна:

– Не говори никому о нашей встрече, – быстро сказал он, – будет лучше, если ты спрячешься в садовом домике. Во время вечерни ты сможешь уйти из монастыря незаметно. Приходи завтра в это же время! Я буду здесь!

Я последовал указаниям монаха, спрятавшись в маленьком деревянном домике, и тут же услышал приближающиеся шаги. Я наблюдал через наполовину забитое досками окно, как бенедиктинец повез Иеремию на кресле-каталке внутрь монастыря. Они не сказали ни слова, будто бы не замечали друг друга. Казалось, один выполнял неизменный ритуал, а другой безропотно в нем участвовал.

Немногим позже из церкви донеслось григорианское пение, и я вышел из домика, стараясь держаться в его тени, чтобы меня не заметили из окон монастыря. Я непременно хотел снова увидеть брата Иеремию. К высокой подпорной стене вела крутая лестница. Стальные ворота на входе не составило труда преодолеть.

Так я покинул монастырь и этот райский сад, но на следующий день вернулся. Мне не пришлось долго ждать, когда монахи вывезут Иеремию в сад.

– С тех пор как я оказался здесь, никто не спрашивал меня о прошлой жизни, – начал монах без лишних слов, – напротив, они старались забыть, оградить меня от внешнего мира. Они хотели убедить меня, будто я потерял рассудок, будто я опустившийся духовник или какой-то исламский ассасин. Может, всю правду обо мне в этом монастыре и не знают. И даже если бы я поклялся тысячу раз, никто бы не поверил моим словам. Галилей, наверное, чувствовал нечто подобное.

Я сказал, что верю ему. Я чувствовал, что этому человеку нужно было кому-нибудь довериться.

– Но эта история не сделает тебя счастливей, – заявил Иеремия, и я подтвердил, что выдержу.

Так этот одинокий монах начал свой рассказ. Он говорил спокойно, иногда даже отстраненно. Я удивлялся в первый день, почему же он ничего не говорит о себе в своей истории. Но на второй день я понял: Иеремия говорил о себе в третьем лице, как нейтральный наблюдатель. Одним из людей, о которых монах особенно подробно рассказывал, был он сам, брат Иеремия.

Мы встречались пять дней кряду в саду монастыря, скрывались за разросшейся изгородью из роз или в ветхой садовой хижине. Иеремия вел рассказ, называл имена и факты, и хотя его история иногда казалась фантастической, я ни секунды не сомневался, что это правда. Когда он говорил, то почти не смотрел на меня, его взгляд был устремлен на некую точку на горизонте. Иеремия будто читал все с доски. Я не решился перебить его ни разу, не задал ему ни одного вопроса – боялся, что Иеремия потеряет нить. Я не решился делать заметки и записи, потому что это могло помешать повествованию монаха. Так что эту историю я записал потом по памяти, но, думаю, она соответствует рассказу Иеремии.

Книга Иеремии

На Крещение

Будь проклят тот день, когда курия решилась на реставрацию Сикстинской капеллы с помощью новейших научных технологий. Будь проклят тот флорентиец и все искусство, проклята самонадеянность и отступнические мысли, не высказанные с мужеством еретика. Они были запечатлены в самом привередливом материале, который только может быть – во фреске, написанной в теплых тонах.

Кардинал Йозеф Еллинек взглянул на высокий свод, где висели леса, накрытые брезентом. Оставался просвет, в котором можно еще было увидеть Адама, касающегося перста Создателя. Будто от страха перед десницей Божьей, по лицу кардинала несколько раз пробежала дрожь. А наверху, в красном одеянии, творил не всемогущий Бог, там, на лесах, на ноги поднялся художник. Он излучал жизнь – красивый и мускулистый, как борец. В этот раз все начиналось не со Слова, а с плоти.

После злосчастных времен, когда первосвященник Юлий был влюблен в искусство, ни один папа не проявил интереса к великолепным творениям Буонарроти. А он – и это было известно еще при его жизни – сомневался в догматах веры и использовал в своих произведениях ветхозаветные мотивы и античные образы, что тогда считалось греховным. Папа Юлий, возможно, даже упал на колени и стал молиться, когда художник наконец показал готовую фреску, изображавшую неумолимого Судью от слова которого содрогается равно добро и зло. Фреска эта сразу же вызвала бурю споров по поводу того, что фигуры на картинах обнажены, исполнены тайны и нетрадиционны. Курия была ошеломлена количеством символов намеков и неоплатонических образов, не знала, как реагировать на это, и осудила художника за изображение обнаженных людей; более того, требовала полного уничтожения фрески. Активнее других за это ратовал Бьяджо да Чесена, папский церемониймейстер, который якобы узнал себя в образе судьи Миноса; и только неистовый протест крупнейших деятелей искусства Рима смог воспрепятствовать уничтожению «Страшного суда».

Вода, сочившаяся сквозь трещины в стенах капеллы, слои краски, наносимые впоследствии поверх изображения, и свечная копоть угрожали истребить плоды фантазии Микеланджело. Лучше бы плесень уничтожила образы пророков и сивиллы покрылись копотью! Лишь только главный реставратор Бруно Федрицци взобрался на леса, лишь только он успел очистить изначальные образы пророков от темного слоя нагара, клея и растворенных в масле красителей, как наследие великого художника ожило и механизм был запущен. Сам Микеланджело словно воскрес как ангел возмездия.

Ранее на фреске пророк Иоиль держал в руках свиток пергамента, на котором не было ни единой буквы. Теперь же, после реставрации, на нем отчетливо было видно букву «А». Альфа и омега, первая и последняя буквы греческого алфавита с давних времен считались христианскими символами. Но труд реставраторов был напрасен: они отчищали пергамент, выполненный в технике «а фреско», до тех пор, пока тот не стал ярко-белым, но буквы «О» так и не нашли. Зато в книге, которую эритрейская сивилла, изображенная возле пророка Иоиля, ставила на подставку для чтения, проступили буквы I – F – А. Это необычайное открытие, не известное широкой общественности, вызвало горячие споры. Архивариусы и знатоки истории искусств и музеев Ватикана под руководством Антонио Паванетто с головой ушли в разгадывание загадки; из Флоренции прибыл Риккардо Паренти, специалист по творчеству Микеланджело. Кардинал-государственный секретарь Касконе после обсуждения этой темы сообщил, что открытие нужно держать в тайне. Паренти первым высказал предположение, что в ходе последующих работ могут обнаружиться и другие символы, расшифровка которых крайне нежелательна для Церкви. Да и Микеланджело не был любимцем заказчиков, понтификов, и не раз намекал на то, что еще отомстит им за свои страдания.

Кардинал-государственный секретарь осведомился, можно ли ожидать от флорентийского художника инакомыслия.

Профессор истории искусств, хотя и с некоторыми оговорками, подтвердил это.

Тогда кардинал-государственный секретарь Джулиано Касконе предложил рассказать об этом кардиналу Йозефу Еллинеку, префекту Конгрегации доктрины веры, однако тот не заинтересовался этим делом и порекомендовал обратиться к генеральному директору музеев Ватикана профессору Антонио Паванетто – если уместно вообще говорить о каком-то «деле».

После еще одного года реставрационных работ было очищено изображение пророка Иезекииля. Внимание Церкви в первую очередь привлек свиток, который предсказатель разрушения Иерусалима держал в левой руке. По словам Федрицци, в этом месте фреска была покрыта особенно толстым слоем сажи, будто кто-то намеренно закоптил ее свечой. Наконец под инструментами реставраторов проявились две следующие буквы: «L» и «U», и профессор Паванетто предположил, что и фигурка персидской сивиллы, расположенная за пророком Иезекиилем, имеет отношение к буквенному шифру. Ведь горбатая старушка прямо перед собой держала книгу в красном переплете, на которой еще до начала реставрации под слоем сажи можно было разглядеть букву. Кардинала-государственного секретаря Касконе все это взволновало, и он распорядился немедленно восстановить книгу сивиллы. Его опасения подтвердились: к уже известным буквам прибавилась «В».

Можно было легко предположить, что и свиток возле пророка Иеремии, который располагался в ряду последним, скрывает продолжение кода. Действительно, при реставрации изображения была обнаружена буква «А». Пророк Иеремия, который более других терзался сомнениями и любил говорить, что народ обратить в веру невозможно, на фреске был изображен с лицом самого Микеланджело. Он выглядел разочарованным, растерянным и покорным, будто бы ему было известно значение последовательности букв «А – I – F – А – L – U – В – А».

Государственный секретарь Джулиано Касконе заявил, что, прежде чем публично разглашать нахождение шифра, необходимо растолковать значение букв. Также он предложил (если шифр невозможно будет разгадать сразу) стереть буквы с фрески, что, по словам Бруно Федрицци, было неосуществимо, так как Микеланджело нанес буквы a secco,[239] как и некоторые другие пометки. Однако это предложение встретило протест со стороны профессора Риккардо Паренти, который пригрозил оставить профессиональную деятельность и обратиться к широкой общественности с заявлением о том, что в Сикстинской капелле фальсифицируют и тем самым уничтожают произведение всемирного значения. Касконе взял свои слова обратно и поручил ex officio[240] кардиналу Йозефу Еллинеку, как префекту Конгрегации доктрины веры, создать комиссию по изучению сикстинских надписей и доложить о результатах на общем собрании. Дело из категории speciali modo[241] перешло в категорию specialissimo modo,[242] следовательно, разглашение сведений о нем грозило судом. Дата проведения консилиума была определена: спустя два воскресенья от Крещения, в понедельник.

Еллинек оставил капеллу и поднялся вверх по каменной лестнице, подхватывая привычным жестом подол сутаны, сшитой у Аннибале Гамарелли, – все члены курии и папы заказывали церковные облачения на Санта-Кьяра, № 34. На лестничной площадке он повернул налево и продолжил путь. Его поспешные шаги отдавались эхом в пустом коридоре длиной в двести шагов. Он прошел мимо фресок космографа Данти. На них было изображено восемьдесят сюжетов из истории Церкви, которые папа Григорий XIII повелел поместить на необозримых сводах. Еллинек наконец приблизился к той двери без замка и ручки, что перекрывала дорогу на Башню Ветров. Кардинал постучал и стал ждать: он знал, что служке предстоит преодолеть долгий путь.

Почему так называют эту башню, известно: начало Григорианскому календарю было положено здесь, в мансарде, когда понтифик приказал построить обсерваторию для наблюдения за Солнцем, Луной и звездами. Даже переменчивые ветры теперь не смогли бы укрыться от его внимания, ведь стрелка флюгера на башне всегда показывала направление потока воздуха. Уже давно не пользовались теми инструментами, из-за которых в далеком 1582 году, десятом году папства Григория XIII, Европа недосчиталась десяти дней, и после 4 октября сразу наступило 15. Тогда же было введено странное правило считать високосными годами только те, последняя цифра которых делится на четыре: Fiat Gregoriuspapa tridecimus.[243] Но мозаики на полах по-прежнему хранили знаки зодиака и на настенных фресках божественные фигуры в развевающихся одеяниях озарялись солнцем, проникавшим через отверстие в стене.

Башня, где было утрачено время, с самого начала воплощала в себе запрет и тайну; причина тому не языческие боги, не Дева, не Телец и не Водолей, и даже не плохое освещение этого помещения. Отнюдь: загадочность и таинственность придавали горы папок, полки, заваленные документами, которые хранились здесь, поделенные на Fondi[244] в соответствии с темой и датой создания. Сколько Fondi погребено под сугробами пыли, точно никто не знал. Это был L'Archivio Segreto Vaticano – секретный архив Ватикана.

Бумаги и пергаменты, годами складируемые в бесконечных коридорах секретного архива папы, расползались по башне, как вулканическая лава. Столетиями современные документы оттесняли бумаги минувших лет, затем и сами они устаревали, а их в свою очередь заваливали все новые и новые папки. В башне же по распоряжению папы архивариусы заперли те документы, к которым не имел доступа никто, кроме их преемников. Это была Riserva[245] – помещение, куда не было доступа.

Услышав шаги, кардинал постучал снова. Вскоре проскрипел ключ и тяжелая дверь бесшумно отворилась. Видимо, кардинала узнали по манере стучать или было известно о времени его прихода, так как префект не удивился позднему визиту и даже не взглянул на посетителя. Дверь открыл Августин, он был самым старым, важным и опытным архивариусом Ватикана, ему подчинялись вице-префект, три архивариуса и четыре Scrittori[246] – писаря, которые, выполняя одну и ту же работу, имели разные полномочия. А Августин просто не смог бы жить без пергаментов и Buste[247] – так называют папки с делами. Он спал среди документов и, возможно, укрывался ими же.

Как водится, посетители входили в архив со стороны, где за широким черным столом, на котором был разложен пухлый журнал для записей, сунув руки в широкие рукава черного одеяния, сидел один из Scrittori или префект. В журнал вносили каждого посетителя на основании официальной бумаги, которая давала доступ к списку разрешенных документов. Большая же часть архива оставалась недоступной, а хранители святыни никогда не забывали отметить точное количество часов и минут, проведенных читателями в окружении темных полок. Башню посещало едва ли более трех человек в неделю.

Проходя мимо префекта, кардинал промычал себе под нос что-то наподобие «laudetur Jesus Christus»[248] и не стал записывать свое имя в регистрационную книгу. Справа была комната с интригующим названием Sala degli Indici,[249] в ней скрывались картотеки, предметные указатели, списки, классификации и цифры всех документов, имеющихся в наличии. Без этих картотек содержимое архива оказалось бы совершенно недоступно, все бы перемешалось и потеряло смысл. Архивариусы и Scrittori могли бы спокойно оставить полки и комнаты, полные тайн, и никто, даже самый старательный ученый, не узнал бы ни одного секрета, скрывающегося в многокилометровых коридорах. Ведь все Fondi были зашифрованы с помощью букв и цифр, и не было ни одного указания на то, какой теме посвящены документы, находящиеся в каждой комнате. Было написано множество научных работ о том, как использовать некоторые регистры и картотеки. Имелись и такие отделы, до которых можно было добраться только с верхнего этажа Башни Ветров. В них хранились девять тысяч еще не разобранных Buste, так как двум Scrittori, как было подсчитано, для классификации всех документов понадобится сто восемьдесят лет.

Тот, кто думает, что, узнав шифр одного документа, сумеет ознакомиться и с другими документами той же тематики, глубоко заблуждается. Потому что на протяжении нескольких столетий существования архива, особенно со времен раскола, предпринимались многократные попытки перекодировать документы. В результате у несметного количества Buste теперь было по нескольку шифров. Простой вербальный «de curia, depraebendis vacaturis, de diversis formis, de exhibitis, de plenaria remissione»[250] был виден только в том случае, если папки, как это делалось во времена средневековых пап, хранились горизонтально. Шифр мог быть и цифровым, и комбинированным из букв и цифр, например: «Bonif. IX 1392 Anno 3 Lib.28».

В последней системе кодировки, относящейся к середине XVIII века, заметно влияние custos registri bullarum apostolicarum[251] Джузеппе Гарампи. Он создал свой Schedario Garampi,[252] схематически разделив архив на тематические разделы, что в итоге принесло больше путаницы, чем пользы. Время папствования понтификов всегда различно. Поэтому разделы «dejubileo»[253] или «de benefiäis vacantibus»[254] были неодинаковы по объему, меж тем на хранение документации каждый раз отводились равные площади.

Каждая новая кодировка еще больше увеличивала сходство Башни Ветров с Вавилонской. Как библейская башня не достигла неба, потому что Создатель смешал языки ее строителей, так и каждая новая попытка навести порядок в архиве имела те же последствия. Возможно, это была попытка отобразить идеальное мироздание, изначально обреченная на неудачу; или была надежда на то, что хаос, как считали греческие философы, является первичным состоянием, из которого Бог создал упорядоченную вселенную, а не наоборот. Второе сравнение более удачное, потому что хаос есть не только нечто неупорядоченное. Это еще и бездна, открывающаяся навстречу входящему. Так и здесь: перед вами – таинственный мир, который охраняет Августин, как трехглавый Цербер у ворот Царства мертвых.

Префект протянул кардиналу лампу, работавшую от батареек, законно думая, что путь того лежит в комнаты Riserva, где нет света. Кардинал кивнул, не проронив ни слова. Молчал и Августин, он последовал за кардиналом на верхние этажи башни по винтовой лестнице. В конце нее была лестничная площадка с телефоном на стене.

Здесь, на пути к самым старым и секретным отделам Archivio Segreto, воздух был затхлым, несло гнилью. Зловоние усиливали химикаты для уничтожения грибка который, веками размножаясь в непроветриваемых помещениях» теперь красноватым налетом покрывал папки и пергаменты и выживал даже после применения веществ с новейшими формулами. Только с позволения папы можно было заглянуть в эти комнаты и изучить документы, находящиеся в них. Однако понтифик редко подписывал такие разрешения, разве что самые важные. Поэтому данную обязанность взял на себя кардинал Йозеф Еллинек. Подписывал разрешения он, правда, нечасто, но обычному человеку не полагалось знать о причине отказа. Документы, составленные менее чем сто лет назад, отправлялись прямо в секретные помещения. Документы, в которых упоминалось о папах, оставались засекреченными в течение трехсот лет. В стопках и свитках, в переплетах и под печатями здесь лежала история Церкви за последние два тысячелетия. За тремя сотнями печатей тут хранился документ, в котором говорилось о том, как шведская королева-протестантка Кристина поверила в святое причастие, чистилище, отпущение грехов, подчинилась непогрешимому авторитету папы, решениям Собора в Триенте и, таким образом, стала католичкой. Замечания папы Александра VII, книги со счетами, письма и подробные отчеты обо всем: от одежды для обращенной в новую веру (черный шелк, глубокое декольте) до сладостей – поданных к столу статуэток и цветов из марципана, желе и сахара, а также упоминание о ее бисексуальности – все это подтверждало мнение о Ватиканском архиве как об одном из лучших в мире. Последнее письмо к папе страстной католички Марии Стюарт, внучки Генриха VII, также хранилось здесь; как и постановление Священной конгрегации о запрещении «Шести книг об обращении небесных сфер» Николая Коперника. Под шифром EN XDC, в отдельном архиве, были собраны документы, связанные с процессом над Галилео Галилеем, включая и злополучный вердикт кардиналов на странице 402: «Мы заявляем и подтверждаем, что ты, Галилей, обвиняешься в этом святом суде в том, что полагаешь истиной и сеешь в народе лжеучение, говоришь, что Солнце находится в центре мироздания, не движется с востока на запад, а Земля вращается вокруг него и не является центром мира… Поэтому ты должен подвергнуться исправлению и наказанию, налагаемым за преступления такого рода согласно святым канонам и другим общим и частным предписаниям». Verba volant, scripta marient.[255]

Здесь сохранялись предсказания, касающиеся пап; пророчества, которые официально признавались, вероятно, лживыми, но их все же не оставляли без внимания. Здесь же находилось и пророчество Малахии о папах, которое – и это повергало курию в растерянность – никак не могло принадлежать этому пророку, потому что было записано только через четыреста сорок лет после его смерти. Однако именно в нем с поразительной точностью назывались имена, происхождение и определенные факты из жизни первосвященников. И даже больше: оно предрекало скоротечность папства. Малахия называл лишь двух последующих понтификов, а последним папой должен был стать римлянин по имени Петрус. В пророчестве говорится о разрушении города на семи холмах и Страшном суде над народом. Ничто на этой земле не является более непреложным, чем решение римской курии, и если единожды она вынесла отрицательный вердикт пророчеству Малахии о папах, то документ навсегда останется запретным – для мирян уж точно. Несмотря на то, что credo quia absurdum[256] прозвучало из уст не еретика, а богослова Ансельма Кентерберийского, чья лояльность по отношению к папе Григорию VII и Святой Церкви известна всем и не подлежит сомнению.

Папа Пий X, которому Малахия пророчил Ignis ardens,[257] был избран 4 августа, в день св. Доминика – его атрибутом является собака с пылающим факелом. Умер же он через несколько недель после начала Первой мировой войны. Папа жалел своего неизвестного еще преемника, потому что уже знал, что тому грозило religio depopulate,[258] или «уничтожение религии» – падение интереса к религии.

Позже исследования показали, что автором пророчеств о папах был Филиппо Нери. Он жил во времена Микеланджело; иногда становился словно одержимый, чрезвычайно возбуждался, и тело его содрогалось. А во время причастия мог запросто воспарить над алтарем. Сердце его билось так сильно, как литавры во время Страшного суда. Позднее Филиппо Нери был канонизирован, так как исцелил легион больных и несть числа дарований ему было ниспослано.

Где же сохранялись дневники Нери, патриарха конгрегации ораторианцев? С уверенностью можно предположить, что находились они здесь, в секретном архиве Ватикана; хотя по официальной версии святой перед смертью якобы сжег все свои документы. По воле случая? В год смерти Нери (1595) был опубликован труд в пяти томах бенедиктинского монаха Арнольда Вийона о заслугах его ордена в области литературы. Он назывался «Lignum vitae – ornamentûm et decus Ecclesiae»,[259] во втором томе этого издания, в главе Prophetia S. Malachiae Archiepiscopi, de Summis Pontificibus,[260] на страницах 307–311, упоминается о пророчествах основателя конгрегации ораторианцев.

Pontificibus. Чудо – желанное дитя веры. Связи между ораторианцем Филиппо и бенедиктинцем, упокой Господь его душу, отрицать невозможно, сколь бы чистые побуждения ими ни двигали.

В Sidus olorum,[261] в пророчестве, говорилось, что «лебединая краса взойдет на престол». Эти слова казались таинственными и туманными. Но когда в 1667 году Клемент IX стал папой, никто уже не сомневался в точности этого предсказания. Ведь Клемент (Джулио Роспильози) прославился как поэт (по сей день он единственный папа-поэт), а лебедь, как известно, один из символов поэзии. На протяжении веков папа по избрании конклавом не имел права покидать Ватикан. Та же судьба ожидала и Пия VI, когда вслед за Клементом XIV он был избран после пятимесячного заседания конклава в Квиринальском дворце. Святой в свое время назвал данного папу еще и Peregrinus apostolicus,[262] о чем не вспоминали всю эпоху Возрождения, пока в 1798 году войска, принимавшие участие в революции, не экспатриировали несчастного во Францию, где он и нашел смерть. Когда Лев XIII предпочел герб с изображением кометы (все папы после решения конклава обязаны получить герб), то сразу стало понятно еще одно пророчество – lumen in coelo.[263] Пророчество о том, что преемник Пия XII будет pastor et nauta,[264] перед избранием Иоанна XXIII обсуждалось; но ни с одним из претендентов на престол оно не связывалось: никто не воспринимал патриарха Венеции, города христианского судоходства, всерьез. Но, несмотря на это, Ронкалли был избран – и период его правления стал пасторалью в лучшем смысле этого слова.

Чуть дальше находилось признание монаха Джироламо Савонаролы, вырванное папским комиссаром Ромолино. Он сознался в ереси, проповедовании ложных учений и неуважении к Церкви. Тут же – подробные записи о последних часах пламенного проповедника, о постыдном обследовании его в камере (инквизиция потребовала проверить, не превратил ли демон монаха в гермафродита), свидетельские показания о том, как он глубоко спал перед казнью, взрываясь изредка громким смехом, а также о его смерти на виселице и последующем сожжении тела с развеиванием пепла над рекой Арно. В засекреченных досье также говорится и о знатных дамах, которые, переодевшись в одежду простых флорентийских девушек, собирали пепел сожженного брата. Упоминается но найденных и сберегаемых в качестве реликвий обломках черепа и руке проповедника. Здесь же можно был найти и папские догматы. Последний, в голубом бархатном переплете, – о непорочном зачатии Девы Марии.

Смотритель знал, что кардинала не заинтересуют эти стопки бумаг. Он шел к верхней черной дубовой двери, которую нельзя было открыть без ведома Августина, потому что тяжелый ключ от этой двери тот всегда носил на своем поясе. Другого ключа от самой загадочной комнаты секретного архива ни у кого не было. Это вовсе не значило, что сам смотритель имел представление о тайнах этого хранилища, его содержимом и лишь должен молчать о запретном. Ему, впрочем, было известно, что за тяжелой черной дверью хранились самые сокровенные тайны Церкви, доступ к которым имел только понтифик. Так, по крайней мере, обстояли дела во времена всех предшественников Иоанна Павла II. Но папа-поляк отказался от этой привилегии в пользу кардинала. Смотритель отпер замок при свете лампы и отошел в сторону. По мелкой дрожи пальцев было заметно, как он волнуется. Кардинал исчез за дверью – Августин остался в коридоре. Он поторопился вновь запереть замок, таковы были предписания.

Каждый раз, отпирая замок, смотритель окидывал взглядом комнату. Мыслимый ли грех? Так что обстановка была ему знакома: в один ряд тяжелые двери шкафов, как в подвале банка, ключи от которых, однако, хранились не у него, а у кардинала. Отпирать эту дверь Августину приходилось редко, несмотря на то, что в последнее время кардинал все чаще пользовался своим правом. Лишь однажды ему довелось слышать о том, какого рода тайны здесь сокрыты. Тогда он впустил в комнату Иоанна ХХIII и запер за ним дверь. Так же» как теперь, он надеялся различить сигнал кардинала, он ждал, когда папа постучит. Но очень долго, более часа, в коридоре царила тишина. И вдруг смотритель услышал глухие удары кулаком в дверь. Отперев замок, он увидел понтифика, дрожащего, словно в лихорадке, как показалось Августину в тот момент. И в конце концов крупица правды увидела свет. Святая Дева, которая в 1917 году явилась трем португальским пастухам и предсказала исход Первой мировой войны, эта «Святая Дева из Фатимы», предрекла еще одно событие, запись о котором нужно было прочесть папе в 1960 году. Истинный смысл пророчества, скрываемого за дверью, вызвал различные, вплоть до самых ужасных, слухи в Ватикане. Заговорили о войне, которая уничтожит все живое, которая приведет к апокалипсису, и об убийстве папы… Став папой, Павел VI не замедлил посетить секретную комнату. После этого он начал страдать от тяжелых депрессий и всегда колебался, принимая решения, что общеизвестно.

В этот вечер интерес касался железного шкафа, в котором были собраны документы Микеланджело Буонарроти. После ознакомления с перепиской между Микеланджело и папами, в первую очередь с Юлием II и Клементом VII, у кардинала возникли вполне обоснованные подозрения, что в искусстве Микеланджело кроется какая-то ужасная тайна. Досье, в котором говорилось о его знакомых, платонической страсти к Виттории Колонне, о контактах с приверженцами неоплатонизма и каббалы, хранившееся в закрытом для доступа месте, подтвердило эти подозрения. Да иначе и быть не могло! Должна же существовать хоть какая-нибудь причина того, что жизнь Микеланджело в течение целых четырехсот пятидесяти лет – запретная тема в Ватикане!

Искусство страшит невежественных. Кардинал быстро перебирал один документ за другим, разворачивал свитки, сложенные в несколько раз страницы, разглядывал связанные папки. При свете лампы он разбирал мелкий аккуратный почерк, просматривал письма, остававшиеся непонятными без контекста. Зачастую они начинались со слов «io Michelagniolo scultore…» («я, Микеланджело, скульптор…»), что, с одной стороны, говорило о гордости языком, на котором писал Данте, и одновременно о неразумении церковной латыни, с другой – давало понять, что автор страдает от насилия над своим искусством, чинимого Ватиканом.


Папа Юлий II ложными обещаниями приманил Микеланджело в Рим, чтобы тот заблаговременно изваял ему величественный надгробный монумент из каррарского мрамора. Хоть он и посулил десять тысяч скудо, человеческой жизни было мало для создания такого изваяния. Когда же мрамор привезли из Тосканы в Рим, папа успел охладеть к своему проекту и даже отказался рассчитаться с рабочими каменоломни. Микеланджело поспешно оставил Рим ради Флоренции. Лишь через два года он вернулся, в срочном порядке вызванный помощниками папы. Юлий II тотчас ошеломил его сообщением, что сооружать надгробный памятник при жизни является дурным знаком. Так что Микеланджело вместо этого поручалось расписать купол Сикстинской капеллы – простого и строгого сооружения, носящего имя Сикста IV делла Ровере. Многократные заверения художника в том, что он рожден быть «scultore»,[265] a не «pittore»,[266] не помогли; Его Святейшество настаивал на выполнении своих планов.

В руки кардинала попал ветхий документ с едва разборчивыми словами, свидетельствовавший о победе папы над Микеланджело. «Сегодня, 30 мая 1508 года, я, Микеланджело, скульптор, получил от Его Святейшества папы Юлия II пятьсот дукатов, которые мне выплатили господин Карлино, казначей, и господин Карло Альбицци в счет выполнения росписи, над коей сегодня и начинаю работу в капелле папы Сикста, при условии соблюдения контракта, предложенного мне монсеньором Павианским. Подписано мной собственноручно».

С документов вздымалась мелкая пыль, незаметно попадавшая в нос Еллинека и вызывавшая ощущение беспорядка. Эта странная атмосфера заставляла оживать образы давно ушедших дней. Пред кардиналом предстал образ мускулистого флорентийца в бархатном камзоле в талию и тонких узких панталонах. Продолговатое лицо, длинный нос, близко посаженные глаза – не красавец и совсем не похож на энергичного «scultore». С хитрой улыбкой – может, это было злорадство? – он один за другим протягивал кардиналу пергаменты, а тот жадно читал их. Пробегал глазами неразборчивые строки, удивлялся внезапным и необъяснимым переменам в настроении Его Святейшества папы Юлия II, его странной скупости, постоянным поползновениям лишить художника честно заработанного им вознаграждения, что приводило к вечным спорам между папой и Микеланджело. Папа желал видеть на своде Сикстинской капеллы двенадцать апостолов – флорентиец же предлагал эскизы, казавшиеся Юлию II никчемными. В конце концов папа прекратил спор, разрешив Микеланджело изображать, что ему угодно, покрыть росписью всю капеллу от окон до потолка in nomine Jesu Christi.[267]

В итоге Микеланджело остановился на сюжете Книги Бытия. Он представил сотворение мира, Бога Отца, парящего над водами, и Великий потоп, и Ноев ковчег – будто вся история сотворения мира очутилась в небе. Для Микеланджело словно не существовало крыши и свода. И ни одного указания на Святую Церковь. Напротив, он избегал малейшего намека даже там, где он напрашивался сам собой: расписывая двенадцать выступов над окнами капеллы, он не стал изображать двенадцать апостолов. Художник поместил в них пять сивилл и семь пророков. Сияние, исходящее от них, говорит о тайных знаниях, которыми полон Ветхий Завет. Фигуры таинственны и символичны. Они будто намекают на нечто непостижимое. Из одной записки кардинал понял, что Микеланджело рисовал не столько руками, сколько мысленно, перенеся на своды свой гнев и свое знание. Он изобразил триста сорок три фигуры, над которыми – Двенадцать сивилл и пророков, похожих на богов. Конечно, Бальзак мог бы сказать, что он тоже творец более трех тысяч образов. Но ведь у него на это ушла целая жизнь. Микеланджело же расписал капеллу всего за четыре года. Пусть неохотно, без удовлетворения, жаждая мести – такие выводы можно было сделать из документов. Но как же отыскать ключ к его тайне? Что же все-таки знал Микеланджело Буонарроти? Какое послание передал флорентиец посредством этой загадочной картины мира?

После Юлия II было сорок восемь пап, и все они задавались вопросом: почему Микеланджело у только что вылепленного Адама, которого парящий Бог Отец пытается коснуться животворящим перстом, изобразил на животе пупок? Адам ведь не был рожден и, следовательно, ему не обрезали пуповину, если верить словам из Ветхого Завета: «И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душою живою» (Книга Бытия 2:7). Не раз возникала мысль привести в христианский вид Адама еще при жизни художника. Микеланджело к тому моменту должно было исполниться восемьдесят шесть лет. Папа Павел IV поставил перед Даниэле да Вольтера задание – прикрыть обнаженных гигантов Микеланджело набедренными повязками, за что помощник и получил обидное прозвище «Brachettone» («рисовальщик штанов»).

Однако пуп остался на том же месте, так как римская курия предположила, что закрашенный элемент картины скорее вызовет у наблюдателя сомнения и размышления, чем деталь, верная с анатомической точки зрения, пусть она и сомнительна сточки зрения религиозной.

Запах книжной пыли и пергаментов, который он так любил и находил благородным, как фимиам, привел кардинала в состояние благоговейного созерцания. Он углублялся в изучение документов, и в его душе зарождалось сострадание к флорентийцу, который, судя по его письмам, ненавидел пап, причиной чему было горе, которое они ему причинили. Он писал, что больше года не получал от Юлия II ни гроша, и ему казалось, над его искусством посмеялись («…я сразу сообщил Вашему Святейшеству, что живопись – не моя стезя»). Раскачиваясь на высочайших лесах, он проклинал нетерпение папы. День за днем он лежал на спине, краска попадала ему в глаза. Художник страдал от кривошеи. Уже несколько лет ему приходилось читать, держа текст над головой.

Папа Лев из династии Медичи, который пришел вслед за Юлием II, не скрывая неприязни к флорентийцу, называл его дикарем и распространял слухи о том, что с Микеланджело невозможно общаться. Если кому из художников папа и симпатизировал, то это был Рафаэль. Он отдавал предпочтение музыке. Следующий папа, Адриан, намеревался уничтожить фрески Микеланджело, однако неотвратимая смерть настигла его раньше. Да и во времена Клемента положение художника не улучшилось. Микеланджело смело заявил Его Святейшеству, что он думает о его проекте воздвижения восьмидесятифутового колосса. Насколько же возмущен был скульптор отсутствием вкуса у папы, что позволил себе язвительно пошутить: цирюльню, мешающую осуществлению проекта, он предложил сделать его частью, а фигуру колосса – сидячей. Печная труба цирюльни могла бы запросто стать рогом изобилия. А более всего художника увлекла идея сделать из головы гиганта голубятню. Michelagniolo scultore.

Каждый документ кардинал клал на свое место. Он в отчаянии покачал головой. Ни один из них не помог разгадать тайну. Непонятно было, зачем держать эти бумаги в таком секрете. Затем он бросил взгляд на неприметный свиток пергаментов, стянутый кожаными ремешками. Связано было около дюжины документов. Он, несомненно, оставил бы его без внимания, если бы не две большие ярко-красные печати, на которых было легко узнать герб папы Пия V. Но разве Микеланджело не умер уже во время правления его предшественника?

Jesu domine nostrum![268] Мысль о том, что за последние четыре сотни лет ни один человек мог и не взглянуть на эти документы, похищенные у мира по причине, известной одному лишь понтифику, и содержащие столь важные сведения, заставила руки кардинала задрожать. Лоб его покрылся каплями пота, а воздух, который еще минуту назад был слаще, чем аромат каштанов в албанских горах, мгновенно стал спертым. Казалось, кардинал задохнется в атмосфере страха и неизвестности. Но именно страх и таинственность заставили его пальцы спешно сломать печати и развернуть пергаменты, связанные вместе кожаными ремешками. Terra incognita.[269]

«Для Джорджио Вазари». Кардинал узнал почерк Микеланджело. Почему письмо флорентийскому другу находилось здесь, в архиве Ватикана? Торопливо разбирая мелкий почерк Микеланджело, вновь и вновь возвращаясь к началу, кардинал читал: «Дорогой мой юный друг. Мое сердце с тобой, даже в том случае, если письмо это, что вполне вероятно в наши дни, до тебя и не дойдет. Ты, наверное, уже слышал о распоряжении Его Святейшества (при одном упоминании его имени я вскипаю от негодования), согласно которому любое письмо и любой багаж может быть открыт, задержан в интересах инквизиции и использован как вещественное доказательство? Фанатичный старик, полагающий, что имя Павла IV придаст ему величия, будто за именем можно припрятать самое низменное, что есть в человеке, отказался выплатить положенное мне вознаграждение в тысячу двести скудо, что, впрочем, не сильно отразилось на моем состоянии. Поверь мне, Буонарроти не оставит обиду неотомщенной. Я расписал Сикстинскую капеллу не красками, как это может показаться на первый взгляд, а порошком, разрушительное действие которого описал Франческо Петрарка, известный поэт из Ареццо, в своем руководстве к счастливой жизни. Раствор тебе известен. Под intonaco находится достаточно серы и селитры, чтобы отправить Карафу[270] с его пурпурными лакеями в преисподнюю. Его так удачно расписал Алигьери в своем стихотворении. По словам поэта, стихи – самое опасное оружие. Но я говорю тебе, мой дорогой юный друг, фрески Сикстинской капеллы опаснее копий и мечей испанцев, грозящих Риму. Престол Карафы старается защититься от испанцев, его монахи носят землю в рясах, и, не будь Павел дряхлым скелетом, он погонял бы их бичами, чтобы те пошевеливались. Несмотря на то, а может, и благодаря тому, что я так стар, что смерть уже стоит за моей спиной, я не боюсь испанцев. Прощай. Микеланджело Буонарроти. Постскриптум: это правда, что во Флоренции приказано ежедневно докладывать о количестве причастившихся?»

Кардинал опустил письмо на стол. Оперся локтями на одну из конторок, которые стояли между шкафами и служили для удобства чтения документов. Он отер лоб правой рукой, словно прогоняя галлюцинацию. Он старался привести мысли в порядок, обдумать прочитанное, но тщетно. Попытался начать сначала. По-видимому, письмо так и не достигло адресата. Судя по всему, оно попало в руки инквизиции, не было понято ею до конца, но сохранено в качестве улики против Микеланджело. Что имел в виду Микеланджело, говоря о том, что к штукатурке, на которую художник накладывал краски «а фреской примешано достаточно серы и селитры? Он ненавидел Павла IV, всех пап, которые причинили ему зло. Причинили зло гению, что приходится признать. И если Буонарроти говорил, что будет отомщен, значит, в голове у него уже созрел ужасный план, достаточно страшный, чтобы уничтожить понтифика. Какая же опасность скрывалась во фресках Сикстинской капеллы?

В другом письме, на этот раз адресованном кардиналу ди Карпи, содержались такие же намеки. Микеланджело в то время был уже человеком преклонного возраста и в довольно грубых выражениях обращался к кардиналу курии, сообщая, что до него дошли слухи о том, как его светлость отзывался о его творении. Но теперь, после смерти Карафы, уже не было необходимости плясать под его дудку. Напротив, беспорядки в Риме, захват тюрем инквизиции, разрушение статуи папы на Капитолии – все свидетельствовало о ненависти к папству и о беспомощности преемника Павла IV, провозглашавшего себя Медичи. А ведь даже малым детям было известно, что родом он из Милана, из семьи Медичи. Его Святейшество, как лиса, предложил возместить долг его предшественников; но у него, у Микеланджело, есть и другие возможности решения проблемы, мужчине в его возрасте многого не нужно. Он намеревался бросить работу. Но его просьба осталась без ответа, так что теперь он ходатайствовал перед ди Карпи, чтобы тот обратился к Его Святейшеству с прошением отправить его на покой. Работы у него предостаточно. Ему, Микеланджело, не пристало оценивать труд, проделанный по приказу понтификов. Но если святой отец считает, что оплаченный труд обеспечит ему вечное прощение, то у скульптора есть сомнения на этот счет. Ведь тогда спасти душу проще простого – стоит только на семьдесят лет задержать художнику честно заработанные деньги. По поводу спасения души ему есть что сказать, но разум вынуждает его умалчивать об этом. Все, что он думает по этому поводу, он доверил Сикстинской капелле. «Да увидит зрячий. Целую руку Вашего Преосвященства. Микеланджело».

In nomine domini![271] В Сикстинской капелле была тайна, о которой Микеланджело запросто рассказывал всем и каждому. «Все тайны от дьявола!» – пронеслось в голове кардинала, и он ужаснулся этой мысли. Он постарался еще раз обдумать прочитанное. Необходимо выяснить, не нападки ли на пап были причиной того, что эти документы спрятаны в секретной комнате архива. Документы, содержавшие даже худшие упреки в адрес пап, тем не менее были открыты для доступа исследователей в других комнатах башни. Вероятно, причиной такой секретности стало то, что давал понять Микеланджело. Но кому все же была известна правда? Пий V, возможно, знал ее, иначе зачем бы он прятал свиток? Значило ли это, что все тридцать девять понтификов, взошедшие на Святой престол после, не знали его? Существовала ли связь между тайной Сикстинской капеллы и третьим пророчеством Девы Марии? Надпись на своде капеллы не выходила у него из головы. Кардинал торопливо набросал несколько слов на бумаге, почти не осознавая, что делает.

– Ваше Высокопреосвященство! – раздался голос смотрителя из-за двери. – Ваше Высокопреосвященство!

Еллинек не мог бы точно сказать, сколько времени он провел в этом Sanctissimum,[272] да это и не казалось ему важным, если принять во внимание столь невероятное открытие. Он подошел к двери и властно произнес:

– Предписано ждать, пока я не постучу в дверь! Это понятно?

– Конечно, – последовал смиренный ответ. – Безусловно, Ваше Высокопреосвященство.

Внимание кардинала привлек свиток, исписанный особенно мелким почерком, выдававшим заносчивость пишущего. Текст начинался словами «Синьора маркиза», причем буква «С» была украшена пафосным завитком, как хоральная прелюдия «In dulci jubilo»,[273] занимала полстроки и в конце извивалась, как змея, охватившая яйцо. «Синьора маркиза!» Двусмысленность подобного обращения была ему понятна. Кардинал прекрасно знал, о ком идет речь. Виттория Колонна, маркиза Пескара, муж которой погиб во время битвы при Павии. Вдова, благочестивая до фанатичности. Папа Клемент VII намерен был отговаривать ее от пострижения в монахини, в то время как римское и флорентийское дворянство осаждало ее предложениями руки и сердца. Она считалась одной из красивейших и умнейших женщин того времени, знала латынь не хуже кардинала и произносила речи не хуже философа. Маркиза, как полагают, была большой и единственной платонической любовью Микеланджело. Эта страсть превратила скульптора и художника в поэта, в безумного scolare,[274] выразившего чувства в пламенных сонетах. «Синьора маркиза!» Письмо здесь, в столь странном месте? Нетрудно было догадаться, почему и это письмо не покинуло стен Ватикана. Почти со страхом кардинал взялся читать витиеватые письмена:

«Получив ваше любезное письмо, эти искусно написанные строки, полные сочувствия, направленное мне из Витербо, ваш преданный слуга возрадовался, как жеребенок свежему ветру на пастбище. „Счастлив ты, Микеланджело, – воскликнул я, – ты счастливее, чем все владыки мира“. Лишь одно омрачило мою радость – то, что я задел ваши благочестивые чувства к Святой Церкви. Отнеситесь к моим словам как к обычной болтовне художника, находящегося в сомнении на грани добра и зла, выбирающего попеременно источником вдохновения для своих творений то одно, то другое. Я кротко восхищаюсь твердой верой вашей светлости и кредо: „Omnia sunt possibilia credenti“,[275] которое вы так ясно перевели для меня, необразованного. Остается лишь верить – и все свершится само собой. Спрашивая себя, как могло такому, как я, прийти в голову сомнение в Мировом порядке вы, бесспорно, станете считать меня неверующим болваном. Но подозрения, о которых я вам поведал, пришли ко мне не в снах. Они не созревали в глубине моей темной души; сомнения внушила мне наша неупорядоченная жизнь. Рассказывать вам об этом не входило в мои планы, хотя для вашей светлости на этом свете я готов сделать все что угодно. Вашей светлости известно, что «Атоге поп vuol maestro» – «любящее сердце не нужно понукать». Мне суждено забрать свою тайну с собой на тот свет, однако не открыть ее вам я не в силах. Вам, построившей женский монастырь на Монте-Кавалло, откуда Нерон некогда смотрел на пылающий город, чтобы следы благочестивых дев уничтожали и тень зла. Я скажу только одно: вы, верно, уже давно догадались, что знания мои увековечены во фресках Сикстинской капеллы. Мне больно видеть – и это лишь подтверждает мои сомнения – как мало те, кто посвятил себя утверждению веры, сами ее постигли. Семеро пап ежедневно обозревали свод Сикстинской капеллы, но ни один искушенный ум не понял страшного откровения. Ослепленные собственной гордыней, они величественно смотрят только прямо перед собой, вместо того чтобы поднять крепколобые головы, взглянуть – и увидеть. Но я уже и так сказал слишком много; я не желаю ничем досаждать вам.

В смирении покрыв себя грехами,
Чтоб обрести однажды милость свыше,
Гордятся они тем, что сотворили,
Но ангелы, увы, их не услышат.

Слуга вашей светлости,
Микеланджело Буонарроти из Рима».
Кардинал поспешно свернул шуршащий пергамент, вернул его обратно в стальной шкаф. Кто поймет Микеланджело? Что же сокрыл он на своде Сикстинской капеллы? И как он, кардинал, пусть и обладающий божественным знанием, сможет распутать этот клубок теперь, через четыреста лет?

Еллинек запер хранилище, взял лампу и направился к выходу. Он несколько раз нетерпеливо хлопнул ладонью о дверь, пока не услышал звук поворачивавшегося в замке ключа. Распахнул дверь, отстранил сонного смотрителя и, пока тот запирал дверь, торопливо зашагал к лестнице. Лампа отбрасывала тени, перед глазами кардинала танцевали причудливые образы: сивиллы, красивые и седые бородатые пророки, мускулистый, как атлет, Адам, чувственная Ева, которую он любил, как студент любит всходящую на сцену примадонну, – безнадежно и издали. В череде фигур – Ной, вокруг него – Сим, Хам и Иафет, прикрывающая свое лицо Юдифь и решительный, с мечом в руках Давид. Святая Дева Мария!

Что же открыл нам Микеланджело, этот гениальный дьявол, что написал невидимыми чернилами на своих фресках? Скрывался ли среди аллегорических фигур Антихрист? Что значит буква «А» на пергаменте в руках у пророка Иоиля, столь похожего на Браманте?[276] Что символизирует ангел, поджигающий лапу эритрейской сивиллы, которая, по-видимому, и предсказала Страшный суд? Красивая, в богатых одеждах, она задумчиво листает книгу, так же как и сивилла из Кум. Та старше остальных, но выглядит еще величественнее. Она тоже ищет истину в позеленевшем от времени фолианте. А пророк Иезекииль… Что скрывают буквы «L» и «U» на его свитке? Или божественное знание кроется в тексте, который изучает Даниил?

Какую чудесную тайну хранит дельфийская сивилла? На что указывает ее робкий взгляд?

Продолжая свой путь по тускло освещенным коридорам, ведущим в Сикстинскую капеллу, кардинал наконец припомнил образ пророка Иеремии – трагично-меланхоличный. Микеланджело в нем явно отобразил себя самого: черные приподнятые брови, длинный нос, подбородок и уста, прикрытые ладонями. Пророк удручен и подавлен грузом истинного знания. Именно там, в вышине, над Страшным судом, разгадка тайны! Кардинал ускорил шаг.

Преждевременно состарившийся, сидел он там, мучась от безысходности, познав истину. Широкой спиной он прикрывал две загадочные фигуры. Та, что слева, до странности походила на дельфийскую сивиллу, только постаревшую. Она с гримасой боли на лице отворачивалась. Справа – молодой и полный сил человек, в профиль напоминавший монаха Савонаролу. Намек? Но на что?

Отдуваясь, кардинал устремился вниз по каменной лестнице и осторожно, словно не желая нарушать покой капеллы, открыл правую створку двери. Лучи ноябрьского солнца проникали через высокие окна, заставляя сверкать и искриться геометрический рисунок пола. На творение Микеланджело ложилась мягкая тень, видны были лишь некоторые элементы изображения: там протягивалась рука, тут мелькали почти неразличимые черты лица. Он засомневался, нужно ли включать освещение. Заставить яркие лампы направить потоки света от окон на пол, который отбросит искусственный свет на потолок так же, как это происходит с естественным освещением?

Включение прожекторов чем-то напоминало сотворение мира, как это описано в Книге Бытия, Первой книге Моисея. И сказал Бог: да будет свет. И стал свет. И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы. И назвал Бог свет днем, а тьму ночью.

Перед мраморным нефом взгляд кардинала невольно обратился вверх, на тысячу раз виденное творение художника: на пророка Иоанна, провозвестника Мессии; на Бога, создающего звезды и растения, отделяющего свет от тьмы и воду – от суши, дающего жизнь Адаму, дотрагиваясь до него своим перстом; на Еву; на чету, поддавшуюся искушению змия. Кардинал от напряжения почувствовал боль в затылке и отступил на несколько шагов назад, не отводя взора от свода. Вспомнилась строка из письма Микеланджело о том, что папы, ослепленные собственной гордыней, величественно смотрят прямо перед собой вместо того, чтобы поднять крепколобые головы, посмотреть – и увидеть. В его поле зрения попал Ной, приносящий жертву после спасения от потопа. Изображение самого потопа, а затем и плывущая по воде крепость, корыстные и эгоистичные люди на необитаемом острове. Никому не будет дан шанс на спасение, даже самым смелым и любящим.

Кардинал затаил дыхание. Как часто он вглядывался в роспись, пытался истолковать ее; однако не замечал раньше, что хронология сотворения мира была обратной, Почему Микеланджело поместил благодарственное жертвоприношение до потопа? Книга Бытия 8:20: «И устроил Ной жертвенник Господу; и взял из всякого скота чистого и из всех птиц чистых и принес во всесожжение на жертвеннике». Книга Бытия 7:7: «И вошел Ной и сыновья его, и жена его, и жены сынов его с ним в ковчег от вод потопа». Неожиданно сюжет о Ное завершается его опьянением: он лежит в своем шатре пьяный от вина, он почти незаметен за Симом и Иафетом, лиц которых не видно, а сын Хам над ним насмехается.

Очевидно, Микеланджело начал с этой страницы свой цикл, для того чтобы противопоставить его сотворению мира. Казалось, что сделано это намеренно. Ведь флорентиец не мог ошибиться, так как прекрасно знал Ветхий Завет. К Новому же Завету относился с непонятной сдержанностью, почти не признавал его. И внимательный наблюдатель разочарованно заметил бы, что Микеланджело на стенах капеллы доверил отобразить Новый Завет другим художникам: Перуджино[277] – крещение Христа, Гирландайо[278] – воззвание апостолов, Росселли[279] – Тайную вечерю и Нагорную проповедь, Боттичелли[280] – искушение Христа. Микеланджело не воспринимал образ Иисуса Христа.

Здесь, в Сикстинской капелле, есть всего лишь одно изображение Христа, созданное рукой Микеланджело, – Судии на Страшном суде. Кардинал медленно приблизился к высокой стене, голубой цвет которой вызывал ощущение потока воздуха. Любого, кто подходил к картине Апокалипсиса, казалось, затягивало в эту воронку урагана, кружило и наполняло ужасом – тем большим, чем дольше человек смотрел на изображение. Но чем ближе кардинал подходил к фреске, тем спокойнее ему становилось, как на росписи Микеланджело сдержаннее становился облик библейских персонажей по мере приближения к Судье. Соотносим ли был этот мощный колосс, способный низвергнуть Голиафа, с традиционным церковным образом Христа, восставшим для того, чтобы предать человечество суду? Был ли это божественный образ, произнесший Нагорную проповедь – «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся. Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут. Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят»?

Сотни лет до и после Микеланджело Христос изображался смиренным и милосердным. Тысячелетиями создавался святой, вечный образ. Кардинал стоял на первой ступени алтаря. Даже мягкий искусственный свет не мог придать такому Иисусу отдаленное сходство с Господом милосердным. Отнюдь, он беспощадно вперил взор в землю, отказываясь даже на миг взглянуть в глаза людям, воззрившимся на него. Властный, обнаженный, красивый и могучий, как греческий бог. Только его необычайная красота выдавала божественное происхождение. Зевс-громовержец, богатырь Геркулес, вкрадчивый Аполлон… Аполлон? Этот Иисус Христос был поразительно похож на Аполлона Бельведерского, бронзовая фигура которого загадочным образом появилась в Риме, где и находилась, пока папа Юлий не распорядился поставить ее среди других статуй Бельведера. Иисус, он же Аполлон? Микеланджело сыграл со своими образами злую шутку?

Кардинал покинул капеллу через ту же дверь, в которую вошел. Он вновь поднимался вверх по лестнице так быстро, что у него голова пошла крутом. Впрочем, он отыскал бы тут дорогу и с закрытыми глазами. Но никогда этот путь не казался ему таким долгим, изнурительным и загадочным. В голове гудело так, словно несметное количество труб органа пытались заглушить одна другую. И сам того не желая, как бы услышав внутри себя неведомый голос, Еллинек вспомнил слова Откровения: «И видел я другого Ангела, сильного, сходящего с Неба, облеченного облаком; над головою его была радуга, и лице его как солнце, и ноги его как столпы огненные, в руке у него была книжка раскрытая». «И поставил он правую ногу свою на море, а левую на землю, и воскликнул громким голосом, как рыкает лев; и когда он воскликнул, тогда семь громов проговорили голосами своими. И когда семь громов проговорили голосами своими, я хотел было писать; но услышал голос с Неба, говорящий мне: скрой, что говорили семь громов, и не пиши сего».

И прислушиваясь, не прозвучит ли голос снова, кардинал опять оказался перед черной дверью архива. Она была заперта, и он постучал в нее так сильно, что заболели руки. Утомившись, он наконец замер и прислушался.

И вновь послышался голос, промолвивший слова из Откровения Иоанна. Раздавались они четко, но как бы из небытия. Голос произнес: «Пойди, возьми раскрытую книжку из руки Ангела, стоящего на море и на земле». И Ангел сказал: «Возьми и съешь ее; она будет горька во чреве твоем, но в устах твоих будет сладка, как мед». И далее – безмолвие.

Утром, около половины пятого, один из служек нашел кардинала у входа в архив Ватикана. Тот еще дышал.

На следующий день после крещения

В молочно-белом тумане кардинал различил какое-то движение. Постепенно пелена ушла, голоса стали различимыми, и Еллинек ответил на настойчивый вопрос:

– Ваше Высокопреосвященство, вы меня слышите? Вы слышите меня, Ваше Высокопреосвященство?

– Да, – ответил кардинал, увидев белый головной убор медсестры – тугое льняное полотно, обрамлявшее красноватое лицо.

– Все в порядке, Ваше Высокопреосвященство! – опередила его вопрос монахиня. – Вы потеряли сознание от приступа слабости.

– От приступа слабости?

– Вас нашли лежащим без чувств перед входом в секретный архив, Ваше Высокопреосвященство. Сейчас вы в «Fondo Assistenza Sanitaria».[281] Профессор Монтана наблюдает за вашим состоянием лично. Все в порядке. кардинал проследил взглядом за трубкой, тянувшейся из-под повязки на локте и прикрепленной к стеклянной колбе на хромированном блестящем штативе. Вторая трубка отходила от предплечья и вела к белоснежному прибору со светящимся зеленым экраном с колеблющейся линией, движение которой сопровождалось негромким звуковым сигналом. Она показывала, как бьется его сердце. Взглянув на сестру, которая улыбалась и постоянно кивала, кардинал отвел глаза. Все в комнате сверкало белизной: стены, потолок, немногочисленные предметы интерьера, даже светильники и антикварный телефон, стоявший на белой тумбочке. Еще никогда отсутствие цвета в помещении так не угнетало. Затем он припомнил то, что произошло. Возле телефона лежал скомканный пожелтевший листок бумаги.

Проследив за взглядом кардинала, монахиня осторожно дотронулась до листка, так и не взяв его в руки, и объяснила, что, когда кардинала нашли, у него во рту обнаружили этот листок; положение было опасным, так как Его Высокопреосвященство мог им подавиться. Неужели эта бумага настолько важна?

Кардинал молчал. Видно было, что он напряженно думает. Затем он взял скомканный листок и разгладил его, так что нацарапанные на нем буквы вновь стали различимы.

– Atramento ibi feci argumentum…[282] – почти беззвучно произнес кардинал. Монахиня же не поняла его слов и смущенно потупила взгляд. Она с мнимым безучастием расправила складки своего платья.

– Atramento ibi feci argumentum… – Он-то понимал значение этих слов, хотя и не был уверен, к кому конкретно они относились. Еллинек был убежден, что он на верном пути, этот след правильный и ведет к разгадке тайны.

– Вам нельзя волноваться, Ваше Высокопреосвященство! – Монахиня хотела вынуть из рук кардинала листок бумаги, но тот быстро сжал кулак.

За белой дверью больничной палаты послышались голоса. Она открылась, и в комнату вошла странная процессия: профессор Монтана, за ним государственный секретарь Касконе, потом два врача-ассистента, помощник секретаря и последний – Вильям Штиклер, камердинер папы. Монахиня поднялась.

– Ваше Высокопреосвященство! – воскликнул государственный секретарь и протянул к Еллинеку руки. Тот попытался приподняться, но Касконе помог ему снова опуститься на подушки. Затем к больному подошел профессор, взял руку кардинала, проверил пульс и кивнул.

– Как вы себя чувствуете, Ваше Высокопреосвященство?

– Небольшая слабость, профессор, но я совершенно здоров.

– У вас был сердечно-сосудистый коллапс, это не опасно для жизни, но вам следует быть внимательнее к себе, больше отдыхать и гулять, меньше работать.

– Как же это произошло, Ваше Высокопреосвященство? – поинтересовался Касконе. – Вас, с Божьей помощью, нашли перед входом в секретный архив. Не знаю, где еще воздух может быть настолько сперт, как в этом месте. Неудивительно, что вы лишились чувств.

– Ваше Высокопреосвященство, вы разрешите поговорить с вами наедине? – Еллинек решительно посмотрел на государственного секретаря, и посетители друг за другом вышли из палаты. Штиклер передал благословение папы. Еллинек осенил себя крестным знамением.

– Волнение, – начал кардинал Йозеф Еллинек, – это было волнение. В поисках толкования надписей на фресках Микеланджело я сделал открытие…

– Вам не следовало принимать это дело близко к сердцу, – резко прервал больного Касконе. – Микеланджело мертв уже четыреста лет. Он был великим художником, но отнюдь не теологом. Разве мог он хранить какую-то тайну?

– Этот человек был рожден в эпоху Ренессанса. В те времена искусство служило Церкви. Что из этого следует, не мне вам объяснять. Более того, Микеланджело родился во Флоренции, которая во все времена порождала грехи.

– Федрицци следовало сразу стереть эти символы, как только он обнаружил первые из них. Теперь слишком многие посвящены в тайну. Но мы придумаем им толкование, и дела Ватикана будут у всех на устах.

– Брат во Христе, вам так же, как и мне, известно, что Церковь наша покоится не только на гранитном фундаменте. В некоторых местах проступает и песок…

– То есть вы всерьез верите, – возмущенно перебил его государственный секретарь, – что художник, умерший четыреста лет назад, с которым, что общеизвестно, обошлись не слишком церемонно, может мстить Святой Церкви при помощи букв, обнаруженных на каких-то фресках?

Еллинек сел.

– Во-первых, речь идет не о каких-то фресках, брат во Христе, а о фресках Сикстинской капеллы. Во-вторых, Микеланджело Буонарроти, хотя и умер, вовсе не мертв. Этот художник живет – в памяти людей он живее, чем во времена его физического существования. И в-третьих, я считаю, что, ненавидя папу и Святую Церковь, он готов был использовать любую возможность, какая только могла представиться такому человеку, как он. И я говорю это со знанием дела.

– Ваше Высокопреосвященство, мне кажется, что пребывание в секретном архиве ночи напролет пагубно отражается на вашем здоровье.

– Брат во Христе, но ведь это же вы поручили мне разобраться в деле. А оно так увлекло меня, что я с удовольствием пожертвую ему пару часов сна. Над чем вы смеетесь, государственный секретарь?

Касконе покачал головой:

– Я просто не могу поверить в то, что восемь простых букв, которые ввиду досадной случайности были обнаружены при восстановлении фресок, могут потрясти римскую курию.

– Так случалось, брат мой, что, казалось бы, и более незначительные мелочи имели самый неприятный резонанс за стенами Ватикана.

– Попробуем вообразить еще раз: что может произойти, если завтра Федрицци станет обрабатывать буквы средством, которое их просто уничтожит?

– А вот я расскажу вам. Во всех газетах появятся сообщения о том, что Ватикан уничтожает произведение искусства. Более того, будут выдвигаться предположения о том, что скрывалось за буквами, и о том, что же заставило курию уничтожить надпись. Затем появятся ложные пророки, которые будут извращать толкование надписи, и вред от ее уничтожения, следовательно, будет гораздо больше, чем если она останется нетронутой.

Во время разговора Еллинек разжал кулак и показал скомканный листок:

– Я уже занялся расшифровкой надписи.

Касконе подошел ближе и взглянул на листок:

– Ну?…

– А – I – F – А – Atramento ibifeci argumentum.

– Начало звучит не слишком оптимистично. – Касконе был, видимо, задет. До сих пор он не придавал этому делу большого значения. Сейчас государственному секретарю приходилось всерьез спросить себя, не изобразил ли и вправду Микеланджело на своде Сикстинской капеллы страшное послание, угрожающее Церкви. Касконе задумался и затем сказал:

– И чем вы докажете верность своего толкования?

– В данное время я ничего не могу доказать хотя бы потому, что мне понятно толкование только части надписи. Но уже первая моя догадка доказывает, насколько опасной для Церкви может стать эта надпись.

– Что же вы предлагаете делать, Ваше Высокопреосвященство?

– Что делать? Скажу вам как брат брату: мы обречены на то, чтобы использовать именно те средства, которыми пользовался флорентиец. И если он был связан с дьяволом, нам тоже придется воспользоваться подобными услугами.

Касконе перекрестился.

В праздник папы Mарцелла

Вечером темно-синий «фиат» кардинала Еллинека остановился перед палаццо Киджи. Древнее здание имело давнюю историю, но так как имя его создателя, как и очень многое в городе, ушло в небытие, оно было названо в честь банкира Агостини Киджи. На сегодняшний день в историю здания вписывалась страница о спорном наследстве, в результате чего оно было поделено на несколько частей, сдававшихся по высоким арендным ставкам. Шофер, одетый как священник, открыл дверцу машины, и кардинал, выйдя, направился к незаметному боковому входу, у которого была установлена видеокамера. Домоправитель Аннибале улыбкой приветствовал кардинала в полумраке темного вестибюля. Он был неверующим, но два года назад, когда кардинал поселился во дворце, не моргнув глазом произнес: «Слава Богу!» Кардинал знал, что помимо того, что Аннибале был домоправителем, он еще подрабатывал менялой. К тому же он участвовал в мотокроссах и был членом КПИ.[283]

Но еще примечательнее была его супруга Джованна – женщина средних лет, которой очень шло ее имя.[284] Казалось, большую часть времени она проводила на лестничной клетке; по крайней мере, кардинал был удивлен, не увидев Джованны. Как правило, он пользовался старым лифтом, вокруг которого, как змий из рая, обвивалась широкая лестница, обрамленная коваными перилами. Однажды ему посчастливилось подсмотреть за Джованной, которая мыла лестницу, а убирала она ее, казалось, несколько раз в день. Сквозь стекла отделанного красным деревом лифта виднелись ее мясистые бедра и – miserere domine[285] – к тому же в чрезвычайно коротких чулках, крепившихся на нескромных ленточках. Кардинал, возбужденный увиденным, на следующий же день возле Пантеона исповедался у камиллинцев. Он покаялся монаху в своем грехе и попросил назначить ему соответствующее наказание. Но добродушный камиллинец из монастыря Святой Магдалены назначил кардиналу дважды прочитать молитвы «Отче наш», «Радуйся, Дева Мария» и «Славься». Отпустив грехи, дал добрый совет повязаться поясом святой Терезы и таким способом отогнать от себя распутные мысли. Монах полагал, что не взгляд грешен, а неблагочестивые мысли; и если кардинал испытал в момент созерцания удовольствие, пусть откроется ему сердце святого Камилло де Леллиса, покровителя всех больных.

Через день после этого, в очередной раз прочитав, к чему в статье «Целомудрие» призывает Encyclopaedia Catholica, обрадованный таким советом кардинал вошел в лифт, нажал на кнопку четвертого этажа и, призывая святую Агнессу, закрыл глаза, чтобы избежать любого искушения. Но поездка оказалась недолгой, намного короче, чем поездка до четвертого этажа. Когда кардинал вынужден был из-за неожиданной остановки лифта открыть глаза, он увидел входившую туда Джованну. Конечно, вид ее совсем не был соблазнительным: в одной руке было серое оцинкованное ведро с грязной водой, в другой – старая тряпка. Не ответив на приветствие ключницы, он, взволнованный, бросился вон из лифта, перед глазами мучительной картиной стоял образ, увиденный им вчера. Будто сам дьявол решил поиграть с ним: выход преградила высокая грудь Джованны, и кардинал отпрянул, будто черт от ладана.

– Второй этаж, Ваше Высокопреосвященство!

– Второй этаж? – Кардинал смутился, как Исайя пред очами Господа, и так же, как он, отвернулся. Близость Джованны, греховное тепло, исходившее от ее спины, вскружили ему голову. Время между закрытием двери и толчком, от которого лифт двинулся дальше, показалось ему вечностью. Кардинал проклял тот момент, когда решился войти в лифт. Он считал себя жертвой искушения, как Адам в раю, которому сатана явился в образе змея-искусителя. Кардинал стоял, вцепившись в холодные латунные перила, опоясавшие лифт внутри. С наигранным равнодушием он разглядывал лестничную клетку сквозь матовые стекла лифта и вдруг увидел отражение Джованны: темные глаза, высокие скулы, пухлые губы. Заметив его взгляд, Джованна резким движением отбросила волосы и уставилась на молочно-белые лампы в центре потолка. Чтобы как-то сгладить неловкое молчание, не меняя позы, девушка стала напевать: «Funiculi, funicola, funicoli, funicolaaa!»[286] – припев невинной неаполитанской песенки. Но в исполнении Джованны мотив звучал иначе: бесстыдно и греховно. Голос ее был тихим и слегка охрипшим. По крайней мере, так казалось кардиналу Бог знает почему, Еллинек не мог оторваться от отражения губ Джованны. Он припомнил слова камиллинца, что грешен не взгляд, а низменное разжигание нечестивых желаний. Кардинал был уверен в том, что получает удовольствие от созерцания Джованны. Было ли оно низменным или возвышенным?

– Четвертый этаж, Ваше Высокопреосвященство!

Кардинал, которому теперь поездка казалась слишком короткой, вышел из лифта, едва автоматическая дверь открылась, и, стараясь не коснуться женщины, обошел ее и произнес:

– Благодарю вас, синьора Джованна, благодарю вас!

Этому воспоминанию было уже два года. С тех пор кардинал соблюдал ежедневный ритуал – поднимался по лестнице. Теперь Еллинек предпочитал широкие ступени лифту. Таким образом обязательно встретишь ключницу по пути на четвертый этаж. Однако судьбе было угодно, чтобы и тогда, когда кардинал пользовался лифтом, и тогда, когда по лестнице возвращался домой в необычное время, Джованна тоже встречалась Еллинеку на пути.

В тот вечер кардинал спускался по лестнице. Понукаемый плотью, как святой Петр, Еллинек бросал вверх алчущие взгляды, ловил себя на том, что громко топа и замедлял шаги, чтобы дать ключнице время, но, дойдя до первого этажа, так никого и не встретил. Кардинала охватило то ощущение утраты чего-то желанного, которое говорит о приобретенной зависимости. Согласно совету своего исповедника он дал свободу мучительному желанию, решив не избегать встреч с излучающей усладу женщиной, а не обращать на нее внимание. Таким образом, если верить совету камиллинца, однажды он приобретет силу противостоять искусителю.

Но история Церкви учит: фантазии аскетов бывают ужаснее видений грешников. Их не избежали ни святой отец Церкви Иероним, ни святой иезуит Родригес. И этот иезуит, автор книги «Практика христианского самосовершенствования», в течение всей своей жизни страдал от видений нагих женщин, которые являлись ему по ночам и закрывали его глаза грудью. А кающийся бородач святой Иероним даже в пустыне видел танцующих римских дев, и ни ужасные циновки из кукурузных листьев, на которых он спал, ни благопристойное возлежание на боку не смогли прекратить греховные видения. Если даже аскетично жившие святые не смогли усмирить свою плоть, то как же мог бороться с этим кардинал? В полном разочаровании он спустился на второй, затем на третий этаж. И вот чулки и бедра Джованны, еще более соблазнительные и еще более реальные в мыслях Еллинека, чем наяву в тот раз, когда он впервые увидел их, двигались перед его глазами. Он достал из-под черной рясы ключи от квартиры. Кардинал жил один, хозяйство вела монахиня-францисканка; а по вечерам она уходила в свой монастырь на Авентинском холме. Кардинал привык возвращаться в пустую квартиру. Высокая мрачная передняя, обтянутая красными шелковыми обоями, разделяла квартиру на две части. Двустворчатая дверь слева вела в холл, обставленный отличной черной мебелью в стиле Novecento Italiano,[287] за ним, отделенная раздвижной стеклянной дверью, скрывалась библиотека. Спальня, ванная комната и кухня находились напротив, по другую сторону передней.

Смущенный, кардинал вошел в библиотеку. Две противоположные стены от пола до потолка были заставлены книжными полками; на третьей, обшитой деревом, висел крест, перед которым стояла обтянутая пурпурной тканью скамеечка для молитвы. Кардинал опустился на скамеечку, закрыл лицо ладонями, однако начатую молитву так и не смог договорить, ибо даже в самую страстную «Радуйся, Дева Мария» врывался соблазнительный образ Джованны. В бешенстве кардинал вскочил, сделал несколько решительных шагов по комнате и направился в неосвещенную спальню, где, перерыв весь комод, с трудом выудил кожаный ремень. Расстегнув рясу, разделся до пояса и стал хлестать себя по спине ремнем, как святой Доминик. Он начал самобичевание неуверенно, но постепенно, будто получая удовольствие от наказания, наносил удары все сильнее и сильнее. Ремень громко стегал по спине, и Бог знает, быть может, кардинал мучил бы себя в этот вечер до потери сознания, если бы звонок в дверь не вывел его из состояния транса. Он поспешно оделся, затем подошел к двери:

– Кто здесь?

Из-за двери послышался голос Джованны. «Domine nostrum!»[288] – раздалось в голове кардинала. Он быстро перекрестился и отворил дверь.

– Это передал священник! – Джованна протянула ему грязный, обернутый в бурую бумагу и перевязанный шнуром пакет.

Кардинал взглянул на Джованну и смущенно переспросил:

– Священник?

– Да, священник, доминиканец, или паллотинец, или как они там зовутся. Одет был во все черное. Сказал, что это для вас, Ваше Высокопреосвященство. Вот и все.

Кардинал взял пакет, кивнул в знак благодарности, затем поспешно притворил дверь. Еще не стихли шаги Джованны по лестнице, а кардинал уже направлялся в гостиную и опускался в одно из цветастых кресел. Эта женщина олицетворяла грех, это был змий из рая, искушение в пустыне. Domine nostrum. Что же ему делать? Он взял требник. Учение – это лекарство от плотского желания. Еллинек начал торопливо листать книгу. Остановился на Евангелии от Луки. Третье воскресенье после Троицы: «Приближались к Нему все мытари и грешники слушать Его. Фарисеи же и книжники роптали, говоря: Он принимает грешников и ест с ними. Но Он сказал им следующую притчу: кто из вас, имея сто овец и потеряв одну из них, не оставит девяноста девяти в пустыне и не пойдет за пропавшею, пока не найдет ее? А найдя, возьмет ее на плечи свои с радостью и, придя домой, созовет друзей и соседей и скажет им: порадуйтесь со мною» я нашел мою пропавшую овцу. Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии».[289]

Слова евангелиста помогли ему, как лекарство, сбивающее жар, и в страхе, что греховная лихорадка может вернуться, кардинал встал и направился в библиотеку, к скамейке для молитвы. Он искал помощи в псалмах, из которых особенно по душе ему пришелся псалом Давидов: «Поспеши, Боже, избавить меня, поспеши, Господи, на помощь мне». Кардинал читал вполголоса, почти умоляя: «Да постыдятся и посрамятся ищущие души моей! Да будут обращены назад и преданы посмеянию желающие мне зла! Да будут обращены назад за поношение меня говорящие мне: «хорошо! хорошо!» Да возрадуются и возвеселятся о Тебе все, ищущие Тебя, и любящие спасение Твое да говорят непрестанно: «велик Бог!» Я же беден и нищ; Боже, поспеши ко мне! Ты помощь моя и Избавитель мой; Господи! не замедли».[290] Пока Еллинек так медитировал, он вспомнил о пакете, который в смятении отложил в сторону. Теперь кардинал взглянул на него. Взвесив пакет в руках, будто страшась таинственного содержимого, неспешно вскрыл его. Во имя Девы Марии и всех святых! Любопытство далеко не относилось к добродетелям благочестивого христианина, но порок взял верх над истовыми молитвами кардинала: образ Джованны склонял его к греховным мыслям. Джованна снова предстала пред кардиналом, а в голове звучала Песнь песней. Никогда ничего более чувственного он не читал: «Волосы твои – как стадо коз, сходящих с горы Галаадской… как лента алая губы твои… шея твоя – как столп Давидов… два сосца твои – как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями…»rel="nofollow noopener noreferrer">[291]

Кардинал застыл: да, содержимое пакета заставило его опешить, так ослепил Савла у ворот Дамаска божественный свет. Внутри лежали очки в золотой оправе и красные домашние туфли с вышитыми крестами.

Двумя днями позже

Призвав Святой Дух в помощь, кардинал Йозеф Еллинек на внеочередном консилиуме назвал имена присутствующих на священном собрании, проходившем на Пьяцца дель Сант-Уффици в доме 11 на втором этаже. Присутствовали: Его Высокопреосвященство государственный секретарь Джулиано Касконе, он же префект Совета по общественным делам Церкви; кардинал Марио Лопес, просекретарь Конгрегации доктрины веры и епископ Кесарийский; кардинал Джузеппе Беллини, префект Конгрегации богослужения и дисциплины таинств, ответственный за ритуальные и пасторальные литургии и епископ Эльский, Франтишек Коллецки, секретарь Конгрегации католического образования, ответственный за высшие школы и университеты, а также ректор Тевтонской коллегии Санта-Мария дель Анима. Еллинек перечислил виднейших господ монсеньоров и отцов: Августина Фельдмана, управляющего Ватиканским архивом и первого архивариуса Его Святейшества, регента из монастыря на Авентинском холме; Пио Гролевски, куратора ватиканских музеев и отца монахов-проповедников; консультантов Бруно Федрицци, главного реставратора Сикстинской капеллы, профессора Антонио Паванетто, генерального директора музеев Ватикана, Риккардо Паренти, профессора истории искусств в университете Флоренции и специалиста по фрескам позднего Ренессанса и барокко, знатока творчества Микеланджело, Адама Мельцера из Общества Иисуса,[292] Уго Пироньо от еремитов Святого Августина,[293] Пьера Луиджи Зальбу от сервитов Пресвятой Девы Марии,[294] брата Феличе Чентино, епископа монастыря Святой Анастасии, брата Дезидерио Скалья, титулярного епископа монастыря Сан-Карло, и Лаудивио Закья, епископа монастыря Сан-Пьетро в Винколи. В качестве должностных лиц присутствовали монсеньоры Антонио Барберино, нотариус, Эудженио Берлинджеро, протоколист, и Франческо Салеса, писарь.

Из протокола священного собрания
Его Высокопреосвященство господин кардинал Йозеф Еллинек призвал вышеозначенных присутствующих расследовать дело в духе Эразма Роттердамского ex paucis multa, ex minimis maxima,[295] но приуменьшать его важности нельзя, потому что искусство и наука, включая теологию, за две тысячи лет нанесли Святой Матери-Церкви больший вред, нежели гонения римлян. Но первостепенной задачей должно быть не толкование загадочной надписи в Сикстинской капелле, творца которой можно, наверное, назвать антипапистом с тяжелым характером. Задача наша заключается в том, чтобы предотвратить появление различных спекуляций и предположений и в момент обнародования надписи предложить однозначное толкование. Возражение Его Высокопреосвященства Франтишека Коллецки: «Данное собрание напомнило мне похожий случай, произошедший не так давно и раздутый почти из ничего до неразрешимой проблемы только из-за того, что дело было выдвинуто на обсуждение священным собранием».

Вопрос Адама Мельцера из Общества Иисуса: «О каком случае говорит Его Высокопреосвященство Коллецки? Просим объявить малоизвестные факты».

Ответ Его Высокопреосвященства Коллецки (не без иронии): «Молодым людям да будет известно, что с позволения Его Высокопреосвященства кардинала Йозефа Еллинека как префекта Конгрегации доктрины веры (при этих словах кардинал одобрительно кивнул головой) данное собрание тайно, но безуспешно вело дискуссию о крайней плоти Господа нашего Иисуса и, несмотря на искренность намерений, способствовало тому, чтобы данная проблема стала неразрешимой».

Пьер Луиджи Зальба от сервитов Пресвятой Девы Марии негодовал.

Его Высокопреосвященство Коллецки продолжил: «Один иезуит осведомился о том, достойны ли уважения святые мощи (крайняя плоть), хранящиеся в одном монастыре. Евангелист Лука ясно говорит о том, что на восьмой день после рождения Иисус был обрезан, и его крайняя плоть хранилась в лавандовом масле. Дискуссия священного собрания на эту тему имела неожиданные последствия. Вдруг повсеместно появились мощи (крайняя плоть). К священному собранию обратились с вопросом, не должен ли был Господь наш Иисус после воскресения и вознесения унести эту святая святых своего тела с собой. Многоуважаемые члены собрания так страстно обсуждали это, что пришлось обратиться к помощи папской комиссии по толкованию церковных канонов. Однако комиссия смогла решить проблему лишь частично. Она сняла статус реликвии с крайней плоти, так как согласно канону 1281, абзац 2 лишь те части тела могут считаться реликвиями, которые претерпели муки. В то время у священного собрания был только один путь закрыть дискуссию о крайней плоти – отлучение от Церкви speciali modo». Речь была прервана Его Высокопреосвященством кардиналом Йозефом Еллинеком – он постучал по столу и сказал: «К делу, монсеньор кардинал!»

Его Высокопреосвященство Коллецки: «Я только хотел доказать, что курия может своими дискуссиями сделать из мухи слона. По сей день молчание предпочтительнее слов. Слова могут разбередить раны, молчание же ускоряет выздоровление».

Государственный секретарь и префект Совета по общественным делам церкви Джулиано Касконе вспылил: «Задача курии – не молчание! Здесь, за этим столом, мы должны решать, quoquomodo possumus».[296]

Его Высокопреосвященство кардинал Еллинек пытался его успокоить: «Братья во Христе, смирение – самая ценная христианская добродетель! Я объясню, почему данная causa[297] кажется мне столь важной, даже приближающей опасность. Здесь, в этом месте, за этим столом, триста пятьдесят лет назад обговаривалось дело, которое – смилуйся, Господи, над нами, грешниками несчастными – причинило огромный вред Святой Церкви. Я говорю о causa Galilei, а ведь оно поставило священное собрание в очень неловкое положение. Я хочу напомнить о том, что дело Галилея сначала казалось ничтожным. Родилось оно из вопроса об изменчивости неба. Я хотел бы предотвратить повторение ошибки».

Раздался взволнованный голос Уго Пироньо от еремитов Святого Августина: «Собор в Триенте запретил толкование Писания, противное учениям Святых Отцов! Галилея осудили справедливо!»

Кардинал Еллинек произнес с возрастающей горячностью: «В данном случае мы говорим не о каноническом праве. Мы говорим о вреде, нанесенном обсуждением этого дела священным собранием Церкви. И мы говорим о том, как по халатности ответственных лиц пустяк может превратиться в causa causarum».

Монсеньор Уго Пироньо раздраженно возразил: «В соответствии с научными знаниями, имевшимися в то время, было известно, что Солнце стоит в небе и обращается вокруг Земли и что Земля стоит неподвижно в центре Вселенной. Любой образованный человек мог прочесть об этом у Святых Отцов, в псалмах Соломона и Иисуса Навина. Могла ли Святая Церковь допустить, чтобы тексты данных книг вызывали сомнение? Тут недолго и до того, что некий еретик провозгласит, что не Бог изгнал Адама и Еву из рая, а Адам и Ева прогнали его, потому что хотели остаться вдвоем, и докажет это, основываясь на законах математики и астрономии». И Пироньо осенил себя крестом.

«Мне кажется, вы забываете, брат во Христе, что неправым оказался не Галилео Галилей, а священное собрание и что ошибались не астрономия с геометрией, а теология. Или еремиты и по сей день считают, что Солнце вращается вокруг Земли? (Слова Его Высокопреосвященства кардинала Еллинека вызвали беспокойство.)

Вышеупомянутый Галилей, что касается вероучения, вечного блаженства и Божественных откровений, всегда ставил теологию превыше других наук. Называл ее даже королевой среди наук. Но одновременно он был уверен в том, что теология не должна опускаться до подтасовок, свойственных низшим и ограниченным псевдонаукам. Ведь те не ведут к вечному блаженству, а ее приверженцы не могут касаться тех сфер, о которых они не имеют понятия».

Тогда монсеньор Уго Пироньо в гневе поднялся и зачитал отрывок из «De genest ad litter am» святого Августина. Ни один проповедник не сделал бы это столь пылко: «Hoc indubitanter tenendum est, ut quicquid sapientes buius mundi de natura rerum demonstrare potuerint, ostendamus nostris libris non esse contrarium: quicquid autem tili in suis voluminibus contrarium Sacris Uteris docent, sine ulla dubitatione eredamus id falsissimum esse, et, quoquomodo possumus, etiam ostendamus».[298]

Его Высокопреосвященство Марио Лопес, просекретарь Конгрегации доктрины веры и епископ Кесарийский, ответил предыдущему оратору: «Монсеньор Пироньо, описание космических явлений не входит в задачи Писания, как в задачи науки не входит толкование учения Святой Церкви. Это не мои слова, братья во Христе, это слова Галилео Галилея».

«Писание не учит конкретным вещам, потому что наука эта не ведет к спасению души. Вам знакомы слова из энциклики папы Льва XIII: Providentissimus Deus!»[299] (Это было замечание Его Высокопреосвященства кардинала Еллинека.)

Просекретарь Конгрегации доктрины веры продолжал: «Вы стремитесь вернуть Средневековье и утверждаете, что Писание более точно трактует геометрию, астрономию, музыку и медицину, чем Архимед, Боэций и Гален? Галилей в точности утверждал то, что ученые его времени могли доказать некоторые природные явления с точки зрения науки, в то время как другие высказывали лишь гипотезы. Он отказывался обсуждать истинность доводов первых и был прав, ведь их утверждения были доказаны научно. И он одновременно искал подтверждение новых гипотез, чтобы избавить от заблуждений последних. Существовал ли когда-либо ученый более добросовестный? Мне, по крайней мере, аргументы флорентийца кажутся вполне убедительными. Если он говорит о том, что научные доказательства не должны быть подчинены Писанию, нужно лишь объявить, что они не противоречат ему. В таком случае прежде, чем какое-либо объяснение природных явлений считать неверным, необходимо опровергнуть научные доказательства этого. Так должны поступать и те, кто сомневается в нем, а не те, кто считает его верным».

«Accessorium sequitur principale!»[300]

Кардинал Еллинек вновь постучал по столу и предложил вернуться к теме собрания. Он упомянул о случае Галилея лишь для того, чтобы доказать, что нанести вред Церкви могут не только официальные ее противники, но и невнимательность и негибкость ее приверженцев. В этой связи Его Высокопреосвященство упомянул о давнем споре доминиканцев с иезуитами о предопределении святого Августина, на основе которого были созданы оба братства.

Эти слова вызвали многочисленные замечания присутствующих: Адама Мельцера от Общества Иисуса, брата Дезидерио Скалья, епископа монастыря Сан-Карло, брата Феличе Чентино, епископа монастыря Святой Анастасии, и Его Высокопреосвященства Джузеппе Беллини, префекта Конгрегации богослужения и дисциплины таинств, ответственного за ритуальные и пасторальные литургии.

Но докладчик с трудом сумел вернуть дискуссию в прежнее русло: к росписи Сикстинской капеллы и к расшифровке непонятных надписей. Он предоставил слово главному реставратору Бруно Федрицци. Тот пространно описал сделанное открытие: восемь букв, обнаруженных на изображениях книг и свитков пророка Иоиля, эритрейской сивиллы и прочих фигур в порядке нахождения «А – IFA – LU – В – А», упомянув о техниках создания фресок и результатах химического анализа. Они были нанесены самим Микеланджело на фрески a secco вместе с другими поправками уже после завершения самой росписи – вместе с контурами и исправлениями пропорций.

Прозвучал вопрос государственного секретаря Джулиано Касконе: «Можно ли полностью исключить возможность того, что знаки, ставшие предметом дискуссии, были нанесены на фрески позже, рукой другого художника?»

Федрицци решительно отверг такую возможность и в доказательство своих слов сообщил, что неорганические красящие пигменты, обнаруженные в знаках, встречаются и в других элементах изображения ветхозаветных картин; тот, кто сомневается в происхождении знаков, должен усомниться и в авторстве Микеланджело, если говорить о росписи свода Сикстинской капеллы. «Были ли на других творениях художника обнаружены какие-либо аналогичные надписи?» (Вопрос Его Высокопреосвященства государственного секретаря.)

Ответ Риккардо Паренти, профессора истории искусств из университета Флоренции: «В соответствии с модой того времени Микеланджело никогда не подписывал своих произведений, исключая те, на которых изображал самого себя, что случалось довольно часто. Наличие черт лица Микеланджело неоспоримо в образе пророка Иеремии и святого Варфоломея, с содранной на Страшном суде кожей. До сих пор нельзя определенно истолковать эту особенность произведений мастера».

«То есть обнаруженная нами тайна характерна для творчества флорентийца». (Замечание Его Высокопреосвященства кардинала Еллинека.)

Ответ Паренти: «Конечно. Несмотря на то что, кроме Сикстинской капеллы, Микеланджело не создал более ни одного достойного произведения живописи. Как известно, роспись Сикстинской капеллы была сделана мастером в надежде заработать денег, с чувством ненависти к папе и к курии (во время создания произведения художника постоянно унижали) и вполне понятной жаждой мести. О каком бы способе отмщения он ни думал, это было не только намерение. Уже саму идею, выбранную художником для росписи капеллы папы, можно рассматривать как провокацию, если не как открытый вызов. Можно себе представить реакцию Церкви, если бы в наше время художник расписал папскую капеллу изображениями обнаженных мужчин и женщин в соответствии с современными идеалами красоты. А вместо христианских символов нарисовал бы сцены из жизни наркоманов, масонов или поп-звезд. Такого же рода скандал наверняка бы произошел».

Священное собрание пришло в беспокойство.

«Из спора с папой, – продолжал Паренти, – Микеланджело вышел победителем. Он поквитался: не использовал для росписи новозаветные, да и вообще христианские сюжеты. Да, на его фресках – мир духов, мотивы из Данте, неоплатонические образы и античные персонажи, которые считались в церковных кругах языческими. До сих пор непонятно, почему папа разрешил подобную роспись капеллы».

Прозвучало замечание кардинала Еллинека, префекта Конгрегации доктрины веры: «Его Святейшество Юлий II не только был против этого, он вел долгий спор с упрямым художником».

«Что значит «упрямый»? Все художники своевольны: они таким образом создают себе имя!» (Замечание отца Августина Фельдмана, ватиканского архивариуса и первого архивариуса Его Святейшества.)

Вопрос Его Высокопреосвященства кардинала Еллинека: «Как вас понимать, брат во Христе?»

Ответ отца Августина Фельдмана: «Очень просто. Искусство, если это настоящее искусство, не продается. Скажу иначе: глупо думать, что можно купить искусство. И наша causa – лучший тому пример. Когда Его Святейшество считал, что Микеланджело выполняет его задание, художник, который чувствовал себя униженным, мстил заказчику так, что Его Святейшество даже не заметил этого. Будем честными: картина мира, созданная Микеланджело в Сикстинской капелле, допускает любое толкование. Мнение, что художник символически изобразил три формы бытия человека, сотворенного Богом: физическую, душевную и духовную – кажется мне неубедительным. Только не в этой системе символов. Повседневная жизнь человека наполнена символами, напоминающими, предупреждающими, запрещающими, указывающими, они пересекаются или нейтрализуют друг друга. Но нет абсолютного символа, который был бы актуален всегда и имел универсальный характер во все времена и во всех культурах. Крест, казалось бы, самый древний христианский символ воскресения, в других культурах толкуется совершенно иначе. С другой стороны, для каждого понятия существует множество всевозможных символов. Я хочу сказать этим вот что: чтобы донести это до нас, ему не обязательно было использовать образы языческих провидиц. Даже если сивиллы являются частью Божественной силы, то это не тот Бог, которого Святая Церковь почитает Господом всемогущим, скорее, это один из богов Олимпа».

Его Высокопреосвященство кардинал Еллинек: «Святой отец, вы рассуждаете как еретик».

Отец Августин: «Я просто говорю о том, что должно броситься в глаза каждому образованному христианину, если он умеет видеть, и только для того, чтобы данное собрание отнеслось к обсуждаемому открытию с осмотрительностью, чтобы вдруг не оказаться в таком же замешательстве, как Его Святейшество Юлий».

«Какое же значение вы придаете надписи, которую озвучил нам Федрицци?» (Вопрос Его Высокопреосвященства государственного секретаря Джулиано Касконе.)

«Сейчас, – начал отец Августин, – я не могу дать ясного толкования восьми букв. Для решения этой загадки наверняка можно найти людей более одаренных, чем я. Но я бы хотел выразить мое отношение к возникшей проблеме. Ведь для этого, как я полагаю, мы все здесь собрались. (Одобрительный гул присутствующих.) Я думаю, что мы столкнулись с особым видом синкретизма – сочетания в одном изображении религиозных символов различного происхождения. Вследствие этого мы не замечаем внутреннего единства».

Мнение Его Высокопреосвященства Марио Лопеса просекретаря Конгрегации доктрины веры и епископа Кесарийского: «Это не ново и уже обсуждалось: синкретистами в XVI веке называли философов, сочетавших в своих учениях взгляды как Аристотеля, так и Платона, что, как известно, недопустимо. Но ваше замечание, брат во Христе, скорее касается анализа произведения, чем объяснения надписи!»

Отец Августин: «Так оно и есть. Я говорю об этом потому, что предполагаю, что и в символах скрывается предательский отзвук синкретизма».

«Брат во Христе, если я вас правильно понял, для расшифровки надписи вы советуете привлечь не только христианских теологов, но и…»

Отец Пио Гролевски, куратор ватиканских музеев, был внезапно прерван Его Высокопреосвященством государственным секретарем Касконе: «Мне не нужно напоминать собранию о том, что мы говорим о деле specialissimo modo. Наша задача – не допустить, чтобы Церковь и курия стали посмешищем. И если данное открытие имеет отношение к теологии, то это наша работа. Задача данного собрания – решить проблему specialissimo modo!»

Молчание.

Его Высокопреосвященство кардинал-государственный секретарь: «Хочу пояснить свои слова. Ни один звук, произнесенный на этом собрании, не должен предаваться огласке, пока собрание не найдет объяснение этой causa. Поэтому помните о главном: вера превыше искусства».

Брат Дезидерио Скалья, титулярный епископ монастыря Сан-Карло, предложил задуматься над тем, что веками фрески Микеланджело являлись для миллионов христиан источником веры. Ветхозаветные же сцены с изображением Создателя побудили многих обратиться в веру христианскую. Это скорее не теологическая проблема. Вопрос лишь в том, стоит ли привлекать внимание общественности к этому открытию.

Адам Мельцер от Общества Иисуса сообщил, что, посетив Сикстинскую капеллу, он поначалу даже не заметил еле различимых надписей и теперь отказывается серьезно обсуждать проблемы такого рода.

Профессор Паванетто, генеральный директор музеев Ватикана, молча положил на стол стопку фотографий, и Адам Мельцер просмотрел их, надев очки. «Это ни о чем не говорит, – повторял он, тщательно рассматривая фотографии. – Это ни о чем не говорит. Христианская вера требует считать истиной то, что не нуждается в необходимом и полном доказательстве, то, что должно быть принято на веру со стороны восприятия и мышления. Почему бы не усомниться в том, что уже основательно подтверждено восприятием и мышлением?»

Его Высокопреосвященство Марио Лопес, просекретарь Конгрегации доктрины веры и епископ Кесарийский (вспыльчиво): «Болтовня иезуита! Вы, люди Иисуса, всегда умели приспособиться к любой ситуации, так что вы нетребовательны. Et omnia ad maiorem Dei gloriam!»[301]

Его Высокопреосвященство кардинал Еллинек, успокаивая оратора: «Брат во Христе, проявите смирение! вo имя Господа нашего Иисуса, смягчите гнев!»

Адам Мельцер – Его Высокопреосвященству Лопесу: «Ему следовало бы извиниться при всех – не перед ним лично, он недостоин почестей, а перед Societasjesu,[302] который незаслуженно страдает от оскорблений азиатских архиепископов». Мельцер решил покинуть зал.

«Брат во Христе!» – Его Высокопреосвященство кардинал Еллинек призвал всех к спокойствию и благоразумию. Адаму Мельцеру ex officio он предложил вернуться на свое место.

Мельцер осведомился, действительно ли требование Еллинека предъявлено ex officio, потому что в ином случае из-за чрезвычайно серьезного нарушения правил со стороны Его Преосвященства епископа он не повинуется ему. После категорического подтверждения того, что требование было выдвинуто ex officio, Мельцер вернулся и, протирая очки, заметил, что собирается обратиться к высшему духовенству и потребовать сатисфакции.

Наведя таким образом порядок, кардинал Еллинек поставил вопрос о том, существует ли какая-либо связь между знаками письма и фигурами пророков и сивилл. Можно ли соотнести букву «А» с пророками Иоилем и Иеремией, может ли буква «В» быть намеком на нечто связанное с персидской сивиллой,[303] «LU» – с изображением Иезекииля и «IFA» – с эритрейской сивиллой.

Отец Августин Фельдман, управляющий Ватиканским архивом, взял слово и начал с того, что напомнил о еврейском происхождении имени Иоиль. Оно означало «Яхве есть Бог». Его пророчество говорит о дне Господнем, когда Святой Дух снизошел на Израиль, о суде над язычниками. Оно вовсе не многословное, в отличие от пространных пророчеств Иезекииля, которые составляют целую книгу, полны плачей, скорбных воздыханий и стенаний боли. Но даже с точки зрения псевдонаук о расшифровке букв и цифр, как считает отец Августин, невозможно обнаружить связь между знаками, пророками и сивиллами.

Замечание профессора Антонио Паванетто: «Не слишком ли большое значение придается тому, что знаки обнаружены только у пророков Иезекииля, Иоиля и Иеремии, тогда как Даниил и Исайя лишены каких бы то ни было символов? Это, конечно же, касается, и сивилл. Отмечены персидская и эритрейская, тогда как у дельфийской и кумской нет знаков».

Все поддержали отца Августина, однако вопрос остался без ответа.

Его Преосвященство Франтишек Коллецки, профессор католического образования, заметил, что в еврейских секретных науках использовалась магия букв и чисел, а в каббале буквы соотносились с определенными цифровыми значениями, при помощи которых проводились магические вычисления.

«Брат во Христе! – прервал оратора брат Дезидерио Скалья, титулярный епископ монастыря Сан-Карло. – Вы утверждаете, что каббалистические знаки могли оказаться в Сикстинской капелле? Или же что Микеланджело мог быть каббалистом и еретиком? Мне кажется, нам следует обратиться к более вероятным гипотезам – средневековым суевериям, например. Заклинания в те времена кодировались первыми буквами слов. Самое известное из них, пожалуй, – молитва Захарии против чумы. Начальные буквы ее слов изображаются на амулетах, колокольчиках и крестах в соответствии с формулой благословения Бенедикта. Наша вера запрещает мне произносить данную последовательность слов, но, мне кажется, она тесно связана с тем, что мы видим на своде Сикстинской капеллы».

Вопрос кардинала Джузеппе Беллини, префекта Конгрегации богослужения и дисциплины таинств: «Может, буквенные обозначения были сделаны каким-либо способом записи музыки? Были ли проведены соответствующие исследования? Ведь самым древним из них был буквенный способ: звуки записывались буквами алфавита, и только в начале тысячелетия появился знакомый нам нотный стан. Одо фон Глуни записывал буквами понравившиеся григорианские песнопения».

«Если я вас правильно понял, господин кардинал (вмешался Его Высокопреосвященство кардинал Еллинек), вы предполагаете, что буквы, изображенные Микеланджело, соответствуют некой мелодии, в основе которой лежит конкретный текст или даже определенная фраза».

Присутствующие одобрили кардинала Еллинека.

Протесты со стороны брата Пьера Луиджи Зальбы от сервитов Пресвятой Девы Марии, Уго Пироньо от еремитов Святого Августина и брата Феличе Чентино. Последний взволнованно произнес: «Братья во Христе, мы находимся на пути к тому, чтобы совершенно утратить почву под ногами. Мы говорим о языческих заклинаниях и тайных текстах песен вместо того, чтобы обратиться к благочестивым молитвам. Да пребудет с нами Господь».

Ответ регента Августина Фельдмана: «Брат во Христе, христианская вера ежедневно стремится к небесам. Разумеется, вере чужды факты, но то, что кажется незначительным, становится понятным только при помощи веры. Ни один верующий христианин не усомнится в Откровении Иоанна, философия которого выходит за временные и исторические границы и несет утешительную весть многочисленным поколениям христиан. И все же в Апокалипсисе многое загадочно и неясно и по сей день. Брат во Христе, неужели вы хотите сказать, что сомневаетесь в истинности Откровения? Вы намереваетесь оспорить то, что Откровение Иоанна в основном соответствует тому, что и сам Иисус пророчил о конце мира, только потому, что и по сей день многое в его словах остается неясным и для расшифровки требуется помощь язычества?»

Кардинал Еллинек попросил уточнить высказывание.

«Как вы истолкуете Откровение Иоанна 13:11–18, если не при помощи магии чисел? Иоанн рассказал, что видел зверя, выходящего из земли; у него два рога, как у агнца, и говорил тот, как дракон. Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое; число его шестьсот шестьдесят шесть. Так говорится в Откровении, вы все знаете это».

Вопрос (предположительно брат Феличе Чентино):

«Требует ли каждый текст расшифровки и толкования?» Ответ: «Конечно же нет. Христианин может верить; но Господь наш Иисус повелел нам думать о содержании. Так кто же этот зверь, имеющий человеческое число?

Всего через сто лет после написания Откровения Иоанном уже никто не мог ответить на этот вопрос. И до нашего времени христианская теология не знает ответа на него, разве что…»

(Многочисленные голоса: «Разве что?…»)

«…Разве что мы прибегнем к магии чисел греческого учения гностиков».

Протестующие выкрики со всех сторон. Брат Феличе Чентино, епископ монастыря Святой Анастасии, перекрестившись, воскликнул: «Господи, смилостивись над нами!»

Его Высокопреосвященство кардинал Еллинек: «Продолжайте, брат!»

Отец Августин произнес, неуверенно оглянувшись вокруг: «То, о чем я хочу сказать, каждый может найти в Ватиканском архиве, прошу это отметить. Секта Василида, гностика позднего периода античности, распространяла свое учение около 130 года после Рождества Христова. Ее члены выбрали слово ABRAXAS[304] для опознавания друг друга, а также как магическую формулу. Предположительно данное слово составлено из первых букв иудейских имен Господа. Букв в нем всего семь, но у него несколько особенностей: согласно используемой в секте магии чисел формула ABRAXAS имеет числовое значение «365». Это количество дней в году, что символизирует целостность, божественность: А – 1, В – 2, R – 100, А – 1, Х – 60, A – 1, S – 200. Также и слово Meithras[305] (дифтонг «ei» говорит о греческом происхождении) согласно магии чисел имеет значение «365», a Iesous[306] (тоже с греческим дифтонгом) – «888». Но, возвращаясь к Откровению Иоанна Богослова, обратим внимание на загадочное число «666». В той системе, о которой я говорю, значение «666» дало бы следующий порядок букв: AKAIDOMETSEBGE. Не менее бессмысленно и таинственно, чем надпись, составленная Микеланджело. Но если исходить из того, что Иоанн записал Откровение на греческом языке, и разделить буквы на группы, получится A.KAI.DOMET.SEB.GE. – аббревиатура полного официального имени правителя Дометиана: Autokrator Kaisar Dometianos Sebastos Germanikos.[307] Иоанн писал Откровение на захваченном римлянами греческом острове Патмос, и его стремление при помощи этой аллегории уничижить существовавший в то время культ императора, обожествление его просто невозможно не заметить».

После того как отец Августин завершил речь, воцарилось долгое молчание.

Государственный секретарь Джулиано Касконе спросил: «Брат Августин, вы считаете, что надпись Микеланджело такого же рода? Вы полагаете, флорентинец мог использовать магию букв одной из языческих сект, чтобы скомпрометировать Церковь и понтификов?»

Встречный вопрос отца Августина: «У вас есть объяснение получше?»

Вопрос остался без ответа. Наконец слово взял председатель собрания кардинал Еллинек. Он сказал, что дискуссия доказала: нельзя недооценивать происходящее. Он поручил отцу Августину Фельдману, управляющему секретным архивом Ватикана и первому архивариусу Его Святейшества, подобрать документацию по тайным наукам и культам, существовавшим во времена пап Юлия II, Льва X, Адриана VI, Клемента VII, Павла III, Юлия III, Марцелла II, Павла IV и Пия IV. Антонио Паренти, профессору истории искусств в университете Флоренции, было поручено исследовать биографию Микеланджело и выяснить, не было ли у того контактов с враждебными Церкви организациями. Его Высокопреосвященство Франтишек Коллецки, просекретарь Конгрегации католического образования и ректор Тевтонской коллегии, получил задание specialissimo modo привлечь семиотика для расшифровки знаков. Следующее заседание было назначено на первый понедельник после Сретения.

Ответственные за составление вышеозначенного протокола:
Монсеньор Антонио Барберино,
нотариус
Монсеньор Эудженио Берлинджеро,
протоколист
Монсеньор Франческо Салес,
писарь

Между вторым и третьим воскресеньем после Крещения

Августин, ораторианец, не мог припомнить, чтобы его когда-либо вызывал к себе государственный секретарь Джулиано Касконе, хотя он служил в Ватикане уже почти тридцать лет; ведь архивариус стоял почти на самой нижней ступеньке иерархии римской курии. Августин привык к письменным распоряжениям и с педантичностью исполнял их. Курия представляла собой сложный механизм, в котором Августин был самым маленьким винтиком. Поэтому он был изумлен, когда монсеньор Ранери, первый секретарь государственного секретаря, пригласил его в свой кабинет, и, конечно, поспешил явиться. Августин прошел через Cortile della Pigna,[308] у ворот в Cortile di San Damaso[309] назвал свое имя и цель визита и после полученного по телефону разрешения был пропущен. Государственный секретарь являлся одним из немногих кардиналов, не только работающих, но и живущих в Ватикане. На втором этаже раздавались гогочущие звуки фагота. Во славу Господа, к его радости и к удовольствию курии, монсеньор Ранери, первый секретарь государственного секретаря Касконе, брался за этот инструмент, как только выдавалась свободная минута. После прохождения через анфиладу комнат на третьем этаже в памяти вошедшего оставались лишь две: одна – с красным пологом, под которым висел герб кардинала, другая – с одиноким пристенным столиком, на котором перед распятием покоилась треугольная красная шапочка кардинала. Августин дошел до зала приемов Его Высокопреосвященства. Он также был обставлен чрезвычайно скромно – столик и дюжина кресел с высокими спинками терялись в полупустой комнате. Секретарь, сопровождавший Августина, указал архивариусу на кресло и, ни слова не говоря, исчез за дверью. Высокие стены помещения были затянуты красным дамастом. Широкие окна, завешанные плотными шторами из золотистой парчи, пропускали лишь слабый свет.

Одна из широких створок двери с шумом открылась, и кардинал-государственный секретарь Касконе, распахнув объятия, вышел в прихожую, а вслед за ним – первый секретарь и помощник секретаря, с которым Августин не был знаком. Августин встал и поклонился кардиналу. Тот громко произнес:

– Отец Августин, laudetur Jesus Christus![310] – Жестом он предложил посетителю сесть, затем подошел к столу и сел. Обоим секретарям, которые собирались было занять места за его спиной, он подал знак, и те молча покинули зал.

Секунду оба молчали. Затем кардинал-государственный секретарь заговорил:

– Отец, я попросил вас прийти потому, что ценю ваш ум и умение обращаться с документами. Мы с вами оба часть одного большого целого – часть курии. И если я являюсь его могущественной силой, которая созидает, то вы, отец, – памятью, которая ничего не упустит, – ни доброго, ни злого.

Августин сидел, опустив глаза: он точно не знал, что ему следует ответить государственному секретарю. Наконец он сказал:

– Во славу Господа и Церкви, Ваше Высокопреосвященство! – И, немного помолчав, добавил: – Я служил пяти папам, Ваше Высокопреосвященство, получил и оформил посмертные протоколы четырех из них, заверив печатью, составил полдюжины энциклик и описал десятки тысяч папок. Я думаю, могу сказать, что сделал свой вклад, да.

– Полагаю, – продолжил кардинал, – вы сделали достаточно для одной человеческой жизни…

– Вовсе нет! – прервал его архивариус.

– Что вы имеете в виду?

– Я знаю, что вы хотите сказать, Ваше Высокопреосвященство. Вы думаете, что я достаточно поработал и должен вернуться в свой орден и завершить жизнь во славу Господа. Ваше Высокопреосвященство, я не могу сделать этого! Мне нужны мои Buste, мои Tondi, пыль архива для меня – как воздух. Разве кто-то жаловался на мою неаккуратность или небрежность? Разве случалось такое, что хоть один из документов терялся? – Голос архивариуса стал громче, задрожал.

– Ну что вы, отец Августин. Именно потому, что до сих пор не было ни одной жалобы на вашу работу и вы безукоризненно выполняли любое поручение, мне представляется верным, чтобы вы сложили с себя полномочия сейчас, пока ошибки не успели закрасться в работу, пока нет претензий, пока кто-либо не сказал о том, что отец Августин не в том возрасте, он состарился и память изменила ему.

– Но память служит мне исправно, Ваше Высокопреосвященство, лучше, чем в молодые годы, шифры всех разделов я храню в памяти, а в архиве столько разделов, сколько нет ни в каком другом хранилище христианского мира. Назовите любую ценную рукопись из истории Церкви, кодекс или буллу, и я наизусть скажу вам ее шифр. Любой из моих Scrittori найдет документ за несколько минут!

Государственный секретарь Касконе поднял руки: – Отец! Я верю вам, думаю даже, что нет сейчас человека более квалифицированного, чем вы, в этой области. Но я считаю безответственным держать вас на посту до конца ваших дней, не давая шанса более юным. Я уже занялся поисками и присмотрел для этой должности способного бенедиктинца, отца Пио Сегони из монастыря Монтекассино, специалиста по классической филологии. А знакомство с правилами Святого Бенедикта из Нурсии – несомненное преимущество для архивариуса.

– Так вот оно что! – Августин отвел смущенный взгляд. В этот момент ему показалось, что жизнь его рухнула. – Вот оно что, – повторил он почти шепотом.

Государственный секретарь поднялся, не отрывая ладоней от стола, и завершил беседу словами:

– Смирение, отец, наиболее действенное средство познания небес, in nomine domini.

И будто сама собой открылась дверь, в которую вошли Касконе, первый секретарь и помощник секретаря, чтобы сопроводить государственного секретаря.

Августин последовал обратно тем же путем, что и пришел. Он смотрел перед собой, а мысли его витали около слова «смирение». Назвал бы Филиппо Нери, основатель ордена, такое послушание смирением? Не счел бы он это унижением или рабством, не воспротивился бы он такому самоуправству, цинизму? Ни разу за все время службы Августина на него не давили. Он был один из многих, исполнитель, он привык работать, слово «честолюбие» не значилось в его лексиконе. Но ни разу за всю свою жизнь он не чувствовал себя столь беспомощным. В его сердце росла ярость – чувство, до сего времени чуждое его душе, как исламская вера.

В день обращения апостола Павла

Раз в неделю Еллинек играл в шахматы. Хотя словом «играть» вряд ли стоит называть мыслительный процесс, сопровождавшийся церемонией открытия, ритуальным касанием каждой из фигур перед следующим ходом. Да, кардинал относился к тому типу людей, которые не просто играют в шахматы, – они испытывают в них необходимость. И даже в том случае, когда им нужно отвлечься от своей страсти, если к этому вынуждают обстоятельства, они втайне продолжают думать о ней. Не раз идея нового гамбита, возникшая в голове, последовательность ходов, при которой большое количество фигур приносится в жертву, чтобы пробить брешь для атаки в порядках противника, отвлекала его от благочестивой молитвы. И как принято у любителей шахмат, он давал своим открытиям громкие имена: Еллинек имел обыкновение называть придуманные им комбинации тем местом из Библии, на котором возникший образ прервал его молитву. Конечно, гамбит «Римляне 13», придуманный кардиналом в воскресенье перед Рождеством, или гамбит «Эфесийцы 3», задуманный в канун праздника Сердца Христова, были известны лишь в Ватикане, где даже в высших кругах с улыбкой закрывали глаза на это, не зная истинной этимологии данных названий.

Обычным противником кардинала был Оттанни, всегда начинавший игру с безобидного е2 – е4 (на что Еллинек отвечал столь же простым е7 – е5). Однако в течение партии противник превращался в виртуозного шахматиста, нередко ставившего кардиналу мат. После смерти кардинала-государственного секретаря он попробовал было играть с епископом Филом Канизиусом, главой Istituto per le Opère Religiose, чьи работы, по мнению мирян, касались денег, а не богословия. Но альянс этот просуществовал недолго, потому что Еллинек презирал простой обмен фигурами, в который превращалась игра, ранее доставлявшая епископу удовольствие. Еллинек предпочитал наслаждаться разработкой комбинаций и строил удивительные стратегические планы. Стал играть с монсеньором Вильямом Штиклером, камердинером Его Святейшества, обычно по пятницам, за бутылкой «Фраскати». Штиклер был прекрасным партнером не только потому, что играл он вдумчиво и на зависть красиво, но и потому, что знал название и историю возникновения любой комбинации. В такие вечера мир ограничивался маленьким пятнышком света, исходящего от старинного торшера в гостиной Еллинека и падавшего на шестьдесят четыре клетки доски.

О ходе жизни напоминал только размеренный бой барочных часов.

В Sala di merce, своеобразной сокровищнице архива с ценными вещами, подаренными папам, хранилась шахматная доска внушительных размеров из золота и фиолетовой эмали – подарок князя Орсини Его Святейшеству. Фигуры величиной с ладонь были изготовлены из золота и серебра. Доска, всегда готовая к игре, стояла среди часов и кубков, но никогда не использовалась. Однако с тех пор, как Штиклер поведал о сокровище (прошло уже более двух лет), между ним и Еллинеком началась бесконечная партия, оба партнера хранили молчание, ни разу не проронив ни слова, хотя каждый по реакции противника хотел догадаться об очередном ходе. Иногда неделю, а то и две в сокровищнице ничего не происходило, потом наступало время делать ход следующему игроку. Негласная договоренность относилась и к тому, что, пока следующий ход не сделан, противник мог вернуть фигуру на место. Так как некоторые ходы были сильно разнесены по времени, каждый из них был отточен и продуман до абсолюта. Они были тем совершеннее, чем больше времени проходило между ними. Однажды, когда Еллинек раздумывал три недели, перед тем как перенести свою ладью с а4 на е4, при встрече Штиклер проронил фразу, что шахматы, впрочем, игра не для людей их возраста, ведь самая длинная партия длилась целых двадцать семь лет. Больше Штиклер ничего не добавил.

В тот вечер в палаццо Киджи, в гостиной кардинала, Еллинек наполнил бокалы, как он обычно делал каждую пятницу, когда они встречались, и передвинул белую пешку с е2 на е4. Штиклер сделал свой ход с е7 на е5, заметив:

– Пешки – душа шахмат.

Кардинал Йозеф Еллинек кивнул, перенося правого слона на с.4.

– Это не я сказал, – пояснил свое высказывание монсеньор. – Это двести лет назад сказал Филидор, гений шахмат, к тому же композитор, француз, умерший в Лондоне.

Кардинал старался не вдумываться в слова Штиклера, так как в начале игры расценил их как попытку отвлечь его, вывести из равновесия, что уже само по себе означало бы половину успеха. Конечно, он знал Филидора; любой шахматист, если он действительно шахматист, знает его!

Штиклер передвинул слона слева на с5, с завидным упорством называя его «офицером», в ответ на это кардинал поставил белую королеву на h5, держа на примете черного короля:

– Шах!

Монсеньор же в задумчивости повторял:

– Дамы стоят денег, дамы стоят денег.

Пришло время оценить, чего стоит дерзкий ход Еллинека, угрожавший королю. Он точно знал, что при известной расторопности противника ход этот мог обернуться серьезным промахом, как знал и то, что Штиклер мог обратить фигуру в бегство, и Еллинек только зря потратил бы драгоценное время. Поэтому он предусмотрел несколько вариантов. Действительно, Штиклер ответил с уверенностью Филидора, переместив свою королеву на е7. «Нет, – подумал Еллинек, взяв коня справа, – это, конечно, не его игра». Монсеньор заметил неуверенность противника и улыбнулся. Разве есть орудие более мощное, чем улыбка соперника! Он, собственно, и не собирался сбивать кардинала с толку, так что смущенно произнес:

– Странная история вышла с фресками Сикстинской капеллы, решительно непонятная! – И невольно этим совсем вывел кардинала из равновесия.

Еллинек молчал, беспомощно глядя на своего коня, иШтиклер продолжил, стремясь прервать неловкое молчание:

– Хочу быть с вами откровенным, господин кардинал. Я сначала не придал значения происходящему. Мне казалось, что восемь букв на фресках не могут составить серьезной проблемы для курии. Но затем…

– Да? – заинтересованно переспросил кардинал. – И что затем? – Он наконец водрузил коня на еЗ.

– Затем я услышал интерпретацию отца Августина об Откровении Иоанна Богослова и толкование числа «666», за которым скрывается имя воителя Дометиана. Признаюсь, всю ночь не мог уснуть, эти буквы просто преследуют меня.

– Ход черных! – заметил кардинал, стараясь казаться спокойным. Он опасался следующего хода противника: тот перешел в активное наступление. Также боялся вопросов монсеньора, против которых он сегодня не мог ничего предпринять, впрочем, как и против его атаки. Да, он ошибся и теперь следил за тем, как Штиклер перемещал коня на с6, переходя к ответному ходу.

– Иногда, – проговорил Еллинек нерешительно, – я не уверен в том, что Сократ был прав, утверждая, что для человечества существует одно добро и одно зло – знание и незнание! Бесспорно, знание принесло этому миру уже предостаточно горестей.

– Вы считаете, было бы лучше не разгадывать тайну надписи на своде Сикстинской капеллы?

Еллинек замолчал, торопливо передвинул коня, но сразу пошел на попятную:

– J'adoube – я пойду по-другому. – И он продолжил: – Что может подвигнуть человека такого ранга, как Микеланджело, скрыть в своем творении тайну? Разумеется, не благочестивые мысли! Все тайны от нечистого. Там, наверху, между сивиллами и пророками, скрывается дьявол. Дьявол никогда не показывает своего истинного лица, он таится за самыми неожиданными масками, а буквы – наиболее часто встречающаяся и опасная его маска, так как буквы мертвы, только ум оживляет их. За одной буквой может скрываться слово, даже целая картина мира, стало быть, одна буква в состоянии перевернуть устои человечества.

Штиклер поднял голову. Слова кардинала глубоко задели его. Игра, столь удачная для него, в начале, внезапно отодвинулась на второй план. Он осторожно осведомился:

– Создается такое впечатление, словно вы знаете больше, чем говорите.

– Я ничего не знаю! – возразил Еллинек. – Ничего. Только то, что Микеланджело был гениальным человеком и встречался с самыми выдающимися и известными людьми своего времени. Так что можно предположить, что его познания были обширнее знаний каждого из этих людей в отдельности. Сознание его находилось на качественно новом уровне, который запрещен христианской верой. И только учитывая это, мы сможем расшифровать еретическую фреску флорентийца.

Штиклер словно окаменел, вдруг побледнел, и кардинал задал себе вопрос: что же могло вызвать такую реакцию у его партнера по игре? Догадки о работах Микеланджело, ход королевой на е5, а может быть, взору его открылась новая комбинация, сулящая победу? Взгляд Штиклера был устремлен мимо кардинала, но тот, обернувшись, не обнаружил ничего примечательного, что могло бы заинтересовать его соперника. Всего лишь безобидная коричневая упаковочная бумага, на которой лежали красные тапочки и очки. Монсеньора же, казалось, хватил удар. Может, ему внезапно припомнилось нечто ужасное?

Кардинал беспомощно смотрел на него, но не мог себе представить, что обычный пакет может вызвать такой шок. Еще минуту он раздумывал, как пояснить Штиклеру наличие этих странных предметов. Правда казалась ему слишком невероятной. Поэтому он решил выждать. Вдруг монсеньор поднялся. Он нетвердо стоял на ногах, держась рукой за спинку стула, будто у него кружилась голова. Не глядя на кардинала, он проговорил:

– Извините меня! – И покинул комнату, передвигаясь механически, словно кукла.

Еллинек услышал, как хлопнула дверь в прихожей. Комната погрузилась в тишину.

На четвертое воскресенье после Крещения

Кардинал-государственный секретарь Касконе служил торжественную воскресную мессу в соборе Святого Петра. Хор исполнял Missa Papae Marcelli[311] Палестрины[312] – его любимую. Касконе служил мессу in fiocchi,[313] в красном одеянии, помогали ему Фил Канизиус в качестве дьякона, монсеньор Ранери в качестве помощника дьякона и еще два монаха-доминиканца в качестве служек. Касконе читал Евангелие от Матфея 8:24–27, где Иисус повелевает морю:

«И вот, сделалось великое волнение на море, так что лодка покрывалась волнами; а Он спал. Тогда ученики Его, подойдя к Нему, разбудили Его и сказали: Господи! спаси нас, погибаем. И говорит им: что вы так боязливы, маловерные? Потом, встав, запретил ветрам и морю, и сделалась великая тишина».

Во время мессы мысли Касконе были о словах Евангелия. Корабль Церкви уже бывал в штормах. Указывали ли знаки на своде Сикстинской капеллы на приближение новой бури? Государственный секретарь был рулевым ответственным и ненавидел бури.

Было сложно, немыслимо не думать о загадке Сикстинской капеллы. После последнего хорала они направились к капелле Орсини, ризнице собора Святого Петра. Канизиус бросил мимоходом:

– Мыслями ты не с нами, брат во Христе.

Касконе и Канизиус не дружили, но в чем-то были схожи. Несмотря на их различное происхождение (один – из старого римского дворянского рода, другой – сын американского фермера), они понимали друг друга. Воспитанники иезуитов, оба были склонны к решительным мерам воздействия. Их союз был опасен для остальных членов курии; ведь Касконе, государственный секретарь, и Канизиус, банкир, воплощали в себе всю власть Ватикана.

Воскресным утром капелла Орсини в роскошном убранстве напоминает место небесного преображения. Двое певчих помогли им переодеться. Теперь Касконе был одет в короткую накидку с капюшоном. Поверх всего – красный шелковый плащ; алая шапочка со шнуром и золотой кисточкой, того же цвета туфли с золотой пряжкой. Канизиус же предпочитал скромное черное одеяние. После того как они переоделись, Канизиус отвел государственного секретаря в сторону. Синий и зеленый свет, струившийся сквозь витражи со сценами Писания, оттенял лица священников. В одной из оконных ниш они остановились и стали разговаривать вполголоса.

– Вы с ума сошли! – прошептал Канизиус. – Вы все сошли с ума. Из-за этих смешных восьми букв. Будто кто-то палкой разворошил муравейник. Я бы никогда не поверил, что курию настолько просто сбить с толку, – всего лишь восемь несчастных букв!

Касконе поднял руки.

– Что же мне делать? Господи, я же не виноват в этом открытии. Я уже думаю, что лучше бы реставраторы стерли их в тот самый день, когда обнаружили. Но теперь мы знаем о них и молчать об этом невозможно, Фил.

Тут Канизиус вышел из себя:

– Тогда дайте уже, наконец, объяснение этой проклятой находке!

Кардинал-государственный секретарь пододвинулся ближе к Канизиусу, чтобы нельзя было заметить, как он взволнован:

– Фил, я делаю все, что в моих силах, для того чтобы получить хоть какой-то результат. Я поручил Еллинеку ex officio решить эту проблему. Он созвал консилиум профессионалов, которые всесторонне обсуждают дело.

– Обсуждают! Кому вы это рассказываете… обсуждают! Можно обсуждать что угодно! Можно, обсуждая секрет, возвести его в ранг государственной тайны! Я не верю ни в загадку Сикстинской капеллы, ни в тайнопись, опасную для Церкви.

– Твоими устами глаголет Господь, брат! Но мир падок на тайны. Люди довольствуются не только едой и одеждой, машиной и четырьмя неделями отпуска в году. Люди ждут тайны. Они жаждут не совершенства от Церкви, а мистики и религиозных тайн. Восемь странных знаков на фресках сводов, которым уже несколько сотен лет, – это именно то, чего хотят люди. И самое худшее, что можно сделать в данной ситуации – разболтать об открытии до того, как мы сами найдем объяснение.

– Господь милостив, тогда найдите же его, но найдите, пока не стало слишком поздно! Знаешь, с самого начала я был против этих исследований, и ты знаешь почему. Теперь же, когда сам сатана слоняется по коридорам, оставляя следы, я чувствую ярость и ненависть. Не знаю, как к этому относиться.

– Non in verbis, sed in rebus est![314] – Касконе смущенно улыбнулся: – Я не знаю, верно ли будет отослать Августина. Он мудр. Уж если кто и в состоянии разрешить данную проблему, то это Августин. Ты слышал, какие доводы он приводил на собрании? В нем огромные знания сочетаются с талантом. Он взял Откровение Иоанна Богослова для того, чтобы доказать, что любую загадку, созданную с использованием букв и чисел, можно решить. Но ключик спрятан там, где его меньше всего предполагают найти. Августин по гностику Василиду узнал, что за зверем Иоанна с числом «666» скрывается римский правитель Дометиан. Кто же, как не Августин, Разгадает тайну Сикстинской капеллы?

Канизиус взволновался:

– Причина, из-за которой я тебя попросил снять орарианца с занимаемой должности, не в его неспособности работать. У него необычайное чутье, я опасаюсь, что он во время расследования вскроет то, что лучше бы сохранить в тайне. Ты знаешь, о чем я говорю.

Касконе оторопело посмотрел на Канизиуса. Продолжая его слушать, он кивком отвечал на приветствия проходивших мимо людей.

– Тяжело охотиться на волка, убив охотничьего пса.

– А бенедиктинец из Монтекассино?

Кардинал-государственный секретарь закатил глаза:

– Разумеется, он опытен и учен. Однако отец Пио уже сорок лет не был в Риме, ему не хватает всесторонней образованности ученого, крут интересов намного уже, если ты понимаешь, о чем я.

– Пио – это, по-моему, верный человек. Он не опасен. Августин наглец, потому что нет ничего бесстыднее, чем осознание собственной мудрости. Это знание срамнее всех вавилонских блудниц, оно олицетворяет власть. Знание и есть власть. Тот, кто это сказал, наверное, был сатаной.

– Тс-с… – Касконе попросил собеседника сдерживаться: – Нам будет сложно в этом деле без помощи Августина. Нам предстоит жить в страхе, пока загадка не будет решена. Страх просочится в наши ряды.

– Страх перед чем? Перед еретическими мыслями Микеланджело? Брат во Христе, Святая Церковь за свою историю выиграла много битв. Она выстоит и сейчас, уверен в этом!

Кардинал-государственный секретарь долго молчал, затем сказал:

– Подумай о предзнаменовании, о котором говорит пророк Даниил. Когда пьяный вавилонский царь Валтасар оскорбил Господа, на стене его дворца некая рука огнем начертала арамейское «meneh tenel и pharsin»![315] Тебе известны варианты толкования текста, который состоит из одних согласных. Одни говорят, сосчитаны одна мина, один шекель и полшекеля. Даниил же нашел совершенно иное толкование: сосчитал Бог царство твое и положил конец ему; взвешен был на весах и найден слишком легким; разделено царство твое и дано Мидянам и Персам. Царь Валтасар был убит в следующую ночь, и царство его разделено.

– Это же произошло две с половиной тысячи лет назад!

– Это ничего не меняет.

Канизиус задумался:

– Микеланджело – художник, а не пророк!

– Скульптор! – исправил его Касконе. – Скульптор, а не художник. Папа Юлий принудил его рисовать. Бесспорно, Его Святейшество не очень разбирался в искусстве и резонно полагал, что тот, кто в состоянии изваять из мрамора Деву Марию с телом Христа (по поручению кардинала Сан-Диониджи), сможет расписать и свод Сикстинской капеллы.

– Господь милосердный! – прошептал Канизиус, и Касконе продолжил:

– Поэтому нельзя думать, что в картинах Микеланджело зашифрованы благочестивые псалмы. Если Микеланджело спорил о вере или бросил вызов святой инквизиции (сейчас-то мы все понимаем, что собой представляла эта организация), мы не должны бояться буквенного ребуса. Но тот, кто сумел познать природу человека, смысл его рождения и смерти настолько, что изобразил Иисуса Христа как ангела мести, поверь мне, брат во Христе, не будет действовать как шарлатан, а восстанет из созданных им фигур как победитель в битве. – Твои философские взгляды, Джулиано, видимо, тщательно продуманы, но фантазия выше моего понимания. Однако я легко могу себе представить, что в поисках решения задачи на свет может появиться то, что принесет нам гораздо больше головной боли, чем этот ребус. Больше я тебе ничего не скажу.

Кардинал-государственный секретарь погрозил пальцем:

– Causa присвоен статус specialissimo modo, specialissimo modo, ты это понимаешь?

– Именно поэтому я полон сомнений. Это открытие будет источником различных спекуляций и гипотез. Назови хоть одну тайну, которую удалось бы скрыть за этими стенами. Чем больше пытаются утаить, тем больше о ней болтают. Мне кажется, наихудшим решением было бы закрыть Сикстинскую капеллу для посещения.

– Этого делать никто не собирается, – возразил Касконе. – Но что будет, если о тайне узнают раньше, чем мы разгадаем ее?

– Я ознакомился с делом. Просто притушите свет и объясните это необходимостью реставрации капеллы. Например, сообщите, что свежие краски должны «привыкать» к прямым лучам света.

Кардинал-государственный секретарь Джулиано Касконе утвердительно кивнул, и собеседники пошли по длинному коридору, ведущему в собор Святого Петра. На ходу Касконе бросил:

– Просто не знаю; иногда мне кажется, что это открытие – часть Божественного плана, направленного против нашей гордыни. Мир плох, непристоен и полон лжи. Но как же ему здесь быть иным!

Они вошли в церковь. Там находился список всех пап в истории Церкви. Слабый свет весеннего солнца лился из окна. Из капеллы делла Колонна слышалось пение, вызывавшее благочестивые и смиренные мысли.

Четвертое воскресенье после Крещения. В тот же день

В это же время монсеньор Штиклер, камердинер папы, направлялся в левый боковой неф собора Святого Петра, в капеллу Святого Клементина, под алтарем которой нашел вечный покой папа Григорий Великий. Штиклер ненадолго задержался у могилы папы Льва XI (Медичи). Взгляд его скользнул по надписи на розах, изображенных на постаменте – «SIC FLORUI».[316] Она напоминает о недолгих тридцати четырех днях правления папы в 1605 году. Штиклер осмотрел исповедальню (украшенное витиеватым орнаментом страшилище в стиле барокко), будто ожидая от нее некоего знака. Издали не различить, находится ли кто-либо в исповедальне. Неожиданно дверца приотворилась, и из-за нее показался белый платок. Штиклер быстро направился к исповедальне и зашел за правую дверь.

Штиклер узнал за решеткой исповедальни префекта Конгрегации богослужения и дисциплины таинств. Джузеппе Беллини. Монсеньор, казалось, был чрезвычайно взволнован. Он произнес запинаясь:

– Ваше Высокопреосвященство, тапочки и очки Джанпаоло – у Еллинека. Я видел их собственными глазами.

Теперь и по другую сторону решетки воцарилось беспокойство. Кардинал Беллини прошептал:

– У Еллинека? Вы уверены?

– О, если б я не был уверен! – голос Штиклера стал громче. Кардинал даже призвал его к спокойствию:

– Тс-с…

Камердинер папы продолжал шепотом:

– Ваше Высокопреосвященство! Я прекрасно помню тапочки Его Святейшества, а также его очки… Но даже если бы я и не знал, как они выглядят, неужели вы думаете, что где-то могут обнаружиться вещи, настолько похожие на те, что невероятным образом исчезли после неожиданной смерти Его Святейшества? Нет, я готов дать голову на отсечение: это действительно тапочки и очки Его Святейшества. Они были на упаковочной бумаге, лежали в гостиной кардинала Еллинека в палаццо Киджи.

Беллини осенил себя крестом и пробормотал что-то нечленораздельное. Штиклер разобрал лишь слова: «Да пребудет с нами Господь». Потом Беллини сначала громко, затем понизив голос произнес:

– Брат во Христе, вы понимаете, что это означает? Это должно означать, что кардинал Йозеф Еллинек, может, и не является организатором заговора против его Святейшества Джанпаоло, но наверняка причастен к нему.

– Другого объяснения я не вижу, – шепотом подтвердил Штиклер. – Я вполне осознаю важность этого открытия.

– Боже мой, Штиклер, как же вы сделали это открытие? – Беллини с трудом сдерживался.

– Это было нетрудно, Ваше Высокопреосвященство. Раз в неделю я с кардиналом Еллинеком играю в шахматы. Еллинек – отличный шахматист. Он играл с Оттанни, созданные им комбинации широко известны. В прошлую пятницу мы, как всегда, встретились. Еллинек казался удрученным. Мы сидели в гостиной, как обычно, и Еллинек начал партию успешнее, чем я. Но уже спустя несколько ходов я перешел в атаку. Случайно мой взгляд упал на комод, а там, на коричневой упаковочной бумаге, лежали тапочки и очки.

– Вы хотите сказать, что пакет был вскрыт и просто лежал на всеобщем обозрении? Еллинек даже не пытался его спрятать?

– Нет, Ваше Высокопреосвященство, это было для меня полнейшей неожиданностью. Уже сама находка заставила меня застыть, но совершенно необъяснимым мне показалось, что Еллинек так хранит подобные corpus delicti,[317] ведь в моем приходе не было ничего неожиданного.

– То есть он сделал это преднамеренно, – прошептал Беллини.

И Штиклер так же тихо ответил:

– Да, иную причину назвать невозможно.

Джузеппе Беллини вновь перекрестился, но в этот раз более медленно и вдумчиво, дотронувшись указательным пальцем до лба, груди и плеч. Прошептал:

– Ave Maria, gratia plena.[318]

По завершении молитвы Штиклер извинился за то, что позволил себе назначить кардиналу встречу в необычном месте. Зато оно одно из самых спокойных и безопасных. В Ватикане даже у стен есть уши. Совершенно не знаешь, кому можно доверять. Беллини был полностью согласен с собеседником. Надеяться нужно только на приход Господа и его праведный суд. Сложив руки для молитвы, он произнес слова из Откровения Иоанна Богослова:

– Блаженны те, которые соблюдают заповеди Его, чтобы иметь им право на древо жизни и войти в город воротами. А вне – псы и чародеи, и любодеи, и убийцы, и идолослужители, и всякий любящий и делающий неправду.

Штиклер внимал благочестивой молитве и, когда Беллини смолк, возразил:

– Ваше Высокопреосвященство, я отказываюсь верить в то, что Джанпаоло стал жертвой заговора, нет, нет, нет. – Он трижды ударил ладонью в лоб: – Разве не его все называли улыбающимся папой? Разве не был он известен добротой, разумным человеколюбием, разве не он утверждал, что является человеком, не более?

– Именно в этом и заключался его промах. После смерти Павла, быстро состарившегося, безразличного) неуверенного, по инерции исполняющего обязанности папы, курия ждала решительного правителя. По крайней мере, некоторые люди в церковных кругах – я не буду называть имен – мечтали увидеть на престоле настоящего владыку, такого, каким был Пий XII, который бичевал марксизм, осуждал южноафриканских террористов и прекратил всякую благотворительность со стороны Церкви странам третьего мира. А вместо этого получили папу, который улыбался и жал руку прокоммунистически настроенному бургомистру Рима.

– Но Джанпаоло не упал с неба! Его избрали кардиналы!

– Тс-с!.. – Беллини призвал Штиклера понизить голос. – Именно из-за того, что они же его и избрали, злоба и была велика. Ведь они предпочли его всем иным papabiles,[319] поэтому их ненависть была всеобъемлюща.

– Господь велик! Нельзя же было убивать Джанпаоло только из-за этого!

Кардинал молча вытер белым платком пот со лба.

– Его убили! – вновь прошептал Штиклер. – Я с самого начала не верил, что Джанпаоло умер своей смертью. Никогда в это не верил. Помню, что творилось. Казалось, внутри курии образовалась отдельная каста.

– Внутри курии, брат во Христе, всегда были отдельные группировки, консервативные и прогрессивные, известные и элитарные.

– Конечно, Ваше Высокопреосвященство. Джанпаоло был не первым папой, которому я служил, и именно поэтому могу утверждать, что никогда не видел такой скрытности и заговорщических настроений, как в ?е тридцать четыре дня его правления. Казалось, все стали враждовать, большинство кардиналов начали общаться с папой лишь в письменной форме. Поэтому он всегда был необычайно занят.

– Святой отец просто переутомился…

– Это официальная версия, Ваше Высокопреосвященство. И не было причин проводить вскрытие.

– Штиклер, – прошептал кардинал, – не мне вам говорить, что тело папы ни при каких обстоятельствах не подвергается вскрытию!

– Да, я знаю это, – ответил Вильям Штиклер, – но и сегодня себя спрашиваю, почему не разрешается вскрытие. Ведь с останками пап обращаются так же, как с телами других смертных. Не было ничего возвышенного в том, что вокруг ног и груди Джанпаоло обвязывали веревки и растягивали его судорогой сведенное тело с такой силой, что слышно было, как трещат и ломаются кости. Я был там и все видел, Господь мне свидетель.

– Профессор Монтана определенно указал на причину смерти – закупорка коронарной артерии.

– Ваше Высокопреосвященство! На что же еще мог указать Монтана, если не на сердечную недостаточность? Подойдя к постели покойного, он увидел, что тот в левой руке держал папку с делами, правая же безвольно свисала. Монтана повторил действия, которые я уже наблюдал после смерти папы Павла в резиденции Кастель Гандольфо: сняв с Джанпаоло очки, положил их на столик, достал серебряный молоточек, трижды ударил мертвого папу в лоб и трижды спросил, умер ли он. И когда и в третий раз ничего не услышал, то сообщил, что Его Святейшество Иоанн Павел I почил. Монтана выполнил все в соответствии с церемониалом Святой Римско-Католической Церкви.

– Requiescat in pace. Amen.[320]

– Однако странность начала обнаруживаться позже, когда прибыл кардинал-государственный секретарь. В 5:30 он уже был свежевыбрит и казался очень собранным. Взглянув на выпавшие из рук папы бумаги, кардинал объявил, что, по официальной версии, рано утром я обнаружил святого отца мертвым в кровати, и читал он не дела, а книгу о последователях Христа. Конечно, я задал вопрос, зачем же извращать факты? Почему Джанпаоло должны были найти за чтением не документов, а книги? Почему найти его должна была не сестра Винченца, которая по утрам приносила ему кофе, а я? Кому нужна вся эта ложь?

– А тапочки и очки Его Святейшества?

– Я не знаю, Ваше Высокопреосвященство. В суете они куда-то исчезли, как и документы, упавшие на пол. Сначала я не придал этому значения, так как думал, что государственный секретарь забрал эти вещи с собой. Намного позже, около полудня, когда Джанпаоло унесли, я поинтересовался, куда же дели вещи. И раскрылось ужасное. Кто-то обокрал мертвого папу.

– А Еллинек? Когда пришел Еллинек в эту комнату?

– Еллинек? Его там не было. Кардинала, насколько мне известно, в день смерти папы не было в Риме.

– То, что вы сказали, полностью совпадает с моими наблюдениями, Штиклер. Помнится, Еллинек был на первом собрании кардиналов в Сала Болонья в период Sede Vacante, но оно состоялось лишь на следующий день. То есть кардинал Еллинек никак не может быть виновником смерти папы. Об остальном Штиклер, лучше молчать. Если Рота Романа[321] возбудит дело, вы, монсеньор, наверняка окажетесь первым подозреваемым.

Камердинер подскочил. Он хотел покинуть исповедальню, но Беллини убедил его остаться. Кардинал сказал, что Штиклер неверно его понял. Во имя Иисуса и Девы Марии, он, конечно же, не подозревает Штиклера. Однако, по официальной версии, он стал бы главным свидетелем, так как последним видел святого отца и нашел его тело.

– Но я не находил его тело, Ваше Высокопреосвященство. Этот слух пустил государственный секретарь! – Монсеньор больше не мог сдерживаться.

Беллини старался успокоить Штиклера, шептал, что не слова Беллини окажутся решающими, а то, что обнаружится на суде. И придется ответить на унизительные вопросы. Ведь именно у него, Штиклера, была возможность легко подмешать парализующее вещество в одну из множества бутылочек с лечебными настойками, которые принимал папа, о чем знал весь Ватикан.

После этих слов наступило продолжительное молчание. Вильям Штиклер задумался: ему впервые пришло в голову, что Беллини мог относиться совсем не к той группировке, к которой он его всегда причислял. Судя по тону беседы, кардинал вполне мог быть в группировке Касконе или заодно с Еллинеком.

– Ваше Высокопреосвященство, – прошептал Штиклер, – как же мне вести себя?

– Что вы сказали Еллинеку? Он понял, что вы обнаружили?

– Нет. Я сделал вид, что мне стало плохо, и ушел.

– То есть Еллинек не знает, что вы увидели эти предметы?

– Если это не было преднамеренно, то нет.

– In nomine domine, в таком случае мы пока оставим открытие в тайне.

Монсеньор Вильям Штиклер, камердинер папы, в тот же день отправил кардиналу Йозефу Еллинеку письмо с извинениями, объяснив свой внезапный уход плохим самочувствием. Он выразил надежду вскоре встретиться для продолжения партии.

Сретение Марии[322]

Вечером в тот же день кардинал Йозеф Еллинек посетил палаццо Киджи. Швейцарская Аннибале, которая находилась у двери, была пуста, что случалось часто, и кардинал млел от приятного ожидания. В его голове проносились грешные мысли. Усиленно топая, он постарался предупредить о своем появлении. Наконец в высоком холле показалась она. Синьора Джованна медленно переносила свой вес с одной ноги на другую, и бедра ее при этом еще больше округлялись.

– Виопа sera, Eminenza! – громко сказала она издалека, и кардинал, едва взглянув на дешевую тонкую ткань ее черного, застегнутого на все пуговицы халата, почувствовал себя Моисеем на горе Небо, которому Господь показал благословенную страну. Но возвестил при этом, что тому на нее не ступить.

– Добрый вечер, синьора Джованна! – вежливо ответил на ее приветствие кардинал, стараясь придать голосу мягкость. Ему это не удалось вовсе, отчего он смущенно закашлял.

– Простудились? – спросила ключница уважительно. – Весна заставляет себя ждать в этом году, Ваше Высокопреосвященство. – Она стояла на ступеньку выше Еллинека, и кардинал обошел ее по широкой дуге. Это препятствие смущало его ум. Еще раз закашлявшись, он ответил:

– Еще бы, синьора Джованна, при такой-то зиме. То тепло, то холодно! – И не глядя больше на Джованну (хотя ничего больше он так не желал), Еллинек проследовал далее.

Вдохновившись и в то же время разочаровавшись от явленного ему греха, кардинал хлопнул дверью. Он сразу почувствовал, что в квартире кто-то есть. В гостиной горел свет.

– Сестра? – позвал Еллинек, но ответа не дождался. Странно было бы встретить здесь в эту пору францисканскую монахиню. Удивительно, но дверь в гостиную была открыта. Войдя в комнату, Еллинек остолбенел. В его кресле сидел священник, одетый в черное.

Кто вы? Чего вы хотите? Как вы здесь оказались? Еллинек стоял молча, словно потерял дар речи, хотя жаждал узнать ответы на эти вопросы.

Человек в черном (кардинал утратил уверенность в том, что это священник, и решил, что к нему явился сам дьявол) произнес:

– Вы получили мою посылку, Ваше Высокопреосвященство?

– То есть эти вещи прислали вы?

– Это не просто вещи – это предупреждение!

Кардинал ничего не понимал.

– Предупреждение? Кто вы? Чего вы от меня хотите? Как вы вообще здесь оказались?

Гость сделал произвольное движение рукой:

– То есть вы не знаете, что именно находится в посылке? Джанпаоло…

– Иисус, Мария… – Еллинек похолодел. Как только он услышал имя Джанпаоло, он понял, что же это за таинственная посылка, и кровь застыла у кардинала в жилах. Очки и тапочки человека, который был папой всего тридцать четыре дня! Теперь он припомнил то, чему никогда не придавал значения. Тогда, в сентябре, прошел слух, что обокрали мертвого святого отца. Говорили, что похитили всего несколько домашних мелочей. Все это всплыло в памяти кардинала, пока неизвестный бесстрастно продолжал говорить.

– Теперь вы понимаете?

– Понимаю? – Страх, непонятный, смешной, жалкий страх вдруг поразил Еллинека. Он испугался негодования человека в черном, словно Илия гнева Иезавели.

– Нет, – прошептал он беззвучно, – я ничего не понимаю. Скажите, чего вы хотите от меня и кто вас послал?

Гость отвратительно ухмыльнулся – так знающий насмехается над ничего не ведающим:

– Вы задаете слишком много вопросов, господин кардинал. Любопытство было первым в мире грехом.

– Скажите, наконец, чего вы хотите! – упрямо повторил кардинал и отметил, что его руки дрожат.

– Я? – насмешливо переспросил человек в черном. – Ничего. Я прибыл по высшему повелению: там выразили желание, чтобы вы прекратили исследования надписи на своде Сикстинской капеллы.

Кардинал Еллинек молчал. Он был готов ко всему, но это застало его врасплох. Ему потребовалось некоторое время, чтобы собраться с мыслями.

– Послушайте, в Сикстинской капелле обнаружили восемь загадочных букв, о них нельзя молчать. Ведь они имеют некое губительное значение. Мне поручено ex officio найти им толкование, которое может уберечь Церковь от тяжелых последствий. Я, как председатель священного собрания, созвал консилиум, который будет заседать до тех пор, пока не найдет решения. Почему же вы хотите стереть буквы или закрасить их, ведь это глупо, это послужит толчком к распространению всяческих слухов и сплетен.

– В основном вы совершенно правы, – сказал незнакомец. – Вы ошибаетесь только в одном. Прекращение расследования – это не желание, это приказ!

– Но я назначен ex officio.

– Вам пришлось бы остановить поиски, даже если бы вам это поручил сам Иисус Христос, Ваше Высокопреосвященство. Найдите быстро любой предлог, дайте денег экспертам, опубликуйте результаты «исследований», но остановите проведение консилиума.

– А если я против?

– Не знаю, кого предпочтет курия, живого кардинала или мертвого. Пакет был выслан для того, чтобы вы осознали, насколько серьезно ваше положение. Если уж нам Нетрудно убрать папу, не оставив после себя следов, можете быть уверены, что от кардинала избавиться намного проще. Ваша смерть не будет сенсацией, в "L'Ossevatore Romano"[323] появится лишь маленький некролог: кардинал Еллинек умер в результате несчастного случая» или: «Кардинал Еллинек покончил с собой». Не более того.

– Замолчите!

– Замолчать? Курия, частью которой вы являетесь, Ваше Высокопреосвященство, из-за молчания допустила больше ошибок, чем из-за многословия. Мне будет очень жаль, если мы не достигнем взаимопонимания. Но я почему-то уверен: вы не настолько глупы, господин кардинал. Впрочем, я повторяюсь.

Еллинек приблизился к незнакомцу. Он находился в том состоянии, когда ярость обращается в мужество:

– Послушайте, вы… вы прямо сейчас покинете мою квартиру, или… – Он схватил гостя за ворот.

– Или? – переспросил священник требовательно. Кардинал понял смехотворность своей угрозы и в бессилии отпустил незнакомца, лицо которого вновь искривила ухмылка.

– Ну, хорошо, – сказал он и как бы смахнул «следы» Еллинека со своей одежды. – Это, вообще-то, не мое дело. Я лишь посланец, моя задача выполнена. Laudetur Jesus Christus.

Приветствие прозвучало странно. Насмешка и высокомерие звучали в словах священника.

– Не утруждайте себя, – прибавил он. – Я сюда попал самостоятельно, сам и выход найду.

Это случилось на Сретение Марии. Кардинал так и не смог понять, кто был его таинственным гостем и откуда у того вещи папы. Его требование показалось Еллинеку невыполнимым, и даже более того: сейчас, когда дело осложнилось, стало еще запутаннее и таинственнее, кардинал решил использовать для разгадки тайны все подвластные ему средства. А то, что угрозы теперь направлены лично на него, только укрепило его в этом решении. Кто же, если не он, облаченный в пурпурную мантию, был обязан защитить веру и Церковь? Пусть и ценой своей жизни – ad majorem Deigloriam.[324] О загадочной встрече с незнакомцем кардинал решил пока никому не говорить: мало кто мог в это поверить, да и на следующий день после встречи он уже не вполне был уверен в том, что повстречался не с самим сатаной.

Понедельник после Сретения

Вышеназванные члены консилиума, к которым присоединился профессор по семиотике из атенеума в Латеранском дворце Габриель Маннинг, собрались в понедельник на Страстной на второе заседание под руководством кардинала Йозефа Еллинека, который, призвав в помощь Святой Дух, спросил, разгадал ли кто-либо из присутствующих содержание шифра. Ответ был отрицательным. Еллинек объяснил, что принято решение обратиться за советом к профессору Маннингу, который в настоящее время является наиболее авторитетным специалистом по семиотике. Маннинг уже ex officio ознакомился с делом и хочет в первую очередь сделать вступление о перспективах расшифровки и возможном содержании надписи.

Маннинг предупредил, что не стоит надеяться на разгадку секрета в ближайшее время. Все сведения и предположения, касающиеся таинственной надписи, говорят о том, что решение загадки следует искать за леонийскими стенами. Одним из указаний на это можно считать даже восьмизначность кода: AIFA – LUВА. В христианской символике предпочтение отдавалось цифре «7». Маннинг видит подтверждение этому в тематике, на которую создавались росписи свода. Микеланджело разбил символическое для христианства число «12», чтобы изобразить две группы сивилл и пророков. Его сотворение мира позволяет предполагать в нем иррациональную веру в символичность всего сущего. Все, что видит человек, является кодом, шифром, знаком, отображением, аллегорией. Все находится в скрытой взаимосвязи, к которой нужно найти ключ. Астрологи, пифагорейцы, гностики и каббалисты именно в момент создания Сикстинских фресок пережили свой расцвет. Многие образованные люди подпали под влияние мистических представлений того времени. К ним относилась и алхимия языка, мистики и маги которой занимались звучанием слов и букв, а также их значением.

Древние греки использовали буквы вместо музыкальных знаков: двадцать четыре тона авлоса были обозначены двадцатью четырьмя буквами алфавита. Пифагор и его современники были в восторге от открытия того, что высота тона пропорциональна длине струны, то есть слышимое может быть видимым. Так музыкальные звуки оказались воплощением цифр. Маннинг задал вопрос: почему бы буквам и здесь не соответствовать мелодии, текст которой мог дать хотя бы одно толкование или, как минимум, облегчить решение загадки?

Будет сложнее, если окажется, что в надписи зашифрованы имена, так как буквы-имена древнее, чем греческая культура. Историк Церкви Евсевий Кесарийский доказал в Praeparatio evangelica,[325] что греки взяли алфавит у иудеев. Только гораздо позже Отцы Церкви смогли растолковать алфавитно-акростические обозначения в псалмах и Плаче Иеремии.

По требованию государственного секретаря Джулиано Касконе Маннинг подтвердил свои слова примерами для того, чтобы присутствующие яснее поняли их суть: например, буква «А», начальная буква алфавита, – это звук, который во всех языках произносится с наиболее широко открытым ртом. Поэтому эта буква удостоена чести быть помощником Господа. Он использует ее для того, чтобы открыть человеку рот для произнесения слов. Буква «I», вторая буква шифра, говорит об отсутствии различий между истиной и справедливостью, потому что простую черту могут провести и дети, и молодые, и старики одинаково быстро и хорошо. «F», напротив, несет в себе некую антитезу, потому что представляет собой только одну половинку весов, которые уже при Пифагоре считались символом справедливости. При помощи этих значений уже возможно произвести приблизительное, хотя и смутное толкование первой части послания. Необходимо помнить о том, что значение слова может воплотиться в любой части речи: существительном, прилагательном или глаголе… Маннинг нарисовал в блокноте первые четыре буквы одну под другой, рядом с ними он написал интерпретацию:

А – Господь говорит

I – правду,

F – неправда же

А – лежит на устах…

Все присутствующие, особенно монахи, стали настойчиво требовать от профессора раскрыть смысл остальных букв; но Маннинг сказал, что насколько легким оказалось толкование первой части надписи, настолько сложнее зашифрована символика второй, совершенно не вписывающейся в данную систему интерпретации. «L» – это логос, то есть разум, «U» и «В» многозначны и туманны: «U» в латинице похожа на «V» – шумовой звук, подобный вою. Это воздушный и полый символ, соответствующий цифре «5». Треугольник, стоящий на своей вершине, женский срамной треугольник (при этих словах брат Дезидерио Скалья, епископ Сан-Карло, осенил себя крестом), противопоставляется мужскому символу – ромбу. Значение буквы «В» неодинаково в разных языках. В латинице, на которой сделана надпись, эта буква обозначает угрозу. На основании вышесказанного Сикстинскую надпись не удается истолковать осмысленно, а это значит, что применяется не та система.

Посыпались вопросы о том, какие еще возможности толкования может предложить профессор Маннинг. Он стал рассказывать о значении классов букв, различии согласных и гласных, которое особенно явно заметно в исследуемой надписи. Гласных она содержит больше. Пифагорейцы и грамматисты видели в отличиях гласных от согласных противопоставление души и тела. Семь гласных мистерий соответствовали греческим буквам (от них, безусловно, произошел и латинский алфавит), семи наделенных даром речи существам: 1 – ангел, 2 – внутренний голос, 3 – телесный голос человека, 4 – птицы, 5 – млекопитающие, 6 – рептилии, 7 – дикие звери. Пятнадцать согласных (столько их в греческом алфавите), наоборот, обозначают безгласные предметы: 1 – райское небо, 2 – небосвод, 3 – нижний пласт земли, 4 – верхний пласт земли, 5 – вода, 6 – воздух, 7 – мрак, 8 – свет, 9 – растения, 10 – плодоносные деревья, 11 – звезды, 12 – Солнце, 13 – Луна, 14 – рыбы в воде и 15 – морская бездна. Как считает Маннинг, это естествоведческое толкование можно осмеять, но оно показывает, что уже в древние времена существовали науки, которые занимались буквенными ребусами.

Однако Маннинг отверг и эту систему, объяснив свое решение отсутствием в надписи буквы «Y». Уже Пифагор признал букву «Y» ключом ко всем буквенным загадкам, заявляя, что три «ветви» этой буквы значат следующее: «ствол» – гласные, две «ветви» – глухие и звонкие согласные. Значит, буква «Y» – это буква, символизирующая познание. Если бы нужно было искать разгадку в соответствии с этой схемой, то можно быть уверенными, что в надписи будет и буква «Y» в качестве ключа к загадке.

Кардинал-государственный секретарь Джулиано Касконе приходил в отчаяние от перечисления бесконечных вариантов толкования. Поэтому он потребовал, чтобы Маннинг наконец рассказал о системе, при помощи которой можно было бы отыскать ответ. Какая же система подходит для расшифровки?

– Так как время поисков ограничено, я не успел в деталях исследовать вопрос, – ответил Маннинг.

Но исходя из опыта, он решил отдать предпочтение двум вариантам: с одной стороны, видно, что использовалась гематрия[326] – важная часть мистической буквенной системы, которая применялась во многих греческих, восточных, еврейских и арабских документах, кстати, и в Откровении Иоанна Богослова.

– Об этой гипотезе, – прервал его кардинал Еллинек, – консилиум уже знает от отца Августина Фельдмана. О каких вариантах толкования вы можете еще рассказать?

– С другой стороны, – продолжал профессор Габриель Маннинг, – уникальность набора букв наводит на мысль о нотариконе,[327] которым часто пользовались в древних церквях, а также в тайном учении, которое я не решаюсь назвать.

В качестве примера Маннинг привел греческое слово ICHTHYS, которое в переводе значит «рыба». Для ранних христиан оно стало символом их религии, который они обычно изображали на песке. Первоначальный смысл этого знака вскоре забылся – остался только сам символ. Позже его пришлось снова расшифровывать. За буквами слова ICHTHYS – формула Jesus Christos Theou Yios Soter, что означает Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель мира. Схоластик Альберт Магнус в Compendium theologicae veritatis[328] толкует имя Иисус, пользуясь нотариконом, – искомое слово (оно изначально неизвестно) обозначается группой букв, значение которых заключено в совокупности начальных букв других слов. В имени Иисус Альберт Магнус заметил следующее: Jucunditas maerentium, Eternitas viventium, Sanitas languentium, Ubertas egentium, Satietas esurientum.[329]

Многие известные ученые и философы занимались семантикой букв. Составляя анаграммы в Сикстинской капелле, флорентиец мог обратиться к их опыту.

Еллинек спросил, какое же тайное учение Маннинг опасался назвать.

Профессор отвечал, что еврейская каббалистика использовала буквенные шифры для сокровенных мистических знаний, а принимая во внимание порядок и распределение Сикстинских фресок, а также своеобразие отбора букв, можно было предположить, что Микеланджело хотел указать на данное учение. Большинство участников собрания были обеспокоены. Кардиналы, монсеньоры и профессора – все говорили одновременно, а Его Высокопреосвященство кардинал Лопес, просекретарь Конгрегации доктрины веры и епископ Кесарийский, неоднократно выкрикивал, что сам дьявол запустил пятерню в тело Святой Церкви, дьявол затесался в ряды ее, horribile dictu![330]

На предположение Его Высокопреосвященства кардинала Беллини о том, что это афера и мистификация, Маннинг возразил, что ему поручено выяснить не авторитетность надписи, а ее значение. Проверка достоверности является делом высокочтимого консилиума после итогов толкования смысла. Еллинек согласился с профессором, но Беллини был непреклонен, назвал семиотиков врагами веры: они готовы открыть все или ничего. Он доказывал это,приводя в пример Шекспира и Бэкона, являвшихся, по его мнению, одним и тем же человеком, да и Гете был каббалистом.

Габриель Маннинг не стал спорить с кардиналом, но снова напомнил, что в данный момент речь шла не о содержании надписи, а о ее расшифровке. До тех пор, пока надпись не будет интерпретирована, о смысле ее говорить рано.

Бесспорно, мистика букв допускает множество факторов, которые невозможно учесть в полном объеме. Изопсефия,[331] лженаука, которая связывает цифровое воплощение всевозможных слов, часто служила врагам данного сообщества контраргументом. Изопсефия основывается на нумерации греческих букв от альфы до омеги с помощью цифр от 1 до 24, поэтому ее можно было легко использовать для интерпретации многих загадок в мире. Действительно, с ее помощью достигались поразительные результаты. Выдающиеся люди присоединялись к этому учению. Наполеон считал, что уже в молодости заметил соответствие «Наполеон – 82 – Бурбон», после чего он почувствовал себя избранным стать императором Франции. Еврейские противники изопсефии легко доказывали с помощью данной лженауки, что у Книги Бытия то же значение, что и у словосочетания «сплошной обман», а толкование слов «Бог всемогущий» совпадает со значением слов «другие боги». Но мы сегодня говорим не об этом, мы собрались, чтобы найти научное объяснение надписи, интерпретацию, которая будет включать в себя доказательство того, что она верна.

После этого кардинал Йозеф Еллинек вынул из складок сутаны лист бумаги, и все присутствующие посмотрели на председателя консилиума. Кардинал сообщил, что он тоже попытался отыскать смысл надписи, но до сих пор ему недоставало мужества сообщить о своих догадках. Только теперь, когда он увидел бесконечное количество возможных вариантов и смехотворность некоторых из них, он решится, с позволения консилиума, сообщить о своих предположениях. Еллинек написал восемь букв в столбик, затем рядом с ними нетвердым почерком – слова:

A – atramento

I – ibi

F – feci

A – argumentum

L – locum

U – ultionis

В – bibliothecam

A – aptavi

Еллинек поднял лист бумаги вверх, чтобы все увидели, и медленно прочитал: Atramento ibifeci argumentum, locum ultionis bibliothecam aptavi. «Тут я выделил черным цветом библиотеку – избрал ее местом свершения возмездия».

Воцарилось длительное молчание. Кардиналы, монсеньоры и все присутствующие взирали на листок в руке кардинала.

«Библиотека как место свершения возмездия?» Как это понимать? Все вдруг стали искать архивариуса отца Августина; но его место уже занимал преемник – отец Пио. Заметив, что на него все смотрят, он пожал плечами и беспомощно развел руками.

Кардинал-государственный секретарь Джулиано Касконе слегка улыбнулся и поинтересовался, что думает Маннинг об этом толковании.

– Ничего, – ответил семиотик не колеблясь и объяснил это отсутствием аргументов для подобной интерпретации, казавшейся очень простой. Однако в ней нет никакой логики. Почему это первая буква алфавита должна означать atramentum, a не argumentum, а может, она означает aptare? Если же толкование верно, то как мы это узнаем? Нет, не мог Микеланджело все задумать настолько просто, только не Микеланджело!

Кардинал-государственный секретарь Касконе первым взял себя в руки, казалось, его надежды были обмануты, он выглядел разочарованным и даже огорченным. Кардинал спросил Маннинга о том, почему тот так уверен в своих словах и отказывает в праве на существование версии Его Высокопреосвященства кардинала Еллинека, если сам пока никакого толкования не нашел. Профессор молчал, и Касконе обернулся к Его Высокопреосвященству кардиналу Еллинеку. Может ли он дать хоть какое-то объяснение?

Еллинек, по мнению Маннинга, не мог доказать верность своих выводов ни с точки зрения смысла, ни с точки зрения формы. Он дал волю своей фантазии, как это впрочем, сделал и Микеланджело, принявшись за создание фресок. Микеланджело не был семиотиком и, конечно же, не был ученым. Его творение пришло из глубины души, преображая чувства в изображения. Кардинал не знал, долго ли раздумывал Микеланджело прежде, чем написать ту или иную букву. Содержание же Еллинек отказался обсуждать прилюдно и предложил государственному секретарю побеседовать с глазу на глаз specialissimo modo после окончания консилиума.

Тогда монахи отец Пио от монахов-проповедников, брат Дезидерио Скалья, епископ монастыря Сан-Карло, и Пьер Луиджи Зальба от сервитов Пресвятой Девы Марии возмутились, а круглые стекла очков Адама Мельцера из Общества Иисуса грозно блистали. Он ударил кулаком по столу и выкрикнул, будто Навуходоносор пред огненной пещью, что консилиум превратится в фарс, если одни будут осведомлены больше других, а некоторые будут скрывать весомые факты. В данном случае он, Адам Мельцер, просит уволить его от этого. Прочие монахи поспешили присоединиться к этому требованию. В зале тут же раздались и другие возмущенные выкрики, среди них был голос кардинала Беллини, префекта Конгрегации богослужения и дисциплины таинств. И вскоре в зале, где собрался консилиум, уже царила неразбериха, которую не смог прекратить даже Еллинек. Еллинек не без труда снова привлек к себе внимание. Каждый участник священного собрания будет извещен о причинах, но в сложившейся ситуации необходимо учитывать специфику Ватиканского архива. В нем хранятся сведения о высших чинах курии specialissimo modo. Адам Мельцер, до конца не выслушав кардинала, предположил, что консилиум собирался для отвода глаз, что секрет давно открыт, но по непонятным причинам о результатах ничего не сообщается. Иначе как еще можно расценить заявление Его Высокопреосвященства Еллинека, принадлежащего к высшим кругам, что разгадка им найдена. Очевидно, она находится в архиве, куда простым смертным вход закрыт. По мнению Мельцера, истинный смысл надписи давно известен, но он оскорбителен для Церкви, поэтому было решено созвать данный консилиум, чтобы создать безобидную замену толкованию. Мельцер назвал это фарисейством, как вопрос, заданный священниками и левитами Иоанну по ту сторону реки Иордан.

Еллинек, вскочив, запретил Мельцеру продолжать, назвав его речь недостойной истинного христианина, к тому же непродуманной. Молчание, несомненно, было бы в данной ситуации предпочтительней. Оскорбленный и почитающий данную causa, он все-таки не будет назначать взыскания, так как осознает, что у всех нервы на пределе и иные уже завтра пожалеют о сказанном. Нет, он, Еллинек, тоже не знает смысла надписи. Своей версией он хотел лишь выказать уважение к профессору.

А Маннинг назвал происходящее нечестным и неправомерным, а также противоречащим христианской морали. Однако он не собирается исследовать то, что уже Давно известно, только лишь для того, чтобы версия обрела стройность и понравилась курии. Семиотик потребовал открыть для него доступ к секретному архиву, иначе он отказывался от продолжения исследований. Припертый к стенке, Еллинек попросил снять с него все обязанности, но был прерван кардиналом-государственным секретарем:

– Non est possibile, ex officio![332]

Он сделал попытку успокоить всех присутствующих. Таким образом, консилиум быстро и неожиданно завершил свою работу, так ни на йоту и не приблизившись к разгадке. Помимо разногласий в их ряды закралась и подозрительность. Все перестали доверять друг Другу: монахи – кардиналам, кардиналы – профессорам, профессора – кардиналам. Кардинал Беллини – кардиналу Еллинеку, кардинал Еллинек – кардиналу-государственному секретарю, кардинал-государственный секретарь – кардиналу Еллинеку, кардинал Еллинек – монсеньору Штиклеру, монсеньор Штиклер – кардиналу Еллинеку, Мельцер – кардиналу Еллинеку. По-видимому, к кардиналу Йозефу Еллинеку все члены курии испытывали теперь лишь враждебные чувства. И казалось, что гнев Всевышнего настиг Ватикан, как однажды Содом и Гоморру.


В тот же день в молельне на Авентинском холме неожиданно встретились отец Пио Сегони и аббат монастыря. Аббат не узнавал бенедиктинца из Монтекассино, но тот настаивал, что они учились в одной семинарии. Речь его становилась все громче, так что аббат, пряча руки в фалдах одежды, успокаивал его.

Пио, сверкая глазами, говорил о документах того времени:

– Они должны находиться в этом монастыре, я знаю. Если бы они были отправлены в другое место, это не удалось бы сохранить в тайне. Где же они?

Аббат хотел успокоить взволнованного священника:

– Брат во Христе, документы, о которых вы говорите существуют лишь в вашей голове. Если бы они были здесь, я бы знал об этом. Ведь я полжизни провел в этом монастыре.

– Несомненно, аббат, – говорил Пио Сегони с циничной ухмылкой, – вы спокойно пережили все благодаря своей способности держать язык за зубами.

– Легче молчать, чем думать о том, что ты сказал, брат.

– Да, знаю по себе: мне всегда вредило то, о чем я должен был сказать. Я всю жизнь винился в том, в чем повинен не был. Это больно. Меня бросали из одного аббатства в другое, из одного приората в другой. Господи милостивый, я похож на прокаженного из Библии.

– Вы живете согласно Ordo Sancti Benedicts брат, а правила ордена предписывают трудиться всюду. А теперь идите.

Так закончился разговор. Собеседники расстались, не вспомнив о словах апостола Павла: «Гневаясь, не согрешайте: солнце да не зайдет во гневе вашем».

Предположительно в Прощеное воскресенье

Несколько дней спустя, должно быть, в Прощеное воскресенье, но точно уже никто этого установить не может, как не важно это и для нашего повествования, кардинал Еллинек направился в архив. Поздним вечером (кардинал был обременен делами) раздавались привычные гогочущие звуки фагота монсеньора Ранери, наполнявшие коридоры папского дворца. Еллинек был убежден, что только он в состоянии будет помочь расшифровке надписи, если изучит секретный архив досконально. Ведь у Беллини и Лопеса не было разрешения посещать секретные комнаты, а Касконе, по мнению Еллинека, стремился скрыть правду, а не доискаться истины. Он, как всегда, вошел туда через заднюю дверь, когда в ответ на условный стук ее открыл один из Scrittori. Юноша испытывал природный стыд, вернее, благоговение, перед книгами. Кардинал не знал ни его имени, ни имен остальных. Сам Еллинек не испытывал стыда перед книгами. Они как бы бросали ему вызов, возбуждали, как плоть Джованны. Он любил гладить книги, раздевать их, вынимая из обложки, – книги были его страстью.

Как в лабиринте Минотавра, в этом – из книжных томов и черных книжных шкафов – никогда нельзя было знать наверное, есть ли в архиве кто-нибудь еще. А может быть, пришедший был единственным исследователем учений, ересей и Слова, которое, как говорится в Писании, было в начале. И тот, кто познал премудрость чтения меж строк, как «Отче наш», тот, как и сам Еллинек, чувствовал жуткую всесильную мощь слов, которые были более могучими, чем воины и войны. Они могли создавать миры – и разрушать их. Спасение – и вечное проклятие, смерть – и жизнь, небеса – и ад. Нигде эти противопоставленные понятия не сходились так близко, как здесь. Еллинек понимал это. Имея доступ к самым сокровенным тайнам, постиг это лучше, чем кто бы то ни было. Именно поэтому опасался знаков флорентийца больше всех в Ватикане. Он боялся их, потому что прочел больше остальных. Он понимал, что, несмотря на это, разумеет совсем немного. Тысячи жизней не хватило бы, чтобы раскрыть все тайны Archivio Segreto.

Еллинек взял из рук Scrittore настольную лампу и направился в Riserva. Отец Августин ни разу не преодолевал путь наверх по узкой винтовой лестнице, к той двери, за которую даже ему был закрыт доступ. Отец Пио с согласия Еллинека отменил этот обычай, поэтому Еллинек носил в кармане сутаны тяжелый ключ с двумя бородками. На лестнице стоял резкий запах. Как же он ненавидел этот убийственный запах противогрибковых химикатов, который перебивал возбуждающий запах книг! Дойдя До черной двери, он вложил ключ в замок.

Еллинек открыл дверь, и на секунду ему показалось, что среди полок кто-то потушил тусклый свет. Но этого просто не могло быть, и кардинал, заперев за собой дверь и освещая путь лампой, подошел к шкафу, в котором хранились документы флорентийца.

Еллинек, раскладывая бумаги на две стопки (прочитанные и те, которые ему еще предстояло изучить), размышлял о том, почему же великое открывается лишь художникам? Письма Микеланджело пронизаны злобой, горечью, досадой, в них сквозит подавленность. Казалось, словно Микеланджело был от рождения обречен на несчастье: taedium vitae[333] повсюду, везде ложь, интриги и враги. Флорентийцу одно время даже чудилось, что его преследуют убийцы. Мучил страх апокалипсиса. И если ужас оставлял его, на смену ему приходил другой. Он мучил себя сам, бредил метафизикой, он был вечным рабом неизбывной скорби. Служило ли все это пищей для его творчества? Неужели необходимо стать рабом, чтобы насладиться полнотой свободы? Ослепнуть, чтобы оценить способность видеть? Глухим, чтобы иметь возможность слышать?

Досье неизвестного автора о восьмидесятиоднолетнем Микеланджело, который в то время стал архитектором собора Святого Петра. «Старик брызжет слюной и впадает в детство. Пора уже прогнать флорентийца со службы, так как непонятно, в состоянии ли он воплотить то, что рисует на бумаге. М. замечал ошибки в вычислениях, которые, если и не являлись порождениями его фантазии, приписывались Нанни Биджо, молодому зодчему, который уже мечтал занять место флорентийца». Как бы то ни было, их споры мешали делу. Все указывало на то, чтобы отпустить М., назначив на его место Биджо.

Среди писем – сонеты, написанные рукой Микеланджело, но так и не дошедшие до адресата. Что-то в них было ясно, что-то загадочно, но любой документ мог привести к разгадке.

На склоне лет, уж к смерти приближаясь,
Я поздно понял твой соблазн, о свет, —
Ты счастием манишь, какого нет,
И отдыхом, что умер, не рождаясь.
Стыдясь и ужасаясь
Того, чем прежде жил,
И с неба слыша зовы, —
Увы, я вновь прельщаюсь
Грехом, что был мне мил,
В ком смерть душе, а плоти – лишь оковы.
Вам говорит суровый
Мой опыт: в Небо внидет только тот,
Кто, чуть родившись, тотчас вновь умрет.[334]
Нет, сонеты Микеланджело не были полны христианских мыслей, скорее, здесь можно было найти идеи Софокла, согласно которым умнее было бы вовсе не рождаться на свет. Какой же грех был так мил и уничтожил душу Микеланджело?

Письмо некоего Карло, инквизитора: «М. вызывает подозрения, потому что он по ночам, а не светлым днем, скрывая свои дела, посещает в пригороде дома еретиков и каббалистов, которых каждый благоверный христианин должен избегать: Confiitatis maledictis, flammis acribus addictis».[335]

Микеланджело – каббалист, приверженец секретного иудейского учения? Как ни невероятно это звучало, но кое-какие факты подтверждали это предположение. Почему незадолго до своей смерти флорентиец сжег все свои рисунки и чертежи? Почему? Запись его лекаря подтверждает это. Но что находилось в опечатанном ларце, который после смерти флорентийца открыли его друзья, Даниеле да Вольтера и Томазо Кавальери? Были ли в сундуке только восемь тысяч скудо, как они говорят? Или друзья обнаружили судьбоносный документ и спрятали его в тайнике? Почему Микеланджело не хотел, чтобы его хоронили в Риме, где он прожил последние тридцать лет и создал величайшие свои творения?

Копия письма его лекаря Жерардо Фиделиссими из Пистойи герцогу Флорентийскому: «Сегодня вечером ушел в лучший мир великолепный мастер, обладавший уникальным дарованием, Микеланджело Буонарроти, и так как я вместе с другими врачевателями заботился о нем, болеющем, то взял на себя выполнение его желания: тело его будет перевезено во Флоренцию. Кроме того, так как никто из родственников не присутствовал при кончине, а почивший в бозе не оставил завещания, я позволил себе, Ваше превосходительство, сообщить Вам, так ценившему некоторые его качества, эту новость, дабы желание усопшего было исполнено, а его прекрасная родина имела честь хранить кости великого человека, которого однажды и подарила нам. – Рим, 13 февраля 1564,[336] Жерардо, доктор медицины».

Почему, Domine Deus,[337] все эти письма, досье и копии хранились в архиве Ватикана? Зачем изымались письма, зачем составлялись досье? Если объяснение тому и существовало, то, видимо, только одно: Микеланджело, гениальный художник, прославивший Церковь своими творениями, как никто другой, подозревался в ереси. После его смерти это подозрение каким-то образом подтвердилось, потому как одного его было недостаточно для того, чтобы хранить какие-либо материалы в секретном архиве.

Погруженный в мрачные мысли, кардинал при свете лампы просматривал документ за документом, как вдруг один из листов выпорхнул из его рук и упал на пол. Еллинек наклонился, чтобы поднять его, и свет лампы, которую он держал в левой руке, упал на пустую нижнюю полку шкафа – сквозь нее можно было видеть соседний ряд полок. Deus Sabaoth,[338] этого просто не могло быть! За полкой Еллинек увидел ботинки, он решил, что ошибся, надеялся, что в душной атмосфере архива это ему показалось. Но тут хозяин ботинок отступил на цыпочках вглубь. Еллинек застыл, как жена Лота, когда Господь низверг на Содом и Гоморру огонь и серу.

– Эй, – крикнул он взволнованно, – кто там? – Он осветил темноту, обошел полку, заглянув туда, где ему привиделась фигура. Однако свет его лампы был слишком слаб для того, чтобы осветить все уголки прохода между полками. Тогда кардинал затаился и медленно, стараясь не издавать ни звука, двинулся вперед: – Кто здесь? – снова выкрикнул он, скорее чтобы придать себе смелости, чем в надежде услышать ответ. – Кто здесь? Есть здесь кто-нибудь?

Еллинека охватил страх – чувство, незнакомое ему раньше и пробудившееся теперь из-за необычности, загадочности, непредсказуемости ситуации. Кардинал резко обернулся, осветив место, где только что прошел, и то место, где видел человека. Свет весело затанцевал по папкам, которые отбрасывали длинные тени на стены и потолок. Некоторые тени казались монстрами, тянувшими к нему свои чудовищные щупальца. В этот момент, то ли под воздействием этих видений, то ли из-за духоты помещения, в котором не было окон, кардиналу послышались голоса, сначала неясные, затем один из них стал внятнее:

– Что видишь ты, Иеремия?

И Еллинек, будто так оно и должно было быть, произнес:

– Вижу жезл миндального дерева. А голос продолжил:

– Ты верно видишь; ибо Я бодрствую над словом Моим, чтоб оно скоро исполнилось.

И снова прозвучал незнакомый голос:

– Что видишь ты?

На что кардинал, покачивая головой, ответил:

– Вижу поддуваемый ветром кипящий котел, и лицо его со стороны севера.

И голос сказал:

– От севера откроется бедствие на всех обитателей сей земли. Я призову все племена царств северных, и придут они, и поставят каждый престол свой при входе в ворота Иерусалима, и вокруг всех стен его, и во всех городах Иудейских. И произнесу над ними суды Мои за все беззакония их, за то, что они оставили Меня и воскуряли фимиам чужеземным богам и поклонялись делам рук своих. И вот, Я поставил тебя ныне укрепленным городом и железным столбом и медною стеною на всей этой земле, против царей Иуды, против князей его, против священников его и против народа земли сей.[339]

Еще вслушиваясь в слова, которые звучали из темноты, кардинал заметил в дальнем уголке комнаты тусклый свет, опасливый луч, направленный в потолок. И он вновь нерешительно спросил:

– Кто здесь? Здесь кто-нибудь есть?

Но уже через мгновение Еллинек закричал от страха: ему показалось, будто тот, кто находился в комнате, дернул его за рукав.

Еллинек посветил в сторону и увидел, что зацепился за фолиант. И когда свет его лампы скользнул по книгам, перед глазами вспыхнули, будто огненное проклятие, слова: «LIBER HIEREMIAS». Книга Иеремии.

Кардинал осенил себя крестом. Вдалеке все еще брезжил свет. С минуту Еллинек размышлял, следует ли ему просто бежать, оставив тайну тайной, и может ли он что-либо изменить, действуя подобным образом. Но затем ему пришло в голову, что это внезапное появление может разрешить всякую неопределенность и причины всех бедствий. Другой человек, быть может, думал точно так же. Еллинек осторожно стал двигаться дальше и наконец приблизился к источнику света. Он притаился за полками, направив свет своей лампы назад: перед ним на полу лежала другая лампа, свет ее был устремлен в потолок. В этот момент в совершенно неожиданном месте раздался шум: дверь в секретный архив захлопнулась, ключ о двух бородках провернулся в замке. Кардинал поднял лампу и направился к двери. Та была заперта. Теперь он знал, что секретный архив намного менее секретен, чем он полагал.

Еллинек отпер дверь, кашлянул, и тут же на пороге возник впустивший его Scrittore.

– Вы кого-нибудь видели? – спросил кардинал, постаравшись задать вопрос спокойным голосом.

– Когда? – переспросил Scrittore.

– Только что.

Scrittore отрицательно покачал головой:

– Последний посетитель ушел два часа назад. Монах из Тевтонской коллегии. Его имя записано в реестре посещений.

– А в секретном архиве?

– Ваше Высокопреосвященство! – возмущенно ответил Scrittore, будто подобная мысль уже сама по себе была кощунственной.

– Вы не слышали, как хлопнула дверь в секретные комнаты?

– Конечно слышал, Ваше Высокопреосвященство, я же знал, что здесь были вы!

– Хорошо, хорошо. – Еллинек поставил лампу на место. – Да, кстати, сколько ламп у вас есть для посещения секретных комнат?

– Две, – ответил Scrittore, – по одной для каждого, кто имеет доступ туда: для Его Святейшества и для вас, Ваше Высокопреосвященство.

– Хорошо, хорошо, – повторил Еллинек. – А когда вы в последний раз видели здесь Его Святейшество или кардинала-государственного секретаря?

– Ваше Высокопреосвященство, это было очень-очень давно. Я даже и не припомню! – говоря это, он нагнулся и поднял с пола пергамент. – Вы что-то потеряли, Ваше Высокопреосвященство!

– Я? – Еллинек посмотрел на пергамент, наверняка зная, что ничего не ронял, затем взял себя в руки: – Давайте его мне, благодарю вас.

Scrittore вежливо поклонился и отошел. Еллинек сел за один из боковых столиков и, убедившись, что за ним никто не наблюдает, развернул пергамент. Это был документ, подписанный Адрианом VI. Видимо, убежавший обронил его в спешке. Кардинал Еллинек с жадностью углубился в чтение послания на латыни: «С болью и печалью мы, Божьей милостью наместник Бога на земле, папа Адриан VI, смотрим на все множащиеся болезни Церкви: как ее головы, так и рядовых членов. Священные вещи ставятся на службу преступным целям и для собственной корысти, заповеди Святой Церкви годны лишь на то, чтобы их преступать. Даже кардиналы и прелаты курии сошли с пути истинного, да, они являют священникам низшего ранга пример греховный вместо благочестивого. По этим и другим причинам, о которых уведомляю в личных посланиях, а также чтобы прекратить крамолу, я произведу церковную реформу…» На этом месте рукопись обрывалась.

Текст был похож на проект буллы, которую папа Адриан VI так никогда и не смог составить, проект, который не был воплощен в жизнь случайно или преднамеренно. Папа Адриан, последний папа-неитальянец за четыре с половиной сотни лет, умер в сентябре 1523 года всего лишь после нескольких месяцев пребывания у власти. Поговаривали, что его отравил личный врач. Еллинек задумался над тем, зачем этот пергамент нужен таинственному посетителю секретного архива. Связан ли этот документ с росписью Сикстинской капеллы, или тут творились вещи, о которых он и вовсе не имел понятия? Он спрятал пергамент в сутане и поднялся.

Кардинал прошел через Sala ai merce, чтобы посмотреть, сделал ли монсеньор следующий ход в их нескончаемом поединке. Это показалось ему наилучшей возможностью подумать, потому что в голове вертелась одна мысль: что же здесь вообще происходит? Кто и что пытается утаить?

Партия, игравшаяся на драгоценной доске, без участия кардинала превратилась в испанскую. Дебют Еллинека начинался ходом пешки е2 – е4, монсеньор Штиклер ответил е7 – е5. Еллинек пошел конем gl – f3, Штиклер также пустил в ход коня b8 – с6. На что кардинал ответил слоном fl – b5. Штиклер долго раздумывал. Конечно, монсеньору нежелательно было отвечать симметрично, то есть ходить слоном на b4, потому что на с3 еще не стоял конь, так что Еллинек мог ходом пешкой на с3 обратить его слона в бегство. Эта ситуация должна была быть тщательно продумана. Через две недели Штиклер наконец сделал ход пешкой на а6б, затем игра пошла живее. Партия уже была на двенадцатом ходу: Еллинек перенес белого коня с f3 на g5. Такая активизация позиции, очевидно, поразила Штиклера, так как монсеньор медлил уже несколько дней.

В ту ночь Еллинек не мог уснуть. Вопреки обычаю он лег поздно, но мысль о загадочном посетителе архива не оставляла его. Кто-то еще интересовался содержанием документов? На какой же след навел его пергамент папы Адриана? В полусне кардинал развивал сотни версий, припоминал множество имен членов курии и не находил ответа. Около полуночи он встал, надел алый халат и, сунув руки в карманы, принялся в волнении ходить по спальне. За окном виднелась автомобильная заправочная станция, которая в полночь закрывалась. Охранник, насвистывая мелодию, сел на свой велосипед и исчез во тьме. В телефонной будке на тротуаре мужчина с серьезным лицом с кем-то беседовал, затем рассмеялся, вышел на улицу и зашагал к входу в палаццо Киджи. Еллинек открыл окно, нагнулся и в свете фонарей проследил за тем, как мужчина скрылся в доме. Кардинал часто замечал, как мужчины звонили из телефонной будки напротив, затем входили в дом. Он подошел к входной двери квартиры и прислушался. В холле раздавался звук шагов. Они затихли у квартиры домоправителя.

На минуту он закрыл глаза и попытался представить, что Фома Аквинский, Спиноза, Августин, Амброзии, Иероним или Афанасий, известные твердостью своей веры, создают под угрозой смерти загадочную надпись, в которой теологически обосновывают учение, способное уничтожить Церковь. Ударив себя кулаком в грудь, кардинал постарался прогнать грешные мысли и прошептал:

– Libera те, Domine, de morte aeterna in die ilia tremenda, quando coeli movendi sunt et terra.[340]

Еллинек еще не прочел молитву, как на лестнице послышался смех. Джованна!

В среду на первой неделе Великого поста

На первой неделе Великого поста, в среду, стряслось неизбежное: коммунистический еженедельник «Unità» на первой полосе опубликовал заметку о загадочном открытии, связанном с Сикстинскими фресками.

В простом и одновременно изысканно обставленном офисе в Istituto per le Opère Religiose Фил Канизиус взял в руки газету, ударил ею по столу и возмущенно воскликнул:

– Как только это могло произойти! Этого нельзя было допускать! Это дело для Рота Романа!

В статье говорилось, что в Ватикане царило беспокойство с тех пор, как реставраторы обнаружили на своде Сикстинской капеллы таинственную надпись, созданную Микеланджело. Речь шла о загадочных аббревиатурах, которые уже исследуются учеными. Предприняты попытки толкования, вызывающие большие затруднения, поскольку всем известно, что Микеланджело испытывал неприязнь к институту Церкви.

– Это явное поползновение дискредитировать Церковь. – возмущался Канизиус и многократно повторял: – Это дело для Рота Романа!

Кардинал-государственный секретарь Джулиано Касконе, который, как всегда, появился в сопровождении первого секретаря монсеньора Ранери, умиротворяюще произнес:

– Еще ничего не доказано! Мы еще не знаем, кто же эта паршивая овца в стаде.

– Клянусь Господом и жизнью моей престарелой матери, – воскликнул профессор Габриель Маннинг, – я не имею к этому никакого отношения!

И генеральный директор музеев Ватикана, профессор Антонио Паванетто, также поклялся, что ничего не знал о публикации. Срочно вызвали профессора Риккардо Паренти, и он заверил, что скорее отрезал бы себе язык, чем произнес хоть словечко об этом деле прежде, чем Церковь выяснила смысл надписи.

– Скажу вам честно, – сказал Канизиус, – мне все равно, какие именно бранные слова написал Микеланджело и как он ненавидел Церковь и курию. Это ваше дело. Но что мешает мне и IOR, – это тревога и вынюхивание паленого в секретных документах. Умение хранить тайны – это капитал нашего банка.

Здание Istituto per le Opere Religiose, сокращенно называемого IOR, располагалось неподалеку от резиденции понтификов и имело форму буквы D. В Ватикане говорили, что форма эта оказалась совершенно произвольной и не имеет ничего общего с инициальной буквой слова Diabolo – дьявол. IOR – это Ватиканский банк, со времен правления папы Льва XIII он вечно претерпевал изменения. Его услугами пользовались для сбора денег на церковные проекты, папа Пий XII передал ему функцию управления капиталовложениями, а сегодня IOR функционирует как предприятие, приносящее прибыль и имеющее, в отличие от остальных банков мира, то преимущество, что освобождено от уплаты налогов. По Латеранским соглашениям[341] он даже имеет право регулировать деятельность «церковных корпораций». Они решительно ограждают службы Ватикана от вмешательства итальянского государства, так что в среде людей, обладающих капиталом, IOR имеет хорошую репутацию. Фил Канизиус, доктор канонического права и руководитель этого банка, объяснял это так: как только ты с чемоданом денег входишь в Ватикан, итальянские законы о валютных операциях теряют силу.

Канизиус, вне себя от ярости, вновь и вновь стучал газетой по столу, будто хотел выбить из нее проклятую статью, и повторял снова и снова:

– Этот случай должен расследовать Рота. Я буду на этом настаивать.

А государственный секретарь Касконе с тем же возмущением повторял, что виновных стоит привлечь к ответственности и наложить наивысшую категорию штрафа по Codex Juris Canonici[342] за нанесение курии и Святой Церкви невосполнимого ущерба. Монсеньор Ранери одобрительно кивал. В любом случае, как было сказано профессору Паванетто, теперь следует поспешить и разгадать загадку, найти какую-нибудь расшифровку.

– Что значит «найти какую-нибудь расшифровку»? – подозрительно поинтересовался профессор Маннинг. – Что это, собственно, значит: найти какую-нибудь расшифровку?

– Я хочу сказать, что мы не можем себе позволить и впредь блуждать во тьме и неведении и ждать, пока наука сама предложит нам объяснение. Мы все знаем, какой опасный характер носила дискуссия о подлинности Туринской плащаницы, пока Церковь не сказала свое слово, заняв однозначную позицию.

– Мать науки, – спокойно ответил Маннинг, – истина, а не скорость. Эта публикация появилась некстати, но моих исследований она коснется лишь вскользь, в свете этих событий мне представляется необходимым проводить их еще тщательнее.

– Мистер, – Канизиус иногда употреблял обращение «мистер», и это выдавало его американское происхождение, – курия выделила вам на проведение исследований кругленькую сумму. Я могу предположить, что эта сумма удвоится, если деньги ускорят работу и вы сможете в ближайшие дни предложить некое удобоваримое толкование, после чего жизнь в этих стенах снова вернется в привычное русло.

Паренти откашлялся, остальные подняли глаза на профессора.

– Знаете, почему я смеюсь? Ситуация не лишена комизма. Полагаю, Микеланджело уже удалось посеять сомнения и внести неразбериху в жизнь курии, и это даже ранее, чем мы нашли ключ к надписи. Представляете, что произойдет, когда интерпретация будет сделана?

– Хочу конкретизировать свои слова, – снова начал Канизиус. – Если вы, профессор Маннинг, считаете, что не в состоянии в течение недели раскрыть секрет надписи, курия будет вынуждена прибегнуть к помощи других экспертов.

– Вы мне угрожаете? – Маннинг вскочил и приблизился к Канизиусу. – Вы меня не запугаете, Ваше Высокопреосвященство. Если речь идет о науке, меня нельзя подкупить, я не потерплю шантажа.

Кардинал-государственный секретарь попытался его успокоить:

– Нет, профессор, вы неправильно меня поняли. Мы не собираемся угрожать вам или оказывать на вас давление. Но вы должны понять всю странность ситуации, которая вынуждает нас действовать быстро, если мы хотим избежать неприятностей.

Паренти захихикал, и в смехе его послышалось ехидство:

– С тех пор как Микеланджело сделал надпись на своде Сикстинской капеллы (то ли ересь, то ли нечто праведное), прошло четыреста восемьдесят лет; четыреста восемьдесят лет надпись была там, несколько столетии она была видна, я полагаю. А теперь за неделю нам следует выяснить ее значение. Ничего не могу поделать, идея кажется мне смешной. Под таким невероятным прессингом и в столь сжатые сроки я бы никогда не взялся за удобную работу.

– Но поймите же! – умоляюще убеждал его профессор Паванетто. – Церковь оказалась в очень щекотливой ситуации. – При этих словах монсеньор Ранери снова одобрительно закивал головой.

– А почему, собственно, – поинтересовался Маннинг, – вы все считаете, что за сочетанием букв AIFA – ШВА скрывается проклятие или страшная тайна? Разве Микеланджело не мог с тем же успехом зашифровать цитату из Библии, какую-нибудь строку из Священного Писания?

Касконе подошел вплотную к Маннингу. Он проговорил тихо, почти шепотом:

– Профессор, вы недооцениваете темную сторону человеческой души. Мир зол.

Маннинг, Паренти и Паванетто озадаченно замолчали. Тишину разорвал звонок.

– Да! – ответил Канизиус. – Вас, Ваше Высокопреосвященство! – Он передал трубку Касконе.

– Да! – произнес тот с неохотой. Однако через мгновение его лицо исказилось от ужаса. Кардинал-государственный секретарь вцепился в трубку, рука его дрожала: – Сейчас приеду.

Канизиус и остальные вопросительно посмотрели на Касконе. Но тот только покачал головой и сильно побледнел.

– Плохие новости? – поинтересовался Канизиус. Касконе прикрыл руками лицо. Наконец, запинаясь, проговорил:

– Отец Пио повесился в Ватиканском архиве. – И он поторопился добавить: – Domine Jesu Christe, Rexgloriae, libera animas omnium fidelium defunctorum depoenis inferni et de profundo lacu.[343] – Государственный секретарь трижды перекрестился.

Остальные последовали его примеру и тихо прочитали:

– Libera eas de ore leonis, ne absorbeat eas tartarus, ne cadant in obscurum; sed signifer sanctus Michael, repraesentet eas in lucem sanctum, quam olim Abrahae promisisti, et semini eius.[344]


Отец Пио Сегони висел на оконной раме в отдаленной комнате архива. Он обвил шею широким поясом бенедиктинской рясы, другой конец которого закрепил на приоткрытом окне. Он покончил с собой. Это казалось невероятным.

Кардиналы Беллини и Еллинек уже находились там, когда прибыл Касконе. Еллинек встал на стул, собираясь перерезать пояс ножом, чтобы опустить тело вниз, но Касконе остановил его. Он кивнул на выкатившиеся глаза повешенного, на свесившийся язык и сказал:

– Вы видите, Ваше Высокопреосвященство, ему уже не помочь. Теперь очередь врача!

– Врача! Профессор Монтана! Где профессор Монтана? – подхватили присутствующие.

Scrittore, обнаруживший тело, ответил, что профессор Монтана оповещен и будет с минуты на минуту. Еллинек сложил руки для молитвы и прошептал:

– Lux aeterna luceat ei, lux aeterno, luceat ei…[345]

Наконец явился профессор Монтана в сопровождении двух братьев, одетых в белое. Монтана взял руку повешенного, пытаясь прослушать пульс, затем отрицательно покачал головой и дал знак братьям снять тело. Они положили покойного отца Пио на пол. Его остановившийся взгляд казался жутким. Присутствующие сложили руки. Монтана прикрыл рот и глаза усопшего и осмотрел темно-красные полосы, оставшиеся на его шее. Затем он невозмутимо произнес:

– Exitus, Mortuus est.[346]

– Как же это могло случиться? – спросил кардинал Беллини. – Он был таким способным.

Еллинек согласно кивнул. Касконе обратился к другому Scrittore:

– У вас есть объяснение, брат во Христе? Я имею в виду, не выглядел ли отец Пио подавленным?

Scrittore ответил отрицательно, правда, с оговоркой, что душа другого человека – потемки. Отец Пио проводил в архиве день и ночь, да примет Господь его душу. Никто из архивариусов и Scrittori не ждал беды, когда отец Пио появился утром. Обычно он входил в архив с рассветом и появлялся в библиотеке только около полудня. При этом он казался отрешенным, делал заметки, всегда носил их с собой, а потом прятал в ящиках; но о содержании своих исследований отец Пио никогда не рассказывал. Он вообще был молчалив от природы. Все архивариусы и Scrittori считали, что отец Пио выполняет тайное поручение.

– Тайное поручение?

Кажется, речь идет о Микеланджело и содержании Сикстинских фресок.

– От кого же исходило поручение?

– Я дал это поручение! – ответил кардинал Еллинек, а кардинал-государственный секретарь поинтересовался:

– И были результаты?

– Нет, – ответил Scrittore, – как ни странно, именно о Микеланджело в Ватиканском архиве нет никаких сведений. Казалось, его имя предали анафеме. Хотя как раз о людях такого рода здесь больше всего информации.

– Может быть, я смогу объяснить это, – прервал его Еллинек. Касконе вопросительно посмотрел на него: – Я в состоянии был бы это объяснить, но Codex Juris Canonici запрещает мне сделать это. Вы понимаете, о чем я?

– Я ничего не понимаю, – выходил из себя кардинал-государственный секретарь. – Ничего. Я требую сведений ex officio.

– Вы прекрасно знаете, где заканчивается ваша власть ex officio, Ваше Высокопреосвященство.

Касконе задумался, похоже, он уловил нечто, чем остался доволен. Обратившись к Scrittore, он сказал:

– Вы говорили, что найденные отцом Пио шифры он складывал в какие-то ящики? Вы не могли бы сказать ничего более конкретного?

– Отец Пио держал находки в своем столе, но некоторые записи он всегда носил с собой в карманах сутаны, – ответил молодой человек.

Касконе дал знак одетым в белое людям проверить карманы сутаны покойного и достать содержимое ящиков стола отца Пио. В правом кармане сутаны нашли белый платок. В левом – лист бумаги, на котором мелким почерком был записан шифр: «Nice. III anno 3 Lib paff.471».

– Вам это о чем-нибудь говорит? – спросил Касконе.

Scrittore задумался:

– Мне кажется, речь идет об одном из шифров Schedario Garampi, то есть о документах времен папы Николая Ш.

– Принесите мне эту папку как можно скорее! – Кардинал-государственный секретарь выглядел взволнованным.

– Достаточно быстро я этого сделать не смогу, – ответил Scrittore.

– Почему, Scrittore?

– Документы, которым были присвоены шифры Schedario Garampi, сейчас хранятся не в том порядке, как раньше, то есть у них один или несколько новых шифров. Каждый из документов может стоять в совершенно ином, новом разделе, так что теперь сложно отыскать нужную папку, предварительно не восстановив исторического соответствия. Но…

– Но?

– Этот шифр не давался очень важным документам. Папа Николай III умер в 1280 году, то есть никак не был связан с Микеланджело. Единственный, кто мог бы нам помочь, это отец Августин.

– Отец Августин ушел на покой, так оно и будет теперь.

– Ваше Высокопреосвященство, – заговорил кардинал Йозеф Еллинек, обращаясь к кардиналу-государственному секретарю, – вы, с одной стороны, настаиваете на скорейшем решении головоломки» с другой, отправляете, в отставку единственного человека, который мог хоть немного приблизить нас к разгадке тайны. Я не знаю, что и думать об этом. Нам нужна помощь отца Августина.

– Незаменимых людей нет, – ответил Касконе. – Августин не исключение.

– Разумеется, господин государственный секретарь. Вопрос в том, может ли курия в данной ситуации пренебрегать таким человеком, как отец Августин. Ватиканскому архиву необходим человек, не только умеющий пользоваться техникой архивирования, но и тот, кто может сопоставить документы, которые находятся в хранилище. – Он опустил глаза и наткнулся взглядом на отца Пио. – Монтекассино не Ватикан.

Кардиналы спорили над телом мертвого бенедиктинца, и Еллинек пригрозил, что приостановит работу консилиума, если ex officio ему нельзя сложить взятые на себя обязательства. Пререкания завершились согласием Касконе вернуть отца Августина.

В следующий четверг

Публикация газеты «Unità» не прошла незамеченной. В пресс-бюро Ватикана толпились журналисты. AIFALUBA, что значит AIFALUBA?

Что за аббревиатура кроется за этим шифром?

Кто обнаружил надпись? Давно ли известно о ее существовании?

Может, это подделка и ее следует уничтожить?

Почему Ватикан только сейчас признал открытие?

Что скрывают от курии?

Кто из специалистов занимается этим делом?

Был ли Микеланджело еретиком?

Если это так, каких неприятностей ждет курия?

Случалось ли подобное в истории искусств?

Кардинал-государственный секретарь Джулиано Касконе этим утром занимался только тем, что призывал членов консилиума к молчанию. Будучи префектом Совета по общественным делам Церкви, лишь он решал, какая именно информация подлежала публикации и разглашению. Наконец Касконе решил огласить общественности официальную позицию курии в ответ на настойчивые уговоры профессоров, опасавшихся распространения слухов и сплетен, и на предостережения кардинала Еллинека.

Во время пресс-конференции Касконе зачитал заявление. На все вопросы он отвечал: «без комментариев» или обещал обнародовать результаты исследований, как только те закончатся.

В четверг, после литургии, прошедшей в среду на первой неделе Великого поста, кардинал Йозеф Еллинек решил упорядочить мысли. Уже семь недель он «блуждал в потемках», только отдаляясь, как емуказалось, от разгадки ребуса. Еллинеку стало ясно, что эта тайна включает в себя множество других. За надписью в Сикстинской капелле скрывается не только проклятие обозленного человека, а дьявольские козни, цель которых – нанести урон Церкви и курии. Множество раз Еллинек осматривал изображение пророка Иеремии в Сикстинской капелле, который, словно в отчаянии, разочарованно смотрит на землю, где теряются все следы. Снова и снова перечитывал кардинал его пророчества времен Иоакима, времен Седекии, угрозы в адрес египтян, филистимлян, моавитян, аммонитов, эдомитов, а также Элама и Вавилона. Он обозначил вертикальной чертой главу 26:1–3, где говорится: «В начале царствования Иоакима, сына Иосии, царя Иудейского, было такое слово от Господа: так говорит Господь: стань на дворе дома Господня и скажи ко всем городам Иудеи, приходящим на поклонение в дом Господень, все те слова, какие повелю тебе сказать им; не убавь ни слова. Может быть, они послушают и обратятся каждый от злого пути своего, и тогда Я отменю то бедствие» которое думаю сделать им за злые деяния их». Но чтение этих строк не принесло пользы Еллинеку: пока все, что он узнал до сих пор, выходило за рамки его понимания, а предположения, которые он начинал было строить, неизменно приводили его к появлению ужасно греховных мыслей. Больше всего Еллинека беспокоило то, что теперь он вовсе не понимал, кому в курии он может доверять, а кому нет. В эти дни сомнений у кардинала впервые пошатнулись его христианские устои, такие, как любовь к ближнему своему, вера и милосердие. Он понимал, что подобные колебания сами по себе являются страшным грехом для истинного христианина. Теперь, отбросив в сторону теологические спекуляции, кардинал смотрел на это дело совершенно другими глазами: Еллинек не был уверен в себе и своей службе, а также брал под сомнение и остальных членов курии, которые были посвящены в тайну Сикстинской капеллы. Самоубийство бенедиктинца смутило его ум. Строчки требника расплывались перед глазами, а намерение прочесть покаянную молитву не приводило ни к каким результатам. Его терзала мысль, что отец Пио, скорее всего, решил задачу и не вынес правды. И даже литургия не смогла облегчить муки его души и вернуть ее на путь истинный.

Вдруг кардинал понял, что должен расставить все по порядку: все события, произошедшие с момента необычайного открытия; расставить, как он расставлял шахматные фигуры. Каждая из фигур имеет право лишь на определенные ходы, все, кроме одной, для которой невозможного нет. И кардинал понял, какая мудрость заключена в правилах древней игры в шахматы: курия играла по тем же правилам, она существовала, подчиняясь законам огромной шахматной партии с правилами, установленными раз и навсегда. Это была модель всего мироздания. Да, на него снизошло озарение: самая главная фигура не несет в себе ни опасности, ни власти. И только слаженная игра многих фигур таила опасность и давала группировке власть.

Будучи префектом Конгрегации доктрины веры и занимаясь новыми учениями и заблуждениями, кардинал Еллинек наверняка знал, что у католической церкви множество уязвимых мест. Более всего его пугало незнание противника, неизвестность, непредсказуемость.

Еллинек внезапно почувствовал приступ тошноты. Его мучила боль в желудке, и он прилег в гостиной и закрыл глаза. Как такое могло случиться, что 480-летняя надпись привела в волнение всю курию, что авторитетные люди вдруг словно сошли с ума, а Ватикан наводнили подозрения? В сердца закрался ужас ничего не ведающих перед знающими?

Неожиданно перед его глазами встал тот день, когда ему впервые открылась сила познания. Всю жизнь для Еллинека книги символизировали знание: собрания книг, библиотеки и архивы. Да, он хорошо помнил тот день, когда он, девятилетний, первый раз вошел в библиотеку. Родители послали старшего сына из провинции в город, к незнакомым людям. Несмотря на то, что это были его дядя и тетя и он прожил с ними несколько последующих лет, они так и остались для него чужими. Йозеф приехал из деревни, из крохотной деревни в дюжину дворов. Самый маленький и скромный из них принадлежал Еллинекам. Им приходилось бороться за выживание. Однако детство его все же нельзя назвать несчастливым: оно было настолько радостным, насколько может быть блаженным детство ребенка, который не имеет желаний, потому что не знаком с потребностями. Ритм жизни семьи определяла смена сезонов, а воскресенья были особыми моментами в размеренном течении времени. По воскресеньям Еллинеки надевали лучшую одежду и шли в церковь в соседнюю деревню. После этого заходили в гостиницу, где отец заказывал себе пиво, а матери и детям позволялось выпить пару стаканов лимонада на всех. Так что воскресенья были особенными днями. Пастор, орган и гостиница всегда производили на Йозефа сильное впечатление: его переполняло ни с чем не сравнимое чувство. Мать рассказывала ему уже позже, когда он стал священником, как однажды, не будучи даже школьником, он серьезно спросил, почему нельзя сделать так, чтобы каждый день было воскресенье.

Далекий город, который мальчик видел лишь во время редких поездок с матерью, всегда казался ему чужим, непонятным, искушающим. Чтобы добраться до него, нужно было полчаса идти пешком, затем сесть в маленький поезд, ездивший по одноколейной дороге. Ею деревенские дети пользовались лишь для того, чтобы, положив пфенниги на рельсы, смотреть, как колеса поезда давят и плющат их. Однажды он попробовал положить на рельсы монетку в пять пфеннигов. Монетка была большая, и металлический кружок у него получился шире, чем у остальных. Но потом он получил нагоняй от отца, который долго читал ему нотацию о том, как нужно уважать деньги. Заработать деньги тяжело, и нельзя их использовать зря.

Йозеф встретил городскую жизнь недоверчиво. Ему казалось странным, что дома, магазины, автомобили и люди сосуществуют в страшной тесноте. Однако сам он скорее был похож на городского жителя, чем на крестьянина. Он не был крепким, краснощеким и диковатым, каким ожидали видеть деревенского парнишку. Он выглядел хрупким, почти тощим. Кожа у него была бледная. Йозеф был очень похож на свою мать. Быть может, в этом крылась причина особенного взаимопонимания матери и ее старшего сына. Мать была горожанкой.

Пока Йозеф Еллинек не пошел в школу, он ничем не отличался от остальных деревенских детей, но все переменилось в первый же школьный день. Школа находилась в соседней деревне. В те времена еще не существовало школьного автобуса, который собирал бы детей окрестных деревень. Хотя, если бы он уже и появился, от него не было бы толку, потому что размытая грунтовая дорога была совершенно непригодна для езды на подобных транспортных средствах. Но не этим были памятны школьные годы Йозефа, а тем, что в нем проснулся необычный талант. В школе было только две классных комнаты, предназначенных для 1–4 и 5–8 классов. Мальчик с удовольствием слушал то, о чем говорили на уроках старших классов. Вскоре он обогнал всех своих одноклассников в учебе и перешел из первого сразу в третий класс. По окончании третьего класса учительница пригласила его родителей в школу и долго разговаривала с ними, а на следующий вечер родители начали беседу дома. Мать сказала, что они решили отправить Йозефа в гимназию, чтобы из него что-нибудь вышло. Жить он будет у кузины, вышедшей замуж за профессора. Профессор, специалист по классической филологии, носил острую седую бородку и очки, справляться с хозяйством ему помогали упитанная домработница и кокетливая горничная. Хозяйка дома, кузина матери, элегантная и строгая, сразу разъяснила ему домашний уклад, который (Йозефу это было внове) заключался в четко установленном времени трапез. Несмотря на то, что Йозефу была отведена своя маленькая комнатка, ему не хватало домашней атмосферы, душевности собственной семьи. Большой, аккуратно прибранный дом, незнакомые знатные люди, новые впечатления – все это волновало. Одна комната особенно впечатлила его, в ней он почти сразу почувствовал себя как дома, и никто не запрещал ему туда заходить.

Комнатой этой была домашняя библиотека, все ее полки, от пола до потолка, были заполнены книгами с коричневыми, красными и золотыми корешками. В этой комнате Йозеф мог дать свободу своим мыслям, фантазировать о дальних путешествиях, о которых можно было только мечтать. По вечерам, после ужина, молодой Еллинек, к радости профессора, направлялся в библиотеку. Здесь он впервые ощутил и насладился приторным запахом ветхой бумаги и дубленой кожи, запахом бесконечного знания, помещенного на страницах, которое можно было получить только читая строки, одну за одной. В этой же библиотеке он прятался в тот самый день в конце войны, когда его настигло известие о смерти матери. Тогда единственным его спасением и надеждой стала книга книг, толстый фолиант в кожаном переплете с золотым тиснением, который он так любил брать в руки. Послания апостола Павла, где в Первом послании к Коринфянам сказано: «Напоминаю вам, братия, Евангелие, которое я благовествовал вам, которое вы и приняли, в котором и утвердились, которым и спасаетесь, если преподанное удерживаете так, как я благовествовал вам… Ибо я первоначально преподал вам, что и сам принял, то есть, что Христос и умер за грехи наши, по Писанию, и что Он погребен был, и что воскрес в третий день, по Писанию…»[347]

Может быть, именно в этот момент он принял решение стать священником.

Кардинал прочел с тех пор тысячи книг. Большинство из них – для удовольствия, меньше – исполняя долг. И все же ему не хватало знаний для того, чтобы решить проблему, которая была так мастерски вплетена в историю, что и он, и другие умнейшие люди Ватикана вынуждены были признать свое поражение.

Перед первым воскресеньем Великого поста

Чтобы лучше понять то, что происходит, нам придется покинуть Рим и отправиться в один из тех монастырей, где дают торжественный обет молчания. Среди обитателей этого монастыря был знающий и благочестивый человек, звали его брат Бенно. Он носил очки с толстыми стеклами. Он обладал таким типом лица, что создавалось впечатление – он никогда и не был молод. Его полное имя было доктор Ганс Хаусманн. Однако в деревенском монастыре его так ни разу и не назвали этим именем. Братья даже не знали его. Брат Бенно был тем редким человеком, которых в монастырях называют поздно призванными братьями. Их духовной жизни предшествовала жизнь мирская, образование и работа в миру. Брат Бенно был специалистом в области истории искусств. Он посвятил свою жизнь изучению итальянского Возрождения. В конце войны он неожиданно для всех постригся в монахи в том самом монастыре, о котором мы ведем речь. С тех пор жизнерадостный некогда ученый стал замкнутым, сдержанным и чуть странным. Он избегал и без того нечастых контактов с братьями и обращал на себя внимание молчаливостью. Если же он и заговаривал, что происходило крайне редко, все прочие обитатели монастыря внимательно прислушивались к его словам, и они надолго становились предметом для размышлений и рассуждений.

Монахи во время воскресной прогулки по саду – а она продолжалась целый час – с удовольствием рассказывали друг другу о своей жизни до пострига, о детстве, юношестве, о родителях, с которыми у большинства были очень хорошие отношения. В это время брат Бенно оставался в стороне. Известно только, что отец Бенно, небедный угольный промышленник и транспортный агент, умер от пьянства, когда Бенно было десять лет, что для семьи скорее показалось благословением Господа, чем ударом судьбы. Особенно для матери, красивой и горделивой женщины. Бенно любил ее властность почти противоестественной любовью. Ему нравились ее приподнятые черные брови и складочки с обеих сторон тонких губ. Несомненно, покорность красавице матери была для Бенно приятной потребностью. Именно мать привила Бенно стремление к эстетизму и красоте, которые были ей значительно ближе, чем торговля углем. И Бенно всю жизнь был ей за это искренне признателен.

Молодой Хаусманн получал образование во Флоренции и Риме. Он свободно говорил по-итальянски, что не составляло труда для того, кто знал латынь. Его докторская диссертация была посвящена Микеланджело. Небольшой финансовой поддержки из дома и мизерной стипендии, получаемой им в библиотеке Герциана. В Риме, было достаточно для того, чтобы без особых проблем начать карьеру, и, разумеется, Бенно стал бы выдающимся историком. Но человек предполагает, а Бог располагает.

О его пострижении в монахи будет сказано позже, но постригся он вовсе не из-за непобедимого стремления к благочестию, благодаря которому большинство будущих монахов надевают рясу.

В тот день, о котором идет речь, один из монахов после молитвы за ужином читал вслух статью из газеты. Он делал это раз в неделю в конкретный день. Для монахов это было своеобразным окном в мир. В тот день кроме обычных сообщений о политике и спорте им была прочитана статья об обнаруженной в Сикстинской капелле надписи, сделанной Микеланджело. Брат Бенно замер, ложка, которой он ел суп, со звоном упала на каменный пол трапезной; братья посмотрели на него осуждающе. Брат Бенно шепотом извинился, поспешно поднял ложку и, позабыв о похлебке, стал еще внимательнее слушать чтеца. Его сосед по столу, высокий монах атлетического сложения с темно-красной лысиной, заметил, что в тот вечер брат Бенно не съел больше ничего. Он не мог знать, что между объявлением в газете и пострижением этого странного монаха была какая-то связь.

На следующий день брат Бенно отказался от еды и сидел за столом, молча глядя перед собой, сунув руки в рукава черной сутаны. Сосед решился заговорить:

– Брат, что с тобой приключилось? Ты не ешь. На лице твоем – страдание. Может, ты доверишься мне?

Не взглянув на своего соседа, брат Бенно отрицательно покачал головой и соврал:

– Мне нездоровится. Знаешь, брат, скорее всего, это желудок или желчный пузырь.

Он опять замолчал и за всю трапезу не проронил ни слова, по-прежнему не обедая.

Обычно монахи в течение дня могут поститься или взять обет молчания во искупление греха. Сосед брата Бенно по столу решил, что причина чудаковатого поведения брата Бенно именно в этом. На следующий день он опять предложил своему соседу помощь. Ведь ничто так не портит трапезу, как лежащий на душе грех.

Однако после ужина брат Бенно встал и поспешно направился вверх по лестнице к своей келье, которая располагалась в самом конце темного коридора, в свое убежище, где он таился ночью и в часы молитвы. Три на четыре метра, не больше, и только окно радовало глаз. Грубая деревянная кровать, ящик, не заслуживший название шкафа, и комод, на холодной каменной крышке которого стояла фарфоровая чаша для омовений, – вот и вся мебель, не считая скамеечки для молений, стоявшей у окна. Книги, разложенные на полу, собранные в стопки и сваленные грудами, говорили о непрекращающемся процессе познания.

Как и в предыдущие дни, брат Бенно достал с полки газету со статьей – с тем сообщением о Сикстинской загадке. Монах выпросил ее, вырезал объявление и читал его уже в сотый раз. Он перечитал каждое слово, затем положил заметку снова на полку и в отчаянии рухнул на скамеечку, сложив руки в молитве.

Понедельник после первого воскресенья Великого поста

В Ватикане был только один человек, знавший больше, чем остальные. Он относился к тому роду людей, на которых осведомленность накладывает обет молчания. Он знал больше, чем любой христианин, занимающий самую высокую должность, потому что половину своей жизни провел вблизи источника знаний. Но он знал цену безмолвию. Он умел молчать о вещах, которые другой бы сделал смыслом жизни, как из благочестивых, так и из низких побуждений. Этим человеком был отец Августин. Его считали человеком со странностями – человеком, которому совсем не к лицу черная сутана. Короткие седые волосы и морщинистое лицо делали его похожим на клеща. Казалось, что если однажды он вцепится в задачу, то уже не отпустит ее, пока не решит. Неудивительно, что этот неприметный и трудолюбивый человек бросался выполнять работу с энергией быка. Не раз Scrittori по утрам находили его спящим на паре папок, подложенных под голову вместо подушки, потому что возвращаться в монастырь на рассвете, когда он завершил работу, казалось отцу Августину слишком сложным и вовсе бессмысленным. При этом Августин Фельдман никогда не считал свой труд работой – это было для него исполнением долга перед Господом. Ораторианца выручала феноменальная память, объем которой невероятно увеличился за тридцать лет службы и позволял ему легко находить любые папки, когда-либо направленные в архив. В отличие от стареющих дирижеров, которым отказывает слух, Августин и в старости сохранил отличное зрение, поэтому очки ему были без надобности. Теперь, после трагической кончины преемника, его срочно призывали снова на службу. Это было понято им как официальное принесение извинений, и уже на следующий день Августин, не заставляя себя долго ждать, выполнил пожелание кардинала-государственного секретаря. Но сейчас вернувшийся на свой пост Августин очень отличался от прежнего. Он не забыл своей преждевременной отставки и понимал, что как только он выполнит задание, то снова окажется не у дел. Наверняка его отошлют в монастырь, как это уже случилось однажды. Бесстрастно и беспощадно Касконе выслушал его мольбы о том, что он не может жить без своих папок. Августин в этот момент опасался, не стоит ли за государственным секретарем сам дьявол. По крайней мере, в речах кардинала не было ни на йоту христианской добродетели.

Конечно, отец Августин догадывался и даже знал наверное, по какой причине Касконе выгнал его из архива. Тот, кто тридцать лет пьет из источника познания, в курсе всех дел. На полках архива хранилось множество вещей, которые вроде бы и существовали, но которых в то же время словно и не было. То есть они, конечно же, существовали, однако никто не обращал на них внимания. Табу было наложено на срок жизни людей, которых они касались. И только один христианин знал почти обо всех тайнах архивных папок – отец Августин. Касконе, имевший представление лишь о малой толике документов, боялся, что разгадывание ребуса приведет к секретным документам, о которых не хотят слышать в курии.

Месть не красит человека, но разве не сказал Господь Моисею: «Мне отмщение, Я воздам»?[348]

Кардинал Йозеф Еллинек тотчас же пригласил ораторианца на священное собрание, где кардинал восседал за массивным письменным столом. Августин не очень любил Еллинека, но, по крайней мере, не испытывал к нему такой ненависти, как к Касконе.

– Я попросил вас прийти, брат во Христе, – обстоятельно начал кардинал, – потому что хочу выразить свою радость по поводу вашего возвращения, о котором мы уже и не мечтали. Несомненно, вы самый знающий человек, когда-либо служивший в архиве, и сможете помочь нам в решении проблемы более, чем кто-либо. Честно говоря, мы ничуть не приблизились к разгадке со времени вашей отставки.

Августину понравилась искренность кардинала. Он хотел было спросить, почему же его в такой спешке отозвали, почему отняли у него работу, без которой, как известно, такой человек, как он, не может жить? Но промолчал. – Вы умнейший человек, – снова заговорил кардинал, – нам нужно поговорить с глазу на глаз. Как вы думаете, в чем может скрываться разгадка, отец? Я хочу сказать, у вас есть предположения?

Августин ответил:

– Свои предположения я уже обнародовал на консилиуме. У меня нет конкретных подозрений. Видимо, правда находится в секретных комнатах, но туда у меня нет доступа. – В голосе ораторианца прозвучала обида: – С другой стороны…

– С другой стороны?

– Настоящие тайны – не в секретном архиве, они доступны всем. Однако никто не знает, где их искать, и в этом, по-моему, кроется причина волнения и смущения, которые царят в Ватикане с того момента, как нашли надписи в Сикстинской капелле. Буду с вами искренен: в курии есть несколько различных группировок и объединений. Не сообщу вам ничего нового, господин кардинал, но думаю, что теперь одни боятся откровений других.

Еллинек, ничего не говоря, вынул пергамент из ящика стола и протянул Августину:

– Однажды вечером я нашел это на полу архива. Должно быть, кто-то обронил. Вы можете предположить, кому такое могло понадобиться?

– Мне знаком этот документ, – ответил Августин, прочтя бумагу.

– Он может быть как-то связан с самоубийством отца Пио?

– Не могу себе представить как. Но об одной детали в связи с этим документом я упомяну. Этот пергамент вносится к тем документам, которые постоянно перемещаются.

– Как это понять, брат во Христе?

– Очень просто. Существует ряд документов, которые я определил в настоящие Fondu и некоторые из этих Fondi исчезли, появившись совсем в другом месте. Все Scrittori божатся, что никак с этим не связаны. В любом случае, этот документ относится к тем, которые странным образом перемещаются по архиву. Вы знаете, какой хаос царит в архиве со всеми его системами и шифрами. Гарампи в свое время отнес этот пергамент к периоду правления папы Николая III; но этот человек был папой всего несколько месяцев и не оставил ни одного документа, кроме этого. Поэтому я перевел его в специальный Fondo, для которого он больше подходит и в котором он не затерялся бы. Я выделил в отдельную рубрику документы, созданные папами или о папах, которые умерли внезапно или правили несколько месяцев, недель или дней. Со времен избрания Целестина IV на первом конклаве в 1241 году было больше двенадцати умерших подобной смертью.

– Странный отдел архива, брат во Христе.

– Может, вам это и кажется странным, Ваше Высокопреосвященство, но после внезапной смерти Джанпаоло это стало для меня необходимостью. Все, кто был папой кратковременно, могли умереть насильственной смертью.

– Но доказательства этому имеются лишь в некоторых случаях, отец Августин.

– Именно поэтому я собрал воедино множество доку! ментов. Целестин умер через шестнадцать дней после избрания, Джанпаоло – через тридцать три дня. Я не очень верю в Божественное провидение в данных случаях.

– Доказательства, отец, доказательства!

– Я не криминалист, Ваше Высокопреосвященство, я только собираю документы.

Кардинал Еллинек сделал невольное движение рукой. Августин не отходил от темы:

– До сих пор не выяснено, куда пропали документы, которые монсеньор Штиклер принес Его Святейшеству вечером перед его загадочной смертью. И до сих пор неясно, куда пропали тапочки и очки Его Святейшества.

Еллинек взглянул на ораторианца. По его спине пробежал холодок, будто кто-то сдавил руками его шею. Кардинал сделал глубокий вдох:

– То есть пропали не только документы?…

– Нет, также тапочки и очки. Не знаю, правда, что бы это значило.

– Что бы это значило… – механически повторил кардинал.

– Думаю, ничего нового я вам не рассказал, Ваше Высокопреосвященство? – осторожно поинтересовался ораторианец. – Это ведь всем известно.

– Да, – ответил Еллинек, – об этом известно.

Он почувствовал себя совершенно несчастным. Сердце у него сжалось. Глубоко вздохнул, но облегчения не наступило. Словно невидимые тиски сдавили легкие. Разве уже одно то, что ему, Еллинеку, послали тапочки и очки, означало, что Иоанн Павел действительно был убит? Но если так, кто же его убил и какой смысл было запугивать кардинала Еллинека смертью?

– Я тогда еще не был членом курии, – сказал Еллинек, будто пытаясь оправдаться. – Но какой смысл могло иметь исчезновение тапочек и очков Его Святейшества?

Кардинал потерял уверенность. Может, Августин знает олльше, чем сказал? Может, он просто хотел его проверить? Какой камень за пазухой у этого всезнайки?

Августин ответил:

– Исчезновение папок с финансовыми документами можно объяснить, Ваше Высокопреосвященство. Папе их принес монсеньор Штиклер, а следовательно, он знал об их содержании. Не очень приятном для курии, господин кардинал. Иоанн Павел I был честен, а многие теперь говорят, что и наивен. Он был благочестивым, почти святым. Стремился только к благочестию и святости. Для него существовало лишь две противоположности – добро и зло, а между ними – ничего. Он был настолько наивным, что игнорировал то, что лежит между добром и злом. А именно это и составляет нашу жизнь. Он забывал, что самые ужасные события истории были вызваны не злом – они возникали из-за благих побуждений. Папа планировал осуществить грандиозную реформу курии. Если бы Джанпаоло реализовал свои планы, многие ее члены не были бы сейчас на своих постах. Ваш друг Вильям Штиклер может назвать конкретные имена, Ваше Высокопреосвященство. Но загадкой остается исчезновение тапочек и очков. По крайней мере, разумного объяснения этому нет.

– А если эти вещи вдруг найдутся?

– Они бы наверняка появились с той стороны – как бы выразиться поосторожней – которой внезапная смерть Его Святейшества была бы выгодна.

Кардиналу Еллинеку сразу стало понятно поведение его партнера по шахматам Вильяма Штиклера. Разве не он, Еллинек, оставил по незнанию странный пакет посреди комнаты? Штиклер заметил его и пришел в ужас, приняв его за одного из убийц Джанпаоло. Как же ему теперь вести себя?

– Других вариантов вы не видите?

Отец Августин отрицательно покачал головой:

– Как еще можно было бы объяснить появление вещей? Или у вас есть другие мысли?

– Нет, нет, – возразил кардинал, – конечно, вы правы. Я только предположил.


Беспокойство, охватившее брата Бенно при появлении сообщения о Сикстинской загадке, не проходило. Наоборот, брат Бенно стал вести себя намного более необычно и непонятно. Не объясняя причин, он попросил аббата о доступе к личным документам, без которых даже монах не может обойтись. Для их хранения в комнате аббата стоял большой шкаф с многочисленными запирающимися ящичками. Аббат не помнил, чтобы брат Бенно ранее просил свои документы. Он дал ему разрешение без лишних вопросов. Сам же углубился в работу, пока посетитель в волнении перебирал бумаги.

Конечно, аббат тоже заметил необычное поведение брата в последние дни. Но он не придавал этому большого значения, ведь знал, что тот ранее занимался творчеством Микеланджело. Что же удивительного в том, что открытие в Сикстинской капелле его так взволновало? Сначала он хотел узнать у брата Бенно, не ищет ли он решения Сикстинской загадки, но побоялся смутить его и успокоил себя тем, что в любом случае ключи от шкафа хранятся у него.

В течение следующих суток

Следующая ночь была длиннее, чем когда-либо прежде. Еллинек не мог уснуть, хотя все его тело сковывала парализующая усталость. Кардинал боялся неизвестности, которая угрожающе нависла над ним, словно собираясь уничтожить. Он встал с кровати, еще раз высунулся из окна, заметил в телефонной будке напротив мужчину, который, позвонив, направился в дом. Но мысли Еллинека крутились вокруг Иеремии, пророков и сивилл, возникающих будто из-под земли. В его голове звучал рев потопа, который затопил землю до горных вершин, а он, Еллинек, маленький, как ребенок, ухватился руками за обнаженное бедро матери, несмотря на смертельный страх, ощущая наслаждение. Он внимательно следил за сотворением женщины из ребра Адама: сладострастная, с аппетитными формами, она склонялась перед Создателем. Спрятавшись от всех в укрытии, он наблюдал за нагой Евой, тянувшейся к яблоку, которое ей протягивал змий, и закричал: «Джованна! Джованна!» – потому что в голове вертелось только это имя.

Не в силах оторвать глаз от злодеяний и греховных слов пророков, он прислушивался к ночи и уловил произнесенное Иоилем звенящее «А». Иоиль прочитал из Писания нечто непристойное, народ должен пить, дабы было опустошено поле, сетовала земля, дабы был истреблен хлеб, высох виноградный сок, увяла маслина.[349] А старик Иезекииль, заносчивый, как павлин, отбросил свое писание прочь, позволив ветру разметать его. Обнажившись, стал предлагать себя проходившим мимо мужчинам, задаривал любовников подношениями, а затем преследовал блудливых сестер из Египта и мял их груди.[350] Исайя, самый благородный из пророков, пророк царской крови, вел себя и вовсе непристойно, танцевал с девицами и наслаждался их срамными взглядами, лентами на головах и браслетами на ногах. Он пребывал один, а их было семеро, и вид у него был такой, будто подражая ему можно достичь истинного блаженства. Он созывал плотников и кричал: «Сюда, сюда, сотворите себе своих кумиров, делайте столько божеств, сколько хотите, и курите фимиам, и забудьте старые заповеди, бросьте их, поприте их осколки ногами!».[351] Затем он втер мазь в тело с ног до головы и пригласил дельфийскую сивиллу на танец. Сивилла повела миндалевидными глазами и в экстазе закинула голову так, что лента с ее лба упала на землю, превратившись в змею. Но змея эта грозно зашипела не на тех двоих, слившихся воедино, а на него, кардинала. Он дрожа двинулся к чудовищу.

И дряхлый старик, похожий на Иеремию, восстал на столб, вздымавшийся до небес, распростер руки, словно Для полета. Подняв ногу, впуская ветер в складки своего одеяния, Еллинек закричал, чтобы он прекратил это, что он упадет как камень. Но было слишком поздно. Иеремия низвергся в бесконечную пустоту, и ветер развевал его одежду. Казалось, падение пророка остановило время. Оно тянулось бесконечно долго, и в какой-то момент лица летящего пророка и спящего кардинала оказались совсем рядом, как рыбки в аквариуме. Еллинек вскричал: «Куда летишь ты, Иеремия?» И Иеремия ответствовал: «В прошлое!» И Еллинек задал вопрос: «Чего ищешь ты в прошлом, Иеремия?» И Иеремия отозвался: «Познания, брат, познания!» И Еллинек вопросил: «Почему ты отчаялся?» Но Иеремия не дал ответа. Из непроглядной глубины Еллинек услышал последние слова пророка: «Начало и конец – это одно и то же. Ты должен это понять!»

Кардинал вскочил с кровати. Сон взволновал его. Перед глазами Еллинека снова и снова проносились образы танцовщиц в экстазе. Он никак не мог забыть непристойные движения пророков и сивилл. Утром он шагал по лестнице, шаркая ногами так, чтобы его было слышно. Но Джованна не вышла. Весь день он не мог сосредоточиться ни на работе, ни на учениях южноамериканских жрецов-еретиков о злых духах. Вместо этого, стоя в углу кабинета, он пытался очиститься долгими молитвами. Но это ему не удалось, и он отправился в Сикстинскую капеллу, чтобы вновь посмотреть на образы, заполнявшие его сны. Еллинек встал прямо посередине, под изображением сотворения женщины, закинул голову (так он делал уже множество раз) и с любопытством ротозея погрузился в рассматривание росписи. Через несколько минут пестрый мир закружился, закружилась и голова у кардинала. Он услышал голос Иеремии, который во сне сказал ему: «Начало и конец – это одно и то же. Ты должен это понять!» Иеремия, самый мудрый из пророков, Иеремия с лицом Микеланджело – Иеремия должен был быть ключом к разгадке. Имели ли его слова, услышанные Еллинеком во сне, какое-то отношение к надписи? И что же они означали?

Кардинал сощурил глаза и вновь посмотрел на буквы, начертанные флорентийцем. Что, если конец надписи является ее началом? От Иеремии Еллинек перешел к персидской сивилле, затем к пророку Иезекиилю, к эритрейской сивилле и остановился у фигуры Иоиля, прочитал запинаясь: А – В – UL – AFI – А – сочетание букв не менее бессмысленное, чем в привычном порядке. Но это следование допускало новые, абсолютно иные интерпретации.

Кардинал отправился со своим открытием к отцу Августину, который ударил себя по лбу, проклиная свою глупость. Ведь Иеремия, будучи сыном священника в Анафофе, читал по-иудейски, то есть справа налево, а никак не слева направо. Это позволяло смотреть на надпись с совершенно новой точки зрения. Архивариус записал буквы на листок.

– Смотрите, Ваше Высокопреосвященство, это слово имеет значение!

– ABULAFIA, – прочел Еллинек.

И действительно, Абулафия[352] – так звали проклятого церковью каббалиста, родоначальника еврейского тайного учения, появившегося в XII веке в Западном Провансе и позднее распространившегося в Испании и Италии. Это учение нанесло большой вред Церкви.

– Этот флорентиец сам дьявол, – со вздохом произнес кардинал Еллинек. – Теперь у нас есть имя, но что может сказать имя само по себе? Я не верю, что Микеланджело написал это имя на своде без тайного умысла.

– Я тоже не верю, – согласился Августин. – Считаю, что за именем скрывается нечто большее, значительно большее. Но знание имени выдает широту познаний флорентийца. Укажите хоть на одну энциклопедию, в которой бы упоминалось это имя! Вы не найдете ничего. Так что раз Микеланджело знал имя, он знал и больше, возможно, он был знаком с учением Абулафии – каббалой.

Кардинал сложил руки в молитве:

– Pater noster, qui es in coelis…[353]

– Аминь, – закончил отец Августин.


В связи с появлением новых обстоятельств кардинал Йозеф Еллинек назначил собрание консилиума на следующий день.

В монастыре брат Бенно в тот же день попытался написать письмо, однако претерпел неудачу уже при составлении обращения. Бенно написал: «Ваше Святейшество, это скромная попытка сделать в своей жалкой и бесполезной жизни, которую мне даровал Господь Бог, нечто значительное. Так что я решился написать Вам в надежде, что строки эти Вас достигнут». Брат Бенно перечитал то, что написал, и разорвал листок на мелкие клочки. Начал заново: «Достопочтенный святой отец, уже несколько дней меня мучит известие об открытии, сделанном в Сикстинской капелле. Мне стоило больших усилий написать Вам письмо». Брат задумался, прочел начало очередного письма и, сочтя неуместным, разорвал и его. Наконец он встал, прошел по темному коридору и остановился у каменной лестницы, которая вела в комнату аббата.

«Laudetur Jesus Christus!»

Аббат добродушно встретил брата.

– Я уже давно жду тебя, брат. Я чувствую, что тебя что-то гнетет. – Он подвинул брату Бенно стул. – Расскажи мне, облегчи душу.

Брат сел на стул и медленно начал:

– Отец аббат, на самом деле открытие, сделанное в Сикстинской капелле, гнетет меня более, чем вы можете себе представить. Я изучал сведения о Микеланджело и его труды. Но этот случай потряс меня.

– У тебя есть предположения о том, что означает эта надпись, брат?

– Предположения? – Брат Бенно замолчал.

– Должна же быть причина твоему странному поведению!

– Причина… – Брат Бенно на минуту умолк. – Причина в том, что я знаю о Микеланджело больше, чем кто-либо из тех, кто сейчас занимается поисками ключа к тайне. Думаю, я мог бы помочь в расшифровке.

– Но, брат, как вы себе это представляете?

– Отец аббат, я должен отправиться в Рим, прошу вас, не откажите мне!

В праздник апостола Матфея

Внеочередной консилиум священного собрания, как всегда, начался с ритуала призвания Святого Духа и перечисления присутствующих председателем – кардиналом Йозефом Еллинеком, а также с предупреждения ex officio о том, что дело обсуждается строго конфиденциально. Постепенно оправдывались самые худшие опасения: надпись флорентийца, прочитанная справа налево, как это делалось в иудейских текстах, представляла собой имя «Абулафия».

Прозвучавшее имя вызвало у присутствующих различные эмоции. Специалисты – профессор Габриель Маннинг, профессор семиотики из Атенея, Марио Лопес, просекретарь Конгрегации доктрины веры, Франтишек Коллецки, просекретарь Конгрегации католического образования и ректор Тевтонской коллегии, Адам Мельцер от Общества Иисуса и профессор Риккардо Паренти, специалист по творчеству Микеланджело из Флоренции – вскрикнули, что показало, что они вполне осознают всю глубину значения этого открытия, тогда как остальные подняли удивленные глаза на кардинала Еллинека в ожидании разъяснений.

Маннингу явно было стыдно, что не он разгадал способ прочтения этого имени, которое было написано простейшим ретроспективным письмом. Присутствующие же занялись тем, что быстро переписывали в свои блокноты надпись, расставляя буквы в обратном порядке. Такое толкование, произнес Маннинг, бесспорно, верно, так как теперь истинность можно подтвердить (о чем Маннинг говорил на прошлом собрании консилиума): Иеремия действительно писал и читал именно справа налево. Ориентируясь на эти сведения, слово можно было прочесть, увидев смысл. Это хрестоматийный пример семиотической расшифровки.

– И что это означает? – провоцируя, поинтересовался кардинал-государственный секретарь Джулиано Касконе.

– Погодите, не так быстро Ваше Высокопреосвященство! – остановил его Еллинек. – Пока что мы только узнали, что Микеланджело хотел указать нам на связь с каббалой, больше ничего.

– И это нас так обеспокоило? Из-за этого был созван консилиум? Это перевернуло всю курию? – Касконе негодовал. – Каббала – это одно из многих учений, которым не удалось уничтожить католическую церковь. Если Микеланджело был приверженцем этого учения, конечно, это не поможет курии, но такую правду мы переживем.

– Это поспешные выводы, господин кардинал-государственный секретарь! – Габриель Маннинг встал: – Если это имя пишет на сводах Сикстинской капеллы Микеланджело, то он точно собирается поведать намного больше, чем просто имя.

– Ну что вы, профессор, я предлагаю обнародовать официальное толкование с указанием на то» что Микеланджело, вероятнее всего, был каббалистом, поэтому и написал на своде капеллы имя известного каббалиста с целью досадить папам. Это вызовет некоторый шум, но он утихнет, и мы сможем забыть об этом деле.

– Подождите! – выкрикнул кардинал Йозеф Еллинек. – Это самое верное средство для того, чтобы открыть путь для спекуляций и сплетен. Наши противники не удовлетворятся одним именем – они будут копать дальше и найдут множество вариантов толкования имени. Эта дискуссия обещает быть бесконечной.

Слово взял профессор Паренти, сообщив, что, во-первых, еще не доказано, что Микеланджело Буонарроти был каббалистом, хотя исследователи его творчества не раз делали подобные предположения; во-вторых, подобное открытие станет научной сенсацией и будет волновать исследователей еще долгие годы, если не десятилетия. Паренти поинтересовался у главного реставратора Бруно Федрицци, не могут ли и в других местах быть обнаружены надписи, которые имели бы отношение к имени Абулафии.

Федрицци ответил отрицательно. После обнаружения букв все места росписи, на которых могли бы быть надписи, были подвергнуты осмотру с кварцевыми лампами. Проверка показала, что других надписей нет. Можно утверждать совершенно точно, что иных знаков не обнаружится.

– Тем более, – рассудил епископ Марио Лопес, – нам следует заняться изучением имени. Отец Августин, вы можете нам что-нибудь растолковать?

Отвечая, отец Августин был похож на змия, обвившегося вокруг древа познания. За столь короткое время невозможно всеобъемлюще изучить все связанное с именем Абулафии, к тому же, что удивительно, в архиве нет Busta Abulafia, что казалось совершенно нелогичным, так как он бывал в Ватикане.

– Пожалуйста, поясните, в чем тут дело, отец Августин! – потребовал резким тоном кардинал-государственный секретарь Касконе.

– Хорошо. – Ораторианец набрал воздуха в легкие. – Авраам Абулафия, бесспорно, был необыкновенно мудрым человеком, пусть и ослепленным заблуждениями. Он родился в Сарагосе в 1240 году, отец учил его Библии, Талмуду[354] и Мишне.[355] Затем он отправился на Восток, чтобы познать философские и мистические науки, особенно каббалу и теософию. Говорят, на Востоке он открыл для себя вещи, которые невозможно было доверить бумаге. При этом он написал двадцать шесть теоретических сочинений о каббале и двадцать две книги пророчеств. Он пишет, что хотел бы о многом поведать, но не может этого сделать в открытую. Его записи иносказательны и многозначны. В этом и состоял его метод передачи знаний.

Кардинал-государственный секретарь Джулиано Касконе спросил:

– Отец, вы назвали бы Абулафию философом или пророком?

– Он был и тем, и другим. Когда Абулафии исполнился тридцать один год, на него снизошел дар пророка. По его словам, некоторые из видений были посланы ему демонами, чтобы сбить с толку. Он «пробирался ощупью, словно слепой в полдень, в продолжение пятнадцати лет с дьяволом по правую руку». После этого Абулафия начал записывать свои пророчества, используя множество псевдонимов с тем же числовым значением, что и его собственное имя Авраам. Он называет себя Захарией, а также Разиэлем. Но почти все его пророческие книги были утеряны.

Кардинал Йозеф Еллинек откашлялся:

– Ad rem,[356] отец Августин. Вы упомянули о том, что у Абулафии были контакты с Ватиканом. Когда это было и при каких обстоятельствах?

– Насколько я знаю, это было в 1280 году.

Кардинал Еллинек воскликнул:

– Во время правления папы Николая III?

– Именно так. Во многом это была замечательная встреча. То есть встречи как таковой не было, и уже с этого момента начинаются странности. Пожалуй, я начну с того, что в то время каббалисты распространили учение о том, что «когда наступит конец дней, Мессия по велению Бога явится к папе и попросит его освободить свой народ, и только тогда, но никак не раньше, поверят в его пришествие». В то время Абулафия жил в Капуе и пользовался уважением. Когда папа Николай III узнал, что Абулафия намеревается посетить Рим, чтобы сообщить ему некое известие, он дал приказ задержать еретика у городских ворот, убить, а труп сжечь перед стенами города. Абулафия знал о предписаниях папы, но это его не остановило. Он направился в город, прошел через ворота и узнал, что папа Николай III умер накануне ночью. Абулафию двадцать восемь дней продержали в коллегии францисканцев. Потом он был выпущен, после чего след его теряется. Что же хотел поведать Абулафия, до сих пор загадка.

– Если я вас правильно понимаю, – произнес кардинал-государственный секретарь, – речь идет о том самом папе Николае III, чье имя было на листе, найденном в карманеотца Пио?

– Да, шифр Nice. III обозначает папу Николая III, но папка под этим шифром исчезла.

Адам Мельцер из Общества Иисуса, до сих пор молчавший, заговорил:

– Эта история таинственна, и она прекрасно соответствует всему тому, что до сих пор обнаруживалось в связи с открытием в Сикстинской капелле. Мне не нужно говорить присутствующим о том, что до сих пор не выяснена причина смерти папы Николая III.

Касконе резко произнес:

– Вы хотите сказать, есть основания подозревать, что Николая III убили?

Мельцер пожал плечами, но промолчал.

На это кардинал-государственный секретарь сказал:

– Брат во Христе, мы собрались здесь, чтобы ознакомиться с фактами, а не для того, чтобы высказывать предположения. Если у вас есть доказательства насильственной смерти Его Святейшества Николая III, предоставьте их. Но если это всего лишь ваши предположения, тогда молчите!

Иезуит воскликнул в волнении:

– Что, нам снова навязывают чужое мнение? Если так Ваше Высокопреосвященство, я прошу отпустить меня!

Кардинал Еллинек с трудом успокоил членов собрания и настоятельно потребовал вернуться к теме консилиума:

– Таким образом, я констатирую, что между каббалистом Авраамом Абулафией, Его Святейшеством Николаем III, художником Микеланджело Буонарроти и бенедиктинцем отцом Пио существует некая связь. Первые два жили в XIII веке, Микеланджело – в XVI, а отец Пио – в XX. Видит ли кто-то из присутствующих связь, которая привела бы нас к решению проблемы?

Но вопрос кардинала встретили молчанием.

Ввиду новых фактов следующее заседание консилиума было назначено на пятницу второй недели поста.

Во второе воскресенье Великого поста

Скорый поезд подъезжал к Риму. Брат Бенно годами никуда не ездил, и в памяти его остались лишь болезненные образы, связанные с путешествиями. Теперь же он сидел в комфортабельном купе и не мог налюбоваться горными пейзажами за окном. Он ехал без попутчиков и время от времени делал попытки углубиться в чтение требника, но каждый раз быстро откладывал его. В детстве он всегда прислушивался к стуку колес, придумывая слова, соответствующие рваному ритму. Теперь же стук колес был едва слышен, брат Бенно неосознанно подбирал слова, и в его голове звучало: «Лука все врет, Лука все врет, Лука все врет». Он прогонял эти слова и искал другие, но те возвращались снова и снова, словно длящаяся пытка.

Пока поезд, как гигантский червь, извивался то под откосами, то вдоль реки, тащился на юг, он вспомнил о Микеланджело – одиночке, замкнутом человеке, который создавал великие произведения искусства и ни разу ни слова не проронил об этом; наоборот, был склонен к скрытности и молчанию. Поэтому по сей день многое в его жизни остается для нас загадкой. Посмеиваясь над собой, Микеланджело говорил, что с молоком матери впитал любовь к камню. Ведь Франческа» его мать, которой исполнилось всего девятнадцать лет, родив сына, передала его на попечение кормилице, жене работника каменоломни. Микеланджело, дитя Ренессанса, никогда не видел себя в этой эпохе – он создал свой мир, восторженный мир возрожденной античности, неоплатонизма и бесконечных фантазий Данте.

После ранней смерти матери его никто не любил, мальчика часто били. Родственники отдали его в обучение лишь благодаря уговорам святого отца Лодовизо, нерешительного главы общины. Он попал в подмастерья к братьям Доменико и Давиду Гирландайо, замечательным флорентийским мастерам. Будучи чудаковатым и замкнутым, он так и не смог примириться с потерей любимой матери – женщины всегда оставались для него богинями и святыми. Всю свою жизнь Микеланджело прожил как монах, как и брат Бенно, и скорее не по моральным причинам, а из-за благоговения и сублимированного чувства любви. Эталоном женщины для него стала дантовская Беатриче, поэтому он создавал чувственные и в то же время юные материнские образы: Пьету, Мадонн и сивилл с необычайно нежными чертами лица. Прошлое, его собственное и его предков, было очень важно для него. Он сохранил дворянскую надменность. Черты его отца можно было узнать в лицах большинства мужских скульптур, им созданных.

Микеланджело было четырнадцать лет, когда он сменил кисть и карандаш на резец, чему был рад Лоренцо Медичи, правивший в то время во Флоренции и взявший молодого человека под свою опеку. В те годы произошло нечто, что наложило отпечаток на всю его последующую жизнь. Во время ссоры однокашник Торриджиани ударил его кулаком и сломал нос. С этого дня лицо Микеланджело было изуродовано. Какое же страдание, не считая физического, это должно было принести поклоннику всего прекрасного – Микеланджело Буонарроти!

Так думал брат Бенно, пока скорый поезд нес его на юг. Он думал о девятнадцатилетнем юноше, слушавшем во Флорентийском соборе проповеди доминиканца Савонаролы, бичевавшего богатство господ и высокомерие прелатов, само по себе бывшее грехом. С церковной кафедры прямодушный Савонарола, не боясь обличать коррупцию в государстве и церкви, клеймил современную теологию, которая сдала свои позиции. Маленький, сухопарый, с лицом аскета, он открывал слушателям тысячи апокалипсических видений, преследовавших его. Те были ужасны и очень правдоподобны. В стране и так то и дело вспыхивали войны и звучали проклятия в адрес государственной власти. Он предсказывал гнев Божий и гибель Флоренции: «Ессе ego abducam aquas super terram».[357] Молодой Микеланджело с ужасом представлял картины гнева Господнего, вод, затопивших землю. Эти образы позднее получили отображение на своде Сикстинской капеллы. Воплощены они были столь же ярко, как о них проповедовал приор-доминиканец.

Микеланджело был самоучкой. Восхищался античными статуями в саду Медичи, работами Донателло и Гиберти, о котором говорил, что искусством скульптор открыл себе ворота рая. Гирландайо, своему учителю, он уделял все меньше внимания. Его первые скульптуры канули в Лету. Известность получила лишь Пьета – изваяние юной Мадонны с мертвым Иисусом на коленях, созданное по заказу кардинала Сан-Диониджи. Мадонна, красивая, словно греческая богиня, выполнена из каррарского мрамора. Каждая деталь ее фигуры сделана филигранно, будто рукой ювелира. Микеланджело изобразил Мадонну в том возрасте, в котором умерла его мать. На вопросы о ее цветущей красоте он отвечал, что непорочные девы не стареют – они выглядят намного моложе и свежее, чем порочные, потому что их души не алчут греховных страстей. Не говоря уже о деве, в душе которой ни разу не зародилась греховная мысль. Поэтому не стоит удивляться тому, что художник изобразил мать намного моложе сына, он не принимал во внимание естественного процесса жизни и старения. В возрасте двадцати двух лет он стал испытывать гордость за созданное и увековечил свое имя на собственном творении – первый и единственный раз в жизни.

Художник – зеркало своего времени и окружения. Вернувшись во Флоренцию, Микеланджело увидел, что многое изменилось. Число приверженцев Савонаролы росло день ото дня. Процессии кающихся тянулись через весь город. К ним присоединялось все больше людей. Чума и голод собирали свой щедрый урожай, и среди всеобщего запустения звучал резкий голос Савонаролы, призывающий к высоконравственному поведению и заставляющий покаяться. Сам Савонарола считал себя орудием Господа, но в глазах большинства людей доминиканец был пророком. Трижды из Рима папа предупреждал, что Савонароле следует прекратить свои нападки на Церковь и папство. Наконец, Александр Борджиа отлучил его от Церкви. Но это вызвало только еще больший гнев и более жестокие нападки проповедника. Папская булла не была для него указом. Он не подчинился требованиям замолчать, наоборот, теперь он вещал и об упадке морали при дворе папы, призывая того образумиться. Брат Джироламо обвинял папу в том, что он продает духовные должности. Вскоре его бросили в тюрьму, где подвергали пыткам. Он не избежал суда инквизиции. Папа велел перевезти его в Рим, но затем передумал и отправил посланника во Флоренцию, чтобы тот зачитал смертный приговор. В день Вознесения в 1498 году Савонаролу предали сожжению на площади, перед зданием правительства.

Микеланджело не было в толпе зевак, наблюдавших за костром. Он оставался в Риме. Хотя он и не видел ужасающего пламени собственными глазами, ранимого художника должна была задеть человеческая подлость, которая проникает даже в сердца самых праведных из всех праведников. Но именно они давали Микеланджело работу и хлеб. Так его душу наполнили противоречия.

Микеланджело чаще творил как скульптор, а не как художник. Три панорамы с изображением Мадонны – вот и все произведения живописи, которые он создал за эти годы. Пугало ли его сравнение с Леонардо, Перуджо и Рафаэлем – нам неизвестно. Не было ничего странного в том, что папа Юлий II снова призвал его в Рим как скульптора. Папа Юлий был скорее солдатом, чем пастырем, скорее политиком, чем священником» скорее жестким, нежели мягким. И совсем необычно было то, что он любил искусство и восхищался творениями художников, как и собственным мечом.

Один из художников обратил внимание Юлия II на молодого флорентийца, и папа отослал Микеланджело сотню скудо на дорогу, чтобы только познакомиться с ним. И лишь позже ему пришла идея изваять надгробие, собственное надгробие в соборе Святого Петра. Но сотрудничество папы и Микеланджело встречало сложности: бескомпромиссность заказчика и своенравие художника. Микеланджело вскоре заговорил о том, что если он даже на день задержится в Риме, то ему придется ваять надгробие себе, а не папе. В гневе он оставил столицу. Он вынужден был взять в долг огромные суммы, чтобы оплатить камень и дать деньги рабочим. Кондиви, один из учеников, позднее говорил о «трагедии надгробия». Сам художник в то время полагал, что «лучше бы он в детстве научился делать спички»; тогда не пришлось бы испытывать подобного разочарования. Папа разгневался. Однако обещал не прибегать к репрессиям, если Микеланджело вернется. Скульптор тогда всерьез задумывался о том, чтобы отбыть в Константинополь и остаток жизни служить султану. Работы у того было достаточно: султан планировал возводить мост через залив Золотого Рога, из Константинополя в Перу. И вот папа и Микеланджело встретились в Болонье, которую Юлий II захватил с пятью сотнями рыцарей. Его Святейшество заказал бронзовую статую высотой в четыре метра, которую получилось отлить лишь со второго раза. Об этой скульптуре известно лишь то, что через три года в город возвратилась царственная семья и статуя была разбита. Обломки ее пошли на отлив пушек.

После своего возвращения в Рим флорентиец возобновил работу над надгробием, но папа Юлий передумал. Но к тому времени Микеланджело успел высечь на надгробии лишь одну из сорока запланированных фигур, Моисея; а мрамор для работы, который скульптор хранил за собором Святого Петра, где жил сам, был украден.

И тогда папа поразил художника, пришедшего в отчаяние: поручил ему роспись Сикстинской капеллы, постройки времен правления его дяди, Сикста IV, которую он сам торжественно освятил двадцать пять лет назад. Микеланджело решил взять за сюжетную основу акт творения и древнюю историю. Но в какой-то особенной, персональной интерпретации.

Все эти факты припомнились брату Бенно, пока он направлялся в Рим, а колеса поезда упрямо повторяли: «Лука все врет, Лука все врет…»

В понедельник после второго воскресенья Великого поста

В этот день после длительного размышления Еллинек нашел монсеньора Вильяма Штиклера, камердинера папы, и рассказал ему о пакете со странным содержимым, который ему подбросил незнакомец. Возможно, это был тот же человек, который позднее проник в квартиру кардинала и пытался заставить его отказаться от дальнейшего исследования Сикстинской надписи.

Монсеньор молча выслушал Еллинека, затем поднял трубку телефона, набрал номер и произнес:

– Ваше Высокопреосвященство, в деле Еллинека обнаружились неожиданные факты. Я считаю, вам нужно лично выслушать его.

Немногим позже вошел кардинал Джузеппе Беллини, и Еллинек повторил свой рассказ о том, как к нему попали очки и тапочки.

– А почему вы так поздно признаетесь в этом? – поинтересовался Беллини.

– Признать можно только вину. Когда я нашел вещи, то, несмотря на загадочность факта, это не вызвало у меня чувства вины, господин кардинал. Доказательством может служить то, что я даже не убрал пакет, когда монсеньор Штиклер явился ко мне сыграть партию в шахматы. Если бы я хоть немного догадывался, что это за пакет, то, разумеется, спрятал бы его и уж никак не стал бы выставлять напоказ. Помните об одном: я не являлся членом курии в то время, когда умер Джанпаоло.

– На чьей вы стороне, кардинал Еллинек? – вдруг задал вопрос кардинал Беллини.

– На чьей стороне? Как это понимать?

– Вы, наверное, уже заметили, господин кардинал, что курия не является единым целым. Это естественно для организации, члены которой – люди разных национальностей и разного происхождения. Вам не обязательно отвечать. Я просто хочу спросить: вы мне друг?

Еллинек утвердительно кивнул. Кардинал Беллини продолжил:

– Несомненно, папа Джанпаоло пал жертвой заговора, и пропажа некоторых вещей является еще одним доказательством, поверьте.

– Я слышал о нем, – ответил Еллинек, – но до сих пор достаточно скептически относился к этому. Внезапная смерть папы легко может стать поводом к различного рода сплетням.

– А этот странный пакет?

– Он лишь заставил меня задуматься, потому что краже вещей просматривался явный умысел. Если Джанпаоло действительно убили, то я получил пакет качестве угрозы, а так как угроза не подействовала, ко не пришел человек, который подтвердил ее.

Еллинек спросил у Штиклера:

– Монсеньор, какие документы тогда исчезли?

Беллини прервал Еллинека:

– Камердинеру папы должно молчать. Я скажу только вот что: в документах были списки членов курии.

– Понимаю, – сказал Еллинек.

Беллини задумался, затем продолжил:

– Вы смелый человек, Ваше Высокопреосвященство. Не знаю, что бы я делал на вашем месте. Думаю, скорее вел бы себя как Петр, а не как Павел. Петру не стыдно предстать перед Богом.

На том они и разошлись. Нет, Еллинек и после этой беседы не мог решить, можно ли доверять Беллини. Он не понял, в какой партии или группировке внутри курии состоит Беллини, кто был другом, а кто – врагом. Еллинек по-прежнему никому не доверял.


После прибытия в Рим брат Бенно переночевал в дешевом пансионе на виа Аурелия. На следующий день он пошел в капеллу на Авентинском холме. Аббат Одило вежливо принял посетителя – этим ораторианский монастырь славился уже сотни лет – и предложил брату Бенно на время пребывания в Риме остановиться лично у него. Тот благодарно согласился, предполагая, что дело займет всего лишь пару дней.

Гость рассказал аббату, что помнит это место со времени своего предыдущего визита в Рим. Это было очень давно, когда в войну он обучался в библиотеке ораторианцев.

– Когда же именно это было, брат во Христе?

– В конце войны, когда немцы уже заняли Рим.

Аббат пришел в ужас.

– Позорно, – продолжал брат Бенно, – не хочется вспоминать об этом. Но в последние недели я почувствовал, что обязан что-то сделать. Искусство и мои исследования…

– Вы вернулись, чтобы продолжить исследования?

– Да, – ответил брат Бенно, – в старости иногда хочется закончить то, что не было завершено в молодые годы.

– Как точно подмечено! – воскликнул аббат и добавил: – Думаю, вы бы хотели сразу же отправиться в библиотеку?

– Именно так, святой отец.

– Я только опасаюсь, что многое в библиотеке изменилось за эти годы.

– Это ничего. Я уверен, что смогу сориентироваться.

Уверенность, с которой говорил незнакомец, показалась аббату Одило странной. За десятки лет библиотеки так меняются… Как же мог приезжий знать, как теперь выглядит библиотека? Разве мог он с такой убежденностью утверждать, что сможет во всем разобраться? Молча поднимаясь по ступеням к библиотеке, аббат стал сомневаться, стоило ли так радушно принимать гостя.

Войдя, он дал указание всем Scrittori библиотеки оказывать содействие брату Бенно. Тот обменялся с каждым рукопожатием и углубился в исследование.

Вечером, после молитвы, аббат Одило посетил отдаленную часть монастыря, где в подвале угловой башни хранились документы. Но интересовали его не они, а деревянные ящики. Сосчитав их и проверив, все ли заперты, аббат ушел из подвала, ничего не взяв.

В следующий вторник

Около полудня в отеле «Эксельсиор», одном из самых лучших в Риме (его вход и сейчас охраняют стражи в старинных одеждах), собрались семеро ничем не примечательных людей. Они проследовали в зал, предназначенный для конференций, по коридорам со множеством зеркал и плюшевой отделкой. На двери не было таблички, которая могла бы информировать о том, какого рода встреча проходила в тот день. Секретность указывала на необычайную важность происходящего.

Неприметные господа были президентами и вице-президентами банка Италии, чикагского Continental Illinois National Bank and Trust, банка Chase Manhattan из Нью-Йорка, банка Crédit Suisse в Женеве, банка Hambros Bank в Лондоне и римского банка Вапса Unione.

Фил Канизиус от Istituto per le Opère Religiose сознательно отказался от белого воротничка священника, был одет в серый костюм, как и все, и казался очень смущенным. Господа требовали объяснений.

– Единственное объяснение, какое у меня есть на сегодня, – начал Канизиус, – таково: пока что имя Абулафия совершенно ничего нам не говорит.

– Ах, вот как! – Джим Блэкфут, вице-президент банка Chase Manhattan, презрительно хмыкнул. – Нам не интересна эта надпись. Нам интересно, что вы делаете для того, дабы предотвратить появление слухов в Ватикане.

Тут же вмешался Урс Бродман из швейцарского банка Crédit Suisse:

– Мой банк никаким образом не должен быть скомпрометирован. Мы не желаем попадать в передовицы газет.

– Но, господа! – Канизиус сделал попытку успокоить присутствующих. – Об этом и речи быть не может. Этим занимаются лишь ученые. Они исследуют имя Абулафии, которое Микеланджело написал на своде Сикстинской капеллы. Ни о чем ином речь не идет.

– Я бы сказал, что этого и так с лихвой, – вставил Антонио Адельман из Вапса Unione, одного из наиболее известных банков Рима. Его слово, несомненно, имело вес. – Нет в мире ничего более нестабильного, чем валютный рынок и рынок ценных бумаг. Мы уже слышим первые звоночки. Так что сделайте что-нибудь, Канизиус. И сделайте это как можно скорее и незаметней!

Высказывание озадачило Фила Канизиуса. Он и сам был полностью согласен с банкирами, но все равно попытался успокоить их: не может ведь какая-то надпись обрушить валютный рынок.

– Повторяю еще раз, – произнес Блэкфут, – речь идет не о надписи, пусть и руки Микеланджело, Рафаэля, да Винчи или еще кого. Речь идет о доверии к нашим банкам. Наши общие дела не лишены известной пикантности, вы не должны об этом забывать, достопочтенный Канизиус. До этого IOR был местом молчания и тайны.

Боюсь, что положение может измениться в том случае если мир увлечется поисками значения надписи.

Дуглас Теннер из английского банка Hambros Bank согласился с этим:

– Вспомните о внезапной смерти последнего папы, о слухах вокруг его убийства. Потребовалось три года, чтобы состояние рынка было восстановлено. Нет, Канизиус, нас интересует степень доверия Ватикану. Странная позиция его в течение последних недель не добавляет уверенности. Если вы понимаете, о чем я.

– О чем мы все тут болтаем? – начал распаляться Нил Прудман, вице-президент чикагского Continental Illinois, знакомый с Канизиусом уже много лет. – IOR – это первое, что приходит на ум, когда есть нужда отмыть деньги. И все собравшиеся здесь с удовольствием пользуются этим. Мы знаем, что это незаконно, и если что-то всплывет, это, мягко говоря, будет не слишком полезно для нашей репутации. Мне поручено сообщить вам: если в ближайшее время ситуация в Ватикане не прояснится, наша группа будет вынуждена прекратить отношения с вами.

Остальные, хотя и не собирались заходить так далеко, высказались подобным образом.


В то время как президенты банков встречались в «Эксельсиоре», кардинал Йозеф Еллинек находился в секретном архиве Ватикана и искал документы, касающиеся Авраама Абулафии. Кардинал был уверен, что за этим именем скрывалось нечто большее, чем просто упоминание каббалиста и еретика. Его исследования напоминали поиски иголки в стоге сена. Еллинек пожирал глазами многочисленные папки, изучал рукописи. Глаза болели. Запах прошлого приводил его в смятение. Несмотря на то, что от дат написания этих документов его отделяли века, люди, о которых шла речь в пергаментах, казались живыми.

Особенно Микеланджело становился все ближе и ближе. Кардинал даже начал в голос разговаривать с ним, отвечая на риторические вопросы его писем. Он понемногу привыкал к грубому тону флорентийца, к его проклятиям в адрес папы и Церкви, от которых кардинал поначалу даже вздрагивал. Поиски ключа к загадке Абулафии все больше напоминали приключение, путешествие в чужеземную страну с ее загадочными городами и людьми. Еллинек жадно искал информацию, часто сбивался со следа и очень радовался каждому новому открытию. На некоторые документы он не обращал внимания, другим отдавал необычайно много времени. Кардинал был увлечен своим заданием, и никакая сила в мире уже не могла помешать ему. И даже если вскроется нечто ужасное, его не остановить. Еллинек знал, что разгадать значение имени Абулафии может лишь он – единственный человек в Ватикане, имеющий доступ в Riserva.

Уже было около полуночи, когда кардинал вошел в Sala di merce и сделал пятнадцатый ход. Он передвинул ферзя с d5 на d4. Еллинек с нетерпением ждал развития событий.

В среду второй недели Великого поста

На следующий день кардинал Еллинек пригласил профессора Паренти, Бруно Федрицци, главного реставратора, и генерального директора ватиканских музеев, профессора Паванетто, встретиться и обсудить визуальные образы Микеланджело, ведь и они могли приблизить их к разгадке.

Паренти с сомнением покачал головой:

– Многие историки искусств предпринимали попытки истолковать эти изображения, а результаты у всех были разные. Никто не мог подтвердить свою теорию.

Четверо присутствующих подняли головы. Еллинек обвел всех пристальным взглядом и сказал:

– Тогда у вас тоже должна быть своя теория?

– Конечно, – сказал Паренти, – но, как и версии остальных, моя тоже субъективна.

Кардинал внезапно сменил тему:

– Был ли Микеланджело верующим человеком, профессор? – И поспешно добавил: – Вас, наверное, удивляет мой вопрос?

Паренти посмотрел на Еллинека:

– Господин кардинал, ваш вопрос удивляет меня меньше, чем вас поразит мой ответ: нет, Микеланджело (в том смысле, который в эти слова вкладывает Святая Церковь) был плохим христианином. И не потому, что он ненавидел пап. Вероятно, еще что-то кроме этих взаимоотношений переменило его жизнь, направив в иную колею.

– Говорят, он был приверженцем неоплатонизма и в молодости встречался с Фичино,[358] – пришел на помощь коллеге профессор Паванетто.

– Фичино? – обернулся Федрицци. – Кто это?

– Фичино, – объяснил Паренти, – был гуманистом и философом, который преподавал в одной из академий, открытых Медичи. Он всегда прибегал к идеям Платона, из-за этого его считают неоплатоником.

– То есть – еретик?

Паренти пожал плечами:

– Священник Фичино был обвинен в ереси, но оправдан. Он говорил, что душа человека от Бога и стремится к воссоединению с первопричиной. Для многих мужей Церкви это было ересью.

– Но человек, который досконально знал Библию, не мог быть еретиком, – вставил Паванетто.

– Это ложный вывод! – возразил Паренти. – История знает много примеров того, что самые яростные враги Церкви прекрасно знали Библию. Не стоит называть имена.

– Давайте на минуту забудем о надписи, – сказал Еллинек, обращаясь к профессору Парента. – Как бы вы объяснили смысл росписи Микеланджело непосвященному?

– Хорошо, я попробую обосновать мое мнение – ответил Паренти. – Вначале я упомяну о некоторых из наиболее известных толкований. Из переписки художника с папой нам известно, что Микеланджело не принял пожелания Юлия II. Тому пришлось предоставить художнику полную свободу. Некоторые ученые вообще сомневаются в том, что Микеланджело Буонарроти – автор этих фресок, и предполагают, что их создал неизвестный нам мастер.

– И кто бы это мог быть? – серьезно спросил Еллинек.

– На этот вопрос, господин кардинал, и по сей день никто не может ответить.

– И как же мы должны расценивать такого рода версии, профессор?

– Приведу пример. Один британский ученый считает, что образы двенадцати пророков и сивилл символизируют двенадцать догматов[359] апостольского учения, ведь некоторые фразы взяты из их учений, связаны с их образом или историей жизни. Захария символизирует Credo in Deum Patrem omnipotentem creatorem coelie et terrae, Иоиль: et in Jesum Christum, Filium eius unicum, Dominum nostrum, Исайя: qui conceptus est de Spiritu Sancto, natus ex Maria Virgine, Иезекииль: passus sub Pontio Pilato, crucifixus, mortuus et sepultus descendit ad inferos, Даниил: tertia die resurrexit a mortuis, Иеремия: ascendit ad coelos, sedet ad dexteram Dei Patris omnipotentis, Иона: inde venturus est iduicare vivos et mortuos, дельфийская сивилла: credo in Spiritum Sanctum, эритрейская: sanctam Ecclesiam catholicam, sanctorum comniunionem, кумекая: remissionern peccatorum, персидская: carnis resurrectionem, ливийская: et vitam aeternam.[360]

– Смелая интерпретация! – воскликнул Еллинек, остальные же промолчали в задумчивости. – Одна из тех, которой можно доказать все, одновременно ничего не доказывая.

Паренти возразил:

– Но так оно и есть. Если анализировать текст и изображения, совпадения действительно имеются.

– Например? – поинтересовался Федрицци.

– Вот, например, Даниил, который здесь символизирует воскресение. В двенадцатой главе сказано: «А ты иди к твоему концу и упокоишься, и восстанешь для получения твоего жребия в конце дней».[361] У Исайи, который означает рождение Иисуса Христа, в девятой главе сказано: «Ибо младенец родился нам – Сын дан нам; владычество на раменах Его».[362] А Иона, соответствующий Страшному суду, описывает в третьей главе суд Господа над Ниневией. У остальных пророков тоже обнаруживаются совпадения. Однако спорна в этой интерпретации символика сивилл. Если Пифию из Дельф еще можно сопоставить с всеведением Святого Духа, то, чтобы найти толкование остальным, нужно долго напрягать извилины. Не думаю что замысел Микеланджело был именно таков.

Паванетто пренебрежительно бросил:

– Уж не думаете ли вы, что Микеланджело был настолько умен?

– Я отказываюсь верить не в его способности, а в подобные замыслы, – заявил Паренти.

– Разве не Микеланджело был известен своей склонностью из всего делать секрет? – уточнил Еллинек.

И Паренти ответил:

– Это действительно так. Микеланджело был кем угодно, но только не обычным человеком. Он жил в недоступной пониманию праздного мирянина вселенной, и нет сомнения в том, что художник обходился с Библией – вернее, с Ветхим Заветом – несколько вольно, придавая большое значение одним событиям, при этом совершенно игнорируя другие. Например, строительство Вавилонской башни – мотив, любимый многими другими художниками.

– Убийство Каина! – воскликнул Паванетто.

– Также отсутствует, хотя оно оказало определяющее влияние на род Каина.

– Полагаю, – начал Еллинек, – нужно отыскать различия в толковании Библии Микеланджело и теологов, лишь так мы сможем приблизиться к пониманию смысла фресок. Да, чем больше я смотрю на образы, тем больше убеждаюсь в том, что Микеланджело творил с преднамеренной наивностью. Что вы думаете по этому поводу, профессор?

– Я бы сказал так: интерпретация Микеланджело Ветхого Завета и истории веры возникла именно в его сознании. Понять ее можно, если не просто читать написанное, а заглянуть в душу мастера. Обратите внимание на сюжет, посвященный акту Творения. – Паренти указал на переднюю часть свода. – Перед тем как Господь решил отдохнуть на седьмой день, он осуществил восемь актов Творения. У Микеланджело их девять: для него сотворение Адама и Евы – два акта Творения, хотя в Библии говорится просто: Господь сотворил мужчину и женщину. И никакой особенной необходимости такого толкования здесь нет. Он же изображает семь дней Творения всего на пяти фресках. Давайте рассмотрим первую – отделение света от тьмы. Уже здесь появляются загадки.

– Надеюсь, – прервал его кардинал Еллинек, – вы объясните нам, почему Господь изображен с женской грудью.

– Прошу прощения, господин кардинал, этого я сделать не могу, потому что по сей день не существует хоть сколько-нибудь внятного объяснения этому. Более ясной является вторая фреска, на которой изображено сотворение Солнца, Луны и Земли, хотя и здесь есть чему удивляться. Господь мчится вихрем, широко раскинув руки. Очевидно, Микеланджело использует текст из Книги Исайи, который говорит о bracchium domini,[363] деснице Господней, и ее мощи. Правая рука Господа касается Солнца. Изображая сотворение Земли и растений, флорентиец, кажется, решил пошутить: на заднем плане он парит вокруг Солнца. Но, может быть, так Микеланджело хотел напомнить о том месте у Моисея, когда он просит Господа проявить свое величие, Господь же поворачивается к нему спиной.

– Videbisposteriora теа![364] – прошептал Еллинек и привычно добавил: – Исход, 33:23.

Паренти согласно кивнул и продолжил:

– Ученые не пришли к единому мнению относительно образов детей в складках одеяния Бога. Одни утверждают, что речь идет о возвещении Иисуса и Иоанна, другие – что это ангелы, как о том упоминается в псалмах, в которых восхваляется Творение. На третьей фреске Бог Отец парит над водами в сопровождении ангелов, она самая понятная. На четвертой изображено сотворение Адама – всем известная сцена: Господь протягивает к человеку животворящий перст. Под левой дланью Господа уже видна женщина – Ева. Но есть и другая, возможно, более верная идея. Женщина тут – это София, невеста Соломона.

Еллинек вспомнил текст:

– Она возвышает свое благородство тем, что имеет сожитие с Богом, и Владыка всех возлюбил ее: она таинница ума Божия и избирательница дел Его. Если богатство есть вожделенное приобретение в жизни, то что богаче премудрости, которая все делает?[365]

– Браво, брависсимо! – зааплодировал Паванетто. – Кажется, вы знаете наизусть весь Ветхий Завет, господин кардинал!

– Как вы видите, – продолжал Риккардо Паренти, – некоторые сюжеты Микеланджело допускают простую, обоснованную интерпретацию и одновременно скрытую. Это очень усложнит толкование имени ABU – LAFIA. На пятой фреске изображено сотворение Евы. Это подтверждает версию о Софии, виднеющейся в одеждах Господа. Потому что сотворенная Ева совсем на нее не похожа: с округлыми формами, длинными волосами, на предыдущей же фреске показана хрупкая женская фигура с короткими волосами. Что особенно бросается в глаза: вопреки тексту Писания Господь не касается женщины, а рай, который все художники изображали цветущим, полным фруктов и населенным животными, здесь представляет собой пустынный ландшафт. Даже от дерева, прислонившись к которому спит Адам, остался всего лишь пень. Хотел ли Микеланджело таким образом проявить свое представление о рае как о довольно безрадостном месте? После грехопадения мир так же пуст и печален. В центре фрески – змий, обвившийся вокруг древа познания. Вопреки тексту Писания Ева и Адам тянутся за яблоком вдвоем. В небе же парит облаченный в пурпурное одеяние ангел, мечом прогоняющий людей из рая. Если сравнить изображение Адама во время сотворения и изгнания, видно мастерство Микеланджело: в первом случае – сияющий Адам, подобный Богу, во втором – лишь испуганный человек.

– Существует ли объяснение тому, что у Микеланджело нет образов Каина и Авеля? – поинтересовался Еллинек.

– Нет, – ответил Паренти. – Вероятно, Микеланджело игнорировал некоторые образы. Зато Ной изображен трижды: во время жертвоприношения» потопа и в опьянении. При этом Микеланджело по неизвестной причине путает хронологию: жертвоприношение про исходит перед потопом. Это самое детальное изображение на фреске. Оно соотносится с текстом Писаниями устроил Ной жертвенник Господу; и взял из всякого скота чистого и из всех птиц чистых и принес во всесожжение на жертвеннике».[366] Перед нами Ной, глядящий в небо, жена Ноя, обращающаяся к нему, на переднем плане справа – мальчик, вырезающий сердце убитого барана, другой мальчик несет дрова, третий разжигает огонь. Бесспорно, действо происходит после потопа – у Микеланджело же потоп еще не начинался.

Федрицци, подняв голову, произнес:

– Не знаю почему, но меня более других впечатляет именно эта фреска.

– Действительно, она производит наиболее сильное впечатление, – ответил Паренти, – так как демонстрирует ряд сюжетов из судьбы человечества.

– Впрочем, художник изобразил все весьма своевольно, – добавил Еллинек.

– Своевольно? Что вы имеете в виду?

– Спасение Ноя – на заднем плане, словно это лишь ничего не значащая мелочь. Основным же мотивом здесь, несомненно, является гибель человечества, о которой в Писании сказано: «Конец всякой плоти пришел пред лице Мое, ибо земля наполнилась от них злодеяниями; и вот, Я истреблю их с земли».[367]

– А девятый сюжет, профессор, как можно трактовать опьянение Ноя?

– Здесь мы вновь сталкиваемся с таинственной душой Микеланджело. Художник вспомнил небольшой по объему отрывок из девятой главы Бытия, в котором говорится: «Ной начал возделывать землю и насадил виноградник; и выпил он вина, и опьянел, и лежал обнаженным в шатре своем».[368] Микеланджело изображает эту сцену: слева Ной работает на своем винограднике. На переднем плане он, с кувшином и остатками винограда, уже пьян. Справа – Хам, отец Ханаана, который смотрит на наготу отца своего. Сим же и Иафет покрывают его, отведя взоры. Видимо, в этом сюжете Микеланджело увидел символ заблуждений, вины и конфликтов человечества.

Мужчины в смущении опустили глаза.

– Вы считаете возможным, – обратился кардинал Еллинек к Паренти, – чтобы в интерпретации Ветхого Завета крылась разгадка надписи?

Профессор долго раздумывал над ответом, наконец, подняв глаза на фреску, произнес:

– Считаю ли я возможным? В случае с Микеланджело возможно все. Мне кажется более вероятным найти ответ, изучая пророков и сивилл. Не только потому, что лишь пять из них отмечены буквами этого странного имени ABULAFIA, но потому, что их фигуры на своде – доминанта изображения, так что…

– Понимаю, что вы хотите сказать, – прервал его Паванетто. – Пророки и сивиллы кажутся наблюдателю важнее, чем разбросанные между ними сцены Ветхого Завета.

Остальные согласились с Паванетто.

– Обратите внимание на то, кто из пророков изображен: Исайя, Иеремия, Иезекииль, Захария, Иона, Иоиль и Даниил. Микеланджело обошел вниманием наиболее авторитетных: Моисея, Самуила, Натана, Илию и Иисуса Навина. Причины такого предпочтения непонятны. Прихоть ли это, или для того есть реальная причина?

– Предсказание прихода Мессии! – воскликнул Еллинек. – Они все говорили о пришествии Мессии, в отличие от остальных пророков.

Паренти усмехнулся:

– А Иона? К Ионе это разве относится?

– Нет, – возразил Еллинек.

– Значит, эта версия ошибочна. Иначе чем объяснить присутствие Ионы? Думаю, что единственной причиной такого странного выбора можно считать то, что Микеланджело предпочитал написанные пророчества лишь высказанным. Поэтому и выбрал пророков, оставивших письменные свидетельства в священных книгах, или тех, кто в этих книгах упоминался.

– А сивиллы?

– Сивиллы, разумеется, фигуры небиблейские. Их изображение является одной из самых больших загадок Сикстинской росписи.

– Микеланджело никогда об этом не говорил. Можно сказать, что это женские фигуры пророков, но они являются существами истинно земными, тогда как пророки вдохновляются космосом. В этом – следы неоплатонических воззрений Микеланджело. Однако и пророки, и сивиллы являются низшими пророческими сущностями. Господин кардинал, вы, очевидно, сможете привести нам цитату из Павла!

Еллинек согласно кивнул и процитировал Первое послание Павла к Коринфянам:

«И пророки пусть говорят двое или трое, а прочие пусть рассуждают. Если же другому из сидящих будет откровение, то первый молчи. Ибо все один за другим можете пророчествовать, чтобы всем поучаться и всем получать утешение. И духи пророческие послушны пророкам».[369]

– Так пишет Павел. Теперь сравним двенадцать апостолов и сивилл: только у Ионы, Иеремии, Даниила и Иезекииля есть атрибуты, которые позволяют их безошибочно идентифицировать, иначе их не так легко было бы опознать. Иону – по изображению кита и листьям клещевины; Иеремию – по печали и разочарованию на лице, которые напоминают о его словах: «Не сидел я в собрании смеющихся и не веселился: под тяготеющею на мне рукою Твоею я сидел одиноко, ибо Ты исполнил меня негодования. За что так упорна болезнь моя, и рана моя так неисцельна, что отвергает врачевание?»[370] Даниила мы узнаем по двум книгам. Он записывает фразы из книги Иеремии. На голове Иезекииля – повязка в виде тюрбана, о которой в Писании сказано: «Но ты не сетуй и не плачь, и слезы да не выступают у тебя; вздыхай в безмолвии, плача по умершим не совершай; но обвязывай себя повязкою и обувай ноги твои в обувь твою…»[371] Остальные не от мечены характерными деталями и изображены вполне свободно.

Затем профессор перешел к характеристике обнаженных мужских фигур над головами пророков и сивилл так называемых ignudi – обнаженных, присутствие которых удивляло многих.

– Обнаженные – это ангелы, – предположил Паренти, – в том виде, как их описывает Ветхий Завет: мужчины без крыльев, сильные и красивые. Их чувственную наготу Микеланджело изобразил, опираясь на то место в Книге Бытия, где два ангела остановились переночевать в доме Лота. Мужчины Содома возжелали прекрасных юношей. То, что они изображены попарно, заимствовано из их описания во Второй книге Моисея. Содержание круглых табличек tondi (одна из них начала уже разрушаться) определено с большой степенью достоверности. Речь идет об аллегорическом изображении десяти заповедей.

Паренти, наконец, указал на треугольники над окнами – люнеты. Они, по мнению профессора, наверняка изображали происхождение избранного народа, начиная с Авраама, Исаака и Иакова до Иосифа – всего сорок фигур. Вот, в общих чертах, содержание того, что изображено на своде Сикстинской капеллы.

Слушатели молчали, каждый раздумывал об услышанном.

– О чем вы думаете, Ваше Высокопреосвященство? – спросил Паванетто. – Я размышляю о том, что хотел сказать Микеланджело столь дикой интерпретацией Ветхого Завета (ведь он изображал лишь сцены из Ветхого Завета). Какую же цель он преследовал, расписывая капеллу?

– После того, что мы услышали, хочется задать другой вопрос: был ли Микеланджело знатоком Библии или воспользовался услугами теолога? – спросил Паванетто.

– Об этом ничего не известно, – произнес Паренти.

– Это впечатление обманчиво, – прервал Еллинек, – ведь, если не считать Книги Бытия, которую каждый ребенок изучает в школе, Микеланджело имел представление лишь о пророках Исайе, Иеремии и Иезекииле. Еще знал пару псалмов. А это далеко не все ветхозаветные книги.

– Мне кажется, – начал Паренти, – по некоторым отличиям в стиле изображения можно догадаться, что Микеланджело только в процессе работы начал подробно изучать Библию. Художник не придерживался хронологии: начал с опьянения Ноя, и потом продолжал рисовать дальше. Этот вывод подтверждается и сюжетом о Боге Отце. Взгляните на Бога Отца, которого Микеланджело начал писать в сцене сотворения Евы, и сравните его с Богом Создателем Адама или же в следующих сценах. Это уже абсолютно другая манера изображения. То же можно сказать о пророках и сивиллах. Первые из них, хотя выписаны не менее тщательно, содержат меньше библейских атрибутов, чем последние. Более поздние выглядят мудрее. Полагаю, что эти фрагменты были дописаны Микеланджело после детального изучения Библии.

– А как быть с таинственной надписью? – взволнованно спросил Еллинек.

– Надпись, очевидно, была задумана с самого начала, – ответил реставратор Федрицци. Хотя бы по формальным причинам: буквы распределены по всей длине изображения. Кроме того, как уже было сказано, мы можем быть уверены, что надпись не была нанесена позже, так как для нее использована та же краска, что и для фресок.

Еллинек опустил взгляд:

– То есть Микеланджело с самого начала решил зашифровать на своде Сикстинской капеллы какую-то тайну. Мне кажется, надпись родилась не вследствие внезапного душевного порыва или перепада настроения.

– Нет, – ответил Федрицци, – мое исследование подтверждает как раз обратное.

В ту же среду на второй неделе Великого поста

Человечество обязано большинством своих величайших открытий не разуму, а элементарной случайности. Именно так было и на этот раз, когда по разным причинам многие люди оказались вовлеченными в решение этой задачи. Августин рассказал аббату родного монастыря на Авентинском холме о том волнении, в которое повергла курию надпись Микеланджело.

– Не знаю, – подвел он итог, – каким волшебством владел Микеланджело, но, как только надпись была обнаружена, призраки прошлого ожили.

Аббат, коренастый плешивый старик по имени Одило, выслушал Августина и ответил:

– Данный обет запрещает мне быть откровенным с вами, брат. Но, с другой стороны, у меня есть обязательства оберегатьсвой монастырь. И теперь я колеблюсь между двумя обетами. Если я открою истину, все, то знаю сам, то это будет страшная правда. Если же промолчу, то помогу курии, но взвалю на себя тяжелую ношу. Как же мне быть, брат Августин?

Августин не вполне понял аббата и ответил, что каждый должен сам решать по совести, о чем ему молчать а о чем говорить.

– Послушай, брат, – начал аббат, – в подвале этого монастыря лежат документы, которые могут запятнать чистую душу нашего ордена и Церкви в целом. Боюсь, что в ходе исследования они все равно будут обнаружены. Поэтому я скажу тебе правду, брат. Следуй за мной!

Августин спустился вслед за аббатом по узкой каменной лестнице боковой башни. Прохлада, пахнувшая на них, после весенней жары сначала показалась приятной; но чем глубже они спускались, тем более сырым и душным становился воздух. Аббат Одило остановился перед стрельчатой железной дверью, вынул ключ и отпер ее. Дверь заскрипела, словно ее давно не открывали. Левой рукой он нащупал выключатель, мрак озарили несколько ламп накаливания. В мерцающем свете ход казался бесконечным. По стенам – полки, ящики и коробки с книгами и документами.

– Ты никогда здесь не был, брат? – поинтересовался аббат и пошел вперед, минуя свалившуюся полку.

– Нет, – ответил Августин, – даже не знал, что в монастыре существует такой подвал. Что же здесь лежит? Аббат остановился, взял один из фолиантов, смахнул толстый слой пыли с переплета и открыл книгу. – Вот, – и он начал читать: – «На Сретение в году одна тысяча шестьсот семьдесят седьмом от Рождества Христова конфедерации представлены 89 священников и 240 мирян, которые соблюдают заветы Евангелия и посвящают себя науке и благочестивым трудам во спасение души. Необходимо обеспечить питание 329 человек в год продуктами, которые производятся монастырским хозяйством, а также средствами из пожертвований благочестивых и переданных по наследству…»

– Это же бухгалтерия монастыря! – воскликнул отец Августин.

– Совершенно верно, – ответил аббат. – С момента основания монастыря ораторианцев в 1575 году Филиппом Нери и до конца последней войны. С тех пор бухгалтерские документы хранятся в другом помещении.

Аббат Одило подошел к куче деревянных ящиков. Крышки были прибиты гвоздями. Одило достал перочинный нож, и вскоре ему удалось открыть первый ящик.

– То, что ты сейчас увидишь, – проговорил он, взявшись за следующие два ящика, – не добавляет чести ни нашему ордену, ни Церкви в целом.

Он быстро и ловко открыл первый ящик, и трудно было поверить, что этот маленький человек так силен.

– Иисус, Мария! – вырвалось у отца Августина. Золотые слитки, украшения, драгоценные камни были вперемешку брошены в ящики, как мусор. Августин неуверенно спросил:

– Неужели это все подлинное?

– Скорее всего, брат, – подтвердил аббат и подошел ко второму ящику. – Эти ящики заполнены таким же богатством.

– Но ведь это же миллионы!

– Сотни миллионов, брат, столько миллионов, что все это невозможно было бы продать, не обратив на себя внимания.

Одило вскрыл второй ящик, но Августин, мечтавший увидеть сокровища, был разочарован:

– Личные бумаги, паспорта, документы!

Одило молча протянул брату серый паспорт. Августин заметил на обложке свастику. На других документах тоже была свастика.

– Что это? – Августин порылся в бумагах. Их было не менее двухсот.

– Ты что-нибудь слышал о монастырском пути, брат?

– Нет. Что это?

– Значит, и тайная организация ODESSA тебе неизвестна?

– ODESSA? Никогда не слышал.

– После окончания Второй мировой войны в Европе началось великое «переселение народов». Многие из тех, кто прятался от нацистов, возвращались на родину, нацисты же, наоборот, скрывались за границей. Но границы европейских стран были закрыты, и на них повсюду охотились. Тогда и появилась эта организация. ODESSA – эта аббревиатура словосочетания «Организация бывших членов СС» – Organisation der ehemaligen SS-Angehörigen. Некоторые из нацистов, предчувствуя крушение Третьего рейха, деньги и драгоценности частично вывезли за границу. В то время огромные суммы перетекали через кассы Ватикана. Я не хочу сказать, что курия изначально была осведомлена о том, кто владелец денег и на какие цели они будут направлены, но когда все стало известно, было уже поздно. Ватикан и ODESSA обоюдно были заинтересованы в поддержании секрета. Задумка нацистов была гениальной, но без согласия курии ее осуществление не представлялось возможным. Вначале эти люди постригались в монастырь в Германии, Австрии, Франции или Италии. Но в монастыре они находились лишь несколько дней. Потом они с рекомендательными письмами от аббатов отправлялись в иной монастырь, откуда продолжали свое путешествие. Таким образом их следы терялись. В итоге все оказывались…

– Позвольте, я сам догадаюсь! – прервал его отец Августин. – В конце концов все они оказывались здесь, у ораторианцев, одетые как братья ордена.

– Так оно и было.

– Господи, и что же потом случилось с этими людьми?

– Ватикан предоставлял им фальшивые документы, пристраивал их в монастыре, давал новые имена и адреса. Иногда даже не без иронии, потому что это были адреса епископских ординариатов в Вене, Мюнхене или Милане. А что еще мог сделать Ватикан? Всем было на руку то, что лжемонахи бежали за границу. Обычно они направлялись в Южную Америку. Так от них легче было избавиться. Всей акцией руководил некто монсеньор Тондини и его юный помощник Пио Сегони. Тондини был главой Ватиканского эмиграционного агентства, а затем и Международной католической эмиграционной комиссии. Сегони поддерживал связь между «монахами» и службами Ватикана, а также брал за работу деньги и другие ценности.

– Пио Сегони, вы сказали… Точно Пио Сегони?

Аббат согласно кивнул:

– Для этого я и привел тебя сюда. Никто не поверил бы, что этот монастырь был завершением «крысиных троп» нацистов и что здесь находился человек, который отбирал у негодяев деньги и золото, прикрываясь христианской любовью к ближнему. Конечно, отец Пио обогащал не себя лично, но я не считаю, что это делалось во славу Господа.

Пыль наполняла легкие двух монахов. Августин дышал с трудом. Наконец он сказал сквозь зубы:

– Меня сейчас волнует лишь один вопрос: почему вы все это мне рассказали?

– Наверное, – ответил аббат, – я единственный человек, кто знает о паспортах и сокровищах в этом подвале, так как мне об этом рассказал мой предшественник, ему я дал слово молчать. Я старый человек, Августин, и точно так же, как и мне, тебе теперь придется взять на себя эту ношу. Я знаю, ты сможешь молчать, брат во Христе. Знаю, тебе, как никому другому, знакомы документы этого злополучного времени. Они все сберегаются в Ватиканском архиве. Я опасался, что, исследуя Сикстинские надписи, ты скоро наткнешься и на них. Теперь, зная тайну, тебе придется жить с ней.

Пятница во вторую неделю Великого поста

Консилиум, собравшийся в пятницу на второй неделе Великого поста, в основном обсуждал лжеэпиграфический характер каббалистических трудов и их связь с католической церковью. Но эти исследования не дали ничего, что могло бы прояснить появление имени Абулафии на своде Сикстинской капеллы. Отец Августин ознакомил присутствующих с документом времен правления Николая III, в котором шла речь о том, что во время пребывания Авраама Абулафии во францисканском монастыре изъяли греховный памфлет, направленный против веры. Но поиски этого памфлета не увенчались успехом, вероятно, он был сожжен.

Это сообщение не на шутку взволновало участников консилиума. Они в течение нескольких часов обсуждали, какая же информация была в документе, принадлежащем перу иудейского мистика. Марио Лопес, просекретарь Конгрегации доктрины веры, сомневался в том, ссылался ли Микеланджело именно на этот документ, который в XVI веке, может, еще и существовал. Ведь при этом условии его и впоследствии не уничтожили бы. По крайней мере, имя Абулафии больше не всплывает в архиве. Было решено, что следующее заседание консилиума необходимо отложить до появления новых сведений.


Вечером после долгого перерыва за шахматной партией, как всегда, в апартаментах кардинала вновь встретились Еллинек и монсеньор Штиклер. Но ни один не мог сосредоточиться на игре. Они машинально переставляли фигуры, ход за ходом, без типичной для них элегантности и изысканности, из этого можно было сделать вывод, что думают они совершенно не о шахматах.

– Гарде! – как бы мимоходом объявил Штиклер уже через девять ходов, поставив свою ладью перед белым ферзем, обратив кардинала в бегство.

– Мне кажется, – сказал он наконец, – мы думаем с вами об одном и том же.

– Да, – согласился Штиклер, – похоже на то.

Еллинек замялся:

– Вы преданы Беллини, монсеньор?

– Что значит – предан? Я на его стороне, если вы это имеете в виду. И к тому есть основания.

Кардинал поднял глаза.

– Вы же знаете, – продолжал Штиклер, – Ватикан – это уменьшенная модель государства, со своим правительством, своими партиями, поддерживающими отношения или стремящимися оттеснить друг друга. У одних больше власти, у других – меньше. Здесь есть покладистые люди, приятные и неприятные, опасные и безобидные. Ошибочно было бы полагать, что в Ватикане царят благочестие и смирение. Я служил при трех запах и знаю, о чем говорю. От смирения до преступного безумия всего пара шагов. Порой забывают, что курия состоит из людей, а не из святых.

– При чем здесь Беллини? – спросил Еллинек.

Монсеньор помолчал и затем ответил:

– Я доверяю вам, господин кардинал. Я вынужден это делать лишь потому, что у нас, кажется, общие враги. Беллини – глава группировки, которая уверена в том, что Джанпаоло убили, и, вопреки указанию государственного секретариата, продолжает расследовать это дело. Разумеется, пакет с вещами папы был отправлен в качестве угрозы, чтобы вы прекратили свои исследования. Но мы можем считать это и доказательством того, что причина смерти последнего папы – чьи-то тайные махинации.

– Вы можете назвать имена участников заговора? Зачем же было убивать папу?

Монсеньор Штиклер убрал с доски своего короля в знак того, что сдается и партия окончена. Потом посмотрел в глаза кардиналу и сказал:

– Я попрошу вас сохранять тайну, Ваше Высокопреосвященство, но теперь, когда мы в одной лодке, расскажу вам все, что знаю.

– Касконе? – спросил Еллинек. Монсеньор согласно кивнул:

– В документе, который таинственно исчез после смерти Джанпаоло, были подробные сведения о реорганизации курии. На все посты назначались новые люди, многие должны были уйти в отставку. Это прежде всего кардинал-государственный секретарь Джулиано Касконе, руководитель Istituto per le Opère Religiose Фил Канизиус и Франтишек Коллецки, просекретарь Конгрегации католического образования. Если бы Джанпаоло не умер в ту ночь, эти господа сегодня не занимали бы свои посты.

– Разве так просто сместить с должности государственного секретаря?

– Не существует ни закона, ни предписания, которые запрещали бы это делать. Хотя за все время существования курии такого не случалось.

– А я всегда считал Касконе и Канизиуса конкурентами.

– Так оно и есть. Можно сказать, что они соперничают друг с другом. Касконе – высокообразованный человек, который гордится своей должностью. Канизиус по происхождению крестьянин. Крестьянином он остался и по сей день. Он родился недалеко от Чикаго и всегда мечтал занять высокий пост. Его потолок – это пост епископа в курии. Хотя и епископство льстит ему. Организация IOR была немногочисленной, когда он занял свою нынешнюю должность. Но постепенно Канизиус сделал ее уважаемым финансовым учреждением. У Канизиуса есть нюх на деньги, он бы продал в Америку и папскую тиару, если б можно было. Финансовые операции сделали Канизиуса могущественным человеком в курии. Разумеется, государственный секретарь, олицетворяющий мирскую власть Ватикана, был этим недоволен. Мне кажется, они ненавидят друг друга в душе, но оба заинтересованы в том, чтобы хранить эту тайну. Вы меня понимаете?

– Понимаю. Беллини – враг Касконе, Канизиуса и Коллецки?

– Правда, неофициальный, Ваше Высокопреосвященство. Беллини – первый человек в курии, кто усомнился в естественности смерти Джанпаоло и открыто заявил об этом. Поэтому Коллецки, Канизиус и Касконе избегают Беллини. Но еще больше они боятся меня. Наверное, догадываются, что мне известно все об исчезнувшем документе, в соответствии с которым эту троицу следовало давно отправить в отставку. Думаю, они очень расстроились, когда очередной папа избрал меня своим камердинером.

– Его Святейшество знает об этой истории?

– Я обязан молчать, Ваше Высокопреосвященство, и не должен говорить об этом даже вам.

– Вы не обязаны отвечать, но я попробую догадаться сам.

После третьего воскресенья Великого поста

Вдень после третьего воскресенья Великого поста, находясь в секретном архиве Ватикана, кардинал Еллинек сделал удивительное открытие. По причинам, до конца непонятным даже ему самому, кардинал не посещал отделение архива, где три недели назад перед ним предстал незнакомец. И его не оставляло чувство, что он мог там кое-что упустить, какую-то деталь, нарушавшую картину, нечто, что стало бы ключом к разгадке тайны. Но последний разговор с монсеньором Штиклером прибавил ему смелости, и кардинал уверился, что замеченные им в библиотеке ноги принадлежали человеку, а не призраку. Таинственный гость, принесший ему пакет с тапочками и очками, был вполне земным существом – обычным наемным агентом. Видения, которые у него были в библиотеке, теперь казались следствием напряжения и волнения.

Колеблясь от рационального объяснения до иррационального страха, кардинал тихим, но твердым шагом направился в темные внутренности библиотеки.

Серийный кожаный переплет обратил на себя внимание только потому, что он выдавался больше других книг на полке, будто кто-то слишком поспешно поставил его на место. Взяв его в руки, кардинал прочел на обложке надпись, тисненную золотыми, но уже выцветши. ми буквами. Надпись, которая привиделась ему в тот раз: LIBER HIEREMIAS.

Но хранить эту книгу в секретном архиве не было никакой причины! Еллинек знал ее начало почти наизусть: «Слова Иеремии, сына Хелкиина, из священников в Анафофе, в земле Вениаминовой, к которому было слово Господне во дни Иосии, сына Амонова, царя Иудейского, в тринадцатый год царствования его».[372] Но, к удивлению кардинала, содержание книги оказалось другим. Под титульным листом с надписью «Книга Иеремии» обнаружился иной титульный лист с названием «Книга знака», но без указания автора. Первая страница книги совсем истерлась, верхняя ее часть и вовсе была вырвана, но то, что можно прочесть, не было словами Иеремии. В книге было написано: «И сказал я: я здесь, тогда указал Он мне путь истинный, пробудил от дремоты моей и сподвиг меня на написание. Никогда прежде не было со мной подобного, и укрепил я волю свою, и посмел воспарить над помыслами своими. Нарекали они меня и еретиком, и язычником, потому что решил служить Господу правдой, а не бродить во мраке, как иные. Опустившись на самое дно, они и подобные им мечтают опутать меня суетностью своею и происками. Но Господь оградит меня и оставит на пути истинном, не даст спутать с ложным». Необычные, пророческие слова, но Иеремия об этом же говорил иначе: «И было ко мне слово Господне: прежде нежели Я образовал тебя во чреве, Я познал тебя, и прежде нежели ты вышел из утробы, Я освятил тебя: пророком для народов поставил тебя».[373]

В этом, казалось, не было смысла, но следующая находка еще более поразила кардинала: между ветхими и истрепанными страницами книги лежало письмо, подписанное «Pio Segoni OSB». Еллинек, даже не прочитав послания, за считанные секунды осознал важность этого листка. Отец Пио! Итак, Пио был тем неизвестным, который так напугал его во время прошлого посещения архива. По-видимому, он воспользовался запасным ключом, который хранился у него как у смотрителя Ватиканского архива.

Кардинал на миг оторопел и потом прочел: «Кто бы ни отыскал здесь этот листок, должен знать, что он на верном пути к разгадке. Но если он предан христианской вере и Святой Церкви, то также должен понять, что у него есть время подумать, сделать шаг назад и остановить расследование, пока еще не слишком поздно. На меня, Пио Сегони, Господь возложил непосильную ношу, и я вынужден жить с этим знанием. Это больше мне не по силам. Да простит меня Всевышний. Пио Сегони».

Еллинек вновь вложил письмо в книгу, захлопнул ее и бросился к выходу, прижимая находку к груди.

– Августин, – позвал он, – идите сюда, скорее!

Августин появился из-за полок архива. Кардинал молча положил кожаный переплет на конторку перед Августином, затем открыл его и протянул архивариусу листок.

– Я нашел письмо между страниц этой книги произнес Еллинек. – Что же знал Пио о Сикстинской надписи?

– Почему Книга пророка Иеремии оказалась в секретном архиве? – ответил Августин вопросом на вопрос, заметив название.

– Это на самом деле не Книга пророка Иеремии, у загадочного фолианта есть еще одно название. Листайте страницу.

Августин немедленно перевернул ее:

– «Книга знака»? – Отец взглянул на кардинала.

– Вам это о чем-нибудь говорит?

– Разумеется, Баше Высокопреосвященство. Автор «Книги знака» – Абулафия. На иврите это звучит как «Сефер ха-От», написана в 1288 году. Это было уже после таинственной встречи с папой Николаем III.

– В кармане у мертвого отца Пио был листок с шифром документа о папе Николае III. Я видел его собственными глазами.

– Это не разъясняет ситуацию. – Августин провел рукой по книге, затем зажал страницы между указательным и большим пальцами и пролистнул их.

– Если речь идет именно об этой книге, дело представляется мне еще более таинственным. По-видимому, существует несколько копий «Книги знака», и этот экземпляр тоже, очевидно, лишь копия. Выяснить это можно, только сравнив несколько экземпляров. Но я не убежден, что книга нам поможет.

– Но почему отец Пио считал именно эту книгу ключом к тайне Сикстинской надписи?

– Почему? В чем может таиться разгадка? – Кардинал закрыл лицо руками: – Микеланджело был сущим дьяволом, да-да, дьяволом, – прошипел он.

– Ваше Высокопреосвященство, – начал осторожно Августин, – мне кажется, что мы достигли того момента, когда можем и продолжить, и остановить расследование. Может, стоит прислушаться к совету покойного. Вероятно, нам нужно бросить это дело и объявить, что флорентиец, написав на своде имя Абулафии, желал оскорбить Церковь, отомстив тем самым за то, что понтифики несправедливо относились к нему.

– Брат во Христе, это было бы неправильно, – прервал его Еллинек. – Если мы прекратим поиски, другие продолжат их. В этом вы можете не сомневаться. И когда-нибудь правда неминуемо выплывет на свет божий.

Августин согласно кивнул. Он спрашивал себя, нужно ли рассказать кардиналу о тайне, которую ему открыл аббат-ораторианец. А вдруг между этими фактами существует некая связь? Но в следующий момент он уже отбросил мысль о том. Неужели нацисты и Микеланджело могут быть как-то связаны?

– Вы не верите моим словам, отец? – спросил Еллинек.

– О нет, конечно же верю, – ответил Августин, – но невольно охватывает страх, когда я думаю о том, что нас ждет.

На неделе между третьим и четвертым воскресеньями Великого поста

Время в библиотеке ораторианского монастыря будто бы прекратило свой бег, ничто не изменилось, и брату Бенно казалось, что и в будущем здесь ничего не переделают. Брат Бенно работал не смыкая глаз, рылся в картотеках и шифрах, листал книги и делал заметки, наконец, он уверенно подошел к одной из полок и замер.

– Брат во Христе, – подозвал он одного из библиотекарей, – здесь, по-видимому, кое-что переставили, раньше был другой раздел.

– Не знаю, – ответил тот, – я не припомню ни одного изменения в этой библиотеке, хотя служу здесь уже десять лет.

– Брат, – засмеялся Бенно, – я работал здесь сорок лет назад, и в то время здесь находились документы по Микеланджело. Это был интереснейший материал.

– Buste по Микеланджело? – Библиотекарь позвал одного брата, затем другого, наконец, все трое работников библиотеки встали перед заветной полкой. Они крутили головами. На полке стояли книги с проповедями XVIII века.

Один из братьев достал книгу, открыл и прочитал название, казавшееся бесконечным: «Theologia Moralis Universa ad mentem praecipuorum Theologorum et Canonistarum per Casus Practicos exposita a Reverendissimo ac Amplissimo D. Leonardo Jansen, Ordinis Praemonstratensis».[374]

– Нет, – сказал он, – я никогда не видел здесь документов о Микеланджело.

Во время ужина гость традиционно сидел возле аббата, и Одило поинтересовался, как движется его работа, нашел ли он то, что искал. Бенно ответил, что в деле появились трудности. Несмотря на то, что он точно помнит схему монастырской библиотеки, не может найти именно тех документов, которые ему нужны. Наверное, документы просто исчезли.

Казалось, слова гостя заинтриговали аббата. Он поклонился и сказал, что для него будет честью помочь исследователю. Аббат хотел бы знать, что именно ищет брат Бенно. Тот ответил, что когда он впервые останавливался в Риме, то занимался Сикстинскими фресками. В этом монастыре хранились важные документы, относящиеся ко времени создания фресок.

Аббат удивленно покачал головой и сделал вид, будто не знал, что эти документы могли храниться в монастыре.

Но, по словам брата Бенно, Асканио Кондиви, ученик и доверенное лицо Микеланджело, хранил множество писем и документов своего учителя. Он хотел уберечь их от посторонних глаз. А так как он дружил с аббатом ораторианского монастыря, то счел именно этот монастырь наиболее безопасным местом.

Аббат молчал, казалось, он раздумывает. Через некоторое время ему пришло на память, что несколько лет назад какой-то священник уже спрашивал его о Buste по Микеланджело.

Брат Бенно отодвинул тарелку и посмотрел на аббата. Он выглядел взволнованным и попросил аббата вспомнить, кто же был этот священник и откуда.

Аббат Одило заверил, что это было давно. Он припомнил, что это случилось во времена предыдущего папы. Тогда аббат не придал значения визиту. Но, если память не изменяет, Buste необходимы были Ватикану. Больше он ничего не мог вспомнить.

Двое братьев убирали со стола посуду. Аббат поинтересовался, собирается ли брат Бенно теперь, когда его поиски закончились ничем, вернуться к себе в монастырь. Но тот попросил позволить остаться ему еще на пару дней у ораторианцев.

Аббат согласился, но брат Бенно про себя отметил, что его присутствию здесь не рады и жаждут от него отделаться как можно быстрее.

В день после четвертого воскресенья Великого поста и на следующее утро

Кардинал Еллинек еще раз прочел письмо:

«Ваше Высокопреосвященство, в связи с волнениями, связанными с Сикстинской надписью, я должен сообщить Вам, что, несомненно, я мог бы оказать Вам помощь. Прошу перезвонить мне.

Антонио Адельман, президент».
Что нужно от него банкиру? Что его связывает с этим делом? В сложившейся ситуации кардинал вынужден был хвататься за соломинку. Ему казалось, что он топчется на месте. Иногда ему чудилось, что перед ним – завеса из тумана, а за ней, совсем близко, – его цель, которой просто не видно. Это похоже на замкнутый круг: он чувствовал, что напал на след, но не двигался ни на шаг вперед. А книга, которую он отыскал, конечно, была увлекательной, но какое отношение она имела к Микеланджело?

Еллинек попросил секретаря подать машину. Он направлялся в Албанские горы. Скорее всего, он потратит время зря. Но надежда поддерживается терпением. Секретарь вернулся и порекомендовал Еллинеку не выходить через главные ворота, так как свора журналистов просто взяла их в осаду. Кардинал согласился и попросил подогнать синий «фиат» к черному ходу. Как оказалось, это не намного облегчило ситуацию. Как только кардинал появился на улице, его сразу окружила толпа журналистов. Они кричали, совали микрофоны прямо в лицо:

– Почему Ватикан не дает комментариев в связи с открытием?

– Когда можно будет сфотографировать загадочную надпись?

– Кроется ли за надписью тайный код?

– Что заставило Микеланджело это сделать?

– Был ли Микеланджело врагом Церкви?

– Что будет с фресками?

– Продолжится ли реставрация?

Кардинал с трудом прокладывал себе дорогу, расталкивая толпу, говорил, что у него нет информации на эту тему, что не уполномочен давать комментарии, что по всем вопросам следует обращаться в информационную службу Ватикана. Секретарь едва смог закрыть за Еллинеком дверцу машины, и «фиат» тронулся с места. Еллинек еще слышал, как толпа следовала за машиной с криками: «Мы все узнаем! Вы ничего не сможете скрыть, Ваше Высокопреосвященство! Даже specialissimo modo».

В Неми они договорились встретиться после обеда. Живописное местечко находилось в Албанских горах, над озером с тем же названием, а кафе, которое они выбрали для встречи, называлось «Спечио ди Диана». В уютном зале на первом этаже заведения за стеклянными дверцами шкафов хранились книги отзывов посетителей. На их страницах можно было встретить даже имя Иоганна Вольфганга фон Гете.

Здесь они встретились впервые, кардинал и банкир. До сих пор им были известны только имена друг друга.

Антонио Адельман, президент римского банка Banca Unione, был рано поседевшим мужчиной лет шестидесяти с точеными чертами лица и живым взглядом интеллигентного человека.

– Вы, несомненно, удивились, – сразу же приступил он к делу, – что я попросил вас о встрече. Но с тех пор, как я узнал о проблеме, которой вы занимаетесь, у меня не выходит из головы мысль, что могу помочь вам хоть на шаг приблизиться к разгадке.

Официант в длинном белом фартуке принес местное вино в высоких бокалах.

– В моем лице вы найдете внимательного слушателя, – ответил Еллинек, – несмотря на то, что я не имею представления, какую помощь вы мне можете оказать. Слушаю вас!

– Ваше Высокопреосвященство, – начал издалека банкир, – возможно, вы не знаете: я еврей, и история, которую я вам расскажу, связана именно с этим.

– А какое это имеет отношение к Микеланджело, синьор?

– Это длинная, путаная история. Расскажу с самого начала.

Мужчины выпили.

– Ваше Высокопреосвященство, после падения режима Муссолини и подписания перемирия с союзниками в 1943 году немецкие войска вошли в Рим. Одновременно американцы высадились на юге, в Салерно, в Риме же царил страх перед будущим. Больше всего за свою жизнь опасались восемь тысяч евреев города. Тогда я был молод, постигал азы финансового дела в банке отца. Мои родители боялись, что с евреями в Риме поступят так же, как в Праге. Мой отец сказал, что если нам удастся сохранить свою жизнь первые три дня, то у нас появится шанс выжить. Десятое сентября – незабываемый день. В тот вечер мы – мой отец, моя мать и я – прокрались от нашего дома к гаражу одного из друзей отца, который не был евреем, и спрятались в старом автомобиле для развозки товара. Ночью мы прислушивались к каждому шагу, каждому звуку в страхе, что нас обнаружат. Через три дня я впервые решился выйти из убежища. Меня толкал голод, и именно тогда я узнал, что нацисты обещали оставить евреев в покое за вознаграждение – одну тонну золота.

– Я слышал об этом, – сказал Еллинек. – Кажется, смогли собрать только половину, попытавшись взять взаймы вторую половину у папы.

– Было нелегко собрать такую сумму, потому что большинство богатых евреев бежали из города. Один из наших братьев обратился к аббату ораторианского монастыря на Авентинском холме и попросил помочь взять в долг у Ватикана недостающее золото. Папа согласился дать золото во временное пользование. 28 сентября мы на наших машинах отправились в центр гестапо на Виа Тассо и отдали золото. После этого римские евреи почувствовали себя в безопасности. Но все это было напрасно. Продолжались обыски в квартирах, нацисты отбирали предметы искусства у синагог. Тут им в руки попал список членов еврейской общины. Через несколько дней, около двух часов ночи, раздался громкий стук в нашу дверь. Сосед успел предупредить нас что немцы приехали на грузовике. Мы вновь скрылись в гараже, который однажды спас нас. Два дня мы боялись выходить, на третий день отец оставил укрытие, чтобы принести пару вещей из нашей квартиры. Отец так и не вернулся. Позже я узнал, что на следующее утро с вокзала Тибуртина в Германию был отправлен поезд, в котором находилась тысяча евреев.

Пораженный, Еллинек молчал.

– Рим, – продолжал Адельман, – это огромный город, полный тайных убежищ. Большинство членов нашей общины сумели скрыться в церквях и монастырях. Кое-кто нашел убежище и в Ватикане. Мы с матерью выжили, скрываясь в ораторианском монастыре на Авентинском холме. Ваше Высокопреосвященство, вы, конечно, спросите, как же это все связано с зашифрованной надписью на своде Сикстинской капеллы? История эта полна иронии. Именно в том монастыре, который приютил нас, евреев, во время оккупации, после войны прятались побежденные нацисты. Об этом я узнал намного позже. Организация бывших нацистов ODESSA воспользовалась ораторианским монастырем на Авентинском холме как перевалочным пунктом перед эмиграцией.

– Невероятно! – воскликнул кардинал Еллинек. – Я просто не могу в это поверить!

– Я знаю, звучит невероятно, господин кардинально это правда. Творилось это с высочайшего разрешения, все было известно даже в Ватикане.

– Вы понимаете, что говорите? – Еллинек был крайне взволнован. – Вы это серьезно? Католическая церковь с ведома папы помогала нацистским преступникам бежать за границу?

– Не совсем так, Ваше Высокопреосвященство, не добровольно. И я наконец-то перехожу к теме нашей встречи. Ходили слухи, что у нацистов было что-то против Церкви, – что-то настолько разрушительное, что Церковь вынуждена была подчиниться требованиям членов ODESSA. Поговаривали, что это дело как раз и связано с Микеланджело.

Кардинал смотрел на свой бокал вина. Казалось, он не мог шевельнуться. За несколько минут оба собеседника не проронили ни слова. Затем Еллинек (четко произнося каждое слово) сказал:

– Если я вас правильно понял, это означает… Я просто представить себе этого не могу… Господь всемогущий, если только вы правы, это будет означать, что нацисты пользовались знаниями о Микеланджело. Господи, Микеланджело мертв уже четыре сотни лет! Как же можно было шантажировать чем-то связанным с ним?

– Вы абсолютно правы, такой вывод делаю и я, – согласился Адельман. – Вы должны понимать, Ваше Высокопреосвященство. Это было двадцать лет назад. Когда я узнал об этом, то тут же постарался все забыть. Эти слухи показались мне ужасными. Я подвел под прошлым черту. Я не хотел больше вспоминать о том проклятом времени. Но сейчас, когда я услышал о надписи Микеланджело, мне припомнился давний рассказ старого аббата ораторианского монастыря. Я решил, что эта история может вам помочь. Я делаю это не совсем бескорыстно. Я банкир и веду дела с банком Ватикана. Меня ничего не интересует, кроме предельно быстрого решения проблемы. Финансам необходима стабильность, смутные времена всегда плохо отражаются на делах, если вы понимаете, о чем я говорю.

– Понимаю, – бесстрастно ответил кардинал Еллинек – смутные времена плохо отражаются наделах…

После этого разговора Еллинек не был способен трезво мыслить. Собеседники простились, и кардинал сел в свой «фиат».

– Домой, – бросил он шоферу.

Смеркалось. На широкой равнине перед ними мерцал мириадами огней Вечный город. Еллинек смотрел в окно и думал о предупреждении Пио и призыве прекратить поиски, пока не поздно. Но в следующую минуту его охватила ярость. Как он мог быть таким малодушным! Кардинал сжал кулак так, что заныли пальцы. Он должен был решить задачу. Он так хотел.


В это же время в Ватиканском архиве отец Августин сидел над необычной Книгой пророка Иеремии, в которой таилась «Книга знака» Абулафии. Он смотрел на надпись и качал головой. Надпись явно была моложе самой книги. Очевидно, она была помещена в архив уже после Второй мировой войны. Что же еще можно было найти в архиве? Августин еле разбирал перевод, выведенный мелкими латинскими буквами:

«Я, имярек, один из смиреннейших, исследовал сердце свое в поисках путей милости, дабы осуществить Духовный рост, и я установил три пути, ведущих к одухотворению: вульгарный, философский и каббалистический. Вульгарным путем, как я узнал, следуют мусульманские подвижники. Они используют всякого рода приемы, дабы исключить из своих душ все „естественные формы“, всякий образ знакомого, естественного мира. Затем, утверждают они, когда духовная форма, образ из духовного мира, проникает в их душу, он обособляется в их воображении и настолько усиливает их воображение, что они могут предсказывать то, что должно произойти с нами […] впадая в транс…

Второй путь – путь любомудрия… Посвященный составляет представление о некой точной науке и затем переходит по аналогии к какой-либо из естественных наук, и, наконец, от той – к теологии, пытаясь обрисовать центр. Он утверждает, что некоторые вещи открываются ему путем пророчества, хотя он не уяснил себе истинной причины этого, но полагает, что это происходит с ним лишь из-за расширения и углубления его человеческого разума… Но в действительности это буквы, которыми он овладел с помощью своей мысли и воображения, движением своим воздействуют на него и приковывают его внимание к трудным предметам, хотя он и не осознает этого.

Но если вы обратитесь ко мне с трудным вопросом: "Почему в наши времена мы читаем письмена, переставляем их и пытаемся прийти к результатам с их помощью, не замечая, однако, того, чтобы что-либо из этого получилось?" – ответ содержится, как я докажу с Божьей помощью, в третьем способе одухотворения. И я, смиренный имярек, собираюсь поведать вам о том, что я испытал в этой области».

Августин жадно читал. Он пробегал страницу за страницей, проглатывая строчки мелких букв, которые трудно разобрать. Читал, он совершенно забыл, зачем взял в руки эту книгу.

«И Бог мне свидетель, – писал Абулафия, – если бы я ранее не укрепился в вере, посредством которой я узнал кое-что из Торы и Талмуда, побуждение выполнять многие религиозные заповеди оставило бы меня, несмотря на то, что огонь чистого умысла пылал в моем сердце. Но то, что этот учитель преподал мне путем любомудрия (о смысле заповедей), не удовлетворило меня, пока Господь не свел меня с неким Божьим человеком, каббалистом, который наставил меня в началах каббалы… Он обучал меня способу перестановок и комбинирования букв, мистике чисел. И он показал мне книги, состоявшие из (комбинаций) букв, имен и мистических чисел (гематриот), в которых никто никогда не смог бы разобраться, ибо они были составлены не в такой форме, чтобы их можно было уразуметь. Через некоторое время он раскаялся в том, что привлек меня, считал себя глупцом и пытался меня от этого отвлечь. Но, вооруженный множеством его тайн, я следовал за ним день и ночь, и однажды почувствовал: что-то странное стало происходить во мне. Как верный пес, спал я у его порога, пока тот не снизошел ко мне и не завел долгий разговор. Так я узнал, что необходимо выдержать три испытания, и только тогда он сможет передать мне свои знания. Испытания требовали соблюдения абсолютного молчания, что-то вроде пытки огнем, но умолчу об этом. Однако не стану скрывать то, что касается папы и Церкви. Я намереваюсь перевернуть все и возвестить, что евангелист Лука врет. Умышленно или нет – не ведаю. Но здесь я expressis verbis[375] говорю, что…» Августин перевернул страницу, но текст отсутствовал. Библиотекарь сообразил, что следующая страница намеренно вырвана из книги. Августин листал страницу за страницей, надеясь отыскать недостающую, но пролистав всю книгу, понял, что кто-то вырвал эту тайну до него.

Отец провел рукой по лицу и глазам, будто желая избавиться от усталости. Затем он поднялся, прошелся по комнатке. Шаги эхом отдавались в пустом архиве.

Сунув по монашеской привычке руки в рукава сутаны, он обдумывал то, что прочитал, так ничего и не поняв. Он долго размышлял над той частью текста, где говорится, что евангелист Лука врет. Что Абулафия имел в виду?

Лука был одним из первых язычников-христиан. Проповедовал вместе с апостолом Павлом, описал позднее его деяния. Не он написал первое Евангелие – первым был, как известно, Марк, чья книга была составлена около 60 года после Рождества Христова. Она была первоосновой для трудов Луки и Матфея. Последнее Евангелие от Иоанна никак не связано с предыдущими тремя. Во всех Евангелиях, пусть и по-разному, рассказывается одна и та же история о жизни и смерти Иисуса и о воскресении его. Почему же Абулафия сказал, что именно Лука был лжецом? Дальше этого отец Августин не продвинулся.

Святой отец знал лишь одну возможность приблизиться к разгадке – достать еще одну «Книгу знака», в которой было бы продолжение текста. Но где ее можно достать? Книги печатались в то время очень малыми тиражами, зачастую оставался цел лишь один экземпляр. Да и невозможно было найти в библиотеке духовенства каббалистическую книгу вроде этой.

На следующее утро Еллинек и отец Августин назначили встречу. У кардинала не было ничего нового он тоже был расстроен отсутствием страницы в книге. Оба не могли понять, как связаны все эти события.

– Иногда мне кажется, – сказал наконец Еллинек, – что мы близки к разгадке тайны Микеланджело. Но уже в следующее мгновение сомневаюсь, найдем ли мы вообще когда-нибудь ключ к этому проклятию.

В праздник Святого Иосифа

Ранним утром брат Бенно очутился под колоннадами Ватикана, он шел в приемную для паломников: хотел поговорить с папой. Священник записал его на среду, в часы для аудиенции. Но во время общей аудиенции невозможно переговорить с Его Святейшеством лично, даже для монахов и духовенства не делается исключение.

– Но я должен переговорить с Его Святейшеством! – вскричал брат Бенно. – По делу чрезвычайной важности.

– В таком случае изложите ваш вопрос письменно!

– Письменно? Это же невозможно, – ответил брат Бенно. – Это должно стать известно только папе.

Священник с ног до головы окинул взглядом монаха, но прежде, чем он раскрыл рот, брат Бенно добавил:

– Речь идет о росписи в Сикстинской капелле.

– Этим занимается профессор Паванетто, генеральный директор музеев Ватикана, или кардинал Еллинек, руководитель исследований.

– Послушайте, – умолял брат Бенно, – мне нужно поговорить с Его Святейшеством, с понтификом, это очень важно. Много лет назад я разговаривал с папой Джанпаоло, и это не было трудно организовать. Нужно было лишь позвонить по телефону, неужели теперь это так сложно сделать?

– Я сообщу о вас в секретариат Конгрегации доктрины веры. Может быть, кардинал Еллинек примет вас Вы ему расскажете о своем желании.

– Желании? – Брат Бенно горько засмеялся.

Секретарь кардинала назначил встречу на следующей неделе. Раньше кардинал Еллинек не мог бы с ним встретиться.

Бенно убеждал, что его информация чрезвычайно важна.

– Знаете, – возразил секретарь, – сейчас толпы историков просят об аудиенции, и все настаивают на том, что именно у них – важнейшие сведения по разгадке тайны. Но в результате – ничего нового. Многие стремятся к славе: хотят, чтобы о них заговорили. Не принимайте близко к сердцу мои слова, брат Бенно. А что касается встречи – возможно, на следующей неделе.

Брат Бенно вежливо попрощался и ушел той же дорогой, что и пришел.

В понедельник после пятого воскресенья Великого поста

В понедельник после пятого воскресенья Великого поста консилиум собрался на очередное заседание. На большом столе овальной формы лежала «Книга знака» в обложке Книги пророка Иеремии.

После открытия заседания и призвания Святого Духа кардиналы и епископы, высокоуважаемые монсеньоры и монахи буквально набросились на кардинала Еллинека с вопросами о том, как была найдена «Книга знака». Кардинал сообщил, что в секретном архиве ему бросилась в глаза книга, которая не должна была там находиться, – Книга пророка Иеремии. Когда он ее рассмотрел, выяснилось, что под обложкой – книга каббалиста Абулафии. Кардинал Джузеппе Беллини спросил:

– Того Абулафии, имя которого на Сикстинских фресках?

– Именно того Абулафии, которого чуть было не сжег папа Николай III.

– Разве книга не была утеряна?

Присутствующие загалдели хором, Пьер Луиджи Зальба от сервитов Пресвятой Девы Марии несколько раз перекрестился. Еллинек не был готов к возникшему переполоху.

– Как бы это объяснить… – начал он издалека. – Мне кажется, важнейшая часть этой книги пропала, из нее вырвана страница.

Кардинал Беллини пришел в бешенство. Ему все это казалось заранее продуманным фарсом. Некоторым членам консилиума давно известно значение надписи. Если тайна ужасна и подрывает основы веры, она должна быть скрыта, но не от членов данного консилиума.

Еллинек резко возразил:

– Брат во Христе, неужели вы думаете, что это я вырвал страницу? Я с возмущением отвергаю это облыжное обвинение. Как префект данного консилиума я ни в чем так не заинтересован, как в решении проблемы. Какую же цель я преследую, по-вашему?

Кардинал-государственный секретарь Джулиано Касконе успокоил Беллини. По его мнению, вряд ли исчезнувшая страница из «Книги знака» имела какое-либо значение. Она не послужила бы разгадкой тайны.

– Разве отец Августин не говорил нам, что у Абулафии была отобрана некая рукопись, господин кардинал? Разве не логичнее предположить, что рукопись эта была уничтожена?

А кардинал Франтишек Коллецки, просекретарь Конгрегации католического образования, заметил:

– Книги иудейских мистиков находили не раз. Для отца Августина было бы нетрудно достать еще один экземпляр в какой-нибудь библиотеке.

– Все попытки были безуспешны, –ответил Августин. – О «Книге знака» нет упоминания ни в одном архиве.

– Потому что это иудейская книга! Нужно попытаться отыскать ее в еврейской библиотеке.

Не обращая внимания на дискуссию, кардинал Йозеф Еллинек встал, вынул из кармана сутаны письмо, поднял его вверх и заговорил:

– На месте вырванной страницы в «Книге знака» я нашел это письмо. Автора знают все присутствующие. Это отец Пио Сегони, да смилуется над его бедной душой Господь.

В зале воцарилась тишина. Все взирали на листок бумаги в руке кардинала. Выдерживая паузы между словами, тот стал читать предупреждение бенедиктинца, который советовал прекратить поиски, пока не поздно.

– Пио все знал, он все знал! – тихо произнес Беллини. – Господи!

Еллинек пустил письмо в зал, каждый прочел его еще раз про себя.

– Вы можете объяснить нам, о чем говорится в «Книге знака»? – поинтересовался кардинал-государственный секретарь. – Хотя бы до того момента, где вырвана страница?

Еллинек пояснил:

– Речь идет о каббалистическом учении, которое не имеет значения ни для Святой Церкви, ни для данного случая. Однако в конце книги Абулафия говорит о своем учителе, от которого получил знания, преодолев три испытания. Эти знания касаются Церкви и понтифика. Завершается страница словами о том, что евангелист Лука лжет.

– Лука лжет? – Кардинал Коллецки ударил кулаком по стопу.

– Так у Абулафии.

– Есть ли там что-нибудь более конкретное? Какие-то подсказки?

– На следующей странице. Вырванной.

Повисло продолжительное молчание. Наконец слово взял государственный секретарь Джулиано Касконе:

– Кто с уверенностью может сказать о том, что на следующей странице мы найдем объяснение, брат во Христе? А даже если и так, почему вы считаете, что Микеланджело имел в виду именно это место из трудов Абулафии? Очевидно, флорентиец сыграл злую шутку, и теперь мы идем по ложному следу.

– Тем не менее, – сказал отец Августин, – эта злая шутка, как вы выразились, Ваше Высокопреосвященство, в жизни отца Пио сыграла достаточно важную роль. Ему пришлось расстаться с жизнью.

Кардиналы, епископы и монсеньоры договорились встретиться через неопределенное время, когда будет найдена копия «Книги знака».


Поздно вечером Касконе встретился с Канизиусом.

– Ведь я знал, – сказал Касконе, – а ты еще сомневался, что эта глупая надпись опасна. Любое исследование губительно для курии. Вспомни о Джанпаоло!

Канизиус скривился, будто даже звучание этого имени причиняло ему боль.

– Если бы Джанпаоло, – продолжил кардинал-государственный секретарь, – не стал рыться в документах, жил бы и по сей день. А если бы реформа была проведена, о последствиях страшно даже думать. Джанпаоло вверг бы Церковь в кризис веры. Нет, невозможно представить!

Канизиус согласно кивнул. Он сомкнул руки за спиной и прохаживался перед Касконе, облюбовавшим место в обтянутом пурпуром кресле в стиле барокко.

– Уже сама тема собора была бы унизительна для курии, – сказал он. – Собор на тему фундаментальной веры! Невероятно! Это счастье, что он не успел официально заявить о своих планах.

– Да, невероятная удача! – согласился Касконе и, склонив голову, перекрестился.

Внезапно Канизиус замер:

– Консилиум по делу Сикстинской надписи должен быть прекращен как можно скорее. Ситуация во многом схожа с той, что сложилась во время правления Джанпаоло. Всюду все что-то вынюхивают. Еллинек мне не нравится, а Августин и того меньше.

– Если бы я мог предугадать, что повлечет за собой обнаружение этой надписи, я приказал бы ее уничтожить.

– Нельзя было восстанавливать в должности Августина!

Касконе повысил голос:

– Я отправил его в отставку, узнав, что он собирает материал о папах, правивших короткое время. И о Джанпаоло. Но Пио Сегони совершил суицид, и мне пришлось вернуть его. Если бы я этого не сделал, это вызвало бы подозрения. В сложившейся ситуации я вижу лишь один выход: ты должен распустить консилиум ex officio. Консилиум справился со своей задачей. Микеланджело досадил Церкви, написав на своде Сикстинской капеллы имя еретика Абулафии. Этого объяснения будет достаточно. Не повредит ни Церкви, ни курии.

Благовещение

– Вы меня звали, аббат?

– Да, – ответил аббат Одило, впуская брата в свою секретную библиотеку и торопливо запирая дверь за спиной Августина. – Я хочу еще раз поговорить с тобой.

– По поводу того, что хранится в подвале?

– Именно. – Аббат Одило предложил Августину стул. – Теперь, когда тебе известно все, ты должен позаботиться о том, чтобы никто ничего не обнаружил. Меня все больше беспокоит расследование смерти отца Пио. Я опасаюсь, что может быть раскрыта и наша тайна. Ты, вероятно, уже заметил, что у нас в монастыре гость!

– Немец из бенедиктинского монастыря? Почему же вы приветили его?

– Наш христианский долг – принимать братьев, пока есть место в монастыре. Я же не знал, что он будет проводить столь странные исследования. Он заявил, что ищет папки с документами по Микеланджело. Святая Дева Мария, я сказал ему, что здесь, в ораторианском монастыре, нет материалов по Микеланджело, даже если раньше кое-что и было. Но у меня такое чувство, что брат Бенно не верит мне, так же как и я ему. Ты располагаешь достаточными сведениями, чтобы понять, действительно ли он ведет научное исследование или ищет здесь что-то другое?

Августин согласно кивнул.

На следующий день за ужином архивариус занял место подле гостя. Как они и договорились накануне аббат оставил их наедине.

Августин спросил, не может ли быть полезным гостю в его работе.

Брат Бенно поблагодарил за предложение и пояснил что, как он уже говорил аббату, ищет документы по Микеланджело, которые здесь некогда держал в руках. Неужели эти материалы были отправлены в Ватикан?

– Я об этом ничего не знаю, – Августин отрицательно покачал головой. – Скажите, брат, а что было в этих материалах? Чему посвящена ваша работа?

Брат Бенно вздохнул:

– Вы должны знать, брат во Христе, тогда я еще не носил рясу, был молодым ученым, занимающимся историей искусств. Из-за тяжелой болезни, которую в те годы не могли излечить, я вынужден был носить очки с толстыми стеклами и избежал военной службы. Стипендия, выплачиваемая Германией, позволила мне учиться и работать здесь во время войны. Я изучал творчество Микеланджело, самого загадочного из всех гениев, а стало быть, и Сикстинские фрески. Поверьте, я проводил в капелле много часов, подолгу стоял, закинув голову, и у меня, как у Микеланджело при создании этих фресок, начались судороги. В то время в библиотеке ораторианского монастыря хранились письма Микеланджело – материалы огромной важности, которые проливали свет на загадки его творчества и мировоззрения.

– Перед смертью он сжег все свои письма и наброски. Это широко известно в исторических кругах, брат.

– Верно, но не совсем. Микеланджело сжег все, что не казалось ему важным, и передал своему ученику Асканио Кондиви железный ларец, в котором, как известно, было найдено лишь его завещание. – Брат Бенно улыбнулся и покачал головой. – Но это не соответствовало истине, брат Августин. Я собственными глазами видел письма из этого ларца, и они находились здесь, в монастыре. Во многих из них речь шла о вопросах веры. Я тщательно изучил эти документы и сделал потрясающее открытие, и подтверждение ему нашел в Сикстинских фресках. Господи, это было так захватывающе! В то время ходили слухи, что немцы хотят оккупировать Ватикан, конфисковать все документы и произведения искусства, а папу и курию выслать на север. Гитлер, похоже, не хотел, чтобы папа оказался в руках союзников и попал под их влияние. Папу планировалось отправить в Германию или Лихтенштейн. Нацисты уже начали собирать экспертов, которые должны были позаботиться о перевозке сокровищ, – экспертов, которые, кроме итальянского, знали греческий и латинский языки. В одном из списков было и мое имя. Папа Пий XII, узнавший об этом плане, заявил, что добровольно он Ватикан не покинет. Если нацисты намереваются вывезти его, им придется применить силу. Он не отдаст им произведения искусства. Гестапо уже наблюдало за Ватиканом, а один из отрядов СС жил в этом монастыре. Для того чтобы развлечь солдат, я читал им лекции. Могу сказать, что у меня были очень внимательные слушатели. Однажды вечером я рассказывал о Микеланджело: о моих открытиях, о его ненависти к понтификам и интересе к каббалистике. Со всем пылом молодого ученого я говорил о документах, которые обнаружил и которые могли быть опасны для Церкви, и обещал показать оригиналы на следующей встрече. Я заметил преувеличенный интерес слушателей к моему исследованию. На другое утро, еще до рассвета, меня растолкал человек в форме, который вручил мне повестку в армию. Я должен был вернуться на родину. В волнении я паковал вещи, хотел в последний раз зайти в библиотеку, но она была заперта. Оберштурмбанфюрер СС запретил мне туда входить: мне там больше нечего делать, сказал он. Так что мне даже не удалось вернуть на место одно из писем Микеланджело, которое я взял для того, чтобы скопировать.

Отец Августин покачал головой.

– А когда вы решили постричься в монахи?

– Меньше чем через полгода. Меня завалило после взрыва бомбы, и я заглянул смерти в глаза, когда через три дня начал задыхаться под обломками. Тогда-то я и дал слово постричься в монахи, если останусь в живых. Несколько часов спустя меня отрыли и вывезли.

– Чего же вы хотите теперь?

– Мне необходимо поговорить с понтификом, а вы должны помочь мне в этом!

– Но, брат во Христе, папа вовсе не занимается этим вопросом. Он откажется принять вас, если вы намереваетесь говорить на эту тему. Побеседуйте с кардиналом Еллинеком.

– Еллинек? У Еллинека мне тоже велели подождать.

– Кардинал Еллинек возглавляет консилиум, который занимается толкованием Сикстинской надписи. Я доверяю ему, а он верит мне. Мне будет нетрудно организовать вашу встречу. И я сделаю это для вас.

В понедельник на Страстной неделе

Еллинек принял брата Бенно в здании священного собрания. Кардинал был одет в отделанную пурпуром скромную темную сутану. Лицо его было серьезно, на лбу выделялись две глубокие морщины. Под красной шапочкой седые волосы были расчесаны на пробор, как у образцового служащего. Разделенный надвое подбородок, узкие губы крепко сжаты. Лицо не выражало ни единой мысли. Весь облик кардинала, сидевшего за массивным письменным столом» призван был пробудить в госте глубокое уважение.

Еллинек протянул гостю руку:

– Отец Августин доложил мне о вас. Вы должны понять нежелание курии афишировать подобные вещи. С одной стороны, дело действительно очень щепетильное, с другой стороны, почти все уверены в том, что могут помочь в решении проблемы. Мы выслушиваем всех, но пока никто не рассказал ничего существенного. Поэтому курия столь сдержанна. Вы, конечно, все это понимаете.

Брат Бенно кивнул. Он сидел перед кардиналом выпрямившись:

– Уже долгие годы я несу в своем сердце груз, который может меня раздавить. Я хотел скрыть свое знание в отдаленном монастыре. Верил, что у меня хватит сил, чтобы никогда и ничем не выдать этого знания ни одному христианину: открытый секрет повлечет за собой все больше и больше несчастий. Но затем я услышал о находке, сделанной в Сикстинской капелле, и о расследовании, которое было начато. Я решил, что смогу помочь избежать беды, если поясню благочестивому человеку смысл угрозы Микеланджело. Я хотел поговорить именно с папой не из-за гордыни, а из-за осознания важности моей информации.

– Понтифик, – перебил его Еллинек, – не занимается этим делом. Поэтому вам придется говорить со мной. Я провожу консилиум ex officio. Он созван именно по этому поводу. Скажите, брат, вы действительно уверены, что знаете, почему использовано имя Абулафии, начертанное флорентийцем Микеланджело на своде капеллы?

Брат Бенно помедлил с ответом. В его голове пронеслись сотни мыслей, вся его жизнь, затем он ответил:

– Да.

Еллинек вскочил из-за стола, приблизился к брату и, склонившись над ним, прошептал тихим угрожающим голосом:

– Повторите, что вы сейчас сказали, брат во Христе.

– Да, – ответил брат Бенно, – я знаю причины, и в надписи есть резон.

– Рассказывайте же, брат, рассказывайте!

Тогда брат Бенно в своей прежней манере повел рассказ о жизни, о детстве, о проблемах со зрением, которые начались с ранних лет и из-за которых ему пришлось носить очки. Так он стал иным, непохожим на остальных. Единственным доступным ему удовольствием была учеба. Да, после смерти отца он стал маменькиным сынком. Как и хотела мать, он увлекся искусством. Так он попал в Рим, начал исследовать творчество Микеланджело и вскоре обнаружил великолепную библиотеку в ораторианском монастыре на Авентинском холме. В ней хранились письма, оставленные флорентийцем. Среди них он обнаружил письмо Микеланджело, адресованное Кондиви, в котором художник говорит об Абулафии и «Книге знака». Сначала он не придал значения его словам, однако они все же разбудили его любопытство. Он начал поиски «Книги знака» и обнаружил один ее экземпляр в библиотеке ораторианцев. Знакома ли эта книга кардиналу?

– Конечно, – ответил Еллинек, – вот только… Я никак не могу связать «Книгу знака» и роспись в Сикстинской капелле.

– Вы читали «Книгу знака»?

– Да, – нерешительно ответил кардинал.

– Полностью?

– Всю, кроме последней страницы, брат.

– Но дело именно в ней! Почему вы пропустили эту страницу?

– Ее нет в нашем экземпляре. Кто-то вырвал ее!

Брат Бенно взглянул на кардинала:

– Ваше Высокопреосвященство, на этой странице, как я считаю, находится ключ к тайне или, по крайней мере, важное указание на него. Там – горькая правда о Церкви.

Ну так расскажите, что же там написано?

Абулафия пишет, что от своего учителя он узнал потрясающую правду о Церкви и вере, о чем написал в своей «Книге молчания». «Книгу молчания» Абулафия собирался передать папе Николаю III, но глава инквизиции тайно сообщил папе о содержании этого документа еще до их встречи. Папа Николай III счел содержание настолько опасным, что готов был сделать все, чтобы завладеть документом. Но прежде, чем ему удалось схватить Абулафию у городских ворот и изъять рукопись, папа умер. Тем не менее Абулафию все же задержали, отправили к ораторианцам на Авентинский холм. Там рукопись и хранится по сей день. Абулафию держали в заточении, заставив молчать о содержании книги. В «Книге знака» каббалист пишет о том, что в курии полно людей, для которых личная власть – превыше всего. В рукописи содержалась ужасная правда о Церкви, которая могла бы потрясти все ее устои и изменить картину мира. Да, была бы проведена необходимая реформа Церкви, поэтому курия заставила молчать каббалиста. Церковь отказалась выслушать его доказательства и навсегда избавилась от неприятной истины. Но все это было сделано не из чувства долга по отношению к верующим, а из жажды власти. Абулафия пишет, что Церковь – колосс на глиняных ногах. А доказательства этому можно найти в «Книге молчания».

– Вы отыскали «Книгу молчания»?

– Да, я обнаружил ее вместе с документами по Микеланджело. Никто не придал ей особого значения.

– Брат во Христе, что за странные намеки! – возмутился кардинал. – Может, вы, наконец, скажете мне, о чем написано в «Книге молчания»?

– Господин кардинал. «Книга молчания» – это иудейский документ. Вы знаете, как тяжело расшифровывать подобные рукописи. Я дошел лишь до половины, но то, что я успел прочесть, было таким ужасным, что я навсегда лишился душевного покоя. Абулафия сообщает, о чем поведал ему учитель. Святая Церковь исходит из неверных предпосылок, как и евангелист Лука. Абулафия писал: «Лука врет…»

– Лука врет! – прервал его кардинал. – Об этом мы уже говорили. Но почему Лука? Что такого есть в Евангелии от Луки?

Брат Бенно осторожно, словно боясь говорить с кардиналом, служителем церкви, о евангельском писании, произнес:

– Я долгие годы занимался этим вопросом. Вы знаете, Ваше Высокопреосвященство, что ранние Евангелия одинаково описывают деяния Иисуса Христа. Все опираются на Евангелие от Марка, который повествует о земной жизни Спасителя. Но его книга обрывается на эпизоде об открытом Гробе Господнем. Последующий текст, говорящий о воскресении и вознесении Христа, – это приложение, дописанное позже, когда остальные Евангелия уже были готовы.

– То есть вы имеете в виду, что Лука…

– Да, Лука первым написал о явлении воскресшего Христа. Разве вы не помните: он был учеником Павла. Тот в Первом послании к Коринфянам как бы по словам кого-то сообщает о воскресении Христа. Данный текст был написан еще до Марка, до Евангелия.

– Я припоминаю это место. – Еллинек улыбнулся при этом, но морщины на его лбу стали лишь четче. – «Ибо я первоначально преподал вам, что и сам принял, то есть что Христос умер за грехи наши, по Писанию, и что Он погребен был, и что воскрес в третий день, по Писанию».[376] Эти слова всегда так много для меня значили.

– Это то же послание, – продолжил брат Бенно, у в котором далее он пишет: «А если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна: вы еще во грехах ваших. Поэтому и умершие во Христе погибли… Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут».[377] Я часто спрашивал себя: может, исследователям, которые занимаются фресками Микеланджело, стоило обратиться не к Ветхому, а к Новому Завету?

– Вы имеете в виду сопоставление Адама в Ветхом Завете и Иисуса в Новом?

– Я был историком искусств, им и остаюсь – не так легко забыть выученное за десятки лет. Я занимался фресками Сикстинской капеллы. Долго не понимал, почему флорентиец поместил в начало росписи опьянение Ноя и потоп, затем – апокалипсический грех, за пять дней разрушил созданный мир и окончил ужасным Страшным судом, во время которого разгневанный Господь низвергает людей в воды Стикса. В данной ситуации как не согласиться с Ноем, произнесшим: «Какая мне польза, если мертвые не воскресают? Станем есть и пить, ибо завтра умрем!»[378]

– Это и есть загадка Сикстинской капеллы? В том, что Микеланджело, творец фресок, отрицает воскресение Христа и воскресение тела? – Еллинек снова встал. У него началось головокружение. Не потому, что он понимал: предложенный вариант толкования целиком соответствует общей картине, разъясняя многое из того что до сих пор оставалось туманным. Становилось очевидным, почему флорентиец так боится смерти. Ведь если не воскрес Иисус, первый из умерших, то и у людей почивших после него, не было никакой надежды. Таким образом, не только основы Церкви были поколеблены, но все ее здание медленно погружалось в зыбучий песок.

– Ересь! – Кардинал Йозеф Еллинек, префект Конгрегации доктрины веры, стукнул кулаком по столу: – Церковь пережила уже множество лжеучений, манихейство например. Сейчас об этом никто и не помнит!

– Авраам Абулафия, – возразил брат Бенно тихим голосом, – не просто говорит о том, что он верит или не верит, будто Иисус воскрес на третий день. В «Книге молчания» есть тому доказательство.

– В чем же оно заключается?

– Я не дочитал до этого места в книге, – признался брат Бенно. – Я был отослан, когда находился на середине моих исследований. Солдаты СС, которым я еще накануне читал лекции, отказали мне в посещении библиотеки.

– Я никогда раньше не слышал о «Книге молчания», – ответил Еллинек.

– Но Микеланджело наверняка были известны и «Книга знака», и «Книга молчания». Знал он и о необычной биографии Авраама Абулафии. В этом письме, – брат Бенно достал из кармана лист бумаги, – Микеланджело говорит об Абулафии, здесь же и ключ к разгадке фресок.

– Выкладывайте скорее, брат! Что это за письмо…

– Во время работы я взял прочитать его, но мне лось вернуть письмо на место, ведь я был отослан из монастыря. Все эти годы я берег его.

– Дайте же его мне!

– То что вы держите в руках, – лишь копия. Оригинал я передал папе Джанпаоло, терзаемый муками сети. как видите, я старый человек и не хотел взять с собой в могилу эту тайну. Джанпаоло любезно принял меня, и я поведал ему свою тайну. Папа был поражен. Я оставил у него письмо и вернулся домой. Миссия была выполнена.

– Но ведь об этом письме ничего не известно курии!

– Я не знаю, оказало ли какое-то влияние письмо Микеланджело. Но на Джанпаоло оно явно произвело впечатление, так как только он мог послать человека на Авентинский холм. Аббат Одило сообщил, что некто из Ватикана много лет назад спрашивал о документах Микеланджело. Аббат точно не припомнит, когда это было. На мои настойчивые расспросы он ответил, что это случилось уже после конклава, на котором был избран Джанпаоло, то есть примерно тогда же, когда я навестил Папу – Джанпаоло умер, и я не знаю, было ли расследование приостановлено или продолжено. Заметка в газете стала причиной, по которой я снова приехал сюда.

– Да, – произнес Еллинек, – это хорошо, что вы здесь. – Кардинал углубился в чтение письма.

«Дорогой Асканио! Ты задал мне вопрос, я хочу на него ответить. Знай, что с самого моего рождения и по сей день я никогда не стремился предпринять ничего, что было бы направлено против Святой Церкви в какой бы было степени. Переехав из Флоренции в Рим, я принялся за работу и смог сделать больше, чем выпадает на долю простого христианина, исполняя капризы скучающих понтификов. Скульпторы выполняют свой долг, придавая точную форму камню, как это видится их внутреннему взору. В их обязанности ничего другого не входит. Художникам сложнее: в их работе больше своеобразия, особенно здесь, в Италии, где гениальных художников больше, чем где бы то ни было в мире. Нидерландскую живопись считают более невинной, чем итальянскую, потому что от нее на глазах человека выступают слезы. Наша же оставляет зрителя бесстрастным. Нидерландцы воздействуют на зрение, изображая милые и приятные сердцу вещи. Такая особенность по существу не имеет ничего общего с искусством. Я презираю эту манеру живописи за то, что подчас на картине сосредоточивается множество всевозможных предметов, каждый из которых сам мог бы стать сюжетом произведения искусства. Я всегда так считал и не стыжусь этого. Я имею в виду фрески Сикстинской капеллы, которые создавал в древнегреческом стиле. Ведь наше искусство – это искусство Древней Греции. Ты возразишь, что искусство не принадлежит стране, оно послано с небес. Но мне не стыдно за Сикстинскую роспись, пусть даже кардиналы возмущены ею и проклинают мой свободный дух, которому я дал волю, создавая фрески. Они ставят мне в вину то, что я не ввел в сюжет райского великолепия ангелов, святые же на моей росписи бесстыжи. В своем гневе кардиналы и понтифики дошли до того, что не увидели главного, того, что я изобразил на своде Сикстинской капеллы. Ты должен знать об этом, дорогой Асканио, но сохрани это в тайне, покуда я жив, иначе, если они узнают правду, то побьют меня камнями. Никому из тех, кто возмущен наготой фигур на своде, не бросилась в глаза любовь к чтению пророков и сивилл, одетых строго. Они заняты своими книгами и свитками. Я уж думал, что унесу свою тайну в могилу. Тут ты, дорогой Асканио, заметил эти восемь букв и спросил, что они означают. И вот мой ответ: эти восемь букв – моя месть. Ты, как и я, посвящен в учение каббалы и знаешь о великом учителе Аврааме Абулафии. И для посвященных я нанес там, наверху, знаки, которые нельзя не заметить. Абулафия знал роковую для Церкви правду. Он был смелый, честный человек, как и Савонарола. Обоих папы оболгали, оба преследовались как еретики. Церковь не такая, какой ей быть должно. Любая опасная для нее истина утаивается. Случилось это и с Абулафией. Так было и с Савонаролой. Савонаролу предали огню, у Абулафии отняли его рукописи. Об этом я узнал от моих друзей. Все, что доказал Абулафия, замалчивалось. Папы ведут себя как правители мира, и Церковь – такая же, как во времена Абулафии. Ты знаешь, как они со мной обращались. Но там, наверху, моя месть, моя, Микеланджело Буонарроти. Будут другие папы, и, если они поднимут глаза на своды Сикстинской капеллы, на благочестивого пророка Иеремию, праведника из праведников, то увидят его подавленность и молчаливое отчаяние. Потому что Иеремия знает правду. Они найдут знак, который я, Микеланджело, сделал видимым для всех и в то же время незаметным. Свиток у ног Иеремии гласит: „Лука врет“. Однажды человечество узнает, что я хотел этим сказать.

Микеланджело Буонарроти, Рим».
Еллинек молчал, брат Бенно взглянул на него, воцарилась долгая пауза.

– Какая дьявольская месть, – произнес кардинал Еллинек. – Настоящая дьявольская месть флорентийца. Но о чем говорит Абулафия? Каковы доказательства? Древний заговор Церкви против человечества?

– Мысль об этом мучает меня и по сей день.

– Ересь, все ересь! Где папки с документами Микеланджело, над которыми вы работали в то время, и где «Книга молчания»?

– Не считая этого письма, я все оставил в библиотеке ораторианского монастыря. Я искал их, но ни одного документа не обнаружил. А библиотекарь не помнит, что когда-то в ней хранились папки с документами Микеланджело. Аббат Одило подтвердил, что и посланник из Ватикана много лет назад ничего не обнаружил и ушел ни с чем.

– Странно. Документы пропали? Где же они теперь? – Кардинал задумался. Разве не он нашел в архиве документы по Микеланджело? Разве не он тогда удивился, что они хранятся в Riserva? Может быть, речь шла о том самом наследии Микеланджело, над которым работал брат Бенно? Но Еллинек сомневался. Ведь он сам никогда не видел оригинала письма Микеланджело, копию которого держал сейчас в руках, да и «Книги молчания» тоже.

Еллинек попросил брата Бенно припомнить, какие же документы и письма находились в ораторианской библиотеке.

Брат Бенно сказал, что это было давно, но, если память ему не изменяет, дюжина писем к Микеланджело и от него самого, что показалось ему достаточно странным. Кто же хранит собственные письма? Кроме данного письма были и другие, адресованные Кондиви, письма папе, письма отцу во Флоренцию и, разумеется, письма Виттории Колонне, платонической возлюбленной мастера.

В тот вечер кардинал Еллинек прибыл в палаццо Киджи. Он выглядел совершенно разбитым. Даже Джованна, с которой он встретился на верхнем пролете, не вызвала у него обычного интереса.

– Виопа sera, Signora,[379] – бесстрастно поздоровался с ней Еллинек и закрыл за собой дверь.

Оставшись один, кардинал направился в библиотеку и вновь прочитал письмо Микеланджело. Содержание страшило его.

Иисус, Господь, не воскрес. Он не понимал этого и отказывался в это верить. Но была еще странная надпись Микеланджело на своде Сикстинской капеллы. Копия письма Микеланджело, оригинал которого был передан папе Джанпаоло, но исчез. Была «Книга знака» Абулафии в чужом переплете. Важнейшая страница отсутствовала. И были письма – наследие Микеланджело, которые по непонятным причинам хранились в секретном архиве. А также – «Книга молчания», всего содержания которой не знал никто. Найти ее невозможно было даже в секретном архиве.

Кардинал не мог сопоставить все это. Его разум не в состоянии был что-либо анализировать. Нужно ли сообщать консилиуму кардиналов, епископов и монсеньоров обо всем, что узнал? Этого нельзя было делать. Слишком опасна сложившаяся ситуация. Кардинал Еллинек решил вначале посвятить в происходящее отца Августина и обсудить все с ним.

Во вторник на Страстной неделе

Кардинал Еллинек встретил отца Августина в одном из отдаленных уголков Ватиканской библиотеки, там, где запах преющей бумаги был самым сильным и где он с трудом дышал от пыли. Кардинал рассказал ему о своем разговоре с братом Бенно и сообщил, что обнаружил Buste с документами по Микеланджело, о которых говорил брат Бенно, в секретном архиве. Не было только одного письма Микеланджело и загадочной «Книги молчания». Больше Еллинек ничего не знал.

Отец Августин был поражен, в первую очередь тем, что на последней странице «Книги знака» говорилось, что Евангелие – это ложь.

– Вы когда-нибудь слышали об этой «Книге молчания»? – задал вопрос кардинал, и Августин ответил:

– Я не припомню, Ваше Высокопреосвященство, но погодите! – Он исчез среди полок, пролистнул книги и каталоги, вернулся с новостью, что в Ватиканском архиве нет рукописи с подобным названием.

Еллинек достал листок и передал его архивариусу: – Это шифр писем Микеланджело. Вы можете определить, когда они попали в архив? Августин сощурился:

– В любом случае, после Второй мировой войны.

– Значит, я понимаю, что тогда произошло!

– Расскажите, Ваше Высокопреосвященство!

– Вы уже слышали об ODESSA?

Августин поднял на него глаза:

– Об организации бывших нацистов?

– Именно ее я и имею в виду. Недавно я говорил с Антонио Адельманом, президентом Banca Unione. Он рассказал мне о связи надписи Микеланджело с одним позорным эпизодом из истории Церкви.

– Вы об этом знаете?

– Я знаю, что у ораторианцев на Авентинском холме после окончания войны прятались нацисты и что их снабжали фальшивыми документами. Это делалось с согласия Ватикана.

Августин смотрел на Еллинека. Он не знал, молчать вщ или говорить.

– Но как это относится к Адельману и к Микеланджело? – произнес он наконец.

– Адельман – еврей. Нацисты хотели уничтожить его вместе с остальными евреями. Он выжил, найдя убежище в Риме. Нацисты обещали не трогать римских евреев, если те дадут тонну золота. Адельман этому не поверил и не вышел из убежища, что спасло ему жизнь. После войны он узнал, что нацисты чем-то шантажировали Церковь, вследствие чего им было позволено укрыться в монастыре на Авентинском холме. Имя Микеланджело напрямую связано с этой историей.

– Не нужно рассказывать дальше, Ваше Высокопреосвященство, я знаю эту историю.

– Вы знаете…

– Аббат Одило поведал мне ее и велел держать в секрете. Он даже показал мне золото!

– Золото все еще там?

– По крайней мере, какая-то его часть. Я не знаю сколько.

Кардинал кивнул и поднял указательный палец:

– Теперь-то я осознаю, что тогда случилось. Когда брат Бенно прочитал свою лекцию, нацисты насторожились. Бенно рассказал, что среди документов Микеланджело обнаружил секретную «Книгу молчания», которая может стать очень опасной для Церкви. Нацисты уже понимали, что их время истекает. А тут в их руки попали документы, с помощью которых можно было оказать давление на Церковь. Это пришлось очень кстати. Отослав молодого немца из монастыря, они присвоили документы, над которыми он работал. Они надеялись, что Бенно погибнет на войне, и вместе с ним его знания.

– Но брат Бенно выжил.

– Он выжил, но не решился обнародовать свое открытие, а нацисты воспользовались «Книгой молчания» для шантажа Церкви. Монастырский план бегства был гениальным, у ораторианцев на Авентинском холме нацисты нашли безопасное укрытие и прекрасный перевалочный пункт, используя который они бежали за границу. Церкви пришлось пойти на сотрудничество с ними, чтобы о «Книге молчания» не стало известно всем.

Еллинек задумался. Если все так и было, то Ватикан после этого должен был вернуть себе компрометируюттие документы, включая и «Книгу молчания», зачем иначе было хранить письма Микеланджело в Riservciï tio где же сама «Книга молчания», содержание которой по-прежнему неизвестно?

– Чего я до сих пор не понимаю, – сказал Еллинек, – так это роли отца Пио. Сегони обнаружил «Книгу знака» и должен был узнать что-то или хотя бы заподозрить. Очевидно, Пио вырвал последнюю страницу и вместо нее вложил свое письмо с предупреждением. Он знал, что существует рукопись, компрометирующая Церковь. Иначе его действия были бессмысленны. Но откуда об этом мог узнать отец Пио? И почему он повесился? Знание не лишает человека жизни.

Отец Августин качал головой. Он знал причину, по крайней мере, считал, что знает, ему об этом рассказал аббат. Но вот стоит ли помалкивать либо все же рассказать кардиналу о том, что ему известно? Рано или поздно тот все узнает. Еллинек ведь явно не был человеком, который останавливается на полпути.

И Августин рассказал кардиналу об эмиграционной службе Ватикана, которая занималась отправкой нацистов под видом монахов в Южную Америку. И о монсеньоре Тондини, который руководил этим, и о его помощнике Пио Сегони, который не смущаясь взял деньги и драгоценности, полученные нацистами от римских евреев.

Став главным в архиве из страха, что его предшественник узнает о том, что по желанию неких сил должно быть сокрыто, Пио Сегони был настигнут собственным прошлым. Время лечит раны, но подчас одного воспоминания достаточно для того, чтобы вновь разбередить их. Отец Пио знал что-то «взрывоопасное», что было скрыто в наследии Микеланджело и касалось его прошлой жизни. Он знал о том позоре, который выпал на долю Церкви и о котором теперь могут узнать все если тайна будет раскрыта.

Знал ли отец Пио о «Книге молчания»? Нашел ли он ее? Или, возможно, уничтожил?

В среду на Страстной неделе

Утром члены консилиума собрались на внеочередное заседание. Кардинал-государственный секретарь Касконе экстренно созвал их в этот день. Касконе сразу же спросил, есть ли новые факты по делу. Все ответили отрицательно. Дошло дело до Еллинека, который сообщил, что для разгадки нужна была недостающая страница «Книги знака». Только узнав, что было написано на этой странице, можно будет продолжить работу. Зачем же Касконе собрал консилиум именно сейчас, на Страстной неделе?

Касконе заметил, что Пасха – это праздник мира в Церкви. Он спрашивал себя, не пора ли и этому болезненному вопросу дать покой, если в течение последних недель в его расследовании не было сделано ни шагу. Решение найдено: Микеланджело запечатлел на своде Сикстинской капеллы имя каббалиста; стоит сообщить о его приверженности каббале. Это ведь и так давно известно. Может, у Еллинека есть новые сведения?

Еллинек ответил отрицательно. Не удалось найти ничего такого, что раньше не было бы известно. Он все перевернул вверх дном в архиве и в Riserva, но не отыскал рукописи, которая была изъята у Абулафии инквизицией. Нет и других материалов по Абулафии. Поиски в еврейских библиотеках также пока не принесли результатов.

У Еллинека нет второго экземпляра «Книги знака», он утратил надежду обнаружить в стенах Ватикана хоть что-нибудь, что могло бы пролить свет на тайну. Либо документы были утеряны ранее, либо отец Пио уничтожил их перед своей смертью. Последнее нельзя сбрасывать со счетов, особенно если вспомнить о содержании его письма. Однако новость была: один монах, откликнувшись на газетную заметку о загадке Сикстинской капеллы, принес ему письмо Микеланджело, в котором говорится о мести, воплощенной в росписи капеллы. В письме также есть упоминание о рукописи, изъятой инквизицией. Больше новостей не было. Касконе неуверенно произнес:

– Господин кардинал, это не продвинуло дело ни на йоту! Да и не могло бы продвинуть, ведь мы уже нашли объяснение. Разгневавшись на то, что его заставляли заниматься нелюбимым делом, и на постоянные унижения, которые он терпел от папы, Микеланджело решил дать волю своей ярости. Зачем же нам другие толкования? Тайна разгадана. Нам незачем заниматься человеком, о котором даже документов не сохранилось, которого сочла незначительным сама Церковь. Поиски сведений об Абулафии могут принести только вред. Нам и так многое известно. Микеланджело был каббалистом. Вас для этого сюда и созвали. Мы только зря теряем время. У каждого из присутствующих есть дела и поважнее.

– Но, господин государственный секретарь! – воскликнул Паренти. – Мне мало этого объяснения! Его недостаточно и науке! Касконе резко оборвал Паренти:

– Речь идет о Церкви, а не о науке! Нам этого толкования достаточно! Поэтому я принял решение и прошу господ присоединиться к нему. Мы должны распустить консилиум и считать дело specialissimo modo.

– Я никогда не соглашусь на это! – вновь крикнул Паренти.

– И для вас мы найдем объяснение, профессор. Церковь ничего не прощает, у нее длинные руки! Не забывайте этого!

Еллинек также был против такого решения: несмотря на то, что в данный момент он не продвинулся в поисках, у него был верный след.

Канизиус сказал, что кардинал-государственный секретарь прав, и многие согласно закивали. Он тоже полагает, что необходимо распустить консилиум. Все дальнейшие поиски принесут только вред.

На этом и закончилось заседание консилиума, да и сам консилиум. Большинство проголосовало за прекращение работы. Еллинек был освобожден от своей работы ex officio. Было решено и в будущем считать все, о чем говорилось на консилиуме, specialissimo modo. Паренти обязали в ближайшее время подготовить официальное сообщение. Нужно решить, как поступить с надписью.

Еллинек оставил собрание вместе с Беллини.

– Не нужно так расстраиваться, господин кардинал.

– Я разочарован! Касконе всегда был врагом моих исследований, с самого начала он подгонял, и невозможно было сделать обоснованные выводы. Но я думал, что хоть вы-то на моей стороне! Я рассчитывал на вашу помощь, но ошибся в вас и в Штиклере!

– Должен согласиться с Касконе, действительно, есть и более важные дела. Зачем копаться в документах четырехвековой давности, когда и в настоящем хватает недомолвок? У нас множество обязательств, которые еще не утратили актуальности!

– Возможно, вы правы. Я и сам некоторое время не верил в успех. Столько следов успело затеряться и уйти в небытие с начала работы. Но я не брошу дело, не доведя его до конца. Так просто я не сдамся, иначе я бы не занимал свой пост. И я не сдамся за полшага до разгадки.

– Частенько нам приходится сдаваться, брат во Христе, – бросил Беллини. – Жизнь вынуждает нас идти на уступки. Полагаете, мне всегда легко делать свою работу? Иногда даже приходится пересиливать себя. Помните нашу недавнюю беседу в обществе Штиклера?

– Поэтому я и рассчитывал на вашу помощь в борьбе против вражеского лагеря.

– Как я уже сказал, иногда нужно идти на уступки, чтобы выжить. Хотел спросить: к вам больше незваные гости не захаживали?

Еллинек покачал головой:

– Я до сих пор не знаю, что и думать о том предупреждении. Почему именно мне подбросили этот пакет?

– Я размышлял об этом. У меня есть подозрение, что вы, господин кардинал, невольно помешали секретной организации, слишком далеко зайдя в поисках ключа к разгадке надписи Микеланджело. Скорее всего, кто-то очень боится этого расследования.

– Поэтому мне и прислали пакет с тапочками и очками понтифика!

– Именно. Непосвященному пакет ни о чем не говорит. Но тому, кто в своих исследованиях продвинулся так далеко, что уже узнал многое, пакет будет недвусмысленным предупреждением. Вы ходите по лезвию бритвы, вы в большой опасности!

Еллинек теребил пуговицы сутаны. Он не был человеком, которого легко напугать, но сейчас сердце его дрогнуло.

– Вы, – снова заговорил Беллини, – наверняка слышали о тайной ложе, которая называет себя «Пи-2». Эта организация до сих пор существует. Целью ее является распространение собственной власти и влияния за пределы Италии. Власть ее достигла даже Южной Америки, члены этой организации занимают самые высокие посты в правительствах стран, они – владельцы банков и промышленных предприятий. Уже давно ходят слухи о том, что в этой ложе есть даже священники, епископы и кардиналы. В некоторых епископах и кардиналах, – Беллини на секунду задумался, – я совершенно уверен. Кстати, все это связано и с мировыми финансами. Речь идет о колоссальных суммах. Финансовые операции, которыми руководит Ватикан, не всегда законны и поэтому в высшей степени секретны. Вы, конечно, знаете выражение: как только ты с чемоданом денег входишь в Ватикан, все мировые законы о валютных операциях теряют силу. Любая нежелательная информация, связанная с курией, означает нежелательность для финансовых операций, которые должны протекать беспрепятственно. Расследование и так привлекло к курии излишнее внимание.

– Но ведь Церковь считает причиной для отлучения членство в ортодоксальной ложе!

Беллини пожал плечами:

– Это, очевидно, никому не мешает. Увлечение всевозможными учениями стало очень популярно в Ватикане в последнее время. Ложа «Пи-2» располагает прекрасной разведывательной службой. Она собирает досье о людях занимающих важные посты, ищет их слабые стороны и использует их. Говорят, чтобы вступить в ложу, каждый должен сообщить о секрете, могущем кого-нибудь уличить. Вы недавно в Риме, господин кардинал. Быть может, за вами уже следят?

– Телефонная будка возле моего дома! – воскликнул Еллинек. – И Джованна, эта девка! Все было спланировано заранее!

– Я не понимаю тебя, брат.

– Вам и не нужно понимать, кардинал Беллини, не нужно понимать.

На том они и расстались. Теперь Еллинек осознал, кто звонил из телефонной будки. Теперь он понимал причину благосклонности к нему Джованны; но даже если она была вызвана подобными причинами, он мечтал, что Джованна продолжит выполнять свое задание. Он отправился домой, и голова его была полна греховных мыслей.

В Чистый четверг

Вечером Еллинек отправился в Sala di merce, чтобы узнать, не продвинулась ли вперед игра. В дверях он внезапно столкнулся с Касконе, который поздоровался с ним сухо и как-то бесстрастно. Кардиналу показалось, что тот слишком быстро вышел из комнаты.

Еллинек на восемнадцатом ходу передвинул своего коня с е4 на с5, а противник ответил ладьей с е6 на g6. Теперь конь и ферзь белых блокировали почти все черные фигуры. Еллинек поразился удачности хода противника. Тот явно заманивал его в ловушку, стремясь поставить мат. Позволить разбить себя? Кажется, ему не везет. Консилиум распустили без его согласия, а теперь даже в шахматах у него не было преимущества. Он взглянул на искусно сделанные фигуры, красота и совершенство которых волновали его все больше. Нет, все было не так плохо, кардинал видел выход.

Перевес сил на королевском фланге должновскоре возыметь действие. Это решающий поворот в игре, и преимущество теперь обязательно будет на его стороне. Может, необдуманный маневр противника внезапно обернется в его пользу. Еллинек решительно переставил ладью с e1 на е3. Действительно ли именно Штиклер его противник? Это безрассудство абсолютно не похоже на игру осторожного тактика, против которого всегда играл Еллинек.

Но Еллинек задумался о другом. В поисках «Книги молчания» он топтался на месте. Он просмотрел сотни архивных папок, множество книг в надежде, что за внешней обложкой скрывается еще один, истинный переплет. Все поиски были напрасны.

Уходя из Sala ai merce, он столкнулся со Штиклером и не смог удержаться от ехидства:

– Все выглядит не так уж и благоприятно для вас, брат во Христе!

– Что вы имеете в виду? – спросил Штиклер.

– Ваш ход, монсеньор!

– Я не понимаю вас, господин кардинал. Вы о чем?

– О нашей партии. Думаю, уже можно и сознаться.

– Извините, я не понимаю, о чем вы говорите, Ваше Высокопреосвященство.

– Хотите сказать, что тот загадочный противник, с которым я играю уже не первую неделю, не вы?

Еллинек провел Штиклера сквозь высокую арку в Sala di merce и показал шахматную доску.

– И вы думаете, я бы… – начал Штиклер. – Должен вас разочаровать, Ваше Высокопреосвященство. Это прекрасная партия, но я не сделал в ней и хода.

Еллинек, пораженный, молчал.

– Кроме нас в стенах Ватикана есть и другие замечательные игроки. Возьмите хотя бы Канизиуса.

Еллинек отрицательно покачал головой:

– Это не его стратегия, я знаю, как он играет.

– Или, например, Франтишек Коллецки, или кардинал-государственный секретарь Касконе. Он замечательный, но смелый стратег, который может лихо подставить противнику подножку, как в жизни, так и в шахматах. В игре проявляется истинная природа человека. Все, кого я упомянул, – мастера, к тому же у всех есть возможность заглянуть сюда.

Еллинек вздохнул:

– То есть я уже долгое время играю против человека, которого не знаю.

Штиклер пожал плечами, и Еллинек задумался:

– В общем, меня это не удивляет. Мы часто не знаем наших настоящих противников.

– Мне вы можете доверять, Ваше Высокопреосвященство, – ответил Штиклер. – Я даже считаю, что вы верите мне, но не доверяете. А это большая разница. Так почему же вы не доверяете мне?

– Я доверяю вам, монсеньор, – ответил Еллинек. – Но это не место для искренней, доверительной беседы. Где мы можем поговорить, чтоб нам не помешали?

– Пойдемте, – ответил Штиклер. Они отправились в квартиру камердинера.

Штиклер жил в маленькой квартирке в особняке понтифика. По сравнению с помпезными апартаментами кардиналов она казалась весьма скромной. Темная мебель была старинной, но недорогой. Собеседники сели на мягкий диван с потертыми подушками, и кардинал сообщил о том, что рассказал ему брат Бенно из монастыря немногословных монахов. О Сикстинской надписи, об удивительных вещах, лишивших его сна. Штиклер попросил кардинала рассказать подробнее, в чем дело.

Еллинек ответил, что брат Бенно передал ему копию письма Микеланджело, содержащего сведения о документах, которые он, Еллинек, не мог добыть. Он думает, что без них загадка останется неразгаданной, а надпись – расшифрованной неверно.

Камердинер спросил: как же копия письма оказалась у брата Бенно?

Еллинек ответил, что тот работал в Риме, исследуя творчество Микеланджело. Так уж случилось, что у него в руках оказался оригинал письма Микеланджело, полного таинственных намеков. Этот оригинал он передал папе Джанпаоло. Не помнит ли Штиклер об этом случае?

Штиклер несколько раз повторил имя брата Бенно и наконец вспомнил, что это имя ему известно. Да, он видел однажды на письменном столе Его Святейшества какое-то очень старое письмо. Джанпаоло тогда много времени проводил в секретном архиве, и Штиклер решил, что письмо оттуда. Он не придал этому письму большого значения. Джанпаоло готовился к новому собору. Но Штиклер попросил о сохранении этой информации specialissimo modo.

– Церковный собор? – Еллинек пришел в ужас. Он никогда не слышал об этом намерении Иоанна Павла I.

– И не мог слышать, – ответил Штиклер. – Джанпаоло так и не огласил своих планов. Кроме Касконе, Канизиуса и меня, никто не знал о них. – В словах камердинера прозвучала гордость. Касконе и Канизиус были ярыми противниками собора. Он не раз слышал, как они убеждали понтифика, что это навредит Церкви. Они даже смели противоречить Джанпаоло, и несколько раз дело доходило до ссоры. Хотя двери были закрыты, он все же слышал взаимные обвинения и взволнованные голоса. Джанпаоло настаивал на своем. Он должен был созвать собор. Но за день до оглашения своих планов во всеуслышание он умер при загадочных обстоятельствах.

Еллинек удивился, что преемник Иоанна Павла I не продолжил готовить созыв собора. Штиклер заметил, что это было невозможно уже потому, что все документы и проекты бесследно исчезли. Штиклер точно знал, что Джанпаоло вечером, накануне смерти, работал над ними, собираясь реорганизовать курию.

– Не считаете ли вы, что документы могли быть украдены?

Штиклер был в этом уверен. Монашка, нашедшая утром Джанпаоло мертвым, сказала, что в руках он держал документы. Но в официальном некрологе о его смерти говорилось, что Джанпаоло умер за чтением книги. Монашке сразу же закрыли рот и сослали в отдаленный монастырь.

– У меня, – заговорил Еллинек после долгого молчания, – появились ужасные подозрения. Кроме вас об этих намерениях знали только два человека, два ярых противника его планов, так как папа собирался снять их с должностей… Его смерть… именно в этот момент… Исчезнувшие документы… Вывод напрашивается сам собой… Касконе и Канизиус… Они обязаны были… Нет, я не решаюсь произнести это вслух.

– Я согласен с вами, – сказал Штиклер, – но абсолютно нет доказательств, и поэтому я должен молчать.

Еллинек прокашлялся:

– Беллини недавно упоминал о секретной ложе. Вы знаете о ней?

– Разумеется.

– Он заявил, что некоторые представители курии также состоят в этом обществе. Как вы считаете, эти двое имеют к ней какое-то отношение?

– Я совершенно уверен. Есть реестр членов ложи, и я слышал, что в нем – оба имени. Наверное, ваши исследования показались им угрозой, и они послали вам предупреждение. Тот, кто виновен в исчезновении тапочек и очков папы, и послал эти вещи.

– Я не могу поверить. Все это чересчур ужасно. Монсеньор, что же должно было стать темой этого собора?

– Речь шла о воскресении Иисуса.

– Воскресение Христа? И письма, и документы, над которыми работал папа, исчезли в ночь его гибели?

– Не сразу, – ответил Штиклер. – Отчетливо это помню: как камердинер папы, я должен был разобрать бумаги на его письменном столе. Я нашел несколько старинных папок, писем и одну иудейскую рукопись. Папа денно и нощно сидел над этим документом, и, когда я входил, закрывал его.

– О какой рукописи шла речь, вы не вспомните?

– К сожалению, Ваше Высокопреосвященство… Тогда я не придавал этому значения. Мне это не казалось важным. С другой стороны, торопил Касконе: стол нужно было разобрать как можно скорее, до вечера. Поэтому последние документы, над которыми работал папа, я оставил в качестве его наследия.

– А где же все это находится?

– В архиве, там, где сберегается наследие всех понтификов.

Еллинек вскочил:

– Штиклер, так вот же в чем дело! Вот почему мне не удалось найти эти документы в секретном архиве, где им самое место и где они были изначально.

В ночь со Страстной субботы на Пасху

Страстная пятница не принесла спокойствия и умиротворенности в душу кардинала. Удастся ли ему отыскать «Книгу молчания»? Над этим вопросом он думал даже во сне. Если бы только Штиклер оказался прав! По крайней мере, это было единственным логичным доводом: ODESSA вернула документы Ватикану в благодарность за организацию «монастырского пути». Там они пребывали в Riserva, вдалеке от всех. Там бы они и остались, непознанные и забытые, потому что секретный архив – это своеобразный склеп для документов, которые должны оставаться тайной. Ведь имя Абулафии не фигурирует в архиве, а значит, тайна навечно осталась бы нераскрытой, если бы брат Бенно не доложил. Джанпаоло о своих исследованиях. Вероятно, Джанпаоло ознакомился с трудами Абулафии из архива и решил созвать собор.

Что же такого, domine nostrum, было в «Книге молчания», что папа решился на такой принципиальный шаг. Ясно было одно: он поплатился за это жизнью. Казалось, таинственная рукопись будто сама просилась в мир. Сначала она хранилась в монастыре на Авентинском холме, затем – в секретном архиве, теперь – в наследии папы. Ведь при обычных обстоятельствах никто никогда не увидел бы ее. Да и кто имел доступ к этой части архива?

Еллинек не мог дождаться, когда во вторник после Пасхи архив откроют. Он обязан получить ответы на свои вопросы сейчас, в Страстную субботу. Вызвав ключника, он сообщил, что проводит важное исследование, поэтому служитель должен отдать ему ключ и оставить одного. Кардинал пошел к двери архива Ватикана, она вела в комнату, где он никогда раньше не был. С каждым шагом его волнение росло. На минуту он замер в нерешительности, прежде чем повернуть ключ в замке. Что его ждет? Какую ужасную истину он узнает? Наконец он уверенно открыл тяжелую дверь.

Комната была ему незнакома. Сначала кардинал подождал, пока глаза не привыкнут к темноте. Все напоминало склеп. Металлические ящики и коробки вдоль стен. Странный затхлый запах. Пахло не бумагой и кожаными переплетами, как в Riserva. Эта комната была усыпальницей документов, самых интимных, принадлежавших некогда понтификам. На каждом из металлических ящиков было написано имя: Лев X, Пий XII, Иоанн XXIII – и так в прямой последовательности. А затем он заметил и имя Иоанна Павла I на простой медной крышке, незамысловатой, как жизнь самого папы.

Еллинек бережно вынул ящик и поставил его на стол. Коричневатый ящик был шириной около полуметра и длиной в метр. Некоторое время кардинал смотрел на него. Он был так близок к истине, но мужество, казалось, покинуло его. Еще мучительнее был страх перед неизвестным. Что его ждет? Какая правда ему станет известна? Имел ли он право трогать документы понтифика?

Если Господь пожелал, чтобы рукопись была утеряна и забыта, смел ли он возвращать ее на свет божий? Нес ли он за это ответственность? Решится ли он, не посвящая никого, в одиночестве вести здесь исследования? Разве не должен он был рассказать все участникам консилиума?

Все эти мысли проносились в голове кардинала. Меж тем он уже сломал печать. Внутри лежали письма, документы и исписанные листы. Здесь действительно находился оригинал письма Микеланджело к Асканио Кондиви. Руки кардинала тряслись: на дне ящика лежал толстый пергаментный свиток. Вынув его, он сразу узнал древнееврейские буквы. Бумага пожелтела от времени, на титульном листе надпись – «Книга молчания».

Рукопись разбирать было сложно. Еллинек внимательно стал вчитываться:

«Я, имярек и незначащий, получил от моего учителя это знание, которое ему дал его учитель, а тому – свой, с заветом передать это знание дальше тому, кто достоин и талантлив, и чтобы эти достославные люди передавали истину далее, чтобы она никогда не утратилась». Кардинал узнал стиль каббалиста Абулафии и продолжил читать текст – строку за строкой. «Я задумал данную книгу, – писал Абулафия, – потому что, преследуемый инквизицией, я сомневался: удастся ли мне передать тайну изустно. Но она не может уйти в небытие. Тогда я решился передать известные мне знания в виде послания. Тому, кто не является каббалистом, запрещено под угрозой проклятия Всевышнего читать "Книгу молчания"».

Это примечание пробудило еще большее любопытство кардинала. Он жадно читал, так быстро, как мог: о крепости веры и о древних традициях. Кардинал долго не мог понять, что же каббалист намеревается сообщить. Но вот он наконец дошел до самого сердца рукописи: «Я открою эту тайну людям во благо, дабы направить их к вере истинной, чтобы постигли они полноту знания и отреклись от заблуждений. Иисус, которого мы считаем пророком смертным, не восстал из мертвых на третий день, как верят те, кто считает его сыном Господа. Люди, преданные учению каббалы, выкрали тело его и отвезли в Сафед, что в Верхней Галилее, где Шимон бен Ерухим похоронил его в собственном склепе, дабы положить конец культу, зародившемуся со смертью назаретянина. Никто не полагал, что сие возымеет обратное действие. Приверженцам пророка только это и было нужно: провозгласили они, что Иисус воскрес и вознесся на небеса». Затем следовал список из имен тридцати людей, которые в свою очередь передали тайну своим преемникам.

Еллинек положил рукопись. Потом вскочил, глубоко вздохнул и расстегнул верхнюю пуговицу сутаны. Затем вновь опустился на стул, снова взял рукопись и поднес к глазам как можно ближе, снова, на этот раз вслух, прочел этот абзац, словно звук собственного голоса подтверждал правоту слов. Он прочел в третий, в четвертый раз, уже крича, как в трансе. Кардинала обуял парализующий ужас, казалось, он задохнется. Вот какую истину хотел скрыть папа Николай III! Вот что узнал Микеланджело от каббалистов! Этой правды курия так боялась, что поддалась шантажу нацистов. Это была истина, узнав которую папа Джанпаоло решил провести Церковный собор.

Подумав об этом, Еллинек уронил рукопись на стол будто держал головню. Руки его тряслись. Он почувствовал, как глаз задергался от тика. Кардинал с испугом подумал, что задохнется. Забыв о рукописи, он выбежал из комнаты. Подгоняемый ужасом, он бродил по коридорам, залам и галереям. Роскошь, которая окружала его, показалась безвкусной и пустой оболочкой. Бесцельно блуждал он по безлюдному Ватикану. Кардинал не любовался больше твореньями Рафаэля, Тициана и Вазари, потерял ощущение времени. Он шел, сам не зная куда. В его голове проносилась мысль: если Иисус не воскрес, тогда все, что его здесь окружает – мираж. Если Иисус не воскрес, то главный догмат католической веры подорван. Все было напрасно, все было лишь гигантской катастрофой. Еллинек представил мрачный сценарий: миллионы людей, утративших надежду, отметают все нормы морали. Нужна ли им такая правда от Еллинека?

Он поднялся по лестнице в башню Борджиа, оставив за собой зал сивилл и пророков, и оказался в Sala del Credo,[380] на люнетах которого попарно изображены пророки и апостолы. В руках у них – свитки с цитатами из Евангелия: Петр и Иеремия, Иоанн и Давид, Андреи и Исайя, Иаков и Захария… Еллинек попытался прочесть «Credo», но это ему не удалось, и он поспешил дальше.

В Зале святых он вдруг замер. Если он положит «Книгу молчания» туда, откуда взял, в ящик с документами Джанпаоло, о ней забудут, возможно, на пару столетий а может, и на целую вечность. Но уже через минуту он отказался от этой мысли. Разве так решается эта проблема? Волнение заставило кардинала пойти дальше. Он думал о пророке Иеремии, которого Микеланджело изобразил с собственным лицом, лицом знающего. Вокруг Иеремии – фигуры не святых, а язычников. Сделал он это намеренно. Уж лучше бы кардинал не открывал ящик с документами Джанпаоло!

Наступила ночь, пасхальная ночь. Из Сикстинской капеллы доносились хоралы во славу Господа. Он слышал звуки и хотел принять участие в церемонии, но не смог. Еллинек бродил по пустым коридорам и вслушивался в песнопения, раздававшиеся из Сикстинской капеллы.

Mi-se-re-re[381] – отдавалось эхом в голове кардинала, voci forzate[382] небесной чистоты, голоса кастрированных певцов, заглушаемые металлическими тенорами, вступающие печальные басы, каждый полон любви и боли. Кто бы ни слушал во время Triduum sacrum[383] исполняемые псалмы, когда свечи на мгновение гаснут, символизируя то, что все покинули Христа, когда понтифик преклоняет колени у алтаря в полнейшей тишине, пока не прозвучат первые слова. И потом все громче и громче зазвучит многоголосое «Christus/actus est».[384] Кому довелось пережить однажды эту musica sacra, тот до конца жизни ее не забудет: без сопровождения органа, а капелла, только чистые голоса, нагие, как фигуры Микеланджело, они трогают до слез, волнуют, как ливень, вызывают жажду и пробуждают желание, как Ева на фреске флорентийца – miserere.

Сам не зная как, Еллинек вернулся в библиотеку Ватикана, туда, где все началось. Он открыл окно и глотнул свежего воздуха. Слишком поздно он понял, что это и есть то самое окно, на котором повесился отец Пио. И, вдыхая ночной воздух под звуки церковной музыки, похожие на заупокойный плач, кардинал ощутил головокружение. Звуки хорала крепли, восхваляя Господа Иисуса, который вознесся на небо, близилась кульминация. Еллинек слегка наклонился. Совсем немного, но достаточно для того, чтобы потерять равновесие. Во время падения его заполнило счастье. Потом он больше ничего не чувствовал.

Сторож, который наблюдал эту сцену, позже сообщил, что кардинал во время падения вскрикнул. Он был не вполне уверен, но, кажется, кардинал воскликнул: «Иеремия!»

О грехе молчания

Так окончилась история, которую мне рассказал брат Иеремия. Пять дней кряду мы встречались в райском саду монастыря. Пять дней я слушал его в садовом домике и не решался задать ни единого вопроса. Монастырский сад, садовый домик и монах с окладистой бородой стали близки мне. Брат Иеремия с каждым днем все больше доверял мне. Если в первый день нашего знакомства он говорил сдержанно, останавливаясь, то день ото дня речь его лилась все свободнее. Иногда мне казалось, что он торопится прервать повествование, опасаясь, что нас могут разоблачить.

На шестой день я снова поднялся в сад по каменной лестнице. Шел дождь, но сад был еще прекраснее. Цветы, полные капель воды, наклонились к самой земле. Я с радостью спрятался в тени домика. В тот день мне хотелось задать брату Иеремии много вопросов, но он не явился. Я не знал, что же случилось, что могло помешать брату Иеремии прийти. Весь день я просидел в беседке один на один со своими мыслями. Дождь барабанил по крыше. Что мне делать? Может, спросить о брате Иеремии в монастыре? Но это вызовет подозрения и навредит брату Иеремии.

Поэтому я дождался наступления седьмого дня. Солнце засияло снова. Я очень надеялся, что вчера нашей встрече помешал дождь. Но Иеремия не появился и на седьмой день. Я вспомнил, как он говорил, что если бы мог, то сбежал бы. Но как парализованный мог сбежать?

Из монастырской церкви доносились вечерние песнопения. Был ли там брат Иеремия? Я ждал окончания службы, затем направился прямо в монастырь. Один из монахов, которого я встретил в коридоре, показал мне путь к келье аббата. Тот сидел в просторной холодной комнате с деревянным полом, окруженный древними фолиантами, под растением, достигавшим потолка. Пожилой лысый человек в очках без оправы.

Я как можно более обстоятельно описывал аббату встречу с Иеремией, но он меня прервал, спросив, зачем я это ему рассказываю. Я не понял его вопроса.

Я ответил, что все это услышал в течение пяти дней в этом монастыре от брата Иеремии, который находится здесь не по своей воле.

Брат Иеремия? В этом монастыре нет никакого брата Иеремии, как не существует и парализованного в инвалидном кресле.

Меня будто громом поразило, и я поклялся аббату, что говорю правду, что Иеремии не дают общаться с людьми, что с ним обращаются как с сумасшедшим. Но ведь Иеремия не сошел с ума, я был в этом уверен.

Аббат смотрел на меня маленькими глазками, качал головой и молчал. Но я не унимался. Все это вполне могло быть связано с рассказанной мне таинственным монахом историей. Мне кажется, имя брата Иеремии является лишь прикрытием, я подозревал, что под личиной брата Иеремии скрывается кардинал Еллинек, префект Конгрегации доктрины веры, который, доведенный членами курии до самоубийства, все же выжил.

Аббат остался глух к моим словам, встал, направился к полке с книгами и достал газету. Он развернул ее передо мной на столе и молча указал на заметку на первой странице. Номер вышел вчера. Заголовок гласил:

СИКСТИНСКАЯ НАДПИСЬ – ПОДДЕЛКА
Рим. Надпись, обнаруженная реставраторами в Сикстинской капелле в Риме, оказалась подделкой. При очистке фресок Микеланджело на сводах капеллы художники обнаружили отдельные буквы, вызвавшие волнения и слухи в Ватикане. Для их исследования был созван специальный консилиум. Микеланджело начертал на своде капеллы, возведенной еще при папе Сиксте IV (1475–1480), таинственную надпись. Как заявил вчера на пресс-конференции в Риме председатель консилиума, префект Конгрегации доктрины веры Йозеф Еллинек, непонятные знаки были нанесены во время реставрации в прошлом столетии. Таким образом, их связь с художником Микеланджело Буонарроти можно полностью исключить. Во время реставрационных работ буквы были удалены. Новым руководителем реставрационных работ в Сикстинской капелле был назначен генеральный директор музеев Ватикана профессор Антонио Паванетто.

Под статьей была фотография кардинала Еллинека, сделанная на пресс-конференции.

Я глубоко вздохнул.

Аббат предположил, что мне привиделось все это: встреча с монахом, его истории.

– Нет, нет! – воскликнул я. – Пять дней подряд я встречался с братом, слушал его, помню его лицо и каждую морщинку, отличу звучание его голоса от любого другого. Это был не сон, брат Иеремия действительно существовал, он был парализован и беспомощен, а днем какой-то другой брат привозил его в кресле в монастырский сад. Ради Бога, это же было на самом деле! Лысый аббат все твердил, что я ошибаюсь. Если бы в монастыре жил парализованный, он бы точно знал об этом.

Меня охватила беспомощная ярость, я почувствовал то, что должен был ощутить брат Иеремия. Я ушел от аббата не простившись и направился по длинному коридору вниз, к каменной лестнице. Через узкую дверь я вышел в сад. Источник журчал и искрился, как всегда. Двое братьев в серых одеждах сметали следы, оставленные креслом-каталкой.

С тех пор меня не оставлял вопрос, как мне быть: говорить или молчать. Имею ли я право рассказать о той тайне, что доверил мне монах? Слова, бесспорно, могут быть греховными. Но и молчание тоже.

Многое из того, что касается этой истории, останется тайной, которая никогда не будет раскрыта. До сих пор у меня нет объяснения, почему не была стерта буква «А», начальная от слова ABULAFIA, на свитке у ног Иеремии. Любой, у кого есть глаза, может увидеть ее там и сейчас.

Филипп Ванденберг Тайна предсказания

Предисловие

В году 1582 старый юлианский календарь был заменен новым, христианским летосчислением, которое используется и сегодня. В основу этого календаря, названного в честь Папы Григория XIII, легли исследования и расчеты итальянского астронома Луиджи Лилио и немецкого иезуита Кристофа Клавия.

Календарная реформа ознаменовалась примечательным явлением: за четвертым октября 1582 года сразу следовало пятнадцатое октября. Таким образом, десять дней были вычеркнуты из памяти человечества.

В этом романе описаны события, которые могли привести к исчезновению этих десяти дней. Так что действие имеет реальную основу, а вымышленные и исторические лица смешаны совершенно намеренно.

Глава I Соблазн и грех

В Лето Господне 1554, в 1484 году от разрушения Иерусалима, в год 224-й от изобретения пороха, в год 110-й с начала книгопечатания, в год 62-й с открытия Нового Света и на 37-й год после Реформации нечестивого доктора теологии из Виттенберга,[385] то есть ничем не примечательный год, на Сретение, за отправлением своего ремесла скоропостижно скончался, сжав лопату как самую великую ценность, столь же неприметный могильщик Адам Фридрих Хаманн.

Словно предчувствуя, что этой могиле суждено стать местом его собственного упокоения, Хаманн по необъяснимой причине выкопал узкую, но необыкновенно длинную яму, уж никак не годившуюся для вдовы кожевника, которой она предназначалась. Хаманн же, напротив, обладал столь внушительным ростом, что при жизни возвышался над большинством людей на целую голову. Это тем более бросалось в глаза, потому что Хаманн с юных лет, после того как проказа лишила его всех волос, носил красный колпак, который, однако, скорее подчеркивал, чем скрывал этот изъян.

Считалось, что его разбил удар, но прачки с реки, всегда осведомленные лучше всех, утверждали, что Лысый Адам — Хаманна все так называли — умер от разбитого сердца, ведь в день непорочного зачатия Девы Марии ему пришлось рыть могилу своей жене Августе, которая заболела оспой и спустя несколько дней скончалась. Едва Августа, эта благочестивая женщина, была похоронена, Лысый Адам составил завещание — не столько для того, чтобы разделить свои скромные пожитки между двумя детьми, сколько ради особых распоряжений, которые он оставил на случай собственной смерти. Ремесло могильщика и связанные с ним работы в освященной земле укрепили в нем убеждение, что многих людей хоронят в состоянии ложной смерти. Хаманн находил останки бедняг, впившихся ногтями в крышку гроба; иные же лежали на боку, а не на спине.

Опасаясь, что и его может постигнуть та же участь, Лысый Адам в завещании распорядился, чтобы к его гробу приделали железную трубу в девять локтей длиной, дабы он, если будет похоронен ошибочно, мог криком подать знак.

Навязчивая идея Лысого Адама не нашла сочувствия у младших духовных чинов монастыря Святого Михаила, на кладбище которого он предал земле бесчисленное множество бренных останков, и была наотрез отклонена. Возможно, праху Адама Фридриха Хаманна и суждено было бы в названном году подвергнуться подобному безнадежному погребению, как и тысячам других до него, когда бы устное пожелание благочестивого могильщика не достигло ушей коадъютора его преосвященства в Домберге. Тот слыл будущим святым: во-первых — потому что ежегодно постился с Пепельной среды[386] и до Пасхи, вкушая только воду, как Господь в пустыне; во-вторых — потому что мог наизусть рассказать Пятикнижие и все четыре Евангелия и благодаря этой способности даже во время торжественных месс не пользовался требником. Его слово имело такой же вес, как и покупное отпущение грехов от святого Петра в Риме.

Этот мудрый муж с серьезностью проповедника заявил, что ни Божьи, ни церковные законы не предписывают, каким образом следует предавать освященной земле бренные останки христиан: вертикально или горизонтально; да и указаний по поводу одежд не было обнаружено в христианском учении. А потому надо исполнить последнюю волю Хаманна, жившего в вере и праведности и посредством своей лопаты проявлявшего христианскую любовь к ближнему. И он сам, и все христианско-католические души Европы должны задаться вопросом, а не является ли такой способ погребения наиболее подобающим? И куда пойдет душа в случае мнимой смерти? Этот святой человек рассуждал так: к Богу она отправиться не может, ведь тогда человек оказался бы мертвым на самом деле; пребывать в теле она тоже не может, поскольку в этом случае тело проявляло бы признаки жизни. О, какая мука душевная!

Ввиду такого теологического противоречия Адам Фридрих Хаманн и был похоронен со своей трубой, которая возвышалась над могильным холмиком подобно дымоходу прибрежной рыбацкой хижины. Он попросил Леберехта и Софи, своих детей, заглядывать каждое утро на кладбище и, склонившись к узкой трубе, прислушиваться или, прижавшись губами, шептать в нее.

Леберехт, рослый парень четырнадцати лет, был точной копией своего отца, если не считать волос, длинными кудрями спадавших ему на плечи. Софи, его сестра, была на два года старше и не имела ни малейшего сходства ни с отцом, ни с матерью, что могло быть лишь на пользу внешности девочки.


Спустя две недели Леберехт и Софи решили прекратить посещения кладбища Святого Михаила, напоследок сказав над гробом отца слова прощания. Когда они вернулись домой, их ожидал важный высокомерный гость. Пышно разодетый, как странствующий торговец, с роскошным бархатным колпаком на голове, он сидел на деревянной скамейке у входа, поглядывая на бледное зимнее солнце.

Софи, тотчас узнав его, поняла, что ничего хорошего этот визит им не сулит. Важный щеголь был Якобом Генрихом Шлюсселем, трактирщиком с Отмели, о котором их мать говаривала, что он проходимец, — подробнее она не распространялась.

Тревожно, почти испуганно Софи схватила брата за руку, и тут мужчина подошел к ним.

— Видит Бог, я к этому не стремился, у меня и без того дел хватает. Но так уж решил магистрат. Короче, я — ваш опекун, — с надменным видом заявил он.

Софи, прозванная Фиалочкой за удивительно прозрачную кожу, выпустила руку Леберехта и принялась поправлять длинное платье, точно желая продемонстрировать свою аккуратность; затем девушка взглянула на Шлюсселя и нерешительно ответила:

— Что ж, да будет так во имя Святой Девы!

И, обратившись к Леберехту, который стоял, застыв соляным столбом, произнесла:

— Ну, скажи, ведь это честь для нас. Правда же?

Леберехт рассеянно кивнул. Ему трудно было принять эту ситуацию. Опекун? Зачем им опекун? Они с Софи достаточно взрослые, чтобы самим о себе позаботиться.

Наконец он ответил:

— Это честь для нас, господин опекун.

Но от трактирщика с Отмели, который хорошо разбирался в людях, не укрылось, как у Леберехта при этом сузились глаза и изменился голос. Шлюссель вытер нос рукавом своего наряда, громко откашлялся и смачно плюнул на дорогу, что позволительно было лишь человеку уважаемому.

— Ну что ж, вот и договорились, — несколько смущенно сказал он. — После обеда жду вас у себя, чтобы обсудить все остальное. И наденьте чистое платье! Поняли?

— Да, господин опекун, поняли, — отозвалась Софи, пытаясь сгладить возникшую неловкость. — Да, господин опекун.

Утонченный господин Шлюссель поднялся со скамейки и направился к ратуше на мосту. Леберехт разглядывал рукава своего камзола. Конечно, по ним было видно, что камзол этот еще его отец нашивал. Края рукавов поистрепались, швы истончились и вряд ли поддались бы починке, но разве он недостаточно чисто одет? Куда опрятнее, чем можно ожидать в его положении!

Софи, которая, казалось, читала мысли брата, отвела Леберехта в дом и увлекла его наверх, на второй этаж. Две комнатушки, каждая с окном на улицу и с покрытой сажей перегородкой, половину которой занимала выложенная из кирпича печь, — таким был дом их детства. Шум с городской пристани, где разгружались длинные речные баржи и рыночные торговки уже с раннего утра кричали, расхваливая свой товар, так что эхо отдавалось в узких переулках, густой дух жареной рыбы, смешанный с теплой вонью потрохов, едкий дым из кузни на первом этаже, покрывший весь дом слоем свинцовой копоти, ребячий визг днем — таковы были воспоминания о беззаботном детстве. И вот теперь все это должно разом кончиться?

Сквозь маленькие окошки пробивались слабые лучи, которых хватало, чтобы осветить длинный стол и деревянные лавки по обе стороны. Леберехт упал на родовую скамью, к которой его сердце прикипело как к самому дорогому имуществу, уронил на стол скрещенные руки и зарылся головой в рукава камзола. Он рыдал. Только теперь он понял, что означала для его дальнейшей жизни ранняя смерть родителей. Больше, чем мать, Леберехт любил своего отца. Он восхищался отцом и преклонялся перед ним, ведь тот знал все на свете и мог ответить на любой вопрос. Несмотря на то что Лысый Адам никогда не посещал латинскую школу, он отличался замечательной образованностью, даже ученостью, что никоим образом не пристало могильщику.

Адам Фридрих Хаманн, могильщик с горы Михельсберг, все свои знания приобрел сам; он был частым гостем в монастырской библиотеке, куда более частым, чем почтенные братья, которые надевали белые манжеты на рукава своих черных сутан, чтобы изучать слово Господа или премудрости науки, и после этого засыпали. Могильщик, сведущий в чтении и письме, разбирающийся в законах геометрии, которые вывели Пифагор и Эвклид, был явлением в высшей степени необычным и подозрительным. Его образ жизни давал пищу для множества слухов и сплетен; Хаман-на называли подлейшим иезуитом-ренегатом, который из-за женщины отвернулся от Святой Матери Церкви.

Главной же причиной этих наветов было то обстоятельство, что Хаманн читал евангелистов по-латыни, как и положено было каждому набожному христианину во времена до Лютера, если он хотел познать слово Божье в его истинном виде. Поскольку Хаманн не имел средств, чтобы послать своих детей в школу, но имел природную тягу ко всему, что было связано с наукой и образованием, он играючи и без понуждения обучил дочь и сына чтению, письму (в том числе по-латыни) и закону Божьему.

Наряду с этим, а вернее, в первую очередь, он отправил Леберехта в ученики к каменотесу Карвакки. Это отвечало склонностям мальчика, ибо ничто так не волновало его, как колонны и скульптуры из мелкозернистого песчаника, придававшие высокому собору необыкновенное величие. Мягкий камень возрастом в триста лет, которому было так же далеко до твердости мрамора, как маленькому городку на реке до папского Рима, начал проявлять первые признаки разрушения, и Карвакки возглавил цех каменотесов и строителей, чтобы с помощью двух дюжин подмастерьев и множества поденщиков вести ремонтные работы.

Карвакки из-за труднопроизносимого имени, а также потому, что это внешне соответствовало действительности, прозвали Большеголовым. Он относился к тем нередким людям, которые в равной степени вызывают презрение и восхищение. Большеголовый был родом из Флоренции, однако по-франкски говорил лучше, чем заносчивые каноники. Он был гением, когда требовалось заменить поврежденную руку, вьющуюся прядь или отколовшийся край каменного одеяния какой-нибудь статуи. Карвакки без труда удавалось сымитировать технику оригинала, и, хотя в соборе едва ли было хоть два произведения, принадлежавших руке одного и того же мастера, его искусство по восстановлению не оставляло ни малейших следов. Но вместе с тем он был склонен к выпивке, распущенным бабенкам, расточительному образу жизни и дракам, частенько брал в долг. Сварливый, как прачки на реке Регниц, Карвакки не пропускал ни одной стычки. Да что там! Казалось, он волшебным образом притягивал к себе проблемы, как черт грехи, особенно в общении со священниками, от которых получал хлеб и работу.

На Леберехта Хаманна смелость наставника производила глубокое впечатление. Он сам видел, как Большеголовый по дороге к Домбергу плюнул под ноги проповеднику, доктору Атаназиусу Землеру, всегда перепоясанному пурпуром, да и пошел своим путем. И это — по отношению к святому мужу, которому господа из магистрата, преклонив колена, целовали перстень, а их жены трижды истово крестили свою шнурованную грудь!

Леберехт почувствовал на волосах ладонь Софи и услышал ее голос:

— Все будет хорошо. Шлюссель — человек хороший, поверь мне!

Юноша отер ладонью лицо. Он кивнул, хотя слова сестры ничуть его не убедили.

— А кто такой опекун? — спросил Леберехт и поднял глаза на Софи.

Та пожала плечами, прочертила пальцем крест на столешнице и неуверенно ответила:

— Ну, это как бы заместитель отца, который будет присматривать за нами, платить за твое обучение и охранять мою невинность.

Леберехт посмотрел в окно и уточнил:

— А почему именно Шлюссель, трактирщик с Отмели?

— Трактирщик с Отмели — человек зажиточный, честный и уважаемый, и, хотя он мог бы позволить себе иметь больше детей, чем любой другой в городе, у него лишь один-единственный сын. Мы должны быть благодарны Шлюсселю, слышишь?

Говоря все это, Софи начала вынимать белье из шкафа, который был устроен во внутренней стене и замаскирован широкой деревянной рамой. Она взялась укладывать вещи в высокую ивовую корзину, какие носят на спине рыночные торговки, и напомнила брату, указав на холщовый мешок:

— Тебе тоже надо собрать свое платье.

От предчувствия мрачного будущего, пугавшего Леберехта подобно опасному чудовищу, лицо юноши окаменело. Его охватил страх, такой страх, который превосходил даже скорбь о потере отца. Он чувствовал себя таким заброшенным, одиноким и беспомощным, как никогда в жизни. Словно во сне Леберехт собрал свою одежду, затолкал ее в мешок и взялся за кожаный ремешок деревянного ящичка, где хранился инструмент каменотеса — его гордость и единственное достояние. Даже не бросив последнего взгляда на обстановку своего счастливого детства, он покинул сумрачную комнату, шумно спустился по узкой крутой лестнице и вышел на воздух. Софи растерянно следовала за ним с ивовой корзиной на спине.

Пока они брели вверх по реке к мосту, который вел от бедного квартала работяг через реку к Отмели, Леберехт не сказал ни слова. Глядя на брата, опустившего глаза долу подобно канонику во время «Мизерере»,[387] Софи вдруг вспомнила слова ободрения, которые часто повторял их отец, когда того требовали трудные обстоятельства. «Выше голову, мой мальчик, где же твоя гордость?» — сказала девушка и улыбнулась.

Тут уж Леберехту пришлось рассмеяться, хотя глаза его влажно блестели, как темные ягоды в утренней росе. Без этого ободрения Леберехту вряд ли удалось бы сбросить покров, окутавший мысли и вызывавший в его воображении все убожество их будущего существования. Юноша с усилием растянул губы в улыбке, кивнул сестре и демонстративно вскинул голову.

Так, с шутками да смешками, они прибыли к трактирщику на Отмель, к фахверковому дому с широким белым фасадом и окрашенными в красный цвет балками. По обе стороны от входа со стрельчатым сводом и двустворчатыми воротами, обитыми железными ромбами наподобие щита крестоносца, тянулись окна с переплетами и круглыми стеклами.

Три или четыре каменные ступени вели в большое сводчатое помещение, вымощенное красным кирпичом. Слева, справа и впереди виднелись стрельчатые дверные проемы. Между ними вдоль стен стояли длинные черные скамьи и отслужившие свой срок винные бочки вместо столов.

Хотя было еще светло, трактир уже был полон и гудел шумом попойки.

Леберехту, как и его сестре, еще никогда не доводилось переступать порог трактира, и они растерялись. Однако толстоватый парень, жевавший вяленую конскую колбасу и с наслаждением сплевывавший на пол шкурки, вывел Леберехта и Софи из их затруднительного положения.

— Сироты Хаманн! — крикнул он снисходительно, что уж никак не пристало мальчишке его возраста. — Господи, спаси нас от всякого отребья! — При этом он небрежно перекрестился зажатой в руке колбасой.

Леберехт бросил свой мешок с одеждой на пол и уже замахнулся деревянным ящиком, чтобы ударить заносчивого толстяка, как вдруг из двери, что слева, появилась массивная фигура старого Шлюсселя, и эхо его сильного голоса прокатилось под сводами:

— Кристоф! Silentum! Abitus![388]

Толстоватый юнец опустил голову, повернулся и торопливо удалился, словно дрессированная собачонка.

С усмешкой, но нахмурив брови, трактирщик с Отмели навис над сиротами. На нем был темно-красный благородный камзол с пышными рукавами. Убрав руки за спину и плотно сдвинув толстые ноги, он раскачивался и приподнимался на пятках, будто хотел казаться еще выше. Взгляд его не отражал ни малейшего сочувствия, скорее даже был угрожающим.

— Марта! — гаркнул Шлюссель, и по боковой лестнице в зал сошла красивая рыжеволосая женщина. Ее гордая стать была столь же известна в городе, сколь и ее благонравие и доброта. Дважды в год, на праздники Богоявления и Святой Марты, эта женщина кормила бедных и снискала тем всеобщую благодарность и подозрение, что она — святая, как та благочестивая Елизавета Тюрингская, которая во время голода ежедневно кормила девятьсот человек, а после смерти мужа нашла приют у своего дяди, епископа. Без сомнения, Якоб Генрих Шлюссель и его супруга Марта были такими же противоположностями, как вода и огонь, небеса и преисподняя, добро и зло. И если Марта излучала добро, то трактирщик с Отмели — коварство.

Можно лишь гадать, какое стечение небесных или земных обстоятельств свело вместе этих двух людей, но, вероятно, за тем скрывался закон физики, согласно которому противоположности испытывают самое большое притяжение, в то время как согласие и гармония отталкиваются, как одинаково заряженные магниты. И если Марту считали красавицей и святой, то трактирщика с Отмели называли высокомерным, тщеславным, низким мошенником, для которого его заведение было лишь игрушкой. Обычно он разъезжал по стране, устраивая множество сделок и следуя своему любимому девизу: «Делай деньги с помощью денег». Шлюссель любил игру, радости застолья, прекрасный пол, и люди шептались, что благородную Марту он держит в своем доме лишь для того, чтобы украсить себя ею как драгоценностью. Во всяком случае — и это ни для кого не было секретом — страсти свои он утолял с распутной аристократкой по имени Людовика, которая была полезна и архиепископу, — вероятно, по той же причине.

Перед своей женой Шлюссель попытался выглядеть радушным, что ему не слишком удалось, когда он сказал:

— Вот они, сироты с Гавани!

В этих словах было столько высокомерия, что Леберехт готов был развернуться и бежать вон. По крайней мере, с этого момента юноша знал, что он здесь не задержится. Он молод, крепок и не дурак. Чтобы выжить, он не нуждался в Шлюсселе.

В знак приветствия госпожа взяла Леберехта и Софи за руки и пожала их. Леберехт наслаждался теплом, исходившим от Марты.

— Я не могу быть для вас матерью, — сказала трактирщица, — но я буду заботиться о вас, как если бы была вам сестрою.

— Правильно! — вмешался трактирщик. — Наверху, под крышей, подготовлена комната. Марта вам покажет.

По пяти крутым лестничным пролетам они поднялись наверх. Рядом с голубятней, там, где были и спальные места прислуги, находилась маленькая каморка с кроватью из узловатой древесины и крохотным окошком с видом на Домберг — Соборную Гору. От широкого камина, стоявшего посреди убогойкомнатки, распространялось приятное тепло.

Леберехт и Софи огляделись. Комната только для них двоих! Даже у родителей они не имели отдельной комнаты. Отец, мать и двое детей спали на одной кровати — в квадратном ящике с деревянным навесом над ним для защиты от холода, который шел сверху, и от насекомых, которые ночью могли упасть с потолка.

— Теперь все будет хорошо, — мягко произнесла Софи, когда хозяйка удалилась.

Леберехт покачал головой, как будто не верил ее словам. Затем он сказал сестре:

— Не верю я в доброту этого Шлюсселя. Должно быть, у него есть какая-то причина, чтобы с такой готовностью стать нашим опекуном. Трактирщик с Отмели ничего не делает без собственной выгоды!

— Ну, может, так захотела его жена. Хозяйка — женщина добросердечная. Это ведь каждому ребенку известно. Слава Богу, трактирщик избавил нас от сиротского дома.

Самой большой заботой Леберехта было продолжение своего обучения. Откуда ему взять те двенадцать гульденов платы в год, которые требовал Карвакки?

Вечером, за общим супом, трактирщик с Отмели в присутствии жены Марты и сына Кристофа объявил, как он представляет себе будущее приемных детей. Софи должна занять место служанки — без оплаты, но за харч и одно новое платье в год. Плату за учение Леберехта в течение двух лет Шлюссель возьмет на себя, в счет тех денег, которые будут получены из наследства покойного Адама Фридриха Хаманна, оцененного трактирщиком, после выплаты всех издержек, примерно в тридцать пять гульденов.

В то время как Якоб Генрих Шлюссель не торопился пускаться в дальнейшие объяснения по поводу того, что касалось опекунства, Марта смущенно помешивала суп.

— Разумеется, у вас может возникнуть вопрос, почему именно трактирщик с Отмели взял опеку над вами… — произнесла женщина.

— Ваша доброта всем известна, — перебила ее Софи.

Та опустила глаза и продолжила:

— Господь Всемогущий послал нам лишь одного сына. Такова была его воля: покарать нас за наши грехи и не дать другого потомства. Всякому виден позор греха, висящего над нашим домом, — единственное дитя. И, взяв вас в приемные дети, мы хотим стереть это позорное пятно. Отныне вы принадлежите к нашей семье.

Казалось, Марта испытала облегчение, объяснившись. Однако трактирщик и его сын выглядели довольно растерянными. Слова женщины — и это было очевидно — вызвали у обоих неприятное чувство.

После паузы Шлюссель провел ладонью по волосам своего толстого сына и гордо заявил:

— Зато этот единственный отпрыск доставляет нам много радости. Кристоф посещает иезуитскую школу. Он штудирует латынь, математику и учение Эвклида об элементах. — И обратился к сыну: — Скажи что-нибудь по-латыни, чтоб они видели, какой ты умный! Скажи что-нибудь!

Кристоф смущенно начал:

— Gallia omnis est divisa in tria partes…

— Partes tres! — прервал его Леберехт. — Gallia est omnis divisa in partes tres![389]

Трактирщик рассмеялся:

— Подмастерье каменотеса пытается поучать ученика иезуитской школы!

— Почему бы и нет? — дерзко произнес Леберехт. — Если он умеет лучше говорить по-латыни…

— Ты? Ты?! — Старый Шлюссель стал смеяться еще громче. — Ты утверждаешь, что знаешь латынь? И кто же тебя научил?

— Мой отец, — коротко ответил Леберехт, а Софи гордо кивнула.

— Могильщик?

— Да, могильщик.

Шлюссель продолжал трястись от смеха.

— А кто же, с позволения сказать, учил его, могильщика?

— С позволения сказать, монахи Михельсберга.

Трактирщик в изумлении осекся. Толстый парень выглядел сначала растерянным, затем возмущенным, и в конце концов плаксивым голосом заявил:

— Монахи с Михельсберга не держат латинской школы!

— Не держат, — подтвердил Леберехт, — но у них большая библиотека с множеством латинских книг. Я сам видел.

Парень запальчиво крикнул:

— Неучам не положено читать книги!

Леберехт наморщил лоб.

— Это кто сказал?

— Святая Матерь Церковь. Она позволяет читать лишь те книги, которые написаны в христианской вере. А чтобы распознать, что книга содержит христианское учение, надо быть образованным.

— Таким, как ты. — Да.

— Но Гай Юлий Цезарь был язычником!

— Совершенно верно!

— Однако ты читал его сочинения.

— Я читал их, осознавая, что его сочинения языческие. А неуч читает их безо всякой критики. Это опасно для веры.

Леберехт вскинул брови, но промолчал. Однако с этого часа он испытывал к зажравшемуся пузану одно лишь презрение и знал, что рано или поздно это должно привести к столкновению.


На следующее утро — это было пятое воскресенье поста — Марта Шлюссель отправилась на мессу в собор вместе с Кристофом, своим родным сыном, и Леберехтом, сыном приемным. Софи же должна была заняться работой на кухне.

Новость о благородном решении трактирщика с Отмели взять к себе сирот распространилась с быстротой молнии, и этот неожиданный шаг нашел всеобщее одобрение. Марта, которая столь же охотно выставляла напоказ свою красоту, сколь и свою набожность, для защиты от мартовского холода прикрыла плечи черной накидкой. Под ней было зеленое шерстяное платье с широкими вертикальными полосами из бархата — наряд, в равной степени вызывавший восхищение и женщин, и мужчин.

Миновав ворота Георгия, они вступили в собор через обращенные к городу ворота Милости. Мессу читал пробст[390]. Сам же епископ скорее безучастно следил за происходящим со своего красного кресла в затянутых черным хорах Петра.

После оглашения Евангелия к пятому воскресенью поста на каменную кафедру взошел проповедник Атаназиус Землер. Поднялось волнение, а затем прихожане как прикованные уставились на маленькую тощую фигуру над их головами. Землер наслаждался благоговейным ожиданием; его бесконечно долгий взгляд скользил по толпе верующих, словно он выискивал грешника.

Наконец Землер своим тонким голосом тихо произнес:

— Да будет Господь милостив к вам, бедные грешники, к вам, жалкие, греховные создания, к вам, орудия дьявола и злых сил, которых вы, прах, — голос его звучал все громче и громче, — изгоняете изо дня в день с помощью даров Господних. Но Господь Всемогущий покарает вас вечным адским пламенем. Слуги сатаны будут жарить вас на раскаленном железе и четвертовать зазубренными мечами, и вопли ваши будут громче труб иерихонских, и будут они заглушать гром небесный…

В соборе царила мертвая тишина. Люди стояли, склонив головы. Марта набросила черную накидку на голову и судорожно сжала ее края под подбородком. Леберехт, на которого исступленные слова проповедника произвели небольшое впечатление, видел, что Марта пристыженно опустила глаза. К его изумлению, даже Кристоф принял покаянный вид.

— Мука, — продолжал Землер, простирая руку над толпой, — мука адская будет невообразимой, неизмеримо большей, чем крест и скорбь, терзания и боль, переполняющие эту юдоль. Но, сколь бы велики и многообразны ни были эти муки, они все же ограниченны и умеренны и никогда не выпадают одному и тому же человеку все и сразу. Тот, кто беден, не болен утробой. Кто болен, не будет подвергаться насмешкам. Кто опечален, не будет страдать от жажды и голода. Тот, кто ненавидим и мучим одним человеком, не страдает от преследований со стороны всех людей. Болезнь глаз не причиняет боли рукам. Хромота не вызывает зубной боли. Тело страдает, зато дух не смущен. Всегда у человека остается что-то, свободное от муки. А если больной временами воображает, что все и везде причиняет ему боль, то ясно же, что та самая боль, которая поражает один член, не может быть разом во всех членах. Ведь там, где его мучит жар, он не может страдать от холода. Там, где его тошнит от еды, он не может быть мучим голодом. И то страдание, которое человек испытывал вчера, сегодня он почувствовать не может. Но говорю вам, грешники, перед Господом Всемогущим: все адские муки обрушатся на вас разом, все боли и страдания в наивысшей степени и одновременно. Мысленно загляните в больницы и богадельни, полные чумных и увечных. Послушайте, как бедолаги кряхтят и стонут, скулят и вопят. Этот — из-за невыносимых болей в голове, тот — из-за зубной боли, иной — от рези в кишках. У одного руки и ноги переломаны, как сухие сучья, у другого — пробита голова, у третьего — проткнут живот, у четвертого — холодная гангрена съела рот и нос. Доктора каленым железом жгут и острыми ножами режут живую плоть. Здесь они отпиливают от трепещущего тела руку, там — ногу. Повсюду стенания и скорбь, и вряд ли найдется кто-то, способный смотреть на это ужасное зрелище, не потеряв сознания. А теперь представьте себе все муки, которые когда-либо изобретали жестокие тираны, совершая их в отместку своим врагам или от ненависти к мученикам Христовым в своем дьявольском неистовстве. Только гляньте на пыточные скамьи, на которых людей растягивают подобно дрожащим убойным животным, на виселицы и колеса, где их расчленяют живьем, на кнуты и «скорпионы», которыми бьют до костей, чтобы потом посыпать солью. Чувствуете запах раскаленных сковород, на которых грешников варят и жарят? Представляете, как расплавленным свинцом им заливают рот, а смолой обмазывают их тела и поджигают? Вообразите все, что только можете измыслить о мучениях и боли, подумайте обо всех ранах и болезнях, о том, что вам придется испытать все это разом! Тогда вы на короткий миг будете иметь представление о преисподней, о той муке, которая ожидает вас, жалкие грешники!

Внизу, у основания кафедры, какая-то женщина начала всхлипывать, другая лишилась чувств, одну девочку стошнило на руках у матери. Марта тяжело дышала. Леберехт видел, что она дрожит всем телом и не осмеливается взглянуть на проповедника.

Тот, нисколько не тронутый страхом и отвращением слушателей, продолжал свою обвинительную проповедь, бичуя похоть, вызванную зрением. Затем, когда Землер начал говорить

0 «вратах сатаны», или «дьявольском поле», как он предпочитал называть женщин, его голос многократно усилился. Лишь они несут вину за царящие повсюду распутство и бесстыдство! «Ejicientur in tenebras exteriors; ibi fletus et stridor dentium![391] — в исступлении брызгал слюной проповедник.

В тишине высокого собора гулко зазвучали грубые возгласы: „Шлюхи!“, „Ведьмы!“, „Невесты сатаны!“

Яростным движением руки, невольно растопырив при этом пальцы, Землер призвал к молчанию. Проповедуя, он не терпел ничьих голосов, кроме собственного.

— Сколь часто грешили вы похотливыми взглядами на другой пол? А сколь часто предавались вы нечистым мыслям, разглядывая свое отражение в зеркале? О, какая же мука ждет вас в преисподней, где вам встретятся лишь отвратительные уроды! Женщины с огромными животами и тонкими кривыми ногами, женщины с висящими тряпками вместо грудей и без волос на голове. Тогда вы раскаетесь, что в земной жизни были рабами нагой красоты, отражением греха, который под прикрытием искусства учит вас беспутству!

При этих словах проповедник смолк. Он стоял неподвижно, как статуя. Простертая рука его указывала на украшавшие колонны каменные изваяния, которые носили загадочные имена: „Церковь“, „Синагога“, „Будущность“ — и изображали женщин в легких одеждах, наделенных четкими формами обольстительной женственности. Хотя строительство нового собора после того, как опустошительный пожар разрушил старое здание, имело место триста лет назад, никто не знал о происхождении и значении этих статуй, слишком женственных, с торчащими грудями и грешными улыбками на лицах.

Особенно бесило Атаназиуса Землера аллегорическое изображение „Будущности“, поскольку эта статуя своей красотой и женственностью затмевала другую скульптуру — изображение Богоматери. Соблазнительные изгибы ее изящного тела и то, как эта статуя указывала в будущее узкой рукой с вытянутым пальцем, могли привести в возбуждение набожного христианина и рождали сомнения в том, а было ли это произведение вообще создано для собора. С начала своего обучения Леберехт провел немало часов перед этой статуей. Карвакки на примере „Будущности“ объяснил ему главные принципы искусства, которые были возведены в закон великими итальянскими мастерами. Юный каменотес узнал, что наивысшая гармония достигается тогда, когда длина тела составляет восемь и две трети длины лица; что овал лица человека всегда соответствует плоскости его ладони, а нос и уши должны быть расположены на одной высоте. Карвакки также объяснил разницу между опорной и свободной ногой, стенными и задрапированными фигурами. А поскольку „Будущность“ была в тонкой, как осенний туман, одежде, то по этой благородной скульптуре Леберехт изучал женскую фигуру, которую зрелая женщина лишь изредка выставляет напоказ. И с тех пор внешность каждого существа женского пола он сравнивал с этой статуей.

Конечно, ему, молодому каменотесу, тотчас же бросилось в глаза, что Марта, трактирщица с Отмели, которая неожиданно стала его приемной матерью, имеет много общего с „Будущностью“ в своих пропорциях: узкое лицо и, в соответствии с этим, узкие ладони, но, в первую очередь, ее грациозная поза, обусловленная тем, что она никогда не опиралась одновременно на обе ноги и постоянно меняла опорную и свободную, как древние статуи греков. И тем более задели Леберехта бичующие слова соборного проповедника, который усмотрел в „Будущности“ застывший в камне грех.

Едва Землер закончил, женщины попадали на колени, старики принялись биться головами о колонны церкви, чтобы причинить себе боль. С георгиевских хоров раздался крик „Peccavi!“[392] — и в то же самое мгновение разнесся стоголосый вопль, какой даже грешные души в чистилище не могли бы исполнить лучше.

У Леберехта это недостойное представление вызвало одно лишь отвращение. Из рассказов своего наставника Карвакки он знал, что в других землях темные времена давно миновали, что Реформация виттенбергского монаха провозгласила новое время, дала место новым мыслям. И только здесь, в месте слияния Майна и Регница, время, казалось, остановилось, а новые мысли по-прежнему бичевались как грех. При этом у ворот стояла Реформация, и архиепископ мало-помалу потерял уже половину своих владений.

Покаянная проповедь Землера не прошла даром. Марта и оба юноши возвращались домой в молчании. Хотя до Пасхи оставалось не более двух недель, зима все еще не закончилась. От дыхания выходящих из церкви людей в холодном воздухе образовывались облачка пара.

На каменных ступенях, спускавшихся к Отмели, стояли, сблизив головы, женщины, и, когда Марта с мальчиками поравнялись с этим сборищем, одна из женщин пронзительно крикнула:

— Господь с нами, сын Хаманна! Это сын Хаманна!

Остальные прихожанки бросились врассыпную, словно куры, напуганные появлением лисицы. Остались лишь две почтенные матроны.

— Что случилось? — спросила Марта Шлюссель, обращаясь к одной из них.

Та была сильно смущена и поочередно посматривала то на Марту, то на юного Хаманна. Наконец она собралась с духом и ответила, кивнув в сторону Леберехта:

— Его отец, могильщик с Михельсберга, явился ткачихе Хуссманн.

Марта обняла Леберехта, словно хотела защитить его. Тот молчал, растерянно глядя на свою приемную мать.

— Ткачиха ерунду болтает, — заявила Марта. — Старухе везде мерещатся привидения.

— Может быть, да только доподлинно известно, что ткачиха встретила Лысого Адама на кладбище Михельсберга, когда ходила на могилу своего мужа, — горячо возразила другая матрона. — Она сразу узнала Хаманна! Он был в красном колпаке и держал в руке лопату, а когда она подошла к нему, как сквозь землю провалился!

Услышав это, Леберехт вырвался из рук Марты и понесся по каменной лестнице вниз, к Отмели, торопясь так, словно за ним гнались фурии. Потом он побежал по улице к Верхнему мосту, пересек реку и, задыхаясь, направился к Гавани. Перед домом, где прошло его детство, юноша отодвинул задвижку, запиравшую двери кузницы. Перешагивая сразу через две-три ступеньки деревянной лестницы, он, запыхавшись, добрался до низенькой входной двери, за которой таилась большая часть его детских воспоминаний.

Отцовская лопата — Леберехт знал это наверняка — стояла за дверью. С ее помощью Хаманн-старший выкопал место последнего упокоения для сотен человек. И, если он правильно помнил, красный колпак все еще лежал в черном сундуке под столом.

В помещении царил беспорядок. Мощи святого Отто! Их бедное жилище посетили грабители! Выдвижные ящики лежали на полу, крышки сундуков были открыты, скамьи опрокинуты; взломщики не пощадили даже очага: они искали спрятанные ценности под решеткой колосника. Как будто Адам Фридрих Хаманн был богатеем!

Ни лопаты, ни красного колпака на месте не оказалось. Что ему было думать?

В то время как Леберехт предавался своим горьким мыслям, взгляд его упал на одну из деревянных скамеек, его любимую скамью, которая лежала на полу перевернутой. Когда же он подошел, чтобы поставить ее, то заметил на обратной стороне сиденья вырезанную на дереве надпись: FILIO MEO L. * TERTIA ARCA.

Для того, кто мог читать Гая Юлия Цезаря, перевод латинской надписи был столь же простым, сколь и загадочным: „Сыну моему Л. — третий ящик“. Адам Фридрих Хаманн, который учил своего сына латыни, любил загадки подобного рода, но, как это часто бывало, юноша не знал, как к ней подступиться.

В тот же день Леберехт навестил находившуюся на кладбище Михельсберга могилу своего отца, над которой возвышалась железная труба. Юноша сотворил безмолвную молитву и, конечно, забыл бы о случае с предполагаемым явлением отца как одну из тех злых шуток, которыми полон ежедневный быт маленького городка, если бы по возвращении Софи не ошарашила его новостью. Волнуясь, сестра сказала, что Ортлиб, ломовой извозчик трактирщика с Отмели, повстречал Лысого Адама накануне вечером в Тойерштадте!

— Неужели ты веришь в эти бредни? — спросил Леберехт у сестры, немного оправившись от шока.

Софи не отвечала. Глаза ее влажно блестели. Теперь уже и Леберехт боролся со слезами, — но не из страха перед привидениями, а от бешенства. Жадность людей к чудесным явлениям была безгранична. В то время как в других местах, совсем недалеко от города, с учением Мартина Лютера торжественно начиналось новое время, уходили в прошлое проповеди, призывающие к покаянию, отпущения грехов и пытки во имя Иисуса, здесь под дланью архиепископского двора был благословлен неумолимо близящийся конец света. И хотя предсказание о том, что Страшный суд случится спустя полторы тысячи лет post passionem[393] (то есть в 1533 году), не исполнилось, мудрые святоши заявили, что в этой ошибке (так с тех пор называли несостоявшийся конец света) виноваты не пророки, а молодые Эвклиды, которые — Господи прости! — пользовались в своих расчетах языческой арабской цифирью.

Ужасный год, на который мудрецы пророчили конец света, когда горы будут извергать пламя, реки выйдут из берегов, а мертвые восстанут из своих могил, вот уже более двадцати лет как миновал. Но поведение людей с того времени ничуть не изменилось, и нигде святая инквизиция не имела такой поддержки, столько доносчиков и свидетелей, как здесь.

От своего отца, который, посещая библиотеку в аббатстве Михельсберг, обрел массу знаний, Леберехт узнал много интересного. Например, он выяснил, что почтенные бюргеры, простые земледельцы или богатейшие пивовары разными способами очищали свои души, дабы купить вечное спасение. С той поры его истовая вера, в те времена и в тех местах закладывавшаяся еще с колыбели, подвергалась все более сильным сомнениям. Во всяком случае Леберехт не верил в то, что бичевание собственной плоти, покупка молитв и непрестанные исповеди — верный путь к тому, чтобы попасть в рай.

Многим людям, изнуренным самоистязанием, являлась Дева Мария; даже Отто, святой епископ, и императрица Кунигунда (а ведь каждому известно, что она покоится в соборе рядом с императором Генрихом) вызывали порою их бесчинства. Самые добропорядочные граждане утверждали, что им в разных местах являлись усопшие в своем земном обличье.

— Люди говорят, что наш отец — колдун, что он заключил союз с дьяволом!

Слова Софи вновь вернули Леберехта к действительности.

— Отец — и колдун? О Господи! — Леберехт покачал головой. — Отец не был колдуном. Для этого он был слишком умен.

Софи горько рассмеялась.

— Сатану не смущают даже умные, — сказала она. — Подумай только о Николае Кузанском.[394] Разве отец не восхвалял острый ум этого человека, когда рассказывал о его книгах? И все же Кузанский проповедовал как высшую цель docta ignorantia — „ученое незнание“. Нет, ошибка, которую совершил наш отец, была совсем в другом. Он не соответствовал образу благочестивого христианина. Могильщик, который лучше говорит по-латыни, чем архиепископ, и который знакомит своих детей с языческими писателями античности, вполне может навлечь на себя подозрение в ереси.

— А может быть… — Леберехт стал задумчивым. — Может быть, явления нашего отца — это вовсе не явления, а спектакль, который затеяла курия каноников-доминиканцев?

— Как ты можешь так думать! — возмутилась Софи. — Чего ради духовенству делать эдакое?

Оба молча взбирались по крутым лестницам к своей комнатушке.

— К чему им это? — повторила свой вопрос Софи и опустилась на постель.

Леберехт прислонился к теплому камину, затем нерешительно шагнул к крохотному слуховому окошку, которое было заткнуто тряпками. Его знобило. Но больше, чем холод, юношу беспокоила мысль о том, какие интриги плелись вокруг их покойного отца.

— Тут я могу назвать тебе много причин, — начал Леберехт, не глядя на сестру. — Отец слишком много знал о махинациях соборных каноников и, главное, не скрывал своего знания. Кроме того, он был на жалованье у монахов Михельсберга и даже пользовался большим уважением святых отцов. Это я знаю по собственным наблюдениям, ибо часто бывал среди них. А ведь каждому известно, что монахи Михельсберга и каноники-доминиканцы враждуют, как кошка с собакой. И все же я удивился бы, если бы соборный проповедник Атаназиус Землер не заклеймил железную трубу на могиле нашего отца как дьявольскую идею. Он мечет громы и молнии против всего, что не соответствует букве Библии.

Софи внезапно почувствовала, как кровь ударила ей в голову и жаркое пламя охватило все тело. Это было так, словно сам дьявол овладел ею, словно неизвестная сила парализовала ее мысли. Она вскинула испуганный взгляд на брата и спросила:

— В каком же грехе мы живем, что Господь учинил над нами такое?

Леберехт рассмеялся.

— Вот и ты тоже попала под влияние этой глупой болтовни! — воскликнул он. — Пожалуй, ты успокоишься, если я скажу тебе, что наше жилье обшарили. При этом, как мне показалось, богатств не искали. Но странным образом исчезли отцовская лопата и его красный колпак.

— И что? Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего. Только одно: возможно, где-то кто-то по какой-то причине позволяет себе скверные шутки с памятью могильщика с Михельсберга.

— Значит, в привидение ты не веришь?

— Нет! — ответил Леберехт ровным голосом. — Сегодня я навестил могилу отца. Она не тронута. Или ты допускаешь, что его бедная душа сбежала через железную трубу?


Леберехт и Софи ожидали, что трактирщик с Отмели, его жена Марта или их сын заговорят с ними об удивительном происшествии. Но, похоже, и семья, и даже прислуга избегали их. За целый день не нашлось никого, кто завел бы с ними разговор об этих загадочных явлениях.

Когда же наконец суета в трактире затихла и огни были погашены, Леберехт и Софи легли в кровать. Ночь была необычайно холодной для этого времени года. От реки поднимались влажные полосы тумана, сырой ночной воздух проникал сквозь щели в окнах и стенах. Оба легли в одежде и, защищаясь от холода, тесно прижались друг к другу.

Холод или мрачные мысли мешали Леберехту заснуть. В какой-то момент он высвободился из объятий сестры и выскользнул из комнаты. Юноша сам не знал, что его толкнуло к этому решению — осмотреть посреди ночи внутренние помещения дома. Его гнало любопытство. Осторожно, стараясь избежать скрипа деревянной лестницы, Леберехт на ощупь стал пробираться с чердака, где располагались каморки прислуги, на нижний этаж.

Слабый свет, горевший в комнате, пробивался на лестницу сквозь маленькое окошко, вернее, сквозь крохотную щелку, образованную неплотно задернутой занавеской. На квадратную лестничную площадку выходили четыре двери, которые вели в четыре разных помещения. Было тихо. Лишь из комнаты, где горел свет, доносились негромкие всхлипы, а затем необъяснимые стоны.

Леберехт узнал голос Марты. Ему не пришлось даже сильно вытягиваться, чтобы заглянуть в комнату. Узкая щель между занавеской и рамой позволяла взглянуть на то, что происходило внутри.

Марта стояла на коленях, спиной к окошку. На ней была длинная грубая юбка, стянутая в талии; верхняя часть тела была обнажена, а неубранные волосы, пламенея, падали на спину. Низко кланяясь, — по всей вероятности, кресту, который Леберехту не был виден, — она шептала благочестивую литанию. Слов было не разобрать. Завершив молитву, Марта вскинула голову и резко взмахнула палкой, почти с руку толщиной, с короткими кожаными ремнями, да так, что ремни, снабженные узлами, хлестнули по ее обнаженной спине, как плеть извозчика по крупу лошади. При этом Марта приподнялась и издала тонкий звук, как кошка, на которую наступили.

Пресвятая Дева! Леберехт до смерти перепугался. Прошло некоторое время, прежде чем тайный наблюдатель понял, что Марта причиняет себе эту боль совершенно осознанно. Но когда он смог полностью понять весь ход этого действа и когда Марта несколько раз повторила эту жестокую игру с бичеванием, Леберехт вдруг ощутил, что она вызывает у него вожделение. Ему доставляло удовольствие смотреть на удары, слышать стук ремней по коже, ее тихие стоны и наблюдать, как от пыточного инструмента на ее спине проступает краснота.

Никогда еще Леберехт не испытывал такого влечения к женщине. Даже в самых грязных своих фантазиях, действующими лицами которых были суровые монахи и левитирующие монахини, не достигал он такого сладострастия, как сейчас, у этой узкой щелки, когда наблюдал за тайным спектаклем Марты. Должно быть, так же чувствовал себя царь Давид при взгляде на Вирсавию, Артаксеркс при виде Эсфири и Соломон, когда он встретил Далилу.

Чтобы совладать с собой, Леберехт кусал согнутый большой палец, задерживал, сколько мог, дыхание, но причиняемые себе мучения не давали никакого результата, а его стремление и желание, чтобы Марта продолжала самоистязание, становились лишь сильнее. О, какой восторг он испытал бы, если бы сам взмахнул бичом над белым телом красивой женщины! Какой соблазн!

Что касалось женщин, Леберехт знал во всех подробностях лишь тело Софи. Он знал его, поскольку Софи была с ним с детских дней: оно было стыдливым, чистым и не таившим соблазна и страсти. Леберехт никогда не понимал, почему соборный проповедник с кафедры клеймит женский пол как дьявольский и называет всех женщин „вратами сатаны“. Но теперь он вдруг осознал, что имел в виду Атаназиус Землер. Женское тело способно было свести мужчину с ума, развеять все благородные намерения, сделать его осквернителем женщин, совратителем, разрушителем супружества и сластолюбцем, орудием произвола и жажды наслаждений.

При виде бичующей себя, стенающей женщины Леберехт отдал бы все, чтобы эта дурманящая игра продолжалась до самого Судного дня. С трудом подавив стон, он попытался собраться с мыслями, но на ум ему приходили лишь дикие фантазии. Он готов был отречься от Пресвятой Девы и всех святых женщин — Апполонии, Ирмхильд, Барбары, Катарины, Агнессы, Хедвиги, Розвиты, Хильдегунды, Елизаветы, Теклы, Эрмелинды и Марты. Но только не от этой Марты.

Леберехт не знал, сколько времени он провел перед окошком, подглядывая за приемной матерью, но когда Марта горячо произнесла „Аминь!“ и, трижды перекрестив лоб и грудь, завершила свой обряд, он испугался, как ребенок, которого пробудили от сна. Марта между тем встала и пропала из поля зрения. На полу осталась кучка гороха — женщина стояла на нем, чтобы причинить себе еще большую боль. Затем свет погас.

Разочарованный и в то же время умиротворенный, Леберехт пробрался по лестнице наверх, на чердак. Он замерз. Софи, казалось, не заметила его отсутствия. Она даже не проснулась, когда брат лег в постель и, дрожа, прильнул к ней. Софи также не препятствовала тому, чтобы Леберехт ощупал руками ее лоно. Он довольно часто и совершенно невинно делал это, и сестра не противилась. Но на сей раз все было иначе.


На следующее утро Леберехт старался избегать своей приемной матери. Но утренняя трапеза (кусочки хлеба, размоченные в молоке) и без того никогда не бывала общей. Каждый удалялся в свой уголок, чтобы поесть без помех.

К зиме работа каменотесов начиналась лишь поздним утром: во-первых — из-за холода, от которого ломило пальцы, во-вторых — из-за недостатка дневного света. Леберехт выглядел слегка смущенным, когда тем утром попался на глаза Карвакки.

Мастер был ему вторым отцом и образцом во многих отношениях и, конечно же, заметил бы пылающее беспокойство на лице своего подмастерья и справился бы о его причине, если бы сам не был в тот день в смятении, как апостол Фома, увидевший Господа.

Карвакки издавал невнятные бранные возгласы на тарабарской смеси немецкого, латыни и итальянского. Это было в его обыкновении и не сулило ничего хорошего.

— Эти ничтожества, эти поповские лизоблюды, эти пердуны на церковных скамьях! — в неистовстве выкрикивал он, окруженный горсткой учеников и подмастерьев, которые молча озирались, пытаясь понять, к кому относятся эти проклятия.

— Пойдем! — прорычал Карвакки и движением головы указал на собор.

Поднявшись по ступеням северных ворот, они вошли в собор. Карвакки яростно топал впереди, пересекая неф по направлению к Адамовым вратам. За четвертой колонной, которая несла свод, он дал знак остановиться. На полу лежали куски разбитой статуи.

Леберехт в ужасе посмотрел вверх: цоколь, на котором стояла скульптура „Будущность“, был пуст.

Словно издалека, до Леберехта донесся голос проповедника Атаназиуса Землера, который клеймил „Будущность“ как греховное изваяние. Он вспомнил узкое лицо статуи и лицо Марты, своей приемной матери, которая имела с этой статуей столько общего, что в голове юноши мелькнула абсурдная мысль: это — наказание за его ночной грех. Он любил „Будущность“, как и Деву Марию (если статуи вообще можно любить); во всяком случае, Леберехт открыл в прелести созданных из камня тел ту небесную красоту, которую набожные люди называют достойной поклонения.

Однажды Карвакки заметил, как его подопечный, погруженный в мысли, смотрит вверх, на колонну, восхищенно впитывая в себя очарование, рожденное рукой неизвестного мастера. С того самого дня он обращался с Леберехтом как с сыном, поскольку знал, что ученик чувствует так же, как он сам. На вопрос Карвакки, что он испытывает при взгляде на эту каменную статую, Леберехт лишь беспомощно запинался, пока мастер сам не ответил: стремление обладать такой женщиной, но во плоти. Именно это и чувствовал юноша, стоя перед статуей. А Карвакки добавил, что отныне он, Леберехт, будет искать среди женщин лишь копию „Будущности“ и сравнивать их с этой статуей, поскольку она представляет для него образец женственности. Тогда Леберехт не мог правильно понять слова своего мастера, но с прошлой ночи ему стало ясно, что Карвакки был прав.

— Как думаете, — после бесконечного созерцания осколков на полу начал Карвакки, — кто из людей добродетельнее: тот, который создал статую, или тот, кто виновен в ее разрушении?

Никто из учеников и подмастерьев не отважился взглянуть на мастера, а уж тем более ответить. Ведь каждый знал, что Карвакки всегда сам отвечал на свои вопросы и он, несомненно, взбесился бы, если бы другой взял на себя эту миссию. Так что Карвакки начал, резко взмахнув рукой:

— Имя того, кто создал „Будущность“, нам неизвестно, поскольку труд этот возник в то время, когда каждый вид художественного произведения служил лишь вящей славе Господней. Художник был только зернышком на обширном поле благочестия. Но тот человек, под руками которого возникла „Будущность“, сотворил произведение искусства чистотой своих мыслей. Он утверждал жизнь и создал аллегорию грядущего в образе прекрасной, указующей вдаль женщины, богини, какую и Фидий при взгляде на свою возлюбленную Фрину не смог бы сотворить прелестнее. Триста лет статуя украшала этот собор; а потом явился презирающий людей проповедник Атаназиус Землер, который претендует на то, чтобы быть святее и честнее Господа нашего Христа и чище, чем Дева Мария. При этом натура этого человека столь порочна, что даже при взгляде на статую из камня у него рождаются скверные мысли. Этот Землер, не имеющий права утолять свои страсти, носит в голове лишь грехи. Даже песчаник возбуждает его фантазию. Его дух омрачен дьяволом. Он ощущает себя великим инквизитором, и это его работа! Тьфу, дьявол!

„Дьявол, дьявол!“ — эхом разнеслось по пустому собору, и казалось, что холод усиливает многократное эхо. Карвакки еще на миг задержался, а затем направился туда, откуда они пришли.

Подмастерья молча начали собирать каменные осколки в свои кожаные передники. Леберехт схватил правую руку, которая лежала в отдалении. Обломок представлял собой ладонь с вытянутым указательным пальцем и остался неповрежденным. Тыльная сторона руки и указательный палец образовывали прямую линию, в то время как большой палец почти соприкасался с внутренней стороной среднего. Это была рука благородной женщины; во всяком случае, именно такой он представлял себе руку дамы.

При падении с большой высоты „Будущность“ разлетелась на множество мелких кусочков. О реставрации нечего было и думать. В течение целого дня и ночи осколки камня складывали перед деревянной хижиной, где работал Карвакки. Затем мастер поручил Леберехту выкопать рядом с хижиной яму, насколько позволяла замерзшая земля, и поместить туда обломки.

Леберехт, который никогда бы не осмелился противоречить Карвакки, выполнил поручение, хотя оно и показалось ему довольно странным. К тому же он получил возможность оставить себе чудесную руку „Будущности“, и никто этого не заметил.


После той ночи Леберехт постоянно тайком наблюдал за своей приемной матерью, ибо что-то в нем жаждало этой греховной наготы. Стремление видеть Марту во время ее самобичевания каждую ночь гнало его из кровати. Во время своих ночных рейдов он опасался быть замеченным Софи или кем-нибудь другим, но жуткое влечение оказалось сильнее. Для случайных встреч на лестнице Леберехт сочинял разные нехитрые объяснения — от необходимости справить нужду (что было неправдоподобно, поскольку в каждой комнате имелся ночной горшок) и до мучительной жажды (что едва ли могло звучать правдоподобнее, так как в каждой комнате стоял кувшин с водой).

Вторая ночь завершилась для Леберехта разочарованием, ибо на этот раз, несмотря на то что он обнаружил окошко на лестницу освещенным, грубая занавеска не имела ни единой щелки, сквозь которую мог бы проникнуть его алчный взгляд. Так что ему не оставалось ничего другого, как неудавшееся приключение для глаз предоставить ушам и внимать тому, как Марта предается своей благочестивой муке.

Еще в первый раз Леберехт гадал, по какой причине Марта могла истязать себя. Она слыла набожной и великодушной, заботилась о бедных, а щедрость ее супруга относительно монастырей города, как поговаривали люди, была в меньшей степени актом благочестия Якоба Генриха Шлюсселя, чем его жены Марты.

Если вначале Леберехт еще подозревал, что Марта пользуется бичом единственно из желания доставить себе удовольствие (подмастерья цеха каменотесов часто рассказывали о таких непонятных пристрастиях), то теперь Леберехту пришлось отказаться от мыслей подобного рода. Вопли, доносившиеся из комнатки, были, бесспорно, исторгнуты болью. К тому же Марта не уставала между отдельными ударами плети шептать пылкие молитвы, слов которых он все же не понимал, за исключением одного-единственного раза, когда она более настойчиво, чем когда-либо раньше, произнесла слова: „Jesu Domine nostrum“[395].

„О нет, Господи Иисусе, ни в коем случае не избавляй ее от плотского греха!“ — хотелось крикнуть Леберехту, ведь именно грех и был тем, что доставляло ему высочайшее наслаждение, даже если на этот раз он и оставался скрытым от его глаз.

На следующий день, когда, как он знал, Марты не было дома, Леберехт, улучив момент, незаметно пробрался в комнату приемной матери. Он дернул мешавшую занавеску, и на том месте, где она была прикреплена у стены, появился маленький, едва заметный зазор, достаточный для того, чтобы стать, как представлялось юноше, окном в рай.

Если этой ночью он вновь получил удовлетворение, то не меньше причин для блаженства было у него и в последующие ночи. Не будучи ни разу побеспокоенным, он постепенно изучил грешное тело Марты. На четвертый день Леберехт увидел ее груди, великолепные груди, каких ему еще ни разу не доводилось видеть, а тринадцатью днями позже (уже миновала Пасха) Марта выскользнула из юбки, закрепленной на талии, и показала ему свой срам, отчего у тайного наблюдателя кровь бросилась в голову, а члены словно пронзило огненной стрелой.

В тот день Леберехт несколько раз спотыкался о собственные ноги. Это было небезопасно, учитывая высоту лесов над Адамовыми воротами собора, где мастер Карвакки собирался восстановить камень, выпавший из зубчатого бордюра, который обрамлял здание. Пару раз тяжелый лом вываливался из рук юноши и с оглушительным звоном падал наземь. Когда же он, наконец, неправильно приставил к лесам лестницу, а именно широким концом вверх, Карвакки накричал на него, впервые с тех пор, как тот находился у него в обучении.

— Ты, бестолочь, Богом оставленная! — ругался мастер. — Где бродят твои мысли? — И он, размахнувшись, ударил Леберехта по лицу своей широкой ладонью, да так, что пыль посыпалась.

Пощечина не была болезненной; напротив, Леберехт чувствовал, что заслужил ее. Но она мало способствовала тому, чтобы прогнать его мысли. Слишком уж явственно вставали перед его глазами ночные видения.

Но хуже всего в этой волнующей ситуации было то, что он ни с кем не мог об этом поговорить. Ни с Софи, которой раньше поверял все свои заботы, ни даже с Карвакки, которого Леберехт почитал как отца, и уж тем более с Мартой, своей приемной матерью, телу которой он по ночам поклонялся, видя в нем тело греческой богини.

Между тем его бесстыдное подглядывание до такой степени вошло в привычку (если не сказать, превратилось в манию), что Леберехт начал играть роль тайного любовника, который оказывает своей возлюбленной явные знаки расположения. В повседневной жизни он невольно искал ее прикосновения чаще, чем подобало, а когда речь заходила о том, чтобы избавить Марту от каких-нибудь хлопот или работы, Леберехт тут же обнаруживал горячее рвение. Что касается его приемной матери, то она благодарила его за внимание теплым взглядом или нежным прикосновением. „Конечно же, — говорил себе Леберехт, — у нее целый зверинец воздыхателей, в котором я лишь самый юный и, возможно, самый незначительный“.

Разумеется, поведение этих двоих не осталось скрытым от других. Трактирщику с Отмели это было безразлично. Его куда больше беспокоила выручка с заведения, доходы с лесов вокруг Бург Лезау и добыча с саксонских серебряных рудников, где он недавно вошел в долю. А для удовлетворения своих низких потребностей он посещал придворную даму Людовику. Кристоф же, его сын, напротив, выказывал явные знаки ревности, которые еще больше осложняли и без того натянутые отношения обоих парней.

Сын трактирщика был угрюмым, недовольным и по непонятной причине ожесточенным юнцом, взгляд которого, несмотря на его учебу у иезуитов (или, возможно, благодаря ей) все больше сужался, а нрав был, скорее, под стать старцу, а не молодому человеку. Самый его большой интерес, помимо латыни, постигаемой им с неимоверным трудом, представляли числа, квадратуру и умножение которых он добровольно выучил наизусть, как и четыре Евангелия. И то и другое случилось, впрочем, вовсе не из любви к науке, но из желания возвыситься над неучами.

Софи, девушка набожная, никогда бы не подумала, что ее младший брат может смотреть на красивую жену трактирщика не как на свою приемную мать, а иначе. Симпатию к ней Леберехта Софи считала вполне естественной; в душе она даже радовалась тому, что брат, кажется, сумел пережить смерть родителей.

В тот год, на Филиппа и Якоба, когда уже пришла весна с теплыми ветрами и на реке зацвела желтая калужница, Софи постигло ужасное несчастье, виновником которого был и Леберехт, но, главным образом, проклятый ученик иезуитов — Кристоф Шлюссель. Именно этому несчастью суждено было изменить жизнь девушки.

Леберехт и Кристоф сильно повздорили, поскольку иезуит (сына Марты он только так и называл с тех пор, как тот выбрил себе тонзуру) молол вздор, которого сам не понимал. „Солнечный свет, — проповедовал он, прислонившись к перилам лестничной площадки, — величайшая радость для тела, а ясность математических истин — величайшая радость для духа. И это — причина того, что геометрия предпочтительнее всех остальных наук, исследований и знаний“.

Леберехт, выслушав Кристофа, обозвал его тупой деревенщиной, которая никогда не видела бургундских произведений искусства. Слово за слово — и скоро оба, схватив друг друга за волосы, сцепились подобно дворовым псам. Парни так колотили друг друга, что брызнула кровь.

Софи, привлеченная криками и шумом, кинулась между ними, чтобы положить конец драке. Леберехт потребовал, чтобы сестра отошла в сторону и не мешала ему, ибо он хочет убить этого болвана. Но Кристоф, равный по силе противнику, схватил хрупкую девушку и обеими руками толкнул ее. Позже Леберехт утверждал, что иезуит нарочно это сделал. Как бы там ни было, Софи потеряла равновесие и кубарем скатилась с крутой лестницы, несколько раз перевернувшись. Издав при этом тоненький высокий вскрик, как молодые свиньи перед забоем, она осталась лежать на полу прихожей, подогнув под себя ноги и распростерши обе руки, как Господь наш Иисус на кресте.

Леберехт наблюдал за этойсценой с широко распахнутыми глазами, следя за каждым движением сестры во время ее падения. Теперь он стоял как вкопанный, не в состоянии поспешить на помощь Софи, которая лежала как мертвая.

Глава II Страсть и инквизиция

Хотя хирург отказался от нее, Софи, к всеобщему изумлению, уже на следующий год впервые снова встала на ноги. Она чудом пережила падение с лестницы и пришла в себя после двухдневного бесчувствия. Но понадобилось более полугода, чтобы срослись семь разных переломов и Софи, набравшись сил, смогла самостоятельно передвигаться.

Это происходило не без осложнений, поскольку у девушки после ужасного падения, не оставившего, впрочем, внешних повреждений, при выздоровлении обнаружился странный симптом. Об этом недуге (если его вообще можно так называть) в труде личного врача кайзера Карла, Андреаса Везалия, "De humani corporis fabrica" сказано, что встречается он лишь у одного из пяти миллионов людей и не имеет названия. Андриес ван Везель (таково его настоящее имя) в бытность свою хирургом в Падуе похитил труп повешенного и препарировал его, что было сделано не для развлечения других, как это принято в Италии, но для познания анатомии. Этот фламандский врач авторитетно утверждал на латыни, что в человеческом мозгу имеется необыкновенная железа, способная управлять ростом. Падение или внешнее повреждение вполне могут быть причиной того, что человек, рожденный с нормальными пропорциями, в одном случае может превратиться в карлика, а в другом — стать гигантом.

Именно последнее случилось с несчастной Софи: несмотря на все молитвы миниатюрной Деве Марии, она вдруг снова начала расти, хотя давно оставила позади юность, которой это обычно свойственно. Она росла вширь и ввысь, став жертвой злой шутки природы. Из нежной девочки Софи, которую некогда называли Фиалочкой и которая смотрела на Леберехта снизу вверх, выросла гигантская бабища. Она была крупнее самого рослого мужчины в городе, и на нее дивились как на надгробье императора Генриха и его супруги Кунигунды в соборе.

Даже Леберехт, любивший сестру не меньше собственной жизни, ужасался, глядя на это необъяснимое уродство. Из-за перемен, происшедших с девушкой после падения с лестницы, он неохотно показывался в обществе Софи и даже радовался тому, что Марта выделила ей комнатку во флигеле, где жили слуги, и приказала специально для нее сколотить ларь в качестве койки. Девушка безропотно выполняла работы, которые раньше вызывали у нее отвращение, и жила уединенно, как монахиня.

Лишь воскресные службы, которые после той покаянной проповеди Атаназиуса Землера не влекли Леберехта, они еще посещали вместе. Каждый раз он шел, как сквозь строй. За их спиной шушукались, дети издевались над Софи, и Леберехт раздавал оплеухи, когда великаншу дразнили чудом света или невестой дьявола и кривлялись, чтобы придать больше силы своим ругательствам.

Дома Софи выполняла обязанности работника и служанки одновременно; она делала это без жалоб и не гнушалась самых низких работ. К ним относилось и изгнание крыс из комнат и подвалов; крысы достигали размеров кошки и даже могли одолеть ее своими смертельными укусами. Из-за близости реки в домах на Отмели были тысячи этих грызунов, и Софи велели отловить как можно больше крыс живьем. Девушка привязывала каждую из них за лапу и возила ими по сковороде, в которую был налит рыбий жир, смешанный с жидкой колесной мазью, — до тех пор, пока шкура грызунов становилась похожей на чешую рыбы. Обработанных таким образом крыс отпускали на свободу, и те убегали умирать — настолько невыносимым был для них запах, исходящий от их шерсти. Это имело и дополнительный эффект, потому что все норы и ходы, через которые бежали пропитанные жиром животные, надолго избегались всеми остальными крысами.

Но худшим из всего, что приходилось выполнять Софи, было лечение подагры старого Шлюсселя, рецепт которого порекомендовала трактирщику целительница Нусляйн и под большим секретом продала за золотой гульден. Рецепт, который Леберехт видел собственными глазами, помимо обычных предписаний содержал также проклятие каждому, кто без разрешения разгласит тайну. И хотя это средство было довольно сомнительного свойства, оно приносило трактирщику если не исцеление, то облегчение болей. Раз в неделю Софи, превозмогая отвращение, брала на голубятне под крышей молодую голубку, ожесточенно терла ею по предварительно очищенной задней части тела больного, причем так, чтобы анус голубки совпадал с анусом Шлюсселя. Голубка слабела в сильных конвульсиях, а Софи останавливалась лишь тогда, когда птица не подавала больше признаков жизни. При этом она шептала: "Дух голубя, дух голубя, забери мучительную боль".

Ни супруга Шлюсселя Марта, ни одна из служанок не выражали готовности добровольно выполнять эту малоприятную процедуру, поэтому Якоб Генрих Шлюссель впал в известную зависимость от Софи. Его не волновало, когда люди насмехались, болтая, что трактирщик с Отмели приютил под своим кровом избранницу дьявола, двуполое существо в образе гигантского демона. Даже когда церковный проповедник Атаназиус Землер метал с кафедры громы и молнии, утверждая, что надо изгнать "невесту сатаны" (так он стал называть Софи, не обменявшись с ней ни единым словом), влиятельный Шлюссель вступился за девушку-переростка и обругал Землера при всем народе подстрекателем.

После этого происшествия добропорядочный город разделился на два лагеря, причем один был не благочестивее другого; в сущности, все обыватели оказались одинаково продажными, вероломными, злобными и приверженными магии. Поскольку чудеса — любимейшие детища праведников, то и в этом городе не нашлось ни одного христианина, который втайне не был бы зачарован необъяснимым, как Ирод Антипа был околдован танцующей Саломеей.

Но в любом случае рост Софи в большой степени способствовал появлению самых черных слухов о ее умершем отце. Когда же одна монахиня из ближнего женского монастыря сообщила, что в галерее монастырского двора ей явился дьявол в облике лысого мужчины с лопатой в руке, раздались первые призывы к инквизиции.

Со времени оглашения буллы Summis desiderantis affectibus Иннокентия VIII, более семидесяти лет назад, город состязался за сомнительную славу быть первым в деле сожжения ведьм; по меньшей мере он пытался превзойти в этом саксонские княжества, герцогство Вестфальское, Вюрцбург и Айхштетт. Доминиканец Бартоломео, занимавший должность инквизитора, однажды явился в город, предъявил послание курии и обосновался во флигеле старого Придворного штата. Бартоломео, который открывал свои внушающие трепет процессы, осеняя троекратным крестным знамением все доступные части тела и бормоча при этом слова: "Признаю и верую, что Святая Матерь Церковь есть истинная общность верующих, вне коей нет спасения души", — был истцом и судьей одновременно, и по этой причине его расследований очень боялись. В первую очередь расследования касались целителей и повивальных бабок. Бартоломео не останавливали ни печатные книги блаженного Альбрехта Пфистера и Иоганна Зенсеншмида, ни требники и библии, которые выпускали печатные цеха по ту сторону реки, ни даже такие писания, как книга "Велиал", название коей являлось, по словам Павла, тайным именем дьявола.

Так же, как Якоб Генрих Шлюссель развешивал на стенах своего трактира рога убитой им дичи, инквизитор Бартоломео — возможно, для устрашения — разместил при входе в здание инквизиции деревянную доску, на которой он красным мелом фиксировал кровавый след своей деятельности. И если даже большинство горожан не умели читать, то довольно было регулярных докладов грамотеев, дабы внушить страх и поощрить истовую веру в дух Святой Матери Церкви. Кто мог прочитать, читал:

СПИСОК КОЛДОВСКОГО ЛЮДА, КАЗНЕННОГО МЕЧОМ И СОЖЖЕННОГО

На первом костре пять человек:

Косая Анна Блудница из Гавани

Старая щеточница

Двое путников, исповедующих Магию сатаны

На втором костре два человека:

Арендатор судна Габриель, отрекшийся от веры

Управительница господина соборного пробста

На третьем костре четыре человека:

Управитель господина соборного пробста

Одержимый мальчик шести лет

Дочка аптекаря

Кольбер, довольно богатый человек, который утверждал, что гостия — это пища, которую суют в рот и снова получают из задницы

На четвертом костре пять человек:

Две неизвестные красивые женщины, которые продали Иисуса

Паж из замка Лезау

Жена мясника Рота, которая до этого заколола себя кинжалом

Франциск Баумгартнер, викарий женского монастыря, после того как он сделал беременной свою воспитанницу и говорил, что любит ее больше, чем Господа нашего Бога

На пятом костре три человека:

Прачка из монастыря Святого Стефана

Работник магистрата, после того как он уже полгода был похоронен

Руководитель хора Краутвурст, который тайно и одновременно имел двух жен

На шестом костре четыре человека:

Красивая монахиня Беатриса

Старая монахиня Летиция

Толстая монахиня Этельфрида

Монахиня Геновефа

Все они были одержимы дьяволом и общались с ним.

Всего неделями раньше женщины с седьмого костра причитали на большой площади перед собором, не зная, кого из их рядов постигнет эта участь. Когда наступила осень и плакучие ивы на реке, ветви которых касались лениво текущей воды, стали желтыми, когда уже близился праздник во славу Девы Марии, появились первые слухи, что имеются трое осужденных, двоих из которых уже настигла смерть.

Леберехт, узнавший новость от своего мастера Карвакки, предчувствовал, как и тот, самое худшее, а потому поспешил так быстро, как только мог, на кладбище Михельсберга, где его страхи подтвердились: могила Лысого Адама была разрыта, а гроб перенесен в тайное место.

В день заседания на соборной площади соорудили длинный деревянный помост вроде тех причалов на реке, к которым пристают лодки. Поскольку площадь резко уходила вниз, опоры помоста, бывшего длиною в пять повозок, со стороны здания Придворного штата достигали высоты лишь в один фут, а на другом конце они были высотой с двух рослых мужчин. На этом месте, хорошо видном со всех сторон, стояли плаха и столб с цепями. У подножия места казни палачи инквизиции сложили костер из суковатых поленьев. Целую ночь перед началом процесса перед трибунами горел огонь. Двое мужчин в длинных черных одеяниях с острыми капюшонами несли здесь вахту.

Несмотря на отсутствие запретов, ни один человек не отважился той ночью появиться на соборной площади. Все старались обойти это место, словно оно находилось во власти дьявола. Гонимый бессильной яростью, Леберехт дважды в течение Дня отправлялся по ступеням к Домбергу, но затем брал правее и каждый раз выходил к узкой тропе на Михельсберг: там с террасы, расположенной ниже кладбища, открывался вид на соборную площадь, где пылал сторожевой огонь. Вернувшись домой, юноша, зная, что не заснет, а также потому, что в каморке ему не хватало воздуха, решил выйти второй раз и, отправившись тем же путем, спустился вниз, на выступ стены.

Леберехта трясло. Четыре башни собора, всегда напоминавшие ему персты, воздетые к небесам, сейчас, на фоне ночного неба, приобрели вид хищных острых кинжалов. Взгляд юноши скользнул по крышам спящего города, который был окутан рваным покрывалом тумана и выглядел холодным и отстраненным, как мрамор. Дома в этом городе были со всех сторон снабжены ложными окнами и амбразурами, таковы же были и его жители. Недоверие струилось из их глаз, а жажда доносительства превращала этих сплетников в извергающее пламя олицетворение мести.

Леберехт знал, что наступающий день станет самым черным днем его жизни. Инквизитор Бартоломео еще никогда не отменял процесса. И если он не боялся по малейшему подозрению приговаривать живых людей, то с чего бы ему менять свой обычай по отношению к мертвому? И он, Леберехт, житель этого города, на всю жизнь будет заклеймен как сын колдуна. Он будет носить на лбу клеймо, и все будут относиться к нему как к прокаженному.

Погрузившись в мрачные раздумья, юноша не заметил, как над Инзельштадтом забрезжило утро. Робко просыпалась жизнь. Из трубы булочника у рынка потянулись клубы дыма. На дороге у реки зазвенели крики возниц. У кранов на пристани началась деловитая суета моряков, загружавших свои баржи, — день, созданный для того, чтобы славить Господа Бога. Но на соборной площади в то же самое время показывала свою уродливую гримасу действительность.

Со всех сторон сюда устремились честные обыватели: верующие, любопытные, жаждущие сенсаций, зеваки и бездельники, для которых суд инквизиции был не более чем зрелищем. "Сжечь их!", "Обезглавить их!", "Бросить их в огонь!" — раздавалось над широкой площадью.

Некоторые из зрителей, явившиеся пораньше, чтобы обеспечить себе место в первых рядах, впали в раж. Их интересовал не сам процесс, а приговор, который и так был ясен: "Сжечь!"

Леберехт покинул свой пост у аббатства и приблизился к соборной площади с противоположной стороны, чтобы по возможности никому не попасться на глаза. Он хотел быть свидетелем того, как инквизитор объявит его мертвого отца виновным, хотел видеть лицо человека, который претендовал на право от имени высших сил судить о добре и зле, жизни и смерти.

У входа в здание инквизиции, отдельно стоящее и хорошо видное из покоев старого двора архиепископа, напирали люди. Вход им преграждал служитель инквизиции в длинной сутане. Лишь когда соборные часы глухо пробили семь, он впустил жадный до сенсаций народ внутрь помещения.

Леберехту удалось незамеченным для зевак протиснуться в таинственный темный зал, где он нашел себе место на самой дальней скамье. В торцовой части выбеленного помещения, на подиуме, стоял длинный стол, за ним — три стула с высокими спинками. В центре стола — две горящие свечи и распятие, перед распятием — черная книга с надписью "Malleus maleficarum" — "Молот ведьм", кодекс всех инквизиторов.

Взволнованные крики возвестили о прибытии первой преступницы — целительницы Афры Нусляйн. Люди в зале, а их было около двухсот, вскочили, вытянув шеи, чтобы бросить взгляд на измученную женщину. Все знали, что для того, чтобы сделать жертву сговорчивой перед высокой инквизицией, к ней применяли инструменты для допроса с пристрастием. Немало людей нашли смерть от этих орудий.

— Сжечь ее! — брызгая слюной, завопила какая-то старуха, прятавшая лицо в складках головной повязки. Остальные вторили ей. Два палача вытолкнули подсудимую вперед. Афра Нусляйн была облачена в грубое, стянутое в талии веревкой одеяние кающейся грешницы. Ее темные волосы были коротко обрезаны, вокруг глаз залегли глубокие темные круги. Она выглядела сломленной.

Окруженная палачами Афра, опустив голову, встала перед судейским столом. В следующий миг в торцевой стене открылась узкая дверь, и из нее вышел инквизитор Бартоломео, а за ним — два доминиканских монаха в красных сутанах. Снаружи доносились пронзительные звуки погребального колокольного звона. В зале царила мертвая тишина.

Тут Бартоломео возвысил голос:

— Laudetur Jesus Christus![396]

Жадные до сенсаций слушатели поспешно осенили себя троекратным крестным знамением.

Безучастно, как духовник на исповеди, инквизитор начал монотонно зачитывать обвинительный акт: "Афра Нусляйн, целительница и повитуха по собственной милости, обвиняется святой инквизицией, представленной инквизитором братом Бартоломео и двумя членами суда из его ордена, в различных прегрешениях против Матери Церкви, в коих созналась и присягнула на кресте, а именно: в помощи при родах ткачихе Хуссманн стоя, а не традиционно, как это повелось поколениями во всех католических странах; в том, что предавалась греху ворожбы, вымаливая чудесные явления, такие, как солнце и туман; в том, что молилась не Богу Всевышнему, но Люциферу, а также делала больных здоровыми и здоровых — больными. Кроме того, она продавала за деньги целительные рецепты и с отпущением грехов пестовала высокомерие и препятствовала зачатию у женщин посредством рыбьего пузыря и ядовитых мазей, так что соитие служило лишь чистому сладострастию".

Инквизитор оторвал взгляд от документа. Публика в зале внимала обвинениям доминиканца, разинув рот. Теперь взгляды присутствующих были направлены на обвиняемую, которая стояла неподвижно, повесив голову. Даже когда брат Бартоломео с издевкой спросил, признается ли она в своих предосудительных деяниях по отдельным пунктам обвинения, Афра не осмелилась поднять глаза и тихо произнесла: "Да, господин инквизитор".

В зале тут же началось шушуканье.

Тогда инквизитор придвинул к себе толстую книгу и начал быстро читать вопросы, так что у подсудимой едва хватало времени на них ответить.

— Как часто тебе являлся дьявол?

— Много раз.

— Как ты его узнавала? Он сидел или стоял?

Молчание.

— Занимался ли он с тобой развратом и отдавалась ли ты ему?

— Нет!

— Он говорил тихо или громко?

— Тихо.

— Изгоняла ли ты дьявола из других и как часто он выходил?

— Никогда!

— Выкапывала ли ты на кладбище дитя, чтобы затем сварить и тайно съесть?

— Нет!

— Сколько бурь ты вызвала и кто тебе в этом помог?

Молчание.

— Какие имена давала ты нашему любимому Господу, Святой Деве Марии и другим святым?

— Никаких, кроме тех, что дают другие христиане.

— Совершала ли ты надругательство над гостией и брала ли ее изо рта грешной рукой?

— Да, однажды, но…

— Сколько людей и скота извела ты своими мазями, порошками и травами?

Молчание.

— Умеешь ли ты читать и писать и не предала ли себя письменно дьяволу?

— Нет.

— С каких пор ты помнишь все свои злодеяния и пороки, направленные против Святой Матери Церкви?

Обвиняемая не находила ответа. Она закрыла лицо ладонями и громко разрыдалась.

Старик с ослепшими глазами, сжимавший палку обеими руками, крикнул:

— Сжечь ее! Сжечь ее, чтобы черт из нее вышел!

Брат Бартоломео призвал к тишине и, обращаясь к Афре, спросил:

— Признаешь ли ты себя виновной?

Обвиняемую сотрясали рыдания. Она не в состоянии была отвечать.

— Признаешь ли ты себя виновной, Афра Нусляйн? — повторил инквизитор с угрожающими нотками в голосе.

Испуганная женщина вздохнула и тихо ответила:

— Да, во имя Господа.

В зловещей тишине раздался пронзительный крик. Афра вздрогнула всем телом, когда инквизитор внезапно встал, оттолкнув стул. Два других монаха последовали за ним. С серьезным лицом брат Бартоломео размашисто перекрестился, произнеся при этом: "Во имя Отца, Сына и Святого Духа, костер!"

— На костер! Сжечь ее! — пронеслось по залу.

Афра Нусляйн потеряла сознание. Охранники подхватили ее прежде, чем она упала на пол. Какая-то старуха плеснула в лицо осужденной водой из ведра, и Афра вновь пришла в себя.

Леберехт, с ужасом следивший за разбирательством, видел лицо приговоренной преступницы, когда ее уводили: теперь во взгляде женщины не было ни малейшего страха, скорее — дикая решимость. При этом Афра Нусляйн знала, что ей предстоит.

Когда ведьма, поддерживаемая стражниками, покинула зал, другие внесли перепачканный гроб. Вокруг распространился запах тления. На какое-то мгновение Леберехту показалось, что у него вот-вот остановится сердце, и он попытался глубоко вдохнуть, чтобы не потерять самообладания. У него не было сомнений: это — эксгумированное тело его отца.

Даже зрителей, большая часть которых покинула зал вместе с ведьмой, охватило неприятное чувство. Какие-то женщины ринулись из зала, едва носильщики опустили гроб у стола инквизитора. Однако для Бартоломео это было самой естественной вещью на свете. Он спокойно и отрешенно, как и в случае с приговоренной Афрой Нусляйн, начал церемонию. "Адам Фридрих Хаманн, при жизни могильщик в аббатстве Михельсберг, и, как таковой, умерший на Сретение в год 1554-й, обвиняется братом Бартоломео и двумя представителями его ордена в колдовстве посмертно. Ему ставится в вину, что он состоит в союзе с дьяволом по сей день и уже трижды являлся во плоти. Если тебе есть что возразить, — инквизитор поднялся и через стол осенил гроб распятием, — то сделай это сейчас же или замолкни навеки!"

Зрители задних рядов повскакивали с мест, из-за чего Леберехт не мог видеть происходящего. Казалось, они ожидали, что из гроба, дырка в крышке которого все еще напоминала о последней воле могильщика, донесется глухой голос Лысого Адама. Но брат Бартоломео, приняв вызывающую позу, тщетно ожидал ответа. В конце концов он положил распятие на место и сказал, стараясь, чтобы его голос звучал убедительно:

— Во имя Отца, Сына и Святого Духа мертвое тело Адама Фридриха Хаманна приговаривается к сожжению, с тем чтобы его останки, в которые вселился дьявол, развеялись по воздуху, как подобает неприкаянным душам, и не являлись живущим, что противно естеству. Костер!

Присутствующие кричали, протискиваясь поближе к гробу; несколько женщин стали пинать гроб ногами, пока не явились одетые в черное служители и, подняв его на плечи, начали молча прокладывать себе путь к выходу.

Процесс над третьей обвиняемой, монахиней из монастыря Святого Якоба, которая занималась блудом с монахами и от стыда за свою похоть вынуждена была выброситься из окна, уже мало кого интересовал, хотя, как говорили, она трижды умирала и, вызывая сатанинские проклятия, вновь пробуждалась к жизни.

Леберехт сидел, скорчившись, в дальнем углу зала. Ему казалось, что он вот-вот задохнется. Снаружи в зал доносился вопль тысячи глоток: палач выполнил свою работу, обезглавив целительницу Афру Нусляйн. Теперь ее мертвое тело ожидал костер.

Деревянного ящика, внесенного служителями, Леберехт вообще не заметил. Взгляд юноши был устремлен в пустоту. Точно так же прошел мимо него и третий процесс, хотя протекал непосредственно перед его глазами. Леберехт не хотел покидать зал: он не только опасался быть узнанным, но и страшился того зрелища, которое ожидало его снаружи. Неужели ему придется смотреть, как его мертвого отца сжигают на костре?

В отчаянии Леберехт хотел излить свою боль и ярость. Однако бывают в жизни ситуации, когда отказывают и слезы, и голос, когда чувства будто сходят с ума и обращаются в свою противоположность. Итак, не выжав ни единой слезинки, Леберехт вдруг начал смеяться, вначале — украдкой, зажав рот обеими руками, а затем — сотрясаясь от смеха, так что оставшиеся зрители оборачивались и шипели, призывая юношу соблюдать тишину.

Кто знает, чем бы закончился этот неожиданный взрыв чувств, если бы Леберехт внезапно не ощутил на своем плече чью-то руку. Подняв глаза, он увидел Марту, свою приемную мать. Марта печально смотрела на него, во взгляде ее отражались сочувствие и… бессилие. Да и что она могла для него сейчас сделать? Но уже одно ее нежное прикосновение вернуло юношу к реальности.

Наконец Марта подала ему правую руку, и Леберехт схватил ее, как утопающий хватается за спасительный шест. Совершенно обессилевший, он не сопротивлялся, когда Марта притянула его к себе, обхватила обеими руками и прижала к своей груди. Чувствуя приятную защищенность, Леберехт спрятал лицо на ее плече и осторожно попытался привести свое дыхание в согласие с ее дыханием.

В небольшом отдалении, почти у входа, стоял сын Марты Кристоф и с окаменевшим лицом наблюдал эту сцену. Суд инквизиции, казалось, больше не интересовал его, во всяком случае, он не уделял заседанию ни малейшего внимания. Он не мог припомнить, чтобы мать когда-нибудь так долго и с такой порывистостью обнимала его; и чем дольше длилось это объятие, тем больше росло возмущение Кристофа против матери. То, что он ненавидит своего приемного брата, не было тайной. Почему же мать так с ним обходится? На глазах у всех!

Когда Марта прервала объятие и взглянула в сторону Кристофа, тот уже исчез. Больше она об этом не беспокоилась, решив, что сын вышел наружу, чтобы стать свидетелем казней; сейчас ее волновало состояние Леберехта. Она знала, что не должна оставлять юношу одного.

Едва брат Бартоломео вынес свой третий приговор, который, как и ожидалось, завершался признанием вины и требованием "Костер!", жадные до зрелищ зеваки хлынули на улицу. Соборная площадь была окутана едким дымом. Вместо того чтобы подниматься к небесам, белые клубы дыма стелились по земле, и зрители кашляли, ловя ртом воздух. Господь словно отказывался принимать эти жертвы, как когда-то отверг жертву Каина.

Для Леберехта, которого Марта вывела из зала инквизиции, это природное явление было нежданной милостью, поскольку ему не пришлось видеть собственными глазами, как гроб с телом его отца сгорает, охваченный пламенем. Тяжкий смрад, висевший в воздухе, не давал свободно дышать. Одной рукой Леберехт зажимал нос, другой прикрывал рот; он так и не отважился поднять глаза и послушно шел за Мартой, которая вела его через соборную площадь.

Повсюду был слышен кашель и сморкание зевак, которые с трудом ориентировались в плотной дымовой завесе. Старухи жалобно причитали, дети плакали, а монахини, в большом числе пришедшие сюда из окрестных монастырей, возносили громкие литании и заклинания против сатаны.

Из едких клубов дыма, словно дух, явился облаченный в красное инквизитор. Он размахивал кропилом для святой воды в направлении костра, выкрикивая при этом благочестивые фразы: "Erubescat homo esse superbus, propter quem humilis factus est Deus" ("Да устыдится ничтожный человек быть высокомерным в то время, когда Господь был столь унижен ради него".) Или: "Aufer a me spiritum superbiae, et da mihi thesaurum tuae humilitatis", что в переводе на наш язык означает: "Избави меня от духа высокомерия и даруй мне сокровище смирения твоего".

Когда они достигли передней террасы собора, на которой возвышались георгианские хоры, Марта повлекла Леберехта вниз по широкой каменной лестнице, ведущей в город. До сих пор они не обменялись ни единым словом, да, пожалуй, в этом и не было нужды. Но теперь, когда они приблизились к первым домам Отмели и появилась возможность вздохнуть свободно, красавица еще теснее прижала юношу к себе и на ходу, не глядя на него, сказала нечто такое, отчего он поначалу растерялся:

— Горе временам! Горе людям!

— Что вы имеете в виду? — спросил Леберехт.

Марта остановилась.

— В замыслах Всевышнего не может быть того, что делает святая инквизиция.

Леберехт был изумлен. Он внимательно посмотрел на свою приемную мать и увидел в ее глазах слезы.

— Не хотите ли вы этим сказать, — осторожно осведомился он, — что подвергаете сомнению решения инквизиции?

Марта не ответила, и, пока они двигались в направлении трактира на Отмели, молодой человек продолжил:

— Простите меня. Вы не должны отвечать. Ни один человек в этом городе не ответил бы "да" на этот вопрос. Ведь тем самым он предал бы себя суду…

Некоторое время они шли молча, и вдруг Марта совершенно неожиданно произнесла:

— Да. Да, я считаю, что отец Бартоломео не прав. Две истеричные женщины, которые утверждают, что видели твоего отца, — это не доказательство. Это великая несправедливость.

Леберехт не верил своим ушам. Эти слова могли привести Марту на костер. И если она говорила с ним открыто, то это было доказательством исключительного доверия, даже более: своим признанием она предавалась ему. И это было для Леберехта столь неожиданно, что он порывисто схватил ее руку, поднес к губам и поцеловал — так же неловко, как и страстно. Быстрым движением Марта отняла у юноши свою руку, ибо понимала, что подобная сцена вполне могла стать поводом для дурных слухов.

— Простите, — пробормотал Леберехт на ходу. — Просто на меня нахлынуло, хотя в нашем положении это не совсем прилично. Но примите это как знак моей благодарности.

Марта улыбнулась, и в ее улыбке сквозило превосходство, которое, без сомнений, почувствовал Леберехт. Однако юношу это не смутило; напротив, он испытывал гордость, что действовал так при всех.

— Теперь я знаю, что могу вам доверять! — воскликнул он.

— В самом деле можешь, — подтвердила Марта и посмотрела на Леберехта долгим взглядом. Тот не выдержал ее твердого взора и в смущении потупился.

— Мой отец был хорошим человеком, — сказал он, не поднимая глаз. — Единственное его преступление состояло в том, что он был слишком умен для своего положения, что он чересчур много знал и не скрывал своей образованности. В других краях, например в Ансбахе, Нюрнберге или Байрейте, восхищались бы могильщиком, который увлекался языками и философией греков и римлян, а здесь его сожгли. Если бы Адам Хаманн действительно был одержим дьяволом, то и я был бы таким же. Тогда и меня Бартоломео должен был сжечь на костре.

— Тсс! Молчи! Такими словами не шутят. Знаешь, как люди одержимы страстью к злу! Во всех и вся они видят происки дьявола. Когда епископа в его резиденции хватил удар, прачки на реке рассказывали, что его преосвященство был напуган привидением, о котором он все же не решился кому-нибудь сообщить. Когда умер солодильщик Бернхард и у мертвого не закрывался один глаз, стали болтать, будто он состоял в союзе с дьяволом и имел все основания закрыть после смерти лишь один глаз, чтобы другим наблюдать за изменами своей жены Гунды. А соборный пробст утверждает, что видел, как в определенный день у Мадонны с алтаря Фейта Штосса[397] дрожали веки, словно лепестки мака на ветру. И якобы это было именно в тот день, когда Лютер женился на монахине Катарине. Никто, кроме соборного пробста, не видел этого явления…

— …и, несмотря на это, инквизиция не сожгла его, — вставил Леберехт.

Марта кивнула.

— Нет, — продолжал юноша, — я не верю, что в смерти моего отца было что-то сверхъестественное. Это какая-то скверная проделка или намеренная инсценировка. И я отомщу за это!

— Шшш! — урезонивала его Марта. — Ты не ведаешь, что говоришь.

Он отвел взгляд и больше ничего не сказал.

Когда они добрались до трактира на Отмели, она спросила:

— Тебе сегодня надо на работу?

— Я не могу, — ответил юноша. — У меня так дрожат руки, что я не способен держать молот, не говоря уж о резце. Карвакки поймет.

— Ты любишь мастера Карвакки?

Леберехт кивнул.

— Я очень люблю его. Он мне почти как отец. — Едва сказав это, он сразу осознал, насколько неуместными были его слова, произнесенные в присутствии приемной матери.

— Ты можешь не беспокоиться, — ответила Марта, от которой не укрылось смущение юноши. — Я понимаю тебя лучше, чем тебе, возможно, кажется.

В трактире, в котором в это время было пусто, как в церкви, Марта налила юноше — а заодно и себе — винного спирта. Именно в этот момент в сумрачное помещение внезапно вошел Кристоф. С вызывающим видом он уселся на скамью, которая с трех сторон была отделена от зала деревянной перегородкой, и начал нервно жевать веточку липы, через равные промежутки времени сплевывая кору на каменный пол. При этом он поочередно поглядывал то на свою мать, то на Леберехта. Наконец, выдержав паузу, он обстоятельно и со смущенной улыбкой в уголках рта начал говорить:

— Ecce sto responsum expectans.[398] Почему, скажите, ради всего святого, должен я делить кров свой с отродьем, отца которого святая инквизиция сожгла как колдуна? Почему?

При этом толстое лицо юноши побагровело, а на лбу проступила, словно Каинова печать, бледно-голубая жилка.

Леберехт и не ждал более "дружелюбного" отношения, поэтому оставался невозмутимым. Марта же, напротив, вскочила и в ярости сделала пару шагов к сыну, собираясь ударить его по лицу.

Но Леберехт опередил женщину, удержав ее за руку.

— Будьте благоразумны, не грешите! Ваш сын говорит правду. Адам Фридрих Хаманн был приговорен святой инквизицией посмертно, и я чистосердечно признаю, что я — его родной сын, Леберехт Хаманн. Когда ваш супруг брал мою сестру и меня в приемные дети, он не мог знать, что наш покойный отец будет сожжен на костре.

Слова Леберехта удивили Марту. Озадаченным выглядел и Кристоф, который ожидал совсем иной реакции. Он не знал, что за игру ведет Леберехт, но ему было ясно, что этот малый во многих отношениях превосходит его. Едва придя в себя от шока, Кристоф начал сызнова:

— Слышал я от людей, стоявших вокруг костра, что дьявол задолго до того, как тело должно быть сожжено, спасается бегством. Он удирает, лишь только начинает кипеть кровь. Но если одержимый дьяволом попал на костер уже мертвым, тот гнездится в высохших жилах, пока те не рассыплются в пепел и не улетучатся с дымом костра. Так говорят люди на соборной площади.

До этого момента Леберехт сохранял самообладание. Но теперь он не мог больше сдерживаться. Вскочив, юноша опрокинул в себя полстакана спирта и покинул трактир, с силой хлопнув окованной железными полосами дверью.

На улице, пытаясь успокоиться, Леберехт глубоко вдохнул. Меж старых домов на Отмели висел едкий запах костров. Юноша ринулся сначала вниз по реке, в северном направлении, но потом, Бог знает почему, передумал и поспешил в обратную сторону. Уже смеркалось; зеваки с соборной площади расходились по всему городу, одни — бормоча молитвы, другие — изрыгая грязные проклятия. Повсюду слышались голоса, которые снова и снова повторяли: "На костер их! На костер их!"

Крики вонзались в уши раскаленными иглами. Леберехт зажал их ладонями и поспешно пересек Верхний мост. Здесь неожиданно кто-то преградил ему путь. Когда юноша поднял глаза, он узнал Карвакки.

Как обычно в это время, Карвакки был под мухой и, как всегда в таком состоянии, распространял вокруг себя веселье. Он хлопнул Леберехта по плечу и выкрикнул издевательский стишок: "Старые бабы и попы — лучшие друзья чертей!" Затем он потащил Леберехта за собой в сторону Инзельштадта. Тот не сопротивлялся.

Словно тени, скуля и стеная, мимо них проходили кликуши, и Карвакки воспользовался приятной возможностью передразнить их плач. В переулке, который вел к рынку, у входа в "Кружку" он остановился и прошептал Леберехту:

— Я знаю, чего тебе не хватает. Пошли!

Захолустный притон славился своим дымным пивом,[399] а также банщицами и девками, которые сновали туда-сюда. Внутри было тесно, как в бочке с селедкой. Пахло вареными овощами, а от сосновых лучин распространялся едкий дым и трепещущий свет. В заднем углу лютнист щипал струны своего расстроенного инструмента.

Их появление, казалось, не заинтересовало никого, кроме хозяина, на голове которого красовался черный колпак с кисточкой. Словно это само собой разумелось, люди за длинным деревянным столом, не прерывая своего разговора, потеснились, чтобы дать место новоприбывшим, а хозяин, едва они сели, поставил на стол две высокие кружки.

— Завтра будет новый день, — заметил Карвакки и поднял свою кружку.

Глядя на мастера, за один прием опорожнившего кружку наполовину, Леберехт сделал добрый глоток черного пива.

— Каменотес должен пить, пить и пить! Заметь себе, мой мальчик! Иначе пыль разрушит твои легкие. В этом смысле. — Мастер вновь поднял кружку.

Леберехт знал, что Карвакки способен выпить немеренное количество пива, которое окрыляло его мысль подобно оде Горация. В другой день Леберехт, возможно, отпил бы из своей кружки и поставил бы ее, но в этот день у него имелись все основания для того, чтобы делать то же, что и мастер. И так пил он черное пиво, глоток за глотком, и прежде, чем кружка его опустела наполовину, почувствовал странный эффект. Ему казалось, что пиво потекло не в желудок, сделав там привал для дальнейшего употребления другими органами, нет, оно (во всяком случае, такова была видимость) направилось прямиком в его икры и сделало их тяжелыми, как свинец. Однако рассудок юноши оставался ясным и светлым, и он понимал каждое слово, которое произносил Карвакки (как всегда, на трех языках).

— Человек, — говорил мастер, встряхивая головой, — царь над всеми животными: rex delle bestie — понимаешь? Он более жесток, чем волк, он кровожаднее льва и безжалостнее хищного орла, ведь никто из этих тварей не посягает на себе подобных. И лишь человек, bestia bestiarum, убивает своих собратьев. И даже считает это законным! Происходит ли это именем закона или именем Святой Матери Церкви?.. Тьфу, дьявол!

Леберехт опасливо огляделся, нет ли свидетелей их разговора. Карвакки заметил это, положил руку на плечо юноши и, смеясь, сказал:

— Не беспокойся! Те, кто сюда захаживает, не имеют ничего общего с пердунами, восседающими на церковных скамьях, с адамитами[400] и теми, кто ожидает апокалипсиса, ошиваясь у трактирщика с Отмели. Здесь каждый может высказать свое мнение, даже протестант.

Леберехту не оставалось ничего иного, как рассмеяться. Он уже отметил про себя, что завсегдатаи трактира на Отмели несут всякий вздор и во весь голос; но если кто-то по недосмотру начинал говорить о вере, то они разом смолкали, как монахи в трапезной.

Такое уж было время: каждый подозревал другого, хотя по Святому Писанию все должны быть братьями друг другу.

Карвакки прочитал мысли своего ученика. Опустошив кружку, мастер стукнул ею о столешницу, как деревянным молотом, которым он загонял свой резец в песчаник, и прогорланил:

— Черт с ней, с верой! Не существует настоящей веры. Лишь суеверия. Это тебе понятно, мой мальчик?

— Да, мастер, — ответил Леберехт. Он знал, что возражать Карвакки, когда тот в подпитии, невозможно. Но знал он и то, что мастер вполне владел своими мыслями, несмотря на то что язык его заплетался. Карвакки даже утверждал, что лучшие мысли спрятаны на дне пивной кружки.

— Все обстоит именно так, — начал издалека Карвакки. — Вера и предрассудки, собственно, две вещи противоположные. Но благодаря Святой Матери Церкви, церковным проповедникам и преосвященным, пробстам и кардиналам, а также священной канцелярии[401] веру и суеверие удалось объединить, как две створки одной раковины, и лишь немногие сегодня еще способны различать, где вера, а где суеверие. Крысоловы, подобные этому Атаназиусу Землеру, пользуются услужливостью своих овечек; они изображают на стенах адские муки, как "мене текел".[402] Поэтому люди живут в постоянном страхе: за каждым перекрестком им чудятся привидения, а в крике жерлянки слышатся жалобы неприкаянной души. Зайцы и сороки вызывают у них ужас, как и лежащая поперек пути палка от метлы. Комета несет бедствие, как и любая черная кошка. Гнилушка, которая светится в ночи, огонек во мху, возникающий от испарений, танцующий светлячок или необычный образ, выступающий в бледном лунном свете, приводит их в противоречие с рассудком и дает повод к душевным мукам и добровольному покаянию. Нет, Святая Матерь Церковь давно уже живет не верой своих чад — она живет лишь страхом. И от этого страха она сжигает людей живьем, а иногда, — тихо добавил он, — иногда даже и мертвых.

Был ли то голос Карвакки или черное пиво, но речи мастера хорошо подействовали на Леберехта. Уже одно только объяснение ужасного лишало это ужасное жала. Приободренный примером своего наставника, Леберехт схватил кружку и выпил горького пива больше, чем когда-либо в жизни. Шумно веселящиеся люди вскоре заставили его позабыть о своем тяжелом положении. По лестнице, находившейся напротив входа, и как раз в поле зрения Леберехта, чинным шагом спустилась девушка; вернее, то, что это девушка, Леберехт заметил лишь после того, когда она вошла в пивную, поскольку молодая особа была в легкомысленном наряде молодого дворянина. Легкомысленным же ее наряд казался оттого, что носили его таким манером лишь мужчины: узкие штанины, левая — красная, правая — зеленая, а сверху — облегающий камзол в складку с широкими рукавами, который не прикрывал даже колен.

Завсегдатаи кабака — и среди них, вопреки всякой нравственности, две хорошо одетые женщины — захлопали в ладоши и с воодушевлением закричали: "Песню, Фридерика, спой нам песню!"

Фридерика, которая прятала свои темные волосы под бархатным колпаком, подошла к лютнисту, что-то шепнула ему на ухо, и тот заиграл мелодию, сопровождавшуюся ритмичными переборами. Под нее Фридерика запела тонким мальчишеским голосом:

Честолюбие так уязвило Люцифера,
Что он вероломно нарушил союз с Богом.
И хотя он богат дарованиями
Под стать Всевышнему,
В смирении все же не преуспел.
Высокомерие делает бессовестным.
Часто те, кто выносит приговор,
Если куш велик,
Готовы вероломно нарушить закон
И накинуться, как вороны,
На чужое добро,
Как не снилось и язычникам.
Тщеславие делает немилосердным,
Заставляет не щадить никого,
Так что и день и ночь заставляет
Стремиться к чужим коронам.
И такие изверги никому вокруг себя
Не дают жить в мире.
Где у христианина появляется
Слишком много накопленного добра,
Скоро возникают колебания в вере,
Одолевая его подобно чесотке.
Из-за чего даже тот, кто был
Праведным человеком,
Становится атеистом.
Как только девушка закончила, слушатели с восторгом начали бить в ладоши. Они называли Фридерику по имени и тянули к ней руки. Девушка изобразила плутовскую улыбку, но глаза ее были печальны. Какой-то бородач с красными глазами притянул ее к себе на скамью, убеждая выпить из его кружки. Леберехт не мог отвести от нее взгляда. Девушка едва ли была старше его, но черное пиво, похоже, переносила намного лучше.

Какой-то мужчина с коротко остриженными волосами и бледным лицом, сидевший до этого на противоположном конце стола и с живым интересом наблюдавший за Леберехтом, пока Карвакки и прочие гости смотрели лишь на красивую девушку, подошел к нему и присел рядом. Незнакомец был одет в черный складчатый камзол с маленьким круглым воротником, который, как и его хозяин, явно знавал и лучшие времена и в котором он выглядел старше своих лет.

— Ведь ты — молодой Хаманн? — спросил он, не глядя юноше в лицо.

— Да, я Леберехт.

Незнакомец все еще смотрел перед собой.

— Мне полагалось бы назвать свое имя, но я о нем умолчу. Не считай меня из-за этого врагом.

— Почему я должен считать вас врагом? — удивился юноша. — Слишком уж я незначителен, чтобыбыть чьим-либо врагом.

Едва он это сказал, как перед его взором поднялась тень инквизитора, а за сосновой лучиной по стенам запылали большие костры.

— Если тебе не хочется продолжать этот разговор, я пойму, — сказал облаченный в черное человек и в первый раз искоса взглянул на Леберехта.

Подкрепленный действием черного пива, юноша покачал головой и окинул незнакомца внимательным взглядом. У того между зубов темнела щербинка. Он был лет тридцати, художник или странствующий студент, какие нередко появлялись в городе и вскоре вновь исчезали.

— Нет, нет, — горячо заверил его Леберехт, — сегодня я, признаться, рад побыть среди людей и поболтать с ними. Один я бы просто сошел с ума.

Сказав это, он вспомнил о своей сестре Софи, с которой за целый день и словом не обмолвился, и ему стало стыдно.

Тогда человек в черном начал туманно говорить, намекая на события нынешнего дня:

— Глупец тот, кто воображает себе, что проповедники и инквизиторы утверждают истину христианской веры. Нужен ли яркому свету свет слабый? Страшному суду — предубеждение инквизитора? "Неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же".

— Павел, "Послание к Римлянам", — сухо произнес Леберехт.

— Образован, образован! — заметил незнакомец, не спрашивая, откуда тот взял свои знания. Это слегка уязвило Леберехта, ведь он гордился тем образованием, которое получил от отца.

— Не понимаю, к чему вы клоните своими речами. Вы протестант или шпион курфюрста?

— О, Святая Дева Мария, нет! — Человек в черном прикрыл ладонью рот, делая знак, что Леберехт должен быть осторожен в своих словах. Потом продолжил: — Я лишь хочу утешить тебя в такой день и сказать, что Лысый Адам не был еретиком, а тем более колдуном. Просто он был умен, слишком умен для человека его положения и никогда не скрывал своего ума. Известно же: "Умно говорить трудно, умно молчать — еще труднее".

— Вы знали моего отца? Конечно же, вы должны были знать его. Иначе как бы вы могли так говорить о нем! Кто вы, незнакомец?

Облаченный в черное человек усмехнулся.

— Nomina sunt odiosa,[403] как говорит Цицерон, так что давай держаться этого.

Леберехт, украдкой наблюдая через стол за красивой девушкой, вновь сделал большой глоток и ответил:

— Господи, да вы говорите почти так же, как мой отец Адам!

— Здесь все говорят, как твой отец, — успокоил его незнакомец. — По этой причине мы и пришли сюда, и ты, вероятно, тоже. Все здесь — защитники чуждого духа, ученики Аристотеля, алхимиков и астрологов, книжники и люди искусства, в творчестве видящие своего бога, и, возможно, также парочка непокорных протестантов и богатых атеистов.

Теперь Леберехт понял намеки той песни, которую пела Фридерика. Все еще не сводя с нее взгляда, он напрасно старался поймать ее улыбку, в то время как целый рой мужчин вокруг нее, включая и Карвакки, осыпал девушку комплиментами.

— Я — ученик мастера Карвакки, — попытался объяснить свое присутствие в кабаке Леберехт. Это присутствие приобрело теперь, когда он понял, в какое славное общество попал, совершенно иной вес. Рассмотрев лица гуляк, юноша увидел, что, не считая своего учителя, никого из них не встречал раньше. Публика, собиравшаяся у трактирщика на Отмели, была другой — более грубой и менее словоохотливой, зато куда задиристее.

— С ним не так-то просто поладить, — заметил человек в черном, имея в виду Карвакки. — Но он много путешествовал по свету и создал себе собственную религию. Он верует лишь в прекрасное и доброе; все остальное, по его мнению, исходит от дьявола.

— Как он прав! — вырвалось у Леберехта, осознавшего, что ему нечего бояться этого человека. Все-таки незнакомец очень хорошо знал его мастера. — Он просто сделался больным, когда разрушили статую в соборе, — заметил Леберехт. — Вид обломков, лежащих на земле, причинял ему боль, и он велел мне похоронить их, словно речь шла об останках человека. Нашим набожным христианам нелегко понять это.

Незнакомец, удивленный заявлением Леберехта, возразил:

— Я не вижу в тебе набожного христианина и не могу даже винить тебя за это.

Леберехт уперся взглядом в деревянную столешницу и тихо произнес:

— Да, с нынешнего дня все по-другому. Только сегодня я наконец-то понял моего мастера Карвакки, который пытается обнаружить в красоте божественную природу. Там, наверху, на Соборной Горе, Бог куда дальше от людей, чем в этой пивной.

Глаза юноши наполнились слезами, и внезапно его охватил смутный страх. Не слишком ли он доверяется этому чужаку? А вдруг тот — один из бесчисленных шпионов инквизиции, которые в надежде на небесную награду целыми днями шныряют меж людей, чтобы передать крамольные слова доминиканцу Бартоломео.

Движимый этим страхом, Леберехт поднялся и направился к Карвакки. Раз незнакомец так много знает о его наставнике, тот тоже должен его знать! Но когда Леберехт обернулся, чтобы показать пальцем на человека в черном, место, где он сидел, было пусто.

Карвакки, угадавший намерение Леберехта, громко рассмеялся.

— Можешь его не бояться, о чем бы вы с ним ни говорили! — воскликнул он. — Этот человек будет рад, если ты сохранишь его появление здесь в тайне.

— Кто он? — удивленно, но с явным облегчением спросил Леберехт.

Карвакки прикрыл рукой рот. При этом жест его скорее был шуткой, чем мерой предосторожности, ведь остальные, о чем свидетельствовали многозначительные усмешки на их лицах, знали чужака, по-видимому, очень хорошо.

— Мужа этого звать Лютгер, — с лукавой улыбкой ответил мастер. — То есть так называют его сейчас. А по рождению он Якоб Базко, из-под Кракова. Сейчас, как бенедиктинец, он живет в аббатстве Михельсберг. Он — одна из умнейших голов во всем монастыре, и часто стены его аббатства просто тесны ему.

Брат Лютгер! У Леберехта словно пелена с глаз упала. Его отец часто упоминал имя своего тайного учителя. Как часто Адам, исполненный восхищения, распространялся о высокообразованном монахе, для которого философия служила убежищем от узколобости фанатичных попов. Целыми днями, а порой и неделями Хаманн-старший раздумывал над речами Лютгера, обсуждал их с ним, своим сыном, так что образование, которое он, Леберехт, получил от отца, вело начало от Лютгера.

— Ради всего святого! — вырвалось у Леберехта. — И здесь, на этом самом месте! Я должен был узнать Лютгера по его речи. Она звучит так же, как если бы звучала из уст моего отца.

Карвакки убрал руку с плеча девушки и на мгновение стал серьезным.

— Мальчик, поверь, за сегодняшний день Лютгер выстрадал не меньше, чем ты.

— Но он же монах, поклявшийся в отречении от мирской жизни! Кроме того, речи его звучали не так, словно он слепой друг Святой Матери Церкви.

Тут Карвакки снова расхохотался и, фыркнув, сказал:

— Заметь одно: самые величайшие еретики и враги Церкви засели в монастырях и соборных капитулах, то есть в ее собственных рядах. Орден храмовников, начертавших на своих белых плащах бедность, непорочность и борьбу против неверных, был запрещен папой Климентом и сожран иоаннитами, которые преследовали точно такие же цели. Лютгер — до раскола Церкви на две враждующих партии — жил как монах-августинец, а Коперник, о котором говорят, что тот питал сомнения относительно Ветхого Завета и утверждал, что Земля — это незначительная звезда, вращающаяся вокруг Солнца среди множества прочих, был доктором церковного права и членом капитула во Фрауенбурге. Стены, которыми попы оградили свои теплые местечки, служат не для защиты от внешнего мира, а для защиты людей от церковников!

Тут все, кто это слышал, громко рассмеялись, а иные стали кричать Фридерике, чтобы она спела еще пару строф. Лютнист коснулся струн, и красотка экспромтом пропела:

Они насмехаются над человеческой правотой,
Извращенно, как Нерон.
И отвергают даже то,
Чему нас учит природа.
Поскольку ни Господь, ни его заповеди
Не почитаются этой шайкой.
Леберехт, который теперь сидел вплотную к девушке, наблюдал за всеми проявлениями чувств на ее прекрасном лице, за трепетом тонких ноздрей и пульсирующими висками, дрожащими, как кожа барабана.

Когда она закончила петь, мужчины захлопали в ладоши и стали совать Фридерике в камзол мелкую монету. Девушка учтиво благодарила их, а затем, пока они запасались пивом, проворно покинула зал через входную дверь.

Леберехт, все еще крайне возбужденный событиями дня, чувствовал себя захваченным прекрасным образом незнакомки, как неземным видением. Была ли она ангелом или превратившейся в человека копией одной из статуй собора? Не имело ли ее тело сходства с каменной Евой на Адамовых вратах? Прямой нос, маленький чувственный рот, беззвучный смех — разве не те же? Поистине, думал Леберехт, если и существуют небесные создания, то Фридерика должна быть одним из них.

Не говоря ни слова, он поднялся и покинул "Кружку". Близилась полночь, и в переулках стояла такая тишина, что можно было слышать стук лошадиных копыт на расстоянии в тысячу шагов. И ни следа девушки. Внутренний голос указал ему путь направо, к Верхнему мосту через переулок Красильщиков, где от реки несло, как из пасти дракона, — здесь в Регниц впадал ручеек, протекавший по желобу посередине улицы и уносивший с собой нечистоты вместе с отправлениями естественных нужд жителей.

Кабы не темное пиво, две кружки которого он в себя влил, Леберехт никогда не отважился бы последовать за красивой девушкой, о которой он совсем ничего не знал. Он даже не знал, была ли она благородного происхождения или принадлежала к числу тех девиц, которые перед уходом в монастырь, постригом и началом безгрешной жизни проводили дни свои (или, вернее, ночи) в грехе, позволяя лишить себя девственности совершенно незнакомым мужчинам прежде, чем у них будет отнята всякая возможность этого. Леберехт не ведал, что творит; он чувствовал лишь странное влечение, подобное притяжению магнита, и следовал этому влечению, сам не зная почему.

То, что он знал, однако, говорило не в пользу благородного происхождения девушки. Все звали Фридерику по имени, совали ей золотые монеты, а песни ее были скабрезны, как выкрики точильщика ножей, привлекавшего женщин двусмысленными куплетами. Почему он не спросил о ней у Карвакки? Но Леберехт отогнал эти мысли.

Добравшись до канавы, где по левую руку перед домами стояли бочки и тюки торговцев, представлявшие собой далеко не простое препятствие темной ночью для тех, кто возвращался домой без фонаря, Леберехт услышал шорох. На расстоянии брошенного камня он узнал тень юноши, и внутренний голос, который вел его до сих пор, подсказал ему, что это Фридерика. Он узнал ее по короткому порывистому шагу, которым она перебегала от одного дома до другого, чтобы не быть замеченной. Ведь девушка, которая в эти ночные часы показывалась на улице без мужчины, подвергала себя опасности и могла потерять свое доброе имя на все времена.

После того как Фридерика перешла мост, она свернула налево и направилась к гавани. Дорога показалась Леберехту знакомой. Девушка замедлила шаг и даже обернулась, как будто заметила, что кто-то следует за ней. Затем она исчезла за старым приземистым зданием крытого рынка, который сонно горбился в ночи, как дворовый пес.

Леберехт знал лабиринт улиц и тупиков этой местности как свои пять пальцев, поэтому для него не составляло труда следовать по пятам за девушкой. "Если Фридерика — дочь одного из многочисленных торговцев на реке, — думал тайный охотник, то почему же я еще ни разу не видел ее? Город не настолько велик, чтобы такая красивая девушка могла долго оставаться здесь незамеченной".

Ответ на его вопрос нашелся быстро, когда тень, которую он преследовал, проворно спрыгнула с берега на одну из грузовых барж, пришвартованных за крытым рынком. Уже три луны не было дождя, и из-за низкого уровня воды полдюжины судов сидели на мели. Баржа, на которой исчезла Фридерика, была старее всех остальных; она скрипела и производила странные звуки, похожие на те, что издают по весне лягушки.

Сначала Леберехт хотел прыгнуть прямо на баржу, но потом эта затея показалась ему слишком рискованной. Мало ли кто и что там его ожидает? Ночь была тиха, лишь где-то вдали, внизу по реке, лаяли собаки. Свежий воздух с реки смешивался с запахом костра, горевшего на другом берегу. Именно этот запах вернул Леберехта к действительности. Помедлив, он развернулся и начал искать дорогу домой.


Утром следующего дня (Леберехт чувствовал себя скверно) его растолкала Марта. Оглушенный пивом и гудением в голове, похожим на рев пчелиного роя, юноша попытался сориентироваться. Он не помнил, как добрался до постели, но обнаружил себя в знакомой каморке. В следующее мгновение до его сознания дошли слова Марты:

— Софи исчезла! Ты знаешь, где Софи?

Он не видел свою сестру с вечера, предшествовавшего трибуналу инквизиции. Теперь он корил себя за это.

— Исчезла? Что значит "исчезла"? — пробормотал Леберехт.

Марта объяснила, что Софи в последний раз видели вчера рано утром; с тех пор она словно сквозь землю провалилась. Постель ее осталась нетронутой, пожитки в сундуке — тоже.

Леберехт вскочил. Господи! Ну почему он вчера не был рядом с сестрой? Почему он не поговорил с ней? Он ведь знал, что у нее нет никого, с кем она могла бы поговорить!

Первой его реакцией была мысль: "К реке!" В дни более счастливые, будучи еще ребенком, он часто наблюдал за Софи, когда она стояла на мосту, что вел от ратуши на реке к другому берегу, и смотрела вниз, на водовороты и потоки, которые вихрились здесь, словно вызванные водяными духами, время от времени исчезая на расстоянии брошенного камня. На его вопросы Софи отвечала, что ведет разговор с нимфами, которые иногда появляются из реки. Леберехт отмахивался от ее слов как от мечтательных глупостей маленькой девочки, но теперь они сразу вспомнились ему.

Розыски Софи продолжались целый день. Мужчины, вооружившись шестами, прочесывали берег, плавали на лодке по реке — все напрасно. Леберехт целый день простоял, не сходя с того места, где Софи часто смотрела на водяных духов. Он любил свою сестру, но с тех пор, как она превратилась в великаншу, все чаще избегал ее. И теперь он упрекал себя за это.

Он жалел Софи. Самого себя Леберехту было не жаль, хотя он и имел для этого все основания. Он верил в неотвратимость судьбы, как ее толковали древние греки, и даже всесилие звезд, провозглашенное личным врачом Карла IX Нострадамусом, не казалось ему ошибочным. Это утешало его.

Погрузившись в созерцание бурного течения реки и появившегося среди вод образа сестры, когда она была еще девочкой, Леберехт услышал голос. Он узнал его высокий мальчишеский тембр.

— Мне очень жаль, — вымолвил голос.

Леберехт обернулся. Перед ним стояла Фридерика. Он узнал ее тотчас же, хотя внешний вид девушки по сравнению с прошлым вечером изменился полностью. В глаза бросались ее густые темные волосы, которые теперь были разделены посередине пробором и собраны в большой узел на затылке. Грубое длинное платье с гладкой зеленой накидкой не позволяло разглядеть изящную фигуру, которую Фридерика еще вчера выставляла напоказ.

— Мне очень жаль, — повторила она и при этом склонила голову набок.

В тот момент Леберехт не мог выразить своих чувств словами, но он был уверен, что участие ее было искренним.

— Откуда ты знаешь? — пробормотал он, смущенный и одновременно счастливый, оттого что она заговорила с ним.

— Все только и говорят о большом несчастье, и когда я увидела тебя стоящим здесь, мне сразу вспомнилось твое имя. Карвакки вчера называл мне его. Он рассказал, что случилось с твоим отцом. — С этими словами девушка украдкой перекрестилась.

С моста была видна баржа, на которой Фридерика скрылась прошлой ночью. Леберехт кивнул в ее сторону и, пытаясь переменить тему, сказал:

— Ты живешь там, на барже.

Фридерика улыбнулась.

— Карвакки — болтливая баба. Ничего не способен держать при себе.

— Я узнал это не от Карвакки.

— А откуда же?

Юноша подумал, стоит ли говорить правду, но, решив, что раз уж он и так проболтался, ответил:

— Нынешней ночью, когда ты покидала "Кружку", я следовал за тобой по городу. Но мне не хватило смелости заговорить с тобой.

Тут красавица рассмеялась, и он увидел ее белоснежные зубы.

— Смешно! Ты — первый робкий мужчина, которого я встречаю. — Затем она посмотрела по сторонам, не наблюдает ли кто за ней, и взяла его за руку. — Ты мне нравишься, Леберехт. Если хочешь, мы можем быть друзьями.

"Святая Дева Мария! — пронеслось у него в голове. — Вот подходит такая красивая девушка, улыбается и говорит, что мы можем быть друзьями!" Леберехт хотел быть ей не другом, а возлюбленным! Ему хотелось обнять ее и поцеловать, но — ради всего святого! — не быть ее другом, как Карвакки или другие, лежавшие у ее ног в "Кружке", когда она пела.

Леберехт, не совладав с собой, вырвал свою руку и смущенно уставился в землю.

— У тебя… много друзей, правда? — спросил он.

— Да, друзей много, причем повсюду — и в Вюрцбурге, и во Франкфурте, и в Майнце, и в Кобленце, и в Кельне… Даже в Нидерландах, везде, где швартуется наша старая баржа.

Раскрепощенность, с которой говорила Фридерика, привела Леберехта в ярость. Ему казалось, что она шутит над ним. Разве не видит она, что его чувства более чем дружеские?

Разумеется, в этой ситуации надо было признаться ей в любви, но Леберехт боялся получить отказ. Он не хотел выглядеть глупым мальчишкой, не хотел быть высмеянным или испытать сочувствие. Нет, боль он вынесет, но только не сочувствие. Это ранило его гордость, единственное украшение бедности, унаследованное им от отца.

— И когда же продолжится поездка? — поинтересовался Леберехт с подчеркнутым равнодушием.

Фридерика взглянула на небо.

— Мой отец ждет дождя. Вот уже три луны с неба не упало ни капли. Река обмелела, она не пропустит нас. Если бы я сама не зарабатывала на жизнь, мы бы давно уже умерли с голоду.

— Сколько человек живет на барже?

— Только мой отец и я. Мать умерла при моем рождении. Здесь иногда говорят: "Слишком решительно взялась за дело".

Леберехт внимательно рассматривал изящную девушку. Он не мог представить, как эта красавица могла крепить жесткие канаты, чинить грубое полотно парусов или чистить настил баржи.

Между тем на мосту собиралось все больше зевак, которые жадно следили за поисками в реке.

— Пожалуй, лучше, чтобы нас не видели вместе, — заметила Фридерика и, бегло кивнув, поспешила прочь.

В тот же миг с реки донеслись крики: "Сюда! Сюда!" Двое мужчин из лодки, которая была пришвартована у крайней опоры моста, тыкали длинными крючьями в воде и звали подмогу. Наконец к ним подоспела вторая лодка с тремя членами экипажа.

Под подбадривающие крики зевак пятеро мужчин начали тянуть со дна реки тяжелое тело; но когда они подняли его на поверхность, вокруг распространился ужас: на крюке висел раздутый труп коровы, который, очевидно, находился под водой уже год.

Когда же мужчины попытались погрузить свою находку в лодку, несколько женщин закричали от страха и прижали к себе головы своих детей, чтобы избавить их от жуткого зрелища: труп коровы под собственным весом и весом воды, которой он напитался, вдруг разорвался посередине, да так, что внутренности вывалились наружу и плюхнулись в воду.

Леберехт убежал с берега и последующие два дня отказывался от любой пищи; целые дни он проводил на лесах Адамовых врат в соборе. С помощью резца, тяжелого деревянного молота и длинного лома юноша пытался извлечь из кладки камни декоративного бордюра, украшавшего арку. Влажная зима прошедшего года и поздние морозы разорвали рыхлый песчаник карниза в местах соприкосновения камней, а последующая сухость все только усугубила.

— Песчаник, — говорил Карвакки, наблюдавший за работой с высоты, — как строительный материал не годится для вечности, а уж франкский песчаник — тем паче. Не думаю, что собор простоит хотя бы пятьсот лет, если только не заменять каждый камень новым.

Леберехт не позволял себе прервать работу и, пока мастер говорил, вгонял свой резец в каменную кладку. За последние несколько дней оба едва ли обменялись хоть одним словом; это было необычно, по крайней мере для Леберехта, который всегда искал разговора с мастером. И конечно, его молчаливость не осталась незамеченной Карвакки. Он пристально вглядывался в ученика: тот явно страдал. Мастер и сам слишком хорошо знал власть резца, с помощью которого можно было загонять в мрамор, известняк и песчаник свои страсти, страдания и страхи. Поэтому он предоставил юноше свободу действий. Но когда с наступлением темноты Леберехт спустился с лесов, тот, ожидая его внизу, спросил:

— Могу ли я помочь тебе, мой мальчик? Мне кажется, каждое слово утешения — уже лишнее. Тебе нужно найти утешение в себе самом. Ты должен все забыть. Наша судьба определяется не нашими переживаниями, но нашим восприятием.

Леберехт взглянул в лицо мастеру. Он ценил этого человека за его ум и мудрость. Даже если Леберехт не одобрял некоторых черт характера Карвакки, он не мог отказать ему в знании жизни.

— Постарайся быть среди людей, не прячься там, наверху, на своих лесах. Ты молод, впереди у тебя — вся жизнь. Так что бери свою судьбу в собственные руки!

— Вы правы, мастер, — ответил Леберехт после некоторого раздумья. — Только вот всего, что произошло со мной, было… немного чересчур.

Карвакки согласно кивнул.

— Кто знает, возможно, даже хорошо, что Софи сама положила конец своей жизни. Если она это сделала, значит, таково было ее собственное решение, значит, она не хотела так жить — оставаясь все время в одиночестве, подвергаясь насмешкам и любопытству ротозеев.

— А может, она просто убежала, потому что уже не могла переносить издевательств?

— Ты думаешь? Такое чудовищно противоестественное существо, как Софи, среди чужих еще больше бросается в глаза, чем здесь, в этом городе, где всякому известна ее история. Это означает, что все то, с чем ей не удалось справиться здесь, среди чужих принесло бы еще больше страданий. Не стоит питать ложных надежд!

Это не было утешением, но Карвакки и не собирался утешать его. Он порылся в своих карманах, достал монетку, вложил ее в руку Леберехта и сказал:

— Что тебе сейчас нужно, так это женщина, которая наведет тебя на другие мысли. Знаешь дом у правой речной протоки, где дорога разветвляется к Святому Гангольфу? Там тебя ждет множество девиц. Скажешь, что тебя прислал мастер Карвакки, и спросишь Аманду. У тебя глаза на лоб полезут!

Леберехт озадаченно посмотрел на монетку, испытующе взглянул на мастера, не шутит ли тот над ним, и признался, еще сильнее смутившись:

— Это из-за Фридерики. Я снова видел ее. Она расположена ко мне, по крайней мере, мне так кажется. Как вы думаете?

Тут Карвакки закашлялся, словно не знал ответа на вопрос. Ничего не сказав, он схватил Леберехта за рукав и повлек его за собой через узкие переулки, окаймленные по обеим сторонам каменными оградами в человеческий рост, которые вели к Михельсбергу.

На полпути между собором и Михельсбергом мастер снимал небольшой двухэтажный домишко с узкими отверстиями окон и маленькой пристройкой под низким козырьком, которая находилась по правую руку от входа. В ней Карвакки устроил мастерскую, где, к неудовольствию соседей и священников, занимался даже по воскресеньям и святым праздникам какой-то загадочной деятельностью, вызывавшей такой же шум, как и на строительной площадке у собора, и никто, даже его ученики и подмастерья, не могли кинуть туда и взгляда.

— Ты должен знать, — сказал Карвакки, когда они вошли в дом, низкой кровли которого можно было коснуться рукой, — Фридерика — девушка необычная. Я имею в виду ее красоту. Видишь ли, она настолько красива, что никогда не будет принадлежать лишь одному мужчине… Если ты понимаешь, о чем я.

Нет, Леберехт не понимал, к чему клонит мастер. И прежде всего он не понимал, почему Карвакки привел его сюда. Неужели только для того, чтобы сообщить ему об этом? Юноша с интересом следил за тем, как тот возится у стенного ящичка, где хранились свечи и ламповое масло. Наконец Карвакки открыл его и достал оттуда лампу и ключ.

— Сейчас поймешь, — пробормотал мастер и знаком велел следовать за ним.

Мастерская была снабжена тяжелой старой дверью, а кованый запор с накладным орнаментом наводил на подозрение, что здесь когда-то работал кузнец. Карвакки открыл дверь и, осветив комнату фонарем, подтолкнул чуть растерявшегося юношу внутрь.

Изумление Леберехта было столь велико, что он не проронил ни звука: в полумраке мастерской стояли нагие статуи из белого камня. Их было с полдюжины, и расположены они были полукругом, как будто ожидали суда Париса. Позы их были столь легкомысленными, каких он еще никогда не наблюдал у фигур из камня. Даже сама "Будущность", долгое время казавшаяся ему воплощением женской красоты и соблазна, явно уступала этим грациям. Одни, вскинув руки, словно бы хотели показать свои груди, другие же, изящно выгнувшись, демонстрировали округлость бедер.

Каждую из этих статуй отличала стать зрелой женщины, но при этом у них были детские черты юных девушек, как у Евы на Адамовых вратах или… у Фридерики.

— Фридерика! — воскликнул Леберехт. Святая Дева! Все каменные статуи изображали одну и ту же женщину — Фридерику. Это не было работой художника, который, восторгаясь вечной красотой, хочет запечатлеть в камне свою модель. Скорее это была работа одержимого, который не мог вполне насытиться своей моделью. Но Фридерика не была его моделью — она была его возлюбленной.

Даже если в тот момент Леберехту хотелось проклинать своего наставника, ненавидеть и поносить его, он не мог не подтвердить самого главного: вряд ли можно было бы объяснить сложившуюся ситуацию более наглядно и убедительно. Он разочарованно взглянул на Карвакки и коротко произнес:

— Я понял.

Карвакки смущенно усмехнулся.

— Если это может послужить тебе утешением, Леберехт, знай, что и я не единственный. Как я уже говорил тебе, красивая девушка никогда не принадлежит одному.

Юноша, нашарив в кармане монету, украдкой положил ее на стол, попрощался с мастером и через тяжелую дверь выскользнул на улицу.

К его печали примешивалось теперь разочарование, а к разочарованию — гнев. Жизнь в родном городе представлялась ему отталкивающей, омерзительной, невыносимой. Отупляющая работа на соборных лесах была ему отвратительна. Леберехт стремился к тому, чтобы научиться большему, чтобы больше уметь и больше знать, а всему этому в родном городе были положены пределы. Кроме того, у него не было ни одного друга, с кем бы он мог поговорить и спросить совета. Даже Карвакки, которому он до сих пор доверял безоговорочно, уже не казался ему человеком, заслуживающим доверия. Он, конечно, мог понять мастера: в конце концов, каждому мужчине хотелось бы обладать такой красивой девушкой, как Фридерика. Но неужели Карвакки никогда не смотрелся в зеркало, откуда на него взирало лицо стареющего повесы? А Фридерика, напротив, была еще почти ребенком. Как он только мог?!

Долгими осенними вечерами, которые после Дня церкви[404] стали казаться бесконечными, Леберехт возвращался в шумный трактир на Отмели, в свою комнатку под крышей, и штудировал книги, оставленные ему отцом. Он изучал латынь по трудам Цицерона, Цезаря и Овидия, арифметику — по некоему фолианту сорокалетней давности под названием "Линейные вычисления", вышедшему из-под пера Адама Ризе[405] из Штаффельштайна, а астрономию — по сочинению "Commentariolus", в котором член соборного капитула Николай Коперник делал странные заявления (например, он утверждал, что не Солнце вращается вокруг Земли, как это видно ежедневно на небе, но Земля вокруг Солнца, и что она ни в коем случае не является центром мироздания, как можно прочитать в Библии, а такое же небесное тело, как и многие другие).

Мысли, подобные этой, вполне годились для того, чтобы на ближайшее время лишить Леберехта сна, точно так же, как и тайные исследования бесстыдной плоти его приемной матери Марты, которым он по-прежнему предавался всякий раз, когда появлялась возможность. О Фридерике, внезапно уплывшей на своей барже, он почти не думал. Так постепенно зарубцовывались раны, которые нанесла ему судьба. Но в следующем году, в один из вечеров на Сретение, в доме Шлюсселя произошла шумная ссора, неожиданным образом изменившая жизнь Леберехта.

Людовика, та самая распутная дама, у которой трактирщик с Отмели искал развлечений, осмелилась похваляться перед завсегдатаями трактира дорогим платьем и украшениями, подаренными ей любовником за услуги. Марта, зная об этих отношениях, — а они в известном смысле были ей безразличны, пока оставались в тайне, — указала даме на дверь. Людовика не подчинилась; напротив, она позвала на помощь старого Шлюсселя и попросила его сказать веское слово своей супруге. Из-за этого дело дошло до прямого столкновения, в котором приняли участие все, кто был в доме.

Когда появился Леберехт, Якоб Генрих Шлюссель стоял посреди затемненного помещения трактира между Мартой и Людовикой.

Марта обзывала Людовику "шлюхой" и требовала, чтобы она немедленно покинула дом. Людовика же, со своей стороны, обвиняла Марту в ханжестве, лицемерии и неспособности выполнять свои супружеские обязанности.

Это настолько разозлило Марту, что она вскочила и, растопырив пальцы, в ярости бросилась к Людовике. При этом она неистово кричала, брызжа слюной. Леберехт был ошеломлен, ибо никогда еще не видел свою приемную мать в таком ожесточении.

— Адское отродье! Чертова девка! Мерзкая ведьма, уж я-то тебе зенки повыцарапаю, тогда не сможешь больше строить глазки этим глупым мужикам!

Старый Шлюссель встал между ними, распростерши руки, чтобы удержать Марту от действий. Людовика же воспользовалась этим и, выглядывая из-за спины любовника, начала выкрикивать непотребные слова:

— А что касается дьявола, которому я подставляю свою мягкую шерстку, то мужчины пока за это платят, а уж твой, трактирщица, платит больше всех! — При этом она подняла юбки выше обтянутых чулками икр и заявила: — Все это на твои деньги, Марта, все эти подарки — в благодарность!

И поскольку старый Шлюссель не принимал никаких мер к тому, чтобы заставить шлюху замолчать или выставить ее из дома, Марта выступила против собственного мужа.

— Ты, жалкий трус! — воскликнула она. — Неужели тебе не хватает мужества прогнать из дома эту девку? Неужели эта сука тебе дороже, чем мать твоего единственного сына?

— Единственного сына?! — с издевкой произнесла Людовика. — Да Якоб даже не может с уверенностью сказать, а он ли вообще отец Кристофа!

Марта осеклась и тихо спросила:

— Генрих, ты слышал, что сказала эта шлюха? Муж, что ты должен на это ответить? — Ее слова звучали как ультиматум.

Якоб Генрих Шлюссель помотал головой и с измученным выражением лица, словно ему опять сильно досаждала подагра, пробормотал нечто неразборчивое. Затем он снова попытался урезонить противниц. Толстый Кристоф, наблюдавший за стычкой из угла у печи, незаметно просочился в заднюю дверь.

Казалось, ссора улеглась, но тут Людовика вновь встрепенулась.

— Ты думаешь, что Якоб по своей доброте прикупил тебе чужих детей? — ухмыльнувшись, спросила она. — Поверь, это заблуждение. Он принял сирот Адама Хаманна не из благочестивых убеждений, а из чистой выгоды.

— Что?! — в волнении воскликнула Марта и обратилась к своему мужу: — Что это значит?

Леберехт, которого теперь уже напрямую касалась эта свара, чувствовал себя так, словно в него ударила молния. В его голове металась тысяча мыслей, но ни одна из них и близко не могла быть объяснением. Конечно, не только ему, но и всему городу казалось странным, что трактирщик с Отмели, от которого можно было ожидать всего, кроме бескорыстных намерений, предложил себя в приемные отцы и стал опекуном сирот.

Леберехту не хотелось, чтобы намеки Людовики повисли в воздухе. Он подошел к нахалке и твердо произнес:

— Ты не ответила на вопрос хозяйки. Что ты имела в виду, говоря, что господин Шлюссель взял на себя опекунство ради выгоды?

Тут уж трактирщик, которого не так-то просто было вывести из равновесия, разозлился. Он одарил девку презрительным взглядом и резким движением головы дал ей знак покинуть трактир. Людовика подчинилась и, словно побитая собака, поплелась к выходу. Но прежде, чем громко хлопнуть дверью, она, яростно вращая горящими глазами, бросила Шлюсселю:

— Тряпка!

Понимая, что вопрос Леберехта остался без ответа, Шлюссель решил объясниться. Таким образом, этим вечером на Сретение изумленный приемный сын узнал от своего опекуна, что после смерти его матери Августы, прямой наследницы Веринхера Шпильхана, ее двоюродного деда, он унаследовал дом № 9, принадлежавший лавочнику и находившийся на Отмели, по соседству с домом трактирщика.

Марта, гнев которой уже улегся, вновь вскипела:

— Значит, ты принял питомцев только из корысти? А я-то думала, что ты поступил из искренней веры, чтобы обрести вечное спасение. Но, признаю, я ошиблась.

— Молчи, женщина! — прикрикнул Шлюссель на жену. И, обращаясь к Леберехту, объяснил: — Можешь поверить мне, сын мой, я бы все рассказал тебе в день твоего совершеннолетия, ждать уже недолго.

Леберехт кивнул. Через пять месяцев ему исполнится восемнадцать лет и он станет господином самому себе, владельцем респектабельного дома на Отмели, который, правда, уже был перестроен старым Шлюсселем в постоялый двор.

— Деньги за него ты получишь, как только станешь совершеннолетним, — добавил Шлюссель, который, казалось, пытался отгадать мысли Леберехта.

Марта горько рассмеялась:

— А цену установишь ты сам.

— Да, — ответил Шлюссель, не испытывая ни малейших угрызений совести. — Семь сотен золотых гульденов — это приличная цена.

— А если Леберехт не захочет продать дом?

Шлюссель заколебался.

— А почему бы ему не продать этот дом? Или мальчик намерен открыть мелочную торговлю?

Леберехт, который все еще не мог полностью оценить важность происходящего, покачал головой.

— Вот видишь, женщина! Леберехт — человек искусства, а не мелочный торговец. Однажды он отправится искать свое счастье в дальних землях. Для чего ему такой большой дом? Он получит от меня золото и уедет отсюда в мир, а спустя годы вернется большим человеком и будет благодарен мне, своему опекуну, за мою прозорливость.

Нежданному наследнику поведение Шлюсселя показалось куда менее предосудительным, чем его жене Марте. Та воспользовалась случившимся как поводом для того, чтобы еще больше избегать своего нелюбимого мужа. Их и без того натянутые отношения с этого момента сохранялись лишь благодаря общей крыше над головой. В остальном же каждый действовал согласно собственным интересам. Якоб Генрих занимался своими прибыльными предприятиями, Марта предавалась богоугодным трудам; во всяком случае, такова была видимость.

Но сильнее всего это происшествие повлияло на Кристофа Шлюсселя. То, что его отец делил ложе со шлюхой, а его мать знала об этом, привело в смятение благочестивого юношу. Он заперся в своей комнате на целый день и на всю следующую ночь, а утром улизнул из дому, подавшись к иезуитам. Родителям он дал знать, что собирается посвятить свою жизнь воплощению иезуитского девиза "Omnia ad maiorem Dei gloriam" и отныне будет молиться за них. На следующий день Кристоф принес обет. Он не желал больше видеть ни отца, ни мать.

Леберехт испытывал противоречивые чувства. Разумеется, он понимал, что опекун бессовестно обманул и использовал его. Но, несмотря на это, теперь он чувствовал по отношению к Шлюсселю куда меньше ненависти, чем раньше, ведь тот указал ему цель, которую Леберехт оценил как достойную. Чтобы подтвердить свои планы, Шлюссель пообещал подопечному, что до момента достижения им совершеннолетия будет ежемесячно выделять ему золотой гульден на личные нужды.

Теперь, когда Марта потеряла своего сына, ее отношения с Леберехтом стали еще теснее, чем прежде, и юноша начал грезить о будущем, в котором его самодовольный приемный отец если вообще и играл какую-то роль, то скорее подчиненную. В тиши своей комнаты, которая замечательно подходила для таких мечтаний, он ворочался в кровати, видя перед собой прекрасное, как сияющая золотая дароносица, чрево приемной матери.

Конечно же, Леберехт сознавал греховность своих мыслей, и к началу его ночных рейдов к окошку Марты на лестничной площадке его еще мучили угрызения совести. Между тем, конечно же, все сомнения рассеивались; в своей юной жизни Леберехт встречался и с большими грехами, чем этот, плотский, который, как он всерьез верил, был равнозначен спасению на Небесах. Марта не прекратила заниматься самобичеванием, но у Леберехта возникло впечатление, что она уже некоторое время выполняет свой труд еще изощренней, словно желая в особой степени побаловать взор тайного наблюдателя.

Накануне Благовещения, в одну из ясных и достаточно прохладных лунных ночей, которые посылает весна, Леберехт снова пробрался к комнате Марты. Несмотря на греховность церемонии, совершаемой Мартой, он жадным взглядом следил за тем, как красавица раздевалась.

Вопреки обыкновению она так близко подошла к маленькому окошку, что Леберехт невольно отпрянул. Но вид ее грудей, которые теперь он мог разглядеть во всех подробностях, удержал его. Словно околдованный, юноша застыл у окошка, не сводя с женщины глаз.

Как будто находясь в трансе, он увидел, как Марта распахнула дверь и, нагая, вышла ему навстречу. Женщина без колебаний простерла к нему руки и повела за собой в свою комнату. Это происходило в полном молчании и казалось юноше сном. Лишь когда Марта усадила его на свою постель и, начав освобождать от одежды, сказала: "Глупый мальчик, думаешь, я не заметила твоих преследований?", он вернулся к действительности.

"Но это же тяжкий грех! Мы не должны этого делать! Надо прочесть молитву против искушения!" — хотел было возразить Леберехт. Но одно казалось ему столь же глупым, как и другое, а другое — столь же бессмысленным, как и первое. Поэтому он не проронил ни единого слова и дал всему свершиться.

Голова Леберехта горела от возбуждения, а затем появилось ощущение, что он вот-вот потеряет рассудок. Боже мой! Он никогда не думал, что существует что-то еще более сильное, чем его бдения у заветного окошка. Пока Марта возилась с поясом его штанов, ее длинные распущенные волосы упали на его голую грудь, и Леберехту казалось, что он чувствует каждый ее волос в отдельности. А еще ему чудилось, что в его тело вонзились тысячи иголок, но он испытывал блаженство от каждого укола, упиваясь сладостной болью.

Когда Марта стянула с него штаны, член его взмыл вверх, как флагшток. Леберехт, еще никогда не видевший его в таком состоянии, застыдился и хотел прикрыть свой срам ладонями, но Марта упредила юношу. Торжествуя, она заключила его член между двумя ладонями и со смущенной улыбкой сказала:

— Я достаточно часто была в твоем распоряжении, сегодня же ты здесь для меня! — И при этом сжала его. Он чуть не вскрикнул.

И это была его приемная мать Марта? Та самая Марта, которая, опустив глаза, внимала покаянным проповедям соборного священника, делала добро беднякам, бичевала себя за проступки? Та Марта, о которой шла молва, будто она в большей степени святая, чем любая другая женщина города? Леберехт перестал понимать происходящее. Но он и не хотел ничего понимать, покуда длилось это ощущение сладострастия.

— Глупый мальчик, — повторила Марта, лаская его древко и прижимая к себе. — Моя тоска по тебе такая же застарелая, как и твоя по мне. Я заметила твои жадные взгляды, а ты мои — нет, глупый мальчик. Я жажду тебя! Я хочу тебя со всеми потрохами! А ты?

— Да, да, да, — прошептал Леберехт, прилагая усилия, чтобы не закричать. — Я тоже хочу тебя.

Марта, совершив умелый прыжок, села на него подобно всаднице и начала осторожно тереться своим лобком о его выросшую мужественность.

— Почему ты ничего не делаешь? Я недостаточно волную тебя?

Юноша смущенно пробормотал:

— О, Марта, Марта, ты самая волнующая женщина в мире. Ты прекрасна, как Ева в соборе, и желанна, как греческая богиня. Это все возбуждение, пойми же.

— Да ты трепач! — Марта рассмеялась и с улыбкой спросила: — Ты еще ни разу не делал этого с женщиной?

Леберехт помотал головой. Он стеснялся, ведь в восемнадцать лет ему уже давно следовало бы посвятить себя в радости любви с помощью какой-нибудь пожилой проститутки. Но все мрачные мысли исчезли в одно мгновение, когда Марта взяла его руки и прижала к своим большим грудям. Какими теплыми, мягкими и податливыми были они, как они подрагивали в его ладонях!

Пока Леберехт, позабывший обо всех молитвах и в бурном ликовании готовый запеть благостное Te Deum или Alleluja, предавался экстазу от сладчайшего груза, который когда-либо несли его ладони, член его, накаленный до предела, без всяких усилий прокладывал себе путь, а тело напряглось и выгнулось, словно арка моста.

Марта же испустила счастливый вскрик и, крепко вцепившись в длинные волосы юноши, начала танцевать на его теле. Леберехт уже не видел, что происходит вокруг него, ибо закрыл глаза. Сладострастная дрожь, сотрясавшая его тело, отнимала у него разум. Чувствуя ее губы своими губами, ее язык — своим языком, он не заметил, как дал унести себя мощному урагану. Наверное, именно таким и должно быть вечное блаженство, какое он знал из проповедей!

Когда же юноша вновь пришел в себя, улыбающаяся Марта возвышалась над ним подобно сфинксу. Ее яростные движения пошли на убыль, как волны, накатывающиеся на берег моря.

Леберехт увидел, как по щекам ее бегут слезы. Она заметила его вопросительный взгляд и объяснила:

— Пойми меня правильно. Слишком много времени прошло с тех пор, как я любила мужчину так, как сейчас люблю тебя. У меня такое ощущение, будто все это происходит со мной впервые.

В своей беспомощности Леберехт схватил руку Марты и покрыл ее поцелуями.

— Боже мой, — запинаясь, пробормотал он, — что это было?

Тут уж Марта рассмеялась.

— Что это было? Ты спрашиваешь всерьез? Два любящих человека подарили друг другу свою любовь. Понимаешь? Я люблю тебя!

Леберехт прикрыл ладонью ее рот.

— Не так громко! Ты забываешься! — Никогда прежде он не слышал из уст женщины этих слов: "Я люблю тебя". И только теперь, в это мгновение, он осознал, что произошло. Он не осмеливался думать о том, что будет завтра, а о дальнейшем тем более.

— Это грешная любовь, — произнес он чуть слышно, — это против естества и накличет инквизитора.

— Ты не любишь меня? — вспыхнула Марта.

— Что ты! — возразил Леберехт. — Я люблю тебя больше, чем Мадонну. Но это против природы! Бог никогда не простит нас. — Едва он договорил, как до него дошла абсурдность ситуации: Марта, такая набожная, казалось, не испытывала никаких сомнений по поводу своей греховности, в то время как он, вольнодумец, мучится от угрызений совести и терзается опасениями, словно кающийся грешник.

Марта прильнула к Леберехту и теперь смотрела прямо ему в лицо.

— Может ли Бог запрещать любовь двух человек? — спросила она, и глаза ее ярко сверкнули, как драгоценные камни.

Леберехт молча обхватил Марту обеими руками, и она добавила:

— Впрочем, у любви собственные законы. Я не могу сказать, что не люблю тебя, если на самом деле я тебя люблю. Ты можешь отречься от отца, матери и от своего лучшего друга, но невозможно отречься от любви. Значит, ты отрекаешься?

— О нет! — смеясь, воскликнул Леберехт. Ему приходилось следить за собой, чтобы от содроганий его тела Марта не упала с него.

— Если любовь — это счастье и удовлетворение, то сегодня, в день Богоявления, я встретил любовь.

Они посмеялись над своими патетическими словами, а потом просто лежали и молчали, каждый — с ощущением счастья от близости другого, пока громкий шорох в доме не вспугнул их.

— Если хозяин застигнет нас, он убьет обоих! — прошептал Леберехт.

— Не бойся! Уже пятнадцать лет прошло с тех пор, как Генрих в последний раз входил в эту комнату. С чего бы ему делать это именно сегодня?

Леберехт кивнул, хотя не сразу понял, что хотела сказать Марта. Но потом он начал считать и обнаружил, что Марте — при условии, что Кристоф находится в том же возрасте, что и он, — должно быть тридцать четыре года.

"Слава Господу, — подумал Леберехт, — она уже зрелая женщина, но тело у нее, как у молодой, и я люблю ее, я желаю ее, и я не променял бы ее на вечную жизнь в раю". Да, ему самому еще не было и восемнадцати, но что значило это различие, когда они лежали в объятиях друг друга?

— Думаешь о моем возрасте?

Леберехт ужаснулся. Марта, похоже, прочитала его самые сокровенные мысли.

— Не знаю, о чем ты говоришь, — поспешно ответил он. — Я думаю, что это вообще не играет роли. Ты ведь тоже могла бы назвать меня молокососом, который недостоин твоей любви. Кроме того, ты умеешь так ублажить молодого человека, что ему отказывают и слух, и зрение и он желал бы, чтобы женщина в его постели была бы на пару лет старше и поспокойнее.

— Значит, я оказалась слишком буйной для тебя?

— Ах, Марта. Я хотел бы, чтобы между нами так было всегда.

Он еще говорил, когда Марта затушила пальцами маленькую масляную лампу, лившую теплый свет с табурета, стоявшего рядом с кроватью.

— Тихо!

Теперь и Леберехт услышал шаги на лестничной площадке. Сквозь окна проникал лунный свет, и поэтому он смог без приключений на цыпочках прокрасться к двери и прислушаться. Он не осмеливался дышать, поскольку с другой стороны двери явственно слышалось дыхание неизвестного. Бесконечно тянулись минуты, но ничего не происходило. Затем шаги удалились по лестнице на верхний этаж.

Когда после ночи любви Леберехт ранним утром проскользнул в свою комнатку, уже ворковали голуби и щебетали на кровлях воробьи. Ночь с Мартой, его приемной матерью, разожгла в нем огонь. Его поступь была легкой, как будто он шел по облакам, а душа радостно пела. Мысль о том, что он обладает такой женщиной, как Марта, вызывала у Леберехта головокружение, и походка его напоминала пошатывание блаженствующего фавна. Прошлое казалось далеким, ужасные переживания словно стерлись из памяти. Леберехт никогда бы не поверил, что ужасные сцены инквизиции, которые ежедневно, как наяву, вставали у него перед глазами, и мрачные мысли, связанные с поисками Софи, которые мучили его подобно нестерпимой боли, могли так быстро забыться.

Несмотря на избыток чувств, Леберехт все же заметил, что зловещий посетитель, навестивший его каморку прошлой ночью, перерыл все вещи. Но поскольку ничего из его скудных пожитков не пропало и даже монеты в сундуке остались лежать нетронутыми, Леберехт больше не придавал значения этому происшествию и обратился к более приятным мыслям.

Глава III Книги и смерть

Есть люди, которые не в состоянии дать отчет за десятилетия своей жизни, поскольку они не знают об этом времени ничего иного, кроме того, что они ели, пили, исполняли свою работу и за кружкой обсуждали разные сплетни с соседями и людьми своего круга. К Леберехту Хаманну, каменотесу из собора, это не имело никакого отношения. Во-первых, он уже юношей узнал о жизни куда больше, чем доверяют ушам исповедника в Страстную Седмицу, а во-вторых, он шел по жизни с широко открытыми глазами. Что касается важных событий и мыслей, то Леберехт поверял их сшитому им самим дневнику из обтрепанной пожелтевшей бумаги, которую получил в подарок от печатника с того берега реки.

Если раньше Леберехт фиксировал лишь происшествия, которые казались ему ценными как воспоминание, то с той ночи, когда он лежал в объятиях Марты, он записывал и свои мысли, планы и мечты, а подчас строил воздушные замки на окутанной голубой дымкой горе будущего.

Много времени должно было пройти прежде, чем он, освещенный солнцем счастья, набрался мужества и навестил место работы своего отца в Михельсберге. Могила Адама Фридриха Хаманна была занята другим; ни крест, ни доска не напоминали о его земном существовании.

Леберехт прикрыл глаза от солнца, когда вышел из тени высокой башни, которая, устремляясь к небу, высилась над церковным двором и садом аббатства, куда обычным христианам было запрещено заходить. В то же мгновение юноша, как некогда Савл, услышал свое имя с небес. Приставив к глазам ладонь и взглянув в высоту, он узнал — правда, со второго взгляда — Лютгера, черного человека из "Кружки", который перегнулся через каменную балюстраду и приветливо кивал ему. Леберехт, обрадованный, кивнул в ответ, и монах сделал ему знак подойти к железным воротам, откуда узкие крутые ступени вели на верхнюю террасу, к монастырскому саду.

Это был первый жаркий день, подаренный летом земле сразу после праздника Обретения Креста. Каменные стены, в щелях которых то и дело мелькали ящерки, блестели на солнце. Вокруг царила мертвая тишина. Когда Лютгер открыл ворота изнутри, тишь церковного двора разорвал похожий на вопль придавленной кошки визжащий звук: очевидно, петли давным-давно никто не смазывал.

— Я и правда не знал, кто вы, — сказал Леберехт, глядя на Лютгера, облаченного в черное монашеское одеяние. — Вы были наставником моего отца, и я много наслышан о ваших знаниях.

Монах лукаво улыбнулся.

— Слава Господу, что ты меня не узнал, — ответил он. — Кроме Карвакки, никто в "Кружке" не знает, кто я такой на самом деле, и я надеюсь, что ты сохранишь тайну при себе.

— Обещаю всеми святыми!

Лютгер двинулся по крутой каменной лестнице в сторону площадки, по правую руку от которой была дверь в опорной стене, в то время как подъем по левую руку вел дальше, вверх, к саду аббатства.

Травы и всевозможные цветы распространяли пьянящий аромат, как ладан во время курения благовоний у алтаря. В центре квадратного сооружения журчал фонтан, а вокруг него звездообразно располагались грядки с растениями, которых Леберехт не видел никогда в жизни. Лютгер, заметивший изумление на лице юноши, указал рукой на цветущий рай и на смеси латыни и немецкого произнес:

— Anima christiana hortus est — твоя душа должна быть таким же нежным садом, украшенным христианскими добродетелями и дивными цветами, садом, в котором Жених Небесный pascitur inter lilia.[406]— Понимаешь, что я говорю?

— Ну конечно, — отозвался Леберехт. — Мой отец Адам передал мне почти все, что узнал от вас в плане учения. Еще прежде, чем я пошел в обучение к мастеру Карвакки, отец учил меня Consecutio temporum.[407] Со своего скудного жалованья он покупал книги, которые и по сей день составляют мое величайшее богатство.

Тут черный монах обнял его и воскликнул, полный воодушевления:

— Ты и впрямь сын Лысого Адама! Ты говоришь так же, как он, и я бы желал, чтобы ты и думал, как он!

Леберехт кивнул, словно хотел сказать: да, совершенно точно. Но он не дошел до этого, поскольку Лютгер продолжал свою речь:

— Если бы я мог желать, чтобы ты усвоил взгляды отца, то, в первую очередь, вот эти: ты можешь любить Бога, но ненавидеть Церковь, ведь наша Святая Матерь Церковь ныне так же далека от святости, как Рим от рая. Она сжигает людей во имя Господа, не говоря уже о книгах. Папы живут подобно свиньям, они правят, как восточные деспоты, и слушают не внушения Всевышнего, а повинуются лишь своим низменным побуждениям. Спасение своей души они видят в накоплении золота и денег; похоть и страсти — вот их единственное искупление.

Леберехт, сделав удивленное лицо, спросил:

— И это говорит монах?!

Лютгер внимательно посмотрел на своего гостя, словно не был уверен в том, можно ли ему доверить эти мысли, но открытый взгляд Леберехта устранил его сомнения, и он заявил:

— Это говорит монах, для которого учение о спасении души ближе, чем учение Церкви!

В этих словах Леберехт вновь узнал голос своего отца, и ему вдруг пришла в голову мысль: а не попросить ли брата Лютгера позаниматься с ним, как он занимался с его отцом? Как только старый Шлюссель выплатит ему наследство, он будет иметь достаточно денег, чтобы нанять себе учителя. Но прежде, чем юноша успел собраться с духом, чтобы сказать об этом монаху, тот прервал его мысли.

— Только взгляни на эти цветы! Каждый из них — восхваление Творца. Каждый из них своим ароматом и игрой оттенков возносит большую благодарность Богу, чем весь соборный капитул. Назови лишь три из них с восхищением по имени, и твое отпущение грехов на небесах будет больше, чем у тех, кто покупает его за деньги у дверей Божьего дома.

— Должен признаться, — пристыженно заметил Леберехт, — что я знаю лишь самую малость названий цветов вашего сада и, возможно, мне и дальше придется покупать свое отпущение грехов у церковных врат, если я хочу попасть в Царство Небесное.

Тут монах рассмеялся и, схватив Леберехта за руку, потащил его по узким дорожкам между клумбами.

— Это скальная гвоздика, она воплощает стойкую, как скала,) веру, — объяснял он пестрый мир у их ног, — а это незабудка, беззаботный цветочек, олицетворяющий надежду. О милосердии молят алые розы, в то время как ирисы вызывают представление о страхе Божьем. Цветок долин указывает на пренебрежение миром, бессмертник и анемон, напротив, символизируют две значительные добродетели: постоянство и верность. Мускусный цвет указывает на перемену, лобелия — на умеренность, гиацинты являются выражением человеческой радости, лилии белого цвета говорят о чистоте, фиалки — о покорности. Живокость (шпорник) — о постоянстве в добре. Нарциссы показывают свою стыдливость. Цветы "день-и-ночь" призывают к дневной и ночной молитве, а "королевская корона" с длинными корнями призывает к настойчивости в молитвах. Видишь, не требуется ни курений, ни золотых облачений, чтобы славить Творца.

Объяснения Лютгера заставили Леберехта задуматься. Он чувствовал, что здесь, за монастырскими стенами, открывался новый мир. Чтобы добраться до задней части сада, им пришлось; пройти несколько сводов шпалер, с которых тянули свои тонкие ручки вьющиеся растения.

Когда они дошли до последнего свода, лежавшего в тени аббатства, Лютгер наконец остановился. Леберехт сморщил нос. Тот многоголосый аромат, который кружил им головы в передней части сада, здесь с каждым шагом уступал место невообразимому зловонию. За аркой был разбит еще один сад, по размерам не меньше переднего, но запах, который он распространял, был отвратительным. Чертополох, терновник и угрожающего вида растения чередовались здесь с растениями и цветами изысканной красоты.

Леберехт вопрошающе посмотрел на монаха, и Лютгер с серьезностью проповедника поднял палец и сказал:

— Это сад зла, ибо там, где есть свет, есть и тени, где растут лилии, произрастает и чертополох. Сорняки пускают свои корни в ухоженную почву. Видишь, здесь одуванчики недобросовестности, крапива нечистой любви, чертополох греха, терновник тягот. Возьми одуванчик, что меняет свой плащ подобно черту, или первоцвет, называемый еще "ключами от рая", который при божественном имени таит ядовитый корень. Как и само зло, так и цветы зла выступают в разном одеянии. Чертополох и терновник не сделают блага по своему скверному образу мыслей. Красавка и безвременник, которые убивают маленьких детей, а взрослых парализуют, выходят навстречу людям с чарующими темными глазами женщины или в нежном голубом наряде девушки. Так же и со злом. Не всегда зло выглядит отталкивающе, часто оно скрывается под видом красоты и добра, и ничто не защищает черта лучше, чем черная сутана.

Эти слова произвели на Леберехта глубокое впечатление. Когда они искали дорогу обратно, на солнце, юноша, полный изумления, заметил:

— Ваши объяснения, брат Лютгер, способны представить цветочный луг в другом свете. Расскажите мне больше о растениях и их свойствах!

Черный монах усмехнулся и сунул руки в рукава своей сутаны. Достигнув места, где свет и тени встречались на клумбах, Лютгер остановился и смиренно произнес:

— И от меня многое сокрыто из того, что касается жизни растений. Я не изучал природу и рассматриваю это как ошибку. Но, тем не менее, я достиг понимания, что учение о природе по значению превосходит геометрию. Природа — творение Господа, геометрия — труд человека, причем нередко сбивающий нас с толку. Когда Бог творил человека по своему образу, он, к счастью, отложил геометрию в сторону…

— Благодарение Богу, — ухмыльнулся Леберехт. — Как подумаю о статуях в соборе… — Он вдруг запнулся и спросил: — Или я не должен был этого говорить?

— Я преклоняюсь перед скульптором, который создал их; ведь они — отражение Божье. Одни только дураки и больные духом люди требуют их разрушения. — И в то время как взгляд юноши скользил по сверкающему морю цветов, Лютгер поучительно произнес: — Ты должен быть слепым, чтобы любить; но зрячим, чтобы верить.

Когда они достигли того места в саду, где крутая лестница от кладбища вела вниз, и Леберехт уже собирался раскланяться, снизу к ним поднялся другой монах. Это был брат Андреас, маленький, но весьма тучный, заведовавший скрипторием и библиотекой. Что его выделяло среди всех других монахов, так это то, что он каждый раз выбирался на эту должность и считался умнейшим во всем монастыре. Откуда у него такая значительная тучность, было для всех такой же загадкой, как и число "666" в "Откровении" Иоанна. Ведь Андреас ел не больше, чем все остальные монахи, что можно было легко заметить во время безмолвных трапез в рефектории; он отказался даже от темного пива, которое помогало братьям выдерживать сорокадневный пост, и пил в это время воду.

Об этой примечательной особенности Леберехт узнал чуть позже, но каждому чужаку сразу бросалось в глаза нечто другое: Андреас, как только кто-нибудь произносил слово, подходил к говорящему и следил за движением его губ.

— Брат Андреас глухонемой, — объяснил Лютгер своему гостю — поэтому он все время делает такое серьезное лицо. Лишь самые старшие из нас могут припомнить, что он когда-то смеялся. Но это было до того, как Бог уготовил ему это тяжелое испытание. Однажды утром его нашли в библиотеке без сознания. С тех пор он лишен двух из своих чувств.

— Как бы мне хотелось бросить взгляд на библиотеку, — сказал Леберехт, и его глаза загорелись. — Или чужим запрещено переступать порог этого помещения?

— Нет, — ответил Лютгер. — Твой отец проводил там дни и ночи, и никто не возражал. Книги писались не для монахов, но для всех людей, насколько они их понимают. Однако же с этим вопросом тебе лучше обратиться к брату Андреасу.

Помедлив, Леберехт подошел к серьезному монаху, который был почти на две головы ниже его, и повторил свой вопрос. Брат Андреас прочитал вопрос по его губам, кивнул в знак согласия, повернулся и пошел вперед. Леберехт и Лютгер последовали за ним.

Между девятым[408] часом и вечерней службой аббатство превращалось в самое уединенное место на свете, приют тишины и святости; во всяком случае, так казалось постороннему, который приходил сюда в первый раз. И даже скептику вроде Леберехта вспоминалось в этот момент изречение Господа нашего: "Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные!"

Брат Андреас миновал вход, от которого по левую руку находились кельи монахов, а по правую — рефекторий для совместной трапезы и дормиторий — зал с пятью дюжинами деревянных, наполненных соломой ящиков, которые служили монахам кроватями.

За выходом из сада был устроен зеленый внутренний двор, где не было ни единого цветка, и Леберехт догадался, что здесь скрыт особый умысел. Цветы способны были отвлечь набожных братьев от погружения в себя, которое им предписывалось между утренней молитвой и повечерием; для прогулок в отведенные для этого часы были предусмотрены цветочные сады.

Задняя часть здания, где размещались библиотека, скрипторий, архив и ризница, по всей длине опиралась на внешнюю стену церкви, башни которой устремлялись высоко в небо. Когда брат Андреас открыл ворота во внутренний двор, на посетителей пахнуло тем своеобразным запахом ладана, воска и покрытых плесенью книжных переплетов, который свойственен всем монастырям и аббатствам и обостряет органы чувств до необычайного уровня.

По лестнице с высоким крестообразным ребристым сводом они наконец достигли верхнего этажа. Как только брат Андреас нажал на кованую ручку, находившуюся на высоте головы, высокая дверь открылась и перед ними предстал сад фей, полный тайн.

Еще никогда в жизни Леберехт не видел так много книг. Их, вероятно, было здесь сотни тысяч; выставленные на массивных. черных полках из дерева, которые устремлялись с пола до потолка и вверху перетекали в стрельчатые арки, они в своей очередности друг за другом создавали впечатление церковного нефа. К верхним этажам, где располагались, главным образом, печатные труды малого формата, добраться можно было только по узким деревянным лесенкам, которые, казалось, свисали с потолка, как нити паутины, через каждые двадцать шагов. Нижние полки были заняты фолиантами в блестящих переплетах; их обложки порой достигали толщины ладони и имели такой вес, что требовалось двое монахов, чтобы поставить их на пюпитр. Таких пюпитров была добрая дюжина, и располагались они друг за другом, как кормушки, в середине помещения.

За последним пюпитром, освещенным солнечными лучами, проникающими через два узких стрельчатых окна, сидел старый монах с белой бородой. Полностью погрузившись в чтение крупноформатной книги, он не обратил на вошедших ни малейшего внимания. Леберехт заметил, что старик пользовался камнем для чтения, новомодным прибором, о котором он уже слышал, но в действии которого все же сомневался, как и в чудесах святого Игнатия Лойолы. О последнем говорили, будто в присутствии Бога он мог парить над землей на высоте в пять ладоней.

Лютгер, заметив удивление в глазах Леберехта, подошел к брату Андреасу и объяснил ему, что молодой посетитель есть не кто иной, как сын Лысого Адама, который был в особенной степени связан с аббатством и, прежде всего, с библиотекой. Тут лик маленького монаха просветлел, из складок на груди своей сутаны он вынул осколок доски, нацарапал на ней грифелем пару слов и протянул ее Леберехту. Тот прочитал: "Requiescat in pace!".[409] Лютгер тоже проявил интерес к грифельной доске и объяснил:

— Брат Андреас со времени своей глухоты пользуется только латынью. Он понимает немецкий язык, но все, что хочет сказать, говорит на церковной латыни. Одному Богу известно, что в нем происходит. — При этих словах Лютгер немного повернулся, чтобы брат Андреас не мог видеть его губ.

— Вы упоминали о тех книгах, которые посвящены миру цветов и трав, — сказал Леберехт. — Прошу вас, покажите их мне!

Лютгер приблизился к третьей полке и взмахом руки указал вверх.

— Ты молод, и все-таки жизни твоей не хватит, чтобы прочитать все книги библиотеки.

Леберехт подошел к стене из кож и пергамента, которая высилась перед ним подобно башне, вынул одну из книг и поставил ее на пюпитр. Заголовок гласил: "Сады Здоровья, по-латыни Hortus sanitatis. Отсюда истинные мастера извлекли то, что полезно человеку для его здоровья. С высочайшим прилежанием все прочтено, скорректировано и исправлено печатником Германом Гюльферихом из Франкфурта".

— Один из наших новых трудов, — заметил Лютгер.

Другая книга привлекала внимание своими разноцветными иллюстрациями, раскрашенными от руки с натуры и в своей естественности едва отличимыми от цветов в саду. Она носила название "De historia stirpium commentarii insignes",[410] а ее автором был Леонхард Фукс, личный врач маркграфа Ансбаха, позже профессор в Тюбингене и ученый, возведенный императором Карлом во дворянство. Говорили, будто он настолько превосходно описывает лечебное действие растений, что ни один врач или аптекарь не мог обойтись без этого труда.

Лютгер, подавив усмешку, сказал:

— Вообще-то, эта книга должна стоять не здесь. На ней нет разрешения к печати святой инквизиции, ведь автор — приверженец Реформации. — И, подмигнув, добавил: — Христианскую ботанику, то есть ту, учение которой находится в согласии со Святой Матерью Церковью, ты найдешь в этом труде! — При этом он передал Леберехту книгу, титульный лист которой украшал расколотый орех, а узор из разных трав обрамлял заглавие: "Herbarum imagines vitae" ("Трав телесное изображение"), — Эта книга имеет разрешение к печати императора и Церкви. Так что ее можешь читать, не испытывая никаких сомнений.

Пока они разговаривали, брат Андреас вдруг исчез. Казалось, он растворился в воздухе. Леберехт испугался, заметив отсутствие библиотекаря, но Лютгер успокоил его и объяснил, что брат Андреас живет своей собственной жизнью, которая едва связана с монастырским окружением, так что трудно оценивать его поведение. Вероятно, он отправился в находящийся напротив скрипторий.

Леберехт никак не мог наглядеться на драгоценные книги о растениях и цветах. Он нашел книги об алхимии чудотворных трав, а также труды о сокровенной жизни растений, об их символике в Ветхом и Новом Завете и понял, почему его отец Адам ночами просиживал здесь.

— Мой отец рассказывал, что на этих полках хранятся многие запрещенные книги. Меня всегда интересовало, какие; есть основания, чтобы запрещать книги. Неужели они порочат Бога?

— Еще хуже, — ответил Лютгер, — они порочат Папу и Церковь. Бесконечный церковный собор в Триенте должен подготовить список книг, которые нельзя читать верующим христианам; более того, предполагается наложить запрет на печатание и обладание этими книгами, иначе это будет караться отлучением от Церкви.

— И много таких книг? — с любопытством спросил Леберехт.

— Как минимум столько, сколько угодно курии.

— Это значит, что из этой библиотеки исчезла бы половина всех книг?

— По воле Папы, да. — Монах многозначительно усмехнулся. Затем сказал: — Я доверяю тебе и потому хочу поделиться с тобой одной тайной.

Изумленный Леберехт наблюдал, как Лютгер подошел к одной из полок, сдвинул в сторону скрытый затвор — и книжная стена во всю свою высоту стала поворачиваться вокруг оси, пока с громким скрипом не вошла в паз. Леберехт сам не знал, чего он ожидал от этого зрелища, но, честно говоря, был разочарован, когда перед ним оказалась та же стена книг, как и до этого.

Брат Лютгер покачал головой и сухо произнес:

— Это не те же самые книги.

Тут Леберехт догадался, что запас книг в монастыре, очевидно, вдвое больше, чем кажется, и что за каждой отдельной стенкой из книг, одобренных Церковью, устроена задняя стенка с таким же числом книг, которые приходилось скрывать от цензуры.

— Мы — не единственное аббатство, которое располагает тайным арсеналом, — объяснил Лютгер. — Во многих монастырях имеются тайные комнаты с книгами, которые не выдержали цензуры и которые по воле Церкви были бы сожжены. Возможно, настанет время, когда люди будут благодарить нас за наше неповиновение.

Леберехт взял одну из книг и прочитал:

— "О Вавилонском пленении Церкви от Мартина Лютера Виттенбергского, одобрено и разрешено к печати курфюрстом Саксонии". — Он поставил ее обратно на место и взял другую. — Джероламо Фракасторо, "Syphilis sive de morbo gallico".[411] А как обстоят дела с этой книгой? — осведомился юноша.

— Фракасторо — врач из Вероны, который в стиле Вергилия занимается галльской болезнью, завезенной якобы Кристофом Колумбусом из Нового Света. В своей книге он описывает симптомы и лечение этой опасной заразы.

— А что в этом предосудительного? Почему эта книга должна быть сожжена?

— Гнев инквизиции направлен не столько на книгу, сколько на автора. Фракасторо в других своих трудах доказывал, что большую часть чудес можно объяснить естественным образом. Кроме того, он бился об заклад против утверждения, что все окаменелости, которые находят на земле, являются реликтами Всемирного потопа, иными словами, против того, что Всемирный потоп достиг высоких гор Германии и Франции.

— Вздор! Куда же должны были деться все эти массы воды?

— Конечно. Но и по сей день таково учение Святой Матери Церкви. Тот, кто противоречит ей, подвергается опасности закончить жизнь на костре.

— И Фракасторо?

— Смерть опередила инквизитора.

— А что, — спросил Леберехт, указывая на книгу малого формата, стоящую среди больших фолиантов, — скрывается в этом сочинении?

Лютгер достал книгу, раскрыл и положил на пюпитр перед Леберехтом.

— Самые маленькие книги обладают, как правило, самым взрывоопасным содержанием, — заявил он.

— Вы шутите, брат Лютгер!

— Я далек от этого. Напечатать большую книгу — затея дорогостоящая, и едва ли возможно осуществить ее тайно, не говоря уже о хранении. Маленькая книжка, начиненная порохом, может, напротив, быть напечатана и сохранена без шумихи. Поэтому вольнодумец никогда не хватается за большие фолианты.

— Неужели в данном случае речь идет о книге с порохом? — Леберехт прочитал название: — "Christianae religionis Inatitutio von Johann Calvin A.D. 1536" ("Наставление в христианской вере"). И что же зазорного в этом трактате? — спросил он. — Кто такой этот Кальвин?

— Умный человек, по профессии — крючкотвор. Он изучал труды Лютера и теперь поставил себе задачу пропагандировать свой собственный протестантизм. Во Франции и Швейцарии люди толпами бегают за ним.

— Но что правовед понимает в теологии?

— Свое теологическое образование он получил самостоятельными занятиями. Можно как угодно относиться к его учению, но, конечно же, он один из лучших знатоков Священного Писания.

Леберехт разглядывал маленькую книжку. Дух, ополчившийся против религии и Церкви, который царил во всех этих книгах, лишь подтверждал его критическую позицию, и ему на ум пришли слова Карвакки, который считал, что он, Леберехт, должен вырваться в мир, где есть другие люди и другие учения. И, листая еретическую книжонку, он задал Лютгеру вопрос:

— Вы верите, что этот Кальвин сам выучился теологии?

— Так говорят.

Леберехт долго молчал, затем сделал над собой усилие и сказал:

— Брат Лютгер, столько книг стоят здесь без пользы, ожидая того, чтобы передать дальше свое учение. Знаю, у меня нет школьного образования, какое дают иезуиты, но мой отец обучил меня чтению и письму, геометрии и латыни. Я читаю "Галльскую войну" и "Речи" Цицерона быстрее, чем сын старого Шлюсселя, который посещал лекции. Прошу вас, позвольте мне здесь, в библиотеке вашего аббатства, изучать древних философов, Аристотеля и Платона, геометрию и астрономию. А если бы вы иногда еще могли помочь мне, отвечая на мои вопросы, то я заплатил бы вам по-царски.

— Мой юный друг, — ответил Лютгер, пытаясь охладить воодушевление Леберехта, — наука — не вопрос денег, а здесь — не школа, а библиотека монастыря, которая служит обучению и укреплению духа монахов этого аббатства!

— Простите, — бросил Леберехт, — я готов вступить в ваш орден, если таково условие, чтобы заниматься здесь. — Едва он это проговорил, как ужаснулся собственным словам.

Лютгер строго взглянул на Леберехта. Когда монах увидел блеск в глазах юноши и жар на его щеках, у него не осталось сомнений, что тот говорит всерьез. Но именно поэтому ответ монаха оказался иным, чем ожидал Леберехт.

— Сын мой, — промолвил Лютгер без малейшего клерикального пафоса, — ты обучился профессии каменотеса, и мастер твой не устает хвалить твое умение. Ты — вольнодумец, ты научен свободно мыслить; не только этот, но и любой другой монастырь был бы наименее приемлемым местом для того, чтобы отвечать потребностям твоей жизни. Довольно того, что один из нас ежедневно мучим сомнениями и, бросая взгляд на свободу, раскаивается в своем шаге. По духу я ближе к тебе, когда ты хвалишь божественную красоту соборных фигур, чем к моему аббату, который считает тело человеческое сосудом гниения, прахом и навозной кучей. Забудь эти мысли! Ты не будешь здесь счастлив.

— Но мой отец Адам, — попытался возразить Леберехт, — он ведь получил свое знание здесь. Почему же вы не хотите позволить и мне сделать это?

Лютгер поставил книгу Кальвина на место и толкнул книжную стену так, что она, описав полукруг, вновь повернулась вокруг своей оси и с громким скрипом вошла в паз. На это завораживающее действо Лютгер не обратил ни малейшего внимания: он привык к нему, как к ежедневно повторяющимся часам службы, которые протекали не менее монотонно.

— Твое влечение к наукам, — сказал монах, — действительно неукротимо. Мне кажется, было бы неправильным не пойти ему навстречу. Поэтому я буду просить брата Андреаса выполнить твое желание. Это желание необычное, но я не могу себе представить, чтобы он отклонил его. Что же касается меня, то я охотно буду заниматься с тобой раз в неделю по всем направлениям учебы. Впрочем, это должно происходить по вечерам, когда день монахов идет к концу. В остальное время ты будешь оставлен наедине с книгами и можешь посвятить себя учению.


Так исполнилась мечта Леберехта, мечта о том, чтобы получить, как и его отец, знания, которые остаются сокрытыми даже для ученика иезуитов. Спустя четыре года Леберехт завершил свое ученичество и получил от Карвакки свидетельство о присвоении ему звания подмастерья, которое подтверждало его высокое умение и лучшие перспективы как каменотеса. Отныне Леберехт состоял на жалованье в цехе каменотесов, но, как минимум, столько же времени любознательный молодой человек проводил в библиотеке монастыря. Все ночи проходили таким манером, и это усердие снискало у монахов великое восхищение.

Связь с его приемной матерью Мартой, несмотря на то что Леберехт сначала опасался охлаждения к нему со стороны возлюбленной, оказалась продолжительной; более того, та страсть, с которой они сошлись в первый раз, даже усилилась. Его сердце билось в унисон с ее сердцем, и их тела постоянно дарили друг другу новую радость.

Поскольку Якоб Генрих Шлюссель, хозяин трактира, после стычки с девкой Людовикой проводил дома редкие ночи, а сын Кристоф насовсем переселился к иезуитам, их любви ничто не препятствовало и никто (так им казалось, во всяком случае) не замечал их запретных деяний. После выплаты ему нежданного наследства Леберехт располагал значительным состоянием, из которого, впрочем, не взял ни единого гульдена; как подмастерье соборного цеха каменотесов, он имел неплохой заработок.

И счастье было бы почти полным, кабы между Днем поминовения усопших[412] и Днем святого Леонарда[413] черт не привел в город отбившуюся от своих стаю флагеллантов, как теперь называли себя бичующиеся. Две дюжины закутанных фигур с остроконечными колпаками на головах, прикованные друг к другу, как опасные преступники, медленно вошли в город. Впереди выступали два литаврщика в черных платках, в которых были сделаны прорези для глаз. Глухие удары литавр раздавались над ярмарочной площадью, рядом с которой, в одном из переулков, они разбили свой лагерь, и туда сразу же потянулось изрядное количество зевак, желавших отвлечься от монотонности будней.

Официально братство бичующихся было запрещено Констанцским собором, и в протестантских районах страны их давно уже не было. Но в городе, об особой набожности которого шла молва, флагелланты еще отваживались появляться средь бела дня, тем более что они выступали не как благочестивое братство, но скорее как фигляры, имеющие твердое намерение обратить на себя внимание горожан назидательным образом. Бичующиеся не имели определенного места жительства, перебивались милостыней, или добровольными пожертвованиями из карманов богачей, мучимых нечистой совестью, или подачками кающихся грешников, которые таким образом стремились купить себе спасение Небес.

Флагелланты — их еще называли "орущими кающимися" из-за пронзительных воплей, издаваемых ими в назидание публике, — проводили ночи под двумя дряхлыми телегами, с которыми они без упряжных животных передвигались по стране в сопровождении неисчислимой своры собак. Они тащили эти телеги по голым мостовым, погрузив на них, помимо реквизита для своих представлений, четырех женщин и семерых детей. Все они были в таком плачевном состоянии, что у тех, кто встречался им на пути, невольно щемило сердце.

На рассвете следующего дня дети, одетые лишь в набедренные повязки, высыпали на площадь. Они размахивали плетями и с пронзительными воплями бичевали свои худенькие обнаженные спины, а затем тянули ладошки за съестным. У двух девочек с вьющимися темными волосами тела были настолько окровавлены, что их вид, вызывая всеобщее сострадание, заставлял жителей города заваливать малышек хлебом и фруктами.

Под звон колокола к соборной площади потянулись мужчины и дети, вооруженные кнутами, бичами, палицами "моргенштерн" и прочими отвратительными орудиями истязаний, в то время как женщины, прихватив кожаные плетки, двинулись к приходской церкви, храму Богоматери.

Предводитель мужской группы, члены которой, как и днем раньше, были облачены в длинные балахоны и остроконечные колпаки, обратился к горожанам с призывом последовать примеру бичующихся и объявил бичевание Христа, доступное глазам каждого, кто способен вынести это зрелище. Народу собралось на полмили — до самого Верхнего моста. Ремесленники отложили свои инструменты, женщины покинули свои дома, а дети резво пританцовывали, следуя за мрачной вереницей. Когда шествие достигло соборной площади, оно составляло, пожалуй, около тысячи человек, которые столпились вокруг маленькой труппы и с нетерпением ожидали кровавого зрелища.

Наконец удары колокола стихли и вперед выступил долговязый худой человек, одетый как монах, но не в сутану какого-либо определенного ордена, и сообщил, что прочтет письмо Христа, которое принес ангел с неба и оставил в Иерусалиме. Подлинность письма, как он заявил, подтверждена Папой Климентом и проверена священной инквизицией в Риме.

По рядам пронесся благоговейный ропот. Многие перекрестились. Две женщины упали на колени, молитвенно сложив ладони.

Тощий человек извлек из своего балахона сложенный пергамент и раскрыл его театральным движением, как зазывала, который нахваливает чудодейственную травку. В кругу зрителей повисла мертвая тишина. Литаврщики сопровождали процесс разворачивания пергамента глухой барабанной дробью, пока тощий мужчина в балахоне не начал высоким певучим голосом читать письмо.

Из его чтения нараспев никто не понимал ни слова, поскольку пергамент был написан на своего рода латыни или на том, что могло сойти за латынь для тех, кто был в латыни не сведущ. И все же это исполнение вызвало большое волнение и обмороки среди женщин, стоявших в первых рядах и имевших перед глазами "собственноручное письмо Иисуса Христа". Несколько мужчин возбужденно закричали, чтобы флагеллант перевел им Божье слово на их язык.

И тогда тощий начал, изменив голос:

— О вы, достойные жалости люди! Как случилось, что большинство из вас живет столь беззаботно и глупо для души и так мало хлопочет о спасении? Почему годы ваши проходят во всевозможных грехах, холодно и лениво? Как случилось, что вы исповедуетесь в своих грехах, но мало меняетесь к лучшему? Как случилось, что христианские добродетели и святость посеяны Редко и жидко, грехи же распространяются по всему миру? Неужто не верите вы, достойные сожаления, что после этой временной жизни вас ожидает будущая вечная жизнь? Или у вас нет желания и стремления к небесному блаженству? О человек, если ты будешь помнить об этом, вряд ли ты станешь грешить в вечности. Тогда не будешь ты глупым и безрассудным, или отчаявшимся, или даже вовсе не верующим в Вечное. Эти мысли побуждали многих мучеников выносить с терпением, желанием и радостью самые ужасные муки, какие только могла измыслить тирания. Эти мысли вложили в руку святого Иеронима острые кремни, чтобы он терзал свою голую грудь, заключили святого Гильельмо на всю жизнь в железный панцирь и поместили святого Симеона на высокий столп, где он пребывал в жару и холод, в дождь и снег, днем и ночью. Мысль о вечности убеждала святых слуг Господних в том, что лучше потерять все свое добро и тысячу жизней, чем совершить грех. Услышьте же слова мои и следуйте им. In aeternum.[414] Аминь.

— Аминь, — повторили зрители в один голос.

Леберехт наблюдал за скоплением народа со своих лесов над восточными хорами собора. Со времени процесса инквизиции людские сборища были ему не по душе, особенно на этой площади. И все же, когда флагелланты раздели одного из своих рядов, а затем привязали его к трехногой деревянной раме, которую привезли с собой, юноша отложил молот и резец и спустился с лесов, чтобы следить за происходящим в непосредственной близости.

Леберехт увидел, что связанный человек, находившийся в центре круга, представлял достойное сожаления зрелище, поскольку его истощенное тело было сплошь покрыто ранами. Юноша без стеснения протиснулся в первые ряды, в которых, стояли преимущественно женщины, и, приглядевшись, заметил, что раны этого человека были заскорузлыми от грязи и гноя. Когда два флагелланта насадили на голову этого несчастного создания терновый венец и по его лбу и щекам сразу же потекли две струйки темной крови, зрительницы вмиг застонали, словно ощутили боль в собственном теле.

После этого вперед выступили пятеро размахивающих плетями мужчин. Они сняли верхнее платье и остались только в широких кожаных поясах вокруг живота и ремнях на плечах. Тела этих мужчин тоже были покрыты гноившимися, загрязненными рубцами и струпьями, от которых исходило зловоние. Одному из зевак стало плохо еще до того, как они приступили к жестокому лицедейству.

Вначале палачи угощали друг друга, вертикально занося плети, так что кожаные ремни с громкими щелчками обвивались вокруг их тел. Когда пролилось достаточно крови и зловоние сделалось невыносимым, все вдруг обратились к мужчине, изображавшему Христа, и бичевали его до тех пор, пока он издавал пронзительные вопли. Вдруг он безжизненно поник, и ни Леберехт, ни другие зрители не могли понять, был ли его обморок настоящим или притворным.

Лишь теперь бичующие оставили свою жертву. Один из них вылил на него ведро воды, отчего несчастный вновь открыл глаза. Освобожденный от своих уз, он стал в позу гладиатора и, скрестив руки, принимал рукоплескания зрителей, в то время как дети с глиняными кружками обходили ряды, собирали милостыню и в благодарность восклицали тонкими голосками: "Memento mori".[415]

Испытывая отвращение к лживости веры и жажде сенсаций у своих сограждан, Леберехт вернулся к себе. Зрелища, подобные этому, против которых в других местах выступала даже инквизиция, были ему отвратительны. Не религиозное назидание привлекало сюда массы, но жажда крови, и такое поведение горожан делало его больным.

Целый город в эти дни был охвачен религиозным угаром. Флагелланты повторяли свои представления с бичеванием в разных местах города, и, поскольку все больше становилось тех, кто присутствовал на мрачных действах, можно было предположить, что многие обыватели не могли досыта насмотреться на кровь и являлись сюда неоднократно.

Но о том, что происходило за закрытыми дверьми в церкви Богоматери, знали лишь те женщины, которые в этом участвовали, и это давало пищу для самых невероятных слухов. Все же (или именно поэтому) в последующие дни горожанки (их число достигало пятисот) вместе с женщинами флагеллантов трижды входили в охраняемую монахинями церковь, чтобы вновь выйти оттуда лишь спустя три часа, уже в сумерках. Многих приходилось поддерживать, на лицах иных имелись следы побоев, а от других можно было услышать, что они получили там повреждения в нижней части живота. Общим для всех было их молчание и намеки на то, что они торжественно поклялись Святой Девой ни с кем не говорить об этом. Ради спасения души они даже отказывали своим мужьям в течение месяца.

И Леберехта тоже ожидал подобный опыт с Мартой: ни горячие слова страсти, ни угрозы поискать счастья на стороне никак не повлияли на ее непреклонность. Гильдия речных рыбаков, горстка пышущих здоровьем парней, которые уже многократно заставляли говорить о своей железной сплоченности, решили прогнать из города флагеллантов и их жадное до денег потомство, дабы не стать посмешищем всей страны.

Но на следующий день судьба с безжалостной суровостью перечеркнула благонамеренный план. Во время очередного представления с бичеванием, проходившего на площади у Гавани, один из палачей вдруг упал и остался недвижимо лежать на мостовой. Остальные четверои подвергавшийся бичеванию "Спаситель", который сам освободился от своих пут, лишь с трудом смогли объяснить изумленной публике, что сцена эта не является частью зрелища, поскольку флагеллант действительно мертв.

Мертв? Эта новость распространилась подобно пожару по жнивью — сначала робко, потом с все возрастающей скоростью. С другого берега реки позвали хирурга, и, когда он прибыл, один из бичующихся опустился на колени рядом с мертвецом, прижал ладони к животу и сжался от боли. Испытывая отвращение к виду крови и грязных ран, хирург прикрыл рот платком, прежде чем приступать к осмотру мертвеца.

Едва он начал, как один из зевак робко и скорее вопросительно воскликнул:

— Чума?..

Какое-то мгновение казалось, что стоявшие вокруг люди застыли. Внезапно стало тихо, как в крипте собора. Горожане не сводили глаз с врача, который опасливо коснулся черных желваков на теле умершего.

— Черная смерть! Господи, помоги! — вскрикнула одна из женщин, хлопнув ладонями над головой, и зеваки, которые никак не могли насытиться ужасным спектаклем, вмиг рассеялись, стараясь оказаться подальше отсюда.

— Черная смерть! — звучало в извилистых переулках. — Закрывайте ворота! Забивайте окна! Черная смерть бродит вокруг!

Словно подгоняемые фуриями, люди спешили домой, налетая друг на друга, как одичавшие звери. От собора доносились глухие звуки большого колокола; погребальный звон монастырских колоколов лихорадочно и пронзительно вторил ему, и его эхо разлеталось над окружающими холмами. На улицах скулили собаки, которых не пускали в дома из страха, что животные могут принести болезнь.

— Черная смерть! Помоги, святой Рох!

Сто лет убийственная зараза щадила город. Даже в год большой кометы, когда огненный шлейф в небе предвещал конец света, а люди смердели, как околевающие животные, даже тогда страна осталась нетронутой болезнью благодаря усердным молитвам, постам и обетам святому Антонию-отшельнику, мученикам Себастьяну и Роху и всем сорока заступникам.

Теперь же люди проклинали чужаков-пришельцев, которые занесли черную чуму, и разжигали перед дверьми своих домов костры, надеясь, что едкий дым горящих веток бедренца, можжевельника и валерианы защитит от чумных испарений, как ладан от дыхания сатаны.

Как только сгустились сумерки, за рынком, где флагелланты разбили лагерь, собралась толпа мужчин. Вооруженные вилами, палками и цепами, они с громкими криками погнали флагеллантов вон из города, и у тех даже не было времени спасти] свои пожитки. Их телеги и одежды сожгли, а дом, в котором они справляли нужду, замуровали.

Когда наступила темнота, город, окутанный белым дымом, походил на большое облако, в котором, словно глаза многоголовой гидры, горели сотни костров. Распространились плач и стенания, поскольку мужчины запрещали женам, а родители — детям доступ в дома из страха, что они могут принести чуму.

Вдоль реки сквозь ночь мчались на запад две запряженные четверкой повозки, везя под вздымающимися тентами тяжелый груз. Под пологом первой укрывался его преосвященство, архиепископ, искавший спасения не в молитвах, а в бегстве в Вюрцбург. Во второй телеге, помимо съестных запасов на шесть месяцев, покоились горностаевая мантия, золотая дароносица и палец из реликвария Генриха II, который уже спас архиепископа Георга от беды после того, как астролог объявил, что тот, кто носит его при себе, избежит смерти столько, сколько пожелает.

Начало чумы застало Леберехта в бенедиктинском монастыре на горе Михельсберг, где он в библиотеке предавался изучению труда Цицерона об искусстве ясновидения. И как раз на том месте, где Цицерон приводит фрагмент из Критона, в котором Сократ сообщает о своем видении (ему явилась прекрасная женщина в белом одеянии и в цветистых выражениях поведала, что через три дня он умрет), в молчаливое царство знаний ворвался немой брат Андреас. Желая привлечь к себе внимание, монах изо всех сил хлопнул дверью, чего никогда прежде не делал.

Леберехт, подняв взгляд, увидел, что низкорослый монах дико размахивает руками, указывая ему на дверь и требуя, чтобы он удалился из библиотеки. Юноша не понимал, чем вызвано подобное поведение, и сделал ему знак, чтобы тот написал на своей грифельной доске, что случилось.

Волнение было написано на лице монаха, когда он извлек из сутаны доску и торопливо нацарапал на ней шесть букв: PESTIS.

Звон колоколов, белый дым внизу, в городе, — только теперь Леберехт осознал всю серьезность положения. Он вскочил, собираясь бежать к воротам монастыря, чтобы отправиться домой, но на лестнице столкнулся с братом Лютгером. Встревоженный монах казался бледнее обычного, а на его лице был написан неподдельный страх.

— Куда ты? — крикнул он Леберехту.

Тот попытался поскорее проскочить мимо монаха.

— Мне надо домой, — ответил он, не глядя на Лютгера.

— Слишком поздно, слишком поздно! Все ворота заколочены.

— Но мне нужно туда!

Брат Лютгер схватил Леберехта за руки. — Пойми же, наконец! Наш город поразила чума. Не только ворота аббатства, но и двери всех домов забиты. Даже если ты уйдешь отсюда, тебе нигде не найти пристанища. Никто никому добровольно не откроет дверь. Это запрещено под угрозой наказания.

Леберехт растерянно уставился на каменные ступени. Он не мог оставить Марту одну в этой ситуации. Он должен вернуться!

— Но не можете же вы, в то время как повсюду горят чумные костры, просто прятаться за стенами монастыря! — взволнованно воскликнул Леберехт. — И это христианская помощь ближнему, которую проповедовал наш Господь?

Брат Лютгер отпустил юношу и повел его по лестнице наверх.

— Это не вопрос христианской любви к ближнему, сын мой. Любой из нас, всякий, кто отважится выйти на улицу, будет схвачен братьями Креста и отправлен в карантинный дом за городом, куда свозятся больные, уже имеющие на теле Каинову печать черной смерти. А что это значит, пожалуй, объяснять не нужно. В такой больнице никто не живет больше трех дней.

Братья Креста? Леберехт еще никогда не слышал об этом обществе, и в ответ на свой вопрос узнал, что в Крестовое братство объединяются мужи, которые после некоего обета (например, если они перенесли смертельную болезнь, пережили чудесное спасение или получили долгожданного наследника) должны — в случае, если на город обрушится напасть, подобная чуме или проказе, — в благодарность принять на себя службу во время эпидемии: ходить за больными и сжигать умерших. В те времена, когда они не задействованы, это братство считается очень уважаемым, но от каждой корпорации к нему могут относиться лишь два члена, а именно: два врача, два священника, два могильщика и два аптекаря.

В конце концов Леберехту пришлось смириться с неотвратимостью судьбы, и на последующие четыре месяца он получил комнатку среди келий бенедиктинцев. И если поначалу одна лишь мысль о том, чтобы провести свою жизнь в сообществе монахов, казалась Леберехту невыносимой, то через пару дней ему стало ясно, что во всем городе нет места, где бы он был так надежно защищен от черной смерти, как в этом аббатстве, стоящем на уединенном холме и окруженном высокими башнями.

Его каморка со столом, стулом и скамеечкой для молитв отличалась от келий монахов тем, что была дополнительно оснащена постелью, в которой Леберехт спал. Признаться, присутствие в дормитории красивого юноши казалось благочестивым мужам неуместным, ибо пробуждало в них греховные мысли. Однако во всем остальном он вписался в монастырскую жизнь и жил, придерживаясь распорядка дня бенедиктинцев, который начинался на рассвете с молитв и созерцания и таким же образом завершался, когда солнце пряталось за горизонт. Между тем здесь простирался собственный мир, далекий от жизни, спрятанный за каменными стенами, чрезвычайно подходящий для того, чтобы направлять дух и мысли к жизни после смерти. Во всяком случае, у Леберехта сложилось именно такое впечатление после первых дней монастырского уединения.

Если бы не тоска по Марте, его приемной матери, и печаль, которой он предавался главным образом ночами, ибо привык в это время лежать в объятиях возлюбленной, если бы не мучительные мысли о ее теплом мягком теле и не тревога о ее здоровье, Леберехт был бы доволен своей судьбой и относился бы к аббатству и его обитателям с уважением и восхищением, не расточая критических мыслей.

Но поскольку печаль и тревога не покидали его, он чувствовал, как от недели к неделе растет в нем питаемое огнем неутолимой страсти недовольство существующими отношениями. Леберехт наблюдал, даже преследовал братьев и всевозможную их деятельность, стараясь быть бдительным, но при этом не проявляя себя как тайный созерцатель, и, едва минули четыре недели совместной жизни, сделал удивительное открытие: мир в стенах аббатства, который у постороннего вызывал впечатление Царства Божьего на земле, ни в малейшей степени не отличался от мира за пределами его стен (не считая лишь отсутствия материальных проблем). В остальном же здесь, как и повсюду, рядом жили Добро и Зло, Ум и Глупость, Самопожертвование и Низость, Смирение и Высокомерие, Аскеза и Разврат. Все, как и в обычной жизни. А что касалось благочестия в вере, то у Леберехта сложилось мнение, что оно в меньшей степени было делом сердца, нежели чистой привычкой. Среди братьев встречались и ожесточенная вражда, и тайные любовные связи, а доносчики чередовались с подхалимами, соглашателями и бунтарями.

Осознание это потребовало определенного времени и вызвало у Леберехта лихорадочное стремление к знанию и опыту. Наконец, достигнув важного озарения, он понял: ничто в этом мире не было таковым, как представлялось по внешнему виду. В библиотеке хранились должным образом подготовленные и рассортированные плоды с древа познания: учение о спасении, философия, юриспруденция, география, ботаника, алхимия, астрономия и геометрия — и ждали, когда их соберут.

Леберехт предпочитал посвящать своим занятиям те часы, которые монахи проводили в мрачной церкви за пятикратной молитвой. Тогда он был в библиотеке наедине со знаниями человечества, а встреча с бездной и откровениями науки заставляла его забыть об окружающем мире и своем положении. Что же касалось остального, то Леберехт мало знал о том, что происходило во внешнем мире. Костры, которые день за днем разжигали на улицах города и пламя которых по ночам придавало небесам сумрачное свечение, не предвещали ничего хорошего.

Люди в капюшонах из братства Креста, раз в день проходившие мимо монастыря с курильницами, распространявшими едкий дым, рассыпали перед дверьми известь, чтобы виден был след беглеца. При этом они обязаны были молчать — во-первых, чтобы еще больше не испугать людей, а во-вторых, потому что опасались, что синие испарения (в них, предположительно, находился возбудитель чумы) могут найти себе ход через открытые рты. Но брат Андреас, мастер мимики поневоле, все же уверял, что через окно с помощью знаков пообщался с одним из братьев Креста и таким образом узнал, что черная смерть унесла уже пятьсот человек, да упокоит Господь их бедные души!


На самом деле чума собрала на семи холмах города богатую жатву. Сколько жертв приходилось оплакивать, никто не мог сказать, поскольку там, где в заколоченных домах подходили к концу запасы воды и пищи, к черной смерти присоединялась еще смерть от жажды и голода, а в своем отчаянии многие в поисках пищи не брезговали даже собаками и кошками.

Хотя горожанам под угрозой наказания запрещалось покидать дома, по ночам действовала тайная курьерская служба. Дети, молодые люди и отверженные, для кого жизнь и так была бременем, закутавшись с головы до ног, сновали в неосвещенных переулках и за высокую плату исполняли работу посланников или обменивались новостями, а в крайнем случае даже пищей, хотя каждый знал, что тем самым он может впустить в дом черную смерть. Совершая эту запрещенную службу, некоторые умирали уже спустя несколько дней, другие же за короткое время приобретали столько богатства, сколько, не случись эпидемии, им не удалось бы скопить и за всю свою жизнь. Через три месяца, когда многие выжившие уже привыкли к чуме или нашли средства и пути, как побороть ее, за замурованными воротами и забитыми окнами разразилась новая болезнь — болезнь любопытства, которая для многих была так же невыносима, как голод и жажда.

Речь шла не о неопределенности судьбы ближайших членов семьи — отцов, матерей, родителей и детей, — но о судьбах тех, кто никоим образом не был связан с их судьбой, но представлял интерес исключительно из-за своего положения или по иным причинам.

Даже при самом поверхностном рассмотрении чума оставила заметный след, поскольку каждый дом, где оплакивали умерших, был помечен крестом, нанесенным белой известью, без упоминания имен жертв. Двери домов, где не выжил никто, были помечены косыми полосами или теми таинственными тремя буквами, которые украшали многие надгробные камни, но значение которых знали лишь немногие: R.I.P. — Requiescant in pace ("Да покоятся с миром").

Конечно, ночные посланцы общались между собой и в результате достигали такого уровня информированности, какой сделал бы честь и инквизиции. Что же касается последней, то она уже на третий день эпидемии потеряла главного блюстителя города, доминиканца Бартоломео. Истинные обстоятельства, при которых он стал жертвой чумы, возможно, никогда не выяснятся, но, как это бывает со слухами, подробности множились, чем больше уст об этом сообщало.

О брате Бартоломео рассказывали (разумеется, за звонкую монету), что инквизитор, узнав об эпидемии, воскликнул: "Это кара Господня! За наши грехи он послал нам бич своего гнева!" Он ликовал и из окна своего дома за старым Придворным штатом заявлял, что тот, кто чтит законы Господа и Церкви, может не бояться ни смерти, ни дьявола. Спустя два дня его тело, все в черных бубонах, нашли перед дверью. Внутри дома находилась Сара, известная в городе блудница. И когда труп инквизитора погрузили на телегу, чтобы отвезти к месту сожжения у городских ворот, все его члены висели безжизненно, кроме одного — того, который присущ только мужчине. Он торчал, как жезл Моисеев, и после того, как бренные останки инквизитора были преданы огню, горел и смердел подобно смоляному факелу. Так рассказывали посланцы.

Болтали также, что у статуи Елизаветы в соборе за ночь отвалился нос, словно ее посетила болезнь, и что сотни гигантских крыс появились в доме Божьем и окружили надгробие императора Генриха и его супруги Кунигунды, из которого струился странный сладковатый запах.

Красильщик Ройтингер и его хворая жена (во всяком случае, так сообщалось) в течение четырнадцати следующих друг за — детей, а на пятнадцатый день за детьми последовал и сам красильщик. Магда, его жена, у которой после каждых родов на лице была написана смерть, напротив, пережила всех, поскольку постоянно капала на грудь эликсир, который получила от Афры Нусляйн, по воле инквизиции закончившей дни свои на костре. Казалось, ночные посланники знали и причины чумы. Флагелланты, как поговаривали, нарочно явились в город, чтобы принести его жителям смерть. Они были посланы лютеранскими маркграфами фон Кульмбах-Байрейт, смертельными врагами архиепископа, которые уже отобрали у него значительную часть земли и не единожды угрожали полным уничтожением. Заговор носил дьявольскую печать маркграфа Алкивиада, сына маркграфа Казимира, который нашел свою смерть годом раньше, но следы его, такие, как руины архиепископского замка у ворот города, еще можно было видеть отовсюду.

И если зима препятствовала дальнейшему распространению заразы и выманивала людей из их домов, то в теплые весенние дни смерти снова участились. Никто, даже сами врачи, закутанные в длинные балахоны и с птичьими масками на лицах, не могли бы сказать, сколько еще продлится этот бич Божий. Поэтому распространился слух, что поля и деревья тоже поражены болезнью и в течение нескольких лет будут непригодны, что ожидаемый голод превзойдет все бедствия, которые посетили страну на памяти людской.

Леберехт, находясь в аббатстве на горе Михельсберг, был избавлен от таких мрачных мыслей и, не считая плотских желаний, не испытывал никаких лишений. Стены монастыря, которые уже отражали нападения многих светских врагов, и на этот раз показали себя непреодолимым бастионом. Во всяком случае, до того судьбоносного пятого воскресенья после Трех царей.

В названный день брат Мельхиор, который отвечал за хозяйственные нужды монастыря, читал за утренним супом (кусочки хлеба в молоке) на тему дня от Матфея 13:25 "Venit imicus ejus et superseminavit zizavia".[416]

Монахи беззвучно хлебали за подковообразным столом, занимавшим всю трапезную. Каждый сунул за ворот своей сутаны край белой салфетки, расправив другие три конца ее перед собой, чтобы защитить облачение от пятен. Леберехт, которому была оказана честь участвовать в жизни монахов, сидел в левом нижнем конце стола и действовал так же.

— Как Всемогущий Творец создал мир своим всемогуществом, — начал брат Мельхиор свое чтение, называемое "Argumentum", — то пожелал, чтобы мир был назван по-латыни mundus — "чистый". Но благочестивый христианин может удивиться, ведь этому миру подобает более имя "нечистый". Почему же мир должен называться чистым, если в нем скрывается столько абсолютных нечистот и если он полон недостатков? Почему? Ведь он полон бесчестия, грехов и тягот, так что сам евангелист Иоанн говорит: "Mundus totus in maligno positus est".[417] Почему чистый, когда он полон чертополоха и шипов, гадюк и змей, бурь и непогоды, войн и заразы? — Заразы, — повторил Мельхиор и округлившимися от испуга глазами взглянул в сторону аббата, который сидел во главе стола. И еще раз произнес, глотая воздух: — Заразы! — Потом он поник на своем стуле. Голова его упала прямо в миску, так что брызги утреннего супа оказались на столе.

Монахи растерялись. Никто не отваживался оказать помощь собрату. Белая лужа, образовавшаяся посреди стола, следуя силе тяжести, искала путь к противоположному краю, где последние семь лет было место брата Никодемуса. Брат Никодемус, видя надвигающуюся напасть, вскочил и, подобрав сутану, с криком "Чума!" в большой спешке покинул трапезную, забыв по обыкновению поклониться аббату Люциусу и распятию, висевшему над ним (истинного адресата этого изъявления вежливости не знал никто).

Немая тишина, вызванная неожиданным событием, вскоре обратилась в подобие пчелиного жужжания, какое можно услышать в закрытых ульях, только здесь речь шла о возбужденном шепоте монахов, которые гадали между собой, была ли внезапная смерть собрата Мельхиора действительно вызвана чумой или имела иную причину. Насколько было известно из анналов монастыря, в большинстве случаев смерть настигала монахов в постели, но четверо умерли на повечерии в церкви, а двое при непривычном горячем купании, которое устраивалось раз в год, а также при слишком сильном мочеиспускании. Но никогда прежде бенедиктинец с Михельсберга не принимал смерть во время утренней трапезы в рефектории.

Брат Фридеманн, исполнявший в аббатстве обязанности врача, аптекаря и ботаника и своей длинной рыжей бородой сильно отличавшийся от остальных монахов, поднялся по недвусмысленному кивку аббата и собрался освободить бездыханного Мельхиора из его плачевного положения, которое по смерти не пристало и обычному христианину, а уж брату духовного звания — в особенности.

Но когда Фридеманн обеими руками обхватил голову Мельхиора, чтобы выпрямить умершего на стуле, стала видна шея трупа, а на ней — темные желваки, такие же крупные и черные, как сливы в монастырском саду. Тут уж и монахи вскричали один за другим: "Чума! Чума!" — и покинули трапезную; впереди всех — аббат Люций.

Леберехт, тоже бежавший от мертвого в свою комнатку, пребывал там в страхе до следующего дня. Во внутреннем дворе аббатства развели костер, и тело вопреки обычаю было сожжено, а не похоронено в склепе ордена. Лишь после того, как это свершилось, братья постепенно успокоились и даже осмелились выйти из своих келий, чтобы вновь совместно посвятить себя жизни по правилам ордена.

Но дьявол принес в аббатство недоверие и раздор. За ночь оплот мира и спокойствия превратился в очаг порока. Из страха перед болезнью каждый подглядывал за другим, одновременно избегая любой близости с остальными. Брат Фридеманн для предупреждения болезни выдавал таинственный эликсир из толченых драгоценных камней и ртути, но пользовались им лишь те монахи, которые питали к своим собратьям больше склонности, чем это принято среди мужей. Отсюда рождались интимная дружба или враждебные отношения, которые совершенно открыто выносились на обозрение и способствовали обострению и без того напряженной обстановки, царившей внутри монастыря.

Тяга к собственному полу, которая подспудно имеется у всех монахов, перед лицом угрожающей опасности, готовой разразиться в любой день, принимала гротескные формы. Во время общей молитвы, между примой и повечерием, братья кидали горящие взоры друг на друга. Они даже не боялись со словами Господа на губах совершать непристойные жесты, чтобы понравиться тому или другому и сунуть свою virgo[418] сквозь отверстие в двери кельи и разбрызгать священное семя (при ближайшем рассмотрении большинство таких отверстий оказывались lignum perforatum.[419]

От подобных непристойностей не остался защищен и Леберехт. Лишь угрожая физическим насилием, он сумел отбиться от брачных игр черных монахов. Чтобы избегнуть всеобщего ожидания конца света, — а некоторые братья проживали каждый день с дикой решимостью, словно он был последний, — Леберехт вернулся в библиотеку, дабы пожинать плоды с дерева познания, как он делал это раньше. Целыми днями оставался он там один, и это обстоятельство было ему на руку.

В бесчисленных мудрых книгах Леберехт искал ответа на вопрос, почему монахи, находясь ближе к Господу Богу, чем другие люди, становились бестиями. Для этого он рылся в стопках книг и писаний. В благочестивых трактатах о мучениках и святых молодой человек не нашел ответа, поскольку они объясняли путь только в противоположном направлении. В Священном Писании эта возможность вообще не встречалась. Так что Леберехт кинулся в объятия древних философов, пытаясь найти объяснение у них.

Но даже Аристотель, который всегда знал ответы на все вопросы по эту и ту сторону нашего горизонта, мало писал о плохом в человеке и больше места уделял исследованию человеческих органов вкуса, чем проблеме чистого духа. Казалось даже, что философ отчаялся ответить на этот вопрос, поскольку не раз утверждал, что вся земная жизнь — это болезнь, своего рода сумасшествие. Лучше бы вообще не родиться. Но если человека уже постигла неудача родиться, то следует предпринять попытку по возможности скорее умереть.

Книги, подобные этому сочинению Аристотеля, противостояли учению Святой Матери Церкви и, конечно, хранились на тайных полках библиотеки, но именно эти книги теперь возбуждали особый интерес Леберехта.

Среди запрещенных книг по алхимии юноша натолкнулся на овеянные тайной труды бенедиктинца Базилиуса Валентинуса, который более ста лет назад приумножил мудрость веры мудростью языческой медицины. Среди прочих обнаружил он и книги Раймунда Луллия "Ars magna Lulli", "Testamentum" и "Experimenta". Луллий сочинил пять сотен трудов, в которых соединились философия, теология и алхимия. Он утверждал, что нашел философский камень, омолодил себя и таким образом продлил свою жизнь, вмешавшись в ремесло Всевышнего, за что был подвергнут опале со стороны Папы. Средствами логики Луллий тщился все формы явлений втиснуть в одну систему. И все же ответа на вопрос, с какими соками проникает зло в душу монаха, не смог дать даже ученый каталонец.

Леберехт продолжал исследовать и наткнулся на книгу Гебера "О келейности алхимии", вышедшую в Страсбурге, Anno Domini 1530; в своем переплете из коричневой кожи она была под стать Библии. Гебер, араб по происхождению, и, как Абу Мусса Джафар аль-Софи, рожденный в Тарсусе и обучившийся всем премудростям в Медине, считался основателем тайных наук, алхимии и астрологии.

Несмотря на то что изучение трудов длилось целыми днями, Леберехт успевал переработать лишь часть содержащихся в них знаний. Однако теперь он знал, что все металлы есть сложные и по сути родственные вещества, состоящие в основном из ртути и серы, что каждому металлу можно добавить то, что ему не хватает, или убрать то, что содержится в избытке, и получить таким образом другой металл. Это открытие взволновало Леберехта почти так же, как и вопрос о зле, которое подобно сере примешивается к другим, хорошим, качествам в людях. Леберехт втайне ставил себе вопрос, не назовет ли одна из запрещенных книг aurum potabile (золотой напиток) вроде того, которому алхимики приписывают источник вечной молодости, даже искупительную силу.

Так Леберехт за короткое время созрел в адепта, и от него не остался скрытым даже жуткий труд "Physica et mystica", о котором непосвященные поговаривали, что его автор Демокрит (как его звали на самом деле, никто не мог сказать) нашел ключ жизни и располагает божественным всемогуществом. Многие из этих трудов молодой человек понимал лишь отчасти, но не потому, что был глуп или необразован, а потому, что труды многих авторов были еще не переваренными, но, однако, уже напечатанными. Против этого не было закона.

Отсюда последней надеждой Леберехта стала герметика, забытая наука, о которой имелось двадцать тысяч разных книг, надежной цепью передававших мистическую мудрость всех времен, среди прочего — тайную силу драгоценных камней, талисманов и амулетов, действие соков в теле, тайные законы астрономии и геометрии в жизни людей, а также ключи к различным забытым письменам и языкам, помогающим человечеству разрешать множество загадок.

Даже если Леберехт обнаружил лишь полсотни герметических трудов, то уже одно это было невероятным обстоятельством, поскольку книги такого рода представлялись инквизицией в самом черном свете и осуждались как последний оплот язычества. Обнаружения такой книги было достаточно, чтобы сжечь и книгу, и читателя на костре и пепел обоих развеять над ближайшей рекой.

То, что делало герметические труды столь достойными преследований со стороны инквизиции, были диалоги, из которых состояло большинство книг. Разговоры между Гермесом Трисмегистом (таково было греческое имя египетского бога Тота) и его сыном или учеником Асклепием (тоже языческим богом) были умны и назидательны и вполне могли посеять сомнения в благочестивой христианской вере.

В этих трудах Леберехт впервые столкнулся с наукой о звездах, которая по воле одних называлась астрономией, по воле других — астрологией, что в первом случае означало "учение о закономерностях звездного неба", а во втором — "учение о движении небесных тел". Однако до различий между астрономией и астрологией никто так и не сумел докопаться.

Эти запретные плоды с древа познания показались ему в конце концов соблазнительнее, чем напрасные попытки исследовать зло в монашеской душе, так что Леберехт с пламенным рвением погрузился в бездны науки, которую святоши считали работой дьявола, а пилигримы, мечась между философией и геометрией, — все же венцом человеческого духа. Что значила наука о травах и мазях или наука о теле по сравнению с учением, основным предметом которого были сотворение Земли и ее конец в Судный день, а также движение небесных тел, управляющих нашей судьбой?

Наставником Леберехта в его бастионах из книг и пергаментов стал доктор теологии, философии и юриспруденции из Кузы на Мозеле, носивший имя Кребс, но позже, как декан монастыря, старший пастор, кардинал и Legatus Urbis Папы Римского, возведенный в дворянское звание и получивший имя Кузанский. О нем Леберехт слышал еще от своего отца, но скорее как о защитнике веры. Теперь же юноша установил, что от умных книг, написанных тем самым Николаем Кузанским, у христиан волосы стали бы дыбом — так, во всяком случае, он понял их содержание. К счастью, лишь немногие понимали философские трактаты Кузанского, и — возможно, потому что написаны они были по-латыни, — их содержание осталось скрыто даже от Папы, но, прежде всего, от членов трибунала, которые не распознали их взрывоопасность: например, философ утверждал, что мир относится к Богу так же, как ряд чисел. Мир, согласно образованному доктору теологии, есть проявление Бога, ограниченный максимум, абсолютный минимум или потенциальная бесконечность. Но Бог — несравнимое "развертывание" мира, абсолютный максимум и актуальная бесконечность.

Об этом надо было думать ночи напролет, и в первый раз Леберехт усомнился в своем рассудке, поскольку до этого он понимал содержание каждой книги из монастырской библиотеки. Да и другие писания, вышедшие из-под пера мозельского мужа, ни в коем случае не сбивали его с толку, даже книжка с множество раз цитируемым заголовком "De docta ignoranta", что означало "Об ученом незнании", оказавшаяся чем-то совершенно неожиданным. Здесь Николай Кузанский исследовал — впрочем, в рамках всеобщих проблем — познание астрономии и объяснение Вселенной и поднимал волнующий вопрос о том, не вращается ли Земля вокруг себя самой, не является ли она своего рода периферийным явлением, а не центром Вселенной? Отче Всемогущий! И это писал почти сто лет назад главный викарий Папы, наместника Божьего на земле! Папский ученый не выказывал никакой боязни, открыто поощряя астрономов, физиков и географов заново исследовать процесс сотворения мира, и при этом придерживался правил математики и физики, а не стародавней догматики Ветхого Завета!

Двадцать семь дней, а нередко и ночей, Леберехт — один-одинешенек! — провел в библиотеке, укрывшись от всех искушений мира. Вопреки опасениям монахов черная смерть вторично не простерла свою руку над монастырем, что аббат Люций воспринял как знак свыше. Брат Мельхиор, конечно же, навлек на себя гнев Всевышнего, даже если никто не знал о его тайном грехе.

На самом деле после смерти Мельхиора братья избегали друг друга и вели себя, как кошка с собакой. На следующий день к молитве в мрачной церкви сошлись не более четырех монахов, и те не заняли места, как водится, на хорах, которые со своими шкафообразными сиденьями способствовали молитве, но каждый преклонил колена в стороне от других, чтобы после совершения молитвы разойтись поодиночке.

Избегали монахи и трапезной, где брат Мельхиор нашел свою смерть. И хотя брат Фридеманн с промежутком в три дня совершил троекратный обход помещения с ладаном, никто из монахов не решился переступить порог трапезной. Вместо этого брат повар и его молодой послушник ежедневно разносили пищу и оставляли ее у дверей келий. По сравнению с частными домами города монахи в монастыре не страдали от голода. Аббатство располагало запасами, хранившимися в подвалах и погребах, на многие годы.

Об упорядоченной монастырской жизни теперь не могло быть и речи. Никто не знал, где и как проводят монахи свое время. Бывало, что проходило несколько дней, прежде чем Леберехт встречал кого-нибудь из братьев, но и тогда вряд ли можно было говорить о встрече, поскольку монахи, словно зловещие тени, скользили по коридорам и бесшумно скрывались за одной из многочисленных дверей, не сказав ни слова.

В один из этих бесконечных дней, где-то между Днем обращения Павла[420] и Праздником очищения Марии[421] (точное представление о календаре Леберехт давно уже потерял), в библиотеку неожиданно зашел монах. Это был отец Эммерам, белобородый старец со зрительным камнем, которого он увидел в день своего прибытия, но с которым еще ни разу не вступал в разговор.

Опасаясь, что слабовидящий старец не заметит его, Леберехт откашлялся, чтобы предупредить монаха.

— Laudetur, — пробормотал брат Эммерам, заметив Леберехта. Среди братии обыкновением было проглатывать следующую часть приветствия, а именно "Jesus Christus", поскольку и без того все знали, о ком речь.

— In aeternum, — ответил Леберехт, так же естественно.

Лишь теперь, казалось, Эммерам узнал юношу, так как он с удивлением воскликнул:

— Ах, это ты, пришелец!

Леберехт смущенно пожал плечами и улыбнулся.

— За четыре недели вы — первый, кто сюда заглянул. Я проводил здесь все время и изучал самые захватывающие книги.

Старый Эммерам взялся обеими руками за свою белую бороду и разгладил ее по черной сутане. Он улыбался, словно это действие доставляло ему телесное удовольствие.

— Тебе, без сомнения, выпал лучший жребий, сын мой, — мягко произнес он. — Ты — умная голова. Брат Лютгер рассказывал, что ты овладел древними языками и геометрией так же хорошо, как и твой отец Адам. Его очень любили. — Старец перекрестился.

— А где брат Лютгер? — поинтересовался Леберехт. — Я уже несколько недель не видел его.

— Одному Богу известно, — ответил Эммерам. — Ты не первый, кто задает этот вопрос.

— Может, он…

— Я не верю в это, — прервал его старец. — Уже на следующий день после смерти Мельхиора миска Лютгера осталась нетронутой. Но одно из окон, выходящих на север, было открыто, хотя незадолго до этого его забили.

— Он покончил с жизнью?

— Лютгер? С чего бы? Это трудно себе представить, мой юный друг! Брат Лютгер не тот человек, чтобы согрешить, лишив себя жизни. Для него земная жизнь имеет слишком большое значение. Нет, Лютгер всегда вел две жизни: одну — в монастыре, причем чрезвычайно образцовую, а другую — за его пределами. Ну, да не мне тебе это объяснять.

— Как? Вы знали?

Тут старец рассмеялся, и это означало, что на сей раз брат Эммерам улыбался не только губами, но и глазами — при этом его древнее морщинистое лицо разом обрело что-то молодое.

— Я вдвое старше Лютгера, а потому вдвое мудрее. В этом мы отличаемся друг от друга. Пойми меня правильно, Лютгер относится к тем собратьям, к которым я питаю склонность. Он намного умнее, чем большинство других, а его вера не лицемерна. Но это не исключает того, что есть еще более умные, чем он.

Старый, белый как лунь брат произнес это без укора в голосе, как бы между прочим, а затем удалился, чтобы исследовать стеллажи по левую руку от входа. В поисках одного из фолиантов, что хранились под рубрикой "Herbarum", т. е. "Травы", Эммерам вооружился зрительным камнем, и Леберехт, наблюдавший за старцем, спросил, не нужно ли ему помочь найти определенный труд, ведь он за это время научился немного ориентироваться здесь.

— В точности, как твой отец Адам! — рассмеялся брат Эммерам. — Он держал в голове больше книг, чем наш благочестивый брат Андреас, годами несущий службу библиотекаря! — При этом он подошел совсем близко к корешкам книг и стал водить своим зрительным камнем во все стороны, словно желая призвать таинственные силы. Надо признать, что загадочный прибор, который он выкупил у бродячего студента из Гессена в обмен на крестьянский двор в двадцати милях вниз по Майну (свое наследство со стороны матушки), так улучшил слабость его зрения, что Эммерам вновь смог читать и писать, несмотря на то, что недавно, казалось, совершенно утратил эту способность. Довольно скоро старый брат нашел то, что искал, без помощи Леберехта и достал с полки растрепанную рукопись под заглавием "Materia medica", копию, сделанную монахами в скриптории.

Леберехт вопросительно взглянул на Эммерама.

Тот поднял палец подобно школьному учителю и с серьезным видом сказал:

— Если и есть трава, которая справится с этой ужасной болезнью, то она описана здесь. Нет лучшего учебника о целительном действии растений, чем вот этот, Диоскорида.[422] Диоскорид жил полторы тысячи лет назад, спустя немного лет post passionem, в Киликии, но его учение о целебных средствах является непревзойденным и по сей день. Рассказывают, что он своими микстурами не только исцелял больных, но и воскрешал мертвых — естественно, мнимо умерших, ведь Диоскорид не был шарлатаном.

— Это вызывает у меня вопрос: почему же вы не изучили книгу Диоскорида раньше?

Брат Эммерам махнул рукой.

— Во времена нужды и эпидемий люди скорее поверят какой-нибудь пустой болтовне, чем опыту науки. И в монастыре так же. Нет еще травы против суеверия.

— Что вы намерены делать?

— Я раздумываю над тем, как бы выманить моих собратьев из их нор. Месяцами уже они, словно крысы, прячутся по отдаленным углам нашего аббатства. Каждый избегает остальных. Выманить братьев благочестивым словом не удалось, вот я и подумал, что перехитрю их.

— С помощью волшебного напитка?

— Не насмехайся над мудростью старого человека!

— Простите, об этом и речи не шло!

— Я сварю микстуру, какую Диоскорид изобрел против чумы, одно из тех огненных, острых, обволакивающих чувства средств, которые имеют немедленное действие. Причем совершенно не важно, действительно ли оно побеждает заразу. Важнее добрый пример и вера в его целительную силу. Едва лишь один отважится выйти из своего укрытия, как другие последуют за ним.

— Вы воистину очень умны, брат Эммерам!

— Это лишь опыт долгой жизни. — С этими словами старик начал царапать рецепт на клочке пергамента.

— Могу я сделать это для вас? — вызвался Леберехт.

— Ты хочешь сделать это для меня?

— Ну конечно! — Леберехт сел за пюпитр около монаха и начал записывать ингредиенты микстуры.

Старик, наблюдая за его работой, вскользь заметил:

— Ты ведь занят в соборном цехе каменщиков, как я слышал?

— Да, я каменотес. Моим наставником был Карвакки, а точнее, он и сейчас им является. Он славится по всей стране.

— Как выпивоха, должник и бабник!

Леберехт рассмеялся.

— И это тоже. Но он — гений в работе с камнем и равен великим итальянцам. И если вы меня спросите, я скажу, что он продает свое умение ниже стоимости. Я довольно часто задавался вопросом, отчего он работает здесь, в цехе при соборе, как какой-то сапожник, когда он способен своей рукой творить великие произведения искусства.

Эммерам положил ладонь на руку Леберехта.

— Сын мой, тот же вопрос я мог бы задать и тебе. В тебе скрыт талант ученого. Ты по собственному почину овладеваешь знаниями, что необычно для юнца. Таким образом, перед тобой стоит вопрос, а не мечешь ли ты бисер перед свиньями, заменяя треснутые блоки песчаника на новые, и не призван ли твой талант к чему-то большему?

Леберехт ужаснулся. Монах только что высказал мысль, которая еще ни разу не приходила ему на ум.

— Но я люблю искусство, и мои устремления направлены на его сохранение!

— Я вовсе не хочу оспаривать этого твоего стремления. Но ты уже когда-нибудь задумывался над тем, что мы живем во время великих перемен? — Монах поднялся, подошел к окну и, глядя, как над городом опускается молочно-белая дымка, продолжил: — Знаю, все постоянно меняется, об этом было известно еще древним грекам, но теперь человечество впервые достигло конечного пункта.

— Конечного пункта? Я не понимаю вас, почтенный отец!

— Итак, за сотню лет человечество сохранялось в своих архитектурных сооружениях. Не было другой возможности сохранить человеческую мысль надолго. Пирамиды древних египтян были не только гробницами их царей, но и, в первую очередь, эти люди хотели передать себя и свою культуру, свое знание о философии и религии, геометрии и астрономии. Это было еще до того, как они вообще могли писать. Ничего иного не имели в виду и древние греки со своими классическими храмами, и наши предки с их устремленными в небеса соборами.

Леберехт изумился.

— Вы правы, брат Эммерам. Так я еще никогда не рассматривал зодчество. Вы — мудрый человек.

Бородатый монах обернулся и, словно предостерегая Леберехта, поднял обе руки.

— То, о чем я сейчас говорю, — заметил он, — возможно, тебе не понравится. Тем не менее я не буду молчать, поскольку это имеет большое значение именно для тебя: до прошлого столетия церкви, соборы, замки, часовни и другие памятники зодчества были библиотеками человечества. В ясных знаках, а порой и в тайных намеках они распространяли знание; более того, они передавали дух времени и тогдашнее состояние души человека. Взгляни на мрачные соборы средневековья! Разве не являются они сооружениями, вызывающими у человека страх, несмотря на свою простую архитектуру? Разве повсюду не чувствуется более высокая власть, которая действует на людей — со стороны Папы или императора? Или возьми иноземный стиль: от римлян переняв округлость сводов, мы столетиями возводили двери, ворота и порталы, окна, ниши и арки с закруглениями, как небосвод. Но сразу же старый мир изменил свой лик. Набожность регламентировалась сверху, чего не было со времен древних египтян. Папство получило чрезмерное влияние, и эта власть манифестировала себя в высочайших строениях, какие только создавались человечеством, выше пирамид. Церковный неф вздымался так высоко, что нельзя было больше видеть крышу. Округлые своды столетней давности должны были уступить место стрельчатым аркам, вызывающему явлению против силы тяжести, которое было завезено с Востока крестоносцами как отвратительная зараза.

— А почему, брат Эммерам, вы думаете, что архитектурные памятники утратили свое значение?

— Ты еще спрашиваешь?! Именно ты? — Старый белобородый человек, словно жонглер, обернулся вокруг своей оси с поднятыми ладонями. — Печатное искусство Иоганнеса Генсфляйша, названного Гутенбергом, превзошло искусство зодчества. Взгляни вокруг. В книгах, которые громоздятся здесь до потолка, содержится больше знаний, чем могут передать все соборы страны; эти фолианты имеют больше власти, чем все войска императора. К тому же все это может производиться часто по желанию, как и транспортироваться в любое место на земле.

Леберехт пришел в ужас от услышанного. Он попытался обдумать высказывание Эммерама. Но старец пошел ему навстречу, заявив, что очень скоро люди начнут строить не соборы, а библиотеки, а потому не стоит удивляться, если однажды они перестанут ходить в церковь, чтобы совершать молебен, а потянутся в библиотеки, где Божье слово будет звучать не с кафедры и где любой сможет прочитать то, что пожелает.

— Станем ли мы от этого счастливее? Не знаю, — заключил свою речь монах.

Слова Эммерама привели Леберехта в задумчивость. Он быстро записал остальные составляющие чудесного лекарства и передал пергамент монаху.

— Выдумаете, что человек не может найти счастья среди книг?

Старец поднял свой зрительный камень и посмотрел сквозь него, как сквозь замочную скважину, которая вела прямиком на небо.

— Этот вопрос ты должен задать не мне, а себе. Ведь это ты провел здесь последние недели! Был ли ты счастлив это время? — Он отложил окуляр и заглянул юноше в глаза. Леберехт медлил, не отваживаясь ответить, поскольку знал, что Эммераму не понравится его возражение.

— Даже если я сделаю вас своим врагом, — наконец произнес юноша, — я все же признаюсь, что это помещение с давних пор обладает для меня влекущей силой. Желание находиться здесь сильнее потребности совершать молебен в соборе или иной церкви. Да, это помещение излучает больше скрытой святости, чем храм. Я надеюсь, вы не будете дурно думать обо мне, оттого что я это скажу. Но в последние месяцы библиотека стала для меня второй родиной, и я с ужасом жду того дня, когда мне придется ее оставить.

В то время как Леберехт говорил, бородатый монах разглядывал его, прикрыв глаза и вертя свой зрительный камень между большим и указательным пальцами. После довольно продолжительной паузы Эммерам весело улыбнулся.

— Ты говоришь о родине, сын мой, но при этом совсем не знаешь ее! Родина — это то, что человек знает лучше всего остального. Библиотека же ни для кого не является родиной — ни для тебя, ни для меня, ни даже для брата Андреаса, который провел здесь почти всю свою жизнь. Ни один человек за весь свой век не сможет прочитать книги, которые здесь собраны. Для этого тебе понадобятся, может быть, сотня жизней и в сотни раз больший мозг. Тогда ты станешь всезнающим.

— Боже сохрани! Ни единый человек не может быть всезнающим. Это сказал еще Сократ. И то, что определенными вещами мы занимаемся больше, а иными меньше, заложено в природе человеческой. Мой интерес, например, в первую очередь относится к древним философам, алхимии и астрономии.

— Сплошь языческие науки…

Леберехт пожал плечами.

— И поэтому они имеют меньшее значение?

— Нет, конечно нет. Я даже склонен утверждать обратное. Астрономия древнее, чем пирамиды, тоже, кстати, имеющие языческое происхождение. Несмотря на это, астрономии придается величайшее значение. — Монах вновь прибег к помощи своего зрительного камня и взглянул вверх, где на высоте, под самым потолком, громоздились ряды книг, достижимые лишь с помощью лестницы. — Возможно, однажды наступит время, когда верхние книги будут храниться в самом низу, а нижние — наверху…

По недоумевающему взгляду юноши Эммерам мог заключить, что тот не совсем его понимает.

— В этих стенах никто не должен объяснять тебе систему, благодаря которой помещены книги в этой библиотеке…

— Если позволите, я скажу: по их содержанию. Я нашел все книги о растениях в одном месте — и точно так же все книги о геометрии и истории. Мысль о том, чтобы искать труды доктора Лютера среди книг по алхимии, вообще не приходила мне в голову.

— Да ты плут, сын мой! Конечно, ты найдешь все книги на одну тему в одном и том же месте. Но всякая библиотека — отдельный мир, и в каждом мире имеется собственная система, согласно которой этот мир функционирует.

Слова Эммерама повергли Леберехта в изумление. Он не сомневался, что точно знает библиотеку черного монаха, по меньшей мере место книги из каждой области знаний; но мысль о том, что этот порядок подчинен определенной системе, до сих пор не приходила ему на ум.

— Смотри сюда, — начал Эммерам. — Основа нашего бытия — творение, оно как будто фундамент человеческого существования. А где идет речь о творении? В Ветхом Завете! Поэтому все издания Ветхого Завета, а также труды о нем, как фундамент здания, ты найдешь в самом низу. Над ним помещаются Новый Завет и труды по религии и теологии. — Эммерам, взмахнув рукой, повернулся вокруг своей оси. — Над ними располагается философия со всеми своими подразделами. На философию опирается история. На историю — география. Над географией — ботаника, алхимия и медицина. Над ними — геометрия, математика и архитектура. А еще выше, прямо под сводами, помещены книги о светилах, астрология и астрономия. И за всем этим скрыт второй, запретный мир. Но это тебе уже известно.

Взгляд Леберехта скользил по полкам. Он часто удивлялся тому, что порядок книг из одной области науки вдруг нарушался, чтобы продолжиться на новом месте. Теперь ему все стало ясно: он думал, что различные отрасли науки были расположены рядом, но вертикально; на самом же деле они располагались горизонтально, уровнями, как камни здания.

— Я понимаю, — задумчиво произнес он.

Тут бородатый старец начал смеяться.

— Почему вы смеетесь, брат Эммерам? Давненько уж я не слышал, чтобы кто-нибудь так смеялся.

— Возможно, сын мой. Но разве не забавно, что твоему отцу Адаму пришлось бороться с той же проблемой! Он был умен, как ученик Аристотеля, но не хотел понять порядка в библиотеке. Вместо этого он начал в уме нумеровать отдельные arcae, начиная с полок, слева от входа, и вышел на число "52", по количеству недель в году.

Леберехт прервал его:

— Как вы называете те высокие ящики, где хранятся книги?

— Arcae, — ответил монах. — Arca — это редкое латинское слово и означает оно "ящик", "ларь", но также "гроб" и "тюрьма". В библиотеках же оно означает всего лишь книжную полку.

Старик не понял, почему юноша вдруг стал таким бледным. В голове Леберехта шумело. Он все еще не мог забыть надпись, которую оставил для него отец в доме у Гавани: "FILIO MEO L.* TERTIA ARCA". Леберехт переписал ее в свой дневник, разгадывая ее значение годами, но всегда напрасно. Самую большую проблему при этом представляло для него слово arca. Вначале он перевел его как "гроб", что было близко могильщику. Но где же тут смысл? Тогда он предположил, что отец мог оставить для него в каком-то шкафу или ящике золото или деньги, попавшие ему в руки во время работы на кладбище. Наконец, Леберехт должен был признать, что его бедная семья не имела ни трех шкафов, ни ларя с тремя ящиками, и оставил надежду разгадать значение двух слогов. Из-за того, что его отец Адам так часто бывал в месте, где слово arca получало совершенно особое значение, загадочная надпись виделась Леберехту в новом свете.

Он не знал, что ему делать. Должен ли он открыться брату Эммераму, спросить его, что может скрываться за этой надписью, какие книги находятся именно на этой полке и есть ли в этом аббатстве другие полки, которые имеют такое обозначение?

Еще ни на что не решившись, Леберехт издалека услышал колокольный звон — не тот жалкий, тонкий звук поминального колокола, который разносился с утра до вечера после прихода чумы и с каких-то пор совсем затих, но большой перезвон собора и лежащих вокруг церквей. Он разливался над городом многообещающе, подобно многоголосому хоралу. Но лишь когда в хорал вступили колокола аббатства, когда громкие крики эхом отдались в коридорах монастыря и брат Эммерам, несмотря на свои лета и подагру во всех костях, пал на колени и перекрестился, Леберехт понял, что случилось: чума отступила.

Леберехт помог старцу подняться на ноги, и они радостно, как дети, обнялись. У брата Эммерама в глазах стояли слезы, и от волнения он не мог произнести и слова. Леберехт тоже не находил слов, которые были бы уместны в этой ситуации. Торопливо пожав монаху руку, юноша повернулся, спустился по каменным лестницам, пересек двор, на который выходила церковь аббатства, и ворвался внутрь жилого флигеля, где теснилась группа черных монахов. Братья, от которых распространялась вонь, как в козьем стойле, производили самое неприятное впечатление, хотя и приветствовали его дружелюбными возгласами. Леберехт устремился на воздух.

Целью его был расположенный напротив церкви вход в аббатство; однако тот все еще был заложен поперечными балками. Леберехту не терпелось вырваться наружу, поэтому он развернулся и помчался назад, к маленьким воротцам, откуда вела дорожка в сад. Господи Иисусе, они стояли приоткрытыми, чтобы дать доступ чистому воздуху, без чумной дымки. После того как сад остался позади, молодой человек спустился по узким каменным ступеням, которые вели от большой террасы аббатства в город. Железные ворота были закрыты, и Леберехт забрался на стену, а оттуда спрыгнул на улицу. Он был свободен!

Почувствовав себя вольным после нескольких месяцев заточения в стенах монастыря, он бросился бежать. Его торопил стоявший перед глазами образ Марты, которую он давно не видел, как не видел за это время ни одной женщины. Но, если быть честным, в конце концов он даже привык к этому. Страх перед чумой и страсть к учению подавили все остальные чувства.

Пережила ли Марта чуму? Леберехт чувствовал, как кровь пульсирует в его висках. Он, казалось, вновь ощущал близость ее тела. Марта была единственным близким человеком, который у него остался, и он любил ее со всей нежностью и страстью. Марта!

Улицы города представляли собой пугающую картину Сплошь и рядом громоздились отбросы, которые люди в своей беспомощности выбрасывали из окон. Горы фекалий под окнами распространяли неимоверное зловоние. Здесь и там горели костры, на них жгли одежду и предметы, которых касались жертвы чумы.

Какой-то человек с высокой двухколесной тележкой подбирал мертвых домашних животных, валявшихся повсюду. Закутанные женщины с ведрами и кувшинами спешили к водным источникам или драили, подоткнув длинные юбки, свои дома от чумной вони.

Едва ли был хоть один дом, не помеченный знаком, который оповещал о черной смерти. Люди, встречаясь, едва находили слова друг для друга. Слишком уж глубоко угнездились страх и недоверие в душах выживших. С соборной площади неслась громкая музыка. Тамбурин задавал ритм. Пестро одетые танцоры в узких красных штанах и в островерхих черно-желтых колпаках дико прыгали под музыку, неловкие, как малые дети, чтобы вытащить людей из домов и заставить смеяться. И все же интерес к представлению оставался вялым. Леса на соборе были разрушены; не осталось опорных балок и ступенек — их растащили на дрова для погребальных костров. Но там, где переулки были так узки, что жители верхних этажей могли взяться за руки, через улицу уже натянули веревки с бельем, как и раньше.

Хотя с неба лился мягкий свет весны, в сердцах людей царила морозная зима, скопление ужасных чувств, смесь скорби, отвращения, недоверия и страха. Да, страх бродил по этому городу, как никогда прежде; страх перед чумой, которая может снова вернуться из укромных углов; страх быть съеденным крысами, стаями шнырявшими по переулкам, как одичавшие собаки; страх перед темным будущим.

Те лица, которые Леберехт видел по пути к Отмели, были, насколько он мог понять, неприязненными и чужими. Каждое приветствие оставалось без ответа, кроме слов безногого калеки, который, опираясь руками на деревянные колодки, волочил по мостовой свои завернутые в тряпки культи.

— Черт ее послал, черт ее и забрал! К черту чуму! — крикнул он юноше и засмеялся утробным клокочущим голосом. Не останавливаясь, калека продолжил свой путь, и смех его зловеще отдавался эхом в переулках.

Чем ближе Леберехт подходил к своей цели, тем более заброшенными казались дома, пустынными — улицы. Здесь не горело ни одного костра. Двери стояли распахнутыми настежь, дома казались разграбленными. Бесхозный козел, громко крича, блуждал по улице — единственный признак жизни в этом столь оживленном когда-то районе.

При виде брошенных домов Леберехт наконец осознал, как ему крупно повезло: монастырь бенедиктинцев стал для него настоящим убежищем, и потому страдания и нужда, которые принесла в город чума, в значительной мере обошли его.

— Иисусе Христе, — произнес он вполголоса, добравшись до трактира на Отмели, и прочитал короткую молитву о жизни Марты, в которую едва отваживался верить. — Иисусе Христе, — повторил Леберехт, нажав на черную железную ручку входной двери. Дом был заперт.

Что ему было делать? Этого он не знал. Хлопнув ладонью по створке дверей, юноша крикнул:

— Отворяйте! Слышит ли меня кто-нибудь? Да отворите же, наконец!

Слезы застилали ему взор. Леберехт прикрыл глаза правой рукой и прислонился к двери, не в силах четко мыслить. Он вздрогнул: на втором этаже распахнулось окно. Леберехт отступил на пару шагов и взглянул вверх. В окне стоял старый Шлюссель.

Шлюссель был так же изумлен, как и молодой человек, и воскликнул, узнав его:

— Святая Дева Мария! Это Леберехт!

Он захлопнул окно и спустился по лестнице так быстро, как только позволяла ему подагра, чтобы открыть дверь.

— Леберехт! — тяжело дыша, повторил трактирщик и заключил его в свои объятия, что, признаться, удивило юношу. — А я думал, ты…

— Умер? — язвительно ухмыльнулся Леберехт. — Сорная трава не гибнет. Чума застала меня у бенедиктинцев, на Михельсберге. Я не мог вернуться, но, честно говоря, для меня это было неплохое время.

Шлюссель оглядел своего приемного сына с головы до пят: он ли это? При этом трактирщик качал головой и улыбался. В самом деле, казалось, он радовался его нежданному возвращению.

Наконец он сказал:

— Кристоф, твой брат…

— Мне жаль, — ответил Леберехт кратко и резко, хотя это, конечно, не соответствовало истине.

Но Шлюссель прервал его и воскликнул своим громким неблагозвучным голосом:

— Нет, не то, что ты думаешь! Кристоф за два дня до начала чумы отправился в Рим с двумя иезуитами.

— В Рим? Что забыл ваш сын в Риме? Шлюссель пожал плечами.

— Он велел передать мне, что хочет учиться. Теологии или алгебре, а может, тому и другому — я не знаю.

— Теологии или алгебре… — задумчиво повторил Леберехт.

— Да. Он хитрец. Так говорят иезуиты.

Леберехт молчал. Куда больше, чем судьба противного малого его интересовало, что с Мартой. Почему трактирщик ни слова не скажет о своей жене? Неужто Марта настолько ему безразлична?

Хотя это выглядело бы вполне естественно, Леберехт не отваживался спросить о ее судьбе. Он беспокойно переминался с ноги на ногу и молчал. То, что трактирщик говорил о своем сыне воспринималось им словно издалека. Казалось, будто старый Шлюссель мучит его нарочно, умалчивая о Марте.

Леберехт готов был вцепиться в глотку своему приемному отцу, поскольку тот показывал, насколько мало для него значит его жена. Догадывался ли он об их отношениях? Знал ли, что Марта — его, Леберехта, возлюбленная, единственное и самое дорогое, что у него есть? Что он готов отдать за нее свой левый глаз. Что он — ее ненасытный любовник?

В то время как юноша пытался найти объяснение в мимике старика, его уха достиг шум на лестнице, скрип старой половицы, который в непривычной тишине дома прозвучал, как свист плети.

Леберехт чувствовал себя так, словно его грудь сжали железными тисками. Он поднял глаза и увидел на верхней площадке Марту.

С какой радостью он бросился бы ей навстречу схватил бы в свои объятия, прижал к сердцу и расцеловал! Но Леберехту пришлось устроить недостойный спектакль: отставив назад одну ногу и сделав глубокий поклон, он подошел к ней и сказал: — Рад видеть вас здоровой!

Марта сыграла свою роль с таким же хладнокровием. Насколько мог видеть Леберехт в сумраке, окутавшем лестницу, его возлюбленная не утратила ничего из своей красоты. И даже если она изменилась каким-то образом, молодой человек не заметил этого. Рыжие волосы Марты стали длиннее, и она носила их открытыми, как Мадонна на алтаре Фейта Штосса. Хотя на ней была лишь простая грубая домашняя одежда, наглухо застегнутая от шеи до пят, как ризы у прелата, она выглядела обольстительно, как статуя "Будущность", и оставалась по-прежнему любима и желанна.

Но что бросилось Леберехту в глаза и составило для него загадку, так это серьезность, с которой Марта смотрела на него. Улыбка, которую он привык видеть в ее глазах, уступила место какой-то необъяснимой пустоте. Это обстоятельство не изменилось, когда любимая подошла и протянула ему руку.

Короткое приветствие, которым они обменялись после того, как легко прикоснулись друг к другу под взглядом старого Шлюсселя, казалось стесненным. Но едва Леберехт почувствовал в своей руке пальцы Марты, его охватило пьянящее волнение, напомнившее ему те ощущения, которые он испытывал во время их тайных свиданий. Он изо всей силы сжал ее узкую ладонь, словно хотел, чтобы она издала тихий вскрик, не замеченный мужем. Но Марта оставалась рассудительной и, спокойно убрав руку, непринужденно спросила:

— Где ты прятался все эти месяцы? Я очень волновалась. Когда Леберехт рассказал удивительную историю своего выживания, он узнал, что Марта все время находилась одна в большом доме на Отмели, поскольку старый Шлюссель, по его собственным словам, был захвачен новостью врасплох в поездке на саксонские серебряные рудники и отправился в Дрезден с одним судовладельцем. Марта, которая при свете дня была неестественно бледной, так что можно было видеть, как пульсируют тонкие жилки под ее белой кожей (в глазах Леберехта это вообще не было недостатком), рассказала, что она жила в страхе потерять рассудок. Но не только от ужаса перед чумой, а из боязни одиночества. Единственными ее собеседниками в течение недель были кошки, а когда обе с интервалом в четыре дня больше не вернулись, она говорила с крысами, которые прогрызли норы в полу и крыше. Дрожащие уголки рта выдавали волнение Марты, и Леберехт понял, что она все еще не оправилась от пережитого.

Будь его воля, Леберехт заключил бы свою приемную мать в объятия и утешил бы, но он не смел. Ситуация требовала известного равнодушия, какое проявлял Шлюссель. Трактирщика трогала, главным образом, потеря половины его работников, и он уже заявил, что прямо с утра похлопочет о новой рабочей силе.

Марта не страдала от нужды. Припасов в кухне и погребе хватило бы и на вдвое большее время. Еще довольно было муки, пшена, зерна, топленого сала и копченого мяса, а также меда, растительного масла и пива; туго стало лишь с дровами, но уж раздобыть их, считал Шлюссель, не составит больших усилий.

Бросалось в глаза, что Шлюссель обходится со своей женой с исключительной вежливостью, поэтому Леберехт счел разумным через какое-то время удалиться в свою комнату. Однако он оставил щелку в двери, чтобы от него не укрылось ничто из происходящего внизу.

Вскоре после Angelus,[423] которая впервые за много месяцев вновь оглашалась церковными колоколами и давала настоящее ощущение времени, он услышал, как Марта поднимается в свою комнату и закрывает дверь. У Леберехта, впавшего в полудрему, теплилась надежда, что возлюбленная подаст ему тайный знак. Но ничего не происходило.

Около полуночи он встал и прокрался к комнате Марты. У нее, как и прежде, горел свет, но окошко на лестницу, которое так часто дарило ему высшее наслаждение, на этот раз не давало никакой возможности заглянуть внутрь.

Робко, почти испуганно, но все же подталкиваемый необоримым желанием, Леберехт тихонько постучал в дверь.

— Марта! — вполголоса позвал он. — Это я, Леберехт!

Бесконечно тянулось время. Наконец послышались тихие шаги. Дверь отворилась. Но лишь на щелку. И в этой щелке возник силуэт Марты.

— Иди наверх, в свою комнату, мой мальчик, — прошептала Марта и после довольно длительной паузы добавила: — Завтра я тебе все объясню.

Марта собралась закрыть дверь, но Леберехт воспрепятствовал этому и уперся в дверь. Тогда Марта сдалась и впустила его.

Теперь он понял, что она плакала. Глаза Марты были красными. Слезы оставили заметные следы на щеках.

— Сердце мое, что с тобой? — тихо спросил Леберехт и подошел к ней, чтобы обнять.

Марта отпрянула. Она скрестила руки над своим одеянием, словно хотела помешать ему и не дать увидеть свое тело. Однако же он заметил, что грудь ее поднималась и опускалась в высочайшем возбуждении.

— Мне кажется, — прошептала она, устремив взгляд в пол, — что дьявол купил мою душу, что я своей кровью подписала договор. Святая Дева Мария, моли за меня.

Леберехт с недоумением смотрел на свою приемную мать и возлюбленную. У него появилось ощущение, что он попал в кошмар; словно неизвестный демон накинулся на него, доставив ему тысячу мучений; как будто мир, который, несмотря на всю сумятицу, еще недавно казался ему достойным жизни, теперь развалился, как трухлявый дом. Напрасно Леберехт пытался поймать взгляд Марты, заглянуть ей в глаза. Женщина отвернулась, создав незримый барьер, ледяной и непреодолимый.

Когда же к Леберехту после долгого обоюдного молчания вернулся дар речи, он беспомощно пробормотал:

— Это оттого, что ты долго была одна. Одиночество делает человека больным. Ты снова обретешь себя. Не волнуйся! Скоро все станет на свои места и будет так, как до чумы.

— Молчи! — гневно воскликнула Марта. — Наш Господь Иисус не допустит, чтобы я еще раз пошла против его святых заповедей и предалась греху, нарушая супружескую верность.

Больше никогда!

— Но мы же любим друг друга! А что касается меня, то я бы отдал жизнь за твою любовь! — Леберехт шагнул к Марте.

Но та выставила перед собой руку.

— Оставь меня! То, что ты называешь любовью, — самый отвратительный и непростительный грех перед Богом и миром, животное чувство. Оно посеяно дьяволом в сердцах человеческих! Оно заставляет нас идти на поводу своих страстей, не останавливаясь ни перед чем, даже перед умершими и супружеской изменой.

— Супружеская измена! — Леберехт ожесточенно рассмеялся — Твой муж давным-давно нарушил супружеский обет и обходится с тобой, как со служанкой. Вместо того чтобы любить и уважать тебя, как предписывает таинство, он одаривает богатыми нарядами епископскую шлюху. Ты забыла об этом? По закону Шлюссель в наказание и ради устрашающего примера должен три воскресенья подряд стоять перед воротами собора с горящей свечой, оголенными руками и закованный в железо. Кроме того, ему на весь срок жизни заказаны официальные должности и военная форма. Но почему-то ты, а не твои супруг мучаешься угрызениями совести!

Марта резко тряхнула головой и указала пальцем на Леберехта.

— Мы грешны перед Богом и людьми, и ты, как и я, должен покаяться.

— Я? — воскликнул Леберехт. — Я должен покаяться, потому что люблю тебя? Это не может быть волей Господа!

— Так написано в Библии!

— В Библии написано также, что любовь — величайший дар человеку.

Не слушая Леберехта, Марта преклонила колена на угловатую молитвенную скамеечку у постели, в которой она провела столько ночей страстной любви, и начала бормотать молитву Леберехт сжал кулаки; он ощущал свое бессилие, чувствовал, как между ними разверзается непреодолимая бездна. И хотя он все еще испытывал влечение к ней, все же не осмеливался приблизиться. Ее неразборчивая молитва звучала монотонно и страстно, почти угрожающе, и заканчивалась пустой фразой: "…От зла плоти избавь меня, о Господи!" После чего Марта спрятала лицо в ладонях.

Что же, ради всего святого, тут происходило? Неужели страх и одиночество спутали все чувства Марты? Она вновь встретила проповедника? В мертвой тишине, царившей в комнате Марты, разливалась мучительная тоска. Леберехту казалось, что ему в живот вонзили зазубренный нож. Он едва мог дышать. Просьбы и упреки были в этой ситуации бессмысленными. Марта по каким-то причинам приняла вполне определенное решение, и ему не оставалось ничего другого, как этому решению покориться.

Он подумал, что будущее скрыто от него темной завесой, и ему захотелось уйти. Словно прощаясь навсегда, Леберехт взглянул на Марту со стороны. Жесткая тень, которая легла на ее бледное лицо, делала ее чужой. Глаза женщины смотрели в пол, губы сжались, готовые лишь к молчанию.

Леберехт повернулся и выскользнул из комнаты, как кающийся грешник. Он не осмелился возражать ей. В голове его все еще звучали слова: "От зла плоти избавь нас, о Господи! От зла избавь нас, о Господи!"

И тогда он горько заплакал.

Глава IV Друзья и враги

В течение последующих дней и недель Леберехт пережил погружение в ад самопознания. Юноша понял, что благодаря удачным обстоятельствам и просто потому, что так сложилось, он пытался урвать от жизни больше, чем ему полагалось. Марта — замужняя женщина из зажиточных и вдобавок его приемная мать, а он — сын могильщика Хаманна, объявленного колдуном, ученик каменотеса, чуть ли не в два раза моложе своей возлюбленной. Бесстыдный соблазнитель и разрушитель брачных уз, он своим противоестественным поведением опорочил имя всеми уважаемой, благочестивой женщины.

А может, все было наоборот? Не сама ли Марта, раздираемая страстью и похотью, набожностью и самобичеванием, соблазнила и использовала его, невинного юнца, который не имел никакого опыта в любовных делах?

Ответы на эти вопросы менялись чуть ли не каждый день, а сам Леберехт колебался между готовностью к покаянию и убеждением в том, что он ни в чем не виноват. Бывали дни, когда ему казалось, что он перестал блуждать в лабиринте своей судьбы, но уже на следующее утро, встречаясь с Мартой (чего никак нельзя было избежать), он чувствовал себя самым беспутным человеком римской веры к северу от Альп.

Теперь, когда Леберехт повзрослел, его избрали уполномоченным движения подмастерьев-каменотесов, и никому, даже своему опекуну Шлюсселю, он не обязан был отчитываться в том, что касалось его дальнейшей жизни. Чтобы не встречаться с Мартой и вытеснить из души горечь и ожесточение, он решил покинуть трактир на Отмели и позаботиться о собственном жилье.

Через три улицы отсюда, в переулке Красильщиков, ему сдала комнату вдова Ауэрсвальд, муж которой, как говорят, упился до смерти после того, как все семь дочерей, произведенных ими на свет, умерли в младенчестве. Вдова, у которой от прежнего достатка остался один дом, взялась к тому же за два гульдена стирать белье и кормить своего жильца.

Подмастерья-каменотесы выбрали Леберехта предводителем своего движения, поскольку он был сведущ в чтении и письме и более образован, чем большинство членов городского совета. Движение пользовалось высочайшим авторитетом, и его влияние было значительнее, чем у всех остальных цехов. Это объяснялось тем, что в своих интересах каменотесы были едины. В отличие от кожевников, которые делились на дубильщиков и сыромятников, а также сапожников, шорников, резальщиков ремней, изготовителей кошельков и тесьмы, сумочников и даже кузнецов, подразделявшихся на ковочных кузнецов, ножовщиков, гвоздильщиков, мечников, шеломников, жестянщиков, котельщиков, игольщиков, медников, серебряных и золотых дел мастеров, каменотесы представляли одну целостную группу ремесленников. К тому же каменотесы считались смышлеными и красноречивыми, а их агитационных листков — памфлетов и писем, — клеймивших жадных заказчиков, боялись. Подмастерья разносили эти письма по городам и весям, так что молва о том, где по стране самые скверные, а где самые лучшие рабочие места, распространялась очень быстро. Говорили, что каменотесы несговорчивы и твердолобы, однако они — поборники справедливости не только в том, что касалось их прав, но и в защите интересов маленьких людей.

Поскольку архиепископ, вернувшись из своей чумной ссылки, отказался выдать цеху соборных каменотесов новые леса и требовал починки старых, коих вообще не имелось в наличии, дошло до конфликта. В знак протеста каменотесы отказались участвовать в процессии Праздника тела Христова, в которой по старой традиции они возглавляли ряды ремесленников, — провокация поистине протестантского размаха!

На другой день, в понедельник, Леберехта вызвали с архиепископского двора в резиденцию старого Придворного штата. Вдова Ауэрсвальд почистила лучший камзол Леберехта и напомнила, чтобы он, приветствуя его преосвященство, не забыл преклонить колена и приложиться к перстню.

Леберехт вошел в здание Придворного штата через боковой вход, обращенный к собору, где был встречен молодой монахиней. Черное складчатое одеяние девушки и, прежде всего, белый треугольный чепец напоминали скорее новомодный наряд, чем монашеское облачение. При этом прелестная особа сия оставалась нема как рыба и вела себя весьма холодно, когда жестом направила посетителя по каменной лестнице на второй этаж. Длинным коридором с множеством узких окон по правую руку и полудюжиной дверей по левую Леберехт дошел до просторной передней с большими изображениями прежних архиепископов и бесконечным рядом стульев с красной обивкой.

Словно по тайному приказу, створки двери в конце помещения распахнулись — и навстречу ему вышел соборный проповедник Атаназиус Землер. В большом проеме он казался еще тщедушнее, чем был. Попытка улыбнуться ему не удалась, и он протянул Леберехту правую руку для поцелуя.

Леберехт неохотно взял поднесенную руку и заставил себя изобразить намек на поцелуй. Как и монахиня, Землер не проронил ни слова, но препроводил посетителя в аудиенц-зал, почти лишенный меблировки и лишь одними размерами своими способный внушить посетителю трепет. Самым дорогим предметом обстановки был письменный стол в восемь локтей, схожий со столом в трапезной бенедиктинцев. За ним, на высоком стуле с прямой спинкой, украшенной львиными головами, восседал архиепископ. Он был в красной бархатной шапочке и в накидке из того же материала. Руки его прятались в длинных пурпурных перчатках с золотыми крестами на тыльной стороне.

— Laudetur Jesus Christus, — смущенно произнес Леберехт.

— Во веки веков, во веки веков, — ответил архиепископ, в то время как Землер, слегка приподняв свою черную мантию, занял место в сторонке, на одном из стоящих у стены стульев.

— Возможно, ты удивлен, что мы приказали тебе явиться сюда, — осторожно начал архиепископ, давая юноше знак сесть.

Леберехт покачал головой.

— Ваше преосвященство! Каменотесы вне себя, и их ничем не унять. Вряд ли можно требовать, чтобы они выполняли свою тяжелую работу, если есть опасность для жизни. Леса старые, ветхие, большей частью разворованы. Наверное, во время чумы они послужили топливом для погребальных костров* Как мы можем работать, если приходится больше беспокоиться о своей безопасности, чем о деле?

Обратившись к проповеднику, архиепископ спросил:

— Это так, Землер? Почему каменотесам не выданы доски для помостов?

Землер поднялся и с подобострастным видом приблизился к епископу.

— Дерево дорогое, как никогда прежде, ваше преосвященство. Из-за чумы цены на древесину выросли втрое, а каменотесам нужно столько дерева для их лесов, что хватит на новую церковь…

— С вашего позволения, ваше преосвященство, — прервал Леберехт коротышку священника, — мы просим не более того, что у нас было раньше!

— Одобрено! — воскликнул архиепископ и подался вперед за своим столом. — Я желаю, чтобы каменотесы были довольны.

Леберехт благодарно кивнул и собрался уже идти, но тут архиепископ начал снова:

— Однако мы хотели поговорить с тобой не о лесах…

Леберехт удивленно взглянул на него.

— Итак, отец твой Адам был сожжен на костре после честного процесса святой инквизиции…

— Спустя четыре месяца после его смерти, — взволнованно выпалил Леберехт, — потому что каким-то старым бабам и одному возчику, у которых с головой не в порядке, явились привидения! Да будет Господь милостив к его бедной душе!

Соборный проповедник, который вновь уселся на свой стул, вскочил и сделал пару шагов к Леберехту. Но архиепископ дал ему знак удалиться.

— Я очень хорошо понимаю твое волнение, — продолжал архиепископ, — и далек от того, чтобы придавать значение твоим еретическим словам, но и ты должен знать, что Святая Матерь Церковь с недоверием следит за каждой своей овечкой.

С недоверием? Леберехт был озадачен. Разве Господь наш Иисус, когда ходил по земле, заботясь об основании Церкви, не проповедовал любовь?

— Я вас не понимаю, — ответил Леберехт, теперь уже робко. — Что вы хотите этим сказать, ваше преосвященство?

Приветливая мина архиепископа моментально превратилась в язвительную усмешку.

— Как я уже сказал, мы с недоверием следим за каждой овечкой, особенно если она общается с еретиками, сторонниками переворота и пророчествующими.

— Мой отец Адам был богобоязненным человеком, почитавшим законы Божьи и человеческие!

— Но душа! — воскликнул архиепископ с демонической улыбкой на лице и резко вскочил со стула. — Его душа, его бедная душа не нашла покоя!

Леберехт едва не взорвался от возмущения. Ему хотелось закричать, вступиться за своего отца, хотелось спросить: "Кто это сказал? Какое доказательство вы можете привести?" Но он усилием воли сдержал себя и с внешним спокойствием произнес:

— А почему вы объясняете это мне, ваше преосвященство?

Архиепископ снова занял место за письменным столом и сложил руки перед собой.

— Мы не хотим, — ответил он, понизив при этом голос, — чтобы ты шел той же дорогой, что и твой отец.

К чему клонит архиепископ? На мгновение Леберехт заподозрил, что его заманили в ловушку и ему никогда уже не выйти живым из этого мрачного здания. Но потом он сказал себе, что архиепископ не тратил бы свое время, вовлекая обреченного на смерть в подобные дискуссии. Правда, в общении со Святой Матерью Церковью сложно было следовать законам логики, однако же, если рассуждать логически, архиепископу от него что-то нужно…

Долго ждать Леберехту не пришлось, ибо благонамеренный муж заговорил откровенно:

— Отец твой Адам проводил много времени с бенедиктинцами Михельсберга и достиг таких познаний в современных науках, что равных ему трудно было найти.

— Пожалуй, это верно. И многое из своих знаний отец передал мне. Я научился читать и писать и был силен в латыни еще в том возрасте, когда мои ровесники считались слишком юными для латинской школы иезуитов.

— А ныне ты поступаешь подобно своему отцу и посвящаешь себя тайным наукам у монахов?

— Тайным наукам? Простите, ваше преподобие, но науки, которыми занимаются бенедиктинцы на горе Михельсберг, не более тайные, чем "Записки о галльской войне" Цезаря, или "Метаморфозы" Овидия, или искусство вычислений Адама Ризе из Штаффельштайна. Конечно, эти труды не благочестивы, но разве наука благочестива?

— Вот-вот! — прервал архиепископ юношу. — Разве наука благочестива? Всякое знание исходит от дьявола, оттого и презираемо Церковью. Церковь в течение полутора тысячелетий обходилась без науки, она взросла сама в себе и породила мучеников и святых — без науки о звездах, геометрии и учений греческих философов.

Леберехт хотел возразить, что для строительства любой церкви, хоры которой обращены на восток, необходимо учение о звездах, что любая башня собора без геометрии давно бы обрушилась, не говоря уж об учениях великих философов, мудростью которых пользовался даже Господь Иисус, когда пребывал в земной юдоли. Но он предпочел промолчать.

Архиепископ перегнулся через стол, придвинувшись совсем близко к Леберехту.

— До наших ушей дошло, что во время чумы ты был у бенедиктинцев, посвятив себя учебе в их библиотеке.

— Не по собственному желанию, — рассмеялся Леберехт, — во всяком случае поначалу. Эпидемия застала меня там, когда я оторвался от работы в соборе, чтобы изучить травы и растения, произрастающие в саду монастыря.

— Дьявольские травы! — вскипел архиепископ. — Все это знахарские и дьявольские травы! Монахи, наверное, околдовали тебя!

— Клянусь мощами святого Бенедикта, нет! Это благочестивые монахи, которые служат Господу трудами и молитвой.

— Ха! — возмутился архиепископ. — Мужи, которые по пять раз в день сходятся на общую молитву, отнюдь не святые. Напротив, они говорят исключительно по-латыни, чтобы никто из посторонних не понял их тайных проклятий, и хулят Бога. Поверь мне, в монастырях гнездятся грех и скверна.

Соборный проповедник, следивший за обвинениями архиепископа не дыша и напрягшись, молча кивнул и возвел очи горе. Леберехт задыхался. От душной атмосферы этой сумрачной комнаты у него сжималось горло.

— Только в монастыре, — продолжал свои поношения архиепископ, — могли вызреть семена Реформации. Ведь кто такой этот доктор Мартин Лютер? Августинец! Почему все монастыри окружены высокими стенами? Чтобы никто не видел, что совершается за ними! Бенедиктинцы с Михельсберга пользуются монастырской неприкосновенностью. У них существуют — если вообще существуют — собственные законы, и ни светский судья, ни инквизиция не могут покарать их постыдное поведение, хотя они насилуют монахинь, растлевают детей, а также совершают непотребства со своим собственным полом. Sodomia natione sexus[424] — ты знаешь, что я имею в виду. Скажи, что ты там видел?

Леберехту стало не по себе. Он не знал в точности, какие намерения преследует архиепископ своим вопросом. Если он заступится за монахов с Михельсберга, то его, как их сторонника, могут ожидать гонения; с другой стороны, не мог он и очернять монастырь как гнездо порока. Как же, ради всего святого, ему поступить, чтобы не попасть впросак перед архиепископом?

— В монастырской жизни видел я не более того, что ожидает там увидеть благочестивый христианин, — солгал Леберехт. — Я был безмолвным свидетелем их служб и разделял их трапезы. Я спал в крохотной келье, а в остальное время предавался своим занятиям. И хотя библиотека открыта для всех монахов аббатства, за все время я встретил там лишь троих. Таким образом, за короткий период я смог прочитать больше, чем ученый студент в школе.

— И какие же книги вызвали твой сугубый интерес?

— Все, ваше преподобие. Глупец тот, кто штудирует лишь определенные книги! Но в основном я обнаружил там теологические труды, посвященные мистицизму святых, таинству покаяния, аскезе и толкованию Библии.

Лицо архиепископа скривилось в гримасе, которая должна была выражать отвращение.

— До ушей моих дошло, что бенедиктинцы хранят также и еретические книги, такие, как "Против Римского Папства, учрежденного дьяволом" Мартина Лютера и "Прорицания" Мишеля Нострадамуса. Что ты можешь сообщить об этом?

Озадаченный щекотливым вопросом, Леберехт задумался, как ему вынуть голову из петли. Что известно епископу о библиотеке бенедиктинцев? И главное, какие сведения он хочет получить?

— Во время своих занятий, — объяснил Леберехт, — я не обнаружил никаких еретических трудов. Кроме того, ни та ни другая из названных вами книг мне незнакома. Однако я не могу с уверенностью утверждать, что их не существует. В библиотеке сотни тысяч книг, и ни один человек за целую жизнь не сможет даже отчасти изучить все труды, которые там хранятся.

Но и этим ответом архиепископ не удовольствовался. Он побарабанил пальцами по столешнице и пробормотал нечто, похожее на проклятие.

— А наука о звездах? — вдруг произнес он шепотом, словно употребил греховное слово. — Науку о звездах ты тоже изучал?

— Астрономию и астрологию? Ну конечно, ваше преподобие! — облегченно вздохнув, ответил Леберехт, не видя в этом вопросе никакого подвоха. И увлеченно заговорил о том самом греке Фалесе, который почитался как всезнающий, потому что предсказал солнечное затмение 585 года до Рождества Христова. На самом деле Фалес отнюдь не был всезнающим, а просто хорошим математиком. Затем он вспомнил о пифагорейцах, которые первыми заявили, что Земля — шар, доказательство чего лишь сейчас обнаружил Христофор Колумб. А еще об Аристархе из Самоса, который еще 1800 лет назад рассчитал размеры Солнца и Луны и их удаленность (истинность чего, впрочем, некому было проверить). Упомянул Леберехт и об "альфонсинских таблицах", которые Альфонс Кастильский триста лет назад заказал иудейским ученым, чтобы описать Солнце, Луну и пять планет в их движении по отношению друг к другу. Не забыл молодой каменотес и благочестивого Николая Кузанского, который после знакомства с новым учением о светилах на Базельском соборе выдвинул предложение заново пересчитать древний календарь римлянина Юлия Цезаря, но не встретил ожидаемой поддержки.

Архиепископ повернулся, обращая вопрос к соборному проповеднику:

— И что, все эти труды находятся в согласии с учением Святой Матери Церкви?

Землер смиренно закатил глаза, словно хотел предоставить ответ Всевышнему, затем услужливо ответил:

— Моего разумения не хватает, чтобы постигнуть движение светил, ваше преподобие. Я держусь первой книги Моисея, где написано: "И создал Бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью. И стало так. И назвал Бог твердь небом"[425].

— А ты, сын мой? Каково твое мнение об истории сотворения мира, изложенной в Ветхом Завете?

Архиепископ напряженно вглядывался в Леберехта. "Только бы не ошибиться теперь с ответом, — думал юноша. — Одно неверное слово — и судьба моя решена!" Но от волнения нужный ответ не приходил в голову, и он не в состоянии был точно сформулировать мысль. Пауза заметно затягивалась. И вдруг Леберехт услышал, как повторяет фразу, прочитанную в одной из бесчисленных назидательных религиозных книг в библиотеке аббатства.

— Ваше преосвященство, — сказал он, — Священное Писание недосягаемо для сомнений. Оно выше всех прочих учений и наук.

Архиепископ удивленно взглянул на него. Землер тоже. Леберехт, улыбнувшись, кивнул и опустил глаза. Теперь он знал, как общаться с клириками.

У архиепископа, в свою очередь, создалось впечатление, что ему будет трудно подступиться к подмастерью цеха каменотесов. Тот не производил явного впечатления еретика, возможно, оттого, что действительно не был им и давно отрекся от козней своего отца, а может быть, и потому, что этот самонадеянный юноша с сильными руками настолько красноречив и изощрен, что прячет свою истинную точку зрения за умными ответами.

Так что Леберехт был отпущен с серьезным увещеванием: никогда не подвергать сомнению учение Церкви, используя средства науки, следить за кознями бенедиктинцев с Михельсберга и о каждой подозрительной книге, которая не имеет разрешения к печати от святой инквизиции, сообщать капитулу соборных каноников.

Леберехт пообещал и удалился — не удержавшись от того, чтобы не кинуть восхищенного взгляда на юную монахиню, несшую свою службу у входа.


В тот момент, когда Леберехт пересекал старый двор, чтобы выйти через большие ворота, над соборной площадью стояли проклятия и крики. Навлек ли на него беду его вычищенный камзол или ученый вид? Перед резиденцией архиепископа толпилась сотня буйных парней, босоногих иодетых в лохмотья, вооруженных косами, цепами и длинными деревянными кольями. Те, у кого не было оружия, сжимали кулаки, грозя фасаду резиденции и орали: "Кровосос! Свинья надутая! Душегуб!" и другие ругательства. Из задних рядов в ворота летели свиные пузыри, наполненные кровью.

Нарядный вид Леберехта привел к тому, что его сочли сторонником, секретарем или лакеем архиепископа. Недолго думая, трое мрачных парней повалили выходящего с архиепископского двора Леберехта и стали избивать его.

— Что вам надо? Что я вам сделал? — кричал возмущенный юноша, но все было тщетно.

— Спроси у своего епископа! — был ответ. — Можешь ему за это отплатить!

От удара в левый глаз по лицу Леберехта потек кровавый ручеек, запачкав дорогой камзол, унаследованный им от отца. Леберехт поднял руки, защищая лицо, и был уже близок к тому, чтобы потерять сознание, как вдруг, словно по божественному внушению, из последних сил крикнул:

— Послушайте, я — Леберехт, каменотес! Я ничего вам не сделал!

Внезапно все стихло, а предводитель разбушевавшихся мужланов проложил себе дорогу к истекающей кровью жертве и грубо потребовал:

— Покажи свои руки!

Леберехт показал предводителю свои широкие мозолистые ладони, которые и в самом деле не сочетались с остальным его видом.

Предводитель недоверчиво оглядел их, затем сравнил со своими, не слишком отличавшимися от ладоней каменотеса, поскольку выполняли столь же тяжелую работу, и заорал так, что голос его эхом прокатился по соборной площади:

— Тупицы! Ослы! Вы напали на одного из наших только потому, что он вышел не из той двери. Сброд, проклятый Богом!

Главарь, представившийся Людовигом, отер своим рукавом Леберехту кровь с лица.

— Ты должен понять их возмущение, — заметил он, понизив голос. — Наша ненависть к княжескому двору безгранична. А ты в своем благородном наряде выглядишь как один из них. — Людовиг мотнул косматой головой в сторону архиепископского двора.

— Достается всегда не тем, — с мрачным юмором ответил Леберехт, морщась от боли.

— Воды! — рявкнул Людовиг, теперь уже в полный голос. — Может, хоть кто-нибудь из вас, сволочей, принесет воды и тряпок, чтобы перевязать каменотеса? Вы чуть не забили его до смерти.

— Одним едоком меньше! — пробормотал кто-то из толпы.

Широкое лицо Людовига побагровело от гнева.

— Кто это сказал? — резко спросил он.

— Я, — последовал дерзкий ответ, — потому что это правда.

Тут Людовиг подошел к этому человеку и ударил его кулаком в живот, так что тот сложился пополам и осел, как неполный мешок с мукой.

Леберехт хотел вмешаться, объяснить, что его рана совсем не так опасна, но Людовиг оттолкнул его в сторону.

— Хотя все мы — крестьяне из окрестностей Вюргау и наша жизнь — жестокая борьба, у нас имеются понятия о приличии и чести. Мы — крестьяне, а не подонки, понимаешь?

— Честно сказать, нет! — ответил Леберехт. Хотя ему было уже двадцать, он никогда еще не удалялся из своего города дальше, чем на расстояние дневного перехода, и не знал тех проблем, которые угнетали крестьян в пригородах. Те немногие крестьяне, которых он встречал в прошлом, были набожными и не принимали участия в крестьянских восстаниях тридцатилетней давности, из-за которых нужда стала еще сильнее.

Тогда крестьяне прибивали ко всем деревьям и воротам "Двенадцать статей" скорняжного подмастерья Лотцера, наиболее часто печатаемый памфлет тех дней, и словами Евангелия требовали изменения их положения, а именно: отмены крепостного права, наемной работы вместо барщины, выплаты процентов соответственно урожаю и свободных выборов пастора, которому полагалась десятина. Крестьянский бунт ничего не дал; несмотря на то, что было разрушено множество замков и монастырей и погибли сотни тысяч людей, никаких изменений в их положении не произошло. Напротив, даже реформатор Мартин Лютер, который, казалось, вначале благоволил к крестьянам, после "Двенадцати статей" выступил против них, поскольку не желал злоупотреблений Евангелием в земных целях; а следствием было то, что многие селяне разочарованно отвернулись от нового учения.

— Я охотно объясню тебе, отчего люди так осерчали, — сказал Людовиг, подходя к Леберехту. Кто-то подал ему оторванный рукав, намоченный в воде, и предводитель принялся смывать кровь с лица нечаянной жертвы. — Мало того что мы услаждаем жизнь этих жирных, ленивых мешков, хозяев земли, наша десятина остается неизменной и в хорошие, и в плохие времена — как вот, например, в прошлом году, когда чума помешала севу. Там, где хозяева — церкви да монастыри, они ведут себя не лучше, чем мирские власти. Их черствость порождает еще большее недовольство, ведь они протягивают руку во имя Всевышнего и презирают нас, будто мы вредные насекомые. Хотя в Писании сказано, что мы, бедные, блаженны и нам дано Царствие Небесное! Может быть, потому князья Церкви и считают, что надо морить нас голодом, чтобы мы как можно быстрее попали в рай.

После того как Людовиг обработал рану и обмотал окровавленным лоскутом лоб Леберехта, тот вопросительно заметил:

— А разве еще в третьей книге Моисея не написано, что каждой власти положена десятина с урожая?

— Конечно, — ответил предводитель, — ни одному крестьянину не пришло бы в голову отказывать властям в десятине. И если бы так и было, то каждый крестьянин имел бы свою прибыль. Но мы, помимо прочего, платим еще малую десятину, десятину от скота или десятину крови, а часто даже не один раз, если граница общины поделена между несколькими господами.

— Малая десятина, десятина крови? Никогда о подобном не слышал!

— Вы, городские, понятия не имеете, что причитается крестьянину. Малая десятина выпадает на каждый плод и каждую гроздь винограда, на все сады и луга, на все, что варится в горшке, на каждое зерно чечевицы, гороха, репы и каждую травку. Когда твоя жена стряпает что-то съестное, то за столом всегда сидит незримый пожиратель. У одного это княжеский двор, у другого — жирный священник, у третьего — грозный дворянин.

— А почему вы пришли сюда?

— Чтобы протестовать против десятины крови! До сих пор даже самый умный книжник не мог отыскать в Библии место, где властям полагается каждая десятая пчела из улья и каждая десятая часть сот из рамок.

— Ты что же, хочешь сказать, что вы и пчел должны делить с епископом?

Людовиг молча кивнул. Бессильная ярость была написана у него на лице.

— Отойди-ка в сторонку! — потребовал предводитель и оттолкнул Леберехта от входа в ворота. Затем, сунув пальцы в рот, свистнул, и из рядов крестьян выступили четверо мужчин со старой рассохшейся бочкой. Они подняли ее перед входом и по команде бросили на мостовую соборной площади.

Бочка раскололась, и из нее хлынули коровий помет и фекалии, собранные крестьянами из ям для навозной жижи. Смрад стоял невыносимый. Но этим протест не кончился. Со второй бочкой мужчины поступили точно так же. В этой бочке были собраны всякие отвратительные насекомые: тараканы, личинки майских жуков, слепни, навозные мухи с оборванными крыльями. Насекомые копошились на зловонных фекалиях. И Людовиг крикнул так, что эхо разнеслось над площадью:

— Десятина княжескому двору! Десятина архиепископу!

Крестьяне с хохотом кинулись врассыпную. Леберехт тоже предпочел скрыться в одном из переулков за собором.

К вящей славе Господней, но еще и потому, что она готова была заменить ему мать, вдова Ауэрсвальд за несколько дней выходила своего квартиранта и пансионера. Никогда в своей жизни Леберехт не наслаждался такой заботой, как в этом доме, в переулке Красильщиков. Оказавшись наедине с собой и своими мыслями, он не мог выкинуть из головы внезапный разрыв с Мартой. Он знал, что не совладает с этим быстро, а возможно, даже никогда. Несмотря на то что она без оглядки на чувства оттолкнула его и пожертвовала своей сердечной склонностью, послушав лицемерного проповедника, он все еще любил Марту и мучительно пытался избегать ее. Но всякая встреча вновь бередила старые раны, прежде чем они успевали зажить.

Не в меньшей степени занимал его и странный вызов к архиепископу, причины которого Леберехт не мог понять даже после продолжительных размышлений. Его положение было небезопасным, ведь он загадочным образом оказался между мирским и орденским клиром, которые, как всякому известно, враждовали между собой, как кошка с собакой. Они обвиняли друг друга в безнравственности, и эти обвинения были еще самым безобидным! Поскольку архиепископы ни в коей мере не вели себя, как подобает духовным лицам, то и обычный клир не видел причин умерщвлять плоть целибатом и аскезой. В тайной библиотеке бенедиктинцев Леберехт находил копии результатов ревизий, в которых ревизоры обвиняли священников в непристойном образе жизни, частоте конкубинатов и корыстолюбии. Каким образом эти копии попали в аббатство и какую цель при этом преследовали монахи, он не задумывался. В книгах упоминались не только преступления духовенства, как, например, нарушение постов, блуд, посещение домов разврата, лишение девственности и кровосмешение, но и наложенные наказания. За посещение священником борделя налагалось самое мягкое наказание, а за погребение отлученного от Церкви — самое суровое.

Церковники в миру, со своей стороны, метали громы и молнии против монашества и заявляли, что для истинной набожности не нужны ни орденское облачение, ни обеты. Ведь ни Блаженный Августин, который, вне всякого сомнения, обладал святостью, ни апостол Павел, ни Господь наш Иисус не носили сутаны. Исключением были такие, как Якоб Вимпфелинг, проповедник в Шпейере, и профессор поэзии в Гейдельберге, который, несмотря на критику непорядков в Церкви, оставался одним из самых верных ее слуг и даже занимал пост в Римской курии, не вызывая осуждения Папы.

Отсюда враждебность между отдельными орденами и монастырями обнаруживалась яснее, что бросало тень на Церковь и монастыри. Яростнее всего склока разгорелась между доминиканцами и францисканцами относительно учения о непорочном зачатии Матери Божьей. Монахи нападали друг на друга с пасквилями самого скверного содержания. Под влиянием своего магистра Томаса, отрицавшего зачатие Марии от Святого Духа, доминиканцы с напором отстаивали этот тезис. Францисканцы, напротив, чувствовали за собой народные массы с их отвращением к доминиканскому суду инквизиции, когда проповедовали со всех кафедр непорочное зачатие и называли сорной травой в розовом венке Божьей Матери каждого, кто его отрицал.

Так что Леберехт долго ломал голову над тем, что же могло интересовать архиепископа. Прежде всего, казалось, имелась таинственная связь между осуждением его отца и библиотекой бенедиктинцев. Зашифрованное послание Лысого Адама, которое он, впрочем, обнаружил случайно и значение которого все еще оставалось скрыто от него, приобретало в этой связи неожиданный смысл. Зачем отец даже после смерти мучит его такими загадками? Чего он хотел этим добиться? Впервые Леберехт проклинал своего отца.

Едва поправившись, он поздним вечером явился в "Кружку", чтобы попить темного пива и на короткое время обратиться к другим мыслям. В дальнем углу, за небольшим столом, теснилось не менее дюжины подмастерьев-каменотесов. Они приветствовали своего начальника и чествовали его как героя, поскольку он добился от архиепископа решения о сооружении новых деревянных лесов! При этом они пустили по кругу огромную, высотой с локоть, кружку с пивом.

Леберехт принялся было объяснять, что ему не потребовалось ни малейших усилий для того, чтобы убедить епископа в необходимости новых лесов (возможно, он и без того распорядился бы об этом), но тут кто-то положил руку ему на плечо. Обернувшись, молодой человек узнал брата Лютгера, облаченного в черное, но не в монашеское платье, а скорее в костюм странствующего студента.

— Ради всего святого! — радостно воскликнул Леберехт. — Где это вы так долго пропадали? На Михельсберге уже думают, что вы незаметно вознеслись на небо!

При этом он подмигнул.

Лютгер от души рассмеялся.

— Такие, как я, никогда не попадают в Царство Небесное прямой дорогой. Сначала их ожидает чистилище.

Пока они устраивались на краешке скамьи, брат Лютгер объяснил, что в один прекрасный день жизнь среди монахов стала для него невыносимой, причем не из-за тех ограничений, которые навязала чума и без того суровой монастырской действительности, но потому, что после ежедневного созерцания одних и тех же лиц в течение многих месяцев он не мог больше смотреть на своих собратьев.

— Даже Господь наш Иисус, — заметил Лютгер с чрезвычайно серьезным лицом, — спустя некоторое время удалился от своих учеников.

В то время как кружка в очередной раз двинулась по кругу, а подмастерья начали петь похабные песни, способные вогнать в краску бенедиктинца, Леберехт сообщил своему учителю о встрече с архиепископом, который предпринял все усилия, чтобы узнать, какие труды хранятся в библиотеке Михельсберга. Брат Лютгер, казалось, ничуть не удивился.

— И что? Что ты ему рассказал? — осведомился он.

— Конечно, не более того, что он уже знал, — ответил Леберехт.

— Что ж, это хорошо. Ничего другого я и не ожидал от тебя.

— Но почему вы не предупредили меня, ведь тогда я был бы подготовлен к разговору с архиепископом.

— Я не имел представления о том, — заверил его Лютгер, — что его преосвященство знает о твоем невольном пребывании на Михельсберге. — При этом он резко кивнул, словно хотел сказать: "Можешь мне верить".

В этот момент Леберехту пришло в голову, что Лютгер был единственным, кто знал о его присутствии в аббатстве и кто покинул монастырь еще во время чумы. Но даже при всем желании он не мог представить себе, что Лютгер является осведомителем архиепископа.

— Архиепископ, наверное, думает, — объяснил Леберехт, — что в библиотеке хранятся и запрещенные книги. У меня даже сложилось впечатление, что он имеет в виду совершенно определенную книгу.

— Господи Иисусе! — воскликнул Лютгер и ударил в ладоши. — И что же это он вздумал искать у нас? Может, учение Иоанна Дунса Скота[426] или "Альмагест" Клавдия Птолемея? Да, эти ценные и достаточно редкие книги, конечно, не находятся в прямом согласии с христианским учением, но стоит ли из-за этого затевать такое дело? Сын мой, при такой умной голове у тебя избыток фантазии. Тебе надо бы стать поэтом, как Ганс Сакс из Нюрнберга, или Рабле из Франции, или флорентинец Данте Алигьери, у ног которого лежали все величайшие люди его времени, ведь он в равной степени умел играть как словами, так и числами.

Леберехту было не до шуток. Одержимый идеей, что отец мог оставить ему тайное послание, значение которого простиралось далеко за пределы его собственных интересов, настолько далеко, что на него обратил внимание сам архиепископ, он был взволнован как никогда. Таинственность, которой Лысый Адам окружил это послание, очень соответствовала его характеру. Адам ставил задачи знаниям и уму сына, и Леберехт должен был оправдать надежды отца и показать себя достойным. Да, пожалуй, так оно и было.

— Брат, — произнес Леберехт после длительного молчания и сделал большой глоток темного пива из кружки, которая все еще шла по кругу, — в аббатстве рассказывают, что отец Андреас, библиотекарь, потерял дар речи после того, как прочитал некую книгу. Что вам об этом известно?

— Ничего, абсолютно ничего! — встрепенувшись, ответил Лютгер и принял из его рук большую глиняную кружку. — Это одна из многих легенд, распространенных в аббатстве. О брате Гумберте говорят, что он несет груз своего кривого горба с тех пор, как черт прыгнул ему на плечи с кровли монастырской церкви. А хромой брат Эразм якобы заложил свою здоровую ногу дьяволу за одну-единственную ночь с послушницей-доминиканкой.

Но ты ведь можешь сам спросить брата Андреаса. Только ответит он тебе столь же мало, как и мне!

— А вы у него спрашивали?

Лютгер смущенно кивнул.

— Брат Андреас имеет бесценное преимущество перед теми, кому дан дар речи и слуха. Если ему не хочется, то он не понимает наших вопросов. Поэтому у него есть возможность отвечать лишь тогда, когда он пожелает. Счастливый человек, этот брат Андреас!

Подмастерья все громче горланили свои глумливые песни. Они ритмично стучали кулаками по столу и так орали, что Леберехт, в голове которого все еще шумело, предпочел распрощаться.

На улице Кожевников, через которую лежал его путь домой, воняло так, словно здесь справила нужду тысяча чертей. Хотя со времени чумы миновало уже два месяца, следы ее еще оставались повсюду. На улицах валялись обугленные трупы животных, и вокруг них сновали полчища крыс. Перед дверями домов высились груды тряпья, в которых рылись бездомные собаки. Каменные желоба, идущие к реке, были большей частью забиты фекалиями и отходами, оттого что во время эпидемии не хватало воды и они переполнились. Находчивые горожане привязывали к подошвам деревянные колодки, чтобы не испачкать дорогую обувь среди куч испражнений.

Было позднее время, но город не спал. Лето вступило в свои права, и все, кто пережил чуму, пели, плясали, ели, пили и любили больше, чем раньше. До прихода чумы в этот час едва ли можно было встретить хоть одну живую душу, теперь же на улицах шумели и стар и млад и во многих домах праздновали возвращение к жизни.

На Верхнем мосту, с которым у Леберехта были связаны противоречивые воспоминания, к нему подошел человек, который уже долгое время следовал за ним.

— Не бойся! Это я, Карвакки!

Леберехт удивленно обернулся. Мастера вот уже больше недели не видели на лесах; он объяснял свое отсутствие старым недугом, но подмастерья шептались между собой, будто на самом деле Карвакки снова ушел в запой, что спустя несколько дней приведет к особым достижениям в камне.

— Я думал, вы слегли из-за вашей подагры! — воскликнул Леберехт.

— Подагра? — Карвакки рассмеялся. — Это теплое лето способно выгнать из косточек последнюю подагру. Нет, это не болезнь!

— Понимаю, — ответил Леберехт, приложив ладонь к губам в знак того, что не хочет об этом говорить.

— Ничего ты не понимаешь! — набросился на него Карвакки. — Слушай! — Мастер огляделся по сторонам, не подслушивает ли кто. Затем, прикрыв ладонью рот, он забормотал: — Мне надо уехать отсюда, причем как можно скорее. Мне нужны деньги. Ты — единственный, кому я доверяю. Можешь мне помочь? Не прогадаешь!

Леберехт не понимал, с чего это мастер напустил такого туману и почему последовал за ним ночью на мост. Неужели только для того, чтобы прямо здесь поговорить о деньгах? Карвакки был известен как игрок. Его слабостью были триктрак и кости. Леберехт знал это с первого года обучения, хотя они никогда не обсуждали пристрастий мастера. Вероятно, это и было причиной, почему Карвакки еще ни разу не брал у него взаймы.

— Ты не прогадаешь! — повторил мастер.

— Да что там, — ответил Леберехт, — конечно же, я помогу вам!

Карвакки был заметно обеспокоен и схватил Леберехта за обе руки.

— Но мне нужна довольно большая сумма, — добавил он.

— Сколько?

— Сто гульденов, если возможно.

— Сто гульденов?..

— Пятьдесят. Понимаешь ли, меня выручит любая сумма!

Леберехт пытался разглядеть лицо Карвакки, насколько позволяла темнота. Тот не производил впечатления слишком уж пьяного, как это показалось вначале. Его взгляд казался скорее умоляющим, и Леберехт понял, что вряд ли сможет отказать мастеру в его просьбе. Карвакки всегда был добр к нему, считал своим любимым учеником и давал больше, чем требовалось от цехового мастера. Наследство Леберехта хранилось в городском совете, и он подумал: "Почему бы не помочь человеку, которому я стольким обязан?"

— Клянусь всеми святыми и Святой Девой Марией, что ты получишь свои деньги с процентами и долями процентов! — Карвакки сплюнул в реку, словно стараясь придать своим словам вес.

— И что вы собираетесь делать с деньгами?

— Прочь отсюда! Я возвращаюсь во Флоренцию.

— Во Флоренцию? — воскликнул Леберехт так громко, что мастер невольно взмахнул рукой, призывая его говорить потише.

— Инквизиция следует за мной по пятам. Они хотят устроить процесс за богохульство и поношение Господа.

— Над вами? Над человеком, который восстановил императорский собор в его былой красе, во славу Божью?! Не смешите меня.

— Объясни это ревнителям из инквизиции. С тех пор как место Бартоломео занял брат Каэтан из Регенсбурга, лицемерие во имя Бога расцвело еще сильнее. Чтоб их черт побрал!

Карвакки перегнулся через перила моста и глянул в воду. Издалека был слышен шум плотины, расположенной от ратуши на расстоянии броска камня.

— Перед началом чумы, — снова начал Карвакки, — я сбежал в Вайсмайн, к священнику Иоганну Куну, человеку bonna famae.[427]Он не святоша и умеет пить. Когда же к концу чумы я вернулся, оказалось, что сарай, служивший мне мастерской, был взломан…

— Догадываюсь, что произошло…

— …а статуи, которые воплощали для меня красоту и женственность, были сброшены со своих пьедесталов и разбиты на куски. Боже мой, если Бог вообще существует, как он мог допустить это?! — Голос Карвакки задрожал.

— И что? Кто это был?

— Кто? Те же самые люди, которые сожгли твоего мертвого отца на костре! Те же самые люди, что разрушили статую в соборе! Те же самые люди, что бьют своих жен и детей и покупают отпущение грехов у соборных врат, делая так, что их деяния как бы и не происходили… — Карвакки перевел дыхание и продолжил: — Головы этих святош полны самых низменных инстинктов. В любой наготе они видят зло; даже нагой камень смущает их инстинкты. Жизнь была бы слишком хороша, если бы текла, как эта резвая река, — без ограничений, меж берегов искусства и науки. Но тебе хорошо известно, насколько далеко это возвышенное желание от действительности и что приходится терпеть творческому человеку, которого небо наделило талантом.

— Как вы правы, мастер! Воистину, здесь не время и не место для муз. Искусство — богохульство?! Не смешите меня!

— Один из соборных священников, мой добрый приятель, слышал, что новому инквизитору бросилось в глаза сходство моих статуй с "Евой" в соборе. Это он и назвал богохульством!

Леберехт оторопел. Сходство было несомненным, однако какое это имело отношение к надругательству над святыми?

— Трудно сохранять веру в то, чему учит и что делает Святая Матерь Церковь, — заметил Леберехт.

Карвакки молчал. Конечно же, он был верующим человеком, но никогда не делал тайны из своего неприятия клира и Церкви. Пасторы и монахи пользовались его признанием, лишь если были умны и умели пить, а лучше — и то и другое. А коль скоро большинство из них думало, что Фидий — это святой, а пиво — пища на время поста, то общий язык Карвакки находил лишь с немногими из них. В действительности мастер проповедовал свободу искусства и классический образ мыслей, которому научился во Флоренции, и это неизбежно влекло за собой напряженность в отношениях.

— Значит, брат Каэтан лично вломился в вашу мастерскую! — снова взял слово Леберехт.

— Похоже на то, мой мальчик, похоже на то… — Мастер задумчиво смотрел на реку, на белые змеистые линии, прочерченные на воде лунным светом. Внезапно он спросил: — А почему бы тебе, собственно, не отправиться вместе со мной?

— Во Флоренцию? — испугался Леберехт. В его голове вмиг пронеслись сотни мыслей: Флоренция!

— Можешь мне доверять! — добавил Карвакки.

Леберехт кусал губу.

— Поверь мне, — прошептал мастер, — это другой мир, это даже другое время! Раньше или позже, но тебе необходимо попасть во Флоренцию. С такими способностями, как у тебя, парень…

Оба неотрывно смотрели в темную воду под ними. После долгой паузы Леберехт ответил:

— Не сейчас, мастер. Мне еще нужно какое-то время, чтобы закончить в этом городе дела, требующие прояснения. Они, возможно, важнее для меня, чем все мое восхищение вашей страной и ее художниками.

— Ты разбудил во мне любопытство. Не говори загадками!

Леберехт тихо рассмеялся.

— Как говорит пророк, в злые времена мудрый должен молчать. Избавьте меня от дальнейших объяснений. А что касается вашей просьбы, мастер, то вы получите деньги, сотню гульденов, под честное слово, ибо я следую принципу доверия и веры. Под доверием я имею в виду ваше всегдашнее отношение ко мне, а под верой — то, что однажды, когда дела у вас пойдут лучше, я получу эту сумму обратно.

Карвакки обнял Леберехта и поцеловал его, как сына.

— Леберехт, ты об этом не пожалеешь!

— Я возьму в магистрате сотню гульденов из своего наследства. Завтра на этом же месте и в это же время, да?

— Договорились, прощай! — И Карвакки скрылся, направившись в сторону Инзельштадта, откуда он и появился.

Последующие дни Леберехт провел в страхе: вдруг инквизиция устроила мастеру ловушку и лишь ждет повода, чтобы убить Карвакки при попытке бегства? Карвакки признался ему, что именно по этой причине он не двинется прямым путем на юг, а сначала задержится в Фихтельберге, Франкенвальде и Фогтланде, где находятся твердыни богемской ереси и где уже сотни лет лесные общины имеют многочисленных приверженцев. Там он может чувствовать себя свободно и там намерен дожидаться оказии, чтобы с торговым караваном отправиться через Регенсбург и Зальцбург в Венецию.

Исчезновение Карвакки вызвало в городе большой переполох и привело к тому, что жители его разделились на два лагеря. Большинство, которое считало мастера гениальным творцом, едва узнав о святотатстве над его статуями, винило темные происки инквизиции, в то время как меньшинство, состоящее из влиятельных святош, называло Карвакки жертвой собственных еретических интриг и не сожалело о нем.

Иначе было с Леберехтом. Он никогда не думал, что расставание с мастером может так сильно тронуть его. Именно Карвакки после смерти его отца открыл ему чудесные и таинственные вещи и мир, который был столь же далек от узколобых мыслей и действий на Соборной Горе, как чарующая луна от земной юдоли. Он пробудил в нем дотоле неизвестную, даже запретную добродетель — любопытство. И это любопытство подстрекало юношу к тому, чтобы овладевать знаниями и хранить добытое в своей голове. То, что ты носишь у себя в голове, любил говаривать Карвакки, уже никто не отнимет.

Среди многочисленных слухов, появившихся в связи с исчезновением мастера, был и такой: Карвакки, прежде чем раствориться в воздухе, выплатил все свои долги, до последнего кройцера. Про Освальда Пиркхаймера, оценщика шафрана из Гавани, поговаривали даже, что Карвакки возвратил ему долг на сумму в сотню гульденов. Это смутило Леберехта. Неужели мастер наплел ему с три короба? Неужели он выдумал байку о преследовании инквизиции для того лишь, чтобы заполучить деньги? Ему слишком хорошо были известны слабости Карвакки: деньги, женщины и выпивка. Он знал, что мастер не мог пропустить ничего из этих трех.

Чтобы в конце концов внести ясность, Леберехт разыскал Пиркхаймера. Это было душным августовским днем, перед самым закатом. У дома, стоящего неподалеку от Гавани, где Пиркхаймер продавал водку, хмель, мед, табак, канареек, но, главным образом, пряности, царило оживление. Пиркхаймер, жена которого Мехтхильд умерла, рожая последнего ребенка, считался одним из богатейших людей города. Обыватели шутили, что вместо правой ноги у него ставка процента. Прибыльное место оценщика шафрана, проверяющего чистоту и качество поставляемых по реке пряностей, он занимал уже почти два десятилетия, но еще дольше ссужал деньги.

Свое богатство Пиркхаймер выставлял с такой гордостью и сословным высокомерием, что мог игнорировать городские порядки и даже имперские законы, уже более полувека запрещавшие простым людям носить очень дорогое платье. На рубеже столетий рейхстаг запретил гордым горожанам Аугсбурга, не принадлежавшим к дворянству или ученому сословию, под угрозой штрафа в три гульдена носить шитые золотом, бархатные и шелковые наряды, одежду алого цвета, а также украшать свои плащи соболем или горностаем. Пиркхаймер доставлял себе удовольствие носить алый бархатный камзол, а под ним — рубашку из белого шелка, и никто никогда не слыхивал, чтобы он из-за этого уплатил хоть один гульден штрафа.

Поэтому неудивительно, что гордый Пиркхаймер отказался дать Леберехту сведения о том, каков был долг, погашенный Карвакки в один прием. Оценщик шафрана выставил юношу из конторы в грубых выражениях, крикнув вслед, что не желает якшаться со шпиками.

Когда Леберехт вышел на улицу, следом за ним из дома выскользнула девушка, и, когда он остановился и оглянулся, в свете фонаря разглядел самые прекрасные голубые глаза, какие когда-либо видел.

— Меня зовут Магдалена, — представилась девушка, — я младшая дочь этого изверга. — Она рассмеялась, словно не принимала все это всерьез, и поспешила добавить: — Мой отец так держит себя только с чужаками.

Под прикрытием темноты Магдалена прошла с Леберехтом небольшой участок пути в направлении Верхнего моста; она весело болтала, давая понять, что он ей нравится.

Затем она поинтересовалась, не просил ли он денег у ее отца. Леберехт ответил отрицательно и рассказал о своих сомнениях насчет Карвакки, заметив, что для него важно знать правду.

Тут красавица остановилась.

— Мне надо возвращаться, — заявила Магдалена, — но если ты хочешь, я все разузнаю, а завтра в это же время отвечу на все вопросы в переулке у Гавани, который не виден из отцовского дома.

Если он хочет! Леберехт украдкой пожал девушке руку, и красавица исчезла.

Над холмами, окружавшими город, нависли черные грозовые тучи, когда Леберехт вечером следующего дня направился в переулок, не имевший названия, но который все знали как переулок Лодырей, поскольку он давал должникам возможность по пути в ратушу незаметно проскользнуть к дому Пиркхаймера.

Юноше не пришлось долго ждать: горничная принесла ему известие о том, что долг Карвакки составлял не сто, а десять гульденов, и все они были выплачены вместе с тремя гульденами процентов. Что же касается прочего, ему лучше побыстрее забыть Магдалену. Отец запретил девушке любое общение с ним и следит за ней.

Из низких черных туч по мостовой, как лягушки, запрыгали крупные капли. Запахло сухой пылью. Вспышки молний, сопровождаемые громовыми раскатами, через короткие промежутки времени освещали улицы города, башни собора и аббатства на горе Михельсберг, которые острыми кинжалами вонзались в небо.

Леберехт нашел укрытие от дождя под широким, выходившим на реку навесом у Гавани. От удушающей жары по его лицу струился пот. Что касается женщин, подумал он, счастье ему не улыбается. А ведь Магдалена, девушка с прекрасными глазами, возможно, могла бы помочь ему забыть Марту.

Поднялся ветер, гоня перед собой дождевую завесу. Баржи скрипели и стонали на своих канатах. Река, обычно лениво катившая свои воды, яростно билась о парапет, и, словно по команде, все тучи разверзлись одновременно, обрушив на город потоки воды, которая во многих местах, не находя стока, затопила улицы и начала проникать в дома.

На мгновение, когда молния осветила местность, Леберехту почудилось, что в одном из корабельных окошек он видит знакомое лицо. Юноша с любопытством уставился в темноту. Следующая вспышка молнии подтвердила очевидное: в каюте скрывалась женщина, явно наблюдавшая за ним.

Понадобилось еще несколько вспышек молнии и приветственный кивок, чтобы Леберехт узнал ее: это была Фридерика! Господи, Фридерика!

Едва ненастье немного поутихло, Леберехт перепрыгнул на старую баржу и дернул дверь маленькой каюты, но она была заперта.

— Открой же! — крикнул Леберехт в окошко. Фридерика не отреагировала, и он по свернутым канатам, мешкам и ящикам пробрался к передней части каюты.

— Почему ты не открываешь? — спросил Леберехт, успевший промокнуть до нитки.

Крохотное окошко позволяло разглядеть только голову девушки. Сначала Фридерика протянула ему руку. Леберехт взял ее и нежно погладил. Когда же показалось ее лицо, он увидел, что Фридерика плачет.

— Почему ты не открываешь? — повторил Леберехт.

Девушка, всхлипывая, ответила:

— Я не могу, меня заперли.

— Заперли? Кто же тебя запер?

Фридерика вздохнула.

— Это долгая история.

— Где твой отец?

— Умер, — прошептала Фридерика, опустив глаза.

— Боже правый, что все это значит?

Не дожидаясь ответа, Леберехт вновь перебрался ко входу в каюту — низенькой дощатой двери, сквозь щели которой дул свистящий ветер. Запор был закреплен ржавыми железными гвоздями и шатался, так что Леберехту не составило труда вынуть его из крепления. Юноша рванул хлипкую дверь и заключил Фридерику в объятия.

— Кто же запер тебя здесь? — задыхаясь, спросил Леберехт, вытряхивая влагу из своей одежды.

После того как Фридерика насухо вытерла его длинные волосы льняным полотенцем, она села на длинный ящик у стенки каюты, который ночью служил постелью. Леберехт занял место на единственном стуле. Затем, запинаясь, она начала рассказывать:

— Едва покинув пристань, мы услышали, что в городе разразилась чума, и я возблагодарила Господа, что он в своем милосердии пощадил нас. У нас был хороший фрахт вниз по реке, что в эту пору случается редко; часть мы выгрузили в Кёльне и отправились дальше, к Роттердаму, где у отца был заключен контракт с поставщиками перца. Триста мешков пряностей для Пиркхаймера, сорок бочек водки и еще столько же мешков с сушеной рыбой — это хороший фрахт. Но накануне отплытия в Роттердам, когда груз уже был на борту, я позвала отца в каюту перекусить. Он не явился, и я вышла на палубу. Отец сидел на носу, на якорном ящике, чуть склонившись, будто отдыхал после работы. Он был мертв. Сердце.

Фридерика всхлипнула.

Леберехт подошел к ней и прижал ее к своей груди. Скорбь девушки была так близка ему, что он тоже дал волю слезам.

— Ты, должно быть, очень любила своего отца, — беспомощно произнес он.

— Да, — ответила Фридерика. — Он был мне и отцом, и матерью одновременно. — И после небольшой паузы добавила: — Отец получил морское погребение, как и желал. — Вздохнув, она продолжила свой рассказ: — И вот я стою одна-одинешенька в Роттердаме, с полностью загруженной баржей. Что мне было делать? Тут явился Эндрес, речник без фрахта, и вызвался доставить баржу в целости и сохранности вверх по реке. Мы быстро сговорились и отчалили. — Фридерика спрятала лицо в ладонях. — Мы еще не достигли немецких земель, как мне стало ясно, почему Эндрес остался без фрахта. Он пьянствовал, пытался украсть часть груза, а порой бывал таким пьяным, что не мог больше держать штурвал, Мне приходилось принимать самые решительные меры, чтобы не врезаться в другое судно. В таких ситуациях он налетал на меня и угрожал прыгнуть за борт. Я уже тогда могла бы понять, что и сама справилась бы с судном. Наконец он заявил, что отныне я его жена, и изнасиловал меня. Как только мы пришвартовались, он запер меня здесь, а сам пошел шататься по кабакам.

Фридерика распахнула блузу. В свете фонаря, свисавшего с низкого потолка, Леберехт разглядел багровые пятна на ее шее и груди.

— Почему же ты не выгнала этого малого? — спросил Леберехт.

— Не могу. Эндрес успел сообщить всем, что он мой муж и что мы поженились на реке. Я, видите ли, должна радоваться, что он меня не выгоняет! А еще этот хам утверждает, что он теперь собственник баржи, а я — его жена. Вроде бы так выходит по морскому праву.

Леберехт покачал головой.

Совсем иначе представлял он себе встречу с девушкой. С радостью простил бы он ей все знакомства с мужчинами, особенно теперь, после того как исчез Карвакки. Но как же ей помочь? Какой шаловливой, веселой девчонкой была когда-то Фридерика! А сейчас? Печальная, униженная, беспомощная…

Он так погрузился в свои мысли, что даже не заметил, как Фридерика зашла сзади, обвила его руками, откинула в сторону свои длинные волосы и поцеловала его в затылок. Он наслаждался теплом ее губ.

— Его здесь больше нет, — неожиданно сказал Леберехт, — Карвакки бежал от инквизиции в Италию.

Новость, похоже, совсем не тронула девушку, и она продолжала свои ласки.

— Хм, — только и произнесла Фридерика.

— Они разбили статуи в его доме. Инквизитор решил, что они как две капли воды похожи на "Еву" из собора, а их наготу он воспринял как богохульство. — Леберехт обернулся и заглянул Фридерике в лицо.

— Он любил только свои скульптуры, не меня, — с грустью промолвила она. — Этот человек всегда ставил искусство превыше всего, даже своих чувств. Мне кажется, он не способен любить женщину. Он может любить только то, что создал сам. Свои творения он действительно обожал.

Леберехт задумался. Как она права! Такова была другая сторона Карвакки, его наставника.

Дождь стих, но река шумела сильнее, чем когда-либо. Леберехт слышал, как натужно кряхтела старая баржа, а штурвал издавал визгливые звуки, похожие на те, что издает кошка, которой прищемили хвост.

— Он убьет меня, если застанет тебя здесь, — испуганно произнесла девушка.

Леберехт поднялся.

— Взгляни на мои руки. Я сверну ему шею! Если бы только я знал, как помочь тебе!

Фридерика расплакалась.

— Но ведь он — мой муж!

Леберехт выглянул в окошко. У кранов пристани было безлюдно. На другом берегу лаяли собаки.

— Ты любишь его? — спросил Леберехт.

Девушка не ответила. Она сидела, уставившись на стертые половицы, и всхлипывала.

— Ах вот оно что, — пробормотал Леберехт, заметив, что она не смеет поднять глаз. Ему самому вдруг захотелось завыть. Если Фридерика не хочет избавляться от этого распутника, то ей никто не поможет. "Какие непостижимые создания Божьи, эти женщины, — подумал он. — Мужчины штабелями падают к их ногам, боготворят их, готовы доставать им звезды с небес, а они выбирают того, кто их колотит. Как говорили римляне: "Amare et sapere vix deo conceditur".[428]

Прощаясь, Леберехт смотрел в сторону; он не хотел, чтобы она видела его слезы.

— Сколько еще ты здесь пробудешь? — осведомился он, задержавшись в дверях.

— Я не знаю. У нас до сих пор нет фрахта. — И тихо добавила: — Приходи еще, пожалуйста!

Глава V Шантаж и отчаяние

В ту августовскую субботу, после работы, Леберехт направился из строительного барака домой, чтобы смыть с себя пыль. Вдова Ауэрсвальд трогательно заботилась о нем, ухаживая, как за родным сыном, так что подчас эта материнская забота казалась ему даже чрезмерной. На первом этаже, рядом с кухней, она устроила для своего жильца что-то вроде купальни с деревянным ушатом и взялась дважды в неделю менять воду для купания (холодную, конечно). Это доставляло массу хлопот, ведь каждое ведро воды приходилось тащить от колодца на Отмели, что был в ста шагах от дома.

Смыв пыль и освежившись, Леберехт отправился в монастырь бенедиктинцев, сопровождаемый увещеваниями верной квартирной хозяйки не возвращаться опять так поздно.

Конечно, после тяжелого рабочего дня занятия были для Леберехта большой нагрузкой, а потому часто, вернувшись из аббатства, он, совершенно обессиленный, валился на кровать, не снимая платья, и сразу засыпал. Однако он скорее отказался бы от своего ремесла каменотеса, чем от этих занятий.

Треволнения последних недель в большей степени, чем хотелось бы, помешали ему исследовать послание отца в библиотеке аббатства. С тех пор как Леберехт поверил в определенные закономерности (его отцу и в самом деле нравились таинственные игры в прятки), его imprimus[429] мучил вопрос, зачем тот избрал столь странный способ для передачи своего послания, ведь существовал риск, что сын не обратит внимания на этот намек; secundo[430] его занимал вопрос, каков был смысл этого послания. Между тем у Леберехта сложились почти дружеские отношения с монахами Михельсберга. Братья считали умного подмастерья-каменотеса одним из своих, а аббат Люций втайне надеялся, что Леберехт еще может вступить в Ordo Sancti Benedict.[431] Лютгер, как и прежде, занимался с Леберехтом древними языками и античной философией, в то время как в брате Эммераме юноша нашел превосходного преподавателя естественных наук, геометрии и науки о звездах.

Но ни Лютгеру, с которым они ночами пьянствовали в "Кружке" и вели дискуссии о Боге и мире, ни дряхлому Эммераму, который больше не покидал аббатства (по собственному признанию монаха, из-за возраста), Леберехт не отважился довериться. Слишком часто во время чумы он видел, как те, кого почитали едва ли не святыми, обращались вдруг в чертей. Мир и благочестие, царившие во всех коридорах и залах аббатства, не вводили его в заблуждение.

Конечно же, Леберехт не стал сообщать монахам о том, что его вызывали к архиепископу и задавали там каверзные вопросы. Однако теперь он входил в аббатство не через центральные ворота, как прежде, а предпочитал утомительный подъем по ступеням от реки к саду, чтобы оттуда, никем не замеченным, пробраться к задней калитке, ведущей в монастырь, а уже затем — через внутренний двор — к библиотеке. Он чувствовал, что за ним наблюдают.

Поиски опасной книги были подобны путешествию, полному приключений. Они вели сквозь пространство и время, от земли к небесам, от Адама и Евы к тому времени, которое еще не пришло, то есть к будущему. С чего же начать? Tertia arca, по непонятным причинам интересовавшая его отца, вмещала около пятисот книг от пола и до самых сводов, причем порядок их размещения был такой же, как и на прочих arcae, где книги по отдельным отраслям науки и теории располагались не вертикально, по соседству друг с другом, а горизонтально, слоями — друг над другом. И этот порядок определялся не датой издания книги и ее ценностью, но форматом, так что самые большие книги располагались внизу, а меньшие — над ними.

Леберехт не сомневался, что его отец был знаком не только с открытой, внешней частью библиотеки, но знал и о тайных полках. А таинственность, которой он облек свое послание, позволяла заключить, что искомое находится не в официальной части, но с обратной стороны. Но и та включала около пятисот книг, а может, и больше, поскольку здесь были преимущественно книги компактные, малого формата.

Итак, Леберехт развернул к себе заднюю сторону третьей полки и в который раз начал разглядывать высящееся над ним тайное знание, заключенное в кожу ипергамент. Вначале он ограничился наблюдением, рассчитывая обнаружить здесь четкую закономерность, определенный порядок, который отличается от официальной системы расположения книг. Для сравнения он повернул вокруг своей оси и другие полки, расположенные слева и справа от нее.

Но сколько бы Леберехт ни углублялся в изучение грубых, шероховатых, бугристых, маркированных, а часто и неприметных гладких книжных корешков, ему не удалось обнаружить никакой системы или особенности, кроме той, что у каждой arca были свои приметы. Часто те книги, которые чем-то выделялись, будь то цвет, форма переплета или расположение на полке, при ближайшем рассмотрении оказывались безобидными; во всяком случае они не содержали тайного послания.

В своих рассуждениях Леберехт исходил из того, что определенные темы и отрасли науки можно исключить из области его исследований. Казалось очевидным, что ботаника и география, геометрия и философия вряд ли могут скрывать тайны, движущие миром. Все растения, яды и лекарства уже были перечислены в известных трудах. С тех пор как Христофор Колумб отплыл на Запад, а Васко да Гама на Восток, а потом оба оказались в Индии, на земном шаре больше не осталось белых пятен. Законы геометрии не менялись около двух тысяч лет, и то, что две параллели никогда не пересекутся, а пространство и время являются неизменными величинами, казалось столь же непреложным, как "аминь". Что касается философии, так она и без того достигла своих вершин благодаря Аристотелю. Ведь кто мог изречь большую житейскую мудрость, чем вот эта: "Следует предпочитать невозможное вероятное возможному, но маловероятному".

Одна лишь эта фраза, которую во время чумы Леберехт с братом Эммерамом истолковывали целую ночь, поддерживала его в кажущемся почти безнадежным замысле. При этом в сознании Леберехта все больше и больше укреплялась мысль, что его отец не связывал с выбранной им идеей какую-нибудь бессмысленную чертовщину. К тому же это было не в характере Адама. Нет, Лысый Адам, хитроумный и начитанный, хотел заставить своего сына основательно потрудиться надо всей третьей полкой. Не сделай он этого, отец, возможно, не счел бы его достойным своего завещания.

Итак, Леберехт начал с книг, посвященных общей теологии и целительству, в которых безбожники и ренегаты, еретики и отлученные от Церкви распространялись о Царствии Небесном и об извилистом пути туда, а также о тщете всего сущего. Многое оставалось для него загадочным, как, например, диковинные труды Франкена Памфилия Генгенбаха, который, будучи приверженцем Реформации, переехал в Базель и издавал там забавные труды о конце света, книги вроде той, которая вышла под названием "Нолльхарт" и в которой о пришествии Антихриста высказывались святая Бригитта, Кумекая Сивилла, Папа и император, турки и французы. Или, например, "Трактат о Мефодии", в котором пастор из Аугсбурга, Вольфганг Аутингер, сетовал на современный упадок и возвещал близкий Страшный суд (не называя даты) и мировое господство великого властелина.

Книг, подобных этим, было множество, но, кажется, именно они и встречались на tertia arca особенно часто. За две недели ночных занятий Леберехт с усилием одолел лишь два труда, две даже не особенно толстые книги, которых здесь было больше, чем тонких. На основе этого юноша сделал простой подсчет: если на каждую из пятисот тайных книг он потратит две недели (на одни книги — больше, на другие — меньше), то это занятие займет тысячу недель, или девятнадцать лет. Леберехт впал в уныние; он был настолько обескуражен и опустошен, что заснул у своего пюпитра, опустив голову на переплет большой книги.

Во сне ему явились все те мудрые мужи, имена которых были напечатаны на книжных переплетах. Облаченные в длинные черные мантии и черные же береты, они спорили за место на лестнице для книг, стремясь занять место повыше, если то, на котором они стояли, было им не по нраву. При этом они громко выкрикивали свои имена, чтобы активно заявить о своей персоне и представленном в их книгах учении. Кроме Лютера, Леберехт никого не узнал по внешности; но большинство кричало так громко и имело столь дерзкий вид, что нетрудно было отличить их друг от друга.

— Я — Матиас Флациус! — кричал маленький коренастый человечек с тонкими черными усиками и вьющимися седыми бакенбардами. Он потрясал "Catalogus testium veritatis",[432] заявляя, что он, как ученик Лютера и историк Церкви, выше, чем все, кто был до него.

— К чему нам церковные историки! — кричал другой, такой же маленький и невзрачный, но с тонзурой, которую обрамляли жидкие волосы. — Здоровье куда важнее того, что было! — Подняв фолиант с красными буквами заглавия "О медицине", он сообщил, что рожден в Гогенхейме под именем Теофраст Бомбаст, но обрел известность как Парацельс, и кроме того сочинил еще две сотни трудов для благополучной жизни.

— Вздор! — раздался фальцет человека с верхней ступеньки. — Вздор! — Его звали Генрих Корнелиус, но более известен он был как Агриппа Неттесгеймский, а труд его по праву носил название "De incertitudine et vanitate scientiarium",[433] поскольку все науки претендуют на исключительную роль, хотя все они приобретают свое истинное значение только во взаимосвязи друг с другом.

— Вздор! — продолжал Агриппа, пока никто другой не отважился прервать его. — Между небом и землей есть немало вещей, которые оправдывают занятия тайной наукой, объемлющей все. Никто до меня не распространял учения о том, что подобное стремится к подобному и что свойства, присущие некоему предмету, можно перенести на человека, как, например, мой собственный звучный голос, полученный благодаря соловьиному языку, который я ношу на шее, на ленточке. И во сне я почти не нуждаюсь благодаря живой летучей мыши, которая спрятана у меня в камзоле; пока все спят, она летает вокруг и никогда не устает. Тот же, кто желает достичь зрелого возраста, должен иметь при себе долголетнее животное, жить под одной крышей с черепахой или слоном, тогда ему обеспечен библейский возраст. Поскольку каждый вид влияния имеет духовные предпосылки, то воображение, воля и вера обладают таинственной властью. Так, агат в кармане чрезвычайно способствует красноречию, яшма — родам, а изумруд умеряет сладострастные мысли. Надо лишь верить во все это с таким же пылом, как в непорочное зачатие Богоматери.

— Может, оно и так, — неожиданно согласился черный бенедиктинец с блестящей тонзурой (это был Иоганн Целлер, названный Тритемием, аббат Рейнского, а позднее шотландского монастыря в Вюрцбурге, сведущий во всех делах науки, к тому же и в теологии). Он знавал многих умных людей, о чем (nota bene)[434] сообщил в своем труде "De viris illustibus Germaniae"[435]; утверждая, что Агриппа Неттесгеймский был, конечно, образованнейшим из всех, он все же рекомендовал ему держать свои труды в секрете и доверять свое учение немногим, ведь быку дают лишь сено, а не сахар, как певчей птице. Что же касается содержания его собственного труда, то он, без всякого сомнения, выдающийся, ведь великие люди его времени просили у него совета. Так, он (вопреки монашеской стыдливости) просветил маркграфа Бранденбургского о тех обстоятельствах, при которых ведьмы похищают у благородных мужей их мужскую силу, а императору ответил на целый спектр теологических вопросов и, поскольку тот погрузился в неизбывную печаль после смерти своей жены, заставил императрицу явиться подобно ангелу к пустому Гробу Господню.

— Но что касается светил, — прозвучало из высочайшей выси, оттуда, где конец лестницы терялся под сводами, — то вы в них ничего не понимаете! Иначе не стали бы распространять чушь о том, что ход тысячелетий зависит от господства сменяющихся планетных божеств. Смешно помещать библейскую историю в это управляемое светилами движение человеческой истории. Зовут меня Николаем Коперником, называют Коперникусом, я — доктор церковного права и медицины, в придачу и каноник в Фрауенбурге, если угодно. Написал многочисленные труды о движении светил, которые все основываются на том, что не Земля является центром Вселенной, как написано в Библии, но Солнце. Мой всеохватнейший труд "De revolutionibus orbium coelestium"[436] появился лишь в год моей смерти. До печати своего самого значительного труда я, к сожалению, не дожил.

Сказав так, он уронил со своего места в горней выси засушенный цветок, ландыш о двух стебельках, с пятью цветками на каждой стороне, и крикнул: "Леберехт!"

— Леберехт!

Леберехт услышал свое имя, доносившееся из дальней дали. Когда он открыл глаза, над ним стоял брат Эммерам и тряс его за плечо.

— Ты, должно быть, заснул, Леберехт! Повечерие закончилось, уже полночь.

Юноша протер глаза со сна. Ориентировался он с трудом. Его знобило. Седобородый брат заметил это и прошел в торцовую часть зала, чтобы затворить распахнутые окна.

Вернувшись, он спросил:

— Какая же книга так утомила тебя, что ты заснул над ней?

Леберехт не мог ответить, ибо в своих снах пережил слишком многое, чтобы вспомнить ее название. Когда он перевернул обложку, то испугался: на титульном листе стояло: "Nicolaus Copernicus "De revolutionibus orbium coelestium"".

— Смотри-ка! — воскликнул брат Эммерам с блеском в глазах.

— Что такое?

— Ну, вот же! Ландыши! — Он указал на заложенные между страниц цветы. — Ландыш был любимым цветком Коперника.

— Но это невозможно…

— Почему нет? Видит Бог, есть на Земле загадки и посерьезнее, чем сухой цветочек.

— Да, конечно, — пробормотал Леберехт. Ему хотелось довериться старому монаху; но прежде чем сделать это, он осознал, что тогда придется рассказать ему всю правду. Поразмыслив, юноша не решился на этот шаг и, извинившись, заметил: — Просто меня удивило, что именно в этой книге, имеющей содержанием своим столь серьезную тему, оказался засушенный цветочек.

Мудрый брат Эммерам погладил обеими руками свою бороду и улыбнулся:

— Ubi flores? ibi ingenium.[437]

Захлопнув тяжелую книгу, Леберехт спросил, скорее равнодушно:

— А сколько книг за свою долгую жизнь вы прочли, брат?

— Сколько? Какой необычный вопрос! Дело не в том, сколько книг прочел, но в том, что это за книги и каково их содержание.

— Конечно, тут вы правы, — согласился Леберехт со старцем. — Мне просто пришло в голову, возможно ли прочесть все книги на одной полке, от пола до потолка.

Старика вопрос развеселил.

— Отчего же невозможно?

Едва Леберехт успел поставить книгу на место, тот повернул полку вокруг ее оси, чтобы те, кому не положено, не увидели того, что не должны.

— Нет никакой необходимости прочитывать все книги от корки до корки. Надо лишь знать их содержание!

Леберехт кивнул и продолжил:

— Брат Лютгер, с которым я говорил на эту тему, считает, что свободные умы редко берутся за большие фолианты, книги форматом поменьше обладают более взрывным содержанием.

— Это не ложь, сын мой. Это как драгоценное украшение, что хранится не в большом сундуке, который бросается в глаза каждому, но в маленьком ларчике. Маленькую альдину, например, ты можешь спрятать где угодно и носить с собой под камзолом.

— Альдина? Что за тайна скрывается за этим названием?

— Что ты, никаких тайн! Альдинами называют самые маленькие книги, в честь венецианца Альда Мануция, который сорок лет назад начал складывать листы пергамента и бумаги не один раз, как для фолиантов, не дважды, как для формата в четвертую долю листа, но четырежды. Так возник формат в одну восьмую и появились маленькие книги, которые ты спокойно можешь спрятать в карман или хранить под матрацем.

— И какие же тайны распространял Мануций под обложками своих альдин?

— Не одну! — смеясь, воскликнул брат Эммерам. Он подошел к пятой полке и уверенным движением вынул маленькую книжечку на древнегреческом: "Galeomyamania" — "Война кошек с мышами" византийского поэта Федора Продрома.

— Альд любил печатать греческих поэтов. А малый формат выбирал лишь для того, чтобы добиться большего распространения своих книг. Только после его смерти приверженцы Гутенберга открыли, что таким образом можно без шумихи переправлять тайны с места на место, из одной земли в другую.

Монах потушил свет, и Леберехт наметил следующий шаг: посвятить себя альдинам третьей arca.


На другой день, это было воскресенье, неясное намерение заставило Леберехта посетить мессу в соборе. Это ни в коей мере не соответствовало его обычному поведению; если быть честным, то после сожжения инквизицией его отца как колдуна Леберехт избегал воскресных посещений церкви и всех церковных церемоний. Уже одно только гудение органа способно было повергнуть его в панику, как ненастье, которое застало в лесу, а процессия на Празднике тела Христова, во время которого демонстрировали не веру, но суетность, вызывала у него мурашки.

Нет, в собор его влекло не благочестие, но одна-единственная персона, которую он надеялся здесь встретить: Марта. Как бы ни тщился Леберехт выкинуть из головы эту женщину, как бы ни убеждал себя в безнадежности их отношений, он не мог забыть Марту. От брата Фридеманна из аббатства, который был сведущ в мире трав, равно как и в борьбе с мужским влечением, он получил некий эликсир contra concupiscentiam, против похоти, но при этом не назвал объект своей страсти по имени. Но когда после семи недель приема горечи из пузатой бутылки желание не ослабло, Фридеманн исчерпал свое искусство. Он предписал юноше покаянное одеяние из конского волоса на ночь, а днем — сушеную крапиву в штаны, на срамные части тела, но это не прельстило Леберехта.

Он обнаружил Марту за третьей колонной. Закутав голову платком, она смиренно внимала речам соборного проповедника, который толковал слова отца Церкви Тертуллиана о том, что для христианина лучше не касаться женщины, и хвалил верблюда и слониху как образец воздержанности, поскольку первый поддается зову плоти лишь единожды в году, а вторая — даже раз в три года!

Леберехт усмехнулся, поглядев на проповедника, пожинающего на сей раз одни лишь насмешки и издевки. От стоек георгиевских хоров эхом отдавался свист, и добрых две дюжины прихожан покинули собор с громкими выкриками: "Притворщик! Паяц балаганный!"

— Пусть рассказывает это архиепископу! — кричала прямо у кафедры упитанная матрона, потерявшая во время чумы мужа и веру в Святую Матерь Церковь, ткачиха Хуссманн.

Праведная жизнь императора Генриха и его добродетельной непорочной супруги Кунигунды, о которой с похвалой упоминал проповедник, не могла успокоить слушателей, поскольку причина целомудренного брака последней саксонской императорской пары была хорошо известна. Генрих и Кунигунда — по мнению Церкви, идеальная пара — спали в разных кроватях не по причине своего целомудрия, но лишь потому, что терпеть друг друга не могли. И то, что за это их объявили святыми, заставляло задуматься даже самых набожных жителей города. Только Землер все еще не подумал об этом, так что прихожане один за другим покидали собор.

Марта стояла, застыв, словно статуя, и Леберехт подошел к ней сзади так близко, что ощутил тепло ее тела. Она сделала вид, будто не замечает того, что происходит за ее спиной, но при этом прекрасно знала, что настолько приблизиться к ней может только он.

Леберехт ожидал, что Марта поспешно покинет церковь или, по крайней мере, сразу же перейдет в другое, менее укромное место, но ничего подобного не случилось. Марта стояла не шелохнувшись, словно испытывала такое же неодолимое желание, как и он. И в то время как Атаназиус Землер перечислял дни строгого воздержания для супругов, а именно: воскресенья и праздники, все среды и пятницы, дни покаяний и дни прошений, Пасхальную и Троицыну недели, а также сорокадневный пост и время перед Рождеством, Леберехт почувствовал, как от тепла, исходящего от тела Марты, его уд растет и растет, углубляясь в складки ее длинного одеяния. Марта тяжело дышала. Ее стянутая шнуровкой грудь бурно вздымалась и опускалась, но сама она оставалась неподвижной.

— Марта, — тихо простонал Леберехт.

— Ни слова!

— Прости, на меня нашло.

— Ни слова! — повторила она.

Леберехт украдкой огляделся, не заметил ли кто-нибудь его постыдную похоть; но в той суматохе, которая царила в соборе, на безбожную страсть никто не обратил внимания. Ему приходилось сдерживать себя, чтобы не взять Марту сзади, как он делал много раз, греша двояко: как нарушитель супружества и действуя faciem ad faciem,[438] как предписано Церковью.

Вдруг Марта левой рукой ухватила его бесцеремонный уд и стала мять его, как картошку. Леберехт едва не заорал — так болезненна была ее хватка, но, чтобы не выдать себя и не доставить Марте триумфа, он лишь стиснул зубы.

Было ясно, что Марта, причиняя ему боль, хотела отомстить; усилить его возбуждение, разумеется, в ее намерения не входило. Его беспомощная попытка вывернуться и освободиться от захвата закончилась плачевно, и лицо Леберехта исказилось в гримасе. Лишь когда Землер закончил проповедь громким "аминь", Марта отпустила юношу и перенесла свое внимание на мессу, словно ничего не случилось.

Леберехт мог бы свернуть ей шею; он ненавидел ее, как только можно ненавидеть человека, которого любишь.

Марта заметила, что он собирается покинуть собор, и шепнула:

— Жди меня за строительным бараком!

Когда Леберехт через ворота Милости вышел на улицу, он чувствовал себя оглушенным. Связано это было, с одной стороны, с летней жарой, стоявшей вокруг и грозившей уничтожить урожай на полях; с другой же стороны, требование Марты ввергло его в такое беспокойство, что свой путь вокруг георгиевских хоров он совершил скорее шатаясь, чем прямо.

Неужели Марта передумала? Ничего иного это означать не могло! Страсть победила ханжество? Разврат — веру? Ничего не желал он в это мгновение более страстно. Как хорошо, что он не отослал прощальное письмо, которое было не слишком лестным для Марты!

Уже много месяцев он не имел отношений с прекрасным полом, ибо не испытывал желания быть с какой-нибудь другой женщиной, кроме Марты, первой и единственной в его жизни, его госпожой, обучившей его любви, как некогда Диотима — мудрого Сократа.

То, что после чумы она прогнала его как глупого мальчишку, что она унизила его, было забыто в ожидании соблазнов, которые возникали перед взором Леберехта подобно картинам земли обетованной. Он пытался сохранять спокойствие, как подобает прихожанину в утренние часы, но при этом готов был перешагивать через три-четыре ступени за раз и одним прыжком преодолеть стену, которой был окружен строительный барак, и спрашивал себя, как ему удавалось жить без нее все это время.

Когда после окончания мессы появилась Марта, он побежал ей навстречу, чтобы обнять. Но намерение это не осуществилось, поскольку женщина встретила его пощечиной. Леберехт не знал, что делать.

— Это — за твое поведение в соборе! — сухо сказала она и оттолкнула юношу в сторону.

За грудой блоков песчаника, где они часто встречались для тайных прогулок, она остановилась.

Леберехт вопросительно посмотрел на нее.

Марта вздохнула, а затем тихо начала:

— Господь карает за наши грехи со всей суровостью. Есть свидетель нашей преступной связи. Он угрожает выдать нас.

— Это невозможно!

— Это ты так думаешь!

— Кто же эта свинья?

— Ты хорошо его знаешь!

— Ортлиб, возчик?

Марта кивнула. Она смотрела на мостовую перед собой и молчала. Ее молчание длилось несколько минут, и тишина постепенно обретала что-то угрожающее.

— Понимаешь, что это значит? — произнесла она с укоризной.

— Ты была так же неверна своему мужу, как и он тебе.

— И все же есть большое различие. Тебе это известно. По уголовному уставу для такой, как я, это может означать смерть; а если мне повезет, то изгнание. Но если за меня возьмется инквизиция, то я наверняка закончу костром, вместе с детоубийцами и содомитами.

— Надо заставить его замолчать, — заявил Леберехт. — И этот малый будет молчать, положись на меня!


Бывают дни, когда кажется, что весь мир ополчился против тебя. Таким было и это воскресенье августа, когда солнце немилосердно палило с небес, а люди укрывались в прохладе своих домов.

Леберехт очень беспокоился о Марте; даже если она, как и прежде, отвергала его, он был уверен в том, что ее подавленная страсть в ближайшем будущем снова проснется. Чувства можно подавить, но не погасить.

Но как ему заставить этого подлого возчика замолчать? Только с помощью денег с Ортлибом не справиться, это ясно. Да, он может дорого купить его молчание, но вряд ли ничтожный шантажист успокоится. Наверняка он будет ставить все новые и новые требования.

Измученный мрачными мыслями, Леберехт вернулся домой, в переулок Красильщиков, где вдова Ауэрсвальд встретила его с особой суетливостью и пригласила для беседы в большую комнату, которой пользовалась лишь по праздникам и особым поводам.

Восьмиугольный стол из хвойного дерева был окружен гнутыми складными стульями. У стены, рядом с дверью, стоял темный одностворчатый ларь, увенчанный зубцом в итальянском стиле, а напротив — скамья с подушками из утрехтского бархата. Круглые оконные стекла даже в солнечный день пропускали в комнату лишь сумрачный свет.

По настоянию вдовы Леберехт занял место среди бархатных подушек и напряженно ожидал, какие новости она сообщит ему.

— Дом этот слишком велик, — издалека начала хозяйка, — и после смерти моего покойного мужа многие комнаты стоят пустыми…

— Не собираетесь же вы продать свой дом?

— О нет! Но я решилась взять к себе второго жильца, которому, как и тебе, не хватает домашнего тепла. Это моя кузина Магдалена.

Вдова Ауэрсвальд распахнула дверь, и в комнату, явно испытывая неловкость, вошла улыбающаяся Магдалена, дочь оценщика шафрана Пиркхаймера, которую Леберехт повстречал довольно странным образом. Ее длинные волосы были убраны под сетку, а сама она нарядилась в дорогое воскресное платье с пышными рукавами.

— Это ваша кузина? — изумленно спросил Леберехт.

Магдалена рассмеялась, но, прежде всего, смеялись ее чудесные голубые глаза.

— Старший брат моего отца был отцом вдовы Ауэрсвальд.

— Совершенно верно! — подтвердила вдова. — Мать Магдалены умерла при родах, и девушке несладко пришлось у своего отца, богатого Пиркхаймера. Он непременно хотел, чтобы его младшая дочь постриглась в монахини, но Магдалена не рождена для жизни за монастырскими стенами. Пиркхаймер только и знает, что свои дела обстряпывать, он никогда не заботился о Магдалене. Он для того и хотел отправить ее в монастырь, чтобы жить в покое и не испытывать угрызений совести. У этого человека невыносимо тяжелый характер.

— Это я уже понял, — согласился Леберехт.

— Ты с ним знаком? — Вдова изобразила удивление.

— Знаком с ним и с его прекрасной дочерью. Я только не знал, что вы — родственница Пиркхаймера.

Магдалена, которая казалась более раскованной, чем тогда, когда он встретил ее в Гавани, заметила:

— В маленьком городе вроде этого все в какой-то степени родственники. — И продолжила на одном дыхании: — Простишь ли ты мне недавний отказ? Мой отец — тиран.

— Чудовище! — вставила вдова.

— Да, он не знает жалости, если речь идет об осуществлении его воли. Он хотел видеть меня в монастыре, поэтому следил за каждым моим шагом. Я надеялась, что смогу избежать этих преследований, но от него не оставалось сокрытым даже то, когда я улыбалась мужчине, стоявшему на другой стороне реки. Тут я встретила вдову Ауэрсвальд и открыла ей свое сердце. Ей удалось наконец убедить моего отца, что я никогда не приму постриг и нуждаюсь скорее в домашнем уюте, чем в строгом воспитании.

Леберехт с пониманием кивнул. Нежданная близость красивой девушки смутила его почти так же, как и роковая встреча с Мартой, и пробудила в нем смутное чувство стыда. Глядя в светящиеся голубые глаза Магдалены, Леберехт спустя короткое время засмущался, сам не понимая почему. Он не знал, куда деть глаза, и краснел, как юный студент иезуитов.

От вдовы Ауэрсвальд не укрылась застенчивость жильца, поэтому она предпочла удалиться, сославшись на заботы по кухне. А Леберехт с Магдаленой так и сидели молча, пока девушка не заговорила первой.

— Надеюсь, ты не сердишься на меня, — произнесла она и опустила глаза.

— С чего я должен на тебя сердиться?

— Ну, потому что все так вышло.

— Вероятно, это неотвратимость судьбы, — рассудительно ответил Леберехт. — Философы древности называли это ананке.

Магдалена хихикнула.

— Ага. Но если уж быть честной — а ведь мы хотим быть честными, не правда ли? — я немного помогла судьбе.

Леберехт удивленно взглянул на девушку.

— Когда я увидела тебя впервые, ты мне очень понравился. Но я знала, что мой отец запретит мне всякое общение с тобой. Тогда я прибегла к волшебному средству: в каждый башмак положила по пучку дымянки и в буквальном смысле слова наступила на него ногой. Считается, что дымянка спасает от меланхолии и приводит женщину к подходящему мужчине.

— Ты думаешь, что мы не случайно встретились здесь?

Магдалена зажала между коленями сложенные ладони и смущенно улыбнулась. Леберехт приблизился к ней и строго заметил:

— Это неправда! Ты шутишь со мной?

— Нет, конечно нет! — возразила Магдалена и призналась: — Хотя порой, когда у меня тяжело на сердце, я шучу, вместо того чтобы плакать. С тех пор как мы с тобой повстречались, я молю Господа и всех святых, чтобы они смилостивились надо мной и послали мне мужчину, которого я встретила в Гавани. Разузнав, кто ты такой, я искала способ оказаться поближе к тебе. Леберехт, я люблю тебя, я люблю тебя больше всего на свете. Умоляю, не отвергай меня и мою искреннюю любовь! — При этом она опустилась на колени и обняла ноги Леберехта.

Тот стоял как громом пораженный, не сознавая, что с ним происходит, и впав в безучастное молчание. Он даже не смел коснуться волос Магдалены.

— И ты не знаешь, что мне на это ответить? — спросила девушка, не поднимаясь с колен. В ее голосе звучали разочарование и грусть.

Для Леберехта все это случилось слишком неожиданно. Любовные клятвы Магдалены он воспринял скорее как увлечение, а не серьезное признание. Тем не менее он чувствовал себя польщенным. Еще никогда женщина не объяснялась с ним подобным образом.

— Знаешь, — сказал Леберехт, помогая девушке встать на ноги, — бывают ситуации, когда каждое слово скорее разрушает..

Магдалена поправила сетку для волос и расположилась на лежанке-сундуке. Лицо ее было серьезно; она пыталась осмыслить слова Леберехта.

Девушка сидела с опущенной головой, хрупкая и опечаленная, потому что представляла себе его реакцию совсем иной: возможно, непроизвольной, дикой, но в любом случае радостно возбужденной. Леберехту вдруг стало жаль ее. Конечно, Магдалена — красавица, созданная для любви; она обладает прелестью цветка и непосредственностью ребенка и, что самое главное, близка ему по возрасту. И все же ей недостает той страсти, той чувственности, какие привлекали его в Марте.

— Ну и где же волшебная сила дымянки? — чуть не плача, посетовала Магдалена.

Леберехт поставил стул рядом с ней, сел и сказал:

— Магдалена, ты обращаешься ко мне с такой откровенностью, что и я хочу быть с тобой откровенным. Ты — чудесная девушка, и тот мужчина, который однажды получит тебя в жены, может считать себя более чем счастливым…

— А ты? Ты не мог бы тоже считать себя счастливым?

Леберехт молчал.

— Понимаю, — с грустью произнесла Магдалена, — ты меня не любишь!

— Нет, ничего ты не понимаешь! Я хочу тебе все объяснить.

— Ты ничего не должен мне объяснять. Ты — свободный мужчина и можешь делать, что пожелаешь. Только держи руки подальше от замужних женщин, ибо нарушившая брачные узы рискует своей жизнью. А такое никогда не остается тайной!

Леберехт выглядел смущенным. Он не знал, что творится у Магдалены в душе. Боже, ведь то, что говорит эта девушка, могло означать, что ей известно о его близких отношениях с Мартой!

— И нечего меня обманывать! — В прекрасных глазах Магдалены сверкнула ярость. — Ты любишь нарушительницу брачных уз, которая по возрасту годится тебе в матери. Очевидно, ты в этом нуждаешься, а потому не собираешься бросать ее. Так иди же к ней!

— Как можешь ты так неуважительно говорить о порядочной женщине! Хотя Марта и могла бы быть моей матерью, она вовсе не старая. Она красива и желанна сверх всякой меры.

— Должно быть, ты действительно любишь Марту, если защищаешь ее честь. Она — изменница!

— Она — святая; она помогает бедным и живет в благочестии.

— Ну, ее трудам праведным есть объяснение. Она совершает покаяние.

Леберехт вскочил.

— Откуда тебе вообще известно о Марте Шлюссель?

Магдалена не ответила. Она начала всхлипывать, как маленький ребенок, а потом вдруг кинулась в ноги Леберехту.

— Ты должен забыть эту женщину! — воскликнула она, захлебываясь слезами. — Клянусь Богоматерью, ты погубишь собственную жизнь и жизнь этой женщины. Ты должен бежать на другой край земли, где никто не знает ни твоего имени, ни твоей судьбы, и, если захочешь, я буду сопровождать тебя.

Леберехт не находил слов. У него появилось ощущение, будто эта красивая девушка уличила его и теперь он зависит от нее, как и от вымогателя Ортлиба, — с той лишь разницей, что Магдалена действительно любила его. Но откуда она узнала о его отношениях с Мартой?

Леберехту недоставало храбрости, чтобы заставить Магдалену говорить. Конечно, она не станет честно отвечать на его вопросы; так далеко, вероятно, ее честность не простирается. Поэтому он высвободился из ее объятий и отправился бесцельно бродить по городу.

На другой день, с двадцатью гульденами в кармане, Леберехт пустился на поиски возчика Ортлиба. Как и ожидалось, он нашел его в Тойерштадте, где старый Шлюссель держал конюшню для своих лошадей. Ортлиб, вооружившись скребницей, занимался лошадью и напевал расхожую кучерскую песенку, когда к нему неожиданно подошел Леберехт.

— А, благородный господин каменотес из гильдии каменотесов! — воскликнул Ортлиб, и на его обветренном красном лице появилась коварная ухмылка.

Ничего не ответив, Леберехт схватил пропахшего конским потом возчика за рукав, выволок его из конюшни и прижал к одному из лежавших во дворе тюков соломы.

— Не будем понапрасну тратить слова. Ты знаешь, о чем речь.

— Понятия не имею, — нагло заявил Ортлиб, изобразив удивление. — О чем говорит благородный господин каменотес?

Леберехт толкнул возчика в грудь, и тот наигранно вскрикнул:

— Хочешь драки? Давай!

Невысокому от природы возчику ежедневное обращение с лошадьми неожиданно придало силы, и Леберехт засомневался, уступит ли он ему в выдержке и выносливости.

— Возможно, мы могли бы решить нашу проблему иначе, — сказал юноша примирительным тоном.

— Ах, конечно. А о чем речь?

— О супруге твоего господина!

— А, ну да, о Марте Шлюссель, этой похотливой бабенке!

— Не пристало тебе говорить так о своей госпоже.

— Значит, мне не пристало? А тебе, каменотес, пристало так говорить о Марте Шлюссель? — Глаза Ортлиба зло блеснули, и он решительно произнес: — Она — нарушительница семейных уз!

— Откуда ты это знаешь?

Ортлиб ткнул пальцем себе в лицо.

— Видел собственными глазами, причем неоднократно!

— Так же, как ты видел моего покойного отца?

— Не знаю, о чем ты толкуешь, каменотес. Но в комнате жены моего господина окошко выходит на лестницу, и тот, кому Бог дал глаза, может видеть в это окошко совершенно чудные вещи… Например, госпожу, которая совокупляется со своим приемным сыном подобно дикой амазонке или…

— Молчи, жалкий доносчик! — перебил его Леберехт. — Кому ты доверил это свое знание?

— Никому! — На сей раз Ортлиб изобразил негодование. — Разве я с ума сошел? То, что видели мои глаза, — это мой капитал! Как и тогда, когда я видел твоего умершего отца. Но в тот раз я заговорил, а теперь могу и промолчать.

Хамский тон возчика едва не вывел Леберехта из себя, и он с трудом сдерживался, чтобы не придушить его. Несмотря на то, что все в нем восставало против этого, Леберехт полез в карман, достал оттуда кошелек и кинул его на солому:

— Этого довольно, чтобы купить твое молчание? — спросил юноша.

Ортлиб схватил кошелек и, увидев в нем двадцать золотых гульденов, воскликнул:

— О, благородный господин каменотес щедр! Можешь на меня положиться. Я буду нем как могила. — Деньги моментально исчезли в его кармане.

В душе Леберехт уже пожалел о том, что бросил столько денег в пасть возчику.

— И чтобы больше ни слова о том, что ты видел! — крикнул юноша уже на ходу.

Ортлиб поднял руку, как будто собирался дать клятву.

— Ни слова. Можешь положиться на меня, каменотес! Скажем так, до Сретения! Тогда ты должен принести такую же сумму и вновь напомнить мне о моем молчании.


С тех пор как судьба столь неожиданно обернулась против нее, Марта больше не находила покоя. Она относилась ко всем и всему с недоверием, но в первую очередь страдать от ее строгости приходилось прислуге. Слуги и служанки трактира на Отмели, которые были особенно преданы своей госпоже за ее доброту, не переставали удивляться такому внезапному превращению. Марта пребывала в том состоянии внутреннего возбуждения, которое порой за ночь меняет характер человека.

И если до сих пор хозяйку отличали великодушие и добросердечие, то теперь в обращении с людьми из своего окружения она вдруг стала холодной, замкнутой и злопамятной. Многие спрашивали себя, что за злой дух вселился в Марту Шлюссель?

Эти перемены самым естественным образом отразились и на ее внешности, хотя вряд ли можно было утверждать, что это повредило женщине. Тонкость и мягкость ее черт уступили место некоторой жесткости; к тому же теперь она носила волосы на строгий пробор и, стянув их, собирала в большой узел. Все это придавало ее облику оттенок горечи и делало еще красивее.

Была ли причиной перемена в Марте или просто стечение обстоятельств (Людовика, архиепископская девка, со дня на день должна была покинуть город), но Якоб Генрих Шлюссель, трактирщик с Отмели, казалось, вновь начал проявлять интерес к своей жене.

Это случилось столь неожиданно для Марты (а именно ранним утром, когда женщина умывалась над деревянным корытом), что она закричала, поскольку ей показалось, что супруг покушается на ее жизнь. Марта и припомнить не могла, когда Шлюссель в последний раз приближался к ней с супружескими намерениями, поэтому восприняла его неловкие прикосновения скорее как грубое приставание, нежели ласку, и с криками убежала в свою комнату.

Шлюссель, тяжело дыша, последовал за ней, и ему удалось схватить ее прежде, чем она успела запереть дверь своей комнаты.

— Ты — моя жена! — пыхтел Шлюссель в заметном возбуждении. — Твой долг — быть покорной мужу!

— А каков твой долг, господин мой? — воскликнула Марта, пытаясь высвободиться из его объятий. — Разве не долг порядочного человека — чтить свою жену и не бесчестить ее имя общением с девкой? Где же она, твоя девка? Бросила тебя!

— Молчи! Это не твое дело! Ты — моя жена и должна быть покорна моей воле. Я требую своего права, и это так же верно, как то, что я зовусь Якоб Генрих Шлюссель и женат на тебе.

— Женат? — Марта издевательски рассмеялась. — Наша женитьба ограничилась праздником у соборного священника. Уже на следующий день ты пошел своим путем. С тех пор ты провел больше времени в постели Людовики, чем в собственном доме. Ты думаешь, я не знаю, почему она исчезла? Весь город шепчется о том, что вымоченные в уксусе рыбьи пузыри не помогли ей и что она беременна то ли от епископа, то ли от тебя, то ли от другого бездельника. Во всяком случае, ее видели с брюхом, как у жабы, а потом вдруг ее стать вновь стала такой же, как прежде. Теперь за ней гоняется инквизиция. Это значит, что она стала творить ангелов.

Шлюссель отпустил жену и сел на кровать. Казалось, слова Марты задели его за живое. Он спрятал лицо в ладонях, в то время как Марта продолжала одеваться.

— И что же, если так? — Шлюссель взглянул на жену, которая не удостоила его взглядом.

— Тогда ее ожидает костер, — ответила Марта. — И боюсь, что ей не поможет даже архиепископ.

Марта удивлялась себе, своему мужеству говорить так в ее ситуации. Но, возможно, это было мужество отчаяния, а в душе ее накопилось столько презрения, что она уже не могла остановиться. Итак, она продолжала:

— Твои деньги, господин мой, испортили тебя. Ты думаешь, что все можно купить: достаток, любовь, счастье. На самом деле ты лишь обманываешь себя и становишься все несчастнее день ото дня. Богатство, как сказал августинец Лютер, когда он еще благочестиво жил в своей келье, — это самый малый дар, который Бог может дать человеку. Потому обыкновенно и дает он богатство грубым ослам, которые ничего иного недостойны.

Шлюссель, вскипев от ярости, бросил жене в лицо:

— А разве сама ты не живешь, как шлюха, с моего богатства, причем живешь неплохо? Я ведь не насильно вел тебя к алтарю! Ты шла добровольно.

Но тут Марта вновь возвысила голос и с презрением посмотрела на Шлюсселя.

— Тебе ведь хорошо известно, что мы были обручены нашими родителями, как это принято у честных горожан. Мне тогда исполнилось всего лишь двенадцать, и у меня не было иного выбора, как только подчиниться их воле. Если бы Господь не подарил мне в первые годы сына, я сбежала бы от тебя уже через год.

— Это мой сын. Это плод моего воспитания!

— В самом деле так! В юном возрасте он бежал из дома и ушел в монастырь…

Марта осеклась, испугавшись собственных слов.

— …Где он делает честь своему отцу. Судя по последним новостям из Италии, Кристоф хорошо продвигается в университете. И хотя это приносит меньше дохода, чем трактир на Отмели, отец благодаря сыну пользуется большим уважением.

Услышав, с каким самодовольством разглагольствует муж, Марта исполнилась беспомощной ярости. Святая Дева! Она едва сдерживалась, чтобы не потерять самообладания и не совершить глупости, о которой потом пожалеет. Марта была в смятении, но знала наверняка: она не желает больше жить под одной крышей с этим мужчиной.


Когда во второй половине дня Леберехт вернулся из пригорода, вдова Ауэрсвальд пребывала в волнении. Высокий господин из соборного капитула, в черной мантии и с красным кушаком, спрашивал о нем и передал просьбу, чтобы он, Леберехт, еще до захода солнца отправился к маленькому кладбищу, что относится к монастырю Святого Якоба, расположенному неподалеку от старого Придворного штата. Больше он ничего не сказал.

Леберехт не ждал ничего хорошего и хотел сначала отказаться от странного приглашения, но любопытство взяло верх, и к назначенному времени он поднялся по крутым ступеням на гору Домберг, чтобы за Придворным штатом пройти узкой дорожкой к монастырю Святого Якоба.

Церковь, романская базилика, относилась к одноименному монастырю и, как и аббатство Михельсберг, была неприкосновенна, правда, под охраняющей дланью архиепископа. Едва Леберехт вошел на маленькое кладбище, обрамлявшее подход к базилике, ему уже издали бросился в глаза новый памятник из светящегося песчаника. Юноша сразу обратил внимание на то, что на этом камне, в отличие от обычных надгробий, не было никакого имени и под надписью "Requiescat in pace" были выгравированы лишь буквы А. Ф. X. Какой же грешник нашел здесь последнее пристанище — в мире с Церковью, но без упоминания имени и звания?

— Это в память праведного Адама Фридриха Хаманна, скончавшегося в 1554 году, — произнес голос рядом с ним и прочитал надпись на надгробии. — Да покоится прах его с миром!

У Леберехта кровь застыла в жилах. Погруженный в рассеянные мысли, он совсем не заметил, как к нему приблизился хорошо одетый господин в черном одеянии ученого и встал рядом.

— Ведь это соответствует твоему желанию, не правда ли? — заметил незнакомец и снял с головы черный берет.

Леберехт поднял глаза и удивленно воскликнул:

— Это вы, ваше преосвященство, господин архиепископ! Я не узнал вас!

— Нельзя, чтобы о нашей встрече стало известно, — сказал архиепископ и, глядя на надгробье, продолжил: — Я хотел оказать тебе эту услугу, ведь я знаю, как важно для тебя, чтобы у твоего отца был достойный памятник.

— Но, ваше преосвященство, вы же знаете, что мой отец был осужден инквизицией…

— То дело инквизиции, — прервал его собеседник, — а это — дело архиепископа.

— Вы слишком добры ко мне, ваше преосвященство. Однако, если позволите заметить, для меня куда важнее не материальное надгробье моего отца, а его реабилитация. Мой отец не был колдуном. Да, он был чудаком, но я готов руку положить в огонь, что он никому не являлся после своей смерти как привидение.

— Я знаю, — холодно ответил архиепископ.

— Кто вам сказал? Вам это известно?

Архиепископ кивнул.

— Я не верю в явления такого рода, пока не увижу их собственными глазами.

— Оба свидетеля — сомнительные, подлые люди, поверьте мне!

— Я верю тебе, сын мой.

— Но тогда вы должны свидетельствовать в пользу моего покойного отца. Тогда его могли бы реабилитировать.

Архиепископ, улыбнувшись, покачал головой.

— Сын мой, святая инквизиция осудила твоего отца как колдуна. По законам Святой Матери Церкви это означает, что твой отец Адам был колдуном. Инквизиция не ошибается. Она никогда еще не ошибалась и никогда не ошибется, ведь каждый приговор выносится ею от имени Всевышнего.

"Аминь!" — едва не вырвалось у Леберехта, но он промолчал. Юноша почти задыхался от ярости. Он чувствовал, как в нем поднимается желчь и одновременно растет отвращение к двуличным священникам и всему, что их окружает. Он ненавидел их румяные, всегда свежевымытые лица, эти тщательно и любовно заученные движения, их летящую походку, словно они постоянно парят над землей, эту показную святость. Если бы Леберехту когда-нибудь представилась возможность положить конец проискам одного из этих подлых попов, он сделал бы это.

Архиепископ, словно прочитав его мысли, взглянул на возмущенного каменотеса и сказал:

— Мне понятен твой гнев, но он столь же лишен смысла, как отпущение грехов турку. Если существует добро, значит, существует и зло, а доколе существуют добро и зло, будутсуществовать и законы Церкви. Таково положение вещей, и этому бесполезно противиться.

Леберехт растерянно кивнул, а архиепископ вкрадчиво произнес:

— Я надеялся, что это доставит тебе радость, даже если на памятнике нет имени. Тем самым я подвергался немалому риску.

"Риск, — подумал Леберехт, — слава Богу, был в пределах разумного. Даже тут проявляется лицемерие церковного начальника! Ведь он выступает за то, во что верит, но все равно боится сделать это открыто".

— Так я ведь и благодарю вас, ваше преосвященство, — раздраженно ответил юноша и, не скрывая иронии, воскликнул: — Спасибо вам от сына колдуна!

— Послушай! — Архиепископ, с трудом подыскивая слова, взял Леберехта за плечи и повернул его в сторону церкви. — Я сделал то, что было в моей власти. Теперь я желаю, чтобы ты выказал свою благодарность, сын мой.

— Я, Леберехт Хаманн, должен отблагодарить вас, ваше преосвященство? — Юноша громко рассмеялся, поперхнувшись при этом, а архиепископ толкнул его в нишу у внешней стены, дабы защитить от любопытных глаз и ушей.

— О том, что я тебе сейчас скажу, — строго произнес архиепископ, как бы заклиная его, — ты будешь молчать как могила. Ты будешь держать это при себе, пока живешь, и откусишь язык прежде, чем позволишь себе хотя бы намек на это.

Наступали сумерки. Среди надгробий маленького кладбища слышалось последнее щебетание птиц. Леберехт огляделся по сторонам; он просто отказывался верить в то, что с ним происходит. Архиепископ пришел один, заранее позаботившись о том, чтобы не было свидетелей их странной встречи, и теперь заявляет, что должен довериться именно ему, Леберехту Хаманну, поведав о некоем важном тайном деле.

"Ничто не гнетет столь тяжело, как тайна, — подумал Леберехт, — но тот, кто выдаст, что он хранит тайну, уже наполовину открылся".

В голове его мелькнула мысль, не связана ли таинственность, напускаемая архиепископом, с девкой Людовикой, но все оказалось совсем иначе.

— Ты знаком с Коперником? — внезапно спросил архиепископ, устремив свой пронзительный взгляд на Леберехта.

— С доктором из Эрмланда? — Леберехт был озадачен. — Если я не ошибаюсь, минуло двадцать лет с его смерти. Недавно я держал в руках один из его трудов, но до сих пор не нашел времени прочесть его.

Архиепископ схватил Леберехта за плечи и встряхнул его.

— А название этого труда помнишь?

— Да, конечно, — спокойно ответил Леберехт, — "De revolutionibus orbium coelestium". Я наткнулся на него в библиотеке бенедиктинцев на горе Михельсберг. А что за обстоятельства связаны с этой книгой?

— Никаких вопросов! — еле слышно и с угрозой пробормотал архиепископ. — Лучше скажи, имеются ли в этой библиотеке другие книги Коперника?

Сбитый с толку, поскольку он не мог разгадать этой тайной игры, Леберехт ответил, что, пожалуй, библиотека бенедиктинского аббатства располагает едва ли не каждой книгой, которая печаталась где-либо в Европе. С другой стороны, он не искал других книг этого автора, хотя распространяемое Коперником учение о звездах чрезвычайно интересно. Коперник, например, утверждает, что не Земля, а Солнце — центр Вселенной, и тем самым входит в противоречие со Священным Писанием.

— Рассказывают, что монахи с Михельсберга, кроме тех книг, которые издаются с дозволения курии, располагают и такими, которые печатаются и распространяются тайно и против воли Церкви, и уже поэтому их не показывают посторонним. — По напряженному лицу архиепископа было видно, что слова эти даются ему нелегко.

— Запрещенные книги? — Леберехт изобразил удивление, приказав себе: "Теперь ни одного опрометчивого слова!" — Господи, Да ведь монастырь — оплот веры, а монахи — слуги Божьи!

Архиепископ, на мгновение потеряв самообладание, зло прошипел:

— Во всех монастырях гнездится дьявол. Большинство монахов — это еретики, скрывающиеся под личиной благочестия. Ты не должен доверять никому из них, слышишь? Никому!

Сбитый с толку, Леберехт согласно кивнул, чтобы успокоить разгневанного архиепископа, и тот, внимательно следивший за реакцией юноши, продолжил свою речь:

— Этот Николай Коперник был чрезвычайно умен. Доктор церковного права и медицины, он был благочестивым христианином, питавшим тайную страсть к астрономии. И все же он оказался достаточно хитер: позволив опубликовать сей труд лишь после своей смерти, этот человек избежал всякого конфликта со святой инквизицией. К счастью, упомянутый тобой труд столь нов и необычен, что вряд ли кто-то успел прочесть его. Поэтому он не доставляет никаких хлопот Святой Матери Церкви и, конечно же, когда-нибудь истлеет непрочитанным, никого не обеспокоив.

"А как же насчет истины?" — подумал Леберехт. Судя по всему, она не интересовала никого из высокопоставленных церковников.

— Но Коперник сочинил и вторую, куда более опасную книгу, — сказал архиепископ, — под названием "De astro minante".

— "Об опасном светиле"?

— Именно так. Небольшая книжка в двадцать две главы, как и "Откровение" Иоанна Богослова, и столь же взрывоопасного содержания. Коперник сознавал значение этой книги и показывал ее лишь немногим. Одним из них был настоятель аббатства Бурсфельде, который сделал с нее копию и отдал в печать после смерти автора. Насколько мне известно, ровно сто один экземпляр — по одной книге для каждого аббатства Бурсфельдскои конгрегации, еретического реформаторского движения бенедиктинцев, к которому относится и этот монастырь.

— Понимаю, — ответил Леберехт.

— Ничего ты не понимаешь! — вспылил архиепископ. — Ничего! Между тем курии удалось обнаружить и уничтожить сто экземпляров. Все, кроме одного.

У Леберехта словно пелена с глаз упала.

— И вы предполагаете, что эта книга находится в аббатстве на горе Михельсберг?

Архиепископ, словно защищаясь, поднял обе руки.

— Не я, сын мой, а священный трибунал в Риме интересуется этой книгой Коперника. Господа кардиналы жаждут заполучить ее любой ценой.

Леберехту не хватало воздуха, он чувствовал головокружение, словно земля качнулась под ногами, но одновременно впервые в жизни он ощутил, что такое власть. Святая Троица! Римская курия ищет помощи у него, Леберехта Хаманна!

Но это была не единственная мысль, которая пронеслась у него в голове, когда он стоял под сенью церковной стены. Внутренний голос нашептывал ему, что тайное послание отца теперь внезапно обрело смысл: FILIO MEO L. * TERTIA ARCA. Эта надпись встала у него перед глазами, словно он увидел ее впервые. И прежде всего знак, которому он до сих пор не придавал никакого значения. Неужели это намек на опасное светило?

Должно быть, его отец знал об этой книге. Вероятно, Лысый Адам долго изучал ее и раздумывал, кому передать столь взрывоопасное послание. Возможно, сын казался ему слишком юным или слишком глупым, чтобы доверить ему ее содержание. А может, отец хотел разделить с ним свое знание лишь в том случае, если он прочтет все книги на третьей полке или наткнется на это сочинение иным образом? Если бы только он мог предположить, что именно архиепископ наведет его сына на верный путь! Какова ирония! Леберехт невольно рассмеялся.

— Ты смеешься? — с негодованием проворчал архиепископ. — Мне кажется, ты не воспринимаешь задание всерьез!

Он оттолкнул Леберехта в сторону и, сцепив руки за спиной, начал беспокойно расхаживать перед нишей в стене.

— А если наградой мне будет то, что на этом безымянном надгробном камне все же появится надпись — в том виде, как вы ее изложили? — нетерпеливо спросил Леберехт.

Архиепископ резко повернулся и навис над юношей.

— Не рассчитывай, что держишь в руках меня, или курию, или даже саму Святую Матерь Церковь и можешь сторговать книгу по самой высокой цене. На случай, если тебе захочется отделаться от нас, есть ряд свидетелей, которые перед святой инквизицией подтвердят супружескую измену прекрасной трактирщицы Марты Шлюссель.

Леберехт окаменел. Торжество, только что переполнявшее его, рассыпалось, как трухлявая балка. Теперь он ощущал лишь бессилие и глухую ярость.

— Высокочтимый господин, — произнес Леберехт, — известно ли вам, сколько книг хранится в библиотеке бенедиктинцев? — Он осекся, почувствовав, что его голос начал дрожать. — Возможно, там сто раз по тысяче книг, а порядок, в котором они расставлены, скорее напоминает хаос, царивший до сотворения мира. Я не знаю, сколько времени пройдет, прежде чем мне удастся найти ее. Но я постараюсь сделать все, что в моей власти.

— Время у тебя будет, — последовал ответ.

Теперь Леберехт видел лишь темный силуэт архиепископа, и ему показалось, что он слышит издевку в его голосе.

— Тридцать дней, и ни днем больше! — тихо, но решительно произнес архиепископ.

Вместо ответа Леберехт прислонился спиной к церковной стене и растерянно уставился в безоблачное небо, где, словно зловещая комета, появилась вечерняя звезда. Юноша внезапно понял, что независимо от того, удастся ли ему найти книгу Коперника, он и Марта (прежде всего именно она) будут выданы архиепископом палачам инквизиции, а значит, в этой ситуации есть только один выход: бегство.

— Что ж, хорошо, — ответил Леберехт. — Тридцати дней мне, пожалуй, хватит.

Глава VI Проклятие и забвение

Леберехт был в высшей степени изумлен, когда на следующее утро, явившись в библиотеку бенедиктинцев, встретил там человека, который был ему дорог, но которого он давно не видел, — брата Лютгера.

Для Лютгера эта встреча была столь же нечаянной. Роясь в куче развернутых карт, книг и рукописей, он словно шел по следу важной тайны, тайны вроде пропавшего ковчега, о местонахождении которого постоянно появлялись самые неожиданные намеки в разных сомнительных трудах.

— Что-то редко вы показываетесь в последнее время, брат Лютгер! — приветливо заметил Леберехт. — Я ранил вас каким-то словом или оскорбил своим поведением? Дайте мне знать, чтобы я мог просить о прощении!

Лютгер успокаивающе поднял руку и, не отвлекаясь от своей работы, ответил:

— Вовсе нет, друг мой. Это я должен просить прощения за то, что с некоторых пор так мало беспокоился о тебе! Здесь нет никакого умысла. Аббат Люций доверил мне особое поручение, которое требует серьезной подготовки и лишает возможности проводить с тобой дальнейшие занятия. Но, как я слышал, ты нашел замену в брате Эммераме. А он, как известно, самый умный среди нас.

— Но вы обижены, верно? — Леберехт подошел к карте, чтобы узнать, на какую часть суши направлен интерес Лютгера.

— Непорочная Дева! Да нет же, с чего мне обижаться? Мы ведь старые друзья!

— Но в чем тогда причина вашей молчаливости и скрытности?

На картах были обозначены владения архиепископа Зальцбургского; на широком, неоднократно сложенном листе Леберехт различил Венецианскую республику, а на длинном листе, обрамленном завитками, — Неаполитанское королевство.

— Можно подумать, что вы собираетесь отправиться в дальнюю поездку!

Лютгер повернулся к Леберехту и ответил:

— То, что я тебе сейчас скажу, останется между нами, ведь дальняя поездка будет тем опаснее, чем больше людей знают о ней. Конгрегация моего ордена посылает меня с тайной миссией в Монтекассино, в Кампанью, где тысячу лет назад святой Бенедикт основал монастырь.

— Так вот для чего столько карт! А тайная цель? Позвольте угадать! Если она тайная, то речь может идти только о ценностях. Перевозка золота?

— Не золота, но кое-чего столь же драгоценного! Больше я ничего не могу сказать об этом.

Леберехт хлопнул себя ладонью по лбу.

— Если монах вроде вас едет из одного монастыря в другой, а его багаж на вес золота, то ему предстоит доставить… реликвию!

Монах удивился:

— Откуда ты знаешь?

— Брат Эммерам рассказывал мне о той скорби, которая охватила его, когда брат Мельхиор, упокой Господи его душу, открыл золотую коробочку, находившуюся в алтарной доске вашей монастырской церкви. В ней хранился волосок из бороды святого Бенедикта Нурсийского, но брат Мельхиор ничего там не обнаружил, кроме мушиного помета, хотя эта реликвия, по достоверным источникам, раньше принадлежала святому императору Генриху.

— Ну, если ты настолько хорошо осведомлен, то мне, пожалуй, не нужно делать тайны из своей миссии. Все именно так, как ты предполагаешь. Я отправляюсь в Италию, чтобы совершить обмен реликвиями…

— Натуральный обмен?

— Можешь назвать это и так, если желаешь. Но лучше, когда два монастыря обмениваются своими реликвиями между собой, чем когда они обращаются к одному из торговцев реликвиями, которые сотнями бродят по Европе и предлагают по самым высоким ценам разные части тела вперемешку с коровьими костями или сушеными свиными потрохами.

Леберехт рассмеялся. Он так зашелся смехом, что подавился и, кашляя, заметил:

— Ваша вера в значение реликвий, сдается мне, весьма умеренна!

Лютгер прижал палец к губам, призывая к сдержанности.

— Если святые реликвии пробуждают у людей благочестивые чувства, — поучительно произнес он, — то против этого нечего возразить. Сомнительной я считаю лишь ту одержимость, с какой во многих местах эксплуатируется культ реликвий. Предприимчивые дельцы и поныне продают капли пота Господа нашего Иисуса, пролитые им на Масличной горе, или крошки трапезы с Тайной вечери, или осколки ребра Адама, из которого Творец создал Еву.

Он кивнул Леберехту, чтобы тот подошел поближе, и продолжил, понизив голос:

— Наше аббатство находится в сложном положении: освящение храма по церковным законам считается недействительным, ведь в алтарь не вставлена частица бренной оболочки покровителя нашего ордена. Слава Богу, об этом узнали только аббат, я, грешный, да брат Эммерам. Знал еще брат Мельхиор, но тот умер. А теперь знаешь об этом и ты, мой друг.

Этот перечень прозвучал для ушей Леберехта странно, но любопытство пересилило, и он осведомился:

— И теперь вы должны раздобыть в Италии реликвию святого Бенедикта?

— Он покоится в аббатстве Монтекассино, и нам обещан мизинец его левой ноги.

— Немало. — Леберехт с трудом скрыл насмешку и вполне серьёзно спросил: — А что вы можете предложить взамен?

Лютгер смутился, начал судорожно рыться в картах, лежащих перед ним, словно искал там ответ. Но внезапно остановился и сказал:

— Ты видел статую Мадонны с младенцем у левого бокового алтаря, работу неизвестного мастера позапрошлого столетия В основании этой статуи, в обрамлении драгоценных камней, можно видеть реликвию.

— Кусочек сморщенной кожи. Мне всегда как-то не по себе когда я смотрю на нее.

— Эта реликвия считается кусочком крайней плоти Господ нашего, когда на восьмой день своей земной жизни он был обрезан в Древнем Риме…

— O, sanctum praeputium! — вырвалось у Леберехта, и, густо покраснев, он добавил: — Простите глупое замечание, но мне трудно оставаться при этом серьезным. Ведь есть добрая дюжин церквей и монастырей, которые славятся тем, что обладают святой крайней плотью. Тысячи беременных женщин совершают паломничество в Гильдесгейм, Брюгге, Антверпен и Метц, поскольку им обещают сильнейшее действие кусочка святой крайне плоти. Только вот у кого хранится тот единственно истинный кусочек крайней плоти нашего Господа, если уже святая Екатерин Сиенская, святость которой выше всяких сомнений, носила praeputium Иисуса как невидимое кольцо у себя на пальце?

Черный монах согласно кивнул.

— Я даже не могу упрекнуть тебя за такие слова. Если бы хоть половина всех демонстрируемых реликвий была подлинна: тогда praeputium нашего Спасителя должна иметь необычайную длину. К тому же каждый отдельный экземпляр представлял б собой серьезную теологическую проблему. По этой причине аббат Люций и готов расстаться с этим кусочком.

— Теологическая проблема?

— Конечно, ведь согласно учению нашей Церкви Иисус Христос вознесся на небеса душой и телом… — с серьезным лице начал Лютгер.

— Понимаю, — прервал его Леберехт, — это приводит благочестивых христиан в сильное смущение. Если верить учению Святой Матери Церкви, то крайняя плоть нашего Господа Иисуса должна попасть на небеса, отдельно или несколькими частями. Во всяком случае ни один кусочек praeputium не должен был остаться на земле. Но с другой стороны, каждый, кто усомнится в подлинности этого кусочка крайней плоти, согрешит против веры.

Лютгер предостерегающе поднял палец.

— Ты можешь так думать, но не высказывать этого, — заметил он.

— Простите. — Леберехт склонил голову. — У меня не было намерения обидеть вас.

— Об обиде не может быть и речи, — возразил монах. — Хочу лишь предостеречь тебя, что, делая подобные заявления, ты навлекаешь на себя обвинение в ереси, а что это означает, объяснять не надо.

— О нет, нет, нет! — в сердцах воскликнул Леберехт. — Но вы же мой друг, и я могу говорить то, что думаю.

Монах протянул юноше руку и улыбнулся.

Пока Лютгер возился со своими картами, обозначая на широкой, свернутой в трубку полоске бумаги маршрут путешествия и делая важные пометки, Леберехт направился к третьей полке. Повернув ее вокруг оси, как он часто делал в последние недели, юноша начал исследовать запретный внутренний стеллаж в поисках книги, которая столь много значила для архиепископа.

Чтобы найти в этой библиотеке определенную книгу, нужно было приложить довольно большие усилия: поиски в запретной части полок напоминали поиски иголки в стоге сена, поскольку ни одна из книг не имела подписи на корешке, дающей указание на ее содержание и автора. Единственным отправным пунктом, которым располагал Леберехт, были малый формат искомой книги и то, что ее содержание касалось астрономии, — это соответствовало расположению книги в верхних рядах под сводами. Леберехт подставил лестницу и вскарабкался наверх, мимо книг по географии и геометрии, к трудам, посвященным светилам.

— Снизу, словно из земной юдоли, донесся голос Лютгера:

— Что ты ищешь в поднебесье, друг мой?

— Да так, ничего особенного, — с деланной небрежностью ответил Леберехт, — одну посмертную работу Николая Коперника, доктора церковного права и медицины и звездочета собственной милостью.

— Этого Коперника ты найдешь по другую сторону полки! — крикнул Лютгер в ответ. — Полное название его труда — "De revolutionibus orbium coelestium libri VI". Кстати, очень интересный и, несмотря на то что Коперник провозглашает в нем гелиоцентрическую картину мира, что противоречит учению Церкви, не запрещен ею. Но дело здесь, видимо, в том, что за объяснениями господина Коперника в состоянии следовать лишь немногие.

— Я не эту книгу имел в виду, — отозвался с лестницы Леберехт. — Я ищу другую книгу мастера. Она называется "De astro minante", и, как я слышал, курия ее не выносит.

Леберехт продолжал свои поиски, ожидая, что ответит ему Лютгер, но в библиотеке стояла тишина, зловещая тишина, так что спустя некоторое время Леберехт взглянул вниз. И испугался. Брат Лютгер сидел, оцепенев, на своем стуле; его застывший взгляд был устремлен в никуда, словно Господь уже возвестил о Страшном суде.

— Что с вами? — встревоженно спросил Леберехт.

— Как называется книга?

— "De astro minante".

— Откуда тебе известно о существовании этого труда?

— Мой отец оставил мне послание, — ответил Леберехт, который счел за лучшее не говорить о встрече с архиепископом. — Он, видимо, считал, что это очень важная книга и что мне обязательно нужно знать ее содержание.

Черный монах, обычно спокойный и невозмутимый, самообладанию которого можно было позавидовать, всплеснул руками и возбужденно вскричал:

— Тебе следует как можно скорее забыть об этой книге! Она приносит лишь несчастье.

— Несчастье?! — Леберехт вызывающе рассмеялся. — Не книги приносят несчастье, брат Лютгер. Несчастье приносят дела, которые следуют за книгами.

Тут монах возвел глаза к небу, словно его молодой друг сказал какую-то нелепицу, и возразил:

— Вспомни о своем отце! Эта книга привела его к смерти!

Леберехт, который вел разговор, стоя на верхней перекладине, скользнул вниз, почти как животное, и схватился за основание лестницы. В голове его зрела ужасная мысль, и от мрачного предчувствия, овладевшего им, создавалось впечатление, будто он входит в затхлый, тошнотворный подвал. Его охватил озноб. А поскольку Лютгер не делал никаких попыток объяснить свой намек, Леберехт спросил:

— О чем вы говорите?

— О чем я говорю? Об этой злополучной книге, которой лучше бы никогда не быть написанной!

— Что вы имеете в виду, брат, говоря, что книга привела к смерти моего отца? То, что написание книги может привести к смерти, мне известно достаточно хорошо; но с каких пор смертью наказывают читателя?

Брат Лютгер поднялся, схватил Леберехта за рукав и повлек за собой, словно опасаясь, что их могут подслушать. По пути в дальнюю часть библиотеки, где вдоль окон располагались широкие стенные ниши, он принялся объяснять:

— Понимаешь, я не могу доказать, что смерть твоего отца находится в прямой связи с обнаружением этой книги. Но то, что ты сейчас о ней спрашиваешь, подтверждает мое предположение. Я все более убеждаюсь, что все обстоит именно так.

— И вы допустили, чтобы я узнал об этом лишь сейчас, причем совершенно случайно?

— Друг мой, я же сказал, что мне не хватает доказательств, а потому я не хотел тебя тревожить. Не говоря уже о том, чтобы самого тебя вовлекать в это дело. Отец твой Адам, да будет милостив Господь к его душе, умер вскоре после встречи с инквизитором Бартоломео. По моим наблюдениям, в последнее время удивительно много христиан, имевших беседу с инквизитором, отправились в мир иной. Сам я тоже был однажды приглашен братом Бартоломео в качестве свидетеля (кстати, в случае, который закончился нежеланным для инквизитора исходом), и тогда он во время беседы предложил мне вина из оловянной кружки, что в высшей степени необычно при допросе.

— Вы имеете в виду, что брат Бартоломео подсыпал своим жертвам яд? Зачем ему это делать, ведь у него всегда была возможность приговорить грешников к смерти на костре?

— Когда обвинение стоит на глиняных ногах, лучше избавиться от нежелательного оппонента, который может стать опасным для инквизиции. Случай с твоим отцом, как мне кажется, только подтверждает это. Адам, умный и начитанный, всегда высказывал свое мнение без оглядки на учение Церкви.

Оба долго стояли друг против друга в той оконной нише, в которой Леберехт раньше часами размышлял над содержанием прочитанных книг. Окна с круглыми стеклами, причудливо искажавшими мир снаружи, казались Леберехту символом того, насколько смутной является граница между теорией и действительностью. Теория, которая изложена в книгах монастырской библиотеки, кажется ясной и однозначной; но за стеклом отражалась искаженная действительность, и эта действительность часто не имела ничего общего с содержанием книг. Достаточно было бросить взгляд в окно, чтобы добро превратилось в зло, святой — в дьявола, а кажущийся глупцом — в философа, и наоборот.

После довольно продолжительного молчания Леберехт наконец спросил:

— Но какое отношение все это имеет к запрещенной книге Коперника?

— Книга не запрещена! — возмущенно воскликнул Лютгер. — Она просто никогда не существовала, понимаешь?

— Нет. Объясните, брат Лютгер!

Монах казался очень взволнованным. Быстрым шагом он подошел к третьей полке, подобрал свою черную сутану до колен и торопливо, минуя за один раз по две перекладины, поднялся по лестнице до сводов, где на самой верхней полке взял маленькую книгу; потом столь же поспешно спустился.

У лестницы, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, его ожидал Леберехт.

— Это и есть та самая книга, которая никогда не существовала? — осведомился юноша с легкой небрежностью.

Лютгер кивнул.

— Эта книга Коперника содержит столько дьявольских мыслей, что Римская курия просто отрицает ее существование. Книги под названием "De astro minante", вышедшей из-под пера Коперника, по их словам, никогда не существовало. На этом основании все печатные экземпляры книги были выслежены и уничтожены. Кроме одной… — Лютгер взглянул на Леберехта так, словно только что продал дьяволу свою душу. — Вот этой.

Леберехт взял книгу в руки. Это был невзрачный том, и, когда юноша поднес его к свету, он увидел оттиснутую на кожаном переплете одну-единственную звезду.

Звезда! Знак, оставленный ему отцом. Теперь он был у цели.

Леберехт раскрыл книгу; взгляд его скользнул по странице, где по-латыни было написано: "Arictotelis divini universum nec lulii Caesaris calendarium protegere nos non possunt ab astro minante…"[439]

Он был слишком взволнован, чтобы читать дальше.

— Но Коперник был благочестивым сыном Церкви, — пролепетал Леберехт, — и инквизиция никогда бы не тронула его!

— Зачем ей это? Если этой книги вообще не существует?

— Понимаю, — ответил Леберехт, — но что предосудительного в этом тезисе? В том, что Земля не плоская, с адом внизу и раем наверху, а шар? Это можно прочесть уже у философов Древней Греции, если понимать их язык. А то, что Земля вращается вокруг Солнца (можно в это верить или нет), он утверждал уже в своей памятной записке "Commentariolus", и никто ему не возразил.

Лютгер ответил:

— Коперник и в самом деле утверждает, что Земля, вопреки учению Церкви, вращается вокруг Солнца, которое является центром мироздания. Папа Климент изволил самолично с этим ознакомиться, поскольку та памятная записка содержит также соображения по поводу реформы календаря.

— Но здесь и не пахнет ересью…

— Доктор Коперник был человек предусмотрительный. Что заставило его изложить свои чудовищные выводы в последнем сочинении — в книге, которой нет, — никому неизвестно. Была ли это месть за то, что его не хотели принимать всерьез? Было ли это давлением, заключенным в самой системе, если уж она существует? Ведь хуже всего то, что он не только утверждает это, но и доказывает с математической точностью!

— И что доказывает Коперник?

— Что орбиты планет представляют собой не идеальный круг, как полагается совершенным творениям Божьим, но подчиняются другим законам, которые сами себя объясняют. И что небесное тело, размерами превосходящее Землю, неудержимо движется к ней из глубин Вселенной. Кстати, название книги "De astro minante" тоже говорит об этом. Это небесное тело движется с немыслимой скоростью и в Лето Господне 1582, 8 октября столкнет Землю с орбиты и бросит в Солнце. Но конечное заключение, которое выводит отсюда Коперник, — и от него нельзя отмахнуться — гласит, что Страшный суд не состоится, во всяком случае будет не таким, как об этом возвещает Священное Писание. Не будет никакого нового неба и никакой новой Земли. По Копернику, Страшный суд — это невообразимая природная катастрофа, которую не переживет ни один человек.

Леберехт молчал. Книга в его руках вдруг стала такой тяжелой, что он захлопнул ее и положил на пюпитр. Он не знал, что сказать, о чем думать. Страх охватил его.

— И мой отец знал о ее содержании, как и вы? — только и спросил юноша.

Лютгер молча кивнул.

Леберехт сразу осознал, что он находится в очень опасной ситуации и что за угрозами архиепископа кроются куда более серьезные основания, чем ему представлялось до сих пор. Юноша задался вопросом, уж не предшественник ли архиепископа обращался к его отцу с тем же требованием — найти книгу "De astro minante" и принести ему.

— Не знаю, — вновь начал брат Лютгер, — понятна ли тебе вся важность того, что спрессовано внутри этого переплета. Триентский собор, который только что закончился, продлившись восемнадцать лет, не упоминает об этой книге в Index librorum prohibitorum[440] ни словом. Но за закрытыми дверями кучка епископов и кардиналов на долгие годы затаила дыхание. Двенадцать человек, по числу апостолов Христа, при поддержке остальных невежд приняли наконец догматическое решение, согласно которому любое толкование Священного Писания, которое противоречит толкованию отцов Церкви, псалмам или проповедям Соломона и Осии, считается запрещенным.

— Значит, Коперник все-таки еретик!

— Никоим образом! Поскольку можно доказать, что его хорошо известный труд об орбитах планет ошибочен, то вряд ли можно добыть более точные предсказания. Лишь та, другая, книга могла бы потрясти учение Церкви. Могла бы, говорю я, потому что эта книга не существует и лишь немногие знают о ее содержании. Только они могли бы обвинить Коперника в ереси. Но они постараются этого не делать. Думаю, такого предательства не пережил бы никто.

Леберехту с трудом удалось привести в порядок свои мысли. Ему потребовались усилия, чтобы следить за рассуждениями монаха, ведь каждое его слово ставило новые вопросы. Например, тот, который он задал сразу же:

— Но почему вы до сих пор не выдали книгу Коперника архиепископу?

Лютгер покачал головой.

— Эта книга для нас — залог того, что мы можем оставаться в монастыре. Для архиепископа аббатство на горе Михельсберг давно уже стало бельмом на глазу. Они с радостью разогнали бы нас не сегодня-завтра, поэтому и выискивают все новые основания для того, чтобы выдворить монахов отсюда, хотя аббатство наше облечено монастырской неприкосновенностью. И покуда эта книга хранится здесь, ни один архиепископ не осмелится прогнать нас со своей земли. Он побоится, что мы распространим проклятие Коперника.

Леберехт подошел к окну и бросил взгляд сквозь тусклые стекла, изменявшие все до неузнаваемости. Как объяснить Лютгеру, что ему нужна эта книга, что его жизнь зависит от того, передаст он ее архиепископу или нет.

— Удивительно, — обратился он к монаху, — что эта книга до сих пор не украдена и все еще стоит на том месте, которое ей назначено.

— А где же надежнее спрятать книгу, как не между другими книгами? — Черный монах рассмеялся, обнаружив щербинку между зубами. — Разумеется, мы подумали и об этом. Аббат много лет назад распорядился копировать книгу в скриптории. Двадцать братьев переписывают этот труд, начиная с конца, каждый по одной странице — так принято в тайных писаниях, дабы никто не мог понять содержания. И сегодня еще отдельные страницы в разрозненном виде хранятся в скриптории, оттого было бы непросто собрать их воедино.

После этих слов Лютгер взял книгу Коперника, собираясь подняться по лестнице и поставить ее на то место, откуда достал.

Тут Леберехт подскочил к нему и, схватив монаха за полу черного одеяния, воскликнул взволнованным прерывающимся голосом:

— Отдайте книгу мне, Христом Господом прошу! Я должен иметь ее!

Лютгер досадливо освободился от его хватки и, продолжая подниматься по лестнице, проворчал:

— Полно, сын мой! Разумнее всего было бы забыть обо всем этом. — Монах не дал себя смутить и, поставив книгу на место, спустился вниз.

Глаза Леберехта сверкали от бессильного гнева. Он сжимал кулаки, словно хотел кинуться на монаха, и производил впечатление охваченного смятением человека.

— Говорю же вам, я должен иметь эту книгу. Ну пожалуйста!

Лютгер не мог понять столь странного поведения. Он недоуменно оглядел своего ученика, затем положил правую руку ему на плечо и попытался успокоить его:

— Могу себе представить, насколько все это угнетает тебя. Наверное, было бы лучше, если бы я смолчал. Однако же теперь все сказано, и тебе придется с этим жить.

— Я должен иметь эту книгу, слышите, должен! — В голосе Леберехта звучало отчаяние, и он, сначала запинаясь, а потом все быстрее, словно хотел поскорее покончить с этой исповедью, рассказал о своей встрече с архиепископом, об угрозах и шантаже его преосвященства. Но не угрозы архиепископа и не содержание книги Коперника были тем, что вызывало у юноши такое отчаяние.

Лютгер слушал с окаменевшим лицом. Хотя он и считал архиепископа способным на всевозможные коварства, его поразил способ, который тот выбрал для того, чтобы достичь своей цели. Монах отвернулся, пытаясь собраться с мыслями; затем, устремив взгляд в пол, начал расхаживать взад-вперед между пюпитрами. Вдруг он остановился и поднял на юношу глаза.

— Насчет одного ты должен иметь четкое представление, сын мой: если ты выполнишь волю архиепископа, это будет означать твою смерть. Как только книга окажется в его распоряжении, он устранит тебя. Ведь ты станешь слишком опасным свидетелем, не менее опасным, чем твой отец. Но если ты попытаешься дать понять его преподобию с Храмовой Горы, что искомую книгу найти невозможно, то, во-первых, станешь свидетелем посягательств архиепископа, а во-вторых, сможешь в любой момент шантажировать его.

— Это означает, — угрюмо произнес Леберехт, — что мне придется выбирать между Сциллой и Харибдой: либо быть повешенным, либо стать утопленником.

Возникла гнетущая пауза, долгая, как молчание церковного проповедника перед спасительным "аминь". И когда монах заговорил, это показалось Леберехту спасением.

— У тебя есть один-единственный выход, — сказал Лютгер. — Ты должен бежать отсюда прочь, далеко, туда, где тебя не достанет рука архиепископа… И как можно скорее.

Леберехт взглянул на Лютгера. Он догадался, что они оба в это мгновение подумали об одном и том же.

— Я мог бы оказаться полезным в вашей поездке в Монтекассино в качестве сопровождающего. Что скажете, брат Лютгер? — спросил юноша.

Тот недолго колебался.

— Предавать себя смерти — против природы человеческой. Ты должен бежать, если хочешь жить. Только это должно произойти тайно, чтобы другие не знали. Аббат Люций, конечно, не станет возражать против того, чтобы снабдить тебя сутаной послушника, если будет уверен, что реликвии окажутся в безопасности.

Леберехт упал в объятия монаха. Лютгер явился ему как ангел, которого Господь послал с небес в момент крайней нужды.

— Италия, — мечтательно произнес он, — Италия, страна искусств! Как часто мой мастер Карвакки грезил Италией и утверждал, что там другой мир, другое время! Что держит меня в этом городе, имя которого не идет у меня с губ с тех пор, как мой отец был сожжен в его стенах? В городе, где меня рано или поздно может постигнуть та же участь?

Мрачное лицо брата Лютгера просветлело. Леберехт и в самом деле мог быть очень полезен ему в его миссии. Четыре глаза увидят больше, чем два, а молодой каменотес к тому же мужчина сильный, способный защищаться, если придется. Теперь оставалось только убедить аббата Люция в необходимости отправить Леберехта вместе с ним. Тот знал юношу со времен чумы и ценил его образованность, поэтому, конечно, не увидит оснований отклонить его просьбу.

— Мы не будем сообщать аббату Люцию об истинной причине твоего бегства, — сказал Лютгер. — Чем меньше людей, знающих о твоих проблемах, тем лучше. И прежде всего, я не хотел бы давать аббату долго раздумывать над этим.

Леберехт согласился, так что оба условились уже на следующий вечер в то же самое время вновь встретиться в библиотеке и обсудить детали путешествия.


По дороге домой, идя через темные переулки, Леберехт поймал себя на мысли, что город вдруг стал ему чужим, словно он давно уже утратил с ним связь. Когда юноша пересекал соборную площадь, часы на башне пробили восемь. Там, где по левую руку каменные ступени вели к Отмели, Леберехт остановился. Он вспомнил о Марте. До сих пор, занятый своими размышлениями, он совсем упустил из виду ее судьбу, теснейшим образом связанную с ним. Теперь же ему стало стыдно за это.

Леберехт присел на каменную стенку, которая окружала соборную площадь, и задумался. После того как Марта дала ему пощечину, страсть его к ней поутихла (во всяком случае, он воспринимал это так), но любовь к ней скорее возросла. Нет, он не мог, не имел права оставить Марту в беде. Не он ли несет главную вину за ее бедственное положение? Знает ли Марта вообще, как обстоят дела вокруг нее? Знает ли она, что о ее супружеской измене известно архиепископу? Он должен сообщить ей об этом, он должен предпринять последнюю попытку убедить ее бежать с ним.

Даже опасаясь столкнуться со своим приемным отцом Якобом Генрихом Шлюсселем, Леберехт направил свои стопы по каменным ступеням к Отмели. Наступил вечер, и юноша знал, что Марта в это время была в своей комнате. Он предпочел не главный вход, где еще царила суета, а повернул в узкий Фойергассе, который вверху перекрывали две опорные арки, к черному ходу. Так он добрался до комнаты Марты.

Там горел свет, и Леберехт постучал. Ничего. Он повторил попытку и, понизив голос, сказал:

— Это я, Леберехт! Мне надо поговорить с тобой!

Тогда дверь осторожно открыли. Увидев Леберехта, Марта втащила его в комнату и бросилась ему на шею. Она всхлипывала. Тело ее сотрясалось от судорожных рыданий, и Леберехту приходилось сдерживаться, чтобы не разрыдаться самому.

— Давай убежим подальше отсюда, — умоляла она, — давай уедем в места, где правит честность, где священники — духовники, а не шпионы, где епископы — пастыри, а не палачи. Я хочу уехать с тобой, куда ты пожелаешь! — При этом Марта вцепилась в него, словно боялась потерять.

Леберехт не верил ушам своим. Разве не она сама оставила его, дав ему понять, что их отношения — тяжелый проступок? Разве не оплакивала собственный грех и не призывала его к покаянию? Какова же была причина столь внезапного изменения образа мыслей?

Пока они лежали в объятиях друг друга, Марта рассказала о гнусном происшествии со своим супругом, а Леберехт, со своей стороны, поведал ей о таинственной встрече и мрачных угрозах архиепископа.

Марта была слишком взволнована, чтобы расспрашивать о вероятных причинах, и вместо этого углубилась в пространные рассуждения о расхождении между верой и учением Церкви, которое привело к опустошению в душах людей.

Леберехт слушал ее вполуха. Он не знал, как преподнести Марте новость о том, что его бегство уже готовится. В глубине души он сомневался в том, что она решилась на это всерьез. В отличие от Марты, которая, как и он, родилась в этом городе, Леберехт никогда не чувствовал себя здесь по-настоящему дома. Марта же, напротив, была видной горожанкой, уважаемой и достойной, несмотря на то что злые языки утверждали, будто Шлюссели живут "браком Иосифа". Но это не было чем-то странным; напротив, Церковь считала подобное положение образцовым. Материальных забот Марта никогда не знала и в этом отличалась от большинства граждан этого города, для которых жизнь в достатке и нужда чередовались, как времена года. И Марта собиралась оставить все это?

Внезапно в голове Леберехта пронеслась мысль о том, что если сам он предпримет побег и не вернется из Италии, то гнев архиепископа обрушится на Марту. Опасаясь, что Леберехт сообщил Марте о тайном поручении, его преосвященство не станет колебаться ни мгновения и выдаст женщину инквизиции. Нет, оставлять Марту в беде нельзя!

Упав в кресло, стоявшее в глубине комнаты, Леберехт с любопытством наблюдал за Мартой. Женщина взяла с тумбочки лампу и поставила ее на пол перед ним; затем из стоявшего в простенке между окнами комода, где хранились запасы тонкого полотна, которые могли бы сделать честь любому купцу, она достала длинный, размерами почти как меч, тупой нож. После этого Марта попросила его помочь ей отодвинуть комод в сторону и лезвием поддела половицу. Все произошло так быстро, словно женщина проделывала это уже много раз. В свете лампы Леберехт увидел золото и серебро.

— Пресвятая Троица! И все это принадлежит тебе?

Марта опустилась на колени. Глаза женщины блестели подобно серебру из ее тайника. Изумленный юноша смотрел, как она начала рыться в монетах, словно пекарь в тесте.

— Хозяин, который редко бывает дома, — произнесла Марта с сияющим взглядом, — не знает, сколько на самом деле приносит трактир. Еще в первый год своего супружества я начала понемногу откладывать; я боялась, что Шлюссель когда-нибудь выгонит меня. Я и представить не могла, что однажды сбегу по собственному желанию.

Столь неожиданное зрелище привело Леберехта в замешательство. Ошеломленный, он продолжал смотреть на Марту и качал головой, как будто не веря ей. Сокровище представляло собой целое состояние, достаточное для бегства хоть на край света. Кроме того, Леберехт и сам располагал солидным наследством, хранившимся в кассе магистрата. Так что в деньгах у них недостатка не было.

— Приличная сумма, — заметила Марта, — дукаты и старые талеры, нидерландские и рейнские гульдены. Когда дошло до тысячи, я бросила считать, но не копить. Теперь нам это пригодится.

Леберехт опустился на колени рядом с Мартой и стал разглядывать монеты. Не отводя глаз от сокровища, он осторожно спросил:

— Ты уже думала, куда хочешь бежать?

— Нет, — ответила Марта, протянув руку Леберехту. — Ты ведь такой умный, ты найдешь место, где мы будем в безопасности.

— Если бы все было так просто. У нас нет пропусков, нет никаких документов, удостоверяющих какое-нибудь поручение; мы не торговцы, которым нужна таможня. Для каждого князя и его правительства мы только бродячий люд, который лучше не пускать в свои земли.

Потом Леберехт сообщил, что договорился с братом Лютгером сопровождать его с заданием аббатства в Италию.

Новость эта не особенно вдохновила Марту, но прежде чем Леберехт успел торжественно поклясться, что он откажется от этого плана и вместо этого совершит бегство с ней, она заявила, словно это было само собой разумеющимся:

— Значит, поедем в Италию втроем. Со своей стороны не имею ничего против.

— Марта, любимая моя Марта! — умоляюще воскликнул Леберехт. — Я буду рад, если аббат одобрит меня как спутника брата Лютгера. Но даже мне придется для этого переодеться послушником. С женщиной, сопровождающей двух бенедиктинцев, наше предприятие обречено на провал, как и задание брата Лютгера. Ни один человек не поверит Лютгеру, что он едет с важной миссией своего ордена.

— Возможно, — пробормотала Марта и начала прилаживать половицу на место. Закончив работу, она выпрямилась и взглянула на Леберехта, который все еще сидел на полу. — А если в путешествие отправятся трое бенедиктинцев?

Леберехт пристально посмотрел на нее. Он сразу понял, что задумала Марта, и не удержался, чтобы не рассмеяться. Покачав головой, он поднялся с пола и подошел к Марте.

— Этого не потерпят ни аббат, ни брат Лютгер. Впрочем, я думаю, что даже мне будет трудно изобразить послушника-бенедиктинца, но тебе, Марта? Женщины ведь совсем не годятся в актеры. Когда пару лет назад в итальянских театрах начали давать женские ролиактрисам, а не мужчинам, зрители смеялись даже на представлениях великих трагедий, поскольку актрисы вышагивали, как аисты на лугу. Нет, нам лучше попробовать прибиться к торговому каравану, чтобы миновать границы. С почтой Таксисов[441] мы в любом случае не сможем выехать без служебного разрешения на поездку, в котором должны быть вписаны наши имена и указаны вероисповедание и цель поездки.

Пока Леберехт говорил, мысли Марты были заняты совсем другими вещами. Она давно решила покинуть своего мужа и город, полный ханжей и жертв доноса, и понимала: чтобы добиться этого без шума, все средства были хороши, даже те, которые запрещала ей истинная вера.

Мужа она никогда не любила, вернее, относилась к нему так, как велит заповедь церковного учения, по которой следует любить ближнего своего. Истинное чувство любви пробудил в ней только Леберехт. Так неужели это чувство греховно и предосудительно? Зачем же тогда Творец вложил его в души людей, если это грех? В конце концов Марта пришла к решению взять свое будущее в собственные руки и жить согласно собственным представлениям о морали. И если она при этом согрешила против церковных заповедей, то пусть Церковь катится к черту! Она пристально смотрела на Леберехта и молчала.

— Ты меня вообще-то слушаешь? — спросил тот. Он очень хорошо видел беспокойство в глазах Марты, отражавших все ее мысли.

Словно вернувшись издалека, она ответила:

— Да, конечно, я тебя слушаю. — И как бы в подтверждение этого спросила: — Ну а монахиня может сопровождать двух бенедиктинцев в путешествии или нет?

— Ты имеешь в виду…

— Да. Не ты ли говорил, что у меня лицо, как у святой? Разве этого недостаточно для монахини? Я готова пожертвовать своими волосами, оставив длину в один палец. В любом случае это лучше, чем выбривать себе тонзуру.

Леберехт невольно усмехнулся. Юноша искренне восхищался той решимостью, с которой она взялась за дело, и вынужден был признать, что Марта проявила больше мужества, чем он.

— Сомневаюсь, что брат Лютгер будет в этом с нами заодно, не говоря уж об аббате, — сказал Леберехт, пытаясь охладить ее жажду деятельности. — Кроме того, тебе понадобится монашеское облачение. Может, ты собираешься напасть на монахиню и отобрать у нее одеяние?

— Чтобы избежать любых протестов со стороны бенедиктинцев, мы могли бы встретиться по пути, как бы случайно, в Нюрнберге или в Регенсбурге. А до того ты должен посвятить в наши планы своего друга и наставника.

— И как ты в одиночку доберешься до Нюрнберга или Регенсбурга?

— Об этом не стоит беспокоиться. Если в кошельке достаточно денег, возможно все!

Леберехт не узнавал Марту, и если у него еще оставались какие-то сомнения относительно их совместного плана, то они исчезли. Другого выхода не было. Они должны были сделать это.

Во время короткого пути домой, в переулок Красильщиков, Леберехт обдумал свое опасное решение и предпочел оставить это дело при себе. Ни Марта, ни Лютгер не должны были узнать о нем, он только без нужды вызвал бы у них беспокойство.

Заворачивая за угол от Отмели, он заметил парочку, которая вела оживленный разговор у дома вдовы Ауэрсвальд. Женский голос показался ему знакомым. Это была Магдалена Пиркхаймер. И лишь потом он разглядел мужчину — им оказался Ортлиб, возчик.

Затаившись у входа, Леберехт тщетно пытался прислушаться к их разговору; наконец Магдалена вернулась обратно в дом, а Ортлиб удалился в сторону Верхнего моста. Леберехт следовал за ним до берега реки, но затем, поняв, что Ортлиб держит путь к дому, вернулся.

Баржа Фридерики на том берегу исчезла. Лениво бормоча, плескалась река. Леберехта охватила печаль. Сердце болезненно сжималось от того, что он не может сказать Фридерике слов прощания. К тому же, глядя на мост, он снова вспомнил о трагической судьбе своей сестры Софи.

Той ночью Леберехт не мог заснуть. Слишком много мыслей роилось в голове, заставляя его сомневаться в том, удастся ли их предприятие, действительно ли Марта отправится с ним в Италию. Последние ночные часы он провел, уставившись в потолок и вслушиваясь в хорошо знакомые звуки спящего города. Юноша не сомневался, что аббат даст свое согласие на то, чтобы он сопровождал Лютгера. Он решил никого не посвящать в свой план бегства и, тем более, в планы Марты — ни каменотесов собора, ни Магдалену, поведение которой по отношению к нему теперь казалось все более странным, ни вдову Ауэрсвальд, которой он давно уже не доверял.

Он снова и снова мысленно паковал свой дорожный мешок с необходимой одеждой, парой книг, дорогих ему с юности, и узкой рукой статуи "Будущность" из песчаника. С первыми утренними лучами Леберехт поднялся и, намереваясь не встречаться с хозяйкой и ее двоюродной сестрой, тихо покинул дом.

Первым делом Леберехт отправился в кассу магистрата, где распорядился подготовить наличными всю сумму его наследства, семьсот гульденов вместе с процентами, к полудню следующего дня в общепринятых денежных единицах, объяснив, что он намерен купить большое земельное владение вверх по Майну, в районе Вюрцбурга.

Во время шестого часа, когда, как он знал, монахи собираются на общую молитву, Леберехт явился в аббатство, пройдя, как обычно, через задний ход из сада. Он пересек внутренний двор и поднялся в библиотеку. Она была пуста. На столе он увидел разложенные Лютгером карты и описания поездки, но они мало интересовали Леберехта. Он повернул третью полку, поднялся по лестнице вверх, под своды, взял там запрещенную книгу Коперника и спрятал ее под камзолом.

Спустившись вниз, он вернул полку в прежнее положение, толкнул лестницу в сторону и вышел тем же путем, каким явился, в сад. Там, укрывшись за роскошно разросшейся шпалерой, он вынул из монастырской стены камень, который предварительно высмотрел специально для этой цели. Положив книгу в образовавшуюся нишу, Леберехт снова вернулся в библиотеку.

Немного времени спустя, как и договорились, пришел брат Лютгер и сообщил новость: аббат Люций согласен, чтобы он, Леберехт, сопровождал его в поездке до Монтекассино. Брат кастелян подготовил платье послушника с внутренними карманами для некоторого количества талеров — на случай, если он серьезен в своем намерении.

Решимость Леберехта укрепилась, и, прежде чем он успел задать вопрос о procedure[442] брат Лютгер объяснил, что отъезд назначен на завтра. Они отправятся на восходе солнца с почтой Таксисов в сторону Нюрнберга, ставшего оплотом протестантов, и переночуют в монастыре Святого Эгидия, который сохранился в этом купеческом городе, несмотря на Реформацию.

— Оазис веры среди пустыни еретиков, где пилигрим может благочестиво и безбоязненно уснуть, — Лютгер произнес это в елейной манере, присущей аббату Люцию, и лукаво подмигнул.

В остальном же, заверил Лютгер, путешествие в Италию подготовлено наилучшим образом. Путь им будут указывать новейшие карты и книги, вышедшие из-под пера популярных географов; это и будет весь их багаж, ведь даже в Италии монаху ордена бенедиктинцев требуется только сутана, которую он носит на теле, а истинный багаж его хранится в голове.

Говоря это, он протянул и подержал перед глазами Леберехта сложенную бумагу.

— Это откроет нам множество ворот и все границы!

Леберехт развернул толстый документ и прочитал: "Мы, Люций, аббат монастыря Михельсберг, удостоверяем, что податели сего письма, брат и послушник упомянутого аббатства, по заданию бенедиктинского ордена путешествуют в Италию, где целью их являются Монтекассино, учреждение Святого Бенедикта Нурсийского и аббатство nullius[443] и что вышеназванные не везут с собой ничего, что противоречило бы правилам, и не действуют против закона, чему подтверждение — эта печать".

— И вы думаете, брат Лютгер, что этого документа будет достаточно?

Лютгер рассмеялся:

— Как и всем бенедиктинцам, мне не хватает опыта путешествий, но я сказал себе, что пропуск с печатью открывает любой шлагбаум. Люди просто с ума сходят от печатей, они молятся на них. Печати — это реликвии нового времени.

Леберехт покачал головой. Его все еще занимала мысль, не посвятить ли Лютгера в свои планы. Но потом он решил, что рискует в последний момент сорвать свой и Мартин побег, и промолчал.

Последнюю ночь Леберехт провел в лихорадочном нетерпении. Теперь не было ничего, что могло бы помешать ему покинуть город. Молодой человек на один день попрощался с Мартой, и если он еще сомневался, серьезно ли она настроена, то при их расставании все сомнения испарились. Марта была возбужденной, как ребенок, и радовалась их совместному будущему. Она еще раз призналась ему в любви и с гордостью показала свой монашеский наряд, не сказав о том, каким образом раздобыла его. Умолчала Марта и о том, как будет добираться до Нюрнберга. Она заверила, что о транспорте позаботилась и что окажется там раньше, чем он. Ее единственная забота — длинные волосы, которыми ей вольно или невольно придется пожертвовать этой ночью ради монашеского облика. Но Леберехт развеял ее опасения, заявив, что она будет ничуть не меньше мила ему и с короткими волосами.

Упаковывая свой багаж и зашивая в одежду золотые дукаты, он мысленно прошел путь к почтовой станции, до которой должен был добираться окольными путями, чтобы сбить со следа возможных преследователей. Его подозрения в первую очередь касались Магдалены, которую он увидел вместе с Ортлибом. Плата за аренду для вдовы Ауэрсвальд лежала на столе. Чтобы не давать ни малейших объяснений по поводу своего исчезновения, Леберехт не оставил даже прощального письма.

Еще до того как начало светать, Леберехт надел свое монашеское платье. Маленькое серебряное зеркало у кровати, в которое он до сего дня ни разу не смотрелся, выхватывало лишь фрагменты его внешности, но увиденное вызвало у него даже некоторое восхищение. Вопреки опасениям сутана сидела на нем превосходно; она делала Леберехта старше, по при этом придавала ему чрезвычайно благочестивый вид, так что его актерские способности в следующие недели и месяцы могли оставаться невостребованными. Широкий треугольный капюшон, закрывающий уши, тоже придавал ему известное достоинство.

"А что, если на лестнице я неожиданно столкнусь с вдовой Ауэрсвальд?" — подумал он, вскидывая на плечо свой багаж. Несомненно, это была бы критическая ситуация для первого дня путешествия. Поэтому он долго прислушивался у своей двери, не раздастся ли в доме подозрительный шорох. Уверившись, что все в порядке, юноша скользнул в темноту лестницы к черному ходу, а затем направился к монастырю Святого Стефана — в противоположную сторону от дома.

Бегство удалось, все прошло как по маслу. Когда Леберехт добрался до почтовой станции Таксисов, брат Люггер с трудом мог удержаться от смеха. С ними в запряженный четверкой фургон сели два купца из саксонцев, которые ночевали здесь, и еще до того как проснулся рынок, кучер тронул коней.

Глава VII Светила и явления

Когда они добрались до Нюрнберга, солнце уже стояло низко, венчая сияющими коронами бесчисленные башни и шпили города. Прошел дождь, мостовые были мокрыми, и лошади с трудом двигались по скользкой дороге. Босоногие уличные мальчишки, гомоня, сопровождали конный фургон в надежде, что приезжие заплатят мелкой монетой за какую-нибудь услугу или сведения.

В центре Старого города, на Господском рынке, который получил название от открывших здесь свои лавки крупных торговцев, почтовая линия заканчивалась, Но, как оказалось, торговля в конце этого дня была отодвинута на второй план. Нюрнбергцы в праздничных нарядах плясали под флейты и удары барабанов возле фонтана, а из окон фахверковых домов, теснившихся вокруг площади, как монахи на молитве, выглядывали сотни зрителей, наблюдая действо.

Лошади почты Таксисов, больше привыкшие к тишине бесконечных дорог, чем к шумной толчее праздничного города, пугались и могли понести, Но кучеру удалось спешиться, и он, крепко схватившись за поводья, сумел сдержать возбужденных животных.

— Гпяньте-ка, монахи из богомольных земель! — издевались две женщины, грубые наряды которых выдавали их скорее как рыночных торговок, а не состоятельных горожанок.

Леберехт тут же подхватил насмешку и крикнул:

— Ай, правда, хоть двое мужчин нашлось, чтобы потанцевать с вами вокруг фонтана!

Находчивость приезжих монахов вызвала громкий смех среди молодых и старых. Мальчишки показывали пальцами на торговок и злорадно хохотали. Так новоприбывшие вступили в разговор с жителями Нюрнберга и узнали повод для веселья среди бела дня. Оказалось, что Себастьян Кетцель, старший сын из почтенного рода, в котором поколениями рождалось больше девочек, чем мальчиков, в 8-й день этого месяца женился на Катарине, дочери чиновника из службы досмотра, Йорга Бехайма, и устроил празднество, завершающееся лишь сегодня, в 30-й день месяца. Кетцели, как выяснилось, относились к богатейшим купцам города наряду с Хольцшуерами, Тухерами, Вельзерами, Пфинцингами, Паумгартнерами и Имхофами. Они были так богаты, что один из предков новобрачного был обвинен городским советом в алхимии и посажен в тюрьму, поскольку никто не находил объяснения его чрезмерному богатству. Ныне же Кетцели владеют неведомым числом торговых филиалов, причем многие продают исключительно железо и свинец из рудников, где они имеют пай.

Словно и этого недостаточно, им принадлежат ленные владения в окрестностях и необозримое количество недвижимости, среди прочего — садовый дом перед воротами в зверинец, дом на Сенном рынке, доходный дом за Святой Катариной, дом у Вертеровских ворот, дом у колокольни, а также земли под Пфаффенбюлем. В местности Штайн им принадлежит хутор вместе с купальней, рыбными водоемами и пашнями, что дало повод пробсту Святого Лоренца заметить: "Когда Кетцель твердо стоит на ногах, все здоровы и веселы; если же он отсутствует, то совет города — как вдова".

— А вон тот внушительный фахверковый дом? — Леберехт показал на противоположную сторону рынка.

Молодой человек в узких красных штанах и кожаных сандалиях рассмеялся и сказал, что это главный дом Кетцелей, в три этажа высотой и с тремя этажами фронтона над ними, украшенный картинами Альбрехта Дюрера и скульптурами из песчаника Адама Крафта, который, как и оба его старших подмастерья, увековечен в Лоренцкирхе в виде фигуры для святых даров.

Этот мастер Адам создал одно из своих самых значительных произведений по заказу кого-то из предков Кетцеля, и с этим связаны следующие обстоятельства: свыше восьмидесяти лет назад прапрадед нашего новобрачного (или это был прапрапрадед?) совершал паломничество к Гробу Господню в Иерусалим вместе с герцогом Альбрехтом Саксонским. Как говорят, там он замерил и зарисовал этапы семи стояний Христа от дома Пилата до Голгофы, чтобы позже, в Нюрнберге, воспроизвести достоверный крестный путь. Но после своего возвращения Адам заметил, что его наброски пропали, отчего он год спустя вторично отправился в Святую землю, на этот раз в сопровождении герцога Отто Баварского и с большим вниманием к своим зарисовкам. На следующий год Кетцель велел отмерить этот путь между Рыцарским домом у ворот зверинца и двором церкви Иоанна и дать задание Адаму Крафту создать семь крестных стояний, которые ныне служат украшением города.

— Умная у тебя голова! — похвалил брат Лютгер молодого человека. — Ты, наверное, школяр или студент?

— Ничего подобного! — ответил тот, улыбнувшись. — Я каменотес, служу у мастера Гейера и ничего не упускаю из памяти. Говорят, каменотесы — самые умные среди ремесленников. — Он засмеялся.

Лютгер взглянул на своего послушника и тоже едва удержался от смеха.

— Во всяком случае Реформация не лишила тебя ума! — с уважением заметил Леберехт.

— Простите, братья, если скажу свое слово. На стороне Реформации боролись далеко не самые глупые монахи, а вернее, умнейшие среди прочих. Я протестант по убеждению, как и большинство жителей этого города.

— И этот Кетцель тоже? — поинтересовался Лютгер.

— Тоже. В прежние времена каждый Кетцель раз в жизни обязательно совершал паломничество в Иерусалим. Со времени Реформации никто больше не стремится в дальний путь, поскольку наш доктор Лютер считал, что гроб, в котором лежал Христос, столь же мало волнует Бога, как и коровы в Швейцарии. Истинному христианину лучше читать Библию, чем совершать паломничество.

У бенедиктинца вертелся на языке ответ, но он промолчал. В протестантских землях чужаку не стоило затевать споры с местным населением, это было неразумно. Поэтому Лютгер, улыбнувшись, приветливо сказал:

— Нет, мы не пилигримы, хотя наша цель — Италия. Мы путешествуем по заданию нашего аббата.

— Ах вот оно что! — воскликнул парень. — Мы, протестанты, терпимо относимся к чужакам. В городе все еще есть семь монастырей, и мы пока ни одного монаха пальцем не тронули.

— Тогда тебе наверняка известен Шотландский монастырь бенедиктинцев?

— Святого Эгидия? Конечно! Он находится у хозяйственного двора замка.

— Там мы и хотим заночевать. Можешь показать нам дорогу? Внакладе не останешься!

— Как пожелаете! — рассмеялся каменотес. — В Нюрнберге каждый за деньги готов на все. — Он поднял на плечо тяжелый мешок Леберехта и дал знак следовать за ним.

Путь лежал через узкие улицы с гордыми фахверковыми домами, которые отличались от домов его родного города выступающими башенками, эркерами, балконами и бросающимся в глаза богатством. Нагруженные доверху телеги с трудом проезжали по узким переулкам. Едва ли был хоть один дом, в нижнем этаже которого не располагалась бы лавка купца или ремесленника.

Между Святым Зебальдом и ратушей, где движение было еще оживленнее, Леберехт, стараясь, чтобы не слышал Лютгер, спросил у парня, нет ли в городе и женского монастыря.

Женские монастыри, с ухмылкой ответил каменотес, волнуют его мало, можно сказать, вовсе не волнуют, но он знает об одном монастыре кларисс, раньше населенном преимущественно дочерьми аристократов, которым не дано было вступить в брак и иметь мужа.

— А почему ты спрашиваешь?

— Просто так, — солгал Леберехт, — из любопытства.

На самом деле он уже целый день ломал голову над тем, как ему встретиться с Мартой в этом большом городе.

Лютгер и Леберехт провели ночь в маленьком дормитории, простом спальном помещении с соломенными тюфяками, какие в каждом монастыре держат наготове для проезжающей братии. Поскольку почта на Регенсбург, который был следующим пунктом их путешествия, отправлялась лишь около десяти, Леберехт ранним утром поспешил в одиночку к монастырю Святой Клары. Он никогда бы не поверил, что так быстро привыкнет носить сутану.

Ворота монастыря были заперты, и Леберехт позвонил в колокол, который издал довольно резкий звук. За маленьким зарешеченным окошком возникло морщинистое лицо древней монахини-клариссы, и Леберехт спросил, не проводила ли здесь ночь проезжая монахиня.

— Нет, слава Господу! — злобно рявкнула старуха и захлопнула окошко.

Леберехт тщетно пытался найти объяснение столь странному поведению, тем более что он, как послушник-бенедиктинец, должен, без всякого сомнения, быть выше всяких подозрений. Теперь вся его надежда была на то, что Марта уедет в Регенсбург той же почтовой каретой. По крайней мере для себя он твердо решил, что покинет город лишь в сопровождении Марты.

Снедаемый беспокойством, Леберехт отправился вместе с Лютгером из Шотландского монастыря к Господскому рынку. Как объяснить Лютгеру, что ему надо задержаться здесь на пару дней? Он уже готов был открыть монаху правду, когда они вышли на большую площадь.

Там, где еще вчера веселились и плясали люди, теперь была совсем иная картина: между повозок рядами стояли мешки и тюки с товарами, в деревянных ящиках мерцало богемское стекло и гончарные изделия из Польши, на прилавках были выставлены гигантские корзины с душистыми пряностями с Востока, а между ними — овощи из сельских районов, расположенных вокруг Нюрнберга. Меж богато одетых негоциантов, одним хлопком в ладоши продававших целые возы, теснились многочисленные мелкие торговцы со своими двухколесными тачками, которые ожидали выгодных предложений.

В верхней части рынка, где находилась почтовая станция, суета была поменьше, и уже издали Леберехт заметил у ожидающего почтового фургона монахиню. Сердце его взволнованно забилось. Неужели Марте удалось это?

Заметил монахиню и брат Лютгер.

— Смотри-ка, друг мой, какое достойное общество для путешествия! — пошутил он.

Когда четверка разговорчивых купцов уже садилась в фургон, монахиня обернулась. Это была Марта. Она подошла к бенедиктинцу и послушнику и дружелюбно приветствовала их:

— Laudetur Jesus Christus, почтенные братья!

— Во веки веков, — ответил Лютгер и добавил: — Почтенная мать!

Леберехт не осмеливался открыть рта; он старался подавить смех и сжимал губы. Теперь, когда Марта стояла напротив него, страх и тревога ушли, и он, набрав в грудь побольше воздуха, тихо сказал: "Слава Богу!"

Сестра Марта, как она назвалась, с удивительной самоуверенностью поведала, что идет из монастыря Святой Клары и держит путь в Ассизи, где святая Клара триста пятьдесят лет назад основала орден кларисс, покрывало которого она и носит.

— Тогда нам предстоит добрый кусок совместного пути. Мы — бенедиктинцы из аббатства на горе Михельсберг и едем в Монтекассино! — радостно воскликнул Лютгер и осведомился: " — Вы путешествуете в одиночестве, почтенная мать?

Марта рассмеялась. Приподняв длинный подол своего облачения, она забралась в фургон и весело ответила:

— Господь Бог послал мне вас в защиту!

Тут и Лютгер рассмеялся, а Леберехт закинул в повозку мешок, который нес на плече. Купцы устроились на задних сиденьях фургона. Беседа разговорчивых господ смолкла, едва они увидели, что в повозку поднимаются монахиня и двое монахов, но Лютгер, который сразу же оценил ситуацию, упредил ожидаемые глупые замечания, сказав:

— Почтенные господа ничего не имеют против нашего присутствия?

— Нет, нет, — пробормотали купцы.

Лишь старший из четверых, благородный седобородый господин в черной бархатной шапке, поднял бровь и громко заметил:

— Мы ведь протестанты, мы терпимы!

И они тоже рассмеялись.

— Я выскажусь об этом, — заявил брат Лютгер после того, как почтовый фургон пришел в движение, — когда дорога приведет нас в Альтмюльталь, где, насколько мне известно, живет большинство моих братьев по вере. Ведь в протестантском Регенсбурге нам тогда вообще не дадут слова.

Бойкие слова бенедиктинца понравились купцам, так что этим поздним утром в фургоне царило веселое настроение. Сначала почтовая карета Таксисов прыгала по грубой мостовой, затем пересекла реку Пегниц у госпиталя Святого Духа с окнами в три ряда друг над другом, проехала мимо Сент-Лоренца, где появился новый город с постоянными улицами, ведущими с запада на восток, и вскоре свернула на юг.

Монахиня и монахи заняли места на передней скамье, сразу за кучером. Леберехт сидел в середине, между Лютгером и Мартой. Повозка, над которой был натянут брезент для защиты от дождя и солнца, оказалась довольно тесной, слишком тесной для троих монахов в их сутанах. Это дало Леберехту возможность незаметно прижаться к Марте. Он чувствовал движения ее ноги, и каждый поворот дороги вызывал в нем приятную дрожь.

Когда же фургон достиг границы города, небеса раскрылись. Дорога по песчаной почве вела прямо через бесконечные сосновые леса, и кучер пустил лошадей рысью, что могло вызывать испуг. На заднем сиденье между тем уже пошла по кругу бутылка, содержимое которой годилось для того, чтобы прогнать страх и побудить старшего к вопросу:

— Эй, а вы случаем не торговцы индульгенциями, что разъезжают туда-сюда между Римом и немецкими землями, выманивая у бедняков деньги обещаниями вечного рая на благо прожорливой Римской церкви?

Леберехт испуганно взглянул на Лютгера. Тот был в ярости, но явно не осмеливался поставить купца на место, поскольку они все еще находились на территории протестантов. Леберехт подумал, что слова старика могли бы исходить и от него самого, но от других он еще никогда не слышал столь резкой критики. Только сейчас ему стало ясно, что значит быть протестантом.

Что касается старика, то он, похоже, сел на своего любимого конька и, не дождавшись ответа, крикнул:

— А не принадлежите ли вы к ордену нечестивого Иоганна Тетцеля, проповеди которого наш доктор Лютер сделал поводом для своих тезисов?

Обстановка постепенно накалилась, настроение испортилось, и Лютгер, обернувшись, возразил купцу:

— Тетцель был доминиканцем, и он столь же чужд ордену бенедиктинцев, как и вам, протестантам. Кстати, церковный собор запретил торговлю индульгенциями, как она проповедовалась Тетцелем.

Тут все четверо дружно расхохотались. Старший едва мог успокоиться, он все еще мотал головой и восклицал:

— Ну да, ну да, Рим-то далече! Но вы же не станете отрицать, что собор Святого Петра в Риме строится на гроши верующих? Даже сейчас! В немецких землях пока хватает своих маленьких тетцелей!

Открытая стычка между этими двумя дала Леберехту возможность на мгновение прижаться к Марте, почувствовать ее мягкую грудь и предаться сладостным мыслям. Марта не выказывала ни малейшего волнения; она смотрела прямо перед собой, на спины лошадей. Надолго ли хватит у них сил вести эту игру в прятки?

Шум и тряска почтовой кареты заметно изматывали путешественников, и вскоре ссора с купцами-протестантами стихла. Леберехт, как и все остальные, клевал носом; он так и не отважился взглянуть Марте в лицо, хотя с удовольствием сделал бы это. Улыбка, тайное пожатие руки значили бы для него сейчас очень много.

Некоторое время дорога шла вдоль Альтмюля, ленивой речушки, которая вилась блестящей змейкой через луговые долины. Пастбища чередовались с редкими лесами, пока спустя много часов не начался каменистый подъем, с которого впервые можно было увидеть южные земли, показавшиеся в бесконечной дали.

Лютгер, следивший за маршрутом по карте математика Филиппа Аппиана, обрамленной гербами самых значительных баварских городов, спорил с кучером о названиях деревень, которые они проезжали или видели вдалеке. Названия, которые сообщал кучер, никоим образом не совпадали с теми, что были указаны на карте ученого из Ингольштадта, поэтому брат Лютгер, образец точности в том, что касалось печатного слова, начал серьезно сомневаться, что они смогут достичь своей цели, Регенсбурга, еще в тот же день. Кучер, пытаясь успокоить пассажира, заявил, что ему не впервой ехать этим маршрутом и что, не зная большинства названий, он каждый раз ставит своих лошадей в стойла почты Таксисов.

Через Лабер и Наб, две речушки, которые ни в коей мере не заслуживали этого названия тем засушливым летом, шли два брода, и, прежде чем путешественники успели глазом моргнуть, на горизонте, в южной стороне, возникли башни регенсбургской знати. Их было около пятидесяти, многие — высотой в десять этажей, едва ли ниже шпилей собора, строительные работы на котором начались сорок лет назад. По каменному мосту, чуду архитектуры, они к вечеру добрались до города.

Регенсбург присоединился к Реформации, но здесь, как и в протестантском Нюрнберге, монастыри продолжали существовать. В восточной части города располагался миноритский монастырь, на западе — основанный ирландскими монахами монастырь Святого Якоба и доминиканский монастырь, а на юге — императорский монастырь Обермюнстер и бенедиктинский монастырь Святого Эммерама. Его-то и выбрал брат Лютгер для ночевки, попросив кучера высадить сестру Марту у монастыря бенедиктинок Нидермюнстера, который находился в двух шагах от собора.

Была ли тому причиной утомительная поездка в почтовом фургоне или злость на попутчиков-купцов, но Леберехт заметил, что Лютгер и Марта за целый день не обменялись ни словом. Когда они с Лютгером, забросив поклажу на спину, шли к воротам монастыря, который по сравнению с мощным имперским аббатством производил весьма скромное впечатление, Леберехт нерешительно, только для того, чтобы перевести внимание на Марту, спросил:

— Ну разве не храбрая эта монахиня? Путешествует в одиночестве из Нюрнберга в Ассизи!

— Кларисса-то? Хмм…

— Вам она не особенно по нраву?

— Ни в Ветхом, ни в Новом Завете нет ни слова о том, что путешествующий бенедиктинец должен испытывать расположение к попутчице-монахине.

Леберехт рассмеялся, а Лютгер показал брату привратнику testimonium[444] из своего аббатства. Дормиторий для проезжих монахов был обустроен здесь побогаче, чем спальный зал бенедиктинцев Михельсберга. В семи нишах длинного помещения на первом этаже, попасть в которое можно было лишь из крытой галереи, стояли семь деревянных кроватей под крышей из балок. У перегородок, отделявших ниши друг от друга, пристроились сундучки, украшенные маленькими деревянными зубцами. Окна на противоположной стороне выходили в сад. Пахло деревом и свежей известью.

Лютгер и Леберехт были не единственными гостями этой ночью. Еще один моложавый брат ехал из Клюни, другой — из Бурсфельда.

— В любом случае с этой монахиней что-то неладно, — заметил брат Лютгер, не поднимая глаз и аккуратно выкладывая свой багаж в сундучок.

— Неладно? Что вы имеете в виду? — Леберехт испугался до смерти, но попытался скрыть свое потрясение. — Я нахожу, что она очень привлекательная особа.

— Вот именно, — трезво заметил Лютгер, — даже слишком привлекательная…

Он подошел к Леберехту, спальное место которого находилось по соседству с его ложем, и прошептал, стараясь, чтобы его не услышала посторонняя братия:

— Это же ни для кого не тайна, что женские монастыри пополняются в основном за счет особ, оставшихся в старых девах, а для этого наша мать Марта слишком уж красива! Она затмевает всех мадонн, виденных мною до сих пор.

Леберехт сглотнул. Он ожидал чего угодно, но не этого. Мысленно припомнив все свои встречи с Мартой, он прикинул, мог ли Лютгер когда-либо видеть Марту, и мог ли он, Леберехт, когда-нибудь намекнуть монаху на то, что у него любовная связь с приемной матерью. Ничего такого ему не удалось вспомнить.

— Но есть и еще кое-что, что заставляет меня проявлять недоверие. — Лютгер потер правой рукой подбородок.

— Да?

— Обычно наши монахини никогда не покидают монастырь в одиночку. Мне ни разу не довелось увидеть монахиню одну посреди улицы, не говоря уж о том, чтобы отправиться в путешествие…

Леберехт с сосредоточенным лицом обстоятельно занялся своим багажом, что не укрылось от его друга. Проверив содержимое мешка, юноша вытащил пару предметов из одежды, сложил и снова сунул в мешок.

— Вы думаете, что она, возможно, не настоящая монахиня? — шепотом спросил Леберехт и добавил: — Так же, как и я не настоящий бенедиктинец?

— В это на самом деле можно поверить, — ответил брат Лютгер — только я не вижу ни малейшего смысла в подобной авантюре. Монахиня, путешествующая в одиночестве, испытывает одну трудность за другой. Так к чему эта игра с переодеванием?

— Может быть, вы ошибаетесь! — Леберехт пожал плечами и нахмурился.

Дверь дормитория распахнулась, и внутрь вошел брат привратник, старый монах с согбенной спиной. Размахивая маленьким колокольчиком, обладающим глухим звуком, он пригласил приезжих братьев на ужин в трапезную, а затем — к повечерию в церковь.

Леберехт был рад отвлечься от разговора, затеянного им самим, ибо понимал, что он мог попасть в чрезвычайно трудное положение.

"Но как, — думал он, пока четверо гостей гуськом шли за старым бенедиктинцем на противоположную сторону крытой галереи, откуда каменная лестница вела к трапезной в верхнем этаже, — как признаться Лютгеру в этой комедии с переодеванием? Раньше или позже мне придется сделать это".

— О, Святая Троица! — выругался брат Лютгер прямо на лестнице.

Леберехт, спрятавший руки в рукава, как это обычно делают во время ходьбы монахи, удивленно спросил:

— Брат Лютгер, я, признаться, никогда не слышал ругательств из ваших уст!

— Я сказал "Святая Троица", друг мой. Это не ругательство, но короткая молитва, выполнения которой святой Бенедикт требует от своих собратьев по несколько раз в день!

— Так-так, — не скрывая иронии, произнес Леберехт, — однако же позволю себе заметить, что прозвучала она скорее как проклятие.

Поднявшись наверх, Лютгер продолжил:

— Уж если быть честным, то это действительно скорее проклятие, поскольку святая praeputium во время подъема по лестнице все время била меня по голени.

— Кому вы это говорите? — усмехнулся Леберехт. — Я ношу на теле все свое состояние. Оно щиплет, и давит, и режет, и стесняет всеми способами. Постепенно я начинаю осознавать, что имеют в виду богатые, заявляя, будто деньги не приносят счастья, ибо они — тяжкое бремя.

— Тебе еще хорошо! Во всяком случае, ты не клялся аббату именем святого Бенедикта, что ни при каких обстоятельствах не снимешь сутану до выполнения задания.

— Именно поэтому вы и спите в полном облачении?

Лютгер со страдальческим видом возвел глаза к небу.

Затем они вошли в трапезную, где более восьмидесяти монахов-бенедиктинцев ждали своей еды — разбавленного молоком месива из хлеба и вареной картошки.

Дальнейшее путешествие с почтой задержалось, поскольку на следующий день почтовый фургон к назначенному времени (к семи утра) не приехал. А спустя час, когда с Дуная потянулись клочья тумана, первые предвестники осени, явился верховой, посланец почты Таксисов. Он сообщил, что повозка и самые быстрые лошади стоят наготове, но кучер, который лучше всего знаком с дорогой на Зальцбург и который до сих пор был образцом надежности, напился вчера сверх всякой меры и не может везти почту до Зальцбурга.

В отличие от Лютгера, Леберехта и Марты, воспринявших новость довольно спокойно, остальные пассажиры начали громко возмущаться. Итальянский ученый в черных профессорских одеждах, который путешествовал в сопровождении своей дочери-подростка, сыпал проклятиями на всех языках, включая и латынь, из которой, впрочем, нельзя было понять ни слова. Торговец сукном из Ахена, ехавший в Вену и, вероятно, очень спешивший, язвительно улыбался и повторял снова и снова:

— И при этом почта Таксисов считается самой надежной и быстрой во всей Европе, ха-ха!

Еще часом позже почтовый фургон наконец подъехал, но с другим кучером. Неотесанного вида малый с широким лицом и спутанными волосами, без нужды злоупотребляя плетью, в дикой скачке погнал коней вдоль древней римской стены в южном направлении. Пассажиры вцепились в свои сиденья, а торговец сукном из Ахена, благородный господин с кожаным багажом, крикнул кучеру, что он мог бы ехать и помедленнее.

Тот обернулся на козлах и так щелкнул плетью, что лошади побежали еще быстрее, словно за ними гнался черт.

— Иштван быстр-р-е, оч-ч-ен быстр-р-е! — кричал кучер во все горло.

Очевидно, он не мог внятно выговорить ни слова по-немецки, и создавалось впечатление, будто его задачей было к вечеру наверстать трехчасовое опоздание.

Наконец итальянцу с опасностью для жизни удалось пробраться с задней скамьи к козлам. С помощью всевозможных жестов он взывал к озверевшему кучеру, пока тот не притормозил фургон. В последовавшей затем словесной перепалке, которая происходила на каком-то тарабарском языке, профессор узнал, что кучер, венгр по происхождению, совсем не был уверен в том, что касалось маршрута, и знал лишь пункт назначения: Зальцбург.

Надеясь на карты местности Филиппа Аппиана, которые вез с собой Лютгер, путешественники все же верили, что им удастся достигнуть цели поездки. К тому же простершиеся перед ними ландшафт и небеса, которые были легко обозримы, давали возможность разглядеть на горизонте южные земли.

Ландшафт баварского герцогства — речь идет о местности, лежащей к югу от Дуная, — был, по крайней мере в северной части, довольно однообразным; здесь постоянно чередовались широкие поля и пологие возвышенности, хвойные леса и луга, которые никогда не нарушали своего единства.

А поскольку характер людей всегда является отражением характера природных условий, в которых они живут, то и тех, кто населял эту местность, описать было непросто.

— Лучше всего, — заметил брат Лютгер, помахав в воздухе маленькой книжкой, — это удалось Иоганну Авенариусу в его "Баварской хронике". Будучи придворным историографом баварского герцога, он узнал мир благодаря постоянным поездкам между Парижем и Краковом.

С трудом преодолевая дикую тряску, Лютгер, к радости всех спутников, начал зачитывать отрывки из книги. Баварцы, говорилось в ней, духовно ни рыба ни мясо; они без желания совершают паломничества и более привержены к земледелию и разведению скота, чем к войне; они не особенно склонны воевать, любят сидеть дома и с неохотой отправляются в чужие страны; баварцы много пьют, имеют много детей и мало занимаются ремеслами; они не ценятся как торговцы, а потому купцы не очень часто посещают их.

Последнее замечание заставило торговца сукном из Ахена громко рассмеяться, и он все повторял:

— Как думаете, почему я еду в Вену, а?

Так, под солнечным небом, в веселом настроении добрались они до плодородной долины, которую оставил Изар, прежде чем вернуться в свое спокойное русло. Урожай на полях, простиравшихся, насколько хватало взгляда, и разбитых в строгом геометрическом порядке, был собран, но не вспаханная еще земля давала достаточно пищи для фазанов, рябчиков, серых куропаток, дроздов и перепелов, взлетавших целыми стаями, когда фургон проезжал мимо.

Сама же река славилась способностью приносить огромные богатства и внезапно делать бедняков рыцарями удачи. Изар, в истоках своих бурная горная река, нес с собой золото, и многие из тех, кто попытал счастья, могли сказать, что уже с первой лопатой выносили на свет не меньше трех блесток золота. Поэтому между Моосбургом и Платтлингом было основано соответствующее общество, а монопольное право разведки полезных ископаемых выкуплено герцогом, а именно Людвигом Богатым.

Сначала вдали показалась острая колокольня Ландсхута — столицы герцога Баварского. Леберехт никогда еще не видывал такой высокой башни. Сам же город в основной представлял собой вытянутый с севера на юг уличный базар, вокруг которого теснились, лепясь друг к другу, гордые здания с фронтонами. Там же находилась и почтовая станция. В немецких землях город обрел известность девятнадцать лет назад, когда герцог Георг Богатый женился на дочери польского короля и сделал свою свадьбу поводом для величайшего торжества, которое когда-либо праздновали в Германии. Ландсхут все еще жил этой славой.

Поскольку в городе был лишь один монастырь — того самого ордена, что так не нравился и Лютгеру, и Леберехту, — они, как и прочие приезжие, предпочли заночевать на почтовой станции, напротив высокой колокольни. Один взгляд на шпиль этого сооружения вызывал у многих людей головокружение.

Был уже вечер, когда они заняли свои комнаты, и Леберехт незаметно шепнул Марте, что ей лучше оставаться у себя, потому что монахиням не пристало переступать порог трактира. Позже он принесет ей чего-нибудь поесть.

На ужин подали кровяные и ливерные колбасы и кислую капусту, которой славилась эта местность, — настоящий пир после монастырской пищи последних дней. Еду запивали красным бургундским, из винограда, который особым образом выращивался на холмах вокруг города.

Профессор из Рима с восторгом отдал должное колбасам, но, попробовав местное вино, воскликнул:

— О, счастливая земля, где уксус, который в прочих местах готовят с таким трудом, растет сам собой!

А когда вино пригубила Франческа (так звали дочку итальянца), она скривилась в гримасе и выплюнула его. Впрочем, гримасничанье было любимым занятием девушки, которая не отличалась красотой, но была наделена болтливостью франкской рыночной торговки. Ее единственное, если можно так сказать, достоинство состояло в том, что Франческа, как и ее отец, умела разговаривать на всех мыслимых языках.

Леберехт сидел за столом как на иголках, ибо знал, что Марта ждет одна в своей комнатке в верхнем этаже, и ничего не желал больше, чем перекинуться с ней словцом. Несмотря на то что сердце юноши ликовало, поскольку побег состоялся, беспокойство его росло, так как он все время думал, удастся ли ей без документов на поездку пересечь все границы. Он уже собирался подняться наверх с тарелкой капусты и колбасок, как брат Лютгер, с большим удовольствием вкушавший красное вино, перегнулся через стол и спросил:

— Куда это ты собрался с колбасками?

— Отнесу монахине немного поесть, — смущенно пробормотал Леберехт. — Я обещал.

Тогда Лютгер забрал у своего послушника оловянное блюдо и сказал:

— Позволь, это сделаю я. — И, прежде чем Леберехт успел что-либо возразить, монах скрылся через заднюю дверь сумрачного трактира.

Леберехт хотел ринуться следом, ибо опасался, что может произойти нечто непредвиденное. На мгновение он растерялся и не знал, как ему поступить, но потом осознал, что это поручение скорее пристало бенедиктинцу постарше. К тому же он стал свидетелем разговора между ахенским купцом-суконщиком и итальянским профессором, который привел его в сильное волнение. Профессора звали Лоренцо Альбани; он преподавал в университете Рима математику и астрономию и, как выяснилось, увлекался звездами ничуть не меньше, чем ландсхутским бургундским, которое он, впрочем, все еще бранил.

Возможно, крепкое вино было причиной тому, что у Лоренцо развязался язык, и умный профессор без всякой просьбы со стороны остальных начал рассказывать о своей жизни и причинах предпринятой им поездки. Итальянца слушали довольно внимательно, и лишь неуместные замечания его словоохотливой дочери, на которые Альбани постоянно реагировал яростным "Silentio!",[445] прерывали этот рассказ. Леберехт, пытаясь представить себе встречу Лютгера и Марты, краем уха услышал, что профессор возвращается из Утрехта, где он хотел отдать замуж свою дочь, эту неугомонную трещотку. Но ни избранный профессором медик (итальянского происхождения и с солидным состоянием), ни его разговорчивая дочка (наполовину сирота после ранней смерти матери) непонравились друг другу; сказать по правде, они накинулись друг на друга как кошка и собака, и пришлось уехать, так ничего и не добившись. Франческа скроила хвастливую гримасу, как капитан Спавента.[446]


Тем временем брат Лютгер постучался в комнату Марты, и та отворила ему, думая, что это Леберехт. В результате Лютгер неожиданно для себя увидел женщину в длинной белой рубахе, которую ни в коей мере не портили коротко остриженные волосы. Мгновение оба стояли молча, уставившись друг на друга.

Лютгер, который первым обрел дар речи, пробормотал извинения и хотел уже удалиться, как Марта вдруг сказала:

— Брат, если правила вашего ордена не запрещают заходить в комнату монахини, я бы попросила вас остаться на пару слов.

Лютгер, явно смущенный, опустил голову и зашел внутрь. Затем он поставил тарелку на маленький квадратный столик, стоявший в углу комнаты, и посмотрел на женщину.

Марта накинула свой дорожный плащ — белое одеяние с множеством складок — и, присев на кровать, начала без предисловий:

— Я сразу заметила, что вы, брат, сомневаетесь в моем духовном сане. Возможно, мне просто не хватает способностей к лицедейству. Поэтому я больше не хочу водить вас за нос и скажу правду; да, я не кларисса и, как и Леберехт, затеяла это переодевание, чтобы бегство мое осталось незамеченным.

Брат Лютгер вопросительно посмотрел на Марту.

— Вы были знакомы с Леберехтом раньше?

Марта запахнула свое одеяние на груди, как будто ей стало холодно.

— Я знакома с ним столько же, сколько и вы, брат Лютгер, я…

— Да?

— … его приемная мать и…

— И?..

— …его возлюбленная.

Брат Лютгер, человек довольно спокойный, которого, по мнению многих, ничто не могло вывести из равновесия, был охвачен смятением. В этот момент казалось, что монах не знает, что делать со своими руками. Наконец он сложил их у подбородка, как для молитвы.

— Значит, вы — Марта Шлюссель, жена трактирщика с Отмели?

Марта кивнула.

— Теперь можете судить меня.

— Вздор! — воскликнул Лютгер. — Даже Господь наш Иисус простил грешницу Магдалину. Только почему вы не посвятили меня в свои планы? Знаете ли вы, какой опасности подвергли меня? Что вы намерены делать?

Марта не ответила ни на один из вопросов монаха. Она пристыженно опустила глаза и, сложив руки меж колен, принялась рассказывать о том, что любовь ее не мимолетная вспышка, что этому чувству семь лет и что архиепископ и палачи инквизиции шантажировали не только ее, но и Леберехта. Поскольку "церковники угрожали им, бегство стало единственным выходом. По законам Церкви супружеская измена безоговорочно прощается мужчине, в то время как женщину карают как убийцу. А она не желает закончить жизнь на костре.

— Я знаю, — ответил монах и начал ходить взад-вперед по комнате. — Если Церковь назначает минимальное наказание за посещение священником борделя и высшее — за погребение человека, отлученного от ее лона, то это не соответствует моему представлению о христианстве.

— Значит, вы не осуждаете мое поведение, брат? — Марта упала на колени перед монахом и попыталась поцеловать ему руку, но Лютгер отошел на пару шагов, и она осталась стоять коленопреклоненной посреди комнаты.

— Поведение ваше я, пожалуй, осуждаю, — заявил Лютгер, — поскольку вы разрушили брак. Это тяжкий грех, Но куда тяжелее тот факт, что вы совершили это со своим приемным сыном. Но "кто из вас без греха, пусть первый бросит камень" — так сказал Господь.

Марта, всхлипывая, начала рассказывать:

— Брат, муж мой Якоб обращался со мной как с собакой и даже хуже: ту хоть иногда погладят или скажут ласковое слово, а у меня и этого не было. Жизнь без любви — не жизнь. Вы не представляете, что я чувствовала, когда после долгих лет воздержания Леберехт заключил меня в свои объятия. Я боролась с этим, но не потому, что это противно природе, а потому, что это против закона. Однако все было тщетно. Чума, поразившая город, разлучила нас почти на полгода, и даже после того мы еще долго избегали друг друга. Я пыталась подавить свои чувства усердными молитвами и бичеванием, но, поверьте мне, все это время думала лишь о нем. Я люблю его…

Лютгер молчал.

— Конечно, я больше не надену монашеское платье. Простите, если я оскорбила ваши благочестивые чувства!

Тут брат Лютгер рассмеялся и сказал:

— Не беспокойтесь! В монашеских платьях, подобных этому, совершались преступления куда большие, чем ваш проступок. Ведь не платье делает святого, а его душа. Я считаю, что вы должны довести до конца затеянный вами спектакль. По крайней мере продолжайте его до тех пор, пока мы не доберемся до Италии. Для вас это единственная возможность без проблем миновать все границы…


Между тем в сумрачном зале трактира царило великое оживление, потому что профессор из Рима, подкрепленный вином, вещал о Луне и других планетах, об их излучении на Землю, воздействии на погоду и влиянии на человеческое тело.

— Каждый человек с положением и образованием, — говорил Альбани, который, заняв место за стойкой и сопровождая каждое слово широким жестом, был похож на проповедника, — должен соотносить свой образ жизни, лечение болезней и важные дела с положением светил. К тому же рекомендуется осуществлять краткосрочные дела в один день, длительные — в другой.

Слушатели все теснее придвигались к профессору, особенно после того, как он вынул из кармана табличку, о чудесном действии которой большинство уже было наслышано. Путешествующие торговцы пользовались этими табличками, ибо на них были отражены варианты положения Луны для каждого человека, находящегося в том или ином месте, и давались определенные советы и предписания. Считалось вредным пускать кровь, когда Луна находилась в том знаке Зодиака, который управлял больной частью тела. По мнению звездочетов, опасно было принимать слабительное при неблагоприятном положении Луны.

— Врач, который назначает лечение, не прибегая к помощи светил, рискует жизнью пациента, — строгим голосом заявил Альбани, — ведь более половины всех болезней управляются небесным сводом.

Когда же посетители трактира начали задавать все более бессмысленные вопросы, Альбани прервал доклад и вернулся за стол к своим попутчикам.

Речи профессора произвели на Леберехта довольно сильное впечатление, и молодой человек поинтересовался, не встречал ли тот в Риме доктора Коперника.

Альбани громко рассмеялся, придвинулся ближе к Леберехту и с такой силой хлопнул его по плечу, что тому стало больно.

— Мой юный друг, в сравнении с вами я, конечно, старик, но когда Коперник был в Риме и перед сиятельной аудиторией рассказывал о магии чисел, я еще не родился, не говоря уж о том, чтобы следовать за его сложными рассуждениями. Но и по сей день римские ученые превозносят его ум, а Церковь, — тут профессор прикрыл ладонью рот, — предпочла бы стереть его имя из всех книг и трудов.

— Но почему? — в волнении воскликнул Леберехт, не спуская глаз с задней двери, за которой скрылся Лютгер.

— Знаете ли, — вдруг став серьезным, насколько это было возможно в его состоянии, ответил Альбани, — это длинная история, и она совсем не предназначена для ушей бенедиктинца. Давайте поговорим о чем-нибудь другом!

Леберехт не осмелился возражать профессору, хотя ему очень хотелось узнать мнение астролога о Копернике.

Дочь Альбани, Франческа, которая смолкла лишь потому, что задремала, сидя в уголке, вдруг проснулась и крикнула через два стола, что ее отец должен рассказать, что сулят им всем звезды в ближайшие дни.

Профессор спрятал табличку, которую все еще держал в руках, в нагрудный карман своего одеяния и вместо нее достал сделанную из меди астролябию, размером не многим больше его ладони и такой же толщины. Таинственный инструмент со-. стоял из эксцентрических дисков и колец, которые, разделяясь шкалами и поясом Зодиака, вращались одновременно, в противоположном направлении и внутри друг друга, демонстрируя восход и заход светил, но прежде всего — их связи друг с другом.

Блестящий аппарат вызвал огромный интерес среди гостей, а когда они узнали, что с помощью этого прибора можно определить сущность и судьбу человека, лишь назвав год, день и час его рождения, а также географическую широту места рождения, профессора вновь засыпали вопросами. Почти во всех случаях ответ был отрицательным — из-за невежества вопрошавших. Никто из присутствующих не мог точно назвать день своего рождения, многие не знали даже года. Лишь Леберехт помнил все даты, и Альбани начал вращать диски и кольца своего инструмента. При этом он бормотал, называя таинственные числа, упоминая Венеру и Марс, произносил латинские слова, в которых Леберехт, достаточно долго занимавшийся астрологией, узнал знаки Зодиака.

Наконец вращение дисков прекратилось, и Альбани замолк. Прищурив глаза, профессор поочередно смотрел то на инструмент, то на Леберехта, напряженное лицо которого выдавало крайнее волнение. В зале стало тихо.

— Ну, говори же, что предрекают звезды этому молодому монаху! — крикнула, нарушая тишину, Франческа и захлопала в ладоши.

Альбани казался смущенным. Он снова начал возиться со своим прибором, поворачивая круги и кольца и бурча про себя, что подобные задачи надо решать, по возможности, до второго кувшина вина.

Закончив свой труд повторно, профессор сжал губы, как будто боялся проронить хотя бы слово. Казалось, что он не решается объяснить, что показала астролябия.

Но Леберехт твердо заявил:

— Я хочу это знать.

Болтливая дочь профессора прыгала с одной ноги на другую и визжала:

— Ну, говори же, ведь ему хочется знать!

Альбани пожал плечами, постучал указательным пальцем по своему таинственному прибору и тихо произнес:

— Бог мне свидетель, что я говорю правду: если бы вы не сидели передо мной в сутане, я счел бы вас опасным еретиком, опаснее, чем доктор Лютер из Виттенберга.

Леберехт покраснел, а посетители трактира начали оживленно переговариваться. Большинство из них были возмущены бесстыдными словами римского астролога, который осмелился опорочить монаха-бенедиктинца. Лишь маленький сухонький человечек, до сих пор молча сидевший в углу, тоненько пискнул:

— А может, он совсем не бенедиктинец? В конце концов, каждый может надеть сутану!

Тут хозяин перегнулся через стойку и крикнул:

— И прежде всего — ты! — Затем, обращаясь к Леберехту, добавил: — Не слушайте его глупые речи. Он не в своем уме.

Перепалка эта вызвала смех у посетителей, так что слова астролога были быстро забыты и все снова отдали должное вину.

Выводы профессора разбудили любопытство Леберехта, и, стараясь не вызвать шумихи, он спросил Альбани:

— А что еще говорят обо мне звезды?

Астролябия до сих пор лежала на столе перед профессором. Альбани наморщил лоб и огляделся по сторонам, надеясь, что на этот раз его никто не услышит.

— Как я уже сказал, если бы вы не сидели передо мной в сутане, я принял бы вас за другого. Дело в том, что я вижу соединение Венеры с Марсом, и это соединение имеет большое значение для обоих.

— Святая Дева Мария! — вырвалось у Леберехта, и он продолжил расспросы: — А что вы еще знаете об этом соединении?

Альбани покрутил астролябию во все стороны, пожал плечами и ответил:

— Ничего, лишь то, что его ожидает печальный конец.

Леберехт хотел продолжить беседу с итальянцем, но не успел.

Через заднюю дверь в зал вошел брат Лютгер. Он приблизился к столу, на котором все еще стоял его кубок с вином, и сел. Леберехта он не удостоил даже взглядом.

Тот сразу почувствовал перемену в настроении монаха и тщетно искал слова.

— Ну как, вы отнесли еду монахине? — смущенно промямлил он.

Лютгер не ответил. Вместо этого он затеял пустой разговор с купцом из Ахена. Леберехт некоторое время прислушивался к нему, вернее, делал вид, будто слушает, хотя в мыслях своих был совсем в другом месте. Неужели у Лютгера возникли подозрения? Может, Марта чем-то выдала себя? И если это так, то не будет ли обманутое доверие для Лютгера поводом отделиться от них с Мартой?

Леберехту очень хотелось узнать, что произошло наверху. Но ему не хватало смелости спросить об этом у Лютгера.

Наконец, не говоря ни слова, он встал и пошел наверх, в комнату Марты. Он постучал, вначале тихо, затем сильнее. Марта не открыла.

В отчаянии, какого Леберехт уже давно не испытывал, он отправился спать.


На следующее утро, когда с реки пополз первый белый туман, предвещавший осень, Леберехт был готов ко всему, даже к тому, что Лютгер может отказаться сесть вместе с ним в почтовую карету.

Но еще до того как он успел переговорить с Мартой, бенедиктинец подошел к нему на лестнице и спросил:

— Почему ты с самого начала не сказал мне правду? Ты думал, я выдам тебя?

Леберехт сконфузился, но одновременно был рад тому, что Лютгер вообще разговаривает с ним. Юноша с благодарностью пожал монаху руку и ответил:

— Простите, но мне не хватило мужества посвятить вас в наши планы. Я боялся, что вы осудите наш поступок и расстроите побег.

Лютгер кивнул, словно хотел намекнуть, что давно простил его, а затем улыбнулся. Тут на верхней площадке появилась Марта, и Лютгер исчез.

— Я все рассказала брату Лютгеру, — сообщила она, поправляя свое монашеское платье и осторожно спускаясь по лестнице. В голосе ее звучало облегчение: — Я сама предложила снять монашеский наряд, но брат Лютгер рассудил, что этот маскарад — лучшая возможность без проблем миновать все границы. Мне придется еще пару дней красоваться в этом одеянии.

На дворе почтовой станции уже ожидали новые пассажиры, отправлявшиеся в Зальцбург. Кучер насчитал всего двенадцать человек, двое были лишними.

— Что ж, ладно, — произнес он с местным акцентом и призвал поторопиться, поскольку путь до Зальцбурга был неблизкий. В задней части фургона, отведенной для багажа, пришлось поставить дополнительную скамью, между рядами громоздились тюки и сундуки, а вдобавок еще начался дождь.

Хотя Леберехт, Марта и Лютгер были вынуждены сидеть, плотно прижавшись друг к другу, разговор между ними никак не завязывался. Все трое предпочитали молчать, ибо каждый думал о том, что же будет дальше. Угрызения совести мучили в первую очередь Леберехта, ведь он не сказал всей правды Лютгеру, своему другу, которому столь многим был обязан. Хотя теперь секрет открылся (в том, что касалось Марты), оставалась другая тайна, о которой он все еще не осмеливался рассказать: содержимое его багажа. Юноша боялся довериться Лютгеру, поскольку не исключал того, что монах попытается отговорить его от задуманного плана. А этот план был принят бесповоротно.

Размокшая почва узкой почтовой дороги, змеившейся по холмистой баварской местности и уходившей то вверх, то вниз, отняла у лошадей последние силы, и кучер был вынужден все чаще прибегать к плети. Так они пересекли Вильс и Ротт — два ручейка с бугристыми выгонами по обе стороны, которые так долго тянулись следом, словно влюбились в этот ландшафт и хотели подольше побыть с ним.

У Оттинга, где два города, расположенных тесно друг к другу, спорили за одно и то же имя, они пересекли Инн и спустя час — еще одну речушку, вброд. Затем они добрались до развилки с придорожным столбом, где один из знаков указывал в сторону Пассау, другой же — на Зальцбург. Отсюда, решил Лютгер, взглянув на аппианскую карту, их ждет дорога получше.

Едва бенедиктинский монах сказал это, фургон содрогнулся от сильного удара. Словно корабль, попавший в шторм, повозка вдруг накренилась, ее правую заднюю часть занесло в сторону — и путешественники попадали друг на друга. Кучер, напрягшись изо всех сил, заставил лошадей остановиться.

Леберехт, Марта и Лютгер, сидевшие на передней скамейке, отделались испугом. Они выпрыгнули из фургона и попытались высвободить остальных пассажиров из их западни. К счастью, никто не пострадал.

— Ось сломалась! — установил Лютгер, взглянув на поломку. — И заднее колесо тоже никуда не годится.

Несмотря на дождь, на дороге, по которой ездили в основном фургоны, груженные солью, царило оживленное движение. Возчик, ехавший налегке из Богемии, остановился.

— Случилось что?

Почтовый возница, размахивая руками, словно ему приходилось отбиваться от роя пчел, налетел на того с невнятным потоком слов.

— Ничего серьезного! — объяснил ситуацию Лютгер. — Сломана ось. Можешь нам помочь и доставить до ближайшего города?

Марта достала монетку и вложила ее в руку возчика соли.

После этого физиономия его просветлела.

— Ну конечно, — ответил он и попытался отвесить поклон монахине. — До Бургхаузена как раз мили три. Если хотите, доставлю вас к почтовой станции. Забирайтесь! Придется потесниться, конечно, но лучше плохо ехать, чем хорошо идти!

Пока они перегружали свой багаж, с севера показались две гужевые повозки с высокими красными колесами и деревянным верхом, размалеванным желтой и голубой краской. Кучер первой повозки был в черной широкополой шляпе. Он крепко держал поводья усталой, тяжело бредущей лошади и играл на флейте. Девочка с длинными, насквозь промокшими рыжими волосами, едва ли старше двенадцати лет, била в крохотный барабан и, невзирая на дождь, весело напевала. Когда повозка проезжала мимо, из окошка её выглянула женщина с буйными волосам и огромной грудью, а две собаки, бежавшие рядом, громко залаяли. За второй повозкой, тоже пестро раскрашенной, неуклюже переваливался медведь на цепи и в кожаном наморднике. Так же внезапно, как и появилась, труппа циркачей исчезла в лесу за ближайшим поворотом.

— Люди! — крикнул возчик соли, глядя вслед бродячим артистам. — Прячьте свое полотняное белье, фигляры идут!

Остальные засмеялись.

Наконец багаж был погружен, путешественники заняли свои места, и пыльная повозка тронулась. Не прошло и получаса, как они достигли окраины города. Там, где дорога разветвлялась и вела прямиком к крепостным воротам, а мощеный путь по левую руку круто спускался вниз, возчик остановился.

— Пожалуй, будет лучше, — сказал он, — если вы пройдете остаток пути пешком. Гора слишком крута и опасна, и даже четыре лошади и два тормозных башмака не в состоянии удержать груженую повозку на мокрой мостовой.

Едва путешественники вошли в ворота, перед ними возникла картина, для описания которой потребовалось бы большое искусство. С крутого берега реки, которая благодаря своему тысячелетнему упорству прорыла в песчаной почве глубокую котловину, они увидели бурное, пенистое ложе, сплошь покрытое плоскодонными соляными баржами.

То, что неистовая река оставила от берега на этой стороне, послужило искусным жителям фундаментом для города, почти сказочного, какие описывали лишь крестоносцы и пилигримы, путешествующие по Востоку. Тот, кто прибывал в город, видел лишь изломы крыш узких домов, которые, словно деревянные игрушки, выстроились вдоль длинной рыночной площади. Приближаясь к городу сверху, путешественники испытывали ощущение, будто они взлетали, и поэтому многие из них чувствовали себя здесь особенно радостно.

Когда они вышли к почтовой станции, расположенной на рыночной площади, и получили свой багаж, дождь прекратился.

— Посмотри-ка! — обратился Леберехт к Марте, указывая на линию повернутых от реки домов.

Высоко над фронтонами, поражающими разнообразием форм, более чем на полмили раскинулся город в облаках, со своими зубчатыми башнями и мостами.

Даже римский профессор, который многое повидал, был поражен, а его болтливая дочь не произнесла ничего, кроме "Che miracolo".[447] Красота города так захватила всех путешественников, что ни один из них, даже спешащий купец из Ахена, не сожалел о вынужденной остановке. Почтовая станция находилась в центре, где, несмотря на обилие богатых домов с их ложными фронтонами, осталось свободное пространство, которое вело к мосту через реку. Здесь высилась башня ворот, запиравшихся на ночь для защиты от незваных гостей с противоположной стороны реки.

Лютгер и Леберехт, оставив багаж на постоялом дворе, разыскали кузнеца, который жил всего через пару домов, напротив того места, где крутая улица вела к рыночной площади. Он подковывал лошадей и чинил колеса. Звали его Каспар Браунер, и его имя служило объяснением того, почему его дом с опасно накренившимся фронтоном — единственный в целом городе — был выкрашен в коричневый цвет. Браунер обещал срочно устранить повреждение почтовой кареты.

Едва забрезжил первый утренний свет, в городе началось деловое оживление. Нагруженные солью повозки с шумом катились во всех направлениях через рыночную площадь, в то время как упряжки, отправлявшиеся на юг, были преимущественно пустыми. С реки доносились громкие крики лодочников, разгружавших и загружавших свои плоские баржи без киля и осадки. Вся соль, шедшая из Халляйна вниз по реке, должна была очищаться здесь и перегружаться на конные повозки. Таков был закон.

В оживленное движение повозок затесалась и труппа циркачей, которая повстречалась им накануне. Они расположились на площади перед церковью, которая, как корабль без определенного направления, врезалась в дома с южной стороны рынка. Раскрыв боковые стенки своих пестрых повозок, бродячие артисты соорудили нечто вроде сцены и с помощью досок и балок устроили маленький театр. Около полудня, когда рыночная площадь была залита солнечным светом, жонглеры с медведем, который переваливался на задних лапах, поскольку на передних были перчатки с шипами, рыжеволосая девочка на лошади, комик в черной маске, оставлявшей открытым лишь рот, и зазывала, бивший в барабан, отправились по городу, объявляя о своем дневном представлении. Зазывала не жалел превосходных степеней, нахваливая труппу великого Роберто Альдини, приехавшую из далекого Милана. Он сообщал о первоклассных номерах эквилибристов, о китайских чудесах и чревовещательном представлении, единственном в своем роде. Он обещал, что в конце представления синьора Лахезис за два кройцера предскажет почтенной публике будущее.

Хотя едва ли кто-нибудь понимал, что скрывалось за этими заманчивыми обещаниями, народ устремился к церковной площади. В то время как Марта воздержалась от зрелища, поскольку это не пристало монахине, Леберехт не находил ничего плохого в том, чтобы присутствовать на представлении.

Он с воодушевлением аплодировал, когда рыжеволосая девочка с помощью длинного шеста плясала на канате, натянутом между повозками, а чревовещатель, заставлявший говорить деревянную куклу, и вовсе привел его в восхищение. А потом случилось нечто невероятное.

Разодетый в белое и красное зазывала торжественно объявил выход "самой сильной женщины в мире", которая на глазах у публики поднимет живого медведя на высоту в два фута, а затем поставит его на землю, пройдя расстояние в десять футов.

С одной стороны на сцену вышел медведь на цепи, а с другой — колосс женского пола, в желтых штанах до колен и зеленой накидке. Бедра великанши, украшенные желто-зелеными лентами, своими размерами напоминали колонны, волосы были взлохмачены, а на грубом лице темнели волоски. Несмотря на ее костюм, у Леберехта не оставалось сомнений: он знал это чудовище. Он знал его, когда оно еще было хрупкой девушкой.

— Фиалочка! — крикнул он.

На мгновение великанша остановилась и в замешательстве посмотрела в ту сторону, откуда донесся возглас. Она выглядела растерянной, но все же начала выступление. Широко расставив ноги, женщина обхватила медведя вокруг брюха и под рев толпы подняла его. Затем, сделав три или четыре тяжелых шага, циркачка опустила косматого зверя наземь. Публика взвыла.

Леберехт пробрался к сцене и встал на пути у чудовищной женщины, когда та собиралась скрыться в фургоне.

— Софи, — нежно сказал он, — я думал, ты…

— Что?

— Ну, я думал, ты свела счеты с жизнью.

— Так. Значит, ты думал… — ответила женщина голосом, от которого кровь холодела в жилах.

— Все мы так думали, — извиняющимся тоном произнес Леберехт. — Если бы я только знал, что ты жива, никогда бы не оставил поисков.

Софи избегала смотреть ему в глаза и отводила взгляд в сторону.

— Так было лучше, поверь мне, — ожесточенно сказала она. — Я нашла в себе силы жить, когда присоединилась к бродячим артистам. Здесь каждый должен нести свою ношу. — И, помолчав, печально спросила: — А ты? Ты добровольно ушел в монастырь?

Тут Леберехт взял Софи за руку, вернее, лишь прикоснулся к трясущейся глыбе плоти и увлек женщину за собой, в сторону церкви. Между башней и домом пономаря был переулок под названием "Срез ножа" (почему он так назывался, никто не мог сказать), где стоял тихий трактир "Пивная у церкви".

Уединенностью переулка, где дома, ворота, даже камни мостовой казались вполовину меньше размерами, чем на гордой рыночной площади, Леберехт воспользовался для того, чтобы сообщить сестре о событиях, происшедших после ее внезапного исчезновения. Юноша рассказал об окаянной инквизиции, учинившей бесчестье их покойному отцу, о кознях архиепископа, который хотел завладеть опасной книгой, о том, что он, опасаясь за свою жизнь, вынужден был отправиться с братом Лютгером в Италию и для этого переоделся бенедиктинцем. Истинную же причину шантажа — его связь с приемной матерью — он пока не упомянул, поскольку боялся, что Софи будет упрекать его за это.

Они дошли до того места, где узловатая виноградная лоза проросла прямо из мостовой и, словно плащом, прикрыла покрасневшими листьями узкий фасад дома. Софи не проявляла ни малейшего волнения — казалось, судьба настолько сурово обошлась с ней, что она вообще больше не в состоянии была что-либо чувствовать.

Тут Леберехт остановился. Он взглянул в лицо безобразной женщине и сказал, не думая о последствиях:

— Софи, пусть фигляры едут куда хотят, поехали с нами в Италию. Давай начнем новую жизнь.

Глядя перед собой застывшим взглядом, Софи ответила, почти не раздумывая, жестко и определенно:

— Нет, брат, я рада, что циркачи взяли меня к себе. Роберто, руководитель труппы, хороший человек. Здесь я один из курьезов среди множества, ни смехотворный, ни уродливый; напротив, артисты дают мне почувствовать свою благодарность, потому что я своим видом добываю средства к существованию. Среди нормальных людей я была бы не более чем чудовищем, на которое все глазеют и которое жалеют. Нет, я принадлежу к ним и буду с ними и дальше, а ты пойдешь своим собственным путем.

В голосе ее звучала непреклонность, и Леберехт начал сомневаться, удастся ли ему найти доверительный тон в общении со своей сестрой, которую он когда-то называл Фиалочкой. Они не виделись семь лет, и силой обстоятельств между ними был вбит незримый клин.

— Надолго ли вы задержитесь в этом городе? — упав духом, спросил Леберехт.

— На два или три дня, — ответила Софи.

— А куда едете?

Великанша пожала плечами, и Леберехт заметил, как уголки ее рта опустились.

— Туда, где нас пожелают видеть. — Она вздохнула и сказала: — Ну что ж, мне пора к своим. — И Софи удалилась, оставив его одного.

Вернувшись на почтовую станцию, Леберехт узнал, что ремонт фургона закончится к вечеру и путешествие будет продолжено на рассвете. Он боролся с собой, решая, надо ли сообщить о неожиданной встрече Лютгеру и прежде всего Марте. В задумчивости стоял он у окна своей комнаты и смотрел на рыночную площадь и ярко расцвеченные вершины каштанов, которые образовывали нарядную аллею в центре и служили надежным приютом для сотен воробьев. К вечеру, когда движение повозок начало стихать и резкий шум глухо отдавался, как в ярусах театра, Леберехт не знал, куда податься со своими мыслями. Он хотел поговорить с Мартой, но колебался и потому решил провести вечер в своей комнате.

Как и было объявлено, к утру почтовый фургон был готов. Из пассажиров остались лишь шестеро: Леберехт, Марта, Лютгер, купец из Ахена и профессор с дочерью, которая ранним утром еще не обрела своей болтливости.

Леберехт встал первым. Он хотел проститься с Софи и поспешил на церковную площадь. Площадь была пуста. Возле церкви громоздились кучи навоза и мусора, среди них — потрепанная желто-зеленая ленточка. Леберехт поднял ее и сунул в карман.

Кучер просил поторопиться. Если они хотят добраться до Италии почтовой каретой, то должны к полудню быть в Зальцбурге.

Поездка до Зальцбурга прошла без особых разговоров. Казалось, что каждый что-то скрывал от своих спутников.

— Что с тобой? — спросила Марта у Леберехта, пока за ними никто не наблюдал.

— Ах, ничего, — ответил тот. — Ничего.

Глава VIII Художники и пророки

С момента их отъезда миновало две недели. Они преодолели перевал через Тауэрн и благодаря монашескому облачению прошли через все границы. Теперь, когда перед ними лежала Венецианская республика, послушник и монахиня могли отказаться от своих одеяний и держаться так, как и положено любящей паре.

Франческа, дочка Альбани, долго не могла поверить в превращение обоих и в течение нескольких дней тряслась от смеха, глядя на Леберехта и Марту. Но они, с тех пор как оставили за спиной венецианский шлагбаум, чувствовали себя свободными и счастливыми.

Как и Германия, Италия была скоплением мелких государств. Южная часть страны — Неаполитанское королевство и Сицилия — и вовсе принадлежала испанцам. Между Венецианской республикой на севере, простиравшейся от Альп до ворот Милана, и церковным государством, которое, словно змея, вилось от устья реки По до Рима и еще дальше, на западе теснились многочисленные большие и малые герцогства и республики.

Леберехт с удовольствием сделал бы остановку в Венеции, городе тысячи островов, о котором он так много читал. Ему хотелось увидеть дожа, о котором говорили, что облачением и роскошью он настоящий король, властью — член городского совета, в городе — пленник, а за пределами Венеции — такой же человек, как и все вокруг. Но лето кончилось, а потому не ожидалось никаких пышных зрелищ вроде того, каким было обручение дожа дож выходил в море на роскошном корабле и через отверстие в своем сиденье бросал в волны золотое кольцо, говоря при этом: "Desponsamus te mare, in signum veri perpetuique Domini".[448] К тому же брат Лютгер и профессор Альбани очень торопились, и потому, оставив город левее, они направились в Падую, находившуюся в восьми часах пути от Венеции.

Путешествие по итальянской земле казалось куда большей авантюрой, чем поездка к северу от Альп. Сообщение было скверное, не говоря уж о пунктуальности, но, прежде всего, опасность таилась на дорогах. Поскольку нападения разбойников были здесь обычным явлением, профессор из Рима, искушенный и опытный в путешествиях, посоветовал вместо почтовой кареты, которая движется от города к городу и находится под постоянным наблюдением разбойников, предпочесть для дальнейшей поездки повозку купца. Итальянские купцы путешествовали вооруженными и заботились об охране.

В Падуе, где пересекались важнейшие торговые пути, Альбани разыскал торговца пряностями, который на следующий день отправлялся через Флоренцию в Рим в сопровождении двоих вооруженных всадников. Тот выразил готовность взять с собой путешественников за плату в два скудо с каждого.

В то время как Лютгер провел ночь в бенедиктинском монастыре у Прато делла Балле — большой немощеной площади, где каждую первую субботу месяца проходили ярмарки скота, — прочие ночевали на постоялом дворе для чужестранцев. Этот двор, расположенный в боковом переулке, в двух шагах от монастыря, как правило, посещался торговцами и путешественниками.

Леберехт и Марта заняли комнату на втором этаже, которая, хотя и не давала обзора — стена соседнего дома находилась от их окна едва ли не на расстоянии вытянутой руки, — но по меньшей мере давала уверенность, что они одни. Когда Леберехт запер за собой дверь, они, плача от счастья, упали друг другу в объятия. В это мгновение напряжение, страдания и неопределенность прошедших недель упали с их плеч, как тяжкий груз.

— Теперь все будет хорошо, — бормотал Леберехт, покрывая лицо Марты поцелуями, — тебе больше нечего бояться.

Марта откинула голову и, закрыв глаза, наслаждалась поцелуями любимого мужчины.

— Как же мне не хватало этих ощущений! — прошептала она, и лицо ее осветила загадочная улыбка.

Леберехт забыл, когда он в последний раз видел, чтобы Марта улыбалась. Сколько страхов и опасностей довелось им пережить! Сейчас они нежно и осторожно касались друг друга, словно сначала им надо было вновь вспомнить забытые ощущения, привыкнуть друг к другу. Но по мере того как каждый из них бережно и почти с благоговением ласкал тело другого, постепенно вернулась та дикая страсть, которая с самого начала определяла их отношения.

Марта тяжело дышала, чувствуя, как Леберехт протискивает колено между ее бедер. Он держал голову женщины в своих ладонях и языком ласкал ее шею. Короткие вскрики страсти, которые Марта издавала при этом, приводили Леберехта в восторг. То, как она теряла всякую сдержанность, безвольно отдаваясь ему, сводило его с ума. Он рывком задрал ее платье, извлекая белое тело возлюбленной из одежд, как сладкий плод из кожуры.

Ее груди порывисто прильнули к нему. Леберехт лизал их языком. Он стягивал с Марты нижнюю рубашку, пока она не оказалась перед ним обнаженной. Тогда он опустился на колени и спрятал лицо, припав к ее лону, словно хотел забыть обо всем на свете. Медленно, подобно поваленному дереву, Марта скользнула на пол. Грубый голый камень не беспокоил ее, а проворные пальцы возились со шнурками его штанов.

— Хочу тебя видеть, — задыхаясь, произнесла она.

— И ты это получишь, — ответил он столь же страстно и помог стянуть с себя штаны.

Наконец он склонился над ней, обнаженный. Он наслаждался взглядами Марты на его тело; член его, устремленный вверх, походил на крепкий сук дерева.

— Возьми меня! Давай же! — прошептала Марта, и Леберехт не заставил себя долго просить.

Даже если бы этой ночью Падую захватили испанские отряды, Марта и Леберехт не заметили бы этого. Они любили друг друга еще более страстно, чем прежде, ведь теперь игра с переодеванием подошла к концу и они могли полностью отдаться своим чувствам.

Было уже раннее утро, во всяком случае, вдали прокукарекал первый петух, когда их любовная битва закончилась. Они обхватили друг друга, словно каждый боялся потерять другого. Так они и проспали, как дети, два коротких часа.

Когда они проснулись, было воскресное утро, а что это означало, может судить лишь тот, кто слышал звон колоколов двадцати шести приходских церквей, двадцати трех женских и двадцати двух мужских монастырей (именно столько их было в Падуе), звучавших одновременно. Едва стих стогласый перезвон, в переулках и на площадях города зазвенели громкие голоса. Со всех сторон раздавались безумные возгласы: "Qui va li? Qui va li?", что означало: "Кто сюда идет?" Этот клич был условным знаком студентов из Падуи, известных своими проделками и буйством. Именно за этот боевой клич их прозвали "квивалистами".

Лютгер отстоял уже матутин[449] и заутреню, когда они встретились перед отъездом за францисканской церковью, где показывали мощи святого Антония, но без языка и нижней челюсти, которые, поскольку им подобало особое действие в благочестивой молитве, хранились отдельно, в ризнице.

Дорога на Флоренцию лежала через Апеннины и представляла для возниц почти такие же трудности, как и переход через Альпы. Но торговец пряностями, несмотря на преклонный возраст, был человеком достаточно бодрым, хорошо знал дорогу и уверенно провел повозку по узким изгибам крутых переходов.

Перед дальнейшей дорогой торговец заявил, что ему надо задержаться во Флоренции на сутки, так как у него здесь важные дела, и путешественники, довольные поездкой, тоже решили остаться в этом городе на один день. Это очень устраивало Леберехта, ибо он получил возможность посмотреть Флоренцию, о которой так много слышал от мастера Карвакки. Он даже вынашивал намерение остаться во Флоренции, хотя ничего не сказал об этом Лютгеру. От монаха осталось скрытым и то, что Леберехт и Марта еще в день прибытия пошли на поиски Карвакки.

Леберехт ожидал найти мастера на строительстве собора (как же иначе!), поэтому они и направились туда со своего постоялого двора, находившегося на северном берегу Арно, рядом со Старым мостом, Ponte Vecchio. Флорентийцы, гордые и щеголеватые, даже в рабочие дни были одеты лучше, чем все остальные; причина, вероятно, крылась в том, что город занимал первое место в Европе в торговле сукнами, а также в том вкусе, который им приписывали.

Отыскать собор — флорентийцы ни в коем случае не называли его il Duomo, но Santa Maria del Fiore — было нетрудно, поскольку едва ли нашлось бы место в городе, откуда не виден был бы его купол или колокольня. Один только купол имел размер в 154 локтя, не считая основания башни, которая вздымалась еще на 36 локтей в высоту, а квадратная колокольня, напротив, высотой не доходила даже до купола — "всего" 144 локтя.

Приезжие, выходившие на соборную площадь между церковью Мизерекордия и Лоджия дель Бигалло, испытывали замешательство от скопления отдельных зданий, из которых состоял собор. Сильное впечатление производила и яркость сооружений, которые в сравнении с монохромностью церквей к северу от Альп казались почти кричаще пестрыми: белый мрамор из Каррары, красный из Мареммы и зеленый змеевик из местности Прато.

От соборного кустода[450] Леберехт узнал, что цех каменотесов давно расформирован и что он не знает мастера по имени Карвакки, поскольку в этом городе сотни резчиков по камню. Но если во Флоренции работает каменотес с таким именем, то он наверняка зарегистрирован в синьории — городском совете.

Так Леберехт оказался в одном из массивных, украшенных гвельфскими прямоугольными зубцами зданий, которые, казалось, стремились превзойти близлежащие палаццо своей воинственностью. Там он узнал от юного длинноволосого секретаря в коротком наряде (ноги обтягивали штанины разного цвета) о том, что каменотес по имени Карвакки работал под началом Бартоломео Амманати, которому был заказан фонтан на Пьяцца делла Синьория. Узнал он также и том, что спустя короткое время они разругались и Карвакки покинул Флоренцию.

— Разругались, говорите? — Леберехт рассмеялся. — Это на него похоже! Ох уж этот старый бойцовый петух!

Строительная площадка вокруг фонтана находилась на углу большого палаццо. Полдюжины каменотесов обрабатывали прямоугольный кусок мрамора, так что во все стороны летели осколки. В центре угрюмый старик с короткой черной эспаньолкой придавал окончательную форму фигуре Нептуна. Это был Амманати.

На вопросы Леберехта мастер отвечал не очень охотно. Лишь после того, как к нему подошла Марта и объяснила, что Карвакки должен им денег и поэтому им надо его найти, мастер стал более открытым. Он сдвинул на затылок шапку, отер рукавом лицо и, прищурив глаза, посмотрел на чужаков изучающим взглядом.

— Карвакки был хорошим каменотесом, даже очень хорошим, но, к сожалению, он невозможный человек, — сказал Амманати низким голосом. — Все-то он знает лучше, все-то лучше умеет! Микеланджело может у него поучиться!

При этом мастер изобразил вымученную улыбку.

— И вы даже не знаете, куда он сбежал? — осторожно осведомилась Марта.

— Карвакки-то? Конечно, я знаю, где он обретается. Он ведь достаточно часто об этом говорил. Все каменотесы мира торопятся в Рим, чтобы поучаствовать в строительстве собора Святого Петра.

Амманати подошел поближе к Леберехту и, чтобы его не услышал кто-нибудь из учеников, сказал:

— Честно говоря, на его месте я поступил бы так же, если бы мне пришлось выбирать между Буонарроти и Амманати. Хотя великий Микеланджело, должно быть, уже совсем древний и передвигается только с палкой, люди ловят каждое его слово, словно это Евангелие. За исключением Карвакки. Возможно, он давно уже с ним рассорился.

Пока они беседовали, к строительной площадке приблизилась стайка подростков. Мальчишки хором кричали: "Ammanato, Ammanato — che bel marmo hai sciupato![451]

Мастер, схватив осколок камня, метнул в сторону мальчишек, и те кинулись врассыпную, как перепуганные куры.

Эй, недоумки! — крикнул он им вслед и, повернувшись к Леберехту, добавил: — Не имеют ни малейшего понятия об искусстве и думают, что Нептун все еще должен выглядеть таким, как во времена древних греков. — Он сплюнул на землю.

Теперь и Леберехт заметил, что Амманати в своей работе придерживается отнюдь не традиционного стиля. Он странным образом вытянул тела, заставил руки и ноги выглядеть длиннее, в то время как головы получились меньше, чем предполагалось законами гармонии.

Заметив критический взгляд Леберехта, Амманати указал на дворец синьории, где у входа в лучах вечернего солнца сияла монументальная мраморная статуя Давида.

— Взгляните на этот шедевр! — воскликнул мастер. — Что остается делать скульптору, видевшему Давида Микеланджело?

— О Господи! — пробормотал Леберехт, схватив Марту за руку. — Я и не знал, что это произведение великого Микеланджело. В вашем городе такое множество шедевров!

Амманати, усмехнувшись, ответил несколько снисходительным тоном:

— Откуда, говорите, вы приехали, юный друг? Из немецких земель, с той стороны Альп, где бродят медведи?

Леберехт смущенно пожал плечами, а Марта, которая нашла замечание флорентийца недостойным, прильнула к любимому и, утешая, погладила его по руке.

— Я приехал в Италию для того, чтобы учиться! — честно ответил Леберехт. — Что касается искусства, Германия — бедная страна. У нас художники все еще кормятся от Церкви. Я десять лет служил у архиепископа.

Амманати показал пальцем на статую.

— Вы должны знать, что это не просто какое-то произведение искусства, как, например, вот этот фонтан, который будет лишь одним из многих в городе. Это — произведение искусства в чистом виде, явление природы, и флорентийцы с тех пор ведут счет лет не от Рождества Христова, но от установки Давида.

— Но почему Микеланджело изваял Давида таких размеров? Ведь если верить Писанию, то Давид был скорее маленьким.

— Может, оно и так, — ответил Амманати, — наверное, это навсегда останется тайной Микеланджело. Дело в том, что Микеланджело был единственным скульптором, который пожелалобрабатывать мраморный блок из Каррары высотой в девять локтей, который не нашел применения при строительстве собора и с тех пор валялся без пользы. Даже знаменитый Донателло, которому предлагали эту глыбу, отказался под предлогом, что этот камень непропорционален и что даже величайший скульптор не сможет придать ему гармоничную форму. В конце концов гильдия торговцев шерстью заказала Микеланджело сделать что-нибудь из этого мрамора, обещая ему на протяжении двух лет по шесть золотых гульденов в месяц…

— Не слишком щедро для такого мастера!

— Конечно. Однако Буонарроти было тогда только двадцать шесть лет от роду, и за те два с половиной года, которые потребовались ему на Давида, он выполнял и другие заказы. Впрочем, деньги для него никогда ничего не значили, как и сейчас, когда ему принадлежит больше, чем он может потратить. В этом он резко отличается от другого нашего гения — Леонардо. В то время как Микеланджело считает, что лучше жить как бедный человек, Леонардо окружал себя большой роскошью и своего рода двором. Quid non mortalia pectona cogis auri sacra fames?[452]

— Вы не особенно любите его, мессер Амманати?

— Никто не любит Леонардо, и менее всех — Микеланджело. Он был заносчив, своенравен и требовал, чтобы все плясали под его дудку. А теперь извините меня!

— Еще одно слово! — попросил Леберехт. — Скажите мне, где каменотес из немецких земель может найти лучший заработок — воФлоренции или в Риме?

Амманати отложил резец и, смерив чужака испытующим взглядом, ответил:

— Мой юный друг, лучшие времена этого города ушли, как песок в часах. Все: недовольные крестьяне, солдаты, дворяне — стремятся в Рим. Мужи, называющие себя мудрецами или художниками, появляются и ниспровергают то, что было свято для прежних поколений. Очень скоро в Риме будет жить больше народу, чем во Флоренции. Поэтому мое мнение таково: будущее лежит на берегах Тибра, а не Арно. Рассказывают, что на строительстве собора Святого Петра занято две с половиной тысячи человек. Благочестивые христиане со всего света поддерживают своими деньгами — за отпущение грехов — жажду власти Пап, которые один за другим создают памятники для вечности, один больше другого, красивейшие из красивых, самые дорогие из дорогих. Молодому человеку вроде тебя надо в Рим, если только ты не протестант.

— Боже сохрани! — воскликнул Леберехт с наигранным возмущением. Пора было прощаться с Амманати. Леберехту и Марте стало ясно: надо ехать в Рим и попытаться отыскать там Карвакки.


Спустя трое суток (это был тридцать седьмой день с их отъезда) путешественники прибыли в Рим. Через Порта дель Пополо, самые северные из римских городских ворот, двигалась бесконечная очередь почтовых фургонов и гужевых повозок.

В последний день их застал дождь, который был нередким в это позднее время года и нужным, чтобы обожженные солнцем, богатые дичью луга между горами и Аврелианской стеной не сделались бесплодными. Вместе с приезжими с севера через ворота шли пастухи со своими буйволами, другие — со стадами коз из Абруццо, а за воротами простиралось открытое место с обелиском посередине. Слева высился Пинций — один из холмов, на которых был построен Рим.[453]

Там, где некогда пировал Лукулл со своими знаменитыми гостями, теперь была только дикая растительность, иногда перемежавшаяся с огородами и виноградниками, и повсюду — руины, превращающиеся в каменоломни.

Тот, кто видел Рим впервые, не мог не испытать разочарования от такого обилия деревенских пейзажей между отдельными скоплениями домов. И профессор Альбани, от которого не укрылось уныние на лицах приезжих, извиняясь, находчиво заметил по-немецки:

— Покажите мне хоть один крупный город в мире, пригороды которого поражали бы своей красотой! Разве не верно то, что внутренняя часть города тем краше, чем безобразнее пригороды?

Леберехт растерянно кивнул, и даже Лютгер, улыбнувшись, согласился. Так они ехали на юг по Страда дель Пополо, которая была вымощена благодаря сборам с tassa delle puttane, налога с проституток.

Перед церковью Сан-Сальваторе-ин-Лауро, где в полдень, после торжественной мессы, любили собираться римские куртизанки, демонстрируя любовь к ближнему, торговец пряностями остановил свою повозку. После оплаты их пути разошлись: купец устремился к Кампо деи Фиори, брат Лютгер отправился искать бенедиктинский монастырь на Авентине, а Лоренцо Альбани вместе со своей дочерью Франческой, Марта и Леберехт двинулись к лежавшей неподалеку Виа Джулия, где на полпути между Сан-Джованни и Палаццо Фарнезе у Альбани был дом.

Леберехт и Альбани на последнем этапе совместной поездки сдружились благодаря общему интересу к астрологии, а может, из-за Марты: во всяком случае, от Леберехта не ускользнуло, что ученый вдовец строит глазки его возлюбленной, насколько это вообще позволяли его нависающие веки. Но Марта развеяла сомнения Леберехта, а потом заявила, что такой человек, как Альбани, мог бы им еще очень пригодиться.

Вилла профессора принадлежала некогда куртизанке Цезарее, которая имела три виллы на этой улице. Трехэтажный дом с колоннами у входа выглядел весьма внушительно. За домом, на стороне, обращенной к Тибру, был разбит сад со шпалерами, почти такой же, как у монахов на Михельсберге, только намного меньше. Профессор располагал огромным штатом слуг, и Марта с Леберехтом чувствовали себя здесь, как Иисус после чуда в Кане Галилейской.[454]

Они заняли комнату на третьем этаже, откуда открывался вид на Тибр и Яникул. Самой большой заботой Леберехта была книга Коперника, о которой он до сих пор хранил молчание. Он не знал, как отреагировал бы Альбани, если бы он рассказал ему об этом. Возможно, что тем самым он подвергал профессора опасности. Поэтому юноша предпочел спрятать книгу в одной из декоративных ваз, стоявших на каминной полке и не создававших впечатления, что в них ставят цветы.

Марта, наблюдавшая за этими действиями, вопросительно подняла брови. Она не ожидала от этого ничего хорошего, поскольку надеялась, что с секретами покончено. Чего добивался Леберехт этими играми в прятки?

Что касается Леберехта, то он намеренно прятал книгу на глазах у Марты. Он мог бы сделать это тайком, но хотел, чтобы она это заметила, ибо собирался посвятить ее в свой план.

— Помнишь, — начал он, глядя в окно, — я рассказывал тебе о подлом шантаже архиепископа и о книге, которую он во что бы то ни стало хочет заполучить?

— Да, — ответила Марта, которую вдруг осенило. — Боже! Не эту ли книгу ты украл?

Леберехт кивнул.

Марта в волнении схватила его за плечи и встряхнула, словно хотела привести в сознание.

— Да ты в своем уме? До тех пор, пока книга находится у тебя, нам не будет покоя!

Высвобождаясь из рук Марты и пытаясь унять ее тревогу, Леберехт спокойно произнес:

— Можешь не бояться. Они в последнюю очередь будут искать книгу здесь, в волчьем логове. Пока все — и архиепископ, и монахи с Михельсберга — думают, что книга находится в их библиотеке, за тысячи миль отсюда.

— А брат Лютгер? Он что-нибудь знает об этом?

— О Боже, нет! Лютгер за последнее время много вынес из-за меня, так что я не хотел бы втягивать его еще и в это дело. Он бы никогда не позволил мне взять с собой книгу Коперника в Италию.

В то время как он это говорил, Марта заметила гневный блеск в его глазах, нечто совершенно чуждое Леберехту и наводившее на нее страх. Однако она не смогла сдержаться и спросила:

— И какую же цель ты преследуешь, завладев этой книгой?

Леберехт увлек Марту в нишу в простенке между окнами. Он был благодарен ей за вопрос, ведь таким образом ему не приходилось тратить много слов.

— Инквизиция сожгла тело моего покойного отца, — пробормотал он, напоминая в этот момент гневного грешника на исповеди. Во взгляде его, направленном куда-то на Яникульский холм, полыхала ярость, а лицо было застывшим, как маска.

Марте казалось, что ее любимый был в это мгновение не тем, кого она знала, но безумным незнакомцем, к мыслям которого она никогда не получит доступа.

— Но все это давно позади, — храбро заявила она, хорошо зная, что Леберехт не прислушается к ней. — Инквизиция — позорное учреждение, которое приносит Церкви больше вреда, чем пользы. Ты должен забыть об этом!

— Забыть? — голос Леберехта сорвался. — Они сожгли тело моего отца на костре, и я должен забыть об этом? Я не хочу забывать, слышишь?! Мой отец был честным человеком, благочестивым и богобоязненным, во всяком случае более приличным, чем все эти люди в красных мантиях и черных сутанах, которые изображают из себя святых и носят метку дьявола.

— Знаю, — кивнула Марта, — и все-таки ты должен забыть. Время исцеляет все раны, и однажды ты это преодолеешь.

— Я не хочу! Не хочу! — закричал Леберехт, ударяя кулаками по окну. — Я не успокоюсь до тех пор, пока честь моего отца не будет восстановлена. Они будут ползать на коленях, эти господа из инквизиции, и проклинать тот день, когда фра Бартоломео, эта поганая доминиканская свинья, осудил моего отца!

Слезы ярости потекли по щекам возбужденного Леберехта. Марта обняла его. Она не осмеливалась больше расспрашивать юношу, ибо заметила, что Леберехт становился совершенно другим, едва она затрагивала эту тему. При этом она все отдала бы, лишь бы знать, что творится у него в голове.

Испуганный криками Леберехта, наверх поднялся Альбани и справился через закрытую дверь, все ли в порядке. Марте удалось успокоить хозяина нехитрой отговоркой, но в глубже души она уже опасалась следующей вспышки. Взгляд Леберехта, его раздраженный голос не предвещали ничего хорошего. Разве не сам он однажды объяснял ей, что тот, кто одержим определенной целью, добивается сверхчеловеческих достижений. Такой человек способен заставлять свертываться молоко по своему желанию, призывать гром, двигать шкафы, разбивать стекла, а девы и вовсе могут парить. Почему же и ему не попытаться заставить инквизитора ползать перед ним на коленях?

Мысль эта была бы довольно забавной, если бы при этом Марту не бил озноб.


На следующий день Леберехт и Марта собрались в путь, чтобы познакомиться с городом, который должен был стать для них второй родиной.

Рим вовсе не был тем местом, которое могло привести приезжих в изумление. Он насчитывал семьдесят тысяч жителей и все еще не оправился от удара, нанесенного ему солдатами Карла V тридцать пять лет назад. Несчастливо заключивший пакт Папа Климент VII из рода Медичи слишком уж благоволил к французам и тем самым спровоцировал ввод испанских и немецких солдат императора Карла, которые оставались здесь в течение восьми месяцев, вели себя как вандалы и сократили население на целых тридцать тысяч.

Что же касается людей, встреченных ими между Пинцием и Авентином, Ватиканом и Эсквилином, то бросалось в глаза численное превосходство мужчин. Женщин почти не было, и тем более заметны были церковники: толпы кардиналов, прелатов, монсеньоров и прочих людей в красных мантиях, в черных, белых и коричневых сутанах дорогого шитья. Каждый четвертый римлянин жил верой и от веры имел какое-то церковное рукоположение или задание. Такое количество мужчин в одном месте, разумеется, действовало как магнит на служительниц того ремесла, которое обыкновенно и неоспоримо считалось древнейшим на свете, и, без сомнения, ни в одном городе того времени не было столько путан, как в Риме, а именно десять тысяч.

Путанами называли только дешевых жриц любви, промышлявших своим ремеслом на Пьяцца дель Поццо Бьянко, в квартале у Санта Мария-ин-Космедин или на Пьяцца дель Пополо. Куртизанки же, связь с которыми считалась символом социального положения, назывались кортиджиане. Они обитали на Борго Санти Апостоли или на Виа Джулиа и считались самыми значительными налогоплательщиками Рима. Их профессия была настолько прибыльной, что Camera Apostolica при Папе Павле III даже потребовала для них особого налога, чтобы заново отстроить разрушенные мосты через Тибр, а Пий IV освободил от налогов на проституцию тех куртизанок, которые покупали недвижимость в новой части города — Борго Пио. Все римляне — от Папы до нищего — любили своих девок еще больше, чем Святую Деву, которой была посвящена каждая третья церковь города.

Если не считать продажных красоток (кстати, об их набожности свидетельствовали следующие факты: прерывание оплаченного акта при звуках Angelus; воздержание не только от греха, но и от вкушения пищи по субботам, в канун праздников, в трехдневный пост[455] и в Страстную неделю; посещение по воскресеньям наиболее известных церквей, как, например, Сан-Сальваторе-ин-Лауро, причем в таких нарядах, что даже у самого святого Франциска, стоявшего выше своего и противоположного пола, голова пошла бы кругом), то большую часть денег церковному государству приносили пилигримы, а среди всех пилигримов — немцы. Рим нового времени был построен шлюхами и немцами.

Почти все гостиницы и постоялые дворы находились под управлением немцев. Они носили в основном немецкие названия, например, "Adler mit zwei Koepfen"[456] на Кампо-Санто или гостиница "Zur Glocke"[457] на Виа Каппеллари, что дало повод Пию II заметить: "Где нет немцев, там нет и немецких гостиниц". Поиски же античного Рима, Рима древних римлян, города оратора Цицерона, императора, волокиты и философа Марка Аврелия, почти ничего не дали, если не считать руин, которые перемежались с сельскими пейзажами и заставляли надеяться, что среди каменных обломков и колючего кустарника сокрыта классическая древность. Форум или то, что могло им считаться, представлял собой груду развалин среди степных трав и кустарника, где паслись коровы и овцы. От триумфальной арки Септимия Севера над землей возвышалась лишь плоская крыша, подобная террасе обозрения; не многим заметнее была и арка Тита, а между ними — пустыри, обломки колонн и беспорядочные нагромождения камней — загадочных и непригодных для новых построек. Лишь один Колизей пользовался уважением. Он сохранился почти неповрежденным до средних веков, служил убежищем Папы Александра III от сторонников Барбароссы, затем был перестроен в храм, а позже использовался в качестве каменоломни — из-за мрамора и змеевика. Другого предназначения у него не было.

На второй день их поисков (брат Лютгер меж тем уже покинул город, отправившись со своей священной посылкой в направлении Неаполя и пообещав увидеться с ними по возвращении) Марта и Леберехт, перейдя Тибр по Ватиканскому мосту, стояли прямо перед собором Святого Петра, гигантской стройплощадкой, которая превзошла все их ожидания. На обширном, открытом со всех сторон пространстве лежали глыбы камня, кирпич и балки, которые, казалось, были разметаны одноглазым великаном. Строительные материалы транспортировались блоками и тачками из одной стороны в другую, что создавало впечатление хаотичности и отсутствия определенного плана. Затем с помощью деревянных подъемных приспособлений камни поднимались на кровлю нефа. Упряжки мулов тянули их к растущему на заднем плане куполу Микеланджело, от которого пока виднелись только венцы колонн.

Марта и Леберехт растерялись, увидев на этой строительной площадке огромное количество людей. Здесь были сотни рабочих в пропыленных лохмотьях, нарядно одетые пилигримы с флагами, профессиональные нищие в рубищах и облаченные в красное вельможи, ремесленники и гордые профессора, богомольцы и художники. Они изумленно наблюдали за нескончаемыми передвижениями, сопровождаемыми шумом стройки и возгласами на всех языках.

Они не обговаривали это заранее, но Леберехт вдруг схватил Марту за руку и потянул к строительному бараку, находившемуся слева от священного трибунала, чтобы навести справки о Карвакки.

Посыльный с короткими волосами и связкой бумажных свитков под мышкой вышел из дверей, и Леберехт описал ему Большеголового так подробно, насколько позволяло его знание итальянского.

— Можете не описывать Карвакки, — рассмеялся посыльный, — его здесь каждый знает. Он — любимчик мастера. Тот прозвал его в шутку "протестантом", оттого, наверное, что он много лет работал по ту сторону Альп, в Германии. Хотя он и говорит на их языке, ему никто не верит. Ну какой каменотес добровольно отправится в страну, где и сейчас еще царит французский стиль?!

— Но это так! — возбужденно воскликнул Леберехт. — Я был его учеником.

Посыльный наморщил лоб.

— Значит, вы — немцы? И вы все еще почитаете стрельчатые арки?

Леберехт понял намек на немецкую архитектуру и, тоже рассмеявшись, попросил:

— Отведите меня к нему, прошу вас!

Юноша дал приезжим знак следовать за ним и направился к Кампо-Санто. Леберехт и Марта с трудом поспевали за посыльным, в то время как он быстро пересек несколько заграждений, выбрал ход через ворота в неф церкви и несколькими запутанными лестницами поднялся на плоскую кровлю собора. Там царило оживление, как на рыночной площади.

Их взгляды скользнули к замку Ангела и Тибру, который лениво, словно рептилия, змеился через весь город. Среди путаницы домов, дворцов, церквей и руин возвышался античный пантеон, словно купол, под которым была погребена тайна. И лишь несколько улиц шли прямо, сближаясь, пересекаюсь и снова расходясь. Большинство же составляли запутанный узор бессистемно застроенного ландшафта, который походил на сетку трещин на старой картине.

Леберехт с Мартой впитывали вид Молоха у своих ног и вздрогнули, когда за их спинами раздался низкий голос:

— Я знал, я всегда знал это! Нет, какая радость!

Они обернулись. Перед ними стоял Карвакки. Леберехт сперва не мог вымолвить ни слова — таким неожиданным было появление мастера. Марта отступила на шаг, но Карвакки подошел к обоим, молча обнял Леберехта и приветствовал Марту с отменной учтивостью, как старую знакомую.

— Я всегда знал, — повторил Карвакки сквозь слезы, — что однажды мой мальчик будет стоять передо мной. Я знал, что ты приедешь, я знал это!

Леберехт, который тоже боролся со слезами, высвободился из объятий и, кивнув в сторону Марты, сказал:

— Это Марта. Она…

— Я знаю! — ответил Карвакки с дружелюбным смехом. — Можешь ничего не объяснять.

— Мы любим друг друга! — прервала разговор Марта, ожидавшая от Карвакки удивленного возгласа или по меньшей мере изумленного взгляда. Выдержав паузу, она добавила: — Я — Марта Шлюссель, если это имя вам о чем-нибудь говорит.

— Я же сказал, мне не надо ничего объяснять!

— Ты знал это? — недоверчиво спросил Леберехт и ошеломленно посмотрел на Марту.

— Ну конечно, у меня ведь есть глаза! Возможно, я посредственный каменотес, но в женщинах кое-что понимаю, поверь мне!

Карвакки рассмеялся заразительно и озорно, чего Леберехт никогда не ждал от своего мастера.

— Я только однажды видел вас вместе, — продолжил мастер, — это было после воскресной мессы. Вы думали, что за вами никто не наблюдает, но Карвакки сидел высоко, в северо-восточной башне собора. Кто сидит на башне, тот знает больше остальных!

Тут уж пришлось рассмеяться и Марте с Леберехтом, и молодой человек обнял Марту за плечи. Их прошлое, о котором они так неожиданно вспомнили благодаря Карвакки, показалось далеким, хотя минуло всего шесть недель с того времени, как они покинули свой родной город. Перед ними лежал Рим и их общее будущее.

Посыльный, наблюдавший дружеское приветствие, стоял в непосредственной близости и не понимал ни слова из их разговора. Помедлив, он протянул Карвакки свитки бумаги и спросил, чем еще может быть полезен.

Тот пробурчал, что есть нечто более важное, чем планы, взял свитки и прогнал его. Потом Леберехту и Марте пришлось рассказать, почему они бежали из Германии, как добрались сюда и где нашли приют. Услышав об обмене реликвиями и том благочестивом переодевании, которое сделало возможным их побег, Карвакки затрясся от смеха, да так, что чертежи упали на пол. Он никак не мог успокоиться и кричал:

— Пожалуй, это первый раз, когда реликвия помогла грешнику, не так ли? В остальном же я придерживаюсь старой поговорки: "Помоги себе сам, и Бог поможет тебе".

Мастера и подмастерья, в которых здесь не было недостатка, проходя мимо, приветствовали Карвакки, причем так, как будто просили его благосклонности. Леберехт хотел было осведомиться, какую должность занимает его бывший мастер на строительстве, но затем передумал, сказав себе, что рано или поздно он узнает об этом, и потому справился о причинах, заставивших Карвакки покинуть Флоренцию, город, о котором тот мечтал, как о тайной возлюбленной, и отправиться в Рим.

— Знаешь ли, — ответил мастер, — искусство во Флоренции пережило свой зенит. Было время, когда на берегах Арно можно было видеть величайших творцов: художников, скульпторов, поэтов, ученых и философов. Теперь это время прошло. — Карвакки сделал широкое движение рукой от Пинция до Целия. — Ныне все, что имеет имя, стремится сюда. Поверь, Рим — город будущего. — Он огляделся, не слышит ли кто. — Конечно, если его не погубит папство.

Среди ремесленников, архитекторов и художников, выполнявших свою работу на плоской кровле собора Святого Петра, бросался в глаза один старик: маленький, опиравшийся на палку, с редкими волосами и темной бородой. Он стоял, облокотившись на небольшой южный купол, который вырастал на поверхности как самостоятельная постройка; можно было почти забыть о том, что находишься на большой высоте. Время от времени старик подносил ладонь к глазам и смотрел ввысь, туда, где поднималась в небо гигантская ротонда со своими двойными колоннами и высокими окнами. Потом он сменил место, перешел на противоположную сторону и продолжил свои наблюдения. Те, кто видел старика, осторожно обходили его, чтобы не столкнуться. Вдруг он куда-то пропал.

Карвакки, заметив любопытный взгляд Леберехта и исчезновение старика, отреагировал снисходительной усмешкой.

— Склочный старикашка, — пояснил он. — Люди стараются избегать встречи с ним, ведь он придирается ко всем и каждому. Видите ли, для него все слишком долго. Теперь он боится — и не без основания, — что не доживет до того дня, когда будет возведен купол над гробницей Петра. Поэтому он изготовил деревянную модель с точнейшими пропорциями. Он часами сидит перед ней в строительном бараке и не сводит с нее сияющего взгляда…

Леберехт застыл как громом пораженный. С открытым ртом, словно удивленный ребенок, он смотрел в направлении, в котором скрылся старик, и бормотал:

— Скажите, это ведь был не…

— Конечно, Микеланджело. Только такой гений, как он, может позволить себе подобные капризы! Он уже сотни раз угрожал, что ноги его больше не будет на стройке, но каждый раз возвращался обратно. Микеланджело лучше всех знает, что это сооружение — величайшее из всего, что создано человечеством. Несомненно, этот собор принесет его имени вечную славу.

Внимательно, почти благоговейно Леберехт слушал Карвакки. Потом сказал, обратившись к Марте:

— Ты видела старца? Это Микеланджело. Микеланджело Буонарроти! Не могу поверить в это!

— На этой стройке ты встретишь еще многих знаменитых людей, — бесстрастно заметил Карвакки и добавил: — Конечно, если ты готов здесь работать.

— Вы возьмете меня каменотесом?

— Если ты согласен на скудное жалованье, которое платит Папа, то хоть сейчас!

— Для меня было бы честью работать на этой стройке!

Карвакки замахал руками.

— Оставь! Только дураки и монахи работают за спасибо. Ты чертовски хороший ремесленник. Такие люди, как ты, нужны везде.

Радость от этого предложения была написана у Леберехта на лице. Он обнял сначала Карвакки, потом Марту и, переминаясь с ноги на ногу, пообещал:

— Я постараюсь сделать все, на что способен, поверьте мне!

Карвакки вызвался найти для Леберехта и его возлюбленной постоянное пристанище, что, впрочем, было не так-то просто, ибо город после многолетнего упадка рос как на дрожжах. Однако Карвакки, знакомый со многими людьми, не сомневался, что сможет подыскать то, что им нужно. Но сначала, заявил мастер, надо отпраздновать их встречу, причем прямо сегодня. Затем Карвакки добавил, что, если это удобно, пусть они захватят с собой Альбани, астролога, чтобы не болтаться в одиночку в чужом городе.

Сунув в рот два средних пальца, он издал высокий резкий свист, и тут же явился посыльный, один из тех, кто в большом числе прибыл на эту стройплощадку, чтобы бегать с поручениями. Карвакки что-то сказал мальчику, из чего Леберехт не понял ни слова, и посыльный, кивнув, удалился.


Карвакки жил недалеко от дома профессора, на старой вилле, расположенной на Виа деи Риари, что на Яникульском холме. Альбани, любивший всякого рода развлечения, был в восторге от идеи сопровождать своих гостей из-за Альп к главному каменотесу на строительстве собора, о котором рассказывали удивительные вещи.

Удивительные вещи? Профессор не стал распространяться об этом, и только объяснил, что римляне приписывают Карвакки магическую силу. Ведь он способен за одну-единственную ночь распилить на две половины камень высотой с рослого мужчину. И даже великий Микеланджело, относительно которого только Папы (и те лишь из себялюбия) не верят, что он состоит в союзе с дьяволом, отзывался с похвалой об этом не раз повторявшемся чуде и называл Карвакки единственным, кто достоин его архитектурного искусства.

Пиршество (а именно об этом шла речь, к смущению Леберехта и Марты) началось с сюрприза для гостей.

В дверях дома вместе с Карвакки их встречала красивая молодая женщина, которую хозяин представил как свою супругу. Это обстоятельство само по себе было достойным удивления, поскольку мастер достаточно часто заявлял, что он обладает многими талантами, но только не талантом быть примерным супругом. Присутствие молодой женщины повергло Леберехта в еще большее замешательство. Мгновение он колебался, ему хотелось обнять ее и воскликнуть: "Фридерика, ты ли это?"

Но потом, справившись с растерянностью, он отказался от своего намерения, и это, как выяснилось в следующую секунду, было правильно. Жену Карвакки звали Туллия, она происходила из семьи знатных судовладельцев в Остии и, как вскоре поняли гости, не говорила ни на каком ином языке, кроме языка Данте. И все же она казалась как две капли воды похожей на Фридерику, несчастную девушку с баржи, в своей неземной наготе бывшей моделью Карвакки.

Не менее смущен был Леберехт и избранными гостями, один из которых явился в одеянии, вселившем в него должный ужас.

После своей нежеланной встречи с инквизицией Леберехт ненавидел пурпур, как чуму; ему довольно было завидеть вдали алую мантию, чтобы прийти в такую ярость, что у него сжимались кулаки. Возможно, это была не лучшая идея со стороны Карвакки, пригласившего на пир в честь своего друга из Германии Лоренцо Карафу, самого настоящего кардинала в пурпурном облачении, с красной шапкой на голове, в башмаках из красного шелка и золотым крестом на груди.

Марта, которая знала об отвращении Леберехта к красному одеянию, не ждала ничего хорошего, когда Карвдкки, смеясь, представил тщеславного пурпуроносца. Мастер заявил, что Карафа, несмотря на свои звания кардинала Каны, титулярного архиепископа Бизербы, просекретаря конгрегации по обращению язычников в Леванте и титуляра Сан Андреа делла Балле, до сих пор не наполнил жизнью ни свое епископство, ни хотя бы один из носимых им титулов, поскольку его целиком занимают общественные обязанности, кои приходится выполнять такому человеку, как он.

В течение вечера выяснилось, что Лоренцо, как все его звали, был по профессии переплетчиком, но также и племянником Папы Павла, четвертого из носящих это имя, которого называли "костром", поскольку он рассматривал инквизицию как любимую игрушку. Дядя Павел (к слову, племянник мог выносить его столь же мало, как и все остальные) приказал долго жить, но у Лоренцо остались — наряду с прочим — его прибыльные титулы. Кардиналом становишься на всю жизнь или не становишься им вообще.

Что же касается его внешности, то Карафа был кардиналом от макушки до пят. Его алая мантия блестела шелком разного происхождения: пелерина была мавританской, сутана — французской, — а устранением презренных складок, которые безжалостно напоминали о бренности всего сущего, занималась личная гладильщица, что, разумеется, было привилегией, подобающей только его святейшеству. Движения Карафы были сродни жестам актера и исполнены такого достоинства и грации, что он мог бы считаться истинным претендентом на кресло святого Петра, если бы только не раскрывал рта. Дело в том, что Карафа ничто не ненавидел так, как молчание; даже грех казался ему куда менее прискорбным, каким бы роковым и отвратительным он ни был, ведь его можно было искупить, войдя в правую дверь собора Святого Петра и получив отпущение на все века. Совсем иначе обстояло с молчанием. Молчание было необратимо потеряно для всяких речей, а потому непростительно и достойно презрения. Молчание, как любил говаривать Карафа, делает людей глупцами, поэтому рыбы — самые глупые из скотов.

Это высказывание относилось едва ли не к самым умным выражениям его высокопреосвященства, и потому он мог повторять его по многу раз на дню. В основном же Карафа употреблял уличный жаргон проституток, нищих и шалопаев, которые болтались вокруг Пьяцца дель Пополо, или грязные выражения носильщиков камней на строительстве собора Святого Петра.

Карвакки питал слабость к блестящим созданиям такого рода. Среди приглашенных был также врач и анатом Марко Мельци, который за время своей пропитанной кровью жизни потерял левую руку, что ни в малейшей степени не помешало ему в его профессии; напротив, он умудрялся правой рукой одновременно управляться с двумя инструментами, и его мастерство не уступало умению других врачей госпиталя Санто Спирито.

Никто, даже Карвакки, с которым его связывала тесная дружба с тех пор, как тот зашил рану на правом бедре мастера с помощью иглы и нити и исцелил ее за четырнадцать дней, не знал, как он потерял левую кисть руки, и это порождало самые дикие слухи. Мельци не скрывал своего восхищения великим Леонардо как анатомом. В молодые годы он встречался с ученым из Винчи и был поражен его анатомическими штудиями, во время которых тот расчленял трупы на отдельные части и зарисовывал их на пользу потомкам.

Как и Леонардо, Мельци обвиняли в склонности к любви к мальчикам, но его помощника звали не Джакомо, как у Леонардо, а Пьетро, и ему было не десять, а тринадцать, что привело к тому, что он потрошил Мельци куда больше, чем Джакомо — великого мастера. Когда разговор зашел о чувственных наслаждениях, что было нередкой темой в доме Карвакки, Мельци, не делая тайны из своего восхищения телами мальчиков, выразительно цитировал своего кумира Леонардо, считавшего, что процесс зачатия и члены, которые для этого используются, отталкивающе ужасны и что человеческий род пришел бы в упадок, если бы лица и возбуждение совершающих соитие и необузданная чувственность не имели в себе чего-то прекрасного. Половая любовь была силой природы, которая его отталкивала.

Что до потери руки, то римляне рассказывали, будто Мельци сам ампутировал себе конечность, дабы разобраться в ее строении, и в этом он даже превзошел Леонардо, который в дни старости, пребывая во французском изгнании, так отощал, что мог по собственному телу изучать анатомию всех мышц, жил и костей.

Последним из гостей, встреченных Леберехтом и Мартой в доме Карвакки, был Паоло Сончино, рисовальщик и математик на строительстве собора Святого Петра, отвечавший перед Микеланджело за статику и расчеты сооружения во всех трех измерениях. В том, что касалось чисел, Сончино располагал абсолютной памятью, то есть счетные проблемы, которые другие решали с помощью доски и мела или свитков бумаги, он решал в уме, затрачивая на это вполовину меньше времени и не допуская ошибок. Благодаря этой способности, связанной с его алхимическими знаниями, приобретенными во время учебы в Болонье, а также тому факту, что еще ни одна из рассчитанных им колонн и арок не рухнула, у него появилось множество почитателей, которые создали ему славу святости. Что до его врагов, то талант Сончино подарил им возможность сплетничать, будто он заключил сделку с дьяволом.

Едва ли можно было представить внешность невзрачнее, чем у знаменитого математика, с его темными вьющимися волосами, обрамлявшими плоское лицо. Но как все невзрачные мужчины, Сончино украсил себя удивительно красивой женой, которая, несмотря на римский обычай, носила свои длинные светлые волосы гладко зачесанными и стянутыми на затылке, как у женских персонажей Боттичелли. Ее звали Катерина, и она была обворожительно юной, почти вдвое младше Паоло, имевшего за спиной уже добрых полвека.

Лоренцо, кардинал, не мог придумать ничего лучше, как попеременно бросать сладострастные взгляды на Марту и Катерину, которые сидели за большим столом напротив него, разделенные Леберехтом. Вопреки своей привычке он пока молчал, дабы его разглядывание не так бросалось в глаза. Тем временем подали кабана, добытого в сабинских горах и вкуснейшим образом приготовленного Туллией по деревенскому рецепту. Карвакки так несравненно исполнял роль хозяина, что можно было подумать, будто он устраивает расточительные празднества едва ли не ежедневно. Леберехт не узнавал своего мастера.

Когда же Карвакки заметил в его глазах удивление, он сказал:

— Ты изумлен, не правда ли? Ты удивляешься тому, что я стал оседлым, приличным и обывательским!

— Что вы! Я восхищаюсь вами! — ответил Леберехт и, обращаясь к его жене, добавил: — Вы должны знать, синьора Туллия, что супруг ваш был тем, что в немецких землях называется "ветрогон". Это не то чтобы плохой человек, но не тот мужчина, который подходит для брака. Он словно порхающий с цветка на цветок мотылек, который лакомится и тут же кается, что предался этому. Этот мужчина, предпочитая простую кровлю над головой прочному дому, ничего не любит так сильно, как свою независимость. Иными словами, совсем не такой, как ваш супруг.

Карвакки, слушая Леберехта, сжимал руку жены, а затем, не удержавшись, затрясся от смеха, ибо никто не мог описать его более точно, чем любимый ученик. А поскольку все взгляды были направлены на него, он не замедлил дать ответ.

— Мальчик прав, — ухмыляясь, сказал Карвакки. — В конце концов, он знает меня дольше вас всех и, я уверен, лучше многих. Я думаю, что нет смысла объяснять, как могла случиться столь разительная перемена.

Карвакки бросил влюбленный взгляд на Туллию, положил ладонь на ее лоно и торжественно объявил:

— Знаете, а мы ведь ждем пополнения!

Сообщение Карвакки вызвало самую разную реакцию. В то время как Леберехт, и Марта, и Сончино, и жена его Катерина выразили свою радость по поводу предстоящего события, остальные начали оплакивать судьбу ребенка, который еще даже не был рожден. И это не являлось чем-то необычным для общего настроя того времени.

Мельци возвысил свой голос и заявил, что бедное создание будет брошено в мир, полный войн и вражды между странами и городами, разными религиями, а также между монашескими орденами Святой Матери Церкви, где иезуиты и доминиканцы воюют, как жестокие враги.

Это отвлекло от похотливых фантазий даже кардинала Лоренцо, который во всеуслышание согласился с ним и высказал еще более пугающие мысли, назвав Пия IV Антихристом, личностью, посланной сатаной для того, чтобы объединить силы зла для борьбы с Церковью.

Карвакки, в душе своей, конечно же, не сторонник Церкви и папства, рассмеялся.

— Мне кажется, — заявил он, — речь идет о желании автора данной мысли. У Господа были представители и похуже, чем этот Медичи. И объявлять его Антихристом лишь потому, что он враг, кажется мне сильным преувеличением, дорогой кардинал Лоренцо.

— Антихрист, Антихрист! — взвизгнул Лоренцо, и лишь строгий взгляд Карвакки удержал его от того, чтобы с отвращением плюнуть на пол.

Хозяин дома закатил глаза и сказал, обращаясь к Марте и Леберехту:

— Я думаю, это тайный протестант, клещ в меху Святой Матери Церкви!

Остальные злорадно рассмеялись, в то время как длинный Лоренцо стал красным, как его шелковое одеяние, и обиженно отвел взгляд.

Профессор Альбани, до того молчавший, но с интересом следивший за дискуссией, вмешался и сказал:

— Все говорят об Антихристе, но едва ли кто-нибудь знает его истинное значение.

— А вы знаете? — вызывающе спросил Карвакки.

— Ну, если верить Писанию, что в этой связи мне представляется достаточно сложным, то оно указывает на явление лжепророка, апостола или мессии на предстоящем Страшном суде. Говорят, что Дьявол в образе змеи заползет в лоно Девы и оплодотворит ее. Это означает, что Антихрист должен будет явиться на свет благодаря партеногенезу, а именно рождению от Девы. И ни один из более чем двухсот двадцати Пап до сих пор не смог воспользоваться этим чудом: ни Сильвестр II, который служил черные мессы и о котором поговаривают, будто он заключил договор с Дьяволом; ни Иоанн XII, превративший Латеран в бордель; ни убивший двух своих предшественников Бонифаций VII, изувеченный труп которого потом таскали по улицам; ни даже Бенедикт IX, который правил, грабя и убивая, как турецкий султан, и в своей жажде денег продал тиару; ни Александр VI Борджиа, имевший девятерых детей от нескольких куртизанок, и среди них — беспутную Лукрецию.

— Все это вздор! — разгорячился Лоренцо, откладывая в сторону обглоданное ребрышко. — У отцов Церкви вы можете прочитать, что Антихрист родится в большом городе, который будет называться или Вавилоном, или Содомом, или Гоморрой. По мнению одних, у него будет мохнатая морда волка-оборотня, а другие описывают его как нашего Господа Христа. Он сможет двигать горы и превращать камни в хлеб…

— И с помощью этих трюков ни один из Пап не пытался накинуть мантию Антихриста, — прервал кардинала Альбани. — Но мне кажется любопытным тот факт, что в последние годы явления "антихристов" умножились, как будто предстоит конец света. А что было бы, если бы среди многочисленных ложных масок скрывался истинный Антихрист, предвестник Страшного суда?

В зале сразу стало тихо. Леберехт, с недоверием внимавший словам профессора, сжал под столом руку Марты. Она не поняла значения этого простого жеста, ибо ничего не знала о том камне, который лежал у него на душе. Леберехт же, хотя и ценил Альбани, с первой встречи с профессором испытывал трудности относительно понимания тех намеков и двусмысленностей, которыми тот с удовольствием пользовался.

Альбани был типичным астрологом; он имел обыкновение, — а возможно, даже намеренно практиковал эту гнусность — описывать факты и события так, что они ставили больше вопросов, чем отвечали на них. Например, он сумел бы решить математическую задачу "один плюс один" таким образом, что возникли бы серьезные сомнения в необходимости получить ответ "два".

И все же Леберехт отважился спросить:

— Мессер Альбани, вы умеете рассчитывать орбиты планет, и, если я правильно понимаю ваше учение, вы в состоянии узнать судьбу по ходу светил. А поскольку судьба человека определяется существованием земного шара, то, значит, можно также предсказать и его конец.

— Ну конечно, — подтвердил Альбани, словно это было само собой разумеющимся.

Леберехту почудилось, что профессор наслаждается тем кратким моментом, когда на него были направлены взгляды остальных гостей, томящихся в ожидании ответа.

— Большинство людей считает астрологию бесполезным времяпрепровождением, — сказал Альбани. — Они придерживаются воззрения, что эта наука не слишком способствует спасению души человеческой. Многие даже всерьез задаются вопросом, какую пользу может иметь астрология после смерти, то есть в вечной жизни, где будущее и настоящее едины, где Бог знает орбиты светил лучше, чем все астрономы с астрологами вместе взятые. Папы называют нашу науку рассадником дьявола (во всяком случае, официально, хотя они с удовольствием пользуются нашими исследованиями).

— Вы отклонились, профессор. Я спрашивал о конце всего сущего, о Страшном суде или, если угодно, о finis mundi.[458]

— А я вам отвечаю, что рассчитать конец света вполне возможно, но до сих пор ни один астроном этим не занимался.

— Ни один?

— По крайней мере, еще ни один не признался в этом.

— А почему, мессер Альбани, как вы думаете?

— Представьте себе, что расчеты звездных орбит показали бы, что конец света близок и, возможно, произойдет уже в следующее воскресенье или через два года! Что случится, как вы думаете?

Альбани с серьезным видом оглядел общество.

— Люди были бы охвачены страхом. Хаос воцарился бы еще до Страшного суда, и все законы земли и неба перевернулись бы. Одно лишь знание о конце света превратило бы все писания пророков ad absurdum и лишило бы Церковь ее истин.

Кардинал согласно кивнул.

— Как он прав, наш профессор!

В дальнейшем разговоре он держал правую руку у рта, словно хотел, чтобы никто за пределами зала не понял его слов.

— По ночам на улицы часто выходят доминиканцы, они врываются в дома и квартиры астрологов, а на следующее утро эти люди пропадают навсегда.

— Я знаю о нескольких таких случаях, — подтвердил Альбани.

Лоренцо пожал плечами, словно хотел сказать: "Очень может быть". А Карвакки вставил:

— Быстрая инквизиция, как говорится.

Остальные кивнули.

Понятное дело, что сообщение кардинала задело Леберехта больше всех. Марта заметила беспокойные движения его рук, но не решилась задавать вопросы при гостях.

Обращаясь к кардиналу, Леберехт осведомился:

— Это касается астрономов, столь опасным образом возбудивших недоверие курии, или астрологов?

— Учитывая то, что толкование светил основывается на языческой науке…

Альбани перебил его:

— В том, что касается знаний, астрология и астрономия едины; различны лишь выводы, которые делают на основе своего знания астрономы и астрологи. Наука о светилах и теология не сразу стали враждебны друг другу. Порой астрономы являются даже слугами теологов. Папа Лев X привлекал и теологов, и астрономов для того, чтобы реформировать наш календарь.

Леберехт становился все беспокойнее, каков был результат? — спросил он.

Кардинал Лоренцо хихикнул и ответил за Альбани:

— До сих пор мы всееще считаем дни по тому календарю, который был создан во времена Юлия Цезаря. Во всяком случае, астрономы и теологи не нашли лучшего решения, поэтому Лев оставил проблему Адриану, Адриан — Клименту, Климент — Павлу, Павел — Юлию, Юлий — Марцеллу, а тот — моему дяде Павлу, а Павел — Пию. Но Пий IV больше интересовался лошадьми и литературой, Эпиктетом и стоиками, чем решением математических проблем. Ведь реформа календаря — величайшая задача в истории человечества. — И, обращаясь к Паоло Сончино, добавил: — Вы согласны со мной, уважаемый математик?

Сончино провел рукой по своим вьющимся волосам и ответил:

— Ну конечно, господин кардинал. Я предпочел бы второй раз просчитать чертежи собора Святого Петра, чем христианский календарь. В ходе последних полутора тысяч лет Пасха и дни святых так сдвинулись, что благочестивый христианин начинает спрашивать себя: вознесся ли наш Господь Иисус на небо до или после Рождества? В настоящее время к этой проблеме приступили две умные головы: Луиджи Лилио и Кристоф Клавий, молодой иезуит из Германии.

Леберехт насторожился:

— Как, вы сказали, имя немецкого иезуита?

— Клавий. Иезуит, невысокий, но с большой головой. Я встретил его пару лет назад в Болонье. Сейчас он преподает, насколько позволяет время, в Колледжио Романо.

Между тем и Марту охватило беспокойство. Она умоляюще взглянула на Леберехта, и у того мгновенно вылетел вопрос, как "аминь" после "патерностер":

— А вы знакомы с ним, этим Клавием? Я имею в виду, что Клавий — имя из латинских, какие охотно берут себе ученые. Если же перевести его буквально, то Клавий означает…

— Шлюссель, — сказал мессер Сончино.

— Шлюссель? — Карвакки посмотрел сначала на Леберехта, потом перевел взгляд на Марту.

Марта, побледнев от волнения, уставилась в пустую тарелку. Прошлое настигало ее с каждым мгновением. Она надеялась сбежать от него вместе с Леберехтом, начать новую жизнь. И теперь ей довелось узнать, что ее собственный сын, который смертельно враждовал с ее возлюбленным, живет в этом городе.

Для Карвакки все это не осталось незамеченным, но он счел, что в таком затруднительном положении лучше промолчать.

— Так выпьем же за то, чтобы конец света никогда не настал! — провозгласил он.

Глава IX Гений и безумие

Осень в том году выдалась дождливая и холодная, но работы на строительстве собора Святого Петра шли безостановочно. Поскольку сумерки опускались на город уже при звуках "Ангелус", Карвакки приказывал зажигать костры и факелы, которые согревали людей и освещали строительную площадку, превращая ее в призрачную театральную сцену. Деньги за отпущение грехов, текущие из Германии, и пилигримы, оттуда же приходящие, так наполнили кассы Ватикана, что Пию IV, в отличие от своих предшественников, не пришлось заботиться о завершении грандиозного строительства.

Карвакки сделал Леберехта своей правой рукой — бригадиром каменотесов, что вызвало крайнее недовольство среди работников постарше, так как некоторые из них давно рассчитывали получить это место. К чести Карвакки, он не забыл о своем долге в сто гульденов, благодаря которым смог бежать из Германии, а затем обосноваться во Флоренции. Спустя несколько дней после прибытия Леберехта в Рим он выплатил эту сумму со всеми процентами.

С помощью мастера Леберехту удалось снять дом между Пантеоном и Сапиенцей, принадлежавший некогда дочери Папы Юлия II, того твердого как сталь понтифика, который был самым значительным и, наверное, самым щедрым меценатом. После его смерти сочтены были и дни его дочери в этом квартале, и с тех пор дом трижды или четырежды менял владельцев; в последний раз — при понтифике инквизиции Павле.

Марта и Леберехт не возражали, когда священник из церкви Сан Луиджи предложил очистить дом от зла и всех нечистот (пары мокриц и тараканов) с помощью камфары и ладана, а также благочестивых слов. В завершение своей благодатной миссии падре совершил крестное знамение над молодой парой и произнес на латыни: "Deus benedicat hunc mansionem. Libera nos, Domine, de morte aeterna in de ilia tremenda, quando coeli movendi sunt et terra".[459]

Последние слова заставили Леберехта вспомнить о книге Коперника. Между двумя стропилами под крышей дома он нашел укромное местечко для хранения книги, но и оно показалось ему недостаточно надежно защищенным от сыщиков инквизиции, так что нужно было подумать о другом тайнике.

Леберехт и Марта жили теперь как муж и жена, скорее уединенно, и их счастье было бы совершенным, если бы каждый из них не нес с собой свою собственную судьбу, которая его тяготила.

Что касается Марты, то женщину мучил вопрос: надо ли ей открыться своему сыну Кристофу, иезуиту Клавию, в судьбе которого в определенном смысле она была виновата? Но здесь крылась большая опасность, ведь этот шаг, более чем любой другой, мог загнать ее в силки инквизиции.

В отличие от Марты Леберехт был полностью поглощен своими задачами на строительстве собора Святого Петра. Он надзирал за пятью сотнями каменотесов, большую часть которых преимущественно составляли итальянцы, но также немцы, испанцы из Неаполитанского королевства, флорентийцы, миланцы и ремесленники из герцогства Савойского, коих погнала на юг суровая зима.

Несмотря на свою молодость, Леберехт сравнительно быстро добился уважения работников. Причины тому были разные: во-первых, он кое-что смыслил в ремесле каменотесов, а во-вторых, ему помогали способности к языкам, позволяя говорить с людьми на всех возможных наречиях. И в довершение всего имела значение его внушительная внешность: бригадир был выше большинства своих подчиненных на целую голову.

Леберехт ничего не желал столь страстно, как во время работы встретиться с великим Микеланджело, но с того времени, как он заступил на свое место, мастер больше не появлялся на стройке. Карвакки сообщил, что того поразила изнурительная лихорадка и он едва ли в состоянии передвигать ноги. К тому же — и это главное — подчас Микеланджело бывает в таком состоянии, что ему трудно находить верные слова.

И тем больше уважения питал Леберехт к чертежам и наброскам, сделанным рукою мастера, которые он ежедневно разворачивал на своем столе в строительном бараке. Жирными линиями, начертанными сангиной, мастер фиксировал конфигурации и сечения, а нередко и детали, размерами не более ладони, словно занимался надгробным памятником, а не величайшим произведением архитектуры.

Строительный барак располагался за папским дворцом, рядом с входом в грот, откуда открывался вид на южную стену капеллы Папы Сикста, где Микеланджело увековечил себя как художник. Эта живопись, в первую очередь изображение Страшного суда, вызывала особый интерес у Леберехта. Карвакки много рассказывал ему о наготе тел и о закодированных сценах, которые вздымались ввысь за простым алтарем, о шедевре, затмевающем все остальные шедевры в мире.

Теперь обычный христианин, даже бригадир на строительстве собора Святого Петра, не имел возможности просто так переступить порог домашней часовни Папы. Но поскольку эта идея волшебным образом влекла Леберехта, поскольку он готов был ради этого пожертвовать собственной душой, а судьба предначертала ему этот путь в День избрания Марии (эту дату он запомнил на всю жизнь), с помощью кардинала Лоренцо Карафы, все еще располагавшего кое-какими связями в Ватикане, молодому человеку все-таки удалось попасть в Сикстинскую капеллу.

Кардинал и Карвакки, которые сопровождали его и для которых это зрелище было не в новинку, казались куда менее взволнованными, чем Леберехт. Сердце молодого человека колотилось в горле, когда он вступал в сумрак высокого помещения. Великий Боже! Как один человек смог создать все это?

С минуту Леберехт стоял неподвижно посреди храма. Микеланджело был не чужим ему. Уже в то время, когда он занимался с бенедиктинцами с Михельсберга, задолго до того, как ему поручено было воплощать планы и наброски мастера в твердом камне, Леберехт слышал легенды о мудрости и универсальном образовании Микеланджело, о глубоких мыслях, которыми мастер наполнил свои творения. Леберехт знал, что знания флорентийца были больше, чем знания всех его современников, поскольку он общался с самыми передовыми умами своей эпохи и с ним были откровенны самые умные головы. Подняв взгляд, Леберехт шел между своими спутниками и бормотал: "Почему он так сделал?"

Карвакки и кардинал вопросительно переглянулись. Они не понимали смысла этого вопроса.

— Почему он так сделал? — повторил Леберехт.

Карвакки озадаченно произнес:

— Почему он сделал что?

— Я имею в виду, почему Микеланджело выбрал именно этот мотив? Почему он выбрал Страшный суд? Почему не изобразил распятие, воскресение или вознесение, как это делали поколения художников до него?

Оба спутника выглядели растерянными. До сих пор никто не задавался этим вопросом. Кардинал, который был лучше знаком с деяниями предшественника своего дяди Павла, наконец ответил:

— Ни Климент VII, ни Павел III, при которых Микеланджело начинал свою работу, не выбирали этого мотива. Им было неуютно в помещении с высоким белым потолком, и они дали задание украсить его картиной. Ни один Папа не видел набросков этого монументального труда, не говоря уж о том, что мастер и так никому не позволял говорить об этом, даже его святейшеству.

Чем больше глаза Леберехта привыкали к бледному декабрьскому свету, тем более яркой и светлой казалась ему синь небес, откуда с угрожающе занесенной дланью спускался Высший Судия, мощный, как Геркулес. Но не цвета, не композиция картины были причиной беспокойства Леберехта: его взгляд скользил по фигурам и символам в надежде обнаружить хотя бы намек, ссылку на те знания о близящемся конце света, которые так волновали его.

Гигантская фреска (по мнению Микеланджело, единственно достойная техника живописи для мужчины, так как маслом пишут женщин) была наполнена намеками, иносказаниями и символами, которые показывали христиан и язычников, святых и проклятых, даже людей, и поныне пребывающих среди живых, как, например, тот презренный церемониймейстер Бьяджио да Чезина, осмелившийся критиковать его труд.

Странным образом явил здесь свое лицо и сам мастер: в коже, которую спустили со святого Варфоломея во время его мученичества и которую он держал в руках. Почему Варфоломей?.. И к чему это отвратительное зрелище?

Никто, даже сам Павел IV, дядя кардинала, не отважился бы спросить Микеланджело о смысле этих изображений. Он рисковал бы не только остаться без ответа, но и сделать мастера своим врагом.

Исполненный благоговения наблюдатель бродил по Апокалипсису Микеланджело подобно герою, оказавшемуся в лабиринте Минотавра, и смотрел на святых, а также на Гавриила, Деву Марию и Петра рядом с Господом. Но уже Адам и Ева вызывали вопросы, не являются ли они Иовом и его женой из Ветхого Завета, в то время как за ними происходило примирение Исава и Иакова. Святые, такие, как Симон Киринеянин с крестом на плечах, Себастьян со стрелами в руке, Екатерина Александрийская с колесом, Блазий с железными гребнями или Симон Зилот с пилой в руке, вопросов не вызывали. Но какое отношение имела нагая Ева к Вергилию? Что искали на Страшном суде персонажи "Божественной комедии" Данте?

Леберехту пришлось оторвать взгляд от кругового движения, в котором сверху вниз и обратно, подобно огненному колесу, перемещались низвергающиеся с небес (справа) и устремляющиеся к небесам (слева). Наконец он спросил кардинала:

— Не находите ли вы, что Высший Судия скорее напоминает греческого Аполлона, который выставлен во Дворе статуй в Бельведере, чем Господа нашего, Иисуса?

— Я не знаю, как выглядит Господь наш Иисус, я кардинал, а не художник, — ответил Лоренцо и погладил пурпурный шелк своей сутаны.

Леберехт не унимался:

— Но если это действительно языческий бог, то вся символика должна иметь ужасный смысл!

Карвакки, конечно же, больше искушенный в произведениях искусства, чем кардинал, задумчиво посмотрел на Леберехта и произнес:

— Возможно, ты прав.

— Это могло бы означать, что Микеланджело считает, что не Господь возвещает Страшный суд и конец света, но другая, чуждая власть…

— Дьявол? — Кардинал Лоренцо смущенно хихикнул и обратил свой взгляд на Высшего Судию. Он не знал точно, как воспринимать слова молодого каменотеса, но чем больше думал над ними, тем сильнее становились его сомнения.

— Ну, это была бы не первая каверза, которую Микеланджело проделывает с Церковью, — трезво заметил Карвакки. — Попытайся задать себе вопрос: к какому знанию обращается мастер? Ты же такой сообразительный, Леберехт, ты должен знать!

Леберехт вздрогнул.

— Я? А что я должен знать? — смутившись, пробормотал он. — Это знает только Микеланджело!

— А он молчит.

— Ив этом его нельзя упрекнуть. Тот, кто владеет столь красноречивой кистью, может отказаться от письмен и языка.

Мысль о том, что Микеланджело в своей фреске мог зашифровать тайное знание и намеки на конец света, распознать которые могут лишь посвященные, опьянила кардинала, как его любимое вино с озера Неми. Вытянув указательный палец, он начал водить им в воздухе по контурам отдельных фигур, словно хотел таким образом заставить их заговорить; но ни Харон, ни Минос, ни даже умный поэт Вергилий, которые казались здесь инородными элементами, не дали ответа.

В центре, в том месте, где ангелы подобно лягушкам раздули щеки и затрубили в трубы, так что земля, как сообщает Матфей, содрогнулась от их звука и народы возопили, изучающий взгляд Лоренцо остановился.

— Я вижу две открытые книги, — сообщил он.

Это прозвучало как слова пророка. Карвакки и Леберехт вначале не поверили ему. Сомневаясь, они подошли ближе.

— Действительно, — сказал Леберехт, а Карвакки признался:

— Прежде я не обращал на них внимания. Думаю, их никто до сих пор не заметил.

Кардинал растерянно произнес:

— И что все это может означать? Вопрос, прежде всего, касается второй книги, ведь то, что первая из них является Священным Писанием, не должно вызывать сомнений. Но что же, в таком случае, представляет собой другая книга?

Все трое по очереди склонили головы набок, намереваясь найти на книгах надписи, но чем глубже впивались их взгляды во фреску, тем сильнее книги расплывались перед глазами.

— Я вижу… звезду, — пробормотал наконец Леберехт.

Произнес ли он эти слова вслух или про себя? Он не знал этого.

Голова его пылала, как железо в кузнечном горне. Его мысли кружили вокруг единственной темы; его занимало одно: книга Коперника. Возможно, Микеланджело знал об Astrum minax, грозящей звезде, в связи с которой языческая наука возвещала конец света? Но если мастер знал о ней, то какую цель он преследовал своими апокрифическими намеками? Почему молчал, если знал правду?

Леберехт погрузился в размышления и совсем не заметил, что кардинал и Карвакки удалились, едва ли не бегством покинув Сикстинскую капеллу через боковую дверь. Ему казалось, что Карвакки сделал ему какой-то знак, но, паря между небом и землей, Леберехт был слишком занят собой, чтобы обратить на это внимание. Его уши наполнил гул, и в голове пронеслась мысль, что трубы Микеланджело — это намек на рев, который должна производить Astrum minax, пролетая последнюю тысячу миль, прежде чем она столкнет Землю с ее орбиты. От ужаса, охватившего его, Леберехт покрылся холодным потом.

И двадцати лет не оставалось до великой катастрофы, которая уничтожит все живое. Это должно случиться в 1582 году спасения. Спасения? Нет, о спасении не могло быть и речи: спасение через Господа нашего Иисуса, Страшный суд, разделение на грешных и праведных, вера и обещание вечного блаженства — все это утрачивало смысл перед лицом надвигающейся катастрофы. Звезда уничтожения ввергла бы все в свой водоворот, несясь навстречу Солнцу — мертвому шару пылающей материи в центре Вселенной, где бы сама Земля вспыхнула и выгорела подобно сухому стволу дерева, который в огне достигает багрового жара и, подняв столб дыма, обращается в ничто.

Было ли причиной разнузданной жизни Пап знание о близком конце? Не потому ли они больше не верили в собственное учение и учение своей Церкви? Не потому ли они пьянствовали, обжирались, развратничали и грешили с таким рвением, что знали о конце, предсказанном Коперником? Боже, но как же иначе объяснить то, что Папа, имя которого носит эта капелла, создал собственный бордель, который приносил ему восемьдесят тысяч золотых дукатов, а его племянник, кардинал Пьетро Риарио, наделенный четырьмя епископствами и патриархатом, погубил себя распутством? Что Папой был избран Бальдассаре Косса, о коем было известно, что он спит с женой своего брата и совокупляется с двумя сотнями вдов и девиц? Что его святейшество Александр VI, Папа, о котором Савонарола сказал, что он хуже скота, имел связь с собственной дочерью и устраивал оргии, где плясали обнаженными пятьдесят luparellae, которые должны были, как собачки, ползать по полу, чтобы затем на глазах понтифика быть изнасилованными папскими камергерами? Что Климент V не брезговал пытками, а Павел IV — жестокостями? И что все это были не разовые случаи, но правило, peccata in coelum clamantia — грехи, вопиющие к небесам?

Внезапно две сильные руки обхватили Леберехта сзади и вернули его в реальность. Он и глазом не успел моргнуть, как папский чиновник в длинном красном одеянии, под которым скрывалось полное сил тело, заломил ему руки за спину, а второй, такой же комплекции, налетел на него с вопросами:

— Что ты ищешь здесь, сукин сын? Что тебе здесь надобно?

Леберехт пробормотал пару слов в оправдание: дескать, он восхищался фреской Микеланджело и, возможно, задержался перед этим произведением больше положенного времени, а теперь собирается спешно удалиться.

Однако его объяснение не нашло сочувствия у стражей. Пока один держал молодого человека, другой обыскивал его с головы до ног, проверяя, нет ли у него с собой оружия. Потом, подталкивая, они поволокли Леберехта по длинному переходу без окон к двойной двери, которая вела в пустое помещение, роковым образом напомнившее Леберехту тот зал, где инквизитор Бартоломео зачитывал приговор над телом его отца. У стены стоял длинный широкий стол с двумя свечами, за ним — три резных черных стула, и ничего более — безмолвный, изолированный, неизвестный мир.

Служители пропали, не сказав ни слова, и единственным утешением Леберехта стало сознание того, что в жизни он справлялся и с более безвыходными ситуациями. Так и стоял он в центре пустой комнаты. Два окна выходили в длинный узкий внутренний двор. На двери не было ручки. Это вызывало у него страх.

После бесконечного ожидания (Леберехт не отважился занять место ни на одном из обоих стульев) внезапно открылась дверь и в сопровождении писца внутрь вошел дородный монсеньор, благообразный вид которого указывал по меньшей мере на его духовный статус. При дальнейшем допросе он заносил каждое сказанное Леберехтом слово в протокол.

— Как зовут брата во Христе? Каким образом он проник сюда и с каким намерением? — монотонно начал зачитывать монсеньор свои вопросы, стараясь резкими движениями устроить свое тело на одном из стульев. При этом он ни разу не удостоил Леберехта взглядом.

Леберехт назвал свое имя и рассказал, что он — каменотес из немецких земель и бригадир каменотесов на строительстве собора Святого Петра. При содействии мессера Карвакки, своего наставника, и кардинала Лоренцо Карафы, его друга, он попал в Ватикан через боковой вход, но где и каким образом, он объяснить не может.

Упоминание имени Карафы вызвало у жирного монсеньора явное беспокойство. Он что-то прошептал писцу, после чего тот исчез.

— Монсеньор, — умоляюще произнес Леберехт, — я не совершил ничего предосудительного. Желанием моим было увидеть фреску Микеланджело. Ничего более.

Человек в мантии с алой каймой не выказал никакого волнения. Его глаза на совершенно бесстрастном лице, казалось, смотрели сквозь Леберехта, словно тот был прозрачным. И когда молодой человек, опасаясь, что монсеньор не понял его, повторил свои слова, тот не дал ответа.

Входная дверь распахнулась быстрее, чем ожидалось, и Леберехт увидел двух других монсеньоров, самым превосходным образом воплощавших настроение Бога на шестой день творения: один из них был великаном, выше Леберехта, при этом худым и аскетичным, другой же, маленький и приземистый, уже на земле нес епитимью как часть тех мук, которые должны быть уготованы в чистилище. При этом повелительное звучание голоса последнего не оставляло никаких сомнений в том, что униженный Господом Богом монсеньор был рангом повыше обоих других, которые окружали его за столом как благочестивые служки во время Те Deum.

— Значит, он к тому же приверженец кардинала Карафы? — пролаял карлик. — И он еще осмеливается признаться в этом!

В это мгновение Леберехт осознал, что совершил ошибку, упомянув имя кардинала. Лоренцо считался ярым противником преемника своего дяди. Только теперь молодой человек догадался, почему кардинал и Карвакки удалились с такой поспешностью.

— Монсеньор, — со всей серьезностью начал Леберехт, — я…

— Пусть замолчит! — вмешался карлик. — Он заодно с негодяем Бенедетто Аккольти, который утверждает, что Бог доверил ему некую тайну. Но Бог, Господь наш, беседует лишь с наместником своим на земле, а не с еретиками без роду и племени.

— Я не знаю никакого Бенедетто Аккольти, — возразил Леберехт. — Я из франкских земель, где мой наставник, мастер Карвакки, обучил меня искусству каменотеса. Всего несколько месяцев назад я прибыл со своей женой в Рим, и Карвакки сделал меня бригадиром всех каменотесов на строительстве собора Святого Петра.

— Ха! — вошел в раж низкорослый монсеньор. — Он треплет доброе имя Карвакки, чтобы вынуть свою голову из петли. Но пусть не беспокоится, уж мы-то выжмем из него правду во имя Господа!

— Но я говорю правду! Спросите моего мастера Карвакки!

— Уже сделано, несчастный. Скоро он будет здесь.

Прошло немного времени, и в дверях появился взволнованный Карвакки. Монсеньоры дружелюбно его приветствовали, и еще до того, как карлик в одеянии с алой каймой успел возвысить голос, мастер разразился жестокими упреками в адрес служителей Церкви. Он заявил, что они воспрепятствовали воле великого Микеланджело, самолично отправившего Леберехта, одного из способнейших работников на строительстве собора, в Сикстинскую капеллу для изучения анатомии фигур Страшного суда. А уж считать его сторонником безумного еретика и вовсе гнусно, ибо он горячий приверженец Папы Пия и прошел долгий путь из немецких земель в Рим, чтобы безвозмездно предложить свое искусство собору Святого Петра.

Мрачные лица троих монсеньоров светлели с каждой фразой, заранее продуманной Карвакки. Леберехт дивился: мастер, похоже, и в самом деле пользовался высоким авторитетом в Римской курии.

Так случилось, что вельможа-карлик, который во время речи Карвакки оглядывал Леберехта с головы до пят, словно хотел сказать: "Погоди, мы еще доберемся до тебя!", внезапно осенил себя крестным знамением и торопливо пробормотал: "In nomine Domine, вы свободны. Laudetur Jesus Christus".

Бесшумно, как и пришли, все трое исчезли, и вместо них явились три служителя. Они провели Леберехта и Карвакки по лабиринту ватиканских коридоров к боковому выходу, через который они вошли. Вокруг собора Святого Петра уже сгустились сумерки, перед портиком зажглись первые огни. Леберехт, вдохнув холодный зимний воздух, сказал Карвакки:

— Мастер, что вы сделали? Ни одно из ваших слов не соответствует действительности!

Карвакки злорадно рассмеялся и указал пальцем в ту сторону, откуда они только что пришли.

— Именно за этими стенами неправда нашла себе приют. Ложь, нарушение данного слова, клятвопреступление, мошенничество, раздоры и обман торжествуют здесь. Сутана еще не делает человека монахом, а паллий[460] — святым отцом. Над гробницей святого Петра расположились дьявол со своими сообщниками.

Он сплюнул в песок.

Собственно, Леберехта совсем не удивили откровенные речи мастера, он достаточно хорошо знал его взгляды. Гораздо больше поразило его то уважение, которым пользовался Карвакки в курии.

— Уважение? — повторил Карвакки и усмехнулся. — Об уважении не может быть и речи. Попы нуждаются во мне больше, чем месса в колокольном звоне. С тех пор как понтифик Юлий в 1506 году заложил первый камень этого гигантского предприятия, восемь Пап предавались обманчивой надежде завершить собор Святого Петра и создать вечный памятник своему имени, но каждому из них отведена была лишь пара лет. Пий ближе к цели, чем все его предшественники. Если говорить о его отношении к строительству, то он проявляет жадность, присущую голодной собаке. Прежде всего, ему по душе купол Микеланджело. Думаю, он продал бы душу, если бы я пообещал ему закончить купол.

— Вы знакомы с понтификом?

— Не лично. Но могу наблюдать его каждый вечер очень близко.

Леберехт недоверчиво взглянул на мастера.

Тот заметил его сомнение и, схватив за рукав, сказал:

— Пойдем.

Леберехт вначале хотел вырваться, объяснить, что ему на первый раз хватило Ватикана по горло. Но когда молодой человек заметил, что Карвакки направляется к большой площади перед собором Святого Петра, он с готовностью последовал за ним.

На площади, как всегда, было очень шумно и оживленно. От пыли, поднятой каменными колоссами, которых перевозили на блоках, слезились глаза. Над площадью разносились команды вперемешку с лаем бродячих собак, искавших еду, криками упрямых мулов и ослов и пронзительными звуками блоков, повозок и тачек, которые двигались по изрытой земле.

— Здесь! — Карвакки указал на папский дворец с правой стороны.

Во втором окне второго этажа на темном фоне выделялась лысая голова. Неподвижно, словно статуя, старец смотрел в направлении незавершенного купола.

— Его можно видеть каждый вечер. Порой он стоит там часами. Как думаешь, что у него на уме?

— Он молится.

— Папа?!

Леберехт пожал плечами.

Пока они вместе возвращались к строительному бараку, Леберехт, который все еще никак не мог переварить неожиданное происшествие в Ватикане, осведомился:

— Кто были эти трое зловещих священников?

— Не знаю, — ответил Карвакки. — До сих пор я не встречал ни одного из них, что, впрочем, неудивительно. У курии для всех и всего есть свои собственные сановники. Однако же не надо принимать это понятие слишком буквально, ведь известно, что не люди несут свой сан, а сан несет их.

— Как это понимать?

— Дело в том, что человек, домогающийся должности в курии, лишь изредка проявляет интерес к задачам, которые его ожидают, и куда больше заботится о тех выгодах, что сулит ему эта служба. К сожалению, это касается всех — от служителей до кардиналов и, как показали последние годы, даже Pontifex maximus.

Прежде чем они вошли в строительный барак, Леберехт задержал мастера и внезапно спросил:

— Кстати, кто такой Бенедетто Аккольти?

— Аккольти? Откуда ты о нем знаешь?

— Похожий на карлика монсеньор во время допроса заявил, что я заодно с этим Аккольти…

Тут лицо Карвакки прояснилось, а темные брови выгнулись полумесяцем.

— Теперь мне понятно! — воскликнул он. — По всей вероятности, они приняли тебя за подлого заговорщика из окружения Бенедетто Аккольти!

— Вам что-нибудь известно об этом таинственном человеке? Кто он?

— Был, сын мой, был. Он был таинственным человеком. Сегодня инквизиция сожгла его на костре. — Карвакки скроил гримасу и начал ловить носом воздух, как собака. — В полдень, на Кампо деи Фиори, по ту сторону Тибра, — добавил он.

Слова мастера заставили Леберехта содрогнуться. Он тихо спросил:

— Значит, инквизиция будет преследовать меня до самых дальних уголков земли?

Карвакки рассмеялся.

— Во-первых, Рим, конечно, не самый дальний уголок земли, к тому же и ты должен понять беспокойство курии. Аккольти был религиозным мечтателем и фанатиком. Он мог ходить по горящим углям и считал это доказательством того, что в нем живет Бог. Он утверждал, что Бог поручил ему вновь объединить католическую церковь с отщепенцами. Пий не годится для этой задачи. Поэтому он и жаждал его смерти. Но на него донес его ближайший доверенный, Антонио Каносса. Аккольти был схвачен и приговорен инквизицией к смерти на костре. Теперь прелаты и монсеньоры в Ватикане боятся каждого незнакомого лица. Это и понятно. Давно прошли времена, когда Пап убивали из-за угла.

Леберехт молчал. Он с трудом верил словам Карвакки. Он сомневался, что тот говорит правду. Может, мастер хочет успокоить его? Было ли его задержание простой ошибкой или над его головой вновь собираются тучи?

Во всяком случае, Микеланджело и его титаническая фреска в Сикстинской капелле утвердили молодого человека во мнении, что о звезде, неудержимо приближающейся к Земле, чтобы в обозримом будущем уничтожить все живое и тем самым опровергнуть Священное Писание и его пророчества, могут знать куда больше людей, чем он предполагал до сего дня. Но почему молчит мессер Микеланджело? Почему он занимается одной только зашифрованной сценой, смысл которой понятен лишь немногим? И прежде всего Леберехта занимал вопрос: как мастер пришел к этому своему знанию?

Чем дольше он над этим размышлял, тем глубже осознавал, что необходимо найти более надежное место для хранения книги Коперника. Тайник под крышей его дома не давал уверенности. Поначалу он хотел спрятать книгу в кладку собора Святого Петра, где, как ему казалось, никто не станет искать ее. Но, учитывая многочисленные перестройки, которые почти ежедневно требовали составления новых детальных планов, ему показалось разумным поискать иное решение. К счастью, на помощь Леберехту пришел случай.

Диомеде Леони, ученику великого мессера Микеланджело, была доверена задача, заключавшаяся в том, чтобы дважды в день совершать путь от строительного барака, мимо гротов, вокруг Сикстинской капеллы, вдоль Страдоне аи Джиардини к Ватиканскому тайному архиву и брать там необходимые в течение дня чертежи, а вечером возвращать их. Это соответствовало желанию мастера, жившему в постоянном страхе, что какой-нибудь мошенник из ремесленников или каменотесов сможет скопировать его идеи и привести их в исполнение в совершенно ином месте. К слову, объем этих идей, до мельчайших подробностей зарисованных Микеланджело, наверняка занял бы телегу, а то и больше. В связи с этим Леони каждый вечер уносил необходимые планы в Riserva[461] архива.

Должно быть, черт вызвал в памяти Леберехта ту фразу, которую однажды сказал ему в библиотеке Михельсберга бенедиктинец Лютгер: "Где надежней спрятать книгу, как не среди других книг?" Конечно, на свете не было другого такого места, где сыщики инквизиции менее всего ожидали бы найти книгу Коперника, а именно в тайном архиве Ватикана.

Леберехт долго раздумывал над тем, как, не поднимая шума, протащить книгу в Sala degli Indici, где среди Summarien, Indices и Buste[462] хранились планы мастера, и, возможно, все тот же черт внушил ему следующий план. Под предлогом, что для продолжения работ ему еще раз потребуются определенные эскизы (эскизы, которых на самом деле не было), Леберехт вместе с Леони посетил Archivio Seggeto. В то время как Диомеде Леони, знакомый с планами мастера как никто другой, искал этот эскиз, Леберехт достал из камзола книгу Коперника и незаметно положил ее в папку с надписью "Deprebendis vacaturis",[463] не забыв запомнить знаменательное название и ссылку "Hadr.VI, anno I": первый год понтифика Адриана VI, то есть год 1522-й от Рождества Христова.

Диомеде Леони болезненно отреагировал на то, что ему не удалось найти искомый чертеж мастера, и выразил опасение, что эскиз могли украсть. Чтобы развеять его подозрения, Леберехту пришлось использовать всю свою силу убеждения и даже извиниться: возможно, он ошибся. После этого Леони стал относиться к нему с некоторым недоверием. И все же с Леберехта свалился огромный груз, и теперь он мог собраться с силами для осуществления своего большого плана.


Марта, которая ничего не понимала в замыслах своего возлюбленного, свела дружбу с молодой женой Карвакки, Туллией, что было не так-то просто из-за языковых проблем у обеих и порой вело к недоразумениям. Туллия, конечно, знала о сложных отношениях пары; к тому же Карвакки рассказал ей, что Кристоф, сын Марты, живет иезуитом в Риме и что его отношения с матерью в течение многих лет были далеко не простыми.

Самым сокровенным желанием Марты было встретиться с сыном, и, хотя Леберехт высказывал опасения, что такая встреча способна только разбередить старые раны и привести к новым осложнениям, она его не послушала. Одним пасмурным холодным зимним днем Марта и Туллия собрались в путь к Пьяцца дель Колледжио Романо, где иезуит преподавал математику.

В отличие от других монашеских орденов иезуиты жили не монастырскими общинами, а среди мирян. Сын Марты обитал в доме с узким фасадом на Виале Сан-Джорджио — улице, ведущей на площадь и расположенной в двух шагах от Колледжио. Люди рассказывали, что с тех пор, как здесь поселилась духовная особа, ставни были всегда наглухо закрыты, и даже называли причину этого: по улице порой любила прогуливаться известная куртизанка, к которой благоволил Павел IV. После его смерти она оставила свое ремесло, объяснив, что настолько привыкла к тиаре, что даже император не имел бы шансов со своей простой короной. И хотя она была не так уж молода, ее походка и наряды вполне могли смутить благочестивого иезуита, а он и без того казался смущенным.

Когда они вошли в темную переднюю, Марта так разволновалась, что готова была развернуться и уйти, но Туллия подтолкнула ее вперед, указав на черную дверь сбоку. Марта нерешительно постучала, потом, когда никто не отозвался, постучала сильнее. Наконец, не выдержав, она повернула ручку вниз и открыла дверь.

В центре мрачного помещения, куда почти не проникал свет с улицы, за широким столом сидел мужчина. На столе стояла большая астролябия — путаный каркас из железных обручей, шаров и шкал. Таинственно подсвеченный пламенем свечи, прибор отбрасывал на потолок дрожащие тени. Человек поддерживал свою большую голову ладонями и неотрывно смотрел на огонь, словно ожидал озарения. Марта узнала его тотчас: это был ее сын Кристоф.

Прошло немало времени, прежде чем иезуит оторвал взгляд от огня и направил его на обеих женщин. Марте почему-то показалось, что Кристоф не узнал ее, и она поспешила снять с головы длинный шарф.

— Это я, твоя мать, — тихо произнесла она.

Иезуит, казалось, окаменел. С кажущейся безучастностью он смотрел на Марту, но при этом взгляд Клавия был направлен сквозь нее, как будто эта встреча никоим образом не трогала его. Он даже не пожал матери руку, когда она почти с робостью протянула ее.

Женщина, пытаясь изобразить радостную улыбку, подавленно пролепетала:

— Ты стал большим и умным мужчиной, мой мальчик. Думаю, что могу гордиться тобой…

Клавий не реагировал. Он словно бы не понял обращенных к нему слов Марты.

Помедлив, Марта повернулась к своей спутнице и сказала изменившимся голосом:

— Это Туллия, жена Карвакки. Возможно, ты знавал мастера раньше. Он был наставником Леберехта, а теперь сделал его бригадиром всех каменотесов на строительстве собора Святого Петра…

Стоило Марте упомянуть имя Леберехта, как Клавий вскочил, так что стул отлетел в задний угол комнаты, где стояла ветхая кровать, единственный предмет мебели во всем помещении, если не считать грубо сколоченной полки с книгами и бумагами. Он гневно сверкнул на нее глазами, при этом выпятив вперед нижнюю губу подобно актеру, который пытается показать эмоции так явно, как только возможно. Маленькая коренастая фигура ученого в черной мантии и его поза (со стороны казалось, что он приготовился к прыжку) производили настолько неприятное впечат-. ление, что Туллия нашла ладонь Марты и сжала ее.

Но та, несмотря на угрожающую мимику своего сына, не дала запугать себя.

— Я бежала вместе с Леберехтом, — объяснила Марта. — Нам пришлось это сделать. Инквизиция шла за нами по пятам. А что касается моих чувств к Леберехту, то здесь ничего не изменилось. Я люблю его, а он любит меня.

Тут Клавий воздел руку, как ветхозаветный пророк, указал на дверь и крикнул сдавленным голосом:

— Вон отсюда, чертовы шлюхи, persona поп grata![464]

Памятуя об их последней стычке, Марта не ждала иной реакции. Хотя внутренне она дрожала всем телом, ей удалось сохранить внешнее спокойствие.

— А как бы ты описал поведение своего отца, мой благочестивый сын?

— Не называй меня сыном! — огрызнулся Клавий. — У меня больше нет матери. Мать мертва, мертва, мертва! Она задушена грехом вожделения. Nullum est iam dictum, quod поп dictum sitprius.[465]

Марта не понимала латыни своего сына, но она догадывалась, что он хотел сказать, и в тот же миг в ней поднялась беспомощная ярость.

— Ты обходишься со своей собственной матерью куда строже, чем со служителями Церкви, которые ведут себя, как свиньи, — с упреком заметила она. — Но своей матери ты не желаешь простить отношений с человеком, которого она любит. Знай, сын мой, что жизнь идет неисповедимыми путями, но тебе вряд ли удастся справиться со своей жизнью, если ты по-прежнему будешь держать ставни закрытыми и беседовать со свечой.

— Loquax loquacitas![466] — выкрикнул иезуит. Латинские слова, очевидно, давали Клавию почувствовать превосходство над матерью и при этом лишали ее возможности ответить ему.

Но Марта все же бросила ему в лицо:

— Ну разве не грустно, что ты скрываешься в запущенном кабинете и осуждаешь все, что осуждают твои иезуитские книги? Делай что хочешь, однако позволь и мне делать то, что я считаю правильным. Если ты убежден в том, что должен отправить меня на костер как изменившую супружеским узам, то донеси на меня инквизиции. Известно ведь, как беспощадно выполняют эти господа свое дело. Прощай, сын мой!

Марта накинула на голову платок. Уходя, она заметила на стене путаницу цифр и математических знаков, а ниже число "1582", многократно обведенное.


Долгое время Марта не рассказывала о своей неутешительной встрече с сыном. Она не хотела еще больше волновать Леберехта, поскольку чувствовала, что его что-то тревожит и не дает покоя. Спрашивать возлюбленного о его переживаниях она не отваживалась, потому что знала: Леберехт не скажет ей всей правды. Итак, она решила молчать, пока тот сам не заведет об этом разговор.

Беспокойство, охватившее Леберехта после лицезрения "Страшного суда" Микеланджело, не отпускало его. Конечно, он не мог ничего доказать, но в том, что зашифрованным намеком на фреске была книга Коперника, теперь не было ни малейших сомнений. Благодаря Диомеде Леони он узнал, что мастер работал над картиной почти восемь лет. Последний мазок он нанес в конце 1541 года, спустя год после появления "De astro minante" Коперника. Леберехт хотел поговорить с мессером Микеланджело. Он понимал, что должен сделать это, должен сказать ему, что книга Коперника находится у него, и спросить, как ему поступить.

Почти ежедневно Леберехт справлялся у Леони о здоровье мастера. Новости становились все хуже. Еще три года назад Микеланджело начал терять сознание во время работы, но теперь эти сбои стали учащаться, а когда он вновь приходил в себя, то говорил путано и не ориентировался. В ясном сознании его интересовали лишь две вещи: купол Святого Петра и смерть. Что касалось купола, то Микеланджело взял с Леони и Вольтерры, своего второго любимого ученика, священную клятву следить за его сооружением и не допускать ни малейших отступлений от его планов. Относительно своей кончины мастер дал знать, что ему безразлично, где его похоронят, ибо после его смерти и так все закончится.

Уже на Сретение Леберехт отправился к Микеланджело, который жил на Мачелло деи Корви, представлявшую старый комплекс зданий посреди еще более старых домов с высокой башней в центре и пристройками по обеим сторонам, а также с густым лавровым садом. Небогатый район, населенный обычными людьми, которые, как однажды посетовал мастер, с удовольствием взяли манеру испражняться у него под дверью. Уже у самого дома Леберехта оставило мужество, и он, так ни на что и не решившись, вернулся обратно.

В середине февраля Диомеде Леони сообщил, что мессер Микеланджело снова несет околесицу, требует трость для прогулок и говорит, что ему, дескать, нужно отправиться в долгое путешествие. А потом мастер притянул Диомеде вплотную к себе и шепнул ему, что тот должен, если это возможно, на короткое время задержать движение Земли.

Услышав это, Леберехт бросил работу и поспешил на Мачелло деи Корви, на ходу подбирая нужные для серьезного разговора слова. Он выбрал короткий путь и подошел со стороны Виа Бенедетти. Когда же при звоне вечерних колоколов он достиг своей цели, то увидел у дома Микеланджело большую толпу народа.

По обе стороны от входа в дом горели факелы; коленопреклоненные женщины стояли на ступенях и плакали. Очень быстро площадь заполнилась людьми, так что едва можно было протиснуться.

С большими усилиями Леберехту удалось пробиться к входу в дом. Оттуда вышел крупный бородатый мужчина в длинной черной мантии и треугольном берете, изобличавшем в нем врача. Он прикрепил на дверях написанную от руки бумагу и тут же исчез. Леберехт прочитал хорошо сложенные строки витиеватого почерка флорентийца:

Сегодня вечером

на девяностом году своего земного существования

отошел в лучший мир

достославный

мессер Микеланджело Буонарроти,

поистине чудо природы.

И поскольку мы обслуживали его вместе с другими докторами,

в числе коих был превосходный медик Федериго Донати,

то смогли оценить его редкие добродетели.

Итак, довожу до сведения последнюю волю мессера, а именно:

похоронить его во Флоренции, где останки величайшего человека,

которого только рождал мир,

должны покоиться вечно.

Рим, 18 февраля, год Спасения нашего 1564


Джерардо Фиделиссими из Пистойи,

милостью ищедростью его превосходительства

герцога Флоренции

доктор медицины

Буквы поплыли перед глазами Леберехта. На мгновение ему показалось, что Земля и впрямь остановилась. Из верхних окон квадратной башни пробивался бледный свет. Плакальщицы, приближавшиеся с улицы, по которой он пришел, жалостливо причитали, и все больше людей вторили их плачу. Вскоре на Мачелло деи Корви стало так тесно, что Леберехт предпочел удалиться из этой толчеи.

С того дня, когда умер его отец, которого он любил и чтил, ни одна смерть так не тронула Леберехта. И хотя он даже словом не обменялся с Микеланджело, флорентиец был для него идолом, чем-то вроде духовного отца. Слова доктора Фиделиссими о том, что Микеланджело был величайшим человеком, которого когда-либо рождал мир, для Леберехта не были преувеличением. Теперь он упрекал себя за то, что раньше не сделал попытки поговорить с мастером.


Погруженный в скорбь, Леберехт вернулся домой. Там он обнаружил вторую неожиданность этого богатого событиями дня, правда, на этот раз — более приятную: брат Лютгер на своем пути из Монтекассино сделал остановку в Риме.

Хотя на душе у него было очень скверно, Леберехт не мог удержаться от вопроса:

— Ну что, брат Лютгер, вручили вы свою святую крайнюю плоть?

Лютгер поднял палец.

— Надо с большей серьезностью относиться к реликвиям Святой Матери Церкви! В противном случае тебе грозит значительная церковная кара!

— Хорошо, господин великий инквизитор!

Они обнялись, и Леберехт сообщил о смерти великого Микеланджело. Однако, как ему показалось, эта новость не особенно тронула бенедиктинца.

Марта подала вино, и Лютгер рассказал о своих впечатлениях от монастыря Монтекассино, который имел такие невообразимые размеры, что возникала опасность заблудиться там, как в лесу. И в самом деле, никто, даже аббат, не мог сказать, сколько келий, комнат и залов было скрыто в его стенах, потому что каждая попытка подсчетов до сих пор давала разные результаты. Привычно воздавая должное вину, монах во всех подробностях поведал о том, как мизинец левой стопы святого Бенедикта, покоящегося в стеклянной раке, был изъят, оправлен в золото и зашит в его сутану, заняв место крайней плоти Господа нашего Христа.

Марта испуганно посмотрела на облачение бенедиктинца, а затем перевела взгляд на Леберехта, который, похоже, в мыслях был где-то очень далеко. Лютгер, слишком хорошо знавший молодого человека, конечно, заметил отсутствующее выражение его лица, а потому осведомился:

— Ты довольно близко к сердцу принял смерть мессера Микеланджело?

Леберехт кивнул.

— Но меня волнует не только его смерть, — признался он. — Однако сейчас мне не хочется об этом говорить.

Марта поняла намек и под каким-то предлогом покинула комнату.

Некоторое время монах и его ученик молча сидели, разглядывая друг друга. Наконец Леберехт, глубоко вдохнув, начал:

— Вы знаете об открытии Николая Коперника, которое он изложил в книге "De astro minante"?

— Разумеется. И время это неумолимо приближается. — Лютгер перекрестился. — Порой я спрашиваю себя, а имеет ли земная жизнь вообще какой-нибудь смысл?

— Вы говорите именно так, как того опасаются в курии, — заметил Леберехт и добавил: — Если, конечно, исследования Коперника вдруг станут известны.

— И что в этом удивительного? Допустим, я не могу больше верить Церкви, курии и Папе. Ну и ладно, в конце концов, они — люди. Но если я не могу больше верить Писанию, то во что же мне, доброму христианину, верить? Хорошо еще, что почти никто об этом не знает.

— Несколько дней назад я тоже так думал, но потом внезапно сделал ужасное открытие, которое заставляет меня предположить, что знание о близком конце света широко распространено между посвященными.

— Это невозможно. Тайна, вероятно, известна паре бенедиктинцев, горстке астрономов. Sapienti sat.[467] Но рассказывай!

Леберехт сделал большой глоток, словно хотел прибавить себе мужества. Он склонился к Лютгеру, который, полный любопытства, по-прежнему сидел напротив него, и тихо спросил:

— Скажите честно, сочли бы вы возможным то, что Микеланджело Буонарроти, упокой Господи его душу, знал о прорицании?

— Микеланджело? Насколько мне известно, он был скульптором, художником, архитектором и поэтом, но не занимался ни астрологией, ни теологией. Откуда ему иметь представление о таких вещах?

Слова наставника, из которых явствовало, что он не слишком высоко оценивал труды Микеланджело, возмутили Леберехта и заставили его горячо выступить в защиту мастера.

— Вы сильно недооцениваете Микеланджело, брат Лютгер. Он был не просто каким-то художником, который писал какие-то картины, ваял какие-то статуи, строил какие-то церкви и писал какие-то стихи. Он был величайшим из всех. Он писал, как Леонардо, ваял подобно Фидию, строил храмы, как бессмертный Брунеллески, а стихи его равноценны стихам Данте. Вы считаете, что такой, как он, был бы не в состоянии сообщить о себе потомкам?

— Друг мой, ты говоришь загадками.

— Тогда постараюсь говорить яснее. Давно уже, с тех самых пор как я работаю на строительстве собора Святого Петра, где однажды увидел Микеланджело, дикие мысли гнали меня в место, которое остается обычно недоступным для простых христиан. Речь идет о капелле, которая носит имя в честь Папы Сикста и для которой ни в коей мере не подходит определение "капелла", поскольку размерами она далеко превосходит многие приходские церкви к северу от Альп. Но скажу сразу: меня влекла — неудержимо, как грех черта, — не сама капелла, а большая фреска мессера Микеланджело "Страшный суд". Я не мог успокоиться до тех пор, пока с помощью Карвакки и одного знакомого кардинала, который позднее оказался только помехой, нашел ход в это таинственное царство.

— Таинственное? Что же таинственного в этой церкви? Я имею в виду, что каждая церковь скрывает тайну, и это — реликвия святого под алтарной доской.

— Возможно, это и правда, брат Лютгер, — согласился Леберехт, — однако "Страшный суд" содержит послание, непостижимое для праздного наблюдателя, скрытое в меланхолии приглушенных оттенков. Я уверен, что ни один Pontifex maximus не нашел еще доступа к этому посланию, иначе они давно бы уже заставили мастера переписать фреску.

— И в какую же аллегорию облек Микеланджело Astrum minax?

— Мастер изобразил трубящих ангелов, которые возвещают Страшный суд, с двумя книгами. Одна из них, без сомнений, Священное Писание, в котором идет речь о сотворении мира. Но что же находится во второй книжке?

Лютгер кивнул и уставился в потолок, как делал всегда, если ему требовалось подумать. Но Леберехт в своем возбуждении опередил его:

— Во второй книге должен быть описан конец света, как его представляет Коперник. Если бы Микеланджело верил Священному Писанию, то изобразил бы только одну книгу, ведь Библия описывает начало и конец мира в одной-единственной книге.

— Но зачем было Микеланджело увековечивать это таким образом? — спросил Лютгер.

— Мастер не был другом Пап, девять из которых изводили и закабаляли его.

— De mortius nil nisi bene![468]

— Я не говорю плохо о Микеланджело!

— Я говорю о Папах!

Леберехт отмахнулся, словно хотел сказать: "Бросьте вы этих Пап!"

Брат Лютгер, выдержав паузу, продолжил:

— Что бы то ни было и о чем бы ни ведал Микеланджело, он унес свою тайну в могилу.

Леберехт потер лоб, а затем устало произнес:

— Поверьте, я уже голову себе сломал, думая об этом. С тех пор как я узнал об апокалипсическом знании мастера, меня мучают адские боли. — В голосе молодого человека звучало отчаяние.

— Но ведь ты знал об этом и раньше, из Astrum minax!

— Да, конечно. Но я думал так же, как и вы. Я исходил из того, что я — один из немногих на этой земле, кто знает об этом. Это дало бы мне ужасную власть и возможности, если вы понимаете, о чем я.

— Извини, не могу понять.

Леберехт медленно поднялся, обошел стол и опустился на стул рядом с бенедиктинцем. Потом направил на него пронзительный взгляд и сказал:

— Брат Лютгер, когда я выразил намерение сопровождать вас в Рим, я не открыл вам всей правды. Мы с Мартой должны были бежать от палачей архиепископа, это так, но одновременно я преследовал и другую цель…

Монах слушал речь Леберехта с большим любопытством; он видел яростные искры в его глазах и не ждал ничего хорошего.

— Я хочу, — продолжал Леберехт, — чтобы священный трибунал пересмотрел приговор в отношении моего отца. Чтобы посмертно ему была оказана та честь, которая подобает его памяти, понимаете? — Голос его зазвучал резко и требовательно.

"Господи Боже, — хотел было возразить ему Лютгер, — да твой отец уже десять лет как мертв, а священный трибунал никогда не слышал имени Адама Хаманна!"

Но монах промолчал; он понял, что Леберехт, одержимый своей идеей, будет бороться за честь отца, чего бы это ему ни стоило. Однако же Лютгер хорошо знал и то, как непреклонна папская инквизиция, которая за триста лет еще ни разу не пересматривала приговор.

— Я понимаю тебя, сын мой, — ровным голосом произнес Лютгер. — Я не отрицаю, что инквизиция скверно поступила с твоим отцом, но поверь мне, скорее Папа станет протестантом, чем священный трибунал отменит приговор еретику.

Леберехт встал; он казался смущенным и взбешенным, как ребенок, который не понимает, что происходит. Скрестив руки, он начал ходить взад-вперед за спиной Лютгера. Монах знал Леберехта как разумного и высокоодаренного человека, и все же теперь, слушая Леберехта и наблюдая за его мимикой, он спрашивал себя, что за перемена произошла вдруг в его подопечном. Или он с самого начала ошибся в характере Леберехта? Неужели вместо благородного духом человека, каким он до сих пор видел Леберехта, перед ним стоит вероломный сектант и преобразователь мира?

Внезапно, словно приняв мучительное решение, Леберехт подошел к Лютгеру.

— Возможно, вы считаете меня ослепленным, — сказал он, — но это ничего не значит, хотя именно ваше одобрение для меня очень важно. Во всяком случае я заставлю курию заново поднять дело моего отца.

— И как же ты хочешь это сделать? — Лютгеру с трудом удавалось сохранять самообладание.

— Ну, архиепископу была так дорога тайная книга Коперника, что он готов был выше себя прыгнуть и не только похоронить пепел моего отца, но и поставить ему надгробие, пусть и анонимное. Он действовал по поручению курии, правда, безуспешно, как потом оказалось. Ведь, обладая этой книгой, архиепископ и курия забыли бы обо всех своих обещаниях, а я ничего бы не добился.

— Леберехт, что ты собираешься делать? — Брат Лютгер разволновался не на шутку.

— Теперь, если вы поняли, безвредная комета, которая возвращается каждые сто лет, неся за собой светящийся звездный шлейф, превращена курией в особый знак. Именно это дало повод Папе и кардиналам, живущим в ожидании конца света, обжираться, пьянствовать и развратничать, поскольку каждый день может стать последним. Наверняка вы тоже знаете, какая власть кроется в книге Коперника, ведь ученый точнейшим образом рассчитал, когда Astrum minax столкнется с Землей.

— Я признаю твою правоту, но господа кардиналы курии и инквизиторы не воспримут это всерьез и арестуют тебя. У тебя нет доказательств проклятия Коперника. Единственное доказательство хранится в библиотеке на горе Михельсберг.

Тут возникла бесконечно долгая пауза, и Лютгер уже надеялся, что наконец-то убедил Леберехта. Но когда он взглянул на молодого человека, то увидел, что лицо его с правильными чертами разом, в одну секунду, превратилось в ухмыляющуюся гримасу, а глаза вспыхнули беспокойным и опасным светом, похожим на адский огонь.

— Это вы так думаете, брат Лютгер, а также ваш аббат, архиепископ, инквизитор и красные мантии курии! — торжествующе выкрикнул Леберехт. — На самом деле труд Коперника находится здесь, в Риме. Я, Леберехт Хаманн, сын Адама Фридриха Хаманна, которому Святая Матерь Церковь отказала в последней чести и лишила доброй памяти, привез эту книгу сюда!

При этом он пританцовывал, переступая с ноги на ногу, подобно фавну.

Лютгер воспринял это сообщение как удар обухом по голове.

— Это неправда, — пробормотал он. — Я не верю тебе, ведь это означает, что ты имел при себе книгу во время нашей совместной поездки… А я… я помогал тебе провезти ее через все границы.

— За это я вам благодарен! — прокаркал Леберехт и, вылетев из комнаты, исчез где-то в доме.

Лютгер думал, что тот принесет таинственную книгу, но Леберехт вернулся с облачением бенедиктинца в руках, которое так пригодилось ему во время бегства.

— Передайте аббату мою благодарность, — ухмыльнувшись, сказал он. — Все же путешествовать монахом куда надежнее.

Между тем к бенедиктинцу вновь вернулось самообладание, и он прикрикнул на Леберехта:

— Где ты спрятал книгу?

Леберехт пожал плечами.

— Там, где ее не рассчитывают увидеть даже всезнающие господа из курии.

— Ты обманул мое доверие, — тихо произнес монах. — Этого я от тебя не ожидал. Теперь в первую очередь заподозрят меня.

— Никто вас не заподозрит, — возразил Леберехт, — для этого вообще нет оснований. Я уверен, что на Михельсберге пока не заметили пропажи книги.

Брат Лютгер знал, что убеждать Леберехта вернуть книгу бессмысленно. И что теперь делать? Он взял монашеское облачение и встал. Ночь он собирался провести в монастыре на Авентине, а утром с оказией держать путь в республику Сиена или в герцогство Флоренция.

— И что ты намерен предпринять? — спросил Лютгер, уже уходя.

Леберехт промолчал.

Марта вышла, чтобы попрощаться с монахом. Она подала Лютгеру обе руки, вложив при этом ему в ладонь кошель с деньгами.

Окинув Леберехта долгим взглядом, брат Лютгер бросил кошель наземь и исчез в темноте.

Глава X Убийство и соблазн

Враждебное прощание с Лютгером нанесло Леберехту более глубокую рану, чем могло показаться сначала. Ведь он многим был обязан бенедиктинцу: большей частью своего образования и в конце концов удавшимся побегом с Мартой. Поэтому на следующее утро Леберехт отправился в монастырь бенедиктинцев на Авентине. Он хотел помириться с Лютгером, даже если и не готов был открыть ему, где спрятана книга Коперника. От острова Тиберина, вниз по реке, мимо Санта Сабина и Санта Мария Леберехт добрался до входа в монастырь, где нес вахту бородатый монах.

На его просьбу побеседовать с братом Лютгером, если тот еще находится в стенах монастыря, привратник ответил молчанием, но потом появился в дверях и движением головы дал знак следовать за ним. Не обменявшись ни единым словом, они пересекли крытую галерею и приблизились к двери, находившейся на дальней стороне здания. Леберехт вошел.

Картина, представшая перед ним, едва не лишила его разума. Два монаха молились у ложа, окруженного высокими горящими свечами. На нем лежал Лютгер с перевязанной головой.

— Господи! — прошептал Леберехт и прижал обе ладони ко рту. — Что случилось?

В то время как один бенедиктинец, не обратив внимания на вопрос Леберехта, шевелил губами в молитве, другой повернулся к нежданному посетителю и спросил:

— Кто вы и какие дела у вас с нашим братом?

Леберехт объяснил, что он приехал в Рим вместе с Лютгером и что их связывает многолетняя дружба с тех пор, как монах обучал его древним языкам и греческой философии.

— Но что случилось? — повторил Леберехт более настойчиво.

Бенедиктинец, который представился как аббат Козьма, не ответил на вопрос. Он подошел к стулу у голой боковой стены, на котором лежал перепачканный кровью предмет из меди. Дискообразный предмет состоял из нескольких концентрических окружностей с путаницей из цифр и астрологических символов, как у астролябии. Аббат протянул ему окровавленный диск и спросил:

— Вам знакомо назначение этого прибора?

Леберехт кончиками пальцев взял научный прибор. Астрологические символы, фазы Луны и символ Солнца не оставляли никаких сомнений.

— Да, конечно, — ответил Леберехт, — с помощью этого диска можно вычислять движение светил. Но вы еще не ответили на мой вопрос.

Аббат Козьма взял у него прибор, а затем сухо произнес:

— Бренное тело нашего собрата было найдено сегодня утром на Виа Сабина, недалеко от входа в монастырь. Брат Лютгер пал жертвой преступления. В час смерти он держал этот диск. И вот что представляет для нас еще одну загадку: рядом с ним лежала бенедиктинская сутана, слишком узкая и длинная для него самого.

Что касалось сутаны, то ее происхождение Леберехт знал очень даже хорошо, однако счел более уместным промолчать. А вот астролябия была для него загадкой.

— Все мы грешники, — неожиданно заметил аббат Козьма, — да будет Господь милостив к его бедной душе!

Сложив ладони, Леберехт думал о том, что имел в виду аббат, но, будучи в большом смятении, не мог четко рассуждать. Единственное, что пришло ему на ум и при всей серьезности ситуации в известном смысле было комичным, — это мизинец святого Бенедикта, который Лютгер зашил в своей альбе. Торговля реликвиями была одним из самых прибыльных дел. Поэтому Леберехт справился о том, не искали ли в одеянии покойного брата Лютгера реликвию святого Бенедикта из Монтекассино. У аббата, который, похоже, не имел представления о миссии Лютгера, вопрос Леберехта вызвал явное беспокойство, и он принялся неподобающим образом обшаривать штаны своего собрата, пока не обнаружил что-то на уровне колен.

— Здесь что-то есть, я ощущаю это совершенно отчетливо! — воскликнул он и, вцепившись своими сероватыми зубами в шов, распорол его и достал золотую коробочку, хорошо знакомую Леберехту, поскольку раньше она служила хранилищем пресвятой крайней плоти.

Явление мизинца основателя ордена, казалось, тронуло аббата больше, чем кончина собрата, а коленопреклоненный монах прервал свои молитвы и упал ниц перед реликвией, так низко склонив голову, что она почти касалась пола. "Sancte benedicte, ora pro nobilis!"[469] — шептал он снова и снова.

В это время взгляд Леберехта был устремлен на разбитую голову Лютгера. Чувствовал он себя ужасно, и ему хотелось плакать; он потерял друга, пусть даже их дружба была противоречивой. Но слез не было.

Аббат Козьма взволновался, как апостол, которому явился Господь, и объявил, что к "Ангелус" реликварий будет выставлен в монастырской церкви для поклонения. На вопрос Леберехта, может ли он взять с собой перепачканную в крови астролябию, если она им не нужна, аббат ответил утвердительно.

Обратный путь Леберехт проделал бегом. Очертания домов расплывались перед его глазами; теперь он рыдал безудержно, как ребенок. Он упрекал себя за то, что расстался с Лютгером в ссоре, что не удержал его до утра. В темное время суток Рим кишел грабителями и убийцами, и сборщикам мусора приходилось каждое утро подбирать трупы, которые появлялись на улицах ночью.

Первой мыслью Леберехта было спросить совета у Альбани, но профессор уже покинул свой дом на Виа Джулия. От Франчески он узнал, что ее отец отправился в Сапиенцу. Недолго думая, Леберехт последовал за ним в университет, массивное здание с бесконечными коридорами, в котором, как и везде, где живет знание, витал резкий запах.

Лаборатория Альбани, астронома и астролога, находилась на верхнем этаже, под самой крышей. Широкие окна смотрели на север. Размеры помещения были немалые, но сотни приборов модели звездных орбит, карты, таблицы и глобус в человеческий рост, стоящий в центре, порождали неприятное ощущение тесноты, которое превосходила лишь гнетущая атмосфера, господствовавшая в этом таинственном царстве звезд.

Ученые, занимавшиеся естественными науками, арифметикой и медициной, не говоря уже о теологии, с недоверием и беспокойством наблюдали за небесным театром Альбани, и лишь угроза профессора рассчитать календарь на следующие десять лет так, что вознесение Христа и Девы Марии придется на один и тот же день, спасла его от инквизиции при Павле IV.

Когда Леберехт открыл дверь, его глаза должны были сначала привыкнуть к ученому хаосу, который, как любил говаривать Альбани, являл собой отражение сложного порядка, царившего во Вселенной и чудесным образом управлявшего движением планет. Потом он обнаружил за конторкой профессора.

— Чем могу быть полезен? — удивленно спросил тот, увидев Леберехта.

Леберехт протянул Альбани окровавленную астролябию. Тот отшатнулся.

— Откуда она у вас?

— Брат Лютгер мертв, — сказал Леберехт, не отвечая на вопрос профессора.

— Лютгер, наш спутник в путешествии? Не могу поверить! И Леберехт рассказал о происшествии на Авентине и о том, что Лютгер в час смерти сжимал эту астролябию. Альбани вытер ладонью лоб.

— Раздвоенный хвост дьявола! При чем здесь брат Лютгер?

— Как это "при чем"? Я не понимаю вас, профессор.

Альбани схватил Леберехта за рукав и потянул его внутрь одной из ниш лаборатории. Лишь теперь тот заметил, что они в этом хаосе не одни: полдюжины прилежных студентов занимались с различными объектами и таблицами.

— Послушайте, — начал Альбани, — за последние годы в Риме были жестоко убиты три астролога. Один, связанный по рукам и ногам, был сброшен со стены замка Святого Ангела; второй был опущен вверх ногами в Тибр, при этом в голове его торчало стальное копье; третий был найден на Пинции разрубленным пополам. Все трое имели две общих особенности: они занимались астрологией и рядом с их телами находили астролябии вроде этой.

— Так я и думал, — ответил Леберехт, глядя на прибор. — Но Лютгер не был астрологом, поверьте мне, профессор. Астролябия в его руках должна была, скорее всего, стать предупреждением или намеком на жестокого убийцу!

— Несомненно, все так, как вы говорите. Но что же могло сделать бенедиктинца столь опасным для определенных людей, чтобы они жаждали получить его жизнь? Вы знали его лучше, мой молодой друг. Есть ли у вас подозрения?

Леберехт не сводил глаз с большой астролябии — полого инструмента, состоящего из бесчисленных дисков, обручей, шкал и колец, на которых были изображены загадочные мифические существа: водяная змея с человеческой головой и руками и надписью "Aquarius", существо под названием "Capricornus" с передней частью козла и задней частью рыбы, а также стрелок "Saggitarius", направивший стрелу прямо в наблюдателя.

— Мы были знакомы десять лет, — ответил Леберехт, — можно сказать, довольно долгое время, но все же слишком малое, чтобы по-настоящему хорошо узнать человека. Лютгер был умным и рассудительным, он передал мне многое из своих знаний. В остальном же он вел своего рода двойную жизнь. Будучи бенедиктинцем, набожным и богобоязненным, Лютгер был также гуманистом и труды древних философов ценил выше Нового Завета. Лютгер говорил, что Господь наш рассмеялся бы от души, прочитай он Новый Завет, — если бы, конечно, его перевели на арамейский, ведь латыни Иисус, пожалуй, не знал. Лютгер вел монашеский образ жизни, но за стенами монастыря — и светский, хотя никогда об этом не говорил. Познакомился я с ним в кабаке, где собирались в основном художники. Он был одет как ученый. Почему с ним так поступили?

— Ночами, — осторожно начал Альбани, — по Риму ходят доминиканцы. Господам инквизиторам давно известно, что пользы для Церкви от них куда меньше, чем вреда, чинимого их позорными приговорами. Поэтому они учредили Secunda potestas,[470]тайную группу, объявившую войну критикам Церкви, которых называют еретиками. Именно члены этой группы и творят бесчинства по ночам.

— Но какой у Secunda potestas может быть мотив для убийства брата Лютгера?

— Возможно, он имел что-то такое, что для инквизиции было как сучок в глазу?

— Лютгер вернулся из Монтекассино и прятал в своей сутане реликвию, мизинец стопы святого Бенедикта, полученную в обмен на другую реликвию.

— Это не может быть причиной, побудившей инквизицию вынести смертный приговор. — Альбани почесал подбородок и задумчиво произнес: — А вы уверены, что этот бенедиктинец никогда не занимался астрологией?

— Абсолютно. Но почему вы спрашиваете, профессор?

— Смерть трех астрономов, конечно, не случайность. Я долго думал об этом и, прежде всего, о тех астролябиях, которые были найдены рядом с мертвыми.

— Для чего служит астролябия, если человек, конечно, умеет ею пользоваться?

Альбани повертел в руках залитый кровью прибор.

— С помощью этого прибора можно решать как астрономические, так и астрологические задачи, получать определенные данные и, если вы в это верите, предсказывать будущее. Вы ведь верите в астрологию?

— Конечно, — ответил Леберехт, пытаясь выказать свою убежденность. Он понимал, что без доверия профессора Альбани, который придавал астрологии большое значение, ему вряд ли удастся продвинуться в этом деле.

— То, что я приверженец учения, определяющего судьбу людей по расположению светил, вам объяснять не нужно, — пробормотал Альбани, прикрыв рот рукой. — Я занимаюсь этой работой тайно, во всяком случае, не трублю об этом, как те трое, злодейски убитые инквизицией.

Леберехт смотрел на Альбани широко раскрытыми глазами.

— Возможно, в этом и скрыт мотив трех убийств?

Профессор покачал головой.

— Я проанализировал все возможные варианты, но не пришел к какому-либо выводу. Если бы и в самом деле существовала связь между таинственными убийствами и астрологией, то меня давно уже не было бы в живых. Тем не менее я стою перед вами, целый и невредимый. — Альбани рассмеялся, но в смехе его чувствовался оттенок горечи. Помолчав, он разочарованно добавил: — А этот последний случай с вашим другом-бенедиктинцем делает все еще более запутанным.

— Разве только… — Леберехт осекся и после паузы начал снова: — А вы знаете астронома и астролога Николая Коперника из герцогства Пруссия?

Альбани смущенно хмыкнул.

— К моему сожалению, нет. Но его труд "De revolutionibus orbium coelestium" на слуху у каждого астронома.

— А убитые астрологи?

— Не понимаю…

— Они знали Коперника?

— О да. Все трое были, насколько мне известно, дружны с Коперником со времен их учебы в Падуе и Ферраре. Один из них даже помогал ему при сооружении обсерватории в соборной башне во Фрауенбурге. Да, они все его знали. Но как это может быть связано с их убийствами? Коперник был человеком благочестивым, доктором церковного права и управляющим епископства и, конечно, не оказывал никакого вредного влияния на своих друзей.

Леберехт испытывал во время беседы неловкость, поскольку знал о некоторых подробностях, скрытых от профессора Альбани. Но самым прискорбным в этой ситуации казалось ему то, что брат Лютгер, очевидно, пал жертвой инквизиции по ошибке. Принимая во внимание обстоятельства, можно было предположить, что пропажа книги Коперника в Михельсберге, случайно или хлопотами архиепископа, обнаружилась и, возможно, подозрение пало на Лютгера. Что же касается Леберехта, ему надо было действовать быстро, если он не хотел стать следующей жертвой доминиканцев.


Смерть Микеланджело повергла в глубокую скорбь не только город, но и всю страну. Лишь теперь, когда мастера больше не было в живых, многие признали его гений, увидели в нем творца, подарившего человечеству величайшие произведения искусства своей эпохи.

Выраженному в завещании желанию мастера быть похороненным в родной Флоренции римляне решительно воспротивились, и в воротах были выставлены часовые, чтобы помешать выезду траурной процессии с телом Микеланджело. Одни придерживались мнения, что мастера надо похоронить в Пантеоне, другие считали подобающим местом собор Святого Петра. И тут Джерардо Фиделиссими, медик, в последний момент присланный из Флоренции, прибег к хитрости. В то время как художники и ученые, делегация курии, а также сотрудники и друзья покойного собрались в церкви Санти Апостоли на траурное торжество, тело Микеланджело в его доме было завернуто в рулон ткани и вместе с другими такими же рулонами погружено на телегу. Затем его задекларировали как товар и отправили из Рима во Флоренцию, куда оно и прибыло спустя три недели после смерти великого художника. Так Микеланджело был погребен в Санта-Кроче.

Флорентийский медик счел за лучшее испариться, поскольку ярость римлян, возмущенных этой проделкой, была неописуема. Когда Карвакки услышал о происшедшем, он со всей серьезностью потребовал, чтобы Папа, как глава Церкви, объявил войну герцогу Флорентийскому, ведь Микеланджело целых тридцать — и главных! — лет своей жизни провел в Риме, а значит, и покоиться должен в Риме. Что до пожеланий самого мастера, то было заявлено, будто все это лишь предположения, которые не соответствуют действительности.

В своем требовании Карвакки остался одиноким, но, как преемник флорентийца, добился высочайшей чести от Пия IV, а именно титул строителя собора Святого Петра. Карвакки был наделен им из-за опасений Папы, что теперь никто, кроме него, не сможет завершить купол Микеланджело в запланированных масштабах. Папа лично одарил Карвакки всемилостивейшим благословением и отпущением всех грехов, какие он обычно давал лишь пилигримам, отправляющимся в Святую землю. Довольный мастер счел необходимым заметить Леберехту, что это первый шаг к святости, хотя, правда, от этого богаче не станешь.

Сообщение профессора Альбани привело Леберехта в такое замешательство, что в последующие дни ему с трудом удавалось ясно мыслить, не говоря уже о том, чтобы прийти к решению, как вести себя в создавшейся ситуации. Молодой человек знал лишь одно: надо действовать, прежде чем он сам станет жертвой темной доминиканской клики.

Марта, от которой не укрылась подавленность любимого, тщетно пыталась доискаться, что же мучает Леберехта, но тот молчал. Он даже не объяснился с ней до того дня, когда вернулся со стройки и нашел Марту плачущей в разоренном доме. Захлебываясь слезами, она поведала, что утром вышла из дома, чтобы вместе с Туллией заняться покупками. По возвращении она нашла дверь взломанной, мебель опрокинутой, шкафы и кровати перерытыми, но самым странным было то, что ничего не пропало.

— Может, это связано с той таинственной книгой?

Леберехт кивнул.

— Так отдай им эту ужасную книгу, к которой липнет только кровь! — воскликнула Марта. — Это как проклятие, которое следует за нами повсюду. Пока эта книга будет в твоем распоряжении, мы никогда не найдем покоя.

Леберехт обнял Марту, прижал к себе и сказал:

— Нет, Марта, напротив, пока книга Коперника находится в наших руках, нам нечего бояться, ведь они сделают для нас все, только бы заполучить ее.

— Значит, здесь, в доме, ее больше нет?

— Нет, — ответил Леберехт. — И пожалуйста, не спрашивай, где я ее спрятал, — это будет лишь обременять тебя.

Той же ночью Леберехт рассказал Марте о содержании книги: о конце света, который вычислил Коперник, о том, что все должно быть совсем не так, как предрекается в Писании. Наконец он признался, что у него лишь одна цель: с помощью этой книги восстановить честь своего отца.

Когда Леберехт закончил, над Квириналом уже забрезжило утро.

Потрясенная и обессиленная, Марта сидела, вжавшись в подушку. Молитвенно сложив ладони, она смотрела перед собой. Ей было не по себе, и все вокруг казалось бессмысленным.

— Зачем тогда строить собор Святого Петра? — спросила Марта.

Леберехт пожал плечами.

— Мессер Микеланджело, разумеется, знал, что ждет человечество, однако же продолжал создавать величайшие произведения искусства. Почему? Духу человеческому свойственно сопротивляться тому, чтобы признать свой конец. Это шанс всех религий и прежде всего христианства.

— А этот Коперник достоин доверия? Я имею в виду, он же мог неправильно рассчитать…

— Это желание и надежда всех, кто знает об этом. Самые видные математики вот уже двадцать лет решают эту проблему, и до сих пор никто не смог опровергнуть Коперника. Если бы это удалось, то курия вряд ли бы проявляла такой настойчивый интерес к книге. Несчастье для человечества — наше счастье, понимаешь?

Марта уставилась в пустоту перед собой. То, что только что объяснил ей Леберехт, превосходило ее разумение. Наученная прошлым, она знала, что уничтожить жизнь человека было проще простого, но уничтожить целый мир… Намерение Леберехта шантажировать священный трибунал с помощью книги Коперника сначала было лишь мечтой, желанием, которое переросло в одержимость. Но после того как он осознал серьезность своего положения здесь, в стороне от прежних событий, это, пожалуй, и в самом деле стало его единственным шансом остаться в живых.

Издавна Леберехта интересовали происки инквизиции, которая окопалась в мрачном, отталкивающем на вид здании, столь же мрачном и отталкивающем, как и те решения, которые здесь принимались. Однажды он неожиданно для себя встретился с великим инквизитором, фра Микеле, лысым толстобрюхим доминиканцем с вьющимися баками, как у Пия IV. К его удивлению, тот интересовался строительными работами в соборе Святого Петра, что было в высшей степени необычно для инквизитора. В отличие от Pontifex maximus, который едва ли не ежедневно пешком или на лошади появлялся в Риме, приветливо болтал с каждым о погоде или о святых, фра Микеле считался человеком холодным и закрытым, не терпящим, когда посторонние вообще приближались к нему. Так что ничего удивительного в том, что Пий IV не мог выносить фра Микеле и представляемую им инквизицию, не было. Папа не принимал участия ни в одном разбирательстве, но, с другой стороны, не отваживался встряхнуть это учреждение.

Как враг Папы, кардинал Лоренцо Карафа был полезен фра Микеле; по крайней мере, кардинал располагал необходимыми контактами, чтобы пригласить немецкоязычного бригадира каменотесов в священный трибунал. Обычно посетители со стороны избегали контактов с инквизицией, ведь вызов в inquisitione haereticae pravitatis[471] был чреват роковыми последствиями.

Фра Микеле, святоша низкого происхождения из Боско, что близ Александрии, ненавидел немцев, поскольку они породили протестантизм и массу опасных еретиков и перевели Священное Писание на свой язык, а это, последуй прочие их примеру, могло бы привести к вавилонскому смешению языков и концу Святой Матери Церкви.

— Чего ты хочешь? Будь краток!

Леберехт и не ждал более любезного приветствия. Великий инквизитор был облачен в красное, он носил длинные красные перчатки из шелка и восседал за простым черным деревянным столом, который вместе с тремя стульями составлял единственную мебель в комнате.

— Я пришел, — начал Леберехт, вспоминая свою лучшую цицероновскую латынь, которая была очень далека от церковной латыни священников, — чтобы поведать о вопиющей несправедливости, которую учинил священный трибунал одного немецкого города (название оного я с тех пор не произношу) по отношению к моему отцу, Адаму Фридриху Хаманну. Отец мой был похоронен в освященной земле, но явились свидетели против него, которые якобы видели его дух, бродивший по городу. Эти недостойные доверия люди дают свидетельства против всех и каждого, только плати…

Фра Микеле, внимавший словам Леберехта с ледяной миной, вскочил, насколько позволяла его тучность, и выкрикнул низким голосом:

— Не хочешь ли ты тем самым сказать, что святая инквизиция подкупает свидетелей, чтобы приговорить еретика?!

— Да, именно это я и хочу сказать. Деньгами или посулами отпускает все смертные грехи — не могу сказать точно. Ясно только одно: отец мой был набожным, добропорядочным человеком, а не колдуном, в чем его обвинила инквизиция.

Великий инквизитор издал ироничный смешок, оперся на стол своими короткими ручками и подался к Леберехту.

— Ты говоришь на чудной латыни, — похвалил он, — и это означает, что ты умен. Почему же ты опускаешься до таких глупостей?

— Вы называете глупостями, фра Микеле, то, что я борюсь за честь своего отца? Помощники ваших помощников сожгли труп моего отца на костре, посмертно обвинив его в вещах, которые находятся за пределами всякой реальности, — горько усмехнувшись, сказал Леберехт. — И возражения против этого вы называете глупостью?

Фра Микеле опустился на стул и отвечал теперь с более серьезным лицом:

— Намерение твое, брат во Христе, чрезвычайно похвально, но человек твоего положения должен бы знать, что священный трибунал никогда еще не пересматривал приговора о ереси. Как известно каждому, в этом нет необходимости, поскольку инквизиция, осененная Святым Духом, не может ошибаться. Non est possible, ex officio![472]

— И у Святого Духа может быть неудачный день! — дерзко заметил Леберехт. Он чувствовал себя довольно уверенно, и инквизитор, привыкший к обращению с достойными жалости осужденными, воля которых была сломлена одной уже мощью той организации, которую он представлял, почувствовал это и отреагировал соответственно.

— И ты всерьез веришь, что священный трибунал Рима будет расследовать приговор за ересь, вынесенный в немецких землях? — спросил инквизитор. — Думаю, ты переоцениваешь свои возможности.

Тут Леберехт, который до этого вел беседу стоя, подошел к столу, нагнулся вперед, как немного раньше сделал фра Микеле, и, покраснев лицом, спокойно, но твердо произнес:

— Господин великий инквизитор, я не ожидал от вас иного ответа, а потому потрясен меньше, чем полагается в подобной ситуации. Заметим, сегодня день Богоявления, и я даю инквизиции 365 дней — год времени, чтобы пересмотреть позорный приговор против моего отца. Иначе…

— А что "иначе"? — Фра Микеле поднял брови.

— Иначе я позабочусь о том, чтобы книга Коперника, за которой курия годами охотится, как черт за грешной душой… чтобы эта книга получила распространение.

Одетый в красную мантию доминиканец в возмущении покачал головой, но тик, пробежавший по его лицу, выдал внутреннее волнение.

— Не знаю, о какой книге ты говоришь, — проворчал он. — Я не знаю никакого Коперника.

— Я тоже, — нашелся Леберехт, — ибо он умер, когда мне не было еще и трех лет. Но мне известно, что он оставил манускрипт из двадцати двух глав, как в "Откровении" Иоанна Богослова. Этот манускрипт носит название "De astro minante", и он был отдан в печать одним бенедиктинцем из аббатства Бурсфельд. Я знаю также, что сей труд был издан в количестве ста одного экземпляра — по одному экземпляру на каждую библиотеку конгрегации Бурсфельда. Посвященным содержание книги достаточно хорошо известно: Земле, которая, по Святому Писанию, создана Богом, отпущено лишь короткое время, и Страшный суд, о котором так убедительно сообщает Писание, не состоится, во всяком случае, состоится не так, как это предвещают Евангелия и "Откровение". Ведь то, что Иоанн описывает словами "Се грядет с облаками, и узрит Его всякое око; и возрыдают пред Ним все племена земные", это не Господь Бог наш, но неведомая звезда, которая неудержимо несется к Земле и которая при столкновении погубит все живое. Лишь немногие знают об этом, даже не все Папы; но те, кто знали, жили, на диво всему миру, по-скотски и распущенно, как дикие твари пред лицом грозящего им уничтожения.

Пока Леберехт говорил, голова дородного великого инквизитора, казалось, готова была треснуть.

— Откуда ты все это знаешь? — осведомился фра Микеле. Затем, сложив ладони и упершись взглядом в стол, он прерывисто задышал: "Libera me, Domine, de die illa tremenda, quando coeli et terra sunt motui…"

— "…sunt movendi", — поправил его Леберехт. — Если, конечно, вы хотите сказать, что Господь избавит вас от того ужасного дня, когда небо и земля пошатнутся. Но, чтобы ответить на ваш вопрос, скажу: все это описано в книге Коперника.

— Нет такой книги! Ты слышал это от какого-нибудь еретика. Мир полон лживых историй, которые сеет Антихрист! — Великий инквизитор ударил кулаком по столу. — Я поверю тебе лишь в том случае, если книга эта будет лежать здесь, на моем столе!

Леберехт презрительно рассмеялся:

— Фра Микеле, вы держите меня за болвана. Неужели вы всерьез верите, что я положил бы на ваш стол книгу, в существовании которой вы сомневаетесь? Тогда моя жизнь не стоила бы и ломаного гроша! О нет, книга эта, пока я жив, будет храниться в надежном месте. К тому же я позаботился о том, чтобы в случае моей насильственной смерти она была опубликована без моего участия.

Доминиканец с серьезным видом покачал головой, потом начал барабанить кулаками по столешнице, словно хотел уничтожить насекомое, и, наконец, воскликнул:

— Я не верю! Этого не может быть! Absit, absit![473]

И тут ему в голову пришла мысль, как он может проверить Леберехта. Он хитро взглянул на него и сказал:

— Если ты утверждаешь, что какими-то путями заполучил эту трижды проклятую книгу, то тебе наверняка знакомы слова, которыми начинается эта фальшивка…

Мгновение, пока инквизитор упивался уверенностью в том, что обошел этого выскочку, Леберехт наслаждался, ибо знал: чувство превосходства противника будет длиться недолго. И действительно, уже в следующий миг Леберехт легко и без раздумий начал цитировать слова, которые врезались ему в память, поскольку они принадлежали медику и доктору церковного права и были выдержаны в блестящих формулировках: "Arictotelis divini universum nec lulii Caesaris calendarium protegere nos non possunt ab astro minante…"

— Стой! — гневно и одновременно разочарованно воскликнул фра Микеле. — Я верю тебе!

Доминиканец рухнул на стол, как раненый зверь, широко раскинув перед собой руки. Голова его, вывернутая в сторону, лежала на столешнице. Он тяжело дышал. В большой пустой комнате воцарилась необыкновенная тишина. Лишь через окна, выходящие на север, доносился шум со строительной площадки собора Святого Петра.

Леберехт чувствовал себя так хорошо, как давно уже не бывало. Чувство власти над жирным инквизитором дало ему никогда до сей поры не испытанную самоуверенность. Страх и напряжение минувших дней улетучились. Человеческое зло (теперь это было совершенно ясно) можно одолеть только злом.

Подавленный, растерянный и почти безучастный, инквизитор спросил:

— И что ты теперь собираешься делать?

— Я? — Леберехт дерзко рассмеялся. — Дело ведь не во мне, господин инквизитор. Священному трибуналу дается задание снять с моего покойного отца обвинение в ереси. У вас есть 365 дней — это больше, чем понадобилось Микеланджело для его Моисея, а какой шедевр получился!


Всего через несколько дней после этого происшествия Леберехт сидел в своем строительном бараке над чертежами мастера, к которым теперь, когда Микеланджело умер, он испытывал еще большее благоговение, чем прежде.

К его огорчению, Карвакки, руководивший строительством, довольно небрежно относился к желанию мастера ни на йоту не отступать от его планов, и поэтому между ним и Леберехтом постоянно возникали ссоры. В то время как Леберехт придерживался взгляда, что Микеланджело изобразил все планы в деталях для того, чтобы они в деталях же и были выполнены, Карвакки считал, что речь идет о том, чтобы добиться общего впечатления, к которому стремился мастер, а в детали вдаваться необязательно. На самом деле Карвакки, как казалось Леберехту, пытался все более и более вводить в строительство свои представления.

Когда дверь снаружи открылась, Леберехт решил, что это Карвакки, и спросил, не поднимая глаз:

— Мастер, чем могу быть полезен?

Ответа не последовало, что было странно для Карвакки, и Леберехт обернулся.

В дверях стоял приземистый мужчина, которому тонзура и короткая эспаньолка сообщали нечто монашеское, хотя одет он был не в сутану, а в простое, довольно поношенное черное одеяние ученого. Посетитель походил на старика, хотя его глаза и лицо без морщин выдавали, что он едва ли старше самого Леберехта. Леберехт тотчас же узнал, кто перед ним: Кристоф Шлюссель, прозванный Клавием.

Он ожидал этой встречи или, по крайней мере, был готов к тому, что однажды старинный враг попадется ему на пути. И все же внезапность встречи лишила Леберехта дара речи.

Некоторое время оба молчали, как рассорившиеся супруги, пока Леберехт не пришел в себя и скорее издевательски, чем серьезно произнес: "Laudetur Jesus Christus", а когда тот не отреагировал на приветствие, сам ответил: "In auternum, in auternum".

— Что тебе надо?

Кристоф Шлюссель, явно смущенный, спрятал руки в рукава своего одеяния, возвел взгляд к низкому деревянному потолку и начал обстоятельно и издалека, как проповедник:

— Такова была непостижимая воля Господня, чтобы пути наши пересеклись здесь, в самом святом для христианства месте, хотя и при обстоятельствах, неприятнее которых и быть не могло…

— Что тебе надо, иезуит? — грубо перебил его Леберехт. — Можешь избавить меня от своей проповеди. Давай-ка ближе к делу.

— Короче говоря, я хочу тебя предостеречь. Твое имя стоит в списке Secunda Potestas доминиканцев. Ты знаешь, что это означает. Если тебе дорога твоя жизнь, ты должен исчезнуть из Рима. Инквизиция преследует тебя за твой concubinum sacrilegum.[474]

Леберехт начал медленно подниматься.

— Значит, ты донес на собственную мать? — с угрожающим видом спросил он.

— Ты что, думаешь, это я?

— А кто же, кроме тебя, мог это сделать? Поистине христианская добродетель — предать собственную мать!

— Я не предавал ее!

— Лжешь. Ложь написана у тебя на лице, у тебя и всех противных попов, которые верят, что истину можно взять напрокат. При этом тебя и тебе подобных давно уже купил с потрохами дьявол. Облачившись в одеяние иезуита, ты делаешь вид, будто отрекся от мирской жизни в покаяние за решение твоей матери жить по-новому. Но если тебе и есть из-за чего каяться, то из-за моей сестры Софи, которую ты сделал калекой. Я встретил ее, она превратилась в достойное жалости чудовище и влачит свое существование с труппой бродячих артистов. За это она должна благодарить тебя, почтенный Кристоф-Клавий!

— Я не хотел этого! Здесь нет моей вины!

— Попы никогда не виноваты! — заорал Леберехт. — А если и так, ты давно уже получил полное отпущение за свою вину. Теперь ты готов довести до костра собственную мать, ибо знаешь, что церковное предписание оправдает и этот твой поступок.

— Я не имею к этому отношения! — разгорячился Шлюссель. — Но вот что я тебе посоветую: руки прочь от женщины, которая меня родила! Покинь город, Леберехт. Это добрый совет, которого ты не заслуживаешь.

Глаза Леберехта полыхали гневом, и иезуит невольно отступил на шаг. Он явно недооценил масштабы ненависти, которую питал к нему молодой Хаманн. Не успел Клавий об этом подумать, как Леберехт нанес ему правым коленом резкий удар в живот. Иезуит, застигнутый врасплох, застонал и, закатив глаза, повалился вперед, в объятия противника. Но вместо того чтобы подхватить Клавия, каменотес изо всей силы ударил его кулаком в лицо, так что у того носом хлынула кровь. Клавий поник и остался лежать на каменном полу без движений.

Для сильного парня вроде Леберехта, закаленного многолетней работой с камнем и к тому же на голову выше своего противника, не составляло труда уложить такого человека, как Клавий, тем не менее он чувствовал удовлетворение. Он схватил кувшин с водой, который держал под рукой во время работы, чтобы освежиться, и вылил его содержимое на окровавленную голову иезуита. Тот вздрогнул, вытер рукавом кровь с лица и попытался вновь подняться на ноги. Это, однако, не удалось, и Клавий, совершенно обессиленный, опять повалился наземь. Наконец Леберехт подошел к нему, обеими руками ухватился за широкий ворот его черного одеяния и выволок непрошеного гостя на улицу.

Клавий не мог защищаться и был вынужден терпеть эту унизительную процедуру. Снаружи, перед бараком, иезуит снова пришел в себя, но прежде чем он смог что-либо сказать, Леберехт погрозил ему кулаком.

— Советую тебе одно, иезуит, — сказал он, — оставь в покое меня и свою мать. А теперь можешь бежать к великому инквизитору, как пес с поджатым хвостом.

Леберехт указал на юг, в сторону священного трибунала.

С трудом поднявшись и отряхнув пыль со своей одежды, Клавий яростно взглянул на Леберехта. Будь у него чуть больше сил и надлежащая доля мужества, он бы вцепился в глотку своему заклятому врагу. Но он лишь криво улыбнулся, словно хотел сказать: "Что мне за дело?", и презрительно сплюнул на землю, возможно, просто оттого, что рот его был полон крови. Затем, хромая, Клавий удалился по направлению к Тибру.

— Laudetur Jesus Christus! — прокричал ему вслед Леберехт. Давно ему не было так хорошо.

Марте он ничего не сказал об этой встрече.


Папа Пий IV скончался неожиданно. Как предполагалось, смерть наступила от старческой немощи, и об этом можно было бы не упоминать, если бы он не избрал себе преемника, с которым Леберехт был хорошо знаком. Звали его Микеле Гислиери; с четырнадцати лет он вступил в доминиканский орден и стал епископом Непи, кардиналом и великим инквизитором фра Микеле.

Pontifex maximus взял себе имя Пия V — в память о своем дряхлом предшественнике, который, как говорили, был более благочестивым и честным, чем жестокие и двуличные Папы, правившие до него. Бывшему великому инквизитору Гислиери приписывались такие добродетели, как дисциплина, порядок и аскеза. И в этом отношении он явил хороший пример, поскольку отказался садиться в Sedia gestatoria,[475] носить изящную одежду и обувь и запретил чрезмерно угождать себе в своем дворце.

Уже одно это должно было снискать Папе ту любовь подданных, в которой было отказано его предшественникам, но Пий V, едва придя к власти, проявил такую суровость и злобу, словно повстречался с Антихристом. Он запретил врачам обслуживать больных, если они перед тем не исповедовались, обложил согрешивших против воскресной заповеди штрафом и — если в доме у тех обитала бедность — бичеванием или прободением языка. Монахам запрещалось принимать исповедь, монахиням предписывалось абсолютное отшельничество. Кроме того, должна была уйти в прошлое продажа церковных должностей. С особой яростью Пий V преследовал бесчестных женщин, услугами которых, как доминиканец, он никогда не пользовался и которые принесли Риму сомнительную репутацию cauda mundi — "хвост мира". Их было добрых пятнадцать тысяч, от простых уличных девок до cortigiana, которые обслуживали высоких господ из курии и потому пользовались высоким авторитетом. Решение Pontifex maximus изгнать их из столицы вызвало, помимо насмешек и издевок, опасения экономического характера. Во-первых, столь смелое предприятие вряд ли можно было осуществить, а во-вторых, удаление этих прекрасных продажных дам наверняка поставило бы церковное государство на грань банкротства, поскольку они относились к самым богатым налогоплательщикам страны.

Тщетными оказались и протесты тех помазанных господ из курии, которые, опасаясь холода в своих постелях и призвав в помощь Святой Дух, ходатайствовали за них перед Папой. Суровый доминиканец Гислиери грозился, что если девки не покинут Рим, то он сам обратится в бегство и направит корабль Петров к менее грешной пристани.

И снизошел Святой Дух на eminentissimi и reverendissimi, на титулярных архиепископов, прелатов и монсеньоров, как некогда на двенадцать апостолов, и вышли они с этой встречи укрепленные и просветленные, и выдали своих грешных сожительниц замуж за служек и возчиков, сапожников и причетников, посулив небольшое вознаграждение и переуступку любых претензий и прав, — и таким образом сделали доброе дело для беднейших из бедных. Выслать честную замужнюю женщину ех officio[476] не под силу было даже Папе-доминиканцу.


Но предполагать, что в Вечном городе теперь торжественно установился более благонравный образ жизни, было бы ошибкой или по меньшей мере полуправдой, поскольку празднества с танцами, кутежи и клерикальные оргии хотя и стали менее массовыми, чем раньше, но все же происходили за плотно закрытыми дверьми. В Риме царила подозрительность, и инквизиция радушнее, чем прежде, распахивала двери доносчикам и клеветникам. Приглашение гостям хозяин передавал лично, чтобы не дать никакому посланцу возможности оклеветать господина или госпожу, и для этого нередко требовался пароль — например, благочестивая цитата из Священного Писания. Особой популярностью пользовались слова из Ветхого Завета, наподобие этих: "Умножая умножу семя твое, как звезды небесные"[477].

Лоренцо Карафа, переплетчик и кардинал Каны, титулярный архиепископ Бизербы, просекретарь конгрегации обращения язычников Леванта и титуляр Сан Андреа делла Балле, был столь же известен своими празднествами, как Папа — своей суровостью. Он пережил уже пятерых Пап и по поводу каждого нового Pontifex maximus заявлял, что переживет и его.

Что же касается Гислиери, то и теперь, когда он стал Папой, кардинал относился к нему с презрением и говорил: "Хорошо, что Господь наш Иисус явился на землю полторы тысячи лет назад, а не сейчас, иначе Гислиери давно бы отлучил меня от Церкви за мой образ жизни". Получить приглашение кардинала и титулярного архиепископа Карафы было особым удовольствием, а нередко даже началом большой карьеры, поскольку давно ходили слухи, что выгодные должности в курии раздают не за Львиной стеной Ватикана, но в одном из палаццо на Пинции или Квиринале.

Палаццо Карафы, подарок его умершего дядюшки-Папы, был связан колоннадой с церковью ди Санто Спирито, которая имела сомнительную славу из-за толчеи, царившей там раз в год, на праздник Святого Мартина. То, что происходило в церкви, объяснялось не набожностью прихожан, а тем, что в этот день кардинал имел привычку выбрасывать с церковного балкона свои пришедшие в негодность облачения. Затем появлялись жареные свиньи и индюки, а также сочные фрукты, которые сыпались сверху в неф церкви подобно дарам небесным. В заключение, к всеобщему веселью, в означенный праздник кардинал заполнял неф церкви водой.

Ничего удивительного в том, что высоконравственный Папа-доминиканец запретил зрелище в Санто Спирито ex officio, не было, как, впрочем, и в том, что этим приказом пастырь превратил овечек своих во врагов. Невзирая на это, Лоренцо Карафа продолжал устраивать за закрытыми дверями свои куртуазные празднества, среди которых самой большой популярностью пользовались "пурпурные" пиршества. Судя по названию, посещались они, главным образом, пурпуроносцами из курии и обставлены были с великой помпой.

Отклонить приглашение на одно из "пурпурных" пиршеств кардинала было бы не только грешно, но и весьма неумно, а поскольку Леберехт глупости боялся пуще греха, то он не смог отказать Лоренцо Карафе, которому был за многое признателен. Кардинал и титулярный архиепископ настоятельно просил о присутствии Марты, на которую уже во время их первой встречи в доме Карвакки он смотрел похотливым взглядом голодного волка (если не сказать, пожирал глазами).

То ли в Леберехта черт вселился, то ли он не сомневался, что сможет защитить Марту от приставаний гордого мужа в пурпуре, но молодой человек употребил весь свой дар убеждения, чтобы уговорить Марту сопровождать его на "пурпурное" пиршество. Неохотно, лишь для того, чтобы доставить удовольствие любимому, она согласилась.

Это приглашение было на руку Леберехту и по другой причине. После встречи с великим инквизитором, ставшим Папой, он ничего не слышал о Гислиери, хотя установленный срок ультиматума в 365 дней уже наполовину истек. Болтливый кардинал и его жаждущие новизны гости казались Леберехту идеально подходящими для того, чтобы пустить слух об угрожающем конце света, не указывая при этом ни точного времени, ни обстоятельств, ни причин апокалипсического события.

Подхлестываемая наставлениями Леберехта, призываемая не смущаться от присутствия знаменитых куртизанок и ободренная его признанием, что красотой и чувственностью она превзойдет любую cortigiana, Марта оделась в длинное бело-зеленое платье из бархата с каймой шириной с ладонь из блестящей золотой парчи и таким же воротом, который веером охватывал ее нагие плечи и заканчивался острым глубоким вырезом между грудями. Свои рыжие, гладко зачесанные волосы она уложила по моде того времени: с пробором посередине и искусным, напоминающим экзотический плод плетением на затылке.

— Ты прекрасна, как Мадонна Боттичелли, — заметил Леберехт, сжав руку Марты. Чтобы их впустили, он условно постучал: длинный-короткий-короткий-длинный стук, так хорошо сочетающийся с ритмом слов Горация: car-ре di-em.[478]

И если при входе в дом ничто не выдавало приготовлений к пышному празднеству, то за воротами открывался освещенный факелами рай: обрамленный колоннами атриум с белым мраморным фонтаном посередине, сад земных наслаждений, который даже Иероним Босх не смог бы изобразить лучше.

Швейцарские ландскнехты, метатели факелов и ряженые жонглеры, девушки в фантастических пестрых нарядах и стройные, как тростинки, пажи с кукольными личиками и ручными голубями в руках создавали веселое настроение и сопровождали прибывающих гостей в отведенные им покои. Хотя Марта никогда еще не видела столько красивых людей, собравшихся в одном месте, ее появление, объявленное герольдом в черном бархате и с серебряным жезлом, которым он трижды ударил об пол, вызвало восхищенные возгласы со всех сторон. Особенный восторг она вызвала у пробстов, прелатов и сластолюбцев-кардиналов, которые, если не были привязаны к собственному полу, каждым взглядом, казалось, славили Творца, сделавшего из ребра Адама такую красоту. Ведь если куртизанки и cortigiane были хорошо знакомы духовным лицам, то Марта, как новая персона, вызвала перешептывания и вопросы о ее происхождении, имени и любовнике. Сведения о том, что Марта — порядочная женщина, которая вместе со своим возлюбленным приехала из немецких земель, да к тому же превосходит его по возрасту, делали ее еще интереснее в глазах гостей.

Красивые мальчики, вначале как бы случайно пребывающие среди приглашенных, наконец собрались в хор и затянули своими высокими шелковыми голосами мадригал из множества строф, который в финале сопровождался барабанщиками, свистунами и лютнистами и настолько понравился гостям, что иные из eminentissimi не могли сдержать слез и крестились, словно это было чудо в Кане Галилейской. Небесным голосам мальчиков вторили духовые инструменты и литавры, звучавшие на манер медленного мавританского танца.

Кардинал Лоренцо был первым, кто кокетливым движением подобрал сутану, чтобы показать в танце свои обтянутые красным ноги, — любимейшее зрелище для всех присутствующих. Воодушевленные примером eminentissimus, пары взялись за руки и двинулись в такт музыке — длинный шаг вперед и два в сторону, причем последний сопровождался прыжком, высота которого зависела от темперамента танцора.

Гости вертелись, прыгали и шелестели складками одежд, давая повод к буйному радостному смеху, так что пяти музыкантам, одетым ярко и по мавританской моде, с трудом удавалось привести в согласие звучание своих инструментов. Марта, которая впервые принимала участие в подобном увеселении, была рада, когда закончился первый танец, ведь Леберехт, столь же мало сведущий в искусстве танца, демонстрировал немецкую слабость в том, что касалось согласованности между музыкой и движением. Но едва Марта заняла место в кресле между двумя колоннами, как его преосвященство Лоренцо кардинал Карафа подошел к ней, склонил голову набок и протянул согнутую руку, что означало приглашение на танец.

Марта покраснела, оттого что вдруг почувствовала, что все глаза устремлены на нее, и испугалась, что кардинал, как можно было ожидать от человека, известного своей болтливостью, будет осыпать ее неловкими комплиментами, которые услышат гости, но этого не случилось. Eminentissimus, боявшийся больше молчания, чем Папу, не сказал ни единого слова и, широко улыбаясь, вывел Марту на середину атриума, обхватил ее сзади обеими руками и повел в танце так, что прочие танцоры, забыв о себе, стали с восторгом наблюдать за неожиданным зрелищем. Создавалось впечатление, что Марта и кардинал были главными исполнителями театрального представления. Танцор в пурпуре с необыкновенной грациозностью двигался под музыку, и это казалось менее удивительным, чем дарование Марты, позволившей ему вести себя так, что у остальных гостей не оставалось никаких сомнений относительно того, что они давным-давно отработали этот номер.

Но так лишь казалось, потому что до сего дня Марта не испытывала большой симпатии к изысканному кардиналу. Слишком глубоко укоренилось в ней убеждение детства, что под пурпурным одеянием кардинала может скрываться одна только чистая душа и нет малейших признаков мужественности, а потому он, собственно, является не мужчиной, но святым существом в мужском облике. То, что убеждение Марты было ложным, Лоренцо Карафа доказал ей безжалостно и совершенно намеренно, когда во время медленного танца, двигаясь за своей дамой, вдруг прижался к ней почти вплотную. Марта почувствовала сквозь бархат своего платья и шелк кардинальского облачения жесткое прикосновение, которое мог осуществить лишь один тупой предмет или… чудо Святого Духа.

Леберехт не придал особого значения сближению обоих, которое, впрочем, не укрылось от остальных. Даже то озорство, которое проявили этим днем Марта и кардинал, казалось ему желанным, ведь с тех пор, как он рассказал возлюбленной о книге Коперника, та часто бывала огорченной и растерянной и ее уныние омрачало их столь гармоничные в остальном отношения. Возбужденная элегантностью, с которой ухаживал за ней кардинал Карафа, и раздразненная ароматами мускуса, амбры и кипрского порошка, витавшими по всему дому, Марта впала почти в эйфорическое состояние, чего он давно уже за ней не замечал.

Два трубача возвестили о начале званого ужина, который был накрыт в Пурпурном салоне, длинном помещении с затянутыми шелком стенами кардинальских цветов и с зеркалами в золотых рамах по обеим сторонам, умноженными светом свечей и придававшими залу обманчивую глубину, напоминавшую небесную сферу. Само собой разумелось, что порядок мест утвердил сам жизнелюбивый кардинал, и Леберехт не удивился, когда он избрал Марту хозяйкой стола и усадил ее возле себя. Словно в качестве ответного подарка, дабы время для него не тянулось слишком медленно, рядом с Леберехтом села Панта — прекраснейшая и знаменитейшая из всех римских куртизанок, по основной своей профессии тесно связанная с кардиналом дель Монте. По воскресеньям, в кануны праздников, в Адвент и на Страстной неделе она находилась в распоряжении Гаспаро Бьянко, камергера Папы, о котором рассказывали курьезные вещи. Говорили, будто Панту, это живое воплощение греха, он любил чисто платонически, то есть так, как это описывает Платон в своем "Пире", — не удовлетворяя инстинктов, но тихо поклоняясь ее наготе.

Ее внешность, а главным образом ее груди, откровенно выступающие из глубокого декольте и при каждом движении танцующие, как пара шаловливых близнецов, до такой степени смутила Леберехта, что у него едва хватало времени наблюдать за общением Марты с кардиналом. К тому же Панта вовлекла его в чрезвычайно остроумную беседу, завершившуюся вопросом, на который невозможно было ответить: кто же более великий художник — Микеланджело или Рафаэль?

Насколько позволяли колышущиеся груди Панты, глаза Леберехта следили за подачей блюд, ибо эта церемония была подобна театральному представлению. Как убежденный приверженец тезиса, что вкус пищи наполовину определяется небом, а наполовину — глазами, кардинал распорядился сервировать блюда в виде аллегорических картин, таких, например, как "Нума Помпилий на колеснице, запряженной кентаврами", "Афродита и Арес" и "Одиссей и сирены". На серебряном блюде размером с колесо телеги внесли нежную девушку, обложенную столь же нежными куриными грудками. Одетая в окорочка диких уток, явилась Андромеда с горящими глазами и длинными черными волосами; она была прикована к скале из сыра, а освобождал ее крылатый Персей, ради которого распрощались с жизнью никак не меньше пятидесяти фазанов.

Первая часть трапезы проходила на пурпурных скатертях с золотой посудой и приборами, но затем игра цветов стала меняться каждое мгновение. Дюжина гномов, которых Творец наделил головами обычного размера и конечностями, как у детей, сменили золотые приборы и пурпурные скатерти на серебро и белый дамаст, что было задумано как подходящий фон для рыбы и морепродуктов. На сверкающей белизной повозке, словно выточенной из мрамора Микеланджело, вкатили мускулистого обнаженного юношу, который на манер Лаокоона, чья статуя была обнаружена в разрушенном доме Нерона шестьдесят лет назад, боролся с морскими змеями. Но вместо чудовищ юношу окружали посеребренные угри, ракообразные в серебряных панцирях и моллюски таких размеров, что в их раковинах могла уместиться голова человека.

На второй тележке, запряженной искусно выполненными муляжами дельфинов, под которыми скрывалась пара молодых ослов, вывезли гомеровскую богиню моря Амфитриту, супругу Посейдона. Мерцающие жемчужины украшали внешнюю сторону, а в центре, среди голубоватого, подсвеченного снизу студня, окутанная белыми вуалями морская богиня играла со всевозможными морскими гадами, разумеется, съедобными. В отличие от большинства других гостей — eminentissimi, monsignori, камергеров, благородных дам и сожительниц, — которым видеть такую роскошь было не впервой, Леберехт был настолько изумлен, что совершенно забыл об истинной цели этого действа — приеме пищи, поэтому, когда подали десерт, он был столь же голоден, как и до начала ужина.

Говорить о "десерте" в этой связи было бы не менее кощунственно, чем обливать Господа Иисуса какао, или как там назывался этот горько-сладкий пенистый напиток, который испанцы привезли из Нового Света. Ведь на сладкое были поданы шедевры из орехов и миндаля, яичной пены и марципана, изображавшие такие известные постройки, как соборы Флоренции, Дворец дожей в Венеции и купол Святого Петра, разработанный Микеланджело и в настоящее время существовавший лишь в чертежах.

Затем было подано вино, не то смолисто-терпкое, что из Тосканы, а сладкое и приятное на вкус, из Кастелли под Римом, способное развязать язык даже самому озлобленному просекретарю бесполезной конгрегации церемониалов. После короткого переваривания неожиданно завязался горячий спор о том, причастны ли к спасению Господа те красные люди, которых мореплаватель Кристофоро Коломбо обнаружил в своих поисках Индии, ведь ни они не слышали о нем, ни он о них, и можно ли, учитывая эти обстоятельства, отнести их к роду человеческому.

Против этого самым яростным образом возражал Даниеле Роспильози, профессор Институто пер ле Опере Диаболи, который, ссылаясь на свои девятнадцатилетние штудии упомянутой проблемы и поддержанный незначительным большинством созданной для этого папской комиссии вывод, говорил, что краснокожим должно быть отказано в человеческом статусе, поскольку они созданы не по подобию Божьему, как говорится в Писании, но против натуры, предположительно от дьявола. Ведь Господь Всемогущий не был индейцем!

— И что же? — спросил Леберехт, сидевший напротив профессора из Санто Спирито, тем самым лицемерным тоном, который был свойствен Роспильози, и добавил: — Думаю, что возлюбленный Господь наш Иисус был никак не итальянцем и уж совсем не немцем, так что внешность каждого из нас значительно отличается от его внешности, а потому встает вопрос, являемся ли мы, здесь собравшиеся, подобием Христа?

Речь молодого каменотеса вызвала различную реакцию. Кардинал Лоренцо, смеясь, захлопал в ладоши и воскликнул:

— Превосходно, превосходно! Он — один из тех гуманистов, с которыми в дискуссию лучше не вступать!

Роспильози же и несколько молодых людей, которые, судя по их одеждам с алой каймой, были служителями курии, беспомощно переглядывались, и профессор из Санто Спирито отвлек их от еретического замечания, которое в любом другом месте вызвало бы интерес великого инквизитора. Подняв бокал, он провозгласил:

— In vino Veritas![479]

— In vino feritas![480] — возразил кардинал Лоренцо, вызвав тем самым смешки со всех сторон, в то время как Леберехт, которому теперь представился повод, крикнул через стол:

— Пей, Марта, пей! Кто знает, долго ли нам осталось так буйно веселиться!

Едва он произнес это, как все взгляды обратились к нему и наступила полная тишина, словно над пурпурным залом нависло "мене текел". Кардинал Лоренцо схватил Марту за руку и спросил вполголоса, но так, чтобы все могли слышать:

— Что он хотел сказать своим плутовским замечанием?

Марта метнула на Леберехта беспомощный взгляд, и тот взял инициативу на себя.

— Но ведь если верить мудрому Копернику, который в равной мере был сведущ в теологии, медицине и астрономии, то нам осталось лишь шесть тысяч пятьсот дней!

Роспильози, с открытым ртом внимавший словам Леберехта, одним глотком опустошил свой бокал, а потом спросил с натянутой улыбкой:

— Что вы имеете в виду? Что значит "нам осталось лишь шесть тысяч пятьсот дней"?

Леберехт пожал плечами.

— Можете назвать это Страшным судом, — ответил он, — или finis mundi, или концом человечества. Коперник с помощью математики выяснил, что к Земле со страшной скоростью летит звезда и что в 1582 году, на восьмой день десятого месяца, произойдет столкновение.

Куртизанка Панта, которая сидела сбоку от Леберехта, держа в правой руке бокал, громко вскрикнула, словно сраженная выстрелом; при этом бокал выскользнул у нее из рук и содержимое выплеснулось на белую скатерть, образовав красное пятого, — словно кровь невидимого духа.

— Но в Писании об этом и речи нет! — воскликнула она. — Писание предвещает нам Страшный суд, на котором будут разделены Добро и Зло. Если то, о чем вы говорите, истинно, вряд ли будет играть какую-то роль тот факт, относится ли человек к праведникам или к грешникам, — тогда всех ожидает одинаковая судьба. Это значит, что нет ада для проклятых, а праведники напрасно ожидают рая.

Гости, явно ошеломленные этими словами, один за другим принялись осушать свои бокалы, и прежде всех — Роспильози. Казалось, это сообщение обеспокоило его больше, чем остальных. На вопрос Лоренцо Карафы, знал ли он о грозящем несчастье, тот уклончиво отвечал, что Папа занес труды Коперника о движении светил в черный список и что благочестивому христианину под страхом отлучения от Церкви запрещено знакомиться с их содержанием, а уж тем более распространять их. Лютер, коего, упаси Боже, никак нельзя считать сторонником Папы, обругал Коперника дураком, перевернувшим с ног на голову все искусство астрономии. И как сказано в Писании, Иисус Навин[481] приказал остановиться на небе Солнцу, а не Земле.

Молодые люди, сидевшие рядом с Роспильози, закивали в подтверждение.

Леберехт же, напротив, сухо заметил:

— А теперь спросите себя, кому можно больше верить — Иисусу Навину, старому рубаке из Ханаана, или Копернику, ученому, искушенному во всех науках?

Панта, до этого почти не уделявшая Леберехту внимания, теперь бросала на него восхищенные взгляды, в меньшей степени из-за его знаний и образованности, но более — из-за той храбрости, которую проявил каменотес. Едва слышно она шепнула ему:

— Будьте осторожны в выражениях! Лоренцо имеет обыкновение приглашать не только своих друзей. Он часто пирует со своими врагами, чтобы унизить их, и эти люди ловят каждое опрометчивое слово. Меня не удивит, если завтра весь Рим заговорит о пророчестве Коперника.

— Как раз это, — прошептал в ответ Леберехт, — вполне соответствует моему намерению. В остальном же вам не стоит обо мне беспокоиться. Инквизиция больше заинтересована в моей жизни, нежели в смерти.

Панта не поняла этого замечания, приписав его скорее действию вина, которое подавалось в серебряных кувшинах и на которое гости налегали все сильнее. В конце стола прекрасная спутница одного невзрачного монсеньора, превосходившая его ростом на целую голову, так что он взирал на нее снизу вверх, как на чудотворную икону, начала всхлипывать в платочек, что, в свою очередь, тронуло до слез ее спутника и стало поводом к безмолвной молитве.

В мгновение ока вокруг Леберехта столпились подвыпившие мужчины, осаждавшие его вопросами о достоверности учения Коперника, о точном дне конца света и о труде, в котором отражены его выводы. Леберехт постарался ответить на все вопросы, за исключением того, где находится книга Коперника. Вскоре все гости разделились на несколько групп. Одни начали причитать и призывать всех святых, в то время как другие, восклицая "Nunc est bibendum!",[482] предались возлиянию, сибаритству, кутежу, обжорству и сладострастию, словно это был последний день их жизни. Здесь были рыганье, хрюканье, чавканье и стоны, проклятия, песни и ликование, и едва ли кто-нибудь обращал внимание на всех остальных.

Когда eminentissimus Родриго Торелла, префект совета по замене еврейского слова "амен" на латинское "sic" и профессор из Пьетровалле, начал громко и внятно сквернословить, понося самым ужасным образом некую святыню, когда монсеньор Фредерико Пачиоли, советник и интимный друг внушавшего ужас кардинала дель Монте, исполнил в высшей степени непристойную песенку, в которой, насколько вообще позволял понять его тяжелый от вина язык, существенную роль играл фаллос бога Приапа длиной с локоть, когда скромно одетые служители курии, усвоенными манерами уступавшие лишь Пию V, начали посылать воздушные поцелуи присутствующим куртизанкам, а то и вовсе атаковать их непристойными жестами (зрелище, вызывавшее смех своей неуклюжестью), благородное пиршество стало напоминать те уличные оргии, которые в летнее время происходили под мостами Тибра.

Незаметно для прочих гостей кардинал Лоренцо удалился вместе с Мартой, своей соседкой по столу, чтобы показать ей роскошно обставленные залы палаццо. Марта была под впечатлением от всей этой роскоши, скульптур белого мрамора, картин Рафаэля и Леонардо, модной мебели из экзотической древесины. То ли крепкое вино, то ли отчаяние момента, но Марта, словно неопытная дева, позволила кардиналу обольстить себя остроумной лестью.

На ее увещевания, что грозящая человечеству гибель должна подвигнуть к самоуглублению, Лоренцо возразил, что если уж конец неминуем, а судии не будет, то нет нужды в сожалениях и самобичевании. Напротив, надо проживать каждое мгновение, не сдерживая своих чувств, как проповедовал поэт Гораций, который, в отличие от великих философов, единственный был счастлив, умирая.

В то время как Марта не решалась переступить порог пурпурной спальни кардинала, Лоренцо опустился перед ней на колени, сжал ее ладони и покрыл их поцелуями.

— С того мгновения, как мы впервые встретились с вами, — о, я хорошо это помню! — вы сотни раз соблазняли меня в мыслях, — заговорил он.

Тщетно Марта пыталась высвободиться из объятий кардинала. При этом она восприняла его слова куда с меньшей серьезностью, чем они высказывались, а потому заметила:

— Высокочтимый господин кардинал, вы не только галантны, но еще и отменный льстец!

— Я — льстец?! Благородная синьора, я столь же далек от этого, как Новый Свет от Старого. Сколь велико число тех, кто говорил вам, как вы прекрасны и чувственны? Должно быть, огромное количество мужчин. Разве не так?

То, как кардинал сыпал хорошо продуманными комплиментами, как облекал их в гладкие фразы, смутило Марту, и она покраснела.

Лоренцо Карафа тотчас же заметил это и понял, какие слова нужны в данной ситуации.

— Если слова мои ранили вас, прекрасная донна Марта, если безумное мое дерзновение перешло границы того ненасытного поклонения, которое я к вам питаю, то порицайте же меня, требуйте моего покаяния. Пред вами преклоню я колена, ибо готов к раскаянию во всем. Говори, благородная красавица, но не оставь меня в моем поклонении!

Марта, смущенная изысканной страстью кардинала, бурно задышала.

— Я была бы очень обязана вам, — ответила она, — если бы вы изменили ваши речи, если бы вы говорили со мной так, как подобает женщине моего положения.

— Донна Марта, — отвечал кардинал, — если бы я захотел дать волю этому желанию, то мне пришлось бы изъясняться с вами на отточенной латыни или на любимейшем французском, как и подобает говорить с королевой. Но избавьте меня от этих мук, давайте беседовать друг с другом, следуя влечению наших сердец. Я, синьора, говорю от сердца, вы же отвечаете мне лишь от ума. Почему, красавица моя, почему?

Марта никогда бы не подумала, что речи мужчины могут так смутить ее. Она боялась собственного голоса; чтобы достойно ответить, требовалось искусство куда большее, чем то, которым она располагала. Поэтому она предпочла молчать и смотреть на кардинала, широко распахнув глаза.

Этого взгляда было довольно, чтобы привести все еще коленопреклоненного перед ней мужчину в величайшее возбуждение.

— О, если бы я только знал ваши предпочтения! — продолжал он. — Если бы я знал о ваших особых страстях, ваших особых вкусах! Будь вы одной из тех женщин, которые любят поэзию из опасения, что сердце может разбиться от страсти, как сладко было бы сказать вам, что меня зовут Данте Алигьери или Гораций Флакк. Если бы вы слабели от сладких музыкальных созвучий, то я стал бы для вас Палестриной или Орландо ди Лассо. Если ваши мысли окрыляла бы живопись, то я назвался бы — о счастье! — Боттичелли или Рафаэлем. А если вы набожны, то на ближайшем конклаве я подкупил бы всех кардиналов, отдав все свое состояние, чтобы они избрали меня Папой; но если бы набожность не привлекала вас, то я готов был бы продать свою душу дьяволу.

Марта с облегчением рассмеялась, поскольку кардинал владел поистине достойным восхищения умением ловить в свои сети понравившихся ему женщин. Она спрашивала себя, а способна ли женщина вообще противостоять такому кавалеру. Конечно, речи, подобные этой, Карафа произносил достаточно часто, и все же они дарили ощущение, что она первая и единственная, кого он преследует своими комплиментами, и Марта ответила:

— Встаньте, высокочтимый господин кардинал, неловко смотреть на вас сверху вниз.

Карафа поднялся, оправил свое пурпурное одеяние и заметил:

— Я ведь ничем не оскорбил вас, прекрасная женщина. Но вы должны знать: как чистая любовь подчиняется уважению, так и самая чистая любовь может на мгновение быть исполнена безрассудного желания. Это было именно такое мгновение, и я прошу о снисхождении к моим необузданным чувствам.

— Только одно мгновение? — кокетливо спросила Марта. Ухаживания кардинала, выраженные в столь изысканной форме, какой она еще не знала ни с одним мужчиной, несмотря на все ее опасения, доставляли ей удовольствие. Во всяком случае, слова Карафы позволяли забыть о мрачном настроении конца, о безысходности судьбы.

— О нет, — отвечал кардинал, — тысячу раз нет! Мгновение длились лишь моя необузданность и вольные мысли, овладевшие мной. Но покажите мне мужчину, который, глядя на вас, донна Марта, на этот прекрасный лик, обрамленный рыжими волосами, это прекрасное тело в его грациозной прелести и во всей полноте его совершенства, не забудет о почтении, какое подобает испытывать к святым.

Любезничая и не встречая сопротивления со стороны Марты, Лоренцо Карафа провел женщину в свою спальню, залитую мягким светом сотни свечей. Кровать в центре комнаты осенял роскошный зелено-голубой балдахин, напоминавший восточный шатер. Это ложе, возвышавшееся на белом мраморном основании, могло бы вместить всю домашнюю челядь. У стены справа стоял диван из голубой парчи, заваленный пестрыми шелковыми подушками, и Марта, с готовностью последовав приглашению кардинала, опустилась на мягкое сиденье.

Похожий на вычурно одетую куклу слуга, который мог бы послужить моделью для великого Рафаэля, подал вино в искрящемся хрустале и тут же исчез за невидимой дверью, так тактично, словно его поглотила стена. Карафа меж тем занял место на подушке у ног Марты (забавное зрелище, учитывая кардинальское облачение из блестящего шелка) и стал разглядывать ее с радостным восхищением и безрассудным восторгом.

Такого неуклюжего, в известном смысле даже вызывающего неловкость ухаживания Марта никак не ожидала от кардинала, слывшего сердцеедом; во всяком случае, поведение Карафы укрепило ее уверенность, она даже почувствовала себя сильнее своего кавалера. Рассматривая его пурпурные туфли с крестом на подъеме и шелковые чулки, не демонстрирующие ни малейшей округлости в области икр, Марта невольно усмехнулась: этот знатный и тщеславный мужчина, к которому она за все время их знакомства проявляла так мало внимания, теперь лежал у ее ног, как собачонка.

И все же под действием вина достаточно было короткого порыва безумия, чтобы Марта отдалась Лоренцо Карафе, необузданно и с криками страсти, пока сознание не покинуло ее. Когда же Марта вновь пришла в себя и увидела, что лежит, полураздетая, на полу, ей показалось, что она пробудилась от глупого сна, полного безумных событий. Женщина не понимала, почему находится в этой роскошной спальне, и не могла припомнить, что же с ней произошло.

И лишь когда она обнаружила лежащего на диване кардинала, который, сбросив с себя пурпурное одеяние, тяжело дышал, словно взмыленный конь, и при этом не скрывал своего ликования (с Божьей помощью он сделал это восемь раз!), память вернулась к ней. Марту охватило такое сильное отчаяние, что она обеими руками ударила себя по лбу. Она встала, привела в порядок свое платье и, пошатываясь, вышла из спальни.

Ни Леберехт, ни другие гости не заметили отсутствия Марты и кардинала. Сообщение молодого каменотеса шокировало присутствующих, вызвав у них самую разную реакцию. Красивые мальчики, окружавшие Даниеле Роспильози, причитали, словно плакальщицы, и не сдерживали своих слез. Сам же Роспильози, стоя на коленях посреди их гибких тел, сплетенных друг с другом, был похож на Лаокоона, теснимого змеями. Запасы похабных песенок и стишков монсеньора Пачиоли казались бесконечными; неизвестно для чего он скинул мантию с пурпурной каймой и остался в своем клерикальном исподнем: штанах до колен и рубахе с рукавами по локоть. На рукавах, искусно расшитых монахинями, виднелись знаки креста и символы четырех евангелистов: лев, человек, бык и орел. Забравшись на возвышение, служившее сценой хору певцов, он с жаром выдавал бесчисленные строфы. И хотя едва ли кто-нибудь внимал ему с тем же интересом, как вначале, Пачиоли продолжал читать, пока его невнятную от вина речь еще можно было понять.

Под прикрытием белой камчатной скатерти, которой был накрыт стол, две женщины — продажная и честная — отдавались экзорцисту, который разделял с одной из них трепет Венеры, в то время как другая держала главу его зажатой меж своих крепких бедер, так что духовное лицо не могло ни видеть, ни слышать. Экзорцист ликовал, словно ему явилась Святая Дева, и в своем экстазе выкрикивал под столом неопровержимые слова Блаженного Августина: "Aetas deseruit, vita deseruit, поп cupiditas!"[483]

— Похоже, он собирается за одну ночь наверстать то, что упустил за всю свою жизнь, — пренебрежительно заметила Панта, обращаясь к Леберехту. Куртизанка кардинала дель Монте и Гаспаро Бьянко казалась единственной среди гостей, кого сообщение о конце света мало впечатлило.

— Мне, во всяком случае, — заявила она, презрительно глядя на пьяных, причитающих и предающихся разврату гостей, — нечего наверстывать. Я никогда не жила по ханжеским правилам Церкви, никогда не была набожной. Я отдаю кесарю кесарево, а Папе — то, чего он требует. Я предавалась всякой страсти, поклоняясь удовольствию и греху. Мой Бог — деньги, мое Царствие Небесное — роскошь. И того и другого у меня более чем достаточно. И когда эта проклятая Богом звезда упадет на нас, то будь что будет.

Леберехт покачал головой.

— Такой реакции я ожидал от любого из гостей, только не от вас. Взгляните на них, на этих жалких созданий в их пропахших ладаном одеяниях. Если бы хоть один из них верил в учение Церкви, то он должен был бы встать и заявить: "Того, что вычислил Коперник, не может быть, ибо это противоречит Писанию и слову Божьему". Но они не верят в свои проповеди, не доверяют собственному учению! Есть ли лучшее доказательство тому, что Бог покинул мир? Они клеймят древних римлян как язычников, но действуют подобно им: убивают тех, кто приносит плохие вести, вместо того чтобы разобраться, правы ли их жертвы.

— Вы намекаете на смерть астрономов?

— Откуда вы знаете?

— Я ведь куртизанка Панта, мой юный друг, и делю ложе с влиятельным кардиналом дель Монте!

— Простите, я забыл…

— Уже простила. Но, позволю себезаметить, меня удивляет ваша откровенность. Я имею в виду, что после событий последнего времени вам надо бы в первую очередь опасаться за свою жизнь. Откуда у вас это мужество?

— В этом-то, досточтимая Панта, и заключена тайна.

— Тайна? Какая? Расскажите!

— Но ведь вы — куртизанка влиятельного кардинала! — Леберехт усмехнулся.

— Я и в самом деле сгораю от любопытства!

— Признаться, я не собираюсь тушить этот пожар! Так будет лучше и для вас, и для меня.

Куртизанка была очень хитра, но и достаточно горда, чтобы наседать на Леберехта; кроме того, она располагала связями в высочайших кругах, и довольно было лишь знака, чтобы она могла ознакомиться с тайными делами. Но этот самоуверенный каменотес начал нравиться ей, и она, бросая на него пылающие взгляды, дала понять, что он ей небезразличен.

— Надеюсь увидеть вас с вашей возлюбленной на одном из моих празднеств в саду, — сказала она и неожиданно добавила: — Если позволите заметить, вам надо получше присматривать за своей женой. Она — необыкновенная красавица, а красивые женщины никогда не принадлежат одному, тем более в Риме. — При этом она многозначительно улыбнулась.

Леберехт воспринял это замечание не слишком серьезно, однако воспользовался им как поводом найти Марту. Молодой человек испытывал отвращение к тому разброду, которым закончилось "пурпурное" празднество, хотя сам он тоже приложил к этому руку. Так что он встал из-за стола, чтобы исследовать залы палаццо.

В вестибюле он наткнулся на Лоренцо Карафу. Кардинал, явно пьяный, снял свой пурпур и, едва Леберехт вошел, начал досаждать ему комплиментами, адресованными его жене Марте. Она прекрасна, как греческая богиня, говорил Лоренцо, и счастливейшим на земле должен быть тот мужчина, которому она принадлежит. Не согласится ли он, Леберехт, уступить ему эту женщину за земли на Пинции и дворец в городе, за золото или за все, что он потребует в обмен на эту великолепную красавицу.

Воспринимать кардинала всерьез и в трезвом-то состоянии было трудно, а уж это аморальное предложение, очевидно, надо было приписать чрезмерным возлияниям. Во всяком, случае Леберехт не стал торговаться с ним, а спросил, не встречал ли Лоренцо Марту.

— Она здесь повсюду, — грезил кардинал во хмелю, — кому повстречалась синьора Марта, тот носит облик ее в своем сердце. — При этом он прижал сложенные ладони к своей покрытой пурпуром груди.

Поскольку с Лоренцо говорить было явно не о чем, Леберехт отправился на поиски один. На лестнице ему повстречался Рудольфе, говорящий по-немецки камердинер кардинала. Тот сообщил, что видел донну Марту вместе с его высокопреосвященством, а потом встретил ее в атриуме, который она пересекала быстрым шагом, словно спасаясь бегством от преследователей. Она казалась испуганной, как и большинство гостей.

Испуганной? Но что же могло так напугать Марту? Она ведь знала о пророчестве Коперника. Это и отличало ее от остальных гостей, которые отреагировали на сообщение Леберехта растерянностью и паникой.

Леберехт не на шутку встревожился. Когда, обыскав все залы палаццо, наполненные пьяными, совокупляющимися и причитающими гостями, он не нашел Марту, ему пришло в голову, что ее смятение могло быть связано с Кристофом, который в ослеплении от своего общения с цифрами и духовными особами из курии следил за матерью.

Так что и для Леберехта "пурпурное" празднество окончилось роковым образом: нигде не было никаких следов Марты. Надежда на то, что она вернулась домой одна, не оправдалась. Марта исчезла.

Уже в утренних сумерках Леберехт вернулся к палаццо кардинала, чтобы навести справки о Марте, но не получил никакой информации. На полу вповалку лежали пьяные, перепачканные блевотиной сановники. Роспильози, уткнувшись лицом в лужу вина, бормотал какой-то стишок о хвосте черта, а от Лоренцо Карафы, который в совершенно невменяемом состоянии был препровожден в свою кровать с помощью слуг, невозможно было добиться никаких сведений.

— Марта! — снова и снова всхлипывал Леберехт, пробираясь домой по холодным и пустым улицам — Марта!

Он отказался от мысли разыскать Клавия, ведь если исчезновение Марты было связано с ее сыном, то он был последним, кто помог бы ему в поисках.

Погруженный в раздумья, Леберехт брел в направлении Пантеона. Молодой человек упрекал себя, что был опрометчив и выпустил из поля зрения любимую женщину, хотя уже давно мучился подозрением, что его преследуют и он находится под постоянным наблюдением.

Конечно, инквизиция заставляла людей исчезать без следа, иные потом всплывали в бурых водах Тибра, без головы. Ходили слухи о тайных подземельях между замком Ангела и Ватиканом, где томились сотни людей; но ни один из тех, кто об этом рассказывал, никогда не переступал порога этих темниц.

То, что Марта могла стать жертвой инквизиции, что ее могли похитить палачи священного трибунала, казалось Леберехту маловероятным. Разве не боялись доминиканцы того, что в этом случае он обнародует книгу Коперника? Или он и так уже слишком много разгласил на "пурпурном" пиршестве у кардинала?

Глава XI Страх и ослепление

Известие о конце света разлетелось по городу подобно адскому пламени, и прежде чем бледное зимнее солнце на следующий день достигло своего зенита, на площадях Рима можно было услышать перешептывания, отзвуки и отголоски, распространявшиеся из уст в уста, как заразная болезнь. Совершенно незнакомые люди, а среди них и особы духовного звания, встречаясь, крестились левой рукой — знак дьявола и явное надругательство над благочестивыми церемониями, которым больше не придавалось никакого значения.

Леберехт отложил свою работу, чтобы прочесать город в поисках Марты, но все его усилия по-прежнему были напрасны. К полудню, когда кардинал Карафа вновь стал доступен, Леберехт напал на новый след. Правда, Лоренцо не сообщил ему никаких сведений, но один паж якобы видел, как Марта поспешно покидала палаццо под покровом темноты, около третьего часа, а за ней шел мужчина, которого он не узнал, поскольку лицо его из-за холода было скрыто шарфом. Паж не придал никакого значения этому событию и потому не мог вспомнить, в каком направлении удалилась красавица и действительно ли неопознанный им мужчина преследовал ее.

Тем временем слухи о конце света достигли Ватикана. На лесах собора Святого Петра трепетали записки с крамольным содержанием: "Папа — олух, он приказал поставить себе памятник навечно, хотя тот рухнет прежде, чем будет окончен". Резчики по камню, самые сильные, но и самые грубые среди строителей собора, отказывались продолжать работу, поскольку, как они говорили, их труд все равно пойдет коту под хвост. Две дюжины каменотесов, облачившись в пестрые костюмы комедиантов и надев маски с длинными толстыми носами, напоминавшими мужской член, сели на ослов и мулов и поехали через площадь Петра к воротам дворца, издевательски крича: "Pius, Pius, finis, finis!"[484]

Раздраженный Pontifex maximus, наблюдая за этим зрелищем из своих окон, от беспомощности велел одновременно бить во все колокола города. К несчастью, это распоряжение стало роковым, потому что римляне восприняли перезвон сотен колоколов как подтверждение слухов и даже те, кто до сих пор не слышал о предсказании, узнали о грозящем событии.

К сетованиям, раздававшимся преимущественно в богатых кварталах, на Пинции и Яникуле, примешивались голоса бродячих артистов, которых в этом городе было множество. Они заполонили улицы, привлекая обывателей задорными песнями, танцами и пьесами. У фонтана на Пьяцца Навона неаполитанские хозяева балаганов, бежавшие от испанской инквизиции, представляли бесстыдные живые картины, которые никогда прежде не отваживались показывать, потому что те были направлены против нравственности и учения Церкви. Но теперь, подбадриваемые зрителями, они дали волю беспутству, приняв неподвижные позы и представив "Тайную вечерю", как она была написана Леонардо. Поскольку "апостолы" были как две капли воды похожи на своих прототипов, все взоры привлекала к себе неодетая девушка, исполнявшая роль Господа Иисуса. С быстротой молнии фигляры на глазах у публики перегруппировались и создали новую картину, бесстыдством не уступавшую первой. При этом стол, за которым была представлена "Тайная вечеря", служил помостом. На нем, привязанные к позорному столбу, стояли мужчина и красивая женщина, оба — в женской одежде. Платье мужчины было высоко подобрано, обнажая самый символ мужественности, а платье утонченной дамы позволяло видеть все, что демонстрирует похотливая женщина. Сцена напоминала о случае времен Папы Александра VI, когда куртизанка Корсетта связалась с одним церковником, который ходил в женском платье и носил имя Черная Барбара. Когда обман открылся, оба были в подобном виде выставлены у позорного столба.

В нескольких шагах от них неистово отплясывала молодежь. Эти танцы были более дикими, чем во времена Сакко ди Рома или любой другой войны: танцоры, нисколько не стесняясь, терлись своими похотливыми телами друг о друга, совершая движения, какие делают мужчина и женщина в целях продолжения рода. В отличие от медленных танцев и танцев с прыжками, радовавших народ в течение столетий, танцующие стояли не рядом друг с другом, но лицом к лицу, так что одна уже эта поза порождала греховные мысли.

Честные граждане, чей внешний вид изобличал наличие у них денег или благосостояние, среди бела дня подвергались нападениям разбойников, которые избивали, связывали их, отнимали одежду и деньги, а потом, подвесив на деревьях или воротах, разжигали под жертвами огонь и потешались, глядя на их извивающиеся тела.

На богатых улицах, таких, как Виа Джулия, срывали крыши с домов, вышибали окна и двери, а владельцев, если те оказывали сопротивление, убивали. Власти, смотрители и солдаты не только бездействовали, но даже принимали участие в этих набегах. Пуще всего доставалось от черни доминиканцам, которые состояли на службе у инквизиции. Их монастыри штурмовали, а монахов до изнеможения гоняли по городу; иным перерезали глотку. Те, что были известны инквизиторскими приговорами, были задушены красными чулками и брошены на улицах и площадях.

Из страха перед грабителями и убийцами римляне баррикадировались в своих домах. Папа Пий приказал выставить перед своим дворцом удвоенные караулы, его примеру последовали господа кардиналы и пользующиеся их расположением куртизанки.

Последние из тех, кто не верил слухам о конце света, переменили свое мнение уже на следующий день, когда в разных районах города в большом количестве появились змеи — животные дьявола. Женщины спасались бегством, а храбрые мужчины с факелами и мечами вступали в борьбу, рубя и сжигая чудищ. И хотя змеи обыкновенно избегали огня, в местах, где их жгли, собиралось все больше этих тварей, и предсказатели объявляли это знаком того, что Рим уже во власти дьявола.

В монастыре Минервы случилось другое чудо. Брат третьего ордена проповедников, маленький горбатый человечек, скончался в преклонном возрасте, достигши почти ста лет. Проповедники положили его в простой деревянный гроб, который установили для прощания в монастырской церкви. Едва это случилось, как мертвый горбун начал выпрямляться, вытягиваться и ломать гроб, не возвращаясь при этом обратно к жизни. Монахи-проповедники утверждали, что у покойного брата по обе стороны лба выросли рога, словно это был сам дьявол. Тогда они сожгли его тело, а пепел развеяли над Тибром.

У сторожей катакомб на Аппиевой дороге тайно покупались подземные ходы, расположенные в трехстах футах под землей, которые были, пожалуй, единственной возможностью избежать смертельной катастрофы. И вышло так, что сторожа катакомб, до этого момента относившиеся к беднейшим из бедных, вдруг разбогатели и могли теперь предаваться праздности, о чем всегда мечтали.

Настало время обжорства и пьянства. Как будто оставив за плечами годы лишений, нужды и голода, люди, как никогда прежде, стали предаваться радостям застолья. Казалось, они стремились за короткое время впихнуть в себя все то, что раньше могли увидеть лишь во сне и грезах. Мясо, морские гады и экзотические фрукты, редко стоявшие на столе даже у зажиточных людей, теперь пользовались большим спросом, а рыбаки и торговцы из Остии и Кампаньи не успевали поставлять продукты.

К тому же настроения становились все необузданнее, все неприятнее и агрессивнее, а в том, что касалось нравов и приличий, курия с каждым днем все больше теряла свое влияние. На простых священников и кардиналов, сопровождаемых телохранителями и слугами, нападали прямо посреди улицы и отнимали у них драгоценности; если же таковых не имелось, то разбойники снимали с них одежды.

Простой народ потерял всякое уважение к власти. Да что там, ненависть дошла до того, что каждому, превосходившему в чем-либо другого — будь то положение, богатство или влияние, — приходилось опасаться за свою жизнь. Народ жил в угаре разнузданности, и даже те, кто по своему благочестию или из-за пренебрежения к любой науке не верил в проклятие Коперника, были охвачены общим настроением.

Разумеется, больше всего страдала от предсказания сама Святая Матерь Церковь. Священники стали предметом насмешек. Из страха разграбления они держали церкви закрытыми. Монахи и монахини снимали свои сутаны; забыв о целомудрии и бедности, они бросали монастыри, оскверняли священные места, развратничая на алтарях или глумясь над изображениями святых.

В Риме царил хаос, и хаос этот еще больше осложнял Леберехту поиски Марты. Прошло уже три дня, как она пропала. Казалось, ее поглотила земля. У кого бы он ни спрашивал, никто ее не видел. С помощью Карвакки Леберехт установил контакт с курией и инквизицией, но и там получил лишь отрицательные ответы.

Недалеко от его дома, на полпути между Пантеоном и церковью Санта Мария-сопра-Минерва, на кровле высокого дома жила одна старая седовласая женщина, которую он часто встречал на улице. Жильем ее была деревянная хижина на плоской крыше, которая давным-давно вдруг выросла здесь, как яркий гриб из земли. А поскольку о Кассандре (так звали старуху) поговаривали, что она имеет второе лицо, хозяин дома оставил ее. К тому же ее жилище, как и она сама, никому не мешало.

Кассандра жила тем, что давали люди, приходившие к ней, чтобы узнать, что сулит им будущее. Но теперь, когда ожидался конец света, едва ли кто-нибудь пользовался ее услугами.

Отчаявшись хоть что-нибудь узнать о Марте, Леберехт на четвертый день своих поисков отправился к ясновидящей, чтобы расспросить о судьбе возлюбленной. Когда он постучал в дверь покосившейся хижины, над крышей завывал ледяной ветер. Кассандра лежала в кровати, в какой-то загородке, похожей на те деревянные клети, где держат птицу. В хижине не было возможности развести огонь, поэтому старуха укрылась всей одеждой, которая у нее была.

После того как Леберехт рассказал о своей беде, Кассандра объяснила, что для гадания ей потребуется печень только что забитой овцы. В другой ситуации Леберехт высмеял бы старуху и ушел бы, но теперь с готовностью отправился на ближайшую бойню, купил овечью печень и вернулся с окровавленным куском к Кассандре.

— Печень, — говорила Кассандра, в то время как ее сухие длинные пальцы двигались по скользкой поверхности, — это точное отражение космоса, так сказать, Вселенная в миниатюре, оттого по этому органу можно узнать настоящее, прошлое и будущее, в зависимости от ее качеств. Верхний конический выступ, называемый caput iocineris, если он большой и крепкий, предсказывает счастье; слаборазвитый выступ, напротив, не предвещает ничего хорошего.

Леберехт с недоверием следил за игрой пальцев Кассандры и, когда она вдруг замолкла, спросил:

— Что вы можете узнать по этому выступу, говорите!

Старуха покачала головой и, помедлив, ответила:

— То, что вас ожидает, не назовешь счастьем. Трещина в печени предвещает большие перемены в…

— Что с Мартой? — нетерпеливо вскричал Леберехт. — Она…

— Мертва? Она еще среди живых. — Окровавленным указательным пальцем Кассандра провела вдоль темных и светлых полос, покрывавших поверхность печени таинственным узором. — Близкая вам женщина живет скрытно, но…

— Где я могу найти ее, где?

Кассандра хлопнула ладонью по печени, словно хотела пробудить орган к жизни.

— Ответ на этот вопрос — за пределами моих способностей. Могу сказать лишь одно: ваша женщина находится ближе, чем вы думаете.

Сказав так, она бросила печень в глиняную миску и протянула Леберехту открытую ладонь, на которой еще подсыхала кровь.

— Я голодна, — неожиданно сказала она.

Леберехт, подавив отвращение, вложил в костлявую ладонь две монетки и удалился.

На срочную консисторию, которая состоялась на следующий после Благовещения день и которая по воле Папы была секретнее секретного (и потому осталась не упомянутой ни в одной хронике), Пий V пригласил господ кардиналов, монсеньоров, духовные советы курии, а также аудиторов, референдариев, профессоров и монахов, на чью скромность он мог рассчитывать. Собрание было назначено в Сикстинской капелле, в месте, наилучшим образом подходившем для обсуждения серьезной темы.

Перед алтарем, у подножия "Страшного суда" Микеланджело, восседал в высоком кресле Пий V, справа от него находился стул, а рядом, как это принято в консистории, полукругом располагались скамеечки кардиналов. За ними, вторым рядом, — сиденья с блестящей золотой обивкой для низших сановников и светских членов консистории, обращенные к Pontifex maximus.

Еще до того как начался разговор на тему дня, то есть о finis mundi (слова "конец света" в эти дни никто из помазанных не отваживался произнести), кардиналы и Иоганнес Кустос, церемониймейстер Папы, так сцепились, что Пий V призвал их к сдержанности, поскольку громкие крики могли сорвать тайное собрание.

Причиной разногласий был тот самый стул по правую руку от Папы, который подобало занять самому высокому по рангу члену курии и на который претендовал его высокопреосвященство Клаудио Гамбара — кардинал, государственный секретарь, префект конгрегации спасительного учения, титулярный архиепископ Нолы и тайный камергер его святейшества. Он как раз поцеловал руку Папы и, допущенный к целованию уст (со времени понтификата Пия V неловкий поцелуй ноги не практиковался), уже собирался занять место на стуле. Но длинный, как жердь, Фредерико, кардинал Капоччио, титулярный архиепископ Ст. Мало, просекретарь конгрегации по исследованию finis mundi и старший по службе среди служителей курии, разгадал намерение Гамбары и заявил о своих претензиях на это место, громко запротестовав (как полагалось в присутствии Pontifex maximus, на латыни: "Cede, cede!"[485]).

Проворно, насколько позволял его преклонный возраст, он схватил руку Папы для поцелуя, отвергнув милостиво предлагаемый поцелуй в уста, так что Пий V некоторое время пребывал в тщетном ожидании, и опустился на стул еще до того, как Гамбара смог оспорить его ранг своей задней частью.

— Cede, cede! — кричал со своей стороны Гамбара, нависая над Капоччио и взмахивая своей затканной золотом столой, словно это была тяжкая палица-моргенштерн. Тотчас же среди приглашенных на тайную консисторию образовались две группы, приверженцы которых, позабыв о серьезности положения, с большой страстью высказывались по поводу возникшего конфликта.

Даже Папе не удалось добиться внимания; его краткая молитва "Quod Deus bene vertat!"[486] смолкла, как глас вопиющего в пустыне. И пока его святейшество собирался совершить великий экзорцизм, который знал бегло и наизусть, и протянул обеим враждующим партиям свой золотой нагрудный крест (впрочем, ему пришлось признать тщету этих усилий), церемониймейстер Иоганнес Кустос в величайшем отчаянии подал Папе дымящееся кадило, сам не зная, какую цель он этим преследует.

В своей беспомощности Пий V начал размахивать кадилом в направлении врагов. При этом он взволнованно выкрикивал: "Ab illo honedicaris cuius honorem cremaveris!"[487]

Сила его слов, а возможно, и то, что освященный дым щипал глаза бойцовым петухам, вынудили кардиналов Гамбару и Капоччио оставить друг друга в покое. Они надрывно кашляли, и церемониймейстер воспользовался возможностью унести стул с папского возвышения и установить его в центре полукруга.

Когда дым рассеялся, Папа встал, произнес благословение и объявил отпущение грехов на сто лет, которое было повторено все еще возмущенным государственным секретарем Гамбарой по-итальянски, Иоганном Кустосом — по-французски, патером Ганцером от миноритов — по-немецки, после чего низшее духовенство, в том числе и специалисты по основной проблеме, разразились хором a capella[488] "Ессе sacredus magnus"[489] и допели его до конца.

Затем последовали чтения ко дню Богоявления, которые были лично установлены Пием V и исполнялись духовенством по мере повышения их куриальных постов: первое — аколитом, второе — аудитором, третье — одним из папских субдьяконов, четвертое — монсеньором Пачиоли, как более молодым пресвитером, пятое — кардиналом Капоччио, как меченосцем, шестое — Гамбарой (тот самодовольно улыбался, поскольку обошел Капоччио), седьмое — канцлером Ровере; восьмое его святейшество оставил за собой. Когда Пий V закончил, он бросил умоляющий взгляд на своего церемониймейстера Иоганнеса Кустоса, как будто во время церемонии он запамятовал истинную причину этого тайного собрания.

Кустос спас положение: прикрывшись ладонью и отведя взгляд, он шепнул его святейшеству: "Finis mundi! Finis mundi!"

Но прежде чем Папа взял слово, по обыкновению дерзко поднялся Доменико, кардинал Исуальи из Монте Марано, о котором никто не знал, как ему досталась эта служба. Он посетовал на перевес низшего клира и мирских референтов на данной консистории: тринадцать присутствующих кардиналов составляли меньшинство, к тому же один из них и вовсе был глухонемым.

Последнее замечание было неуместным и даже злобным, поскольку каждый в коллегии кардиналов, включая и Папу, знал, что он имел в виду Франческо, кардинала Варезе, который вовсе не был глухонемым, но после того, как Исуальи в споре за обладание куртизанкой Маргеритой де Лола выкинул его из окна, тот, помимо прочего, лишился речи, однако слышал очень даже хорошо.

Пий V возразил, сказав, что, учитывая проблему, надо терпеть данный перевес низших, ведь речь здесь идет о величинах и знаменитостях в своей области, из которых он хотел бы упомянуть лишь немногих, таких, как математик Паоло Сончино, магистр искусств, профессор теории чисел и статик собора Святого Петра, знакомый с величайшими проблемами математики. Затем Пий V назвал Лоренцо Альбани, профессора и магистра астрологии в Сапиенце; Луиджи Лилио, доктора медицины и профессора астрологии, сведущего к тому же в расчете эпакты[490]; Кристофа Клавия из ордена иезуитов, математика и профессора астрологии в Колледжио Романо; Филиппа фон Траппа, каноника Льежа и доктора декрета против конечного времени; благородного Станислауса Ондорека, магистра искусств и профессора эсхатологии; Андре Вийона, магистра искусств и теологии, профессора эсхатологии, наилучшим образом знакомого с последней из всех ученых по ту сторону Альп.

— А где же этот проклятый профессор Коперник? — яростно жестикулируя, прокаркал кардинал Капоччио. — Мне хотелось бы взглянуть на того малого, который заварил всю эту кашу. Где прячется этот трус?

В консистории стало тихо. Очень тихо. Государственный секретарь Гамбара возвел глаза к потолку, словно искал там между пророками и сивиллами ответ на вопрос; затем глубоко вдохнул и, набрав побольше воздуха, собрался уже ответить. Но прежде чем он произнес хоть слово, его опередил патер Ганцер из миноритов:

— Ваше высокопреосвященство, Фредерико Капоччио, высокочтимый господин кардинал! Доктор Коперник из герцогства Пруссия, наделенный Всевышним способностью рассчитывать орбиты светил, умер более двадцати лет назад!

— Вот как? — Капоччио откашлялся. — Ну, тогда все в порядке! Только зачем же нам заниматься его арифметикой на тайной консистории?

Сончино, обыкновенно терпимый и далекий от взрывов гнева человек, побагровел, сравнявшись цветом лица с одеяниями присутствующих кардиналов.

— Потому что эта арифметика, если ее так можно назвать, дает абсолютные результаты, — сдержанно произнес он. — То есть правильный результат верен даже спустя десять тысяч лет. Иными словами, математическая проблема остается на все времена математической проблемой, разве только…

— Разве только что? — возобновил свою речь Гамбара, и все взгляды устремились на Сончино, математика в области всех трех измерений, которому приписывали абсолютную память на числа.

Смущенно, почти извиняясь, поскольку ответ был ошеломляюще простым, Сончино сказал:

— Разве только математическая проблема решается. Решенная проблема теряет основание, как только оно обозначено.

— И тем самым ликвидируется?

— Конечно! — рассмеялся Сончино.

— К делу! — напомнил Pontifex maximus, который не понял хода мыслей Гамбары. Он поименно призвал каждого из присутствующих к молчанию и начал:

— Каждый из вас, высокоученые мужи и высокородные господа (при этом он поклонился в сторону кардиналов), знает проблему, которая привела нас на тайную консисторию. То, что пруссак одарил Святую Матерь Церковь своими астрономическими расчетами, само по себе не является близким концом света, но есть обстоятельства, при которых этот конец может наступить. Никто не знает, что именно произойдет, когда в небе появится большая комета. И даже Лето Господне 1533, объявленное книжниками концом света, ни один из мудрых не описал обстоятельно, так что конец света, предсказанный нам Господом, мог быть правдой. Но теперь этот медик и доктор церковного права привлек даже астрономическую науку и провозгласил, что не трубы Страшного суда возвестят конец света, но ужасный удар, который все уничтожит, не оставив времени Господу Богу для того, чтобы судить грешников и праведников.

Старый кардинал Капоччио сотворил три крестных знамения, а Лоренцо Альбани между тем крикнул:

— Простите, ваше святейшество, но последнее замечание — ваша собственная интерпретация, а не суждение доктора Коперника. Коперник только рассчитал, что звезда столкнется с Землей, а о последствиях он ничего не говорил!

Папа простер руку и кивнул, а затем продолжил:

— Во всяком случае расчеты этого пруссака не допускают никакого иного заключения, кроме того, что Страшный суд не состоится, но что это означает, я не могу сообщить на тайной консистории. Eminentissimi и reverendissimi… Это означает… это означает… я не осмеливаюсь сказать!

Он набрал в грудь воздуха и попытался расстегнуть верхнюю пуговицу воротника, но все было тщетно, пока Гаспаро Бьянко, папский камергер, не выступил из-за его спины, чтобы решить проблему своими проворными пальцами.

— Ваше святейшество, — начал профессор эсхатологии Станислаус Ондорек, — ведь все это не ново. Думаю, что каждый, кто здесь присутствует, уже много лет знает об Astrum minax, появление которой Коперник якобы точно рассчитал. Так откуда же это внезапное беспокойство и возмущение, это безумие людское? Откуда народу вообще известно об этом обстоятельстве?

Папа, очнувшийся после приступа слабости, ответил:

— Братья во Христе, высокоученые профессора и магистры, Святая Матерь Церковь в отчаянном положении. Поэтому уместно будет говорить начистоту. Вы знаете о той роковой книге, которую после смерти Коперника отдали в печать бенедиктинцы, как и то, конечно же, что нам удалось разыскать все книги, кроме одной. Именно эта единственная книга всплыла теперь при загадочных обстоятельствах.

Едва Пий V сообщил об этом, как по всем рядам прокатился ропот, и в следующее мгновение возбужденно зашептались кардиналы и сановники, теологи и профессора, а старый кардинал Капоччио, как просекретарь конгрегации по избавлению от finis mundi, хорошо знакомый с темой, покраснев, сердито выкрикнул:

— Почему я узнаю об этом только сейчас? Я имею право первым знать об этом! Если Гамбара получил информацию об этом прежде меня, то я stante pede[491] слагаю с себя полномочия!

Тут государственный секретарь торжественно поклялся всем, что дорого и свято (в известных ситуациях Святая Матерь Церковь допускает ложь по необходимости), что он, как и все остальные участники тайной консистории, сам совсем недавно узнал об этом роке; теперь же общая задача — найти выход из сложившейся ситуации.

Великий инквизитор, который, несмотря на свое алое облачение, нашел себе место лишь во втором ряду, где был особенно заметен среди одетых в черное монахов, магистров и профессоров, вмешался в перебранку, сообщив, что священный трибунал в кратчайший срок отыщет гнусную книгу или ее обладателя и приведет дело к концу во славу Господа нашего Иисуса. При этом он провел ребром ладони по шее.

Словно зачарованные, уставились на великого инквизитора монахи, магистры, профессора и — к чести их будет сказано — также кардиналы. Тот мрачно обвел их взглядом и, когда никто не поспешил с ним согласиться, угрожающе добавил:

— Священный трибунал справлялся и не с такими еретиками!

— Спокойствие! Спокойствие! — воскликнул Пий V, примирительно поднимая обе руки. — Положение слишком запутанное, чтобы инквизиция совершала необдуманные действия. Прошедшие дни показали, какая дьявольская власть скрыта в этой книге. Кажется, будто Антихрист уже вышел в путь. Христиане издеваются над своей верой, верующие становятся неверующими, и то, что они вполне могут поджечь Ватиканский дворец, становится лишь вопросом времени. Discede diabole, relinque Roman liberam, plebemque Christi fuge![492]

— Амен! — Кардиналы даже испугались такого единства в своих рядах.

Только великий инквизитор все еще не проявлял благоразумия. Резко вскочив, он крикнул консистории:

— Я не верю в существование подобной книги! И уж тем более не поверю вычислениям этого Коперника, пока не увижу эту фальшивку собственными глазами и не пойму его расчетов своей головой! — При этом он хлопнул себя ладонью по лбу.

Папа вымученно улыбнулся.

— Он говорит, как апостол Фома о воскресении Господа, и мне, пожалуй, не надо упоминать, чем все это кончилось. О нет, господин великий инквизитор, в существовании этой книги и ее опасном содержании нет никаких сомнений. Сомневаться можно лишь в правильности предсказания. Я думаю, что этот Коперник, будучи прусским каноником, а не математиком, мог и ошибиться, ведь так? Как вы считаете, мессер Лилио?

Луиджи Лилио, старый человечек, маленький и с жидкими волосами, с трудом поднялся и ответил:

— Ваше святейшество, когда Марселлус, один из ваших предшественников на стуле Петра, поручил мне с помощью математики и астрономии, то есть тех наук, которыми оперировал Коперник, доказать, что тот неправ, я вел расчеты в течение двух лет, не зная его результата. И когда через семь сотен дней я закончил, то пришел к тому же самому результату, что и Коперник: Земля и Astrum minax действительно должны встретиться на своих орбитах на восьмой день десятого месяца 1582 года.

— А вы, профессор Альбани, не могли бы объяснить нам, что это означает для наших планет? Иначе говоря, обязательно ли с этим связано уничтожение нашей планеты? Я имею в виду, может ли чуждая звезда упасть на другую сторону нашей планеты, скажем, в Индии или Америке, где обитают язычники?

Альбани с трудом сдержался, чтобы не рассмеяться, и с подчеркнутой серьезностью заявил:

— Пары метеоритов — а это осколки звезд, ваше святейшество, — уже достаточно, чтобы превратить в пустыни целые страны. Звезда же, которая мчится к нам…

— Говорите же, профессор!

— …в десять раз больше Земли…

В консистории стало тихо. Лишь кардинал Франческо Варезе, который понимал каждое слово, хотя судьба и лишила его речи, встал со своего места, и все услышали, как в его горле заклокотали какие-то звуки. При этом он растопырил пять пальцев на левой и три на правой руке, неистово потрясая ими, пока церемониймейстер Иоганнес Кустос не подошел к нему и, понимающе кивнув, не припечатал к сиденью.

— Исключена ли ошибка? — осведомился Папа, направив взгляд на потолок капеллы, где Микеланджело на собственный лад изобразил начала человечества.

— По состоянию науки на то время, да, — ответил Альбани и добавил: — К сожалению.

Папа сложил руки и произнес:

— Да будет милостив к нам Господь!

В самых нижних рядах патер Ганцер из миноритов, вновь поддерживаемый субдьяконом, с пылом затянул напев Ессе sacredos magnus, но это доброе начинание было прервано раздраженным "Ш-ш-ш!" Папы.

Кардинал Доменико Исуальи из Монте Марано внезапно закашлялся, так что не сразу стало понятно, что его странное поведение было вызвано попыткой преодолеть приступ смеха, который предательским образом напал на него. Но потом кардинал не смог больше сдерживаться и стал задыхаться, ловя ртом воздух.

— Господи Боже! Ха-ха! Какой Бог?! Какой Господь?! — воскликнул Исуальи и дал волю смеху. — Может, тот, что грозит нам Страшным судом? Может, время еще не пришло?

Сначала Исуальи пожинал гневные взгляды, но уже через несколько секунд смех перекинулся и на государственного секретаря Гамбару, титуляра Санто Спирито Даниеле Роспильози, монсеньора Пачиоли и даже на строгого патера Ганцера от миноритов. Вскоре все они тряслись от смеха, а Гамбара крикнул:

— Представляю себе, что с нами будет, если окажется, что этот Коперник прав!

— Нельзя себе представить! — согласился Роспильози, и Исуальи прыснул:

— А представить, если верующий люд это заметит…

Надрывный смех стих так же неожиданно, как и начался. Испуганно и немного смущенно кардиналы оправляли свое облачение, патер Ганцер туже затянул пояс, а церемониймейстер Папы демонстративно произнес немую молитву.

Тут поднялся Филипп фон Трапп, каноник Льежа, один из самых умных в консистории, и начал поучать:

— Не пристало мне сомневаться в коперниковских вычислениях, но они повлекли бы за собой страшные последствия. Одним ударом будет уничтожено все живое, и не будет никакого суда и никакого судьи, то есть того, что обещает нам Писание. Но я не верю в это! Почему? Так ведь нет людей на этой земле — с древности и до нового времени, — которых бы в течение жизни в одном месте не ожидали радости, а в другом — страдания. Халдеи, фракийцы, вавилоняне, ассирийцы, персы, мидийцы, парфяне, индийцы, финикийцы, египтяне, гараманты[493], гиперборейцы, скифы, готы, даже галлы и германцы никогда не сомневались в будущей жизни. А если добавить сюда вновь открытые народы — китайцев, японцев, индусов, моголов, талапонцев, татар, мадагаскарцев и готтентотов, — то мы придем к таким же выводам и найдем совершеннейшее согласие между всеми народами Земли в этом вопросе.

С задних рядов, где были места низшего духовенства, раздались аплодисменты. Государственный секретарь Клаудио Гамбара, напротив, обескураженно заметил:

— Хотел бы я, чтобы вы и названные вами народы были правы!

Каноник Льежа кивнул и продолжил:

— Древние египтяне считали смерть значительного человека поводом для веселого празднества, поскольку ему предстояла новая жизнь. Фракийцы плакали при рождении нового человека, поскольку предвидели невзгоды, которые ему придется пережить, и смеялись, когда он умирал, так как верили, что его ожидает блаженство. А у индусов брахманы старались убедить верующих в том, что смерть — это рождение новой жизни. Сокотранцы в сложных вопросах просят совета у гробниц своих старейшин, а талапонцы сжигают своих мертвых лишь по той причине, что придерживаются взгляда, будто дым прямым путем достигает рая. От китайцев мы знаем, что они ставили у своих гробниц еду, которая должна была служить пищей блуждающим вокруг духам. Когда в Гвинее умирает король, то с ним сгорают на погребальном костре его жены и самые важные из подданных, дабы он не остался один в дальнейшей жизни. А индейцы Нового Света дают своим мертвым оружие, лошадь, раба и собаку, чтобы по пути в мир иной он не остался без удобств, помощи и защиты.

— Дурацкие фантазии! — воскликнул Гамбара. — Жестокие обычаи!

— Конечно, — согласился Филипп фон Трапп, — но все они возникли из веры в бессмертие. И при этом каждая из религий очень далека от веры нашей Святой Матери Церкви.

Великий инквизитор вскочил, кипя от бешенства, и, обращаясь к Папе, выпалил:

— Язычники они, еретики и ослепленные, глупые народы, не причастные к спасению Господа нашего Христа! Одно лишь упоминание их в Львиных стенах есть тяжкий грех; а приводить их в доказательство верности учения Церкви — оскорбление Господа!

При этих словах он угрожающе направил свой наперсный крест на каноника из Льежа и что-то тихо пробормотал.

Это, в свою очередь, так сильно разволновало польского профессора Станислауса Ондорека, что он отступил от латыни и озадачил великого инквизитора словесным потоком на польском, который едва ли понимал хоть кто-то из присутствующих. Тем не менее смысл сказанного ни у кого не вызывал сомнений. Даже предупреждение государственного секретаря о необходимости выражаться понятно для всех не было воспринято Ондореком, и прошло некоторое время, прежде чем он наконец замолк, чтобы прислушаться к объяснениям льежского каноника, который вынужден был исполнять эту роль как доктор декрета против конечного времени.

— Причем, — продолжил Филипп фон Трапп, — это относилось не только к святым и священникам, проповедующим вечную жизнь. То же самое делали величайшие поэты и философы. Мусей, Орфей, Гесиод, даже Платон, которого многие считают мудрейшим, были убеждены в реальности будущего наказания или награды. Точно так же и Гораций, Овидий и Вергилий. Не говоря уже о Данте. А что касается мудрецов и философов, то число тех, кто предрекает вечное спасение, велико, как небесный свод: Зороастр у халдеев, Конфуций у китайцев, Афас у мавров, Орфей и Самол у фракийцев, Анахарсис у скифов, Ферецид у финикийцев, Гермес у египтян, далее — фиванские, диосполийские и мемфисские мудрецы, гимнософисты и брахманы Индии, брамины Малабара, друиды бриттов — все они предрекали жизнь после жизни. Как пламенно и убежденно говорил о бессмертии мудрый Сократ, прежде чем принять яд! А когда Платон составил об этом диалог, то он так тронул души слушателей, что один из них, по имени Клеомбрут, гонимый стремлением к будущей жизни, кинулся в море. И Цицерон говорит: "Если я ошибаюсь, считая души людей бессмертными, то ошибаюсь я охотно и не позволю отнять у меня это приятное заблуждение, пока я жив".

— Слова еретика, слова еретика! — вскричал великий инквизитор, зажимая уши, дабы не внимать греховным измышлениям. — Господин каноник, как можете вы привлекать в свидетели Страшного суда язычников? Если бы слова ваши были публичными, мне пришлось бы цитировать вас перед священным трибуналом.

По этому поводу среди кардиналов завязалась яростная полемика, что привело к образованию двух партий. Большинство пурпуроносцев объединилось вокруг великого инквизитора и поносило древних философов, даже если те, возможно, выражали мысли Церкви, в то время как меньшинство, и прежде всех государственный секретарь Гамбара, хотели призвать их в свидетели истины христианского учения.

Дискуссия уже готова была потеснить саму причину собрания тайной консистории и, как таковая, велась все безудержнее, a eminentissimi одаривали друг друга такими выражениями, какие должны быть известны благочестивому христианину только из списка грехов для исповеди, как вдруг Пий V объявил ех officio, что идеи языческих философов допускать к дискуссии нельзя, ибо они способны подорвать мораль Святой Матери Церкви под прикрытием согласия с ее учением.

Фредерико, кардинал Капоччио, который оказался на стороне проигравших с Гамбарой и тремя другими кардиналами, начал плакать, прикрывая лицо руками, дабы никто из присутствующих не заметил неудачи. Но его затея не удалась, поскольку государственный секретарь, вероятно, из мести, corram publico[494] призвал к церковной дисциплине: кардиналу не пристало по каким-либо причинам проливать слезы. Предупреждение было подкреплено кивком Папы.

— Отчего же мне нельзя плакать, — всхлипывал Капоччио, — если даже Господь наш Иисус не боялся лить слезы?

— Господь наш Иисус не хныкал, — с едкостью возразил Гамбара, — плач не пристал мужчине. Лишь женщины рождены для плача, как сказал еще Еврипид, а у спартанцев мужчина, который хотел поплакать, должен был нарядиться в женское платье. "Lacet lachrymari plebi, — говорит Иеронимус. — Regi honeste nun licet".[495] Разве кардинал не более велик, чем царь?

— И все же наш Господь Иисус плакал, — настаивал Капоччио. — При воскресении Лазаря он проливал слезы. Или вы хотите сказать, что Новый Завет говорит неправду?

— Я далек от этого, — возмутился государственный секретарь. — Но Господь наш плакал не от грусти, что Лазарь умер, а оттого, что он должен был пробудить его от смерти к жизни, то есть снова вернуть этого несчастного из спокойного места, где тот пребывал, обратно, к тягостям и убожеству человеческой жизни.

Патер Ганцер из миноритов измученно оглядел круг высоких господ. Явно не согласный с услышанным, он после довольно продолжительной паузы робко заметил:

— Святой Епифаний говорит: "Lachrimatus est Dominus propter hominum obstinatam duritiam",[496] тем самым желая намекнуть на то, что Господь наш Иисус проливал слезы из-за безбожных, закоснелых евреев, которые, несмотря на чудо воскрешения Лазаря, упорствовали в своем нечестии и не встали на путь истины.

— Нет, нет и нет! — разгорячился Даниеле Роспильози, исследователь дьявола и титуляр Санто Спирито. — Святой Амброзий пишет, что Господь, прежде чем воскресил Лазаря, плакал, дабы своими слезами смыть грехи умершего. А святой Бернар даже утверждает, что Господь в это мгновение оплакивал грехи всех людей.

Между тем великий инквизитор пронзительным голосом продолжал:

— Так не пойдет, господа eminentissimi иreverendissimi. Не каждому святому можно излагать Писание на свой лад.

И, обращаясь к Папе, который с безучастным видом сидел в своем кресле, словно все это его не касалось, великий инквизитор сказал:

— Пусть ваше святейшество решит, кто из святых более компетентен в делах слез!

Опасаясь, что Папа может принять требование доминиканца как повод для принципиального обсуждения рангов святых, церемониймейстер Иоганнес Кустос напомнил о причине тайного собрания и зашикал:

— Finis mundi, ваше святейшество, finis mundi!

В ответ на это Папа выпрямился в своем кресле, простер руку и, указывая на старого Капоччио, велел:

— "Noliflere!"[497]

Капоччио повиновался.

В последовавшей дискуссии Станислаус Ондорек, профессор эсхатологии из Кракова, упомянул "Откровение" святого Иоанна, где трубят семь труб. Третья труба имеет удивительные параллели с Astrum minax Коперника. Иоанн предрек, что, когда третий ангел вострубит, с неба упадет большая звезда, горящая подобно светильнику, и падет на третью часть всех земных вод. Имя сей звезде полынь; и многие из людей умрут от вод, потому что они стали горьки.

— Следовательно, — возразил математик Паоло Сончино, — святой Иоанн и астроном Коперник расходятся лишь в оценке масштабов ожидаемой катастрофы.

— Ваше утверждение верно и ошибочно одновременно! — воскликнул Кристоф Клавий, который до этого молчал. — Ведь у Иоанна звезда или комета лишь провозвестник Страшного суда, она не противоречит христианскому учению. У Коперника же, напротив, столкновение звезды с Землей означает конец всего человечества, грешников и праведников, а для Страшного суда не остается места.

Сончино презрительно усмехнулся:

— Уважаемый коллега из общества Иисуса, остается только выяснить, кому надо больше доверять — древнему философу или современному ученому?

Замечание математика вызвало беспокойство у кардиналов и клерикалов. Папа тяжело задышал. Великий инквизитор угрожающе поднял руку, затянутую в алую перчатку. Монсеньор Пачиоли закашлялся. Исследователь дьявола Роспильози схватился за свою нюхательную бутылочку. Кардинал Капоччио задремал.

— Вам известно, что ваш коварный вопрос содержит в себе ересь! — прошипел великий инквизитор.

— А вам известно, что все, что говорится на тайной консистории, считается как бы несказанным! — возразил Сончино.

— Еретик! — воскликнул на это великий инквизитор.

— Лицемер! — последовала реплика Сончино.

— Проклятие тебе и всем приверженцам языческой цифири!

— Проклятие доминиканскому сброду! Тьфу, черт!

Вероятно, именно последние слова заставили смолкнуть раздраженный ропот. И, словно среди них оказался нечистый, каждый начал оглядывать другого с головы до пят, как пристало бы только шлюхам с Трастевере.

Это оскорбительное замечание по поводу великого инквизитора легко могло привести Сончино в застенки инквизиции, но математик знал, что Папа простер над ним охраняющую длань. Пий V, конечно же, хотел когда-нибудь завершить строительство собора Святого Петра и нуждался в его знаниях и его счетном искусстве.

Поэтому, когда Сончино в поисках помощи взглянул на него, Папа отреагировал непроизвольным движением руки в сторону великого инквизитора и, успокаивая его, воскликнул: "Irascimini, nolite peccare!"[498]

После того как снова восстановился покой, слово взял седой старик. Это был Луиджи Лилио, мудрец в области медицины и гений астрологии. Лилио, влюбленный во время, как в соблазнительную женщину, но при этом говоривший, будто он ничто не ценит меньше, чем время, много лет жил в башне Ветров, в Ватикане, и по заказу Пап занимался реформой календаря. От всех этих цифр и календарных событий — начиная с первого человека, Адама, и до Пия V, — он стал странным: с пристрастием спорил с кем-то невидимым, который ни в коей мере не уступал ему в образованности и знаниях, — и поэтому многие утверждали, что это не кто иной, как его alter ego[499] или его демон. После того как Лилио, узнав о предсказании крамольного Коперника, рассчитал роковую орбиту Astrum minax и подтвердил результаты расчетов ученого, он был осужден Папой на молчание под угрозой отлучения от Церкви и всех мыслимых адских мук. От этого знания, говорил Лилио, волосы его поседели и тяжесть легла на сердце. Теперь же он задавался вопросом, почему весь Рим, — а скоро уже и целый свет — с нетерпением ожидает конца света. Он заявил, что не виноват, если апокалипсические события стали известны.

— Этого никто и не утверждает! — возразил Папа на протест астронома. — Вы не несете никакой ответственности.

Государственный секретарь Клаудио Гамбара, сузив глаза, обратился к Pontifex maximus:

— Ваше святейшество, а кто же тогда пустил этот слух?

— Вы говорите "слух", ваше высокопреосвященство? — Пий V горько усмехнулся. — Это, как всем нам известно, не слух, но ужасная правда.

— Хорошо, но кто же распространяет такую правду? Этот человек находится сейчас в зале? Среди нас скрывается Иуда?

Папа покачал головой.

— Пусть ответит великий инквизитор!

Словно желая протянуть время, великий инквизитор медленно встал, расправил свою алую пелерину и сказал:

— Раньше священный трибунал считал, что это дело рук одиночки, разработавшего безумный план, чтобы шантажировать нас. Между тем у нас есть предположение, что за этим скрывается хорошо продуманный заговор, имеющий единственную цель — навредить Святой Матери Церкви. Кто же в действительности стоит за этим, мы не можем сказать. Возможно, это заговор турецкого султана или немецких протестантов.

— И какую цель преследуют шантажисты? — спросил Ганцер из миноритов.

— Смехотворную цель, — ответил великий инквизитор, — и потому я считаю, что это лишь жалкая отговорка. Человек, который утверждает, что якобы располагает книгой Коперника (а все данные свидетельствуют об этом), хочет, чтобы священный трибунал пересмотрел приговор о ереси.

Кристоф Клавий встрепенулся и с явной озабоченностью спросил:

— Священному трибуналу известно имя этого человека?

— Разумеется.

— Не хотите его назвать?

Великий инквизитор взглянул на Папу. И когда тот утвердительно кивнул, сказал:

— Его имя — Леберехт Хаманн, бригадир каменотесов на строительстве собора Святого Петра.

Клавий вскочил, словно дьявол разжег адский огонь под его сиденьем.

— Вы его знаете?

Иезуит молча склонил голову.

— Он, как и вы, немец, с той стороны Альп. Откуда вы его знаете, патер Клавий?

Клавий скривился, словно у него в горле застрял комок, и после долгой паузы начал говорить:

— В юные годы Хаманн потерял родителей. Моя семья жила в том же городе, и мой отец, Якоб Генрих Шлюссель, усыновил его. Так Хаманн стал моим сводным братом…

Объяснение иезуита вызвало великое волнение. Кардинал Исуальи из Монте Марано кричал громче всех и спрашивал, почему иезуит еще не предпринял попытки призвать сводного брата к ответу; государственный секретарь Клаудио Гамбара благодарил Бога, что он явил это нежданное чудо, поскольку теперь все должно измениться к лучшему: Клавий передаст книгу Коперника во владение курии, его святейшество издаст буллу против глупых речей о конце света и каждый, кто упомянет об этом, подвергнется преследованию инквизиции.

Услышав эти слова и почувствовав, что все взгляды устремлены на него, иезуит залился краской. Когда же радостное возбуждение немного улеглось, Клавий выкрикнул:

— Все не так, как вы думаете! Ваше святейшество и господа eminentissimi, мой сводный брат и я являемся — не нахожу иного слова — смертельными врагами. Да простит меня Господь!

— Смертельными врагами?

— Смертельными врагами?

Один за другим присутствующие повторяли ужасные слова, и великий инквизитор, который от волнения снял алую перчатку, чтобы ударить ею по колену, осведомился:

— Что значит "смертельные враги"? Может быть, объясните нам?

— Я знаю, — обстоятельно начал Клавий, — что благочестивый христианин живет во грехе, если называет другого своим смертельным врагом. Но возможно ли похоронить эту вражду с моей стороны, если другой тоже не готов к этому? Когда мы впервые встретились через десять лет, он едва не забил меня до смерти. И я, честно говоря, боюсь вновь встречаться с ним.

Великий инквизитор сделал серьезное лицо.

— Как же дошло до такой ожесточенной вражды?

Клавий молчал, уставившись в пол.

— Вы не должны объясняться перед всеми присутствующими. Скажите мне на ухо, если вам удобно.

Иезуит повиновался и, подойдя к великому инквизитору, наклонился к нему. Пока остальная консистория следила за выражением их лиц, Клавий произнес свою исповедь. Как только иезуит закончил, доминиканец в величайшем возбуждении порвал свою алую перчатку, которую все это время тянул и щипал, как тетиву лука. Поведение великого инквизитора выдавало не только его возмущение, то также растерянность.

Это обстоятельство еще больше усилило взаимное недоверие присутствующих. Они молчали. Лишь кардинал Капоччио, из-за внезапной тишины вновь пробудившийся ото сна, не мог разобраться в сцене между великим инквизитором и иезуитом, а потому взволнованно теребил сидящих по обе стороны и повторял:

— Что он сказал? Что он сказал?

На старого кардинала никто не обращал внимания. Выдержав паузу, доминиканец наконец произнес:

— Всевышний укажет нам путь, как найти управу на этого человека. Поверьте мне, братья во Христе.

Тут Пий V снова вступил в дискуссию и крикнул, обращаясь, к великому инквизитору:

— Если у вас есть мысль, как добыть эту книгу, скажите, чтобы мы могли обсудить это! В противном случае лучше молчите. Впрочем, я считаю этого Хаманна чрезвычайно умным и опасным, и, возможно, именно поэтому заговорщики избрали его своим предводителем. Итак, что же должны мы сделать, чтобы впредь не оказаться в смешном положении, чтобы снова потекли деньги за отпущение грехов, чтобы продолжались работы на строительстве собора Святого Петра, чтобы курия и Святая Матерь Церковь вновь вернули себе прежнюю власть? Говорите, почтенные господа!

Сончино, которому бесплодная болтовня давно уже действовала на нервы, своим ответом вновь разворошил осиное гнездо.

— Я ничего не понимаю в теологии, — сказал он, — но спрашиваю себя, почему инквизиция не пойдет навстречу желанию Хаманна? Тогда проблема была бы решена, Хаманн отдал бы книгу и каждый получил бы свое…

— Этот малый слишком хитер. Наверняка он давным-давно заказал фальшивку, — заметил Пий V, а великий инквизитор, вторя своему архипастырю, воскликнул:

— Чтобы священный трибунал пересмотрел приговор? Никогда! Скорее Земля будет вращаться вокруг Солнца или, пожалуй, вокруг Луны! Этого не бывало, этого нет и этому никогда не бывать!

— Честь и хвала вашему упорству, — возразил Пий V, — но неужели вы не видите всеобщего хаоса, неповиновения Церкви, надругательств над учением? Христиане, которые всю жизнь следовали заветам Церкви, пренебрегают святыми местами. Осененные крестом духовные особы, которые смиренно жили, теперь обращаются против собственной веры. Благочестивые отчаиваются, сомневающиеся оправдываются, врагов становится с каждым днем больше. Вот-вот вспыхнет первый храм и будут убиты первые представители духовенства! Что ждет меня, вашего Папу?!

В ответ ему было растерянное молчание.

Наконец государственный секретарь тихо произнес:

— Братия во Христе, на кон поставлено спасение души всего человечества. До самого последнего из всех дней, если прав был прусский каноник, осталось шесть тысяч пятьсот закатов и восходов. Не сочтите, что я боязлив, как женщина, но мне отказывает голос, когда я думаю об этом будущем… И даже если гипотеза Коперника окажется ошибочной после истечения срока, а Писание, наоборот, истинным, наша Святая Матерь Церковь никогда больше не будет прежней. Она потеряет доверие и авторитет, а та идея, которая все это принесет, будет жить дальше.

— И что из этого следует, господин кардинал? — подал голос льежский доктор Филипп фон Трапп, который тут же добавил, как бы утверждая: — Собственно, мы не сдвинулись ни на шаг в нашей дискуссии.

— Так предложите нам выход, господин каноник! — парировал Гамбара и ядовито усмехнулся.

Фон Трапп молчал.

Тогда Pontifex maximus поименно обратился к каждому из тринадцати кардиналов и спросил их мнения, как Церкви освободиться от этой дилеммы.

Двенадцать раз Папа пожинал молчание, пожатие плечами или ответ "Nescio".[500] Последним был немой кардинал Франческо Варезе. Он подал Папе доску, которую постоянно носил с собой его секретарь, и Пий V передал ее церемониймейстеру Иоганнесу Кустосу. Тот хотел зачитать написанное на доске, но запнулся. Дословно текст гласил: VIII XAD MDLXXXII deleatur.

Гамбара взял доску из рук Кустоса, но, не сумев расшифровать надпись, передал ее кардиналу Исуальи. Наконец доска попала в руки Паоло Сончино. Ученый муж без затруднений прочитал: "Восьмой день десятого месяца, Лета Господня 1582, надо уничтожить". Сончино в недоумении покачал головой и вернул доску.

Папа хотел перейти к повестке дня, но тут вскочил Гамбара, подошел к кардиналу Варезе и сказал:

— Неужели вы, брат во Христе, думаете, что надо стереть в календаре тот день, который по Копернику должен стать finis mundi?

Варезе довольно кивнул и указал на Папу.

— Понимаю, — произнес Гамбара, — его святейшество должен объявить, что восьмой день десятого месяца в названном году не состоится, а следовательно, заявление Коперника будет лишено всякого основания. Ведь Папа всегда изрекает абсолютную истину, поскольку просвещен самим Господом Богом.

Eminentissimi и reverendissimi, профессора и магистры изумленно переглядывались, словно на них сошел Святой Дух. Даже Пий V был смущен столь простым решением теологической проблемы и, радуясь, сказал на латыни:

— "Wide ut timidus ille, caritate suscitante, leone quovis animosior evadat".[501]

Лишь Кристоф Клавий, ученый иезуит, поддерживаемый профессором Луиджи Лилио, обратил внимание присутствующих на то, что таким образом теологическая проблема превратится в математическую и просто перейдет из одной области науки в другую. Он понимал, что легче обосновать новый тезис теологии, чем математики, поскольку под сенью теологии меняется вера, в то время как под сенью математики устанавливается знание.

Это возражение не нашло сочувствия у Пия V. Чуть ли не гневно он обратился к обоим kalendarii:

— Сколько времени вы уже занимаетесь реформой языческого календаря?

— Семь лет, четыре месяца и двадцать три дня, — ответил профессор Лилио.

— Два года и семнадцать дней, — добавил Клавий.

— Ну и как далеко вы продвинулись?

— Если оставаться в рамках тайного совещания, — сказал Клавий, — мы еще не дошли до второй трубы.

— Ладно, тогда приказываю вам ex officio в своих расчетах нового христианского календаря вычеркнуть из него ужасный день, предсказанный Коперником, чтобы он не был роком для Церкви и благочестивых верующих, а лучше вычеркните целую неделю вокруг этого дня, дабы исключить всякие недоразумения.

Клавий и Лилио украдкой обменялись взглядами. Требование казалось им почти невыполнимым, но потом оба ответили: "Как пожелаете, ваше святейшество".

Неожиданный ход дискуссии привел в величайшее возбуждение профессора математики Паоло Сончино. Он вскочил, подошел к астрономам, сидевшим слева от него, и воскликнул, воздев руки:

— Вы же мудрые господа, как же вы можете быть столь глупы, чтобы верить, будто порядок во Вселенной можно изменить теологическими увертками? Вы можете хоть сотню раз вычеркнуть из календаря и из памяти людей роковой день, но Astrum minax все равно уничтожит все живое. Ваш план не имеет значения для природы, ибо он основан на фантазиях…

— Замолчите! — вдруг возвысил свой мощный голос Папа. — Не желаю больше слышать ваши речи. И будьте уверены: в трудные времена только фантазия может сделать человеческую жизнь сносной. Одни считают, что это значит выдавать желаемое за действительное, другие же называют это верой.

Лишь немногие из кардиналов, сидевших полукругом, полностью осознали значение папской мысли. Только Гамбара и лишенный речи Франческо Варезе, читавший каждое слово Папы по губам, вздрогнули — незаметно для других, — осознав слова Пия V, и непроизвольно зашелестели складками своих красных сутан. Но ни тот, ни другой не осмелились бы задать Папе вопрос, насколько серьезно тот принимает учение Церкви.

Вопрос остался открытым, поскольку Pontifex maximus вновь возвысил голос, шипя и бушуя с дьявольской одержимостью:

— Мы, Пий V, милостью Божьей двести двадцать второй наместник Всевышнего, который мучимы мыслью, что имя наше на все времена может быть связано с беспомощностью и хаосом, как имя Александра VI с блудом и извращенностью. Поднимите очи свои и взгляните на потолок и стены этого зала. Здесь увековечили себя самые великие художники, и даже если это не в вашем вкусе и вызывает у вас скорее неприятие, чем благоговение, то все это неразрывно связано с именем Юлия II. На мне лежит бремя и упрек за то, что я не привнес ничего подобного; и если событие Коперника не состоится, то мы, Пий V, будем забыты быстрее, чем куртизанки известных господ кардиналов. Будучи монахом, я думал, как монах; будучи великим инквизитором, я думал лишь об инквизиции. Но теперь, как наместника Божьего, меня переполняют божественные мысли. Достоин ли этот Ватиканский дворец наместника Божьего, высшего из князей Церкви и наследника апостола Петра? Разве большинство из вас, господа кардиналы, живут не в большей роскоши? Или вы придерживаетесь другого мнения, кардинал дель Монте, кардинал Капоччио или вы, господин государственный секретарь?

Все названные ответили Папе растерянным молчанием. Гамбара смущенно пожал плечами.

— Поэтому, — продолжал Пий V, — мое желание и папский приказ таковы: в кратчайшее время сделать собор Святого Петра больше и роскошнее, чем любой другой христианский храм, а тех, кто сомневается в дальнейшем существовании Земли и отказывается работать, заменить другими. Удвойте число работников, попытайтесь привлечь евреев и язычников. В готовом соборе ни один глаз не распознает руки язычника!

— Ваше святейшество! — воскликнул Гамбара. — Все это лишь вопрос денег. Ведь не кто иной, как вы, запретили продажу должностей — столь выгодную продажу должностей священников, епископств, патриархатов и кардиналов, даже отпущений грехов. Ваша честность приведет Святую Матерь Церковь к развалу!

— Как я уже сказал, тогда я думал по-монашески, — раздраженно ответил Папа. — Монах может ошибаться, Папа — никогда. Итак, давайте снова введем старые законы.

Тем и завершилась тайная консистория, продолжавшаяся пять часов. Она закончилась, как и началась, призванием Святого Духа, вторичным предоставлением полного отпущения грехов всем участникам, а также вторичным предупреждением, что все сказанное останется никогда не сказанным, а все решения — никогда не принятыми. Доктору медицины и профессору астрономии Луиджи Лилио и математику и профессору астрологии Кристофу Клавиусу было specialissimo modo[502] поручено так рассчитать новый календарь, чтобы восьмой день десятого месяца в году 1582 от Рождества Христова исчез.

Государственный секретарь Клаудио Гамбара получил указание объявить об ошибке прусского астронома Николая Коперника, рассчитавшего день конца света, которого никогда не было. Великий инквизитор должен преследовать со всей суровостью каждого, кто будет распространять коперниковскую ересь.

После того как Сикстинская капелла опустела, кардинал Капоччио еще долго сидел на своем стуле и плакал. Хотя речь шла о finis mundi, никто не спросил его мнения… Никто.

Глава XII Альфа и Омега

В начале Леберехт обыскал район вокруг Ватикана и замка Ангела, то есть лежащий между ними Борго, единственное место в Риме, где могла бы жить одинокая женщина. Он поймал себя на том, что, расспрашивая о Марте незнакомых людей, становится все более восторженным в своих описаниях.

Наконец, когда Леберехт начал опасаться самого худшего, его поиски распространились на северный и южный пригороды. Он упорно прочесывал древние руины, но находил лишь бесчисленные зловонные трупы животных, а также кошек и собак, дравшихся из-за добычи.

Со времени исчезновения Марты минуло семнадцать суток, семнадцать мучительных дней и ночей, в которые Леберехт обыскал каждый уголок города. В своих блужданиях по городскому лабиринту он постоянно думал о том, не стала ли Марта жертвой инквизиции. Отрицательный ответ из священного трибунала ничего не значил. Сплошной обман и, как показал опыт, даже убийство были в порядке вещей для господ в красных мантиях, что уж говорить о шантаже! И все же, когда после трех недель ожидания не последовало никаких требований, Леберехт отмел и эту мысль.

Необъяснимым для него образом настроения в Риме начали меняться. Никто не мог сказать, откуда пошел этот слух, но на рынках, улицах и во время буйных празднеств люди шептались, что обещанный конец света не состоится, что доктор Коперник ошибся и назвал дату рокового дня, которого нет.

За слухами этими скрывался коварный кардинал — государственный секретарь Клаудио Гамбара, который точно знал, что изгнать слух можно только в том случае, если заменить его новым, и что рядовой христианин скорее поверит слуху, чем любой папской булле. Так случилось, что грабежи и убийства, драки и беспутства закончились сами собой. Священники вспомнили о своей службе, монахи — о добродетели, простые христиане — о прежней набожности. А палачи инквизиции, которых в те недели, пока царило ожидание конца света, били и изгоняли из города, потихоньку направили стопы к священному трибуналу и, как и прежде, стали хозяйничать на своей службе.

Леберехт знал причину апокалипсического хаоса лучше, чем любой другой, и теперь удивлялся его внезапному концу; но это мало беспокоило молодого человека. Его единственный интерес составляла судьба Марты.

Сильнее, чем когда-либо, проклинал он книгу Коперника, которая (в это он все еще верил) необъяснимым образом была повинна в исчезновении Марты. Теперь он передал бы ее великому инквизитору безо всяких условий, хотя и знал, что его собственная жизнь после этого не будет стоить и гроша. Но что значила теперь его жизнь без Марты?

Дом, где они познали совместное счастье, был холодным и пугающим, ведь каждый предмет напоминал здесь о любимой женщине. Леберехта прямо-таки бил озноб, когда он возвращался в пустой дом, и поэтому он решил перебраться в строительный барак у собора Святого Петра. Леберехт мало говорил и почти не ел, он только размышлял и искал объяснение столь внезапного исчезновения любимой.

Ночами, не находя сна, он вставал, одевался и бродил по темным пустынным улицам. Как преступник, преследовал он одиноких женщин, которые походкой или статью напоминали Марту, и часами стоял на страже перед своим домом недалеко от Пантеона, не входя в него и надеясь, что Марта тайком вернется. Но все было напрасно. Во время этих ночных прогулок Леберехт делал открытия, узнавая о существовании вещей, о которых раньше не имел представления. Так, он натыкался на беглых монахов и монахинь; недалеко от Санта Мария Маджоре обнаружил обветшалый палаццо, входить в который мужчинам запрещалось, поскольку, как говорили, там поклоняются однополой любви на манер поэтессы Сафо; за церковью Иль Джезу сходились благородные мужи, даже представители монашества, чтобы служить черные мессы с похотливыми женщинами, бесстыдно предлагавшими себя на каменном алтаре; он узнал о трактирах и постоялых дворах, где подавали не пищу, но преимущественно юных девушек, почти детей; его глазам предстали многочисленные сумасшедшие дома, где душевнобольные мужчины и женщины в ремнях и цепях вели апатичное существование, как пойманные звери. Но ни в одном из этих заведений не обнаружилось следов Марты.

Совсем отчаявшись, Леберехт решил навестить своего смертельного врага, Кристофа Клавия. В конце концов, Марта была матерью Кристофа и ее судьба не могла быть безразлична иезуиту. Леберехт готов был просить его о прощении, но готов был и сцепиться с ним; во всяком случае, он со смешанным чувством переступил порог мрачного дома на Виале Сан-Джорджио, где Клавий обитал в окруженной тайнами лаборатории.

Тот был в берете, который подчеркивал важность его работы, и едва взглянул на Леберехта из-за горы пергаментов и бумаг, когда тот неожиданно вошел в низкое помещение с мощными потолочными балками — в кухню алхимика, обстановка которой могла обратить в бегство любого непосвященного. Клавий, несомненно, узнал его, но молчал и с равнодушным видом продолжал возиться со своими приборами.

Леберехт начал без приветствия:

— Я хотел бы поговорить о твоей матери!

— У меня нет матери, — жестко ответил Клавий, даже не посмотрев на него.

— Марта пропала уже более трех недель назад…

— Ты имеешь в виду эту шлюху?

— Называй ее как угодно, но скажи, что тебе известно о ее судьбе.

— Ничего. Я ничего не знаю, и мне безразлична ее судьба. Раньше или позже каждый грешник получает наказание, которого достоин.

— Ты выдал свою мать инквизиции? Я должен это знать!

Клавиус отложил в сторону перо и безучастно произнес:

— Нет, но мне надо было это сделать.

— Что это значит, иезуитская гадина? — Леберехт сделал шаг вперед и угрожающе навис над Клавиусом.

Монах забеспокоился, ибо боялся соперника, который был выше его на целую голову. Сгорбившись, будто готовясь к прыжку, иезуит выжидал за своим столом и, прищурившись, смотрел на Леберехта.

— Долг клирика — сообщать инквизиции о проступках христиан.

— Даже собственной матери?

— Да.

— Ты, наверное, был бы доволен, если бы твою мать сожгли на костре!

Клавий молчал.

Глаза Леберехта между тем привыкли к сумраку, царившему в помещении. Ставни были закрыты, на столе мерцал отшлифованный изумруд, какие часто носят с собой монахи. Учение алхимиков приписывало камню особую силу в усмирении похоти. Леберехт презрительно фыркнул.

Клавий, заметив, что его противник распознал значение изумруда, отреагировал бурно.

— Хотел бы я, чтобы твоя шлюха имела при себе такой же камень! — воскликнул он. — Тогда бы мы многого избежали.

Леберехт хотел было ответить, но в это мгновение взгляд его упал на цифры, начертанные на стене. Сангиной на белой известке было выведено: 1582. Клавий, проследив за его взглядом, усмехнулся:

— Что, попытка шантажировать инквизицию оказалась тщетной? — Он указал на дату, написанную на стене: — Восьмой день десятого месяца никогда не наступит. Коперник ошибался. Таково желание Папы.

— Желание Папы?

— Да. Его святейшество поручил мне составить новый календарь, соответствующий новому времени. И будь уверен, того дня, на который по Копернику приходится finis mundi, в этом календаре не будет.

— Но ведь сам факт не упраздняется из мира!

— Так считаешь ты и тебе подобные! Большинство христиан все еще верят предписаниям Церкви, потому что она просвещена Святым Духом. А Коперник был лжепророком, и тебе больше нет в нем никакого проку. Можешь сжечь его книгу.

— Сжечь?! Такое кощунство пристало только Церкви, во всяком случае, ни о каком другом учреждении, которое сжигало бы книги, я не слышал.

Клавий начал раздраженно рыться в своих бумагах.

— Почти все книги от дьявола, их надо сжечь! — заявил иезуит. — Того, что скрывают в своих стенах монастыри, достаточно, чтобы тысячу лет питать адский огонь. Будь проклят Генсфляйш[503] из Майнца, который изобрел книгопечатание! Книги принесли человечеству одни лишь беды.

— Они сделали человечество умнее, а это — беда для Церкви, ведь знание — величайший враг веры, — возразил Леберехт.

Иезуит сорвал с головы берет, швырнул его наземь и выкрикнул, указывая пальцем на непрошеного гостя:

— Однажды тебя схватит инквизиция, и я не могу сказать, что буду сожалеть, видя, как ты горишь на костре. Людей вроде тебя Бог не оставляет безнаказанными. Ты можешь быть рослым и сильным, но ты слабак в сравнении со священным трибуналом. Неужели ты всерьез верил, что сможешь шантажировать инквизицию и перевернуть весь мир? В этом потерпели поражение даже великие люди, которым ты не чета. Твой отец был сожжен как колдун, и тебя, Хаманн, ждет та же участь…

Не успел Клавий закончить, как Леберехт прыгнул через стол, схватил своего врага обеими руками за воротник и начал душить. Глаза иезуита вылезли из орбит, в остальном же он не выказал ни малейшего волнения. Лишь когда ему стало недоставать воздуха, он попытался вырваться из объятий противника. В смертном страхе Клавий начал махать руками и при этом правой рукой задел свечу, стоявшую на столе. Та упала, и уже в следующее мгновение загорелись бумаги и пергаменты. Но Леберехт не отпускал его.

— Ты же любишь пламя! — кричал он с демоническим выражением на лице. — Тебе наверняка приятно смотреть на него!

Борясь из последних сил, Клавий все-таки высвободился из удушающей хватки каменотеса. Он опрокинул стол, стоявший у него на пути, и кинулся к двери. Когда он ее распахнул, в комнату ворвалась струя воздуха, и огонь быстро охватил пол и стены.

Леберехт одним прыжком выбрался наружу через дверной проем. Волосы и одежда его были опалены огнем. Он кашлял, плевался и тер лицо рукавом.

Между тем со всех сторон сбегались люди, чтобы наблюдать зрелище горящего дома. Пламя считалось карой Божьей, и, если она наступала, сочувствия не было. Зеваки орали, старухи даже пританцовывали, никто не делал попыток потушить пожар. Хотя Леберехт своими глазами видел, что Клавий оставил дом перед ним, он не мог разглядеть иезуита среди зевак. Когда он покинул место пожара и вернулся в свой барак, его начало мучить гнетущее предчувствие.


Следующей ночью Леберехт впервые за долгое время провалился в глубокий сон и, вероятно, проспал бы этим утром, если бы вскоре после рассвета не был разбужен яростным стуком в дверь. На пороге стоял Карвакки, который явился, чтобы сообщить ему, что Туллия произвела на свет сына. Большеголовый был весел, как дитя, размахивал руками, показывая размеры ребенка, который, судя по всему, был просто великаном. Туллия чувствует себя хорошо, сообщил счастливый папаша, она стала даже красивее, чем прежде, и их совместное желание заключается в том, чтобы он, Леберехт, стал крестным отцом малыша. Леберехт согласился.

Молодому человеку с трудом удалось отговорить Карвакки от того, чтобы отменить в этот день работы на строительстве собора Святого Петра и устроить грандиозное пиршество с каменщиками, каменотесами и возчиками. Он убедил мастера, что Папа вряд ли поймет такое озорство. В конце концов они договорились устроить совместную круговую чарку после работы.

В этот день Леберехт привычно выполнял свою работу, несмотря на то, что мысли его были заняты теперь не только Мартой, но и Клавием. Ни одного человека он не ненавидел так, как иезуита, но неизвестность о его судьбе вызывала у него беспокойство.

К полудню из Ватикана прибыл гонец с новостью: государственный секретарь Гамбара желает говорить с ним. Весть эта не предвещала ничего хорошего. Леберехт не сомневался, что вызов связан с Клавием.

— Когда? — коротко спросил он.

— Немедленно, если вас устраивает, — ответил благочестивого вида посланник.

Леберехт оглядел свою запыленную одежду, раздумывая, соответствует ли его внешний вид появлению в Ватикане, но потом гневно сказал:

— Устраивает. Пойдемте!

Когда, следуя за благородным посланцем, он шел в папский дворец, в голове его теснились тысячи мыслей. Возвышавшийся посреди гигантской строительной площадки собор Святого Петра, будучи невероятно массивным строением, производил неважное впечатление: он не казался ни прекрасным, ни вызывающим благоговение, как того желал Пий V. Но это впечатление обращалось в противоположное, едва посетитель переступал порог главного портала. В бесконечных переходах, залах и коридорах белый, красный и зеленый мрамор чередовался с фресками и картинами в золотых рамах, а поскольку ни одна из многочисленных дверей, ручки которых находились над головами посетителей, не имела номера или таблички, этот святой лабиринт, как никакой другой, годился для того, чтобы затеряться в нем. Монсеньоры в одеяниях с пурпурной каймой и сановники в черных сутанах с одухотворенным видом плыли по коридорам по двое, словно грешные души. Спрятав в рукава свои грешные руки, они ни разу не удостоили чужака благочестивым взглядом.

На долгом пути, который после множества поворотов вокруг своей оси, казалось, начал повторяться, у Леберехта появилось ощущение, что его внушительный рост сократился до роста карлика. Наконец молчаливый посланец остановился перед двустворчатой дверью. Она вела в холодный вестибюль с затянутыми красной парчой стенами, где не было никакой мебели. Когда дверь со скрипом захлопнулась, Леберехт оказался один в центре помещения. Он никогда не видел подобной роскоши и чувствовал себя так, будто попал в ловушку.

Утрата Марты сделала его равнодушным к собственной судьбе. Он готов был отказаться от реабилитации отца, лишь бы только получить свою возлюбленную обратно. Ничего иного этот вызов означать не мог.

Тут перед ним отворилась дверь, которой он до сих пор не замечал. Пурпурный сановник сделал пригласительное движение рукой.

Зал, в котором оказался Леберехт, носил название Станца делла Сегнатура. Леберехт узнал его по стенной живописи, шедевру Рафаэля, который изображал языческую сцену: бог Аполлон на Парнасе в окружении льнущих к нему муз, способных ввергнуть в греховные мысли даже кардинала, имеющего в своем кармане преогромный изумруд.

У ног муз пристроился государственный секретарь Клаудио Гамбара. Возле его кресла, лишенного каких-либо украшений, стояли упитанные ассистенты в строгих служебных облачениях и с такой же строгой миной на лице. Что касается тучности, то в этом Гамбара лишь слегка уступал ассистентам, однако его бледное одутловатое лицо излучало известную приветливость.

На подобающем удалении Леберехт остановился. Среди всего этого великолепия его замызганное платье казалось жалким — ощущение, столь же противное ему, как помпа и чванство.

Тем не менее Гамбару, казалось, не беспокоил потрепанный вид каменотеса, и еще до того как начать разговор, он недвусмысленным движением головы приказал своим ассистентам удалиться.

Удивленный посетитель смотрел вслед сановникам, своей бесформенностью и отвратительным послушанием напоминавшим тех бульдогов, которых на радость римлянам иногда выгуливала по Виа Джулиа куртизанка Панта. Леберехт испытывал сомнения по поводу того, не кроется ли за уходом обоих ассистентов какая-нибудь хитрость; интуиция подсказывала ему, что стены помещения с невидимыми дверями имеют и невидимые уши.

Едва сановники покинули зал, кардинал с подчеркнутым дружелюбием произнес:

— Вас, возможно, удивляет, что я приказал вам явиться.

Леберехт неопределенно пожал плечами.

— Вы не только превосходный ремесленник, — начал Гамбара издалека, — вам приписывают также большой ум, даже если он критически настроен по отношению к Святой Матери Церкви. И это неудивительно, ведь вы пришли из земли протестантов, всезнаек и философов.

Леберехт поморщился, но удержался от раздраженного ответа. Вместо этого он сказал:

— Вам виднее, ваше высокопреосвященство! Но вы не стали бы вызывать меня, чтобы объяснять мне все это. Говорите со мной как с простым человеком, который привык возвышенное называть возвышенным, а низкое — низким.

— Тогда отбросим околичности. Вы и сами понимаете, что ваш план побудить священный трибунал к тому, чтобы отменить обвинение в ереси, потерпел крах, хотя, несомненно, дело это было очень хорошо продумано.

— Мой отец Адам был порядочным человеком и далеким от сговора с дьяволом. То, что его гроб выкопали, а тело сожгли на костре, было великой несправедливостью и даже грехом против законов Церкви!

— Знаю, — ответил кардинал.

Этот ответ был для Леберехта как удар под дых. Молодой человек, едва сдерживаясь, уже хотел высказать Гамбаре свое мнение, но мысль, что он может тем самым все испортить, охладила его пыл. Сейчас Леберехта занимал лишь один вопрос.

— Скажите, ваше высокопреосвященство, где Марта?

Гамбара озадаченно посмотрел на него.

— Ваша незаконная спутница?

— Господин кардинал, давайте не будем дискутировать о законности и незаконности. Если уж на то пошло, то надо начинать с сожительниц Пап. Тогда придется сказать пару слов о кардиналах дель Монте, Карафе и Ровере, не говоря уже о клириках и монахах по обе стороны Альп. Я только хочу знать, где Марта…

Слова Леберехта привели кардинала в замешательство, он начал теребить застежку своего одеяния и поспешно возразил:

— Клянусь Богом и всеми святыми, я не знаю этого. Можете мне верить. Ни инквизиция, ни курия никак не связаны с исчезновением этой женщины. Какие основания у нас могут быть, чтобы скрывать ее от вас?

Леберехт ничего не понимал.

— Вы знаете, что вчера произошло? — снова начал Гамбара.

Леберехт кивнул. Он не ждал ничего хорошего.

— Дом, где иезуит Клавий занимался своими астрономическими расчетами, выгорел дотла. Невнимательность ученого! — воскликнул Гамбара.

— Кто это сказал?

— Он сам признал, что небрежно обращался с огнем.

— Клавий цел и невредим?

— С ним ничего не случилось, лишь пару волосков подпалил. Но…

— Но? — Леберехт сделал шаг к Гамбаре.

— Все расчеты и наброски нового календаря стали добычей пламени. Выходит, что труды многих лет были напрасными. Вы понимаете, что это значит?

Леберехт вопросительно смотрел на кардинала.

— Это означает, — продолжал тот, — что могут пройти годы, прежде чем Лилио и Клавий заново рассчитают календарь и уничтожат роковую дату апокалипсиса Коперника. Но, я думаю, вы достаточно умны, чтобы вновь затевать свою дьявольскую игру.

И вам не повредит, если вы ясно покажете это Церкви. У курии есть много пожизненных должностей: кураторы без прихода, пенитенциарии без исповедальни, префекты без префектур, просекретари без секретариата, аудиторы без службы, официалы без судебной палаты, приоры без монастыря, титулярные архиепископы без епископства…

— И кардиналы курии без поручений в курии, — продолжил Леберехт.

— Что ж, похоже, я не открыл вам ничего нового.

— Нет, конечно нет. И вы думаете… — Леберехт оглядел свою пропыленную одежду и прыснул от смеха, представив себя титулярным архиепископом в красной альбе. Вначале он смеялся сдержанно, затем все громче и громче, пока не разразился громким хохотом. Задыхаясь и ловя ртом воздух, он сказал: — Простите, господин кардинал, порой жизнь бывает слишком уж забавна!

Такое бесстыдное поведение в Станца делла Сегнатура было делом неслыханным, даже невозможным, а потому привлекло целую толпу ассистентов, смотрителей и монсеньоров, которые устремились в зал с озабоченными лицами и выстроились в ряд по обе стороны от кардинала, готовые дать бой злу.

Опасаясь за свой авторитет, несколько растерянный Гамбара (двадцать девять лет он носил пурпур и ни разу не вызвал смеха в Ватикане, не говоря уж о таком мерзком хохоте) простер руку и громко произнес:

— Вывести его за дверь!

Леберехт, успев коротко поклониться, удалился в сопровождении куриальных чиновников.

Он был уже у двери, когда кардинал крикнул ему вслед:

— Идите и в надлежащий срок объяснитесь!


Беседа с кардиналом укрепила Леберехта в мысли, что ни курия, ни инквизиция не причастны к исчезновению Марты. В противном случае Гамбара вел бы себя иначе. Покидая Ватикан, Леберехт пришел к выводу, что о местонахождении Марты надо спрашивать гостей кардинала Карафы.

С той роковой ночи, разрушившей счастье его жизни, он лишь однажды встречал Лоренцо Карафу. Это произошло на следующий день, когда он мог быть уверен в том, что кардинал снова стал господином своих чувств. Тогда кардинал, вопреки обыкновению, держал себя замкнуто и сдержанно, и у Леберехта сложилось впечатление, что Карафа был рад, когда он удалился.

Жизнерадостного кардинала, который притворялся, что ненавидит курию и Папу, Леберехт никогда не мог правильно оценить, но именно эта противоречивость характера и привлекала к этому необычному человеку. Можно ли доверять Карафе? Получив приглашение на празднество, Леберехт удивился, поскольку ни он, ни Марта не относились к сливкам римского общества. Теперь же он вспомнил, что кардинал очень выразительно намекал на свое желание видеть Марту. Поразмыслив, Леберехт решил при ближайшей возможности снова встретиться с Карафой.

У строительного барака, который в последнее время стал ему вторым домом, Леберехта ожидал посланец с сообщением, что мастер Карвакки приглашает его на большую ротонду, что на кровле собора Святого Петра.

— Что ему надо? — резко спросил Леберехт.

Посланец пожал плечами.

— Мессер Карвакки в превосходном настроении. Его жена родила ему сына!

— Знаю, — ответил Леберехт и запрокинул голову.

Стоял один из тех ужасных дней, когда воздух в Риме был сырой, как в прачечной, а с крыш и деревьев капало, будто недавно прошел дождь. Весь город был окутан желтовато-мутной дымкой.

Чтобы подняться на крышу, а затем на большую ротонду, которая была теперь в лесах, требовались немалые усилия, поэтому Леберехт избегал более одного раза в день совершать утомительный путь по стоптанным деревянным ступеням и приставным лестницам.

Поднявшись на крышу, он повернул на запад, к строящемуся куполу, прятавшемуся за хаосом балок, шестов, досок, канатов, цепей и лестниц.

— Леберехт! — донеслось с самой высокой платформы. — Поднимайся сюда!

Леберехт не видел никакого смысла в приглашении своего наставника, но послушался и вскарабкался по лестницам и балкам туда, где, сидя на доске, его ожидал Карвакки. Рядом с мастером выстроился целый ряд маленьких глиняных кувшинчиков, из тех, какие резчики по камню носят на поясе, чтобы увлажнить пересохшую глотку. Но сейчас эти кувшинчики были наполненывином.

— Выпей за здоровье моего перворожденного сына! — Он протянул Леберехту глиняный кувшинчик. Леберехт взял его, чтобы не портить хорошее настроение Карвакки.

— Я счастлив, — сказал Карвакки заплетающимся языком, — кажется, никогда я не был так счастлив, как сегодня.

Слова наставника о счастье особенно тронули Леберехта, находившегося в прямо противоположной ситуации: он чувствовал себя несчастным как никогда. Молодой человек промолчал и окинул взглядом Вечный город.

Карвакки, который принимал близко к сердцу переживания Леберехта, пробормотал:

— Я ведь знаю, что ты чувствуешь, мой мальчик, но жизнь продолжается. Давай, сделай еще глоток!

Леберехт отвел в сторону руку Карвакки.

— Они предложили мне высокий пост, — сказал он, устремив взгляд вдаль. — Они хотели предложить мне доходное место, сделать меня официалом или титулярным архиепископом, лишь бы я заткнулся. Сегодня ночью сгорел их новый календарь.

— Ты шутишь!

— Это правда, даже если звучит как шутка. Я ведь как раз иду от Гамбары.

Карвакки помотал головой и рассмеялся.

— Представляю тебя в красной сутане: Леберехт, кардинал Хаманн! Слишком забавно. И ты согласился?

— Конечно нет! — возмутился Леберехт. — Они хотели купить меня и заставить молчать. Не понимаю… — Голос его дрожал. — и что ты собираешься делать? — спросил Карвакки, продолжая налегать на вино.

— Что касается книги Коперника и реабилитации моего отца, то я понял, что одному человеку невозможно противостоять инквизиции. Мне кажется, что eminentissimi и reverendissimi в курии готовы отрицать даже то, что Земля вращается вокруг Солнца, хотя это видно каждому. В остальном мой единственный интерес связан с выяснением судьбы Марты.

— Тебе нужно отвлечься. Ты должен переключиться на что-нибудь другое. Какая польза с того, что ты неделями прячешься в своем бараке? Пойдем на Трастевере! Там лучшее вино и самые красивые девочки. У меня есть повод праздновать! Сегодня — счастливейший день в моей жизни!

Леберехт поднялся.

— Не обижайтесь, если я не смогу разделить с вами все эти шалости. Я не хочу лишать вас веселья. Возможно, в другой раз…

И он приготовился к трудному спуску.

Когда Леберехт спустился, каменщики, резчики по камню и носильщики, которые работали на кровле собора Святого Петра, как зачарованные смотрели вверх. На том месте, где ротонда переходила в купол, Карвакки озорно, словно фавн, пританцовывал на лесах, держа в каждой руке по глиняному кувшинчику.

Он что-то кричал зрителям с высоты, но никто его не понимал. Тогда он поставил кувшинчики в сторону, приложил обе ладони ко рту и сделал шаг вперед, чтобы повторить зов. При этом он поскользнулся, закачался и, словно подбитая птица, устремился вниз, несколько раз перевернувшись. Казалось, он хочет взлететь.

Вопль сотен глоток пронесся над широкой кровлей, когда тело Карвакки ударилось о камни. Потом все смолкло.


Прошли недели со смерти Карвакки. Леберехт взял на себя тяжкую задачу сообщить Туллии о смерти ее мужа. Вопреки ожиданиям Туллия приняла это известие с завидным самообладанием. Молодая женщина сказала, что, если так суждено судьбой, она вынесет это испытание.

Такая реакция повлияла и на Леберехта. С этого дня его скорбь стала иной. Не то чтобы Леберехт перестал печалиться вовсе, но теперь он был готов смириться со своей судьбой. Молодой человек заботился о Туллии и ее ребенке и, казалось, даже стал забывать о собственных страданиях.

Вслед за длинной промозглой зимой мгновенно наступила светлая, сияющая красками весна. В один из весенних дней, способных выманить из нор даже самых закоренелых нелюдимов, Леберехт собрался осмотреть Колизей, древний амфитеатр Флавиев, частично разрушенный и превратившийся в каменоломню, из запасов которой население Рима возводило себе дома и дворцы.

Леберехт выбрал утомительный, но более короткий путь через Кампо Ваччино — коровье пастбище, заросшие травой руины, под которыми скрывался Forum Romanum. Раз в неделю здесь проводилась ярмарка скота. И тогда к обломкам колонн привязывали коров и буйволов, а свиньи, похрюкивая, грелись на солнышке на мраморных ступенях. Над Триумфальной аркой Тита высилась башня — остатки замка ненавистной семьи Франджи-пани. Перед ней поднимался нагроможденный из древних камней постоялый двор, довольно запущенный, где обретались преимущественно слуги и торговцы скотом.

Около полудня, когда посетителей ярмарки потянуло на развлечения, перед постоялым двором появилась труппа бродячих актеров в пестрых костюмах. Услышав громкую музыку, Леберехт невольно вспомнил о своей бедной сестре Софи, которая примкнула к такой же труппе, подошел поближе и пробился в первые ряды зрителей.

Но эта труппа не представляла ничего чудовищного. Все взоры привлекала прелестная рыжеволосая девушка в длинном зеленом платье, бившая в бубен над головой. Она была молода, едва ли восемнадцати лет, но не юность и не красота ее бросились в глаза Леберехту, а зеленое платье. И чем дольше он его рассматривал, тем больше уверялся в том, что платье это принадлежало Марте. Это было то самое платье, в котором она была на празднике у кардинала Карафы.

Мгновение Леберехт стоял как вкопанный, а потом, когда зрители начали аплодировать, внезапно подскочил к танцовщице, схватил ее за волосы и крикнул:

— Как к тебе попало это платье?

Девушка закричала, пытаясь высвободиться, и артисты со всех сторон кинулись ей на помощь. Но прежде чем дикая сутолока перешла в потасовку, вмешался рослый мужчина с длинными темными волосами.

— Мессер, что вы хотите от моей дочери? — обратился он к Леберехту. — Да, мы всего лишь актеры из республики Генуя, но это еще не дает вам права поднимать руку на мою дочь.

Леберехт, сощурившись, изучал генуэзку.

— Мне ничего не нужно от девушки, — сказал он, — я только хочу знать, откуда у нее это платье.

— Она не украла его, если вы это имеете в виду! — вспылил руководитель труппы. — Мы, актеры, бедные, но честные люди.

Леберехт вздохнул.

— Я знаю, — примирительно произнес он и, поскольку ему вдруг показалось это важным, добавил: — Моя родная сестра работает в труппе Роберто Альдини из Милана. Он взял сестру, когда все ее отвергли.

Артист отступил на шаг и уже спокойнее спросил:

— Так что же с этим платьем?

— Это платье моей жены, — с грустью сказал Леберехт.

Рыжеволосая девушка закрыла руками лицо и попыталась убежать, но Леберехт удержал ее.

— Я могу все объяснить, — сказал ее отец. — Пойдемте.

Он дал остальным знак продолжать выступление и отвел Леберехта в сторону.

И когда красивая рыжеволосая девушка в зеленом платье вновь начала грациозно двигаться, взмахивая над головой бубном, актер сообщил, что платье они нашли недалеко от моста у северных ворот города, там, где Тибр с обеих сторон окаймляют широкие пойменные луга. Оно было разложено так, как будто его решили просушить, и никто из актеров не отважился бы посягнуть на него, если бы те два дня, пока они еще стояли лагерем поблизости, платье не оставалось лежать на том же самом месте. Решив, что о платье забыли и при следующем дожде оно может испортиться, они взяли его с собой. Это правда.

Заметив скептический взгляд Леберехта, актер понял, что тот сомневается и не очень верит ему. Тогда он потащил его сквозь ряды зрителей к стоящей в стороне пестрой повозке. Порывшись в одежде, коробках и мешках, мужчина наконец достал нечто белое, мгновенно развеявшее все сомнения Леберехта.

— На платье лежала вот эта рука из камня, — сказал актер. — Не знаю, имеет ли это какое-нибудь значение…

Как только Леберехт взял в руки камень, он сразу почувствовал, что у него словно пелена с глаз упала. Это была рука статуи "Будущность". Он понял знак любимой, даже если не хотел сознавать, почему Марта ушла из жизни. Ему казалось, будто в шуме на Кампо Ваччино он слышит ее голос: "Леберехт, обрати свой взор в будущее! Не оглядывайся назад!"

— Да, конечно, эта рука имеет большое значение, — ответил он актеру, неотрывно глядя на тонкую белую руку.

— Мессер Роберто Альдини — мой дальний родственник, — сказал актер, пытаясь разрядить обстановку. — Вы говорите, ваша сестра в его труппе. Значит, судьба жестоко обошлась с ней.

— Она — та великанша, которая борется с медведем, — услышал Леберехт собственный голос.

— Lagiganta, — удивленно проговорил актер, — так это ваша сестра? Я слышал о ней только хорошее. Актеры любят и уважают ее. Не стоит о ней беспокоиться, думаю, она нашла свое место в жизни.

Леберехт смотрел на него и не знал, что сказать. Он молча поднялся и собрался уходить.

Актер удержал его:

— Мессер, извините, но мы не знали… Вы должны забрать платье!

— Ничего, — ответил Леберехт. — Ваша дочь может оставить его себе. Я не знаю никого, кому бы оно подходило лучше.

Тогда актер поцеловал руки Леберехта, и тот пошел своим путем, даже не оглянувшись на девушку.


Миновала весна, а затем и лето. Ни посулы кардинала занять выгодную должность в курии, ни предложения Папы стать преемником Карвакки и завершить строительство храма Петра Леберехт не принял. Он покинул Рим навсегда еще в том же году, а с ним — Туллия и ее ребенок. Втроем они собирались начать новую жизнь в Германии.

Когда их тяжело груженная повозка проезжала по Мильвскому мосту, Леберехт приказал остановиться. Он подошел к перилам моста, вынул что-то из внутреннего кармана своего плаща и бросил в Тибр. Еще мгновение он вглядывался в мутные воды, которые были единственными свидетелями его проклятого знания.

Брат Андреас, монах-библиотекарь с горы Михельсберг, когда-то, много лет назад, объяснил ему, что нет смысла сжигать книги, ведь пламя, порождаемое сгорающей книгой, навечно вгрызается в память человека. Есть лишь одна возможность избавиться от нежелательной книги: в воде книги превращаются в ничто.

Эта история закончилась в той самой реке, которая столетиями несет нечистоты праведных и неправедных в море.

Post Scriptum

Надо ли говорить, что в рассчитанный день мир не погиб. Случилось ли это потому, что при следующем Папе, Григории XIII, тот роковой день был вычеркнут из календаря, или потому, что Коперник ошибался, — это, вероятно, навеки останется тайной. Ведь с исчезновением последнего экземпляра книги все данные и расчеты канули в забвение. Но события 1582 года, а вернее, то, что не могло случиться между 4 и 15 октября, поскольку этих десяти дней в новом календаре не было, люди восприняли по-разному. Одни, увидев в этом чудо и доказательство их веры, утверждали, что Папа в важных делах не ошибается. Для других же это стало очередным, вечно повторяющимся доказательством того, что наука и прогресс уже принесли человечеству немало несчастий.

Филипп Ванденберг Тайна скарабея

1

Он представлял себе эту поездку иначе. Для него было не впервой ехать на стройку за границу. В Индии он строил плотину в верховьях Ганга, в Персии – опреснитель морской воды, который в то время считался чудом техники. Камински вообще мало времени проводил дома – он называл это свободой. Если бы он занимался одним и тем же делом, да еще и на одном и том же месте, то сошел бы с ума от скуки или состарился вдвое быстрее. А так, несмотря на свои сорок пять, Камински выглядел довольно молодо. Постоянно работая на открытом воздухе, он загорел, а благодаря короткой стрижке был похож на мускулистого бычка. Именно такой тип мужчин нравится женщинам, что ему иногда порядком докучало.

Нет, Абу-Симбел он представлял себе совсем по-другому: заброшенный поселок в пустыне, захудалый оазис, окруженный со всех сторон нескончаемыми песчаными просторами, медленное течение сдерживаемого плотиной Нила, деревянные бараки у берега, грунтовые дороги, которые грузовики расчищают после каждой песчаной бури. Рядом с поселком – какая-нибудь столовая, крытая гофрированными листами железа, столы и скамейки из грубо струганных досок, за которыми мужчины при свете газовых фонарей пропивают пол зарплаты. Так было в Индии, да и в Персии все было точно так же: по сути, строительные площадки везде одинаковы.

– Удивлены? – рассмеялся Лундхольм, заметив растерянный взгляд Камински. В казино не было свободных мест. Ночь.

Камински кивнул.

– Черт возьми! И это посреди пустыни. Черт возьми! – повторил он опять.

Лундхольм, швед по национальности, должен был ознакомить только что приехавшего Камински с объектами совместного предприятия «Абу-Симбел». Он, как и Камински, работал инженером-строителем. Им предстояло проработать вместе два с половиной года. В отличие от Камински, который был типичным немцем, Лундхольм не был похож на шведа. Небольшой рост, полнота и кудрявая черная шевелюра выдавали в нем итальянские корни.

– В Индии было ужасно… – нерешительно начал Камински. – В Персии мы жили в низких каменных лачугах. К тому же каждую ночь приходилось отбиваться от крыс.

– Зато здесь есть скорпионы, – ответил Лундхольм и добавил: – Но, если честно, мне еще ни один не встретился.

– А как насчет змей?

Лундхольм пожал плечами. «Абу-Симбел» был для него первым зарубежным проектом. До этого он строил только мосты в Швеции для «Сканска» – фирмы, участвующей в совместном предприятии «Абу-Симбел».

– Змеи не очень-то и вредны, – продолжил Камински, – они поедают паразитов. Знаю по собственному опыту. – Заметив скептический взгляд шведа, он добавил: – От змей всегда можно защититься, а вот от крыс, мышей и мангустов – едва ли. Их становится все больше и больше.

Он взял свое пиво, наполовину опустошил бокал и огляделся.

– И всегда здесь так? – спросил Камински, кивнув в сторону других столиков.

Заведение было забито до отказа. Над квадратными железными столами повис гул иностранной речи – немецкой, английской, французской, итальянской, шведской и арабской. Большинство посетителей были мужчины, но, осмотревшись повнимательней, Камински заметил и женщин. Они были одеты так же, как и мужчины: брюки цвета хаки и такие же рубашки.

– Погодите немного, – ответил Лундхольм. – В девять придет Нагла, вот тогда начнется настоящее веселье.

– Кто такая Нагла?

– Хозяйка этого казино. Приезжает из Асуана. А как стало известно, что в молодые годы она лучше всех в Египте исполняла танец живота, мужчины ей проходу не дают.

– И что?

– Нагла, конечно, не первой молодости, но мордашкой может посоперничать с двадцатилетней. Кроме того, у нее такие формы… – Он поднял вверх указательный палец и мечтательно прищурил глаза. – С тех пор Нагла выступает здесь каждую неделю. Ты ее еще увидишь.

Одноэтажное казино, формой напоминающее подкову, называли здесь также ярмаркой или клубом. Оно было выстроено на горе, возвышающейся над долиной Нила, и обращено на юг. Днем отсюда открывался захватывающий вид на Нубию. Но сейчас, ночью, казалось, что казино падает в бездонную черную дыру, и от этого становилось не по себе.

Обычным рабочим, которых было около тысячи, казино было не по карману. Те, кто пил здесь пиво или виски, возглавляли проект и жили всего в нескольких шагах отсюда в поселке Contractor's Colony, раскинувшемся вдоль дороги Хонимун-роуд, или Соуна-роуд. Здесь они зарабатывали свои десять тысяч марок в месяц.

Десять тысяч – сумасшедшие деньги. Это послужило причиной того, что многие добровольно приехали на работу в Абу-Симбел, но все иллюзии рассеялись через два-три года.

– Эй, Рогалла!

Лундхольм помахал высокому тощему мужчине, который вошел в казино в сопровождении девушки. На долговязом был облегающий льняной жилет, придававший ему определенную элегантность. Девушка же, напротив, уделяла своему внешнему виду мало внимания. Она была одета в широкий выцветший комбинезон, темные волосы завязаны в узел на затылке. Очки в роговой оправе придавали ей неприступный вид.

– Я вас познакомлю, – сказал Лундхольм после того, как парочка подошла к столу, – Артур Камински, компания «Хохтиф», Эссен. Специалист вместо Мессланга. А это Иштван Рогалла, археолог, и Маргарет Беккер, его ассистентка.

Камински пожал обоим руки, и Лундхольм с насмешкой добавил:

– Должен заметить, что все археологи, которые здесь шныряют, – наши враги. Они только злят нас. Думают, что мы можем построить свою работу так, чтобы не упустить ни единой археологической мелочи. Но это же, черт возьми, невозможно!

Рогалла через силу улыбнулся, Маргарет Беккер вообще не подала виду, что что-то слышала.

– Ну, мы уж как-нибудь поладим, – ободряюще ответил Камински.

Рогалла кивнул и заказал пиво у официанта в длинном белом фартуке.

– Вам то же? – обратился он к Маргарет.

Это прозвучало несколько неестественно, словно раньше Рогалла обращался к своей ассистентке на «ты». Маргарет согласно кивнула.

– Чем я только не занимался в своей жизни… – начал Камински, чтобы хоть как-то заполнить неприятную паузу. – Но эта затея самая безумная: разобрать храм по кирпичикам, перенести на пару сотен метров и заново собрать!

– Речь идет, скорее, не о том, чтобы разобрать по частям, – произнес Рогалла.

– Что вы имеете в виду?

– Ваша задача немного сложнее. Храм Абу-Симбел представляет собой практически цельную монолитную конструкцию. Как вы знаете, он был высечен в горе или сделан из отдельного куска скалы. И именно это делает его уникальным! Поэтому мы не можем допустить, чтобы храм залило водой!

– Я знаю, – ответил Камински. – И когда же заполнится водохранилище? Я имею в виду, когда уровень воды поднимется настолько, что Нил хлынет через дамбу?

Лундхольм пожал плечами:

– Египтяне и русские до сих пор спорят об этом. Египтяне считают, что это случится в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году. Русские же называют вполне конкретную дату – первое сентября тысяча девятьсот шестьдесят шестого года. Я больше склонен верить русским, чем египтянам. В конце концов, ведь это русские строят плотину.

– Первое сентября шестьдесят шестого? Это же еще целых два года!

– Уже меньше, чем два года! А нам пока не удалось поднять ни одного камня!

Рогалла кивнул.

– И почему же еще не начали работы? – поинтересовался Камински.

– Почему, почему, почему… – раздраженно бросил Лундхольм. – Проклятые почвы! Песок, сплошной песок, и нам крупно везет, если мы натыкаемся на слой песчаника. Для шпунтовых стенок нет опоры. Последние несколько месяцев мы только тем и занимаемся, что отбрасываем песок вокруг храмового комплекса, вместо того чтобы увеличивать высоту дамбы. Уровень воды здесь поднимается все выше. Затопление идет от шестидесяти до ста метров шириной.

– А высота?

– Высота плотины должна быть сто тридцать пять метров. Высота водного горизонта составит сто тридцать три метра.

– Это значит…

– Это значит, что от успеха этого предприятия нас отделяют каких-то два метра, проклятых два метра.

– И два года.

Лундхольм кивнул. В эту минуту он выглядел не очень радостным.

После продолжительного молчания Камински сказал:

– А если русские ошиблись? Я имею в виду, если уровень воды в водохранилище будет подниматься быстрее?…

Сидевший за соседним столом Жак Балое, глава отдела информационного бюро «Абу-Симбел», бросил взгляд в их сторону. Лундхольм, Рогалла и Маргарет Беккер выглядели так, будто испугались, что человек за соседним столом мог услышать невзначай оброненную Камински фразу. Словно новенький сказал нечто невообразимое. В лагере принято было разговаривать на любые темы, но только не о сроке, который витал над совместным предприятием в Абу-Симбел, как зловещее предзнаменование. Никто не знал, как высчитывали» сроки. Они были просто установлены, и приходилось верить на слово.

– Чтоб их черти взяли, этих русских! – выругался Лундхольм. – Они уже отправили в космос трех космонавтов, которые облетели Землю семьдесят раз. Так что же, они просчитаются со скоростью подъема воды в каком-то водохранилище?

Рогалла поднял руку, словно хотел сказать что-то важное.

– Русские не будут виноваты, если что-то пойдет не так. Асуанскую плотину построили четыре года назад. И понятно, что Абу-Симбел в ближайшее время затопит вода.

Лундхольм, соглашаясь с археологом, добавил:

– Тогда уровень воды был около ста двадцати метров. Мы могли бы сэкономить время на защитной дамбе, если бы египтяне раньше приняли решение. Когда началась весна, воды было уже по горло. После этого я только тем и занимаюсь, что вколачиваю в этот Богом проклятый песчаник длиннющие шпунтовые сваи. Начинал с четырнадцати метров, сейчас уже двадцать четыре… И это фронтом в триста семьдесят метров! А для чего, спрашивается? Все пойдет прахом!

Еще до того как швед закончил, из динамиков грянула арабская музыка. Флейта пела под глухой ритмичный бой барабанов. Из-за бара на полукруглую сцену вышла женщина в одежде невероятного цвета. Лундхольм толкнул Камински локтем в бок и кивком головы указал в ее сторону:

– Нагла.

У Наглы были огненно-рыжие волосы. Камински, который в жизни видел всякое, еще ни разу не встречал девушку с такими просто пылающими волосами. Они резко контрастировали с ее зеленым костюмом, длинной юбкой из блестящего щелка, которая плотно обтягивала ее бедра. Расшитый жемчугом и камнями пиджак еле вмещал роскошную грудь.

Нагла выполняла конвульсивные движения – очевидно, в такт музыке, – но Камински слабо разбирался в восточных танцах. Музыка казалась ему ужасной, а возбуждающие движения танцовщицы – достойными восхищения. У Наглы все отлично все получалось. Ее тело, словно змея, волнообразно извивалось, при этом она запрокидывала голову назад. Когда она опустилась на колени, откинулась назад так, что рыжие волосы коснулись пола, и начала вращать широко раскинутыми руками, мужчины заулюлюкали. Раздались бурные овации. Зрители скандировали: «Нагла! Нагла! Нагла!», словно им было мало.

Воодушевленная выкриками, танцовщица поднялась с пола без помощи рук. Она продолжала выполнять быстрые, резкие движения бедрами, скрестив руки на уровне шеи. Медленно, маленькими шажками Нагла пошла вдоль столов, за которыми сидели хлопавшие в ладоши зрители. Камински увидел, как мужчины протягивали ей купюры. А поскольку Нагла отвечала поклоном, им удавалось засунуть их прямо в бюстгальтер. Помимо денег Камински заметил маленький клочок бумажки и вопросительно взглянул на Лундхольма.

– Каждый раз Нагла получает полдюжины предложений, – прошептал тот в ответ.

– И что? – спросил с любопытством Камински.

Лундхольм утвердительно мотнул головой, словно хотел сказать: «Ну что поделаешь…»

Рогалла, Лундхольм и Камински, распаленные громкой музыкой и экзотическими движениями танцовщицы, хлопали в ладоши. Только Маргарет продолжала сидеть неподвижно. Камински, наблюдая за ней боковым зрением, спрашивал себя, что же должно произойти, чтобы девушка улыбнулась.

Тем временем танец Наглы достиг апогея. Обворожительное тело танцовщицы двигалось все быстрее. Она приблизилась к Камински. Он видел пот, выступивший на ее груди, слышал бряцанье золотых браслетов на руках и прерывистое дыхание. Нагла, как бы энергично она ни танцевала, не спускала глаз с новенького – словно впилась в него глазами. – Хей, хей! – кричали мужчины, наблюдавшие за ними. – Хей, хей!

Она была не в его вкусе: слишком объемная, а тело… слишком провоцирующее. И вообще он уже был сыт по горло женщинами. Собственно, он надеялся, что в Абу-Симбел не встретит ни одной женщины, но вышло совсем по-другому.

Казалось, Нагла поняла безразличный взгляд Камински, потому что резко повернулась, решив направить всю мощь своего искусства обольщения на соседний столик, – к сожалению Лундхольма, который жадно наблюдал за движениями уходящей танцовщицы.

Вдруг сквозь гул громыхающей музыки и бурных аплодисментов прорвался громкий крик. И словно цепная реакция, от столика к столику прокатилось: «Вода прорвалась!»

Лундхольм, взгляд которого был прикован к танцовщице, вскочил, сунул руки в карманы и замер, глядя перед собой. Потом пробормотал что-то невнятное, взглянул в лицо Камински и прошипел:

– Знал я, что это случится! Знал ведь!

И только теперь смог взять себя в руки. Он вытащил из кошелька купюру, швырнул ее на стол и, прежде чем развернуться и уйти, сказал Камински глухо:

– Пойдем, тебе следует на это посмотреть!

В это мгновение снаружи раздался звук горна. Музыка внезапно оборвалась, и Нагла исчезла за стойкой бара. Мужчины бросились к выходу. Не обращая внимания на собеседника, Лундхольм бросился к своему «лендроверу», который был припаркован у теннисной площадки. Камински пришлось приложить немало усилий, чтобы его догнать.

Лундхольм гнал внедорожник по Соуна-роуд, словно речь шла о жизни и смерти, потом свернул направо, на восток и поехал по широкой, залитой гудроном дороге – два километра она шла ровной полосой прямо к песчаной косе Абу-Симбел. Слева в свете фар мелькнуло вытянутое здание строительного управления. Едва удерживая на ухабах руль» Лундхольм шарил рукой около водительского кресла. Камински предложил помочь, но его фраза осталась без внимания. Наконец Лундхольм нашел бутылку, потряс ею, проверяя наличие содержимого, и вытащил пробку зубами.

– Вот! – сказал швед, протягивая бутылку Камински.

Но еще до того как Камински успел отказаться, Лундхольм резко ударил по тормозам, потому что на перекрестке у радиоузла перед ними вдруг вынырнула машина. Бутылка ударилась о рычаг переключения передач и упала на пыльный резиновый коврик перед Камински. Резко запахло алкоголем.

– Чертовски жаль! – прорычал Лундхольм, снова вдавив в пол педаль акселератора. – Хорошая была выпивка.

Камински понимающе кивнул. Швед сбавил скорость. За следующим перекрестком дорога делала крутой поворот налево и слегка поднималась в гору, а еще через двести-триста метров сворачивала вниз, на восток. Слева виднелись огни небольшого склада. Отсюда дорога широкой дугой спускалась к Нилу и храмовому комплексу. Впереди Камински заметил отблески фар не менее десятка машин.

По правую сторону полыхала огнями строительная площадка. Мощные прожекторы освещали с холма лощину между дамбой и храмом. Гигантские двадцатиметровые колоссы Рамсеса равнодушно взирали на экскаваторы, грузовики, стрелы кранов. Люди, больше походившие на муравьев, шныряли туда-сюда. Лундхольм бросил «лендровер» вправо и въехал на ровную песчаную площадку перед маленьким храмом. – Идем! – крикнул он и хлопнул дверцей машины.

Камински поспешил за ним. Пахло речной водой и промасленной сталью. Тяжелые экскаваторы, казалось, беспорядочно зачерпывали песчаную почву гигантскими ковшами, вращались вокруг своей оси, будто вальсируя, и выбрасывали вверх облака выхлопных газов.

В самом глубоком месте песчаной лощины Камински заметил небольшое озерцо. Словно кости скелета гигантского кита, торчали из воды два ряда стальных свай. Громадные трубопроводы разветвлялись, как артерии великана, и исчезали с другой стороны дамбы. Там громадный колесный погрузчик сыпал на земляной вал гальку. Камни с шумом падали в воду.

На дамбе они встретили старшего рабочего Лундхольма. Он дико размахивал руками и указывал куда-то, где, вероятно, и был прорыв.

Самообладание Лундхольма в этот момент было достойно уважения. Швед осмотрел дамбу с обеих сторон, проверил песчаную почву, потопав по ней ногой, и сказал как можно громче, чтобы перекричать шум работающих экскаваторов, насосов и агрегатов:

– Прекратите откачивать! Положите третью трубу насоса – заильте прорыв, щебень здесь не поможет! Потом заливайте!

Старший рабочий понял и принялся выкрикивать команды по рации. В тот же миг откуда-то появились рабочие, выслушали приказания и снова словно растворились. Все происходило без особой спешки и напряжения, как будто ничего экстраординарного не случилось.

Поэтому Камински удивился, когда Лундхольм, отойдя в сторону, крикнул ему:

– Крайне тяжелое положение! – А заметив вопросительный взгляд Камински, добавил: – Если у нас ничего не выйдет, у вас не получится поработать здесь. Тогда все будет напрасно. Конец!

Камински подошел поближе и спросил:

– Что это значит?

Швед засмеялся, но в его смехе слышалась горечь. Он ответил:

– Давление воды снаружи слишком высоко для песчаного грунта. Вода просочилась под дамбой. Здесь все стоит на песчанике, а он растворяется, как мыло.

– И что теперь?

Лундхольм пожал плечами.

– Я попытаюсь затопить лощину. Знаю, это звучит странно но это единственный способ снизить давление в прорыве под дамбой. Потом мы уплотним место прорыва снаружи дамбы и откачаем воду назад в Нил. Только бы получилось!..

Он вскочил на подножку проезжавшего мимо грузовика, который вез трубы, и показал, куда их сгрузить.

Камински беспомощно смотрел с гребня дамбы на озеро и колоссов за ним. Его задание – перенести статуи. Каждая целых двадцать метров высотой. Их сначала нужно было разрезать на отдельные фрагменты весом от десяти до тридцати тонн. Но это еще не все: необходимо было вырезать из скалы пятидесятипятиметровый храм и перенести его в безопасное место, подальше от Нила.

Камински уже все спланировал в уме – он знал этот храм наизусть, хотя ни разу в нем не был. Абу-Симбел заворожил его. Но еще до того как он смог начать работу, водный горизонт водохранилища стал выше, чем вход в храм. И поэтому Лундхольм со своими людьми должен был выстроить эту проклятую дамбу вокруг комплекса. И вот теперь все повисло на волоске…

В этой нервной обстановке Камински смотрел на освещенных прожекторами колоссов. Он думал, как лучше распилить их на части, высчитывал радиус действия гигантского мачтового крана, под который только был заложен фундамент, и искал подходящее место парковки восьмиосевого грузовика с низкой платформой.

Вода в озере поднималась медленно, и Камински наблюдал со стороны, как рабочие Лундхольма с помощью самоходных кранов проложили трубопровод от небольшого озера и соединили его с передвижным насосом на дамбе. Остальные пытались заделать дыру в шпунтовой стенке. Фонтаны искр напоминали гигантские новогодние бенгальские огни. Рядом с ногами колоссов работали два колесных погрузчика, ссыпая землю ближе к дамбе.

Насос на дамбе зашумел и начал качать воду. Вода в маленьком озере забурлила, словно вырываясь из подземного источника. Из лощины потянуло гнилостным запахом, смешанным с выхлопными газами работающих машин.

Идя вверх по течению, к дамбе приближалась лодка – грузовая баржа примитивной конструкции с надстройкой на корме. Загрузочные люки были открыты, баржа была до краев заполнена песком. Слышался рев взбирающегося по откосу грейферного экскаватора. Баржа причалила, и экскаватор запустил ковш в песок, чтобы потом высыпать его в воду на месте прорыва.

Уровень воды в лощине заметно поднялся. Камински не покидала мысль, что Лундхольм может заполнить лощину водой вплоть до фундамента храмовых колоссов, но тогда разрушатся подъезд и рампа для грузовика. Чтобы восстановить их, потребуется минимум две недели – это драгоценное время, если учесть, как быстро наполняется водохранилище.

Пока Камински размышлял, возле насоса началась словесная перепалка между Лундхольмом, Рогаллой и высоким худощавым египтянином, которого Камински не знал. По тому, как Рогалла и египтянин энергично жестикулировали, Камински понял, что они пытались уговорить шведа остановить затопление лощины. Но Лундхольм упорствовал, и дело явно шло к рукоприкладству. Швед бросился в кабину экскаватора, вытолкнул водителя, ловко повернул ковш и высыпал содержимое под ноги Рогаллы и египтянина.

– Чокнутый! – заорал Рогалла, в свете прожектора узнав Камински. – Совсем спятил! Вы должны быть с ним поосторожней.

– Он чересчур взволнован, – попытался успокоить обоих Камински. – Вы должны его понять. Ведь на нем лежит ответственность…

– Ответственность! – Египтянина словно прорвало. – Парень забыл, что поставлено на кон.

Только теперь Рогалла вспомнил, что Камински и египтянин не знакомы, и представил доктора Хассана Мухтара – ведущего египетского археолога. Камински подумал: «Вот еще с кем придется иметь дело!»

Мухтар не особенно заинтересовался новым человеком, так что Камински вынужден был спросить, из-за чего разгорелся спор. Египтянин указал на колоссов Рамсеса возле входа в храм.

– До их ног вода не доходила три тысячи лет, – объяснил он. – Мы не знаем, как будет реагировать песчаник, когда вода достигнет цоколя. Может статься, что на солнце он уже высох, как соль. Камень также может поменять цвет, пропитавшись водой. А может и рассыпаться в песок.

Сказав это, он стряхнул пыль со своей хлопчатобумажной куртки.

Рогалла одобрительно кивнул и добавил:

– Возможно, теперь вы поймете, почему мы так взволнованы.

– Я понимаю, – ответил Камински.

Он хотел ответить по-другому, хотел сказать: «Нет, я не понимаю вас, потому что если лощину не залить водой, она все равно наполнится, только это уже нельзя будет контролировать. А так еще есть надежда, что прорыв можно будет ликвидировать, прежде чем вода достигнет основания храма», но прикусил язык, смолчал. Он не хотел с первого дня портить отношения с людьми.

– Ну хорошо, спокойной ночи! – Мухтар протянул Камински руку. – Надеюсь на успешное сотрудничество!

– Я тоже, – ответил Камински. И добавил из вежливости: – Сэр!

Он где-то слышал, что едва ли можно доставить образованному египтянину большую радость, чем назвав его «сэр».

И Мухтар тут же повеселел.

– Заходите завтра утром ко мне в бюро. – Он имел в виду Government's Colony.

Камински ответил, что непременно заглянет. Вид большой черной дыры, которая наполнялась бурой клокочущей водой, натолкнул Камински на мысль, что у Абу-Симбел, этой гигантской строительной площадки посреди пустыни, свои законы. Не такие, как на других стройках, на которых он раньше работал. Казалось, в воздухе над объектом висит напряжение, которое проявляется в странной раздражительности всех участников.

Камински еще на корабле, которым плыл из Асуана в Абу-Симбел, заметил, что пассажиры избегали его, если он заводил разговор о своей работе. Конечно, он привык к монотонной жизни заграничных строек и равнодушно относился к бурной жизни цивилизации. Но по опыту Камински знал, что зачастую именно в таких ситуациях зарождается необычная дружба.

Он сомневался, что сможет найти здесь настоящего друга.

Он отбросил грустные мысли и, поскольку не мог ничем помочь шведу, молча направился к площадке, где стоял «лендровер». Здесь он ничего не сможет сделать. Он не хотел ждать Лундхольма, поэтому остановил первый попавшийся грузовик и поехал в лагерь.

Водитель, молодой египтянин, ни слова не понимал по-английски. Ему понадобилось добрых десять минут, чтобы объяснить, что его имя Макар, но все его называют эль-Крим, чем он особенно гордится. Он все повторял свое имя и приветливо улыбался немцу.

На перекрестке, где дорога сворачивала к лагерю рабочих, эль-Крим высадил пассажира и покатил дальше. На востоке занималось утро. Трансформаторная станция и больница были ярко освещены. Камински выделили домик в Contractor's Colony, в котором он жил вместе с Лундхольмом. Это было каменное здание с белой куполообразной крышей которая спасала от жары, и небольшим зеленым газоном перед входом.

Здесь, наверху, не было слышно шума стройки, да и цикады, ночь напролет исполнявшие свою пронзительную песню, к этому времени уже смолкли. Пройдя сотню метров, Камински свернул с дороги и пошел по песку и гальке, к которым уже успел привыкнуть.

Все дома здесь выглядели одинаково, особенно ночью Камински жил в третьем от дороги. Лундхольм вкратце рассказал ему, где что находится в лагере. Закрывать входные двери на ночь считалось предосудительным, Камински знал это еще из Персии. Когда он открыл дверь, перед ним возник Балбуш, в длинной ситцевой ночной сорочке выглядевший как привидение. Балбуш был слугой, поваром и вел хозяйство в доме Камински и Лундхольма.

– Мистер, – испуганно сказал он. – Мистер Лундхольм нет дома. Мистер Лундхольм исчезнуть.

– Да, да, – Камински успокаивающе махнул рукой. – Все в порядке.

2

Желтый грузовик с ревом и грохотом пронесся по Веллей-роуд в направлении больницы, оставляя за собой длинный шлейф пыли. Египтянин в голубом комбинезоне стоял на коленях в кузове, обеими руками обхватив и поддерживая казавшееся безжизненным тело рабочего. Еще от трансформаторной станции – там, где дорога делает небольшую извилину и затем идет строго на север, прямо к больнице – водитель начал бешено сигналить, чтобы привлечь к себе внимание.

Грузовик остановился возле больницы, и санитары в белых халатах выскочили с носилками.

– Его током ударило! – крикнул египтянин, ехавший в кузове.

– Али дотронулся до провода под напряжением в десять тысяч вольт, – пояснил водитель. – Да спасет его Аллах!

Вчетвером они погрузили безжизненное тело на носилки и почти бегом понесли в смотровую комнату слева по коридору. Взвыла сирена – сигнал, означающий экстренный случай, – и через мгновение доктор Хекман, директор больницы, и доктор Гелла Хорнштайн, его ассистентка, были на месте.

– Удар током! – еще издалека закричал санитар. – Пациент без сознания!

– Раздеть! – скомандовал Хекман и, повернувшись к ассистентке, добавил: – Приготовить ЭКГ!

Доктор прослушал несчастного стетоскопом и покачал головой. Затем приподнял его веко.

– Бог ты мой, – сказал он тихо, – помутнение хрусталика, электрическая катаракта.

На теле пострадавшего были четко видны темные прерывистые полосы, проходившие от правой руки до правой ноги.

Ассистентка тем временем включила кардиограф; стрелка лишь вздрагивала. Она посмотрела на Хекмана:

– Мерцание желудочков сердца.

Врач взглянул на бумажную ленту прибора:

– Кислород. Искусственное дыхание.

Один из санитаров протянул кислородную маску, и ассистентка наложила ее на лицо мужчины. Хекман положил руки на грудь пациента, сделал резкий толчок, на мгновение остановился, посмотрел на широкую бумажную ленту, выползавшую из кардиографа, и еще интенсивнее приступил к массажу сердца. Стрелка еще раз дернулась и остановилась: по бумаге поползла сплошная ровная линия.

– Смерть, – констатировал доктор Хекман. Лицо его не выражало никаких эмоций.

Ассистентка молча кивнула и начала отсоединять электроды от безжизненного тела. Она явно приняла смерть египтянина близко к сердцу.

Хекман заметил ее подавленное настроение и, когда они проходили по длинному коридору, сказал:

– Коллега, поверьте, лучше уж так. Такой сильный удар электрическим током повреждает спинной мозг и приводит к параличу и атрофии. В самых тяжелых случаях происходит периферийное нарушение нервной системы и расстройство сознания. Он остался бы недвижимым на всю жизнь, или стал бы идиотом, или то и другое сразу. Не сделаете ли вы мне одолжение, поужинав со мной сегодня вечером?

Гелла Хорнштайн вздрогнула. То, с какой легкостью доктор Хекман перешел к повседневным делам, немного настораживало.

Хекман был хорошим врачом, но относился к работе в каком-то смысле как к рутине. Иногда у нее возникало чувство, что за всем этим скрывается неуверенность в себе. Что не мешало ему при каждой удобной возможности демонстрировать, как он горд собой, доволен своей внешностью и просто неотразим.

– Кофе? – спросила ассистентка, все еще надеясь отделаться шуткой, но он сразу же использовал этот шанс.

– Вы очень внимательны, большое спасибо! Но вы не ответили на мой вопрос!

«Сама виновата, – подумала Гелла. – Теперь он меня так просто не отпустит!»

Она пыталась сварить кофе в допотопной электрической кофеварке, которую привезла из Германии (коричневый египетский кофе и его приготовление заслуживали отдельного комментария), чувствуя, как Хекман, усевшись в зеленое кожаное кресло, просто пожирает ее глазами. Она делала вид, будто ничего не замечает, но знала об этом. Ассистентка была далека от мысли соблазнять мужчину, который так на нее смотрит. Гелла была невысокого роста, хрупкая и худощавая, с короткими черными волосами, смуглой кожей, ошеломляюще большими глазами и высокими скулами.

Она шикарно одевалась, насколько это позволяло пребывание в пустыне, и носила юбки, едва доходящие до колен. Она была бы идеально красивой, если бы не несчастный случай: при родах акушерка уронила ее, и она сломала голеностопный сустав. С тех пор Гелла чуть подволакивала ногу. И даже профессия врача в Абу-Симбел не добавила ей уважения: девушке приходилось терпеть свист местных рабочих, когда они проходили мимо.

Что же касается международной команды, то доктор Хорнштайн вела себя подчеркнуто сдержанно. Она относилась к тому типу женщин, которые могли себе это позволить, не теряя привлекательности. Ее холодность действовала скорее вызывающе, и не было дня, чтобы какой-нибудь археолог или инженер не пригласил ее на строительную площадку.

В большинстве случаев она отклоняла такие предложения. Лишь изредка ее можно было увидеть в казино, и только в исключительном случае она, изнемогая от жажды, выпивала что-нибудь покрепче, что, кстати, с мужчинами случалось там довольно часто.

Взгляд Хекмана терпеть становилось все труднее, и поэтому она, не оборачиваясь, спросила:

– Почему вы на меня так смотрите, доктор Хекман?

Хекмана словно выбросили из его сладострастных мыслей. Он почувствовал себя школьником, которого поймали на горячем, но не подал виду и задумчиво произнес:

– Простите меня, коллега! Вы просто анатомическое чудо: умеете смотреть назад, не оборачиваясь!

– Я просто почувствовала, – возразила доктор Хорнштайн, по-прежнему не обернувшись.

У него не было другого выхода, кроме как отступить, и он сказал:

– Ну хорошо, я смотрел на вас, но должен ли за это извиняться? Вы чертовски привлекательная женщина, коллега! Мужчина, который не взглянул бы на вас, просто не мужчина.

Гелле эти слова, задуманные как комплимент, показались бестактными, и они никак не соответствовали мужчине его уровня. К так называемым «классным парням» Гелла относилась скорее с состраданием, чего они, кстати, терпеть не могут. Она ценила мужчин, которые не хотели казаться сильными, а это крайне редкий вид. Если бытьчестной, то она, думая о мужчинах, думала прежде всего о себе и сполна наслаждалась своим эгоизмом. И возможно, по этой же причине в двадцать семь лет у нее еще не было достаточно длительных отношений ни с одним мужчиной.

С четырнадцати лет она мечтала об идеальном мужчине, однако этот образ был лишь плодом ее фантазии. Хекман был очень далек от такого идеала, но он об этом не знал, а если бы и знал, то в жизни бы не поверил.

Конечно, у Хекмана была своя история, как и у каждого в Абу-Симбел, потому что ни один человек без видимых причин не отправится добровольно на шесть лет в пустыню. Нет, Хекман не рассказывал традиционную байку: «Я поехал сюда из-за женщины…», как делали здесь две трети рабочих (остальные называли мотивом деньги или же то и другое). Он попал сюда из-за неприятного происшествия в западногерманской клинике. Газеты писали о врачебной ошибке, но все произошло скорее по недосмотру. И в душе он не чувствовал своей вины за случившееся. Пострадавшая получила довольно приличные деньги по страховке и отозвала свой иск. Но это происшествие (тампон, забытый в брюшной полости у пациентки) наделало много шуму, и ему пришлось на время уехать, чтобы страсти немного улеглись.

Никто в Абу-Симбел не знал этой истории, да и узнать не мог. Когда Хекмана спрашивали, почему он поехал в этот госпиталь, он всегда отвечал, что в поисках приключений. И это звучало вполне правдоподобно.

Между Георгом Хекманом и Геллой Хорнштайн пролегла невидимая пропасть, хотя они жили и работали рядом. Он никак не решался сказать о своих чувствах, а она держала его на расстоянии, всем своим видом показывая, что они не созданы друг для друга.

Когда она наконец повернулась и поставила на стол две на скорую руку вымытые чашки, он испугался холодного блеска ее глаз.

– Мы могли бы замечательно работать в паре, – сказала Гелла, едва сдерживая улыбку, – если бы вы воспринимали меня лишь как специалиста. То, что я должна спать с начальством, в моем контракте не оговорено. И более чем уверена, что в вашем тоже нет такого пункта.

Слова попали точно в цель. Гелла превосходно умела отражать все его попытки сблизиться и переводила их в шутку Она выбила его из колеи – его, считавшего себя корифеем в общении с женщинами. И в первый раз ему в голову пришла мысль, что эта женщина так никогда и не повзрослеет.

Хекман растерянно помешивал кофе, не решаясь взглянуть в глаза Гелле, сидевшей всего лишь в метре от него Стук в дверь показался ему избавлением. Это был санитар, который спросил, может ли войти Кемаль – местный кузнец.

Хекман и рта раскрыть не успел, как посреди комнаты уже стоял лысый темнокожий плотный мужчина небольшого роста. Это, очевидно, и был Кемаль. Кузнец, не выпуская из рук корзинку, пытался объяснить на жуткой мешанине из арабского и английского, что слышал о несчастном случае с рабочим и он – единственный от Вади Хальфа до первого водопада, кто может помочь несчастному.

Хекман поднялся, подошел к Кемалю, взял его за руку и объяснил, что рабочий умер от остановки сердца – помощь больше не требуется.

Но кузнец упрямо не хотел в это верить. Он отрицательно покачал головой, потряс корзиной в воздухе и закричал, что рабочий не умер, электрический огонь просто парализовал его, и он единственный от Вади Хальфа до первого водопада, кто может ему помочь…

– Вы что, не слышали, что сказал доктор Хекман? – строго сказала Гелла, прервав это странное представление. – Мужчина умер, и даже вам не под силу его оживить.

Но Кемаль продолжал кричать низким голосом:

– Он не умер, не умер! Электрический огонь только парализовал сына Аллаха!

Доктор Хекман попытался взять ситуацию под контроль, но это ему не удалось. Он лишь привел доктора Хорнштайн в негодование, сказав кузнецу:

– Ну, тогда расскажите мне, как вы собираетесь вывести его из оцепенения.

Кузнец приподнял кустистые брови так, что они образовали два полукруга. Оценив важность момента, он снял с корзины грибообразную крышку.

Показалась плоская голова змеи, тело которой интенсивно раскачивалось из стороны в сторону. Змея зашипела.

– Найа-Найа, – сказал Кемаль, и в его голосе явственно слышалась гордость.

Держа корзину левой рукой, он замахнулся на змею правой, растопырив пальцы. Она вдруг свернулась и исчезла в корзине.

– Найа боится Кемаля, – констатировал кузнец. – Найа сделает все, что Кемаль ей прикажет.

– И для чего вы принесли с собой эту Найу?

Кемаль удивленно таращил глаза.

– Найа оживит мертвого.

– И как же это произойдет? – ехидно произнес Хекман и скрестил руки на груди. Происходящее его явно заинтересовало.

Гелла заметила это и, фыркнув, сказала:

– Вы же не верите байкам этого шарлатана?

– Ш-ш-ш-ш! – Хекман приложил указательный палец к губам и указал глазами на корзину со змеей.

Но Кемаль с улыбкой покачал головой:

– Найа ничего не слышит. Все змеи глухие, а видят они хорошо.

– И каким же образом вы хотите вернуть мертвого к жизни? – повторил свой вопрос Хекман.

Кемаль запустил руку в корзину. Он явно не знал страха и, словно факир в цирке, вытащил рептилию наружу, ухватив ее прямо за голову. Змее, похоже, это не очень понравилось, и она широко раскрыла пасть, так что стала видна бледно-розовая глотка.

– Один укус Найи, – сказал Кемаль и как можно крепче сжал змею, – один укус – и змеиный яд вернет мертвого к жизни. Еще древние египтяне знали это.

Змея от столь немилосердного обращения так раскрыл челюсти, что они фактически образовали вертикальную линию. Гелла Хорнштайн пронзительно закричала, но больше от злости, нежели от страха:

– Вам же сказали, что мужчина мертв! Он умер, умер, понимаете вы? Ему уже не поможет никакой змеиный яд!

Но Кемаль не сделал и шага в направлении двери, а только развернул змею пастью в сторону ассистентки, чтобы та могла поближе рассмотреть ядовитые зубы и убедиться в правильности решения. Гелла закричала не своим голосом так, что Хекман вздрогнул:

– Хекман, да выведите же этого сумасшедшего отсюда!

Кузнец взглянул на доктора, словно спрашивая, должен ли он подчиниться приказанию.

– Вы же слышали, что сказала доктор Хорнштайн, – сказал Хекман. – Уходите. Поверьте мне: мужчина умер. Мы сделали все возможное.

Кемаль злобно взглянул на Геллу, все еще дрожавшую от волнения. Казалось, из ее темных глаз вот-вот посыпятся молнии. Кузнец, не сказав ни слова, раздраженно засунул змею в корзину, развернулся и вышел, оставив дверь открытой в знак того, что он презирает врачей.

Хекман закрыл дверь.

– Я думаю, – сказал он, – что теперь у вас в Абу-Симбел появился заклятый враг.

Гелла взглянула на него.

– Вы сами-то верите в это надувательство?

Хекман пожал плечами:

– Люди рассказывают о Кемале чудеса…

3

В Абу-Симбел между инженерами и археологами разгорелся серьезный конфликт из-за прорыва дамбы. Возникла опасность, что вода причинит колоссам Рамсеса непоправимый вред. На чрезвычайном заседании, в котором принимал участие и Камински, обе стороны так сцепились друг с другом, что Карл Теодор Якоби, главный директор стройки, которого за глаза называли «профессором», вынужден был призвать к порядку француза Бедо и шведа Лундхольма. Они едва не накинулись с кулаками на доктора Мухтара – египетского археолога.

Лундхольм и Бедо повиновались, но ругались на чем свет стоит. А француз, самый заядлый критик Мухтара, можно сказать, его кровный враг, уходя, так хлопнул дверью, что тонкие стены управления строительством едва не рухнули.

В результате многочасового заседания пришли к выводу, что уже на следующий день нужно откачать воду из лощины. Профессор был целиком на стороне Лундхольма, однако не решился взять ответственность за такой шаг на себя. Он утверждал, что необходимо ссыпать еще около ста грузовиков песка, чтобы с уверенностью сказать, что заиливание прошло успешно. Но осуществить это за один день было невозможно. Мухтар же снова и снова повторял, что уровень грунтовых вод поднимется и влага просочится к фундаменту колоссов, вызвав необратимые химические реакции, вследствие которых будут образовываться кристаллы. Рост кристаллов постепенно будет разрушать песчаник – это он, подняв кверху указательный палец, подчеркнул особо.

Сбитый с толку спорами рабочих и археологов, Артур Камински в тот же день приступил к работе. Она заключалась в том, чтобы распилить колоссов и храм, пронумеровать части, погрузить их на грузовик и перевезти в безопасное место, подальше от Нила, после чего выстроить все заново.

Распил храма был, собственно, не в компетенции Камински. Для этого существовали специальные рабочие, так называемые мраморщики, – лихая бригада итальянцев, размеренную беседу которых можно было услышать издалека.

Самая большая проблема, с которой столкнулся Камински, – как закрепить помост, чтобы поднимать отдельные камни. Была идея поднимать их с помощью стальных канатов, но ее категорически отвергли археологи: канаты прорезали бы канавы в хрупком песчанике. Теперь задача Камински была иной. Прежде чем вырезать отдельный блок из скалы, его нужно было просверлить сверху и закрепить в нем с помощью искусственной смолы стальной крюк, за который можно будет поднять каменную глыбу.

Прежде чем приступить, Камински разработал детальный план, который включал мельчайшие подробности работ по распилу колоссов. Археологи настаивали на том, чтобы фрагменты были как можно крупнее, мраморщики хотели разрезать как можно мельче: так им проще работать. Камински же нужны были блоки высотой не менее полутора метров, чтобы удалось закрепить на них хотя бы по два крюка. Но это означало, что камни будут большого, порой даже слишком большого веса.

Два дня потребовалось Камински, чтобы согласовать с археологами Мухтаром, Рогаллой и Сержио Алинардо, начальником мраморщиков, линии распилов на четырех колоссах. Когда же на утро третьего дня они собрались, чтобы продолжить работу, между Камински и Алинардо возник спор. Итальянец уже не соглашался с планом работ: камни получались слишком большими, и нужно было заказывать из Италии новое оборудование.

– Так закажи эти чертовы пилы! – Камински был вне себя от гнева.

Алинардо прикрыл глаза рукой – то ли защищаясь от солнца, то ли чтобы придать себе уверенности.

– Слушай, ты хоть понимаешь, что это значит? Пока эти штуки сюда приедут, пройдет три месяца!

– Ха, три месяца! – прыснул Камински. – Насмешил! Да за три месяца мы эти инструменты в Китай доставим!

– Кто это «мы»? – осведомился Алинардо.

– Мы, немцы! – ответил тем же тоном Камински. – Пора бы вам, итальяшкам, уже и за работу браться. Не siesta! Laborare, laborare, понимаешь меня?

Вспыльчивый по натуре, Сержио Алинардо принял эти слова близко к сердцу.

Ах, ты говоришь, итальянцы – лентяи, да? А кто за вас в Германии всю черную работу делает?

Мухтар и Рогалла не успели вмешаться: Камински неожиданно получил от Алинардо удар в грудь, не удержался на ногах и упал.

Причем упал неудачно: он ударился затылком о цоколь колосса и на мгновенье потерял сознание. Рогалла бросился ему на помощь, но Камински открыл глаза и с трудом сказал:

– Все в порядке. Уже проходит.

Алинардо сплюнул на землю, повернулся и ушел.

Камински бросил ему вслед проклятье, которого ни Мухтар, ни Рогалла не поняли. Он ощупал затылок – вся рука была в крови.

Рогалла, увидев рану, озабоченно сказал:

– Вам нужно к врачу. В пустыне с открытой раной шутить нельзя.

Камински зажал кровоточащее место платком, а доктор Мухтар остановил машину и помог ему забраться в грузовик. Водитель-швед рванул вверх по пыльной дороге на плато мимо управления прямо к трансформаторной станции, где располагался госпиталь.

Это вытянутое двухэтажное здание было самым большим в лагере и походило на Андреевский крест. Оно пользовалось в округе неслыханной популярностью. Случалось, караваны из Судана делали здесь остановку, доставляя какого-нибудь тяжелобольного крестьянина, и норовили расплатиться верблюдом. Но Хекман отказывался брать плату натурой.

Санитар в белом халате провел Камински в перевязочную. Вскоре в дверях появилась молодая женщина. Сперва из-за смуглой кожи и черных волос ему показалось, что она с востока, но вошедшая поразила его фразой на немецком:

– Ну и где у нас болит?

Камински, сидевший в кресле, встрепенулся.

– Вы немка? – спросил он, и на его лице расплылась улыбка.

– Меня зовут Хорнштайн, доктор Гелла Хорнштайн. Я из Бохума, из бохумской клиники.

Камински посмотрел в ее темные глаза: «Ну, долго вы там, пожалуй, не работали». Для должности врача женщина была еще слишком молода, но прежде всего бросалось в глаза то, что она ослепительно красива. Камински даже забыл, для чего приехал в Абу-Симбел, забыл, что поклялся никогда больше не смотреть на женщин, – по крайней мере, в ближайшие два года.

– Я Артур Камински, – смутился он. – Я живу в Эссене.

Он осекся. Слова «я живу в Эссене» вырвались случайно, они больше не имели к нему отношения. Он вынужден был все бросить и с тех пор чувствовал себя изгоем. Единственное, что у него сейчас было, – это его профессия и поставленная задача. Он должен был победить – проигрывать ему было нельзя.

– Со мной произошел досадный несчастный случай… – попытался он объяснить ситуацию. Рана невыносимо болела.

Доктор осторожно убрала платок и осмотрела голову Камински.

– Болит?

– Нет, не очень, – соврал Камински и невольно поморщился.

Он заметил, что снова играет в сильного мужчину – этот прием, который обычно использовался, чтобы обворожить женщин, ему особенно нравился. Он наслаждался прикосновениями врача, чувствовал каждую подушечку ее пальцев на своей голове.

– Рану нужно зашить, – холодно сказала доктор Хорнштайн.

Эти слова словно пробудили Камински от сладостной дремы.

– Как это… – решительно запротестовал он. – Немного йода – и все пройдет само собой!

Врач взяла два зеркала, одно дала Камински, а второе направила на рану.

– Вот. Сами посмотрите. Рану нужно зашивать…

– А если я откажусь? – перебил ее Камински.

– Это ваш затылок, – рассмеялась врач. Глаза ее засияли, словно заходящее солнце над Нилом. – Я, конечно, не могу вас заставить, но…

– Что «но»?

– Возможно, рана и так затянется, но на этом месте уже не вырастут волосы.

Камински задумался: хоть он и поклялся не иметь дела женщинами, но остался таким же самовлюбленным.

– Ну? – настаивала на своем доктор Хорнштайн, забирая у него зеркало.

В ее голосе явственно слышались властные нотки, и симпатия, с которой Камински отнесся к докторше, рассеялась в тот же миг.

– Вы что, тогда оставите меня здесь? – нерешительно поинтересовался он.

– Нет. Если бы мы оставляли каждого с таким ранением, у нас уже не было бы свободных мест, – улыбнулась она.

Она долго осматривала пациента, потом позвала санитара и велела приготовить инъекцию обезболивающего а она наложит на рану три шва.

Камински отказался ложиться на кушетку: сам не знает почему, он снова начал играть в сильного мужчину. Ho доктор Хорнштайн уже была готова к этому. Она сделала укол для местной анестезии за правым ухом, где санитар уже выстриг небольшую проплешину вокруг раны.

Сидя в кресле, Камински пытался отвлечься от происходящего. Храмовые колоссы не выходили у него из головы. Перед глазами возникали величественные статуи, с которыми ему придется иметь дело, – гигантские произведения искусства. И это задание невольно вызывало в нем страх. Голова пошла кругом. Укол начинал действовать. На лбу выступили капли пота. Камински сжал руки, напрягся, пошевелил пальцами ног, чтобы не заснуть. Все было напрасно: блестящий пол под ним начал раскачиваться, словно палуба корабля в неспокойном море. «Только бы не потерять; сознание, – думал он. Он чертовски боялся опозориться. – Бог мой, я должен это выдержать!» Но как только он мысленно произнес эти слова, тело его обмякло и поползло вниз. Он этого даже не заметил и упал бы, если бы доктор Хорнштайн и санитар не подхватили его и не поло-кили на кушетку.

Этот короткий путь от кресла к кушетке Камински видел словно во сне. Его приятно волновало теплое тело докторши, движения ее рук и бедер. Он почувствовал себя хорошо, ощущения приходили извне очень долго. Его затылок наполнился пустотой и онемел. Он не почувствовал, как ему наложили швы. Через несколько минут, когда Камински очнулся, повязка уже была на его голове.

4

В тот день Карл Теодор Якоби, главный директор стройки Абу-Симбел, пролетел на самолете двести восемьдесят километров вдоль Нила в Асуан, чтобы встретиться с министром строительства Египта Камалем Махером и директором строительства дамбы Михаилом Антоновым. Встреча состоялась в старой гостинице «Катаракт» на правом скалистом берегу Нила, с которого открывался потрясающий вид на остров Элефантина, деливший Нил на два русла.

Встреча была назначена давно, а сейчас, после прорыва дамбы в Абу-Симбел, стала особенно актуальна. Якоби считал дату затопления, 1 сентября 1966 года, довольно рискованной. Но прежде чем он успел высказать свои опасения, Антонов сказал, что работы по строительству плотины продвигаются успешно и объект будет готов на три месяца раньше намеченного срока.

– Что это значит? – вскричал Якоби и поправил очки на носу.

Махер, полный лысый мужчина, носивший европейскую одежду, пытался скрыть недостаток волос под феской. Ему было нелегко успокоить Якоби: его плохой английский возымел скорее обратное действие.

– Это значит, – произнес заикаясь египтянин, – что Сад эль-Али[504] подключат к сети на три месяца раньше.

– Но это невозможно! – Немец все больше волновался. – Для чего мы заключаем международные договоры, если вы не в состоянии их выполнить? Я сообщу об этом в ЮНЕСКО! У меня указано 1 сентября 1966 года, и этот срок и останется! Кстати, уже несколько недель мы наблюдаем, что вода поднимается быстрее, чем вы указали в своих расчетах.

Теперь уже и русский включился в дискуссию.

– Герр профессор, – возразил он, повернувшись к Якоби, – эти расчеты устарели, они основаны на планировании канала, по которому мы могли бы сбрасывать ежедневно установленное количество воды, понимаете?

– Я вообще ничего не понимаю! – раздраженно ответил немец.

Махер ответил за русского:

– Антонов имеет в виду, что если бы был обводной канал для сброса лишней воды, не возникло бы никаких проблем. Можно было бы спокойно управлять подъемом уровня воды.

Лицо Якоби приобрело пунцовый оттенок.

– И вы хотите сказать…

Махер кивнул.

– Именно. Мы решили отказаться от постройки канала.

Немец ударил ладонью по столу, медленно поднялся и подошел к окну, скрестив руки за спиной. Выглянул наружу сквозь приоткрытые жалюзи.

Полуденная жара, почти невидимая дымка над раскаленными камнями, пронзительное стрекотание цикад на деревьях. Дурманящий запах экзотических растений проникал сквозь закрытые окна. Разительное отличие от Абу-Симбел, где пахло только песком и пылью.

– Должен признаться, – прервал тишину Михаил Антонов, – мы тоже просчитались с естественным оттоком воды. Он намного меньше, чем мы думали. Эксперты предполагали, что пустыня намного суше. И даже испарения мы не сумели точно подсчитать. Поэтому водохранилище достигнет запланированного уровня на три месяца раньше.

Якоби обернулся.

– Тогда можете забыть об Абу-Симбел! Это невыполнимая задача.

Министр пожал плечами. Казалось, угроза не впечатлила его.

– Каждый день турбины, подключенные к сети, будут давать нам двадцать пять миллионов киловатт. Вы знаете, что это значит для такой бедной страны, как Египет, профессор? Двадцать пять миллионов киловатт!

Услышав эти слова, Якоби потерял контроль над собой и заорал на египтянина:

– А знаете, что потеряет человечество, если Абу-Симбел затонет? Вы хотите прославиться так же, как Герострат, разрушивший храм Эфеса, седьмое чудо света, только чтобы стать известным? Я не хотел бы оказаться на вашем месте!

Камаль Махер порылся в кипе бумаг на столе. Было видно, что в нем закипает злость. Но заметно было также, что он не может достойно ответить немцу.

Якоби понял это и продолжил:

– Хорошо, если люди, радуясь паре миллионов киловатт, вспомнят вас. Но через каких-то пятьдесят лет ваше имя будут связывать только с разрушением Абу-Симбел.

Антонов вопросительно посмотрел на Махера, словно не понял его слов, и произнес извиняющимся тоном:

– Я всего лишь выполняю свой долг…

Махер глубоко вздохнул.

– Вы говорите так, будто я хочу разрушить Абу-Симбел! Это безумие какое-то. Президент Насер запланировал постройку плотины, чтобы поднять хозяйственные отрасли Египта, и храм Абу-Симбел не может стать помехой в строительстве арабского социализма.

– Этого не вправе требовать никто, – возразил Якоби. – Все, о чем я прошу, – это сохранение сроков. Я только надеюсь, что ваши расчеты по строительству плотины впредь будут точнее…

– Вы говорите несерьезно! – возразил Антонов. – Позвольте сделать вам замечание: мы спорим о временном отрезке в три месяца. По моим расчетам, в течение двух лет вполне возможно ликвидировать этот недостаток времени.

Якоби снова поправил очки и ответил:

– Да, Антонов, в обычных условиях мы смогли бы. Но когда возникают такие осложнения…

– Значит, они не должны были возникнуть! Вы обязаны были об этом позаботиться, вы несете ответственность! – И Махер ткнул в Якоби пальцем.

Директор стройки чувствовал себя не в своей тарелке, но ему пришлось сознаться:

– У нас случился прорыв, который отбросит нас как минимум на две недели назад.

– Прорыв? – взвился Камаль Махер. – Как это могло произойти?

– Как это могло произойти? – повторил профессор Якоби, поднимая руки и закатывая глаза, словно базарный фигляр. – А как могло случиться, что неправильно рассчитали испарение воды в водохранилище?

Махер молчал. Антонов тоже не произнес ни слова.

5

Позже – в салоне самолета, летевшего в Абу-Симбел, – Якоби не мог отвлечься от грустных мыслей. После часа полета пилот развернул голубой нос машины на запад под ними заблестела зеленая гладь водохранилища. Заходящее солнце отражалось миллионами солнечных зайчиков. И хотя Якоби был в темных очках, ему все же пришлось прищуриться от яркого света.

Он был один в салоне, но два задних кресла небольшой самолета были так завалены деревянными ящиками и мешками с почтой, что машине в Асуане потребовался намного больший разбег для взлета. Салах Курош, местный пилот которого все звали «the Eagle»[505] за неповторимые фигуры пилотажа, летал по этому маршруту с закрытыми глазами иногда по нескольку раз в день.

Он всегда выбирал один и тот же маршрут над водохранилищем, ширина которого увеличилась уже на десять двадцать километров. Но оба берега были все еще видны. Самолет летел низко, на высоте каких-то ста пятьдесят метров, и если встречалось какое-нибудь грузовое судно, т обязательно сигналил крыльями.

Садясь в кресло самолета в Асуане, Якоби принял твердо решение бросить эту работу. Его приглашали в Гамбургский университет читать лекции, а теперешнее приключение был ему малоинтересно. Но сейчас, когда самолет, казалось, летел строго на солнце, а вокруг простирались только вода, небо и пустыня, злость и разочарование рассеялись. И он категорически отверг мысль провести следующие два года в аудитории за лекторской кафедрой.

– Eagle! – попытался перекричать ревущий двигатель самолета Якоби. – Можешь представить, что все, что мы сделали, – напрасно?

– Как это, профессор? – крикнул в ответ Салах.

– Я говорю, можешь представить, что вода опередит нас?

Курош растерялся. Он задумался над тем, что сказал профессор, потом отрицательно покачал головой:

– Никогда в жизни. Я думаю, каждый, кто работает там, внизу, сделает все возможное, чтобы спасти храм. Они будут делать все и, если понадобится, работать даже в три смены. Я в этом абсолютно уверен, профессор.

Три смены! Якоби взглянул на пилота. Если он уговорит людей работать вместо двух смен три, а это двадцать четыре часа вместо шестнадцати, то они могут все успеть. Конечно, это приведет к большим затратам и увеличит расходы. Но об этом Якоби будет думать в последнюю очередь.

Самолет продолжал снижаться. Вода становилась все ближе и ближе. Только теперь можно было заметить, с какой скоростью летит самолет. И вот впереди появилась коса Абу-Симбел.

Это зрелище всегда поражало. После полуторачасового полета над пустынным морем песка вдруг возникало громадное поселение «золотоискателей»: краны, экскаваторы, машины, улицы, дома, палатки и бараки. Все это казалось хаотично разбросанным по пустыне. Салах летел по привычной траектории: со стороны реки, прямо возле храма, так что, казалось, до колоссов можно было достать рукой. Потом он поднимал самолет над громадным лагерем строителей и забирал немного вправо.

Под ними промелькнули антенны радиостанции, баки водонапорной башни и дизельная электростанция, над которой днем и ночью висело сизое облако выхлопных газов. Пилот направил машину чуть влево и, подняв клубы пыли, приземлился на узкой взлетно-посадочной полосе. Самолет остановился у длинного барака, на крыше которого торчала пара радиоантенн.

Якоби все еще оставался в своем кресле. Он думал. Наконец очнулся и обратился к пилоту;

– Садах, ты прав. Мы не сдадимся, мы продолжим рабы ту. И мы это сделаем!

6

Камински все-таки пришлось провести ночь в госпитале – врач настояла. Правда, его не пришлось долго уговаривать. Но немец обманулся в своих ожиданиях: утренний осмотр провел доктор Гeopr Хекман – начальник госпиталя в Абу-Симбел. Энергичный мужчина, скрывавший свою неуверенность за высокомерием. Хекман считал, что Камински ночевать в госпитале было вообще необязательно: он мог уйти и явиться только через неделю, чтобы снять швы.

Когда Камински уже собрался, дверь распахнулась и появился Сержио Алинардо с бутылкой виски в руке. Алинардо сказал несколько красивых слов, но не стал рассыпаться в извинениях за вчерашнее происшествие. У него и в мыслях не было так травмировать Камински, и он хотел остаться ему другом. С этими словами он протянул немцу бутылку виски.

Камински не знал, как вести себя в этой ситуации. Подумав, он взял бутылку. А что еще оставалось делать?

– Хорошо. Я не злопамятный.

Его слова обрадовали энергичного итальянца. Он подпрыгнул и ударил Камински по плечу так, что у того разболелась вчерашняя рана.

– Мы, итальянцы, очень вспыльчивы! – закричал Сержио радостно. – Но это» конечно» не оправдание, да?

Вечером он пригласил Камински в казино, чтобы окончательно забыть ссору. И тот согласился. Буйный итальянец оказался не таким уж плохим парнем. И когда Алинардо предложил подвезти его до дома на своем грузовике, немец не стал спорить.

Камински же заметил, что Сержио сказал «до дома». Люди на иностранных стройплощадках и под лопухом чувствуют себя как дома – было бы только где голову приклонить. Алинардо жил в «конюшне»: вытянутое здание, десять комнат справа по коридору, десять – слева. Два туалета, две душевые. Там жили в основном холостяки, у которых не было ни времени, ни желания подыскать себе что-нибудь получше.

Итальянец быстро вел машину по ухабистой дороге. Голова у Камински болела. Он положил руку на лоб и закрыл глаза.

– Что, голова болит? – поинтересовался Алинардо.

Немец кивнул.

– Знаю верное средство.

– Да? – Камински страдальчески посмотрел на Алинардо, который подпрыгивал за рулем грузовика, пытаясь смягчить удары от выбоин.

– Кемаль, кузнец!

Камински отвернулся. Он решил, что итальянец его разыгрывает, к тому же от жары головная боль становилась невыносимой.

– Думаешь, морочу тебе голову, да? – Алинардо махнул рукой. – Все в Абу-Симбел, у кого болит голова, идут к Кемалю-кузнецу. Египтяне даже поговаривают, что он колдун, возможно, он просто хороший врачеватель, каких много в Африке. Во всяком случае, он может снять любую головную боль за считанные секунды.

– Я не верю во все эти фокусы.

– Я тоже, – согласился Алинардо. – Но я видел это собственными глазами.

– Что ты видел? – настаивал на своем Камински. – Как он кому-то снял боль?

Алинардо поднял правую руку:

– Клянусь! Это случилось с Лундхольмом, шведом. Но, в конце концов, это не мое дело.

Камински припомнил «медикаментозные» снадобья из верблюжьей мочи и фекалий обезьян, которые видел во время своих заграничных поездок, но даже в крайнем случае не стал бы их использовать.

– Нет, спасибо!

– Тебе стоит на это взглянуть, – возразил итальянец, – Я повторяю, это не мое дело, но тот, кто перенес процедуру, излечивается от головной боли. И восхищается Кемалем-кузнецом.

Слова Алинардо заинтриговали Камински, и он согласился попробовать чудодейственный метод кузнеца. В конце концов ему стало интересно, почему итальянец так загадочно о нем говорит.

Кузнец жил в маленьком квадратном домишке с узкими окнами на улице Веркшоп-роуд. На крыльце, крытом листами жести, ждали ученики врачевателя, там же стояли предметы обихода, сданные кузнецу в починку. Видно было, что стояли они здесь уже довольно долго, потому что успели покрыться толстым слоем пыли.

В тот момент, когда Сержио остановил машину у кузницы, оттуда послышался дикий вопль и наружу выскочил молодой египтянин. Отбежав несколько метров от двери, он остановился, оглянулся и, словно услышав какой-то призыв, пустился прочь так, что пятки засверкали.

Итальянец втолкнул Камински в кузницу, откуда им в лицо ударил горячий затхлый воздух. Кемаль, мельком взглянув на вошедших, продолжал возиться у кузнечного горна.

Кемаль на вид быв стар, можно было даже назвать его древним. На нем был кожаный жилет, из которого торчали худые жилистые руки пепельно-серого цвета, словно кузнец никогда не выходил на солнце. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы заметить, что у него только один глаз, по крайней мере, только одним он мог видеть. На втором глазу было бельмо.

– У этого мистера сильная головная боль, – обратился Сержио к Кемалю.

Тот кивнул в ответ. Что это значило, можно было только догадываться. Взмахом руки он указал Камински на табурет у входа.

Камински с опаской повиновался: кузнец все же пользовался определенным авторитетом. Он ожидал, что Кемаль. принесет какую-нибудь микстуру и выльет ее ему на голову. Он даже не удивился бы, начни знахарь окуривать его благовониями. Но произошло другое.

Камински будто в столбняке смотрел на Кемаля, который встал перед ним, раскинув руки, как дерево – ветви. В правой он держал короткие кузнечные клещи, в которых был зажат тонкий, раскаленный докрасна гвоздь. Камински не успел понять, что произошло. Ловким движением руки кузнец, прижал раскаленный гвоздь к его макушке. Камински почувствовал, как тонкий металл вошел в кожу головы. По кузнице поплыл удушливый запах горелой кожи и паленых волос. Ему казалось, что гвоздь прожег череп, и отчаянный вопль вырвался из его глотки.

Казалось, Кемаль только этого и ждал. Он прекратил все так же внезапно, как и начал. Камински бросился наружу. Но едва он увидел солнечный свет, как почувствовал, что от боли не осталось и следа. Он остановился и вытер пот рукавом. Он больше не чувствовал боли, все прошло. В затылке разлилось блаженное спокойствие.

– Ты с ума сошел, – тихо сказал Камински Алинардо, который сопровождал его до машины. И как только залез в кабину, указал пальцем на голову и спросил: – Что там.

– Маленькая ранка, – ответил итальянец, – едва заметная.

И оба рассмеялись.

Алинардо извинился:

– Если бы я рассказал тебе, как Кемаль лечит своих пациентов, ты бы ни за что не пошел, правда?

– Правда, – согласился Камински.

Тряска в тяжелом грузовике больше не действовала ему на нервы. Боль, от которой раскалывалась голова, исчезла.

– С чего это ты начал обо мне заботиться? – неожиданно поинтересовался немец.

Алинардо не спешил с ответом. Потом сказал:

– Наверное, я понял, что неправильно себя вел. Там, у храма. Я знаю, что иногда бываю излишне вспыльчив. И всегда потом жалею о случившемся. Sorry. Мы все здесь просто делаем свою работу, правда? И если не будем сотрудничать, у нас ничего не получится. Я хочу сказать: что смогут сделать лучшие в мире мраморщики, если нельзя будет перевезти блоки, и чего будет стоить вся наша работа, если защитная дамба не выдержит? Вот так-то!

Немец одобрительно кивнул. Они доехали до его дома. Алинардо высадил его у маленького строения, а сам отправился дальше, к «конюшне».

7

В казино на вечеринке, которая ознаменовала конец ссоры, немец и итальянец встретили Лундхольма, пытавшегося установить хорошие отношения с директором стройки.

По правде говоря, все затевалось ради его дочери Евы, Профессор Якоби жил в Абу-Симбел вместе с женой и дочкой, хотя это было не просто не принято, а даже запрещалось фирмой, так как в первые четыре месяца стройки шла напряженная работа. Тогда в лагере не было ни единого существа женского пола. Люди жили в палатках или на скрипучих грузовых баржах. Но с тех пор как появились каменные дома, стали постепенно приезжать семьи. При этом тоже возникли проблемы: так как для жен и детей; не было никаких развлечений, пришлось соорудить для них бассейн. Асуан, ближайший город, находился в трехстах километрах вверх по Нилу, и путешествие туда на корабле занимало около тридцати часов.

Лундхольма встревожила новость, что русские ошиблись в расчетах подъема воды и что водохранилище будет наполняться быстрее, чем ожидалось. Этот факт мог поставить под сомнение успех всего предприятия в Абу-Симбел, если со следующей недели не перейти на режим работы в три смены. Якоби настаивал на этом и завтра же собирался объявить о своем решении официально.

Алинардо закатил глаза, словно святой с иконы, и патетично воскликнул;

– Madonna mia! – И добавил тихо, словно «Отче наш»: – И это при таком мизерном окладе.

– Нужно что-нибудь придумать, – вторил ему Лундхольм, – а то рабочие в лагере взбунтуются.

Камински удивленно спросил:

– И что, действительно все так плохо?

– Не так громко! – перебил его Алинардо. – Еще кто-нибудь услышит. А то начнется: вас здесь разбаловали, вы не на курорте.

– И то верно, – заметил Камински.

– Хватит, хватит, – остановил их Лундхольм. – До этого мы выполняли работу лучше, чем нам платили. Правда, положение со снабжением в Египте катастрофическое… – Он прикрыл рот ладонью и тихо добавил: – Могу поспорить, что у Насера ничего не получится с его арабским социализмом. Он больше занят внешней политикой, чем проблемами собственной страны. Его мечта о создании объединенной арабской республики – это просто идея фикс. Сирийцы его снова предали…

– …а тысячи русских, которых он пригласил в страну, делают все еще хуже. Для них это просто сделка! – возмущался Алинардо. – Советы соблазнили Насера, выделив три миллиарда долларов на строительство Асуанской плотины, процентная ставка – два с половиной. Но ясно уже, что египтяне не в состоянии выплатить этот процент, а о погашении всей суммы и речи не идет. Поэтому русские требуют от Насера чего-нибудь взамен. Поговаривают, что он уже заложил все урожаи египетского хлопка. А все, что страна производит, идет за валюту на экспорт. Нам здесь, на тысячу километров южнее Каира, достаются крохи, а иногда мне сдается, они и совсем могут о нас забыть.

– Ну и ну! – рассмеялся Лундхольм. – Хватит, итальянец, мы уже сыты по горло.

Алинардо раздраженно ответил:

– Ну да, швед, ты-то наверняка будешь как у Бога за пазухой, а нам как быть?

Он явно намекал на отношения между Лундхольмом и Евой – дочерью директора стройки.

Лундхольм пожал плечами, словно хотел сказать: «Каждому свое». Но промолчал.

Тогда Алинардо ткнул шведа локтем в бок и кивнул в сторону Камински:

– У нашего новенького появилась зазноба!

Лундхольм улыбнулся, бросив взгляд на голову Камински, и ответил:

– Дай-ка отгадаю, как ее зовут! – И, выдержав паузу, продолжил: – Наверное, это доктор Гелла Хорнштайн. Да?

Камински смущенно потупился.

– Вы только посмотрите! – подколол Алинардо. – Да он у нас стеснительный!

Лундхольм покачал головой:

– Ну, это совершенно напрасно. Доктор Хорнштайн – интересная личность, только…

– Только?

– Только я боюсь… – Он склонился над столом и продолжил заговорщическим шепотом: – …боюсь, что она вообще не женщина.

Вне всякого сомнения, эти слова понравились итальянцу, который просто покатился со смеху. Когда он наконец успокоился, швед продолжил:

– Эта женщина холодна как лед. И даже Алинардо с его итальянским шармом не удалось его растопить. Это никому не удастся, я уверен.

– Кроме того, она еще и левую ногу приволакивает, – добавил итальянец.

– Чепуха! – крикнул Лундхольм, повернувшись к Камински, и заметил ехидно: – Он же итальянец, и ему не верится, что его могли отшить.

Его слова разозлили Алинардо. Он ударил кулаком по столу и закричал:

– Клянусь, докторша подтягивает левую ногу…

Отчаянный выкрик Алинардо услышали за соседними столами. Все повернулись к ним.

Итальянец спас положение только тем, что поднял бокал за здоровье всех присутствующих.

– Наверное, доктор Хорнштайн ни разу в этом казино не была, – к слову заметил Камински.

– Да нет, что ты! – возразил Алинардо. – Она появлялась здесь в сопровождении своего шефа, доктора Хекмана. Но если ты думаешь…

– Да ничего между ними нет! – отрезал швед. – Я думаю, они обсуждали здесь какие-нибудь тропические болезни: к примеру, бильгарциоз и церкариозный дерматит.

Камински удивленно взглянул на Лундхольма: как вообще возможно было произнести такие слова?

– Самые распространенные заболевания здесь, в лагере, – продолжал швед, – и прежде всего среди рабочих. Я знаю, о чем говорю: сам этим переболел. Поначалу мы ходили купаться на реку, там и подцепили эту диковинную заразу. Тогда решили построить бассейн. Теперь вроде все в порядке.

– Да, о женщинах… – резко сменил тему разговора Камински. – Я ими сыт по горло, можете мне поверить.

Он уставился в бокал, словно там отражалось его прошлое. Лундхольм и Алинардо ожидали, что новенький сейчас откроет им душу. Такое бывало с каждым, но в этот раз все сложилось по-другому. Камински просто молча смотрел в свой бокал.

– Да ладно, – попытался приободрить немца Алинардо, – здесь у каждого своя история. Но кто ни разу не падал, вставать не научится, правда ведь?

Лундхольм по-дружески похлопал Камински по плечу и уже хотел распрощаться, как в дверях появились археологи Иштван Рогалла и Хассан Мухтар. Они тут же направились к их столику. Археологи выглядели бодро и радостно пожали руку Лундхольму, поздравив его с успешной ликвидацией прорыва.

Швед довольно улыбнулся: он явно любил комплименты.

– Парни, я просто делал свою работу! – громко сказал он.

Теперь все внимание было приковано к нему.

– Сегодня после обеда мы начали откачивать воду. Если не случится ничего непредвиденного, к завтрашнему утру все уже высохнет.

Присутствующие обрушили на него бурю аплодисментов, пожелали процветания всей шведской нации и Лундхольму в частности. Камински тоже был в восхищении от происходящего. Вокруг царило приподнятое настроение.

8

Недалеко от асуанского вокзала, на улице, ведущей в эль-Дейр, под густой серебристой листвой эвкалиптов прятался небольшой домик. Египтяне называли его «дача»: здесь поселились русские. Кто конкретно живет за высоким решетчатым забором, не знал никто – по крайней мере, никто из жителей Асуана. Над плоской крышей дома были натянуты провода, а торчащая среди деревьев металлическая антенна наводила на мысль, что дом и люди в нем могут иметь отношение к секретной советской службе. Поэтому с ними никто не общался.

В то время по всему Египту работало множество агентов КГБ. Был завербован даже епископ русской православной церкви в Африке – страстный почитатель «Бетховена» и «Пушкина» (не поэта и композитора, конечно, а одноименных марок водки). Были среди агентов КГБ и египтяне, а также греки и французы.

Жак Балое приехал из Тулона. Он был похож на Клода Шаброля. И так же, как у Шаброля, у него изо рта постоянно торчала сигарета. Темные очки в роговой оправе, похоже, хорошо скрывали его внутренний мир. В Абу-Симбел он работал фоторепортером и журналистом, поставляя в газету и информационное агентство материалы о стройке. Раз в неделю Балое ездил в Асуан, чтобы передать снимки и тексты. В лагере он держался особняком, и не только из-за своего нелюдимого характера. Он не знал английского, а об арабском и Речи не было. Его информационное бюро находилось в одном из бараков на Гавернмент-роуд, и его исчезновение никто в Абу-Симбел не заметил.

В Асуане Жак Балое сразу же отправился к дому под эвкалиптами, где ему кто-то невидимый открыл калитку. У вход, ной двери француза встретил русский солдат в серой форме и фуражке с красным околышем. Он бросил взгляд на портфель Балое и проводил его к полковнику Смоличеву. Это был единственный русский, который ему представился, хотя неизвестно, настоящая ли это фамилия. Смоличев был шестидесятилетним мужчиной с седыми волосами и черными как смоль бровями. Он сидел за старым столом, который, казалось, помнил еще нашествие Наполеона, и дымил короткой толстой папиросой. Увидев француза, тут же попытался сделать дружелюбное лицо. Так же повели себя адъютанты и переводчик за столом.

Лоб Смоличева был покрыт крупными каплями пота – утро выдалось жарким и пыльным. Хозяин довольно хмуро поинтересовался:

– Какие новости он привез?

Француз расстегнул сумку, вытащил фотографию и молча положил ее на стол перед русским. В следующий же момент лицо полковника посветлело.

– Хорошо, хорошо, – коротко сказал он и передал снимок подчиненным.

На фото был виден гигантский прорыв у колоссов Рамсеса в Абу-Симбел. Но пока Смоличев с радостным видом рассматривал фотографию, Балое вытащил из сумки следующий снимок и протянул его полковнику. Здесь былпоказан ликвидированный прорыв. Смоличев, взглянув, передал его дальше и с тем же сияющим видом сказал:

– Понимаю! Было до этого?

Балое замахал руками и попытался объяснить, что последний кадр был сделан всего сорок восемь часов назад.

Когда переводчик передал Смоличеву суть сказанного, тот разбушевался. Он кричал, проклиная резидентуру и всех своих подчиненных, но в конце концов остановился, перевел дух и спросил:

– Как это могло случиться?

Француз молчал: он не знал ответа. Его задача состояла в документировании событий, происходящих в Абу-Симбел, а не в их расследовании. Он и так только сейчас узнал, что русские подкупили египетского рабочего, чтобы устроить аварию в Абу-Симбел.

– Эти черножопые!.. – закричал полковник, что соответствовало американскому слову «нигер». – Черножопые!.. Что случилось?

Один из подчиненных попытался объяснить полковнику, что прорыв был сильным и строительную площадку перед храмом залило водой, но у немцев и шведов отличные инженеры, которые могут справиться с любой проблемой.

– Значит, у великого советского народа, – снова закричал Смоличев, – нет хороших инженеров? Разве не наш летчик, товарищ Гагарин, первым полетел в космос? Разве не советские инженеры запустили первый космический корабль «Восток»? – Полковник явно вошел в раж. – Абу-Симбел – это дело чести. Все остальное – абсолютно второстепенно, товарищи. Нам нет никакого дела до того, что под водой окажется пара камней. Нет, наша задача заключается в том, чтобы сделать Египет ведущей страной арабского мира. У нас повсюду свои люди: среди военных, в редакциях газет, в университетах, даже в партиях. Советские офицеры командуют египетскими войсками, советские инженеры управляют египетскими рабочими. Я считаю совершенно недопустимым, чтобы в этой стране что-то происходило против нашей воли. Несмотря на это, мы проспали Абу-Симбел.

Один из агентов поднял руку, словно хотел что-то сказать, но Смоличев не дал ему и рта раскрыть. Он продолжил, будто возлагая всю вину за случившееся на себя:

– Именно советские люди строят Асуанскую плотину, по масштабам превышающую пирамиды! Но весь мир говорит об Абу-Симбел, где распиливают какой-то храм и переносят его на другое место. И что еще хуже, весь мир говорит об уникальных достижениях западногерманских, итальянских и шведских инженеров! Когда я открываю иностранные газеты, то только и читаю о капиталистических говнюках в Абу-Симбел. И я спрашиваю себя, товарищи, где же хвалебные гимны социалистическим достижениям в Асуане? Где?

Мужчина справа, который и раньше пытался заговорить, наконец перехватил инициативу.

– Это не наша вина, товарищ полковник. Это все из-за него! – И он указал пальцем на Балое. – Это он делает все эти бесконечные репортажи.

– Ерунда! – заорал полковник еще до того, как Балое успел вставить слово в свое оправдание. – Кто мешает ин формационному бюро в Асуане издавать такое же количество репортажей?

– Спрос на репортажи об Абу-Симбел, – осмелился заметить француз, – так высок, что мы, журналисты, уже не успеваем их делать. Это потому, – продолжал он, – что газетчики делают привлекательные проекты, если вы понимаете, о чем я говорю. Плотин по всему миру строится много, а такого, как происходит в Абу-Симбел, мир еще никогда не видел…

Советский полковник уставился в стол. Его густые черные брови нахмурились, вид не предвещал ничего хорошего. Задыхаясь от гнева, он отчеканил:

– Где… товарищ… Антонов?

– Ждет снаружи, – ответил адъютант.

– Пусть войдет!

Через боковую дверь в комнату совещаний вошел русский директор строительства Асуанской плотины Михаил Антонов и приветливо кивнул Смоличеву. Тот сидел напряженно, словно готовясь к прыжку. Возможно, присутствующих не удивило бы, если бы полковник набросился на директора строительства. Но полковник, не глядя собеседнику в лицо, сказал подчеркнуто спокойно:

– Какой идиот так организовал работу прессы на вашей строительной площадке, товарищ Антонов? Назовите фамилии!

Антонов запнулся, и Смоличев заорал:

– Назовите все фамилии!

– Моисеев, Лысенко и товарищ Курянова. Все известные люди, – наконец ответил Антонов.

Полковник Смоличев движением пальца поманил адъютанта и продиктовал:

– Записывайте! Товарищи Моисеев, Лысенко, а также товарищ Курянова предали дело социализма. Они немедленно покидают Египет. Их места после собеседования займут новые люди. А теперь о вас, товарищ Антонов.

Директор строительства, в прошлом неприметный общественник, не особенно боялся полковника КГБ. Своим продвижением по карьерной лестнице он был обязан дружбе с сыном всемогущего Никиты Хрущева. Но ссылался он на это в крайних случаях, когда разумные доводы не действовали или если чувствовал сопротивление со стороны партийных товарищей.

– Товарищ полковник, – начал Антонов, – отдел прессы, который работает под моим началом, ни в чем не виноват. Моисеев и Лысенко работали корреспондентами ТАСС в Каире и Хартуме, заслуженные журналисты. Товарищ Курянова относится…

– Да, может быть… – перебил Смоличев директора строительства. – Вы заступаетесь за людей, и это характеризует вас положительно, только… это вовсе не ваши люди, товарищ.

– Не мои люди? Что это значит?

– Не стройте из себя идиота!

– Я вас не понимаю.

Полковник, улыбнувшись, откинулся на спинку кресла. – Вы никогда не задумывались над тем» кто предоставляет сотрудников для вашего информационного бюро? – Он ткнул себя пальцем в грудь. – Вы знаете, что все корреспонденты ТАСС – агенты КГБ. Иначе они не были бы корреспондентами ТАСС.

Полковник затрясся от смеха, и его брови превратились! в два черных полумесяца.

Глядя на смеющегося Смоличева, Антонов заявил:

– В этой истории еще не поставлена точка. Сейчас я не буду протестовать, но пожалуюсь в другие инстанции.

– Да делайте что хотите! – ответил полковник с ноткой упрека в голосе. – Жалуйтесь хоть самому первому секретарю КПСС. – Он явно намекал на связи Антонова.

– Зачем, собственно, меня вызвали? – закрыл неприятную тему Антонов. – У меня были переговоры с египетским министром строительства Махером и Якоби из Абу-Симбел…

– Ну не тяните уже, говорите, товарищ. Вы выполнили поручение?

Антонов кивнул.

– Советские люди делают все для победы социализме над капиталистическим Западом…

– И товарищ Якоби поверил?

– Герр Якоби поверил. А что ему еще оставалось делать? Западные немцы сейчас под чудовищным давлением, потому что вода поднимается намного быстрее, чем предполагалось. Они отстают от сроков. По моим расчетам, они должны сдаться или…

– Или?

– Или у капиталистов есть еще козыри в рукаве. В любом случае ситуация очень удачная для того» чтобы толковые инженеры великого Советского Союза принялись за работу в Абу-Симбел.

– Хорошо, хорошо.

Полковник Смоличев постукивал костяшками пальцев по столу. Он думал.

– Вы слышали» товарищ, что наш удар по защитной дамбе в Абу-Симбел не удался?

– Нет, я не в курсе! – удивился Антонов.

– Вот! – Полковник протянул директору строительства фотографии Балое. – Вода уже прорвалась к храму, но капиталистическим говнюкам удалось засыпать прорыв и откачать воду. Я думаю, следует предпринять что-то еще.

Телефон на столе призывно звякнул, Смоличев поднял трубку, сказал «да», после паузы еще раз «да». Положил трубку, поднялся, ударил по столу кулаком и приготовился сообщить что-то важное.

– Товарищи, из Москвы сообщают, что Никита Сергеевич Хрущев снят с должности на заседании Центрального комитета КПСС. На посту председателя Совета Министров его сменил товарищ Косыгин. Первым секретарем ЦК КПСС стал Леонид Ильич Брежнев.

Люди в душной приемной словно приросли к полу. Только француз Балое, казалось, не понял важности сообщения. Он вопросительно смотрел на присутствующих, но никто не решался взглянуть ему в глаза. Антонов стоял мертвенно бледный. Он особенно тяжело переживал это сообщение.

– Как такое могло произойти? – спросил он, повернувшись к Смоличеву. – Вы знали об этом, товарищ полковник?

По хмурому лицу Смоличева скользнула циничная ухмылка. Потом, словно он молниеносно осознал все преимущества и недостатки случившегося, его улыбка переросла в глухой раскатистый хохот, и Смоличев сквозь смех сказал:

– Я пока воздержусь от комментариев. Но глава правительства, который перед всем миром, стоя на трибуне, стучит по ней башмаком, чтобы придать вес словам, явно упустил свой шанс. С тех пор на этого клоуна никто не обращал внимания, даже Запад. Он раструбил всем, что великий Советский Союз отказывается от шпионажа. При этом каждый ребенок знает, что у нас есть свои люди во всех западных правительствах, партиях и исследовательских институтах. Американцы обнаружили на своей подлодке шпиона, Нельсона Драмонда, и осудили его на пожизненное заключение. Шведы так же поступили с Эриком Веннерштремом. Англичане нашли Владимира Соломатина. А товарищ Хрущев утверждает, что советских шпионов нет. Вы, вы и вы… – он ткнул пальцем. – Вас тоже никогда не было и сегодня не существует!

Шутка подняла настроение. Михаил Антонов начал первым:

– Говорил Никита Сергеевич правду или нет, безразлично, товарищ полковник. Важно то, что его высказывание было в интересах Советского Союза.

– А вот как раз наоборот! – выпалил Смоличев.

Он ударил кулаком по столу и закричал:

– Наоборот, товарищ Хрущев навредил этим Советскому Союзу. Он нас, КГБ, сделал посмешищем перед всем миром. До такого человека, как Кеннеди, Хрущев вообще не дорос.

Глядя в потолок, где вентилятор коричневыми лопастями молотил горячий воздух, Антонов думал. Он должен был сдерживаться, чтобы не рассмеяться. Слов Смоличева еще вчера было достаточно, чтобы на всю жизнь упечь полковника в какой-нибудь далекий сибирский лагерь, и это в лучшем случае. Возможно, его сразу бы расстреляли или подстроили автомобильную аварию со смертельным исходом. Он, Антонов, и раньше едва ли мог перечить всемогущему полковнику Смоличеву. А теперь-то и подавно.

Смоличев вытащил из стола бутылку водки. Прислуга принесла поднос с рюмками. Полковник налил их до краев.

– Мы пьем за великий Советский Союз, – сказал Смоличев и выдержал паузу. – За товарища Косыгина и товарища Брежнева!

– За здоровье!

Полковник КГБ поднял бокал.

– Антонов, – сказал он, обратившись к директору строительства, – все останется, как я сказал: товарищи из вашего информационного бюро поедут назад в Советский Союз. Жалобы можете писать позже. Если хотите, прямо в Москву. – И он ядовито улыбнулся.

9

У причала новой плотины стоял корабль «Нефертари», доставлявший продовольствие. Он был готов к отплытию в Абу-Симбел. Это путешествие вверх по Нилу занимало добрых тридцать часов. Нос и рубка корабля были загружены ящиками, набитыми запчастями, консервами и напитками. В железном садке раскудахтались куры. На корме, на деревянных скамейках, разместились немногочисленные пассажиры, которым предстояло утомительное путешествие. Оба самолета, обслуживавшие совместное предприятие «Абу-Симбел», смогли взять на борт только восемь человек.

Египетский матрос растянул на железных шестах палубный тент. Штурман, он же капитан «Нефертари», худощавый нубиец с пухлыми губами и сероватой кожей, все пытался настроить радио, крича слово, похожее на «алло», и ударяя микрофоном о боковое стекло рулевой рубки.

В конце концов он сдался и затеял дискуссию с матросом, единственным членом команды, сопровождавшуюся живописной жестикуляцией. Они яростно спорили об отправке корабля, которая снова задерживалась, и уже надолго. Но что вообще могло идти по плану в этой забытой Богом жаркой стране!

Вдруг из желтого пыльного облака вынырнул джип с надписью «Совместное предприятие». Из машины выскочил француз Жак Балое с парусиновой сумкой оливкового цвета. Он бросил ее на лавку, а сам уселся рядом. «Нефертари» отчалила.

На борту были семеро египтян в длинных белых одеждах, которые молча смотрели на воду и безучастно перебирали пальцами жемчужные четки. На самой последней скамейке, прямо над корабельным винтом, сидела женщина в парандже. Это почему-то никого не удивляло, хотя в Абу-Симбел женщин было немного. Но египтянка, да еще и путешествующая одна, – это было крайне странно. Балое удивленно поднял брови, но остался на месте.

После продолжительного разговора с полковником он не был настроен на светскую беседу. Балое облокотился о борт, подложив под спину сумку, так что у него появилась возможность вольготно протянуть ноги на лавке.

Запруженный Нил отливал бирюзой. Вода искрилась всеми оттенками радуги, а ярко-белые пески берегов слепили глаза. Француз набросил на голову платок и задремал. Иногда он на ощупь доставал флягу из сумки, делал пару глотков и снова начинал клевать носом. Через час он крепко заснул.

Когда Балое проснулся, над бескрайним водохранилищем уже сгущались сумерки. Берега почти не было видно, и скоро он вообще скрылся из виду за водной гладью. Приятное тепло сменило невыносимый дневной жар. Под парусиновым тентом над головой мерно покачивалась керосиновая лампа, рассеивающая желтоватый свет. Египтяне спали на лавках, прислонившись друг к другу. Женщина в парандже все так же сидела на своем месте. Она не спала.

Балое перегнулся через спинку скамейки и обратился к незнакомке по-французски:

– Вы же не египтянка, хотя и так одеваетесь!

Женщина сняла чадру и ответила ему тоже по-французски, причем без провинциального акцента, который был у Балое:

– А вы не парижанин, мосье! – И поскольку пораженный француз не смог ничего та это ответить, спросила: – А как вы догадались?

– Египтянки никогда не путешествуют в одиночестве, они не настолько эмансипированные.

– Мосье, за кого же вы меня тогда принимаете? – рассмеялась дама.

– Если я не ошибаюсь, вы француженка!

– Угадали.

– А откуда?

– Париж!

Оба на мгновенье задумались, о чем могут спросить друг друга. Женщина сообразила быстрее:

– А зачем вы едете в Абу-Симбел?

Балое с удовольствием сам задал бы этот вопрос, но его опередили.

– Я работаю в Абу-Симбел. Возглавляю информационное бюро.

У незнакомки вырвалась фраза, которой Балое не понял, но которая, без сомнения, была сказана по-русски. Француз заинтересовался:

– Что вы сказали, мадам?

Она испуганно прикрыла рукой рот. Балое взглянул ей в лицо. Незнакомка не была красавицей, но, как он успел заметить, весь ее облик излучал странную притягательную силу.

– Что вы сказали? – повторил француз.

Женщина испуганно посмотрела по сторонам, словно этим вопросом ее загнали в угол. Казалось, она не решается ответить.

– Вы должны меня извинить, я солгала, – наконец ответила она. – Я не француженка, я русская.

– Русская? Вы разговариваете по-французски лучше любого иностранца, которого я когда-либо встречал.

– Я прожила в Париже десять лет.

Балое взглянул на нее, не веря своим глазам. Ситуация была не совсем ясна.

– Я работала секретарем пресс-атташе в советском посольстве.

– Ах вот оно что…

– Да. А в Асуане я работала в информационном бюро в рамках проекта постройки плотины.

Балое не проронил больше ни слова. Он только еще раз взглянул на женщину, пытаясь разобраться, в чем дело: «Может, меня проверяет КГБ? Возможно, все спящие мужчины – наемные убийцы?» У Балое на спине выступил пот, но он старался держать себя в руках.

– Вы, конечно же, этого не ожидали, – сказала русская.

– Да, – ответил Балое, – этого я точно не ожидал.

– А вы? Я имею в виду, что вы делали в Асуане?

Француз выдавил из себя улыбку и невнятно ответил:

– Да, знаете, собственно… то же, что и вы… Кстати, меня зовут Жак Балое, я родом из Тулона.

Балое интересовало, что же все-таки она о нем знает. А Рая Курянова в этот момент размышляла, можно ли довериться этому французу. Каждый, у кого в советском посольстве была ответственная должность, должен быть настороже.

Чтобы как-то заполнить паузу, Балое спросил:

– А для чего вы едете в Абу-Симбел?

Рая смотрела то на спящих мужчин, то на Балое. Наконец она сказала шепотом:

– Мосье, вы должны мне помочь! Прошу вас, помогите!

Балое не знал, что делать. Он кивнул. Все это становилось еще более таинственным. Чего русская хочет от него?

– В общем… – начала она, запинаясь и глядя перед собой на струганные доски палубы, – в общем, я должна была бы уже лететь на Ил-28 в Москву. Я… – она посмотрела французу в глаза, – я работала на КГБ. Все русские, занимающие высокие должности, сотрудничают с КГБ. Я не оправдала возложенных на меня ожиданий. На их профессиональном языке это называется «саботаж». А что ожидает саботажника в Советском Союзе, надеюсь, вам не надо рассказывать.

Последние слова Рая произнесла так тихо, что Балое едва их разобрал. Он увидел, как у нее дрогнул уголок рта.

– Пожалуйста, помогите мне! – умоляла русская.

Балое все еще не был уверен, что это не ловушка. Ему самому следовало опасаться длинных щупалец КГБ. Он колебался, не рассказать ли ей правду, но решил сдержаться.

– Я восхищаюсь вашим мужеством, – сказал он. – Всему миру известно, что русские делают с перебежчиками. Они не успокаиваются, пока не настигнут их хоть на краю света.

Рая горько улыбнулась.

– Я знаю. Но пусть лучше у меня будет хоть какая-то надежда, чем ее не будет вовсе. Перед тем как исчезнуть я пустила их по ложному следу.

Балое вопросительно посмотрел на нее.

– Я не хочу сейчас об этом говорить. Не теперь. Все, что мне нужно, – это прибежище на пару дней, может быть, пару недель. А там посмотрим. Я свободно владею парой языков. Может быть, я смогла бы устроиться в Абу-Симбел. Как вы думаете?

Француз пожал плечами. Безусловно, Рая Курянова смогла бы найти работу. Но Балое думал о том, что произойдет, когда русские попросят его разыскать их пропавшего агента. От этой мысли ему стало не по себе. Он вообще-то пока не задумывался над тем, что будет, если в один прекрасный день он откажется работать на КГБ. «Бог мой, во что я влип!»

– Я знаю, о чем вы сейчас думаете, – прервала молчание Рая. – Вы спрашиваете себя, что заставило меня связаться с КГБ. – Она глубоко вздохнула.

– Да, именно над этим я и думал, – соврал француз. – Ведь у такой женщины, как вы, есть множество других возможностей…

Рая встрепенулась:

– Пожалуйста, не надо фраз, мосье! Я и так оказалась в дурацком положении. Но отвечу на ваш вопрос: КГБ использует страшные методы, чтобы заставить человека работать. Они предпочитают людей, с которыми судьба или природа сыграла злую шутку…

Балое почувствовал, что это как раз о нем. Слова Раи попали в цель. Хотя он и не очень страдал от того, что похож на гнома, но в жизни был неудачником и никогда не мог с этим смириться. Это, наверное, и послужило причиной того, что он попал в сети КГБ. Когда принадлежишь к опасной и могущественной организации, появляется чувство власти над людьми, осознание, что другие тебя просто недооценили. Вот что доставляло ему истинное удовольствие, а вовсе не деньги, которые он получал за выполненную работу.

«Природа, может, здесь и ни при чем…» – подумал Балое, рассматривая русскую. Она, казалось, читала его мысли.

– Нет, нет, – поторопилась она объяснить, – просто мне очень не повезло в жизни.

– Сожалею, – холодно ответил француз.

И Рая Курянова незамедлительно начала рассказывать.

– Я была замужем за химиком. Я поняла, как сильно его любила, только когда потеряла.

– Он вас бросил?

– Можно сказать и так. – Рая горько улыбнулась. – Когда он уходил утром, то сказал: «До вечера». Но так и не вернулся… Он умер на рабочем месте.

– Как это?

– Двое сотрудников МВД сообщили вечером, что мой муж умер от сердечной недостаточности. Вот так. Сначала я поверила в это… А что мне еще оставалось делать? Факты говорили сами за себя. Но чем была вызвана эта сердечная недостаточность, мне никто не сказал. Я только потом это узнала от его коллеги, который вскоре бесследно исчез. Мосье, что это за мир?! – Рая едва сдерживалась, чтобы не заплакать.

После паузы она продолжила:

– Муж никогда ничего не рассказывал о своей работе. Он говорил только, что его задача – смешать две химические субстанции так, чтобы получилась третья. В действительности он работал в особом отделе КГБ.

– В особом отделе?

– Особый отдел был создан для проведения специальных операций в мирное время: акты саботажа и покушения на общественных деятелей. В особом отделе была камера-лаборатория, в которой разрабатывались изощреннейшие способы убийств…

– … и в этой лаборатории работал ваш муж?

– Да, именно там. Он исследовал яды, которые вызывают остановку сердца и которые нельзя обнаружить, – имитация естественной смерти. Позже я узнала, что он экспериментировал с субстанциями, против которых не было противоядия. Они были настолько опасны, что одного лишь попадания их на кожу было достаточно, чтобы парализовать человека. Самое опасное вещество называлось КУР-3. Но зачем я вам все это рассказываю?

Балое смотрел на Раю. Откровенность русской тронула его. В этой ситуации он чувствовал себя последним подонком, потому что у него не хватило смелости рассказать, кто он такой на самом деле. Один Бог знает, как он ненавидел свою подлость, свою непонятную трусость, которая в конце концов и затащила его в сети КГБ. Он сам себя ненавидел. И эта ненависть к себе была сильнее ненависти к другим. Потому что она не находила исхода – это был замкнутый круг. И именно она заставила его забыть о хладнокровии.

Озеро раскинулось черным гладким зеркалом, по которому «Нефертари» устало скользила на юг. На одной из скамеек египтянин, всхрапнув, повернулся на другой бок.

Так за разговорами и в полудреме прошла почти половина пути в Абу-Симбел, как вдруг штурман включил сирену. Египтяне вскочили и громко загалдели, но штурман указал на двигавшуюся им навстречу грузовую баржу. Издалека можно было видеть, что груза у нее на борту нет. Она возьмет его в Асуане. Моряки предпочитали идти ночью из-за дневной жары. Баржа ответила глухой сиреной, звук которой рассеялся над водой, и корабль растворился в темноте.

Балое стоял на корме «Нефертари» и смотрел на удалявшиеся габаритные огни баржи, пока они не исчезли из виду. Незнакомая женщина только что рассказала ему о своей жизни, а он сам сказал ей пару общих фраз. Он опасался, что Рая Курянова после молчания в свою очередь задаст ему вопрос: «А что случилось у вас, какие обстоятельства забросили вас на край света?» Но Рая молчала. Она так долго молчала, что он обернулся к ней.

Она вытирала слезы рукавом своего белого платья.

– Я не знаю, что мне делать, – тихо сказала она.

Чтобы хоть как-то сгладить неприятную ситуацию, он спросил:

– У вас совсем нет багажа?

Рая отрицательно покачала головой.

– Я не хотела вызывать подозрений. Действовать надо было быстро. У меня не оставалось другого выбора.

– Хм… – пробормотал француз, покусывая сигарету. – Это осложняет дело. Женщина, словно из-под земли возникающая в Абу-Симбел… Да еще и без вещей… Что бы вы сами об этом подумали?

Девушка пожала плечами.

– Вот именно! – сказал Балое.

Он повернулся и посмотрел в темноту. С чего же начать? Сказать правду в Абу-Симбел было для него слишком опасно. Он должен найти другой путь, причем убедить Раю, что этот путь верный. Его мысли прыгали, словно кости в нардах, ища подходящую комбинацию. Как избавиться от этого нежелательного знакомства? Вокруг только бескрайняя вода и одинокий корабль, идущий прямым курсом…

В следующую секунду Балое вновь вернулся к реальности. Рая перегнулась через перила и сделала глубокий вдох, будто готовилась к прыжку. Балое бросился к ней, схватил за руку и произнес, сам себе удивившись:

– Не делайте этого. Из любой ситуации есть выход.

– Вы думали, я собралась прыгнуть в воду? О нет! – Она попыталась улыбнуться. – У казаков есть поговорка: не садись верхом, коли в седле не усидишь. Я когда-то начала заезд. И я все еще в седле.

Ее голос звучал спокойно, и француз отпустил руку. Его охватил стыд за то, что он претендовал на роль спасителя человеческой жизни.

Они сели на последнюю лавку и уставились на корабельную палубу. Рая вновь заговорила:

– Вы, западные люди, мягкотелые, быстро сдаетесь. Научить бороться может только социализм.

Балое, сам не зная почему, не решился возражать. Поведение Раи противоречило здравому смыслу. Но что отвечало здравому смыслу в социализме, кроме основной идеи? Было ли его поведение адекватным поведением, как выразилась Рая, «западного» человека? На его лице промелькнула тень улыбки, и Рая, хотя и не смотрела в его сторону, сразу сказала:

– Вы не верите мне, мосье! Что ж, хорошо. Поймите меня правильно, я не против социализма. Я поняла это, когда была за рубежом, но, боюсь, в гонке за мировое господство Запад проиграет.

«Странно, – подумал француз, – вначале эта женщина, рискуя головой, бежит от секретной советской службы, а потом воспевает социализм!» И у него закралось сомнение, а не удачная ли это провокация советских спецслужб? Уж не держит ли его сейчас на прицеле КГБ?

Несмотря на обоюдное недоверие, они разговаривали всю ночь, иногда забываясь сном. Примерно в районе Куруску, которое теперь было затоплено водохранилищем, восток окрасился бледно-голубым, потом желто-красным цветом. Зарождался новый день. Здесь, в самой южной части изгиба Нила, река постепенно сужалась, берега были изрезаны фьордами. Почти полностью затопленные верхушки пальм торчали из воды, раскинув изогнутые руки-ветки, словно водяные растения.

С восходом жизнь возвращалась к спящим египтянам. Самый старший опустил ведро на веревке в воду – каждый день у него начинался с омовения. Потом они вместе обернулись к восходящему солнцу, чтобы совершить намаз. На рынке в Асуане Балое купил пару невзрачных на вид бананов, которые оказались очень сладкими. Один он предложил Рае.

На какое-то время русская исчезла с палубы. Когда она снова появилась, на ней была уже европейская одежда – блузка цвета хаки и мятая юбка.

– Это я нашла внизу, – сказала Рая, подходя к Балое. – Думаю, это лучше, чем появиться в Абу-Симбел в прежней одежде. – И она указала на свернутый узелок под мышкой.

Штурман разнес чай в маленьких стаканчиках. И хотя Балое опасался, что кипяток готовят из нильской воды, он все же взял напиток. Рая отказалась.

– Ну, на чай это похоже… – скривилась она. – А как на вкус?

– Неплохо, – ответил француз. – Только не надо задумываться, откуда они берут воду.

Египтяне так раскричались, что европейцам пришлось постараться, чтобы услышать друг друга. Балое, придавая словам особое значение, сказал:

– Я еще раз все обдумал. Мы должны сохранить ваш приезд в тайне. Правда вызовет в Абу-Симбел сильное беспокойство. Как бы вы реагировали, если бы вам навстречу вышла женщина, утверждающая, что сбежала от русских?

Рая беспомощно смотрела на него.

– Да, вы правы, мосье. Но что же мне делать?

– Доверьтесь мне! – самоуверенно ответил Жак Балое.

У него созрел план.

10

Камински быстро прижился в Абу-Симбел. С людьми он ладил хорошо хотя бы потому, что был таким же, как все; потому, что нехватка времени делала общение с ними проще; потому, что здесь он мог достичь того, чего хотел, – забыть прошлое. Ему неожиданно помогло дружеское расположение итальянца Сержио Алинардо. Их часто можно было встретить вдвоем. Это даже бросалось в глаза.

Именно Сержио в какой-то степени помог ему познакомиться с доктором Хорнштайн. Несмотря на привлекательную внешность, она была холодна как рыба и ни одному человеку в этих жарких тропиках не удалось растопить ее сердце – даже великолепному доктору Хекману, директору госпиталя, который с подозрением следил за каждым ее шагом, будучи не в состоянии и на йоту приблизиться к цели.

Камински надеялся, что в Абу-Симбел сможет забыть о женщинах и вообще не касаться этой темы. Он не ожидал, что столкнется здесь с существом женского пола. И еще больше был удивлен, увидев Геллу Хорнштайн.

Что именно привлекало его в этой женщине, несмотря на принятое решение, Камински не мог объяснить. Даже внешне доктор не отвечала его представлениям об идеале женщины. Она была плоскогрудой, что Камински называл «мужизмом», и при этом все равно симпатичной. Несмотря на моду, она стриглась коротко, что вообще было ему не по душе. Может, ему как раз и нравилось некое «омужествление» ее образа: низкий хриплый голос и неприступность? «Хорошо бы обнаружилось небольшое осложнение, когда я пойду снимать швы. Тогда повторные обследования были бы просто необходимы». Но все напрасно. Договор как-нибудь при встрече продолжить разговор о ее родном городе Бохуме так и не был выполнен.

Шли дни, а встречи все не было. В казино, где он с Алинардо и Лундхольмом проводил большую часть свободного времени, велись те же разговоры, что и две недели назад. На Камински навалилась тоска, с которой он уже познакомился на строительных площадках в Персии и Индии.

Однажды вечером (у Алинардо как раз была вторая смена) Камински через окно увидел нарядно одетых людей, направляющихся в казино. Он слышал, что такое случается только по большим праздникам, таким как Пасха или Рождество. Не видя особой причины для изменения стиля одежды, он все же вытащил из чемодана серый пиджак, галстук и белую рубашку.

Похоже, он опоздал, потому что, когда вошел, свет не горел. Еще больше Камински удивился, увидев мерцание кинопроектора и кадры цветного кинофильма на натянутом белом полотне. Названия он так и не вспомнил (речь шла о женщине и двух мужчинах), хотя произошедшее тогда в казино врезалось ему в память. Сев на свободный стул, рядом он увидел Геллу Хорнштайн. Пленку явно демонстрировали неоднократно, картинка сильно рябила, будто шел проливной дождь, но Камински это мало заботило. Краем глаза он наблюдал за сидящей рядом женщиной. В момент, когда по сюжету язычник или какой-то сектант вольной профессии и деревенский учитель сели друг напротив друга и начали спор о человеческих отношениях, доктор указала пальцем на экран и прошипела:

– Там играет музыка, Камински!

Камински почувствовал, что его накрыли с поличным. Возможно, он даже покраснел, но, к счастью, в темноте никто этого не увидел. Она же заметила.

После фильма Камински пригласил Геллу Хорнштайн выпить, но она отказалась. Собственно, он и не ожидал другого ответа. Тогда он предложил проводить ее домой и уже готовился принять очередной отказ, но Гелла неожиданно согласилась, сказав, что ночью по лагерю бродят дикие собаки.

Ночь пробудила романтические чувства даже в таком закоренелом инженере-строителе, как Камински. Никогда еще он не видел такого глубокого звездного неба, как в Абу-Симбел. Казалось, на нем вдвое больше звезд и светят они в два раза ярче. Словно прохудившийся брезент палатки, сквозь который пробивается яркое солнце, растянулось небо от края до края земли. Было тихо. И только иногда из-за холма, со строительной площадки долетали звуки работающих экскаваторов и бульдозеров. Грузовик проехал до перекрестка и свернул к поселку рабочих. Слышно было только подвывание и лай диких собак, шнырявших от дома к дому и выискивавших объедки. Столбик термометра не опускался ниже тридцати градусов, но по сравнению с пятьюдесятью днем люди воспринимали это как прохладу. Сначала Камински и Гелла Хорнштайн молча шли рядом, ориентируясь по светящейся трансформаторной станции. По сравнению со звездами свет от придорожных фонарей казался блеклым. Гелла шла, заложив руки за спину, – так она казалась еще неприступнее. Камински вспомнилась школьная учительница, которая диктовала им тексты, стоя в такой же позе. Вдруг Гелла Хорнштайн заговорила, двигаясь вперед, словно лунатик, и не отводя глаз от неба:

– Славься, глаз Хора, красотою своей озаряющий рождение новых богов, когда восходишь на восточном небе.

Камински остановился, вслушиваясь в ее слова. Он не поверил своим ушам, когда его спутница продолжила:

– Изида, сестра твоя, восходит к тебе, радуясь любви твоей, о светящийся Хор. Но ты оставляешь ее сидеть на своем фаллосе, и твое семя проникает в нее… – Она повернулась к Камински и спросила: – Я вас случайно не напугала?

– Да нет, что вы, – запинаясь, ответил Камински. – Я вас внимательно слушал. Звучит очень поэтично.

Эта странная женщина вдруг переменилась. В одно мгновение ее холодность пропала, серьезность сменилась раскованностью, а самоуверенность превратилась в дружелюбие.

– Это стих из египетской «Книги мертвых», – произнесла доктор, и Камински впервые увидел, что она улыбнулась. – Ему более трех тысяч лет.

– Поразительно! – сказал Камински, чтобы хоть как-то поддержать разговор. – Вы интересуетесь египетской историей?

Доктор Хорнштайн наверняка услышала вопрос, но не ответила на него. Запрокинув голову, она испуганно посмотрела на небо.

– Древние египтяне верили, что звезды на ночном небе – это души бессмертных богов. Они кружатся в вихрях Млечного Пути, в бесконечном космосе…

Камински смотрел вверх и все удивлялся светящимся осколкам звезд.

– Красиво сказано, – заметил он на этот раз абсолютно искренне. – И много вы о древних египтянах знаете? Я не знаю почти ничего.

– Жаль, – ответила Гелла Хорнштайн.

Но ее голос не звучал разочарованно. Она восприняла его слова скорее как просьбу рассказать что-нибудь еще.

– Раньше люди этой страны верили, что человек рождается на восходе и его души плывут по небу на запад, следуя за солнцем, пока не попадут во мрак и не примут другой облик. Поэтому гробницы и заупокойные храмы строились на западном берегу Нила.

Камински задумался.

– Абу-Симбел находится на западном берегу, но Рамсес не похоронен в нем.

– Правильно, – ответила доктор, – но на это есть свои причины. Пойдемте, уже поздно, я хочу домой.

Камински не понял, из-за чего у Геллы Хорнштайн так быстро менялось настроение. Он вообще не понимал эту женщину, но вел себя так, словно не замечает всех этих странностей. Поэтому он послушно отправился за ней, как преданный пес.

Камински понимал: несмотря на все клятвы и обещания, он хочет, чтобы эта женщина была его, должна быть его, чего бы это ни стоило! Он, конечно же, нашел массу положительных черт в Гелле Хорнштайн. В следующий момент его посетило болезненное, щемящее чувство, что здесь, в пустыне, его вновь настигнет прошлое.

Они молча подошли к низкому каменному дому Геллы. Его крыша представляла собой три небольших каменных купола – гениальное изобретение, уменьшавшее нагревание помещения. Доктор Хорнштайн жила с двумя медсестрами и санитаркой из госпиталя. Дом располагался всего в двух шагах от работы. Он был огорожен невысокой стеной из песчаника, положенного один на другой без раствора и защищавшего от песка, который стлался поземкой при малейшем дуновении ветра, словно снег в горах.

– Камински!

Камински ненавидел, когда с ним разговаривали таким тоном, но сдержался, чтобы не нарваться на высокомерие. В конечном счете, учительский тон вполне подходил к обычному образу Геллы Хорнштайн. Но ведь он видел в ней абсолютно другую женщину…

– Видите, вон там! – Повернувшись лицом к освещенному входу в дом, она схватила Камински за руку.

На песке неистово, будто в предсмертных конвульсиях, извивалась громадная змея толщиной в руку. Когда клубок развязался, Камински увидел, что пасть у змеи широко открыта, так широко, что, казалось, вот-вот разорвется. Оттуда торчала задняя часть рыже-белой кошки. Можно было различить лапки и хвост, и при каждом удушающем движении в пасти чудовища исчезала пара сантиметров тела жертвы.

– Прочь! – Гелла подняла шум.

Камински сообразил, что змея поймала домашнего зверька. Он не понял, как все произошло, но Гелла вдруг оказалась в его объятьях и прижалась к его груди.

– Прочь! – Она все кричала.

Камински хотелось, чтобы это случилось при других обстоятельствах. Сейчас он ничего не испытывал от такого сближения, скорее хотел высвободиться из объятий. Но что-то подобное должно было произойти…

– Оружие! – закричал Камински. – Есть у кого-нибудь оружие?

Гелла растерянно пожала плечами.

– У вас есть топор?

На крик из соседнего дома прибежал слуга-египтянин. Он испуганно посмотрел на змею, потом на Камински и сказал:

– Нож, мистер! – И руками показал длину ножа.

– Хорошо! – крикнул Камински. – Тащи сюда! Только живо!

Слуга помчался к дому и через минуту вернулся с огромной кривой саблей, какую можно купить на любом арабском рынке. Камински, схватив саблю обеими руками, уверенно, но осторожно приблизился к змее. Она еще извивалась, из пасти торчал кошачий хвост. Отвратительное зрелище!

Камински поднял саблю над головой и одним сильным ударом разрубил змею пополам. Брызнула кровь, окрасив пыльную землю в темный цвет. Из одной змеи получилось две: обе части продолжали шевелиться. Они извивались и дергались в песке, явно подавая признаки жизни. Увидев это, Камински нанес второй, третий, четвертый удар, разрубая змею на кусочки. Потом все закончилось.

Гелла, зажимая руками рот, наблюдала кровавую сцену с безопасного расстояния.

– Какое страшное предзнаменование! – сказала она.

11

В лагере происходило мало интересных событий, поговорить было не о чем, поэтому мужественный поступок Камински вскоре оказался у всех на устах. Его поздравляли, будто речь шла не об обычной змее, а как минимум о драконе, который не кошку проглотил, а намеревался съесть самого доктора. Только сама Гелла Хорнштайн осталась равнодушной. Что же он сделал не так?

Если она горевала о кошке, то все становилось понятно. Но молчание Геллы только умножило ее странности. Поначалу Камински хотел поговорить с ней о том, что в его поведении было не так, и даже готов был извиниться. Но затем отбросил эти мысли, по крайней мере отложил их на потом.

План переноса храма вошел в решающую стадию. Лундхольм откачал воду. Защитная дамба выдержала. Можно было приниматься за основную работу.

Археологи и инженеры договорились сделать на фасаде большого храма десять вертикальных разрезов, а четырех колоссов распилить, в зависимости от обстоятельств, на двенадцать-пятнадцать блоков весом от десяти до тридцати тонн. Это означало увеличение ранее запланированного растра, но однозначно имело и преимущества. С одной стороны, работа пойдет быстрее, с другой – удовлетворялось требование археологов разрезать статуи на максимально большие куски.

При этом самые острые проблемы возникали у Сержио Алинардо и Артура Камински. Алинардо для работы требовались длинные и прочные полотна для распила. Самое сомнительное звено в операции – искусственная смола, с помощью которой стальные крюки должны были крепиться на каменных блоках. Выдержит ли она вес в тридцать тонн? Камински усилил фундаменты, на которых должен был стоять мачтовый кран. Грузовик с низкой платформой был приспособлен под тридцатитонные глыбы, но Камински приказал укрепить пустынную песчаную дорогу гудроном, чтобы избежать тряски при транспортировке.

Его предшественник Мессланг построил возле площадки барак, который невыносимо накалялся на солнце. Стены, пол и крыша большого (три на четыре метра) барака были выстланы нестругаными сырыми досками. Здесь при температуре в добрых пятьдесят градусов Камински проводил часть своего десятичасового рабочего дня – каждую операцию по перевозке колоссов следовало задокументировать. Эта работа требовала особой собранности, а Якоби торопил.

Десятое октября тысяча девятьсот шестьдесят пятого года. В это утро атмосфера на стройплощадке была особенно напряженной людей здесь собралось больше, чем обычно. Даже рабочие, у которых смена закончилась в шесть часов, не спешили возвращаться в лагерь. Алинардо и шестеро лучших его людей вырезали три первых каменных блока ночью, а утром на искусственной смоле закрепили в них стальные крюки. Время застывания смолы – двадцать четыре часа. И эти сутки уже прошли. Над первым колоссом завис массивный стальной рельс, за который должны были цепляться крюки.

Моторы мачтового крана работали на холостом ходу. Камински, стоя в тридцати метрах от основания колосса, по рации подавал команды оператору крана. На голове колосса двое египетских рабочих, выполняя поистине акробатические упражнения, привинчивали болтами толстые крюки к рельсу.

Возле Камински стояли Якоби, директор стройки, инженер Гайн Лундхольм, а также археологи Хассан Мухтар, Иштван Рогалла и Маргарет Беккер. Из Каира приехали министр строительства Камаль Махер и Ахмед Абд эль-Кадр, директор Египетского музея. Жак Балое, глава информационного отдела, пригласил на мероприятие дюжину журналистов, фотографов и газетных корреспондентов.

Большинство людей бросили свои рабочие места, чтобы поглазеть на это зрелище поближе. Возле храма стоял грузовик с низкой платформой, вымощенной деревянными балками, на которую должны были опустить каменный блок.

Камински спокойно отдавал распоряжение о начале подъема – чувствовалось, что он привык работать с таким весом.

– Ниже, ниже, поворачивай налево. Стоп!

Тяжелый рельс медленно опустился над стальными крюками громадного блока. Чтобы закрутить болты, рабочим понадобились гаечные ключи толщиной в руку.

– Я целиком полагаюсь на вас, – тихо сказал профессор Якоби Артуру.

– Хорошо! – засмеялся тот в ответ. – Тогда я буду надеяться на Алинардо.

– Почему на меня? – возразил итальянец откуда-то сзади.

Камински обернулся. Он хотел сказать: «Потому что твой сектор работы – единственное, что меня беспокоит. Остальное тщательно просчитано. Если стальной крюк, закрепленный в блоке, не выдержит, камень упадет и разлетится на тысячу частей». Но Камински этого не сказал, потому что увидел в толпе Геллу Хорнштайн. Но больше его удивило не ее появление на стройплощадке, а поднятый вверх большой палец, словно она хотела сказать: «Я с вами, удачи вам».

Рабочие, крепившие крюки на голове колосса, сообщили по рации, что все готово.

– Хорошо, – ответил Камински, – а теперь проваливайте оттуда!

Рабочие, будто канатоходцы, перебрались по толстым балкам с одного колосса надругой и спустились вниз, словно герои, выигравшие битву. Но настоящее испытание было еще впереди.

– Поднимайте помалу, поднимайте, – тихо скомандовал Камински.

Стропы натянулись и задрожали. Длинная стрела крана дернулась. Моторы заревели, как измученные верблюды, и Камински, не в силах совладать с нервами, заорал в рацию:

– Вверх, вверх! Вверх, черт подери!

И вдруг голова фараона отделилась от туловища, канаты пошли вверх, и она повисла, будто рыба, пойманная на гигантскую удочку. Рабочие, стоявшие у подножия храма, подняли дикий крик, потому что знали, что самая сложная часть еще впереди. Камински скомандовал, и длинная стрела крана начала медленно поворачиваться влево, а двадцатитонный блок пошел за ней. Центробежная сила увеличилась под его тяжестью. Поскольку кран стоял недалеко от храма, стрела должна была повернуться на двести семьдесят градусов влево, чтобы опустить многотонный груз на платформу. Под действием движения крана и изменения света и тени улыбка фараона, казалось, ожила. На зрителей это подействовало завораживающе. Никто не осмеливался произнести ни слова. На строительной площадке слышны были только команды Камински. Голова фараона наконец зависла над платформой грузовика.

– Опускай! – закричал в рацию Камински.

Он дирижировал стрелой крана, направляя ее то вправо, то влево, и наконец плавно опустил многотонный груз на устланную балками платформу.

Еще секунду все молчали, словно свыкаясь с мыслью, что это не сон. Потом толпа разразилась возгласами ликования! Мужчины бурно аплодировали, некоторые, поднимая желтые облака пыли, подбрасывали песок вверх. Всем стало ясно: предприятие будет успешным.

В стороне, в тени обезглавленного колосса, стояла Гелла Хорнштайн. Она наблюдала, как Камински качают на руках, но, похоже, это ее не особенно впечатлило. Наконец инженер-строитель высвободился из крепких объятий поздравляющих и подошел к ней.

– Давно не виделись, – после паузы заметил он.

Гелла протянула руку и произнесла в своем стиле:

– Поздравляю, Камински. Вы проделали это великолепно. Ювелирная работа!

Камински пожал ее руку, испытывая странную неловкость: Гелла была холодна, как прежде. После ночной встречи со змеей он не услышал от нее ни слова благодарности. Камински пытался выбросить из головы эту женщину, но ее таинственная привлекательность долгими ночами не давала ему покоя.

Камински отпустил ее руку, пробормотал невнятные слова благодарности и постарался как можно скорее отойти, сославшись на необходимость проконтролировать дальнейшие работы. Он направился в строительный барак.

Тем временем грузовик пополз вверх по дороге, сначала сантиметр за сантиметром, потом со скоростью пять километров в час. Прошло около часа, прежде чем он достиг склада на возвышенности.

Через весь склад были проложены рельсы, по которым портальный кран мог проехать в любую точку помещения. Как каракатица, он прополз за привезенным грузом и поднял блок с платформы грузовика. Здесь, на складе, голова фараона получила порядковый номер GA1A01.

Каждый каменный блок, привезенный за последующие два года со строительной площадки, получал свой номер. Семнадцатый камень странным образом изменил жизнь Камински.

12

После десяти суток рабочие наловчились выполнять эти операции. Стальные крюки успешно выдерживали гигантский вес. Алинардо со своими мраморщиками выполнял поистине ювелирную работу. За три-четыре часа блок поднимали, грузили и отвозили на склад.

С блоком GA1A17, частью подножия колосса, с самого начала возникли трудности. Камински переложил командование на старшего рабочего Карла Тири. Сначала все шло четко по плану, но напряжение, которое с начала работ, казалось, висело в воздухе, все не рассеивалось. Именно этим отличался этот проект от всех остальных, над которыми работал Камински.

В то утро Камински сидел в строительном бараке, склонившись над планами разрезов, которые принес Алинардо. Линии разрезов были яблоком раздора между мраморщиками, археологами и инженерами. Мраморщики настаивали на коротких линиях разрезов, археологи – на самых больших (что означало бы большие блоки), а инженеры (из-за неудобств при транспортировке) настаивали на маленьких блоках. Спор мог продолжаться часами и заканчивался, как правило, компромиссом.

Пока Камински ломал голову над разрезами, первый за этот день грузовик подъезжал к складу с многотонным грузом. Он знал это по завывающему звуку мотора – машина шла на подъем. Это повторялось регулярно, поэтому не привлекло его внимания. Но в этот раз гул вдруг утих. Камински услышал оглушительный скрежет тормозов, треск раскалывающихся балок, а затем глухой удар, от которого содрогнулась земля.

Строительный барак задрожал, словно снаружи бушевал ураган. И в тот же миг в помещение ворвалось облако пыли, как после взрыва газа. Камински зажал рукой рот. Кашляя и выплевывая желтую пыль, он бросился к двери.

В нескольких метрах стоял грузовик, а возле него – блок GA1A17, словно выбросившийся на берег кит. Настил из деревянных балок был раздавлен. Камински щурился от яркого солнца, не понимая, что могло вызвать пыльный взрыв в строительном бараке: каменный блок лежал в тридцати метрах от него, и вокруг не было пыли.

Из кабины грузовика вылез Али, молодой египтянин, который считался одним из самых надежных рабочих. Словно плакальщица, он схватился руками за голову и, увидев Камински, издалека закричал:

– Али не виноват, мистер! Кошка виноват! – И для достоверности показал, как кошка перебежала через дорогу и как он затормозил. – Али не виноват, мистер!

Если не считать нескольких отколовшихся по краям кусков, где крепились страховочные канаты, блок GA1A17 довольно удачно перенес падение. В этот раз погрузка длилась до позднего вечера, а на песчаной дороге остался глубокий кратер. Затем Камински вновь засел в строительном бараке. Он устал и хотел передохнуть, но из головы не выходил этот пылевой взрыв – странное происшествие, которому не было объяснения.

Когда он обернулся, в дверях стоял Лундхольм.

– Долгий же сегодня день, – по-дружески сказал он. – Но все вроде обошлось?

Камински кивнул, сложил бумаги и поднялся.

– А могло все полететь к чертовой матери! – ответил он.

Только теперь инженер почувствовал облегчение, напряжение понемногу спадало. Потом он вдруг спросил:

– А давно барак стоит на этом месте?

Лундхольм похлопал по деревянной стене рукой, словно хотел проверить прочность строения, и ответил:

– Где-то год. Он больше не отвечает твоим требованиям? Что ж, могу понять. В доме из кирпича при такой жаре работать лучше. Нужно будет получить разрешение у Якоби.

– А кто поставил барак на этом месте?

– Мессланг, твой предшественник. Но почему он велел построить барак именно здесь, сказать не могу. Тебе бы об этом у него спросить, но, к сожалению, это невозможно.

– Почему?

– Мессланг умер. Возможно, утонул. А почему ты спрашиваешь?

Вопросы Камински шведу были явно неприятны. Все в лагере неохотно говорили о Мессланге.

– Если ты интересуешься этим человеком, – продолжил недовольно Лундхольм и повернулся, чтобы уйти, – спроси у доктора Хорнштайн.

Снаружи прогромыхал грузовик со включенными фарами, и Камински увидел, как швед прыгнул на подножку и влез в кабину машины. Свет задних фонарей растворился в темноте. Артур вернулся в барак.

Здесь все еще пахло пылью. Керосиновая лампа монотонно шипела. Камински почувствовал, что из-за удушливо жаркого воздуха весь покрылся потом. Он смертельно устал, но утренний инцидент и разговор с Лундхольмом разожгли в нем любопытство. Камински чувствовал, что потянул за ниточку таинственной истории.

Задумавшись, он блуждал глазами по деревянным стенам барака, но не мог ни за что зацепиться. Потом взглянул на Пол и заметил, что он сделан из обычных досок. Во всех остальных строительных бараках пол был бетонный.

Камински поднялся и закрыл дверь, чтобы не потревожили незваные посетители. Потом взял стамеску, единственный подходящий инструмент в бараке, и вставил ее в щель между досками. Вначале он поднял одну доску, потом вторую, третью, и так до тех пор, пока не образовалось пространство в метр шириной. Стал виден фундамент барака.

Грунт был засыпан щебенкой и никак не соединен с фундаментом. Камински руками разгреб щебень и наткнулся на неструганые брусья, которые использовались на стройплощадке. Кто-то поспешно закрыл ими отверстие в земле – между отдельными досками были щели в палец толщиной.

Камински протолкнул в щель камень и прислушался. По звуку, повторенному эхом, стало понятно, что там, внизу многометровой шахты, находится площадка или лестница, ведущая в горизонтальный ход. Камински замер: на секунду он представил, что сделал выдающееся открытие, как Шлиман или Картер, вернув миру то, что тысячелетия назад сотворили человеческие руки. Эта возвышенная, а скорее таинственная мысль повергла его в беспокойство, словно за происходящим крылась неизвестная угроза.

Но тут же ему стало ясно, что кто-то уже открыл эту тайну – тот, кто намеренно замаскировал шахту и построил на ее месте строительный барак. На ум Камински пришел только Мессланг, таинственный предшественник инженера, который, как выразился Лундхольм, «возможно, утонул». Но в любом случае он был мертв.

Сначала Камински хотел сорвать доски и спуститься в шахту, но потом решил все еще раз обдумать. Может быть, осмотр тайника стоит доверить другому – какому-нибудь смельчаку или коллеге из лагеря. Кроме того, не исключено, что он наткнулся на старую цистерну, могилу бедуина или даже на тайный склад оружия. Не стоит торопиться. Он засыпал доски щебнем и заделал дыру в полу, оставив тайный знак, чтобы можно было понять, поднимал ли кто-нибудь доски в его отсутствие.

13

В последующие дни Камински попытался разузнать что-нибудь о своем предшественнике Мессланге. Но все лишь отрицательно качали головой или пожимали плечами. Либо спрашивали в ответ, почему он так интересуется этим человеком. И поскольку о секрете барака никто в лагере, похоже, не знал, Камински решил на свой страх и риск спуститься в шахту. Он обзавелся необходимым инструментом и разработал план исследования.

Так случилось, что на следующий день он столкнулся на стройплощадке с археологом доктором Мухтаром и решил завести разговор на тему, которая его сейчас больше всего интересовала.

– Я у вас все время хочу спросить, доктор, – подчеркнуто безразлично произнес Камински, – может так статься, что во время работ мы сделаем неожиданное открытие? Просто тогда мы работали бы осторожнее!

Мухтар громко рассмеялся и ответил:

– Я понимаю, вам хочется известности Говарда Картера, нашедшего гробницу Тутанхамона. Нет, мистер Камински, я вас разочарую. Абу-Симбел – это не Долина царей, да и там такие открытия происходили еще сто лет назад. Но бели позволите… – Мухтар подошел поближе к Камински. – По-настоящему известным вы станете, если отлично выполните все работы. Возможно, о вас будут вспоминать еще сотни лет…

Это насмешливое замечание задело Камински, и он решил при удобном случае поквитаться с египтянином.

– Вы меня неправильно поняли, – возразил Камински, – я не хочу быть знаменитым. Я хочу заработать здесь денег, как можно больше денег. И больше ничего. Известность я оставлю археологам. У меня просто возникла мысль, что мы случайно…

– В мире не бывает случайностей, как сказал один арабский поэт. Само слово «случайность» – богохульство.

– Хорошо, хорошо! – попытался успокоить египтянина Камински. – Тогда и то, что Картер обнаружил могилу фараона, не было случайностью.

Мухтар с довольным видом заметил:

– Да, это было неслучайно.

Со стороны храма приближался грузовик с очередным каменным блоком, и Камински оттащил археолога в сторону.

– На линии движения автомобиля стоять запрещено. Вы не должны об этом забывать, доктор!

Мухтар раздраженно отдернул руку. Словно не случайностью было бы, если бы камень сорвался с платформы и раздавил его в лепешку. На все воля Аллаха.

Камински не понял, почему египтянин так болезненно отреагировал на его, казалось бы, безобидный вопрос. Уж не знает ли он чего об этой шахте? Немного погодя Камински собрался с духом и спросил:

– Вы знали Мессланга?

– Мессланга? – переспросил египтянин и, покачав головой, ответил: – Что значит «знал»! Знал так же мало, как знаю вас. Мессланг был одиночка, типичный европеец. Ему хватало себя самого, если вы понимаете, о чем я говорю.

Камински согласно кивнул, хотя и не мог представить, что этим хотел сказать Мухтар.

Археолог попытался поскорее перевести разговор на другую тему и дружелюбным тоном сказал:

– Видите ли, мистер Камински, люди склонны менять свое мнение и потому говорят, что многое в жизни случайно. Что касается Картера, то многие утверждали, будто он случайно наткнулся на каменные ступени, ведущие в гробницу фараона. В действительности Картер полжизни разыскивал этот вход и нашел указания, которые подтвердили его предположения. Поэтому он не сдавался. Если вы и теперь назовете это случайностью, мистер Камински…

Хассан Мухтар был прав, но отчего он так раздраженно отреагировал на вопрос?

– Открытие Абу-Симбел вы тоже можете отнести к случайности, – продолжал Мухтар, – но этому предшествовал тщательно разработанный план. Немец или швейцарец, в общем европеец, в начале прошлого века откопал в песке сияющий золотом храм. А это значит, что последними европейцами, которые видели этот храм, были древние римляне. Он отправился в путь с проводником и двумя верблюдами. У него уже заканчивался провиант, но он решил пройти еще один день. В тот день он и нашел Абу-Симбел. Храм, конечно же, выглядел не так, как сегодня. Он был по крышу засыпан песком. Но Буркгардт, так звали европейца, все же нашел Абу-Симбел. Конечно, он даже не догадывался, что нашел храмовый комплекс великого Рамсеса, и не подозревал, что ему не суждено будет найти в этом храме и грамма золота.

– А как же могила царя?

Мухтар довольно ухмыльнулся.

– Мистер Камински, – ответил он, – Рамсес, как и все фараоны Нового Царства, был похоронен в Долине царей. Но по иронии судьбы величавший египетский фараон и творец истории был похоронен в склепе, не подобающем даже его министру.

– Возможно, он умер так внезапно, что для создания гробницы было слишком мало времени.

– Именно так случилось с Тутанхамоном. Однако его могила украшена намного изящнее и богаче, чем гробница великого Рамсеса.

– А есть этому объяснение?

– Есть, мистер Камински.

Мухтар нагнулся и вывел пальцем на песке два иероглифа. Немец вопросительно взглянул на археолога. Тот стер знаки и написал поверх них число восемьдесят девять.

– Рамсес прожил восемьдесят девять лет. Библейский возраст по тем временам. Тогда средняя продолжительность жизни составляла около двадцати пяти лет. Он пережил многих своих жен и детей, так что только его тринадцатый сын, принц Марнепта, смог взойти на престол. Неудивительно, что окружающие, и Рамсес в частности, верили, что он бессмертен. Рамсес настолько в это уверовал, что приказал остановить работы над своей гробницей.

– Невероятно! Ох уж этот Рамсес! Он что, был сумасшедшим?

– Я бы так не сказал, – возразил археолог. – Фараон Рамсес не был сумасшедшим, хотя о многих египетских царях можно было такое сказать. Просто Рамсес был живым примером реинкарнации бога.

Камински кивнул. Его всегда интересовала история Древнего Египта, но он был инженером, и его задача – перенести строение на другое место. И все равно, мост это, старинный замок или древний храм. Так он думал до сих пор. Но за последние два дня его мысли изменились. Он все время думал о своей находке.

– А где похоронили любимую жену Рамсеса? – неожиданно спросил он.

– В Бибан-эль-Харим, Долине царей, с древнеегипетского переводится как «место красоты». Она умерла на тридцать лет раньше Рамсеса.

Камински испытующе посмотрел на Мухтара.

– Значит, в истории с Рамсесом нет больше тайн?

– Это можно сказать с уверенностью. Какие тайны мог унести с собой в могилу такой человек, как Рамсес? Сегодня уже можно сделать вывод, что фараон Рамсес был очень скандальным человеком. У него было самое большое количество жен среди фараонов, а официально зарегистрированных детей так много, что он составил для них специальный реестр. Только представьте себе, Камински! Француз Пьер Монте насчитал сто шестьдесят два имени. И это только те дети, которых фараон официально признавал. Как бы вы назвали такого человека?

– Я бы назвал его живчиком.

– Человеком, хвастающимся своими сексуальными возможностями! Во времена Рамсеса это считалось божественным свойством, и ни один человек не решился бы винить за это царя. Другие времена, другие нравы.

Камински кивнул. Рамсес, без сомнения, был экстраординарной личностью. Чем больше инженер думал об этом, тем значительнее казалась ему находка под строительным бараком.

Но Камински решил пока молчать. С одной стороны, он боялся насмешек, если это окажется всего лишь старый колодец или что-то подобное. С другой стороны, он просто заболел идеей утереть нос заносчивому археологу Мухтару.

14

С тех пор как было решено укрепить защитную дамбу, на стройплощадке царило приподнятое настроение, даже несмотря на напряженную работу и происшествие с грузовиком. У Лундхольма и его людей не возникало особых проблем, хотя небольшие прорывы на дамбе все же случались. Швед проложил пять трубопроводов к насосам и гордо заявил, что прорыв, подобный тому, какой случился шесть недель назад, он сможет ликвидировать за одну ночь.

Там, где еще недавно гордо взирала на Нил двадцатиметровая статуя колосса, остался небольшой каменный срез размером метр на метр. После падения блока с грузовика Камински пересмотрел варианты перевозки. Теперь все блоки транспортировались в лежачем положении. Правда, был риск, что песчаник, стоявший так долго вертикально, при смещении центра тяжести мог потрескаться. Но водители грузовика так наловчились, что теперь дистанцию в полтора километра от места погрузки до склада преодолевали одним рывком с постоянной скоростью. И не затормозили бы не только перед кошкой, но и перед человеком.

Новое измерение уровня воды показало значительное замедление ее подъема. Но Якоби все же не отменил работу в три смены, чтобы, как он говорил, быть готовым к любым неожиданностям. Времени было достаточно, чтобы возводить не только новые каменные дома, но и сажать деревья. После долгого пребывания в пустыне глаз радуется каждой травинке. Вдоль Гавернмент-роуд высадили деревья, которые привезли из Асуана, а перед домами в поселке строителей разбили садики, которые должны были защищать от песчаных бурь.

Целую неделю Камински не решался обследовать странную дыру под строительным бараком. Но однажды вечером, после очередной попойки в казино, Якоби предложил заменить барак каменным домом. Камински категорически отверг это предложение, утверждая, что строительство затормозит его работу. В действительности он боялся, что тайна обнаружится, и твердо решил при первой же возможности обследовать шахту.

Возможность появилась двумя днями позже, в пятницу – священный день для египтян.

Работа на стройплощадке прекратилась, машины стояли, так что Камински мог спокойно заняться своим делом. Он приготовил необходимый инструмент: лопату, монтерские кошки, тальк и пеньковые веревки – все это использовалось на стройплощадке.

Вечером Камински закрылся в бараке изнутри и занавесил окна старыми мешками, чтобы свет не вызвал подозрений. После грохота окопавшихся в долине экскаваторов, кранов и бульдозеров тишина казалась непривычной и враждебной, поэтому Камински старался работать как можно тише.

С ним многое случалось на заграничных стройках, но сейчас, он должен был это признать, от страха засосало под ложечкой. Вначале он снял пол, потом убрал щебень, наконец сорвал три доски и посветил вниз фонариком.

Он не знал, что его ожидает там, внизу, но успел разочароваться, когда начал осматривать грубо выложенную квадратную шахту. В пяти метрах от поверхности была площадка, усыпанная пылью и камнями, – настоящий лунный ландшафт. Желтое пятно фонаря осветило боковой ход. Создавалось впечатление, что никто до него сюда не заглядывал: ни окурков, ни каких-либо следов видно не было – только песок и камни.

Камински положил поперек люка толстую доску и привязал к ней пеньковую веревку. Другой конец веревки он обвязал вокруг пояса. Не размышляя, что может ожидать его там, Камински отправился вниз.

Только он ступил на площадку, как поднялось едкое облако пыли и в воздухе растекся непонятный сладковатый запах. Здесь было намного прохладней, чем на поверхности, и Камински понял, что одет «не по погоде»: на нем были шорты, рубашка с короткими рукавами, замшевые туфли на босу ногу – в общем, повседневная одежда в лагере.

Камински взъерошил короткие волосы, что делал всегда в критических ситуациях. Потом он осторожно осветил пол. Ничего. Не было даже вездесущих скорпионов. Низко, почти у самого пола, виднелся лаз, больше похожий на нору, который вел вниз. В полный рост пройти по нему мог разве что ребенок. Нельзя было понять, какой он длины, видно было только, что туннель поворачивает.

При других обстоятельствах Камински и шагу бы не ступил туда, но сейчас обстоятельства были не совсем обычными. Дальше он продвигался на корточках. Несмотря на напряжение, на лице его мелькнула улыбка: «Увидел бы кто сейчас, как я хожу, вот смеху-то было бы». От сухого воздуха и пыли, которую он поднимал, пекло в легких. Камински хватал ртом воздух, но так было еще хуже. Из кармана он достал большой, пропитанный потом платок и завязал так, чтобы он прикрывал рот. Платок дурно пахнул, но действовал как фильтр – по крайней мере, несколько минут.

Вдруг с потолка обвалилась плита и разлетелась на куски. Камински замер, но это его не испугало и он двинулся дальше, шаря лучом фонарика по пыльному проходу, чтобы не напороться на скорпиона. Это было единственное, чего он боялся.

После поворота туннель перешел в еще одну шахту – размером два на два метра. Она была такая глубокая, что свет фонарика не доставал до дна. Камински покачал головой. Такое сооружение могло принадлежать только древним египтянам: лишь они могли делать столь неприступные сокровищницы.

Он решил остановиться. Пожалуй, на сегодня достаточно. Следует получше подготовиться к спуску. Сменить одежду, обязательно нужен защитный шлем, канаты и лестница, с помощью которой можно было бы спуститься в такую шахту, как эта. Раздумывая над списком необходимых вещей, Камински посветил вверх и обнаружил две железные перекладины, вмурованные сверху, над шахтой, на расстоянии полуметра друг от друга. Что бы это значило?

Камински постучал осколком камня по одной из них. Раздался глухой звук, напоминающий разбитый церковный колокол. Он прислушался. Ничего. Камински слышал о ловушках, которыми египтяне защищали гробницы. Железные перекладины по бокам шахты наводили на мысль о западне. Камински еще раз ударил по перекладине, уже сильнее. Раздался только жалобный протяжный звук, поплывший вверх по шахте и по коридору, который вел дальше.

Тщательно осматривая место, где были вмурованы перекладины, Камински вдруг подумал, что на них прежде что-то висело над шахтой, и они вполне могли выдержать его вес. Принимая во внимание глубину шахты, такое предприятие казалось ему крайне рискованным. С другой стороны, он был уверен, что в два-три хвата сможет перебраться по перекладинам на другую сторону шахты.

Камински, недолго думая, сунул фонарик за пояс. Правой рукой он ухватился за камень, а левой – за одну из перекладин, проверяя ее прочность. Перекладина казалась довольно крепкой, и он повис на ней. Затем ухватился правой рукой за вторую перекладину и, прежде чем успел подумать, что это безумный поступок, был уже на другой стороне шахты, у продолжения тоннеля.

Необъяснимая сила влекла его дальше по коридору, который становился все выше. Пол был усеян хрупкими осколками камней, иногда завалы доходили до колен. Вдруг потолок резко поднялся – на семь-восемь метров. Камински посветил вверх и увидел контур древних сводов. Он невольно отступил назад, словно опасаясь обвала. Внезапно его поразила мысль: грузовик!

Хотя Камински и потерял под землей направление, но, приблизительно проследив свой путь, понял, что именно над этим местом с грузовика свалился каменный блок и что как раз здесь произошел обвал. Это, собственно, и было объяснением пыльного взрыва, к которому привел упавший блок, и громадной воронки, оставшейся после этого.

Высокое помещение было небольшим в длину, каких-то двенадцать шагов, и заканчивалось массивным порталом с двумя выбитыми крыльями над ним. «Значит, все же древняя гробница», – подумал Камински. Прежде чем перешагнуть через кучу осыпавшегося камня, он еще раз опасливо взглянул вверх. Конечно, была вероятность, что хрупкий песчаник может обвалиться, придавив его или засыпав выход. Но какая-то сила, разжигавшая в нем интерес и зовущая в глубь лабиринта, все же взяла верх.

Камински осторожно прошел по осколкам камня к порталу, остановился и осветил фонариком смежную комнату.

– Бог ты мой! – только и смог произнести он. Лоб его горел. Он чувствовал, что глаза заливает пот, в висках стучит невидимый мотор. – Бог ты мой! – повторил Камински.

В центре комнаты размером пять на пять метров стоял, поблескивая, саркофаг красноватого цвета. На стенах были высечены такие же крылья, как и над порталом на входе. По пути сюда Камински не заметил орнамента на стенах, но здесь стены отливали матовым золотистым светом. Блуждающий свет фонарика наполнил рисунки на стенах белым, красным и черным цветами.

Там были сказочные животные, изображенные в человеческий рост, которых Камински никогда не видел. Они торжественно-шутовской походкой шли от стены к стене. Крокодил с человеческими чертами лица совокуплялся с вертикально стоящим гиппопотамом. Человек с головой сокола и непомерно широким туловищем воздевал руки к небу. Сразу за ним, выпрямившись, шел шакал и две женские фигуры в длинных облегающих платьях.

На противоположной стене плыла длинная барка с высоко загнутым носом и кормой. Восемь одинаково одетых гребцов в кожаных фартуках и больших париках держали тонкие весла. Посередине корабля была изображена женская фигура в виде конуса, обернутая в платки. Лысый темнокожий жрец с леопардовой шкурой на плечах стоял перед лодкой, делая пассы руками, словно хотел сказать: «Остановись, ни шагу дальше!»

Камински вошел в комнату и увидел по бокам изображения богов, окрашенных в красный и зеленый цвет: бога с головой барана и солнечным диском меж рогов, извиваясь, обвивала змея. На украшенной листьями и побегами колонне, скалясь, сидел павиан. Казалось, он насмехается над сидящим человеком с головой ибиса и над стоящей рядом мумией с соколиной головой. Своды комнаты были сделаны из глины и разрисованы голубой краской. На них блестели золотые звезды.

Камински не знал, сколько он простоял, осматривая всю эту красоту. Казалось, это сон, но вскоре он вернулся в реальность. Из-за сухости воздуха и пыли было тяжело дышать. Камински начал хватать ртом воздух. Если он хотел выйти отсюда живым, стоило поторапливаться.

Но здесь стоял еще и саркофаг – пурпурный гроб на резных львиных ножках. Он был настолько высок, что Камински едва ли смог бы туда заглянуть. Он колебался. Следовало прислушаться к здравому смыслу и отправиться восвояси – это Камински понимал. Но прислушался ли он к доводам рассудка, когда полез в эту загадочную могилу? И возвращаться сейчас? Никогда! Камински не стал долго раздумывать. Он искал подставку, чтобы заглянуть в саркофаг.

При обычных обстоятельствах Камински, взявшись за край высокого мраморного гроба, просто подтянулся бы на руках. Но сейчас он чувствовал себя как выжатый лимон, был совсем без сил. Легкие болели. Поэтому он, положив фонарик на пол так, чтобы тот освещал высокое помещение, начал собирать камни и складывать один на другой. Воздуха становилось все меньше. Камински казалось, будто его легкие обволакивает слизь, которая мешает вдохнуть. Он надрывно кашлял и отплевывал мокроту, но это мало помогало. Как одержимый он таскал камни: вначале строил фундамент, а потом укладывал их один на другой.

Сердце колотилось в груди, он задыхался от бессилия и волнения. Во время этой адской работы у него промелькнула мысль: какую все же цель он преследует? Но в следующий миг его с новой силой охватила жажда непознанного, и он продолжил укладывать камни один на другой.

«Ты не можешь сдаться! – говорил он себе. – Ты так близко к цели! Ты должен знать, кто похоронен в этом саркофаге. Если ты сейчас сдашься, то будешь раскаиваться в этом уже завтра. Будешь пробовать снова и снова, а риск, что тебя обнаружат, останется. Потому об этом лучше вообще не вспоминать». Думая так, он собрал последние силы.

Камински совсем потерял чувство времени. Его не волновало, как долго он уже здесь, ему было безразлично, сколько еще потребуется времени. «Камень, один на другой…» – иных мыслей у него не было.

Когда куча камней достигла уровня пояса, Камински взобрался на шаткую конструкцию. Его подозрения оправдались: мраморный гроб был закрыт крышкой. Но она была чуть сдвинута в сторону, и Камински посветил туда фонариком.

Казалось, что свет фонаря померк, но его было достаточно, чтобы рассмотреть мумию в коричневых бинтах.

Камински увидел голову, взглянул на женское лицо и желтые, похожие на проволоку волосы. Хотя глаз не было, Камински явственно ощутил пронизывающий взгляд, нагнавший на него страх. Рука, державшая фонарик, дрожала. Прыгающий свет фонаря оживлял лицо мумии. Она словно скалила зубы в чудовищной ухмылке и пыталась что-то сказать. От носа к уголкам рта и посередине лба шли глубокие морщины. Казалось, женщина предвидела свой конец. Такое же впечатление производили скрещенные на груди руки. Из-под коричневых бинтов виднелись сжатые в кулаки ладони.

Камински долго не раздумывал. Охваченный непонятным, почти бесстыдным, навязчивым любопытством, которое заглушало здравые мысли, он отодвинул бинты с кулаков. Он не знал, зачем это делает и чего от этого ждет. В тот же миг руку, да и все тело Камински, свела судорога, будто исходившая от мумии. Каждое движение стоило ему титанических усилий, но он не отказался от своего намерения.

Тонкие костлявые руки мумии странным образом притягивали внимание Камински. Он часто замечал, что женские руки волнуют его больше, чем грудь или ноги. И все же ему надо было пересилить себя, чтобы коснуться маленьких кулаков мумии. Прикосновение привело его в ужас – он будто дотронулся до гладкого бумажного листа.

Ему бросилось в глаза, что в правой руке мумии зажато что-то зеленое. Не составило труда вырвать у нее этот предмет. Это был зеленый блестящий камень в форме скарабея, не больше куриного яйца. Изящно выполненная фигурка была очень тяжелой. Камински зажал скарабея в руке и почувствовал исходящую из него энергию, словно через тело проходил ток. Он положил скарабея в карман.

«Я в своем уме? – подумал Камински. – Время убираться отсюда». Как только он это подумал, обернутая в коричневые бинты женщина начала медленно поворачиваться к нему. Инженера охватило болезненное замешательство. Через мгновенье он уже не понимал, где находится. У Камински потемнело перед глазами, и он заорал от страха:

– Где я?

Его голос эхом отразился от разрисованных стен. Боги и сказочные существа сдвинулись с места и зашагали в ритуальной процессии. Камински услышал шорохи и звуки незнакомой музыки, раздававшейся у него в ушах торжественным хоралом.

Мумия улыбалась, обнажив длинные желтые зубы. Камински было нечем дышать. Еле держась на ногах, он ухватился за уложенный им же камень и, не удержавшись, рухнул на пол.

Там он очнулся, словно после тяжелого сна. Прислушался. Вокруг было тихо. Фонарик желтел в темноте. «Надолго батареи не хватит. Прочь, прочь отсюда!» – мелькнуло у него в голове.

Камински с трудом поднялся. Хромая, прошел через портал, потом по каменным ступеням в высокий коридор и, кашляя, добрался до узкого лаза. Хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, он полз на четвереньках по низкому тоннелю. Добравшись до вертикальной шахты, не раздумывая сунул фонарик за пояс и перемахнул через бездну. Он уже не думал об опасности. В мозгу судорожно билось лишь одно слово: «Прочь, прочь, прочь…»

Фонарик начал меркнуть, и Камински выключил его. Ход был такой низкий и узкий, что он смог нащупать дорогу вытянутыми руками. В темноте расстояние кажется больше. Низкий коридор, по которому Камински шел, согнувшись в три погибели, казался бесконечным. Один раз он даже остановился передохнуть. Камински был мокрым от пота, ему было больно дышать. Но останавливаться нельзя. Только бы не потерять сознание!

Шаг за шагом Камински ощупывал дорогу. И наконец ему показалось, будто повеяло свежим воздухом. Он вытащил из-за пояса фонарик (батарейки еще работали) и увидел перед собой канат, свисавший из строительного барака. Наконец-то!

Камински ухватился за канат, но только теперь, так близко от цели, заметил, насколько изнемог. Все попытки подняться по канату оказались безуспешными. Камински висел на нем, словно мешок с песком. Подтянувшись два раза, он сдался. Потом попытался подняться другим способом: держась руками за канат и опираясь ногами о стенки шахты. Уже на самом верху он чуть не потерпел неудачу, но успел ухватиться за доску, лежавшую поперек люка, и, собрав последние силы, перебросил тело на пол барака.

Еще минуту он лежал с закрытыми глазами. Тело словно налилось свинцом. Возможно, он бы так и заснул на полу от изнеможения, как вдруг на фоне шипения керосиновой лампы услышал какой-то звук. Словно он был не один в комнате.

– Вам нехорошо, Камински? Я могу вам помочь?

Голос донесся до Камински откуда-то издалека. Он не мог понять, наяву это или во сне. Он открыл глаза и увидел Геллу Хорнштайн, которая стояла прямо над ним.

– Я могу вам чем-нибудь помочь? – повторила доктор.

Камински не смог произнести в ответ и звука. Он лишь отрицательно покачал головой и попытался привести мысли в порядок. Наверное, уже глубоко за полночь, а возможно, и раннее утро. Прежде чем спуститься в гробницу, он закрыл барак изнутри. Как же доктор Хорнштайн могла оказаться здесь? Как ей объяснить, почему пол в бараке сорван и зачем он спускался в шахту?

Гелла Хорнштайн, очевидно, лучше ориентировалась в сложившейся ситуации. Во всяком случае, она больше не задавала вопросов, а просто помогала Камински подняться. Он упал в кресло и вытер рукавом пот со лба.

– Бог мой, на кого вы похожи! – сказала доктор Хорнштайн.

Она смочила носовой платок водой из сифона, стоявшего возле двери. Потом вытерла с лица Камински пыль, грязь и пот.

– У вас что-нибудь болит? – снисходительно поинтересовалась она.

– У меня все болит, – простонал Камински. – Но если вы хотите знать, не ранен ли я, то, к счастью, нет.

Камински был не против помыться от грязи и ждал вопроса: «Что вы, собственно, здесь делали?» Но казалось, что для доктора в этом не было ничего необычного. Камински не знал, что делать. В конце концов, это же ненормально: мужчина среди ночи вылезает из дыры в полу и падает без сил! Еще необычнее было то, что эту сцену наблюдает доктор и при этом не задает ни единого вопроса. Какого черта! Что происходит?

Наконец Камински прервал неловкое молчание:

– Как вы сюда попали, доктор?

Гелла Хорнштайн кивнула в сторону окна, словно хотела сказать: «Вы что, еще не поняли?»

– Ах вот оно что… – пробормотал Камински.

Он увидел мешок с остатками цемента, которым она, очевидно, разбила стекло в окне. Окно было открыто настежь.

– Разве вас не интересует, что я здесь делал? – наконец спросил он.

– Конечно, интересует!

– Так почему же вы не спрашиваете?

Гелла Хорнштайн улыбнулась.

– Я уверена, что вы и так мне все расскажете. В общем… ну, я хотела сказать, что обстоятельства очень странные.

Камински кивнул.

– На самом деле чертовски странные. И по правде сказать, вообще мало приятного в том, что вы здесь появились. Почему вы пришли сюда среди ночи?

– Я вас искала, – ответила Гелла Хорнштайн. – Я везде спрашивала о вас, но никто не знал, где вы. Тогда я села в машину и приехала сюда. Было закрыто, но сквозь щель в занавеске я увидела свет. Я испугалась, что с вами что-то случилось. Извините, если помешала.

– Да ладно уж, – недовольно проворчал Камински.

А что ему оставалось? Он должен был ей довериться, но не знал, с чего начать. Доктор не спускала с него глаз, а он смущенно подыскивал слова.

– Все это не так-то просто объяснить, доктор. Все началось пару недель назад, когда блок 17 свалился с грузовика. Я был как раз здесь, в бараке. Из-под досок пола ударил столб пыли. Это меня удивило, я стал искать причину и обнаружил эту шахту. Там, внизу, ход в гробницу. И там лежит мумия.

Камински остановился. Он внимательно посмотрел на девушку, ожидая хоть какой-нибудь реакции: восторга, недоверия, удивления. Но доктор Хорнштайн продолжала смотреть на него так же невозмутимо. Казалось, она ничуть не удивлена, так что Камински вынужден был задать вопрос:

– Что вы скажете по поводу всего этого?

Доктор Хорнштайн подошла к письменному столу Камински и уселась, свесив ноги. Потом она спросила:

– А мумию вы своими собственными глазами видели, Камински? Я хочу сказать, в возбужденном состоянии… А это абсолютно невероятная история… Так вот, в возбужденном состоянии люди иногда могут видеть вещи, которых на самом деле нет.

Камински состроил ехидную гримасу. То, что она не верила, сильно его задевало. Он даже подумал, не обидеться ли. Но потом полез в карман, достал скарабея, положил его на стол возле Геллы и сказал:

– И этого скарабея тоже не существует?

Женщина оцепенела. Она осматривала зеленого скарабея, будто какую-то омерзительную тварь. Потом положила зеленого жука на ладонь и другой рукой начала гладить его, словно он был живой.

Камински замер, глядя на руки Геллы. До этого времени он не обращал на них внимания, но теперь, когда она гладила скарабея, они напомнили ему тонкие желтые руки мумии. Сквозь тонкую кожу светились кости кисти и длинные фаланги пальцев. Разница состояла лишь в том, что в руках доктора струилась жизнь. Камински видел пульсирующую в венах кровь. Она двигалась толчками, словно от ударов током. И в нем проснулось страстное желание этой женщины.

Однако ситуация требовала объяснений. В стороне лежали длинные доски, в полу зияла глубокая дыра. На дворе уже серело, до рассвета оставалось совсем немного времени. До начала дня нужно было скрыть все следы.

Казалось, Геллу Хорнштайн это совершенно не волнует. Все ее внимание было сосредоточено на скарабее, которого она очень нежно, осторожно ласкала. Камински и комнаты для нее словно не было, а он не решался напомнить о своем существовании.

Проходили бесконечные минуты. Доктор Хорнштайн вздрогнула, словно на нее снизошло вдохновение. Она перевернула скарабея на спину и с удивлением начала изучать его отшлифованное брюшко.

Камински теперь и сам увидел семь косых иероглифов, таких же непонятных, как арабские или индийские письмена. Ему показалось, что и Гелле не под силу расшифровать тайный смысл этих знаков.

Когда Гелла начала бормотать какие-то непонятные слова, которые звучали как «аге-нефер-айати-нен», Камински удивленно взглянул на нее. Но потом вдруг понял, что она шутит, и от души рассмеялся. Смехом он разрядил накопившееся напряжение, и Гелла словно очнулась.

– Вы не могли бы перевести то, что сейчас прочитали? – весело спросил Камински.

Гелла Хорнштайн раскрыла от удивления глаза.

– Я не понимаю, о чем вы говорите.

– Об иероглифах, которые вы только что прочли. Вот! – Он указал на скарабея.

– Как это пришло вам в голову?

Камински разозлился:

– Я не знаю, чего вы хотите добиться, доктор, и мне это, пожалуй, совершенно все равно. Но вы только что вели себя так, словно читали текст на этом скарабее. Аге-не-фер… Или что вы там еще произнесли? Действительно, очень смешно.

– Я ничего не говорила, – упорствовала Гелла. – Даже если бы я и смогла расшифровать эти знаки, чему не училась, то все равно не смогла бы их прочесть. Разве вы не знаете, что это мертвый язык и никто не знает, как правильно произносить древнеегипетские слова?

– Я не понимаю. Уже сотни иероглифических текстов расшифрованы, значит, их все же можно прочесть!

– Правильно, они расшифрованы. Но это не значит, что эти тексты можно прочитать вслух. Вернее, прочитать вслух их можно, но это звучало бы не так, как произносили эти слова древние египтяне.

– Интересно, – заметил Камински. – Несмотря на это, вы только что прочитали этот текст. Может, попробуете еще раз?

– Но я не умею! – закричала Гелла и швырнула скарабея на стол. – Послушайте, не надо делать из меня идиотку!

С этими словами она спрыгнула со стола, и Камински успел заметить ее загорелые бедра.

– Что вы теперь намереваетесь делать? – робко спросила Гелла и заглянула в яму посередине комнаты.

Камински еще не представилось случая об этом подумать. Ситуация резко изменилась, когда здесь неожиданно появилась Гелла. Доктор Хорнштайн наверняка бы раструбила, что он обнаружил под своим бараком. Но он недооценивал ее.

Она подошла к нему и тихо, не дожидаясь ответа на свой вопрос, сказала:

– Надеюсь, Камински, вы предоставите мне возможность собственными глазами взглянуть на ваше открытие, прежде чем откроете эту тайну общественности. Или я прошу слишком многого?

– Нет-нет! – удивленно возразил Камински, не ожидавший такого поворота событий. – Но вы никому не должны рассказывать об этом, понимаете!

Доктор Хорнштайн удивилась:

– За кого вы меня принимаете, Камински? Это все-таки ваше открытие, и я рада, что была первой, кому вы рассказали о нем. Об этом больше никто не знает?

– О чем вы говорите, доктор! Еще пару часов назад я и сам не знал, что меня ожидает там, внизу. Но позвольте заметить: спуск в шахту – дело небезопасное! Вы должны это четко уяснить.

– Понимаю, –ответила доктор Хорнштайн. – Но если бы я была труслива от природы, то не поехала бы в Абу-Симбел.

Пока она это говорила, Камински понял, что она способна выдержать путешествие в шахту. Ему льстило, что теперь эта женщина зависит от его решения.

– Договорились! – заявил Камински и протянул доктору руку. – Когда вам удобно?

Гелла Хорнштайн пожала его руку холодно, но крепко. И сказала:

– Я обращаюсь к вам на «вы», но нахожу это нелепым, когда мы вот так общаемся. Мы должны говорить друг другу «ты». Меня зовут Гелла.

– Артур! – сказал Камински, смутившись, и добавил: – Хорошее у тебя имя…

Он смотрел на нее, не веря своим глазам и сомневаясь в серьезности происходящего. Ему захотелось высвободить руку из ее ладони, но не потому, что ему было неприятно прикасаться к ее телу, вовсе нет. Он просто хотел узнать о ней больше.

Она, казалось, догадалась, о чем он думает, и крепко сжала его руку.

– Не делай неправильных выводов, – серьезно сказала она. – Ты мне с самого начала понравился, но на этом все и закончится. Думаю, мы понимаем друг друга.

Она отпустила его руку. Камински стоял будто громом пораженный. Еще никогда ни одна женщина так с ним не говорила. Еще ни одна не смотрела на него свысока и ни одна так его не привлекала. Он не знал, в чем причина. Может быть, дело в скрытой сексуальности этой женщины, в ее таинственной сущности или даже в самом факте, что она была холоднее и неприступнее, чем все остальные женщины, которых когда-либо знал Камински.

– Хорошо! – ответил он, только чтобы хоть что-то сказать.

Потом начал закрывать шахту: на доски снова насыпал щебня, уложил назад половицы.

Гелла попыталась с помощью мешков убрать грязь и пыль, чтобы не возникло подозрений, потом отряхнула от пыли одежду Камински.

– А то все сразу поймут, откуда ты вылез! – засмеявшись, сказала она.

Камински впервые увидел настоящую, живую улыбку на ее лице.

По дороге в лагерь в «фольксвагене» Геллы он спросил:

– Ты знала Мессланга?

– Твоего предшественника? – Гелла, казалось, более внимательно уставилась на дорогу. – Что значит «знала»? Не больше, чем всех остальных. А почему ты спрашиваешь?

– Никто не был с ним близко знаком. Я спрашивал всех, кого только мог.

– Он был, как бы получше сказать… одиночка. Наверное, в этом причина.

– Одиночка?

– Я больше ничего не знаю. – Ее голос стал более низким, чем обычно.

– Оно-то так, – осторожно начал Камински, – но Мессланг не мог не знать о гробнице. Он построил барак именно на этом месте не случайно, а с явным намерением скрыть от других свою находку. Все было толково придумано, как видишь. Он бы достиг своей цели, если бы не случай с каменным блоком.

– Могу себе представить… – согласилась Гелла, сворачивая на главную улицу, ведущую к госпиталю. – Послушай, если Мессланг знал, что находится под бараком, зачем ему было скрывать это?

– А почему мы скрываем?

Гелла Хорнштайн сделала вид, что не поняла вопроса, и у Камински зародилось подозрение, не знала ли она о гробнице раньше и не следила ли за ним. В конце концов, он был единственным, кто имел постоянный доступ в барак. И единственным, кто, не вызывая подозрений, мог остаться в нем даже на ночь. Но прежде чем он смог осознать все это, он прогнал из головы подобные мысли.

Женщина за рулем, казалось, почувствовала его подозрения.

– Я могу на тебя положиться, Артур? Могу рассчитывать, что это останется между нами?

– Обещаю! – ответил Камински.

Они доехали до ее дома. Машина остановилась.

– А это? – Она вытащила из нагрудного кармана блузки скарабея.

– Можешь оставить себе, если он тебе так дорог! – великодушно сказал Камински.

И тут же пожалел бы об этом, но в следующий момент случилось нечто неожиданное.

Гелла, холодная и неприступная Гелла наклонилась, обвила руками его шею и поцеловала в щеку сухими губами. Она не сказала ни слова, Камински же онемел от счастья.

15

Исчезновение Раи Куряновой за день до отправки в Москву вызвало на «даче» КГБ настоящий переполох. Хотя Рая и оставила на причале у Нила возле своей штаб-квартиры одежду и туфли, имитируя несчастный случай, полковник Смоличев не поверил, что она утонула. Он заявил, что «не купится» на такие дешевые трюки, и приказал начать операцию «Возвращение» (в КГБ все операции назывались кодовыми словами). Для Моисеева и Лысенко, которые вместе с Раей работали в информационном бюро, это означало отсрочку казни. Теперь они должны были отыскать место, где могла укрыться Рая Курянова. За поимку Куряновой полковник Смоличев назначил премию, так что оба агента еще надеялись избежать отправки в Сибирь.

На следующий день Смоличев вызвал к себе шефа полиции Асуана, изложил ему суть дела и предложил сделать запрос во все иностранные организации, а также провести поисковую операцию вверх по Нилу. На всех полицейских постах была вывешена фотография Раи Куряновой, но, как оказалось, это было совершенно излишним, поскольку фото на паспорте оставляло желать лучшего, а все русские были для египтян на одно лицо.

На вопрос, где же все-таки могла спрятаться беглянка, никто ответить не мог. Полковник Смоличев подозревал, что Рая скрывается где-то в Асуане. Здесь было достаточно мест, чтобы укрыться, и много европейцев, которые могли приютить девушку. На экстренном совещании было высказано предположение, что Рая укрылась в Каире, куда могла добраться ночным поездом меньше чем за сутки. Собравшиеся были единодушны в том, что Раю следует искать именно там, а это было равносильно поиску иголки в стоге сена.

Смоличев предполагал, что Рая могла затеряться среди пяти тысяч русских, строивших плотину. Поэтому он послал Моисеева на стройплощадку Асуанской плотины, наделив его чрезвычайными полномочиями. Лысенко же получил явно бесперспективное задание искать Курянову в Каире.

О том, что Рая Курянова могла бежать в Абу-Симбел, никто не подумал.

16

Жак Балое, глава информационного отдела в Абу-Симбел, не мог объяснить самому себе, почему он так рискует из-за русской девушки. Он вел двойную игру, подвергаясь большой опасности, но был не из тех, кто играет с огнем.

Ему удалось устроить Раю в свое бюро ассистенткой. Чтобы отвести от себя подозрения, он дал Рае фамилию Монте и рассказывал всем, что она родом из Парижа, но уже давно живет за границей. Великолепное знание языка помогло ей в этом – ни у кого не возникало подозрений, даже у Гастона Бедо, инженера-строителя, который при встрече всегда говорил с Раей по-французски.

Между Раей и Балое возникло скрытое напряжение. Она отвергала все попытки Жака сблизиться, в то время как он жил в постоянном страхе. Одного слова или даже намека могло оказаться достаточно, чтобы понять, что он является агентом КГБ. Вследствие этого между ними возникали небольшие недоразумения и ссоры, и Рая уже подумывала, не сменить ли ей место работы. Но поскольку у нее не было документов и она боялась каверзных вопросов, приходилось терпеть Балое.

У Раи появились два серьезных поклонника – Лундхольм и Алинардо. К обоим она относилась подчеркнуто холодно, хотя каждый по-своему ей нравился. Заметив это, Балое попытался выставить их в дурном свете. Он обозвал Алинардо бабником, который не пропустил ни одной юбки в Абу-Симбел, а Лундхольм, по его словам, был помолвлен с Евой, дочкой главного директора строительства. Эти сведения, в общем-то правдивые, поначалу не возымели должного действия – по крайней мере, сообщенные Балое. Рая, однако, не давала никому ни единого шанса.

О том, что Балое оговорил Еву Якоби, дочь директора строительства, Рая узнала двумя днями позже: с Лундхольмом они были просто друзьями, о помолвке и речи не шло. А Алинардо Ева считала слишком сдержанным для итальянца. «Подлый Балое!» – подумала Рая, начиная его ненавидеть.

Сколько Рая себя помнила, она жила в атмосфере недоверия. Никто никому не верил, и даже тем, кого знал, нужно было время от времени устраивать проверку. В том числе лучшим друзьям. Теперь Балое и надеяться не смел на дружбу с Раей. В первые дни он, конечно, очень ей помог и этим расположил к себе, но те времена прошли.

Как только Балое снова отправился в Асуан с отчетом, она вытащила из тайника под подоконником ключ от его шкафа. Она заметила, что он равнодушен к порядку, но всегда держит шкаф закрытым, даже если находится в комнате. Рая знала, что там он хранит деньги, но и это было недостаточным поводом для столь странного поведения.

В следующий же момент она раскаялась в своем любопытстве: то, что она нашла в шкафу, взволновало ее и лишило последней надежды на то, что в этом мире можно кому-то доверять.

Но причиной этого стала не кипа писем от некоего Пьера, повергнувших Раю в недоумение (почему мужчина, получающий любовные письма от другого мужчины, за ней ухаживает?), а машинописные листы с фамилиями, среди которых она обнаружила Якоби, Лундхольма, доктора Хекмана, Рогаллу, Бедо и Алинардо. Под каждой стояла отметка в графе «семейное положение», рядом имена знакомых, но самое главное – привычки и слабости.

Рая узнала эти списки – ей самой приходилось составлять подобные для КГБ. Именно они служили базой для работы секретных служб. В тот же миг Рая поняла, в какой опасности находится. Она готова была закричать от ненависти и злобы и выдать эту свинью Балое. Но что-то помешало ей это сделать, и она лишь разрыдалась от беспомощности.

Она закрыла шкаф, положила ключ в потайное место и выбежала на улицу. Сидя под стеной, защищавшей лагерь от песка, она плакала навзрыд, и соленые слезы оставляли липкие следы на лице. Что же дальше?

На этот вопрос ответа не было. Она отдалась на милость Балое и теперь чувствовала, что попала в западню, из которой не выбраться. О побеге нечего было и думать. Уже в Асуане ее встретят люди Смоличева. Рая была в отчаянии. Она сидела на корточках у стены, уткнувшись головой в колени, и думала.

Вдруг она встрепенулась. Разве у нее недостаточно компромата на француза? Балое трус, и его нужно припугнуть – только в этом она видела единственный шанс спасти свою жизнь. Рая поднялась, вытерла слезы и вернулась в дом. У нее созрел план.

17

Когда Балое на следующий день приехал из Асуана, Рая встречала его на «лендровере». Она приветствовала его на причале с необычным радушием, поинтересовалась самочувствием и тем, все ли дела он успел завершить. В конце концов она сказала, что сегодня состоится долгожданный совместный ужин в казино, чему до этого всегда находила отговорки.

Внезапная обходительность Раи привела Жака Балое в смущение. Он подозревал, что что-то случилось, но не подавал виду. Чем больше Балое терял самообладание и нервничал, тем больше успокаивалась Рая. И когда он достал черный чемодан, с которым ездил в Асуан, Рая будто невзначай спросила:

– Ну что, Смоличев назначил премию за мою голову?

Это прозвучало как гром среди ясного неба. Балое вздрогнул. Он повернулся к Рае, но так и не смог взглянуть ей в глаза.

– Смоличев? Вознаграждение? Не знаю, о чем ты.

Рая молчала, всем своим видом показывая, что отговорки Балое ее не удовлетворили и она ожидает четкого ответа на поставленный вопрос.

– Тебе известно?… – тихо спросил он, и в то же мгновенье ему стало ясно, что в ее руки попали документы из его шкафа. – Ты шпионила за мной! – прошипел он.

Рая рассмеялась.

– Игра, в которой ты, очевидно, чемпион! Я знаю, КГБ платит неплохо, но он не компенсирует трудоемкость, он оплачивает только результат. Очевидно, твое содержание влетает Смоличеву в копейку…

По нервозности Балое Рая поняла, насколько сильно он взволнован, намного больше, чем она сама, хотя речь шла о ее судьбе. Это придало девушке сил, и она твердым, уверенным голосом повторила:

– Смоличев назначил награду за мою голову?

Балое пожал плечами.

– Не знаю. В этот раз я не встречался со Смоличевым.

Лицо Раи покраснело от злости, и она закричала:

– Ты ничтожная, грязная сволочь, Балое! Но кроме того, ты еще и редкий трус. Почему ты все прямо не скажешь? Мне некуда деваться, жизнь меня не балует. Выкладывай, какие у Смоличева насчет меня планы?

В глазах Балое читалась мольба. Он знал: что бы он сейчас ни сказал, она ему не поверит. И где-то глубоко в душе даже понимал ее.

– Я не был у Смоличева, – ответил он. – Ты сама знаешь, что к этому человеку трудно попасть, к нему приглашают. Я не был в числе приглашенных, я вообще был не на «даче». И никого из КГБ не информировал, где ты находишься! – И, увидев насмешливую улыбку Раи, добавил: – Клянусь!

Рая не поверила ему. Взбешенная, она обозвала Балое последней тварью, которая способна ради денег продать свою тень.

Как он мог доказать, что говорит правду? За последние дни и недели он тысячу раз обдумывал, как бы отказаться от работы в КГБ. Он даже и не думал нажиться за счет Раи. Но она ему, конечно же, не поверит. И он мог это понять.

Некоторое время они молча сидели напротив друг друга за голым письменным столом. И, не догадываясь об этом, думали одно и то же. Разве они не полагались друг на друга? Был бы у одного шанс, если бы другой проговорился?

Конечно, Рая была во власти Балое. Сдай он девушку, это означало бы для нее конец. И наоборот: Рая могла рассказать, что Балое – агент КГБ. Это не стоило бы ему жизни, но пару лет тюрьмы он бы заработал, а это уж точно означало конец карьеры журналиста. В столь сложной ситуации Рая вела себя уверенней. Если предположить, что Балое сказал правду и не выдал ее, тогда у нее на руках были все козыри и она могла надеяться на лучшее. Балое приперли к стенке. Он понял, насколько сильной и непоколебимой могла быть эта женщина, ее сила и несокрушимость пугали его. Балое еще не дорос до Раи и чувствовал это.

Балое примостился на краешке стула, посасывая сигарету и глядя в окно. Он начал говорить, и это звучало как исповедь.

– Я это делал не по своей воле, – выпустив дым через нос, издалека начал он. – Я приехал сюда, в Абу-Симбел, не добровольно, как все. Но тогда это казалось мне единственной возможностью…

Он перевел взгляд с окна на Раю. Балое ожидал, что она набросится на него и начнет допытываться, при каких обстоятельствах он сюда попал. Но Рая, сдерживая любопытство, смотрела на него, не говоря ни слова.

Это сделало француза разговорчивее, и он продолжил:

– Я был уважаемым человеком в Тулоне, главным редактором тулонской газеты. Но потом у меня случился роман с молодым редактором литературного отдела, его звали Пьер. Я был влюблен, по крайней мере первое время, первые два года. Но люди меняются, и чувства проходят. Я думал, что могу любить только мужчин, однако выяснилось, что я ошибался. Отношения с матерью Пьера подтвердили мои подозрения. Мы тайно занимались любовью в случайных местах: на скамейке в парке, в лифте между этажами или в машине перед супермаркетом. Мы любили друг друга! Я не мог рассказать об этом Пьеру, и он узнал обо всем от матери. Он возненавидел меня и начал шантажировать. Он вымогал все больше денег, и я был уже не в состоянии обеспечить его запросы. Если я не платил, он угрожал, что объявит о наших отношениях, и, конечно, это значило бы конец моей карьеры.

Рая растерянно взглянула на него. Все-таки этот парень вызывал сострадание. Но у нее не выходило из головы, почему он так активно проявлял интерес именно к ней. Балое искал сильных женщин – женщин, которые бы им управляли, а не наоборот.

– А как ты попал в КГБ? – спросила она.

Балое заново прикурил сигарету, выпустил дым и ответил:

– Это было в тот же год. Я поехал с другими журналистами в Москву, и на Красной площади со мной заговорила незнакомая женщина. Она была дьявольски красива и спросила, не приглашу ли я ее пообедать. Я ответил: «Почему бы и нет?» Я не мог отказаться от такого приключения! Впоследствии выяснилось, что она преследовала совсем иную цель. Она предложила мне работать на советскую разведку за приличные деньги. Представьте себе! А они чертовски были мне тогда нужны.

– У нас все происходит по одному и тому же сценарию, – рассмеялась Рая. – Теоретически может быть, что мы уже встречались. Тогда, пять лет назад.

– Ты?

– Да, я тоже проводила такие вербовки.

Балое покачал головой и продолжил:

– История с Пьером и его матерью выпила из меня все соки, и я решил все бросить и начать жизнь заново. Я услышал об Абу-Симбел и обратился в «Grands Travaux de Marseille», французскую фирму-партнера в этом проекте. С тех пор я здесь.

– А Пьер и его мать?

– Все прошло. Конечно, я больше не плачу ему. Теперь он не может мне навредить. Но случилось нечто странное. Вместо угроз Пьер стал посылать мне письма с пламенными признаниями в любви. Он попросил у меня прощения за недостойное поведение и вернул все деньги до последнего сантима.

– А его мать?

Балое запнулся и печально произнес:

– Она назвала меня трусом, слабаком… Остальные слова я не хотел бы вспоминать. С тех пор я о ней больше ничего не слышал…

Хотя Рая этого и не показала, но история Жака тронула ее. Однако еще до того как она успела задать следующий вопрос, Балое продолжил:

– Конечно, я поехал в Абу-Симбел и для того, чтобы отделаться от КГБ. Куда там! Теперь я стал представлять для них еще больший интерес. И они выбили из меня согласие работать здесь на них. Теперь ты все знаешь.

Один знал судьбу другого, и в этих судьбах было много общего. А ничто так не сближает, как одинаковая судьба.

18

Уже много дней Артура Камински интересовал вопрос, что происходит с доктором Хорнштайн. После их неожиданной встречи в строительном бараке Гелла полностью переменилась, по крайней мере по отношению к нему. Ее неприступность сменилась симпатией. Во время обеденного перерыва она неожиданно появлялась на стройплощадке и приносила ему холодное пиво. По вечерам ее можно было увидеть с Камински в казино. Она использовала любую возможность, чтобы встретиться с Артуром.

Лундхольм и Алинардо, друзья Камински, заметили это, и Алинардо все выспрашивал, как Артур совершил такое чудо. Камински сам этого не знал. Он понимал только, что чем ближе становилась ему эта женщина, тем больше он хотел ее. Он был уверен: в ближайшем будущем это произойдет.

Все чаще он думал не о работе, вспоминая ее бедра, когда она спрыгнула со стола там, в бараке. Но пока он вынужден был сдерживаться. Камински ждал знака, намека, который бы означал, что Гелла хочет близости с ним. Другой возможности заполучить эту женщину не было.

Вечером, после очередной встречи с директором строительства Якоби в бюро, на которой обсуждались и уточнялись сроки для строительных бригад, Камински вышел прогуляться. На большой площади был припаркован «фольксваген» Геллы. Сначала он решил, что Гелла приехала в дирекцию строительства, но потом подумал, что тогда бы она подъехала прямо к зданию.

Площадь была похожа на гигантскую каменоломню. Здесь стояли сотни каменных блоков различного размера и пролегали рельсы для портального крана. Его прожектор освещал мертвый рельеф каменных глыб и фигур, напоминающий театральные декорации. С солнечной стороны они были накрыты тканью, чтобы избежать разрушения. Песчаник, простоявший на солнцепеке тысячи лет, был повернут к солнцу одной стороной. Из-за нагревания могли образоваться трещины, которые привели бы к разлому.

Камински хотел позвать Геллу, но удержался: голос разнесся бы над площадью, а вокруг было достаточно людей, у которых из-за сплетен уже образовались мозоли на языках. Что она делает здесь в это время?

Вдруг из-за колосса появился доктор Хассан Мухтар. Археолог испугался больше, чем сам Камински, но дружелюбно поздоровался и понес какую-то ерунду о контрольном осмотре камней.

– Вы что, боитесь, что кто-нибудь ночью украдет камни? – засмеялся Камински.

– Чепуха! – проворчал Мухтар, который никогда не понимал шуток. – Не ваше дело критиковать мою работу.

– Конечно же нет! – ответил Камински. – Но я тоже здесь работаю, и не ваше дело пересматривать мои обязанности. Если возникнут технические проблемы, дайте мне знать.

Мухтар замахал руками.

– Gutt, gutt! – воскликнул он по-немецки (это слово можно было часто услышать на стройплощадке) и продолжил по-английски: – Я не это имел в виду, мистер Камински.

Археолог отправился в сторону радиостанции, а Камински продолжил поиски Геллы Хорнштайн, но вдруг остановился. Ему послышался ее голос. Или он ошибся? Голос был такой же, как у доктора, но совершенно другая манера говорить. Осторожно он приблизился к месту, откуда слышался голос.

В свете фар Камински увидел женщину, но прошло довольно много времени, прежде чем он узнал Геллу. Совершенно обнаженная, она извивалась, словно змея, исполняя на теплом белом песке замысловатый танец ведьмы. Гелла запрокидывала голову и издавала булькающие, полные ненависти звуки, как будто разговаривала на незнакомом языке. Ее ругательства были обращены к фрагментам колосса, который в стоическом спокойствии, улыбаясь, стоял перед ней в песке.

Словно в трансе, Гелла извивалась, будто блудница, перед головой изваяния. Это уже была не Снежная королева из лагеря, это была другая женщина в ином обличий. «Как же она привлекательна!» – подумал Камински, наблюдая за этим странным действом. Он пожирал ее глазами. Он бы стоял так целую вечность! Она ползала по песку, и ее тело было подобно стеблю лотоса, она протягивала руки к небу, словно тычинки лилии.

Он уже не боялся, что Гелла его заметит. Задумавшись, он наблюдал, как она выполняет своеобразный ритуал. Постепенно Камински начал задаваться вопросом, что значил для Геллы этот танец. Может, это одержимость? Что происходит перед его глазами?

Никаких вопросов! Гелла была экстраординарной женщиной, и именно это делало ее столь привлекательной. Но где заканчивается экстраординарное и начинается сумасшествие? Может, именно сумасшедшинка в ней и привлекала? Камински испугался, поймав себя на мысли, что хочет быть охвачен этим безумием вместе с ней, прямо здесь, на теплом песке.

Невольному свидетелю казалось, что приближаться к неадекватно ведущей себя женщине небезопасно. Камински боялся, что она вдруг выйдет из транса и почувствует, что ее застали врасплох. Он этого не хотел, поэтому отошел назад и позвал ее из-за каменного блока. Так он хотел предупредить ее о своем появлении и дать время одеться.

Камински удивился, вернувшись к тому месту, где уже ее видел. Гелла лежала на спине. Она все еще была обнажена, глаза ее были открыты. Когда она его заметила, она протянула к нему руки, как будто так и должно было быть.

– Иди, – тихо позвала она, – подойди, возлюбленный мой!

Что ему оставалось делать? Увиденное породило в нем сомнение, складывалось впечатление, что Гелла одержима. Но разве страсть – не одержимость своего рода? О чем можно было раздумывать, если она этого хотела и он этого хотел? «Нашелся бы хоть один мужчина, – подумал Камински, – который в такой ситуации сказал бы нет?»

То, что произошло потом, Камински мог вспомнить только урывками, так завертело его песчаной бурей под черным небом Абу-Симбел. Никогда еще он не испытывал столь сладостных чувств. Гелла была подобна животному, разъяренной змее, а затем превратилась в ласковую кошку. Как гусеница превращается в бабочку, так и Гелла каждое мгновение, меняла свой облик, но была все та же.

Он больше не помнил о своей клятве не иметь дела с женщинами, все было забыто. Все, что он называл опытом. Эта женщина над ним, под ним, рядом с ним была олицетворением желания, воплощением страсти – в конце концов, просто инкарнацией одержимости. Если Гелла была одержимой, он хотел быть одержимым вместе с ней!

Она урчала низким голосом, как экзотический зверь. Камински никогда не слышал подобных звуков. Она вызывала благоговейный трепет. Что касается его сексуальных привычек, то до этого он придерживался страстной немоты. Но теперь, когда он лежал под гибким телом Геллы, его мозг был словно поражен пылающим клинком. И Камински закричал – громко, несдержанно, исполненный счастливого восхищения…

19

На склоне горы над храмовым комплексом началась подготовка к установке вырезанных блоков. Геодезисты потратили неделю, чтобы утвердить основные характеристики площадки и определиться с ее длиной, ведь здесь должен был уместиться большой храм. Гастон Бедо, возглавлявший группу геодезистов, выдвинул лозунг: ни сантиметра отклонения. В конце концов, большой храм и на новом месте должен был остаться столь же уникальным. Раз в год, в равноденствие, луч солнца должен был падать на портал и освещать фигуру Рамсеса между богами Пта, Амоном и Рахоракти.

Фундамент для гигантского бетонного колодца, на которым устанавливались вырезанные каменные блоки, требовал уйму материалов. Из Асуана баржами привозили цемент. Но самой большой проблемой стало изготовление бетона на открытом воздухе при температуре сорок-пятьдесят градусов. Или вода, которая должна была связывать цемент, испарялась, или бетон застывал быстрее, чем его успевали использовать.

Воду приходилось охлаждать до нуля градусов, и только в этом случае удавалось приготовить бетон, с которым можно было нормально работать. Правда, эта процедура требовала значительных затрат электроэнергии, но ее вырабатывала автономная электростанция, дизельный агрегат которой шумел день и ночь. Запасов горючего едва хватало на неделю. А танкер из Асуана опаздывал уже на три дня.

Якоби занервничал и созвал внеочередное заседание. Обстановка сложилась напряженная, но проблему нужно было обсудить. Якоби без долгих предисловий перешел к делу. Он сообщил, что запас горючего будет исчерпан через четыре дня, а египтяне не в состоянии обеспечить подвоз.

– Думаю, вы все понимаете, что это означает.

– Нет! – крикнул Иштван Рогалла, немецкий археолог. – Но вы же нам это объясните?

– Это означает, что мы вынуждены перепланировать работу. Мы прекратим производство бетона, требующее больших энергозатрат. Придется отключить от электричества поселок рабочих и частные дома. Вам придется некоторое время пожить без кондиционеров. Мы полностью сконцентрируемся на строительных работах. Если не сделать этого прямо сейчас, потом у нас не будет шансов.

Жесткое высказывание Якоби вызвало большое волнение. Громче всех ругался Алинардо, который, очевидно, неправильно понял Якоби. Он кричал, что без тока не сможет работать. Лундхольм жаловался, что не сможет спать без кондиционера, а без сна не сможет работать. Бедо, раскрасневшийся от злости, был готов бросить работу и прямо сказал, что египтяне не заслужили такого проекта, как Абу-Симбел, а Лундхольм вскочил и прокричал:

– Я так больше не желаю работать!

Доктор Хассан Мухтар поднялся и принялся успокаивать присутствующих:

– Друзья, если на то будет воля Аллаха, мы сможем переместить храм Абу-Симбел – с горючим или без. Аллах велик, и велик пророк его Мухаммед. Если на то воля Аллаха, чтобы мы утопили этот храм в Ниле, то он нам подает знак.

Европейцу тяжело серьезно воспринимать подобные слова. Рогалла бесцеремонно рассмеялся, а Камински, который все время сидел с отсутствующим видом, громко сказал:

– Аминь.

Балое и Рая, сидя в сторонке, у окна, перешептывались.

– Я не знаю, – сказал тихо Балое, – но, похоже, за этим стоят русские.

Рая кивнула.

– Да, я тоже об этом подумала. Явно прослеживается почерк Смоличева. Нужно сказать об этом Якоби.

– Ты спятила! – зашипел на нее Балое. – Ты хочешь выдать и себя, и меня?

– Что значит выдать! Должен же быть какой-то способ предупредить директора строительства, что прогнозы Антонова заведомо ложные и вода в Ниле прибывает не так быстро, как сообщили. И не нужно было бы проводить экстренное совещание только из-за задержки поставок горючего.

Балое нервно закурил.

– Хорошо, подойди к Якоби и скажи: «Мое имя не Монте, меня зовут Курянова, и я из КГБ. Все данные, которые вы получили от русских, ложные…»

Рая раздраженно махнула рукой.

– Да, хорошо! Но ты не находишь, что мы оказались в безумном положении? Мы все знаем, но не можем помочь. Если правда выяснится, первым делом подозревать будут тебя. Что же нам делать?

20

Тем временем танкер, который вез горючее в Абу-Симбел, стоял на якоре между Эсной и Эдфу. Капитан по радио сообщил о неполадках с мотором. Запчасти должны были привезти из Каира, а на это ушла бы минимум неделя. Как выяснилось позже, причиной неполадок был не технический, а человеческий фактор: ошибку в обслуживании допустил первый механик.

Но задержки в десять дней с лихвой хватило, чтобы надолго отравить атмосферу на строительной площадке в Абу-Симбел. В борьбе за распределение электричества даже друзья превратились во врагов, потому что каждый считал свою работу самой важной. К тому же стояла нестерпимая жара, даже ночью одолевавшая людей в каменных домах. Мужчины приходили на стройплощадку невыспавшимися и раздраженно принимались за работу.

Рая Курянова, или Монте, и Жак Балое были единственными, кто знал, что энергетический кризис спровоцирован советской секретной службой, что вода в водохранилище поднимается медленнее, чем показывали расчеты.

Эта информация стала для обоих тяжким бременем. Каждый боялся предательства со стороны другого. В конце концов Рая собрала свои вещи и переехала, подыскав комнату в «конюшне», где квартировал Алинардо.

В рабочем лагере, где в то время жили преимущественно египтяне, которых было около тысячи, нубийцы организовали демонстрацию протеста. Многие бросили работу. Положение стало критическим.

Наконец с опозданием в двенадцать дней из Асуана прибыло долгожданное горючее, и работа вновь закипела.

21

Меньше всех в сложившейся ситуации пострадал Камински. Распил и транспортировка храмовых блоков шли точно по графику, что вызывало всеобщее уважение к инженеру. Его отношения с Геллой Хорнштайн не остались незамеченными. Их постоянно можно было видеть вместе, и не только по вечерам в казино. Ни для кого не было секретом, что Камински часто проводил ночи в ее доме.

Доктор Георг Хекман, директор больницы, болезненно завидовал успеху Камински. Он бы не чувствовал себя опозоренным, если бы еще три дня назад в разговоре с глазу на глаз не назвал Геллу своей правой рукой. Теперь Хекман старался избегать встреч с обоими, но если таковые все же случались, приветствовал Геллу и Камински с показным дружелюбием.

Что касается Камински, то он был на седьмом небе от счастья. И только когда работал на стройплощадке, ломал себе голову: какое же обличие Геллы Хорнштайн истинное? Была ли она в действительности холодной, бесчувственной, внушающей всем уважение женщиной или же страстной и безудержной, способной свести с ума любого мужчину? Но несмотря на длительные раздумья, этот вопрос так и остался без ответа.

Впрочем, ответ Камински не интересовал, пока Гелла встречала его с такой страстью. Конечно, ему нравилось думать, что он разогнал всех бывших ухажеров Геллы. В своих мечтах он даже доходил до того, что представлял себе новую жизнь вместе с ней после Абу-Симбел. Но об этом он не решался говорить вслух. Пока не решался.

В этот вечер они торопливо ужинали в казино, и их беспокойство было заметно со стороны. Внимательный наблюдатель наверняка отметил бы, что за ужином они не проронили ни слова, лишь поглядывали друг на друга, будто читали мысли. Наконец они вышли из столовой и отправились на внедорожнике Камински в восточном направлении. Незадолго до наступления темноты они доехали по Эксес-роуд до строительного бюро Камински, расположенного на берегу водохранилища.

Камински открыл дверь и проводил Геллу в деревянный дом. Через некоторое время они вернулись к машине, чтобы поставить ее подальше от барака, за небольшим храмом. Напротив ярким светом прожекторов сияла строительная площадка. От переплетений стальных тросов и мачт кранов создавалось впечатление, что проводится разгрузка старого парусного судна. Безудержно завывали пилы Алинардо, выбрасывая в ночное небо облака пыли. Камински всегда завораживала эта сцена.

Из-за шума и спешки никто не замечал Камински. Это было в его стиле: неожиданно появиться в самое неподходящее время и снова исчезнуть. И сегодня он незаметно исчез в строительном бараке.

На этот раз Камински подготовился основательно – совсем не так, как тогда, когда еще не знал, что его ожидает в шахте. Все окна были закрыты так, чтобы снаружи не было видно света. Камински запер дверь на задвижку, обнял Геллу, и та ответила поцелуем. Наконец он принялся срывать половицы.

Неделю назад, когда Камински впервые открыл шахту, он оставил тайный знак, чтобы проверить, не проник ли в нее кто-нибудь в его отсутствие. Все было на месте. Он отгреб щебень и вытащил тяжелые доски.

Гелла стояла на коленях и светила фонариком в шахту. Она взглянула на Артура и попыталась улыбнуться, но было видно, что она крайне взволнована. Она не говорила ни слова, Камински тоже ограничивался знаками. Он опустил в шахту маленькую веревочную лестницу, закрепив ее на балке, надел шахтерскую лампу и полез, кивком головы пригласив Геллу следовать за собой.

Когда Гелла спустилась на дно шахты, она дрожала всем телом.

– Это не слишком для тебя? – прошептал Артур, взяв ее за руку.

Но Гелла резким движением вырвала ее.

– Это… просто… от волнения, – ответила она, кашляя.

Пыль и сухой воздух действовали на нее сильнее, чем на Камински.

– Лучше будет, если ты поднимешься наверх, – сказал он. – От каждого шага будут подниматься облака пыли, и дышать станет еще тяжелее.

В ответ Гелла нагнулась и полезла по узкому проходу.

Камински последовал за ней, прихватив маленькую лестницу. В первый раз, казалось ему, спуск не был таким утомительным. Но тогда он думал только о себе, а сейчас больше внимания обращал на Геллу.

Она вдруг остановилась.

– Дальше я пройти не могу, Артур, – закашлялась девушка.

– Оставайся на месте! – ответил Камински.

Фонарик осветил лицо Геллы и за ее спиной – гору камней, которая была почти до самого потолка этого низкого коридора. Камински покачал головой.

– Что теперь? – тихо спросила она.

– Это невероятно! – воскликнул Камински и отер рукавом со лба липкий пот.

– Артур, что же случилось? И что нам теперь делать?

Камински горько улыбнулся.

– Смотри, камни обвалились с потолка. Проходы могут обрушиться под тяжестью грузовика, который перевозит глыбы. Нам придется вернуться. Наше приключение становится опасным. Ты же видишь…

До этого времени Гелла вела себя спокойно, теперь же начала кричать:

– Артур, ты обещал отвести меня к мумии. Ты должен сдержать свое обещание. Ты должен, слышишь!

– Но что же теперь делать? – закричал Камински в ответ. – Я и не предполагал, что эта куча свалится сюда!

Некоторое время они стояли молча. Потом Камински сдался и пополз вперед, насколько возможно освещая камни.

– Видно что-нибудь? – закричала Гелла.

Артур, запинаясь, ответил:

– Кажется, не все так плохо. – Он осторожно ощупывал потолок. – Стой! – наконец сказал он. – Я попробую расчистить проход.

– Ты сделаешь это, Артур, ты сможешь! – воскликнула Гелла.

Она опустилась на пол и устало прислонилась к стене, внимательно наблюдая, как Камински убирает в сторон) булыжник за булыжником.

Это длилось около получаса, и груда камней уменьшилась настолько, что мог пролезть человек.

– Теперь я иду первым! – сказал Камински и протолкнул лестницу в отверстие. – Надеюсь, над нами не проедет грузовик. Если это все-таки случится, хоть иногда вспоминай обо мне.

Камински исчез в темноте. Вскоре с другой стороны послышался его голос:

– Можешь идти!

Гелла последовала за ним. Она пробралась через груду камней проворно, будто ласка. А когда смогла подняться, то просто сияла. От радости она заливалась смехом и подпрыгивала, как озорной ребенок.

– Мы еще не достигли цели! – остановил ее Камински и направился в сторону второй шахты.

Они достигли ее через несколько шагов. Камински положил лестницу поперек пропасти, этого как раз хватило. Он взял Геллу за руки, чтобы придать своим словам больший вес.

– Сначала на ту сторону переберусь я. Запоминай каждое мое движение. Как только я буду на другой стороне, следуй за мной. Не смотри вниз. Смотри все время вперед!

Оказавшись на противоположной стороне, Камински опустился на пол и попросил Геллу бросить ему фонарик.

– Ну, давай! – скомандовал он.

Гелла смело ступила на лестницу, но когда дошла до середины, лестница начала раскачиваться, и она остановилась. Девушка словно окаменела.

– Дальше, дальше! – закричал Камински.

Гелла стояла как вкопанная.

– Что случилось?

– Не знаю. У меня как будто отнялись ноги и руки.

– Ерунда. Ты должна идти дальше!

– Я не могу!

– Дальше! Ты должна побороть страх. Ну же!

Гелла вцепилась руками в перекладины лестницы и замерла. Она смотрела вперед, но глаза ее остекленели. Казалось, ни один мускул ее тела не шевелится, не было слышно даже дыхания. Камински испугался.

Отправиться ей навстречу? Лестница для этого слишком хлипкая. Он мог бы повиснуть на железных перекладинах, но чем это поможет? Возвращаться назад за веревочной лестницей еще опаснее, чем продвигаться вперед. Она должна это сделать.

– Ты же сама этого хотела! – разозлился он. – Я тебя предупреждал. Что тебе здесь понадобилось? Поглазеть на старую иссохшую мумию? Ты бы лучше заботилась о вещах, которые тебя напрямую касаются…

Говоря это, он заметил, как жизнь возвращается в ее застывшее тело. Его слова возымели действие. Он продолжал:

– Ты слабачка! В решающий момент ты отказываешься идти дальше, боишься за свою никчемную жизнь…

Ее паралич прошел в одно мгновенье. Последний отрезок пути Гелла преодолела без остановок.

Камински не сказал ей ни слова. Он видел, что Гелле стыдно, и решил забыть этот инцидент.

После того как он перетащил лестницу, они, согнувшись, продолжили путь. Перед входом в камеру, где стоял саркофаг, он пропустил Геллу вперед.

Она, тяжело дыша, поднялась в высокой комнате в полный рост. Волосы ее слиплись на влажном лбу, она была измотана вконец. Но глаза светились, наполняясь лихорадочным волнением.

Перед ней на темном цоколе стоял, словно алтарь, саркофаг.

Гелла попыталась влезть на кучу камней, которую в прошлый раз сложил Камински. Тем временем он приставил лестницу с другой стороны и взобрался наверх.

Он мельком взглянул на коричневое лицо мумии, но больше его занимала Гелла. Лицо Геллы горело, она дрожала, будто сердце ее билось неровно. Уголки рта подрагивали, глаза неестественно светились.

Она потянулась к мумии, как будто хотела потереться о нее щекой. Но это ей не удалось. С лестницы это могло бы получиться, но Камински не решался заговорить с ней в такой момент.

У Камински сложилось впечатление, что между Геллой и мумией возникла какая-то странная близость. Испытывал ли он сам страх или даже отвращение – в конце концов, речь шла о трупе, – понять не мог. Прежде он не знал страха, но сейчас ему было не по себе. Как и в прошлый раз, он чувствовал себя незваным гостем.

Камински не знал, сколько времени он молча наблюдал за Геллой, но наконец решился заговорить.

– Что ты чувствуешь? – спросил он, глядя поочередно то на Геллу, то на мумию.

– Что я чувствую? – Гелла не отводила глаз от мумии. – Думаю, ты этого не поймешь. Прости меня, Артур, но я не отвечу на твой вопрос.

Камински не стал переспрашивать. Здесь происходило что-то, чего он не понимал.

Мыслями Гелла была далеко. Потом неожиданно спросила:

– А скарабей?

Камински указал на правую руку мумии, которая была наполовину прикрыта крышкой саркофага.

– Она держала его в правой руке. Видно было что-то зеленое. Я смог его легко вытащить. Возможно, его не заметили расхитители гробниц, которые побывали здесь до нас.

Гелла кивнула и уперлась руками в тяжелую крышку. Она напрасно пыталась отодвинуть ее в сторону.

– У тебя не получится, – сказал Камински, – плита слишком тяжелая.

Он попробовал помочь Гелле и с другой стороны уперся в крышку руками. Руки заболели: край крышки был украшен острыми иероглифами. Вдруг тяжелая порфирная плита подалась, словно сама собой съехала в сторону и легла поперек саркофага. Их взору предстало иссохшее тело мумии.

От дверей гробницы раздался хлопок, напугавший обоих. Казалось, кто-то сильно и неритмично бил в ладоши. Гелла вопросительно посмотрела на Камински. Он побледнел.

– Камни… – сказал он. Секунду подумал и закричал: – Быстро, нам нужно выбираться отсюда!

Камински соскочил с лестницы и швырнул ее в дверной проем. Потом схватил за руку беспомощно стоявшую Геллу и потащил к выходу.

– Это не опасно, – сопротивлялась Гелла, вырываясь из его объятий.

– Конечно, опасно, – резко ответил Камински. – У тебя есть выбор. Можешь остаться здесь и переждать, пока все закончится. Тогда ты, может быть, будешь похоронена здесь заживо. Или можешь рискнуть получить камнем по голове, но, возможно, тебе удастся выбраться отсюда живой. Что тебе больше нравится?

Не говоря больше ни слова, Камински двинулся по проходу, согнувшись в три погибели и волоча за собой лестницу. Он был уверен, что Гелла последует за ним, – решение спуститься в гробницу было бы неразумным. На полпути он прислушался – Гелла пробиралась за ним.

Тем временем Камински достиг места, где с потолка падали камни. Он прислушался: промежутки между хлопками стали короче.

Наконец его догнала Гелла.

– Скрести руки над головой! – Камински зажал в зубах фонарик и показал, что надо делать.

Гелла кивнула. Камински хлопнул ее по плечу.

– Давай, ты сможешь! – ободряюще сказал он.

Гелла скрестила руки над головой и побежала. Фонарик на поясе освещал кусочек земли у нее под ногами. Она не слышала стука камней, которые падали вокруг. В голове была только одна мысль: «Прорваться!»

Гелле это удалось. Добравшись до шахты, она устало повалилась на пол, ощупала себя, и стало ясно, что все закончилось благополучно.

Внезапно перед ней возник Камински.

– Все в порядке?

– Порядок, – кивнула Гелла. – А ты как?

– Вроде обошлось.

Из коридора, откуда они вышли, сыпались камни, а Камински раскладывал лестницу над пропастью. Теперь Гелла без страха преодолелапрепятствие, ведь только что еще и не такое пережила.

Наверху, в строительном бараке, она крепко обняла Камински.

– Не стоит благодарности, – попытался обыграть ситуацию Артур.

В действительности он понимал, что шансов выбраться живыми из гробницы у них было мало.

Камински упал на скрипучий стул, на котором обычно работал. Керосиновая лампа шипела. Его руки горели огнем. Чтобы успокоить боль, он потер их о колени. Но боль только усилилась.

– Мои руки, мои руки! – вдруг закричал Камински и протянул ладони к Гелле. – Боже мой, что все это значит?

Руки Камински стали ярко-красными, как будто обваренные крутым кипятком. Зрелище было еще более жутким оттого, что на обеих ладонях проступили темные овалы. Словно каиновы печати, эти овалы сходились в один таинственный иероглифический текст. «Крышка саркофага, – мелькнула мысль в голове у Камински, – край крышки был украшен иероглифами».

Гелла молча показала свои руки. На ее ладонях были такие же отпечатки, только знаки были другими.

– Боже мой, что все это значит? – повторил Камински.

Он не отводил глаз от Геллы. Она выглядела взволнованной. При этом у Камински сложилось впечатление, что она знает смысл иероглифов. Но он чувствовал, что если начать расспрашивать ее о значении символов, то она сделает вид, что не понимает, о чем идет речь.

Камински принялся переносить символы на бумагу: сначала с левой ладони, потом с правой. Гелла наблюдала за этим с улыбкой. Закончив, он срисовал знаки и с ее левой и правой руки.

– Зачем ты это делаешь? – поинтересовалась Гелла.

– Я хочу узнать их значение, – ответил Камински. – Или ты его знаешь?

– Нет! – слишком быстро ответила Гелла. – Откуда я могу знать…

Камински ничего другого и не ожидал. Чтобы снять боль, Артур открыл сифон, набрал воды в миску и окунул туда руки. Гелла тоже подошла и опустила ладони в миску.

– Так намного лучше, – улыбнулась она и поцеловала его в щеку.

Камински вытащил руки из воды и испугался: отпечатков на ладонях не было. Он взял Геллу за запястья и повернул руки тыльной стороной. Знаки на ее ладонях тоже исчезли.

– Но это же невозможно! – закричал Артур.

Гелла ответила так, будто происходящее ее вовсе не удивило, словно именно этого она и ожидала:

– Ну ты же сам видишь, что это возможно! – И через секунду добавила: – Лучше будет, если мы забудем это приключение, вычеркнем его из памяти. Как ты думаешь?

Артуру было сложно собраться с мыслями. «Вначале ей казалось, что находка мумии – важнейшее на земле дело, теперь же она не хочет ничего об этом слышать. Какого черта? Что происходит с этой женщиной?»

Гелла подошла к письменному столу, взяла лист бумаги, на котором Камински зарисовал иероглифы, и подожгла его от керосиновой лампы. Он хотел было запротестовать, хотел ей запретить, но так и не смог ничего сказать, голос отказал ему. Бумага вспыхнула и через секунду превратилась в кучку пепла.

22

Втом году летняя жара началась уже в апреле и казалась еще нестерпимей оттого, что температура и ночью не падала ниже сорока градусов. В госпитале у доктора Хекмана и доктора Хорнштайн было полно работы: в основном они лечили сейчас нарушение кровообращения и почечную недостаточность. Кто еще держался на ногах, глотали пригоршнями соляные таблетки. У половины больных возникло неприятное сопутствующее явление: соль выступала на одежде так, что царапала кожу.

В разгар полуденной жары двое египтян привезли на грузовике в лагерь своего старшего рабочего. Он был без сознания и одеревенел, как доска. Доктор Хорнштайн сделала инъекцию, но мужчину так и не удалось спасти. Это был уже седьмой случай смерти среди рабочих в Абу-Симбел.

Все чаще заболевшие обращались к Кемалю-кузнецу, который лечил нетрадиционными методами лучше и быстрее врачей. Эта информация быстро распространилась в округе. Хотя Кемаль и не требовал денег за лечение, он ожидал от пациента хороший бакшиш (подарок), и иногда даже до начала лечения. Чем дороже был подарок, тем необычнее терапия. И зачастую она помогала.

Иштван Рогалла, немецкий археолог, разыскивая свою ассистентку Маргарет Беккер, после того как она не пришла в назначенный час, обнаружил ее неподвижно лежащей на кровати. Ее глаза беспокойно подергивались.

Рогалла схватил девушку за плечи.

– Маргарет, что случилось? – закричал он.

– Я не могу пошевелиться, – с трудом ответила Маргарет и подняла руки с растопыренными пальцами. Рогалла с ужасом увидел, что кисти раздулись, словно шары.

– Я не могу двигаться, болит невыносимо, – расплакалась Маргарет.

У Рогаллы мелькнула мысль: «Кемаль, кузнец! Кемаль должен помочь».

Он, пока нес Маргарет к машине, заметил, что руки и лицо девушки начали синеть. В машине она потеряла сознание.

Рогалла задумался. Может, стоит вернуться и отвезти Маргарет в госпиталь? Не успев что-то решить, он оказался возле кузницы.

Лысый Кемаль, услышав звук приближающейся машины, вышел им навстречу. На его бедрах был повязан светлый платок, плотный торс обнажен – кузнец походил на строителя пирамид из древности.

– Кемаль, – нервно закричал Рогалла, – быстрее! Сделай что-нибудь, умоляю. Мне кажется, Маргарет умирает!

Он вытащил десятифунтовую банкноту размером с носовой платок. Кемаль взял ее, сунул за пояс и отнес Маргарет в темную кузницу. Он положил девушку на кушетку в глубине мастерской, долго и придирчиво осматривал.

Археолог наблюдал за ним с нетерпением и беспокойством.

– Она… умерла? – спросил он нерешительно.

Кемаль не ответил. Он расстегнул блузку девушки и приложил ухо к ее груди. Потом подошел к железному корыту, зачерпнул миской воды и поставил ее на грудь девушке. Улыбка засияла на его мрачном лице. Он указал на поверхность воды: по ней пробегала рябь.

– Волны означают жизнь, мистер, – сказал Кемаль, не сводя глаз с неподвижной девушки. – А где есть жизнь, там Кемаль может помочь. Только над смертью Кемаль не властен.

– Ну так делай же что-нибудь! – настаивал Рогалла.

Кузнец осмотрел раздувшееся тело Маргарет с головы до пят и стащил с нее одежду. В его руке сверкнул маленький острый нож. Кемаль взял девушку за руку и коротким, но сильным ударом разрезал предплечье. Ту же процедуру он проделал с правой икрой Маргарет.

Из тела девушки на грязный каменный пол заструилась темная кровь. Решительность покидала Рогаллу. Он начал сомневаться, правильно ли поступил или все же следовало отвезти Маргарет в госпиталь.

Молодая женщина истекала кровью, как животное на скотобойне. И чем дольше продолжалось лечение, тем больше Рогаллу охватывали страх и волнение. Как сумасшедший он бросился прочь из кузницы и помчался в госпиталь. Чуть позже он вернулся с доктором Хорнштайн.

Когда Гелла вошла в темную комнату, то увидела Маргарет Беккер, лежащую в луже крови, и Кемаля, который сидел, как заправский палач, перед жертвой, скрестив руки на груди. Она душераздирающе закричала:

– Боже мой! Что вы сделали с ней?

Он остановил ее движением руки, отодвинул в сторону и прорычал глухим низким голосом:

– Ты женщина, миссис, ни у одной женщины нет дара лечения. Этим даром Аллах наделил только мужчин…

– Идиот! – перебил Рогалла рассерженного кузнеца. – Доктор Хорнштайн – медик. Она этому училась!

– Училась? – спросил Кемаль возмущенно и сплюнул на пол. – Женщина училась! Разве Мухаммед, пророк, завещал, чтобы женщины учились? Разве это написано в священном Коране? Ни в одной суре не сказано, что женщина может учиться, и ни в одной не говорится, что она может лечить!

Время уходило. Рогалла подошел к Кемалю.

– Ты позволишь доктору Хорнштайн выполнить ее работу! – сказал он угрожающим тоном. – Ситуация серьезная, и у нас нет времени обсуждать вопросы мировоззрения. Понимаешь?

Кемаль не понял слов, но сообразил, что имел в виду Рогалла, и ушел в дальний угол кузницы. Там он уселся на колоде, наблюдая за доктором.

Тем временем доктор Хорнштайн накладывала жгуты, чтобы остановить кровотечение. Тело девушки так раздулось, что, казалось, вот-вот лопнет.

– Острая нехватка кальция! – заявила Гелла. – Шок! – Она указала на руки Маргарет.

Ее пальцы были судорожно сжаты.

– Типичное состояние рук! – заметила врач, делая укол.

– И что? У нее есть шансы?

Доктор Хорнштайн сделала инъекцию. Маргарет Беккер никак не отреагировала – ни единого движения.

– Я не знаю, – ответила Гелла. – При обычных обстоятельствах у меня было бы меньше сомнений. Но сейчас… – Она взглянула на Рогаллу, и тот отметил скептическое выражение ее лица. – Да и все, что происходит здесь… – продолжила она. – Вам, конечно, придется ответить на пару неприятных вопросов.

Рогалла хотел возразить, но понял, что высказывать свою точку зрения сейчас не время.

– Может, лучше отвезти Маргарет в госпиталь? – спросил он.

– Конечно, – ответила доктор Хорнштайн. – Но не сразу. Или вы хотите, чтобы мы привезли ее туда мертвой?

Спустя несколько минут укол начал действовать. Маргарет открыла глаза и беспокойно моргала. Через несколько секунд она вновь потеряла сознание. Тем временем Кемаль все ворчал в своем углу. Он ругался, проклинал и издавал странные горловые звуки.

– Если Маргарет умрет, – закричала Гелла Хорнштайн, – то только благодаря вашему богу, Кемаль! – И добавила, повернувшись к археологу: – И благодаря вам, Рогалла!

Он растерянно смотрел в пол, чувствуя себя виновным в том, что сразу не обратился за помощью к врачам. Но люди на стройплощадке рассказывали чудеса о способностях Кемаля. Почему кузнец не применил эти способности? Ведь Рогалла просто хотел помочь Маргарет!

Словно прочитав его мысли, Гелла Хорнштайн сказала:

– Я знаю, вы просто хотели помочь. Но я бы на вашем месте больше доверяла образованным европейцам.

Рогалле было стыдно. Он держал Маргарет за руку и беспомощно поглаживал. Больше он ничего не мог поделать в этой ситуации.

– Платки! – закричала доктор Хорнштайн. – Мне нужны влажные платки!

Кемаль поднялся, шаркая ногами, подошел к Гелле и вытащил грязный носовой платок. Гелла выхватила его и ударила Кемаля по лицу. Тот заревел от злости. Он не мог стерпеть такого унижения от женщины и бросился на нее с кулаками. Только благодаря вмешательству Рогаллы ничего не случилось.

– Дайте мне ключи от вашей машины! – приказала Гелла.

Без дальнейших объяснений она взяла ключи, выскочила на улицу и уехала.

Причины ее бегства Кемаль и Рогалла объясняли по-разному. Рогалла думал, что Гелла поехала в госпиталь за бинтами или за лекарствами. Кузнец же решил, что доктор закончила свое дело и ретировалась. Поэтому он подошел к Маргарет, которая лежала все так же неподвижно, и разрезал повязки на руках и ногах. Кровь вновь начала сочиться.

– Черная кровь – плохая кровь, – торжествовал Кемаль, в то время как Рогалла стоял, окаменев от страха, не в силах пошевелиться. – Светлая кровь – хорошая кровь, понимаешь?

Кемаль снова достал нож и хотел сделать новые надрезы на руках и ногах Маргарет, когда в дверях появилась Гелла Хорнштайн. В ослепительных лучах солнца черты ее лица были едва различимы. Она возникла на пороге, как древнеегипетская богиня возмездия. Гелла подскочила к Кемалю и так проехалась ногтями по его лицу, что остались темно-красные полосы. Кемаль стряхнул разъяренную женщину, как хорька, вцепившегося в добычу. Гелла упала на пол, поднялась и закричала Рогалле:

– Берите Маргарет! Нам нужно убираться отсюда! Быстро!

Археолог, недолго думая, подхватил окровавленную девушку и понес ее к машине. Гелла быстро собирала свои вещи, а Кемаль с подозрением наблюдал за каждым ее движением. Она не заметила, что кузнец держит в руке маленькую рогатку из сучка и бечевок. Она также не увидела, спеша к двери, что кузнец прицелился, прищурив глаза, прямо ей в спину. Она была слишком взволнована, чтобы почувствовать, как заряд в виде острого рыболовного крючка настиг ее и повис у нее на спине.

В то время как Рогалла и доктор Хорнштайн мчались с Маргарет в машине, Кемаль вышел на порог кузницы и провожал глазами автомобиль, пока от него осталось лишь облако красной пыли на горизонте.

– Будь ты проклята! – злобно прорычал он и плюнул в направлении, куда уехал автомобиль. – Никто не превзойдет Кемаля в его ремесле! Тем более женщина!

Он исчез в кузнице, и далеко были слышны удары, когда он со злобой бил по наковальне.

23

Вечером в казино сидели двое мужчин, которым обычно не о чем было разговаривать, – Иштван Рогалла и Артур Камински. Видно было, что Рогалла сильно пьян. Это было непривычно для человека, который вежливым и скромным поведением служил примером для всех.

– Что за печаль? – спросил Камински, когда пришел сюда.

Он, не спрашивая разрешения, сел за столик Рогаллы и заказал пива.

Рогалла посмотрел на Камински и демонстративно отвернулся.

Некоторое время оба молчали, уставившись в свои бокалы. Наконец Рогалла сказал:

– Я все сделал не так, понимаешь, все. Мне не следовало ехать к Кемалю. Только не к Кемалю. Если ты, конечно, понимаешь, о чем я…

Камински слышал о происшествии: похоже, надежды на выздоровление Маргарет практически не было. Он сочувствовал археологу и тоже стал доверительно обращаться к нему на «ты», пытаясь утешить:

– Ты же хотел как лучше, Рогалла. И Кемалю иногда действительно удается невозможное. Ни один человек не идет лечить головную боль в госпиталь. Они все обращаются к Кемалю, и тот помогает.

Пьяный археолог уставился на Камински. Он, конечно, знал об отношениях между Камински и доктором Хорнштайн, все это знали. И его поразило, что Камински проявил к нему сострадание.

– Ты правда так считаешь? – наконец сказал он.

– Ну конечно.

– Как думаешь, она поправится? – Рогалла умоляюще взглянул на Камински.

– Надежда умирает последней.

Рогалла всхлипнул, словно ребенок.

– Да ладно тебе, дружище, – попытался успокоить его Артур. – Еще неизвестно, как бы все обернулось, если бы ты Маргарет сразу в госпиталь повез. Кто же это знает?

Археолог задумался, что в его состоянии давалось нелегко, но слова Камински подействовали на него успокаивающе.

– Доктор Хорнштайн тоже так говорит? – робко спросил он.

– Я не знаю, – ответил Камински, – но, думаю, да. Ни один человек не может сказать, чем закончится болезнь.

Рогалла хлопнул Камински по плечу и заплетающимся языком проговорил:

– Ты настоящий друг, Камински, настоящий друг. Если я что-нибудь могу для тебя сделать…

Камински словно дожидался этих слов. Он тут же выложил из сумки на стол листок бумаги. На нем были нарисованы иероглифы, которые проявились на руках Геллы и его самого.

Камински не давало покоя, что Гелла сожгла оригинал, не посвятив его в значение символов. Почему она это сделала? И на следующий день после опасного спуска он заштриховал карандашом бумагу, которая обычно лежала у него на столе как подкладка под чертежи. Как следователь в старом детективе. На бумаге сохранились нечеткие отпечатки его рисунков.

– Ты можешь сказать, что это значит? – спросил Камински и протянул Рогалле листок.

Тот бросил на иероглифы быстрый взгляд и ответил:

– Конечно, могу!

– Я понимаю, – извинился Камински, – это не самый лучший рисунок. Но может быть, ты сможешь здесь что-нибудь узнать…

– Ерунда! – перебил его Рогалла. – Я и не такое расшифровывал. А почему ты хочешь это узнать?

– Да так… интересно. Увидел это на одном из блоков на складе, бросилось в глаза. Вот я и заинтересовался.

– Ну хорошо, – Рогалла сделал большой глоток. – Вот здесь, – он указал на рисунок слева, – написано тронное имя Рамсеса: Усермаатра-Сетепенра.

– А эта надпись?

– Ее тяжело расшифровать. Но имя значит Бент-Анат.

– Бент-Анат?

– Так звали одну из четырех царских супруг, то есть главных жен, если угодно. Наложниц у него было куда больше. Интересно, что Бент-Анат, кроме того что была супругой, была еще и его дочерью.

– Значит, был грех кровосмешения?

– Фараон никогда не жил в грехе, – ответил Рогалла, – потому что все, что делал фараон, было законным. Понимаешь? Он мог человека казнить и тем самым доказать свою правоту. Он мог заниматься кровосмешением, и все было в порядке. Представляешь?

Камински понял. Но еще больше его поразило то, что мумия под строительным бараком и есть эта самая Бент-Анат.

– И что известно об этой Бент-Анат? – поинтересовался Камински.

Археолог попытался сосредоточиться и ответил:

– Собственно говоря, о Бент-Анат ничего не известно. Она была дочерью Рамсеса, второй царской супругой Исиснеферт. И больше никаких следов.

– Ни гробницы? Ни мумии?

– Ничего.

Камински почувствовал, как к голове прилила кровь. И этому было две причины. Первая – он не осмеливался даже подумать о том, какие последствия может иметь его открытие. Вторая, беспокоившая его намного сильнее, – какая же связь существует между Геллой Хорнштайн и этой мумией? А из ее странного поведения он мог сделать вывод, что Гелла знает, с чем имеет дело.

– А может быть такое, – начал осторожно Камински, – что гробницу и мумию этой Бент-Анат еще найдут?

Рогалла громко рассмеялся:

– Где найдут? Может быть, здесь? Дружище, ну и вопросы ты задаешь!

– А почему бы и нет?

– Послушай! В Новом Царстве – так называют время, когда жили Тутмос, Аменхотеп, Тутанхамон и Рамсес, – всех фараонов хоронили в Долине царей. Там же нашли и гробницу Нефертити. Но ничего, связанного с Бент-Анат там нет.

– Может быть, потому что Бент-Анат была похоронена в другом месте?

– Маловероятно, – проворчал Рогалла и покачал головой, – хотя…

– Хотя?

– Археология – это наука вероятности. Основа ее – вероятное, а не действительное. Мы, археологи, об этом часто забываем.

В тот вечер Камински и Рогалла говорили долго. Рогалла переживал за свою ассистентку Маргарет Беккер, а Камински думал о загадочной Гелле Хорнштайн.

24

Рано утром на следующий день Камински искал Геллу в госпитале. Алкоголь еще не выветрился и ноющей болью отдавался в голове.

Сейчас, в семь утра, жара липким одеялом окутывала все кругом. Камински решил выпытать кое-что у Геллы и сравнить с тем, что узнал от Рогаллы вчера вечером. Может, если она узнает, что ему известно о значении находки под строительным бараком, то откроет свою тайну.

Едва он вошел в длинный коридор, ведущий к ординаторской, как навстречу ему вышли двое санитаров с носилками, на которых лежал мертвый египтянин. Гелла показалась в дверях. Она выглядела озабоченной.

– Что случилось? – спросил Камински.

Гелла нервно пожала плечами:

– Летальный исход, – сказала она тихо. – Отравление свинцом.

– Отравление свинцом?

Доктор взяла мертвого за руку и указала на его ладонь. Она была снежно-белой и отчетливо выделялась на фоне смуглой кожи египтянина.

– Али работал механиком, – сказала она, – и постоянно имел дело с бензином. Бензин, стекающий по руке, на такой жаре испаряется настолько быстро, что рука мерзнет. При этом свинец через кожу попадает в кровь. Конец наступает быстро. У меня это уже второй случай. Но попробуй докажи этим людям, что попадание бензина на кожу смертельно опасно. Некоторые даже используют его для того, чтобы охладиться.

– Бог мой! – Камински был поражен. – Ты должна поговорить со старшими рабочими…

– Вот еще! – возразила Гелла. – Я давно об этом говорила. Но ничего не помогает. Египтянин верит только в то, что видит собственными глазами, или в то, что предписывает Коран. Они скорее поверят такому крысолову, как Кемаль, чем медику. Тем более если медик – женщина.

– Как дела у Маргарет? – спросил Камински, чтобы ее отвлечь, но сам того не желая разбередил рану еще больше.

Гелла передернула плечами.

– Она потеряла много крови. Случится чудо, если она выживет.

Она закрыла дверь и, подойдя к Артуру, обняла его.

– Кстати, доброе утро! – Она страстно поцеловала его.

На Камински действовала больничная атмосфера, он чувствовал себя здесь неловко. Гелла это поняла.

– Артур, ты меня не любишь!

– Чепуха, – ответил Камински, высвобождаясь из ее объятий, – это все больница. Ты привыкла, а меня пугает белая мебель, стеклянные шкафчики и инструменты. Но я пришел не для того, чтобы это сказать.

– Для чего же?

– Я говорил с Рогаллой. Мы вчера с ним напились, и я выспросил у него, кто похоронен в той гробнице…

– Ты все рассказал? – закричала Гелла и оттолкнула Артура.

– Ничего я не рассказал, – ответил Камински. – Я по памяти нарисовал знаки, которые проступили у нас на руках, и попросил Рогаллу расшифровать их.

– Это невозможно!

– Нет ничего невозможного. Рогалла их сразу узнал. Это были имена Рамсеса и его дочери и одновременно жены Бент-Анат.

Гелла уставилась на Артура. При этом она смотрела на него, как сквозь прозрачное стекло. Глядя куда-то вдаль, Гелла неожиданно заговорила другим голосом. Ее приятный нежный голос, который иногда даже напоминал детский, звучал теперь хрипло, жестко и низко, как-то по-стариковски. Гелла сказала голосом, который поверг Камински в ужас:

– Лучше бы ты все держал при себе, как я советовала. Почему ты не прислушался к моим словам? Незнание иногда величайшее счастье для человека.

Камински дрожал, но не от слов Геллы, а от ее страшного голоса. Ему казалось, что за нее говорит другой человек. Это была не та Гелла Хорнштайн, нежное тело которой заставляло его забыть обо всех клятвах. Сейчас это была чужая, наводящая ужас женщина, которую он лучше бы никогда и не встречал.

Неподвижным взглядом Гелла по-прежнему смотрела сквозь него. Ее глаза остекленели, в них не было жизни, как в глазах старой куклы. Глаза и эта неподвижность придавали ей некую призрачность и достоинство, из-за чего Камински чувствовал себя неуютно. Он не осмеливался спросить, что Гелла имела в виду, когда сказала: «Незнание иногда величайшее счастье для человека». Почему она всеми способами хотела скрыть, чья это мумия?

Камински попятился и плечом задел полку с бутылочками и инструментами. Одна бутылочка упала на пол и разбилась. По комнате расползся едкий запах карболки.

– Извини, мне очень жаль!

Артур бросился собирать осколки, а когда взглянул вверх, то испугался насмерть: прямо над ним нависало обезображенное лицо. Это не было лицо доктора Хорнштайн, это было лицо мумии. В голове промелькнуло: «Я сошел с ума».

В ужасе вытянув руку, Камински прошмыгнул мимо Геллы, выскочил в длинный коридор и помчался наружу, словно преследуемый фуриями. На крыльце он, дрожа, присел на ступеньках, обхватив голову руками. Мысли разбегались. То, что он видел, не подчинялось здравому смыслу.

«Нервы, это все нервы», – думал Камински. Может, вся эта история взволновала его намного больше, чем он предполагал. Конечно, теперь все лучше сохранить в тайне. Или все же открыться? Он бы уже давно разобрался в ситуации, если бы обсудил ее. Что, собственно, произошло? Он обнаружил гробницу египетской царицы. Конечно, это все нервы, не стоит из-за этого терять голову.

Сидя так и размышляя, он вдруг почувствовал чью-то руку у себя на плече. Одновременно он узнал голос Геллы. Тот голос, который он привык слышать, – тихий и нежный.

– Все в порядке? – спросила она, будто ничего и не произошло.

Артур оторопел. Теперь он испугался потому, что голос Геллы звучал как обычно, и потому, что понял: рассудок сыграл с ним злую шутку.

– Тебе лучше? – снова спросила Гелла.

Камински кивнул:

– Прости меня за бутылку.

– Ничего страшного, – ответила Гелла. – Но карболка чертовски опасная вещь. Она вызывает тошноту и в некоторых случаях галлюцинации.

– Галлюцинации?

– Да, видишь вещи, которых на самом деле нет. Но все проходит так же быстро, как и начинается.

Это объяснение все прояснило и успокоило Артура.

– Мне было действительно нехорошо, – попытался он объяснить свое паническое бегство.

– А тебе не нужно извиняться, Артур. Во всяком случае, не за это. – Она улыбнулась.

– Что ты имеешь в виду, говоря «не за это»?

– Тебе не стоило открывать нашу тайну Рогалле…

– Рогалла ничего не знает! – перебил ее Камински. – Я ему ни словом не обмолвился, только спросил о значении символов. Можешь мне поверить!

Гелла кивнула, но Камински сомневался, действительно ли она поверила его словам.

– И вообще, Рогалла был настолько пьян, что сегодня уже не помнил, о чем мы говорили. Происшествие с Маргарет Беккер совсем выбило его из колеи.

– Я помню, ты обещал, Артур, что будешь молчать. – С этими словами она протянула ему руку.

Камински взял ее и, улыбнувшись, поцеловал в ладонь.

– Долг зовет, – сказал он и попрощался.

По пути к машине он встретил Балбуша. Тот оживленно размахивал руками, словно хотел сообщить важную новость.

– Мистер, мистер! – закричал он еще издалека. – Новость от мистера Лундхольма: в храме нашли гробницу!

Камински окаменел. Он подумал, не сообщить ли об этом Гелле, но решил вначале сам посмотреть, что произошло. Он вскочил в машину и помчался по Гавернмент-роуд в направлении стройплощадки. Что же там все-таки случилось?

На повороте, где дорога изгибалась дугой вправо к водохранилищу, Камински увидел свой строительный барак. Над дорогой вилась горячая дымка, в которой все контуры расплывались, словно восковые. Он удивился: возле барака не было людей. Может быть, нашли второй ход?

Промчавшись мимо барака, Камински проехал к дамбе и свернул на строительную площадку у храма. Она выглядела как гигантский туннель: фасад, крыша и большая часть левой стены были вырезаны из скалы. Пилы Алинардо оставили на скалах причудливые узоры. У большого каменного блока стояли Лундхольм и Иштван Рогалла. Заметив Камински, они замахали руками, подзывая его.

– Швед сделал открытие! – смеялся Рогалла.

– Где? – спросил Камински.

– Сейчас увидишь! – ответил Рогалла. – Пойдем! – Сейчас уже смеялся и Лундхольм. – Увидишь, ты был прав вчера. Еще есть неожиданные находки. Кстати, как прошел вечер?

– На меня был спрос, – поторопился ответить Камински, хотя мыслями был далеко. Как оказалось, Рогалла прекрасно помнил, о чем они вчера говорили!

Внутри открытого храма лежал сантиметровый слой желтой пыли. Но лишь немногие рабочие придерживались строгих правил и работали в защитных масках, которые оставляли на коже волдыри. Большинство решило, что лучше уж глотать пыль, которую можно вечером смыть пивом.

Лундхольм прошел вперед, Рогалла и Камински – за ним. Не дойдя пару метров до богов, которым был посвящен храм, швед остановился у узкого бокового нефа. Помещение освещала голая лампочка под жестяным абажуром.

Рогалла, казалось, заметил растерянность Камински и пропустил его вперед, в комнату.

– Вы уже сообщили Мухтару? – поинтересовался Камински.

– Мухтару? Это не его работа.

Камински не понял.

За большими квадратными колоннами пол был вскрыт, и Камински увидел плохо сохранившийся деревянный ящик.

Лундхольм подошел ближе и поднял крышку. В ящике лежал мертвый офицер в униформе с орденами. Труп хорошо сохранился.

Камински на секунду оцепенел, а затем рассмеялся. Он хохотал громко и безудержно, остальные с улыбкой наблюдали за ним. Они не понимали, что так насмешило Камински, но ситуация была подходящая, поэтому решили не задавать вопросов.

– Англичанин, – сказал Лундхольм. – Бедо разбирается в униформе и говорит, что это офицер из экспедиции лорда Китченера. Так и лежал здесь, никто его не обнаружил. Электрик заметил могилу, когда прокладывал проводку. Что же нам теперь делать?

У Камински как камень с души свалился, и он пригласил Рогаллу и Лундхольма промочить горло в свой барак. Оба охотно согласились.

– Ты наверняка думал, что обнаружили гробницу царицы, – засмеялся Рогалла, отпивая теплое пиво, и, обернувшись к Лундхольму, добавил: – Знаешь, Артур все еще надеется на великую находку!

Камински почувствовал, что покраснел, и невольно бросил взгляд на пол барака: не осталось ли следов, которые могли вызвать подозрения?

– Ну-ну, не стоит стесняться! – улыбнулся Рогалла, неправильно истолковав поведение Камински.

Они одновременно заметили лист бумаги, лежавший на полу. Рогалла сидел ближе. Он поднял его и хотел положить на стол, когда заметил иероглифы.

– Складывается впечатление, что ты отбираешь мой хлеб.

– Да ну! – небрежно сказал Камински. – Я подмечаю знаки и иногда, если задерживаюсь наверху, на складе, делаю зарисовки, даже не зная, что они означают.

Рогалла повертел лист бумаги, осмотрел его со всех сторон. Потом взглянул на Камински и серьезным тоном сказал:

– Самое странное, что в Абу-Симбел нет никаких указаний на это имя. – Он помахал листом бумаги.

– Что там написано?

– Бент-Анат, – ответил Рогалла.

Камински ожидал, что Рогалла начнет задавать вопросы. Но тот молчал, и это повергло его в беспокойство. Иногда Камински казалось, что в Абу-Симбел любой знает больше, чем можно предположить.

25

В тот вечер Камински ночевал у Геллы, не потому что этого хотел – тогда он был в полном замешательстве, – а потому что Гелла попросила, сказав, что ей это нужно. Нет, в ее поведении не было ничего странного. Но то, что случилось в госпитале, а потом мумия английского солдата и замечания Рогаллы сильно на него подействовали. И он был своими мыслями где-то далеко.

Артур устал и уснул в объятьях Геллы. Вскоре после полуночи он проснулся, потому что услышал нечто похожее на храп. Гелла тяжело дышала. Она крепко спала, но из ее носа доносились громкие дребезжащие звуки. Артур включил свет.

У Геллы на лбу проступили капли пота, рот то открывался, то закрывался. При этом глаза ее были закрыты. Ее частое дыхание было неравномерным, звуки становились то громче, то тише.

Вначале Артур хотел разбудить Геллу, прогнать ее кошмар, но услышал, что она шепчет какие-то бессвязные слова, которые с трудом можно было разобрать.

Несколько раз подряд она повторила:

– Рамсес, Рам-сес.

Причем «е» больше походило на «и». При этом ее нежное тело изгибалось так, будто она испытывала боль.

Камински растерялся. Конечно, он хотел разбудить Геллу, но одновременно жадно прислушивался, не выдаст ли она во сне свою тайну.

– Гелла! – осторожно прошептал Артур и удивился, когда она ответила долгим низким «Да-а-а».

– Я думал, ты спишь, – тихо сказал Камински. – У тебя жар?

– Жар, жар, жар, – повторила Гелла с закрытыми глазами и начала перекатываться с боку на бок.

Она хлопала руками по телу, словно отгоняя муравьев, и вдруг закричала:

– Кемаль!

А затем произнесла ругательство, которого Камински не понял. Потом тело Геллы изогнулось, как натянутый лук, и вдруг ослабело. Она неподвижно лежала на постели, коротко и прерывисто дышала.

Камински испугался. Он похлопал ее по щекам и позвал:

– Гелла, проснись!

Но Гелла лежала, не приходя в сознание. Камински беспомощно огляделся. Что же делать? «Хекман, – мелькнула мысль. – Нужно позвать доктора Хекмана!» Камински вле ‹ в брюки, надел через голову рубашку, выбежал на улицу и громко постучался в соседний дом.

– Доктор! Это я, Камински!

В дверях появился заспанный доктор, который после того, как Камински рассказал, что случилось с Геллой, сразу проснулся. Он вернулся в дом и захватил чемоданчик с лекарствами.

– У нее сильный жар, – сказал доктор Хекман, потрогав лоб девушки. – Приготовьте влажный носовой платок!

Он приподнял левое веко Геллы и осмотрел белок.

– Рефлексов нет, – сказал Хекман, качая головой. – Вы были вместе с Геллой, – сказал он, и это прозвучало как упрек. – Она не принимала много алкоголя или сильнодействующих медикаментов?

– Нет, это исключено, – возразил Камински, – по крайней мере, пока я был с ней.

Оба прислушивались к неровному, тяжелому дыханию Геллы. Хекмана не удовлетворил ответ Артура. Он осмотрелся в комнате, понюхал стаканы, проверил ампулы и коробочки с таблетками, которые стояли на полках, но не нашел ничего, что могло бы вызвать подозрение.

– Похоже на отравление, – сказал он.

Камински протянул ему влажный платок, который доктор положил Гелле на лоб.

Мучаясь от беспомощности, Камински принялся наводить порядок в маленькой комнате. Он расставил бокалы и бутылки, собрал вещи Геллы, которые были развешаны на спинках стульев, и спрятал их в единственный платяной шкаф.

Вдруг он заметил на одной из вещиц маленький странный предмет, который выглядел как амулет. Но только потом он рассмотрел надетого на рыболовный крючок паука-крестовика. Крючок застрял в ткани, и Камински пришлось проделать дырочку, чтобы вынуть его.

Доктор Хекман тем временем готовил инъекцию пенициллина.

– Вспомните, – сказал он, пуская из шприца тонкую струйку лекарства, – не работала ли Гелла с чем-нибудь токсичным в последние дни? Это очень важно.

Камински схватился за голову.

– Ну да, конечно! – закричал он. – Вспомнил! В приемной я разбил бутылку с карболкой. Да, точно!

– Карболка?

– Да. У меня от запаха даже галлюцинации начались, страшные видения.

– От карболки?

– Да. Гелла мне так объяснила.

Доктор Хекман взял Геллу за руку и ввел иглу в вену.

– Дорогой друг, – сказал он, улыбаясь, – карболка – это просто дезинфицирующее средство, галлюцинации она едва ли может вызвать. – Он вытащил иглу из вены.

– Но я видел при этом ужасную рожу! – попытался оправдаться Камински. – Я совершенно уверен…

– Ну, если вы уверены, значит, эта рожа там была. Мы склонны считать галлюцинациями вещи, которые для нас отвратительны.

Камински испугался. На его ладони лежал опасный паук на рыболовном крючке. Хекман смотрел на него с интересом.

– Что это?

– Не знаю, – Камински протянул доктору странную штуковину. – Это повисло на одежде Геллы.

– Странно, – ответил доктор, осматривая паука со всех сторон. – С этой гадостью работают африканские врачеватели. Но Гелла?…

Камински вдруг понял:

– Или Кемаль-кузнец.

Хекман посмотрел на Камински так, словно хотел сказать: «Ну и чего этим хотел добиться Кемаль?»

– Она повздорила с Кемалем из-за Маргарет Беккер.

Дыхание Геллы успокоилось, стало ритмичнее. Доктор Хекман молча сидел возле нее и считал пульс.

– Возможно ли, что Кемаль столь изощренным способом хотел отомстить Гелле? Знаете, есть настолько токсичные яды, что укола рыболовным крючком вполне достаточно, чтобы человек умер.

Камински вздрогнул и уронил паука на стол. Потом он внимательно посмотрел на Геллу.

– А мог такой крючок оставить следы на теле?

– При нормальных обстоятельствах – да, – ответил Хекман и повернул Геллу на бок.

На ее спине, под правой лопаткой, виднелось небольшое покраснение.

– Что вы об этом думаете? – взволнованно спросил Артур.

Спокойствие, которое демонстрировал врач, нервировало его.

Хекман провел рукой по пятну и растерянно ответил:

– Должен сознаться, я никогда в своей практике с таким не сталкивался. Я не могу обнаружить повреждений. Возможно, это просто раздражение на коже.

Доктор пожал плечами. Он и сам был не в восторге от своего замечания. Камински решил, что этот мужчина – не большой подарок: ни как врач, ни как человек.

Так они и сидели у кровати Геллы. И только под утро доктор Хекман спросил (видимо, он долго над этим думал):

– Вы все еще любите Геллу?

К этому вопросу Камински не был готов. Не в этой ситуации. Его губы сжались, между бровей появилась вертикальная морщинка.

– Послушайте, – тихо сказал он дрожащим голосом, – вы все еще переживаете свое поражение? Может, ваше лечение зависит от того, есть ли у вас еще шансы сойтись с этой женщиной? Я скажу только одно… – Камински вплотную подошел к доктору. – Если выяснится, что вы не предприняли все возможное, я позабочусь о том…

– Я не считаю, что должен перед вами оправдываться! – возмутился Хекман. – Только не перед вами, Камински. С тех пор как вы появились в Абу-Симбел, от вас одни неприятности.

– Ах вот как, – сказал Артур с наигранным спокойствием. Это означало, что он крайне зол и в любую минуту может взорваться. – Вы считаете, что это я во всем виноват?

Достаточно было искры, чтобы началась драка. Но Камински сказал, что не хочет ввязываться в спор, и, махнув Рукой, вышел из комнаты.

Он сел на крыльцо у дверей дома и смотрел на лагерь Рабочих, все еще укрытый ночной дремотой. Горная цепь серела, постепенно теряя темно-фиолетовые тона. Потом по ней пробежали первые солнечные лучи, разлившись по вершинам темно-оранжевым светом, быстро сменившимся светло-желтым.

«Я не должен оставлять Геллу на милость Хекмана», – думал Артур. Но что было делать? Как доказать, что Кемаль пытался отравить Геллу с помощью крючка? Требовать объяснений бессмысленно. Конечно, он будет все отрицать или выдумает что-нибудь.

Мухтар! Он знал Кемаля лучше, чем кто бы то ни было. Кемаль переехал из Верхнего Египта. Единственным человеком, который мог разоблачить таинственного кузнеца, был Мухтар.

Камински взял крючок с пауком, завернул его в платок и поехал к Мухтару, который жил на другом конце улицы, возле водонапорной башни.

Мухтар вначале не поверил, что амулет с пауком-крестовиком нашли на одежде Геллы Хорнштайн. Так выглядело проклятие, а паук-крестовик символизировал смерть. Зачем Кемалю желать доктору смерти?

Тогда Камински рассказал ему о ссоре и о том, что, по мнению Кемаля, женщина, согласно воле Аллаха, не может лечить людей. Но все это, как считал Камински, было сейчас несущественно. Необходимо было узнать, отравил ли Кемаль крючок, и если да, то каким ядом.

Мухтар посерьезнел и ответил, что этого следует опасаться, потому что за словами проклятия скрывается не только желание, но и твердое намерение. В этом случае Кемаль – и это самое опасное – имел намерение убить Геллу Хорнштайн, использовав для этого змеиный яд.

Змеиный яд? Камински слышал, что даже небольшое его количество может убить слона.

Ничего не объясняя, Мухтар взял платок и велел Камински следовать за ним.

В просторной ванной комнате с бетонными стенами, выкрашенными в зеленый цвет, был душ и умывальник. Здесь же в деревянном ящике лежали два вялых крокодила размером не больше кошки. Некоторые держали крокодилов в качестве домашних животных. Можно было просто пойти на пляж у водохранилища и взять яйца. Следовало только помнить, что животное, выросшее больше чем на тридцать сантиметров, нужно выпустить, потому что крокодилы начинали кусаться и становились опасными.

Щипчиками для ногтей Мухтар достал крючок из платка и уколол одного из крокодилов. Рептилия не пошевелилась, словно ничего не произошло, но спустя две-три минуты начала биться в конвульсиях, извиваясь как змея, и через некоторое время уже лежала мертвая на спине. Живот ее стал неестественного белого цвета.

– Яд, – пробормотал Мухтар.

Камински пораженно смотрел на крокодила – он все не мог собраться с мыслями. Потом отправился к Хекману и сообщил, что крючок отравлен.

Вначале доктор не поверил Камински. Потом он сказал, что мог бы ввести Гелле противосудорожное средство, если бы знал, о каком конкретно яде идет речь. Инъекция может только ухудшить положение. Между ними опять разгорелась ссора, но Камински переборол себя и буквально умолял доктора сделать укол. Он видел, что у Геллы не оставалось шансов. Хекман согласился.

Когда спустя четыре часа Гелла очнулась, у Камински возникло чувство, что доктор разочарован. Когда Хекман уходил, вид у него был растерянный. А Камински, вытирая влажным платком пот со лба Геллы, расспрашивал ее, что же за человек этот доктор Хекман.

26

Первое сентября тысяча девятьсот шестьдесят шестого года стало памятным днем в Абу-Симбел. Сегодня Алинардо и его люди вырезали последний каменный блок из скалы. Это был колосс без украшений, весом в двадцать пять тонн. После обеда Камински оставил его висеть на стреле мачтового крана как трофей, рабочие аплодировали.

Что касается подъема воды в водохранилище, то русские ошиблись в расчетах и этим дали повод для шуток. Профессор Якоби в речи после обеда заявил, что, хотя гонка со временем и выиграна, выполнена только половина задачи.

Здесь присутствовали представители правительства и журналисты, а Жак Балое фотографировал происходящее с холма.

Обоюдное недоверие сблизило Балое и Раю Курянову. Они постоянно были вместе. Страх, что один может сделать что-то без ведома другого, соединил их, как пожилую супружескую пару. И постепенно их чувства друг к другу стали глубже. Их разговоры были посвящены одному и тому же: Рая и Жак искали возможность выбраться из этой ситуации и начать где-нибудь новую жизнь вместе.

Но первого сентября все их планы рухнули. Рая занималась фотографиями, которые Балое принес из лаборатории, и текстами к ним. На следующий день Курош должен был отвезти их в Асуан.

Вдруг ее взгляд упал на одну из фотографий, сделанных Балое, и она узнала себя среди слушателей. В ту же секунду Рая закричала.

Балое просунул голову в дверь, чтобы посмотреть, что произошло.

– Вот, – сказала Рая и сунула фотографию под нос Жаку.

Он поглядел на фотографию, узнал Раю, но так и не понял, какую опасность это представляет, поэтому сказал:

– Не понимаю, о чем ты.

Рая положила фото на стол и взяла лупу:

– Вот, мужчина с фотоаппаратом, прямо за мной! Выглядит как фоторепортер!

Балое взял лупу и склонился над фотографией:

– Боже мой! – воскликнул он, вертя фотографию в руках. – Полковник Смоличев!

Балое судорожно переворошил письменный стол в поисках списка приглашенных:

– Официально Смоличева не приглашали, – прошептал он, и оба ошеломленно уставились на фотографию.

Сердце Раи бешено стучало. Не нужно было долго думать, чтобы понять, зачем полковник явился в Абу-Симбел инкогнито. Это было характерно для Смоличева: особые задания он выполнял сам, хотя его и критиковали за это. Зато успех был гарантирован. Так, в Каире он лично обнаружил двух египетских шпионов, которые работали на ЦРУ Ходили слухи, что он завербовал для своей службы торговца антиквариатом, человека, который вращался в высшем египетском обществе и предоставлял КГБ ценную информацию.

Если Смоличев появился в Абу-Симбел,это могло значить только то, что ему все известно. Без сомнения, лучшей возможности поискать здесь Раю так, чтобы не очень выделяться, у него не было.

– Мне нужно бежать отсюда!

Рая вскочила и заходила взад и вперед по бюро. Лицо ее побледнело.

– Мне нужно бежать отсюда! – беспомощно повторила она.

Балое подошел к Рае и крепко взял ее за руки.

– Успокойся! Ты не можешь просто сбежать. Куда ты поедешь?

– Я хочу уехать отсюда! Куда угодно! – закричала Рая. – Или я должна ждать, пока сюда прибудет Смоличев со своими людьми? Или пока в меня выстрелят из-за угла? Я знаю что у меня мало шансов, но сидеть ничего не делая, ждать что преподнесет судьба, – это не для меня.

Рая тяжело дышала. Балое в который раз изучал фото. Потом отложил его в сторону и сказал:

– Если ты уйдешь, я пойду с тобой. В конце концов, я так же замешан в этом деле, как и ты. Полковник поверит всему, но только не тому, что я не знал о твоем существовании.

Они обнялись, словно желая подбодрить друг друга.

– Тогда возникают два вопроса… – медленно начал Балое.

– Нет, не возникают! – перебила его Рая. – Ответ лежит на поверхности: нам нужно бежать, и прямо этой ночью. Надо попытаться пробраться на юг, лучше всего в Хартум. Там КГБ нас искать не будет никогда.

– Рая, ты с ума сошла! Помнишь, где находится Хартум? Это за пять сотен километров отсюда, в Судане. Знаешь, что это значит? Пятьсот километров по пустыне!

– А ты знаешь, что случается с диссидентом, когда его ловит КГБ? Думаю, ты понимаешь всю серьезность нашего положения.

Балое молча кивнул. Рая была права. Бежать на север, в Асуан, было неосмотрительно. Они должны были идти на юг.

Несколько минут они размышляли, поглядывая друг на друга и ожидая помощи, но ни у кого не возникло спасительной идеи.

– Но туда же нет дороги, – в конце концов сказал Балое.

– Есть водный путь. По Нилу, – ответила Рая.

Балое замолчал. У строительной площадки было пришвартовано много моторных лодок. Это был самый надежный вариант: если уйти на моторной лодке, их побег заметят не сразу.

Они смотрели друг на друга, и в голове у обоих была лишь одна мысль: есть только один путь бегства – вверх по Нилу.

– Ты умеешь управлять моторной лодкой? – спросила Рая.

Балое вынул сигарету изо рта, зажал ее между большим и указательным пальцем и ответил:

– Если можешь водить грузовик, то моторной лодкой наверняка сумеешь управлять. Это уже моя задача. Но что меня больше беспокоит – мы должны будем пересечь границу, ау тебя нет паспорта. Знаешь, для араба нет ничего важнее, чем бумажка с печатью. Но, – он затушил окурок, подошел к сейфу, открыл тяжелую дверь и показал банкноты, – это нам поможет, я уверен. Бакшиш – любимое слово любого араба!

– А если мы наткнемся на неподкупного чиновника?

– Мы должны учесть и это! – сказал Балое, пытаясь прогнать подобные мысли. – Или, может, ты хочешь пробраться через пустыню на восток, к Красному морю? Или на запад, в Ливию? Шестьсот километров! Мы, конечно, тогда сможем никого не бояться, но шансы на успех равны нулю.

Рая вскочила:

– Ну хорошо. Когда мы отправляемся?

– Прямо сейчас, – ответил Балое не раздумывая, – когда наступит день, мы будем уже далеко.

Они взяли только самое необходимое. Жак набрал две канистры воды. Деньги, тысячу шестьсот египетских фунтов и восемь тысяч долларов, он разделил на части. Треть положил в оливковый рюкзак под вещи, еще треть сунул под куртку, а остальные отдал Рае. Когда они открыли дверь, в лицо дунул горячий хамсин – жаркий ветер с юга. Он гнал тучи песка, от которых небо в ясный день темнело. Во время хамсина работа в Абу-Симбел замирала, и это увеличило их шансы уйти незамеченными.

Они доехали на «фольксвагене» Балое до строительного барака Камински, бросили машину и последние сто метров до причала прошли пешком.

Под порывами ветра несколько лодок рвались с привязи, словно цепные псы.

Балое нашел в одной из лодок две канистры солярки и, так как мотор без проблем завелся, не раздумывая выбрал ее для путешествия. Насколько он смог рассмотреть в темноте, эта лодка была меньше остальных, но в лучшем состоянии. Вообще эти лодки использовались для перевозки рабочих и инструментов.

Из-за поднявшегося хамсина Рая задумалась, не подождать ли с побегом до утра. Но Жак решил, что темнота и буря будут их лучшими сообщниками, и в конце концов убедил Раю. Он сказал, что как только они скроются из виду, то смогут переправиться на противоположный берег Нила и поискать там защиты от бури.

Рая легла на деревянный пол лодки, там хотя бы можно было укрыться от сухого ветра. Балое завел мотор и направил лодку перпендикулярно ветру, чтобы сопротивление было наименьшим. Избегая шума, Балое запустил мотор вполсилы, но этого хватало, чтобы двигаться вперед.

На обычно спокойной воде Нила в эту ночь поднялись волны, каких Жак еще не видел. Они бились о нос лодки, словно хотели перевернуть ее.

– Без паники! – закричал Балое, преодолевая ветер. – У нас получится!

Но скорее это было сказано в утешение самому себе. Он напряженно всматривался в темноту, и ему было трудно разглядеть западный берег. Восточного берега, к которому требовалось причалить, он не видел вообще.

Балое скоро отказался от мысли пересечь Нил в этом месте. Он боялся, что лодку отнесет ветром, и включил мотор на полную мощность. Только так можно было держать курс.

– Ты ориентируешься, где мы находимся? – испуганно закричала Рая из своего укрытия.

– Откуда я знаю, – отозвался Жак. – Темно хоть глаз выколи. Но не важно, где мы. Главное, что не в Абу-Симбел.

Рая кивнула и еще крепче ухватилась за край лодки. Иногда она осторожно поглядывала через борт, но после того как несколько раз волна хлестнула ей в лицо, покорилась судьбе. Она доверилась Жаку. Он не просто хотел выглядеть героем, а очень старался вести себя мужественно.

Она не знала, сколько прошло времени, когда гребной винт взвыл и заработал с перебоями. Балое проморгал торчавшую из воды ветку пальмы. Они не заметили, как оказались в сотне метров от берега.

Как понял Балое, в этом месте водохранилища образовалась естественная бухта, вполне подходящая для того, чтобы переждать хамсин.

Балое не мог сказать, как далеко они сейчас от Абу-Симбел. Он не знал дороги вверх по Нилу. Из воды поднимался песчаный пляж, и к нему можно было причалить. Дальше виднелась большая скала, под которой можно укрыться.

На полной скорости Балое направил лодку к берегу. Нос с шумом зарылся в песок. Жак с Раей выпрыгнули и побежали к утесу. В лицо сотнями иголок впивался песок, который швырял ветер. Добравшись до подветренной стороны скалы, они присели на корточки и прислонились к ней спиной. Оба, не сказав ни слова, так и просидели до рассвета.

Втайне Балое уже жалел, что ввязался в эту авантюру. Его терзали сомнения, не лучше ли было отправиться в Судан на корабле. Как только буря уляжется, Нил будут обыскивать с самолетов, а Курош, the Eagle, – чертовски хороший пилот, известный своими бреющими полетами.

Они надеялись, что утром хамсин уляжется и появится возможность продолжить путешествие, но надежды эти не оправдались. Буря бушевала над Нилом сильнее, чем ночью. Балое вышел из укрытия, чтобы взглянуть на лодку, и насмерть испугался.

– Рая! – закричал он и растолкал ее. – Рая, лодка исчезла!

Рая вскочила, подбежала к месту, куда они ночью причалили, и уставилась на канавку, оставленную носом лодки. Балое взглянул на северо-восток и указал на середину реки. Там, словно скорлупа грецкого ореха, раскачивалась их лодка. Рая и Жак, обнявшись, заплакали.

– Это моя вина, только моя, – говорил Балое. – Я не имел права подвергать тебя такой опасности!

– Ерунда! – пыталась утешить его Рая. – Я тебя вынудила. Может, и был другой способ сбежать из Абу-Симбел. Но мы вместе решились на это и вместе с этим справимся.

Балое горько улыбнулся:

– И как? Без лодки, без воды, без еды. Как?

В действительности их положение было безнадежным, и бессмысленно заниматься самоутешением. Слово «самоутешение» Рая Курянова ненавидела так же, как слово «КГБ».

– Верблюды! – бодро сказала она. – Они могут обходиться без пищи и воды до десяти дней, а на караванных путях каждые десять дней встречаются колодцы.

Сказанное Раей вызвало у Балое усмешку. При всей твердости характера и образованности Рая иногда вела себя как ребенок.

– К сожалению, мы не верблюды, – ответил Жак, – и, к несчастью, сейчас не на караванном пути, а на берегу водохранилища.

– А можно пить воду из Нила?

– Конечно, можно, вопрос только в том, сколько болезней ты при этом прихватишь.

Местами над водой отчетливо виднелись верхушки пальм, росших когда-то у берега. Ветер и волны настолько обтрепали листья, что голые ветви беспомощно били по воде, как руки утопающего.

– И сколько будет продолжаться хамсин? – спросила Рая. Они просидели под спасительным утесом еще два часа.

– Наверняка этого сказать нельзя, – ответил Жак и стряхнул песок с лица. – Обычно через пару часов все заканчивается, и небо становится абсолютно чистым. В Верхнем Египте хамсин может бушевать и три дня подряд, а небо остается желто-серым, будто грязная льняная тряпка.

Они сидели, прижимаясь друг к другу, под скалой, когда около полудня ветер стал постепенно стихать, но небо не прояснилось. Балое знал, что это значит: буря затихала ненадолго, как бы переводя дыхание, чтобы потом разразиться с новой силой.

Жак и Рая использовали затишье, чтобы вскарабкаться на одну из песчаных дюн, которые волнистым узором разбросал хамсин. Лодки не было видно. Возможно, она опрокинулась во время бури и затонула. На юге, в направлении Судана, виднелись наползающие одна на другую дюны – они разлеглись толстобрюхими морскими львами. Но неподалеку образовалась долина, окруженная пальмами, до которой песок не смог добраться. Балое и Рая решили пойти туда. А там будет видно…

27

Балое предполагал, что путь займет три часа, но понадобилось целых пять, прежде чем они перешли через последнюю дюну. Свеженаметенный песок препятствовал продвижению вперед: беглецы то утопали в нем по колено, как в рыхлом снегу, то внезапно соскальзывали и падали.

Когда Рая поднялась на гребень последней дюны, то не поверила своим глазам: в небольшой бухте, образовавшейся из-за водохранилища, раскинулась заброшенная деревня. По крайней мере, с первого взгляда казалось, что жители ее покинули. Половина домов была уже полностью затоплена, у некоторых над водой торчали только крыши. Дни домов, стоявших чуть выше, очевидно, были уже сочтены.

– Рая, ущипни меня! – закричал Балое.

Теперь и Рая увидела, что к утесу, торчащему из воды, привязаны две лодки: фелюга со сложенным парусом и видавшая виды моторная лодка.

Балое издал радостный вопль и помчался вниз по склону. Рая осторожно последовала за ним. Но еще до того как Балое успел спуститься, из хижин вышли люди: одни были полуобнаженные, другие – в длинных одеяниях. Трое держали винтовки наперевес.

Жак побежал им навстречу, размахивая руками. Вооруженные люди, казалось, его не поняли и направили на Балое оружие. Жак остановился и прокричал пару арабских слов, которые вспомнил, но на хозяев это не подействовало.

Не сводя глаз с Балое, один из мужчин выстрелил в воздух, и из хижины вышел старик в длинной белой одежде. Он вытянул руку, провел ею по воздуху, очертив полукруг, и мужчины опустили оружие. Теперь Рая тоже спустилась. Она боязливо ухватилась за руку Жака, дрожа от страха. Чтобы подбодрить себя, но все же неуверенно Рая сказала:

– Они ничего не сделают, если увидят, что мы пришли с добрыми намерениями.

Балое сжал ее руку.

Старик медленно подошел ближе и прокричал какие-то непонятные слова по-арабски. Балое попытался заговорить по-английски, но его слова не вызвали никакой реакции. В отчаянии он заговорил по-французски и услышал, как старик спросил на ломаном языке, не прислало ли их правительство.

Правительство?

Балое и Рая переглянулись. Что же ответить?

– Просто скажи правду, – пробормотала Рая.

– Это невозможно, – ответил Жак и рассказал старику историю о том, что они журналисты из Франции и ездят по Верхнему Египту, собирая информацию о строительстве плотины. Во время хамсина их лодка перевернулась, и они пришли за помощью. Они хотят попасть в Судан.

Старейшина слушал, держа левую руку возле уха, что, как потом выяснилось, отнюдь не было признаком глухоты. Ему было крайне интересно, что скажет Балое. Выслушав, он сложил губы в странную гримасу и сплюнул на землю. Потом начал восхвалять Аллаха, ниспославшего ему обучение в школе и всяческие дары, за то, что он может понимать людей, говорящих на иностранном языке.

Беглецы удивленно кивали. Они надеялись заслужить доверие старейшины, но он вдруг начал ругать чужеземцев в целом и журналистов в частности. И каждое французское предложение, дававшееся ему с таким трудом, он заканчивал плевком на землю, будто ставил точку. Он возмущался, что сначала Египет завоевали англичане, теперь – русские. А журналисты – особенно гадкие типы (он даже специально употребил французское слово «каналья»), потому что постоянно извращают правду. Никто из них не рассказал, как правительство обходится с деревенскими жителями, затапливая их земли, на которых жили еще предки, исключительно из корысти. А Насер, президент, – неверный, послал христианских собак. Если бы Аллах всемогущий возжелал, чтобы Нил превратился в громадное озеро размером с море между Меккой и Мединой, священными городами, он бы просто пошевелил пальцем, и это произошло бы. Теперь сюда пришли русские из степей Азии, словно мухи на помет верблюдов, чтобы эксплуатировать страну. И когда плотина – позорное клеймо в сердце Египта – будет готова, русские все равно не уберутся домой. Это клещи, впившиеся в бока египетских баранов.

От бесконечного потока слов у старика даже голос пропадал, так он был взбудоражен. И когда наконец закончил, то жадно глотал воздух, пытаясь отдышаться. Мужчины, стоявшие сзади, издавали возгласы одобрения, хотя не понимали ни единого слова. После того как старик насмотрелся на чужаков, он подал им знак следовать за собой.

Дом четыре на шесть метров был построен из светлых кирпичей, сделанных из нильского ила. В нем была только одна дверь и окошко с западной стороны. Выкрашенная в бирюзовый цвет дверь вела в кухню, стены и потолок которой покрывала сажа. Здесь стоял густой запах гниющего мусора.

Жемчужные занавески прикрывали вход в соседнюю комнату, скудно освещавшуюся через небольшое отверстие в потолке. На полу были разостланы ковры с яркими узорами. В комнате не было мебели, кроме низкого деревянного столика.

Рая и Балое уселись на полу, старик хлопнул в ладоши, и в соседнем помещении, в котором, казалось, никого не было, послышались женские голоса и звук перекладываемой посуды. Вскоре появилась невысокая полная женщина и приготовила черный чай в маленьких стаканчиках. Потом показалась вторая, которая принесла миску с зеленовато-белым сыром, и еще чуть позже – третья с лепешками.

О женщинах старик сказал, что они принадлежат ему, и предложил угощаться сыром и лепешками.

Сыр на вкус был таким же, как и на вид, – омерзительным. От лепешек же исходил божественный запах, и на вкус они были хороши. Рая и Жак с удовольствием поели бы, если бы старейшина не наблюдал за каждым их движением, буквально заглядывая им в рот и таинственно улыбаясь. Особенно его привлекала Рая.

Балое, выбрав момент, когда глава племени отвлекся, незаметно вытащил пять стодолларовых банкнот, бросил их на стол перед стариком и покровительственным тоном заявил, что они принадлежат тому, кто согласится провести Жака и Раю через границу в Судан.

Пятьсот долларов – большие деньги, а здесь, южнее двадцать третьего градуса, – целое состояние. Но старик делал вид, будто деньги его не интересуют. Даже когда Балое сказал, что там пять сотен американских долларов, он продолжал сидеть с отсутствующим видом, а на лице его застыла все та же ехидная улыбка. Он только спросил, знают ли чужестранцы притчу о лошади и осле.

Они вежливо ответили, что не знают. В ответ старик лишь покачал головой и начал рассказывать:

«В хлеву у богатого крестьянина в Среднем Египте из одной кормушки ели старый жеребец и молодой осел. Жеребец всю жизнь работал у крестьянина и был доволен, в то время как ослу не нравилась теснота в хлеву. Он не раз пытался убежать, но его останавливала высокая изгородь, окружавшая двор.

Однажды осел спросил жеребца, не может ли он показать как перепрыгнуть через деревянную изгородь. «Конечно – ответил жеребец, – но тогда я останусь наедине с твоей ослицей, а она мне очень нравится». – «Что же делать?» – спросил осел. И жеребец ответил, что он должен отдать ему свою ослицу на ночь. Осел, возмутившись, отверг это предложение поскольку неприлично, чтобы старый жеребец спаривался с молодой ослицей. Однажды жеребец силой добился того чего хотел. Но теперь он отказался показать ослу, как можно попасть на волю. С тех пор осел лишь роптал на свою судьбу, прослыв самым упрямым и строптивым среди животных».

– Я начинаю понимать, – шепнул Жак Рае.

– Он не хочет твоих денег, он хочет меня! – кивнула Рая.

Старейшина, получив особое удовольствие от того, что они правильно поняли смысл притчи, громко рассмеялся, и в уголках рта у него показалась слюна. Потом он поднялся и исчез за жемчужной занавеской.

– Я его убью, если он хоть пальцем до тебя дотронется, – прошипел Балое.

– Это делает тебе честь, – сухо сказала Рая, – но нам мало поможет. Они нас просто застрелят. Непонятно, почему деньги для него ничего не значат.

– Я тоже этого не понимаю, – ответил Балое. – На пятьсот долларов старикан мог бы купить себе целый гарем.

Хозяин вернулся в комнату и бросил на стол толстую пачку денег.

– Думаете, вы первые, кто хочет перейти границу? Конечно же, нет! – Старик перемешал деньги, будто булочник тесто. – Вот, полюбуйтесь, – сказал он горько, – мне не нужны деньги. Настоящие желания за деньги не купишь.

Балое не знал, как поступить, и растерянно взглянул на Раю. Он думал, что деньги, треть которых он потерял с багажом, смогут открыть им все двери. Здесь, в пустыне, любой за пару долларов сделает что угодно! И вдруг появляется этот старик – тощий, как маслина, почти что библейского вида – и говорит, что деньги для него ничего не значат. У него их достаточно, и он не знает, что с ними делать. Но если чужестранец позволит ему переспать с красивой молодой женщиной – женщиной, которую Жак поклялся защищать, женщиной, которую он любит…

Жак почувствовал, что в нем закипает злость. Он вскочил и подошел к старику, поднявшемуся из-за стола. Он был выше старика на голову.

Рая хотела вмешаться, чтобы предотвратить стычку. Но старик посмотрел на Жака спокойно, словно ничего не происходило, положил руку ему на плечо и заявил с бесстыдной улыбкой:

– Год длинный, вы можете подумать.

Так он сказал и с равнодушным видом, оставив деньги на столе, покинул дом. Дверь закрылась. Балое и Рая решили, что глава племени запер их снаружи. Прошло довольно много времени, в доме было тихо. Жак осторожно попробовал ручку и обнаружил, что дверь не заперта.

– Старик, видимо, уверен, что дело выгорит, – сказал Балое, снова закрывая дверь.

– Ясное дело, – ответила Рая, – куда же мы денемся? Кроме того, его люди вооружены. Думаю, они не особенно щепетильны.

– Боже мой, во что мы вляпались! – кивнул Балое.

Похоже, нервы его на пределе. Рая знала француза уже давно: он был гораздо более беспомощным, чем она.

– Знаешь, Жак, – сказала она, уставившись в воображаемую точку в темной комнате, – есть вещи намного хуже, чем переспать с нубийским шейхом. У КГБ совсем другие методы шантажа. И вообще он вел себя очень вежливо.

Не похоже, что он применит насилие…

Балое не верил своим ушам! Он вскочил, словно ужаленный тарантулом, и заходил по маленькой комнате взад-вперед, скрестив руки за спиной. Он хотел что-то сказать, но не мог подобрать нужных слов.

Рая пришла ему на помощь. Она сказала, что он ее не так понял, что это не будет трагедией для нее. Конечно, она пойдет на эту жертву и не будет страдать из-за этого всю жизнь.

– Никогда, никогда, никогда! – закричал раздраженно Балое. – Лучше я убью этого старика!

В нубийской деревне стало тихо, таинственно тихо. Сумерки наступили внезапно, как это всегда здесь происходит. Рая и Балое сидели в полутьме. Оба говорили шепотом, боясь, что старейшина их подслушивает. Они устали и решили провести ночь здесь, чтобы на следующий день снова переговорить со стариком. В крайнем случае они запланировали бежать вверх по Нилу.

Рая заснула. Спать на подушках, разбросанных по полу, было очень удобно, а через отверстие в потолке комната охлаждалась. Балое, так и не приняв окончательного решения, тоже задремал.

Оба проснулись одновременно. Они не знали, который час и как долго они спали, но в отверстии в потолке уже брезжил свет нового дня. Залаяла собака, потом гоготом ее поддержали гуси, замычал скот. Снаружи что-то происходило.

– Тихо! – Балое приложил палец к губам и прислушался. – Я слышу звук моторов.

– Это корабли, – испуганно вскрикнула Рая. – Нас ищут.

Балое сидел не шевелясь. Как же они узнали, где беглецы?

Шум моторов нарастал. Перед хижиной слышались взволнованные выкрики. Рая и Жак растерялись. Как поступить? Они даже не представляли, кто их преследовал. Людям из Абу-Симбел Жак и Рая, пожалуй, смогли бы объяснить, как очутились здесь. Но если это русские, то шансов нет, все кончено.

Втайне Балое надеялся, что корабли исчезнут как кошмарный сон, но с ужасом услышал, что моторы стихли и началась швартовка. Прозвучал выстрел. Послышался дикий крик, потом второй и третий выстрелы. Начался настоящий бой. Балое задумался, действительно ли эта стычка из-за них. Не стали ли они свидетелями противостояния двух нубийских племен? Когда все прояснится, они смогут продолжать путь.

Вдруг дверь распахнулась, и в дом ворвался вооруженный полицейский. Что он кричал, они не поняли, однако догадались, что им следует покинуть дом. В серьезности его намерений беглецы не сомневались: полицейский направил на них пистолет.

Балое попытался объяснить, кто они такие, но ему не хватило арабских слов. Собственно, полицейский и не говорил с ними, а только вытолкал из дома, угрожая оружием.

Едва они вышли, подбежал еще один полицейский. Он облил стены жидкостью из канистры и выстрелом поджег дом.

Деревню окружили две дюжины солдат, державших ружья на изготовку. Из домов выгнали последних жителей и вывели Скот. Всех повели к кораблям на берегу, а деревню подожгли. Все произошло так быстро, что у Раи и Балое не было времени осознать свое положение. Они пришли в себя только на корабле среди истерически кричащих женщин и ругающихся мужчин. У деревни стоял грузовой корабль для скота и две моторные лодки.

Люди столпились вокруг старейшины и засыпали его вопросами. Балое тоже поинтересовался, что все это значит. Старик протиснулся через толпу, подошел к ним, улыбнулся все той же ехидной улыбкой и сказал:

– Вот видите, я оказался прав. Свои истинные желания вы не смогли исполнить даже за деньги.

«Деньги!» – промелькнуло в голове у Балое. Все их деньги сгорели в хижине! Он не понял, что же все-таки произошло, м снова переспросил:

– Что все это значит?

– Мы последние, кто сопротивлялся принудительному переселению. Мы и в этот раз были готовы защитить себя. Два человека заплатили за это жизнью. Просто их было больше. – Он кивнул в сторону горящей деревни, все еще окруженной солдатами.

– Так скажите им, что мы не жители вашей деревни, а просто путешественники! – потребовал Балое.

Старейшина горько улыбнулся и ответил:

– Я бы охотно так и сделал, но меня больше никто здесь не слушает. Боюсь, мне и не поверят.

– И куда же они нас везут? – вмешалась Рая.

Старейшина плюнул в воду.

– Они построили для нас жилые блоки. Жилые блоки! Вы можете себе представить, что это значит, если феллах, привыкший, выходя из дома, ступать на голую землю, вдруг начнет жить в жилом блоке? Он будет себя чувствовать, как кролик в клетке. Из моих людей большинство еще не ступало на лестницу со ступенями. И они откажутся по ним подниматься. И если так должно быть, то они скорее будут жить перед домами, чем в них.

– И куда нас везут?

Старейшина снова плюнул в воду, вложив в этот плевок всю ненависть и презрение, на которое был способен в эту минуту.

– В Асуан!

Рая вздрогнула, когда старик назвал место назначения, и с мольбой обратилась к Балое:

– Мы должны что-нибудь сделать, должны бежать с корабля!

У Балое, естественно, возникла та же мысль. Он дал понять Рае, чтобы та оставалась на месте, а он попытается переговорить с командиром оперативной группы. Расталкивая руками нубийцев, он попытался добраться до узкого трапа, спущенного на берег. Это были просто две шаткие доски с перпендикулярно набитыми планками, больше напоминающие куриный насест, чем сходни.

Когда Балое ступил на трап, солдат на берегу поднял винтовку. Он закричал что-то непонятное и, когда Жак не отреагировал, выстрелил в него. Балое почувствовал сильный удар в правое бедро, который отбросил его в сторону, и услышал, как пуля пробила стенку рубки. Полетели щепки.

Рая испустила дикий вопль, а Жак, раскинув руки, упал навзничь. Только теперь он заметил, что брюки окрасились в красный цвет.

Боли Жак не чувствовал. Он сел возле рубки и спустил штаны, чтобы осмотреть рану. Рая протиснулась к нему и истерически закричала:

– Врача, нам нужен врач!

Жак успокоил ее: пуля лишь зацепила ногу. Из десятисантиметровой царапины текла темная кровь. Из толпы показался старейшина, осмотрел рану и как ни в чем не бывало начал отрывать от своей одежды длинные полоски.

– Снимите ремень, – приказал он Рае.

Он стянул ремнем ногу выше раны, и кровотечение прекратилось. Из обрывков ткани он сделал повязку.

– Почему вы помогаете нам? – удивленно спросила Рая.

– Почему? – улыбнулся старик. – Мы сыновья и дочери пустыни, у нас свои законы, которые непонятны чужакам. Один из этих законов гласит: помоги слабому, возможно, однажды он станет сильнее тебя, и тогда тебе потребуется его помощь. Это эгоизм в чистом виде, я знаю, но такие уж мы.

В запале оба не заметили, как корабль снялся с якоря и взял курс на север.

Старик указал рукой на юг, на цепочку дюн.

– Видите, – сказал он, – это было вашей целью. За ними лежит Вади-Хальфа и Судан.

Он снова обернулся к берегу, где полыхали хижины. На его лице было написано полнейшее равнодушие.

То, что может с ними произойти в Асуане, Раю сейчас волновало меньше, чем состояние Балое. Он был в подавленном настроении и провел целый день, лежа на палубе. Жак молчал. Боль была сильнее, чем он предполагал. А после того как старейшина снял с бедра кожаный ремень, рана вновь начала кровоточить.

Тем временем Рае удалось убедить командира оперативной группы, голубоглазого полицейского с тонкими усиками, который был родом из Нижнего Египта, однако больше походил на английского полковника, что они случайно оказались в деревне и по ошибке попали на корабль. Ее слова подкрепили двести долларов из наличных денег, которые она прятала под одеждой.

Балое срочно нужен был врач, но до Асуана, как утверждал полковник, плыть было еще три дня. Условия на корабле уже за полдня стали невыносимыми. Он весь будто пропитался запахами нечистот. От криков женщин, пронзительных и жа лобных, болели уши.

Собственная беспомощность и страх, что Балое может не дотянуть до прибытия в Асуан, выбивали Раю из колеи. В какой-то момент ей пришло в голову то, до чего никогда бы не додумался человек в обычной ситуации. В лучшем случае это сочли бы просто абсурдом. Но в этом была вся Рая.

Не посвящая Балое, который спал как убитый, в свои планы, она узнала у полковника, когда корабль будет проплывать мимо Абу-Симбел. Полковник ответил, что это случится этой ночью. Рая Курянова попросила командира позволить им спуститься на берег. Она знает там немецкого врача, который сможет помочь Балое.

Вначале полковник отказался, но Рая ничего другого и не ожидала. Изменить его мнение стоило всего лишь сто долларов, которые она подкрепила заверением, что все произойдет быстро и тихо, так что остальные ничего не заметят.

До последнего момента Рая не говорила Балое о своем плане. Только когда корабль замедлил ход и показались огни строительной площадки, она шепнула раненому:

– Жак, послушай, что я скажу. Мы сейчас причалим в Абу-Симбел и высадимся там. Мы найдем доктора Хекмана, и он тебе окажет помощь.

– Ты с ума сошла! – ответил Жак. Ему было тяжело говорить, он ослабел от потери крови. – Ты с ума сошла! – повторил он. – Тогда нам сразу можно застрелиться.

– Чепуха, – уверенно возразила Рая, хотя и у самой были сомнения.

Она не особенно надеялась, что Хекман будет молчать. Доктор когда-то ухаживал за ней, они даже провели пару вечеров вместе. Теперь у него будет возможность поквитаться за то, что она отвергла его и вернулась к Жаку. И как они снова объявятся в Абу-Симбел, она тоже не знала.

– Пойми же, это наш последний шанс!

Она сказала это, чтобы приободриться, но у Жака уже не было сил возражать.

Полковник подал Рае знак приготовиться.

– Пойдем! – умоляюще сказала Рая.

Она помогла Балое подняться.

Все произошло очень быстро. Двое мужчин спустили узкий трап, и Рая осторожно свела Жака. Едва они ступили на землю, корабль отошел от берега. Большинство нубийцев даже не заметили, что произошло.

28

Они стояли в кромешной мгле на том же месте, откуда бежали четыре дня назад. Но сейчас их положение ухудшилось. Что же делать?

Строительная площадка, на которой вырезали храм из скалы, была безлюдна. В горе зияли дыры гигантских размеров. Скоро все это поглотит водохранилище. В нескольких десятках метров от них был строительный барак Камински, и в голову Раи пришла идея…

– Я отведу тебя в барак.

Силы Балое были на исходе, пришлось тащить его на себе Жак что-то бормотал, но она не понимала. Ей казалось, что Балое сейчас не в состоянии ничего решать.

– Ты подождешь там, пока я приведу помощь. Хекман тебя осмотрит, а там видно будет.

Барак был заперт, окна занавешены. Рая выбила стекло, чтобы открыть окно изнутри. Не веря своим глазам, она оглядела комнату, залитую бледно-желтым светом керосиновой лампы.

«Странно, – подумала Рая, – здесь же на ночь никто не задерживается». Но на долгие раздумья времени не было. Она открыла окно, скользнула в комнату и открыла дверь ключом, который торчал в замочной скважине.

– Смотри! – в замешательстве сказала она Балое, который беспомощно прислонился к двери.

Она указала на дощатый пол, с которого было сорвано несколько половиц. В полу зияла глубокая дыра, в которую уходила лестница.

– Что это значит?

Потеря крови и напряжение последних часов настолько измотали Балое, что ему было абсолютно все равно, кто и для чего вырыл дыру в этой несчастной хибаре. Он дохромал до стула у письменного стола и устало опустился на него.

Когда из дыры в полу вдруг показалась голова, Жаку показалось, что он бредит. Это лицо он узнал – это был Камински.

Он выглядел удивленным, даже испуганным, когда, отложив фонарик, сощурившись, осматривал незваного гостя. Не говоря ни слова, он перелез через край ямы и отер рукавом куртки пот со лба. Он тяжело дышал: Балое видел, как опускаются и поднимаются его плечи. Камински жадно хватал ртом воздух, словно только что тяжело поработал.

– Что вам нужно? – едва слышно спросил он. – Люди в лагере говорили, что вы утонули. Пустую лодку пригнало ветром. Откуда вы здесь взялись?

В тот момент, когда Рая уже хотела ответить, она услышала голос из глубокой шахты, и показалась вторая голова. Этого человека они тоже знали. Это была Гелла Хорнштайн.

Она, похоже, поначалу тоже растерялась. Потом, потеряв самообладание, закричала, все еще стоя на лестнице:

– Артур, что все это значит?

Камински постепенно пришел в себя. Он присел на пыльный письменный стол и заявил:

– Вы шпионили за нами. Ваше исчезновение было просто инсценировкой. Что вы знаете и чего хотите?

Только сейчас он заметил на бедре Жака кровь.

Четверо молча смотрели друг на друга. Каждый пытался сообразить, о чем сейчас думают другие. С тех пор как псевдофранцуженка появилась в Абу-Симбел, Гелла и Рая не особенно доверяли друг другу, хотя не перемолвились и словом. Нередки случаи, когда из-за разницы характеров женщины испытывают предубеждение с самого начала. Камински, напротив, симпатизировал французу, хотя никогда близко с ним не сталкивался. Поэтому сейчас разочарование было еще больше.

Рая опомнилась первой. И хотя все еще не понимала, что происходит, ответила на вопрос Камински:

– Мы ни за кем не шпионили, клянусь. Но об этом можно поговорить и позже. Жаку срочно нужна медицинская помощь. Доктор, помогите нам! Вы же видите, в каком он состоянии. Мы хотели найти доктора Хекмана. Но, видимо, нам этого уже не удастся сделать. Балое в очень тяжелом состоянии, разве вы не видите?

Гелла раздраженно хмыкнула, словно хотела сказать: «Ну вот, еще лучше! Вначале нас выследили, а теперь еще и о по мощи просят. Нет, уж это без меня!» Но она промолчала, выбралась из шахты и встала посреди комнаты, скрестив руки на груди. Рая, боясь, что ситуация еще ухудшится, быстро опустилась на пол и стала торопливо снимать повязку с раны Балое.

Бедро выглядело ужасно. На черно-красной ране запеклась кровь, а когда Рая убрала повязку, она снова начала кровоточить. Лицо Балое исказила гримаса боли. Казалось, он теряет сознание.

– Он умирает! Вы что, этого не видите?

Рая прикрыла рану, вскочила и бросилась к двери. Гелла Хорнштайн преградила ей путь:

– Куда это вы?

– К доктору Хекману. И чем скорее, тем лучше!

– Вы останетесь здесь, – отрезала доктор.

Рая замахнулась, чтобы ударить Геллу по лицу, но в последний момент вмешался Камински и разнял женщин.

– Вы что, обе с ума сошли? Если вы подеретесь, это делу не поможет. Балое нужна помощь, иначе он умрет. Гелла, пожалуйста!

Доктор упорствовала. Она отрицательно покачала головой.

– Если мы выпустим ее отсюда, – ответила она, – все пропало. Тогда все узнают, понимаешь?

Камински пожал плечами:

– Тогда ты сама должна оказать помощь Балое. Привези из госпиталя все необходимое. Я останусь здесь с ними. Не беспокойся, они не сбегут.

Рая не понимала, о чем они говорят, и молчала. Как и Балое. Конечно, ситуация, в которой они случайно оказались, была необычной. Даже если судить только по поведению врача. «Разве не они должны были бы объяснить свое поведение?» – думала Рая.

Она раздумывала, как ответить на эти смешные упреки в шпионаже, и не заметила, что Камински и Гелла, понимая друг друга практически без слов, закончили выяснять отношения и доктор вышла из барака. Рая поняла это только тогда, когда услышала рев мотора уже где-то вдалеке.

– Она привезет все необходимое из госпиталя, – успокаивающе сказал Камински.

Рая, держа Балое за руку, молча кивала.

Она все прислушивалась, не возвращается ли машина, когда Камински осторожно, запинаясь, сказал:

– Вы… вы, наверное, спросите, что все это значит. Но я не смогу вам объяснить…

– Прежде всего, объясниться должны мы, – перебила Рая инженера.

– Ну нет!

– Да, да. Может, потом вам будет проще все рассказать.

Рая встала и подошла к Камински.

– Вы должны знать правду: я не француженка, я русская. Я много лет проработала во французском посольстве в Париже, так что сейчас мне нетрудно выдавать себя за француженку. Балое помог мне.

Камински недоверчиво взглянул на нее, словно хотел сказать: «Ладно. Но вся эта история – еще не факт».

– Меня связывает с Балое то, что мы оба работали на советскую секретную службу – КГБ. Я говорю «работали», господин Камински. Я попала в немилость и опасалась самого страшного. Балое хотел выйти из игры, но это было опасно. За нами уже следили, и мы решили исчезнуть из Абу-Симбел. Мы планировали бежать в Хартум, но даже не добрались до границы. Нас вместе с жителями нубийской деревни, которых принудительно переселяли, посадили на корабль. Один из солдат ранил Балое. Я подкупила командира отряда, чтобы он высадил нас здесь. Собственно, мы хотели найти доктора Хекмана.

Камински трудно было поверить словам Раи. Конечно, он предполагал, что здесь, в Абу-Симбел, кто-то работает на советскую секретную службу. Но услышать такое о людях, которых знаешь, которым доверяешь, – совсем другое дело. Он был озадачен. У него возникло чувство, будто его самого предали.

Но злость немного утихла. Он подумал, что теперь они знают тайны друг друга, а это заставит всех держать рот на замке.

– Теперь я тоже могу рассказать, что все это значит, – сказал Камински, указывая на дыру в полу.

Рае, в общем-то, было все равно, о чем расскажет ей Камински, – она с нетерпением ожидала возвращения доктора Хорнштайн. Вполуха она слушала рассказ Камински о том, что он обнаружил под своим бараком мумию жены великого фараона Рамсеса и только он и Гелла Хорнштайн знают об этом. Рая только тогда очнулась, когда Камински сказал, что теперь они связаны друг с другом. Если беглецы будут молчать, то и они с Геллой их не выдадут.

Хотя Рая и не понимала, почему они скрывают находку мумии, она сочла ситуацию подходящей. Может, доктору Хорнштайн удастся поставить Балое на ноги, так что они смогут попробовать сбежать из Абу-Симбел еще раз.

Вошла доктор Хорнштайн с большой черной медицинской сумкой, и Камински быстро направился к ней. У дверей возникла короткая перепалка, из которой Рая ничего не поняла. Но когда врач вошла в темную комнату, ее словно подменили. Гелла сделала Балое в бедро инъекцию ксилокаина для местного наркоза. Втроем они перетащили его на походную кровать в задней части комнаты.

Хорнштайн проверила у раненого пульс. Она была явно обеспокоена.

– Вы должны сделать все возможное, чтобы он не заснул, – обратилась она к Рае. – Пульс очень слабый. Под вашу ответственность…

Она начала чистить рану, а Рая помогала. Она никогда не боялась боли, но теперь, когда дело касалось Балое, как будто сама чувствовала каждое прикосновение, а наложение швов, казалось, причиняет ей больше страданий, чем пациенту, который едва ли ощущал операцию.

Когда рана была зашита длинным уродливым швом, Гелла перевела дух:

– Шов, конечно, будет виден, но рана обработана. Если не попала инфекция, через неделю все пройдет. Он снова сможет нормально передвигаться.

– Через неделю? – Рая вскочила. – Нам нужно уходить, и лучше прямо сегодня ночью!

Гелла завернула инструментарий и положила в сумку.

– Это невозможно, – возразила она.

Конечно, для нее самой было бы лучше, если бы оба исчезли так же быстро, как и появились. Но Балое только что перенес операцию и очень ослаб.

– Как вы себе это представляете?

Рая молчала. Вопрос доктора вернул ее к реальности. В действительности Рая только сейчас осознала то, в чем сама себе боялась признаться еще с тех пор, как они вернулись: попытка побега не удалась.

– А как вы себе это представляете? – в отчаянии задала встречный вопрос Рая. – У нас будет шанс, только если нас будут считать мертвыми. Если мы сейчас вдруг объявимся, КГБ быстро пронюхает об этом.

Камински укладывал половицы над шахтой. Он закончил работу и обратился к Гелле:

– Она права. В Абу-Симбел им нельзя оставаться. Они должны уйти.

Внимание, которое Камински оказал незваным гостям действовало Гелле на нервы.

– Может, ты даже скажешь как? – вызывающе спросила она. – Может, они еще раз возьмут моторную лодку? Или пойдут пешком? Как ты себе это представляешь?

– Курош! – сказал Камински.

– Курош the Eagle?

– Именно он. Каждый знает, что за деньги он сделает все. Поговаривают, он частенько возит контрабанду в Хартум. Нужно подкупить Куроша.

Камински с удивлением увидел, что Рая вытащила из-под блузки пачку купюр.

– Тысяча долларов! – сказала она равнодушно и бросила пачку на письменный стол. – Надеюсь, этого хватит?

Камински и Гелла были поражены. Француженка или русская, какого бы происхождения она ни была, их удивила. Похоже, в ее жизни бывали и более безнадежные ситуации.

Пока они стояли в растерянности, Рая вытащила вторую пачку.

– Для вас, – холодно сказала она. – За беспокойство!

Камински, не в силах подобрать слова, протянул деньги Рае.

– Оставьте себе. Они вам еще пригодятся.

Вторую тысячу долларов он сунул в сумку и сказал:

– Пойдемте, перенесем Балое в машину. Через час рассветет. До восхода все должно быть готово!

29

Салах Курош по прозвищу the Eagle, экс-пилот египетских авиалиний, не напрасно был сослан в Абу-Симбел курьером. Он жил в сборном домике на краю поселения рабочих, прямо рядом с аэродромом, где была только короткая асфальтированная взлетная полоса да длинный барак. Вокруг был песок и только песок. Иногда с утра приходилось даже расчищать лопатами полосу. В ангаре стояли два маленьких самолета, на которых совершались постоянные рейсы в Асуан. Четкого расписания полетов не было, поэтому Курош мог смело взлететь, не привлекая внимания, и исчезнуть за песчаными дюнами.

Египтянин, никогда не пьянеющий чудак и пилот по при званию, жил один. О его курьерских полетах рассказывали удивительные истории. Поговаривали также о делишках, которые он обычно проделывал, сильно подвыпивши. Он не мог жить без алкоголя, как и без наставлений Корана, хотя они сочетались между собой, как вода и пламя. Оправдывая свою тягу к выпивке, Курош говорил, что Аллах сотворил не только огонь и воду, но и огненную воду, а Аллах всемогущ.

Камински растолкал пилота. Балое, Рая и Гелла ждали в машине. Египтянин проснулся неохотно, но когда увидел на неубранном столе пачку долларов, его как будто подменили.

– Тысяча долларов? Требуется сделать скверное дело, мистер?

– Конечно, – ответил Камински. – Или вы думаєте, что я собираюсь их вам подарить?

Курош сглотнул. Не спуская глаз с денег, он сказал:

– Никаких грязных дел! Я не соглашаюсь на сомнительные сделки. Вы понимаете?

– Я знаю, – невозмутимо ответил Камински, – знаю. Вы никогда не пошли бы наконтрабандный провоз виски из Хартума. Это было бы слишком рискованным предприятием и в конце концов могло стоить вам работы…

– Откуда вы знаете, мистер?

– Я ничего не знаю, Салах. В лагере рассказывают удивительные истории, откуда берется столько виски. Но это, конечно, только слухи.

– Клевета!

– Конечно, клевета. Я в это никогда не верил.

Салах взял деньги и осмотрел их в свете электрической лампы, стоявшей на столе.

– Хорошие деньги, – проворчал он все еще неохотно, но сразу же добавил: – Ну говорите уж, что я должен сделать.

– Простое поручение, – ответил Камински. – Вы полетите с двумя людьми в Хартум. Они ждут снаружи в машине. Вы не спрашиваете их имен и забудете, как они выглядят. Да и вы летали вообще не в Хартум.

– Это невозможно! – Салах Курош покачал головой.

– Что это значит?

– Это значит, что невозможно перевезти на самолете «Boelkow-207» двух пассажиров сразу.

Камински взял пачку денег и сделал вид, будто хочет сунуть их назад в сумку.

– Стойте! – Курош удержал его руку. – Какой багаж?

– Никакого, – ответил Камински. – Ничего, кроме вещей на них.

Курош сдался.

– Когда все это должно произойти? – осторожно поинтересовался он.

– Немедленно! – отрезал Камински. – Вы должны принять решение, берете ли заказ. В противном случае я придумаю что-нибудь другое.

Курош, зевая, поднялся и посмотрел из окна. Снаружи была кромешная тьма, но не пройдет и получаса, как горизонт на востоке посветлеет и можно будет лететь на юг.

– Во имя Аллаха! – сказал Курош и взял деньги. – Где люди?

– Ждут в машине. Еще раз напоминаю: вы их не знаете и никогда не видели!

– Салах может молчать как могила.

Камински невольно вздрогнул.

Курош выкатил сине-белый «Boelkow-207» из барака.

Балое схватил Камински за руку.

– Спасибо, мосье, – устало сказал он. – Я вам крайне признателен.

Камински отдернул руку.

– Вы не должны мне ничего говорить. Вы заплатили!

– Нет, нет, – возразил Балое, – это было непросто.

Камински возразил:

– Даже если вы в это не верите, я делал это с корыстью. Если вам удастся… – Камински вытащил из нагрудного кармана лист бумаги и нацарапал пару строк. – Если вам удастся добраться до Европы и захочется сделать что-нибудь хорошее, обратитесь по этому адресу и назовите мое имя.

Балое кивнул и взял бумажку.

Камински помог раненому и Рае забраться в кабину самолета.

– И не забудьте, о чем мы договорились: вы ничего не видели!

– Ничего, – рассеянно повторила Рая Курянова.

Только когда машина поднялась в воздух, когда Курош низко пролетел над водохранилищем и круто набрал высоту, она задумалась над тем, какое значение имело их открытие. Потом она взяла Балое за руку, сжала ее и крикнула сквозь гул мотора:

– У нас получится, ты слышишь? У нас все получится!

30

Время поджимало. Первое сентября – назначенный срок затопления – давно уже было позади. Если это случится, гробница с мумией будут безвозвратно утеряны.

Что касается Геллы, она будто не хотела понимать, что мумия, если они ничего не предпримут, через пару недель просто исчезнет. Вместо этого Гелла продолжала каждые два-три дня спускаться в гробницу под бараком и медитировать перед мумией в свете карманного фонарика. Сначала Камински потакал желаниям доктора, потому что Гелла после каждого спуска встречала его радостно-возбужденная и отдавалась ему со всей страстью, на какую способна женщина. Этот ритуал повторился добрый десяток раз, но Гелле все было мало, она все чаще хотела спуститься к мумии. Тогда Артур Камински начал задумываться, как положить конец этим странным действиям и образумить ее.

В глазах Камински Гелла была все такой же чарующей, образованной и уверенной – женщиной, которая могла показать мужчине, что он ей нужен. Однако он много раз проклинал день, когда посвятил Геллу в свое открытие. Потому что после того как Гелла впервые увидела это высохшее человеческое тело, она изменилась. Камински не мог понять этот странный вид некрофилии, а Гелла даже не пыталась объяснить свое поведение.

В тот теплый сентябрьский вечер, когда после палящего летнего зноя температура понемногу спала, Камински искал Геллу Хорнштайн в ее квартире, явившись, как всегда, без предупреждения, что, в общем-то, было в его стиле. Он хотел ее, но на его оклики Гелла не открыла. Дверь была заперта, изнутри доносилась заунывная музыка. Артур был в замешательстве и решил влезть в дом через окно. Сладковатый чад ударил ему в нос.

– Гелла? – позвал Камински, но не получил ответа.

В комнате Геллы горели свечи и тлели ароматические палочки. Откуда-то доносилась чарующая музыка.

Обнаженная Гелла лежала на кровати, глаза ее были устремлены в потолок, руки скрещены на груди.

Камински подумал сначала, что она умерла, но потом увидел, как поднимается и опускается округлость живота, подергиваются веки.

– Бог мой! – произнес Камински. – Ты меня напугала.

Казалось, Гелла его не замечает.

Камински привык уже ко многим ее причудам, возможно, она ему даже нравилась своей экзальтированностью. Но такого он не видел еще ни разу. Несмотря на это, он не воспринимал ситуацию как опасную ни для себя, ни для Геллы. Скорее, ее соблазнительный вид только пробуждал в нем еще большую страсть.

Он сел на кровать возле Геллы и залюбовался ее прекрасным телом. Она лежала, словно вылепленная из воска, молочно-белая, и нечто необычное, способное подавить сексуальные чувства, окутывало ее. Артур, уже привыкший к подобным причудам, чувствовал чрезвычайный магнетизм ситуации. Он не мог удержаться. Он должен был ее погладить – сначала осторожно провести рукой по ногам, а потом, с особой чувственностью, по местам, которые ему больше всего нравились.

Гелла не шевелилась. Только быстрые движения глаз выдавали, что она чувствует ласки мужчины.

Камински попытался просунуть одну руку между ее сведенными бедрами, поглаживая их и лаская, а другой начал снимать с себя одежду – долго и неумело, как мужчина, предвидящий неожиданное любовное приключение.

Он улыбнулся, снимая брюки, и сказал:

– Ты могла бы упростить мне задачу.

Наконец он сбросил одежду. Неподвижность ее тела, сулящего счастье, заводила его больше, чем дикие страстные движения. Похотливо, на четвереньках, он взобрался на нее. Он начал целовать ее от кончиков пальцев на ногах, медленно поднимаясь вверх до колен и потом выше, погрузился в треугольник внизу живота, остановился, но никакой реакции не последовало. Она оставалась неподвижной. Теперь холодность, которая его возбуждала, разбудила в нем злость. Камински не мог понять, как можно так сдерживать свои чувства. Как дикий зверь, он набросился на Геллу.

Он попытался силой развести ее скрещенные на груди руки, но был слишком возбужден и у него не хватало на это сил. Он стоял над ней на коленях, ее тело было у него между бедрами, и он принялся со всей силой, на которую был способен, разводить скрещенные на груди руки. Раздался хруст и пока Камински разглядывал руки, издавшие этот страшный звук, пока пожирал глазами тело, которое до этого дня дарило ему столько удовольствия, его вдруг передернуло: это была не Гелла! Женщиной, которую он держал в объятиях, была мумия с высохшими желто-коричневыми руками. Локти и лучевые кости, обтянутые тонкой полупрозрачной кожей, треснули и раскололись.

Будто пораженный током, Камински не сразу понял свою роковую ошибку. Его сознание словно потонуло в неведомом потоке энергии, но магнетическая сила от прикосновений была сильна. Его руки крепко сжимали запястья, и только отчаянный крик нарушил эту связь.

Камински вскочил, схватил разбросанные вещи и выбежал на улицу. Там он остановился, отдышался и провел рукой по лицу, словно пытаясь стереть пережитое из памяти. Мгновение он стоял неподвижно, сомневаясь в собственном рассудке. Потом Камински стало страшно, что все это ему не привиделось, а случилось на самом деле. И он бросился бежать в одних брюках, желая поскорее убраться прочь от этой проклятой мумии.

В эту ночь Камински не сомкнул глаз. Он боялся самого себя, потому что уже не в силах был отличить сон от яви.

Он мог бы поклясться, что это была Гелла, лежавшая на кровати, когда он вошел в комнату. Но с той же уверенностью он мог сказать, что держал скрещенные руки мумии, которая нагнала на него такой ужас.

Так или иначе, но он решил, что близок к сумасшествию. Самое плохое заключалось в том, что Камински не мог собраться с мыслями: перед ним все время всплывала мумия. И он боялся встретиться с Геллой Хорнштайн.

Он поймал себя на мысли о побеге. Он хотел просто исчезнуть, как это сделали Балое и Рая. Возможно, все это из-за трех лет в пустыне и одних и тех же людей вокруг, или из-за монотонного течения дней в Абу-Симбел. А о ночных часах лучше вообще не вспоминать. А может, это просто из-за сумасшествия, которое началось у новичков в последние недели. Директор распорядился вывезти их на самолете.

Под каким-то предлогом Камински в обед полетел вместе с Курошем в Асуан. Ему нужно было увидеть других людей, другие улицы, другие дома. Он мечтал о ярком водовороте базара, хотя ему и незачем было туда идти.

За три года он три раза ездил в Асуан из Абу-Симбел, чтобы уладить важные дела. Один раз заказал украшение Для Геллы и сразу же отправился обратно, потому что без него работа на стройплощадке останавливалась.

Курош и Камински мало разговаривали в течение полуторачасового полета, да и эти разговоры были ни о чем. Во всяком случае, они ни слова не сказали о побеге Раи и Балое, и это позволяло думать, что все прошло, как было запланировано.

Курош спросил, когда Камински собирается лететь назад, но тот ответил, что не знает и позвонит, если понадобится помощь.

За один египетский фунт старый таксист довез его до отеля «Эль-Саламек», который располагался на тихой улочке возле большого базара. Светло-желтый фасад с монументальными колоннами у входа выглядел намного привлекательнее, чем внутренняя обстановка. Конечно, Камински мог позволить себе и дорогой отель «Катаракт», но он боялся встретить людей, с которыми был знаком и которым нужно было бы объяснять свое появление здесь. А он этого не хотел.

Комната с каменным полом на втором этаже отличалась прежде всего тем, что в высоту она была больше, чем в длину. Камински мог только предполагать, что где-то был потолок, но видно его не было, потому что ставни во всех старых отелях города были всегда закрыты. Любые попытка открыть их оказывались безуспешными по причине ржавых шарниров. Окна не открывались со времен, когда по улицам проходили парады, а из окон выглядывали ликующие жители. Это было пятнадцать лет назад. Слабой лампочки, пожалуй, хватило бы, чтобы осветить и потолок, но она была накрыта эмалевым абажуром, который, должно быть, был когда-то белым. Но мириады мух, приспособившие его под посадочную площадку, затоптали абажур до такой степени, что он стал темно-серым.

Железная кровать, деревянный квадратный столик на точеных ножках напротив, стул с плетеным сиденьем и шкаф без дверцы, но с деревянной перекладиной для вещей – вот и вся мебель, которая была в комнате. Для санитарных нужд стоял треножник с тазиком и кружкой.

В Абу-Симбел у Камински было больше комфорта. Но здесь, в этой полупустой комнате, он чувствовал себя хорошо. Казалось, прошлое осталось позади. Он хотел бы вообще не возвращаться в Абу-Симбел. Артур устало упал на железную кровать, которая отозвалась сухим скрипом. Он скрестил руки на затылке и уставился в никуда. Но как только закрыл глаза, то снова увидел перед собой высохшее лицо мумии и колоссов Абу-Симбел.

С улицы тянуло тяжелым запахом жареной баранины. Камински вспомнил, что сегодня еще не ел, и поднялся с намерением исправить это упущение.

По мере приближения к базару, который находился всего в сотне метров от отеля, народу становилось все больше. В толпе Камински всегда испытывал неловкость, но сейчас ему это даже нравилось. Он чувствовал себя защищенным, не нужно было бояться, что рассудок опять сыграет с ним злую шутку.

Уличные торговцы ходили с большими деревянными ящиками, привязанными к животу, предлагая ассортимент целого магазина; другие тащили на спине громадные корзины с посудой и различной домашней утварью. Дети громко расхваливали выпечку, женщины на голове несли покупки домой.

Через каждые два метра чистильщики обуви по-лягушачьи сидели на земле и били деревянной щеткой по ящику, служившему им для хранения ваксы и щеток. На него же ставили ноги клиенты. Этой услугой пользовались главным образом солдаты, которые в изобилии слонялись здесь без дела и для которых сверкающие сапоги были символом статуса, как для правоверного мусульманина – три жены.

На каждом шагу можно было встретить красивых девушек в ярких одеждах, прикрывавших паранджой ярко накрашенные губы. Глазами, не говоря ни слова, они манили в темные переулки, чтобы продать там свой «товар».

Столики перед кафе все были заняты. Проворный официант шнырял среди посетителей, ловко балансируя с кальянами из разноцветного стекла и протягивая гостям ярко оплетенные курительные трубки.

Камински нашел свободное место, присел и заказал черный кофе, который варили с солью и подавали в медных кувшинчиках. Пили его из маленьких стаканчиков без ручек.

– Европеец? – по-английски спросил человек, которого Камински сразу не заметил.

Мужчина выглядел ухоженно и был одет, как аристократ, в двубортный серый пиджак. Его голову венчала красная феска, на которой беспокойно болталась кисточка.

– Немец. – И Камински дружелюбно кивнул толстяку.

– Ах, – ответил тот, – Абу-Симбел!

– Да. Инженер.

– Хорошая работа, великолепно, просто чудесно!

Толстяк затянулся, и в кальяне забурлили белые пузырьки. Он с интересом оглядывал народ, снующий мимо круглых столиков.

Камински посчитал разговор с незнакомцем законченным, но тот вытащил из нагрудного кармана пожелтевшую визитную карточку и, широко улыбнувшись, протянул ее Камински.

Камински взглянул на симпатичное лицо мужчины, потом на затасканную карточку, которая, очевидно, не раз ему служила. Толстяк, подмигнув, доверительно сказал:

– Фостер, Чарльз Д. Фостер.

– Камински, – ответил, дружелюбно кивнув, немец. – Артур Камински. – И сунул карточку в карман. – Вы англичанин?

– Египтянин! – поспешил тот поправить собеседника. – Хотя мой отец был англичанином, а мать – немкой. Я здесь родился, и, знаете, живу на границе двух миров. Египтяне называют меня иностранцем, хотя я пишу и говорю на их языке лучше, чем они сами. А англичане меня называют «паша», потому что считают египтянином. Но меня это устраивает. Надо сказать, живу я довольно неплохо…

Камински обвел Фостера вопросительным взглядом. Мужчина его заинтересовал.

Фостер понял невысказанный вопрос.

– Хотите знать, почему я хорошо живу? – Он иронически улыбнулся. – Оглянитесь вокруг. На базаре вы увидите четыреста, может быть, пятьсот лавочек и магазинчиков. Но только немногие из тех, кто громко расхваливает свой товар, – хозяева собственного маленького бизнеса. Они просто получают с оборота. Настоящие владельцы живут в виллах в районе нового госпиталя, а за них работают бедняки. Такова воля Аллаха.

Потом он потыкал маленьким толстым указательным пальцем и сказал:

– Это, это и это. Все это мои магазины. – И его лицо засияло, словно золотые купола мечетей в Каире.

– Что вы продаете, мистер Фостер? – осторожно поинтересовался Камински.

Тот потер руки, будто намыливая.

– Хороший торговец должен уметь торговать всем, что сотворил Аллах. Торговцы украшениями, овощами и коврами – это изобретение Запада. Хороший торговец продает все сразу – это мой девиз.

Камински усмехнулся. Мужчина пришелся ему по душе, в частности его неформальный стиль общения.

– В Германии, – сказал он, – есть выражение, характеризующее таких людей, как вы.

– Ну-ка, выкладывайте!

– Не знаю, оно не очень-то лестное…

– Ах, вот в чем дело, – ответил Фостер. – У арабов есть хорошая поговорка: тот, кто тебе льстит, – твой враг, кто порицает – учитель!

Оба громко рассмеялись, и Камински сказал:

– А в Германии о таком человеке, как вы, сказали бы: он бы свою родную бабку продал, если б смог!

– Продать бабку! – засмеялся Фостер. – Продать бабку! – Он ударил себя по колену, и его лицо так раскраснелось, что, казалось, вот-вот лопнет. – Продать родную бабку! – снова повторил он. – Это вы хорошо сказали, мистер…

– Камински.

– Мистер Камински. Трудная фамилия. Но что я хотел сказать… – Его лицо стало серьезным, и он придвинулся к немцу поближе. – Если у вас есть желание…

– Нет! – грубо перебил его Камински. Он догадывался, о чем пойдет речь. А он сейчас хотел чего угодно, но только не спать с женщиной.

– О, я понимаю! – не дал себя смутить Фостер. – Я могу организовать вам мальчиков, симпатичных пареньков из лучших семей.

Предложение Фостера действовало Камински на нервы по известным причинам. И он, желая удержать этого торговца живым товаром на расстоянии, сказал:

– Послушайте, мистер, если у меня будет желание пуститься в сексуальные приключения, я охотно обращусь к вам. Временно я не проявляю ни малейшего интереса к женщинам. И думаю, что в ближайшее время мое настроение не изменится.

Он допил кофе, бросил монету на круглый стол и собрался уйти.

– Простите меня, дорогой друг! – Толстяк услужливо поклонился Камински и усадил его на место. – Я не мог представить, что вы пожаловали сюда не за эротическими приключениями. Я не хотел показаться навязчивым, отнюдь.

Камински постепенно закипал.

– Кто вам сказал, что я искал эротическое приключение, господин…

– Фостер. Очень просто. Фостер, – ответил толстяк. – Этого мог не заметить только слепой. Вы же сбежали от женщины. Ведь так?

Камински изумленно посмотрел на него.

– Именно так, – продолжал торгаш. – И если позволите, господин Камински, я дам вам совет. Не возвращайтесь к ней. Ни одна женщина не стоит того, чтобы от нее убегали, а потом, раскаиваясь, возвращались. Ни одна! Оглянитесь вокруг! Аллах создал больше женщин, чем мужчин. Это значит, что вы можете их выбирать, как на верблюжьем рынке, который находится на востоке города. Но… Еще кофе для моего друга Камински!

Было трудно, практически невозможно вырваться из лап торгаша. Хотя втайне Камински был с ним согласен, по крайней мере при теперешнем положении вещей. Бывают ситуации в жизни мужчины, в которых женщина играет роль, которую ей играть не полагается. И она обретает власть над ним. Когда-то Камински читал, что это связано с химическими веществами, которые вызывают антипатию или влечение различных полов. Должно быть, именно они и влекли его к этой таинственной Гелле. Да, в мыслях он употреблял определение «таинственная», потому что не мог объяснить, что его в ней привлекает, словно это крылось в непознанной сущности Геллы, так отличавшей ее от других женщин, которых знал Камински раньше.

– Расскажите о своей работе в Абу-Симбел, – попросил Фостер, чтобы закрыть неприятную тему.

– Да почти нечего рассказывать, – ответил Камински. – После того как храм распилили и перевезли блоки в безопасное место, подальше от Нила, шумиха улеглась. Все идет своим чередом. По времени мы даже опережаем план.

– Я знаю, – ответил Фостер, – русские рвут и мечут. Они попытались саботировать вашу работу, но им не повезло. Хотя у них есть кукушка в вашем гнезде, и не одна, ха-ха!

– Кукушка?

– Ах, только не притворяйтесь. Не делайте вид, будто не знаете, о чем я говорю. Со мной это не пройдет! Фостер знает все. – Он посмотрел по сторонам, словно хотел убедиться, что их никто не подслушивает, наклонился к Камински и прошептал: – В Асуане вы и десяти шагов не сделаете, не наткнувшись на человека из КГБ.

Камински испугался. Он задался вопросом, была ли их встреча действительно случайной, как думал до этого, и коротко сказал:

– Я не знаю, о чем вы говорите.

Фостер усмехнулся: Камински не умел притворяться.

– Видите ли, мистер Камински, Египет – страна маленькая и очень незначительная, но стратегическое положение, прежде всего Суэцкий канал, ставит ее по важности на первое место среди стран этого континента. Последствия: Восток и Запад попытались навязать себя нашей стране и засыпали нас подарками. Для Союза Египет стал прежде всего вопросом престижа. До свержения короля Фаруха страна Египет была прозападной страной. С тех пор как началось строительство плотины, русские рассматривают Египет как сферу своего влияния. Ни в одной стране мира не живет столько русских, сколько в Египте. И они чувствуют себя здесь комфортно, хотя египтяне их не любят. С тех пор как русские появились здесь, страна наполнилась шпиками, стукачами и агентами. Кто может точно сказать, что мы тоже не работаем на КГБ?

Камински пожал плечами, но Фостер не дал ему вставить и слова.

– Вам не нужно оправдываться, мистер Камински, и я тоже не буду этого делать.

Камински беспомощно смотрел на Фостера. Он не знал, за кого тот его принимает, и не понимал, как расценивать эту встречу.

Он уже сомневался, действительно ли Балое и Рая, которым он помог бежать в Судан, скрывались от КГБ, или за их побегом кроется что-то другое. Странной случайностью было то, что оба вдруг объявились ночью в его строительном бараке. И случайно ли барак был построен именно над входом в гробницу с мумией? Кто к этому приложил руку? Он взглянул на Фостера со стороны: «Что знает этот человек?» Камински хотелось сказать: «Забирайте свою мумию, делайте с ней что хотите, только оставьте меня в покое». Вместо этого он вдруг спросил:

– Скажите, мистер Фостер, вы имеете дело с антиквариатом?

Фостер, для которого весь предыдущий разговор не имел никакого значения, по крайней мере он вел себя именно так, вдруг оживился. Он вынул изо рта мундштук кальяна, постучал им о ладонь и спросил, не глядя на собеседника:

– Покупаете или продаете?

– Я не понял, что вы имеете в виду.

– Вы хотите что-то купить или продать?

Камински покраснел. Он чувствовал, что его загнали в угол, и неуверенно сказал:

– Собственно… Я только хотел узнать, занимаетесь ли вы торговлей антиквариатом.

Толстяк понимающе кивнул, полез в карман, вытащил черный потертый бумажник толщиной с Коран и начал копаться в нем, перебирая купюры, какие-то квитанции, чеки и газетные вырезки. При этом он постоянно слюнявил указательный палец правой руки и что-то невнятно бормотал.

– Вот! – вдруг громко сказал он, выудил мятый свернутый листок из бумажника и протянул собеседнику.

Камински развернул его. Это была страница из журнала «Time» с рекламой статуи Рамсеса, приобретенной нью-йоркским музеем «Метрополитен».

– Я доверяю вам, – прошептал Фостер, – я доверяю вам потому, что вы доверяете мне. Ну, вы понимаете… – И после продолжительной паузы ткнул большим пальцем себя в грудь: – Полмиллиона… долларов!

Камински не сразу понял. Только постепенно он осознал, о чем говорит Фостер: толстяк провернул эту сделку и заработал полмиллиона долларов. Камински уважительно кивнул и вернул вырезку.

– Конечно же, нелегально, – тихо сказал Фостер. – Я, правда, не знаю, что вы об этом думаете, мистер Камински. Но если бы не я провернул эту сделку, ее бы провел кто-нибудь другой. И, в общем-то, музей «Метрополитен» не самый плохой клиент. Можно сказать, отдал в хорошие руки. Вы видели, как содержатся экспонаты в Египетском музее в Каире? Просто позор!

Камински интересовала не столько моральная сторона дела (у него у самого рыльце было в пушку), сколько откровенность, с которой Фостер рассказывал ему такие вещи. Возможно, Фостер своим деловым чутьем понял, что Камински не из тех, кто будет доносить. Кроме того, у этого человека в городе наверняка были большие связи. Да и кто здесь поверит ему, Камински?

– Вы так мне доверяете, – сказал Камински, – а ведь мы едва знаем друг друга.

Фостер пожал плечами:

– Понимаете, есть люди, которым доверяешь сразу, хотя до этого ни разу их не видел. А есть люди, с которыми годами поддерживаешь дружеские отношения и все равно не доверишь им никакой тайны. Вы, сами видите, относитесь к первой категории.

Эти снова льстили Камински, а Фостер произнес их с определенным умыслом. Он знал, как обходиться с людьми, подобными Камински, и понимал, что от них можно получить все, что захочешь, если только за это правильно взяться. Поэтому Фостер замолчал, наблюдая за прохожими на улице.

Ему не пришлось долго ждать, пока Камински заговорит. Его слова звучали как исповедь:

– Я нашел мумию. Это звучит невероятно, но она преследует меня день и ночь. Я бежал сюда от мумии и теперь хотел бы от нее избавиться.

Фостер не особенно удивился.

– В мумиях нет ничего такого, – сказал он. – Их здесь тысячи. Это меня не интересует.

– Но речь идет об особенной мумии, она лежит целая в саркофаге. Речь идет о Бент-Анат, дочери и супруге Рамсеса!

– Что вы сказали?!

– О дочери и супруге Рамсеса, который построил Абу-Симбел.

– Ну, вы шутник, Камински!

– Я не шучу, мистер Фостер. Я бы ни слова не сказал, если бы это чудовище не разрушило самый захватывающий роман в моей жизни. Теперь я хочу избавиться от мумии!

Фостер вдруг словно наэлектризовался. Он заерзал на своем деревянном стуле.

– И где же находится гробница? Много ли сообщников? У вас есть доказательства?

– Доказательства? Археологи сразу узнали иероглифы с крышки саркофага и сказали, что это имя царицы. Есть только один сообщник – женщина, о которой я уже говорил и которая для меня много значит. А что касается места, то оно в Абу-Симбел.

– Поклянитесь бородой пророка! – Фостер все еще не мог поверить.

Он недоверчиво посмотрел на Камински, покачал головой и взглянул на пустую чашку. Наконец сказал так тихо, чтобы никто не услышал:

– Если ваши слова подтвердятся, мистер Камински, я готов заплатить любые деньги, почти любые.

Рассудок Камински вдруг словно помутился. Только что он любыми путями хотел избавиться от мумии, а теперь появился этот Фостер и предлагает ему целое состояние. Этих денег будет достаточно, чтобы начать новую жизнь.

– Сколько? – решительно спросил Камински.

– Вначале я должен лично осмотреть объект, – ответил Чарльз Д. Фостер как истинно деловой человек. – Но примерная цена будет, скажем, полмиллиона.

– Долларов?

– Дорогой друг, здесь можно говорить только о долларах. Теперь важно, чтобы никто не узнал о нашей сделке. Ну, вы понимаете… Чем меньше людей об этом знают, тем выше цена.

31

Начало смеркаться. Перед магазинчиками и в маленьких вычурных витринах зажглись тысячи разноцветных ламп. Ароматы восточных яств доносились из дверей ресторанчиков, смешиваясь с густым запахом кебаба, продавцы которого, выставив свои мангалы вдоль узких переулков, переворачивали мясо длинными щипцами, чтобы оно равномерно поджаривалось на углях. Каждый громко выкрикивал слова, которые Камински не понимал, но о смысле которых можно было легко догадаться: именно его мясо, и только его мясо, – самое вкусное в мире. Камински проголодался. Могу я вас угостить, мистер Камински? – Похоже, Фостер заметил его голодный взгляд. – Буквально в двух шагах отсюда. Там не так шумно. Я знаю отличное заведеньице. Одно из немногих, в котором готовят настоящие египетские блюда. Называется оно «Алья», и не без причины. Фостер бросил на стол пару купюр и хлопнул в ладоши. Из кафе вышел официант, взял деньги и выслушал несколько распоряжений.

– Пойдемте, – сказал толстяк Камински и поднялся.

Теперь Камински понял, для чего Фостер позвал официанта: громко крича и расталкивая толпу, официант шел впереди, прокладывая сквозь толпу дорогу к ресторанчику. Дойдя до места, он молча поклонился обоим и исчез.

– Вы, конечно, хотите знать, что означает «Алья», – сказал Фостер, когда они входили в ресторан через узкий стрельчатый свод с жемчужными занавесками.

Между колоннами стояли маленькие, накрытые белыми скатертями столы. По залу растекалось странное зеленое освещение, словно вода у острова Элефантина. Несколько столиков были заняті, за ними сидели только мужчины. По виду публика была здесь сплошь состоятельная. Метрдотель в черном костюме и красной феске проводил их к столику. После того как они уселись на неудобные складные стулья, Фостер продолжил:

– Алья – это вытопленный жир из бараньих хвостов. Евреи готовят на оливковом масле, копты – на кунжутном, а настоящие египтяне – на жире из бараньих хвостов. Поэтому все древние египетские рецепты начинаются словами: «Во имя Аллаха всемогущего выжарьте один хвост…»

Камински сглотнул. Он бы с большим удовольствием съел на улице пару кусочков ароматного, приправленного множеством специй блюда, но Фостер уже обсуждал с юрким темнокожим официантом в длинном белом фартуке крестец барашка под сладковатым соусом, из-за которого Камински чуть было не отказался есть.

Наконец Фостер заметил смущение гостя и деликатно спросил:

– Вам это не по вкусу, мистер Камински?

Тот, не желая показаться невежливым, заверил, что блюдо исключительно изысканное, просто немного непривычное для европейцев из-за сладкого соуса.

Фостер рассказал, что это древняя египетская традиция – подавать барашка в сладком соусе. И поведал легенду времен мамлюков:

– Однажды правил царь Валух большим народом мяса, который питался только солью и травами. У царя Валуха был соперник – царь Мед, правитель фруктов, овощей и всяких лакомств. Этому завидовал царь Валух, и он отправил своего посла, бараний хвост по имени Алья, к царю Меду с предложением сдаться. Но тот отказался. Алье удалось склонить на свою сторону важнейших людей из племени Меда, Сахар и Сироп, с тех пор кострец барашка всегда имеет сладковатый вкус.

Камински слушал вполуха. Его мысли кружили вокруг того, как незаметно забрать мумию. И чем дольше он об этом думал, тем больше склонялся к мысли, что это невозможно. Камински нерешительно смотрел на нарезанный крестец барашка и, превозмогая себя, пытался съесть кусочек.

– Она на глубине шесть-восемь метров, – неожиданно сказал он. Прошло несколько секунд, прежде чем Фостер смог понять, о чем речь. – Дело усложняется еще тем, – продолжил инженер, – что проход может в любой момент обрушиться. К тому же в гробницу ведет вертикальная шахта, и я не знаю, насколько глубокая…

– Разве вы не говорили, что гробница находится поблизости от стройплощадки Абу-Симбел? – перебил его Фостер

– Да, я так сказал.

– Тогда в нашем распоряжении будут машины, экскаваторы и краны. Я уже думаю над более серьезными проблемами, мистер Камински. Не беспокойтесь об этом!

– Но я как раз беспокоюсь! Как все это незаметно провернуть?

Фостер неприятно ухмыльнулся.

– Ах, знаете ли, дорогой друг, арабская поговорка гласит: золото может заткнуть рот даже болтуну. Это значит, что с помощью денег можно заставить замолчать любого. Тем более египетского экскаваторщика. Но это уже не ваши проблемы, поверьте.

Камински задумался. Что знал Фостер о стройке в Абу-Симбел? В каких еще махинациях участвовал?

Фостер отодвинул тарелку, достал бумажник и вытащил газетную вырезку, которую уже показывал Камински.

– Я сказал вам только половину правды, – покашливая, смущенно произнес он и ткнул указательным пальцем в бумажку. – Статую Рамсеса, о которой здесь говорится, нашли в Абу-Симбел. Ее обнаружили двое мужчин из вашей команды. Вы изумитесь, если я назову их имена. Это археологи Хассан Мухтар и инженер Альберт Мессланг.

– Мухтар и Мессланг! – Камински глубоко вздохнул. – Но…

Фостер пожал плечами, будто хотел сказать: «Вы удивлены, но это так!», но промолчал, глядя на газетную вырезку.

Камински с самого начала не доверял Мухтару. Он не мог объяснить почему, но археолог ему с первого взгляда не понравился. Поэтому он избегал встреч с ним, насколько это было возможно. Но то, что он продал археологическую находку в Америку…

– А Мессланг? – вслух подумал Камински. – Как только я пытаюсь что-нибудь узнать об этом человеке, как натыкаюсь на стену молчания. Никто не может или не хочет говорить о нем.

– Это меня не удивляет, – ответил Фостер. – Я же говорил: золото заткнет рот даже болтуну. Я скажу вам правду, мистер Камински. В конце концов, вы мой партнер.

Камински стало неприятно от этих слов. Ему захотелось встать из-за стола, сказать: «Забудьте все, что я говорил» – и уйти. Но он вдруг осознал, что уже слишком много рассказал этому аферисту. Обратной дороги не было, он все разболтал Фостеру. К тому же тот предлагал большие деньги… И Гелла, которая не успокоится, пока мумия будет лежать под строительным бараком.

– Это была глупая история, – начал Фостер. – Статую Рамсеса должны были вывозить ночью на грузовом корабле. Они работали без света, и тогда это все и случилось. Мессланга, стоявшего на корабле, придавило статуей. Насмерть. Мне удалось все обставить как несчастный случай на работе. Мы оставили его лежать на стройплощадке. А что мы еще могли сделать?

Камински не проронил ни слова. Он залпом выпил содержимое чашки, стоявшей на столе. Белая жидкость, острая и сладковатая, была отвратительна на вкус, но он этого даже не почувствовал. От хладнокровия, с которым египтянин вел дела, мурашки бегали по спине. Было ясно, что Фостер использует его как средство для достижения цели. С этим человеком всегда нужно быть начеку!

Желание все забыть и отказаться от сделки было столь же велико, как и желание получить большие деньги. Камински боролся с собой, принимая решение. В конце концов он извинился и сказал, что ему нужно еще раз все хорошо обдумать.

32

Ночью в отеле «Эль-Саламек» было намного больше шума. Сонливость, которая царила здесь в течение дня, уступила место оживленной деловитости. В каменном холле, который скорее заслуживал названия зала ожидания, на корточках сидели потные мужчины, перебирая в пальцах желтые четки. Иногда по пыльному фойе пробегали девушки в парандже и, поднявшись по каменной лестнице, исчезали наверху. При этом мужчины восторженно подкатывали глаза, словно стоя у черного метеорита Каабы в Мекке.

Ночной портье за деревянной стойкой, украшенной медной окантовкой и красными и синими стеклянными камешками, низко поклонился европейскому гостю и приветствовал его тремя из десяти слов, которые знал по-английски:

– Good evening, mister!

Камински поднялся по широким ступеням и открыл дверь в свою комнату, которая, как в большинстве дешевых отелей, не запиралась.

Хотя в комнате было темно, он сразу почувствовал, что здесь кто-то есть. Камински нажал на выключатель, вспыхнул свет.

– Гелла, ты? – вырвалось у него.

На железной кровати, полностью одетая, положив руки под голову и щурясь на лампочку, болтавшуюся на проводе, лежала Гелла Хорнштайн.

– Ты ждал кого-то другого? – вызывающе спросила она. – Если тебе неприятно, я могу уйти.

– Нет, нет, – смущенно ответил Камински. – Я просто не ожидал тебя здесь увидеть. Я хочу сказать: как ты вообще меня нашла?

– Я предположила, что ты сбежал в Асуан, а Курош это подтвердил. Вот я и прилетела. У меня все равно были здесь дела. Я думала найти тебя в отеле «Катаракт», а не в этом притоне.

– Что значит «притоне»? – с вызовом спросил Камински.

– Притон значит притон, – раздраженно сказала Гелла. – Или ты думаешь, что девицы в парандже, шныряющие по коридорам, – это жильцы гостиницы?

– Я хотел отдохнуть и по возможности не встречаться с людьми, с которыми пришлось бы вступать в беседу.

– И что? Тебе это удалось? – заметила Гелла почти презрительно.

Не оставалось сомнений, что после того странного случая в ее квартире их отношения испортились. И Гелла, казалось, это чувствовала. Она больше не смотрела на него, а не мигая уставилась перед собой. Камински хотелось узнать, что она здесь делает.

Какая причина заставила Геллу поехать вслед за ним, если не желание помириться? «Она просто не может подобрать нужные слова, чтобы объяснить свое намерение», – решил Камински.

– У меня нервы пошаливают, – извиняясь, объяснил Артур. – Может, мне просто нужен отпуск. А все началось с мумии. Я уже не раз казнил себя за то, что решился сорвать пол в своем бараке. Лучше бы я этого не делал! – Он подошел к Гелле вплотную и сказал: – Кстати, я знаю, кто на самом деле нашел гробницу…

Гелла приподнялась на локте.

– Ну и…

– Это, собственно, лежало на поверхности, мне просто не хватало доказательств.

– И кто же это был?

– Мессланг.

Когда Камински назвал это имя, Геллу словно током ударило. Она снова упала на кровать и замерла в той же позе, в какой была, когда Камински вошел в комнату.

– Мессланг приказал построить барак прямо над входом в гробницу. Насчет этой мумии у него были большие планы. Но прежде чем их удалось осуществить, с ним случилось несчастье.

– Откуда ты все это знаешь?

– Я встретил здесь одного человека, который имел дело с Месслангом…

– Фостер?

– Ты его знаешь?

Гелла махнула рукой.

Камински смотрел на Геллу, ожидая ответа.

– Я слышала о нем. Сказать «знаю» было бы слишком, – ответила Гелла.

Она лгала. Конечно, она лгала. Насчет этого у Камински не было сомнений. Он ненавидел ее за это. Но, несмотря на это, понимал, что любит. Не было другой женщины, которую бы он так страстно любил и которой так самозабвенно отдавался.

«Может быть, – думал он, – именно это сводит меня с ума». Настоящему инженеру ближе цифры, чем чувства и нежность. Может быть, страсть способна менять личность и даже довести до того, что человек видит то, чего нет. Камински чувствовал, что страсть овладела им, и у него не было сил ей сопротивляться.

Именно страсть бездумно толкнула его к ней в постель, хотя он должен был бы предположить, что Гелла оттолкнет его или уйдет. Но ни того, ни другого не произошло. Гелла только освободила немного места, поджав ноги и отодвинувшись, так что железная кровать заскрипела, как старый ржавый велосипед.

Так они лежали, не касаясь друг друга, и глядели на голую лампочку под темным потолком. Ни один из них не шевелился, и ни один не знал, о чем думает другой.

Камински чувствовал, что ему нужно что-то сказать и извиниться. Но у него словно язык отнялся, а горло безжалостно сжали невидимые руки… Ему не хватало воздуха.

Два-три раза он глубоко вздохнул, и тут проснулось обоняние. Камински почувствовал затхлый запах прогорклого бараньего жира на своей одежде и как будто издалека уловил аромат, исходивший от Геллы, – такой же, как прежде, когда он с ней спал. Эти запахи напомнили ему кое-что, о чем он не хотел вспоминать. Артуру хотелось зажать нос, но этим он выставил бы себя на посмешище.

«Мы должны прекратить наказывать друг друга молчанием», – хотел сказать Камински, но удержался. В то время как он лежал в нерешительности, левая рука Геллы, словно змея, осторожно подползла к ремню на его брюках.

Артур решил, что ему это снится, когда почувствовал ее трепещущие пальцы у себя между ног. Он хотел застонать, но не осмеливался, боясь спугнуть Геллу, и лишь бездумно наслаждался ее прикосновениями, не вспоминая о том, чем только что мучился. Он боялся быть отвергнутым.

Это была та Гелла, которую он знал, в которой холодность сменялась пылкой страстью, которая сбрасывала сдержанность, будто кокон. И в одно мгновение куколка превращалась в бабочку.

Секунду Камински еще раздумывал, не защититься ли ему от этих бесстыдных ласк. Но он понимал, что она в мгновенье ока сломит его сопротивление, что у него нет шансов. Ее рука превращала его в безвольное существо. Он улыбнулся, когда представил, что может противостоять этой женщине и очарованию, исходившему от нее. Для этого он был слишком слаб, он хотел быть слабым. А Гелла должна была иметь над ним власть. Разве это не волнующее чувство?

– Я тебя люблю! – сказал Камински, по-прежнему пристально глядя в потолок.

Он должен был это сказать, хотя еще минуту назад ненавидел ее. Но от любви до ненависти один шаг.

– Я тебя люблю, – повторил он.

Гелла без слов отреагировала на его признание. Она легла на левый бок, приподняла ногу и положила ее на бедро Камински. Он застонал, выгнул спину дугой, чтобы сильнее ощутить прикосновение внутренней стороны ее бедра, и снова опустился на скрипучую кровать.

Это повторялось множество раз с нарастающей интенсивностью. Камински оказался в ситуации, в которой мужчины редко оказываются в жизни, но о которой тем не менее мечтают: возбуждение его достигло таких масштабов, что если бы рядом выстрелило ружье, он бы этого не заметил; если бы за ними наблюдала толпа откуда ни возьмись появившегося народу, он бы этого тоже не увидел.

И прежде чем он успел хоть что-нибудь сказать, Гелла ловким движением взобралась на него и уселась, словно амазонка. Ее юбка задралась, обтянув бедра и живот, и Артур увидел, что под ней ничего не было. Левой рукой она вцепилась в его рубашку, а правой расстегнула брюки, схватила его упругий член и одним сильным движением ввела в себя. Это случилось так быстро, что Камински едва ли понял, что произошло.

– Ты… хотел… меня… бросить, – прошипела Гелла, сопровождая каждое слово энергичным движением. – А теперь ты надумал меня продать! – добавила она.

Камински не понял, о чем речь. И когда взглянул ей в лицо, то не заметил и следа страсти. Скорее, от нее исходила дикая ненависть, какой Артур не встречал ни у одной другой женщины. По крайней мере, не в такой ситуации. И именно это его завораживало.

Ее глаза горели решимостью, насколько он мог рассмотреть в скудном свете лампочки. А когда Артур попытался расстегнуть пуговицы ее блузки, она схватила его руку и отвела в сторону – не потому, что она этого не хотела, а потому, что хотела сделать это сама.

Обнаженная, она возвышалась над ним, будто богиня. В ее сильных резких движениях было что-то животное. И Артуру нравилось это…

– Ты что, онемел? – Гелла остановилась.

Камински помотал головой. Он хотел, чтобы она продолжала, и быстро ответил:

– Я боюсь потерять рассудок…

На лице Геллы промелькнула улыбка, в которой читалось скорее сочувствие, чем симпатия. Она с любопытством спросила:

– Из-за меня?

Странно, хотя он и испытывал наслаждение, но в то же время чувствовал себя униженным. У него было чувство, и ужене в первый раз, что она с ним играет, иногда даже смеется над ним, использует его. Он понял, что в своей страсти к этой женщине теряет себя.

Должен ли он признаться, что пережил? Должен ли рассказать, какие страшные видения его преследуют, как она в моменты высочайшего наслаждения превращается в призрак? Конечно же, она ему не поверит. Она только посмеется над ним. И, если честно, он не мог за это на нее обижаться.

– Ты такая разная… – сказал Камински, потому что Гелла по-прежнему неподвижно сидела, словно ожидая ответа.

Это только еще больше разозлило ее, и акт любви грозил вылиться в ссору – в общем-то, действие, от которого Камински не отказался бы, потому что секс – это все-таки борьба, но Гелла отомстила коварным образом. Она поднялась и уселась ему на грудь.

– Что значит «такая разная»? – спросила она, грозно глядя на него сверху вниз.

Камински не знал, как поступить. Он чувствовал, что из него делают посмешище, и попытался сменить позу, но Гелла удержала его.

Он понял, что сможет справиться с ней только словами. Если вообще сможет.

– Эта проклятая мумия, – простонал он. – В том, что наши отношения испортились, виновата эта проклятая мумия.

Гелла наморщила лоб, словно эти слова были ей неприятны, но ничего не ответила. Она смотрела на Артура, ожидая объяснений.

Камински отвернулся от нее:

– Поэтому я хочу продать мумию Бент-Анат!

Гелла вздрогнула. Артур почувствовал, как по ее телу волной пробежала дрожь, и она постепенно ослабила хватку.

«Я на правильном пути, – думал Камински, – теперь только не ошибиться…»

– Фостер предлагает полмиллиона долларов за эту мумию.

Гелла, опершись руками о грудь, наклонилась к его лицу.

– И ты все рассказал ему, этому Фостеру? – спросила она прерывающимся голосом.

– Да, – ответил Артур. – Все, что он хотел знать.

Гелла изменилась в одно мгновенье. Ее высокомерие, которое только что его так унижало, вдруг сменилось нерешительностью, чего он никак не ожидал.

– Ты не сможешь до конца жизни вести разговоры с глазу на глаз с Бент-Анат, – сказал Камински. – А денег хватит, чтобы начать где-нибудь новую жизнь. Только не здесь.

– Разве ты не понимаешь, что для меня значит Бент-Анат? – умоляюще произнесла Гелла.

– Что здесь понимать? Это мумия женщины, умершей три тысячи лет назад. Я действительно не знаю, что тебя в ней так привлекает.

– Ты ненавидишь Бент-Анат! – разъяренно крикнула Гелла и ударила его кулаком в грудь.

– Чепуха! – возразил Камински. – Как я могу ненавидеть женщину, которую не знаю и которая умерла три тысячи лет назад? Впрочем, абсолютно все равно, что я думаю об этой ужасной мумии! Я не хочу ее больше видеть. Я хочу, чтобы она исчезла из твоей и моей жизни. И чем быстрее, тем лучше.

– Ты ненавидишь Бент-Анат и ненавидишь меня! – повторила Гелла и потерлась об него широко разведенными ногами.

Камински позволял это с удовольствием. Ее движения снова возбудили его. Он закрыл глаза, наслаждаясь прикосновениями ее тела.

Он не видел, как Гелла, ящерицей извиваясь у него на животе, сунула правую руку под кровать, где стояла ее дорожная сумка, и вытащила оттуда нечто блестящее, с чем явно привыкла обращаться. Камински не видел, как она яростно размахнулась, прицелившись ему в бедро. Камински почувствовал только едва ощутимый укол иглой, но через мгновенье боль сменилась удовольствием.

Артур заметил, что Гелла вдруг прекратила свои похотливые движения. Он хотел крикнуть: «Дальше, дальше, дальше!», но когда открыл глаза – что стоило ему невероятных усилий, – то увидел над собой Геллу со шприцом в правой руке. Она держала его как трофей. В ее осанке, в судорожной нарочитой улыбке читалось ликование.

Но прежде чем он понял причину этой улыбки, прежде чем ему стало ясно, что сделала Гелла, на него опустилось свинцовое облако. Он попытался схватить ее, но руки его не слушались. Лицо женщины, стоящей над ним, пошло рябью, начало расплываться и таять, как весенний снег. Он хотел набрать в легкие воздуха, глубоко вдохнуть, но не смог. Несколько секунд ему казалось, что он задыхается. Но прежде чем он смог додумать эту мысль до конца, еще до того как осознал, что с ним случилось, сознание покинуло его.

33

На следующий день примерно около полудня портье, убиравший номера, обнаружил на кровати тяжело дышавшего Артура Камински. Тот был раздет, а в комнате все еще горел свет. Слуга решил, что европейский гость хватил лишку и ему нужно проспаться, поэтому удалился, заперев дверь.

Камински проспал целый день и всю следующую ночь. Рано утром у его кровати стояли двое полицейских в белой форме. Они потребовали, чтобы он срочно оделся и последовал за ними.

Камински просто выворачивало наизнанку. Ему потребовалось время, чтобы собраться с мыслями. Он не мог сказать, сколько времени был без сознания. С трудом он вспомнил о разговоре с Фостером, о цене, которую тот предлагал за мумию. Приключение с Геллой он помнил только частично. Он не мог с уверенностью сказать, переспал ли с ней или все закончилось ссорой.

На его вопрос о причинах ареста блюстители порядка лишь пожали плечами. Камински показалось разумным пойти с ними и прояснить дело.

Он все меньше помнил, о чем они говорили с Фостером. Насколько ему казалось, египтянин предлагал бешеные деньги, даже не осмотрев объект сделки. Он доверил ему такие вещи, какие даже египтянин, у которого что на уме, то и на языке, никогда не расскажет другому. При этом они едва знали друг друга.

Может, торговец обвел его вокруг пальца? Вел ли он двойную игру, чтобы напасть на след мумии?

Камински уже оделся и как раз собирался завязать шнурки на ботинках, когда заметил пустую ампулу под кроватью. Он взял ее и прочитал надпись: KUP EMD 0,25 TDM 0,1.

Что бы это значило?

Полицейские торопили, и Камински засунул пустую ампулу в карман куртки. «Гелла! – билась в его голове мысль. – Что она натворила?»

Когда он проходил мимо зеркала на входной двери и увидел свое отражение, то испугался сам себя. Его лицо было красным, как мякоть арбуза, остекленевшие глаза косили. Ему было тяжело держаться на ногах.

Когда он выходил из «Эль-Саламека», это не осталось незамеченным. Перед отелем стоял советский «уазик», в котором сидел третий страж порядка. Камински сел на заднее сиденье и положил голову на скрещенные на коленях руки. Его повезут как преступника!

Его ужасно затошнило, когда машина поехала, руки и ноги словно налились свинцом. При этом он ничего не пил.

Пока автомобиль, сигналя, мчался по пыльным улицам, Камински пришла в голову мысль, что Гелла могла вколоть ему какое-то анестезирующее средство. Он полез в карман куртки и достал ампулу. Какую же цель преследовала Гелла?

Перед входом в новый госпиталь машина остановилась. Их уже ожидал хорошо одетый египтянин. Он представился. Его звали Хассан Наги, он расследовал дело.

– Какое дело? – спросил Камински, но египтянин не ответил.

Он понимающе улыбнулся и жестом велел Камински следовать за собой. Оба полицейских держались сзади.

Их шаги эхом разносились по длинному коридору. Справа была лестница наверх. Такой же коридор вел в противоположную сторону.


Камински не понимал, что с ним случилось. Его все еще тошнило, а неопределенность делала состояние невыносимым. Они остановились перед двустворчатой дверью с молочно-белыми стеклами. Наги постучал. Темнокожий врач в белом резиновом фартуке и шапочке на голове открыл дверь.

Не говоря ни слова, Наги толкнул Камински вперед. Оба полицейских остались ждать за дверью. Врач прошел вперед и пересек комнату, в центре которой на тяжелом мраморном столе стояла гигантская лампа. Нетрудно было догадаться, где оказался Камински. Анатомическая. «Бог мой, что же произошло?»

Вращающаяся дверь вела в прямоугольную вытянутую комнату с бесконечным рядом маленьких дверей с левой стороны. У одной из этих дверей врач остановился, открыл ее и вытащил наружу носилки. Под некогда белой простыней просматривались очертания тела.

Из-за странного запаха в комнате, тревожной атмосферы, которая здесь царила, и неопределенности Камински прошиб пот. Он с трудом подавлял позывы рвоты и боялся, что его стошнит прямо здесь. Камински вздрогнул, когда врач убрал простыню.

– Что вы на это скажете? – жестко спросил Наги.

Камински отвернулся: Фостер.

– Что вы на это скажете? – повторил Наги.

– Это Чарльз Д. Фостер, – едва слышно ответил Камински. – Я с ним познакомился вчера.

Наги подошел к Камински ближе.

– Вчера Фостер был уже мертв, – констатировал он и грозно посмотрел на Артура. – Он умер от передозировки морфия.

Наги поднял руку покойного и указал на многочисленные синяки от инъекций.

«Ампула», – вспомнил Камински. Он полез в карман и вытащил пустую стекляшку.

– Что это? – спросил Наги.

Камински молча протянул ампулу комиссару.

– Интересно, – произнес Наги и взял ампулу в руки. – Значит, вы признаетесь, что убили Фостера этой инъекцией?

– Вы с ума сошли! – нервно закричал Камински. Он наконец понял, о чем идет речь. – Я, похоже, сам стал жертвой покушения на убийство. Ампула лежала у меня под кроватью в отеле. И я могу сказать, откуда эта ампула!

– Ах вот как… – с иронией заметил Наги. – Неужели это ампула таинственного незнакомца?

– Послушайте… – Камински разозлился. Он понял, что оказался в сложной ситуации. – Послушайте, когда я вчера вернулся в отель после обеда с Фостером, то обнаружил в своей комнате доктора из госпиталя Абу-Симбел…

Наги недоверчиво смотрел на него.

– Я должен все объяснить, – продолжал Камински. – У меня роман… – Он поправился: – У меня был роман с доктором Геллой Хорнштайн, но чем дольше он продолжался, тем больше у нас было проблем. У меня есть подозрения, что она хотела меня убить.

– Убить вас?

Камински пожал плечами. Он заметил, что Наги не верит ни единому его слову. Но как иначе ему было защищаться?

Наги подал доктору знак. Тот накрыл труп Фостера и задвинул носилки обратно.

Потом Наги серьезно сказал:

– Мистер Камински, я арестовываю вас. Вы убили Чарльза Д. Фостера.

Камински был не в состоянии что-либо возразить и только хватал ртом воздух. В голове билась одна мысль: «Прочь из этой комнаты!»

У входа в госпиталь ждали полицейские. Они взяли его под руки и повели к машине. Камински больше не воспринимал реальность. Очевидно, Гелла подставила его. Но действительно ли она так его ненавидела, что была готова даже совершить убийство? Почему она хотела свалить вину на него? В этом не было никакого смысла!

По пути в отделение полиции Камински неотрывно смотрел перед собой, покачивая головой и горько улыбаясь. Встреча с Геллой с самого начала не вписывалась в реальность. Если бы он не любил эту женщину, обожествляя ее, ему было бы стыдно перед самим собой, потому что он пресмыкался перед ней, как собака под плетью хозяина. Каким же жалким созданием он был!

Напрасно он искал хоть какое-то объяснение этой ситуации. Чем дольше он думал об этом, тем больше сомневался – особенно в свете событий последних недель, – что он хозяин своего рассудка. Не сыграли ли с ним злую шутку фантазия и память? И все из-за этой женщины! Конечно, при одном воспоминании о ней в нем просыпалось смутное желание, но от мысли, что он спал с убийцей, по спине бежали мурашки.

Когда машина остановилась в пыльном дворе полицейского участка в Асуане и Камински увидел маленькие квадратные окна с тыльной стороны здания, то понял, что есть только один способ выбраться из этой ситуации: он должен говорить правду, он должен рассказать о мумии. «Только это, – думал Камински, – только это может снять с меня страшные подозрения. Какой был смысл убивать человека, который предлагает целое состояние?»

Допрос в пустой комнате на первом этаже продолжался больше двух часов. Кроме Камински и Наги, в нем принимали участие помощник комиссара, протоколист и переводчик. Он переводил слова Камински с английского на арабский, и это занимало больше времени, чем само высказывание, Камински сомневался, правильно ли переводчик передает смысл его слов. Ему казалось, что переводчик позволяет себе еще и комментарии к его ответам.

Камински вынужден был сознаться, что его история звучит неправдоподобно. Особенно многочисленные моменты, которых он не мог вспомнить. Казалось, в его памяти образовались черные дыры, и это тоже было не в его пользу.

Наги взялся за дело серьезно. В конце концов, речь шла об убийстве влиятельной особы. Он неоднократно упоминал во время допроса, что в Египте за убийство полагается смертная казнь. Этот закон действует также и для иностранцев, которые совершили преступление на египетской территории.

Камински во время допроса рассказал не только о месте, где находится гробница, но еще и приплел Геллу Хорнштайн с ее чрезмерным интересом к мумии. Казалось, эта информация нисколько не удивила Наги.

Примерно через час после того как Камински дюжину раз извинился за провалы в памяти, Наги велел привести человека, которого Камински уже где-то видел. Он только не помнил, где и когда.

– Это тот человек? – спросил Наги незнакомца и кивком головы указал на Камински.

Мужчина уверенно кивнул.

– Да, с этим человеком мистер Фостер обедал в «Алье».

Он также сказал, что хорошо их запомнил, поскольку сам обслуживал, после чего они, этот человек и Фостер, вместе покинули заведение.

– Следовательно, – произнес Наги, обращаясь к Камински, – вы последний, кто видел Фостера живым. Что вы на это скажете?

Камински смотрел в пол. Еще никогда в жизни он не чувствовал себя столь беспомощным. Его одолевала усталость, было трудно ровно сидеть на стуле. Камински решил не защищаться. Те моменты, которые всплывали у него в памяти, были больше похожи на фарс – невероятный, абсурдный. Поэтому он ничего не ответил на вопрос Наги, только покачал головой.

Дальнейший ход допроса поверг Камински в ступор. Наги все чаще задавал провокационные вопросы и употреблял слово «убийство». Он так долго говорил с Камински, что тот сознался в вещах, о которых ничего слыхом не слыхивал. Он хотел только, чтобы этот безжалостный допрос поскорее прекратился.

«Я этого не делал, – сказал он себе. – И когда-нибудь правда откроется».

34

Камински пришел в себя только около полуночи в камере следственного изолятора. Он испугался, когда, насколько мог позволить скудный лунный свет, пробивавшийся сквозь зарешеченное окно, разглядел над собой чужое лицо.

– Эй, мистер! – произнес юноша, почти подросток, и дружелюбно улыбнулся.

Камински настолько устал, что прежде не заметил человека в камере и не понял, когда его успели привести. Может быть, когда Артур уже провалился в глубокий сон? Незнакомец не казался опасным, и Камински сильным движением оттолкнул его в сторону.

Новичок говорил без умолку, и Камински едва его понимал. Парня звали Али. По характерному движению рукой, которое он часто повторял, Камински понял, что Али посадили за кражу. В конце концов он устал и замолчал.

Камински, которого днем сковывала свинцовая усталость, теперь мог мыслить яснее, хотя сердце его бешено стучало, кровь приливала к лицу, а голова грозила развалиться на части. Все это было следствием действия препарата, который все еще оставался в организме. Камински глубоко дышал, но легким было недостаточно зловонного воздуха камеры, и ему казалось, что он сейчас задохнется. Он вскочил, подбежал к окну и потянул за рычаг, открывавший зарешеченное отверстие в потолке, но рычаг заржавел и не поддавался. Артуру показалось, что он вот-вот потеряет сознание.

Открыв глаза, он увидел цинковое ведро с водой, стоявшее в углу рядом с отхожим местом. Камински, шатаясь, подошел и вылил содержимое ведра себе на голову. Шум разбудил Али. Он не понял, что произошло, расшумелся и кричал до тех пор, пока Камински не заткнул ему рот.

Камински после «душа» полегчало. Тягостное чувство исчезло, и он снова попытался заснуть. Но это ему не удалось, как ни старался. Мысли в голове водили хоровод, а в центре этого хоровода стояла Гелла. Чем дольше Камински думал о событиях последних дней, тем отчетливее понимал, что Гелла отдалась ему не из симпатии или любви, а сделала это по расчету. Бесспорно, быть рядом с мумией для нее важнее близости с ним.

Но больше всего его волновало собственное поведение. Он начинал бояться самого себя, своей слабости и непредсказуемости. Разве он не приехал в Абу-Симбел с твердым намерением здесь, в пустыне, не иметь дела с женщинами? Какую же власть имела над ним эта женщина, что он забыл все клятвы и вел себя, как животное во время течки?

При ближайшем рассмотрении Гелла Хорнштайн и их отношения были сплошным безумием, страстным сумасшествием, игрой, правила в которой устанавливала она, а не он. Ни разу не было у них такой интимной близости, при которой человек показывает настоящие чувства, не было обоюдных ласк, длившихся полдня, полночи. Нет, они любили друг друга в самых неожиданных и немыслимых местах: на письменном столе в строительном бараке, на полу в ее квартире, в тени каменного блока или где-нибудь на песке. Но чаще всего они предавались страсти после ссоры, а их в последнее время было так много, словно песчаных бурь в августе. А теперь еще и это!

Почему она, если у нее действительно было такое намерение, выбрала столь необычный способ, чтобы избавиться от него? Или Гелла Хорнштайн вовсе не хотела его убивать? Может быть, она просто хотела выиграть время для более вероломного поступка? Вопросы и еще раз вопросы. Камински напрасно искал ответ.

Чтобы скорее заснуть, он вытянул ноги и скрестил руки на груди. И сам испугался: сейчас он был похож на мумию. Будто ужаленный, Артур вернулся в прежнее положение.

«Я с ума сошел, – сказал он себе тихо, – я больше не владею своим сознанием». Он приподнялся на постели. В темноте похрапывал вор Али. А если он, Камински, – убийца?

Он где-то читал, что якобы люди могут в трансе или в бреду против своей воли делать вещи, о которых потом и не вспомнят. Был ли он способен на убийство? Он не считал себя настолько способным поддаться чужой воле. Нет, он просто не мог себе представить, чтобы при любых обстоятельствах был способен убить Фостера.

Для полиции обвинить его было проще всего, потому что он последний видел Фостера. Он не мог сказать, каким образом, но был твердо уверен, что так же быстро выпутается из этой истории, как и попал в нее.

Больше всего его занимала Гелла и ее предательский поступок, какому он не находил объяснения. Его чувства в отношении ее менялись каждое мгновение. Поначалу его переполняла ненависть, доводившая до сумасшествия.

Конечно, он должен был бы серьезно обдумать свое положение. Несомненно, он должен был быть крайне обеспокоен неожиданной смертью Фостера. Но Камински думал – по крайней мере, делал вид, что думает, – только о реальности. При этом все, что с ним случилось за последние дни и недели, никак в нее не вписывалось. Грязная темная вонючая камера с храпящим вором – вот реальность.

По закону на следующий день Камински должен был предстать перед судьей, занимавшимся проверкой законности содержания под стражей. Так ему сказал Хассан Наги. Но утром ничего не произошло.

Камински отказался от безвкусного серого риса под коричневым соусом и потребовал встречи с Наги, сопровождая свою просьбу красноречивыми жестами. Надзиратель, которому Камински дважды излагал свои требования, два раза возвращался ни с чем, объясняя, что комиссара сейчас нет в Асуане.

К тому же его нервировал вор Али, часами рассказывавший свою биографию. Али говорил, не обращая внимания на то, что Камински не понимает ни слова. Артур в это время метался по камере как дикий зверь и пытался остановить Али, обращаясь к нему на немецком, английском, сопровождая все это выразительной жестикуляцией, но так и не смог прекратить этот поток сознания.

В результате сильного нервного перевозбуждения Камински крепко заснул и проспал беспробудно всю ночь. На рассвете надзиратель без церемоний растолкал его и дал понять, что комиссар готов его выслушать.

Камински спросонья ответил, что больше не хочет видеть комиссара, – ему нужен судья, занимающийся проверкой законности содержания под стражей. Но потом сообразил, что надзиратель все равно его не поймет, поднялся и пошел с ним.

Путь пролегал от тюрьмы до полицейского участка, где на первом этаже их ожидал Наги.

– Чаю? – любезно спросил Наги и, не дожидаясь ответа, налил ароматную жидкость в стаканчик для зубных щеток.

Он долго насыпал в чай коричневый сахар, аккуратно его размешивал, откашливался, заполняя паузу перед неудобным высказыванием, и наконец произнес:

– Вы свободны, мистер Камински. Можете идти. И лучше прямо сейчас.

Камински ожидал всякого, но столь обходительное требование покинуть тюрьму застало его врасплох. Он выпустил из рук стакан, который поднес было ко рту, и тот, упав на пол, разлетелся вдребезги. Его правая рука повисла в воздухе, словно все еще сжимая стакан.

– Свободен? Почему? – ошарашенно спросил Камински.

Наги поднялся из-за стола, встал за своим стулом, опершись о спинку, и принялся объяснять:

– Мистер Камински, я с самого начала не был уверен, что передо мной убийца Фостера. Конечно, есть свидетельские показания, да и ампула в вашем кармане сослужила вам недобрую службу. Но когда мы проверили обе ампулы, то установили, что в той ампуле был морфий, а в вашей – нервно-паралитический яд слабой концентрации. И прежде всего, происхождение ампул разное. Ампула Фостера – немецкая. Ампула, которую нашли вы, – русская. К тому же история, которую вы мне рассказали, звучала довольно неправдоподобно, а опыт показывает, что в выдуманных алиби намного больше логики, чем в настоящих. История с мумией, которую вы обнаружили и предложили купить Фостеру, показалась мне невероятной, поэтому я решил все проверить. Я полетел в Абу-Симбел, встретился с археологом Хассаном Мухтаром, и уже вечером мы начали поиски входа в гробницу. При этом произошла неожиданная встреча. В строительном бараке, который вы описали, мы увидели…

– Я знаю, – перебил Камински, до сих пор сидевший молча, – в строительном бараке вы встретили доктора Геллу Хорнштайн.

– Вовсе нет! – возразил Наги. – Мы встретили старого знакомого – Камаля Седри. Седри – глава банды спекулянтов, которая перепродает антиквариат за границу. Я его неоднократно арестовывал, но ничего не мог доказать. Сопровождал Седри человек, которого вы, мистер Камински, знаете. Это официант из ресторана «Эль Саламек», в котором вы обедали с Фостером…

Камински опустился на стул, который ему предложил Наги. Этого он никак не ожидал. Он зажал ладони между коленями и беспомощно спросил:

– А Гелла Хорнштайн? Что с доктором Хорнштайн?

– Не имею понятия, – коротко ответил Наги и, прищурившись, добавил: – Об этой даме вы уж как-нибудь сами позаботьтесь.

35

Жак Балое и Рая Курянова были в пути уже двадцать дней. Вопреки обещанию Курош доставил их не в Хартум, потому что, как он заверял, это было слишком рискованно. Курош приземлился на песчаной полосе в пустыне, неподалеку от Вади-Хальфы, и посоветовал обратиться к человеку по имени Хамман. Он был начальником местного полицейского участка и за вознаграждение мог бы им помочь.

Вади-Хальфа раскинулась у Нила. Днем она превращалась в город призраков: солнце здесь палило немилосердно. И днем каждый человек на улице бросался в глаза, тем более двое европейцев. Этот город не мог похвастаться ничем, кроме вокзала. Собственно, и «вокзал» было условное название, всего лишь конечная станция ветки из Хартума, откуда два раза в день отправлялся поезд.

Водитель такси, которого они спросили о мистере Хаммане, заявил, что не знает человека с таким именем, тем более в полиции. Начальник полицейского участка в Вади-Хальфе – его дальний родственник по фамилии Мехаллет. Тогда Рая и Жак решили отправиться на вокзал и сесть в первый поезд, отправляющийся на юг.

Хоть они и забронировали места первого класса (на суданской железной дороге есть только четыре класса билетов), поездка оказалась крайне утомительной. Колесные пары и колея, казалось, не совпадали по размерам, и если поезд ехал со скоростью больше пятидесяти километров в час, то создавалось впечатление, что вагон вот-вот сойдет с рельсов. К тому же поезд останавливался у каждого столба, а бывало, что и посреди чистого поля, если у дороги показывалась группа людей с мелким домашним скотом. Насколько можно было увидеть через полуопущенные жалюзи на окнах, в четвертый класс пассажиры садились вместе с козами, овцами и телятами.

Через двенадцать часов они наконец достигли города Абу-Хамед. Здесь Нил, словно передумав, резко менял направление, широкой дугой в сотню километров снова тек на юг, пока вновь не оказывался в Ливийской пустыне.

Проводник, получивший зеленую банкноту, забыл все свои остальные обязанности и обслуживал только пассажиров-европейцев. Он посоветовал им поужинать в придорожном ресторанчике во время часовой остановки. Поезд, как он заверил, не отправится, пока они не займут свои места.

Когда Жак и Рая вернулись, в их купе уже расположился темнокожий, одетый во все белое суданец. Он немного говорил по-французски, что было редкостью в англо-египетском кондоминиуме. Мужчина оказался необычайно вежлив, представился каким-то непроизносимым именем и добавил, понимая трудность его для европейцев, что его можно называть просто Абд-эль-Халик.

Абд-эль-Халик говорил бегло, переходя на различные языки, и не проехали они и трех остановок, как Рая и Жак знали всю биографию суданца. Они узнали, что Абд-эль-Халик был капитаном грузового судна и следовал в Порт-Судан, чтобы перевезти в Суэц тысячу тонн фосфата.

Около четырех часов утра они проехали город Бербер. К тому времени они настолько подружились, что Балое решился рассказать суданцу, что они совершили побег и у них с Раей нет паспортов, и спросить, не сможет ли он доставить их в Суэц на своем судне.

Абд-эль-Халик выслушал его с интересом, потом задумался и в конце концов сказал, что не советовал бы нелегальным пассажирам выходить в Суэце, потому что там самые суровые чиновники в мире. Но на полпути в Суэц он будет делать остановку в египетской Сафаге, там проще сойти на берег незамеченными. Если он чем-нибудь сможет им помочь…

Балое предложил капитану двести долларов за неудобства, но Абд-эль-Халик отказался. В конце концов, они были, по его словам, друзьями, а у друзей денег не берут. Но, поддавшись настойчивым просьбам Балое, он все же принял вознаграждение и заверил, что они будут довольны.

Все трое сошли в Атбаре, через два часа после Бербера, и пересели в поезд, следовавший в Порт-Судан. Когда они приехали туда, была ночь. Перед вокзалом в здании с плоской крышей и высокими окнами шумели торговцы. Носильщики предлагали свои услуги, а таксисты уговаривали приезжающих прокатиться на допотопных английских автомобилях.

Абд-эль-Халик предложил гостям расположиться в каюте на корме: комфорта немного, зато никаких проверок. Жаку и Рае это место показалось подходящим. Капитан пообещал что, как только судно выйдет в море, они получат каюту получше.

В эту ночь о сне думать не приходилось. Единственный иллюминатор не открывался. Гул моторов, сухая, пахнущая кислятиной пыль и температура за сорок превращали часы в пытку. Жак и Рая лежали раздетые на двухъярусной койке и говорили только о том, можно ли доверять Абд-эль-Халику.

Конечно, полагаться на незнакомого человека было рискованно. Что они о нем знали? Только его биографию, жизнь расторопного суданца, который без недоверия встретил двух незнакомых людей. Но все арабы большие мастаки рассказывать сказки. И ни от чего так не страдают, как от отсутствия собеседника.

Утром, около шести, в каюту постучали. Балое слез с койки и отодвинул задвижку, на которую запиралась дверь без ручки. Матрос в сером свитере принес чай в тусклом жестяном чайнике и эмалированную миску с дочерна зажаренными тостами. Он был крайне обходителен и пригласил их позавтракать с капитаном на мостике.

В поисках возможности помыться в конце длинного коридора Балое обнаружил туалет и ванную, расположенные в одном помещении. Два унитаза по бокам, а в центре – цинковая ванна, над которой нависла дюжина кранов. Ржавый пол был залит водой, но, стоя на деревянной решетке, можно было не замочить ног.

Рая сначала не решалась заходить в ванную, но Балое объяснил, что другого места для утреннего туалета на корабле нет. В конце концов Жак встал возле двери ванной, чтобы никто не застал Раю врасплох.

Чай и пережаренные тосты оказались в одинаковой степени несъедобными. «Но, – подумал Балое, – мы все же не в круизе, и если благополучно доберемся до Сафаги, то все невзгоды останутся позади».

На мостике они радостно приветствовали Абд-эль-Халика. Над Красным морем простиралось безоблачное голубое небо. Рая тщетно высматривала кромку земли на горизонте.

– Завтра, когда мы обогнем мыс Рас Банас, – произнес, улыбаясь, Абд-эль-Халик, – земля вообще скроется из виду. Вам хорошо спалось?

Рая предпочла сказать правду: они целую ночь не сомкнули глаз, но, возможно, это всего лишь от волнения. Балое ей поддакнул.

Абд-эль-Халик многословно ответил, одним глазом наблюдая за штурманом, что следующую ночь они будут спать как У Аллаха за пазухой, потому что отныне в их распоряжении каюта для гостей прямо за мостиком. Он извинился за плохие условия для ночлега и объяснил, что просто хотел избежать риска. Теперь ничего не должно было произойти.

Каюта для гостей была в запущенном состоянии, но, безусловно, комфортабельнее, с двумя широкими, довольно неопрятного вида кроватями по обеим сторонам. Днем они поднимались кверху, чтобы было больше места. Кроме того, в каюте стоял квадратный стол, два кресла и стенной шкаф с узкими дверцами. В угловом шкафу открывалась, если потянуть за круглую медную ручку, полукруглая раковина с медным краном, похожим на пивной.

В этой каюте Рая и Жак коротали дни и ночи по пути в Сафагу. На палубе они появлялись редко, разве что посмотреть, как нос корабля мерно разрезает волны. Судно называлось «Бабануса» в честь одноименного города южнее Хартума.

На четвертый день показался берег – высокие карстовые горы и вытянутый остров. Абд-эль-Халик сердечно распрощался со своими пассажирами. Не было никакого паспортного контроля, только батрак, тянувший арбу за длинные оглобли, согласился за один египетский фунт проводить их до автобусной остановки. Оттуда три раза в неделю ходил автобус в Кену. Следующий должен был идти послезавтра.

Ступив на египетскую землю, Балое вновь поддался паническому страху. Он знал, как далеко в этой стране простираются щупальца КГБ. Он спросил батрака, как побыстрее добраться до Кены. Кена находилась около Нила, в ста семидесяти пяти километрах от железной дороги из Луксора в Каир, поэтому какой-то транспорт можно было искать только на этой плохо асфальтированной пустынной дороге.

– Нужно найти водителя грузовика, – наивно, как ребенок, ответил батрак, – водителя, который ехал бы в Кену. – Он протянул ладонь и радостно улыбнулся Балое.

Его сообразительность оживила однофунтовая банкнота, и он сразу вспомнил имя водителя, который как раз сегодня должен отправиться в Кену. Наверняка в его кабине найдется место еще для двоих.

Водитель, молодой человек двадцати лет, воодушевился, узнав, что ему предстоит проделать четырехчасовой путь в Кену в компании двух попутчиков. По крайней мере, у него было замечательное настроение, что заметно сказалось на стиле вождения. Он ехал так, что Балое от страха прошибал пот. Водителя звали Нагиб. Он гнал машину по крутой горной дороге, виртуозно вписываясь в узкие повороты в полной уверенности, что навстречу не выедет другой автомобиль. И чудом оказывался прав!

Они приехали в Кену под вечер, как раз к отправлению ночного поезда в Каир. Балое и Рая решили ехать третьим классом, хотя это было просто пыткой, но вероятность встретить человека из КГБ в третьем классе была меньше. Уже в Судане оба переоделись в арабскую одежду, которую носят все путешествующие автостопом. Вид у них был неухоженный, в любом случае их внешность сильно изменилась. Они уже могли не бояться, что их узнают.

Они сидели на твердых лавках среди бродячих торговцев, перевозивших на базар клетки с домашней птицей, продавцов орешков с лотками, женщин, тащивших свои пожитки в больших матерчатых тюках, и нарядных феллахов, большинство из которых ехали в далекую столицу впервые.

В толкотне и суете беглецы едва ли были заметны. Жак сжимал руку Раи и говорил, что если они достигнут Каира, то все будет хорошо. В миллионном городе затеряться намного проще. Доносили меньше, поэтому никто не мог точно сказать, сколько человек проживает в Каире. В Каире они наверняка смогут найти кого-нибудь, кто сделает им паспорт.

Даже Рая поверила, что после многодневной одиссеи им удастся замести следы. Апатия, от которой она не могла избавиться с тех пор, как сбежала из Асуана, прошла. У нее словно открылось второе дыхание, и под монотонный стук колес поезда она думала о новой жизни с Балое где-нибудь во Франки, именно во Франции, не опасаясь преследований.

Проводник проверил билеты после станции Наг Хаммади, где железная дорога пересекает Нил. Он сначала чуть ли не выпроводил европейцев из купе третьего класса. Он удивился, увидев их билеты, и сказал, что они, наверное, по ошибке выбрали третий класс и за бакшиш спокойно могут разместиться в первом, по крайней мере до Асьюта, где он сменяется. Но он может замолвить за них словечко своему коллеге. Балое поблагодарил и заверил, что они достаточно удобно чувствуют себя и в этом купе. Проводник рассердился. Покачав головой, он отошел метров на десять и еще раз посмотрел на странную парочку пассажиров, потом перешел в другой вагон.

У Бени-Суэйф, где необозримая нильская долина простиралась на запад, неся в пустыню плодородие, а железнодорожное полотно свечой устремлялось на север, зародился новый день, серо-желтый и туманный.

Холмы на востоке отбрасывали темные тени, а у шоссе, слева от железной дороги, просыпалась жизнь. Разбитые грузовики, нагруженные овощами, дынями и фруктами, громыхали на север, в большой город. Феллахи гнали повозки, запряженные мулами, на рынок или везли домой на ослах вязанки свеженарезанного тростника.

Каир начался с грязных предместий и извилистых рукавов Нила. Поезд протискивался к центру города вдоль каналов, проходил вплотную к жилым домам, пока через час скитаний наконец не остановился на конечной станции.

36

В помещении вокзала от дыма было не продохнуть. Уличные торговцы жарили над раскаленными углями початки кукурузы, другие пекли булочки с кунжутным семенем или готовили мясо, громко расхваливая его на все лады. Мальчики, разносчики газет, протискивались сквозь толпу. Подростки предлагали услуги носильщиков, старики мечтали быть экскурсоводами: «Всего one pound, мистер».

Балое и Рая избежали столпотворения, пройдя через боковой проход, где выстроились, ожидая клиентов, старомодные таксомоторы с белыми грязезащитными крыльями.

Через таксистов проходят все новости, они знают все и в курсе всех дел в городе. Это особенно характерно для египетских таксистов – они расскажут все, если пассажир, конечно, будет щедрым.

В то время как Рая осматривала величественную статую Рамсеса на площади Мидан-Бад-эль-Хадид и любовалась фонтанами, к Балое подошел водитель такси, присмотревший себе клиентов. На жуткой смеси языков он спросил, не может ли быть чем-нибудь им полезен, не ищут ли путешественники дешевый отель (наверное, его смутил внешний вид обоих), не хотят ли проехаться в Гизу осмотреть пирамиды – всего за пять фунтов, но, конечно, можно еще поторговаться.

Балое знал о традиции доносов в этом городе и все же отважился обратиться к дружелюбному таксисту с вопросом, не знает ли он отель, где не надо предъявлять паспорт.

Признание иностранца, что у него нет паспорта, потрясло таксиста, прямо как захудалого погонщика верблюдов или ослов. Без паспорта получить номер в отеле было невозможно: при въезде в гостиницу полицейские чиновники изымали паспорта у всех без исключения гостей, а при выезде возвращали обратно.

Водитель был озадачен. Он покачал головой и ткнул себя пальцем в грудь, словно хотел сказать: «Мистер, я простой таксист и не вмешиваюсь в незаконные дела!» Он вел себя так, но в действительности ответ был противоположным, что ничуть не удивило Балое, знакомого с менталитетом и актерским талантом египтян. Он достал из кармана пятидолларовую банкноту и развернул у египтянина перед глазами, словно важный документ, на что водитель сухо заметил:

– Пять долларов для меня и пять для моего такси.

– Идет, – одобрительно кивнул Балое.

Когда они садились в такси, Рая обратила внимание на продавца газет, во весь голос расхваливавшего свежий номер «Аль-Акбар». Из его речи Рая уловила только два слова: Абу-Симбел. На первой странице она обнаружила фотографии каменного храма и мумии.

– Что бы это значило? – шепнула она Балое.

Балое испугался. Он дал монету разносчику газет и протянул номер водителю с просьбой рассказать, о чем статья.

Тот, закатив глаза, покачал головой и рассказал о невероятном происшествии.

– При строительных работах в Абу-Симбел, – если вы, конечно, вообще знаете о существовании такого места, – инженер обнаружил мумию царицы, но утаил свою находку, чтобы потом продать ее известному торговцу антиквариатом из Асуана. Конкурент торговца узнал об этой сделке и захотел получить половину суммы. Торговец отказался делиться, за что завистливый конкурент его убил. Разве вы не слышали? Об этом говорят на каждом углу.

– Нет, – ответил Балое, – мы об этом ничего не знаем.

– Убийство, – продолжал таксист, – было тщательно спланировано. Торговец антиквариатом, известнейший в Асуане бизнесмен, убит конкурентами при помощи смертельной дозы морфия.

– А как же мумия царицы?

– Ее откопали в последний момент, незадолго до того, как поднимающиеся грунтовые воды затопили гробницу.

Жак и Рая переглянулись, и Балое сказал водителю:

– Ну, мы поедем когда-нибудь?

Мотор старого «шевроле» взревел, и таксист погнал машину по площади Мидан-Бад-эль-Хадид на юг.

Египетские таксисты, и особенно таксисты Каира, страдают от неизлечимой болезни типа агорафобии. Они от светофора к светофору втискивают свои машины в совершенно невозможные пространства между автомобилями, царапая дверцы и бамперы участников движения.

Тем временем Хассан, так звали водителя, рассказывал им о себе. Балое запомнил только, что Хассан был седьмым из тринадцати детей в семье. У сада Эсбекийа он повернул к старому городу, пронесся по улице Шариа-эль-Ашар на головокружительной скорости, притормозил, визжа шинами, у одноименной мечети и, громко сигналя и ругая кого-то из окна, свернул на боковую улицу, идущую в южном направлении. Высокая арка ворот стояла на входе в базар. Хотя особого столпотворения здесь не было, Хассан прижал прохожих к обочине, зацепил повозку и наконец остановился у лавки, перед которой грудой лежали свернутые и связанные ковры.

Хассан вышел из машины и сделал им знак подождать. у Балое появилось дурное предчувствие, Рая уцепилась за го руку. Двое подростков и пара пожилых женщин глядели из окон. Жак уже готов распахнуть дверцу машины и убежать вместе с Раей. Но пока он под недружелюбными взгляни зевак размышлял, о чем Хассан мог договариваться с продавцом из ковровой лавки, тот вернулся быстрее, чем ожидалось, и пригласил путешественников войти.

Жак и Рая подхватили свой нехитрый багаж и пошли за таксистом. Пройдя через лавку, они оказались в живописном внутреннем дворике с многоуровневыми аркадами и цветущими клумбами. Три стрельчатых окна образовывали ансамбль. Окна с теневой стороны были закрыты ажурными решетками, а выходящие на солнечную сторону, – ставнями. На самом верхнем этаже виднелись опрятные балконы, подпертые красно-коричневыми балками и украшенные маркизами для защиты от солнца. Этот двор был просто оазисом спокойствия посреди бурлящего старого города. Жак и Рая не могли насмотреться на сказочную архитектуру, и их взоры были постоянно устремлены вверх.

– Пойдемте! – позвал Хассан.

Под стрельчатой аркой была двустворчатая дверь, обитая латунью, с орнаментом из красных и синих витражных стеклышек – комната освещалась только разноцветным светом, проходящим сквозь них. Под высоким потолком висел тяжелый латунный канделябр с желтыми стеклянными плафонами. У противоположной от двери стены, увешанной картинами, стояло древнее потертое кресло с круглой широкой спинкой. В нем сидел полный мужчина с черной эспаньолкой. Он был в длинной белой одежде и поприветствовал вошедших, протянув им навстречу руки, даже не вставая с места, словно они были старыми друзьями. Его круглое лицо блестело, а маленькие глаза горели, как у ребенка.

Источающий дружелюбие хозяин хотел знать, откуда прибыли гости, какой они национальности и есть ли в их карманах хоть немного денег. А как только узнал, что они французы, сразу же начал болтать на хорошем французском. Балое был удивлен.

Его звали Абдель Азиз Зухейми, объяснил странный человек и поклонился, положив правую руку поперек груди.

По профессии он был художником, но поскольку ни один человек не может прокормить себя рисованием, так как Аллах наполнил красками землю в изобилии, ему приходится сдавать свой дом гостям. Это против закона государственного, но не против воли Аллаха всемогущего, который хотя и запрещает ростовщичество, но позволяет человеку искусства этим заниматься для пропитания. Он все это рассказывал гостям, спрятав руки в рукава своего белого одеяния, как будто что-то скрывал, и тихо хихикал, как джинн из сказок «Тысячи и одной ночи».

Хассан сказал что-то художнику по-арабски. Жак и Рая не поняли, но сообразили: таксист сообщил, что у них, несмотря на потрепанный вид, есть деньги. В конце концов он отрекомендовал их Зухейми-бею и сказал, что о цене они уже договорились.

Как и было условлено, Балое заплатил водителю десять долларов, и Хассан, артистично кланяясь, удалился.

Когда Абдель Азиз увидел доллары, которые Жак вытащил из кармана, то вскочил (теперь сталовидно, что он невысокого роста), хлопнул в ладоши, и из боковой двери появился старый тощий слуга. По энергичному кивку своего хозяина он вынес гостям два черных стула с плетеными сиденьями и спинками и сделал знак, что они могут присесть. Затем слуга удалился, но вскоре подал чай в маленьких стаканчиках.

Тем временем Зухейми-бей со всем восточным многословием, ссылаясь на убогую жизнь одаренного художника, правило гостеприимства и просто доброе сердце, назвал цену, за которую они могут здесь жить, пока им не надоест, – сто долларов в неделю. Он улыбнулся и поднял плечи, так что его и без того маленькая шея исчезла. Теперь голову от туловища, похоже, отделял только вздувшийся двойной подбородок. Сотня долларов была приемлемой для Балое ценой, но он знал, как нужно обращаться с людьми, подобными Абделю Азизу. Он отставил в сторону стаканчик с чаем, молча взял свою дорожную сумку, схватил Раю за руку и сделал вид, что собирается уходить. Тогда Абдель Азиз быстро поднялся и направился к ним с распростертыми руками, загораживая выход:

– Если указанная сумма слишком высока для вас, назовите, сколько вы готовы заплатить.

– Половину, – сухо сказал Балое.

Толстяк воздел руки к небу и начал сетовать, что ему, Абделю Азизу Зухейми, талантливейшему художнику со времен Эль Греко, приходится сдавать унаследованное имущество за паршивые доллары. Потом он протянул Балое руку и сказал, улыбаясь:

– Договорились, мосье, пятьдесят долларов в неделю. Только вы платите вперед.

Балое заплатил толстяку пятьдесят долларов, и Зухейми сунул банкноту в карман. Впоследствии Балое жалел, что не запросил меньше. Он был уверен, что Абдель Азиз согласился бы и на четверть предложенной суммы. Потеря лодки, перелет в Вади-Хальфу и круиз из Порт-Судана в Сафагу урезали их финансовые возможности до тысячи долларов, а на изготовление фальшивых документов наверняка уйдет остаток суммы. Чем же заплатить за авиабилеты? Положение их было не из лучших.

Абдель Азиз Зухейми проводил своих гостей через боковую дверь по узкому коридору без окон к лестнице с широкими низкими ступенями. Толстяк так быстро побежал наверх, что Рая и Жак едва за ним поспевали.

На четвертом этаже Зухейми перевел дыхание и объяснил, что хотя он не знает имен своих гостей, его это и не интересует. Он обычно дает приют иностранцам, все очень знатные люди – «на должном уровне», как он выразился.

Коридор слева от лестницы упирался в стрельчатое окно. Абдель Азиз открыл перед беглецами дверь в комнату (ванная, по словам хозяина, находилась в противоположном крыле). Потом он пожелал им благословения Аллаха, поклонился, скрестив руки на груди, и исчез. Рая обняла Жака. Наконец они чувствовали себя в безопасности после недели скитаний. Никто, даже Зухейми, не знал, кто они такие. И они как-нибудь уж разыщут человека, который сможет сделать им документы. Каир – это горнило возможностей.

Закрыв глаза, Рая вспоминала, как одна-одинешенька бежала в Абу-Симбел в надежде скрыться от КГБ. Казалось, сама судьба свела ее на корабле с Балое, которого она поначалу невзлюбила. Но без него она не смогла бы преодолеть все эти трудности.

Не открывая глаз, она почувствовала взгляд и улыбнулась.

– О чем ты думаешь? – спросил Жак.

– Вспоминаю, как все началось.

Он не мог не улыбнуться:

– И к какому же событию тебя увели воспоминания?

Рая открыла глаза и твердо посмотрела на него.

Я знаю, без тебя ничего бы не получилось. Без тебя меня уже давно сцапали бы.

– Мы еще не победили, – задумчиво сказал Балое и опустился в старое плюшевое кресло, стоявшее в углу напротив высокой кровати. – И если честно, я не имею ни малейшего понятия, как мы сможем разыскать человека, который подготовит документы для выезда. А с каждым днем денег у нас будет все меньше и меньше.

Рая присела на подлокотник кресла и погладила Жака по голове.

– До сегодняшнего дня ты меня выручал. Почему ты вдруг упал духом?

Очевидно, у Балое сдали нервы. Рая знала, что он не отдался особым мужеством, но ради нее он преодолел столько препятствий и согласился бежать в Судан. Одному ему было бы легче пробиться. У Жака был паспорт, хоть его и опасно использовать. Но теперь заметно было, что Балое на пределе.

– Ты прав, – ответила Рая. – Мы еще не победили, но уже добились первых успехов. Мы оторвались от КГБ.

Балое сжал ее руку. Он устал, у Раи тоже слипались глаза. Тишина в доме действовала усыпляюще.

– У меня сейчас только одно желание, – сказала Рая, – холодный душ.

Ванная в другом конце коридора не отвечала европейским стандартам, но по каирским меркам была довольно презентабельной. К примеру, дверь ее запиралась, а в выложенный кафелем бассейн глубиной в пятьдесят сантиметров из медного душа стекала еле теплая вода.

Рая наслаждалась упругими жемчужными струями, хотя вода и пахла серой или хлором и еще какими-то примесями. После трех недель в пыли и грязи ее все устраивало. Она тщательно вымылась с головы до пят, затем повторила всю процедуру еще раз. Она помылась бы еще, но в дверь громко постучали, поторапливая ее. Было утро, а значит, придется делиться ванной как минимум с доброй дюжиной соседей по этажу.

– Секундочку, – крикнула Рая так, чтобы ее услышали снаружи, и начала вытираться. – Один момент, – повторила Рая по-французски. С тех пор как бежала из Асуана, она говорила только на этом языке. Потом она набросила одежду и открыла дверь.

Она хотела пожелать мужчине в купальном халате с красным полотенцем на плече, ждавшему за дверью, доброго утра. Но слова встали комом у нее в горле.

Мужчине было около шестидесяти лет, он был абсолютно седым, но с кустистыми черными бровями. Это был полковник Смоличев.

Смоличев! На секунду Рая застыла, а затем испустила короткий громкий крик, пронзительно разнесшийся по коридору.

Смоличев, казалось, был меньше удивлен, чем Рая Курянова. Он не сказал ни слова. Когда она закричала, старый полковник КГБ вытащил из кармана халата платок и заткнул Рае рот.

– Послушайте, товарищ, – зашипел он, – я могу все объяснить!

Рая отбивалась как могла, извивалась и билась, как в припадке. Тем временем из комнаты выбежал Балое. Он не понял, с кем Рая столкнулась, он видел только, что она в опасности. Он подскочил к незнакомцу сзади и схватил его за горло.

Балое никогда бы не подумал, что у него столько силы. Мужчина был не слабого телосложения, но сразу обмяк, его руки повисли, а голова запрокинулась назад. Он напоминал сейчас марионетку с обрезанными нитями.

– Смоличев! – закричала Рая, задыхаясь. – Это Смоличев!

Смоличев? Балое потребовалось мгновение, чтобы сообразить, что это бесформенное тело на полу и есть тот человек, которого боится вся Восточная Африка. А поняв, он ухватил его за воротник и затащил в свою комнату.

Полковник тихо постанывал и пытался открыть глаза.

– Что ты собираешься делать? – испуганно прошептала Рая.

Балое запер дверь и осмотрелся. На деревянном туалетном столике стояла большая белая фарфоровая кружка. Он вылил воду в миску и схватил кружку обеими руками.

– Я его убью, – сказал он твердо. – Я его прикончу.

37

Когда обнаружили мумию и оказалось, что в этом замешаны европейцы, лагерь разделился на две части. Хотя все говорили о серьезном скандале, образовалось две группы. Одни, преимущественно европейцы, говорили, что вначале нужно выслушать Артура Камински и Геллу Хорнштайн, а потом уже судить. В конце концов, обвинения в убийстве, предъявленные Артуру и Гелле, оказались ложными. Приверженцы второй группы, преимущественно египтяне во главе с доктором Хассаном Мухтаром, предлагали выгнать Камински и Хорнштайн безо всяких объяснений, потому что они обманули страну и народ, использовав величайшую находку в корыстных целях. И так думало большинство.

Мухтар, возглавивший раскопки и использовавший, кстати, технику Чарльза Д. Фостера, снял осыпающийся грунт и был признан героем, нашедшим мумию. Во всех газетах значилось его имя.

Когда Артура Камински выпустили из изолятора, он направился прямиком к профессору Карлу Теодору Якоби, директору совместного предприятия в Абу-Симбел.

Первый вопрос Якоби касался Геллы Хорнштайн, которая исчезла бесследно. Но Камински ничем не мог помочь. Он надеялся, что Гелла вернулась в Абу-Симбел, но напрасно.

Хотя профессор говорил крайне обходительно, в его словах слышалась холодность, с которой он, впрочем, встретил Камински.

– Вы влипли в паскудное дело, Камински. Как все это могло произойти?

Камински только пожал плечами и ничего не ответил. Он никак не мог отделаться от ощущения, что Якоби, корректность которого Артур всегда ценил, давно уже «приговорил» его и теперь искал подходящие слова.

Он сидел за письменным столом напротив директора стройки и смотрел в окно на гигантскую бетонную полусферу, которую оставлял после себя танк. Эти полусферы должны были укрепить каменный храм. Камински хотелось завыть, в нем кипела ненависть – ненависть к самому себе за то, что вляпался в такое дело, не подумав о последствиях. Теперь он не знал, как себя вести, но, несмотря на неуверенность, у него было отчаянное желание объяснить все Якоби.

Но поймет ли его Якоби – образец серьезности и твердости характера? Почувствует ли он, что за странными, непонятными поступками Камински стоит женщина, в чьих сетях он безнадежно запутался? Женщина, которая пыталась его убить, женщина, к которой он испытывает сильнейшие чувства, на какие только способен человек, – любовь и ненависть. Любовь до экстаза и ненависть до убийства.

Якоби вернул Камински к реальности, снова заговорив с ним:

– Как вы чувствуете себя, Камински? С вами все хорошо? Что вы скажете об отпуске в Германии? За все годы работы вы ни разу не брали отпуск…

Камински наконец понял. Директор стройки хочет избавиться от него, а расчет отправит по почте. Конечно, все уже Давно решено, и любые объяснения бессмысленны. Взгляд Камински упал на чертежи фасада, прикрепленные к стене у окна. Он помнил их наизусть, до мельчайших деталей. В этих чертежах была его. душа, они стали частью его жизни. И теперь ему придется сломя голову бежать из Абу-Симбел?

Пока Артур Камински думал, отказаться или все-таки принять предложение Якоби, в дверь постучали. На пороге стояли Мухтар и доктор Хекман.

Оба молча пожали ему руку, что Камински воспринял скорее как жест вежливости. Они сели с другой стороны письменного стола, возле Якоби. Артур чувствовал себя как на суде святой инквизиции.

– Мы посовещались по поводу вашего дела, – объяснил Якоби странную ситуацию.

– Ах вот оно что… – скептически заметил Камински. Но он был слишком взволнован и понял, что не способен иронизировать. – И к какому же решению вы пришли?

– Мистер Камински! – взял слово Хассан Мухтар. – Всем присутствующим крайне неловко разбираться в этом деле. Но инцидент все же был и вызвал большую шумиху. Газеты всего мира сообщают об этом случае, а репортеры задают неудобный вопрос, как вообще могло произойти, что столь значимое археологическое открытие так долго держалось в секрете…

– И конечно, – перебил Камински египтянина, – вы же сами ответили: можно не сомневаться, что в команде есть криминальные элементы. Но они получат заслуженное наказание. Вы ведь так ответили, мистер Мухтар? Я не ошибаюсь?

Якоби попытался примирить обоих:

– Прошу вас, господа, давайте без нападок. Наше положение и без того достаточно щекотливое. В конце концов, все мы в одной лодке.

Мухтар негодующе продолжил:

– Я не говорю о юридической или уголовной стороне дела. Мне нужно найти убедительный ответ на вопрос, как случилось, что гробницу скрывали от тысяч людей на стройплощадке. История столь невероятная, что некоторые подозревают сговор с археологами с целью продать мумию царицы за баснословные деньги за границу.

Доктор Хекман молча наблюдал за происходящим. Теперь он заговорил:

– Вы чего-то не договариваете, Камински. Может быть, причина кроется в неожиданном разрыве отношений с докером Геллой Хорнштайн?

Камински равнодушно выслушал речь Мухтара, но высказывание Хекмана задело его за живое. Очевидно, в докторе еще жила обида на Геллу за то, что она отказала ему. И эта мысль пробудила в Камински чувство триумфа над неудачливым соперником, который до сих пор переживает свое поражение.

Камински не пришло в голову ничего лучшего, чем иронично, бесстыдно ухмыльнуться и нарочито хладнокровно сказать:

– А кто вам сказал, доктор, что мы разорвали отношения?

Мухтар удивленно взглянул на него, а Хекман поджал губы. Никто не проронил ни слова.

Наконец Якоби прервал мучительное молчание, задав Камински вопрос:

– Вы знаете, где сейчас находится доктор Хорнштайн?

– Я подозревал, что она вернулась обратно, – ответил Камински.

Якоби покачал головой.

– Я даже сомневаюсь, что мы когда-нибудь увидим ее снова в Абу-Симбел…

– Что это значит?

Хекман, на лице которого отчетливо читалась ненависть, перебил Якоби:

– Мы, собственно, все придерживаемся мнения, что Гелла Хорнштайн больше не вернется. И это вряд ли как-то связано с вами, Камински. Скорее, с психическим здоровьем Геллы.

– Я не понимаю, о чем вы.

Хекман злорадствовал:

– Я не советовал бы вам приближаться к Гелле, потому что у нее… Я хотел сказать, госпожа Хорнштайн профнепригодна. В последнее время у нее проявлялись отчетливые симптомы шизофрении. Вы, наверное, этого не замечали. Но я наблюдаю за ней уже давно, и последние события лишь укрепили мое подозрение.

Камински бросился к Хекману и, если бы Мухтар не встал между ними, ударил бы доктора по лицу. Но уже одного этого было достаточно, чтобы Хекман понял, что попал «в яблочко». В восторге от самого себя он продолжил:

– Я понимаю вашу досаду, я на вашем месте чувствовал бы себя не лучше. Но вы должны смириться с мыслью, что у доктора Хорнштайн пернициозная кататония, вызвавшая параноидальную шизофрению.

– Вы не могли бы сказать яснее? – вмешался Якоби.

– Это означает нарушение моторных функций организма, необоснованное беспокойство и волнение. Часто повышение температуры ведет к галлюцинациям, вплоть до раздвоения личности.

Камински насторожился.

– И все это проявлялось в поведении Геллы Хорнштайн? Я хочу знать, когда и при каких обстоятельствах вы все это наблюдали!

От самой мысли, что Хекман шпионил за Геллой, у Камински по спине побежали мурашки. А чего еще можно было ожидать от такого человека, как Хекман? Врач, который добровольно согласился работать в госпитале в пустыне, не может быть нормальным человеком.

И сразу же Камински испугался своих мыслей: «А разве я не добровольно пошел работать в пустыню?»

– Думаю, Камински, вы меня недооценивали, – ответил Хекман. – Может быть, любовь вас ослепила. Я был иногда намного ближе к вам с Геллой, чем вы думаете. Например, тогда на складе, возле храмовых блоков, когда Гелла показывала это странное представление, когда она мастурбировала перед статуей фараона Рамсеса…

– Прекратите!

– Я тогда сидел в кабине крана. Я все ясно видел. Вы расцениваете такое поведение как нормальное?

– Вы, паскудный вуайерист! – Камински задохнулся от ненависти.

Он понял, как Хекман использует сложившуюся ситуацию. Доктор годами ждал этого момента, и нет ничего беспощаднее, чем месть отвергнутого любовника. Это была месть мужчины, у которого, насколько мог заметить Камински, три года не было женщины, не считая Наглы, пышногрудой хозяйки казино, которая за деньги спала со всеми.

Камински дошел уже до того, что Хекман стал нервировать его больше, чем причина самой дискуссии. И чем презрительнее Хекман говорил о Гелле, тем менее важным казалось Артуру покушение на его жизнь. Он уже не знал, состоялась ли их последняя встреча на самом деле или все это было просто галлюцинацией, фата-морганой, чарующим обманом рассудка. Пять лет в пустыне, пять лет жары и песка. Песок между пальцами ног, на зубах, в нижнем белье, в постели и в тарелке мог свести с ума любого здравомыслящего человека. Шизофрения – самое безобидное, что могло случиться.

Казалось, слова Камински не возымели действия.

– Вы должны серьезно воспринимать болезнь Геллы, – заговорил снова доктор. – Пока проявляется только симптоматика единичных случаев, шизофрения излечима. Прежде всего с помощью психотропных средств, психотерапии и шоковой терапии.

– Но для этого, – вмешался Якоби, – нам нужно узнать, где прячется доктор Хорнштайн. Вы действительно не знаете, где она? – обратился он к Камински.

– Нет, – запнувшись, ответил тот. – Не имею ни малейшего понятия.

Странно, но он стыдился этого ответа. Хотя Гелла посягала на его жизнь, он чувствовал себя виноватым, потому что не мог ответить, где она сейчас находится.

– Итак, вернемся к началу нашего разговора… – Якоби смущенно откашлялся. – Я действительно считаю, Камински, что для вас лучше всего было бы сейчас уйти в длительный отпуск. По крайней мере, пока все поутихнет.

Он говорил запинаясь, что так отличалось от его обычной манеры. Это было только из-за того, что Якоби – прямолинейный, честный человек – не умел притворствовать. В действительности он хотел сказать совсем другое: «Камински, лучше всего, если бы вы добровольно уволились, просто расторгли трудовой договор. Меньше неприятностей и вам и мне».

Камински инстинктивно чувствовал, что хотел сказать Якоби, но его раздражало то, что у того не хватало смелости разобраться в этой истории.

Успокоившись, Камински махнул рукой и сказал:

– Хорошо, профессор, я вас понял. Не стоит мучиться из-за работника, ставшего, по вашему мнению, непригодным. Я уйду добровольно.

– Ну, если Камински сам решил… – выпалил доктор Хекман. Его антипатия выросла настолько, что он не смог скрыть, насколько будет сожалеть, если все-таки Камински передумает. – Должен заявить, благородное решение.

Камински поднялся. Он, будто желая произнести длинную речь, сплел кисти рук и сказал, повернувшись к Хекману:

– Знаете, доктор Хекман, в ваших комплиментах я абсолютно не нуждаюсь. – И обратился к Якоби: – Я вел себя не очень вежливо. Не буду объяснять сейчас, зачем и почему. Я даже выставил себя дураком. Мне очень жаль. Завтра я соберу свои вещи. Пожалуйста, подготовьте документы!

Не дожидаясь ответа Якоби и не прощаясь, Камински вышел из бюро.

По дороге домой он еще раз взглянул на пустыню, в которую многочисленными бухтами вгрызалось водохранилищ. Это место стало для него вторым домом, с которым тяжело расставаться. Его охватила печаль.

Ему не доведется присутствовать при величайшем триумфе – завершении работ по возведению храма на новом месте. Но он был уверен: все, что будет потом, – рутина. А вот то, что сделал он, Артур Камински, – это настоящее инженерное искусство!

У барака его встретил Иштван Рогалла. Они никогда тесно не общались, но когда Рогалла узнал, что Камински уходит добровольно, то неожиданно протянул ему руку и сказал, словно прочитав мысли Артура: жаль, что они за эти годы так и не сблизились, а теперь уже слишком поздно. Археолог добавил, что если Камински потребуется помощь, то он всегда может на него рассчитывать.

Когда вечером Камински пошел в казино поужинать, он чувствовал себя прокаженным. Люди его сторонились. Он сидел за столом один, а когда оглядывался по сторонам, то замечал, как окружающие перешептываются, глядя в его сторону. Даже Нагла игнорировала его в этот вечер.

Тогда Камински решил уйти. У барной стойки он прихватил с собой пару бутылок пива и выпил их залпом одну за другой – в тот вечер ему все было безразлично.

В итоге у Камински не осталось сил, чтобы собрать вещи. Мысли его путались, все шло кувырком, и он рухнул в постель как был. Немного погодя он заснул.

Камински относился к людям, которые редко видят сны или, по крайней мере, своих снов не помнят. В эту ночь все было по-другому. Наутро он отчетливо вспомнил свой сон. Ему снилось, что он проснулся среди ночи. Абу-Симбел был залит серебряным лунным светом, и он побежал к месту, где были оба храма. Нил уже затопил их, и вода была такая чистая, что можно было увидеть дно. И вдруг там, на дне, он увидел Геллу. Но нет, это была Бент-Анат. Или в этом теле сочетались два человека? Женщина была одета в длинное прозрачное одеяние, завязанное на одном плече. Казалось, она парит. Хотя и ступала мелкими шагами, она быстро двигалась вперед, вытянув руки перед собой, будто хотела что-то поймать. Перед ступенями храма она остановилась и замерла, словно превратившись в каменную статую. Теперь Камински понял причину: скрестив руки на груди, у входа в храм стоял великан в одной лишь набедренной повязке. На голове – искусно сделанный парик, который носили фараоны в древности. Камински ужаснулся, рассмотрев черты лица царя: Артур был похож на него. Фараон ударил ногой застывшую женщину. Она упала и, как каменная статуя, разлетелась вдребезги. Тут Камински проснулся.

Было уже поздно, и если он хотел успеть на девятичасовой корабль, то следовало поторапливаться. На корабле у него будет достаточно времени подумать над загадочным сном.

Все свои незамысловатые пожитки Камински разложил по двум чемоданам, с которыми приехал сюда четыре года назад. И он вдруг осознал, насколько жалкой и бессмысленной была вся его жизнь до теперешнего момента.

Но он поспешил выбросить эту мысль из головы. Разве не он, Артур Камински, после окончания учебы поклялся не делать всего того, к чему так стремились остальные? Разве не он так ненавидел все обыденное, к чему относил сорокачасовую рабочую неделю, дом, садик, отпуск или пенсионные сборы? У него всегда было желание посвятить себя чему-то большему, желание, которое и привело его в Абу-Симбел.

В комнате, которая четыре года служила ему домом, Камински больше не хотел оставаться ни секунды. В голове у него была только одна мысль: «Прочь отсюда как можно скорее и так, чтобы ни с кем не встретиться!»

Балбуш ждал его в желтом «фольксвагене» перед домом. Египтянин едва сдерживал слезы – он переживал расставание тяжелее, чем Камински.

– Мистер Камински – хороший человек! – твердил он, пока Артур укладывал чемоданы на заднее сиденье.

– Ладно уж, Балбуш, ладно! – по-дружески успокаивал Камински.

Он вложил слуге в руку сотню долларов, которые Балбуш вначале не хотел брать, но после долгих уговоров благодарно сунул бумажку в карман. Потом он поцеловал Камински обе руки, и они двинулись в путь.

По дороге к причалу Камински неотрывно смотрел на дорогу. Он больше не хотел видеть место, которое так любил. Теперь он его ненавидел. Он ненавидел Абу-Симбел!

Людей в это утро на причале собралось немного. Но среди них был человек, которого Камински не ожидал увидеть, – Хассан Мухтар.

Балбуш занес чемоданы на корабль, и Камински последовал за ним. Он отвел глаза в сторону, когда проходил мимо Мухтара. Его он хотел видеть сейчас меньше всего.

Но Мухтар ждал его.

– Мистер Камински! – окликнул он Артура. – Я пришел сюда, чтобы проститься с вами. – И на его лице появилась самодовольная улыбка, которую так не любил Камински.

– До свидания, доктор Мухтар, – сухо ответил Камински, поднимаясь по сходням.

– Позвольте мне дать вам один совет, мистер Камински, – прокричал ему в спину Мухтар. – Вам не стоит искать Геллу Хорнштайн!

38

Ахмед Абд эль-Кадр, который уже три года был директором Египетского музея в Каире, не любил, когда мешали во время чтения почты. «Письма, – говорил он, повторяя слова одного исламского ученого, – правая рука знания». Поэтому Сулейман, секретарь директора, сидевший в приемной, всегда держал двери закрытыми, когда его босс просматривал почту. Так что помешать у постороннего не было шансов.

Дирекция, располагавшаяся справа, выглядела довольно запущенной. В длинных коридорах с потертыми каменными полами, в которых каждый шаг отдавался стократным эхом были расставлены стеллажи с книгами, фолиантами и ката ложными ящиками. Покрывавший их слой пыли предательски сообщал, что практически всеми материалами не пользовались более пятидесяти лет. Хроническая нехватка музейных помещений изгнала дирекцию в эти закоулки. Здесь даже в разгар лета было темно, а затхлым пыльным воздухом едва ли стоило дышать.

Только Ахмед Абд эль-Кадр, казалось, чувствовал себя здесь неплохо. Он редко покидал свой душный кабинет, да и то на короткое время. Его директорский пост был чем-то вроде правительственной службы, и это, конечно же, отражалось на социальном статусе. У Абд эль-Кадра были особые связи, не сравнимые с его познаниями в египтологии, знание которой он пытался получить в Оксфорде.

Когда Сулейман во время утреннего ритуала постучал в дверь директора, он и не ожидал, что Абд эль-Кадр обязательно ответит, ведь этот стук мог вызвать только негодование. У Сулеймана должны были быть веские причины для такого поведения, иначе он никогда не допустил бы подобной наглости. Эль-Кадр даже не потрудился поднять глаза от письменного стола.

– Сэр! – кашлянул секретарь. – Сэр, пришел груз из Абу-Симбел! – А когда директор не отреагировал, добавил: – Где его разместить, сэр? – И положил на стол сопроводительные документы.

– Абу-Симбел? – спросил в ответ Абд эль-Кадр.

Сулейман решительно кивнул и широко развел руки:

– Минимум два метра в длину.

Директор приказал оставить груз у черного хода музея, а затем отвезти в Археологический институт. Потом он бросился в приемную к телефону, набрал номер, но связи не было.

– Телефон поврежден, – извинился Сулейман.

Абд эль-Кадр нервно бросил трубку.

– Было бы чудом, если бы здесь что-нибудь вообще работало!

– Немецкая высококачественная работа! – заметил с усмешкой секретарь.

И директор с горечью ответил:

– Да, но тысяча девятьсот тридцать четвертого года… Нужно, чтобы сюда приехал профессор эль-Хадид из института.

Потом он пробормотал еще что-то про проклятых русских, пришедших на смену немцам. Краем глаза Абд эль-Кадр заметил в окне приемной женщину, но он был сейчас чересчур взволнован, чтобы обратить на это внимание. Поэтому и не заметил, когда шел через парк к институту, что женщина идет за ним на почтительном расстоянии.

Несмотря на свой высокий пост, Абд эль-Кадр относился ко все увеличивающейся группе оппозиционеров, которые видели в «арабском социализме» Насера скорее бич для Египта, чем решение экономической проблемы. Директор музея был не в восторге от русских, в роли советников занимавших ключевые посты в государстве. Египет виделся страной, ориентированной на Запад, – хотя бы потому, что тогда будет работать телефон. По крайней мере, он так считал.

Грузовик с надписью «Совместное предприятие Абу-Симбел» стоял перед институтом. Это здание, как и многие другие, находилось в плачевном состоянии. Со стороны фасада облупилась штукатурка. Разбитые витражные стекла входных дверей уже давно требовали замены, а железные перила лестниц за многие годы покрылись толстым слоем ржавчины. Четыре сотрудника музея в коричневатой униформе, похожей больше на пижамы, тащили по первому лестничному маршу ящик, сколоченный из неструганых досок.

Директор попросил их быть осторожными, но в ответ на свой призыв услышал смешки: предупреждать археологов об осторожности в работе с объектами излишне. В данном случае сотрудники и в самом деле действовали очень аккуратно.

Выкрашенный белой масляной краской коридор на первом этаже вел к двустворчатой двери с белыми стеклами и надписью «Лаборатория». Это было помещение в пятьдесят квадратных метров, посередине которого стоял длинный стол. На потолке крепился большой круглый прожектор, как в операционной.

Когда эль-Кадр вошел, профессор эль-Хадид, маленький упрямый человек, седой, с проплешиной на голове, как раз открывал стамеской деревянный ящик из Абу-Симбел. Сотрудник музея испустил дикий крик и убежал, увидев содержимое ящика. Там лежала высохшая, в коричневых повязках и лоскутах мумия со спутанными волосами средней длины. Остальные разбежались по углам, словно боялись, что странное законсервированное существо может подняться со своего ложа.

Эль-Хадид, профессор палеонтологической анатомии Каирского университета и один из ведущих в мире экспертов по мумиям, казалось, был взволнован больше всех. Осмотрев ящик с мумией, он вытер пот с шеи белым носовым платком. Видно было, как беспокойно бегают его глаза за коричневыми стеклами очков.

– А вы абсолютно уверены? – спросил он Абд эль-Кадра, не сводя глаз с мумии.

– Абсолютно! – заверил археолог. – Это Бент-Анат. Есть множество указаний на это имя.

Профессор покачал головой, словно не веря услышанному.

– Бент-Анат, – повторял он снова и снова, – Бент-Анат.

– Дочь богини Анат, – подтвердил археолог, – азиатская богиня любви и войны.

– Азиатка? – Эль-Хадид вопросительно посмотрел на директора.

– О да! – ответил тот. – Рамсес чтил азиатских богинь, Анат и Астарту особенно. Он возвел для каждой из них храмы. Позже он утверждал, что Анат – дочь египетского бога Пта. Поэтому и назвал свою дочь таким именем.

– Как дочь? Я считал, что Бент-Анат была его женой.

– И то и другое, уважаемый коллега. Бент-Анат была его дочерью и женой.

Профессор закатил глаза, словно хотел сказать: «Во имя Аллаха, что за человек был этот Рамсес!», но промолчал.

Вшестером – эль-Хадид, эль-Кадр и четыре сотрудника – они вынули мумию из ящика и осторожно положили на длинный белый стол.

– Это просто чудо! – воскликнул профессор.

Он сосредоточенно рассматривал мумию. За двадцать лет Работы он видел их множество, исследования мумий фараонов принесли ему мировую известность, но все равно каждая новая заставляла его сердце биться чаще. Так было и в этот раз.

– Свет! – скомандовал профессор, и помощники включили яркую лампу.

Он направил свет на голову мумии, на скрещенные на груди руки и осмотрел Бент-Анат, будто желая завести с ней беседу. Он переходил с места на место, нагибался, чтобы получше разглядеть голову со всех сторон, и снова вытаскивал платок, чтобы вытереть пот.

Наконец эль-Хадид сдвинул очки на кончик носа и, заложив руки за спину, будто на прогулке, осмотрел хорошо сохранившиеся зубы мумии. Он осмотрел каждый зуб в отдельности и, поднявшись, выдохнул через нос, что служило признаком крайнего напряжения.

– Каково ваше первое впечатление? – поинтересовался Абд эль-Кадр.

Он понимал неуместность своего вопроса, но его мучило любопытство.

Профессор отошел на пару шагов назад и ответил:

– Такое впечатление, как будто она живая! Посмотрите-ка.

Сотрудники музея едва сдерживались. Они переглядывались между собой, ничего не понимая. Во имя Аллаха всемогущего, что в этом высохшем, скрюченном, обмотанном лохмотьями артефакте навело профессора на такую мысль? Никто не мог понять, как уважаемый, образованный человек мог говорить такое об иссохшем трупе.

– Она была еще молода, когда умерла, – сказал профессор, выдержав долгую паузу, которую не осмелился нарушить даже Абд эль-Кадр. – Ей не было и двадцати пяти. Производит впечатление очень ухоженной. Можно разглядеть даже следы примитивной косметики на бровях. Такого я еще никогда не видел. Просто невероятно!

– Самое поразительное то…

– Да? – заинтересованно перебил директора профессор.

– Самое поразительное то, что эту гробницу нашли случайно. Бент-Анат нашли не археологи, а рабочие. Это камень в огород тех, кто утверждает, что в археологии не бывает случайных находок.

– Так можно очернить любую науку, даже самую точную из всех – математику. Может, вы думаете, Фалес Милетский вычислил закон вписанного угла? Чепуха! Он от скуки воткнул две палки в песок, соединил их полукругом и обнаружил, что все углы на этой дуге окружности составляют девяносто градусов. Разве ценность открытия уменьшается, если оно сделано случайно?

Абд эль-Кадр пожал плечами и осмотрел длинные тонкие пальцы мумии. Руки Бент-Анат лежали скрещенными на груди. В ее позе было что-то надменное.

– Никто не догадался, – сказал задумчиво профессор, – поискать гробницу жены великого Рамсеса в Абу-Симбел. В Долине цариц в Медине – да, но там…

– У фараона Рамсеса наверняка были причины похоронить свою дочь и супругу именно там.

– Причина, конечно, была. Но какая? Впрочем, – обратился эль-Хадид к директору, – исследовать это – задание науки. Во имя Аллаха, может быть, случай поможет нам и в этом.

Он вернулся к мумии с маленькими тупыми ножницами и пинцетом в руке. Из-за резкого движения головой его очки соскользнули на бугристый кончик носа. Он взял пинцетом волосок, отрезал его и аккуратно положил на круглую стеклянную баночку. Он также отрезал кусочек повязки и кожу с предплечья. Стеклянную крышечку он запечатал клейкой лентой.

– На следующей неделе у нас будут первые результаты исследований.

Исследования такого рода – рутинная работа для экспертов мумий. С помощью образцов кожи, волос и ткани патолог может установить возраст, происхождение и даже болезни мумифицированного человека. Эль-Хадид предложил провести рентген мумии после получения первых результатов и только потом решать, стоит ли производить дальнейшие исследования. Прежде всего, стоит ли удалять с мумии повязки.

После завершения работы мумию вновь осторожно положили в деревянный саркофаг, и эль-Кадр накрыл его крышкой. Они закрыли лабораторию и спустились по обшарпанной лестнице на улицу.

В парк перед институтом доносился оживленный гул улиц Каира. Было такое чувство, словно они вернулись из другого мира, из другого времени.

Сотрудников музея отпустили, эль-Кадр и профессор прохаживались одни по пыльной дорожке парка. Каждый, думая о своем, испытывал странное волнение.

Я знаю, о чем вы сейчас думаете, – начал эль-Хадид, – у меня появилась та же мысль. Делаешь это десять, двадцать раз и все равно чувствуешь, что неправ. Так ведь?

Абд эль-Кадр остановился.

– Именно об этом я и думал. В такой ситуации я всегда чувствую себя незваным гостем, богохульником.

– Но разве это не первоочередное задание науки – исследовать прошлое человечества? – Профессор эль-Хадид достал из кармана запечатанную баночку и протянул на ладони археологу. – Поверьте мне, под этим стеклом скрывается большее знание, чем в голове философа!

Эль-Кадр пожал плечами. Ему было трудно удерживать нить разговора, но его успокаивало то, что угрызения совести были и у собеседника. Так они прошли вместе до высоких железных ворот парка. Дальше их пути расходились.

39

Этой ночью в Археологическом институте произошел странный случай, упоминание о котором впоследствии вызывало лишь усмешки, потому что человека, рассказавшего эту историю, все любили, но считали немного не в себе. Мужчину звали Йуссеф. Это был старик, уже и сам не помнивший, сколько ему лет от роду, но у него были две молоденькие жены и семеро детей. Он считал, что должен их обеспечивать, поэтому не мог и помыслить о спокойной старости. Йуссеф занимал место сторожа уже десятки лет и относился к своей должности со всей серьезностью. Он десятилетиями составлял отчеты о каждом ночном дежурстве, и от него ничего не могло ускользнуть.

Как обычно, Йуссеф, шаркая, ходил по длинным коридорам института, одетый в длинное белое платье, прикрывавшее деревянный протез. В правой руке он держал карманный фонарик на батарейках, в левой – прогулочную трость, которую выпросил у одного британского полковника, когда англичане оставляли Египет. Таким образом, он выглядел точь-в-точь как привидение. А шум, которым сопровождалось его шествие по коридорам, мог обратить в бегство любого незваного гостя.

К тому же Йуссеф обладал пронзительным голосом муэдзина и, когда был один, охотно им пользовался, разговаривая со стенами, дверьми и шкафами. Но прежде всего он разговаривал сам с собой и рассказывал бесконечные сказки. Все это способствовало тому, что служащие института не воспринимали его всерьез. Случившееся отнесли к разряду выдумок: старик взволнованно утверждал, что в лаборатории поселилась квартирантка.

Йуссеф сообщал, что примерно в полночь, когда он проверял хранилище на верхнем этаже, его испугал странный звук, как будто разбили стекло.

Сначала все было спокойно, но через пару минут он услышал шаги. Кто-то тайком проник в помещение и, пользуясь фонариком, со знанием дела поднялся по лестнице к лаборатории. Неизвестный вскрыл с помощью какого-то инструмента двустворчатую дверь лаборатории и проскользнул внутрь, не закрыв ее за собой. Так что Йуссеф мог отчетливо видеть, что происходило внутри комнаты.

Человек неумело открыл деревянный ящик, в котором находилась мумия и, подсвечивая фонариком, осмотрел содержимое. Увидев, что находится в ящике, незнакомец издал звук, похожий на тот, который издает при родовых схватках беременная женщина (это Йуссеф наблюдал семь раз, так что в этом, как он сам говорил, ему можно верить). Потом сторож услышал жалобный плач и понял, что это не мужчина, а женщина в мужском одеянии.

Ему показалось, что женщина вела диалог с мумией, хотя говорила на языке, которого Йуссеф не понимал. Во всяком случае, это был не английский. Когда она сделала попытку прикоснуться к мумии, он перехватил трость правой рукой и хотел было, наставив на женщину свое оружие, призвать ее к ответу. Но в ее движениях он не заметил злого умысла – она лишь быстро коснулась мумии несколько раз. При этом женщина дрожала, будто старуха, хотя на вид была довольно молодая.

Он удостоверился, что незнакомка не нанесет мумии вреда, и не захотел применять против нее силу, тем более что ночная гостья как раз начала закрывать крышку деревянного ящика. Она, должно быть, поранилась, потому что негромко вскрикнула, как пряха, уколовшая палец, и вытащила платок, прямо как приличные люди с нильского острова Гезира. Он, Йуссеф, спрятался в противоположном конце коридора, чтобы проследить, куда она пойдет. Незваная гостья удалилась тем же путем, каким и пришла. Наверное, женщина покинула здание института, выйдя через черный ход в парк, который обычно запирался изнутри на задвижку. Когда Йуссеф осмотрел дверь, ему сразу бросилось в глаза, что непрозрачное стекло в двери было выбито, так что задвижку открыли снаружи.

Никто не верил в историю бедного Йуссефа, хотя он так красочно изложил ее в книге отчетов. Когда Абд эль-Кадр и эль-Хадид услышали об этом, они решили лично осмотреть место происшествия. Не увидев значительных изменений в состоянии мумии, они похвалили сторожа за отличную работу. Ни эль-Кадр, ни эль-Хадид не заметили трех капель крови на кафельном полу лаборатории. Обиженный таким высокомерием, Йуссеф решил больше не писать отчеты и сказал, что не намерен метать бисер перед свиньями, если его письменный доклад о ночном происшествии все воспринимают как выдумку.

Но уже в следующую ночь в институте произошло еще одно событие, под стать первому, из-за которого он нарушил свою клятву. Но произошло все совсем иначе. Примерно в то же время Йуссеф услышал легкие удары молотком, которые доносились из бокового входа. Незнакомка появилась снова. Он поспешил к двери, стараясь особенно не шуметь, выключил фонарик и увидел, что кто-то отбивает дощечку, временно прибитую вместо стекла. Йуссеф взял трость в правую руку и отступил пару шагов назад. Он услышал, как дверь открылась и снова закрылась. Тогда он включил фонарик и закричал пронзительным голосом:

– Стой, ни шагу дальше!

Он понимал, что это та же неизвестная гостья, но внезапно ему в голову пришла мысль, что вчерашнее проникновение – всего лишь подготовка к большой краже. Поэтому он был крайне осторожен. С удивлением Йуссеф заметил, что женщина, стоявшая в луче фонарика, одета в тот же мужской костюм и не вооружена. Она дрожала от волнения и даже не пыталась бежать. Лишь покорно сделала пару шагов к Йуссефу.

– Стой, ни шагу дальше! – повторил сторож.

Женщина послушно остановилась.

– Что вы здесь ищете? Я вас уже видел вчера!

Незнакомка, казалось, ничуть не удивилась.

– Это все из-за мумии, – ответила она. Это звучало как извинение.

– И что?

Она смущенно покачала головой и попыталась уйти.

– Стоять на месте! – закричал громовым голосом Йуссеф. Интонация подействовала. Это его подбодрило, и он повторил вопрос: – Что вы здесь ищете, я хочу знать!

Вдруг женщина полезла в карман пиджака, а Йуссеф остолбенело наблюдал за ней, не в силах пошевельнуться. Ему казалось, что в следующий момент прозвучит выстрел. Он подумал, что это конец. Прошло еще мгновение, прежде чем он сообразил, что женщина вынула из кармана доллары – Йуссеф был слишком взволнован, чтобы с одного взгляда понять, сколько там. Она небрежно протянула ему банкноту и, запинаясь, сказала:

– Я хочу еще раз увидеть мумию.

Йуссеф смотрел поочередно то на деньги, то на незнакомку. По лицу можно было определить серьезность ее намерения. Насколько он смог рассмотреть, она протянула ему двадцать долларов. «Двадцать долларов, – подумал он. – Аллах всемогущий! Это же моя зарплата за целый месяц!» Йуссефу хотелось узнать, что толкнуло женщину на такой поступок, но годы и жизненный опыт подсказывали ему, что не стоит спрашивать о причинах людской щедрости и великодушия. Щедрость посещала людей лишь на мгновения, и это был именно такой момент. Йуссеф взял деньги и произнес:

– Пойдемте, госпожа.

40

Идо этого бы дошло: Жак Балое убил бы фарфоровой кружкой полковника Смоличева в доме художника Абделя Азиза Зухейми. Жак и Рая решили, что человек из КГБ следовал за ними из Асуана. А чем это грозило, понимали оба.

Еще до того как Балое ударил полковника, Смоличеву удалось высвободиться. Но вместо того чтобы бежать, он начал умолять выслушать его, что было совершенно не свойственно полковнику КГБ.

Он объяснил, что попал в немилость Москвы из-за их побега, поэтому решил исчезнуть.

Рая Курянова по натуре была более недоверчива, чем Балое, и никак не хотела верить Смоличеву. Она была знакома с трюками КГБ и потребовала от полковника доказательств. Но Смоличев не смог ничем подтвердить свои слова. Он только умолял своих бывших агентов не выдавать его. «Если он не может доказать то, что сказал, хотя знает, что это чревато неприятностями, – думал Балое, – значит, вероятность того, что он говорит правду, достаточно высока». Да и внешне Смоличевочень изменился. Рая не могла поверить, что за такое короткое время с человеком могли произойти столь разительные перемены. Трудно было представить, что полковник всего лишь лицедействует. Некогда мрачное, властное выражение его лица, прищуренные глаза, пронизывающий взгляд исчезли. Напротив, Смоличев, потупившись, смотрел в пол, словно хотел спрятаться от собеседника. Его резкие, угловатые движения стали мягкими и осторожными, а шаркающая, вкрадчивая походка похожа на старческую. Хотя Рая видела полковника лишь несколько месяцев назад, казалось, Смоличев постарел на несколько лет. Грозный, могущественный полковник КГБ сейчас умолял о сострадании.

Но ни Жак, ни Рая не испытывали особого сочувствия. Балое даже подумывал, не отомстить ли Смоличеву задним числом и не донести ли на него. Но полковник намекнул, что у него есть знакомые среди египетских чиновников, которые могли бы сделать необходимые документы. К тому же у полковника на банковском счету было около ста тысяч долларов, о которых никто не знал.

При всем недоверии к этому человеку он мог еще пригодиться. Жака прежде всего заинтересовал банковский счет: с долларами в Каире можно было получить все.

Смоличев не хотел говорить, в каком банке в Каире лежат деньги и как можно их получить. Но когда Рая и Балое усомнились, что у полковника действительно есть счет, тот достал из кармана пачку долларовых банкнот и положил на стол со словами: «Если потребуется еще, только скажите».

Тот, кто имел дело с КГБ, знает, что русская секретная служба подделывает доллары. Обычно не особенно качественно, из-за чего были даже раскрыты несколько агентов. Поэтому Рая отодвинула пачку, сомневаясь, не очередная ли это уловка Смоличева, не хочет ли он заманить их с помощью этих фальшивок в ловушку.

Но полковник заверил, что сам пользуется этими деньгами и что они могут быть абсолютно спокойны.

Конечно, Смоличев вел себя так не совсем бескорыстно. В день их неожиданной встречи он признался Рае и Жаку, что хочет бежать в Париж, а они могли бы, так как рука руку моет, помочь ему там, если он поможет организовать им поддельные документы и снабдит их деньгами.

Жак начал верить полковнику. Рая же относилась ко всему скептически и полагала, что такой мерзавец, как Смоличев, не может измениться за одну ночь и что его нужно еще проверить. Но как?

Жак и Рая решили, что нужно быть осмотрительнее. Они лишь делали вид, что доверяют русскому. Они тысячу раз обдумывали, прежде чем обменяться с ним парой фраз, и втайне пытались сами сделать документы на выезд.

Собственно, этого следовало ожидать. Утром, через два дня после их приезда в Каир в дверь постучался Абдель Азиз Зухейми и сказал, что к ним посетитель. С ними хотел поговорить Хассан, таксист, который их сюда привез.

Хассан ошарашил их. Он нашел человека, художника, который может подделать любой паспорт в мире, да так, что оригинал не отличишь от подделки. На два паспорта ему потребуется две недели и тысяча американских долларов. А он, Али, получит соответствующее вознаграждение: скажем, двадцать процентов – треть сразу и две трети после получения желаемых документов.

Балое отказался, потому что цена была слишком высокой, и поставил условие: он хотел увидеть работу «художника».

Поведение француза нисколько не обидело Хассана. Напротив, человека, бездумно отдающего такие деньги, египтяне сочли бы тряпкой, это было бы даже невежливо.

Поэтому Хассан вернулся на следующий день с пробным экземпляром и предложил следующее: восемьсот долларов для «художника» и сто пятьдесят долларов лично для него. В конце концов они сторговались за семьсот пятьдесят долларов для «художника» и сто для Хассана за посредничество.

Образец французского паспорта на имя Франсуа Брассе, родившегося седьмого октября в Гренобле и проживающего там на Рю-де-Национс, 147, выглядел столь натурально, что Жак начал сомневаться, не оригинал ли это.

Тогда Хассан повел Жака и Раю в аптеку поблизости. Витрину украшали стеклянные круглые флаконы с туалетной водой. Зал был также заставлен стеклянными ящичками и полками. Внутри не было места и для пяти покупателей.

Когда они вошли, молодой продавец духов откинул прилавок из темного дерева и проводил Жака и Раю в заднюю комнату. Там в темноте стояла изящная кушетка. Художник включил свет, и комната превратилась в фотоателье. На массивном деревянном штативе стоял старинный фотоаппарат с выдвижными мехами. Два прожектора с большими круглыми лампами накаливания и картонные ширмы, покрытые фольгой, обеспечивали освещение.

Аптекарь усадил их и бесцеремонно командовал, устанавливая нужный свет, чтобы получились фотографии на паспорт. Процедура сопровождалась громким треском и вспышкой. Балое вдруг подумал, что Смоличев не потребовал от них ни личных данных, ни фотоснимков.

Это вызывало подозрение, они с Раей решили быть внимательнее.

Безымянные постояльцы в доме Зухейми не общались между собой. За неделю пребывания в пансионе Балое узнал, что здесь живет около десяти гостей, среди них две супружеские пары. Жильцы старались не показываться друг другу на глаза, большинство даже не здоровались при случайных встречах в темных коридорах дома.

Смоличева вообще не было видно, поэтому Балое поинтересовался у Абделя Зухейми насчет видного русского мужчины из комнаты напротив. Как оказалось, хозяин досконально знал привычки своих гостей и после настойчивых расспросов ответил Жаку, что у господина с четвертого этажа привычки своеобразные: он никогда не покидает комнату днем и выходит только по вечерам. Точно в девять часов он уходит из дома и редко возвращается до полуночи. Но это Абдель Азиза нисколько не касается, поскольку гость исправно оплачивает аренду. Зухейми поинтересовался, не поссорились ли они.

Балое ответил отрицательно и сказал, что просто заинтересовался этим человеком из-за его странного поведения, а еще потому, что он похож на русского.

Абдель Азиз Зухейми театрально, как ответил бы каждый египтянин, заверил, что ничего не знает. При этом он закатил глаза и воздел руки к небу, как Мухаммед, пророк всемогущего Аллаха. Он не интересовался своими жильцами, в конце концов, все – создания Творца, даже русские, которые это все время оспаривают. Русские часто скрываются в его доме, но пока еще не было повода для жалоб.

Так Балое узнал, когда Смоличев обычно уходит из дома. Он не сомневался, что Зухейми знает о полковнике больше, чем рассказывает. Не оставалось также сомнений, что он сам и Рая тоже под наблюдением. Осторожность была обоснованной.

В тот день они как туристы осматривали достопримечательности Каира: мечеть, где, по преданиям, были захоронены мощи святых и покоилась голова внука пророка Мухаммеда – это здание находилось недалеко от их убежища, – и «Голубую» мечеть на улице Шариа-Баб-эль-Везир. Рая и Жак вернулись позже, чем обычно. Уже смеркалось, и они остановились в сторонке, не теряя из виду вход в ковровую лавку.

Светло-бирюзовое небо проглядывало сквозь серую ткань, растянутую между домами для защиты от палящего солнца. Тем временем в узких переулках разлились сумерки. Лампадки и фонарики превратили грязный город в сказочные театральные кулисы, в которых, очевидно без цели, шныряли толпы статистов. В воздухе витал почти осязаемый аромат снеди, который перебивали сладостные флюиды выпечки и терпкий запах кожи и крашеной шерсти.

Чуть позже девяти в дверях ковровой лавки появился Смоличев. Полковника едва ли можно было узнать. Издалека можно было различить, что он подстриг свои кустистые брови, и это его молодило. Кроме того, на нем был светлый льняной костюм, как у западных туристов, и соломенная шляпа, придававшая ему аристократический вид.

Смоличев вел себя уверенно. Не оглядываясь по сторонам, он пересек рыночную улицу и свернул направо на Шариа-эль-Кабир, где расположились мелкие шумные торговцы. Здесь на лотках продавались текстиль, обувь и изделия из кожи.

Дневная торговля закончилась. Вечером ни один египтянин не станет покупать одежду, но, к чести каирских торговцев, лавки все равно были открыты. Перед ними стояли, предаваясь безделью, соседи, покупатели и торговцы. Мужчины занимались своим любимым делом – сплетничали. Смоличев размеренным шагом, скрестив руки за спиной, прогуливался по улице. За ним, соблюдая дистанцию, чтобы не попасться на глаза, но и не упустить его из виду, шли Рая и Жак. Время от времени Смоличев останавливался, осматривая прилавки. Балое заметил, что Смоличева вовсе не интересовало содержимое витрин, он смотрел на отражение. Полковник несколько раз перешел с одной стороны улицы на другую, прошел под аркой и свернул в узкий переулок направо. Теперь для Раи и Жака риск быть замеченными был выше, чем на оживленной торговой улице. С другой стороны, следуя на большом расстоянии, они могли потерять его из виду.

Полковник прошел сотню метров по узкой улице и вдруг как растворился. Жак и Рая подошли к тому месту, где в последний раз видели Смоличева. Слева стояли высокие жилые дома, трех– и четырехэтажные, с узкими фасадами. В Каире так строили часто, хотя иногда это приводило даже к обрушению. С правой стороны тоже были дома, двухэтажные. На первых этажах располагались кафе.

На улицу доносилась громкая музыка. Трое мужчин развлекали посетителей арабской музыкой, играя на духовых и щипковых инструментах. В маленький вестибюль с декоративными столиками, на которых стояли начищенные до блеска медные кувшины, вела лестница из двух ступенек. Взору открылся зал, отделанный ажурными деревянными решетками с резным орнаментом. Вход в кафе прикрывала жемчужная занавеска.

Жак не отваживался пройти дальше. Если бы Смоличев их увидел, то понял бы, что за ним шпионят, и впредь стал осторожнее. Рая и Жак вернулись на улицу, чтобы из темного парадного дома напротив наблюдать за входом в кафе.

Не могло быть случайностью, что Смоличев зашел в это кафе на дальней тихой улочке, где обычно сидели только местные жители. Рая Курянова была уверена, что у сбежавшего полковника КГБ немало связей, особенно среди местных египтян.

Через полчаса Балое предложил сменить неудобный наблюдательный пост в парадной на уютный ресторанчик на Шариа-эль-Кабир, но Рая отказалась. Со свойственной ей недоверчивостью она все же хотела подождать, пока Смоличев выйдет из кафе. И не согласилась даже после того, как Жак сказал, что это может продлиться несколько часов. Рая возражала, настаивая, что сотрудник КГБ не будет скрываться несколько часов в общественном месте. Тем более русский полковник.

Прошел целый час, и Жак уже злился из-за упрямства Раи, как вдруг в дверях кафе появился Смоличев. Соломенную шляпу он нес в правой руке и, казалось, был в хорошем настроении.

– Рая! – вырвалось у Балое.

Он указал на кафе и вдруг словно окаменел. Рая попятилась и тупо смотрела на женщину, которая показалась вслед за полковником. Это была Гелла Хорнштайн.

Остолбенев, они наблюдали, как полковник поцеловал на прощание руку доктора Хорнштайн. Для Балое это было привычным жестом, тогда как Рая едва не прыснула от смеха – настолько, по ее мнению, это выглядело нелепо и комично.

Полковник и Гелла разошлись в разные стороны. Смоличев отправился тем же путем, каким явился сюда. Чтобы прояснить цель этой странной встречи, Жак и Рая, переглянувшись, решили последовать не за Смоличевым, а за Геллой Хорнштайн.

Они удивились, насколько хорошо ориентировалась доктор из Абу-Симбел в лабиринте переулков старого Каира. И прежде всего, храбрости европейки, которая одна ходила по ночным улицам города.

На Шариа-эль-Ашар, многолюдной улице, которая вела к одноименной мечети, Гелла направилась к остановке такси и села в машину. Рая и Балое последовали за ней на другом такси.

Поездка на такси по Каиру уже сама по себе приключение, а преследовать другое каирское такси равносильно самоубийству и требует виртуозности. Жак, размахивая купюрой перед водителем, заставил его забыть о правилах движения и о других транспортных средствах, кроме автомобиля, за которым нужно было ехать.

Такси проехало по Мидан-эль-Атаба мимо роскошного здания главпочтамта и известной оперы Шариа-Имад-эд-Дин на самой большой каирской улице Шариа-Рамсис, откуда рукой подать до главного вокзала.

На одной из боковых улиц Гелла вышла. Рая осталась около такси, а Балое последовал за доктором. Она направилась вдоль длинных грязных стен в здание, где располагались камеры хранения, достала дорожную сумку и черный чемодан и с багажом вернулась к такси.

Они снова поехали, на этот раз в западном направление и в конце концов остановились недалеко от моста 26-го июля у входа в отель «Омар Хайям» – замка, который был построен сотню лет назад и с тех пор пережил многочисленные события египетской истории. Отель был окружен парками и фонтанами, и создавалось впечатление, что он материализовался из сказок «Тысячи и одной ночи». Гелла заплатила таксисту и исчезла в отеле.

Теперь Жак и Рая знали, где остановилась доктор Хорнштайн. Но с какой целью она встречалась со Смоличевым, так и осталось загадкой. Неожиданная встреча породила целый ряд вопросов. Рая предположила, что Гелла Хорнштайн тоже работала на полковника Смоличева.

Это было в лучших традициях КГБ – вербовать на одном объекте нескольких агентов, не знающих друг о друге. Балое начал опасаться, что и за ним наблюдали в Абу-Симбел. Тогда внезапное появление полковника Смоличева в Абу-Симбел имело под собой основание.

Но каким же образом эта ночная встреча в каирском кафе вписывалась в общую мозаику? Может, Смоличев все-таки соврал им? Было ли его бегство от КГБ всего лишь очередным трюком, чтобы поймать их в ловушку?

– Я боюсь, – сказала Рая. Балое попросил водителя отвезти их в пансион Зухейми.

41

Ровно в семь часов в купе Камински постучал проводник.

– Мистер, семь часов. Вы хотели, чтобы вас разбудили!

– Спасибо! – сонно пробормотал Камински со своей полки.

В семь часов вечера он сел в Асуане на каирский поезд и в надежде выспаться взял билеты в купе первого класса. Спальное купе венгерского вагона было вполне комфортабельным. Обтянутое бархатом сиденье опускалось и служило ночью кроватью. За деревянной раздвижной стенкой скрывался маленький платяной шкаф. Возле окна, прикрытого ролетой, располагалась зеркальная стенка. При нажатии кнопки за ней открывался умывальник.

Громыхание поезда и тряска мешали не привычному к этому европейцу. В конце концов Камински, устав от качки и шума, заснул, но около полуночи его разбудил визг тормозов. Артур выглянул в окно и понял: они остановились, чтобы сменить локомотив.

– Где мы? – крикнул Камински через закрытую дверь.

– Между Асьютом и Миньей, мистер, – отозвался проводник. – Вы будете чай или кофе на завтрак?

– Я позавтракаю в вагоне-ресторане, – ответил Камински.

Артур сомневался, что можно при такой тряске выпить чаю из полной чашки, не пролив.

Утренний туалет потребовал поистине акробатической ловкости и спокойствия йога – из старомодного никелевого крана вода едва текла. Камински набирал драгоценную воду в ладони, и каждый раз, когда пригоршня наполнялась и Артур уже готов был поднести ее к лицу, вагон дергался, и все усилия становились напрасными. О бритье нечего было и думать. Камински явился на завтрак злой.

В вагоне висел дым, свидетельствующий о том, что ломтики белого хлеба уже превратились в угли.

Артур сел за стол, застеленный белой скатертью, заказал чай, белый неподжаренный хлеб и желтый мармелад. Ему казалось, что за ним постоянно наблюдают, и никак не мог выбросить эти мысли из головы. Он намазал хлеб маслом и джемом.

– Excuse гае! – Перед Артуром стоял молодой человек, который за ним наблюдал. – Извините, – повторил он по-немецки, – могу я присесть рядом с вами?

– Я не могу вам в этом помешать, – неохотно буркнул Камински.

– Меня зовут Майк Макорн, я журналист из Германии. – Артур не реагировал, и молодой человек спросил: – Вы ведь Артур Камински, человек, обнаруживший мумию царицы?

– Я не Камински. И вообще представления не имею, о чем вы говорите, господин…

– Макорн. Майк Макорн.

– Как вас зовут, меня тоже не интересует. Я хотел бы спокойно позавтракать, если позволите.

Незнакомец упорствовал. Вынув из кармана пиджака газетную вырезку, он укоризненно сказал:

– Послушайте, мистер Камински! Я пролетел три тысячи километров, трясся, не смыкая глаз, в этом богом проклятом поезде, и все это только ради того, чтобы поговорить с вами!

Макорн положил газетную вырезку перед Камински. В статье на три колонки под названием «Сокровище Абу-Симбел» была фотография с надписью: «Артур Камински – человек, нашедший мумию, или мошенник?»

Камински пробежал глазами страницу. Репортер не спускал с него глаз. Артур поднял глаза и более дружелюбно сказал:

– И что вы хотите узнать? Здесь же все написано!

Он с равнодушным видом отодвинул вырезку, хотя был смертельно напуган. Ему хотелось вскочить и бежать куда глаза глядят. Но чем бы это помогло делу?

Макорн сладко улыбался. Он был уверен в успехе дела и знал, что теперь Камински не удастся уйти от разговора.

– Я хочу знать все, господин Камински. Не больше, но и не меньше. К примеру, какую роль во всем этом деле сыграла доктор Хорнштайн.

– Оставьте ее в покое! – Камински разозлился.

Но это не напугало молодого человека.

– Вы, скажем, испытывали симпатию к этой женщине и, уступая ее желанию, решили скрыть мумию. Так ведь? Поэтому вы так поступили?

Камински без аппетита жевал белый хлеб, потом в который раз помешал чай. Он поглядел на желто-зеленый нильский пейзаж, проносящийся за окном, как на кинопленке, и равнодушно ответил:

– Насколько мне известно, мумию уже доставили в Каир. Я больше не хочу об этом слышать. Оставьте меня в покое.

Камински еще никогда не имел дела с репортерами. Он не знал, как нужно общаться с людьми подобного сорта, и сразу показал Макорну, что слабее его.

Журналист вытащил из черно-желтого портсигара тонкую сигарету, прикурил и выпустил струйку дыма.

– Наша беседа вам ничуть не навредит, – сказал он и, не дождавшись ответа, продолжил: – Послушайте, господин Камински. Вы, конечно, можете сделать вид, что ничего не знаете, но не думайте, что это вам поможет. Прежде всего, не воображайте, что сможете выбраться сухим из воды. Если вы мне не дадите правдивой информации, я вынужден буду выдумать, а придуманная информация будет вам, возможно, еще более неприятна, чем правда. Я так или иначе напишу свою статью. Хотя бы для того, чтобы окупить издержки. Вы должны это четко понимать, господин Камински.

Грубые угрозы журналиста возымели свое действие. Камински задумался. Он, конечно, не знал, какой информацией уже обладает Макорн, но боялся, что этот человек может натворить много бед. Прежде всего Камински поинтересовался, стало ли известно местонахождение Геллы Хорнштайн.

Гелла не выходила у него из головы, овладевая им все больше и больше. И чем больше времени проходило с той ночи в отеле Асуана, тем сильнее становилось это чувство. Со временем Артур даже начал преуменьшать значение случившегося той ночью.

Конечно же, Гелла не думала его убивать. Может, она просто хотела сделать его на время недееспособным. Или же она мечтала достичь чего-то, что для него и теперь оставалось загадкой. У Камински снова возникло чувство, что между ними существует какая-то связь, и эта мысль его завораживала. Он также ощущал своеобразную связь с прошлым, которой не мог найти объяснение.

Таких моментов в последние дни было все больше, поэтому Камински хотел разыскать Геллу. Разговор с ней, конечно, смог бы все прояснить: теперь мумия не стояла между ними.

Майк Макорн заметил, что собеседник глубоко задумался, и решил ему не мешать, чтобы не злить понапрасну. По личному опыту он знал, как трудно переубедить человека, который один раз уже сказал «нет».

Реакция Камински явилась для репортера полной неожиданностью.

– Почему вы, собственно, спрашиваете меня? Почему бы не спросить об этом доктора Хорнштайн?

Вопрос был поставлен ловко. Теперь Макорн вынужден был ответить той же монетой.

– Я не знаю, где скрывается доктор Хорнштайн. Ее след теряется в Асуане. Она как сквозь землю провалилась. Может, вы знаете, где она находится?

Камински отодвинул чашку.

– Нет, – мрачно ответил он. – А если бы и знал, то наверняка не сказал бы вам. Отношения с Геллой Хорнштайн – это мое личное дело.

Сам того не желая, Камински соглашался на интервью. Артур и не заметил, как между ними завязался разговор.

– Я мог бы быть вам полезен. Если вы, конечно, хотите… Я могу помочь в деле Геллы Хорнштайн. Знаете, у нас, акул пера, свои методы работы.

Камински насторожился. Он много слышал о репортерах, которые разыскивали пропавших людей в далеких странах. Адольфа Эйхмана, уничтожавшего евреев во время Второй мировой войны, спецслужбы найти не смогли – его отыскали журналисты. Может быть, этот мерзкий тип поможет ему отыскать Геллу?

Он понятия не имел, как организовать поиски Геллы, с чего начать. Придется ли ему искать ее в Асуане, Луксоре или даже в Каире? Может, стоит добраться до оживленного города и немного оглядеться? Возможно, придется обойти все отели. Об этом Камински еще не думал. А вдруг этот человек был послан ему небом?

– Послушайте, – Камински решил начать издалека. – Вам интересна моя история?

– Поэтому я и приехал сюда.

– Единственное, что мне нужно, – это найти Геллу Хорнштайн. Ваша статейка меня совершенно не интересует. Но если такова цена, которую я должен заплатить за поиски Геллы, я готов. При условии…

– Какие условия?

– Вы пишете правду. Только то, что я вам расскажу, и никаких домыслов.

– Договорились! – Макорн протянул через стол руку.

Несомненно, у Камински и в мыслях не было рассказывать все Макорну. Он, конечно же, не стал бы ему говорить о своей зависимости от Геллы. А то, что он собирался продать мумию, – почему бы и нет? Мысли не караются законом, а историю эту можно проверить. Камински ничего другого не оставалось, как сделать официальное признание.

– Вы любите эту женщину? – Макорн вернул Камински к действительности.

– Да, я люблю эту женщину, – серьезно ответил Артур. – С тех пор так много всего произошло. Я должен с ней поговорить.

– Где, по вашим предположениям, она находится? Есть ли такое место, где она могла бы остановиться?

Камински задумался.

Гелла, доктор Хорнштайн, в последнее время стала непредсказуемой. Она говорит такое и делает такие вещи, которым нет логического объяснения. Иногда мне даже кажется, что она потеряла рассудок, но…

– Но?

– Но этого не может быть. Видите ли, Гелла Хорнштайн образованная, умная женщина. Я в жизни не встречал женщины красивее и умнее, чем она.

Макорн, скрестив руки, оперся на стол и взглянул на запятнанную скатерть. Его поразили восторженные слова Камински.

– Думаю, ум здесь ни при чем, – задумчиво сказал он. – Опыт показывает, что как раз у образованных людей чаще проявляются шизоидные симптомы. Великие люди, корифеи в своей области, в общении с семьей или с обычными людьми вне их профессии часто ведут себя неадекватно.

«Шизофрения!» – мысль блеснула в голове у Камински, стегнув его, словно кнутом. Он уже и сам думал об этом. Но не в связи с Геллой. Камински думал о собственной психике. И перед его глазами вновь возникло иссохшее лицо мумии, которое он видел в приемной у Геллы, и мумия, что лежала на постели вместо Геллы. Может, это ему привиделось, а может, и нет. В любом случае он не мог не осознавать, что пережил все в довольно странной форме. Разве не могло быть, что он страдает галлюцинациями?

«Люди, которые сомневаются в своем рассудке, – сказал он себе, – не могут страдать шизофренией. Больны только те, которые утверждают, что совершенно здоровы». Камински ощутил, как работает его мозг, как осколки памяти складываются в причудливую мозаику, собирая и сопоставляя факты, чтобы найти всему достойное объяснение. Но эти мысли только мучили его. Он устал, разозлился и не мог продвинуться дальше в своих размышлениях.

Поезд проезжал Минью – грязный провинциальный индустриальный город. До Каира оставалось еще три часа. Камински и Макорн решили продолжить разговор в купе.

Спальное купе теперь превратилось в комфортабельные апартаменты, проводник убрал полку, и они устроились на бархатной обивке сидений.

Камински это было на руку. Ему казалось, что теперь репортер на него меньше смотрит. Разговор между ними продолжался, но оба теперь смотрели в окно. Зелень нильской долины и мелькающая река действовали успокаивающе.

Постепенно Камински стал больше доверять настойчивому репортеру. Он был даже рад, что встретил Макорна: до этого у него не было возможности поговорить с незнакомым человеком о своих проблемах с Геллой. Хотя Макорн был молод (ему едва ли исполнилось двадцать восемь), у него уже накопился достаточный опыт общения с людьми, а живость мысли и умение осветить проблему со всех сторон никак не вписывались в представления Камински о репортерах.

Поезд тащился в северо-восточном направлении, и обоим казалось, что скорость его увеличивается по мере приближения к городу. Камински рассказывал, как случайно наткнулся в своем строительном бараке на вход в гробницу и как поделился тайной с неприступной доктором Хорнштайн, тем самым завоевав ее расположение. Он рассказал об их страстном влечении друг к другу, и о непонятных символах, проступивших на руках, и о зеленом скарабее, которого сжимала в руке мумия и которого потом Гелла Хорнштайн берегла как зеницу ока.

Макорн делал записи, покачивая головой, если местами повествование Камински казалось ему фантастичным и невероятным.

– Я понимаю, – сказал ему Камински, – что некоторые моменты этой истории характеризуют меня как человека несерьезного. Возможно, вы считаете даже, что я несколько преувеличиваю.

– Ни в коем случае! – перебил его Майк Макорн. – Я не сидел бы сейчас перед вами, если бы писал об обыденных вещах.

– Значит, вы мне верите?

– Конечно. Жизнь состоит из невероятных моментов. Газеты и журналы только поэтому и существуют. Повседневность не заслуживает того, чтобы быть описанной. Но в любом случае вам нужно объяснить, как все произошло.

– Объяснить? Зачем? Находка мумии – то был случай, просто случай!

– Я не это имею в виду. Я говорю о последующих событиях.

Камински покачал головой.

– Вы, журналисты, всегда хотите знать подоплеку истории.

– Совершенно верно. Но не из личного любопытства, скорее из-за читателя. Читатель хочет знать, какие причины стали катализаторами той или иной истории. Следовательно, все, что вы рассказали, – это только половина истории.

Камински даже обрадовался, что не выложил Макорну все факты. Он мог себе представить реакцию журналиста, если бы рассказал, как хотел переспать с Геллой, а она в следующий момент превратилась в мумию Бент-Анат. Возможно, он счел бы его сумасшедшим.

Макорн попытался подойти к делу с другой стороны.

– Скажите, – неожиданно спросил он, – а что там за история с зеленым скарабеем?

Камински поднял брови. Он до сих пор не придавал этому значения. Он, правда, как-то задумался, почему Гелла не расстается с этой вещицей, но, так и не найдя объяснения, забыл об этом. Он не мог себе представить, что таинственные видения могли быть связаны с этим жуком. Макорн же чувствовал, что в скарабее скрыта некая символика заупокойного дара.

– Я не понимаю, к чему вы клоните, – задумчиво ответил Камински. – Зеленый жук величиной с куриное яйцо. Может поместиться в кулаке. Таких множество. Они были символом бога солнца и служили умершему амулетом. Иногда на их тыльной стороне делались надписи.

– На том скарабее, которого вы вынули из кулака царской мумии, тоже была надпись?

– Да, конечно. Я помню крошечные иероглифы.

– Но значения этих символов вы не знаете?

– Откуда я могу их знать? Я инженер, а не археолог. Да и тем с трудом удается расшифровать подобные надписи.

– А доктор Хорнштайн?

– Странное дело… Гелла иногда выказывала ошеломляющие познания в истории Древнего Египта. Однажды она меня очень удивила, продекламировав непонятный текст, и могу предположить, что он был на древнеегипетском языке. И когда на руках у нас появились странные символы, Гелла испугалась больше, чем я. Я видел на своих руках лишь красные знаки, а она, казалось, поняла их значение и сделала все, чтобы я его не узнал.

– Но вам ведь удалось узнать их смысл?

– Да. На моих руках отпечаталось имя Рамсеса, на руках Геллы – Бент-Анат.

– А что стало со скарабеем? Он до сих пор у Геллы Хорнштайн?

– Я в этом уверен. Она всегда держала эту вещицу при себе.

Макорн поднялся и, задумавшись, встал напротив окна купе. Он уже не раз имел дело с невероятными историями. Он работал с шулерами, убийцами и шпионами, и у него развился уникальный дар подталкивать к разговору, который никак не хотел завязываться. С Камински ему тоже это удалось. Но, как выяснилось, за отдельным случаем, о котором уже неоднократно писали газеты, скрывается более сложная история. Конечно, находка царской мумии – неординарное событие, но постепенно Макорна все больше стали интересовать отношения между Камински и Геллой Хорнштайн.

Макорн понимал, что не следует давить на собеседника. Лучше будет, если Камински вообще не заметит, что история с археологической находкой интересует журналиста меньше, чем роковая любовная связь. Конечно же, он понимал, что Камински рассказал не все. Но этого он и не мог требовать от человека, которого знал всего лишь пару часов. Прежде нужно было завоевать доверие Камински.

Макорн закурил, разогнал дым рукой и сел на место. Он по привычке выпустил дым через нос и спросил, глядя в окно:

– Как вы думаете, где будет Гелла, когда вы ее встретите?

– Трудно сказать, – ответил Камински. – Можно только констатировать, что она убежала.

– Почему она убежала?

Камински вздохнул.

– На то может быть множество причин. Может, из-за того, что ее замысел раскрылся. А может, думает, что совершила коварное убийство. Или… – Камински запнулся и, подумав секунду, продолжал: – В Абу-Симбел ходили слухи, что советская секретная служба заслала агентов на стройплощадку. Двоих я знаю лично, я им даже помог бежать. Но кто может сказать, что эти двое – единственные шпионы Москвы в Абу-Симбел?

– Вы же не думаете, что Гелла Хорнштайн действительно могла работать на КГБ? Какое значение тогда имела мумия Бент-Анат? Были ли причины, чтобы такое предполагать?

Камински отрицательно покачал головой.

– Однажды я обнаружил в квартире Геллы письмо, напечатанное по-русски на машинке. Оно лежало на кровати, адресат не значился. Гелла испугалась, когда я заговорил о письме, и спросила, не говорю ли я по-русски. А когда я сказал что не знаю русского, она рассмеялась. Сегодня я могу сказать, что она рассмеялась с облегчением и спрятала письмо в шкатулку, сказав, что это ее старый друг по переписке. Она учила русский язык в школе, но теперь ей уже трудно переводить письменный текст. Тогда мне это показалось убедительным.

– Интересно, – заметил Макорн и стряхнул пепел с пиджака. – Возможно, вся эта история примет совсем иной оборот. Если я правильно понял, вы допускаете, что у доктора Хорнштайн земля горит под ногами и она решила скрыться, когда приобрела столь широкую известность? В этом случае, господин Камински, у нас на руках плохие карты.

– Что вы хотите сказать?

– Мне часто приходилось сталкиваться со шпионажем. И зачастую это была конфронтация американцев и русских. Я немного знаком с методами работы ЦРУ и КГБ – они похожи как две капли воды. Думаете, американские агенты приличнее русских? Они из кожи вон лезут, чтобы получить информацию, а потом пытаются выйти сухими из воды.

– Что вы имели в виду, когда сказали, что у нас плохие карты на руках?

– Тайные службы больше всего боятся, что агент засветится и станет газетной сенсацией, пусть даже это и не будет связано с агентурной деятельностью. Известный агент – это плохой агент. Опыт показывает, что такие агенты долго не живут.

Камински взглянул Макорну в глаза. Журналист сбил пепел в пепельницу под окном.

– Мне очень жаль, если я вас напугал. Но таково положение, в котором находится сейчас Гелла Хорнштайн. Если, конечно, дело обстоит именно так, как мы предполагаем. Скажем себе честно: найти эту женщину будет нелегко. По крайней мере, у нее были причины замести за собой следы.

42

Прошло две недели с тех пор, как стало известно о на ходке мумии. Всеобщее возбуждение было велико, так как мумию попытались тайно вывезти за границу. Возникло даже сомнение, что это мумия именно Бент-Анат. Английские археологи, наиболее авторитетные в Египте в последние сто пятьдесят лет, колебались, так как само место было не характерно для царского захоронения. А то, что вторая жена была похоронена всего в нескольких десятках метров от храма Нефертари, любимой жены Рамсеса, некоторые специалисты считали вообще невозможным.

Желтая туманная осень в этом году была особенно приятной. В Каире уже несколько дней стояла чудовищная жара Серые облака песка, закрывавшие днем солнце, и внезапные порывы ветра не приносили желанной прохлады. В эти дни выросло количество дорожно-транспортных происшествий, были даже со смертельным исходом.

Профессор эль-Хадид, лысеющий патолог и специалист по мумиям, тоже страдал от погоды. Раскаленный воздух слоился над восточными горами, от парализующей, давящей жары лицо покрывалось липким потом. Однако для эль-Хадида это был великий день.

Вот уже двадцать лет, как он занимался патологической анатомией – наукой, которая удивляла большинство ученых. Он изучал мумии. Это было менее популярным занятием, чем археология, но не менее важным в исследовании истории Древнего Египта.

В то утро эль-Хадид одним из первых появился в институте. На нем был двубортный льняной пиджак, который выгодно скрывал плотное телосложение. Освещать сегодняшнее событие были приглашены не только ученые, но и журналисты всего мира. Он чувствовал себя Говардом Картером, который сорок пять лет назад публично объявил о гробнице Тутанхамона.

По договоренности с членами комиссии, в которую входили египтологи доктор Хассан Мухтар, Ахмед Абд эль-Кадр из Египетского музея и немецкий археолог Иштван Рогалла, часть повязок с мумии должна быть снята, по возможности с наименьшими повреждениями, чтобы исключить все сомнения.

Кольцо-печатка или нагрудный скарабей, на котором было бы указано имя мумии, отсутствовали. Поэтому не было никаких доказательств, что в именном саркофаге лежала действительно мумия Бент-Анат. В истории египтологии было достаточно случаев, когда фараоны лежали в саркофагах других царей.

Заботясь о популярности, профессор эль-Хадид организовал исследование в большой аудитории своего института. Конечно, понадобилось перенести сюда множество инструментов и приборов, но зато в зале смогло разместиться больше сотни зрителей.

Мумия лежала на носилках под большим белым покрывалом. В десять часов все приглашенные заняли свои места. В напряженном гуле голосов слышалось волнение, как перед театральной премьерой. Фотографы с дорогостоящими камерами занимали первый ряд. Две кинокамеры расположились по бокам аудитории. Сюда и вошел профессор эль-Хадид в сопровождении Рогаллы, Абд эль-Кадра и доктора Мухтара.

Эль-Хадид не ожидал такого в день своего профессионального триумфа: присутствующие бурно аплодировали, словно не профессор вошел, а знаменитый актер взошел на подмостки. Эль-Хадид неуклюже поблагодарил всех, как послушник перед первым обетом.

Эль-Хадид, Рогалла и эль-Кадр заняли места у носилок. Доктор Мухтар выступил перед собранием и кратко описал то время, которым датировалась мумия, рассказал о семейных отношениях Рамсеса II. Мухтар не затронул обстоятельств, при каких мумия была найдена и привезена в Каир, но сделал ударение на том, что именно он возглавлял раскопки.

Патолог ограничился общими фразами об исследовании мумий и по поводу первичных результатов обследования объекта, как он называл мумию. Хроматографические анализы, помогающие установить возраст органических веществ, показали, что смола и жир, использовавшиеся при мумификации, относятся ко временам Нового Царства. Сопоставительный анализ мумий Сети I и Рамсеса II дал такой же результат. Радиоуглеродный анализ тела тоже подтведил возраст мумии, при этом были исследованы волосы мумии на предмет интенсивности уровня радиации. Все организмы содержат углерод, который после смерти постепенно распадается под действием космической радиации, и интенсивность распада можно измерить. Анализ определил возраст мумии в три тысячи двести двадцать лет, с поправкой в плюс-минус пятьдесят лет. Следовательно, женщина умерла около тысяча двести пятидесятого года до нашей эры.

По рядам пробежал одобрительный шепот.

– Но где доказательства? – выкрикнул один из журналистов. – Все это еще не доказывает, что это жена Рамсеса! Теоретически это может быть любая мумия того времени!

– Вы совершенно правы, – пришел на помощь профессору Мухтар, – поэтому мы и назначили эту встречу. Я вскрою мумию. Мы очень надеемся найти указания имени царицы.

– Это правда, что ее нашел инженер из Абу-Симбел и украл заупокойные дары?

После вопроса английского журналиста воцарилось гробовое молчание.

Четверо «актеров» стояли у накрытой мумии, беспомощно поглядывая друг на друга.

Наконец Рогалла ответил:

– Точные обстоятельства открытия гробницы все еще неизвестны. Насколько мы знаем, были некоторые недоразумения, но сейчас проводится подробное расследование. Мы не нашли заупокойных даров, по которым можно было бы установить принадлежность мумии. Были ли эти заупокойные дары (а они определенно существовали) украдены ранее или же сейчас, еще предстоит выяснить. Пожалуйста, поймите, я не могу рассказать об этом больше.

Репортеры бегло делали записи, и тут последовал второй вопрос:

– Профессор, у вас нет опасений, что при вскрытии мумии может произойти распыление каких-нибудь отравленных спор или бактерий? В последнее время так много говорят о «проклятии фараонов».

Эль-Хадид поправил очки с толстыми линзами и обратился к задавшему вопрос:

– Вы говорите о Aspergillus niger. Этот ядовитый грибок в гробницах открыли американские ученые. Бактериологический анализ, проведенный профессором эль-Навави из Института химии, не выявил заражения. Напротив, профессор эль-Навави назвал мумию абсолютно чистой.

Не отвечая на дальнейшие расспросы репортеров, профессор кивнул ассистенту, который протянул ему белый халат и резиновые перчатки. Он же подкатил столик с инструментами. Там лежало все необходимое для анатомирования.

Тогда эль-Хадид снял простыню с мумии. Сдержанные возгласы прокатились по рядам зрителей. Сверкали вспышки фотоаппаратов. Она лежала обернутая в желто-коричневые повязки, руки скрещены на груди, пустые глазницы вперились в потолок.

Потребовалось время, пока зрители, и прежде всего фотографы, успокоились. В зале снова воцарилась тишина. Только тогда профессор подошел к столику с инструментарием. Он взял скальпель в правую руку, в левую – большой пинцет, вернулся к мумии и встал лицом к аудитории. Снова замелькали вспышки, и профессор эль-Хадид попросил фотографов следующие несколько минут не снимать. Среди журналистов раздался недовольный гул.

С плеч и груди мумии бандажи были уже сняты. Состояние покрова говорило о том, что это сделали недавно. Руки были без повязок, но бандаж под ними был смазан смолой и маслом и превратился в панцирь, будто бы вырезанный из дерева.

Эль-Хадид и египтологи решили освободить грудную клетку мумии от повязок. Именно там они надеялись найти подтверждение принадлежности мумии. Чтобы приподнять руки, скрещенные над грудной клеткой, профессор решил использовать длинные стальные хромированные зажимы.

Эль-Хадид уверенным движением сделал разрез вниз от горла. Несмотря на хрупкость, материал оказался очень крепким, и профессор должен был провести скальпелем еще несколько раз, пока засмоленная оболочка не разошлась. В аудитории повисла напряженная тишина. Зрители, наблюдавшие вскрытие впервые и прежде лишь слышавшие об этом, отводили глаза в сторону. Они находили процедуру слишком натуралистичной.

Под приподнятыми руками, которые крайне затрудняли работу, профессор один за другим сделал еще несколько разрезов. Как вдруг Хассан Мухтар, наблюдавший за движениями эль-Хадида, дал знак прекратить. Только отдельные зрители заметили растерянность на лице профессора. Теперь это увидел и эль-Кадр. Он вопросительно посмотрел на Рогаллу, но тот лишь беспомощно пожал плечами.

В пылу энтузиазма эль-Хадид не заметил золотого овала, блеснувшего между слоями повязок. По знаку Мухтара профессор остановился. Зрители были озадачены, но эль-Хадид отреагировал радостно, потому что в отличие от археологов первым заметил, что речь не может идти о древнем предмете.

Под взволнованные ахи публики он кончиками пальцев выудил золотой овал из-под повязок и протянул Мухтару. Мухтар положил предмет на ладонь скорее с отвращением, нежели с восторгом. Разразилась новая буря вспышек. Он поднял свободную руку и произнес какие-то слова, но они утонули во всеобщей суматохе.

– Господа, – закричал он взволнованным зрителям, – вы слишком рано обрадовались!

С этими словами он передал золотой овал Ахмеду Абд эль-Кадру. Тот многозначительно покрутил головой и протянул вещь Рогалле. Внимательные зрители должны были заметить, что Рогалла едва сдерживает смех. Он тоже покачал головой.

– Господа! – вновь попытался докричаться до публики Мухтар. Эль-Хадид все понял, и на его лице застыл ужас. – Найденный объект никак не может быть заупокойным даром времен Рамсеса. Изделие явно современное. На нем даже есть надпись на итальянском и немецком языках… Здесь больше может сказать наш немецкий коллега Иштван Рогалла.

Рогалла взял медальон двумя пальцами и показал его окружающим. Снова защелкали затворами камеры и замелькали вспышки.

– Очевидно, это поклонник из нашего времени, – сказал Рогалла. – На нем есть дарственная надпись: «Твой навеки А. К.»

Воцарилась гробовая тишина. Мухтар,эль-Кадр и эль-Хадид растерянно смотрели в пол. Только Рогаллу, казалось, веселила эта неожиданная находка.

Английский репортер, который уже задавал вопросы, и в этот раз оказался первым. Он провокационно обратился к Мухтару:

– А что скажет об этом наука?

Все глаза устремились на Хассана Мухтара. Он понимал, что, ответив неправильно, прилюдно осрамится. Он боялся, что его и мумию, о находке которой он публично заявил, высмеют. И ему захотелось остановить это исследование, а позже он выступит на пресс-конференции и объяснит происшествие. Но потом он понял, что это лишь усугубит ситуацию, приведет к скандалу и обвинениям в непрофессионализме.

Пока эль-Хадид продолжал работу, разрезая один слой бандажа за другим, он попытался объяснить журналистам, что с момента обнаружения мумии до ее поднятия прошло некоторое время. За это время мумия стала объектом спекуляций. Он, Мухтар, не знает, что в это время происходило с ней. Он ничего не может сказать по поводу происхождения амулета, хотя у него и есть некоторые подозрения.

Лучше бы Мухтар удержался от последних слов, потому что теперь на него навалились с вопросами репортеры. Посыпался шквал вопросов, началась перепалка, в ходе которой все пропустили момент, когда профессор эль-Хадид обнаружил на груди у мумии свернутый хрупкий кожаный лоскут, на котором стояло имя Бент-Анат.

43

В это же время в отеле «Омар Хайям» произошел странный инцидент, которому солидная газета «Аль-Ахрам» даже посвятила одну колонку.

Элегантно одетая дама завтракала на террасе отеля. Она была единственной европейкой, которая могла переносить жару на улице. Остальные постояльцы предпочли сидеть в душной столовой с витражными стеклами справа от входа.

Завтрак в отеле «Омар Хайям» был настоящим событием, впрочем, как и в остальных египетских отелях. Официанты в белых длинных одеждах выкладывали для каждого гостя две порции джема и один завернутый кусочек масла. Только чаю было в избытке.

В каирском отеле путешествующая в одиночку дама всегда привлекает внимание. А уверенная женщина, не лишенная красоты, привлекала внимание вдвойне. Постояльцы отеля гадали, кто эта интересная дама. Может быть, имеет смысл пригласить ее на ужин на корабль, стоявший на якоре рядом с гостиницей?

Женщина в отеле только завтракала. Часто можно было видеть, как сразу после завтрака она покидает «Омар Хайям», а то, как поздно она возвращается, было известно только ночному портье за стойкой администратора.

Ее гордость, отпугивающая мужчин, никак не была связана с ночными прогулками. От нее исходило некое достоинство, которое редко присуще женщинам ее возраста. Нужно было быть крайне самоуверенным, чтобы делать комплименты такой женщине.

Мужчина, который в то утро приблизился к ее столику – американец примерно пятидесяти лет, – был очень самоуверен. Он представился: Ральф Николсон, у него фабрика по обработке хлопка в Чикаго. «Вы знаете такой город? Позвольте рядом с вами присесть! Вы выглядите просто ослепительно. Congratulations![506]»

Не враждебно, но и не особенно дружелюбно дама ответила, что Чикаго не знает, а что касается второго вопроса, то помешать сесть рядом она никак не сможет. Она уже позавтракала и как раз собиралась уходить.

Николсон был сбит с толку, потому что прекрасная незнакомка так и не назвала своего имени. Но он не сдавался и вежливо спросил, находится она здесь по делам или ее интересуют достопримечательности страны.

Дама уклонилась от ответа, сказав, что, даже приехав в эту страну по делам, не удается пройти мимо достопримечательностей. Приглашение на совместную экскурсию она вежливо, но твердо отклонила. У нее, мол, нет времени.

Она допила чай и уже готова была попрощаться с дружелюбным американцем, как вдруг схватилась за грудь и вскрикнула, как будто ее укололи в сердце. Потом без сознания опустилась на стул.

Николсон вскочил, попытался ее поднять, но женщина клонилась вперед и, казалось, вот-вот упадет на пол.

На крик сбежались гости и персонал отеля. Портье примчался со стаканом воды и побрызгал женщине в лицо, но это не помогло.

– Жара, это все от жары! – причитал он.

Прошло всего несколько минут, и на место происшествия под вой сирен примчалась карета «скорой помощи». Два санитара в белых халатах положили даму на носилки и отнесли в машину. «Скорая» уехала.

Машина проехала всего несколько сот метров. На въезде на мост 26-го июля она попала в пробку. Несмотря на сирену, о быстрой езде не могло быть и речи. Вторая пробка у Андалузского сада была вызвана несчастным случаем. Понадобилось двадцать минут, чтобы «скорая» наконец добралась до клиники «Ибу-эн-Нафис».

Когда санитар открыл дверь автомобиля, оказалось, что пациентка исчезла. Имя пропавшей было Петра Крамер. Так сообщала газета «Аль Ахрам».

44

Камински и Макорн остановились у отеля «Нил Хилтон» на Авеню-эль-Корнише. Отель находился в центре города, и из его окон открывался великолепный вид на Нил и старый город. Инженер и репортер начали доверять друг другу. Камински чувствовал в газетном журналисте не только профессиональный интерес к этому делу. Макорн хотел отыскать Геллу Хорнштайн, а именно это и нужно было Камински.

Они ходили по городу весь день. Они разговаривали то в большом холле гостиницы, то за столиком кафе «Каср-эль-Нил» на другом берегу Нила. Макорн выкурил бессчетное количество сигарет, а Камински опрокинул в себя полдюжины чашек красноватого холодного чая.

Макорн познакомился с подоплекой истории – прежде всего со своеобразными отношениями между Камински и Геллой Хорнштайн – и постепенно пришел к выводу, что Камински зависел от этой женщины. В любом случае между обоими существовала тайная связь, чувство, которое проявлялось то как ненависть, то как любовь.

Искать человека в Каире все равно что рыться в стогу сена в поисках иголки, особенно если двое мужчин ищут женщину. Камински, может быть, и сдался бы, но для такого человека, как Макорн, это был вызов.

«Если Гелла остановилась в Каире, – думал Макорн, – значит, она должна была выбрать отель, в котором останавливаются европейцы». Хотя гостиниц и пансионов в Каире было несколько сотен, из-за строгих въездных правил в распоряжении европейцев таких отелей было всего несколько штук. Репортер рассказал портье из «Нил Хилтон» душещипательную историю о том, что он познакомился с женщиной, по не знает ее имени и хочет ее снова увидеть. Он предполагал, что она остановилась в одном из отелей Каира.

Немногим позже Макорн появился с листом в руке, на котором были адреса и названия двенадцати отелей: «Шефиардз» на Шариа-Эльхами, «Континенталь Савой» на Мидан-Опера, «Семирамис» на Шариа-Эльхами, «Каср-эн-Нил» на Шариа-Каср-эн-Нил, «Атлас» на Шариа-Банк-эль-Гумхурия, «Пальмира» на Шариа-26-го июля, «Националь» на Шариа-Талаат-Хаб, «Клеопатра» на Шариа-эль-Бустан, «Гранд Отель» на Шариа-26-го июля, «Амбассадор» на Шариа-26-го июля, «Виктория» на Шариа-эль-Гумхурия, «Исмаилиан Хаус» на Мидан-эт-Тахрир. Отели для туристов были записаны отдельно: «Мена Хаус», «Гелиополис Хаус» и «Гарден Сити», но о них не могло быть и речи.

За десять фунтов Камински нанял такси, и они приступили к поискам.

Старомодный «Шефиардз» британских колониальных времен и современный отель «Семирамис» находились у нильских причалов.

Наученный репортерской жизнью, Макорн решительно положил на стойку портье в отеле «Шефиардз» листик с именем Геллы Хорнштайн и один фунт и спросил, не поселилась ли в этом отеле женщина под таким именем. Первая попытка оказалась неудачной. Посещение отеля «Семирамис» тоже не принесло Макорну и Камински результата, но здесь репортер обнаружил газету «Аль-Ахрам», где на первой странице было фото Бент-Анат и нескольких ученых, проводящих исследование. Крупным планом был снят медальон с надписью «Твой навеки А. К.».

– Это же мой медальон! – взволнованно закричал Камински. – Я его подарил Гелле. Как он попал на передовицу этой газеты?

Макорн попросил портье перевести статью, но тот сказал, что это событие есть на передовицах всех газет, даже англоязычных. Камински пошел в газетную лавку. «Дейли Телеграф» сообщала большими буквами: «Секрет мумии Бент-Анат». В этой газете тоже была помещена фотография медальона.

В статье было написано: «При осмотре мумии из Абу-Симбел были обнаружены фрагменты одежды с именем Бент-Анат. Этого и ожидали эксперты. Совершенно неожиданно они натолкнулись на золотое украшение, на котором была дарственная надпись на немецком языке: «Твой навеки А. К.». Медальон был спрятан в бандаже мумии. Это указывает на то, что мумию Бент-Анат, дочери и жены Рамсеса II, нашли задолго до официального открытия гробницы и обращались с ней ненадлежащим образом. Возможно, в последнюю минуту удалось уберечь мумию от нелегального вывоза за рубеж».

– Это же мой медальон! – повторил Камински и ткнул пальцем в газету.

Макорн попытался его успокоить. Его поведение уже начало привлекать внимание постояльцев гостиницы. Поэтому репортер увел Камински в сторону.

– «А. К.» значит «Артур Камински»?

– Ну конечно, а что же еще! – ответил Артур. – Я не понимаю, как мог медальон попасть к мумии.

Холл отеля «Семирамис» не подходил для глобальных раздумий. Макорн успокаивал Камински, но мысли журналиста были уже далеко. Он думал, какую цель преследовала Гелла Хорнштайн, вставив в бандаж медальон. Ведь это, без сомнения, сделала она. Хотела ли она унизить Камински, высмеять или уничтожить? Может, тот о чем-то умолчал? Почему она это сделала?

Но Камински лишь беспомощно смотрел на Макорна и отрицательно мотал головой.

– Я не знаю, – бормотал он, – я действительно не знаю. Что я ей сделал? Я ведь любил Геллу, я верил, что она ответит на мою любовь.

– Любовь слепа, – возразил Макорн, – банальная поговорка, но я не знаю другой, которая бы так правдиво отражала действительность.

– Вы думаете, Гелла была совершенно безразлична ко мне? Послушайте, но ведь когда я приехал в Абу-Симбел, то поклялся держаться от женщин подальше. У меня были на то свои причины. Но я встретил эту женщину. Вначале она была холодна и неприступна, но когда мы сблизились, между нами возникла такая страсть, какой я не испытывал ни с одной женщиной. Вы думаете, что я был слеп?

– Но ведь Гелла пыталась вас убить!

– Поначалу мне тоже так казалось. Сегодня я думаю по-другому. Должна быть какая-то иная причина, почему она сделала эту инъекцию. И я сам спрошу ее об этом. Я ее люблю, вы понимаете?

Конечно, Макорн понимал это. Нет ничего труднее, чем вернуть влюбленного в реальность.

– Понимаете, – задумчиво сказал Макорн, – под словом «любовь» скрываются самые разные определения. Есть виды насекомых, самки которых после спаривания поедают самцов.

– Что вы хотите этим сказать?

– Только то, что это тоже своего рода любовь. Мы этого не можем понять, но это именно так.

Теперь у них был след, оставленный Геллой Хорнштайн. Хотя они пока не знали, где и при каких обстоятельствах Гелла вложила медальон в мумию, но то, что это сделала именно она, не вызывало сомнений.

Макорн предложил зайти в институт, где профессор эль-Хадид нашел этот необычный предмет, но Камински был решительно против. Конечно, есть шанс, что они нападут на след Геллы, но Артур опасался неприятных встреч. В его интересы не входили встречи со старыми знакомыми по совместному предприятию «Абу-Симбел». С одной стороны, он боялся, что ему припомнят, как он хотел продать мумию, и теперь будут относиться к нему подозрительно; с другой стороны, поступок Геллы может сделать его всеобщим посмешищем.

Наконец Макорну удалось уговорить его: он должен зайти под предлогом, что хочет забрать свой медальон.

Мумию тем временем вновь перевезли в Египетский музей. Там Макорн и Камински объявились на следующее утро в начале одиннадцатого и хотели видеть директора.

Сулейман, секретарь, хотел было их спровадить, объяснив, что у Ахмеда Абд эль-Кадра сейчас важное совещание по поводу находки небезызвестной мумии. Но Макорн заявил, что они хотят сообщить директору важную информацию относительно найденного у мумии медальона. Сулейман попросил подождать.

Приемная в музее была мрачная. От темных полок и запыленных фолиантов создавалось впечатление, что это секретариат директора тюрьмы.

Абд эль-Кадр показался в дверях, вид у него был недовольный. Когда он услышал, что Макорн – журналист, то насторожился. Только когда Камински объяснил, что именно он нашел мумию, и заявил, что сокращение «А. К.» на медальоне значит «Артур Камински» и что он подарил его доктору Гелле Хорнштайн, директор заинтересовался и пригласил посетителей войти.

Перед резным письменным столом спиной к двери стояли доктор Хассан Мухтар и Иштван Рогалла. Камински их сразу же узнал. Он хотел тут же развернуться и уйти, но Макорн втолкнул его в кабинет.

Мухтар был удивлен не меньше Камински, и приветствие вышло достаточно прохладным. Только Рогалла по-дружески пожал Артуру руку и поинтересовался его делами.

– Так вы знакомы! – с иронией заметил Абд эль-Кадр. – Мистер Камински хочет нам сообщить нечто, что касается медальона. Прошу вас, мистер Камински.

Артур без промедления все выложил:

– Все, что я хочу сообщить, достаточно банально. Медальон принадлежит мне. Буквы «А. К.» означают «Артур Камински», я подарил его два года назад Гелле Хорнштайн. Как он попал в мумию, не имею ни малейшего понятия.

Повисло молчание. Никто не сказал ни слова. Потом Мухтар нервно прошел к окну.

– Я мог бы догадаться! – в его голосе слышались нотки негодования. – Эта баба в Абу-Симбел всем вскружила головы. Они гонялись за ней, как кобели за последней сучкой. Тут уж Камински не стал сдерживаться:

– Да, и впереди всем известный Хассан Мухтар. Но все его попытки остались без внимания!

Мухтар обернулся. В его темных глазах горела ненависть. Он бросился к Камински, но Абд эль-Кадр вразумил археолога парой арабских слов. Мухтар вернулся на прежнее место.

– Я хотел бы узнать, где остановилась Гелла Хорнштайн! – сказал Камински.

Мухтар метнул в Камински злобный взгляд. Вместо него ответил эль-Кадр:

– Мы ничего не знаем, мистер Камински. Я думал, вы сможете дать нам какую-нибудь информацию.

Взгляд Камински упал на письменный стол эль-Кадра. Он еще с порога обратил внимание на расстеленный там белый платок. Теперь он заметил на нем темно-зеленого скарабея. Издалека он был точь-в-точь таким же, какой сжимала в руке мумия.

– Что это? – спросил Камински, обернувшись к Абд эль-Кадру.

Тот вопросительно посмотрел на доктора Хассана: должен ли он отвечать на вопросы инженера? По выражению лица Мухтара можно было понять, что он ничего не имеет против объяснения.

– Я спрашиваю потому, – продолжал Камински, – что как раз такого же скарабея, ядовито-зеленого цвета, я нашел у мумии.

Эль-Кадр, Мухтар и Рогалла смотрели на Артура так, будто не верили своим ушам.

– Вы нашли… – заговорил наконец эль-Кадр и вдруг запнулся.

Мухтар, в котором от удивления ненависть к Камински разгорелась еще больше, прорычал:

– Так почему же вы говорите об этом только сейчас? И кому вы продали скарабея? Вы… вы мошенник!

Злость Мухтара вызвала у Артура только улыбку, которая означала одно: «Ты не можешь меня обвинять!» Он возразил:

– До теперешнего времени у меня просто не было возможности сказать об этом. Во всяком случае, меня об этом никто не спрашивал. Я не продал скарабея, я его подарил.

– Подарили? – вскрикнули в один голос Мухтар, Рогалла и эль-Кадр.

– Доктор Хорнштайн проявила необычайный интерес к этому заупокойному дару… – И глядя на темно-зеленую фигурку на столе, он добавил: – Он был такого же размера и цвета, как и этот. Но вы так и не ответили на мой вопрос. Откуда у вас этот скарабей?

– Тоже от мумии, – ответил Ахмед Абд эль-Кадр. – Когда обнаружили медальон, то в переполохе эта находка осталась не замеченной публикой. Эль-Хадид нашел скарабея под последним слоем бандажа, прямо на том месте, где должно было биться сердце Бент-Анат. Фигурка знакомая, па и место ее расположения соответствовало традициям того времени. Необычно только то, что написано на тыльной стороне скарабея.

Эль-Кадр перевернул скарабея и указал на выгравированные иероглифы.

– Ваш скарабей выглядел точно так же? Вы не могли бы припомнить?

Камински не потребовалось много времени на раздумья.

– Нет, – ответил он, – надпись здесь другая. Хотя я ничего не смыслю в иероглифах, но абсолютно уверен, что эта надпись не имеет ничего общего с той, что была на моем скарабее. Это совершенно точно.

Рогалла включился в разговор.

– Тем больше нас интересует этот скарабей. Вы считаете возможным, что тот скарабей все еще у доктора Хорнштайн?

– Несомненно! – заверил Камински. – Гелла все время держит скарабея при себе. Она относится к нему как к талисману. Она просто с ума сходит по этой вещице. Но когда я спросил ее, что же привлекательного и ценного в этой фигурке, она махнула рукой и промолчала.

Эль-Кадр сел за стол, взглянул на скарабея и спросил, не глядя на Камински:

– Доктор Хорнштайн – медицинский работник. Она не проявляла особого интереса к египтологии?

Камински пожал плечами. Иштван Рогалла ответил за него:

– Кажется, доктор Хорнштайн интересовалась иероглифическими надписями на каменных блоках. Я припоминаю, что она часто расспрашивала меня о значениях сложных иероглифов, которые я и сам не мог расшифровать. Это меня удивляло, но я как-то не придавал этому значения.

– Иногда, – добавил Артур, – я слышал, как она говорит на непонятном языке, которого я раньше никогда не слышал. Но это всего лишь еще одна из тайн и загадок, которые скрывает эта женщина. И именно это делает ее такой привлекательной.

Хассану Мухтару явно не нравился этот разговор. Он громко сопел носом, и это смахивало на покашливание парового двигателя.

– Вы пытаетесь придать ей большее значение, чем она заслуживает, – недовольно заявил он. – Доктор Хорнштайн – обычная женщина, такая же, как и множество других. Ограничимся этим.

– А как расшифровывается надпись на этом скарабее? – не дал себя смутить Камински.

Ни эль-Кадр, ни Мухтар не были готовы ответить на этот вопрос.

Рогалла, для которого ситуация была довольно неприятной, откашлялся и ответил:

– Понимаете, Камински, бывают моменты, когда ученый абсолютно бессилен, потому что они не вписываются в систему его дисциплины. Как же вам это объяснить? Вы как инженер защищены от подобных неожиданностей. Вы знаете, что два четных числа в сумме всегда образуют четное число. Но в археологии нельзя застраховаться от неожиданностей. Этот скарабей – как раз такая неожиданность. На нем обнаружилась надпись, для расшифровки которой до сих пор нет сравнительного текста. В таких ситуациях археологи становятся скептиками. Ни один не осмелится трактовать необычное открытие.

Макорн издали наблюдал за происходящим. Услышанное в очередной раз убедило его, что от Геллы Хорнштайн исходят странные импульсы. Они на каждого действуют по-разному: у одних вызывают слепую страсть, у других – неизмеримую ненависть.

Но теперь, подстегнутый объяснением Рогаллы, Майк Макорн забеспокоился. Он поерзал на стуле и сказал:

– Я думаю, что понял, о чем вы говорите. Но вы нас заинтриговали. Вы не могли бы перевести для нас текст? Я имею в виду, прочитать без комментариев, чтобы мы, дилетанты, поняли, что там написано?

Рогалла глазами поискал помощи у Хассана Мухтара, но тот отвернулся в сторону, словно хотел сказать: «Я бы этого не делал». Эль-Кадр не видел никаких причин скрывать смысл надписи, которую они трижды пытались перевести и трижды получали один и тот же результат. Он вытащил лист бумаги и прочел то, что они втроем смогли перевести:

– «Мое тело было очищено селитрой, окурено ладаном, меня искупали в молоке священной коровы, вымыв все зло, что было заключено в моей сущности, Тефнут приготовила все для меня на лугах упокоения. И вот я иду в мрачные долы, чтобы возвратиться через три тысячи и две сотни лет».

В отличие от Макорна, на Камински эти слова не произвели впечатления. Может, он действительно не понял смысла сказанного, а возможно, в его сознании произошел некий сдвиг. Макорн, похоже, волновался, когда спросил:

– Древние египтяне верили в реинкарнацию?

Рогалла и эль-Кадр ответили хором:

– Да.

– Нет.

Оба рассмеялись, и Рогалла добавил:

– Теперь вы воочию убедились, как сложно отвечать на ваши вопросы.

– Я не понимаю.

– То есть, – начал объяснять Рогалла, – если вы под возрождением понимаете процесс, когда человек умирает и после смерти переходит в другую форму существования, то можно сказать, что египтяне верили в реинкарнацию. А если вы подразумеваете, что король, умерший полтысячи лет назад, сегодня влачит жалкое существование в виде какого-нибудь батрака или наоборот, то они не верили в возрождение.

– Если я вас правильно понял, – сказал Макорн, – то, что мы сегодня называем реинкарнацией, для древних египтян неприемлемо. Например, родиться заново лошадью или птицей нельзя?

– Пышность и оккультизм, которые окружали ритуал похорон в Древнем Египте, не содержат даже намека на то, что со смертью человека все заканчивается. Напротив, древние египтяне были уверены, что человек со смертью заново рождается и обретает на другой стороне земли новое бытие. Но это бытие в разное время они представляли по-разному Во времена фараона Рамсеса душа Ка продолжала жить и связывала образ человека с невредимым трупом. Это и стало причиной того, что египтяне бальзамировали и мумифицировали своих покойников. Были и другие формы существования, например Ба, назовем ее тоже душой, которая после смерти поднимается к богам.

– Ну хорошо. Но это отнюдь не значит, что умерший может обрести вторую земную жизнь, как гласит надпись на скарабее.

– Именно, – констатировал Рогалла, – это и сбивает нас с толку. В тексте сказано, что она возродится через три тысячи двести лет.

– Значит, вы думаете, что эта надпись неаутентична? – не сдавался Макорн.

– Я бы охотно ответил на этот вопрос, – улыбнулся Рогалла, – но не могу. Мы знаем только, что этот скарабей может пошатнуть нынешние представления о религии древ' них египтян. Возможно, теперь вы поймете наше беспокойство.

– Я понимаю, – ответил Макорн, хотя в данный момент его больше, чем наука, интересовала связь между Бент-Анат и Геллой Хорнштайн. Следующий его вопрос застал археологов врасплох. – А когда умерла царица Бент-Анат?

– Около 1250 года до новой эры, точнее сказать нельзя, – ответил Рогалла. – А почему вы спрашиваете?

Макорн достал блокнот, в котором обычно делал заметки, и подсчитал:

– Тысяча двести пятьдесят плюс три тысячи двести… Сколько это будет? Тысяча девятьсот пятьдесят. А когда родилась Гелла Хорнштайн?

– 1940, – ответил Камински.

Макорн начал считать заново.

– А может быть, что Бент-Анат умерла как раз в 1260 году?

– Вполне возможно, – заверил Рогалла. – К чему вы клоните?

Макорн протянул Иштвану свой блокнот и произнес:

– Простой подсчет: 1260 + 1940 = 3200.

– Теперь я понимаю, что вы хотите сказать, – ответил Рогалла, – это и есть три тысячи две сотни лет.

45

Жак и Рая искали объяснение странной встрече полковника Смоличева с Геллой Хорнштайн, и на помощь им пришел человек, от которого они меньше всего ее ожидали.

Абдель Азиз Зухейми, как всегда, сидел в своем потертом кресле в холле. И, как обычно, читал Коран, поглаживая бородку. Когда Жак и Рая явились в пансион около полуночи, он все еще читал, и Балое произнес несколько льстивых слов по поводу набожности художника.

Но тот лукаво улыбнулся, как всегда, обратил взор к небу и сказал, что с набожностью повседневное чтение Корана не имеет ничего общего. Скорее с умом. Это отвечает воле Аллаха: верующий мудр, а неверный глуп. Коран всего лишь книга, которую часто читают, и всего-то.

И он задал Балое неожиданный вопрос:

– Ваша слежка за русским была успешной?

Жак и Рая переглянулись, на их лицах читалось замешательство.

– Я полагал… – сказал Балое, придя в себя. – Мне казалось, что вы ничего не знаете о своих гостях.

Зухейми засмеялся в бороду.

– Я не знаю имен своих гостей, – ответил он, – но это совсем не значит, что я не подозреваю, что творится в моем доме. Я ненавижу русских. Все египтяне, кроме правительства, ненавидят русских. Потому что в Коране говорится: «Кто вместо Аллаха возьмет в покровители Сатану, тот непременно снискает себе гибель. Сатана обещает и требует взамен, но все, что он обещает, – обман». И имя Сатане – коммунизм! Какие у вас дела с этим русским?

Вопрос Зухейми звучал как угроза, и Балое не знал, как реагировать. Что знал о Смоличеве этот маленький тучный человек, которого они, очевидно, недооценили? И прежде всего, что он знал о них самих?

– Так какие у вас с ним дела? – повторил свой вопрос Зухейми.

– Никаких, – соврал Балое. – Кроме того, что он обещал организовать нам новые документы. Нам нужны паспорта, понимаете?

Эта фраза вызвала негодование художника. Он скрестил руки на груди и спросил:

– Так почему же вы не обратились к Абделю Азизу Зухейми? Зачем связались с этим русским? – Его голос грозил сорваться. – Коммунистом? Вы что, тоже коммунист?

– Ради всего святого, нет, – успокоил его Балое. – Человек пообещал сделать нам паспорта, но мы не знали, можно ли ему доверять. Он уверял, что сам скрывается от секретной русской службы. Собственно, он говорил, что раньше сам работал на КГБ.

– Он говорил… – Зухейми громко рассмеялся. Маленький толстяк так трясся от смеха, что стул, на котором он сидел, грозил развалиться. Насмеявшись вдоволь, он отер потный лоб рукавом халата. – Он лжец! Лжец, как и все коммунисты.

Единственное, что поняли Жак и Рая, так это то, что, если они хотели втереться в доверие к Абделю Азизу Зухейми, стоило только поругать коммунистов или атеистов. Они все равно не узнали, что именно знает Зухейми. Знал ли он, кто были они на самом деле?

Рая не могла вынести неопределенности и подошла к художнику вплотную.

– Мистер Зухейми, вы делаете намеки, которые нас глубоко волнуют. Вы не могли бы выражаться яснее? Вы нам этим очень поможете.

Абдель Азиз смерил Раю взглядом и ответил:

– Возможно, я поступаю легкомысленно, идя вам навстречу, я же вас совершенно не знаю, но… – при этом он все время поглаживал свою эспаньолку, – но Абдель Азиз не может отказать такой красивой девушке. Что вы хотите узнать, прекрасная дама?

Балое уже заметил, что у Раи лучше, чем у него, получается общаться с Зухейми, поэтому смело доверил ей переговоры.

– Что вы знаете об этом русском? – спросила Рая.

Зухейми дернулся, словно не хотел рассказывать, но посмотрел в исполненное ожидания лицо Раи и спросил в ответ:

– А что вы хотите знать?

– Все! – воскликнул Балое.

А Рая добавила:

– Прежде всего, работает ли он на секретную русскую службу или скрывается от КГБ?

– Скрывается? Не смешите! Этот человек почти каждый день встречается с русскими в униформе. Он полковник, зовут его Смоличев, но, скорее всего, это вымышленное имя. Смоличев – крупная шишка русской секретной службы.

– Он нам рассказывал, что русские выгнали его и теперь он скрывается здесь от КГБ. Он утверждал, что у него много связей и что он в состоянии сделать нам паспорта для выезда.

– Может быть… – неохотно проворчал Зухейми. – Я имею в виду, возможно, у него достаточно связей, но о том, чтобы скрываться, нет и речи. По крайней мере, почти каждый вечер он выходит из дома, проходит пару кварталов и садится в черный лимузин русских, который везет его на Мидан-эс-Заиджида-Сенаб.

На Мидан-эс-Заиджида-Сенаб располагалась египетская штаб-квартира русской секретной службы. Значит, Смоличев заманивал их в ловушку.

– Это вы знаете точно? – переспросила Рая. – Я имею в виду, как вы об этом узнали, мосье Зухейми?

Зухейми небрежно объяснил:

– Очень просто. У Абделя Азиза много друзей, которые почтут за честь оказать ему любезность. И у всех друзей есть время, много времени. За каждым шагом коммуниста в первый же день следили друзья Абделя Азиза. Я сразу догадался, что этот русский – коммунист. Он выглядел как дьявол.

– Тогда почему, мосье, вы не выставите его на улицу, если так ненавидите?

– Я отвечу вам, мадам, – Зухейми поклонился, не вставая с кресла. – Смоличев – могущественный человек. Он и его люди узнали, что я нелегально сдаю жилье иностранцам и с тех пор я вынужден работать с ними. Я должен принимать людей, которых они ко мне посылают, и не задавать лишних вопросов. Единственное, что хорошо, – русские неплохо за это платят.

Раю бросало в жар и в холод попеременно. Словно нарочно, они остановились в тайном убежище КГБ. Балое и Рая переглянулись. Это не могло быть правдой!

– Конечно, я думал, – продолжал Зухейми, – что вас тоже подослали коммунисты, но, похоже, ошибся.

Балое придвинул стул поближе к Зухейми. Он говорил тихо, потому что боялся, что их ночной разговор подслушивают.

– Мосье Зухейми, я вас прошу поверить нам. Мы бежим от русских. Пожалуйста, не спрашивайте почему. Но по всему видно, что Смоличев заманил нас в ловушку. Он утверждал, что сам скрывается от КГБ, и обещал заказать для нас новые паспорта. Мы ничего не подозревали!

– Аллах покарает их, – вскричал Зухейми, – этих проклятых коммунистов, кровопийцев на коже всех праведных людей!

– Где сейчас Смоличев? – спросил Балое.

Зухейми поднял глаза к небу:

– Он через полчаса вернется. Он встречался с немецким доктором. Она работала в Абу-Симбел. Но это только половина правды. На самом деле она шпионка КГБ. Ее зовут Гелла Хорнштайн.

Балое вскочил как ужаленный, бросился к Рае и схватил ее за руку. Они смотрели друг на друга, не проронив ни слова. Как в замедленном кино, перед ними проносились картинки: их неудачный побег на лодке в сторону Судана, пленение в нубийской деревне, полет в Вади-Хальфу, дружелюбный капитан в вагоне по пути в Хартум. Что из этого действительно случайность, а что подстроил Смоличев и его люди?

– Смоличев… – тихо произнесла Рая. – Смоличев… Я должна была догадаться. Так просто из сетей КГБ не вырваться.

Балое был поражен не меньше ее.

– Я одного не понимаю, – с досадой сказал он. – Если Смоличев действительно знал о нашем побеге, не проще ли было убрать нас с помощью третьих лиц?

– Это характерно для КГБ, – возразила Рая. От досады на ее глаза наворачивались слезы. – Смоличев использует нас в игре, о которой мы даже не подозреваем. Некоторое время он со стороны наблюдал за нашими попытками освободиться, теперь ему доставляет особое удовольствие играть главную роль.

– Значит, и наша встреча в этом доме несколько дней назад тоже не была случайной?

– В этом я абсолютно уверен!

Балое тяжело опустился на стул. Он был подавлен и напуган.

– Я в это просто не могу поверить, – повторял он, сокрушенно качая головой. И недоверчиво спросил у Зухейми: – А откуда у вас такая информация о Гелле Хорнштайн?

Маленький толстячок дружелюбно улыбнулся.

– Я вам уже говорил, у Абделя Азиза Зухейми много друзей. Один друг здесь, другой – там, почти как КГБ. О Гелле Хорнштайн я знаю еще больше. Она немка, впрочем, это вы знаете. Она приехала еще до того, как построили Берлинскую стену. Она была студенткой и переехала из Восточного Берлина в Западный. Все это задумал мужчина, с которым у нее в шестнадцать лет был роман. Женатый мужчина, который годился ей в отцы…

– Я догадывалась об этом, – перебила его Рая. – Это был Смоличев. Он начинал свою карьеру в Восточном Берлине.

Зухейми удивленно посмотрел на нее.

– Откуда вы это знаете, мадам?

– Я догадалась, – попыталась уйти от ответа Рая.

– Они перестали общаться задолго до того, как Гелла получила медицинское образование и отправилась в Египет. Она продолжала работать на секретную службу, но потом, должно быть, что-то произошло. Что-то, что привело к ссоре между ними. Мой друг Исмаил подслушал их разговор в кафе «Эсбекийа» и сообщил, что они на чем свет стоит ругали друг друга. Смоличев назвал женщину шлюхой – что, клянусь бородой пророка, подходит для любой женщины-коммунистки – и угрожал, что выдаст ее, если она не примет его предложение. Они расстались взбешенные.

– Что имел в виду Смоличев, говоря о предложении? – поинтересовался Балое.

Зухейми так и не ответил, и Жак был не в состоянии решить, что делать в подобной ситуации. Рая боялась заходить в свою комнату. Откуда ей знать, что у Смоличева на уме?

– Я не должен был этого делать, – сетовал Зухейми. – Лучше бы я держал язык за зубами. В Коране сказано, что Аллах не любит тех, кто распространяет слухи по земле. Да простит меня всемилостивый Аллах! Чем я могу помочь вам?

Ни Жак, ни Рая не знали, что ответить на этот вопрос. Они были в отчаянии. Балое никогда еще не был так близок к решению сдаться и не стыдился своих мыслей.

Рая смотрела на него, и он достаточно хорошо ее знал, чтобы сказать, о чем она сейчас думает. Решение покориться судьбе было написано у него на лице. Куда им идти сейчас, среди ночи?

Зухейми мог только предполагать, о чем они думают, и сказал:

– Я не хочу вмешиваться, но, если позволите, дам вам совет: не спешите покидать мой дом. Смоличев должен убедиться, что вы ему доверяете. Самое лучшее – усыпить бдительность противника. Утром решим, что делать дальше. Вы же знаете, у Абделя Азиза Зухейми много друзей.

Хотя им и было не по себе от чрезмерного дружелюбия художника, Балое не видел другого выхода. Он кивнул, и Рая без слов поняла, что он хотел сказать.

Никогда еще им не было так холодно и одиноко, как в этой пустой комнате с двумя голыми лампочками на потолке. Выкрашенные стены в один миг стали походить на тюремные, мебель выглядела жалкой и убогой. Они легли в постель, не раздеваясь, пытаясь найти спокойствие в объятиях друг друга.

Задремав, они услышали странный звук, но не сообразили, что происходит.

Поутру Рая испугалась. Звуки, которые доносились в дом Зухейми, отличались от повседневного утреннего шума. Теперь и Жак прислушался. Страха не было, хотя они и понимали безвыходность ситуации. Но КГБ работает бесшумно.

С улицы через окно и из приемника в коридоре доносилось невнятное кваканье. Раздавались выкрики, которых 0ни не могли понять, но в них слышалось волнение. В коридорах раздавались быстрые шаги. Что произошло?

Балое зачерпнул пригоршню воды из миски, обтер потное яйцо и провел пальцами по волосам. Он решил узнать, что случилось, и велел Рае запереть за ним дверь.

Через некоторое время Жак вернулся. Рая сидела у закрытого ставнями окна.

– Война, – растерянно сказал он. – Израильтяне напали на Египет, Сирию и Иорданию. Все иностранцы в Каире находятся под домашним арестом. Смоличев исчез.

Рае потребовалось некоторое время, чтобы сообразить, что все это значит. Она не знала, радоваться или горевать. Балое тщетно пытался сообразить, что делать дальше.

Вдруг раздался громкий стук в дверь. На пороге стоял Абдель Азиз Зухейми. Взволнованным голосом он прокричал: – Аллах милосердный услышал мои молитвы. Он ушел, русский ушел!

Он поднял руку над головой и завертелся на месте, как восточная красавица, сопровождая свой танец характерными движениями.

Зухейми поведал им о причине конфликта. Египетский президент Гамал Абдель Насер вынужден был под давлением дружественных стран Сирии и Иордании закрыть залив Акаба для израильских судов. Поэтому Израиль остался отрезанным от нефти со Среднего Востока. Было вопросом времени, когда израильтяне обратно силой получат морской путь.

Для египтян начало войны стало поводом для ликования. На улицах горланило радио, сообщая о количестве сбитых самолетов. Уже в первый день была занята часть Галилеи. На Тель-Авив совершались налеты. Люди верили сообщениям и от радости танцевали на улицах.

Только Абдель Азиз, державший Раю и Балое в курсе событий, высказывал сомнения в правдивости сообщений. Он слышал новости Би-би-си, где говорилось совершенно противоположное: израильтяне захватили Синайский полуостров. Они также оккупировали южную часть Ливана и Сирию. Израильские войска уже подходят к Амману. Существует опасность, что израильтяне форсируют Суэцкий канал, а от канала до Каира всего сто тридцать пять километров. Да убережет Аллах народ египетский!

Но Аллах отвернулся от Египта. Через шесть дней все закончилось. Египтян разбили. Синайский полуостров был усеян обгоревшими танками и тысячами сапог, которые дезертировавшие солдаты Насера потеряли на поле боя. Насер приказал отступить. Иностранцы могли снова свободно перемещаться. Жак Балое и Рая Курянова обрели надежду.

46

Впервые дни после сокрушительного поражения египтян в Каире царил хаос, намного больший, чем обычно, во что, кажется, трудно поверить, так как этим городом и в обычное время правят беспорядки. Чужие друг другу люди обнимались на улицах и проклинали неверных. Другие, не в силах вынести поражение, в отчаянии прыгали с мостов и минаретов. В этом пункте Насер не разделял мнение народа. Одни проклинали его, другие называли мучеником, и только он мог их спасти.

В те дни Камински и Макорн, особо не привлекая к себе внимания, напали на след Геллы Хорнштайн. Макорн был убежден, что особая связь Геллы с мумией Бент-Анат была намного сильнее, чем рассказывала в сенсационных репортажах желтая пресса. Он догадывался, что между Геллой и мумией существуют особые отношения, которые, как он говорил, обязательно как-нибудь себя проявят. Но хотя журналист постоянно над этим думал, он был так же далек от решения проблемы, как и в начале поисков.

Камински, напротив, меньше думал об обстоятельствах, которые привели Геллу к поклонению мумии, рассматривая это как причуды экзальтированной женщины. Камински хотел вновь увидеть Геллу, хотел объясниться с ней. Он любил Геллу Хорнштайн и просто так сдаваться не собирался.

Мужчины подружились, в свободное время вместе вызвали и подолгу разговаривали. Артур, старший, больше Удивлялся младшему, Майку, а не наоборот. Камински ценил в Макорне здравый рассудок, благодаря которому тот решал любые проблемы. Артур не мог себе представить, чтобы этого дюжего парня могло что-нибудь вывести из себя. Но в большинстве ситуаций он демонстрировал чуткость, которая так удивляла Камински.

Хотя он никогда не встречал Геллу, он хорошо разбирался в тонкостях ее характера и говорил о ней, как старый друг. Камински беспомощно бился над вопросом, почему она спрятала амулет в мумии, Макорн же видел в этом определенный смысл. Хотя он и не мог сказать, какую цель преследовала Гелла, но был убежден, что она сделала это нарочно, пытаясь подать какой-то знак. В любом случае Макорн не разделял мнения Артура, что Гелла хотела его высмеять. Определенно нет.

Политические волнения в Египте не остановили Камински и Макорна в поисках Геллы Хорнштайн. Уже через четыре дня после окончания войны, пятнадцатого июня тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года, они, безрезультатно обойдя семь отелей, оказались в холле отеля «Омар Хайям». У Камински была с собой фотография Геллы на фоне храма Абу-Симбел. Артур сделал снимок в самом начале их романа, здесь она была особенно хороша. Камински и Макорн уже поняли, что портье, в особенности каирские, лучше запоминают внешний вид, нежели имена и фамилии.

Макорн со свойственной ему сдержанностью, не терпящей отказов, показал портье фото и спросил, не останавливалась ли в отеле эта дама, немка.

Портье, молодой дурно воспитанный египтянин, бесстыдно улыбнулся. Он медленно наклонился над фотографией, чуть ли не ухватив Макорна за серебристый галстук. За этим процессом с напускным равнодушием наблюдал вызывающе одетый американец. Он с интересом взглянул на снимок, положил на стойку ключ и сказал почти неразборчиво: «Congratulations!»

Ни Камински, ни Макорн вначале не обратили на американца внимания, но тот повернулся к Макорну и спросил, не его ли это жена. Майк ответил отрицательно и кивнул головой на Камински.

– О, мои поздравления, – повторил мужчина к негодованию обоих, которые навострили уши, как только американец сказал, что совсем недавно за завтраком восхищался этой леди на террасе. – Congratulations!

Майк и Артур отвели американца в сторонку, показали ему фото, и Макорн спросил:

– Вы уверены, что это именно та женщина?

Американец некоторое время рассматривал снимок и ответил:

– Хэй, ребята! Ральф Николсон видел эту женщину только раз, к сожалению, только раз. Но ее лицо относится к тем, что остаются в памяти навсегда. Она не больна?

Даже Макорн удивился и кивнул:

– Да, она больна.

Николсон широко улыбнулся.

– Странно, но все красивые девушки в мире уже замужем. И я спрашиваю: почему? – При этом он громко рассмеялся над своей шуткой, и его хохот разнесся по пустому холлу.

Тем временем Макорн и Камински пришли в себя.

– Вы… – начал Макорн, но так и не смог продолжить.

– Ничего, сэр, – перебил его Николсон, – меня зовут Ральф. А вас как зовут?

– Майк, – ответил журналист.

– О, американец?

– Нет, немец.

– Ну ничего.

Майк вынужденно улыбнулся.

– Когда это было? Я имею в виду, когда вы видели эту даму здесь, в отеле?

– За два или три дня до начала войны. Бог мой, как это звучит: за два или три дня до войны! – Он вдруг задумался. – Она… – Он замахал рукой, будто хотел стряхнуть что-то с рукава. – После той встречи я ее больше не видел. Мне очень жаль.

Старший портье отеля наблюдал за ними, прислушиваясь к разговору. Он подошел и вежливо сказал:

– Простите, господа, если я вмешиваюсь не в свое дело. Речь идет о постоялице нашей гостиницы?

Макорн показал фото, и старый портье кивнул.

– Почему вы интересуетесь этой дамой?

– Она невеста этого господина! – соврал Макорн и кивнул в сторону Камински. – Мы хотели здесь с ней встретиться, но не получилось.

Портье спросил:

– Как зовут эту женщину?

– Доктор Гелла Хорнштайн. Она немка.

– Совершенно верно, – ответил портье, – она немка. Но ее зовут Крамер, Петра Крамер. Я лично купил ей билет в Германию.

– Когда это было?

– Третьего июня.

– А куда именно в Германии?

Портье подумал, потом покачал головой.

– Во Франкфурт, если не ошибаюсь. Погодите, мистер, я припоминаю, что рейс был через Франкфурт на Мюнхен.

– А билет вы покупали на имя Петры Крамер?

– Как было велено.

Макорн и Камински удивились. Артур задумался, а Макорн вложил в руку портье банкноту. Американец горячо попрощался с ними.

– Смоличев, должно быть, сделал ей фальшивые документы, – сказал Майк. – Что связывает доктора Геллу Хорнштайн с Мюнхеном?

– Я не знаю, – ответил Камински. – Гелла родом из Вотума. О Мюнхене она никогда не говорила. – Он подумал и твердо сказал: – Мне нужно туда. Я должен найти Геллу.

Майк усмехнулся.

– Что ж, я готов. Я сам из Мюнхена. Одно ты должен запомнить: проще найти европейца в Каире, чем немца в Мюнхене. Мюнхен просто кишмя кишит немцами.

Теперь уже и Камински рассмеялся. Он понял, что именно хотел сказать Майк.

Пока оба раздумывали, где же теперь искать Геллу Хорнштайн, портье подошел к ним во второй раз. Он протянул Макорну лист бумаги:

– Может быть, это вам как-то поможет, мистер. Госпожа, которую вы искали, в день перед отъездом дважды звонила в Мюнхен. Вот список номеров с телефонной станции от второго июня. Видите: номер 217, комната по главному коридору, в которой проживала госпожа Крамер. Оттуда два раза звонили в Мюнхен по телефону 21998263.

– Тебе этот номер о чем-нибудь говорит? – спросил Майк и переписал цифры в блокнот.

Артур покачал головой:

– Я действительно ничего не знаю.

47

После происшествия с медальоном у профессора эль-Хадида не было ни минуты покоя. Все газеты писали об этом. Назревал скандал. Большинство в пух и прах раскритиковало его методы научного исследования. Поэтому эль-Хадид был весьма заинтересован в реабилитации своего доброго имени перед общественностью.

Он заранее сообщил Абд эль-Кадру о своем визите и сказал, что принесет с собой сенсационные новости о мумии Бент-Анат. Эль-Кадр отнесся к обещанию профессора довольно скептически, но все же пригласил в свое бюро в Египетском музее Хассана Мухтара и Иштвана Рогаллу, которые все еще были в Каире.

Профессор эль-Хадид со свойственной старикам педантичностью достал из портфеля рентгеновские снимки разных форматов и подошел с ними к окну. Эль-Кадр, Мухтар и Рогалла с интересом последовали за ним.

– Снимки, – с гордостью начал эль-Хадид, – сделаны по новейшей американской технологии и отличаются большей контрастностью, чем обычные рентгеновские снимки. И вот посмотрите, что я обнаружил!

Коллеги окружили эль-Хадида и стали смотреть снимки на свет. На негативе, который держал профессор, был через мумии в профиль. Эль-Хадид взял карандаш и указал на сетку светлых линий.

– И что это значит? – нетерпеливо спросил эль-Кадр.

Профессор опустил снимок и торжествующе огляделся.

– То, что вы видите на снимке, – это, несомненно, перелом основания черепа, который предположительно и вызвал смерть. По этому снимку можно судить, что смерть наступила от удара по затылку. Но… – Эль-Хадид взял второй снимок. – Против этого свидетельствует данный снимок. Здесь показан таз, и мы отчетливо можем различить тяжелый перелом.

Эль-Кадр, Мухтар и Рогалла сгрудились вокруг профессора, напряженно разглядывая снимки. Они отчетливо видели извивающуюся трещину поперек всего таза.

– Но и это, – продолжал профессор, – не привело к мгновенной смерти. В те времена перелом таза наверняка превратил бы царицу в калеку и рано или поздно она бы умерла от мучительных болей.

– Интересно, – заметил Рогалла, – что же могло привести к таким повреждениям?

Профессор вынул следующий снимок и поднес его к свету.

– Это снимок черепа самоубийцы, который спрыгнул с высотного здания в районе Булак. Видите, повреждения на снимке очень похожи.

– Вы предполагаете, что это было самоубийство? – поинтересовался Мухтар.

– Все признаки говорят об этом, – ответил эль-Хадид. – Но принцип патологоанатомов гласит: если причина смерти слишком очевидна, нужно начинать исследования сначала. То же самое касается и мумий.

– И что в итоге?

– Вы удивитесь! Наряду с переломами на руках и ногах, которые подтверждают изначальную гипотезу, я обнаружил следующее, – профессор ткнул карандашом в маленький квадратный негатив. – Это шейные позвонки, – пояснил он. – Эта подковообразная кость называется os hyoideutn. Она находится в передней верхней части шеи, между нижней челюстью и кадыком, и еще носит название подъязычная кость. И теперь рассмотрим детальнее эту подковку. Мы отчетливо можем увидеть, что посередине она расщеплена.

– И что это значит?

– По всей видимости, Бент-Анат задушили. При этом подъязычная кость и сломалась. И, возможно, чтобы замести следы, царицу сбросили с большой высоты.

Эль-Кадр, Мухтар и Рогалла переглянулись. Сказанное профессором было для них полной неожиданностью. О супруге Рамсеса было известно мало, а о кончине вообще ничего. Исследования профессора, возможно, открыли еще одну историческую драму. Теперь нужно было сравнить новые данные с прежними и установить правильные взаимосвязи. Это проект, который займет годы, но сделает кого-то известным.

Но кого же считать открывателем мумии Бент-Анат?С кем будет связано имя Бент-Анат, как имя Тутанхамона связано с Говардом Картером?

Каждый считал, что это будет именно он: эль-Хадид – потому что возглавлял исследования мумии, эль-Кадр – потому что считался экспертом по мумиям и хранил их в своем музее, Мухтар – как археолог из Абу-Симбел, Рогалла – потому что считался лучшим специалистом по времени Рамсеса и мог продолжить дальнейшие исследования.

Напряженное молчание четырех мужчин едва ли было связано с драмой, которая случилась три тысячи двести лет назад. Скорее, оно касалось славы, значение которой в археологии так же велико, как и в другой науке. А может быть, здесь она еще важнее.

В данный момент все козыри были на руках у эль-Хадида. Он мог написать по результатам своих исследований работу, и конфуз во время вскрытия мумии все бы забыли. У остальных был шанс лишь посоперничать со славой эль-Хадида, который исследовал мумию, и подтвердить или опровергнуть полученные сведения.

Рогалла беспокойно ходил взад и вперед. Ясно было, что он напряженно о чем-то думает.

– И каково ваше мнение? – спросил эль-Кадр Рогаллу.

– Я не знаю. Результат исследования оказался для меня таким же неожиданным, как и для вас. Это, скажем так, необычно, если не уникально. Об этом говорит и местоположение гробницы, в которой была мумия. Я хочу сказать, что если бы я собственными глазами не видел гробницу Бент-Анат в Абу-Симбел, то не поверил бы отчету эль-Хадида. Следовательно, мы столкнулись с двумя археологическими событиями, которые выходят за рамки нормы. Наша задача заключается в том, чтобы сделать правильные выводы из двух аномалий.

Мухтару не понравились возражения Рогаллы прежде всего потому, что доводы немца были неубедительны, а он всерьез хотел заняться Бент-Анат.

– Все это ерунда, – раздраженно заявил он, – два необычных фактора в исследовании уже давно не считаются доказательством всей теории. Возможно, мы даже имеем дело с фальшивкой.

Это замечание вывело эль-Хадида из себя. Маленький коренастый мужчина снял очки и нервно вытер пот со лба.

– Мухтар! – закричал он, так что эхо пошло по комнате. – Вы считаете, что двадцатилетнего опыта недостаточно, чтобы с моим мнением считались? Я написал две дюжины оригинальных работ по изучению мумий вообще и мумий фараонов Нового Царства в частности. От вас же я пока слышал только язвительные комментарии. Вы едва ли принимали участие в исследованиях!

Когда Рогалла, не удержавшись, энергично закивал, подписавшись тем самым под словами профессора эль-Хадида, Мухтар разбушевался. В слепой ярости он оттолкнул профессора, обозвал его тщеславным невротиком, а Рогаллу – омерзительным немцем и захлопнул за собой дверь.

– Мне очень жаль, – извинился Ахмед Абд эль-Кадр, директор музея. – Это у него от волнения. – И, обернувшись к Рогалле, добавил: – Мы, египтяне, очень быстро теряем самообладание.

48

Жак Балое и Рая Курянова по своему опыту знали, что советская секретная служба контролирует границы Египта, в том числе и аэропорты. Без сомнения, их имена стояли в разыскных списках КГБ.

Хотя Смоличев после окончания Шестидневной войны больше не показывался в пансионе Зухейми, это, конечно, еще не значило, что он выпустил их из виду. Они считали его способным на любую подлость и придумали план, как улизнуть от русского, потому что понимали, что за ними, скорее всего, следят.

Чтобы ввести в заблуждение возможных соглядатаев, последние дни они ходили по старому городу Каира порознь. Они петляли по лабиринтам улиц и возвращались домой по одному и в разное время. Балое забрал у невзрачного аптекаря паспорта и визы, заплатив за все семьсот пятьдесят долларов. По иронии судьбы Жак заплатил за них деньгами, которыми снабдил их Смоличев.

Паспорта были сделаны на имя Жана и Симоны Тенэ и выглядели вполне натурально. Так Жак и Рая в мгновение ока стали другими людьми. Под новыми именами они поселились в отеле «Централь», отвратительном общежитии на Шариа-эль-Боста, куда, по словам Зухейми, редко захаживали французы. Там прошли первую проверку их новые паспорта, которые не вызвали ни малейшего подозрения ни в отеле, ни у полицейского ведомства, проверявшего Документы постояльцев.

Балое, он же Тенэ, взял авиабилеты только до Рима, на большее не хватило денег. «Главное – выбраться из страны, а там видно будет», – решили они.

Рейс LH 683 во Франкфурт отправлялся в десять часов тридцать минут с промежуточной посадкой в Риме. В большом вестибюле царила деловая атмосфера, прерываемая объявлениями из динамиков на арабском, английском и французском языках, которые все равно никто не понимал.

Многие иностранцы все еще пребывали в шоке от Шестидневной войны. Большинство долгое время жило в стране и теперь покидало Египет с большим багажом. Громоздились чемоданы и ящики, и для многочисленных носильщиков, которые обычно появлялись здесь нечасто и без разрешения на работу, настала урожайная пора.

Жак и Рая пробрались через переполненный вестибюль в зал ожидания и, предъявив билеты, уселись в новомодные кресла из пластика и металла. Балое краем глаза следи табло объявлений над входом.

Рая нащупала руку Жака. Никто не произнес ни слова, но оба думали лишь об одном: «Только сев в самолет, мы достигнем своей цели. Тогда все будет хорошо и можно будет начать новую жизнь».

Затхлый воздух и безжалостные лучи солнца, падавшие из окон, заставляли их обливаться потом. Они боялись, что в последний момент что-нибудь пойдет не так, и все их усилия окажутся тщетными.

Стрелки на часах на белой высокой стене, казалось, прилипли к циферблату. Бывают ситуации, когда минуты длятся часами. И будто именно этого он и ожидал, словно так и должно было произойти, Балое вдруг услышал свое имя.

– Да это же Балое!

Рая мгновенно отреагировала. Она, глядя прямо перед собой, крепко сжала руку Балое и прошептала:

– Не обращай внимания. Ты не Балое, ты Тенэ!

Балое кровь ударила в голову. Он узнал этот голос! Не оглядываясь, знал, кому он принадлежит! На секунду он даже задумался, не разыграть ли дурака, сказав: «Извините, здесь, должно быть, какая-то ошибка». Но потом понял, что только попадет из-за этого в нелепую ситуацию, что совершенно не улучшит их положения. И он, обернувшись, сказал:

– Ах, это вы, Камински?

Камински представил Макорна и заметил:

– Я вижу, у вас все-таки получилось. Я очень рад за вас, искренне рад!

Рая, как всегда, дерзко выпалила:

– Могли бы и не притворяться, мосье. Мы все знаем. Какие у вас планы насчет нас?

– Я вас не понимаю, – ответил Камински. – Что вы хотите этим сказать? Может быть, вы могли бы…

Балое перебил его:

– Знаете ли, Камински, мы слишком много пережили за последние недели. Мы узнали, как из врагов получаются друзья, а из друзей – враги. Мы удивились, когда вы помогли нам бежать из Абу-Симбел, но особо не задумывались над этим. Мы даже предположить не могли, что вы и доктор Хорнштайн злоупотребляете нашим доверием. Итак, что вы намереваетесь делать? Конечно же, ваши головорезы ожидают где-нибудь за углом.

Камински не понял, что имел в виду француз. Почему это они с Геллой злоупотребили их доверием? Он неуверенно взглянул на Макорна. Тот, казалось, спрашивал: «Что ты от меня утаил?»

Рая горько усмехнулась:

– Мосье, если вам так хочется это услышать: вы с доктором Хорнштайн работаете на секретную русскую службу.

Макорн отодвинул Камински в сторону и обратился к Рае:

– Вы не могли бы это повторить?

– Камински и доктор Гелла Хорнштайн – агенты КГБ.

Макорн повернулся, засунул руки в карманы. Перед Камински стоял крепкий, внушающий уважение человек.

– Похоже, ты должен мне кое-что объяснить. Или я ошибаюсь?

Камински не знал, что делать, и безуспешно подыскивал слова.

– Послушайте! – наконец произнес он, обернувшись к Балое. – Как вы объяснили мне тогда в Абу-Симбел, вы работали на КГБ и хотели порвать с этим. И я не раздумывая помог вам, что само собой разумеется. Это же абсурд – обвинять меня в связи с русскими!

– Конечно, абсурд, – ответил Балое. – Но еще более невероятно то, что Гелла Хорнштайн работает на КГБ.

– Гелла Хорнштайн? Это невозможно!

– Послушайте! Мы ничего не можем доказать, но все говорит против вас. А доктор Хорнштайн, без сомнения, работает на секретную русскую службу.

Камински неестественно улыбнулся.

– Гелла, именно Гелла?

– Да, именно Гелла! – злобно прокричала Рая Курянова. – Мы собственными глазами видели, как она встречалась с полковником Смоличевым. А у Смоличева много врагов в Египте. Вы наверняка знаете об этой встрече!

– Кто такой полковник Смоличев? – удивленно спросил Макорн.

– Глава русских в Египте и большая сволочь! – Рая заплакала от злости. – Он следовал за нами через Судан, Красное море и весь Египет, а мы считали, что в безопасности. В действительности все это была грязная инсценировка. Смоличев играл с нами, словно кошка с мышью, и доктор Хорнштайн помогала ему в этом.

Рая беспокойно озиралась по сторонам, будто опасалась, что к ним в любой момент может подойти Смоличев или парочка его людей и, как всегда, со слащавой ухмылкой положить руку на плечо. Но ничего не происходило.

У Камински был отсутствующий вид. Вероятно, он не мог справиться с собой в сложившейся ситуации.

– Можете быть уверены, – запинаясь, произнес он, – я с русскими дела не имею. А что касается Геллы Хорнштайн, то я ничего не знал. Я этого даже и подумать не мог. Я убежден, что все это просто недоразумение. Где и когда вы видели доктора Хорнштайн?

– За один-два дня до начала войны. А почему вы спрашиваете?

Макорн понял, что Камински растерян, и взял инициативу в свои руки:

– Мы как раз ищем Геллу Хорнштайн. Случилось много чего странного…

– Если Камински не знает…

Он не знает, но делает все, чтобы найти эту женщину, возможно, ее исчезновение связано именно с тайной службой. Хорошо, если бы вы нам помогли… – И он сочувственно посмотрел на Артура.

По его виду едва ли можно было сказать, что сейчас он прикажет Рае и Балое следовать за ним. Но действительно ли Камински и не подозревал о делах Геллы Хорнштайн?

Рая верила ему больше, чем Балое. Она по собственному опыту знала, что стена секретности разделяет даже родителей и детей, мужей и жен. Так почему это не могло произойти с любовником и любовницей?

– Гелла встречалась со Смоличевым в кафе в старом городе, – сказала Рая. – Насколько мы знаем, между ними произошла ссора. Сейчас она живет в отеле «Омар Хайям».

Макорн кивнул.

– Это мы уже тоже знаем. По нашим данным, Гелла Хорнштайн за день до начала войны улетела в Германию. Возможно, в Мюнхен. Это последняя зацепка.

В голове Майка Макорна мысли роились, будто пчелы. Он закурил и нервно пожевал кончик сигароллы. В первое мгновение ему показалось, что работа Геллы на советскую секретную службу объясняет странные поступки этой женщины. Но чем дольше он об этом думал, тем все больше понимал, что это не так.

Конечно, были секретные службы, которые интересовались мумиями, но случай с медальоном был настолько дерзким, что никак не вписывался в общую картину шпионажа. Была Гелла Хорнштайн агентом или нет, но ее влечение к мумии привело в замешательство даже КГБ. Хотя секретные службы всего мира больше всего ценят беспорядок (он является благодатной почвой для их деятельности), но есть и другая сторона медали: из беспорядка нужно получать выгоду, а не наоборот.

Динамики загудели едва различимым голосом, на табло высветилась надпись: выход 3, рейс LH 683.

Балое подхватил с пола небольшую сумку.

– Нам по пути, – заметил Камински.

– Тогда пойдемте. Пройдем вместе паспортный контроль. Я не хочу выпускать вас из виду – вдруг вы вздумаете нас арестовать. Вы должны знать, мы едем по фальшивым паспортам. Теперь мы – Жан и Симона Тенэ. Вот, теперь вы знаете все.

Полицейские за бронированным стеклом важно пыжились, они научились этому авторитарному жеманству от русских. От русских же у них завелась и другая привычка: за каждым работником таможенной службы в форме стоял сотрудник государственной охраны в штатском – ряженое пугало государства.

Балое, которого теперь звали Жан Тенэ, с равнодушным видом протянул таможенникам паспорта. Молодой темнокожий египтянин с тонкими усиками над верхней губой так тщательно изучал каждую букву документа, будто читал суры из Корана.

Сердце Раи бешено забилось, когда чиновник начал сличать фото в паспорте с оригиналом. Потом он принялся разглядывать визу. Таможенник передал паспорт Раи штатскому (иногда это были агенты КГБ), чтобы тот в свою очередь проверил штемпель визы.

Казалось, это продолжается бесконечно, и Рая уже думала, как отреагирует, если строгий таможенник за стеклом прикажет ей следовать за ним. Она, скорее всего, не сможет сдержаться, наверняка судорожно закричит, будет выть и биться в истерике – и это будет конец.

Таможенник вдруг начал что-то старательно выискивать в толстенном фолианте с потрепанными страницами – книге разыскиваемых людей. Но, так и не справившись с алфавитом, протянул паспорта обратно.

Балое стоял как вкопанный, словно неведомая сила пригвоздила его к полу. Он замер перед окном паспортного контроля. Он так долго ждал этого момента, пережил все, что только может пережить беглец. И теперь его оглушила долгожданная свобода. Он хотел идти, но не мог.

Поведение Балое смутило таможенника. Он увидел, что с французом творится что-то неладное, и закричал через круглое отверстие в своей стеклянной будке:

– Мосье? – При этом он интенсивно махал рукой, будто разгоняя мух. – Мосье!

Макорн все понял. Он протиснулся мимо Камински и толкнул Балое так, что тот споткнулся и едва не рухнул на пол. Это привело Жака в чувство, а контролер в штатском лишь покачал головой, удивляясь неотесанности туриста.

В самолете были пустые места, но «Боингу-707», чтобы оторваться от земли, пришлось разгоняться через всю взлетную полосу. Жак и Рая судорожно вцепились в подлокотники кресел. Они не произнесли ни слова, не решились даже осмотреться. Только когда машина достигла должной высоты, а желто-серая дельта Нила сменилась бирюзой Средиземного моря, беглецы поняли, что у них все получилось. И на радостях они обнялись.

– Победили! Мы победили! – воскликнула Рая и поцеловала Жака.

В динамиках раздался голос пилота. Он сообщил, что самолет пролетает над западной оконечностью острова Крит. И вдруг перед ними появился Майк Макорн.

– Надеюсь, вы не сердитесь за мою выходку во время паспортного контроля.

Балое пожал руку Майка:

– Напротив, я благодарен вам. Вы верно оценили ситуацию и быстро отреагировали. Я в тот момент, честно говоря думал уже, что все пропало. Такого со мной еще не случалось Рая и не заметила, что со мной произошло. Вы случайно не психолог, мосье?

Макорн рассмеялся.

– Я журналист, как и вы. Вы понимаете, что нам нужно разбираться во многом. Насмешники говорят, что журналисты знают всего понемногу, но толком не знают ничего.

– На этот раз никто не посмел бы так сказать, – сказала Рая, пожимая репортеру руку. – Как мы можем вас отблагодарить?

Макорн махнул рукой.

– Камински рассказывал, что вы пережили. Я буду держать за вас кулаки. Вот моя визитка. Может быть, я еще смогу быть чем-нибудь вам полезен.

– О нет, – возразил Балое, – мы перед вами в долгу, мосье. Если вас каким-нибудь ветром забросит в Париж, дайте знать Мориаку из «Пари Матч». Он будет в курсе, ще мы скрываемся. Это мой старинный друг.

Макорн поблагодарил их за радушие.

– Похоже, вы были несправедливы к Камински. Как оказалось, он действительно ничего не знал о сотрудничестве Геллы с секретной службой. Посмотрите на него! – И указал назад.

В предпоследнем ряду сидел Камински со стаканом виски и старательно напивался.

49

По возвращении в Германию случилось нечто странное. Казалось, Камински в один момент утратил интерес к этой истории. На некоторое время Макорн даже потерял его из виду. Он сам также не занимался расследованием, но случившееся не выходило у него из головы.

В один прекрасный день Камински объявился в Мюнхене и осыпал Макорна упреками в том, что он не продвигает дело дальше. Причем Камински ни словом не обмолвился, где был так долго и чем все это время занимался. Это вызвало у Макорна подозрение. Несмотря на это, ссориться они не стали, а снова принялись искать следы Геллы.

Номер телефона, который они получили в отеле «Омар Хайям», числился за филиалом Баварской государственной библиотеки в Мюнхене, на втором этаже которой располагался зал с рукописями и инкунабулами. Здесь хранилось сорок тысяч рукописей, семь сотен из которых были на папирусе, самой старшей было более четырех тысяч лет.

Это было помпезное здание времен расцвета Мюнхена во времена правления Людвига I. Строение казалось таким мрачным и холодным, что Макорн, видевший его только снаружи, неохотно прошел внутрь. Камински поспешил к доске объявлений, где были расписаны залы библиотеки, среди которых самый ценный и самый таинственный – отдел папирусной рукописи.

Только избранные знали, что хранится за бесконечной чередой дверей и какие сокровища скрывают железные сейфы, которые для обычных посетителей всегда оставались закрытыми, как ковчег со скрижалями для исраэлитов.

Смешанный запах мастики и благовоний разносился по комнатам, вызывая головокружение, головную боль и желание выбраться на свежий воздух.

У входа в читальный зал за безвкусным лакированным столиком на стальных ножках сидела симпатичная девушка с длинными черными волосами. Она потребовала у Камински и Макорна паспорта для оформления пропуска и внесла их имена в список посетителей.

Они попросили о встрече с начальником отдела и прошли к двери с табличкой «Доктор Вурцбах». Комната была до потолка заставлена полками со старинными книгами, а в центре комнаты за еще одним безвкусно сделанным столом сидела строгая дама с зачесанными назад волосами и в очках в мужской оправе. С плохо скрываемым раздражением она спросила о цели их визита.

Макорн и Камински представились журналистами, вытащили уже сослужившую добрую службу фотографию Геллы и спросили, не появлялась ли здесь эта женщина.

Начальница ответила утвердительно, она ее помнила. Посетительница провела в читальном зале два или даже три дня, в чем, в общем-то, не было ничего странного – ученые просто жили здесь неделями. Больше она ничего припомнить не могла, к тому же у нее было много своих дел.

Но отделаться от Макорна было не так-то просто. Камински удивился красноречию, с помощью которого Макорн завоевал доверие доктора Вурцбах. Он сочинил душещипательную историю о мужчине (очевидно, подразумевался Камински), от которого из-за недоразумения сбежала невеста. Трагический рассказ тронул начальницу до глубины души, и доктор Вурцбах охотно рассказала все, что им было нужно.

Как можно было проследить по аккуратным спискам и карточкам, Гелла посещала зал три раза. Она называлась своим настоящим именем и заказывала из архива одно и то же – «Папирус Шмаленбаха». Богатый мюнхенский купец в позапрошлом веке купил этот папирус, и с тех пор он носит его имя. Наследники передали драгоценную вещь Баварии, поэтому папирус хранится здесь.

Доктор Вурцбах, само дружелюбие, предложила показать им этот папирус. Очевидно, она особенно гордилась этим экспонатом. Но Макорн сказал, что это все равно не поможет, разве что она сможет растолковать им смысл текста.

Доктор Вурцбах не могла этого сделать, но предложила многочисленные обработки и переводы, которые она с удовольствием предоставит.

Она исчезла и вскоре вернулась с двумя сброшюрованными тетрадями. Это было самое лучшее из того, что известно о папирусе Шмаленбаха. Камински и Макорн нашли в читальном зале свободное место и погрузились в текст. Он начинался словами:

«О Амон-Ра, я уготовил тебе глаз Хора. Его благоухание возносится к тебе. Аромат глаза Хора овевает тебя, Амон-Ра, любящий сердцем…»

Макорн закатил глаза.

Текст был написан на основе отрывков из египетской Книги мертвых, которая повествовала о том, как египтяне представляли путешествие души в загробный мир. Он состоял из бесконечных пустых фраз и утомительных обращений к богам. Макорн забросил чтение, пролистав несколько страниц.

– Если бы только знать, что Гелла искала в этом папирусе! – прошептал Камински.

– История становится все загадочнее. Начальница отдела говорила, что доктор Хорнштайн читала папирус, то есть она читала не эти переводы, а сам оригинал. Это значит, что Гелла может расшифровывать иероглифы. Где она этому научилась?

Камински, пробегая глазами перевод, ответил:

– Я не знал точно, но догадывался. Но даже если я спрашивал об этом, она игнорировала мои вопросы и переводила разговор на другое, словно стеснялась или что-то скрывала.

Вдруг Камински запнулся.

– Майк! – закричал он и начал читать вслух: – «О как безнадежны мои стенания! Ты, восходящий со мной в сады на берегах Нила, наложил повязки на мои чресла. Узнаешь ли ты меня, величайшую из великих? Это я – твоя супруга, твоя возлюбленная дочь Бент-Анат. Счастье тому, кто почил здесь с миром, ты же меня проклял и разрубил мои члены, чтобы…»

– Чтобы что? – заинтересовался Макорн.

– Ничего! – ответил Камински. – Здесь текст обрывается.

Подошла доктор Вурцбах.

– Госпожа доктор, что вы знаете о происхождении этого папируса? – спросил Артур.

Начальница отдела дружелюбно ответила:

– Ничего. Шмаленбах был коллекционером антиквариата. Он привез эту вещь из Египта, не догадываясь о содержании папируса, который, к слову сказать, не имеет большого значения для египтологии. Вероятно, он приобрел его в Абу-Симбел. Это один из анонимных папирусов, которые хранятся в музеях всего мира.

Камински и Макорн переглянулись. У обоих появилась одна и та же мысль.

– Конечно, поведение дамы мне показалось немного странным, – сказала вдруг доктор Вурцбах, – но у нас здесь всякие чудаки встречаются. Ученые не вписываются в стандартные рамки, ну вы понимаете…

Ни Камински, ни Макорн не поняли, и Майк спросил:

– Что вам показалось странным?

– Ну, она всегда садилась за последний стол в дальнем углу и издавала какие-то странные звуки, как будто читала текст на папирусе. При этом каждый знает, что это невозможно, потому что фонетика древнеегипетского языка давно утрачена. Мы знаем только знаки и согласные, как читаются гласные – не знает никто. Следовательно, любое предложение из этого текста – обман. И еще… – Доктор Вурцбах наморщила лоб. – Возле нее постоянно лежал зеленый скарабей, копия, которую можно купить в Египте на каждом углу. И жука она всегда клала на спину.

– На спину?

– Да. Я думаю, она сличала иероглифы на нижней части скарабея с текстом. Успешно или нет, я не знаю. – Она вопросительно взглянула на Камински: – Может быть, вы знаете, что искала в папирусе ваша невеста?

– Я? Нет.

Камински замешкался, как если бы речь шла о его невесте, но он не знал ответа.

Конечно, можно было сказать, что они были как жених и невеста, – они столько времени провели вместе. Они любили друг друга, по крайней мере давали волю своей страсти. И Гелла не возражала, когда он предлагал после окончания проекта в Абу-Симбел вместе начать где-нибудь новую жизнь.

И что теперь?

После третьего раза Гелла Хорнштайн больше не появлялась в зале папирусной письменности.

Камински и Макорн оставили доктору Вурцбах номер телефона, по которому она могла их разыскать. Они еще пару раз справлялись в музее, но напрасно. О Гелле Хорнштайн вестей не было. Камински оставалось смириться с мыслью, что Гелла навсегда ушла из его жизни.

50

В эти дни отчаяния Майк Макорн был единственной поддержкой для Камински. Казалось, у него не было ни знакомых, ни друзей. Он бросил свою квартиру, в которой не появлялся с тех пор, как уехал в Египет.

Денег у Камински были полные карманы. О будущем он мог не волноваться. Но беспокойство, возникшее еще в Абу-Симбел, не отпускало его, и он вспомнил слова своего друга Макорна, что работа или новый заказ – это действенное средство против любых житейских неурядиц.

Пока Камински искал работу, а в его пятьдесят это было не так-то просто, он жил у Макорна. Квартира располагалась в старом доме с лепниной и белыми крашеными двустворчатыми дверьми, окна выходили на Курфюрстен-платц. Макорн всегда жил с кем-нибудь, в одиночестве он чувствовал себя неуютно. И жильцы были, как правило, женского пола. Но беспокойная жизнь и редкое присутствие хозяина приводили к тому, что все его соседки по квартире – чтобы не сказать сожительницы – недолго выдерживали Макорна.

Камински пришел в себя быстрее, чем ожидал, и привык жить без Геллы. Во всяком случае, он так думал, когда в ноябре фирма «Эйхман АГ» предложила ему новый строительный проект в Турции: четыре года в Анкаре на строительстве современного спортивного стадиона. Конечно, Анкара не могла сравниться с Абу-Симбел, но там, Камински был уверен, никто не спросит его о прошлом.

Он не мог не заметить, что Макорн ни слова не говорит на тему, которая их свела. Но Камински знал, что Макорн – . из тех, кто никогда не сдается: если он взялся за какое-то дело, то пойдет до конца.

Макорн договорился об интервью с профессором Генрихом Вендерсом, экспертом по пограничным областям науки и парапсихологии из университета во Фрайбурге. От него Макорн надеялся узнать больше о феномене реинкарнации и перерождения. Макорн считал, что именно это является ключом к объяснению странного поведения Геллы Хорнштайн.

Институт профессора Вендерса затерялся на холме над городом среди парков и виноградников и больше походил на виллу промышленного магната, чем на исследовательский комплекс. Посетители, как правило, терялись, когда им приходилось входить через боковую дверь роскошного особняка.

Большие залы разделили на комнаты, чтобы предоставить больше помещений студентам и исследователям. В коридорах стояли старые бюро и серо-зеленые жестяные ящики, при взгляде на которые не оставалось сомнения: они принадлежали еще к довоенной эпохе.

Вендерс принял Макорна в знавшей лучшие времена комнате. Из сводчатых окон открывался вид на долину. Но к окнам нельзя было подойти из-за столов, на которых громоздились стопки книг, акты и документы. Посередине комнаты стоял длинный пустой стол светлого дерева в окружении стульев, которые, как и профессор, давно перевалили за пенсионный рубеж.

Возраст Вендерса выдавали глубоко посаженные глаза и морщинистые веки, хотя профессор, похоже, пытался его скрыть. Он начесывал на лоб седоватые волосы, на манер экзистенциалистов, и курил ментоловые сигареты, как современные студенты.

Вендерс разговаривал тихо, и Макорну, говорившему обычно громко и энергично, приходилось подстраиваться под профессора. Он заметил, что голос Вендерса, отражаясь в пустой комнате, лишается жизненной силы. Не называя имен, Макорн изложил профессору историю Геллы Хорнштайн и закончил вопросом:

– Профессор, вы считаете возможным, что эта женщина – жертва реинкарнации?

Вендерс, который слушал рассказ Макорна молча, уставившись в стол, вдруг оживился. Он раздраженно посмотрел на репортера и ответил, немного заикаясь:

– Как это «жертва»? Я не понимаю, что вы хотите этим сказать. Что значит «жертва»? Феномен реинкарнации не означает ничего плохого, злого или чего-то, что приносит боль. Реинкарнация – это фантастический опыт. А вы не хотели бы в одно мгновение стать Эйнштейном, Шопенгауэром или Гете?

– Нет, – ответил Макорн с обезоруживающей откровенностью.

Вeндepc, видимо, обиделся и снова уставился в стол. Он пожевал губами.

– Отвечая на ваш вопрос… – выдержав паузу, раздраженно продолжил он. – Да, по описанным вами симптомам можно сделать заключение, что имел место случай реинкарнации. Для вынесения окончательного вердикта мне необходимо переговорить с указанной персоной лично…

– Я бы тоже с ней охотно поговорил, – ответил Макорн, – но, похоже, это часть образа, в котором она находится: она скрывается от друзей и знакомых, ведет скрытный образ жизни.

Вендерс заинтересовался.

– Типично, довольно типично! – возбужденно заговорил он. – По-видимому, в вашем случае мы имеем дело с закрытой реинкарнацией. Это означает, что человек из-за ярких переживании, например из-за несчастного случая или психического потрясения, полностью перестает отождествлять себя с нынешней жизнью. Он не узнает людей из своего бывшего окружения. Может статься, что он перестанет узнавать даже друзей. В обычном случае для возвращения в нормальное состояние нужен гипноз, чтобы поменять сознание пациента. В этом случае регресс, а значит и переход в другое время и к другой личности, должен прекратиться. Это можно сделать с помощью самовнушения или же, как уже было сказано, под действием особого внешнего влияния. Такое состояние опасно. В любом случае эту женщину следует показать психиатру.

Макорн не ожидал от профессора столь прямого высказывания. Его обеспокоили эти слова, и, что случалось с Макорном крайне редко, он был поражен.

– Знаете, – осторожно начал он, заметив, что профессор был довольно обидчив, – я очень много слышал на эту тему, но, если честно, не совсем верю…

– Вы католик? – строго спросил профессор.

– Протестант, – ответил Макорн. – А почему вы спросили?

– У христиан и мусульман сложности с восприятием реинкарнации. А у буддистов и индуистов проблем вообще не возникает. – Вендерс говорил горячо, хотя голос был по-прежнему тихий. – Знаете ли вы, мой юный друг, что феномен реинкарнации отвечает ранним христианским традициям? Вера в прошлую жизнь души была запрещена на соборе в Константинополе в пятьсот пятьдесят третьем году. Ха-ха, об этом говорится в Новом Завете, Евангелии от Матфея. Люди считали Иисуса реинкарнацией пророка Илии, который жил за девятьсот лет до новой эры! Или возьмите отцов Церкви. Практически все они верили в реинкарнацию. Ориген утверждал, что душа в нашем материальном мире не может жить без тела, и, если умирает тело, она переходит в новое. Например, феномен вундеркинда. Как могут дети в четыре года извлекать квадратные корни, играть на пианино или в шахматы? Почему это происходит? Они приносят знания и умения из своей прошлой жизни. Бобби Фишер играл в шахматы как бог, когда его сверстники забавлялись плюшевыми мишками. Он утверждал, что является реинкарнацией кубинского чемпиона мира по шахматам Капабланки.

Макорн задумался.

– Этим можно объяснить, как эта женщина читала тексты, которые даже ученые разбирают с трудом. Только зачем она это делала?

Профессор Вендерс смотрел из окна на город, над которым висела дымка.

– Я должен точнее изучить этот случай, чтобы дать окончательный ответ. Но, вероятнее всего, подтвердится следующая версия: она сейчас в поисках своего прошлого. Любой человек хочет знать, откуда он появился и куда идет. Это предпосылка любой религии. Эта женщина ищет свою прошлую жизнь, потому что дальше без нее обходиться не может. Я думаю, она разыскивает какое-то ключевое событие.

– И надеется найти его в старинных иероглифических текстах?

– Почему нет? Я ничего не смыслю в археологии, но уверен, что древние египтяне обладали большой житейской мудростью. И многое с тех пор забыто.

Но это все еще не было ответом на вопрос, почему Гелла Хорнштайн искала данное событие именно в древних текстах, которым более трех тысяч лет. Была ли она действительно царицей Бент-Анат? Но тогда она должна была знать всю свою жизнь в мельчайших подробностях!

Вендерс, казалось, прочитал мысли Макорна и развеял все сомнения:

– Реинкарнация, к вашему сведению, – не закрытый процесс. Человек погружается в свое прошлое, будто в глубины океана. Уровень погружения зависит от индивидуального психического состояния. Многие, если не сказать большинство, останавливаются сразу под поверхностью, и только единицы достигают дна своего прошлого.

– И что они видят там?

Профессор улыбнулся, словно его забавляло невежество оппонента.

– На дне они встречают становление и уход, рождение и смерть.

– А как человек понимает, что он есть перерождение другого человека?

– По-разному. Некоторые начинают говорить о вещах, о которых прежде не слышали. Могут описывать строения, в которых никогда не находились, разговаривать на языках, которые никогда не учили. Часто таких людей непонятным образом притягивают какие-нибудь места или люди. Случается, они ищут место захоронения или, как в вашем случае, мумию.

– Но почему они это делают?

– Они часто сами этого не знают. Они чувствуют непонятное влечение, наподобие слепой любви, иррациональную, безумную влюбленность в другого человека. Такой влюбленный человек делает непонятные в глазах окружающих вещи, только чтобы приблизиться к объекту вожделения. Если хотите, влюбленность и реинкарнация – сходные феномены. Со времен возникновения человечества были люди, которые необъяснимым образом имели власть над другими.

– Значит, вы приписываете Бент-Анат подобную силу?

– Вполне возможно.

Ясность и уверенность, с которой профессор разобрал этот случай, пугала. Макорна не покидало чувство, что профессор знает намного больше, чем говорит.

Макорн думал, что прямыми вопросами сможет задеть Вендерса за живое.

– Есть критики вашей теории, которые утверждают, что реинкарнация – это не что иное, как подмена трезвой оценки действительности субъективными желаниями. Девушка-продавец тоже хочет быть принцессой, ну хотя бы в прошлой жизни.

– Убедительный аргумент, – ответил профессор Вендерс, – но он уже давно устарел. В университете Вирджинии были исследованы тысячи случаев реинкарнации. Результат вас поразит: лишь незначительное количество людей утверждало, что они являются реинкарнациями известных людей прошлого. Для остальных прошлая жизнь означала упадок социальной стороны жизни.

– Тогда рассказанный мной случай скорее исключение из правила. Бент-Анат была царицей, а женщина, о которой идет речь, – простой врач.

– Совершенно верно. Что касается врачей, то на эту тему тоже проводились исследования. Среди них большей частью были образованные и даже ученые люди, которые утверждали, что уже жили в теле другого человека.

Хотя все эти общие теории и привлекали Макорна, он все же решил перейти к сути своего случая и задал такой вопрос:

– Профессор, какие выводы вы можете сделать из того, что упомянутый человек ищет данные о своей прошлой жизни в древних документах? Если спросить по-другому: чего можно ожидать, если она все-таки найдет ключевое событие?

– Это интересный аспект, и мы можем только голословно рассуждать на эту тему. Но я думаю, мы должны поступить так. Здесь прежде всего следует обратить внимание на вопрос личных связей, отношения мать – ребенок, любовь и партнерство, рождение и смерть. Что известно о жизни Бент-Анат?

– Немного, практически ничего. Только то, что она была дочерью Рамсеса II и позже стала его супругой.

Вендерс задумался.

– Полагаю, все это объясняется беспокойным поиском возрожденного «Я» с помощью подсказок прошлого. Я уверен, эта женщина будет появляться везде, где хранятся документы времен Бент-Анат. И рано или поздно она снова окажется у гробницы мумии.

– Это невозможно, – перебил его Макорн, – гробницу затопило Асуанское водохранилище.

– Бог мой! – тихо произнес профессор. – У меня страшное подозрение. Но подозрение абсолютно не научное, чистое предположение. Во всяком случае, вы должны немедленно отыскать эту женщину. И чем скорее, тем лучше.

51

Макорн предпринял все возможное, чтобы убедить профессора рассказать, что же его так беспокоит. Он вернулся назад в Мюнхен с намерением провести дальнейшие поиски Геллы Хорнштайн без Камински. Он хотел наконец-то разобраться во всей этой истории. Этот случай вышел далеко за рамки профессиональных дел, которые он до этого расследовал. Он сам превратился в персонаж этой истории.

С Камински за это время произошла странная перемена. Макорну казалось, что Артура дальнейшие поиски Геллы интересуют постольку-поскольку – казалось, он хочет оставить все как есть.

Камински начал сильно пить. Таким Макорн его еще не видел. Камински пил так много красного вина, что Макорну каждый вечер приходилось отводить его в постель.

Вернувшись домой после разговора с профессором Вендерсом, он застал Артура в уже ставшем привычным состоянии физической беспомощности. Но, как всегда, Камински был способен реагировать на речь.

Слова Макорна о том, что он разговаривал о случае Геллы Хорнштайн с профессором парапсихологии, подействовали на Камински отрезвляюще. Его безмятежное лицо мгновенно омрачилось, он раздраженно взглянул на друга.

– Мы же договорились оставить эту историю в покое. Что еще ты пытаешься найти в моей жизни?

– Артур, – осторожно начал Макорн, потому что знал, какие приступы гнева случаются у Камински во время опьянения, – я понимаю твоеположение. Оно усложнилось и для меня. Но проблема не решится, если мы спрячем головы в песок. Я журналист, и это самая захватывающая история, с которой я когда-либо сталкивался. Я слишком много потратил на нее сил и средств. И думаешь, я так просто скажу: «А в принципе-то ничего и не произошло»?

Камински сунул руку в карман, словно искал деньги.

– Хорошо, хорошо, – сказал он с наигранным дружелюбием. – Сколько ты потратил на это… дело? – Последнее слово он произнес угрожающим тоном. – Все издержки я беру на себя, можешь не беспокоиться! Ясно?

Майк чувствовал, что радушие, с которым его встретил друг, фальшиво. Он представлял, что происходит на самом деле, и попытался успокоить Камински.

– Ты же знаешь, что это не мои деньги. Это были деньги журнала, и там ожидают от меня статью, понимаешь? И вообще, мне кажется очень важным, чтобы ты узнал, что происходит. Артур, это не сенсация, когда людям неинтересно. Ты знаешь это лучше, чем я!

– Все! Забудь! Хватит! – Камински хлопнул ладонью по столу. – Я не могу больше слышать имя Геллы Хорнштайн!

– Но это же ерунда! – повысил голос Макорн. – Ты прячешься от своей проблемы. Тебе, может быть, даже удастся это сделать на пару дней или недель. Но потом ты снова вернешься к Абу-Симбел, и все начнется сначала!

– Я не могу больше слышать этого имени! – повторил Камински.

– Ах вот как! Могу поспорить, что, если сейчас в дверь позвонит Гелла Хорнштайн, ты подпрыгнешь от радости, словно ничего и не было.

Камински взглянул на Майка. Ему было трудно скрывать свое опьянение. Макорн от души сочувствовал ему.

– Ты должен смириться с мыслью, – осторожно продолжил Макорн, – что в случае с Геллой мы имеем дело с реинкарнацией. Гелла – это перерождение царицы Бент-Анат, по крайней мере она так думает. Такие случаи, как этот, нередки.

– И что сказал этот Вендерс?

– Это действительно так.

– Величайшее открытие. Но мне до этого нет дела.

– Ты должен это осознать! Вендерс детально объяснил мне поведение Геллы. Она сейчас ищет свою прошлую личность. Она ищет объяснение тому, что произошло. На скарабее она нашла указание, но оно ничего не прояснило. Именно поэтому Гелла появляется везде, где можно найти тексты о жизни Бент-Анат. Гелла только тогда обретет покой, когда будет знать все о своей прошлой жизни. Только тогда она станет той, которая так много для тебя значит.

Камински свесился с дивана и разглядывал свои ботинки, словно все это его не касалось. Его поведение разозлило Макорна. Упрямство Артура больше подходило ребенку, чем взрослому человеку. Майку безумно хотелось схватить его за плечи и хорошенько потрясти, но, скорее всего, это только усугубило бы ситуацию.

Пока Макорн размышлял, Камински тяжело поднялся, отправился в коридор и, вытащив из шкафа свои потертые чемоданы из синтетического материала, начал запихивать туда нехитрые пожитки.

– Что ты делаешь?

– Я сваливаю отсюда, – ответил Камински, не прерывая своего занятия. – Ты злоупотребил моим доверием. Я сматываюсь.

Макорн больше не мог сдерживаться и разъяренно закричал:

– Ну и катись! Проваливай. Иди куда хочешь. Но больше Не попадайся мне на глаза!

Камински остановился, взглянул на Макорна и ответил:

– В этом можешь не сомневаться!

Он надел пиджак, взял чемоданы и ушел. Макорн услышал, как хлопнула дверь. Вдруг стало неприятно тихо.

Только на следующий день Макорн понял, как он привязался к Артуру, насколько важной была для него жизнь этого человека. Может, стоило найти его и попросить вернуться? Майку эта мысль показалась абсурдной. Он знал упрямство Камински. Но у него не возникало сомнений, что Артур вернется.

Макорн ошибся. Камински не пришел ни на следующий день, ни через день. Может, Майк заблуждался относительно его?

Через четыре дня ему позвонили. Это был Балое. Он нашел место архивариуса в газете «Пари Матч» – это, конечно, не профессия его мечты, но по крайней мере он зарабатывал деньги, которые так были нужны ему и Рае в первое время.

Причина звонка испугала Макорна, хотя ничего страшного Балое ему не сообщил. Француз рассказал, что нашлась Гелла Хорнштайн, причем при странных обстоятельствах. Именно эти обстоятельства и заставили Балое позвонить Макорну. Он хотел знать, где Камински.

Макорн, чтобы не усложнять ситуацию, решил умолчать о ссоре с Камински. Он ответил, что непременно все передаст Артуру.

Балое рассказал (очевидно, это была его попытка извиниться перед Камински и сделать ему приятное), что он встретил Геллу на станции метро Pont Neuf.[507]

Он сразу ее узнал и заговорил с ней. У Геллы был отсутствующий вид, и она повела себя так, будто не знает его, – обругала и попросила не приставать.

На вопрос Макорна, не ошибся ли он (все-таки по Парижу ходят сотни тысяч туристов), Балое ответил, что это исключено. Даже если и существует какая-нибудь другая госпожа Гелла, просто похожая, это было бы крайне необычно, потому что у этой женщины был такой же низкий хриплый голос и она так же приволакивала левую ногу, как и Гелла Хорнштайн.

Балое стало ясно, что Гелла Хорнштайн не желает с ним общаться. Возможно, она болезненно восприняла историю с КГБ. Балое решил, что ее поведение было таким именно из-за этого, и извинился, сказав, что, наверное, ошибся. Он поднялся по ступеням метро, чувствуя, что Гелла наблюдает за ним, опасаясь, как бы он за ней не проследил. Но, увидев, что он перешел на другую сторону станции, она продолжила свой путь, уже не опасаясь слежки. Балое издалека видел, как она прошла по Рю-де-Риволи и вошла в Лувр.

«Лувр… – подумал Макорн. – Конечно, я должен был догадаться! В Лувре находится величайшая в Европе коллекция египетских предметов древности. Если не там, то где же еще искать сведения о жизни царицы Бент-Анат?»

Майк Макорн раздумывал недолго и заказал билет на ближайший рейс в Париж. Он был уверен, что там еще немного приблизится к решению проблемы. А кроме того он, как и все репортеры, очень любил Париж.

52

Отель «Дантон» находился на одноименной улице в Сен-Жермене. Макорн был ограничен в средствах, а цены в отеле были приемлемыми, кроме того, отсюда можно было дойти пешком или же добраться на метро до любых объектов в городе.

Макорн надеялся встретиться в Париже с доктором Хорнштайн. Он решил проверить теорию реинкарнации профессора Вендерса на практике. Он бы уж от Геллы не отстал и вывел ее на чистую воду. В этом он был профессионалом. У него на руках было достаточно фактов, чтобы заставить ее заговорить. И это интервью будет грандиозным финалом всей истории.

В первый же вечер Макорн встретился в маленьком ресторанчике с Жаком Балое и Раей Куряновой. В меню была рыба, исключительно рыба, – большинство названий были незнакомы Макорну. Жак и Рая, которая взяла себе фамилию Тенэ, выглядели счастливыми. По их виду можно было с уверенностью сказать, что на них больше не давит секретная русская служба. Они выглядели свободными и незаметно для других сполна наслаждались этой свободой. Потому что оба многие годы страдали недоверием к окружающим.

Рая, или лучше сказать Симона (Жак ее тоже так называл), через пару месяцев собиралась устроиться на работу, пока же ее выговор немного отличался от парижского.

Макорну пришлось сознаться, что он поссорился с Камински. Но он не говорил плохо об Артуре, как раз напротив. Дальнейшие поиски, как утверждал Макорн, нужны были ему не для репортажа, а чтобы выложить перед Камински все доказательства и вытащить его из пропасти. Где сейчас был Камински, он точно сказать не мог. Он не знал.

Нет, Макорн всерьез относился к дружбе с Камински. И когда Балое однажды заявил, что Камински – шпион КГБ и заманил его с Раей в ловушку, Майк начал доказывать, что это противоречит фактам, что Камински в Абу-Симбел думал только об одном – о Гелле Хорнштайн.

Что касается поисков Геллы, то Балое не мог предложить ничего лучше, как сидеть в Лувре и ждать. Бессмысленное занятие, потому что в Лувре несколько входов. Макорн решил идти другим путем.

Он нашел Египетский отдел в Лувре и показал каждому сотруднику музея, работающему в этом зале, фотографию Геллы Хорнштайн. Он спрашивал, не появлялась ли здесь эта женщина в последние дни. После двадцатой попытки Майк сдался.

В конце концов Макорн отправился к директору Египетского отдела, Пьеру Ледо, и рассказал ему правду. Не было причин что-либо привирать или скрывать журналистское расследование. И профессор Ледо, приверженец оккультных наук, увлекся этой историей.

– Реинкарнация царицы Бент-Анат? – произнес Ледо по слогам. Случай заинтересовал его. – Чем я могу вам помочь?

– Все очень просто, – ответил Макорн. – В вашем отделе есть документ, который имеет отношение к Бент-Анат или рассказывает что-нибудь о ее жизни?

Ледо, хитрый француз с сальными волосами, почесал затылок и на мгновение задумался.

– Подождите, мосье… Бент-Анат… – Он пролистывал в голове каталог Египетского отдела. – Вы должны понять, – виновато объяснил он, – Бент-Анат не была значимой личностью в истории. Даже Нефертари, главная супруга Рамсеса, о которой есть множество документов, малозначимая личность в истории Египта.

– Я знаю, – согласился Макорн, – но в связи с вышеупомянутым Бент-Анат значит намного больше! Вы точно уверены, что в этом огромном музее нет никаких сведений об этой женщине?

Ледо уверенно кивнул.

– Абсолютно.

Ответ Ледо вызвал у Макорна недоверие. Гелла Хорнштайн, как он понял, была истинной представительницей своего пола. Может быть, Гелла перетянула Ледо на свою сторону и заплатила за его молчание? Она в своих поисках документов о Бент-Анат ни разу не промахнулась.

С другой стороны, среди ученых существовала сильная конкуренция, что, в общем-то, объясняло поведение Ледо. Макорн не поверил французу, однако такой ответ не поверг его в уныние. И он сказал об этом своему оппоненту. Maкорн спросил:

– Скажите, профессор, сколько археологов сейчас работает в Лувре? Я имею в виду экспертов по египтологии.

– Кроме меня еще трое, – ответил Ледо, – я охотно их вам представлю.

Макорн вежливо отказался. Если профессор что-то скрывает, ему не составит труда заставить своих сотрудников молчать. Макорн поблагодарил профессора и вышел из кабинета в приемную.

Секретарши в приемных просто притягивали Макорна. Причина крылась не в их привлекательности, а скорее в ценности информации, которой они обладали. Используя последний шанс, Макорн показал фотографию Геллы секретарше Ледо – улыбчивой даме в черном костюме. И задал вопрос, не появлялась ли здесь эта женщина.

Попытка провалилась. Секретарша не смогла вспомнить.

Макорн хотел уже уходить, как вдруг в дверях показался профессор.

– Хорошо, что вы еще не ушли, мосье. Я как раз припомнил…

Ничего не объясняя, Ледо сделал знак следовать за ним. Взволнованный, он быстро шел по бесконечным залам музея. Макорн едва поспевал за ним. Поднявшись по широкой лестнице, они наконец добрались до длинного зала с витринами по бокам.

Во время этого похода по Лувру Ледо не проронил ни слова. От Макорна не ускользнуло, что профессор о чем-то напряженно думал. У одной из витрин между окнами профессор остановился и указал на стеклянный ящик размером не больше коробка из-под обуви.

– Я думаю, вам это будет интересно, мосье.

Он указал на окрашенную охрой деревянную коробочку с нарисованными фигурками полулюдей-полуживотных, окруженных тонкой вязью иероглифов.

– Шкатулка времен Рамсеса II, – пояснил Ледо. – Особой ценности она не представляет, но в очень хорошем состоянии. Прежде всего это касается надписей. Доподлинно не известно, кому принадлежала шкатулка. Я предполагаю, что Рамсес подарил ее одной из своих многочисленных жен. Ваш рассказ натолкнул меня на мысль…

Макорн забеспокоился. Профессор подозвал сотрудника и дал ему какие-то указания. Пока тот не вернулся, Ледо не произнес ни слова. Он неотрывно смотрел на ящичек и едва различимо шевелил губами, будто что-то шептал Макорн не решался ему помешать.

Сотрудник вернулся с маленьким ключом и открыл витрину Ледо указал на крышку шкатулки. На внутренней стороне красовались искусно выписанные иероглифы. Ледо присмотрелся к надписи. Так он простоял несколько минут. Ни он, ни Макорн не обращали внимания на людей, которые с интересом за ними наблюдали.

– Вот! – вдруг произнес профессор, указал на косой иероглиф и начал, запинаясь, расшифровывать: – «Я, безымянная, обнимаю глаз Узат и буду веселиться на свету. Я та, на которую смотрит око Хора, и живительный аромат ока Хора очистит мое тело. Помазанная ароматом ока, я стану духом света, и мои кости и члены воссоединятся, Усермаатра-Сетепенра из-за моей измены разбил…»

Макорн был поражен тем, что профессор вычитал в запутанных символах. Он никогда не занимался такими вещами. Его это привлекало, хотя он ничего не понял в содержании текста.

– Как это можно толковать в связи с моим делом?

Профессор еще раз повторил прочитанное.

– У этой шкатулки темная история. Она попала в Париж после египетской компании Наполеона. Она находилась у крестьянина, жившего в окрестностях Абу-Симбел. Ни один исследователь, да и я сам, не придавал значения ее происхождению. Все думали, что шкатулка какими-то путями попала в Абу-Симбел из Долины царей. После вашего рассказа о находке гробницы Бент-Анат эта шкатулка и ее происхождение приобретают совсем другой смысл.

– Вы думаете, эта шкатулка из гробницы Бент-Анат?

– Я думаю, что это возможно, мосье. «Я, безымянная» – это о царице Бент-Анат. Конечно, пока что это только версия. Но все косвенные доказательства указывают именно на нее.

Интерес Макорна все возрастал. Он не понимал, какую роль могла играть в этой истории Гелла Хорнштайн. Также у него не укладывалось в голове, почему в тексте Бент-Анат названа «безымянной».

Ледо заметил сомнения Макорна.

– Вы должны знать, мосье, что для человека в Древнем Египте не было ничего страшнее, чем лишиться своего имени. Это означало угасание жизни навсегда. Поэтому лишение имени считалось самым страшным наказанием.

– А на шкатулке не написано имя владелицы?

– Нет. В тексте стоят сотни имен, но имени человека, о котором здесь идет речь, нет. Она сама себя называет: «Я, безымянная».

– А кто решил отнять у нее имя?

– Ну кто, мосье? Конечно, фараон!

– Значит, в этом случае Рамсес? Но Рамсес был для Бент-Анат мужем и отцом!

– Именно.

– Тогда я не понимаю.

– Рамсес любил свою дочь Бент-Анат больше всего на свете, больше, чем любимую супругу Нефертари, для которой он построил маленький храм в Абу-Симбел. Но Рамсес горько разочаровался в Бент-Анат.

– Дайте-ка я отгадаю. Бент-Анат любила другого.

– Неправильно. Бент-Анат была шпионкой кровных врагов Рамсеса – хеттов!

– Бог мой! – Макорн потер рукой лоб.

У него возникло чувство, будто занавес, закрывавший сцену, упал. С трудом ему удалось привести свои мысли в порядок: «Гелла Хорнштайн шпионила для русских, Гелла Хорнштайн была Бент-Анат!»

– Вам нехорошо, мосье? – поинтересовался Ледо. Макорн выглядел измученным.

– Нет, нет, – успокоил репортер, – это все из-за волнения. Постепенно странное поведение Геллы Хорнштайн обретает смысл. Она действительно жила второй жизнью царицы Бент-Анат.

– Кошмар! – произнес профессор.

– Что вы имеете в виду?

– Вот! – Ледо ткнул пальцем в текст и зачитал: – «…я стану духом света, и мои кости и члены воссоединятся…» Это значит…

– Египетский эксперт по мумиям, – перебил Макорн профессора, – обнаружил у Бент-Анат многочисленные переломы, среди которых был перелом основания черепа и таза.

– Из текста ясно следует, что Усермаатра-Сетепенра разбил ее члены.

– А кто такой этот Усермаатра…

– Рамсес. Усермаатра-Сетепенра – это его имя при коронации.

– Вы думаете, Рамсес собственноручно убил Бент-Анат?

– Ну нет, мосье, фараон никогда не убивал, фараон приказывал убить.

– И как это все происходило?

Профессор Ледо пожал плечами.

– Хотя нам и известно, что у египтян были казни, но детально об этом мы ничего не знаем. Поэтому я не могу ответить на ваш вопрос. Но что касается данного случая, мосье, он меня как египтолога очень заинтересовал. Где сейчас может быть Гелла Хорнштайн?

Макорн беспомощно поднял руки.

– Если бы я знал! Несколько дней назад ее видели в Париже.

Он вынул из кармана фотографию и протянул ее Ледо.

Служащий музея, который все это время стоял возле них и внимательно прислушивался к разговору, энергично закивал и указал пальцем на фото. Да, он видел здесь эту даму. В последние дни она подолгу стояла у витрины со шкатулкой. Она запомнилась служащему своей исключительной красотой, у нее были короткие черные волосы. Он принял ее за француженку. Когда она смотрела на шкатулку, вид у нее был отрешенный.

– Когда это было? – Макорн схватил сотрудника музея за руку.

Тот подумал, подсчитал в уме и ответил, что точно сказать не может, но где-то три-четыре дня назад он видел даму в последний раз.

С губ Макорна сорвалось проклятье, но ни Ледо, ни служащий зала не поняли его.

Поначалу Макорн хотел вернуться в Мюнхен в тот же вечер, но профессор Ледо заинтересовался случаем и обещал отыскать что-нибудь еще о Бент-Анат.

В Лувре профессор ничего не нашел. Тем не менее, когда на следующий день Майк Макорн снова появился у него в кабинете, Ледо рассказал ему о неожиданном открытии.

53

На Шиллерштрассе, которая пользовалась дурной славой, Камински снял комнату. Пансион назывался «Эльза», по имени хозяйки, энергичной полной вдовы за пятьдесят. Ее незамужняя дочка была похожа на мамашу как две капли воды, причем даже габариты обеих совпадали. Пансион был в общей сложности на двадцать коек, и Камински уже на второй день узнал, что кровати сдаются почасово, с предоплатой, чеки, само собой, не принимаются.

Он был один в пустой комнате, которая точь-в-точь походила на ту, что была в Асуане, – пусть даже окна здесь не были закрыты ставнями и выходили на велосипедную дорожку и магазин швейных машинок. Здесь он понял, что без Геллы его жизнь лишена смысла. Он чувствовал непреодолимое желание поговорить с ней, а когда встречал здоровенную дочку хозяйки, чувствовал, что хочет спать с Геллой, хочет дикой, животной страсти, которая разгоралась между ними в такие моменты.

Не зная, что делать, Камински отыскал пассию в библиотеке – доктора Вурцбах. Строгая девушка в возрасте, если можно так сказать, впитывала комплименты, как первые лучи весеннего солнца. Это Камински заметил сразу.

Он явился с букетиком фиалок, который приобрел у торговца возле университета, и пригласил ее поужинать в итальянский ресторан на Терезиенштрассе. Доктор Вурцбах охотно согласилась.

Доктора Вурцбах звали Лейла – имя для нее никоим образом не подходящее. Она пила «Ламбруско», от которого у нее начал заплетаться язык. Камински в тот вечер не знал меры и влил в себя литровую бутылку «Фраскати», которую ставили на каждый стол.

Камински попытался вызвать у Лейлы сострадание, подробно рассказав о поисках Геллы Хорнштайн, которая пропала здесь, в этом городе. Лейла была очарована. Обстоятельства второй жизни египетской царицы Бент-Анат поразили ее настолько, что она обещала посмотреть, где еще хранятся документы того времени.

Камински на нее не рассчитывал. Он думал, что, пока доктор Лейла Вурцбах что-нибудь отыщет, пройдут недели. Но уже на следующий день раздался звонок в пансион. Лейла Вурцбах сообщила ему, что в Германии есть еще один документ, в котором упоминается имя Бент-Анат. Речь идет о памятном камне Хори из кварцита. Он был военным чиновником Рамсеса II и на камне перечислял важнейшие события своей жизни, среди прочих – смерть «безымянной» на сорок втором году жизни его царя.

О происхождении этой «безымянной» высказываются только предположения, одно из которых: «безымянная» – дочь и супруга Рамсеса Бент-Анат. Обстоятельства ее смерти, запечатленные на камне, указывают именно на это. Доктор Штош, берлинский египтолог, знает больше.

Обстоятельства смерти? Камински был словно наэлектризован. Может, Гелла искала сведения о своей смерти?

Недолго думая, он взял билет в Берлин.

Над аэропортом Темпельхоф лежал туман, когда сине-белый «Боинг» компании «Пан Америкен» взлетел. Стоял холодный, мрачный день позднего лета. Будапештская улица и Курфюрстендамм опять были перекрыты из-за новой демонстрации студентов. Таксист, который вез Камински в отель на Кантштрассе, как только мог проклинал этот сброд тунеядцев.

Мимо Камински все проносилось как в тумане. В голове была одна мысль: он должен найти Геллу Хорнштайн, чтобы узнать правду о ней. Как бы горячо он ни спорил с Макорном, который сказал ему это в глаза, внутри он уже смирился с мыслью, что Гелла была Бент-Анат.

Он не знал, как и где должен встретить Геллу. Он только чувствовал, что она близко. В тот же день Камински отыскал Египетский музей на Шлосштрассе, там он надеялся найти доктора Штоша, археолога, который занимался камнем Хори. Но Штоша не было, и Артур решил застать его на следующий день.

В поисках камня Камински поднялся по лестнице и забрел в темное помещение. Середина комнаты была слабо подсвечена. Под стеклянным колпаком, окруженный очарованными людьми, стоял бюст Нефертити. Как прекрасен он был!

Камински присоединился к посетителям, восхищаясь нетленной красотой. Современный макияж на трехтысячелетнем лице вызвал в нем легкое волнение. Трепетные, чувственные губы поражали своей реалистичностью, казалось, что скульптура из камня – живая. Разве не будили изящный подбородок и высокие скулы воспоминания о Гелле Хорнштайн? Разве не напоминал этот правильный прямой нос изящные черты Геллы?

Камински забыл о толпящихся вокруг людях. Он пожирал глазами скульптуру – воплощение женской красоты, как вуайерист. Любуясь профилем, длинной шеей и выступающим из-под царской короны затылком, он сменил ракурс и вдруг взглянул через блестящее стекло витрины на противоположную сторону. Он увидел лицо, похожее на скульптуру и отличавшееся одновременно. Артур узнал его: рот с легкой тенью улыбки, правильный нос и темные миндалевидные глаза. Воображение в последнее время неоднократно играло с ним злые шутки, поэтому вначале он не поверил в то, что возникло перед ним, как фата-моргана. У него волосы встали дыбом – больше всего в жизни он хотел, чтобы этот мираж стал реальностью.

Лицо напротив было неподвижно, но все еще обращено в его сторону. Сомнений быть не могло. Несколько секунд две пары глаз смотрели друг на друга, словно соревнуясь, кто сильнее, кто дольше сможет выдержать взгляд другого. Как по команде Артур и Гелла начали продираться сквозь толпу, окружавшую стеклянный колпак. Камински заговорил первым.

– Ты? – нерешительно произнес он и, словно не веря собственным глазам, добавил: – Гелла?

– Да, это я, – ответила Хорнштайн. – Как ты здесь оказался?

Камински взял ее за руки, хотел ответить, но в тот момент, когда он ее коснулся, словно непонятный комок застрял в горле. Он не смог вымолвить и звука. «Где я только тебя ни искал, – хотел сказать Камински, – и что только ни делал, чтобы найти». Но так и остался стоять молча.

Посетители музея бросали на них косые взгляды, и Гелла шепнула Камински:

– Нам нельзя здесь оставаться. Пойдем отсюда!

Камински кивнул.

Когда они вышли из музея, на улице шел сильный дождь. Машины, мчавшиеся по Шпандауердамм, поднимали фонтаны брызг. Подъехал омнибус, идущий по пятьдесят четвертому маршруту, и остановился прямо напротив них.

– Пойдем! – закричала Гелла и потащила Артура в автобус. – Хоть немного обсохнем.

Ни Гелла, ни Артур не знали, куда едет автобус. Да это, в общем-то, было в тот момент не важно. Гелла повела Камински по узкой лестнице наверх, на второй этаж. Они были там одни.

Они молча сидели рядом и смотрели в окно. Артур смущенно поискал руку Геллы. Гелла вздрогнула, когда он ее коснулся, но руку не убрала. Камински только покачивал головой, не в силах осознать все происшедшее за последние несколько минут. Хотя он и искал Геллу, но встреча оказалась для него чересчур неожиданной. Тысячи мыслей проносились у него в голове. С чего начать?

– Не говори ничего! – пробормотала Гелла сквозь монотонный гул автобуса. Казалось, в этот момент она прочитала его мысли.

Камински улыбнулся. Он был рад, что Гелла избавила его от необходимости что-нибудь говорить. От ее прикосновения исходило столько тепла, что Артур наконец избавился от бесконечного чувства подавленности, длившегося последние месяцы. Он положил руку ей между бедер. Гелла позволила, но отпрянула.

– Когда я последний раз тебя касался… – выдавил из себя Камински.

– Тихо! – перебила его Гелла. – Хватит уже.

– …тогда в Асуане, в отеле с закрытыми ставнями.

– Я знаю, – Гелла плотно зажала его руку между бедрами. – Все прошло.

– Прошло? – Камински не понимал. Теперь он смотрел Гелле в глаза: – Ты должна мне объяснить, что тогда произошло. Ты хотела меня убить!

Гелла вдруг развела ноги, и рука Артура повисла в воздухе. Он неловко отдернул ее. Ему стало стыдно за свою назойливость, и он пробормотал:

– Прошу прощения.

Гелла открыто и задорно рассмеялась и стала похожа на ту, что он знал когда-то. Она взяла его руку, которую он стыдливо убрал, и снова зажала ее между бедрами так, что стало больно.

– Я не хотела тебя убивать, – сказала она, отвернувшись. Гелла наблюдала за движением на мокрых улицах. – Думаешь, я не знала, как это делается? Я только хотела вывести тебя из строя на пару дней, чтобы подыскать новый тайник для мумии. Понимаешь?

Артур так ничего и не понял, но не осмеливался переспросить. Рука между бедрами Геллы волновала его все больше. Он боялся, что дальнейшие вопросы (что она хотела сделать с этой треклятой мумией и почему скрывала правду о своем душевном состоянии) прервут это счастье. Камински знал: Гелла могла быть безжалостной. Он промолчал.

– Разве мы не можем просто забыть все, что с нами было тогда? – снова взялась за свое Гелла.

Как мог Камински все это забыть? Абу-Симбел изменил его жизнь навсегда. Но он рассеянно кивнул и стал похож на дрессированную собачку, которая становится на задние лапы, когда того требует хозяин. В нем закипала ненависть, злость на себя самого, на свою слабость. Он был близок к тому, что потерять самообладание и закричать на Геллу: если она думает, что ее появления достаточно, чтобы вертеть им как угодно… Но тут произошло нечто неожиданное, что изменило все его планы.

Гелла повернулась и села к нему на колени, расставив ноги. Камински растерянно огляделся по сторонам, не наблюдает ли кто за ними. Никого не увидев, он решился и уступил Гелле. Она обхватила его подбородок правой рукой и притянула к себе, одновременно левой пытаясь справиться с его брюками. Гелла подпрыгивала на нем, будто амазонка верхом на мустанге. Артур жадно ласкал ее маленькую упругую грудь. Вдруг Гелла вскрикнула и запрокинула голову назад, словно получила удар плетью.

«Бог мой, какая женщина!» – подумал Камински, и мысли в его голове, казалось, закончились. Он чувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Безвольно, ни о чем не думая, Артур вошел в нее, и Гелла затанцевала на нем. Камински желал, чтобы этот танец продолжался вечно.

Но внезапно он прекратился. «Остановка «Оттозуралее»! Шипение гидравлических дверей автобуса и шумная группа подростков вернули Камински в действительность. Они штурмом взяли верхний этаж. Гелле как раз хватило времени, чтобы соскочить с колен и привести в порядок одежду.

Она весело засмеялась и с равнодушным видом выглянула в окно. Камински понял: ему никогда больше не уйти от этой женщины.

Вечером они договорились встретиться в маленьком ресторанчике на Кантштрассе. Они едва присели за столик, как подошел продавец роз – такие продавцы очень оживляли улицы ночного Берлина. Обрадовавшись, словно мальчик, Камински купил все цветы и преподнес их Гелле. Он хотел показать, насколько любит ее.

И тут Камински увидел то, чего никогда не замечал за ней; Гелла покраснела. Ее щеки стали пурпурно-красными, как наливные яблоки. Артур был счастлив. Он вспомнил, что последний раз испытывал это состояние много месяцев назад – вместе с Геллой.

Первая встреча после долгой разлуки протекала легко, они не касались только одной темы. Камински лелеял надежду, что все еще может быть хорошо. Он боялся, что за минувшие месяцы она охладела, изменилась и стала другой, но Гелла с первой секунды зачаровала его своей страстью. С этого момента все подозрения пропали. Артур не мог поверить, что еще вчера обвинял эту женщину в покушении на свою жизнь.

Им обоим сейчас пошло бы на пользу провести вместе пару дней, дней спокойствия и обретения друг друга, чтобы преодолеть хаос, который воцарился в их жизни. Нет ничего прекраснее примирения, когда чувства меняются в желаемую сторону.

Они пили «Фраскати», ели салтимбокку маленькими деревянными палочками и ворошили общие воспоминания о времени в Абу-Симбел.

– Ты помнишь нашу первую встречу? – с улыбкой спросила Гелла. – У тебя на затылке такая рана была, а ты еще хотел, чтобы тебе ее сидя зашивали. Наверное, чтобы я видела, какой ты бравый парень!

– Ну, этого как раз не случилось, – рассмеялся Камински.

– А под наркозом ты размяк, и нам пришлось тащить тебя до кушетки.

Артур подмигнул.

– В этом как раз и заключался мой план! Я просто хотел прижаться к твоей груди. Что потом стало доброй традицией…

– Когда Хекман прослышал о нашем романе, он метал гром и молнии. Он из тех, кто не умеет проигрывать. Он Считал себя великаном, но как только я на него смотрела – становился гномом!

Гелла вела себя так, будто и не было проблем в их отношениях. У Артура складывалось впечатление, что ей очень хотелось ему это доказать, как бы это ни было трудно. «Может быть, – думал Камински, – она помешалась из-за того, что жила столько лет одна в пустыне?» Он хотел поделиться своими мыслями с Геллой, но вспомнил об обещании самому себе не касаться пока этой темы.

Камински рассказал о своей новой работе, о заказе в Турции. Но он считал, что нужно еще раз все обдумать. Спросил, какие у нее планы.

Гелла не ответила. Она спросила:

– Ты бы хотел снова вернуться в Абу-Симбел?

Она вынула из кармана зеленого скарабея и положила на стол.

Камински словно окаменел. Он смотрел на Геллу, как будто она открыла ему ужасную тайну. Он чувствовал, как бьется сердце. Он потянулся за скарабеем, но Гелла опередила его и сунула фигурку в карман.

– Я хотела только посмотреть, как там дела. В конце концов, ты сыграл важную роль в этом проекте!

Конечно, Камински было интересно. Конечно, он хотел увидеть, что получилось. Газеты вовсю расхваливали техническую сторону дела.

Гелла протянула ему через стол руку.

– Я буду сопровождать тебя туда, где все началось. – Ее глаза сверкнули.

«Она права», – подумал Артур. Может, стоит повернуть колесо времени вспять, встретиться снова на том же месте? Возможно, обсудив случившееся, удастся вернуть Геллу. И тогда они вместе будут строить планы на будущее.

Конечно, были сплетни, скандал и бесчестие, но Камински любил эту женщину, более того – он заболел ею. Значит, это был его позор, и только его.

Держа Геллу за руку, Артур вновь почувствовал связь с прошлым. И это теплое чувство привело к тому, что Артур сжал ее руку, будто в бреду, и сам не заметил, как сказал:

– Великолепная идея, Гелла! Давай еще раз вернемся в Абу-Симбел – туда, где все началось.

54

В Париже Майк Макорн узнал, что в Египетском музее в Берлине есть еще одно указание на «безымянную». Профессор Ледо назвал фамилию: доктор Штош. После телефонного звонка доктору Штошу Макорн безотлагательно отправился в Берлин. Майк знал Артура Камински, и у него было чувство, что тот, несмотря на все отговорки, все еще интересовался Геллой.

– Вам не звонил некий Камински? – это было первое, что он спросил.

– Нет, насколько я знаю, – ответил доктор Штош, седой пожилой мужчина в превосходном двубортном пиджаке.

Он был весьма услужлив, но осторожен. – Я долго был в отъезде, возможно, он звонил как раз в это время. А что с этим Камински?

Макорн рассказал всю историю. Он заметил, что доктор Штош высокомерно улыбается.

– И чем же я могу быть полезен? – спросил Штош, когда Макорн закончил.

– Все очень просто, – ответил тот. – Нужен текст с камня Хори или по крайней мере его основной смысл!

Доктор Штош покачал головой.

– При всем уважении к вашему расследованию, господин Макорн, это невозможно. Вы должны понять, что камень Хори – важный исторический документ, и работа над его расшифровкой все еще продолжается. Вы не могли бы подождать, пока научный мир прочтет перевод текста в официальном источнике? Такие публикации проводит наш специализированный журнал.

Он вытащил тонкую брошюрку и положил ее на стол: «Журнал египетского языка и археологии».

– Понятно, – ответил Макорн.

Но в его голосе не прозвучало разочарования. Напротив. Он знал, как упрямы бывают ученые, поэтому начал издалека:

– Конечно, я понимаю ваше положение. Любой эксперт повел бы себя точно так же. Но я хотел бы сказать две вещи: во-первых, у меня нет ни малейшего желания публиковать текст с камня Хори дословно, меня интересует общий смысл. С другой стороны, позволю себе заметить, что публикация вашего имени и вашей работы в крупном журнале могла бы быть полезна вашему реноме. Есть много примеров ученых, – продолжал Макорн, – которые достигли мировой славы, когда о них написала пресса. Вы должны об этом помнить, доктор Штош!

Доктор Штош постоянно сморкался. Ему нужно было время, чтобы подумать. Макорн был прав. Его исследованиям часто не хватало популярности. Фамилия Штош никому не была известна, за исключением коллег.

– Что вы хотите узнать? – спросил он.

– Меня интересует все, что сообщает камень Хори о «безымянной». Все, понимаете?

– И вы упомянете мое имя в своей статье?

– Само собой разумеется. Это дело чести. Так же, как я упомяну имя профессора Ледо.

Мысль о том, что его имя будет стоять рядом с именем профессора из Лувра, польстила Штошу. Он подошел к шкафу и взял с полки желтую папку.

– Вы должны понимать, – извиняясь, произнес он, – все, что я вам сейчас покажу, еще не опубликовано. Есть только сырой перевод текста. Он не выдерживает научной критики. Право публикации остается за мной.

Последние слова он произнес медленно, даже задумчиво. Потом достал из папки четыре листа и выложил их на стол. Левая часть листов была исписана иероглифами, на правой – непонятные согласные, соединенные дефисами. Под ними в скобках был перевод на немецкий.

– Хори был начальником гвардии Рамсеса II, – начал Штош. – Памятных камней, как этот, было множество. Каждый человек высокой должности заказывал такой камень, чтобы увековечить свое имя. При этом Хори сообщает о важных событиях своей жизни. В данном случае велась военная кампания против хеттов.

– А что сообщает Хори о «безымянной»? – не терпелось Макорну.

– Не спешите, – остановил собеседника Штош, – вначале я объясню, почему считаю, что под «безымянной» подразумевается именно Бент-Анат. Я переписывался с профессором Ледо, и он поддерживает меня…

– Да, Ледо мне все рассказал, – перебил ученого Макорн, боясь, что объяснения превратятся в лекцию. – Итак, мы исходим из того, что «безымянная» – это Бент-Анат.

Штош негодующе посмотрел на журналиста. Доктору не нравилась напористость Макорна. Наконец он, взяв в руки третий лист, продолжил:

– Место, которым вы изволили интересоваться, находится здесь. – Он зачитал: – «В сорок второй год правления Усермаатра, могучего быка, угодного Амону, великая царская супруга, носящая венец Хатора, утратила свое имя. Это была плата за ее измену, когда Усермаатра забрал у нее дыхание Атума на вершине своего южного храма…»

Макорн вопросительно взглянул на доктора:

– Что все это значит?

Штош скривился, потом выдавил из себя улыбку и ответил:

– Древние египтяне старались красноречиво выражаться. Они привыкли описывать факты с помощью сложных речевых оборотов. Поэтому такие тексты расшифровать трудно. Ледо говорил, что Бент-Анат была шпионкой хеттов. Это и подтверждает слово «измена».

– И что это значит: «Усермаатра забрал у нее дыхание Атума»?

– Этому есть простое объяснение. Атум – олицетворение бога-создателя в древнем хаосе. Его дыхание – это бог воздуха Шу, вместе с Тефнут, сестрой и супругой, он является основой всей жизни. Говоря современным языком, Атум – это кислород.

– Это значит, Рамсес наказал ее, забрав кислород, лишил ее воздуха для дыхания. Он ее задушил, доктор! Рамсес убил Бент-Анат! – Макорн смотрел на доктора и взволнованно ожидал ответа.

– Это могло быть логическим следствием. Я пришел к такому же мнению, – ответил Штош.

– А «южный храм» – это…

– …Абу-Симбел.

– Рамсес убил Бент-Анат, – повторил Макорн, – в Абу-Симбел.

Он попытался сопоставить услышанное с жизнью Геллы Хорнштайн. Была ли это именно та тайна, которую искала Гелла? И если она знала эту тайну, то какие последствия могло это иметь?

– Скажите, доктор, – задумчиво продолжал Майк, – какой символический смысл имеет скарабей? Я спрашиваю потому, что женщина, о которой идет речь, постоянно носит с собой скарабея из гробницы мумии. Может ли это что-нибудь значить?

Штош вначале смущенно развел руками, словно хотел сказать: «Ну что я могу знать о мотивах этой женщины?», но потом ответил:

– Скарабей – не что иное, как наш обычный жук-навозник. Древние египтяне приписывали ему огромное значение.

Иероглиф, обозначающий скарабея, значит «зарождение». Египтяне верили, что скарабеи размножаются самозачатием. Они не знали, что скарабей защищает свои яйца навозным шариком. Они видели только, что из шарика вдруг появляются личинки. Поэтому они почитали этого жука как «Хепре», что значит «зарождающийся из земли». Постепенно они приравняли скарабея к богу-создателю Атуму, позже даже к самому богу солнца Ра, дарителю жизни. Скарабеев давали умершим как амулет и символ новой жизни.

Макорн понял: все, что делала Гелла Хорнштайн, строго соответствовало образцу, в ее поступках не было случайностей, она и в своей второй жизни хотела остаться такой же. Означало ли это, что она знала о своем конце?

«К счастью, – подумал он, – Гелла и Артур сейчас слишком далеко от Абу-Симбел».

55

18 сентября 1968 года в немецкой прессе появилось следующее сообщение: «Гамбург/Каир (ДПА[508]).

Самое авантюрное предприятие столетия завершено. В минувшее воскресенье египетские власти провели торжества в честь открытия древнего храмового комплекса в Абу-Симбел. За четыре года работы архитекторам, инженерам, техникам и организаторам удалось распилить храм на более чем тысячу частей и возвести заново в ста восьмидесяти метрах от старого места. Спасательная операция была необходима, так как из-за плотины уровень воды в Ниле поднялся и затопил бы храм. Проект проводился под руководством фирмы «Хох-унд-Тифбау» из Эссена. В консорциум компании входили шведские, французские, итальянские и египетские фирмы. Общий контроль осуществляла ЮНЕСКО и египетское правительство. На обращение ЮНЕСКО от 8 марта 1960 года откликнулись более пятидесяти стран мира и передали средства на спасение храма в Абу-Симбел. Предварительные расходы составили двадцать шесть миллионов долларов США. ФРГ на торжественном открытии представлял министр по экономической помощи развивающимся странам Ганс-Юрген Вишневски».

56

Тремя днями позже Артур Камински и Гелла Хорнштайн прилетели на самолете в Абу-Симбел. Пыльная и пустынная взлетно-посадочная полоса, требовавшая от Куроша немалого мастерства, сейчас превратилась в длинную бетонную дорожку. Сюда садились теперь большие турбовинтовые самолеты с сотнями пассажиров.

Со стороны Нила дул хамсин, и турбины самолета сразу после посадки закрывались алюминиевыми люками для защиты от песка.

На месте старого барака Куроша теперь стояло кирпичное справочное бюро, в котором гремели репродукторы. По битумной трассе от аэропорта до храма курсировали два стареньких автобуса. С того времени, как Камински начал здесь работу, воды в водохранилище прибавилось вдвое.

В автобусе было невыносимо жарко. Потная одежда прилипала к сиденьям, а древний мотор дымил, как паровоз.

– Посмотри только, – сказала Гелла, глядя в окно, – от лагеря рабочих не осталось ни одного барака!

– Но наши дома, казино до сих пор здесь, – улыбнулся Камински.

– Госпиталь даже заново выкрасили. Интересно, Хекман все еще там работает? – Гелла толкнула Камински в бок.

Туристы высыпали из автобуса и оживленно зашумели, проходя по дорожке к храму.

– Я хотела бы побыть здесь, – сказала Гелла, – только вдвоем с тобой, Артур.

Камински взял Геллу за руку и огляделся по сторонам.

– Куда мы идем? – улыбаясь, спросила Гелла.

Артур не ответил, и Гелла последовала за ним. Они поднялись на холм, за которым теперь стоял храм. Отсюда была видна вся окрестность.

– Вот! – сказал Камински и ткнул пальцем. – Помнишь? Склад едва можно узнать. Там, в песке, мы с тобой впервые занимались любовью под открытым небом. Было так же жарко, как и сегодня.

– Конечно, помню, – ответила Гелла и потупила взгляд, будто устыдившись. – Здесь каждый камешек – это воспоминание.

– Приятное?

– Да. – Ответ Геллы был не очень убедительным.

– Возможно, ты права, – сказал Артур, – но в то время здесь случались вещи, которых лучше бы не было.

Он взглянул на Нил. Противоположный берег сливался с желтой дымкой неба.

– И какие же? – спросила Гелла, взяв Камински под руку. Ветер усиливался. Когда они говорили, на зубах хрустел песок. – Я тебя спросила! – настаивала Гелла. – Чего бы ты не стал делать?

Артур промолчал. Она раздраженно взглянула на него, отпустила его руку и остановилась, загородив дорогу. Тогда Камински неохотно ответил:

– Лучше бы я не находил мумию.

Выражение лица Геллы изменилось в одну секунду. В женственных чертах проступила мужская твердость, в веселыхглазах появились злость и ненависть.

– Я знаю, – сказал Камински, успокаивая Геллу, – мы не хотели больше об этом говорить, но ты меня вынуждаешь…

– Мы должны об этом поговорить, – возразила Гелла. – Где же еще, если не здесь?

Хамсин гнал облака пыли и песка, и Камински предложил вернуться к автобусу.

– Останься! – закричала Гелла. В ее голосе опять появились нотки, которые пугали Камински. – Почему ты не готов услышать правду?

– Правду? Что такое правда?

– А правда в том, что я не та, за кого ты меня принимаешь.

– Я знаю, знаю! – горько ответил Камински.

– Ничего ты не знаешь! – злобно закричала Гелла. – Ты вообще ничего не знаешь. А если ты и будешь знать, то не сможешь мне поверить.

Теперь уже и Камински говорил раздраженно:

– Ну хорошо, я ничего не знаю, я ничего не понимаю! Тогда объясни мне, в чем дело.

Гелла вытащила из кармана зеленого скарабея.

– Вот! – Она протянула его на ладони Артуру, будто живое насекомое. – Ты помнишь, где его нашел?

– Конечно. Глупый вопрос. Я его вынул из кулака мумии.

Правильно. А почему, как ты думаешь, мумия держала этого скарабея в руке?

– Наверное, есть какой-то символический смысл.

– Конечно! – воскликнула Гелла.

– И какой же?

– Бент-Анат держит в руке свою судьбу, это написано на камне. И этот камень сейчас у меня в руке, и судьба Бент-Анат – это моя судьба.

Камински хотелось закричать. Нужно было найти выход из этой ужасной ситуации. Он хватал ртом воздух, но его горло словно перехватили удавкой. «Значит, – думал Камински, – все должно начаться сначала?»

В порыве беспомощной ненависти он бросил Гелле в лицо:

– Тебе недостаточно бед, которые произошли из-за этого бреда? Ты хочешь погубить нас обоих?

– Бред, бред! – закричала Гелла гневно. – Ты называешь все, что не можешь понять, бредом. Я знала: ты никогда не поверишь, что я и есть Бент-Анат.

Камински подошел к Гелле, взял ее за плечи и встряхнул, словно намереваясь вытрясти мрачные мысли из ее головы.

– Ты – не Бент-Анат! – закричал он, захлебываясь от ярости. – Это просто бредовая идея, что ты – это она!

Гелла коварно улыбнулась и угрожающе выставила вперед зеленого скарабея:

– Я тебе это докажу!

Камински попытался вырвать скарабея из ее рук, но Гелла сопротивлялась с такой невероятной силой, что Камински удивился, откуда она взялась в этом маленьком хрупком теле. Он просто должен был заполучить этого проклятого скарабея. Он хотел швырнуть его в Нил, Может, это вернет Гелле благоразумие. Но Гелла не отдавала.

Словно тиски, обхватили его руки горло Геллы. Камински сжал их, но это не подействовало. Она с ненавистью посмотрела на него, будто хотела сказать: «Ну же, давай, ты слабак, ты не способен меня убить!»

Разыгралась буря, и беспощадная жара, которая пришла вместе с ней, лишила Камински сил. Возможно, все дело было в отчаянии, в которое Артура ввергли слова Геллы. Он чувствовал, что не может причинить ей боль, хотя хотел этого. Он хотел мучить Геллу, потому что ненавидел ее, как лютого врага.

Он ожидал, что она будет кричать, попытается вырваться. Но ничего подобного не произошло. Гелла стояла, словно ожидая, что он сделает дальше.

И вдруг ее губы дрогнули, потом ожили глаза. Казалось, что она в одно мгновение почувствовала боль. Это придало Камински сил. Он сжал руки сильнее, сжал так яростно, что пальцы заныли.

Она попятилась назад, перебирая ногами, как цирковая лошадь, но, кроме тихого хрипа, не издала ни звука, лишь с ненавистью смотрела в глаза Камински.

Почему она не защищалась? Почему не применила силу, которую продемонстрировала минуту назад? Почему не отбивалась, не пыталась высвободиться?

Хотя Камински хотел убить Геллу (он осознавал это), его вдруг охватил страх. Он боялся, что Гелла внезапно перейдет в атаку и сбросит его вниз. Он был уверен, что на это сил у нее хватит.

Чтобы предупредить это, он собрал последние силы, и вдруг увидел, что выражение ее лица изменилось. Камински стало страшно. Это было уже не то знакомое лицо. Глаза Геллы вылезли из орбит. Горизонтальные морщины прорезали лоб, словно шрамы. Щеки запали и потемнели, словно битые потемневшие места перезрелого яблока. Она покачнулась и начала клониться назад.

Мгновение Артур упивался своей силой. Его лицо исказилось, на зубах хрустел песок. Когда Гелла закачалась, Артур, чтобы самому не упасть, разжал руки.

Бент-Анат рухнула на каменный выступ. Ее тело обвисло и упало, как подстреленная птица. Сверху была видна корона на голове колосса Рамсеса, о которую оно ударилось. Убийца увидел еще, как безжизненное тело задело колени Рамсеса и упало у входа в храм.

Фараон остался стоять на вершине, обдуваемый ветром. В момент триумфа он скрестил руки на груди и посмотрел вниз на свою работу. Это был его час, час мести, которого он так долго ждал, миг отплаты. Он поднял лицо к небу и захохотал. Хамсин обвевал его раскаленным песком и словно оборачивал шерстяным плащом. Хамсин дул еще сутки.

Труп нашли на следующий день у подножия второго колосса.

57

Двумя днями позже газеты всего мира сообщали о странном самоубийстве в Абу-Симбел. Бывший доктор совместного предприятия «Абу-Симбел» бросилась с вершины храма. По словам других сотрудников проекта, у нее раньше много раз проявлялись признаки шизофрении. Ее уволили четыре месяца назад после того, как она попыталась вместе со своим немецким любовником продать за границу мумию царицы Бент-Анат.

Возле трупа доктора нашли зеленого скарабея из царской гробницы. На нем была надпись. Ахмед Абд эль-Кадр из Египетского музея в Каире расшифровал иероглифы. Текст гласил: «Я, Рамсес, Усермаатра, столкнул тебя со скалы южного храма. И когда бы ты ни жила, тебя постигнет та же участь…»

58

Когда Майк Макорн узнал о несчастном случае, он попытался разыскать Артура Камински. Но Артур исчез. Он так и не поехал на работу в Турцию. В Египте тоже не было его следов.

Тогда Макорн вспомнил о Балое. Балое тайком получил от Камински какой-то адрес, когда хотел отблагодарить Артура за помощь в побеге. Ни Балое, ни Макорн не подозревали, что или кого они найдут по этому адресу: Эссен, Катариненштрассе, 55.

Дом находился южнее городского сада в районе вилл. Он был обсажен плакучими ивами. На двери висела табличка «Камински». Когда Балое и Макорн позвонили в дверь, им открыла двадцатилетняя девушка.

Макорн представился другом Артура Камински и поинтересовался, можно ли его увидеть.

Девушка ответила отрицательно и сказала, что ее отец уже четыре года как не появлялся. И спросила, не знают ли они чего-нибудь о нем.

Когда Макорн начал рассказывать, дочь Камински пригласила их войти.

Дом был довольно запущенный. Окна, двери и мебель требовали ремонта. На первом этаже в темной комнате на буфете работал телевизор.

– Мама, – позвала девушка, когда они вошли. – Пришли папины друзья.

В кресле в цветочек сидела бледная женщина с высоко начесанными черными волосами и улыбалась странной улыбкой.

– Вы, наверное, знаете, – сказала девушка, – моя мать, ну… она потеряла рассудок. Но иногда у нее бывают просветления.

Макорн озадаченно произнес:

– Мне очень жаль. Несчастный случай?

Девушка кивнула. Она старалась не заплакать.

– Папа вам об этом не рассказывал?

– Нет, – ответил Макорн, – он бывает очень странным. О жене и дочери он никогда не рассказывал.

– Они развелись, – сказала девушка. – Так даже лучше. Папа нас содержит.

– Как он это делает?

– Не ценными бумагами, конечно, но деньги дает.

Женщина у телевизора обернулась:

– Идите сюда, мы можем вместе смотреть телевизор.

Девушка ответила строго:

– Мама, эти господа не хотят смотреть телевизор. Они пришли от Артура.

– От Артура? – переспросила женщина. – А кто такой Артур?

– Видите, – обратилась девушка к гостям, – она его снова не помнит.

– Ужасно, – заметил Майк Макорн. – Как это случилось?

Девушка горько улыбнулась:

– Из-за самообмана. Не знаю, насколько хорошо вы знаете папу. У него случаются приступы. Каждый раз, когда он чувствует, что женщина одержала над ним верх, у него начинается бред. Да вы это, наверное, и сами знаете.

Макорн сделал удивленное лицо.

– Я не припоминаю, чтобы когда-нибудь видел Артура в таком состоянии, – соврал он.

– Тогда вы его не знаете, – заметила девушка.

– Может быть, – кивнул Майк. – А что вы имели в виду, когда сказали, что у него появляется один и тот же бред?

Дочь Камински хотела ответить, но передумала и пригласила гостей в другую комнату.

Пока они поднимались по темной лестнице на второй этаж, девушка рассказывала:

– Что касается меня, то я бы уже давно выбросила эту ерунду. Но мама, когда она в здравом уме, умоляет, чтобы я оставила все как есть.

Поднявшись, девушка открыла дверь. Макорн и Балое вошли.

Комната с занавешенными окнами от пола до потолка была оклеена фотографиями, копиями документов, одеждой и изображениями времен Древнего Египта. Музей или свалка голов, бюстов и профилей Рамсеса II. Куда ни глянь, отовсюду на гостей смотрел Рамсес.

Словно издалека, Макорн слышал голос девушки:

– Мой отец жил самообманом, ему казалось, что он Рамсес. Если женщина показывала свое превосходство, его личность менялась. Во время одного из припадков он пытался сбросить маму с Кельнского собора. Ему это почти удалось. Мама отчаянно сопротивлялась. Тогда-то она и потеряла рассудок.

Выйдя из дома, Макорн и Балое некоторое время шли молча.

– Майк, – сказал наконец Балое, – я тебе не завидую. Я бы ни за что не опубликовал такую статью.

Филипп Ванденберг «Тайный заговор»

Предисловие

Дорогие читатели!

Прежде чем вы перевернете страницу, позвольте задать вам несколько вопросов. Любите ли вы таинственные истории с непредсказуемым финалом? Интересуют ли вас секреты сильных мира сего? Хотите ли вы начать рискованное расследование? Если вы ответили «да», значит, вы сделали правильный выбор.

Главный герой романа «Тайный заговор» Александр Бродка узнает, что его мать умерла. Они не были близки, наверное, не в последнюю очередь потому, что мать всю жизнь скрывала какую-то тайну и никогда не говорила сыну, кто его отец. Разбирая ее вещи и улаживая дела с наследством, Бродка неожиданно понимает, что она была очень богатой женщиной. И теперь неизвестные предостерегают его, чтобы он не ворошил прошлое и не лез в дела матери. Пренебрегши их советом, Александр подверг свою жизнь смертельной опасности. На его жизнь покушается мафия. Отступит ли он или отправится на поиски истины? В его случае все дороги к разгадке тайны матери ведут в Рим, Священную столицу мира, город вековых тайн и загадок. Здесь, в Ватикане, маленьком государстве, имеющем огромную власть, плетутся дьявольские интриги.

Именно такую интригу воплотил в своем романе Филипп Ванденберг, один из самых известных писателей современной Германии. Журнал Stern назвал его немецким Дэном Брауном. Ванденберг популярен во всем мире, его читают в Нью-Йорке, Мадриде, Пекине, Стамбуле, Софии и многих других городах. Общий тираж книг Ванденберга превысил 23 миллиона экземпляров!

И такая популярность объяснима: Филипп Ванденберг — великолепный рассказчик. За какую бы тему он ни брался, он остается самим собой — динамичным, увлекательным и незабываемым. Еще одна отличительная особенность всех книг автора — доскональное знание реалий, о чем бы ни шла речь: о картинах великих мастеров, улицах и ресторанчиках Рима, привычках итальянской мафии. Его книги написаны так достоверно, что начинаешь задумываться: а вдруг рассказанная им история — не выдумка?

Такая мысль некоторым покажется крамольной. Ведь Ванденберг пишет о тайнах и секретах, казалось бы, безгрешной католической церкви. Почему он выбрал именно эту тему, спросите вы? Потому что, по словам главного героя книги, «в двух вещах Церковь — настоящий виртуоз: когда дарит надежду и когда хочет создать тайну».

Согласитесь, чтобы писать о грехах святых отцов, нужно обладать немалой смелостью. Ведь эта тема до сих пор остается запретной во многих странах. Ватикан, например, остро отреагировал на книгу Дэна Брауна «Код да Винчи» и посчитал, что в ней автор расшатывает устои Церкви. И это несмотря на то, что сам Дэн Браун неоднократно говорил, что его книга не носит антихристианского характера. Католической церкви много веков, и ее критика также началась не сегодня. Еще Вольтер, Э.-Л. Войнич и другие классики мировой литературы изобличали пороки священнослужителей всех рангов. Мало кто осуждал веру, но многие были недовольны деятельностью Церкви как общественного института. Тема «пурпурной мафии» нашла свое отражение и в творчестве современных авторов. Например, М. Пьюзо (автор «Крестного отца») в книге «Первый дон» проводит идею о том, что первым главой мафии был Папа Римский. А герой Ванденберга говорит об этом так: «Ватикан — это точно такая же фирма, как тысячи других. Всемирный концерн, если вам так больше нравится. А в каждом концерне есть недоброжелательное отношение и зависть, тщеславие и корыстолюбие. Почему церковный концерн должен быть исключением?»

Но вернемся к нашей книге. Основная интрига «Тайного заговора» в том, что, даже закончив ее чтение и узнав все тайны, вы не найдете ответа на главный вопрос — выдумал эту историю автор или просто изменил имена персонажей?

Приятного вам чтения!

Глава 1

Бродка не мог не любить краски, потому что он ими жил. Однако по необъяснимой причине он испытывал глубочайшее отвращение к пурпурному цвету во всех его оттенках и просто ненавидел этот цвет, насколько вообще можно ненавидеть собственные ощущения. Он избегал его всегда, как только появлялась возможность. Если же проклятый пурпурный, лиловый или фиолетовый не желали уходить с дороги, он прикладывал все свое искусство для того, чтобы отдалить или приглушить эти отвратительные декадентские цвета.

Александр Бродка, хорошо выглядевший мужчина примерно сорокалетнего возраста, с темными короткими волосами, работал фоторепортером и фотографом для дорогих глянцевых журналов и вот уже двадцать лет колесил по всему миру. В течение этих долгих лет ему замечательно удавалось скрывать свое отвращение к пурпурному цвету, поскольку он боялся, что умные люди могут сделать из этого какие-нибудь неуместные выводы. Сам он не знал, чем объяснить свою ненависть к столь распространенному цвету, хотя задумывался над этим не один раз. Бродка решил придерживаться мнения, что краски оказывают на людей определенное влияние и что большинство даже не осознает этого.

Вот и теперь эти мысли пронеслись у него в голове, как только он посмотрел на пляж через видоискатель своего фотоаппарата: обнаженная Ирина, которая сидела на мотороллере, широко расставив ноги, белый песок острова Марко, на заднем фоне — пальмы и бесконечная череда пляжных отелей.

— Неужели скутер обязательно должен быть лиловым? — проворчал Бродка, глядя в световую шахту своего фотоаппарата марки «Hasselblad».

Флорентина — рыжеволосая стилистка и бутафор, которую называли просто Фло, была какой угодно, только не красавицей, а во время фотосессий — девочкой на побегушках, — язвительно огрызнулась:

— Ты же сам хотел какой-нибудь темный цвет для контраста со светлым песком. Но пожалуйста, если лиловый тебе не нравится, я раздобуду мотороллер зеленого цвета, или красного, или…

— Ради бога, — перебил ее Бродка, — не будем зря тратить время. Солнце вот-вот поднимется, и жара станет просто невыносимой. Бенни, побольше света снизу и поближе!

Фотоассистент Бенни, молодой человек двадцати лет, худощавый и высокий, с длинными, соломенного цвета волосами, стоял на коленях в песке, держа в руках круглый серебристый пластиковый парус, что давало возможность отражать падающий сзади солнечный свет прямо на обнаженное тело девушки, сидевшей на мотороллере.

Ирина демонстрировала поразительное терпение и по команде Бродки раз за разом запрокидывала голову. Она была родом из Санкт-Петербурга, но, будучи по образованию учительницей, не смогла найти место в школе и с тех пор зарабатывала на жизнь, подвизаясь фотомоделью. Подборка фотографий в журнале «Флот» принесла ей известность на Западе.

Хотя откровенные фото подразумевали определенную цель — вызвать у наблюдателя сексуальное возбуждение (ни для чего другого они не годились), — работа над ними была какой угодно, только не возбуждающей.

Фло постоянно выуживала кубики льда из пластиковой коробки, протирала ими соски Ирины, чтобы после этого они минуту или две были заострены и на них виднелись капельки воды. Бродка вновь поглядел в видоискатель. Теперь ему не понравилась складка на животе у Ирины, возникшая из-за неудобной позы. Фло устранила недостаток, приклеив на талию модели невидимый для фотоаппарата кусок липкой ленты в два пальца шириной, и крепко прижала ее, тем самым оттянув кожу назад, до задней линии ребер. В такой позе Ирина больше не могла запрокидывать голову. Ей было больно, и лицо девушки невольно кривилось.

— Мне нужно больше движения в Ирининых волосах! — раздраженно крикнул Бродка, вручая Бенни фотоаппарат.

Фло поняла, что имел в виду Бродка, и задумалась.

— Там, где дают напрокат скутеры, есть также аэролодки, ну, такие плоские лодки с огромным пропеллером на корме. Они обеспечат ветер. Могу распорядиться, чтобы нам принесли одну.

— Хорошая идея, — ответил Бродка и, покачав головой, добавил: — Фло, ты действительно просто неоценима.

— Заодно можно поменять и лиловый скутер.

Бродка кивнул.

— А какой цвет вам больше нравится, маэстро? — решила уточнить Фло.

— Все равно. Главное, чтобы не лиловый.

Фло помогла Ирине слезть с мотороллера, отклеила ленту, что доставило молодой русской еще больше неприятных ощущений, чем сама лента, бросила ей белую футболку.

— Это твое время, Бродка! — задорно крикнула Флорентина, заводя мотор. Покачиваясь, скутер с треском проехал по песку к узкой, выложенной из досок дорожке, которая вела от пляжа к бульвару Саус Колье.

— Теперь солнце все равно слишком высоко, — заметил Бродка, обращаясь к своему ассистенту. — Кроме того, мне кажется, что здесь чересчур много зевак. Попробуем еще раз после обеда. И тогда пусть отгородят территорию. Сможешь об этом позаботиться?

— Само собой, Бродка.

Зеваки разбежались сами, как только увидели, что работа окончена. Бродка, на котором были старые потрепанные джинсы и белая футболка, упал на песок под зонтиком. Он не жалел ни себя, ни других, когда речь шла о том, что нужно сделать хорошие фотографии. И это не означало, что Бродка был хладнокровным человеком. Он предпочитал спонтанные эмоциональные реакции — вплоть до случайных вспышек ярости, — но по отношению к людям, с которыми его связывала работа, был неизменно справедлив, правда, до тех пор, пока они выдавали оптимальный результат. Главным для него была хорошая, то есть качественная работа.

Бродка привык к жизни в превосходной степени. В Биаррице перед его объективом позировали прекраснейшие женщины мира; в Монтеррее, штат Калифорния, во время ежегодного фестиваля он имел возможность запечатлеть эксклюзивные и самые дорогие на сегодняшний день автомобили; для «Магнума» Бродка фотографировал самые высокие здания пяти континентов. А недавно знаменитый «Вог» на двадцати страницах напечатал его цветные фотографии, посвященные сладкой жизни мультимиллионеров на Лазурном берегу.

Все это придавало Александру Бродке определенный светский лоск, но в первую очередь обеспечивало возможность отказываться от предложений, которые ему не нравились. Прежде чем согласиться снимать Ирину, Бродка заявил, что сначала посмотрит на девушку, поскольку, как он говорил, между фотографом и моделью должна возникнуть определенная «химия», иначе все усилия будут напрасны. Как оказалось, «химия» соответствовала требованиям Бродки, и он начал снимать Ирину, но и только: между ним и красивой девушкой из Санкт-Петербурга ничего не было. В этом отношении он тоже придерживался своих, принципов.

Бродка вытер рукавом пот со лба и поплотнее прижал солнечные очки к переносице. Ирина, макияж которой уже поплыл, тоже спряталась под зонтик. Бенни выудил из ящичка пару кубиков льда и прижал их к шее.

На острове Марко, расположенном у западного побережья Флориды в Мексиканском заливе, в начале ноября обычно стояла весенняя погода. В этом году летом шли дожди, и даже старожилы не могли припомнить, когда такое было в последний раз. Зато в октябре наступила необычная для этого времени жара, продолжавшаяся до сих пор, — и это накануне Дня благодарения!

Бродка молча протянул Ирине влажное полотенце.

Она поняла намек и обернула полотенце вокруг головы, как это делают бедуины, пока не осталась только узкая щель для глаз.

— Иначе твое лицо распухнет, как блин. Иди к себе в номер, сними макияж и ляг как можно ближе к кондиционеру. Бенни скажет тебе, когда будут готовы новые декорации.

Ирина молча кивнула и направилась к отелю «Мариотт».

Пока ассистент складывал фотоаппараты, объективы, штативы и бленды в алюминиевые чемоданы, вернулась Фло. Она помахала в воздухе конвертом и еще издалека закричала:

— Бродка, тебе факс!

Бродка привык получать факсы и звонки — где бы он ни находился. Он вскрыл конверт и стал читать.

Флорентина полагала, что речь идет о каком-то важном сообщении, связанном с этим заказом, и вопросительно смотрела на Бродку. Сначала, вглядываясь в его лицо, она не сумела определить значимость известия. И только когда Бродка поднял голову, молча уставился вдаль и зажмурился, словно желая раздавить несколько слезинок, Фло догадалась, что произошло нечто важное.

Не проронив ни слова, он протянул Фло сообщение. Та нахмурилась, едва прочитала адрес отправителя: Генеральное консульство Федеративной Республики Германии, 100 Норт-Бискайн-бульвар, Майами, Флорида 33132.

Глубокоуважаемый господин Бродка!

С прискорбием вынуждены сообщить Вам, что Ваша мать, госпожа Клер Бродка, умерла 21 ноября. Поскольку до сего момента не было известно ни Ваше местонахождение, ни местонахождение других родственников, похороны состоялись 25 ноября.

С уважением,

Меллер, генеральный консул.
— Какое у нас сегодня число? — бесцветным голосом спросил Бродка.

— Двадцать шестое, — ответила Флорентина.

Бродка кивнул, затем вылез из-под зонтика и пошел на пляж, где прибой лизал горячий песок. На Бродке были джинсы и туфли из парусиновой ткани, но это его не волновало. Он заходил в теплое море до тех пор, пока вода не стала доставать ему до бедер. Скрестив руки на груди, он по-прежнему смотрел вдаль.

То, что чувствовал Бродка, было не болью, даже не горечью. В этот миг он чувствовал глубокую растерянность, ибо не знал, как ему справиться с этой ситуацией. Между Клер и Александром никогда не было особенно доверительных отношений, какие бывают между матерью и сыном. Что касается причин подобного отчуждения, то они всегда придерживались различного мнения, но последствия были таковы, что мать и сын избегали друг друга и никогда не говорили на серьезные темы.

Упрек в том, что он не выучился ничему путному, как говорила Клер Бродка, только смешил Александра. Бенедиктинцы, в интернате которых он вырос, настаивали, чтобы он стал священником. Но у Бродки всегда были проблемы с религией.

И все же известие о смерти, с которой он столь неожиданно столкнулся, потрясло его. Бродка почувствовал, как его прошиб холодный пот, а затем охватила неуверенность, ибо он внезапно осознал неотвратимость судьбы. Хотя с неба беспощадно светило солнце, ему стало холодно и он поймал себя на том, что недоуменно качает головой, словно желая, чтобы случившегося не было, чтобы кто-то сказал: «Это неправда, тебе все приснилось…»

Глядя на белых чаек, ныряющих в море и поднимающихся над водой с бьющейся в когтях добычей, Бродка вспоминал далекое детство.

Он очень хорошо помнил тот день, когда его, девятилетнего, мать отправила в интернат бенедиктинцев. Помнил, как он впервые сбежал оттуда в четырнадцать, не в силах примириться с суровым воспитанием, как три дня спал в сарае, пока голод не выгнал его из укрытия, а затем попал прямо в руки полицейского патруля. Бродка вдруг вспомнил, как он против воли матери купил в рассрочку тромбон, не имея при этом возможности выплатить проценты. Он мечтал стать вторым Гленном Миллером, но, конечно же, был слишком самонадеянным…

Он пребывал в замешательстве, когда вдруг услышал за своей спиной голос Флорентины:

— Мне очень жаль, Бродка. Правда.

Он обернулся и кивнул.

— Ладно.

И вышел из воды на горячий песок.

Фло поглядела на него сбоку и, помедлив, мягко произнесла:

— Думаю, будет лучше, если мы сделаем перерыв.

Эти слова как будто вырвали Бродку из летаргии.

— Перерыв? Ты что, с ума сошла? Через два дня все должно быть готово. Мы продолжаем. После обеда, как и договаривались.

— Как хочешь, — спокойно ответила Фло. Собственно, ничего другого она и не ожидала от Бродки.


С деревьев свисал ноябрьский туман, когда Бродка припарковал свой «ягуар» у стены из обожженного кирпича перед кладбищем Вальдфридхоф в Мюнхене. Поежившись, он поднял воротник пальто и направился к входу, закрытому высокой железной решеткой.

До сих пор Бродка так и не узнал, почему его мать похоронили именно на этом кладбище; кроме того, оказалось весьма сложным выяснить подробности ее смерти и последующих похорон. Сначала нужно было обойти чиновников, оплатить счета, позвонить по телефону, заполнить бесконечный поток формуляров — смерть была делом серьезным.

В воротах Бродка столкнулся с молчаливой, одетой в черное траурной процессией, среди которой он заметил двух пожилых дам под зонтиком. Женщины по непонятной причине были увлечены ожесточенным спором. Увидев табличку с надписью «Администрация кладбища» и стрелкой, указывающей налево, Бродка повернул к одноэтажному зданию с зарешеченными окнами.

Седоволосый, небрежно одетый мужчина, преждевременно состарившийся из-за ежедневного общения со смертью и печалью, с изысканной вежливостью объяснил Бродке, в каком квартале следует искать могилу его матери. При этом он не преминул вручить ему карту, на которой было обозначено расположенное неподалеку предприятие камнетесов, предлагавшее свои услуги по изготовлению мраморных надгробий.

Бродка широким шагом шел по песчаной дорожке, стараясь обходить лужи и грязь. У колодца, в котором плавали кораблики пожухлой листвы, он повернул налево. Несколько шагов — и он оказался у свежей могилы, усыпанной венками из цветов. Бродка вытянул шею из поднятого воротника, чтобы посмотреть, нет ли поблизости более скромной могилки, как вдруг среди вороха мокрых цветов заметил скромный деревянный крест, на поперечной балке которого было вырезано имя: Клер Бродка.

Он никогда не думал, что до этого может дойти, но теперь, прочитав имя своей матери, почувствовал, как на глаза навернулись слезы. Охваченный глубокой печалью, Бродка плакал так, как не плакал, наверное, с детских лет. Цветы перед его глазами расплылись, подобно краскам на картине сумасшедшего художника, и он поймал себя на том, что сильно, с негодованием качает головой. Будучи не в состоянии собраться с мыслями, Бродка стоял со сложенными на груди руками и неотрывно смотрел на могилу матери. Он был настолько глубоко погружен в свое отчаяние и внезапно нахлынувшие воспоминания, что не заметил, как откуда-то сбоку подошел незнакомый мужчина и остановился рядом, приняв такую же позу.

Даже когда незнакомец заговорил, Бродка был так далеко в своих мыслях, что не услышал ни слова. И только когда тот приблизился к нему почти вплотную и коснулся его плеча, Бродка наконец обратил на него внимание. На мужчине была черная накидка гробовщика и похожая на цилиндр шапочка.

Откашлявшись, он начал снова:

— Странная смерть, очень странная, хм…

Бродка внимательно поглядел на незнакомца, стоявшего рядом с ним. Его круглое, чисто выбритое розовое лицо казалось почти мальчишеским и явно контрастировало с униформой, которая старила любого, кто в нее облачался. Над правой бровью мужчины Бродка разглядел большое темное родимое пятно. Светлые глаза хитро поблескивали, на низкой шее образовался двойной подбородок.

Поскольку Бродка по-прежнему не реагировал, незнакомец осторожно поинтересовался:

— Вы — родственник, осмелюсь спросить? — Его голос прозвучал как-то лукаво.

Бродка молча кивнул.

Мужчина в черной накидке тоже кивнул, снова откашлялся, прикрыв рот ладонью, и после небольшой паузы произнес:

— Я хотел сказать, что меня это, конечно, не касается, но…

— В таком случае исчезните и оставьте меня в покое! — грубо перебил его Бродка и махнул рукой, словно хотел отогнать незнакомца, как назойливую дворняжку.

Незнакомец нерешительно развернулся и, повесив голову, медленно побрел к низенькому зданию. Неподалеку от колодца Бродка догнал его.

— Подождите! — крикнул он. — Минуточку!

Но теперь человек в черном не пожелал разговаривать с ним. Он продолжал идти, не обращая на Бродку никакого внимания.

— Я хотел извиниться, — сказал Бродка, проведя ладонью по глазам. — Я задумался. Вы что-то говорили о «странной смерти». Что вы имели в виду?

Незнакомец резко остановился. Склонил голову набок и скривился.

— На самом деле меня это действительно не касается. Вы совершенно правы, господин, но…

— Что «но»? — Бродка не спускал с незнакомца глаз.

— Ну, дело в том… Когда гроб опускают в могилу… Простите, что я выражаюсь столь грубо… с годами возникает чувство…

— Какое чувство?

— Видите ли… возникает чувство… каким был тот человек, которого опускают в могилу… Как бы так выразиться… ну, полный он или худощавый, тяжелый или легкий. Но в этом случае не было ни того, ни другого. — Он шумно втянул в себя воздух.

— Что вы имеете в виду?

— Я ведь уже сказал. Это было очень… странно. У меня не было никакого чувства…

Еще немного, и Бродка вцепился бы незнакомцу в глотку. Однако он вовремя опомнился и только презрительно бросил:

— Да вы с ума сошли, мужчина! Что вы плетете?

Незнакомец задумчиво поглядел на Бродку.

— Я почти уверен, мой господин, что гроб был пуст.

Бродка невольно отпрянул. Почувствовал, как кровь прилила к голове, набрал в легкие побольше воздуха и закричал:

— Как вы можете говорить такую чушь? С чего вы это взяли?

Незнакомец пожал плечами и ответил:

— Извините, господин. Не нужно было мне этого говорить. — Он сделал неуклюжее движение, словно хотел поклониться Бродке, а потом направился к невысокому зданию.

По пути к машине Бродка мало думал о том, что сказал ему незнакомец, которого он принял за сумасшедшего. Гораздо больше его заинтересовало море цветов на могиле матери. Кто мог прислать на похороны добрый грузовик венков и охапок цветов? Насколько Бродка помнил, мать всегда жила одна. Конечно, в последние годы они почти не виделись, но сама мысль о том, что ее окружали многочисленные поклонники, была настолько абсурдной, что Бродка не смог сдержать улыбки.

Последующие дни были связаны с посещением чиновников и оплатой счетов. Бродка не смог избежать того, чтобы не побывать в квартире своей матери на Принцрегентштрассе, что вызвало у него огромную неловкость. Швейцар недоверчиво взглянул на Бродку, но все же дал ключ, и теперь, поднимаясь на второй этаж, Александр чувствовал себя непрошеным гостем.

Бродка терпеть не мог такие подъезды, как этот: югендстиль, синий кафель, красные ковровые дорожки. Все это действовало как-то удручающе. Отношения между ним и матерью последние десять лет были скорее натянутыми, чем гармоничными, и за все время он только единожды проведал ее в этой квартире. К сожалению, состоявшийся тогда разговор заставил Бродку больше никогда не навещать мать.

Прежде чем открыть дверь квартиры, он на мгновение остановился — так бывает с человеком, которому предстоит сделать трудный шаг.

На полу в прихожей лежала почта, которую вбросили через щель для писем в двери. Бродка поискал выключатель. Круглая лампа на потолке из голубоватого, словно замерзшего стекла — наверняка очень старая и дорогая, но, на его вкус, отвратительная, — озарила прихожую слабым светом. Пахло нафталином и старыми пыльными шторами, чего Бродка не выносил. Охотнее всего он повернул бы назад.

Когда он поднимал почту с пола, взгляд его упал на дверь напротив. Она была слегка приоткрыта, и ему показалось, что в щель пробивается теплый свет лампы.

— Здесь есть кто-нибудь? — крикнул он и прислушался. Ничего.

Бродка мягко толкнул дверь и стал напряженно и немного испуганно осматриваться в поисках источника света.

На низеньком круглом столике, рядом с удобным диваном, стоявшим у еще одной двери, горела маленькая лампа.

— Здесь есть кто-нибудь? — еще раз громко спросил Бродка и, не дождавшись ответа, подошел к окну, чтобы поднять роллеты.

Дверь, возле которой стоял диван, вела в спальню. Бродка осторожно открыл ее и включил свет. Он не ожидал, что застанет прибранную комнату, но от зрелища, представшего его глазам, у него по спине побежали мурашки. Постель была скомкана. По полу были разбросаны платья и коробочки с лекарствами.

Бродка бросился к окну, распахнул пошире обе створки и глубоко вдохнул. С улицы доносился шум транспорта, на город опускались сумерки. Бродка с отвращением вышел из комнаты.

У двери, ведущей в гостиную, он остановился. Когда же Александр все-таки вошел в нее и окинул взглядом обстановку, ему стало ясно, насколько он отдалился от матери.

Квадратная комната была заставлена антикварной мебелью. Каждый предмет был ценен сам по себе, но из-за нагроможденности комната скорее напоминала склад. Левый угол у окна занимал высокий, до самого потолка стеллаж. Перед ним стоял секретер «Бидермейер» из вишневого дерева, украшенный черными полуколоннами. Между окон Бродка увидел витрину со старыми бокалами; поскольку она была шире, чем стенной промежуток, углы витрины выступали за него.

На противоположной от двери стене висела огромная итальянская картина в стиле барокко: обнаженная богиня Диана на повозке, запряженной лебедями. Под ней — диван «Бидермейер» с розовыми и бирюзовыми полосками, к слову, единственная вещь, понравившаяся Бродке. Слева от него — маленький столик с горящей лампой, справа — изящный сундук, а на нем — ваза с засохшими розами. Перед сундуком — большой круглый стол и два кресла.

Между дверью, которая вела в прихожую, и еще одной, за которой находилась кладовая, стоял комод в стиле барокко с позолоченной оковкой, на нем — всяческий хлам, какие-то вазочки, древняя Библия и две фотографии в серебряных рамках, вызвавшие интерес Бродки.

Он подошел поближе и на мгновение испугался, когда в венецианском зеркале в разукрашенной раме, которое висело над комодом, увидел собственное лицо. Затем он взял одну из фотографий, на которой был запечатлен маленький мальчик, сидевший на руках матери. И пусть Бродка никогда не видел этого фото, он сразу же понял, что ребенок на снимке — это он сам.

Вторая фотография была ему знакома. Со снимка на него смотрела статная пожилая женщина в броском костюме и черной шляпе с широкими загнутыми полями — его мать, какой он ее запомнил.

Равнодушно, без всякой цели Бродка принялся открывать дверцы и выдвигать ящики, словно искал прошлое своей матери, прошлое, которое было ему абсолютно чуждо. Конечно же, у каждого человека есть своя тайная жизнь, стена, за которой он прячется, но жизнь матери казалась ему всегда настолько же загадочной и непостижимой, как работа компьютера.

Александр часто задавался вопросом, откуда у матери были деньги на то, чтобы послать его, еще совсем маленького мальчика, в дорогой интернат. Позже, когда проявился его талант, он стал учиться в техническом институте фотографии. Когда однажды он спросил мать, не слишком ли тяготят ее затраты на его обучение, она ответила, что ему не стоит беспокоиться по этому поводу — именно так она выразилась.

Мать Бродки была женщиной без прошлого — даже в том возрасте, когда прошлое приобретает все большее и большее значение.

Насколько помнил Бродка, мать никогда не обременяла себя постоянной работой. Единственное, что было постоянным в ее жизни, — это курсы лечения, которые она проходила весной и осенью каждого года и к которым относилась со всей серьезностью.

Когда Бродка открыл секретер, его внешняя панель превратилась в письменный стол и оттуда вывалилась куча бумаг: выписки из банковских счетов, акции, квитанции и какие-то справки. Бродка никогда не сомневался в том, что его мать была зажиточной женщиной, но теперь, увидев счета и справки, он понял, что она была богата, а может, даже очень богата.

В одном из маленьких ящичков Бродку ждал сюрприз, наполнивший его ужасом и удивлением: «Вальтер ППК» калибра 7,65 и двадцать патронов к нему.

Осторожно вынув оружие из ящика и так же осторожно переложив его из руки в руку, Бродка внезапно рассмеялся. Его почти трясло от смеха, пока он наконец не откашлялся, заставив себя успокоиться. Он задумчиво прошелся от секретера к двери и обратно. Надо же, его мать с пистолетом в руке!

В этот момент раздался звонок в дверь.

Бродка резко остановился, словно проснувшись.

Открыл двери.

На лестничной площадке стояла пожилая, хорошо одетая женщина со светлыми тонкими волосами, уложенными в высокую прическу.

— Вы, наверное, сын, — произнесла она несколько высокомерно, и при этом ее черные подкрашенные брови чуть поднялись.

— А вы кто?

— Моя фамилия фон Вельтховен. Я… была соседкой вашей матушки. — Она повернулась и кивнула на противоположную дверь.

Бродка хотел протянуть незнакомке руку, но в правой руке у него по-прежнему был пистолет. Переложив оружие в левую руку и спрятав его за спиной, он пригласил женщину в квартиру.

— Я знала, что у Клер было оружие, — заметила госпожа фон Вельтховен и, выдержав небольшую паузу, продолжила: — Хотя, вообще-то, я не очень много о ней знала. Думаю, во всем мире не было человека, который знал бы ее хорошо.

— Вы дружили?

— Дружили? Как вы могли подумать! Клер всегда жила отчужденно, словно отгородившись от мира таинственной стеной. Она называла меня по имени, но мы всегда обращались друг к другу на «вы». Я знала о Клер очень мало. Разве что… что у нее есть сын. — Женщина указала на фотографию в рамке, стоявшую на комоде.

Бродка молчал.

— Думаю, она жила в постоянном страхе, — задумчиво произнесла соседка и огляделась по сторонам, словно что-то искала. — Тяжело свыкнуться с мыслью, что она умерла. — Внезапно госпожа фон Вельтховен посмотрела на Бродку. — Я знаю, ваши отношения с матерью были не самыми лучшими.

Бродка пожал плечами.

— Честно говоря, у моего горя есть границы. Я едва знал свою мать, ибо каждый из нас жил своей собственной жизнью. Она непостижимым образом умудрялась держать меня на расстоянии. — Он помедлил, прежде чем продолжить: — У меня такое ощущение, будто я узнаю ее только сейчас… чем больше ящичков и дверей открываю.

Госпожа фон Вельтховен кивнула. А потом вдруг спросила:

— Вам известно, как умерла ваша мать?

— В бумагах написано «остановка сердца».

— Клер пригласила меня на чашку чая, что случалось довольно редко. Мы сидели здесь, друг против друга. Вдруг она стала хватать ртом воздух и безмолвно обмякла в кресле. Врач пришел всего через десять минут… но было уже слишком поздно. На похоронах была я одна.

— Значит, это вы разыскали меня в Америке?

— Нет, — ответила госпожа Вельтховен, — наверное, это работа чиновников.

— А как объяснить охапки цветов на могиле?

— Я посчитала, что они от вас.

— Вы ошиблись. Когда я узнал о смерти матери, она была уже в земле.

Похоже, слова Бродки смутили гостью. Она нахмурилась.

— Должна сказать, — заметила она после продолжительной паузы, — вашу мать никогда не посещали гости, но на следующий день после ее смерти пришли двое представительных, хорошо одетых мужчин и попросили, чтобы я впустила их в квартиру.

— И что? Вы их впустили?

— Конечно нет, умоляю вас. Хотя они представились и стали утверждать, что являются родственниками покойной, у меня не было никакого права впускать их в квартиру вашей матери. Надеюсь, я поступила правильно. Вы знаете, кто могли быть эти господа?

Бродка пожал плечами.

— Не имею ни малейшего понятия. Могу только поблагодарить вас за то, что вы поступили именно так.

Снова возникла пауза. Оба собеседника оглядывались по сторонам, словно искали ответы на свои вопросы. Когда их взгляды наконец встретились, Бродка, не сумев скрыть смущения, спросил напрямик:

— Что вы имели в виду, когда сказали, что моя мать жила в постоянном страхе?

— Честно говоря, я вряд ли сумею объяснить это. Просто у меня было такое ощущение. Конечно, некоторые женщины по своей природе пугливы, но поведение Клер не укладывалось в привычные рамки и свидетельствовало о другом страхе. Она была крайне впечатлительна, недоверчива, я бы сказала, уклончива… даже по отношению ко мне. А когда я об этом с ней заговаривала, она пряталась в свою раковину и могла бесконечно отмалчиваться, словно желая наказать меня за нескромный вопрос. Но теперь вы должны меня извинить. — Госпожа фон Вельтховен протянула на прощание руку и исчезла.

Прикосновение ее мягкой руки показалось Бродке неприятным. Почему-то у него возникло ощущение, что за внешней жеманностью этой женщины скрывались расчет и лукавство. Но возможно, дело было в необычной атмосфере квартиры.

Здесь было не топлено, и продрогший Бродка вскоре решил, что пора уходить.


На улице ему в лицо ударил влажный ледяной ветер.

Свой «ягуар» Бродка оставил на противоположной стороне улицы, однако, переходя проезжую часть, даже не обратил внимания на оживленный поток машин. Он вынул из кармана ключ, собираясь открыть дверь машины, как вдруг раздался странный звук, заставивший его вздрогнуть. Это было похоже на выстрел, правда, не такой громкий и угрожающий, но уже через какую-то долю секунды Бродка почувствовал сильный удар по правой икре.

Он инстинктивно обернулся и бросил взгляд на другуюсторону улицы, где в тот же миг полыхнуло пламя из дула какого-то оружия. Через несколько секунд последовала очередная вспышка. Одна из пуль с металлическим звуком вошла в заднюю дверь автомобиля.

Реакция Бродки была скорее подсознательной. Он открыл дверь со стороны водительского сиденья, упал на него, прижался головой к соседнему сиденью и застыл от охватившего его ужаса.

Сколько он пролежал так, сказать было трудно. И только стук в окно вернул его к действительности.

— Вы ранены? — услышал Александр взволнованный голос со стороны запертой двери.

Бродка поднялся. Снаружи стоял полицейский. Ярко сверкала синяя мигалка патрульной машины.

— Вы ранены? — повторил полицейский, осторожно открывая дверь.

— Нет, нет. Все в порядке, — пробормотал все еще не пришедший в себя Бродка.

— Кто-то стрелял в вас. Вы ранены в ногу, — сказал полицейский, помогая Александру вылезти из машины. Он указал на кровоточащую лодыжку и след от выстрела в задней двери «ягуара»: на металлической поверхности осталась вмятина, а в центре ее — пробитая пулей маленькая черная дырочка. Полицейский внимательно смотрел на Бродку.

— Вам очень повезло. Откуда стреляли, господин…

— Бродка, — сказал Александр, чувствуя, что постепенно успокаивается. Он указал на другую сторону улицы. — Выстрелы шли оттуда. Но они предназначались не мне. Наверняка не мне. Кому могло понадобиться стрелять в меня? И прежде всего, по какой причине?

После того как врач «скорой помощи» обработал рану на лодыжке, Бродку доставили в полицейский участок, где его допрашивал комиссар криминальной полиции. Уточняя подробности преступления, он явно сомневался в заверениях Бродки, что тот попал в перестрелку случайно. Комиссар, этот старый лис с седыми вьющимися волосами и темными кустистыми бровями, кисло улыбнулся и сказал, барабаня пальцами по столу:

— Вы фотограф и фоторепортер, господин Бродка. У человека вашей профессии наверняка могут быть враги, разве не так?

— Враги? Возможно. Каждый человек испытывает личную неприязнь к кому бы то ни было и имеет пару-тройку соперников. Но подобное соперничество вряд ли предполагает выяснение отношений с помощью оружия!

— Тут вы, вероятно, правы, — задумчиво произнес комиссар. — Но в случае с этими выстрелами речь не идет о каком-то соперничестве. Я предпочитаю исходить из того, что они предназначались именно вам. Но при этом вас не должны были серьезно ранить или вообще убить. Преступник не был киллером. Он целился в ноги. Он хотел вас предостеречь, возможно, хотел заставить задуматься. Вы знаете, кто так поступает?

— Кто?..

— Мафия.

В первую секунду Бродка испугался, но затем, когда внутреннее напряжение прорвалось, он расхохотался.

— Я думаю, вы переоцениваете мою значимость, господин комиссар. Я не настолько богат, чтобы эти господа заинтересовались мною. Я не торгую героином, кокаином или еще чем-нибудь подобным. Все, что я имею, заработано честным трудом. Так что же этим людям от меня…

— Вы ведь много времени проводите за границей? — перебив его, спросил комиссар.

— Да, конечно. Но разве этого достаточно, чтобы меня преследовала мафия?

— Одного этого, естественно, недостаточно, — ответил комиссар. — Но я вполне допускаю, что вы на своем жизненном пути несколько раз пересекались с этой организацией… случайно или нет. А они, знаете ли, совсем не любят, чтобы кто-то вставал у них на пути.

Бродка долго и внимательно смотрел на комиссара. Он чувствовал недоверие, которое тот выказывал по отношению к нему, и невольно злился. Черт побери, почему этот человек не верит ему? Зачем ему оправдываться, если в него кто-то стрелял?

Загадочные обстоятельства смерти его матери были внезапно забыты, по крайней мере, Бродка был далек от того, чтобы связать их каким-то образом с выстрелами. Он знал, что есть дни, когда кажется, что все жизненные неприятности сваливаются на человека одновременно. И хотя он вовсе не был трусом, эти выстрелы вызвали в нем определенную панику.


Оказавшись дома, Бродка против обыкновения запер за собой дверь. Он пошел в ванную, открыл воду и умылся ледяной водой. Болела перевязанная правая икра; пуля разорвала брючину.

Александр отрешенно прослушал автоответчик. Всякие мелочи. Отвернувшись от аппарата, он хотел уже рухнуть в кресло… Но внезапно обернулся, отмотал пленку автоответчика назад. Грассирующий голос с иностранным акцентом произнес: «Прекратите копаться в жизни вашей матери. Это серьезное предупреждение!»

Бродка снова нажал на «повтор», чтобы еще раз прослушать угрозу.

Впервые за долгое время Александр Бродка по-настоящему испугался.

Глава 2

Они познакомились в баре отеля «Вальдорф-Астория» в Нью-Йорке, куда дама могла прийти без сопровождения кавалера и при этом не показаться женщиной легкого поведения. Здешний бармен с завидной регулярностью ставил на стол свежеподжаренные орешки, а пианист играл «As Time Goes By». У Бродки был позади бесполезный фоторепортаж о модельере Сэме Саллере — довольно неприятном, как оказалось, человеке, — а Жюльетт Коллин, предприняв бесплодную попытку купить для своей галереи в Мюнхене три произведения графического искусства — Марка, Хеккеля и Кандинского — вернулась с аукциона импрессионистов у Кристи на Парк-авеню. Поражения сближают, и они долго жаловались друг другу на жизнь. И тот факт, что оба были родом из одного города, немного помог в этом — во всяком случае настолько, чтобы они провели ночь вместе.

Однако было бы ошибкой посчитать Жюльетт Коллин ветреной или даже распутной, да и Бродка не был человеком, который в отношениях с женщинами пользовался любой подвернувшейся возможностью. Нет, эта встреча, состоявшаяся в сентябре три года назад, повлияла на обоих с силой дурмана — ни Бродка, ни Жюльетт такого до сих пор не испытывали.

Конечно же, Жюльетт была замужем. Ее муж, профессор Гинрих Коллин, пользовался славой великолепного хирурга, но только самые близкие люди знали, что перед каждой операцией он выпивает бутылку коньяка. Без алкоголя у него ничего не получалось, хотя в сорок пять лет он уже пропил свою потенцию и утратил способность любить. Неудивительно, что Жюльетт очень страдала. Она чувствовала себя покинутой, расстроенной, и только положение в обществе до сих пор удерживало ее от того, чтобы завести любовника.

К тому времени Бродка был уже десять лет как в разводе. Это не был развод из ненависти или пресыщения. Бродка и его жена просто поняли, что они не подходят друг другу, а потому через три года совместной жизни решили развестись — без ссор, без злобы, не причинив друг другу боли, зато с осознанием, что женщина-Телец и мужчина-Козерог вряд ли могут ужиться.

После своей первой ночи Бродка и Жюльетт знали друг о друге не больше и не меньше того, что им было известно до этой случайной встречи. Они оба были достаточно взрослыми, чтобы понять: их связь вряд ли перерастет в крепкие, долгосрочные отношения. Но… оба ошиблись. Бродка по-прежнему любил Жюльетт, как и три года назад, а она отвечала ему с той же силой.

Жюльетт была невысоким энергичным человечком с карими глазами и черными волосами, чаще всего строго зачесанными назад и собранными в пучок. Как и у всех черноволосых, у нее была смуглая кожа. Раньше она страдала от того, что природа одарила ее всего лишь метром шестьюдесятью, и всегда носила высокие каблуки, которые явно не шли ей. Но с тех пор как Бродка назвал ее сто шестьдесят сантиметров самыми лучшими в мире и заявил, что каждый лишний сантиметр только разрушает гармонию, ее невысокий рост превратился в чистую самоуверенность, и Жюльетт в определенной степени стала гордиться своей внешностью, что делает женщин еще более привлекательными.

Ее галерея, расположенная в центре города, процветала, дела у нее шли лучше, чем в большинстве других магазинов, торгующих художественными изделиями, которые после вычета высокой арендной платы едва ли приносили прибыль. Жюльетт изучала искусствоведение и немецкий язык, собираясь преподавать, но, проучившись три курса, изменила свои планы, поскольку Гинрих Коллин сделал ей предложение. Когда началась ее новая карьера, оказалось, что она обладает недюжинной коммерческой смекалкой: Жюльетт удалось перекупить арендный договор у разорившегося бутика и уговорить школьного друга продать коллекцию экспрессионистов его умершего отца. Сын не интересовался гуашами Клее, Мунка, Фенигера и Нольде и продал их за полмиллиона, которые Жюльетт оплатила благодаря кредиту, взятому в банке ее мужем, выступившим поручителем. Через полгода она продала уже половину картин — с обычной надбавкой в сто процентов, — тем самым избавившись от большей части долгов. С тех пор коллекционеры импрессионистов и экспрессионистов первым делом обращались в «Галерею Коллин».

Профессор Коллин с самого начала с неприязнью относился к деятельности своей жены, и чем большего успеха добивалась Жюльетт, тем более недоверчивым он становился. Со временем его необъяснимая неприязнь превратилась в злобу, и Коллин не упускал возможности причинить супруге боль, называя ее галерею раем для бездельников или, что еще хуже, лавочкой, торгующей каракулями имбецилов.

Об их отношениях с Бродкой Коллин не подозревал, в этом Жюльетт была более чем уверена, во всяком случае до того злополучного дня в начале декабря, когда она устроила в своей галерее вернисаж. Она приобрела коллекцию кубистов и организовала презентацию для избранной публики.

Присутствие Бродки не бросилось бы в глаза, так как он — по его собственному признанию — почти не имел представления об искусстве импрессионистов. Но свою неосведомленность Бродка разделял кое с кем из присутствующих, для которых искусство служило лишь поводом принять участие в общественном событии или давало возможность продемонстрировать свое посредственное образование.

Жюльетт уже знала о смерти матери Бродки, как и то, что горе его не было безграничным, хотя смерть в близком окружении часто выбивает человека из колеи — пусть даже любовь и близость к умершему при жизни были не слишком велики.

Бродка пока не рассказывал своей любимой о загадочных обстоятельствах, связанных со смертью его матери. Он не хотел ее беспокоить — до тех пор, пока не сумеет объяснить самому себе все несоответствия.

Когда Бродка вошел в галерею, где набралось более сотни людей, от толпы отделилась улыбающаяся Жюльетт. На ней был черный брючный костюм в тонкую полоску и черные стилетто, которые Бродка так любил видеть на ней. Жюльетт подошла к нему и поцеловала в губы. Ее поцелуй был более долгим, чем это принято, но, тем не менее, не привлек внимания, поскольку поцелуи и другого рода прикосновения считались в этих кругах повседневной формой приветствия, как, например, в других местах рукопожатия.

— Что с тобой? Ты же хромаешь. — Жюльетт указала на правую ногу Бродки.

Тот небрежно отмахнулся.

— Ничего страшного. Не стоит даже говорить об этом.

Жюльетт взяла Бродку под руку, отвела его в уголок, где было чуть спокойнее, и повторила вопрос:

— Что с тобой? Ты поранился? Почему ты не говоришь, что случилось?

Бродка знал, как бывает настойчива Жюльетт. Он знал, что если она чем-то заинтересуется, то от нее невозможно отделаться. Поэтому, стараясь сохранять беспечный вид, он сказал:

— Не беспокойся, Жюльетт, все образуется. Я думаю, это была ошибка. В меня… в меня стреляли.

— Кто? — в ужасе воскликнула Жюльетт. — Когда это произошло?

Бродка схватил Жюльетт за плечо.

— Пожалуйста, не привлекай внимания. Ничего же не случилось. Просто царапина, не более того. Я совершенно уверен, что случайно оказался в ситуации, которая…

— Случайно? — Жюльетт нервно засмеялась. — В тебя попала пуля, а ты говоришь о случайности.

— Но кто мог в меня стрелять?

— Откуда я знаю! Почему в газетах ничего не писали?

— Потому что я настоял на этом.

— Где это произошло?

— Перед домом моей матери. Я укрылся в своей машине.

Жюльетт изучающе поглядела на Бродку.

— И что предприняла полиция?

— Ведется следствие. Но преступник или преступники скрылись благодаря оживленному движению. Черт его знает, в кого стреляли эти парни. — Он заколебался, но все же добавил: — Комиссар, который брал у меня показания, между прочим, заявил, что это целенаправленное нападение, что меня таким образом хотели предупредить.

— Боже мой! — Жюльетт зажала ладонью рот. — Предупредить тебя? О чем? Ты что-то от меня скрываешь?

Бродка потупился, словно мальчишка, которого уличили во лжи.

— Я не хотел тебя тревожить, любимая, поверь мне. Я и сам не знаю, во что я вляпался. Когда я вернулся домой и прослушал автоответчик, незнакомый голос сказал, что я должен прекратить копаться в жизни матери, что это, мол, серьезное предупреждение.

Жюльетт задрожала, и Бродка понял, насколько она взволнована. Женщина то и дело качала головой, жестикулировала, и Бродка заметил, что их разговор начал привлекать внимание присутствующих. Пытаясь успокоить Жюльетт, он подчеркнуто спокойным голосом произнес:

— Я действительно не знаю, о чем идет речь. Вся эта история такая… нелепая. Но поверь мне, очень скоро выяснится, что все это досадная ошибка. В любом случае при всем желании я не могу представить, чтобы моя мать имела дело с мафией или с какими-нибудь негодяями.

Он засмеялся, но лицо Жюльетт оставалось серьезным и взволнованным.

— Позаботься лучше о своих любителях искусства, — сказал Бродка.

Она чуть помедлила, но, тем не менее, вернулась к гостям.

Картины, перед которыми толпились посетители, вызывали у многих присутствующих шумное восхищение. Бродка, любивший гармонию и красоту, не мог разделить их воодушевления. Ему больше нравились Маке с его веселыми фигурками и Нольде, работы которого светились синими и красными красками. Кубизм казался Александру слишком мрачным, вымученным и мистическим. Поэтому он принялся наблюдать за восхищенными гостями, которые — все до единого — были одеты с иголочки и общались между собой на недоступном для других интеллектуальном языке.

В воздухе витал привычный аромат вернисажа — смесь сигаретного дыма, духов и красного вина, способная вскружить голову даже нормальному человеку. Отовсюду слышались более или менее профессиональные фразы. Это была атмосфера, в которой Бродка чувствовал себя неуютно.

Он надеялся, что любители искусства скоро разойдутся и они с Жюльетт проведут прекрасный вечер.

Держа в руке стакан апельсинового сока, Бродка протолкался сквозь ряды посетителей к Жюльетт, находившейся в дальней части зала и всецело поглощенной разговором с пожилым господином. И вдруг Бродка остановился. Ему показалось, что среди обрывков фраз, долетавших до него, он различил мужской голос, от которого у него по спине побежали мурашки. Он не решался повернуться и посмотреть на человека, говорившего с сильным иностранным акцентом и произносившего «р» так, словно вместо языка у него был осиновый лист.

Это был тот самый грассирующий голос, который Бродка слышал на своем автоответчике. Он изо всех сил попытался сконцентрироваться и выделить этот голос из общего смеха, болтовни и споров. Сомнений не осталось. Александр был совершенно уверен: это тот самый голос, который он уже слышал.

Пока Бродка размышлял, как вести себя в сложившейся ситуации, к нему подошла Жюльетт и, взяв его под руку, энергично потащила в сторону. Бродка сопротивлялся, пытался вырвать руку, хотел объяснить Жюльетт, что он только что услышал, но она, казалось, была так же взволнована, как и он. Она торопливо шла, продолжая тянуть его за собой.

— Ну идем же! — шипела она. — Пожалуйста!

В углу Жюльетт остановилась. У Бродки появилось ощущение, что она хотела спрятаться за ним. Александр видел, как сверкали ее глаза. Она была одновременно разъяренной и испуганной. Ему еще никогда не доводилось видеть у нее такого выражения лица. Жюльетт, будучи на голову ниже Бродки, посмотрела на него снизу вверх и в отчаянии произнесла:

— Мой муж здесь. Он совершенно пьян, едва стоит на ногах. Что мне делать? — Она зажала ладонью рот.

Бродка, по-прежнему ломавший себе голову над мужским голосом, задумчиво спросил:

— Где он?

Жюльетт судорожно сглотнула, затем сделала глубокий вдох.

— Вон там. Как я ненавижу этого человека! Я готова его убить!

Бродка украдкой посмотрел в противоположный угол зала. Он еще никогда не видел профессора, даже его фотографии, хотя знал об этом человеке практически все. Теперь же, глядя на Коллина, Бродка удивлялся тому, что у него не было никакой ненависти к нему, чего он, вообще-то, ожидал. Жалкая фигура, стоявшая в одиночестве и уставившаяся невидящими глазами в пустоту, вызывала у него только сочувствие. Профессор выглядел таким потерянным и одиноким, словно рядом с ним никого не было.

Гинрих Коллин был мужчиной невысокого роста, чуть выше Жюльетт, с большими залысинами, неприглядный. Человек, не знавший профессора, мог бы принять его за чиновника какого-нибудь учреждения. На нем был серый костюм, наверняка дорогой, и все же он казался оборванным, даже опустившимся. Галстук развязался и свободно висел вокруг шеи. И только очки в золотой оправе придавали ему некоторое сходство с профессором.

Украдкой разглядывая Коллина, Бродка все еще слышал чужой угрожающий голос с автоответчика и раздумывал, стоит ли рассказывать об этом Жюльетт. По мере того как Бродка размышлял, у него появлялось все больше сомнений: а может, все это только кажется и собственный разум сыграл с ним злую шутку? Учитывая напряжение последних дней, он, скорее всего, видел то, чего на самом деле не было. Боже мой, да что это с ним?

Голос Жюльетт вернул Бродку к действительности.

— Если Гинрих явился сюда, значит, не жди ничего хорошего. Он еще никогда не приходил на вернисаж. Господи, что же делать? Я ведь не могу вышвырнуть его! Но я знаю это выражение лица. Еще немного, и он начнет скандалить, как пьяный сапожник. А ведь здесь люди из мюнхенского общества… И пресса тоже… Если он будет продолжать в том же духе, он уничтожит себя и свою клинику. И меня заодно!

Пока она говорила, Коллин уже начал цепляться к гостям, громко обзывая их. Жюльетт подошла к мужу в надежде успокоить его. Одновременно она пыталась затолкнуть пьяного профессора в дальний офис. Сначала Бродка лишь наблюдал за этой сценой, оставаясь в стороне, но когда Коллин начал сопротивляться более буйно, стал сильно размахивать руками и, наконец, принялся угрожать жене, Александр пришел на помощь, схватил покачивающегося мужчину за руку и вместе с Жюльетт увел его из выставочного зала.

В офисе Коллин, покачиваясь, подошел к креслу и обессиленно рухнул в него. Голова его свесилась набок, тело обмякло. Он пробормотал что-то нечленораздельное и вскоре заснул, дыша открытым ртом и громко похрапывая при этом.

Незадолго до полуночи, когда ушли последние посетители, Бродка и Жюльетт усадили по-прежнему храпевшего профессора на заднее сиденье машины. Жюльетт не хотелось, чтобы Бродка провожал ее, но тот настоял на своем.

— Твой муж совершенно пьян, — заявил он. — Я поеду с тобой. Кроме того… как ты собираешься заносить его в дом сама?

Поездка в Богенхаузен, на восток города, где Коллин и его жена жили на роскошной вилле, прошла почти в полном молчании. Бродка сидел за рулем, то и дело бросая взгляд в зеркало заднего вида и стараясь не спускать глаз с пьяного, постоянно бормотавшего что-то себе под нос. Через какое-то время Жюльетт приглушенным голосом произнесла:

— Теперь, когда ты с ним познакомился, можешь представить, с кем я живу вот уже пятнадцать лет.

Бродка прижал указательный палец к губам, давая понять, чтобы она помолчала.

— Да какая разница! — вспылила Жюльетт. — До завтрашнего утра он не будет ничего соображать.

— А завтра утром?

— Завтра утром он как следует накачается спиртным и снова будет в норме. Для него это в порядке вещей.

— В порядке вещей? — Бродка усмехнулся.

— Он алкоголик, а не обычный выпивоха, который время от времени прикладывается к бутылке и, когда ему очень плохо, клянется всем святым, что бросит пить. Нет, этот, — она указала большим пальцем на заднее сиденье, — конченый человек. Без своего пойла он вообще уже не может жить.

— А его работа?

— Как врач, он пользуется большим авторитетом. Многие хирурги прикладываются к бутылке с минеральной водой.

— Бутылке с минеральной водой?

— Да, у них при себе всегда имеется бутылка из-под минеральной воды, наполненная шнапсом.

Бродка рассмеялся.

— А я-то думал, что самые большие пьяницы — это журналисты.

— По этому поводу ничего не могу сказать, — мрачно ответила Жюльетт, — но естественным образом возникает вопрос, кто из них больше навредит.

Она велела Бродке свернуть с главной улицы на какую-то узкую, обрамленную тонкими живыми изгородями улочку. Словно по мановению волшебной палочки, перед ними открылись невысокие коричневые деревянные ворота, в доме автоматически включился свет. Перед зеленой входной дверью, украшенной жестяными узорами, Бродка остановил автомобиль.

Пока Жюльетт открывала дверь, Бродка взял профессора под руки и вытащил его из машины. Прежде чем Жюльетт успела прийти ему на помощь, он почти внес бесчувственного Коллина в дом и уложил на диван в холле.

При этом профессор ненадолго очнулся, выйдя из своего забытья. Он бросил на Бродку насмешливый взгляд поверх очков в золотой оправе и пробормотал что-то неразборчивое, звучавшее примерно так: «Молодец, мой мальчик». И снова уснул глубоким сном алкоголика.

Жюльетт сняла с мужа очки и туфли. Что касается остального, то ее не особо заботило его самочувствие. Для нее подобная ситуация была не внове.

— Я сварю кофе, — сказала она и направилась к закругленной двери, ведущей в кухню.

Сначала Бродка издалека наблюдал, как Жюльетт управляется с кофеваркой, а затем осмотрелся. Просторный холл имел форму полукруга. В центре дуги находились две двустворчатые двери, которые вели на улицу. По обе стороны от них до самого потолка высились книжные шкафы, а в центре стоял массивный мягкий уголок. В свободном пространстве стояли столики с разными безделушками. Кроме довольно традиционного полотна маслом, на котором был изображен Коллин, других картин Бродка не увидел, что показалось ему весьма странным, учитывая профессию хозяйки дома.

— Иди сюда, поможешь! — крикнула из кухни Жюльетт.

Бродка, бросив взгляд на пьяного, пошел к ней. Едва он успел закрыть за собой дверь, как она бросилась ему на шею и стала страстно целовать.

Ситуация казалась Бродке неприятной, даже очень неприятной. Он попытался мягко отстраниться от Жюльетт, но она не отпускала его. Чем больше сопротивлялся Бродка, тем сильнее, с еще большей страстью она цеплялась за него, обвивая ногами его бедра.

— Ты… с ума сошла, — пролепетал Бродка. О, ему нравилось то, что она делала. Он наслаждался ее прикосновениями. Он любил Жюльетт именно за ее дикость, импульсивность и безудержность, за то, что она иногда забывала про все вокруг, но здесь и сейчас ее поведение казалось ему вульгарным — и слишком рискованным.

— Если твой муж проснется… — пробормотал он.

— Чушь, — хрипло произнесла Жюльетт, пробираясь пальцами к ширинке Бродки.

Александр схватил ее поглаживающую руку.

— Прекрати, Жюльетт. Не здесь, черт побери!

— Почему нет? Большинство браков рушатся на кухонном столе.

— С чего ты взяла?

— Читала.

— Но мы разрушали твой брак и в более приятных местах, не так ли?

— Это не должно нам мешать…

— Действительно, но мне неприятно осознавать, что твой пьяный муж лежит в соседней комнате. Почему ты игнорируешь этот факт?

Жюльетт внезапно отпустила Бродку и, надувшись, отвернулась к кофеварке.

— Ты меня не любишь, — не оборачиваясь, сказала она.

Бродка ухмыльнулся. Он слишком хорошо знал ее и понимал, что она хочет, чтобы он завоевал ее. Со времени их первой встречи, происшедшей три года назад, когда между ними вспыхнула страсть, такое происходило постоянно. Каждый жил своей жизнью, и каждый был убежден в том, что другой — именно тот партнер, который ему нужен.

Бродка знал Жюльетт, вероятно, лучше, чем ее собственный муж, и в первую очередь в том, что касалось ее потаенных мыслей и желаний, поэтому он, конечно же, догадывался, чего она в данной ситуации ждет от него. Поэтому, отбросив всю свою предосторожность, он подошел к ней сзади и схватил за грудь.

Жюльетт тихонько застонала и запрокинула голову, а Бродка тем временем принялся страстно тереться о ее бедра.

— Ты чувствуешь, как сильно я тебя люблю? — тихонько, но настойчиво спросил он. Жюльетт ответила ему долгим протяжным «дааа», полностью отдаваясь приятному бесстыдному влечению.

Потом она вдруг повернулась, вырвалась из его объятий.

— Бродка…

По тому, как Жюльетт произнесла это, он тут же понял, что она хочет сказать ему что-то важное. Она никогда не называла его по имени — в этом не было необходимости. Она обращалась к нему по фамилии, и этого было вполне достаточно, чтобы передать любое чувство: нежность и желание, гнев и разочарование, веселость и серьезность.

— Бродка, — повторила Жюльетт и, повернувшись, посмотрела ему в глаза. Затем, после крошечной паузы, она тихо, почти шепотом, но с твердостью в голосе спросила: — Ты хочешь на мне жениться?

Ситуация была сама по себе достаточно необычной, равно как и тот факт, что не он ее застал этим вопросом врасплох, а она его — в данных обстоятельствах все это казалось чересчур абсурдным.

— Любимая, — почти беспомощно сказал Бродка, — ты, кажется, забыла, что уже замужем.

— Пока что, — ответила Жюльетт. Другой реакции она не ожидала, и ее голос стал звучать настойчивее: — Думаешь, я хочу провести так всю свою жизнь? Постоянно таясь? Ты путешествуешь с самыми красивыми девушками мира по прекраснейшим уголкам земного шара. Мне что же, ждать, пока ты влюбишься в другую?

Бродка потупился.

Он слишком хорошо ее понимал. И если быть до конца честным с самим собой, то следовало признаться: до сих пор он гнал от себя все мысли о совместном будущем. Что ему было делать? Его страсть к Жюльетт была настолько всеобъемлющей, что он не мог даже представить, как можно жить без нее. Но жениться на ней и стать порядочным семьянином, чтобы жить в своем домике с садом, казалось ему настолько же невообразимым. Разве не прелесть тайны и запретная страсть были для них обоих такими притягательными и волнующими?

Жюльетт молча протянула ему чашку кофе.

Бродка сделал один глоток, отставил чашку в сторону и сказал:

— Давай поговорим об этом в другой раз. Пожалуйста, Жюльетт. — Он подошел к ней, взял за руки и поцеловал.

Она оставалась безучастной, стояла понурившись и молчала.

— Ты вызовешь мне такси? — спросил Бродка.

Не говоря ни слова, Жюльетт вышла из кухни. Через несколько секунд Бродка услышал, как она говорит с кем-то по телефону.

Когда Бродка вернулся в холл, пьяный профессор по-прежнему крепко спал.

— Давай поговорим об этом в другой раз, — повторил Александр.

Жюльетт натянуто улыбнулась и кивнула. Заметив печаль в ее глазах, он понял, что в этой ситуации лучше не тратить лишних слов.

— Хорошо? — беспомощно произнес Бродка.

— Хорошо, — ответила Жюльетт.

Бродка ушел.


На следующий день Жюльетт ему позвонила. Вчерашняя подавленность сменилась лихорадочной взволнованностью.

— Бродка! — крикнула она в трубку. — Мы попали в невообразимую ситуацию!

После того как он с большим трудом успокоил Жюльетт, ему наконец удалось узнать, что Коллин, очнувшись утром от пьяного забытья, первым делом спросил, кто тот приветливый молодой человек, который отвез его домой.

— И что ты ответила?

— Назвала ему твою фамилию. Объяснила, что ты — коллекционер. Клиент, с которым я хорошо знакома. И что я уже поблагодарила тебя за помощь.

— Молодец, любимая, — сказал Бродка.

— Я тоже так думала! — взвилась Жюльетт. — Я даже представить не могла, как Гинрих отреагирует.

— Что ты имеешь в виду?

— Мне не удалось убедить его отказаться от затеи пригласить тебя к нам… На ужин.

Повисла пауза. Бродка не мог вымолвить ни слова. Наконец заговорила Жюльетт:

— Я пела, как соловей, пытаясь отговорить его от этой идеи. Но он не сдается и настаивает на своем. Он полагает, что должен таким образом лично поблагодарить тебя.

— Это… это невозможно! — в ужасе воскликнул Бродка.

— Конечно, невозможно. Но скажи мне, ты знаешь, как нам из этого выпутаться?

Снова повисла пауза, теперь более продолжительная. Наконец Жюльетт сказала:

— Вот видишь, другой возможности нет. Придется сделать хорошую мину при плохой игре. — Она горько рассмеялась.

— Когда? — спросил Бродка, глубоко вздохнув.

— Лучше всего завтра же вечером, — ответила Жюльетт и с нескрываемой иронией добавила: — Если тебе будет удобно.


В тот день Бродке позвонили из полицейского участка и сообщили, что пули, которыми стрелял неизвестный возле дома его матери, были 7,65 калибра и что, скорее всего, оружием в данном случае был «Вальтер ППК» — пистолет, по которому крайне трудно определить преступника или преступницу. Еще ему сказали, что в Мюнхене подобное оружие последний раз было применено три года назад во время особо тяжкого преступления. Случай ясен, оружие установлено, а связь с тем, прошлым, преступлением исключена. Бродку заверили, что будут держать его в курсе расследования. Затем поинтересовались, не заметил ли он чего-либо подозрительного, не чувствует ли за собой слежки?

Нет, поспешил ответить Бродка и положил трубку.

На самом же деле сила его психоза — именно в таком ключе рассматривал Бродка свое состояние — достигла той стадии, когда он сам уже не мог разобраться, что же на самом деле происходит. Море цветов на могиле матери, загадочные намеки мужчины, который подошел к нему на кладбище и заявил, что, дескать, гроб его матери был пуст. Странные замечания соседки. Голос на автоответчике, который, как ему показалось, он снова слышал в галерее Жюльетт. Выстрелы, предназначенные, по мнению полиции, именно ему, Бродке, в качестве предупреждения. Страшный, неразрешимый клубок. Через какое-то время Бродка уже стал склоняться к тому, что неожиданная встреча с профессором Коллином и так некстати пришедшееся приглашение на ужин были каким-то образом связаны с теми загадочными обстоятельствами, которые возникли после смерти его матери. Но Александр тут же отбросил эту мысль. Вероятно, он сошел с ума. Все это какое-то сумасшествие. Он едва не начал сомневаться в своей разумности.

По крайней мере, в том, что касается чужого голоса, который выбил его из колеи тогда, на вернисаже, он наверняка ошибся. Он был на взводе, что, в общем-то, неудивительно, учитывая все события и треволнения последних дней. Но едва Бродка свыкся с этой мыслью, как его вновь одолели сомнения. Голос был слишком характерным, чтобы не узнать его из сотни других. Он включил автоответчик, чтобы еще раз удостовериться в этом. Аппарат пискнул несколько раз, а потом раздались шипение и шум.

Бродка удивился, попробовал снова — результат тот же самый. Он разозлился и начал переключать аппарат, но, как ни старался, слышал то же самое.

— Быть такого не может! — в ярости воскликнул он, с силой ударив ладонью по аппарату. Пленка была стерта от начала до конца, и он не имел ни малейшего понятия о том, как это вообще могло случиться. Сам он, по крайней мере, точно этого не делал.

А кто же тогда? Еще одно звено в череде этих странных «случайностей»? Бродкой овладел страх. Он понял, что за ним наблюдают. Кто-то вломился к нему в дом и стер пленку.

Бродка подошел к двери, осмотрел с обеих сторон замок, но не заметил ни единого следа, который мог бы свидетельствовать о взломе. Он поспешно начал обыскивать квартиру, проверяя, не пропало ли что, не переставлены ли какие-то вещи, что указывало бы на непрошеных гостей. Не найдя ничего такого, Александр, ослепленный страхом и обуреваемый накатившей на него яростью, перерыл все ящики и шкафы.

Несколько минут Бродка бушевал, как ненормальный. Когда, измучившись вконец, он остановился и увидел, что натворил в своих четырех стенах, то упал на стул, поставил локти на колени и обхватил голову руками.

Бродка плакал — то были слезы беспомощности, вызванные тем, что он позволил себе впасть в отчаяние. Казалось, он не узнавал себя. Проклятие, ведь в остальном он был довольно крепким орешком; он должен был быть таким, чтобы преуспеть в своей профессии. Без осознания собственной силы он никогда не добился бы таких высот.

Кто же, черт возьми, затеял эту дьявольскую игру? Какую цель преследовал этот человек — или эти люди? И что за причины были у них — загонять его в столь узкую щель?


На следующий день в начале восьмого Бродка пришел к Коллинам на ужин. Чтобы в беседе за ужином не возникло каких-либо неточностей, они с Жюльетт заранее обсудили все наиболее важные моменты, решив при этом, что по большей части Бродке лучше говорить правду. Конечно, они должны обращаться друг к другу на «вы», что в их ситуации будет не так-то просто.

Бродка вручил Жюльетт букет цветов и поцеловал протянутую руку.

Профессор, казалось, преобразился. Ни следа от того жалкого, отталкивающего существа, которого Бродка видел два дня назад. Коллин был не только одет с иголочки, он искрился хорошим настроением и даже не пытался приукрасить ту неприятную ситуацию, в которой они познакомились.

— Знаете, — сказал он, когда Жюльетт внесла закуску, фаршированные авокадо, — иногда я просто кусок дерьма, уж простите мне столь грубое выражение. Пьян и разнуздан. Это те моменты в моей жизни, о которых мне хотелось бы забыть навсегда. Но имеет смысл задуматься об этом. Алкоголик останется алкоголиком. Надеюсь, я не слишком шокировал вас, господин Бродка?

— Что вы. Я просто удивлен тем, с какой деловитостью вы говорите об этой проблеме. Большинство алкоголиков пытаются скрыть свою зависимость. По меньшей мере ищут ей объяснение.

Коллин поднял обе руки.

— Друг мой, тут нечего приукрашивать и объяснять. Зависимость есть зависимость. — Он откашлялся. — Я только хочу попросить вас об одной вещи. Вам, вероятно, известно, что я, как хирург, возглавляю уважаемую частную клинику. Если общественности станет известно, что я — алкоголик…

— Я понимаю, — сказал Бродка. — И уверяю вас, что это останется строго между нами.

До сих пор Жюльетт вела себя сдержанно, но теперь заметила:

— Не могли бы мы поговорить о чем-нибудь более приятном?

— Да, конечно же, — откликнулся профессор, — я только хотел, чтобы наша встреча не была напряженной. Пусть наш гость знает, что эта тема для нас не табу. В любом случае я благодарен вам за помощь, которую вы мне оказали.

Профессор поднял свой бокал и выпил за здоровье Бродки. Тот с ужасом увидел, что бокал наполнен красным вином, и подумал, что вечер, возможно, опять обернется катастрофой.

— Это же само собой разумеется, господин профессор.

— Само собой разумеется? О нет, мой досточтимый друг, это абсолютно не так. Вспомните, сколько гостей позавчера было в галерее? Сто? Сто пятьдесят? Но только один из них, увидев человека в столь жалком состоянии, вызвался отвезти его домой.

— Я попросила об этом господина Бродку, — попыталась вставить Жюльетт. — Я знаю его уже давно.

Бродка искоса взглянул на Жюльетт. Ему показалось, что она забыла об осторожности. Одновременно он заметил, что на лице профессора появилась ухмылка.

Потянувшись через стол, Коллин схватил Жюльетт за руку.

— Иметь жену, которая все это терпит, — сказал он, — тоже не само собой разумеющееся.

Удивительно, но смотрел он почему-то на своего гостя.

Бродке стало неприятно, и он отвел взгляд.

— Вы не женаты? — спросил Коллин, нехотя отпустив руку Жюльетт.

— Разведен, — ответил Бродка, — вот уже десять лет. С моей профессией трудно жить в браке. Кроме того, мы поженились слишком рано.

— Господин Бродка — фотограф и фоторепортер, — пояснила Жюльетт. — Снимает хорошеньких девушек для глянцевых журналов, делает крупные фоторепортажи в Бали, Кейптауне, Нью-Йорке… по всему земному шару. Не так ли, господин Бродка?

Бродка кивнул, а профессор заметил:

— Интересно. Вероятно, вы принадлежите к тому небольшому числу людей, которые любят свою профессию.

— О да, — сказал Бродка, — я ни на секунду не пожалел о том, что стал фотографом. Правда, у большинства людей имеется превратное представление о моей профессии. Быть фотографом — значит много работать, хотя на первый взгляд этого не скажешь. Мои усилия всегда измеряют результатом, как и во всех остальных профессиях, а ведь результат зависит не только от меня.

Профессор с отсутствующим видом посмотрел в свой бокал и, не поднимая глаз, заявил:

— Большинство людей свою работу ненавидят и хотели бы как можно скорее заняться чем-нибудь другим.

— Но не вы, господин профессор, — вежливо произнес Бродка.

Коллин бросил на него недоуменный взгляд.

— С чего вы это взяли, господин Бродка?

— Ну, ваше профессиональное умение широко признано. Вы считаетесь корифеем в своей области.

— Пустое… — В голосе профессора послышалось едва ли не раздражение. — Что значит корифей? Хирургов ценят за их мужество, а не за знания или умения. Теоретически любой из моих ассистентов мог бы провести операцию на сердце, но им не хватает мужества. А как набраться мужества? Только долго наблюдая и ассистируя, пока операция не станет обычным делом, чем-то настолько привычным, что у вас внутри все притупится и в бьющемся сердце вы будете видеть только мышцу величиной с кулак, которая подвержена многочисленным дисфункциям и закупоркам — как мотор в автомобиле. Так вот, я повторяю, когда вы забудете, что перед вами человек, который доверяет свою жизнь вашему врачебному умению, когда ваши чувства максимально притупятся, только тогда у вас есть шанс стать хорошим хирургом.

Профессор взял свой бокал и опрокинул в себя очередную порцию вина. После паузы он добавил:

— Не сомневайтесь, друг мой, из нас двоих вы играете свою партию лучше.

Бродка казался смущенным, а Жюльетт, которой была известна причина алкоголизма Коллина, попыталась сменить тему:

— Не стоит нагружать господина Бродку своими проблемами. Думаю, его больше интересует искусство, чем хирургия.

— Конечно, конечно, — извиняющимся тоном произнес профессор. — Я просто боюсь, что не смогу принять участие в разговоре. Уж простите меня, но в искусстве я не понимаю ничего, ровным счетом ничего. Знаете, мне кажется, что сегодняшнее искусство есть совершенство бессилия. Я придерживаюсь мнения, что настоящее произведение — это нечто большее, чем нагромождение щепок, рельс и телевизоров или манипулирование жиром, нерастопленным салом, кровью и металлоломом. Я ни в коем случае не набожный человек, но полагаю, что богохульство и порнография не являются знаком качества потенции в искусстве.

Жюльетт, рассмеявшись, воскликнула:

— И вот за такого мужчину я вышла замуж! Если бы все было так, как рассуждает Гинрих, то всем художникам пришлось бы брать пример с Рембрандта, а скульпторам — с Микеланджело. Но об этом мы с ним уже неоднократно спорили под угрозой развода и дуэли.

Теперь засмеялся и Коллин, впервые за этот вечер. Затем он повернулся к Бродке:

— У вас с моей женой деловые отношения, господин Бродка?

Жюльетт поспешила ответить вместо Александра:

— Если под этим подразумевается вопрос о том, покупал ли господин Бродка у меня произведения искусства, то ответ будет «да». Он — страстный коллекционер графических работ немецких экспрессионистов.

Бродка усмехнулся и в подтверждение кивнул, а затем, прежде чем профессор успел расспросить его о предполагаемом пристрастии поподробнее, сам обратился к Коллину:

— А вы, профессор? У вас разве нет пристрастий?

— Конечно, у меня тоже есть свое пристрастие…

— Я, — с улыбкой перебила его Жюльетт, но Бродке показалось, что она хотела помешать Коллину договорить.

Тот, однако, не дал сбить себя с мысли и продолжил:

— В первую очередь, действительно ты. Но есть и другие вещи, о которых я грежу.

— Позвольте, я угадаю. Старые ценные книги?

Профессор покачал головой.

— Многие врачи и адвокаты собирают старые книги, — добавил Бродка.

— А я — нет. — Казалось, Коллин раздосадован словами Александра. — Даже если вы сочтете меня мещанином, я все же готов показать вам, в чем заключается мое пристрастие.

Он поднялся. Жюльетт нахмурилась.

— А это не может подождать, пока мы закончим ужинать? Кроме того, мне кажется, что ты нагоняешь на нашего гостя тоску.

Но Коллин только пожал плечами, словно желая сказать, что это исключительно его дело.

— Идемте, господин Бродка.

Александр вопросительно поглядел на Жюльетт, но послушно последовал за профессором в подвал, который представлял собой хорошо освещенное помещение с множеством дверей. Вообще-то, он ожидал, что профессор поведет его в кабинет и покажет собранные им бутылки с коллекционным вином и шампанским, поэтому вполне допускал, что за одной из этих дверей находится винный погреб. Но после того как Коллин открыл двери с двойным замком разными ключами и вошел в подвальную комнату, Бродка замер от изумления и страха: на расставленных вдоль стен стальных стеллажах красовалась впечатляющая коллекция пистолетов, револьверов, винтовок, а также старого оружия. Здесь были заряжающиеся с дульной части кремниевые ружья, охотничьи ружья и кольты. Что же могло двигать человеком, чтобы он собрал такую коллекцию?

Словно прочитав мысли Бродки, профессор подошел к нему и, сверкнув глазами, сказал:

— Знаю, о чем вы сейчас думаете, дорогой мой. Этот человек пытается доказать свою мужественность и возможности. Но это ошибка. Меня восхищает красота оружия, искусство оружейных ремесленников и его история. Не важно, сколько лет оружию — двести или двадцать, — у каждого есть своя история. Вот, возьмите, подержите это.

Он протянул Бродке своеобразно изогнутый пистолет и пояснил:

— Пистолет Рота-Зауэра, изготовлен Зауэром в Зуле и Ротом в Вене. Заряжается сверху, поворотный затвор, калибр 7,65.

Бродка пришел в ужас. Он с неохотой держал в руках это своеобразно оформленное оружие. Потом вдруг спросил:

— У вас в коллекции есть «Вальтер ППК»?

— Счего вы взяли? — вопросом на вопрос ответил Коллин.

— Это единственный пистолет, название которого я знаю.

— «Вальтера ППК» у меня нет, — ответил профессор. — Это для меня слишком буднично. — Помедлив, он забрал у Бродки пистолет, положил его на место и холодно заметил: — Хотя для убийства он подходит как нельзя лучше.

Бродке стало не по себе. Он не знал, что и думать. Разве он мог представить, что у Коллина в подвале дома хранится такой арсенал оружия и что хозяин столь охотно будет показывать ему свою коллекцию? И почему Жюльетт никогда об этом не рассказывала?

После того как мужчины вышли из подвала, Жюльетт пригласила их к столу, подав основное блюдо — жаркое из косули с краснокочанной капустой и каштановым муссом. Если закуски они ели под довольно оживленный разговор, то сам ужин прошел почти в полном молчании.

Бродка задавался вопросом, знает ли профессор об их отношениях с Жюльетт? Внезапно он засомневался в неведении Коллина. Наверняка муж Жюльетт не просто подозревал, он знал намного больше. Может быть, это Коллин в него стрелял? Или поручил кому-то стрелять?..

Ножи и вилки позвякивали в тишине. Бродка, чувствуя напряженность обстановки, задумчиво ковырял краснокочанную капусту, выделявшуюся на тарелке пурпурно-фиолетовым пятном. Опять тот самый ненавистный цвет, который доставляет ему такой дискомфорт.

— Тебе не нравится? — нарушила неловкое молчание Жюльетт и улыбнулась Александру. Не успела она произнести вопрос, как улыбка исчезла с ее лица.

От Бродки тоже не укрылось, что она обратилась к нему на «ты». Поэтому он чересчур быстро ответил:

— О нет, еда превосходна, уважаемая госпожа. Просто я, как правило, ем молча и вдумчиво, поверьте. — Довольно глупый ответ, но ничего лучше ему в голову не пришло.

— Действительно превосходно, — согласился профессор и лукаво ухмыльнулся, переведя взгляд с Жюльетт на гостя.

Бродка отчаянно пытался истолковать поведение Коллина. Он всегда был уверен, что является неплохим знатоком людей и способен по мимике человека узнать о его намерениях. Но как бы пристально он ни вглядывался в лицо собеседника, ответа на свой вопрос не находил. Понять, заметил ли Коллин оговорку Жюльетт, было просто невозможно.

Ужин закончился в полном молчании. Пока Жюльетт убирала со стола, Коллин пригласил гостя в свой рабочий кабинет, представлявший собой мрачную комнату с темной мебелью периода грюндерства. В ней было холодно и неуютно. Профессор предложил гостю коньяк, но Бродка, поблагодарив, отказался. То же самое произошло, когда Коллин достал из отполированного до блеска ящичка красного дерева сигару и протянул ее Бродке.

— Знаете, — сказал Коллин, неторопливо раскуривая сигару. — Жюльетт — замечательная женщина. Она умна, хорошо выглядит и в состоянии сама зарабатывать деньги… кстати, против моей воли. Короче говоря, она та женщина, которую не так-то просто найти. Я очень люблю ее. Я бы наложил на себя руки, если бы она ушла от меня к другому. Но прежде я убил бы того, другого.

Хотя Коллин говорил достаточно спокойно, его слова звучали в ушах Бродки как обличительное нравоучение бродячего проповедника. Александр так и не понял, случайно ли замечание профессора или он давно знает об их отношениях и играет с ними, словно кошка с мышью. Этот человек казался ему слишком странным, даже зловещим, который мог вынуть из кармана пистолет, прицелиться и нажать на курок.

Но пока еще оставалась искра надежды, что все это только кажется и что Коллин даже не подозревает о том, что жена обманывает его. Поэтому Бродка упрямо ждал, что будет дальше. В нос ему ударил неприятный дым лежавшей в пепельнице сигары. Он не смотрел на Коллина, притворяясь, что с интересом разглядывает старые напольные часы, маятник которых раскачивался туда-сюда в ритме секундной стрелки.

Бродка молчал. Он молчал с упорством пойманного мальчишки, который покорно ждет наказания, но втайне уже приготовил ответ. Да, если вдруг Коллин потребует от него признания, он ответит ему. Такая женщина, как Жюльетт, скажет он профессору, имеет право на мужчину, который не напивается до смерти и удовлетворяет ее сексуальные потребности. Роскошной виллой, престижным положением в обществе и прочими проявлениями богатства, а также заботой мужа все это не компенсировать. Как он представляет себе их дальнейшее будущее, спросит он Коллина. Не лучше ли согласиться на развод?

Бродка удивился охватившему его приливу мужества, но на эти вопросы все равно когда-то придется отвечать. Почему бы не здесь и не сейчас?

Поскольку молчание стало просто невыносимым, Бродка поднялся, откашлялся и начал:

— Ну хорошо, профессор. Давайте не будем ходить вокруг да около. Мы — взрослые люди, и вы, очевидно, в курсе, что мы с вашей женой…

Внезапно он замолк.

И едва громко не расхохотался.

Коллин спал.

Пока тут решается его и их будущее, этот человек спит, как младенец. Очки сползли на кончик носа, из воротничка вывалился двойной подбородок. Похоже, профессор придавал этой ситуации гораздо меньше значения, чем Бродка. Так, может, он действительно не знает об их связи? Человек, который засыпает во время разговора с мужчиной, который увел у него жену, кажется не только странным. Он просто смешон!

Бродка тушил тлеющую сигару, когда услышал у себя за спиной шепот Жюльетт:

— Это его время. Гинрих всегда засыпает около одиннадцати, и не важно, пьян он или трезв. — Она подошла к Бродке, вывела его из неуютной комнаты и прикрыла дверь.

— А я как раз собирался все ему выложить, — покачав головой, тихо сказал Александр. — Знаешь, у меня возникло ощущение, что ему все известно.

Жюльетт зло взглянула на него.

— Да ты с ума сошел! Гинрих ничего не знает. Вообще ничего! Ты представляешь, какие последствия могло бы вызвать твое «признание»? — Ее глаза сверкали.

Бродка сжал ладонь Жюльетт двумя руками.

— Не нужно волноваться, — мягко произнес он. — Ничего же не произошло. Хотя все выглядит несколько странно. Твой муж говорил и вел себя так, словно смеялся надо мной и нашими тайнами. А когда он показывал мне свое оружие — во время ужина, черт побери! — я расценил это как угрозу. Почему ты никогда не говорила мне, что он помешан на оружии?

— А почему я должна была тебе об этом рассказывать? Я знала, что это обеспокоит тебя. Кроме того, он никому еще не показывал свою коллекцию. По крайней мере, я такого не припомню. Это скорее жест доверия, чем угроза. Не сходи с ума, Бродка. Не переживай, мой муж ничего не знает. Даже не догадывается.

— Твоими бы устами да мед пить, — пробормотал Александр.


Когда он садился в машину, пошел дождь.

Улицы блестели, как зеркало, и Бродка не сразу заметил фары машины, которая, казалось, преследовала его. «Не начинай снова, — велел он себе, — выбрось эти мысли из головы. Ты слишком много ошибался за последние дни и зря сходил с ума».

Бродка оправился от ужаса, который нагнал на него этот вечер, быстрее, чем он сам ожидал.


На следующий день рана на лодыжке уже почти не болела, поэтому он решил еще раз осмотреть квартиру матери.

Честно говоря, ему было не по себе, он казался себе шпиком, которого прошлое матери совершенно не касалось. Тем не менее Александр понимал, что рано или поздно ему придется заняться наследством этой женщины.

На этот раз он припарковал машину в двух кварталах от дома, на одной из боковых улиц. Затем, подняв повыше воротник пальто, незамеченным — по крайней мере, он на это надеялся — пробрался в дом на Принцрегентштрассе.

Войдя в квартиру, Александр сразу же заметил, что, как и в прошлый раз, в комнате горел свет. Бродка пробежал через прихожую, проверил все комнаты, обыскал даже кладовую рядом с гостиной, на которую раньше не обратил внимания. Сейчас он уже не сомневался, что горящий свет — это какой-то знак.

Он опустился в кресло и с минуту осматривался. Взгляд его остановился на секретере. Он не знал, нужно ли открывать его, поскольку смутно догадывался, что обнаружит в нем. Наконец он поднялся, подошел к секретеру и распахнул дверцу, словно вор, для которого важна каждая секунда.

Пистолет исчез.

Он в ужасе отпрянул, как будто ожидал, что на него будет направлен заряженный пистолет, но обнаружил только пустоту. Перед его глазами все исчезло, как фата моргана, и прошло немало времени, прежде чем Бродка осознал, что ему страшно. Его обуревало смешанное чувство бессильной ярости, беспомощности и страха; он боялся, как ребенок, и ему очень хотелось убежать от этого кошмара, сделать так, чтобы событий последних дней никогда не происходило.

После его возвращения из Америки слишком много всего случилось — так много, что это выбило из колеи даже такого уравновешенного мужчину, как Бродка.

Спустя некоторое время он пришел в себя и принялся бесцельно копаться в ящичках и коробках. Никаких документов, никаких писем. Казалось, в жизни его матери имели значение только выписки из банковских счетов и банковские операции. Бегло просмотрев бумаги, Бродка обнаружил счета более чем на миллион. Но еще больше его смутила другая находка — ключ с двойной бородкой, какой используется для абонентных сейфов.

Александр с любопытством рассмотрел его и сунул в карман. Затем потушил свет и вышел из загадочной квартиры.

Банк, в котором мать хранила сбережения, как выяснилось из документов, находился неподалеку, на той же улице. Директор банка, молодой карьерист в безупречном антрацитовом двубортном костюме (вероятно, даже аттестатном), тщательно проверил документы Бродки. Именно он подтвердил, что у Клер Бродки в банке было несколько счетов и один абонентный сейф. Из разговора об имущественном положении его матери Бродка узнал, что дом, в котором находилась ее квартира, принадлежал ей самой и каждый месяц приносил двадцать тысяч марок. Он единственный наследник? Когда Бродка ответил утвердительно, двубортный счел себя обязанным поздравить его и выразил надежду, что налоговая инспекция не обойдется с ним слишком сурово. Несмотря на чересчур показную вежливость, банкир решительно отклонил просьбу Бродки открыть абонентный сейф. Для этого — а также для доступа ко всем счетам — ему сначала нужно увидеть документ, подтверждающий права Александра Бродки на наследство. Впрочем, добавил директор банка, эту бумагу быстро и без проблем ему выдаст суд по наследственным делам.


«Быстро и без проблем» превратилось в процедуру, которая длилась целый день. С документом в кармане Бродка на следующее утро снова пришел в банк на Принцрегентштрассе.

Сколько денег он предполагает снять, поинтересовался услужливый директор банка, который не скрывал своего удивления, когда Бродка ответил, что вообще не собирается снимать деньги. Это, заявил изумленный директор, весьма необычно для подобного случая. Вероятно, большинство наследников, с которыми он встречался, для начала снимали немало средств.

Нет, ответил Бродка, ему просто хочется проверить содержимое абонентного сейфа, ничего более. При этом он делал вид, будто знает, что находится в сейфе.

Они вместе спустились в полуподвальный этаж, где директор банка отпер решетку и проводил Бродку к железной стене с множеством абонентных сейфов. Перед номером 747, расположенным на уровне груди, он остановился, вставил ключ в замок и открыл дверцу. Затем банкир тактично удалился в комнату перед решеткой, где присел за пустой письменный стол и, отвернувшись, стал ждать.

Бродка вынул из ящика кассету и открыл крышку своим ключом. Он чувствовал, как у него дрожат руки. Он не имел ни малейшего понятия о том, что могла держать мать под замком. Возможно, украшения — из страха перед ворами — или какие-нибудь документы, которые никто не должен был видеть?

Но он был разочарован. В кассете лежала только старая фотография размером с открытку, пожелтевшая и потертая. На фотографии была его мать, нежно обнимавшаяся с мужчиной. Что касается Клер Бродки, то на фотографии ей было около двадцати лет, мужчина выглядел немного старше.

Мужчину Бродка не знал, никогда не видел, но не сомневался в том, что он был его отцом. Александру показалось, что мужчина выглядит не очень хорошо, но фотография, сделанная, очевидно, в пятидесятых годах, была сильно потерта. Какое-либо сходство уловить было трудно.

Почему же, ради всего святого, спрашивал себя Бродка, мать хранила эту фотографию в сейфе? Он внезапно почувствовал, что банкир, по-прежнему сидевший за письменным столом, наблюдает за ним, и попытался скрыть свою взволнованность. Положив фотографию обратно в кассету, Бродка запер ее и подал знак директору банка, что он закончил.


Последующие дни Бродка занимался тем, что пытался пролить свет на свое прошлое — прошлое, которое до сих пор мало интересовало его. Наоборот, он постоянно гнал от себя мысли о своем происхождении, словно думать об этом было чем-то грязным и запретным. По крайней мере, мать культивировала в нем именно такое ощущение. Но чем дольше Александр размышлял о своем детстве, которое прошло по большей части в интернате, тем яснее понимал, как же плохо он знал свою мать. Вместе с тем он осознавал, что попытки выяснить хоть что-нибудь о том времени просто-напросто обречены на неудачу.

Все эти годы он обходился без прошлого. Он рано понял, в чем заключается его талант, и уже в четырнадцать лет четко знал, чего хочет. Теперь он достиг всего, несмотря на то что ему никто не помогал. И вдруг ни с того ни с сего неизвестное прошлое настигло его. Безразличие и беспечность Бродки сразу же превратились в противоположности. Казалось, что он преследует сам себя, словно пытается поймать собственную тень.

Конечно, нельзя сказать, что значительное состояние его матери пришлось некстати. Деньги — это свобода. А для Бродки свобода заключалась в том, чтобы не браться за любой заказ, не быть вынужденным зарабатывать деньги, а иметь возможность их заработать. Он мог бы делать только те фоторепортажи, которые его интересуют, — не важно, найдется ли журнал, который захочет их опубликовать. И все же он охотно отказался бы от этой вновь обретенной свободы, лишь бы не было жутких событий последних нескольких дней.

Бродка уже не чувствовал себя в безопасности в своей расположенной высоко над крышами города квартире, где за все эти годы скопилось немало различной мебели. Даже прекрасный вид на Альпы, открывающийся с террасы на плоской крыше, теперь казался ему мрачным. Он знал, что кто-то в его отсутствие пробрался в квартиру и стер записи на автоответчике. Понимая, что этот кто-то вторгся в его интимную сферу, Бродка как будто потерял контроль над своей жизнью. Он сменил замок, но сказать, что после этого стал чувствовать себя увереннее, не мог. Его пугал даже телефон.

Когда же ему позвонил Дорн, главный редактор «Ньюс», и предложил сделать репортаж в Вене, Бродка согласился. Заказ его порадовал, ибо в нем он увидел возможность хотя бы на несколько дней вырваться из чертовой круговерти, в которой, как ему казалось, он очутился.

Глава 3

Есть города, которые нуждаются в совершенно определенном времени года, чтобы показать свою красоту. Риму нужна весна, летом город отвратителен. Зато Лондон раскрывает всю свою прелесть только летом. В Праге красивее всего осенью, а в Каире — зимой.

И только Вена хороша в любое время года, даже промозглой осенью и холодной зимой, когда торжествует морбидо этого города.

Каждый из этих городов Бродка знал довольно неплохо, но Вену любил больше всех остальных. Такси, которое везло его из аэропорта Швехат в «Гранд-отель», у Дунайского канала попало в пробку, и водитель то и дело давал компетентные комментарии, сводившиеся к одному:

— Неудивительно, что стоим, ведь все улицы постоянно забиты.

Для таксиста, как и для всех австрийцев, даже малейшее страдание было способом разнообразить свою жизнь, в то время как немцам в основном приходилось бороться с манией величия или комплексом неполноценности.

Было четыре часа, почти темно, и моросящий дождик, придававший этому городу особое очарование, перешел в снег. Бродка отрешенно кивал в ответ на все дальнейшие разглагольствования шофера. Мысленно он уже занимался полученным заказом — историей успеха автогонщика, который после окончания своей спортивной карьеры основал авиакомпанию. Два дня были забиты полностью: съемки в аэропорту, в концертном зале и на вилле экс-спортсмена за городом. Привычное дело для Бродки.

У моста Асперн такси повернуло налево и поехало вдоль Рингштрассе. Фасад отеля, расположенного неподалеку от оперы, архитектурной жемчужины Рингштрассе, был ярко освещен. Бродка не впервые останавливался в этом отеле, и, когда он вошел через стеклянную вращающуюся дверь в залитый светом холл, портье издалека приветствовал его профессиональной улыбкой, как это делают портье всех отелей мира. Но этот служащий, имя которого Бродка забыл, но внешность хорошо помнил, казалось, был одним целым с отелем, как плод и дерево. Он выглядел как сам кайзер Франц-Иосиф, и, если бы не был услужливым вездесущим портье, его можно было бы принять за актера, который просто играет здесь свою роль.

Вскоре Бродка узнал, что портье не желает, чтобы к нему обращались «господин Франц», «господин Иосиф» и уж тем более не «господин Франц-Иосиф», и что зовут его просто господин Эрих, что совершенно не мешало его эпохальной внешности.

Несмотря на изысканный вид, портье не побрезговал пристально осмотреть одежду клиента, причем уделил наибольшее внимание «ролексу» Бродки. Господин Эрих разделял постояльцев отеля — как и всех людей — на две категории: люди со вкусом и люди без него. Он утверждал, что по-настоящему вкус человека можно определить исключительно по его часам. В любом случае он презирал людей, цеплявших на запястье эти штуки на батарейках. Он расценивал это как падение нравов. Конечно же, только в частном разговоре, на службе господин Эрих никогда бы не отважился высказываться о постояльцах.

Заполнив регистрационную форму, Бродка поднялся на лифте в свой номер на пятом этаже и переоделся.

Из отеля он вышел, подняв воротник пальто. Снег прекратился, и Бродка пошел пешком по Академштрассе в направлении собора Святого Стефана. Затем он повернул налево, в одну из боковых улиц. Его внимание привлекла светившаяся зеленым вывеска ресторана. Бродка съел гуляш из длинноволокнистой говядины и яичницу, запив все это кружечкой пива, и вернулся в отель.

Совсем недавно пробило девять, спать не хотелось. Поразмыслив, Бродка отправился в бар, расположенный на промежуточном этаже отеля, сел у окна в середине зала под люстрой, заказал себе виски и стал смотреть на двери, словно ожидая кого-то. На самом деле взгляд его был устремлен в никуда. Он снова задумался о том, как справиться с ситуацией, в которой он оказался, и, конечно же, ни к какому результату не пришел.

На заднем фоне пианист со скучающим видом привычно наигрывал «Night and Day». За соседним столом трое японцев, возраст которых трудно было определить, предавались радостям жизни, позабыв о строгом этикете, принятом на их родине. Пожилая супружеская пара торжественно праздновала шампанским свой очередной юбилей — судя по виду обоих, золотую свадьбу. За ними неотрывно следила богатая вдова, сидевшая за одним из соседних столиков. Богатые вдовы в барах отелей — это что-то страшное.

Бродка равнодушно наблюдал за деловой женщиной, которая, улыбаясь, вошла в зал. На ней был черный костюм и черные чулки, а также бесстыдно привлекательная уверенность в себе. Хотя, как заметил Бродка немного позже, свободными были еще два маленьких столика, она вежливо поинтересовалась, склонив голову набок, разрешит ли он присесть.

В таких случаях Бродка обычно отвечал вопросом на вопрос: «Что?» Но эта женщина была слишком красива, чтобы он мог отреагировать подобным образом, да и риск, что через минуту к нему подсядет какой-нибудь болтун, тоже нельзя было исключать.

Поэтому Александр поднялся, приветливо кивнул и пододвинул незнакомой женщине кресло. Она заказала «Манхэттен», закинула ногу на ногу, прикурила сигарету и после того, как дышать стало почти нечем, спросила:

— Вы не возражаете?

На подобные вопросы Бродка отвечал просто: «Возражаю». Он ненавидел сигаретный дым и никогда не курил. Но этот случай казался особенным, и он, решив сделать исключение, дабы не прогнать зарождавшуюся симпатию, сказал:

— Пожалуйста!

Но прежде чем он это сделал, красавица взяла едва прикуренную сигарету, затушила ее в пепельнице и, глядя Бродке прямо в глаза, произнесла:

— Вы совершенно правы. Курение — полнейшая чушь. Честно говоря, я курю исключительно из смущения.

Так завязался приятный разговор, во время которого каждый пытался приподнять завесу над жизнью другого, и через час Бродка уже знал ее имя, профессию, семейное положение. Что касается возраста, то его можно было угадать: вероятно, ей было лет тридцать пять, не больше. О себе он рассказал столько же. Ее звали Нора Мольнар, она работала пиар-агентом в фирме, выпускающей спортивную одежду, и была разведена. Ее короткие каштановые волосы, которые она зачесывала на лоб, восхищали Бродку почти так же, как ее большая грудь и родинка на верхней губе. Короче говоря, встреча произвела на Бродку довольно сильное впечатление, и, когда выяснилось, что оба будут в отеле на следующий день, они договорились встретиться вечером в то же время и на том же месте.

В некоторой степени Нора походила на Жюльетт, но не внешне — у невысокой ростом Жюльетт были длинные черные волосы. Их схожесть касалась сердечности и открытости.

Даже во время работы с бывшим автогонщиком и авиапредпринимателем у Бродки не шла из головы неожиданная встреча, состоявшаяся прошлым вечером.

В условленное время, незадолго до того как пробило девять, Бродка вошел в бар отеля и заказал у бармена виски. Александр хотел было сесть за тот же стол, что и накануне, как вдруг в дальней части зала, у сине-зеленого гобелена с пышным ландшафтом, он увидел Нору, которую, правда, узнал с трудом.

Она пришла немного раньше, пояснила новая знакомая, так как у нее сорвалась деловая встреча. Но ее это нисколько не огорчило, поскольку она с нетерпением ждала сегодняшнего вечера.

Бродка с удивлением и восхищением смотрел на изменившуюся внешность Норы. Она была накрашена ярче, чем вчера. Ее каштановые волосы были уложены с помощью геля в необычную прическу наподобие шлема, прилегавшего к голове. Ее губы, вчера нежно-розовые, теперь вызывающе блестели ярко-алой помадой. А то, что вчера Нора скрывала под черным пиджаком — ее захватывающий дух бюст, — сегодня было подчеркнуто обтягивающей шелковой блузкой, которая, хотя и была застегнута на все пуговицы, ничего не скрывала.

Вид Норы смутил Александра и возбудил его фантазию. Как и все мужчины в такой ситуации, он начал рассказывать о своей жизни, стараясь выставить себя в наилучшем свете. Нора казалась очень заинтересованной, задавала все новые и новые вопросы, то и дело восхищенно восклицая. А Бродка говорил и говорил: о своей профессии, о своих удачах и планах.

В Норе Александр нашел очень внимательную слушательницу, но еще больше, как он догадался, ей нравилось выступать в роли кокетки. Беспокойно, даже напряженно прислушиваясь к его словам, Нора то и дело доверительно склонялась к нему, с улыбкой откидывалась назад, ерзала, устраиваясь поудобнее, так что ее груди колыхались, закидывала ногу на ногу или же расставляла их совершенно не по-женски, насколько позволяла ее узкая юбка. Рассказывая под шампанское о своей жизни, Бродка лихорадочно размышлял, как бы сделать так, чтобы затащить эту фривольную дамочку к себе в постель.

Он знал, что большинство женщин испытывают отвращение к пошлым предложениям и все же откровенный вопрос «Вы не хотите со мной переспать?» считают просто сногсшибательным. Тем не менее в каждом третьем случае этот вопрос заканчивается пощечиной и все усилия идут прахом.

Пока Бродка, чувствуя, что его желание, растет как на дрожжах, ломал себе голову над тем, как заполучить Нору, женщина опустила руку под стол, протянула ему кончики пальцев правой руки и многозначительно улыбнулась.

Неужели они думают сейчас об одном и том же, спросил ее Бродка с осторожностью опытного мужчины. Вообще-то, Норе даже не понадобилось отвечать, потому что она схватила Бродку за руку и так крепко сжала ее, что дальнейшие подтверждения были бы излишними. И все же она довольно громко, так что было слышно за соседним столом, ответила:

— Если тебе не терпится узнать, хочу ли я тебя, то — да.

В этот миг Бродке было наплевать на все: на многозначительные взгляды сидящих за соседним столиком посетителей, на ухмылки бармена, который наверняка отпустит в его адрес острое словцо, если они сейчас встанут и уйдут, на то, что подумает господин Эрих, портье, когда его постоялец прошествует через холл с незнакомой красоткой.

Сейчас Бродка думал об одном: он во что бы то ни стало должен обладать этой женщиной.

Перед лифтом к Бродке и его спутнице подошел вездесущий господин Эрих. Услужливо извинившись, что помешал, он заявил, что у него важное сообщение для господина Бродки.

Александра это совершенно не устраивало.

— Неужели нельзя подождать до завтра? — набросился он на портье. — Я хочу, чтобы сегодня меня оставили в покое.

Господин Эрих недовольно пожал плечами и удалился.

Номер Бродки был выдержан в цветах охры и зелени резеды, как и большинство номеров «Гранд-отеля». Над широкой французской кроватью висела гравюра с видом Вены, на ореховых ночных столиках по обе стороны кровати горели лампы с желтыми шелковыми абажурами. В углу — письменный стол. Рядом с ним — обращенный к окну мягкий уголок. Плотный ковер на полу с узором из ромбов, в котором утопали шаги. Настоящий люкс.

Бродка бросил пальто Норы на стул. Нора раскинула руки, словно в танце. Казалось, она хотела обнять весь мир — и в первую очередь его, Бродку. Затем она остановилась, запрокинула голову и закрыла глаза. Бродка подошел к ней и обнял за талию. Нора прижалась к нему бедрами и так страстно начала об него тереться, что Бродка охотнее всего овладел бы ею тут же, не сходя с места и не дожидаясь, когда она разденется.

Как будто немного стесняясь, Нора, не открывая глаз, стала медленно расстегивать пуговицы на блузке. Бродка почувствовал, что его дыхание участилось. Ему еще никогда не доводилось видеть столь совершенных грудей, больших, крепких и вызывающих. Он схватил их обеими руками, стал страстно мять и поглаживать. Когда он наклонился, чтобы поласкать языком заострившийся сосок, Нора вырвалась, издав стон, в котором слышались страсть и нетерпение.

Она красиво выскользнула из своей юбки и, когда та упала на пол, правой ногой отбросила ее в сторону. Теперь она стояла перед ним обнаженная, не считая белых чулок без подтяжек и туфель на высоком каблуке. Ее фигура была безупречной, кожа — слегка смуглой. Бродка расстегнул брюки.

Нора бесстыдно расхохоталась. Не говоря ни слова, она нежно поглаживала его пенис одной рукой, а другой указывала на дверь ванной комнаты. В глазах женщины читалась просьба: подожди немного. В следующее мгновение она исчезла в ванной.

Бродка не знал, откуда доносится шум, который он слышал, — из душа или же изнутри его затуманенного сознания. Ему казалось, что время тянется бесконечно долго. Он стянул брюки и опустился в кресло рядом с пальто Норы. Краем глаза он увидел торчащий из кармана пальто уголок то ли конверта, то ли фотографии. Александр потянулся за ним и… ужаснулся. На фотографии был он.

В первую минуту Бродка ничего не мог понять. Он бездумно переводил взгляд с двери в ванную на фотографию. Она была сделана при помощи телеобъектива; фон был размыт, так что он не смог понять, где именно его сфотографировали.

Итак, его знакомство с Норой не было случайным. И уж точно ни о какой взаимной симпатии не может быть и речи. Нору подослали. Но почему? С какой целью? Кто?

Бродка лихорадочно размышлял. Заставить Нору разговориться? Или, может, лучше притвориться, сделав вид, что он ничего не знает, и ввести Нору в заблуждение? Возможно, тогда ему удастся раскусить ее… Но прежде чем Бродка успел принять решение, из ванной, обольстительно улыбаясь, вышла обнаженная Нора.

Застывшее лицо Бродки, казалось, смутило ее. Она поглядела на него, склонив голову набок, и коротко спросила:

— Что?

Бродка протянул ей фотографию.

Нора задыхалась, словно выброшенная на берег рыба, затем выхватила у него фотографию из рук, собрала свои вещи и поспешно оделась. Не успел он опомниться, как она вылетела из номера, не сказав ни слова.

Полуголый, в одной рубашке, Бродка встал, но потом снова рухнул в кресло. Он чувствовал себя невероятно подавленным. Что же, во имя всего святого, происходит? Сначала в Мюнхене, теперь в Вене. Кто преследует его и зачем? Он должен был выяснить, кто эта женщина.

Бродка оделся и спустился на лифте в холл. Для начала он хотел выпить, чтобы успокоить расшатавшиеся нервы, а также забрать важное известие, о котором говорил ему портье.

Когда Бродка обратился к господину Эриху, тот, явно уязвленный, какое-то время молчал. Казалось, портье подыскивал слова и только после продолжительной паузы наконец заговорил — обстоятельно, как водится у венских портье:

— Знаете ли, господин, мне неловко, да и, собственно говоря, меня это вообще не касается, но когда я увидел вас в обществе дамы…

— Да ладно, — перебил его Бродка, изо всех сил стараясь выбросить из головы воспоминания о встрече с Норой, — это всего лишь мимолетное знакомство.

— Ну хорошо, — сказал портье и принялся перебирать свои бумаги и канцелярские принадлежности, при этом понимающе кивая.

— Вы знаете ту даму? — спросил Бродка.

— Что значит «знаю», господин? Как бы так выразиться… Она у нас иногда появляется, понимаете?

Хотя Бродка не совсем понимал, он все же догадывался, на что намекает портье.

— Нет. Как прикажете понимать вас, господин Эрих?

Портье, переступив с ноги на ногу, несколько раз смущенно развел руками.

— Мы — крупный отель, видите ли. У нас останавливаются многие бизнесмены, господа, которым иногда нужно с дамой… ну, вы понимаете. Не в наших правилах следить за моралью. Иногда кто-то подходит и спрашивает женщину на ночь. — Он полез в деревянный ящичек с картотекой и вынул пару визиток. — В таких случаях у нас есть адреса…

Бродка в ярости сжал губы, так что они побелели. Надо же, он запал на самую обыкновенную шлюху!

Казалось, господин Эрих прочитал его мысли, потому что поспешно добавил:

— Хочу подчеркнуть, что все это дамы особого уровня, не какие-нибудь дешевки… — Он замолчал и откашлялся.

Бродка кивнул.

— В вашей картотеке есть некая Нора Мольнар?

Господин Эрих просмотрел визитки, словно карточную колоду, и пробормотал:

— Мольнар, Мольнар… нет, мне очень жаль. Дамы с таким именем нет. Но это еще ничего не значит. Эти дамы меняют имена так же часто, как и свои… знакомства.

Бродке было все равно, что подумает о нем господин Эрих. Он переписал все имена и телефоны на листок бумаги и вернулся в номер. Он должен найти эту Нору и заставить ее заговорить, чего бы это ни стоило. С него довольно загадок и неприятных сюрпризов!

В общей сложности у Бродки насчитывалось двенадцать телефонных номеров. После двенадцати звонков он узнал, что цена за ночь с такой дамой, как называл их господин Эрих, составляет десять тысяч шиллингов и что ни одна из них не занимается своим ремеслом под настоящим именем. Две дамы утверждали, что слышали пару раз о Норе Мольнар; одна даже знала, что Нора предпочитает проводить время в отеле «Оксидент», заведении, расположенном на Грабен, неподалеку от собора Святого Стефана.


По окончании фоторепортажа, с которым Бродка справился без особого воодушевления, у него наконец появилось время, чтобы заняться поисками Норы и ее работодателей.

Отель «Оксидент» на Грабен оказался заведением с именем. Его можно было бы назвать «лав-отелем», если бы все это не попахивало грязным сексом и не отдавало вульгарностью и криминалом. «Оксидент» выглядел как серьезное, почти приличное заведение. В нем насчитывалось двадцать шесть номеров, причем администрация уверяла, что даже при почасовом съеме номера никто не станет смотреть на клиента косо. И поскольку специфические услуги отеля не предполагали сезонных колебаний, «Оксидент» был единственным отелем Вены, где зимой и летом цены были одинаковыми.

Хозяйка отеля, по вечерам исполнявшая обязанности портье, сообщила Бродке, что постоялицы по имени Нора Мольнар она не знает. Разумеется, это не удивило Александра, поскольку подобные заведения живут за счет сохранения тайны. Но секретность — первый враг кошелька. Так что, когда банкнота в тысячу шиллингов сменила владельца, смущенная блондинка сообщила Бродке, что Нору Мольнар по-настоящему зовут Маркович и что каждую среду с 23.00 до полуночи она находится в двадцать четвертом номере, который из-за узора на обоях еще называют «сиреневой комнатой». Нора приходит туда, чтобы скоротать вечер с состоятельным господином «извне», который имеет абонемент в опере — кстати, уже около года, исключая театральные каникулы.

Была среда, поздний вечер, то есть вполне подходящий момент. Бродка увидел такси, остановившееся на углу, сел в него и дал водителю щедрые чаевые, попутно пояснив, что ему нужно кое-кого подождать. Оттуда он и стал наблюдать за входом в «Оксидент».

Ровно в одиннадцать в отель вошла Нора, после того как незадолго до нее в дверях скрылся богато одетый мужчина. Ровно час спустя она покинула заведение и, перейдя улицу, стала ловить такси. Когда Нора села в автомобиль, Бродка велел шоферу следовать за ним. Такси поехало на юг, пересекло кольцо, миновало выставочный зал Сецессиона[509] и Венский театр на Линке Винцайле, продолжая двигаться в юго-восточном направлении. Здесь, неподалеку от Нашмаркт,[510] выстроились в ряд массивные, похожие на стадо слонов жилые дома, многие из которых в последние годы были красиво отреставрированы.

Такси остановилось перед поворотом, сразу за вереницей домов. Когда Нора вышла из машины, Бродка, стараясь сохранять безопасное расстояние, последовал за ней.

За поворотом он увидел запущенное шестиэтажное здание со съемными квартирами и примыкающий к нему слабоосвещенный внутренний двор. Из фасада торчали железные балконы, большей частью использовавшиеся в качестве кладовых, отчего создавалось впечатление, что они вот-вот рухнут.

Бродка, толкнув дверь — высокое деревянное чудище, замок на котором уже давно отслужил свое, — незаметно вошел вслед за Норой в подъезд дома. Он услышал, как на втором этаже открылись и закрылись двери, и поднялся по лестнице.

На двери справа было написано: «Маркович». Когда Бродка нажал на звонок, раздалось отвратительное дребезжание. Однако Нора, похоже, и не думала открывать, поэтому Бродка, обозлившись, начал тарабанить в двери.

Наконец раздался голос:

— Кто там?

— Бродка! — громко ответил он.

Несколько секунд стояла тишина, но затем Александр услышал, как в замке повернулся ключ. Нора слегка приоткрыла дверь, и в щелке появилось ее ярко накрашенное лицо.

— Убирайтесь! — прошипела она. — Не то я вызову полицию.

Бродка просунул в щель ногу, оттолкнул Нору в сторону и оказался в квартире, состоявшей из одной-единственной большой комнаты, разделенной на две части старой громоздкой мебелью.

— Я вызову полицию! — возмущенно повторила Нора. На лице женщины явно читался страх. Она успела наполовину раздеться — на ней был только пурпурно-фиолетовый корсаж, из которого едва не вываливались груди.

«Пурпурный! — подумал Бродка. — Именно пурпурный!» На угрозы Норы он не отреагировал и вместо этого стал осматривать довольно обшарпанную комнату.

Внезапно в Норе проснулась стеснительность, и она запахнулась в цветастый халатик. Выудив из кармана сигарету и зажигалку, она хотела было прикурить, но Бродка выбил сигарету из ее рук.

— Что это значит? Что вам нужно? — закричала Нора, делая шаг к телефону, стоявшему на маленьком столике возле дивана. Но Бродка опередил ее, вырвал аппарат из рук и разбил об пол.

— Скорее вопрос стоит так: что тебе было нужно от меня? — Бродка, не сдержавшись, толкнул Нору на диван с такой силой, что та вскрикнула и, защищаясь, закрыла голову руками.

Бродка угрожающе возвышался над ней.

— Итак, что тебе было нужно от меня? — повторил он. — Кто тебя нанял? Давай выкладывай!

Когда Нора отняла руки от лица, Александр увидел потекшую тушь, растрепанные волосы. От ее привлекательности не осталось и следа. Бродка спрашивал себя, как эта женщина смогла так сильно вскружить ему голову.

Нора что-то пробормотала о больших деньгах, за которые она взялась выполнить поручение, деньгах, которые ей так сильно нужны. Он же видит, как она живет.

— И кто дал тебе деньги?

— Двое мужчин. Имен я не знаю. Это было при посредничестве мадам…

— Мадам?

— Да, хозяйка «Оксидента». Если кто-то хочет подработать, как я, не связываясь с сутенером, оставляет номер телефона мадам. А мужчины, которым нужно какое-либо особое удовольствие, тоже идут к ней. В Вене все это знают.

— И эти двое мужчин дали тебе деньги? За что?

— Я должна была разузнать о вас как можно больше. Всю вашу жизнь, все подробности, все о вашем прошлом. Мужчины дали мне двадцать тысяч шиллингов задатка. Завтра я должна была получить еще двадцать, если бы рассказала то, что узнала о вас. Но теперь об этом, наверное, можно забыть.

— Но ты же должна знать, как зовут этих мужчин.

— Честно, я не знаю! — в отчаянии закричала Нора. Разозленный ночным шумом, в стену громко постучал сосед.

— Я действительно не знаю, — продолжила Нора приглушенным голосом. — Мы встречались в «Опернкафе». Они спросили, хочу ли я заработать двадцать тысяч шиллингов. Я потребовала сорок, и они согласились. Сначала я подумала, что эти ребята собираются сделать какую-нибудь ужасную гадость. Можете себе представить, как я удивилась, когда узнала, что нужно всего-то расспросить вас. Потом они дали мне фото, назвали ваше имя и сказали, что у вас номер в «Гранд-отеле». А еще сказали, что я как раз вашего типа, поэтому мне без труда удастся выудить из вас правду.

— Правду? Какую правду? — Бродка нахмурился. — Что этим ребятам надо?

— Понятия не имею, поверьте. У меня сложилось впечатление, что они знают о вас довольно много, но, очевидно, для них этого недостаточно. Мне показалось, что они ищут что-то определенное.

— Но что? — Бродка сделал три шага к окну. Из-за гардин за окном ничего не было видно. Он повернулся, снова подошел к Норе и спросил, на этот раз менее грубо, чем раньше:

— И завтра ты должна с этими парнями снова встретиться?

— Да… то есть сегодня. Уже ведь за полночь перевалило. В «Опернкафе», в два часа дня.

Бродка кивнул.

— Ты встретишься с ними?

— Да. Пойду и верну им деньги. Скажу, что мне не удалось что-либо из вас вытрясти. Что вы были пьяны и несли всякую чушь.

— Неплохая идея, — задумчиво произнес Бродка. — Но и не особенно хорошая.

Нора подняла голову.

— Что вы имеете в виду?

Бродка глубоко вздохнул и сказал:

— Никто ведь из нас не знает, следят ли за нами. Мне, по крайней мере, даже в страшном сне не снилось, что за мной могут следить в отеле. Ты не заметила, шел ли кто-нибудь за нами?

Нора пожала плечами и покачала головой.

— Вот именно. Так что тебе действительно придется пойти и что-нибудь наплести тем парням. И вообще, разве ты можешь быть уверена, что я рассказывал тебе правду о себе? Я ведь мог догадаться обо всем и подсунуть тебе какую-нибудь историю, которая не имеет ко мне никакого отношения.

— Действительно, — кивнув, сказала Нора.

Бродка продолжал:

— А я погляжу на этих ребят со стороны. Ты сказала, в «Опернкафе»? В два часа дня?

— Да. Я… боюсь.

— Глупости, — заявил Бродка и направился к двери. Затем он обернулся и добавил: — Да, кстати, мне очень жаль по поводу телефона.

Он вынул из кармана две купюры и положил на кухонный стол.

— Купи себе новый. В последнее время мне пришлось слишком много пережить.


Когда Бродка вернулся в отель, было еще темно, но уже достаточно близко к утру, чтобы лечь спать. Кроме того, он был чересчур взволнован и вряд ли бы спокойно уснул. Поэтому он пошел в душ и на несколько минут подставил голову под горячую воду, словно желая смыть все, что так неожиданно обрушилось на него.

Если несколько дней назад Бродка еще полагал, что сможет избежать превратностей, выпавших на его долю, то последние события заставили его призадуматься, укрепив во мнении, что у него нет другого выхода, кроме как принять вызов судьбы и наконец вступить в борьбу с неизвестным пока противником.

Бродка, вопреки привычке, заказал завтрак в номер. Если бы его спросили, почему он это сделал, вряд ли Александр смог бы дать вразумительный ответ. Он молча поковырялся в яичнице, выпил чашку кофе и отодвинул остальное в сторону. Затем он выставил поднос за двери, отметив про себя, что он такой же потертый, как и все подносы во всех отелях мира, поскольку часто используются.

Чуть позже он попытался дозвониться Жюльетт, но было еще слишком рано. В галерее никто не брал трубку. Бродка привел себя в порядок, надел на этот раз под пиджак свитер, так как на улице было еще холодно, хотя, на первый взгляд, день обещал быть ясным.

Случай с Норой все не шел из головы. Ее сексапильность превратила его в похотливого самца, не способного здраво мыслить. Бродка покачал головой. И почему это случилось именно с ним, человеком, полагавшим, что он перепробовал в жизни все? С человеком его возраста! Смешно! Дорогой Бродка, сказал он себе, ты, наверное, не стареешь.

Зазвонил телефон. Жюльетт. В трубке послышались воздушные поцелуи.

— Я только что пытался дозвониться тебе, — сказал Бродка.

— Я еще дома, — пояснила Жюльетт. — Муж на конгрессе. Когда же ты наконец приедешь? Я по тебе очень скучаю. Разве ты не должен был давно быть в Мюнхене?

— Ну, ты ведь знаешь, как это бывает с моей работой, — уклончиво ответил Бродка. — Из-за плохой погоды мне не удалось сделать снимки на природе. Я… э… даже не знаю, закончу ли сегодня.

Повисла пауза, в которой чувствовалась неуверенность, даже неловкость.

— С тобой что-то случилось? — вздохнув, спросила Жюльетт. — У тебя такой странный голос.

— Странный?Почему? — с наигранным удивлением произнес Бродка. При этом он твердо знал, что его способность притворяться не всегда выручает, если дело касается Жюльетт. И все же он не собирался рассказывать ей по телефону о событиях вчерашнего дня, хотя и чувствовал угрызения совести при воспоминании о Норе.

— Сколько будет отсутствовать твой муж? — поинтересовался он, чтобы сменить тему.

— Три дня, — ответила Жюльетт. — Пожалуйста, приезжай поскорее, пока я не начала подыскивать себе другого парня. — Она тихонько рассмеялась.

Дальнейший разговор касался каких-то мелочей. Бродка мысленно был уже на встрече в «Опернкафе»; кроме того, он постоянно следил за тем, чтобы не обронить лишнего слова о событиях последних двух дней, — в конце концов, это подождет, у него и так достаточно проблем.

Бродка пообещал вернуться на следующий день и обменялся с Жюльетт еще парой ничего не значащих фраз, когда услышал тихий шорох возле двери. Под дверь сунули записку.

Закончив разговор, Бродка поднял листок бумаги. Это было сообщение от портье: «Звонок в 8.25: госпожа Нора Маркович, Линке Винцайле, срочно просит прийти».

Бродка посмотрел на часы: без двадцати пяти девять. Что бы могла значить эта просьба? Надевая пальто, он попросил портье заказать такси.

Когда Александр вышел из отеля на улицу, сквозь ветви деревьев, окружавших Кертнерринг, светило солнце. Таксист попался молчаливый и не в духе, что как нельзя лучше подходило Бродке. Ему сейчас абсолютно не хотелось общаться с кем бы то ни было.


В утренние часы движение в Вене чем-то напоминает неаполитанское. Возникает ощущение, будто здесь действует кулачное право, и, дабы усилить это ощущение — поскольку постоянные остановки и продвижение вперед позволяют это сделать, — водители заняты в первую очередь тем, что, опустив стекла своих автомобилей, беспрерывно издают боевой клич. К счастью, местные автомобилисты уже привыкли к подобной реакции, для них ругань все равно что «Валбил», известное желчегонное средство. К тому же иностранцы не понимают их крепких словечек.

Днем Линке Винцайле с ее рыночными ларьками и прилавками выглядела намного оживленнее, чем ночью, и Бродка с трудом нашел поворот, за которым стояло здание, где снимала квартиру Нора. Бродка расплатился с таксистом и вышел из машины.

Войдя в подъезд, он почувствовал, что внутри было едва ли теплее, чем снаружи. Бродка поднялся по обшарпанным ступенькам на второй этаж. Сверху ему навстречу спускалась женщина, которой приходилось опираться на перила. Она, прищурившись, поглядела на Бродку, потом отвернулась и молча прошествовала мимо.

Казалось, Нора ждала его, поскольку дверь была не заперта.

Бродка постучал и вошел в квартиру.

Словно ожидающая жениха невеста, Нора сидела на диване за кухонным столом. На ней был тот же халатик в цветочек, который так не понравился Бродке ночью. Голова женщины была запрокинута, руки раскинуты, ноги расставлены, так что можно было заглянуть дальше, чем полагалось мужчине, который за это не заплатил.

Бродка подумал, что Нора пьяна: в квартире просто воняло алкоголем. Но, подойдя ближе, он увидел на ее шее справа и слева темные пятна. Широко раскрытыми, остекленевшими глазами Нора смотрела в пустоту. Ее губы посинели, рот был слегка приоткрыт.

Бродка, еще ни разу в жизни не попадавший в подобные ситуации, содрогнулся от ужаса. Он беспомощно схватил левую руку Норы. Она была холодной, и, когда он отпустил ее, рука безвольно упала. Только теперь до Бродки наконец дошло, что женщина мертва.

В тот же миг он осознал весь ужас случившегося. Нору убили!

А он попался в ловушку, приготовленную убийцами.

Вне всякого сомнения, они хотят повесить это убийство на него! В голове все смешалось. Испытывая панический страх и бессильную ярость, Бродка почувствовал, как кровь застучала в висках. Одна мысль неотступно билась в его мозгу: «Прочь отсюда!»

С лестничной клетки донеслись голоса. Александр подошел к двери, прислушался. Голоса удалились. Он осторожно приоткрыл дверь и посмотрел на лестничную площадку: никого не было видно. Бродка решил, что пора немедленно убираться. Он вышел из квартиры и, глубоко вздохнув, захлопнул за собой дверь.

С подчеркнутым равнодушием он спустился на первый этаж. Было невероятно трудно не броситься бежать сломя голову. Прежде чем выйти из дома, он осторожно выглянул наружу. Никого. Бродка пересек двор и оказался на улице.

Шум транспорта показался ему сладчайшей музыкой. Он пешком отправился в отель, едва ли замечая идущих навстречу пешеходов. Теперь он ускорил шаг, но перед глазами по-прежнему стояло лицо убитой. Перейдя Рингштрассе неподалеку от Оперы, Бродка бросился бежать.

Поднявшись к себе в номер, он поспешно собрал чемодан, расплатился и заказал такси в аэропорт. Бродка совершенно не слушал того, что говорил ему шофер, — слишком много мыслей роилось у него в голове. Он отчаянно пытался придумать, как выбраться из затягивающейся вокруг его горла петли.

Он осознавал, что бегство было худшим из всех возможных вариантов.

Такси уже проехало половину пути до аэропорта, когда Бродка велел водителю отвезти его в управление полиции. Таксист бросил на Бродку удивленный взгляд, пожал плечами и повернул в сторону Шоттенринг.

— Как скажете, господин. Деньги ваши.


Управление полиции находилось в 1-м районе, в здании, похожем на большую старую коробку с бесчисленным множеством окон. За стеклом перед огромным количеством телефонов и мониторов сидел дежурный. Услышав об убийстве, мужчина почти не проявил интереса и для начала послал Бродку в отдел регистрации несчастных случаев. Оттуда его направили в комиссариат по расследованию убийств, к чиновнику по фамилии Валльнер.

Тот выслушал историю Бродки, иногда кривясь так, словно ему было очень неприятно. Наконец он подозвал к себе ассистента, дородного и очень медлительного мужчину с густыми кустистыми усами и чуть ли не с воодушевлением произнес:

— Ну что ж, берись-ка за это дело!

А затем, обращаясь к Бродке, вежливо спросил:

— Вы не пройдете с нами?

Сев за руль полицейского автомобиля, ассистент проявил себя как весьма темпераментный водитель. По крайней мере, прикрепленная к крыше синяя мигалка, казалось, окрылила его, и он, преисполнившись презрением к смерти, дважды проехал на красный свет. При этом он пользовался в равной степени как проезжей частью, так и тротуаром, лишь бы побыстрее доехать.

По прибытии на Линке Винцайле комиссар послал своего ассистента к жившей в соседнем доме домоправительнице, которая оказалась решительной женщиной лет шестидесяти со светлыми, зачесанными наверх волосами. Она открыла дверь в квартиру Норы, а затем, усилием воли заставив себя заглянуть внутрь, закрыла лицо руками и запричитала: ну почему такое, боже ж ты мой, должно было обязательно случиться в ее доме?

После того как комиссар осмотрел место преступления, он отослал ассистента к служебной машине, припаркованной во дворе, чтобы тот вызвал по рации криминалистов и врача для осмотра трупа.

Врач, молодой мужчина, похожий на студента, в очках без оправы и с черным чемоданчиком, прибыл первым. Когда Бродка, не в силах наблюдать за этой процедурой, отвернулся к окну, врач официально удостоверил смерть Норы. Причина: удушение. Преступление, как заявил он, было совершено около десяти часов назад.

Через полчаса после этого прибыла комиссия по фиксации следов. Двое умудренных опытом мужчин покрыли графитным порошком мебель, бутылки и стаканы, даже лежащий на полу телефон и дорогие наручные часы с порванным ремешком, чтобы снять отпечатки пальцев. Кроме того, были сделаны многочисленные снимки. Бродку передернуло, когда во время этой процедуры мужчины начали оживленно обсуждать успехи «Австрии», старейшего футбольного клуба Вены.

Когда прибыли двое сотрудников похоронной службы с цинковым гробом и подняли Нору за руки и за ноги, Бродка бросился в туалет, находившийся возле входной двери. Его вырвало. Подозрительных взглядов комиссара, внимательно наблюдавшего за дверью в туалет, он не увидел.

— Ну, — с притворным дружелюбием произнес Валльнер, едва Бродка снова вернулся в комнату, — может, теперь вы расскажете нам, как все было на самом деле?

Лицо Бродки стало белее простыни. Ему было настолько плохо, что он не мог говорить. Он не удивился тому, что комиссар не поверил в его версию происшедшего. Слишком уж идеально все было сделано. Но как ему доказать свою невиновность?

— Я сказал вам правду, — устало пробормотал Бродка. — Все было именно так, не иначе.

На лице комиссара появилась почти сочувствующая улыбка. Он подошел к Бродке и протянул ему фотографию.

— Очень удачное фото, — сказал он. — Нашли в кармане пальто убитой. Вы можете это объяснить?

Комиссар поднял фотографию Бродки, сделанную при помощи телеобъектива, повыше и спросил:

— И еще, что вы можете сказать по поводу того, что сегодня ночью, около половины первого, ссорились с убитой, о чем сообщил нам сосед женщины?

Бродка промолчал. Он сдался, когда Валльнер жестко заявил:

— Господин Бродка, вы временно арестованы по подозрению в убийстве.

Валльнер снял с пояса наручники и защелкнул их на запястьях Бродки.

Внезапно Александра охватило полное равнодушие. Ему все стало безразлично. Как ему защищаться? У него не было ни сил, ни аргументов. Им владело только неотступное желание поскорее покинуть это ужасное место.

Ассистент взял Бродку за руку и повел вниз по лестнице. Когда они шли к полицейской машине, Бродка насчитал пять или шесть вспышек фотоаппаратов — репортеры, как водится, отреагировали мгновенно. Но все, что происходило с ним, он воспринимал словно через плотную завесу, задаваясь при этом вопросом, что будет, если его фото появится во всех газетах. Александр Бродка — убийца женщин! Ему всегда претили подобные сенсационные фотографии. И вот теперь он сам стал объектом для такого фоторепортажа — подставился под объектив, как обычно говорят люди его профессии.

Бродка, казалось, был не в себе. Он даже не злился на людей, заподозривших его в убийстве. У него было такое чувство, словно он перестал быть личностью и его подсадили на наркотики. Поэтому он не сопротивлялся. Он просто очень устал, чертовски устал.

И даже когда домоправительница, видя, как ассистент заталкивает арестованного в машину, резким голосом закричала: «Убийца, убийца!» — ее слова отскочили от него, как камни от бетонной стены.


Камеры для подследственных нигде в мире не радуют глаз — камера, в которую поместили Бродку, не являлась исключением.

Только десять шагов до окна — вернее, застекленной дырки, в которую падал свет, — вот и все место для двух обтянутых пластиком коек.

Бродка был здесь не первым. За час до него в эту, так сказать, квартиру поневоле въехал еще один постоялец. Мужчина в темно-синем костюме с красным галстуком поначалу показался Бродке вполне приличным. Впрочем, это впечатление исчезло, как только он открыл рот.

— Агостинос Шлегельмильх, — представился он, сделав смешное движение рукой.

Бродка с отсутствующим видом пробормотал свое имя.

Некоторое время оба молча сидели на своих койках, Бродка — повесив голову, а Шлегельмильх — разглядывая соседа со снисходительной улыбкой на губах. Наконец Агостинос сказал:

— Похоже, ты в первый раз в тюряге. — Подняв вверх левую руку с растопыренными пальцами, он добавил: — А у меня уже будет пятый раз. Закаляет.

Хотя это замечание показалось Бродке смешным, ему было не до смеха. Он хотел, чтобы его оставили в покое и дали подумать — ничего больше, просто подумать над тем, как бы отсюда выбраться.

— И?.. — не отставал сосед. — Ты чего тут?

Бродка не собирался вступать в разговор, но он догадывался, что чересчур назойливый сокамерник от него не отстанет, и поэтому ответил:

— Они собираются повесить на меня убийство.

Агостинос Шлегельмильх присвистнул.

— Ни фига себе! — воскликнул он, и в его голосе послышались нотки восхищения.

— Черт побери, я этого не совершал! — взвинтился Бродка.

— Ясное дело, — заметил Шлегельмильх, — ты ни в чем не виноват.

Это было похоже на утешение, но Бродка не мог не заметить иронии. Сосед же настойчиво продолжал:

— Не бойся. Тебе не нужно доказывать свою невиновность. Пусть они доказывают твою вину.

— Я не виновен, черт побери! — рассерженно повторил Бродка.

Шлегельмильх поднял обе руки.

— Ну хорошо, хорошо, — словно пытаясь успокоить его, примирительно сказал он. — А что там все-таки было?

— Убийство проститутки.

Агостинос Шлегельмильх громко расхохотался, а потом, закашлявшись, выдавил:

— Шлюху замочил, шлюху!

Смех сокамерника показался Бродке отвратительным. Испытывая неприятное чувство, он вскочил, чтобы ударить Шлегельмильха по лицу. Тот на лету перехватил его руку и замолк. Бродка решил, что он встанет и отплатит ему той же монетой, но Шлегельмильх неожиданно расслабился.

— Не делай так больше, дружочек, — тихо, но с угрозой в голосе произнес он, отпуская запястье Бродки.

Бродка тяжело опустился на койку и замолчал.

— Не наложи в штаны, — сказал Шлегельмильх. — Убийство потаскухи в глазах нашего правосудия не считается убийством как таковым, то есть убийством по-настоящему. Есть эксперты, которые могут подтвердить ограниченную вменяемость, сексуальное отвращение или испорченные отношения с твоей мамой, — и вот ты опять на свободе. Нет ничего легче, уж поверь мне.

Бродка старался вообще не слушать этого странного типа. С другой стороны, его сосед, похоже, действительно неплохо знал эту жуткую систему — по крайней мере, лучше, чем он сам. И Бродка решил довериться сокамернику. В конце концов, что ему терять?

— Меня преследуют, — начал он и рассказал Шлегельмильху, как некие личности натравили на него шлюху. — Именно они, вероятно, и убили ее, чтобы затем повесить на меня это убийство.

Шлегельмильх удивленно поднял брови.

— Ты догадываешься, кто тебя преследует? — спросил он.

— Если бы я знал, было бы легче, — ответил Бродка и в ярости добавил: — Во всяком случае тогда бы у меня появился враг, против которого я мог бы что-то предпринять!

Это замечание, казалось, испугало Шлегельмильха.

— Ты что, очень смелый? — ухмыльнувшись, воскликнул он. — Чувак, так жить опасно!

Бродка не понял, что тот имел в виду, но не собирался продолжать разговор и молча уставился на гладкий пол.

Агостинос Шлегельмильх снял с себя пиджак, затем отпустил галстук и улегся на койку. Заложив руки за голову, он смотрел в потолок. Казалось, он размышлял. Наконец, не отводя взгляда от потолка, Агостинос спросил:

— Капуста у тебя есть? Я имею в виду, ты богат?

— Ну, что значит богат… — с отсутствующим видом пробормотал Бродка.

— Что значит богат, — передразнил его Шлегельмильх. — Бабок много или беден как церковная мышь?

На лице Бродки впервые промелькнула улыбка.

— Есть немного бабок. Честно говоря, я даже сам точно не знаю сколько.

— Наследство?

Бродка кивнул.

— Пахнет дурно, весьма дурно! — Агостинос резко поднялся и окинул Бродку испытующим взглядом. — А знаешь, чем именно пахнет? Почтенным обществом. — Он поднял брови и загадочно улыбнулся. — Они знают состояние твоего счета лучше, чем ты сам. Можешь мне поверить.

Бродка не понимал, почему он доверился этому двуличному типу. Может, он стал слишком болтливым из-за необычной ситуации? С другой стороны, у него просто возникла потребность с кем-нибудь поделиться. Александр заставил себя улыбнуться и ответил:

— Ну, для мафии мое состояние, как и я сам, несколько мелковато.

Агостинос Шлегельмильх покачал головой.

— Не говори так. Если ты не знаешь, сколько у тебя капусты…

Бродка недоверчиво поглядел на соседа.

— А ты, похоже, в этом разбираешься, — сказал он.

Шлегельмильх, казалось, смутился и некоторое время молчал, но потом многозначительно произнес:

— Разве ты не понимаешь, как это бывает? Ты знаешь одного, тот, в свою очередь, другого, а…

— Вот, значит, как, — криво улыбнувшись, перебил его Бродка.

— Да, именно так.

— А чем может заниматься почтенное общество, если речь не идет о больших деньгах?

Агостинос ухмыльнулся.

— Например, выполнять поручения для других почтенных людей, которые не хотят пачкать руки. Если хочешь, могу кое-что разузнать для тебя, как только выберусь отсюда завтра. Не за бесплатно, само собой разумеется.

— Это не опасно?

— Жить вообще опасно. Не беспокойся за меня. Найдешь меня у Швицко, Цвельфергассе, 112, у западного вокзала.

— Твоя жена?

— Нет. Мне туда почта приходит. Я не женат. Я голубой, если хочешь знать.

Бродка с интересом посмотрел на собеседника. Шлегельмильх казался ему мелким мошенником, хвастуном.

— Откуда ты знаешь, что выйдешь отсюда завтра? — насмешливо спросил он.

Агостинос многозначительно улыбнулся и ответил вопросом на вопрос:

— Знаешь, сколько получает в месяц судья, который занимается проверкой законности содержания под стражей? И тридцати тысяч шиллингов не наберется. Для такого пятьдесят тысяч — огромная сумма. Теперь понимаешь, что я имею в виду? Так вот, завтра вечером я буду сидеть в «Роте Гимпель» и надираться. Спорим?


На следующий день судьба Бродки приняла неожиданный оборот. После допроса в первой половине дня, во время которого Александр ничего нового не сказал, комиссар посоветовал ему нанять адвоката. Но прежде чем он смог последовать его совету, тот снова появился в камере и сообщил, что Бродка свободен. Оказывается, у полиции недостаточно оснований, чтобы задерживать его. Кроме того, добавил комиссар, дело приняло новое направление.

После настойчивых расспросов Бродка узнал, что произошло. Господин Эрих из «Гранд-отеля» заявил на двух мошенников, которые внезапно, не оплатив довольно большой счет, исчезли из отеля. Поскольку случай был не очень распространенный, тут же было организовано обстоятельное расследование.

При описании злоумышленников помог наметанный глаз господина Эриха, его более чем тридцатилетняя практика и особое отношение к культуре постояльцев. Короче говоря, внешне безразличный ко всему портье не только предоставил дознавателям точное описание мужчин, что позволило составить два качественных фоторобота, но и указал на особую примету: у одного из них были наручные часы фирмы «Lange & Söhne» стоимостью добрых полмиллиона шиллингов, что было для господина Эриха признаком отменного вкуса.

Однако, как заметил господин Эрих, ни материальная, ни моральная ценность этих часов не соответствовала их владельцу — именно поэтому портье с самого начала невольно следил за обоими. Когда стало известно, что мужчины покинули отель столь воровским способом, портье велел не убирать их комнату до прибытия службы, занимающейся фиксацией следов, которая — кроме пригодных отпечатков пальцев — обнаружила на листах для записи рядом с телефоном отпечаток телефонного номера. То был номер Норы Маркович, которая прошлой ночью погибла насильственной смертью.

Таким образом, дело обоих незнакомцев перешло из отдела по расследованию мошенничеств в отдел по расследованию убийств. Когда же комиссар предъявил господину Эриху найденные в квартире Норы часы с порванным ремешком, портье заявил, что это действительно часы одного из тех господ, редкая вещица. Он полагал, что во всей Вене нет вторых таких. Кроме того, по словам комиссара, домоправительница дома на Линке Винцайле в одном из фотороботов опознала человека, которого она видела выходящим из квартиры Норы. Достаточно причин, чтобы отпустить Бродку из-под стражи.


Несмотря на то что Бродка оказался на свободе, настроение у него было подавленное. Он поймал себя на том, что из страха перед преследователями нервно озирается по сторонам, ускоряет шаг, как только кто-то его догоняет, и опускает глаза, когда случайный прохожий смотрит на него.

Даже если обоих парней поймают, закончится ли на этом мое дело, спрашивал он себя. Бродка не сомневался, что убийство должны были повесить на него. Его хотели подставить и таким образом убрать с дороги. Но почему? И зачем столь обстоятельный подход! Почему эти люди просто не убили и его тоже?

На Шоттентор Бродке в нос ударил приятный аромат, исходивший от сосисочного ларька. Он съел перченые колбаски с сыром, политые горчицей и хреном. Выбрасывая картонную тарелку в урну, он увидел газеты в соседнем ларьке, который назывался здесь «трафик». Тихонько выругавшись, Бродка поглядел на свое фото и невольно прикрыл лицо левой рукой — чтобы никто не узнал. Глупый жест.

Ему не нужно было прятаться. Он не убийца. Он — свободный человек.

Теперь Александр больше всего беспокоился о Жюльетт, которой придется объяснять, что случилось, прежде чем она прочитает об этом в газетах. Он не знал, как она отреагирует, поверит ли она ему вообще. Он боялся предстоящего разговора. И если Жюльетт обзовет его грязной свиньей, лжецом и бабником, он даже не сможет на нее разозлиться.

Зайдя в телефонную будку на площади возле ратуши, Бродка набрал номер галереи. Только сейчас он заметил, что у него дрожат руки. Глядя по сторонам, он ждал гудков. Никто не брал трубку. Бродка попытался дозвониться ей домой, но и там никто не ответил.

Наконец он опустился на скамью, с которой открывался вид на Бургтеатр.[511] Ему было зябко. Он попытался проанализировать события последних дней, сделать из всего этого разумные выводы, которые могли бы помочь спланировать последующие действия. В какой-то момент Александр вспомнил о своем вчерашнем пребывании в тюремной камере с Агостиносом Шлегельмильхом, этим странным шутом нестроевского[512] типа. Этот нахал с уверенностью говорил о том, что сегодня его выпустят из тюрьмы и он как следует надерется. Очевидно, у этого парня неплохие связи, потому что его действительно отпустили. И вообще, казалось, этот тип не последний человек в подпольном мире Вены. А может, у него много покровителей, которые ему помогают? С этой точки зрения предложение Шлегельмильха поспрашивать о том, кто преследует Бродку и с какой целью, показалось вовсе не таким уж глупым, как вчера. Но где его можно найти? Бродке запомнились только фамилия Швицко и западный вокзал, точный адрес Шлегельмильха он, к сожалению, забыл. А еще Бродка был уверен, что фамилии Швицко в телефонном справочнике он не найдет.

Поэтому он остановил такси, назвал западный вокзал в качестве конечной точки следования и по пути расспросил таксиста обо всех улицах в районе этого вокзала. Уже вскоре после того, как водитель принялся перечислять названия улиц, Бродка вспомнил: Цвельфергассе. «Швицко, Цвельфергассе, 112, у западного вокзала», — именно так сказал Шлегельмильх.

Дом был до ужаса похож на тот самый, на Линке Винцайле, и Бродка заподозрил, что в этом городе так выглядят все дома со съемными квартирами: старый, обшарпанный и уродливый.

Фамилию Швицко Бродка обнаружил на самом верху доски со звонками. Конечно же, в подобном доме наличие лифта не предусматривалось, поэтому Бродке пришлось подняться на седьмой этаж пешком. Когда он позвонил, ему открыл мужчина в майке и боксерских трусах. У него было розовое лицо, большие залысины и отвратительно белая кожа.

— Что вам угодно? — с подчеркнутой вежливостью поинтересовался он и улыбнулся, обнажив при этом золотой зуб. Недоверие было почти ощутимым.

Бродка представился и назвал причину своего прихода. Чуть помедлив, он добавил, что Агостинос, с которым он вчера сидел в одной камере, назвал ему именно этот адрес.

— Он здесь? — спросил Бродка.

Странный мужчина ответил отрицательно, но зато приветливо улыбнулся и пригласил Бродку войти: мол, друзья Агостиноса — его друзья. Самого типа, как оказалось, звали Титус.

Квартира была обставлена с любовью, с множеством красивых вещиц и являла собой явный контраст с внешностью хозяина, который выглядел довольно непрезентабельно.

Титус предложил Бродке присесть, подошел к телефону и набрал номер. Затем он протянул трубку Бродке. На другом конце провода оказался Шлегельмильх. Сначала, услышав голос Бродки, тот отреагировал неприязненно, но после того как Александр назвал причину своего звонка, вспомнил о своем предложении и пообещал поспрашивать — за вознаграждение, разумеется. Пусть приходит завтра к Титусу.

Бродка поблагодарил Титуса и хотел уйти, но неприятный мужчина, держа в руке бутылку джина, уговорил его остаться и сказал, что сам он только переоденется. Бродка терпеть не мог джин, но в состоянии подавленности, в котором он пребывал, алкоголь подействовал на него как лекарство. Он не заметил, как выпил целый стакан. Затем снова явился Титус. В приличной одежде он выглядел серьезнее. И когда они разговорились, стало ясно, что Титус не какой-нибудь необразованный неудачник. Оказывается, он знавал и лучшие дни.

Ничто так не сближает мужчин, как бутылка и два стакана. По крайней мере, джин развязал Титусу язык. Прошло совсем немного времени, и он стал рассказывать о своей жизни, словно только и ждал возможности поговорить по душам с каким-нибудь незнакомцем.

В прошлом Титус был духовным лицом и доктором теологии. Вплоть до последних трех лет он занимал пост секретаря кардинала курии; затем он поддался долго подавляемой слабости к своему полу и вступил в связь с капелланом. По словам Титуса, в «тех кругах» в этом не было ничего необычного и оставалось безнаказанным до тех пор, пока человек отрицал это. Нисколько не стесняясь, Титус поведал, что он все же признался в своей склонности и по этой причине был расстрижен из священников. После этого «другая сторона» — подробнее он ничего не стал рассказывать — постоянно преследовала его и угрожала расправой, поэтому из боязни за свою жизнь он однажды лег на дно. Конечно же, его зовут не Титус, а фамилия на двери — Швицко — принадлежит пожилой даме, которая со дня смерти мужа триста пятьдесят дней в году проводит во Флориде.

Бродка в некотором роде ощутил свое сходство с этим мужчиной, поскольку и ему пришлось иметь дело с противником, превосходящим его силы, — и он рассказал об этом Титусу. Только его случай, по мнению Бродки, был сложнее, ведь он даже не знал, кто его противник.

Разделенное горе — не горе, поэтому оба от души залили свою печаль. Уже давно наступил вечер, когда внезапно кто-то позвонил в двери. Это был Агостинос Шлегельмильх, появившийся в квартире абсолютно неожиданно для обоих.

Бродка знал Агостиноса как общительного человека, который доверял ему больше, чем получал доверия в ответ. Но теперь в поведении Шлегельмильха чувствовалась настороженность, в голосе сквозила агрессия.

— Чего ты тут так долго торчишь? — набросился он на Бродку. — Исчезни и никому не говори, что был здесь. Понял?

— Ты чего завелся-то? — спросил Бродка, моментально протрезвев. — Ты же хотел навести справки о моих преследователях. Что-то выяснил?

Вместо ответа Агостинос схватил Бродку за грудки, потащил к двери и вытолкал на лестничную площадку При этом он тихо-тихо, чтобы никто не услышал, прошипел:

— Забудь сюда дорогу, друг мой. Против этих людей у тебя нет никаких шансов.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Бродка.

— Да убирайся же ты, наконец! — набросился на него Шлегельмильх и захлопнул дверь прямо перед носом Александра.


Бродка взял такси и поехал в управление полиции, забрал оттуда свой багаж и вновь направился в «Гранд-отель», где его приветливо встретил господин Эрих, которому он косвенно был обязан своей свободой.

Вечером Бродка дозвонился Жюльетт. Она казалась встревоженной, хотя не знала, что произошло за последние двое суток. Бродка намекнул ей, что он оказался замешанным в деле об убийстве, но впоследствии все выяснилось. Это просто какое-то недоразумение. Пусть не беспокоится. Завтра он вернется.

Той ночью Бродка не мог уснуть. Все его мысли вертелись вокруг событий последних дней. Он снова и снова пытался разобраться в этой абсурдной, до крайности запутанной истории. То, что Агостинос и его странный приятель были как-то замешаны в этом деле, казалось ему маловероятным. С другой стороны, поведение Шлегельмильха наводило Бродку на определенные размышления, которые, впрочем, не дали никакого результата.

Утром следующего дня Бродка снова отправился в Цвельфергассе. У него не шли из головы слова Шлегельмильха о том, что он, Бродка, столкнулся с людьми, против которых у него нет ни малейшего шанса. Если у кого-то и можно было узнать хоть что-нибудь о подоплеке происшедших с ним событий, то только у Шлегельмильха. Бродке было все равно, как тот отреагирует. Он при любых обстоятельствах должен разузнать, что удалось выяснить Шлегельмильху.

Сердце громко стучало, когда он поднялся на седьмой этаж и нажал кнопку звонка.

Дверь открыл Титус. Он был в той же самой неряшливой одежде, что и вчера, — заляпанной майке и боксерских трусах. Узнав Бродку, он хотел было захлопнуть дверь у него перед носом, но Бродка оказался проворнее и успел просунуть ногу в щель.

— Мне нужно поговорить с Агостиносом, — сказал он. — Это очень важно.

— Его нет, — неохотно ответил Титус. — И будет лучше, если ты уйдешь прямо сейчас.

— В таком случае мне нужно поговорить с тобой, — заявил Бродка. — Черт побери, я не шучу! Я же рассказывал тебе, что по самые уши увяз в дерьме.

Титус явно колебался, затем вздохнул и впустил Бродку в квартиру.

— Агостинос знает обо мне больше, — сказал Александр. — Почему он не хочет ничего говорить? Почему отделывается какими-то странными намеками?

Титус пожал плечами и промолчал.

Бродка не сводил глаз с неопрятного мужчины. Его разбирала ярость, оттого что этому странному человеку, вероятно, кое-что известно, но он не хочет пролить свет на всю эту запутанную ситуацию.

— А как насчет тебя? — спросил Бродка. — Почему ты отмалчиваешься? Чего тебе-то бояться?

Плечи Титуса поникли. Он нехотя, с трудом подбирая слова, произнес:

— Я не могу… да и не хочу ничего говорить. Есть одна организация, которая обладает намного большей властью, чем почтенное общество… и более дьявольская, чем сам дьявол. Тебе нужно уйти с их дороги. Против этих людей у тебя нет ни единого шанса. Ни единого шанса, слышишь!

Голос Титуса звучал столь убедительно, что Бродка вздрогнул. Он не знал, как следует толковать это заявление. Почему Титус не говорит прямо, если ему что-то известно?

— Ты знаешь этих людей? — спросил Бродка.

— Нет, — поспешно ответил Титус. — Только нескольких… помощников, крошечных винтиков в огромном механизме, которые можно легко заменить в любую минуту.

— Почему бы тебе не сказать хотя бы то немногое, что ты знаешь?

Титус молчал.

— Ну хорошо, — с горечью произнес Бродка, — в таком случае оставь это при себе. Но ответь мне на один, последний, вопрос: что бы ты сделал на моем месте?

Бродка не сомневался, что Титус не станет отвечать на этот вопрос, но тот после короткого раздумья сказал:

— На твоем месте я обзавелся бы новыми документами и превратился бы в другую личность. Я бы отказался от прежней жизни, не оставив от нее и следа. Я сделал бы вид, что умер. И в первую очередь забыл бы о прошлом. А теперь уходи, и по возможности незаметно!

Когда Титус уже закрывал дверь, Бродка заметил на гардеробе, отвратительном чудовище из кованого железа, ленточку. Он наверняка не заметил бы искусно завязанную ленту, если бы она не была пурпурно-красного цвета — того самого цвета, к которому Бродка испытывал глубочайшее отвращение и который всегда вызывал у него чувство ужаса, хотя он и не знал почему.

По дороге на родину все его мысли вертелись вокруг совета, данного ему Титусом. Просто исчезнуть из жизни — заманчивая идея в этой невыносимой ситуации. Может, действительно наилучшим выходом было бы начать где-нибудь новую жизнь? В Лондоне, Риме, Цюрихе, Нью-Йорке…

Но была еще Жюльетт. Бродка даже думать не хотел о том, чтобы жить без нее. Он любил ее. И она была нужна ему — больше, чем когда-либо раньше.

Глава 4

Вечером того же дня, когда Бродка вернулся из Вены, профессор Коллин припарковал свой автомобиль неподалеку от галереи Жюльетт, правда, на другой стороне улицы. Было около шести часов вечера. Стемнело. Коллин остался сидеть в машине.

Из кармана пальто он достал маленькую черную коробочку размером чуть больше пачки сигарет, затем прикрепил ее к приборной панели и после нескольких бесплодных попыток наконец нашел штекер антенного кабеля. Коллин вставил штекер в предусмотренное для этого отверстие и нажал на красную кнопку. Сначала из коробочки доносились только шорохи, но потом, когда он нашел нужную частоту, внезапно послышался взволнованный голос Жюльетт. Ей ответил мужчина. Вне всякого сомнения, это был Бродка.

Губы Коллина растянулись в усмешке. Через ветровое стекло он видел ярко освещенные окна слева и справа от входа. Он уже давно подозревал, что у его жены кто-то есть, но подозрение, что ее любовником является Бродка, укрепилось в нем только после приглашения этого типа на ужин две недели назад.

Только вот доказать профессор ничего не мог.

Сначала он хотел прямо сказать жене, что та спит с Бродкой, но вдруг засомневался. В конце концов, Жюльетт могла просто все отрицать, а он своим заявлением предупредил бы ее и в результате остался бы в дураках.

Поразмыслив, Коллин отправился в магазин электроники в районе вокзала и купил там жучок, крошечный передатчик вместе с приемником ценой в триста пятьдесят марок — именно во столько обошлась ему эта вещица. Передатчик, который был размером чуть больше пуговицы, он прикрепил к подкладке пальто Жюльетт. И теперь, благодаря маленькому черному приемнику, Коллин мог убедиться в том, о чем раньше только догадывался.

Он сразу обратил внимание, что они обращались друг к другу на «ты», — оговорка Жюльетт во время той встречи не укрылась от него, несмотря на алкогольное опьянение. Нет, его жена и этот Бродка общались очень доверительно, из чего следовало, что они знакомы давно, причем стали близкими людьми.

Коллин вслушивался в их разговор, испытывая смешанное чувство ревности, досады и в некотором роде вуайеризма, которое возникает только в том случае, когда человек подслушивает или подглядывает, и которое возбуждает больше, чем непосредственное переживание. Сначала Коллин не понял, о чем они говорили, но затем до него дошло, что Бродку преследовали какие-то неизвестные личности и что жизнь его была в опасности.

Вся эта история свидетельствовала о том, что у этого мерзавца просто-напросто мания преследования. Но, может быть, в этом что-то есть. Коллин ухмыльнулся. Бродка отнял у него Жюльетт, а Жюльетт позволила увести себя и поддалась на обман этого сукина сына. Коллина охватило злорадство — более того, он пожелал этому негодяю смерти.

Профессор давно задавался вопросом, сколько такая женщина, как Жюльетт, сможет обходиться без секса. Не нужно быть врачом, чтобы знать, что подобное воздержание как психологически, так и физиологически представляет опасность. Коллин осознавал, что он должен понять Жюльетт, которая вынуждена будет завести себе любовника — или как там называют другую сторону внебрачных отношений. Но все это в теории.

Потому что теперь, когда Коллин внезапно услышал из маленькой черной коробочки тихий стон Жюльетт — звуки страсти, которые сам он не мог вызвать у своей жены, — он вскипел от ярости. Эта стерва чем-то занимается с Бродкой!

Коллин напряженно вслушивался, но теперь из коробочки доносилось одно только шипение. Однако профессору не нужно было особенно фантазировать, чтобы представить, что происходило там, всего в пятидесяти метрах от него. Он как будто воочию видел, как Жюльетт раздевается перед этим типом, как, соблазняя его, делает непристойные движения, садится на него и впускает в себя его чертов член.

Теперь Коллин время от времени слышал протяжные стоны, страстные вздохи, негромкие вскрики — и он бы солгал, если бы стал отрицать, что сам не испытывает подобную страсть. Но его ярость была стократ сильнее. Как могла Жюльетт так с ним поступить? Как она могла унижать его столь бессовестным образом?

Разве у нее не было всего, о чем только может мечтать женщина? Разве он солгал, когда перед свадьбой обещал положить к ее ногам весь мир? Разве не позволял ей все, что она хотела?

Наверное, он предоставил ей слишком много свободы. Так много, что она стала спать с каким-то фотографом, который снимает полуголых девиц. Может быть, они уже несколько лет вместе? А он, Коллин, ничего не знал, даже не догадывался…

Профессор вынул из-под водительского сиденья бутылку, приложил ее ко рту, так что его губы приникли к горлышку, и влил в себя коньяк, словно воду.

Из усилителя доносились все более и более страстные звуки. Коллин не помнил, чтобы ему когда-либо доводилось слышать нечто подобное от Жюльетт. Она выла, бесновалась, выкрикивала банальные вещи, как в этих жутких порнофильмах. Называла этого типа похотливым жеребцом и умоляла взять ее сильнее. А этот Бродка ни в чем ей не уступал. Он рычал от страсти, словно животное, называл Жюльетт похотливой сучкой и, хрипя в ритме ее вскриков, задавал один и тот же риторический вопрос:

— Хочешь этого? Хочешь этого? Хочешь этого?

Коллин, больше не в силах выносить это, выключил прибор. Театральное представление страсти прервалось.

Ему было жарко. Он снял очки и вытер платком пот с лица. Его колотило от ярости, он чувствовал, как жар поднимается к голове, как кровь стучит в висках, а глаза вот-вот вылезут из орбит. Он хотел вывалиться из машины, разбить окно галереи, вытянуть на улицу этого Бродку и так избить, чтобы он раз и навсегда отстал от Жюльетт.

Навсегда…

Коллин скривился. Он застрелит этого сукина сына! И все будет выглядеть так, как будто это самоубийство. Он умеет обращаться с оружием. Он знает, как сделать, чтобы все выглядело естественно…

В очередной раз приложившись к бутылке, Коллин снова включил приемник. Страстные вздохи и стоны прекратились, и профессор внимательно прислушался к разговору между женой и ее любовником.

Бродка (нерешительно): «Не так давно ты спрашивала меня, возьму ли я тебя в жены».

Жюльетт (взволнованно): «А ты так до сих пор мне ничего и не ответил».

Бродка (серьезно): «Ну, видишь ли, любимая, до вчерашнего дня я думал, что не создан для семейной жизни, что мне нужна свобода и без нее я не смогу жить».

Жюльетт (обиженно): «Неужели? И ты изменил свое мнение?»

Бродка (неуверенно): «Как бы тебе объяснить…»

Жюльетт (весело): «Не знаю».

Бродка (собравшись): «Я вижу только одну возможность выпутаться из этой ситуации. Я должен начать новую жизнь… в Лондоне, Риме, Нью-Йорке. Мы можем пожениться, и я возьму твою фамилию».

Коллин слушал, затаив дыхание. Он так крепко прижимал приемник к уху, что оно заболело.

— Почему она не отвечает? — прошипел профессор, ударив кулаками по рулю. — Эта стерва должна наконец сказать, что она замужем! Уже пятнадцать лет! Что ее муж никогда не согласится на развод! Почему ты этого не говоришь, Жюльетт?

Коллин сжал голову руками. В глазах пекло. Он вдруг заметил, что плачет.

Приемник снова ожил.

Жюльетт (неуверенно): «Странно. Когда я спросила тебя, женишься ли ты на мне, ты не знал, что ответить. Теперь ты спрашиваешь меня, а я не знаю, что ответить. У меня есть работа, прибыльное дело. Я должна все бросить?»

Бродка (нерешительно): «Если ты меня любишь…»

Коллин швырнул приемник на пол машины с такой силой, что высокочувствительный прибор отдал Богу душу. Профессор же повернул в замке ключ зажигания и рванул с места с такой скоростью, что взвизгнули шины.


Не подозревая о том, что Коллин теперь знает об их связи, Бродка отправился на следующий день в адресный стол. Александр надеялся разузнать там какие-нибудь подробности о прошлом своей матери, но кроме известных ему данных о смене места жительства тридцать лет назад он не нашел ничего, что могло бы помочь ему в дальнейшем.

Переезд в дом на Принцрегентштрассе, принадлежавший теперь ему, натолкнул Бродку на другую идею. В Германии все — не важно, идет ли речь о сделке, рождении или переезде, — подтверждается справкой с печатями и подписями, которые, в свою очередь, заверяются юристом специальной квалификации и, опять же, подтверждаются его подписью и печатью. Если речь идет о доме, то фиксируются даже два предыдущих владельца, а также цена покупки и способ оплаты.

В учреждении, ведущем поземельные книги, Бродка случайно нашел то, что искал. В акте 69/17431, кадастр XIII он обнаружил пометку, что его мать купила дом у агентства недвижимости под названием «Pro Curia» и заплатила наличными. Цена составляла одну марку. Акт был заверен нотариусом доктором Зайфридом.

Смехотворная сумма покупки удивила Бродку, и он решил, что в записях допущена ошибка. Но после тщательного изучения документов все подтвердилось. Бродка призвал на помощь чиновника. Тот пояснил, что подобная цена хотя и необычна, но вполне возможна и юридически неоспорима, поскольку речь идет о даре.

Об агентстве недвижимости «Pro Curia» Бродка никогда не слышал. Он предположил, что это предприятие давно обанкротилось. Каково же было его удивление, когда он обнаружил «Pro Curia» в телефонном справочнике, а также его адрес. Агентство находилось в процветающем районе, всего в пяти минутах ходьбы от галереи Жюльетт.

Единственным указанием на предприятие была скромная табличка у ворот — «Агентство недвижимости „Pro Curia“». Через въезд он попал на крытую площадку для парковки, огражденную от нежелательных взглядов соседей невысокой стеной.

Появление Бродки сразу же привлекло к себе внимание, и в дверях слева появился хорошо одетый мужчина среднего возраста, который поинтересовался, что ему угодно. Бродка пояснил, что он хотел обратиться в агентство «Pro Curia», чтобы навести справки о сделке, состоявшейся более тридцати лет назад. Хорошо одетый мужчина в первую секунду, казалось, растерялся, но затем представился, назвав себя Лоренцони, и пригласил Бродку войти в здание.

При виде стерильной чистоты, царившей в офисе «Pro Curia», трудно было представить, что здесь проводились сделки с недвижимостью. За белым письменным столом, на котором не было ничего, кроме телефона, сидела, сложив руки, пожилая седовласая секретарша со строгой прической. Белые встроенные шкафы вдоль стенказались холодными и неприступными, и у посетителя невольно возникал вопрос, что же там хранится.

Бродка рассказал Лоренцони о своем открытии, сделанном в учреждении, где хранятся поземельные книги, и поинтересовался, существуют ли еще какие-либо документы этой спорной трансакции. В конце концов, заявил Бродка, крайне необычно, чтобы дом сменил владельца всего за одну марку. Лоренцони приветливо улыбнулся — чересчур приветливо, чтобы можно было поверить в его дружелюбие, — и ответил, что документы о сделках тридцатилетней давности они не хранят. Одно только управление предприятием сменилось за это время трижды. Он сожалеет.

Бродка покинул офис «Pro Curia» с ощущением, что это агентство недвижимости не менее странное, чем сделка за одну марку, состоявшаяся тридцать лет назад.


Дорн, главный редактор журнала «Ньюс», с которым Бродка если и не дружил, то поддерживал приятельские отношения, оказался самым исчерпывающим источником информации. После того как Бродка посвятил его во все подробности доставшегося ему наследства, Дорн припомнил, что несколько лет назад его журнал опубликовал статью о делопроизводстве агентства «Pro Curia». Дорн, тогда еще главный репортер, готовил материал вместе с одним коллегой, и им впоследствии неоднократно угрожали. Ходили даже слухи, что предшественник Дорна ушел со своего поста не по собственному желанию и не по инициативе руководства издательства, а под давлением этой подозрительной организации.

В архиве журнала Бродка нашел выпуск, о котором шла речь. Статье было семь лет, и в ней описывались махинации одной непрозрачной фирмы, которая за фасадом благопристойности занималась какими-то темными делишками. Исходя из данных статьи, «Pro Curia» имела мало общего с посредничеством при квартирных и земельных сделках; напротив, фирма сама владела различной недвижимостью в стране и за ее пределами, а также имела постоянный доход с таких организаций, как церковные фонды и игорные дома. К тому же в статье упоминалось о торговле наркотиками и проституции, но по этим пунктам доказательств не было, только намеки.

При всем желании Бродка даже представить не мог, чтобы его мать состояла в какой-либо связи с подобной организацией. И все же он ни секунды не сомневался в том, что это агентство недвижимости тридцать лет назад просто подарило Клер Бродке жилой дом с квартирами для сдачи внаем. По какой причине? Какую цель преследовали эти люди, будучи такими щедрыми?

Шеф «Ньюс» полагал, что для Бродки будет разумным вообще не упоминать об этом деле. Сам он, по его словам, не напечатает ни строчки по поводу «Pro Curia». Репортер Андреас фон Зюдов, с которым они вместе исследовали это дело, вынужден был покинуть страну при невыясненных обстоятельствах. Нет, сказал Дорн, для него это будет слишком.

Бродка не испугался слов Дорна. Впервые у него появился конкретный след, намек, возможно связывавший некоторые события последних недель, весь этот сумасшедший кошмар, воедино.

Бродка, который уже начал подумывать о том, что у него не все в порядке с головой, и без конца спрашивал себя, не кажется ли ему все это, ухватился за неожиданно возникший след, словно утопающий за соломинку. Водоворот, в который он попал, становился все сильнее и, похоже, тащил его на дно. И вот теперь он наконец обрел почву под ногами, пусть и неустойчивую.


Вообще-то, Бродка намеревался никогда больше не входить в квартиру своей матери. При каждом посещении ему казалось, что в молчаливых стенах притаилось нечто таинственное, опасное и что ему лучше не вступать с ним в конфликт.

И все же теперь, когда за дело взялись перевозчики мебели, Бродка решил непременно при этом присутствовать. Квартира опустела; картины и другие ценные вещи упаковали в ящики и вместе с мебелью отвезли на склад. Бродка намеревался однажды привести все это в порядок, рассортировать и окончательно избавиться от одежды. Ни один из предметов обстановки, не считая полосатого дивана «Бидермейер», ему не понравился. Но старики привязаны к старой мебели. И его мать не была исключением.

Когда выносили диван, на глаза Бродке попался конверт, адресованный Клер Бродке. Вероятно, он завалился между мебелью, поэтому его так долго никто не находил. Хотя письма в нем не было, конверт показался Бродке крайне интересным, поскольку на нем был адрес отправителя: Хильда Келлер, Зегерштрассе, 6, Цюрих.

Бродка смутно припоминал, что Хильда Келлер была школьной подругой его матери, которая много лет назад вышла замуж за швейцарского банкира и уехала в Цюрих.

Неожиданно для себя он решил лететь в Цюрих. Может быть, старая подруга Клер даст ему какой-то намек?


Бродка отказался от того, чтобы звонить Хильде Келлер. В конце с концов, он был вынужден считаться с тем, что пожилая женщина отнесется к нему с недоверием или вообще откажется разговаривать, если он заранее сообщит о своем визите.

Такси привезло Бродку к дому Келлеров, расположенному в престижном районе над Цюрихским озером, где жители отгораживались друг от друга густыми посадками или стенами высотой в человеческий рост, но в первую очередь — от улицы.

Дом со скромной табличкой «Келлер» скрывался за выкрашенным в коричневый цвет забором и казался заброшенным. Бродка позвонил. Через какое-то время в переговорном устройстве раздался мужской голос.

Бродка назвал себя и пояснил, что он — сын Клер Бродки, школьной подруги Хильды Келлер. Его мать недавно умерла, и ему хотелось бы переговорить с госпожой Келлер.

Александру пришлось подождать несколько минут, прежде чем электронный замок открылся и его впустили внутрь. К дому, строению тридцатых годов с широкой террасой и навесом, подпираемому угловатыми колоннами, вела узкая дорожка, выложенная плитами.

В дверях дома появился пожилой, безукоризненно одетый господин с бледным нездоровым лицом, казавшийся умственно неполноценным. Когда он представился и, слегка улыбаясь, протянул Бродке руку, она оказалась мягкой и вялой.

— Вот как, вот как, — произнес старик, у которого с «вот как, вот как» начиналось каждое второе предложение. — Значит, вы сын Клер Бродки.

— Да, — подтвердил Александр. — Вы знали мою мать?

— Нет, я не знал ее, но слышал о ней. Моя жена и ваша матушка вместе ходили в школу.

— Они часто писали друг другу письма, — наудачу сказал Бродка.

— Вот как, вот как, — ответил старик. — Но входите же, молодой человек.

Бродка украдкой огляделся. Обстановка некоторым образом напоминала обстановку в квартире его матери. Он надеялся, что в любой миг может появиться Хильда Келлер, но надежды его не оправдались.

После долгого молчания он спросил:

— Я могу поговорить с вашей женой, господин Келлер?

— Мне очень жаль, — сказал старик. — К несчастью, это уже невозможно. Вы, наверное, понимаете.

Бродка сочувственно кивнул. Он подумал, что Хильда Келлер умерла, а потому все дальнейшие вопросы неуместны. Однако Келлер вдруг положил конец его догадкам.

— Она в пансионе, знаете ли, — с грустью произнес он. Увидев на лице Бродки недоумение, Келлер продолжил: — Она утратила рассудок. Альцгеймер, понимаете…

— Мне… мне очень жаль, — запинаясь, сказал Бродка. — Извините меня за нескромный вопрос.

Келлер кивнул и, будто о чем-то вспомнив, предложил Бродке присесть. Сам он тоже сел и теперь казался похожим на статую. Старик замер, сложив руки на коленях и вытянув скрещенные ноги.

— Бывают дни, когда она даже меня не узнает. Тогда она передает приветы своему мужу. С таким нелегко смириться.

Как бы глубоко ни тронули Бродку слова Келлера, он в первую очередь подумал о том, что предпринятое им путешествие было напрасным.

— Но может быть, — вдруг произнес старик, — я смогу оказать вам услугу. Подождите немного, я сейчас вернусь.

Келлер исчез и через несколько минут вернулся с пачкой писем в руках, которую протянул Бродке со словами:

— Вот как, вот как. Это письма вашей матушки. Некоторые Хильда сохранила. Не все, конечно. Хильде будет все равно, если я отдам их вам. Наверняка они ей больше не понадобятся.

Встретить столько понимания у старика Бродка не ожидал.

— Вы даже не представляете, какую радость доставили мне, — искренне сказал он, надеясь найти в письмах хоть какой-то намек на таинственную жизнь матери.

— И вот еще что… — произнес Келлер, когда Бродка уже собирался уходить.

— Да? — Бродка насторожился.

— Нет, ничего, — ответил Келлер и, протянув Бродке руку, вымученно улыбнулся.


Во время крайне беспокойного перелета Бродка начал читать письма. Их было двенадцать, между первым и последним — разница в восемь лет.

Письма походили на моментальные снимки жизни Клер Бродки — не самые волнующие события, о которых она рассказывала школьной подруге. Бродка ожидал найти пару-тройку упоминаний о нем, может, жалобы на его отдаленность от матери, но не нашел об этом ни строчки.

Сплошные мелочи и совершенно пустячные вещи, о которых Клер писала в своих письмах, казалось, значили для нее больше, чем жизнь сына. Многое осталось для Бродки загадкой, часто речь шла о людях и событиях, неизвестных ему. Короче говоря, все это было чем угодно, только не намеком на то, что он искал.

Бродка бегло прочитал почти все письма, кроме одного. Над пассажирами зажглась надпись «Пристегните ремни». Самолет боролся с сильной турбулентностью. В салон врывался свежий воздух. Бродка, немало полетавший за свою жизнь, не беспокоился. Он развернул последнее письмо.

На первый взгляд, оно мало чем отличалось от остальных. Письму было всего полтора года, и оно касалось совместных переживаний юности. Похоже, в тот момент Клер находилась в депрессии, поскольку она сетовала на свою «растраченную жизнь», на ошибки и неверные шаги, правда не вдаваясь в подробности. В одном месте она писала: «Когда вчера я увидела этого упрямого старика по телевизору, то не на шутку испугалась».

Упрямый старик? Бродка стал внимательно читать дальше и замер, когда прочитал еще одно, казалось бы, совершенно не имеющее отношение к жизни матери предложение: «Кардинал Смоленски — дьявол во плоти. Большинство людей его типа — не святые, а самые настоящие дьяволы. Как можно поступать со мной так!»

Это имя Бродке уже доводилось слышать. Смоленски был ультраконсервативным кардиналом курии. Бродка покачал головой. Что же, интересно, могло связывать его мать с кардиналом? Одна мысль о том, что мать писала об этом человеке так, словно знала его, казалась ему абсурдной.

Он сложил листок и сунул письмо в сумку вместе с остальными конвертами.

Снова тупик, подумал Бродка, и тихо вздохнул, пристегивая ремни.


По возвращении Бродка обнаружил на лестничной площадке перед своей квартирой Жюльетт. Она сидела на верхней ступеньке и казалась совершенно подавленной. Увидев Бродку, она вскочила и бросилась ему на шею.

— Мой муж обо всем знает, — всхлипнула она. — Я понятия не имею, как ему это удалось… но он все знает о нас. Он убьет нас обоих. Мне очень страшно! — Она спрятала лицо на груди Бродки.

— Ну, до этого наверняка не дойдет, — пытаясь успокоить ее, сказал Бродка. Он прижал женщину к себе и, нежно погладив ее по спине, добавил: — По крайней мере, эта вечная игра в прятки закончилась.

Затем Александр осторожно высвободился из объятий Жюльетт и открыл дверь.

— Заходи и расскажи, как все случилось, — сказал он и только теперь увидел, что Жюльетт с чемоданом.

— Можно я останусь у тебя? — тихонько спросила она. — Я не хочу возвращаться к мужу.

— Ну конечно, — ответил Бродка после секундного колебания. Он взял чемодан в руку и мягко подтолкнул Жюльетт к двери в квартиру.

— Итак, — спросил он, после того как они оба уселись на диван. — Как он узнал?

Жюльетт немного успокоилась. Подперев подбородок руками, она смотрела прямо перед собой. Наконец она перевела взгляд на Бродку и произнесла:

— Я не знаю. Я уже давно ломаю над этим голову, но ничего путного на ум не приходит.

Бродка положил руку ей на колено и задумчиво сказал:

— Еще тогда, во время нашей первой встречи с твоим мужем, я заподозрил, что он просто притворяется. Наверняка он давно обо всем догадался. Вероятно, господин Коллин великолепный актер.

— Он знает абсолютно все, — потерянным голосом пробормотала Жюльетт. — Даже то, что мы хотели пожениться. Ну откуда ему все это известно?

— Может, мы были слишком беспечны. А может, просто недооценили твоего мужа. Я думаю, что он следил за нами обоими.

Жюльетт с недоумением посмотрела на него.

— Но как он узнал, что мы собираемся пожениться? Он даже знает, что сначала противился ты, а потом я. Он сказал, что я подумываю над тем, чтобы отказаться от галереи. Это же никакому шпику не под силу!

— Да уж. Твой муж, похоже, ясновидящий, а никакой не хирург, — сухо заметил Бродка.

— Наверное, так оно и есть. — Жюльетт в задумчивости подошла к окну и стала наблюдать за улицей, где вечерние машины мчались прочь из города.

Бродку гораздо меньше интересовали обстоятельства, при которых профессор узнал об их отношениях, чем сам факт того, что произошло. Теперь Коллин знает обо всем, и, таким образом, жизнь его и Жюльетт принимает новый оборот.

— Он тебя избил или сделал еще что-нибудь нехорошее? — спросил Бродка.

Жюльетт, по-прежнему стоявшая у окна, покачала головой. Затем она прижалась лбом к оконному стеклу и, не оборачиваясь, сказала:

— Нет, ничего такого, но ты же сам видел, каким он может быть, если в нем просыпается агрессия. Он угрожал, что убьет и тебя, и меня…

— Пьяные много чего говорят…

— Он не был пьян. — Жюльетт отвернулась от окна и подошла к Бродке. — Когда Коллин угрожал мне, он был так же трезв, как и в разговоре с тобой. Если речь идет о действительно важных вещах, он всегда в трезвом уме и…

Телефонный звонок не дал ей договорить. Бродка поднял трубку. Бросив взгляд на Жюльетт, он одними губами произнес: «Коллин».

Несколько секунд Бродка молча слушал, затем твердо произнес:

— Да, конечно, ситуация, в которой мы оказались, достаточно неприятная. К сожалению, у меня не было возможности рассказать вам о своих отношениях с Жюльетт и поговорить как мужчина с мужчиной. Мне очень жаль. Но теперь вам все известно. Чего вы от меня ждете? Извинений? Это ничего не изменит. Кроме всего прочего, мне трудно извиняться за свои чувства. Я люблю вашу жену, а ваша жена любит меня. Могу только просить, чтобы мы уладили это как разумные люди.

Жюльетт с волнением прислушивалась к словам Бродки. Он выбрал абсолютно правильный тон. Никаких отговорок, никаких причитаний. Вместо этого — уверенность в себе. Она встала и подошла к телефонной трубке, чтобы слышать голос Коллина.

Тот казался не настолько спокойным, как Бродка. Поинтересовался, у него ли Жюльетт. Когда Бродка ответил утвердительно, в голосе Коллина появились угрожающие интонации.

— Как вы себе это вообще представляете? Любовь любовью, но Жюльетт по-прежнему моя жена. Не будете ли вы столь любезны объяснить мне, как все у вас дальше будет с Жюльетт?

— Хорошо, — по-прежнему спокойно ответил Бродка. — Первое время Жюльетт поживет у меня. Думаю, так будет лучше для всех сторон — дабы не возникало конфликтов.

На другом конце провода раздался деланный смех, в котором смешались гнев и горечь. Отсмеявшись, профессор поучительным тоном сказал:

— Мой дорогой молодой друг, мы с вами говорим не о любви и конфликтах.

— А о чем?

— Исключительно о деньгах.

— Простите? — Бродка и Жюльетт удивленно переглянулись.

— Да, — повторил Коллин, — мы говорим о деньгах, дорогой мой. Все в мире имеет свою цену. Или вы считаете по-другому?

— И сколько же я должен заплатить вам за вашу жену? — язвительно поинтересовался Бродка.

После показавшейся им бесконечной паузы Коллин насмешливо ответил:

— Ну вот, я же говорил. Наконец-то вы меня поняли. Ничего в этом мире не дается просто так, даже смерть. Потому что ее цена — жизнь.

На миг Бродка потерял дар речи. Жюльетт была поражена не меньше. Широко раскрыв глаза, она глядела на Бродку. Взяв себя в руки, Бродка сдержанно произнес:

— А если я откажусь? Я имею в виду, что рано или поздно ваш брак все равно развалится.

Ответ профессора был краток:

— Это было бы очень глупо с вашей стороны.

Бродка нахмурился.

— Вы собираетесь нам угрожать?

— Угрожать? Эти слова принадлежат вам, а не мне. Я всего лишь высказал свое скромное мнение, понимаете? И если мы договоримся, я готов оставить вас в покое. Можете забирать мою жену. Она мне больше не нужна. Но сделка обойдется дорого, ведь вы богатый человек…

Жюльетт, не в силах больше выносить этот голос, протянула руку и нажала на рычаг.

Затем они просто смотрели друг на друга и молчали. После довольно продолжительной паузы Бродка спросил:

— Неужели он серьезно думает, что я должен ему заплатить? Вероятно, твой муж опять напился.

Жюльетт отвернулась.

— Я всегда говорила, что Гинрих — старый мерзавец, — сказала она. В ее голосе одновременно звучали злость и печаль.

— Такое же впечатление сложилось и у меня, — пробормотал Бродка. Временами, когда Жюльетт рассказывала ему о своем муже, у него возникали сомнения. Действительно ли Коллин настолько мерзок, как она говорила о нем? К тому же недавняя встреча с профессором в их доме не вызвала у Бродки каких-либо негативных ощущений. Но после этого телефонного разговора он был согласен с мнением Жюльетт.

— Ну ладно, — сказал Александр, присаживаясь на диван. — Все это вписывается в общую картину. Мой полет в Цюрих оказался примерно таким же неприятным, как и твой дражайший супруг. Ужасное путешествие.

Жюльетт села рядом с Бродкой и спросила:

— И что? По крайней мере, ты слетал не напрасно?

Бродка пожал плечами и скривился.

— Если я тебе расскажу, что случилось, — заявил он, — ты мне не поверишь.

— Так что же произошло?

Бродка покачал головой, словно все еще не мог поверить в то, что с ним случилось в Цюрихе.

— Хильда Келлер, лучшая подруга моей матери, — единственная, кто, вероятно, мог бы мне помочь хоть немного разобраться, — потеряла рассудок. Она в клинике. Иногда не узнает даже собственного мужа.

— Хотелось бы мне, чтобы со мной было то же самое, — сказала Жюльетт в приступе черного юмора. — Значит, твое путешествие было напрасным?

Бродка взял пачку писем, лежавшую перед ним на столе, и пролистнул их большим и указательным пальцами правой руки.

— Возможно, и нет, — ответил он. — В одном из писем я нашел странное упоминание об одном человеке… Тебе знакома фамилия Смоленски?

— Смоленски? — Жюльетт подняла голову. — Похоже на польский. А нет ли в Ватикане кардинала Смоленски?

— Именно о нем и говорится в этом письме.

— Но какое отношение он имеет к твоей матери?

Бродка горько рассмеялся.

— Если бы я знал! По крайней мере, в одном из адресованных школьной подруге писем мать пишет, что этот кардинал Смоленски — дьявол во плоти, что она не понимает, «как можно с ней так поступать». Вот, смотри. — Он выудил из пачки письмо, о котором шла речь, вынул его из конверта и протянул Жюльетт.

Прочитав письмо, она вернула его Бродке.

— Что это, во имя всего святого, может значить? — с недоумением на лице спросила Жюльетт. — Надеюсь, ты не обидишься на меня, если я спрошу: в своем ли уме была твоя мать последние годы?

Бродка понимающе кивнул.

— Этот вопрос, Жюльетт, я и сам себе задавал. Насколько я знаю, моя мать была далеко не набожной женщиной. Какое ей дело до этого римского кардинала? Но потом я вспомнил Титуса. Загадочного бывшего священника, с которым я познакомился в Вене. Он утверждал, что раньше был секретарем кардинала курии. Этот Титус намекал мне… что существует некая могущественная организация, к которой он еще недавно принадлежал. Он использовал почти те же слова, что и моя мать. Он сказал, что эти люди более дьяволы, чем сам дьявол.

— И ты думаешь, что этот Титус и твоя мать имели в виду одного и того же человека?

— Не одного и того же человека. Но вероятно, одну и ту же группу лиц. И эта связь с Ватиканом. Может быть, здесь что-то действительно кроется?

— Ты в это веришь?

Если быть честным с самим собой, то Бродке пришлось бы признаться, что проводить параллели между словами Титуса и письмом его матери довольно рискованно.

— Я думаю, что единственный, кто мог бы мне помочь, это Титус.

— Почему бы нам не поехать вместе в Вену и не спросить его?

Бродка заколебался.

— Я больше не хочу ехать в Вену, — сказал он после паузы.

— Но почему? Объясни мне. Это как-то связано с убийством, в котором ты оказался замешан?

— Там было еще кое-что. — Бродка отвернулся. — Эта женщина, которую потом убили… ее натравили на меня. И она почти добралась до меня. Но я клянусь тебе, ничего не было.

— Вообще ничего, совсем?

— Ну да, она была у меня в номере. Но поверь мне, ничего не произошло!

Жюльетт долго смотрела на Бродку.

— Я давно хотел тебе сказать, — снова начал Бродка, — но не отваживался. Я боялся обидеть тебя. Прости меня.

— В таком случае пусть это будет поводом поехать вместе в Вену. Возможно, для нас сейчас лучшего выхода, чем исчезнуть из города на пару дней, просто нет.

— А галерея? — напомнил ей Бродка.

Жюльетт засмеялась.

— Повешу на дверь табличку «Закрыто».

— Ты сделаешь это?

— Я сделаю это.


В Вене весна по-прежнему заставляла себя ждать. Деревья, высаженные вдоль Рингштрассе, стояли без листьев, но небо впервые за несколько недель было ярко-синим. Перед Хофбургом[513] стоял фиакр. Казалось, дни уже стали немного длиннее.

Бродка и Жюльетт остановились в «Гранд-отеле», что вызвало у Александра некоторое смущение. Но портье, господин Эрих, заметно поднял ему настроение, почтительно поприветствовав Жюльетт словами:

— Целую ручку вашей супруге.

Бродку охватило чувство неловкости, когда они с Жюльетт на следующее утро направились к западному вокзалу, на Цвельфергассе, 112. Он нервничал в первую очередь потому, что не знал, как пройдет их встреча с Титусом. Что ни говори, а в прошлый раз Титус просто выдворил его — из страха, как он отчетливо дал понять.

От Жюльетт не укрылась неуверенность Бродки, когда они выходили из такси перед домом на Цвельфергассе. Поднимаясь по лестнице на седьмой этаж, она старалась держаться поближе к нему, чтобы поддержать. Через несколько минут Бродка нажал на звонок, рядом с которым была табличка «Швицко». В Дверь открылась. Но на пороге стоял не Титус, а почтенная пожилая женщина.

— Что вам угодно? — поинтересовалась она.

Бродка представился и спросил, можно ли поговорить с Титусом.

— Титус? — повторила незнакомая женщина. — Не знаю я никакого Титуса. Я — вдова, живу здесь одна. И моя фамилия Швицко, как вы, вероятно, прочитали на табличке. Всего доброго.

Она уже хотела захлопнуть дверь, когда Бродка торопливо проговорил:

— Секундочку, уважаемая госпожа. Вы так же хорошо, как и я, знаете, что Титус живет здесь, когда вы находитесь в Соединенных Штатах. Он рассказывал мне, что большую часть года вы проводите во Флориде. Поверьте, я друг Титуса.

Женщина внимательно посмотрела на Бродку, затем перевела взгляд на Жюльетт и недоверчиво произнесла:

— Вы не из Вены, не так ли? — Когда Бродка ответил отрицательно, она добавила, то ли утверждая, то ли спрашивая: — В таком случае вы не являетесь представителем какой-либо организации.

— Нет-нет, — поспешил заверить ее Бродка, чем, похоже, успокоил женщину.

— Видите ли, — медленно произнесла дама, — Титус — хороший человек, хотя на первый взгляд этого не скажешь. Нельзя судить о людях по их склонностям.

Чтобы завоевать доверие вдовы, Бродка старательно закивал.

— Совершенно с вами согласен. Вы случайно не знаете, где мне найти Титуса?

— Мне очень жаль, — ответила хозяйка. — Титус уехал впопыхах, забрав все свои вещи. Их, правда, не так уж много. Хватило одного такси, чтобы увезти все.

Бродка и Жюльетт переглянулись.

— И вы не догадываетесь, куда мог податься Титус? — поинтересовался Бродка.

Вдова Швицко негодующе подняла свои аккуратные брови.

— Видите ли, — сказала она наконец, — с его стороны было бы глупо сообщать мне, куда он отправляется. Потому-то он исчез быстро, не объяснившись со мной. — Она наклонилась вперед и заговорщическим тоном добавила: — Титус все время считал, что его преследуют.

— Он никогда не намекал, кто за ним гонится?

Женщина беспомощно развела руками.

Бродка украдкой взглянул на Жюльетт. Оба понимали, что продолжать расспрашивать женщину бессмысленно. Она сказала все, что знала.

Поэтому они вежливо попрощались.


Разыскать в Вене такого человека, как Титус, который к тому же еще и прятался, казалось Бродке еще более сложным, чем найти пресловутую иголку в стоге сена. Но, тем не менее, он не оставлял надежды встретиться с ним.

По возвращении в отель Бродка был в совершенном отчаянии. Он ни в малейшей степени не представлял себе, что делать дальше. И все же, несмотря на огромное количество людей, толпившихся в холле в послеобеденное время, Александр прижал Жюльетт к себе и, глядя ей в глаза, тихо, но твердо произнес:

— Я не сдамся, слышишь? Ни за что не сдамся. Я обязательно что-нибудь придумаю…

Бродка направился к стойке портье и потянул за собой Жюльетт. Был один человек, который мог помочь ему отыскать Титуса: Агостинос Шлегельмильх.

Бродка вспомнил, что Шлегельмильх — еще тогда, когда они вместе сидели в камере, — без всякого смущения рассказал о том, что он гомосексуалист, и заявил, что уже следующим вечером его отпустят и он будет сидеть в каком-то ресторанчике, попивая в свое удовольствие. К сожалению, Бродка забыл название этого заведения.

Но зачем существуют на свете портье? Господина Эриха на месте не оказалось, однако вместо него был не менее услужливый коллега. Когда Бродка спросил портье о том, где в Вене собираются голубые, на его лице не дрогнул ни один мускул. Тем не менее он осторожно огляделся по сторонам и, чуть наклонившись к Бродке, перечислил несколько заведений с экзотическими названиями. Одно из них показалось Бродке знакомым: «Роте Гимпель» на Фаворитенштрассе.


«Роте Гимпель» находился на нижнем этаже недавно отреставрированного дома городского совета. Здание было построено на рубеже девятнадцатого-двадцатого столетий. Расположенный сбоку вход был украшен красным балдахином, а два куста по обе стороны от входа сверкали сотней маленьких лампочек.

Внутри все поражало таинственным шармом, присущим заведениям, где собираются голубые. Зал, имевший форму полукруга, был разделен на множество ниш с маленькими столиками, половина из которых была занята. Бар, находившийся справа, украшала причудливая красная птица.

Бродка сел у стойки. Вопреки ожиданиям, на него почти никто не обращал внимания. И только бармен, лысая груда мышц с золотой цепью на шее, вежливо поинтересовался, чего тот желает.

Скорее из смущения Бродка заказал скотч со льдом. Пока бармен наливал напиток в бокал, Бродка как будто между прочим поинтересовался, не появлялся ли сегодня Агостинос Шлегельмильх.

Нет, ответил тот, придвинув виски Бродке. И добавил, что Агостинос никогда не приходит раньше половины девятого и примерно через полчаса уходит. Чтобы не привлекать к себе слишком много внимания, Бродка осушил бокал, расплатился и ушел.

На противоположной стороне улицы Александр заметил маленький ресторанчик, типичный венский байсль[514] с двумя большими окнами, через которые хорошо просматривался вход в «Роте Гимпель». Публика, среди которой Бродка заметил как сомнительных, так и одиозных личностей, вряд ли могла быть причислена к сливкам венского общества. Но Бродка пришел не за тем, чтобы развлечься или развеять скуку, поэтому сразу же сказал об этом официантке, довольно симпатичной светловолосой шлюхе, которая не преминула подсесть за столик к самому лучшему, по ее мнению, мужчине и поинтересоваться, что она может для него сделать.

Она может принести ему пива, сказал Бродка, добавив, что кое-кого ждет. Молодую женщину это нисколько не смутило, и она заявила, что до того момента, как этот кое-кто придет, они могли бы замечательно провести время. Может, он угостит ее бокалом «Пикколо»?

Надеясь, что она отстанет, Бродка согласился, но вскоре понял, что ошибся, ибо блондинка принялась рассказывать о себе и — что еще хуже — задавать вопросы: откуда он, случайно ли оказался здесь, нравится ли она ему или он больше любит парней — в последнем случае ему нужно только перейти дорогу.

Пока блондинка жизнерадостно щебетала, Бродка не сводил внимательного взгляда с «Роте Гимпель». И действительно, прошло совсем немного времени, и он увидел у ресторана напротив Агостиноса Шлегельмильха. Бродка с облегчением заметил, что тот пришел пешком. Когда Шлегельмильх выйдет из заведения, он сможет пойти за ним. Заговаривать с Агостиносом в ресторане или на улице казалось Бродке слишком рискованным: этот тип может повести себя так же, как и во время их последней встречи, а то и вовсе, чего доброго, попросит своих дружков помочь избавиться от Бродки.

Он знал, что Шлегельмильх — ловкий малый и подступиться к нему было практически невозможно. Страх Агостиноса перед тайной организацией, которую он расценивал как более опасную, чем мафия, казался Бродке преувеличенным. Вероятно, страх был наигранным — исключительно для того, чтобы избавиться от него. Бродка почти не сомневался, что он каким-то образом стал поперек дороги Шлегельмильху или Титусу, — а возможно, даже им обоим.

Бродка расплатился по счету заранее, дав назойливой блондинке щедрые чаевые, которые немедленно исчезли в глубоком декольте блузки. Затем он стал ждать, не сводя глаз с заведения на противоположной стороне улицы.

Перед «Роте Гимпель» царило оживление, люди приходили и уходили, и Бродка начал опасаться, что может проглядеть Шлегельмильха. Однако тот, кого он искал, вскоре появился в дверях и пошел в сторону центра города. Бродка покинул ресторан, пересек улицу и последовал за Шлегельмильхом на небольшом расстоянии.

Недалеко от Терезианума[515] Шлегельмильх повернул на Майерхофгассе и, пройдя около пятидесяти метров, исчез в открытом подъезде. К счастью, Бродка поспешил и успел поймать входную дверь, прежде чем она захлопнулась. Но Агостиноса и след простыл.

Это был старинный подъезд с широкими каменными ступенями и красивыми поручнями. Посередине находился лифт, драгоценная реликвия эпохи Сецессион, заслуживающий особого внимания: обитая красно-коричневым деревом кабина, двери и боковые окошки которой были сделаны из шлифованного, украшенного цветочными узорами стекла.

Слева от входа Бродка увидел выкрашенную в зеленый цвет дверь в квартиру. Когда-то там, вероятно, жил швейцар, но теперь такая жилплощадь стала слишком дорогой, чтобы предоставлять ее служащим.

Бродка даже не поверил своим глазам, когда увидел табличку рядом с дверью, на которой было написано: «Шлегельмильх». Александр прислушался, но из квартиры не доносилось ни звука. Он снова отошел к лифту и спрятался за ним, размышляя, как узнать у этого типа место пребывания Титуса. Единственное, что пришло ему на ум, это предложить Шлегельмильху деньги.

Пока Бродка думал, как ему поступить, дверь квартиры тихонько приоткрылась и показалась голова Агостиноса. Он, вероятно, хотел удостовериться, что все чисто. Затем сделал несколько шагов по направлению к входной двери и бесшумно открыл ее.

Из своего укрытия за лифтом Бродка наблюдал за тем, как Шлегельмильх приложил указательный палец к губам. В тот же миг в дом вошла сначала одна темная фигура, затем другая, третья — в общем, добрый десяток мужчин, женщин и детей не старше десяти лет. У некоторых были сумки, у других — узелки.

Внезапно у Бродки словно пелена с глаз упала. Агостинос Шлегельмильх никогда даже не намекал, чем занимается, чтобы заработать на жизнь. Теперь все было ясно: он был «тягачом».[516] Вернувшись в отель, Бродка рассказал Жюльетт о своем открытии, и они вместе придумали план.

Жюльетт настояла на том, чтобы Бродка взял ее с собой, поскольку она, как женщина, одним своим присутствием может разрядить обстановку, если вдруг ситуация выйдет из-под контроля.

Вечером следующего дня Бродка вместе с Жюльетт отправились в «Роте Гимпель».

Тот, кто думает, будто в заведениях для голубых женщины — нежеланные гости, глубоко заблуждается. К Жюльетт отнеслись с вежливой предупредительностью, пусть и осыпали не совсем теми комплиментами, к которым она привыкла. Они заняли место за столиком в дальнем конце зала, откуда хорошо был виден вход, и выпили один из прекрасных коктейлей, которые здесь подавали.

Около девяти в зале появился Агостинос, одетый, как всегда, в темно-синий костюм и красный галстук. Прежде чем он успел занять место, к нему подошел Бродка и пригласил за свой столик.

Шлегельмильх был очень удивлен и не скрывал своей настороженности.

— Как ты вообще сюда попал? — спросил он.

Бродка пристально посмотрел на бывшего сокамерника и улыбнулся.

— Я знаю о тебе больше, чем ты думаешь, — заявил он. — Но мы можем договориться. Присаживайся, нам необходимо кое-что обсудить.

Он подвел Шлегельмильха к столику и представил ему Жюльетт как свою спутницу жизни, что вызвало у Агостиноса еще большее недоверие. Однако он все же сел, заказал красного вина и спокойно произнес:

— Слушаю.

— Для начала скажи, где Титус, — сказал Бродка.

Шлегельмильх уставился на него со смешанным чувством удивления и гнева. Жюльетт испугалась, что этот тип, решив, что они пытаются одурачить его, бросится на Бродку, обещавшего сделку. Однако Шлегельмильх лишь молча пригубил вино и только потом встал, собираясь уйти. Но Бродка решительно усадил его обратно.

— Где Титус? — повторил он и добавил: — Если ты не ответишь на мой вопрос, из нашей сделки ничего не получится.

— Да что ты заладил про сделку? — не сдержавшись, вспылил Агостинос.

— Ну как же, — сказал Бродка, — ты продаешь мне свою тайну, а я продаю тебе свое молчание.

— Я понятия не имею, о чем ты говоришь, Бродка. Если ты не хочешь выражаться яснее, то разговор окончен. У меня есть дела поважнее.

Бродка украдкой огляделся, затем придвинулся поближе к Шлегельмильху и негромко произнес:

— Наверняка очень выгодно провозить людей из России, Украины, Ирана, Пакистана, Албании и бог знает откуда еще на золотой Запад. Думаю, будет очень жаль, если тебе придется оставить столь доходное занятие.

Агостинос Шлегельмильх не проронил ни слова. Он взял свой бокал и сделал большой глоток. По его лицу было видно, что он растерял всю свою уверенность. Проведя тыльной стороной ладони по губам, Агостинос наконец сказал:

— Уважаю, Бродка. Я от тебя такого не ожидал. Правда, не ожидал.

Бродка воспользовался случаем и стал давить сильнее.

— Кстати, устранять меня или Жюльетт — или нас обоих — было бы бессмысленно. Я оставил у адвоката запечатанный конверт, который откроют только в случае моей кончины. В этом письме — все подробности о наших взаимоотношениях.

Конечно, это было неправдой, но звучало достаточно убедительно. Шлегельмильх отпустил узел галстука и недоверчиво покачал головой.

— Кажется, я действительно недооценил тебя, Бродка. — Агостинос криво улыбнулся и добавил: — Ну хорошо. Что тебе нужно от Титуса?

— Немного информации, ничего больше. Титус кое-что рассказал мне, и я подозреваю, что он знает о структуре организации, которая преследует меня. Можешь считать, что ты тут вообще ни при чем. От тебя требуется только связать меня с Титусом. Он должен встретиться со мной.

— А если он не захочет?

Бродка пожал плечами.

— Ты имеешь на Титуса очень большое влияние. Поэтому позаботься о том, чтобы он захотел. Это уже в твоих интересах…

Агостинос скривился, будто от всей этой истории у него разболелась голова. Наконец он ответил:

— Ладно, так и быть, я попытаюсь. Но не думай, что я стану каким-то образом помогать тебе в дальнейшем. Эти люди, с которыми ты имеешь дело, очень опасны, Бродка. Они скрываются под маской набожности и любви к ближнему, но на самом деле там правит балом сатана. Это дьяволы, самые настоящие дьяволы.

Слова Шлегельмильха привели Жюльетт в ужас. Она почувствовала, как ее тело покрылось гусиной кожей. Если до сих пор она считала страх Бродки преувеличенным и наигранным, то теперь нисколько не сомневалась: он в опасности.

Бродка же слышал эти слова не впервые, а потому они мало тронули его. У него был план — докопаться до сути дела, — и никто не мог ему в этом помешать. Но помощь Титуса была необходима.

— Завтра утром жду звонка Титуса в «Гранд-отеле», — сказал Бродка. — В этом случае мы встретимся в течение дня. Где и когда — это я оставляю на его усмотрение.

Шлегельмильх кивнул.

— Итак, договорились. Я сделаю все, что смогу.

Когда они возвращались в отель на такси, Жюльетт была необычайно молчалива. Но ей понравилось, как Бродка взялся за это дело, особенно пришлась по душе идея о письме, якобы оставленном у адвоката. И даже признание Бродки, что эту историю он придумал, дабы Шлегельмильху не полезли в голову глупые мысли, не могло заставить не восхищаться им.

На следующее утро, в начале восьмого, когда Бродка и Жюльетт еще спали, зазвонил телефон. Заспанный Бродка дотянулся до трубки и пробормотал:

— Алло?

Человек на другом конце провода не представился, но Бродка сразу понял, что это Титус.

— Через три часа, ровно в десять, в соборе Святого Стефана, последний ряд.

И прежде чем Бродка успел ответить, в трубке послышались гудки.


Хотя на Кертнерштрассе и Штефанплац дул теплый ветер, внутри огромной церкви было настолько холодно, что дыхание конденсировалось белыми облачками. Жюльетт подняла воротник пальто.

В соборе было не так людно, как в обеденное время, когда здесь расхаживали многочисленные туристы и просто любопытные. И только один экскурсовод, работавший с группой японских пенсионеров, пытался рассказать о красоте пятисотлетнего строения на английском языке с сильным венским акцентом.

Титус уже ждал. Он сидел в последнем ряду и задумчиво смотрел в потолок. Бродка едва не прошел мимо него, потому что на Титусе был светлый парик из длинных, зачесанных назад волос. Бродка и Жюльетт сели на скамью справа и слева от Титуса. От него пахло спиртным. Титус поздоровался и сказал, обращаясь к Бродке:

— Прости за этот маскарад, но без парика я не решаюсь выходить на улицу. По крайней мере, в нем меня не узнают. — После небольшой паузы он напрямик спросил: — Что ты хотел?

Бродка закашлялся. Он не знал, с чего начать. Но затем, осторожно оглядевшись по сторонам и не увидев никого, кто мог бы подслушать их разговор, приглушенным голосом произнес:

— Титус, ты единственный, кто может мне помочь. И тебе не нужно бояться, что я когда-либо хоть словом обмолвлюсь о том, от кого у меня эта информация.

— Агостинос говорил, что ты на него давил.

— У меня не было иного выхода. Только таким образом я мог добраться до тебя. Поверь, я никогда бы не выдал Агостиноса. Честное слово.

— А кто она? — Титус кивнул в сторону Жюльетт.

— Моя спутница жизни. То, что я обещаю, касается и ее.

Жюльетт протянула Титусу руку.

— Мы раньше нигде не встречались?

Тот смотрел на нее как на посылку, которую не хотят принимать.

— Насколько я помню, нет. — Так и не подав руки, что для такого человека, как Титус, даже не считалось неучтивым, он обернулся к Бродке: — Речь идет о той старой истории?

— Если тебе угодно так называть то, что произошло со мной, — кивнув ему, сказал Бродка. — Вот только я тем временем обнаружил новые следы, и все они ведут в одном направлении…

— Могу себе представить, — с мрачным видом пробормотал Титус. — Следы заканчиваются у стен Ватикана.

— Так оно и есть. Знаю, это звучит странно, потому что ни я, ни моя мать не имели к Церкви никакого отношения. Что все это значит, Титус? Ты же служил священником в Ватикане, если я тебя правильно тогда понял, и должен знать, что там происходит. Тебе и самому довелось многое пережить, ведь так?

— О да. Даже больше, чем мне хотелось бы. Одно воспоминание об этом — и во рту появляется отвратительный привкус. — Титус опустил руку в карман куртки, вынул оттуда флягу и как следует приложился к ней.

— Ты имеешь в виду, что господа, окружающие наместника Иисуса на земле, вовсе не так набожны?

Титус горько усмехнулся.

— Набожны? В Ватикане интересуются всем, кроме Бога. Поверь мне, я знаю, о чем говорю.

Жюльетт бросила на Титуса испуганный взгляд. Нужно было очень сильно разочароваться, чтобы, будучи даже экс-священником, выражаться подобным образом.

Титус повертел серебристую флягу в руках, а затем, испуганно оглядевшись по сторонам и придвинувшись к Бродке вплотную, тихо продолжил:

— Мало кто знает, что на самом деле происходит в Ватикане. Тогда, после смерти польского папы, кардиналы собрались на конклав, чтобы выбрать преемника из своих рядов. Но они не смогли прийти к согласию. Они заседали два месяца за закрытыми дверями, однако ни один из кардиналов не набрал большинства голосов. В конце концов их отношения так ожесточились, а возможность выбрать нового папу оказалась настолько мала, что старики решили тянуть жребий. Все согласились с условием, что новый папа не должен проявлять личной инициативы. Они договорились о том, что все решения будут приниматься кардиналами после совещания. Жребий пал на человека, которого почти никто не знал.

— Но ведь так было всегда: существовали влиятельные папы и слабые папы, — заметил Бродка.

— Верно, — кивнул Титус. — Но в этом случае все совершенно иначе. Дело в том, что, как только был выбран новый папа, власть в Ватикане захватила маленькая, но могущественная группа кардиналов курии. С тех пор они держат папу, так сказать, взаперти в Ватиканском дворце. Он не имеет права покинуть Ватикан и должен подписывать все документы, которые ему дают.

— Очень часто в газетах пишут, что папа живет достаточно уединенно, — вставил Бродка.

— Да. — Титус тихонько рассмеялся. — Пожалуй, это правда.

Бродка нахмурился и после паузы спросил:

— А какую роль играет во всем этом кардинал Смоленски? Он что, босс?

— Одиниз боссов. Эта организация подобна огромному спруту, щупальца которого дотягиваются до самого дальнего уголка.

— И никто ничего против этого не предпринимает?

— Тот, кто отважится вступить в открытое противостояние со святой мафией, может попрощаться с жизнью. Помнишь, как два года назад умирали кардиналы? Тогда в течение очень короткого промежутка времени преставились шесть кардиналов из Южной Америки и Восточной Азии. Говорили, что они умерли от старости. Но самому молодому из них было пятьдесят шесть, а самому старому — шестьдесят шесть. Согласись, это не возраст. И тем не менее расследование решили не проводить. Кардиналы, видите ли, не умирают насильственной смертью. Их призывают. Вопрос только в том, кто именно это делает.

Титуса, который был вынужден долго молчать, будто прорвало.

— Римская курия, — говорил он, — располагает огромной армией помощников. Для курии все священники — фигуры на шахматной доске, повсюду в мире, и не важно, каков их духовный сан. Сто двадцать кардиналов, четыре тысячи епископов и более четырехсот тысяч священников — и всех их держат в ежовых рукавицах люди, обладающие реальной властью.

— Ты знаешь этих людей? — осторожно поинтересовался Бродка.

— Некоторых из них, — кивнув, ответил Титус. — Я знаю, где и с кем они общаются. Я знаю номера их счетов и пароли в Швейцарии и на Багамах… Короче говоря, я знаю об этих людях, к несчастью, слишком много. Теперь ты понимаешь, почему я вынужден жить в подполье?

Бродка присвистнул и поглядел на Жюльетт, которая была поражена словами Титуса не меньше его самого.

— Чем ты живешь? — спросил Бродка, четко осознавая щекотливость и двусмысленность своего вопроса.

— Тем, что дает мне Агостинос, — ответил Титус.

— Тебе известно, чем занимается Агостинос?

— Он занимается всем, что приносит прибыль. Он — укрыватель, контрабандист и «тягач». Он — мошенник, но не преступник. Агостинос никого никогда не убил бы…

Собор Святого Стефана постепенно наполнялся туристами.

— Я наткнулся на письмо моей покойной матери, — начал Бродка. — В этом письме она упоминает кардинала Смоленски, называет его дьяволом. И жалуется, как ужасно он с ней поступил. Что все это может значить?

Лицо Титуса скривилось в гримасе, он задумался.

— Не имею ни малейшего понятия, — наконец ответил он. — Но какая тебе разница?

— Я уже рассказывал, что с тех пор, как умерла моя мать, со мной происходят странные вещи. В меня стреляли. На меня хотели повесить убийство. Меня преследуют. И еще: моя мать оставила огромное наследство, как-то связанное с Церковью. Все ниточки, за которые я пытаюсь ухватиться, тут же обрываются. Люди, которые могли бы мне помочь, либо мертвы, либо молчат как рыбы. Черт побери, что же мне делать?

Титус шмыгнул носом и вытер его рукавом пальто. Затем, проведя ногой по полу, словно он хотел раздавить жука, сказал:

— Неужели у тебя нет никаких объяснений происходящему? Если ты действительно вызвал их недовольство, то должен быть какой-то отправной пункт.

— Моя мать владела домом с квартирами для аренды, который очень выгодно расположен и дает миллионный доход. Из поземельной книги я узнал, что тридцать лет назад она купила его у агентства недвижимости за одну марку.

— Как называется это агентство?

— «Pro Curia».

Титус поднял глаза на Бродку. В них было удивление.

— Ты знаешь, кто скрывается за этим именем?

— Нет.

— «Pro Curia» — это предприятие, занимающееся земельными участками и домами по всему миру. Оно на сто процентов принадлежит холдинговой компании в Цюрихе, акционерами которой являются, в свою очередь, «Кредит Свисс» в Женеве, «Институт пер ле Опере Религиозе» — читай банк Ватикана — и несколько маленьких частных банков, в той или иной форме связанных с делом Божьим. Иными словами, это прибыльный концерн, на первый взгляд контролируемый банками, на самом же деле — Ватиканом. И эта фирма якобы продала твоей матери недвижимость за одну марку?

Бродка прошипел:

— Черт возьми, я могу это доказать! У меня есть все документы!

— А зачем им было это делать?

— В том-то и дело. Я понятия не имею! — Бродка посмотрел Титусу прямо в глаза, затем тихо, но настойчиво произнес: — Ты должен мне помочь. В накладе не останешься. У меня есть деньги. Скажи, сколько ты хочешь.

Титус колебался и не спешил давать ответ.

И только когда вмешалась Жюльетт и с пылкостью стала говорить, что ни Бродка, ни она больше не могут выносить этой неизвестности, Титус сказал, что хочет все хорошенько обмозговать, и попросил двадцать четыре часа на раздумье. После этого Титус вынул из кармана листок бумаги и нацарапал на нем номер, по которому его можно будет найти.

Он хотел придвинуть листок Бродке, но тот, казалось, забыл о нем. Он неподвижно сидел на скамье как громом пораженный и неотрывно смотрел в неф. Глаза его были широко раскрыты, нижняя губа слегка подрагивала, а сам он сжал кулаки, но не от ярости, а словно ожидая чего-то страшного.

— Бродка, — испуганно прошептала Жюльетт, — Бродка, что с тобой?

Александр не слышал ее. Его взгляд был прикован к опрятной пожилой женщине в ярком костюме и черной шляпе с широкими загнутыми полями. Она шла по проходу в толпе других посетителей собора. Внезапно женщина остановилась и посмотрела на высокий готический свод. Затем на какое-то мгновение ее глаза остановились на Бродке. Жюльетт показалось, что она даже слегка склонила голову, чтобы поприветствовать Александра, а потом отвернулась и продолжила свой путь.

— Бродка, — шепотом произнесла Жюльетт, — что случилось?

Словно очнувшись от сна и пытаясь избавиться от наваждения, Бродка пару раз как следует тряхнул головой и провел ладонью по лицу. По-прежнему глядя куда-то вперед, он почти беззвучно произнес:

— Моя мать. Это была…

Его голос умолк. Он снова посмотрел мимо Жюльетт на женщину, которая тем временем отошла уже метров на двадцать.

— Да что случилось-то, скажи ради бога! — обеспокоенно воскликнула Жюльетт.

— Это моя мать! — выдавил из себя Бродка, не отводя взгляда от женщины, которая продолжала шествовать по проходу.

— Чушь, — заявила Жюльетт. — Твоя мать мертва.

— Да посмотри же! — Бродка пальцем указал на пожилую даму, скрывшуюся в толпе посетителей.

Жюльетт сжала его руку.

— Твои нервы сыграли с тобою злую шутку, — твердо произнесла она. — За последние недели на тебя обрушилось слишком много всего.

Бродка вырвал руку, вскочил со скамьи и бросился бежать в ту сторону, где исчезла женщина. Пробегая по проходу, он нечаянно толкнул пару туристов.

— Мама! — закричал он так громко, что эхо разнеслось по всему собору.

Добежав до того места, где в последний раз мелькнула шляпа пожилой женщины, он поспешно огляделся, но дамы нигде не было видно. Бродка, расталкивая посетителей, бросился вперед. Он запрыгнул на скамью, перешагнул через молившихся прихожан и при этом опрокинул подставку для жертвенных свечей. Тут же вспыхнуло алтарное покрывало. По собору разнесся многоголосый крик.

Не обнаружив женщину с этой стороны нефа, Бродка кинулся, отчаянно озираясь, к главному алтарю, споткнулся, поднялся, забрался на заградительную решетку и не заметил, как задел скамеечку для молитвы, которая с грохотом упала на пол.

Дико вращая глазами, Александр оббежал вокруг алтаря, словно женщина могла спрятаться за ним. Лицо его было белее мела, волосы упали на лоб.

— Мама! — в отчаянии кричал он. — Мама!

Внутри церкви едко пахло дымом.

Посетители вжались в скамьи. На площади перед собором завыли полицейские сирены. В Божьем доме раздался пронзительный свисток, затем послышались гулкие шаги полицейских. Бродка вышел из-за колонны. Его безумный взгляд блуждал по сторонам. Казалось, он сошел с ума. В то время как полицейские тушили разгоравшееся пламя, двое из них набросились на Бродку и повалили его на пол. Один оттащил его в сторону, а другой надел наручники. Бродка, брыкаясь и крича, сопротивлялся изо всех сил. Один из полицейских отвел в сторону его колено. Бродка взвыл от боли.

— Не причиняйте ему вреда! — крикнула Жюльетт, оттолкнула полицейского и стала перед Бродкой, пытаясь защитить его.

Вокруг них в мгновение ока собралась толпа яростно ругающихся людей.

— Я все могу объяснить! — заявила Жюльетт полицейскому чиновнику и помогла Бродке подняться.

Тем временем их окружили остальные полицейские. Их было с десяток, а за ними толпилось раз в пять больше зевак.

По нефу разнеслись крики:

— Помешанный!

— Сумасшедший!

— Этот человек потерял рассудок!

— Вы — его жена? — спросил старший из полицейских.

— Да, — солгала Жюльетт.

— Часто с ним такое бывает? — В голосе мужчины звучала скорее насмешка, чем сочувствие.

Жюльетт вскипела от ярости. Она с трудом владела собой.

— Нет, — уверенно произнесла она. — Такого с моим мужем еще не было. Но если я объясню вам причину его поведения, вы наверняка все поймете.

— Ну, если вы уверены в том, что говорите, — ответил полицейский, многозначительно глядя на своих коллег, — то я готов вас выслушать.

Жюльетт посмотрела на Бродку. Его лицо было бледным как полотно.

— Мы осматривали собор, — начала Жюльетт, — когда моему мужу показалось, что он увидел среди посетителей свою мать…

— Ну и что? — Полицейский начал проявлять нетерпение.

— Его мать мертва.

— Понимаю, — сказал полицейский. И, обернувшись к своим коллегам, коротко бросил:

— Баумгартнер Хеэ.

Из рядов зевак послышалось одобрительное ворчание. «Баумгартнер Хеэ», психиатрическая клиника города, находилась в 14-м районе. Один только вид здания, в котором она располагалась, вселял ужас в любого, кто просто смотрел на него, даже не входя внутрь.

Глава 5

Жюльетт вошла в квартиру Бродки в Мюнхене, закрыла за собой дверь, поставила чемоданы посреди комнаты и обессиленно упала на диван.

Врачи психиатрической клиники погрузили Бродку в своего рода целебный сон и дали Жюльетт понять, что им необходимо понаблюдать за ним две-три недели. Жюльетт бежала из Вены после того, как журналисты обложили отель. Она чувствовала, что в данной ситуации все равно ничем не поможет Бродке, и надеялась, что работа в галерее отвлечет ее от мыслей об этом. К мужу она, понятное дело, возвращаться не собиралась.

Жюльетт смежила веки, но картинки, как будто всплывавшие из темноты, не давали ей покоя. Перед глазами постоянно стоял Бродка, которого затолкали в патрульную машину, а затем под звуки сирены увезли в больницу. Она видела его бледное, заметно осунувшееся лицо и выражение беспомощности и обреченности, отразившееся на нем. Это было лицо человека, рассудок которого больше не мог справляться с происходящим. И если бы Бродка даже десять раз повторил, что та женщина в соборе была его матерью, Жюльетт не сомневалась, что он ошибся. Очевидно, расшатанные донельзя нервы сыграли с ним злую шутку. При всей душевной крепости, которую Бродка развил за свою карьеру, он не мог противостоять обрушившимся на него несчастьям. Все, что случилось за последние недели, выбило его из колеи.

Жюльетт глубоко вздохнула и открыла глаза. Сама она тоже была измотана до предела. Поднявшись, Жюльетт сделала несколько шагов взад-вперед и сильно вздрогнула, когда внезапно зазвонил телефон. Это звонили со склада, на котором Бродка оставил мебель и другие вещи своей матери.

Чиновник сказал, что склад ограбили. Предположительно пропали некоторые вещи Бродки. Может ли она прийти? Это очень срочно.

Сначала Жюльетт хотела отказаться, объяснив звонившему, что она не имеет к делу никакого отношения и даже не знает, что было оставлено. Однако, сообразив, что Бродка сможет заняться этим делом не раньше чем через две недели, Жюльетт отправилась в путь.

Склад находился в северной части города, между железной дорогой и зданием организации, занимающейся подземными работами. Повсюду громоздились трубы для каналов высотой в человеческий рост и строительные леса. Когда Жюльетт остановила машину перед складом, из небольшой пристройки вышел управляющий, мужчина в сером кителе, который вел на поводке дога. Он вежливо поздоровался и сообщил, что фирма застрахована, об ограблении уже заявлено в полицию, поэтому ей не стоит волноваться.

Жюльетт объяснила ситуацию и сказала, что владелец вещей следующие несколько недель не появится. Тем не менее управляющий попросил ее засвидетельствовать ущерб.

Склад был большой, длиной с футбольное поле и занимал более двух этажей. Сложенные друг на друга предметы обстановки, частично опутанные проволочной сеткой, частично помещенные в закрытые контейнеры, представляли собой инвентарь целых домов и магазинов. Как пояснил управляющий, некоторые вещи ждали своих настоящих хозяев долгие годы.

По пути в дальнюю, плохо освещенную часть зала мужчина рассказал, что кражи здесь крайне редки, поскольку склад день и ночь охраняется, да и вообще, очень трудно вывозить отсюда мебель и другие крупные предметы. Последний взлом был не менее шести лет назад, если он не ошибается. Почему воры остановились именно на вещах Бродки — все остальные упаковки и контейнеры остались в неприкосновенности, — он при всем желании объяснить не может. Возможно, ей что-нибудь известно?

Жюльетт покачала головой.

За решеткой, на которой висела табличка с надписью «Бродка», царила ужасная неразбериха. Мебель и ящики были взломаны, одежда и белье разбросаны.

— Похоже, что искали нечто определенное, — заметил управляющий, складывая одежду в ящик. — Во всяком случае, это были не обычные взломщики. Полиция тоже так считает.

— Вы имеете в виду, что взломщики целенаправленно перерыли все вещи? — спросила Жюльетт.

— А как еще прикажете это понимать? — с легкой иронией ответил мужчина в сером кителе. — Не правда ли, странно, что сто шестьдесят девять контейнеров не тронули, а именно этот заинтересовал взломщиков.

— Уже известно, что было украдено?

— Нет, — ответил управляющий. — В наши инвентарные списки мы вносим только предметы мебели и количество ящиков. Содержимое ящиков нам неизвестно.

Обеспокоенная происшедшим, Жюльетт помогла собрать разбросанную одежду и сложила ее во взломанный ящик. Постепенно она поняла, что этот взлом имеет прямое отношение к тем людям, которые охотятся за Бродкой. В какую же плотную паутину таинственных событий он попал!

Встревоженная и задумчивая, она вернулась в квартиру Бродки, приняла горячую ванну и надела халат Александра. Он был из эпонжа, в красно-синюю полоску и показался Жюльетт настолько отвратительным, что она, несмотря на все горести, не сдержала улыбки. Иногда вкус достается тому, кому просто повезло, особенно это касается мужчин.

Чтобы убить время — и еще немного из любопытства — Жюльетт пробежалась глазами по корешкам книг на полках, фотооборудованию и множеству разбросанных по квартире мелочей, из-за которых холостяцкие квартиры кажутся такими хаотичными.

Ее взгляд наткнулся на фотоальбом. Фотографии молодости. Фотографии со свадьбы Бродки. Отпуск в Италии на малолитражке. Кормление голубей на площади Святого Марка. Свидетельства из другого времени.

Первая жена Бродки была привлекательной, высокой и светловолосой — полная противоположность Жюльетт. Разглядывая Бродку на старых фотографиях, Жюльетт вдруг подумала, что в те годы вряд ли влюбилась бы в него. Ей бросилось в глаза, что в альбоме совсем нет детских фотографий Александра. Создавалось впечатление, что его жизнь началась только в возрасте семнадцати-восемнадцати лет.

Как и все, кто разглядывает фотоальбом, Жюльетт листала его задом наперед. Добравшись примерно до середины, она в удивлении остановилась, ибо узнала на одном из снимков женщину, которую недавно видела. На ней был тот же самый броский костюм в клеточку, та же самая черная шляпа с широкими полями. Это была мать Бродки.

— Боже мой, — вполголоса пробормотала Жюльетт. — Этого не может быть!

Она внимательно рассмотрела фотографию, затем уронила альбом на колени. Жюльетт чувствовала, как кровь стучит в висках, ей не хватало воздуха, ей было плохо.

— Этого не может быть, — снова и снова повторяла она, сжимая кулаки, словно пыталась бороться с судьбой. За какую-то долю секунды она поняла реакцию Бродки в соборе Святого Стефана. Она никогда не видела его мать, но сходство с той женщиной в Вене было просто разительное.

— Теперь я понимаю, почему ты сорвался, Бродка, — негромко произнесла Жюльетт, выуживая из своей сумочки бумажку с номером венской психиатрической клиники.

Она дозвонилась, но поговорить удалось только с санитаром, который спокойным безучастным голосом сообщил, что состояние господина Бродки не изменилось. Он по-прежнему погружен в глубокий сон.

— Я хотела поговорить не об этом, — сказала Жюльетт. — Я…

— Полную информацию может дать только врач-ординатор, — перебил ее санитар.

— В таком случае позовите его к телефону.

— Господин доктор, — резко ответил санитар, — будет только завтра.

И положил трубку.


В тот вечер Жюльетт и не догадывалась, что ее запланированную поездку в Вену придется отложить. И уж конечно, она никогда бы не подумала, что события завтрашнего дня могут быть как-то связаны с Бродкой.

Началось все с того, что на следующее утро в галерее появился прокурор в сопровождении двух сотрудников криминальной полиции и одного полицейского, предъявил документы и пояснил, что к ним поступило заявление о том, что она торгует подделками. По этой причине все выставленные в галерее произведения искусства подлежат изъятию вплоть до выяснения обстоятельств. Затем он велел Жюльетт следовать за ним для допроса.

Жюльетт была настолько шокирована, что даже не решилась позвонить своему адвокату, доктору Эллерманну. Адвокат был приятелем ее мужа еще со студенческих лет, и Жюльетт не знала, можно ли доверять ему, учитывая сложившуюся ситуацию.

На ее взгляд, допрос протекал крайне спорно, поскольку допрашивавший ее прокурор и оба сотрудника криминальной полиции мало понимали в живописи и еще меньше в графике экспрессионистов, хотя и работали с делами, связанными с искусством. Тем не менее Жюльетт узнала, что, говоря о подделке, в полиции имели в виду гравюру на дереве де Кирико, которую вместе с тремя акварелями Явленского она купила три месяца назад у одного римского коллекционера, бывшего выше всяческих сомнений. Покупатель, фабрикант из западной Германии, подверг гравюру экспертизе и немедленно заплатил требуемую сумму — шестьдесят тысяч марок.

Теперь же коллекционер утверждал, что после экспертизы Жюльетт подменила оригинал де Кирико на копию, правда, очень хорошую копию, но все же подделку.

Кроме того, как заявил прокурор, к нему поступило сообщение от выдающегося специалиста в области искусства, который утверждает, что по меньшей мере семь из предлагаемых в галерее Жюльетт графических работ, кстати указанных в его письме, являются подделками. Поэтому они вынуждены закрыть галерею и опечатать ее вплоть до прибытия экспертов, приглашенных из института Дернера и Государственных коллекций графических работ.

Жюльетт больше не понимала этот мир. Хотя она так и не получила высшего образования, ее ценили как эксперта в области экспрессионистской графики. Она просто не могла представить, что ее обвиняют в подделке, поскольку всегда имела дело исключительно с уважаемыми коллекционерами и аукционными фирмами.

Не замешан ли в этом деле ее муж? Может, Гинрих хотел отомстить? Успех Жюльетт всегда был бельмом на глазу профессора. Независимость, которой она добилась благодаря своей галерее, уже давно мешала ему. Он знал, что Жюльетт зарабатывает достаточно денег, чтобы без колебаний оставить его. А теперь, когда он удостоверился в ее связи с Бродкой, у него появился достаточный повод, чтобы унизить жену подобным образом.


Медленно, очень медленно приходил в себя Бродка, погруженный в глубокий искусственный сон. С минуту он смотрел в потолок, на котором не было ничего, кроме светлого размытого пятна, оказавшегося лампой из матового стекла. Глядя на большое белое пространство, он в конце концов проснулся.

Преодолев охвативший его страх, Бродка вспомнил, что его доставили в психиатрическую больницу. То, что сообщил ему мозг, было для него настолько далеким, что Бродка не смог бы утверждать, происходили ли эти события в реальности или же ему все только привиделось.

Александр с трудом сел на постели. Он вспотел, простыня и подушка прилипали к телу. Оглядев себя более внимательно, он увидел, что на нем — отвратительный белый халат, что-то вроде накидки из очень плотного материала, завязанной на спине.

Комната была небольшой, вся обстановка состояла из одного белого шкафа. Окно в комнате показалось ему очень странным. Рассмотрев его, Бродка понял, почему оно выглядело столь своеобразно: на раме не было ручки, только четырехугольное отверстие для специального ключа.

Тем не менее оно впускало в комнату узкий солнечный луч. Как и во всех клиниках, здесь пахло мастикой, и от одного этого запаха ему стало тошно. Александр осторожно ощупал всего себя — живот, руки, шею и лицо, — чтобы понять, не был ли он ранен и не свисает ли с него какая-нибудь трубка от капельницы или кабель, подключенный к медицинским мониторам для наблюдения. Бродка с облегчением констатировал, что ничего этого нет, и попытался убедить себя в том, что все не так уж плохо. Нужно сохранять спокойствие, сказал он себе. То, что ты не сумасшедший, они поняли давным-давно.

Но действительно ли он психически здоров?

Бродка закрыл лицо руками. Та женщина в соборе… почему она не идет у него из головы? Если он будет продолжать думать о ней, то и в самом деле может сойти с ума. Она тебе незнакома, черт побери, стучало у него в висках. Пойми же ты это, наконец! А где Жюльетт? Он не знал даже, сколько проспал. Следы от уколов с синяками на обеих руках свидетельствовали о том, что спать ему помогали. При малейшей попытке поднять руки он тут же бессильно опускал их. Казалось, вместо крови у него в жилах тек свинец.

Бродка зевнул, но больше не пытался делать этого, поскольку челюсть болела нестерпимо. Приложив максимум усилий, он с трудом соскользнул с кровати. Семь шагов до окна дались ему так тяжело, как будто он совершил пеший марш по горам.

Бросив взгляд в окно, Бродка увидел внутренний двор и одноэтажное здание напротив. Заполненные грязным бельем алюминиевые контейнеры, выстроившиеся в ряд, ждали, пока их вывезут. Ничего приятного.

Белый шкаф, стоявший у кровати, был заперт. Где же его одежда, деньги, портмоне? Услышав чьи-то шаги в коридоре, он с максимально возможной скоростью нырнул обратно в постель.

В дверях показалась монахиня в белом чепце. Увидев, что Бродка не спит, она приветливо улыбнулась и поинтересовалась его самочувствием.

Только теперь Бродка заметил, что ему трудно говорить. Вместо ответа на вопрос Александр, со своей стороны, осведомился, сколько он проспал.

Шесть дней, показала ему на пальцах сестра, как будто он был глухим.

Бродка испугался. Шесть дней глубокого сна? Этого он не ожидал. Шесть дней — это очень долго, за это время многое может произойти. Он поспешно спросил, где его одежда и когда его наконец отпустят. Приветливое выражение вмиг исчезло с лица монахини; она поглядела на него почти со злостью, и ее показное добродушие сменилось строгостью. Он не в доме отдыха, язвительно заметила женщина, а в медицинском учреждении закрытого типа. Что касается длительности его пребывания здесь, то все решает врач, а не пациент. И, поджав губы, добавила, что одежда и ценные вещи Бродки в надежном месте.

Александр едва не накричал на монахиню, заявив, что он не сумасшедший, а жертва случайных обстоятельств. Но как объяснить ситуацию этой женщине? Сказать, что у него были галлюцинации? Не затянет ли его подобное утверждение еще глубже в болото?

Бродка предпочел промолчать, сжался в буквальном смысле этого слова, решив не возражать. На ум пришла мысль о побеге.

Монахиня молча вышла из комнаты, оставив Бродку пребывать в полнейшей растерянности. Он чувствовал себя настолько слабым и запутавшимся, что не мог собраться с мыслями. Из головы не уходил вопрос: «Сколько будет продолжаться мое падение? Бродка — в сумасшедшем доме! Это же бред какой-то!» От отчаяния он засмеялся, но звук собственного голоса испугал его.

В тот же миг в комнату снова вошла сестра. Напустив на себя суровый вид, она протянула Бродке стакан воды и две розовые капсулы. Бродка взял капсулы в ладонь и под ее строгим взглядом сделал вид, что проглотил их, а сам незаметно опустил их в рукав своего халата. Это был скорее рефлекс, чем здравое решение.

Капсулы, как объяснила монахиня в неожиданном приступе дружелюбия, прогонят его «дурные мысли». Когда она закрыла за собой дверь, Бродка услышал звук повернувшегося в замке ключа. Только теперь он заметил в двери шпиона — отвратительную маленькую линзу.

Бродка остался один. «Боже милостивый, — подумал он, — я проспал шесть дней!» Ему не хватало его часов. Казалось, что он утратил всякое чувство реальности. Какое-то время он дремал, прислушиваясь к каждому звуку, доносившемуся снаружи, и спрашивал себя, как быть дальше.

После нескольких часов, которые прошли в размышлениях, Бродка снова услышал, как в замке его комнаты повернулся ключ, а затем появилась медсестра в чепце. Взгляд ее был строгим, осанка — деловой. Она заглянула в горшок, стоявший под кроватью, подняла крышку. Бродка его даже не заметил, не говоря уже о том, чтобы им воспользоваться. Ему было противно.

Так же молча, как и пришла, монахиня удалилась из комнаты, но вскоре вернулась обратно. В руках у нее был поднос с чайником и миска супа, пахнувшего бульонными кубиками. Бродка ощутил голод.

Когда же он сможет увидеть врача, осторожно осведомился он. Монахиня отреагировала бурно, обозвала его склочником и заявила, что он еще успеет узнать, что с ним, а пока еще слишком рано. Этого оказалось достаточно, чтобы Бродка перестал расспрашивать ее и еще больше укрепился в своем намерении сбежать отсюда при первой же возможности.

Под суровым надзором он жадно выхлебал суп. На вкус он был отвратительным, но под злобными взглядами монахини ему вряд ли понравилось бы даже его самое любимое блюдо. Едва миска опустела, женщина забрала поднос и исчезла.

Бродка снова остался один на один со своими мыслями, страхами и заботами. Почему не приходит Жюльетт? Он помнил только, как она сказала: «Не бойся, я с тобой», — когда полицейские забирали его в клинику. А мужчина в белом кителе спросил: «Не тот ли это убийца шлюх?» Все, что произошло после этого, словно поглотила черная дыра.

На протяжении дня, который Бродка провел лежа в постели или стоя у окна, к нему постепенно возвращались силы. Мысли прояснились, и усталость, парализовавшая его рассудок, стала отступать. Он помочился в горшок, стоявший под кроватью, бросил туда обе капсулы, которые должен был выпить, и проследил, чтобы они до конца растворились.

Затем Александр снова улегся в постель. Он спрашивал себя, не появлялась ли Жюльетт за те шесть дней, которые он проспал. Отвернулась ли она от него, от так называемого «убийцы шлюх», сумасшедшего, едва не сжегшего собор и потому, вероятно, помещенного в закрытую клинику? Мысленно представив, как Жюльетт развлекается с другим, он в беспомощной ярости сжал одеяло обеими руками и стал ругаться, но быстро умолк, едва заслышал шаги в коридоре.

Дверь отворилась, и к его постели подошел врач-ординатор. Это был высокий худощавый человек в никелированных очках. Бродке не следует беспокоиться, приветливо сказал он, здесь все стараются помочь ему поскорее выздороветь. После этого врач поинтересовался, как дела у пациента.

Бродка ответил, что он чувствует себя хорошо, и добавил, что рад, что есть кто-то, с кем можно поговорить о его предполагаемой болезни. На это врач только кивнул и, протянув руку, постучал по голове Бродки. Подняв палец, он проверил зрительные рефлексы. Наконец, поинтересовался, не было ли в его семье неврологических заболеваний.

Бродка ответил отрицательно и подчеркнул, что это абсолютно не тот случай, чтобы держать его в учреждении закрытого типа. Когда он может рассчитывать на выписку?

Этот вопрос, казалось, рассердил ординатора не меньше, чем монахиню, и он энергично заявил, что о выписке не может быть и речи и что таких пациентов, как Бродка, принципиально держат в клиниках закрытого типа. Бродка хотел объяснить, что на самом деле случилось в соборе, но, прежде чем он успел сказать хоть слово, врач вышел из палаты.

Ближе к вечеру появилась монахиня с ужином, состоявшим из супа, сухарей и чая. К ним прилагались две розовые капсулы. Капсулы Бродка снова искусно спрятал; а потом без всякого удовольствия выхлебал суп. Ночь он провел в полудреме, строя планы о том, как можно осуществить побег. Он заметил, что во время обеда на задний двор приезжает машина, которая забирает контейнеры с грязным бельем. Если ему удастся пробраться в один из контейнеров, он сможет спрятаться в белье и таким образом вырваться на волю.

Когда на следующее утро пришла монахиня, Бродка следил за каждым ее движением. При этом он обратил внимание на то, что ключи от его комнаты она держала на шнурке под передником.

В обед она снова явилась в его палату. И когда она ставила поднос на тумбочку рядом с кроватью, Бродка наклонился вперед, толкнул монахиню на постель и отнял у нее ключ. Прежде чем сестра поняла, что произошло, он уже выбежал из комнаты, захлопнул за собой дверь и запер ее снаружи на ключ. Через несколько секунд Бродка услышал приглушенные крики о помощи и удары кулаков о дверь.

Бродка оказался в длинном пустом побеленном коридоре, в конце которого виднелась двустворчатая дверь. Он предположил, что она заперта, и побежал в противоположную сторону, к лестнице. Это была ошибка.

По лестнице ему навстречу шел, широко расставив руки, врач, который, казалось, только его и ждал. В мгновение ока тут же появились двое или трое помощников, говорившие с ним ласково, словно с упрямым зверьком, — и отвели его обратно в палату. Там его ждала медсестра с раскрасневшимся лицом. Она смотрела на Бродку с огорченно-озлобленным видом, как будто на нее набросился сам дьявол. Поспешно поправив одежду и бросив на него последний, полный яда взгляд, она удалилась.

С этого момента за Бродкой следила не только медсестра, но и коренастый санитар, явно физически более сильный, чем пациент.


— Господин Бродка? Господин Бродка, к вам пришли.

Бродка испуганно очнулся от полудремы.

— Пришли? — сонно спросил он. — Кто?

Санитар усмехнулся и протянул ему белый халат и тапочки.

— Очень привлекательная женщина, — сказал он.

Жюльетт, взволнованно подумал Бродка. Боже милостивый, пусть это будет Жюльетт!

Комната для посещений находилась этажом ниже и была отделена от коридора матовой стеклянной дверью. В центре комнаты стоял скромный столик и два стула. На одном из них сидела Жюльетт. Когда вошел Бродка в сопровождении санитара, она вскочила и бросилась ему на шею. Уже один аромат волос Жюльетт подействовал на Бродку подобно живой воде. Стараясь скрыть печаль последних дней, он улыбнулся и смущенно заметил:

— Ты хорошо выглядишь.

Жюльетт эти слова доставили больше страданий, чем об этом мог подумать Бродка. На душе у нее было тоскливо, а утренний взгляд в зеркало только подтверждал, что внутреннее состояние оставляет на ее лице явные следы.

— И дела у меня тоже идут хорошо, Бродка, — солгала Жюльетт, предусмотрительно решив скрыть от него, что ее подозревают в торговле подделками. Заметив недоверчивый взгляд Бродки, она добавила: — Ну, насколько хорошо могут быть дела, учитывая твои неприятности.

Когда они уселись за маленький столик в центре комнаты, Бродка снова выдавил из себя улыбку и сказал:

— Я уже думал, ты меня бросила. Я не мог бы упрекать тебя за это.

— Почему это я должна бросить тебя? — спросила Жюльетт, накрывая ладонью его вытянутую руку.

— Ну, — с горечью заметил Бродка, — кто же станет добровольно общаться с человеком, помещенным в клинику закрытого типа? Сумасшедшим, которому мерещится его мертвая мать.

Жюльетт рассердилась:

— Ты же знаешь, что я люблю тебя, Бродка. И не стоит усложнять ситуацию такими высказываниями. Ты так же нормален, как я или тот санитар, который притаился за дверью. И ты, к слову, это знаешь.

Бродка потупил взгляд, затем посмотрел на Жюльетт из-под опущенных ресниц и тихо сказал:

— Тогда, в соборе Святого Стефана… я был совершенно уверен, что та женщина была моей матерью. Позже я, конечно, понял, что нервы сыграли со мной злую шутку. В последнее время произошло просто-напросто слишком много всего. Но разве это причина, чтобы держать меня здесь?

Жюльетт сжала руки Бродки и заглянула ему в глаза. Потом она так же тихо, но твердо произнесла:

— Со мной было бы то же самое, что и с тобой. Я ведь видела ту женщину. Я, естественно, не знала твою мать, но когда мне попалось на глаза вот это…

Она полезла в сумочку. Санитар, молча следивший за их разговором, вытянул шею, чтобы ничего не пропустить. Жюльетт, заметив его движение, демонстративно раскрыла сумочку и протянула ее, чтобы он мог заглянуть внутрь. Санитар смутился.

— Прошу прощения, — сказал он и отвел взгляд от зарешеченного окна.

Жюльетт вынула из сумочки снимок и положила его на стол перед Бродкой.

— Фотография из твоего альбома.

Бродка смотрел на фотографию широко раскрытыми глазами. Жюльетт даже не подозревала, что сейчас творилось у него в душе.

— Теперь ты понимаешь, почему я так разошелся в церкви? — наконец прошептал Бродка.

Жюльетт кивнула.

— Хотя мне не довелось познакомиться с твоей матерью, эта женщина на фотографии выглядит точно так же, как та пожилая дама, которую мы видели в соборе Святого Стефана. На ней даже был тот же самый костюм в клеточку.

Бродка молчал. Жюльетт заметила, что у него дрожит нижняя губа. Он сидел, положив сжатые руки на стол, и не решался прикоснуться к фотографии.

— Нет, Бродка, — сказала Жюльетт после продолжительного молчания, — ты не сошел с ума. Но не спрашивай меня, как все получилось. Мне кажется, есть два возможных объяснения, и каждое из них хуже другого. Либо та женщина в соборе — действительно твоя мать, либо кто-то инсценировал все это, чтобы расправиться с тобой…

Бродка молча кивнул. Мысли лихорадочно носились в его голове, не давая ему успокоиться. Он уже смирился с тем, что и в самом деле не в себе, и тут вдруг ситуация кардинальным образом изменилась. Неужели он стал жертвой заговора? Но как объяснить это тем, кто держит его здесь? Сейчас Бродка думал только об одном: поскорее бы выбраться отсюда!

Он искоса взглянул на санитара — не слушает ли тот, о чем они говорят, и шепотом спросил Жюльетт, не знает ли она, как долго его собираются здесь держать. Та только пожала плечами, но пообещала нанять лучших адвокатов и поручителей, чтобы вытащить его отсюда. Сразу по окончании посещения она собиралась поговорить с ординатором.

Бродка склонился к ней и прошептал:

— Еще три дня, и я не выдержу. Пожалуйста, вытащи меня отсюда, иначе мне конец. У тебя есть с собой деньги?

— Да, — удивленно ответила Жюльетт. — Сколько тебе нужно?

— Десять тысяч шиллингов. А лучше еще больше, — прошептал Бродка.

Жюльетт даже не стала спрашивать, зачем в клинике закрытого типа столько денег; вместо этого она раскрыла сумочку под столом и передала Бродке две сложенные купюры. Он незаметно для санитара спрятал деньги в карман халата.

Едва деньги сменили своего владельца, как санитар постучал по каменному подоконнику ключом, словно они все это время спали, и громко крикнул:

— Время посещения окончено!

Бродка попрощался с Жюльетт долгим нежным поцелуем. И успел услышать, как она сказала:

— У нас все получится!

Затем, понурившись, он в сопровождении надсмотрщика отправился в обратный путь — тот, которым они сюда пришли.

Бродка старался запомнить все, что встречалось ему на пути.


Долговязый, неуклюжий в движениях врач-ординатор Саулус был редкостным негодяем. Большинство людей считали его странным, он же, напротив, полагал себя крайне интересным человеком. Ему можно было бы простить причуды, которые появились у него за годы общения с неадекватными пациентами, как, например, неконтролируемое подмигивание, постоянное дергание себя за мочку уха указательным и большим пальцами. Но то, что едва Жюльетт появилась в его кабинете и он стал пожирать ее глазами, разглядывая с головы до ног, словно не видел женщин уже многие годы, было более чем неприлично. Жюльетт обуревали обида и возмущение.

Охотнее всего она вскочила бы и ушла, но затем одумалась. Этот человек был ей нужен, если она хотела как можно скорее помочь Бродке.

Помещение, в котором она находилась, почти ничем не отличалось от кабинетов других врачей, оборудованных письменным столом, стеклянным шкафом, смотровым стулом и обтянутой пластиковым покрытием кушеткой. Тем не менее атмосфера была гнетущей. Комната, казалось, пропиталась каким-то запахом, который Жюльетт никогда прежде не встречался; он был кисловатый и слегка острый. Вид зарешеченных окон тоже вызывал достаточно неприятное ощущение, но то, что на дверях не было ручек, а только кнопки, с которыми следовало обращаться как-то по-особенному, вселяло в нее чувство страха.

— Ваша фамилия Коллин. Почему у вашего мужа фамилия Бродка? — поинтересовался врач.

— Мы не женаты, — ответила Жюльетт. Она сказала совершенную правду, но тут же добавила немного лжи: — Мы уже несколько лет живем в гражданском браке. У господина Бродки больше нет родственников.

Доктор Саулус потер правой рукой тыльную сторону левой ладони и, не глядя на Жюльетт, заметил:

— В таком случае вы с господином Бродкой не являетесь родственниками. Я не имею права давать вам каких-либо справок. Понимаете…

Жюльетт вскочила, перегнулась через стол и посмотрела прямо в глаза доктора Саулуса, которые он прятал за стеклами очков.

— Послушайте, доктор, — резко, почти угрожающе произнесла она. — Ваша оценка моего семейного положения меня совершенно не интересует. Я пришла, чтобы узнать, когда вы наконец отпустите господина Бродку. У вас нет ни малейших оснований держать его здесь!

Саулус откинулся на спинку стула и снисходительно посмотрел на Жюльетт.

— Мне очень жаль, но я вынужден сообщить вам, что господин Бродка страдает параноидной шизофренией. У пациента обнаружены нарушения мышления и аффект, которые необходимо подвергнуть срочному лечению и длительное время контролировать. Есть признаки, позволяющие сделать вывод о наличии определенного вида паранойи. Возможно, вы не знаете, что пациент уже набрасывался на медсестру. Мне самому удалось удержать его от дальнейших неадекватных поступков только посредством применения силы.

Жюльетт снова опустилась на стул. Бродка — шизофреник? Она так сильно покачала головой, что Саулус вопросительно поглядел на нее. Наконец, стараясь сохранять спокойствие, она сказала:

— Если Бродка страдает параноидной шизофренией, можете и меня госпитализировать, причем немедленно. Мы оба видели одно и то же.

— Что вы видели? — спросил врач с наигранной заинтересованностью.

Жюльетт открыла сумочку и, вынув фотографию, протянула ее Саулусу.

— В соборе Святого Стефана мы видели пожилую женщину, которая выглядит совершенно так же, как женщина на этой фотографии.

— Очень хорошо, — ответил врач, — но это ведь не повод для того, чтобы впадать в панику. Эта особа угрожала господину Бродке? Преследовала его?

— Нет, — холодно ответила Жюльетт, — это просто невозможно, поскольку эта особа — мать Бродки, которая вот уже два месяца как мертва. По крайней мере, ее похоронили на Вальдфридхоф в Мюнхене. Затрудняюсь сказать, как отреагировали бы вы сами, если бы с вами произошло нечто подобное.

Саулус одарил Жюльетт критическим взглядом. Стекла его очков при этом угрожающе сверкнули.

Что же он ответит ей, думала Жюльетт. Она была готова ко всему. Но ответ Саулуса прозвучал коротко и ничего, в общем-то, не разъяснил.

— Ах, вот как, — пробормотал ординатор.

— Да, вот так! — насмешливо повторила Жюльетт.

Ей было очень трудно держать себя в руках. Когда она задала следующий вопрос, в ее голосе послышались требовательные нотки:

— Как долго вы собираетесь держать господина Бродку в клинике?

Саулус скрестил руки на груди.

— Речь не идет о том, чтобы «держать» господина Бродку. Его здесь лечат. А что касается продолжительности лечения, то я не решусь прогнозировать. Однако пациента с такими патологическими отклонениями ни в коем случае нельзя отпускать с бухты-барахты. Будьте уверены, мы сделаем все возможное, чтобы вернуть ему здоровье.

— Но Бродка не болен!

— Это вы так считаете, госпожа Коллин. Кстати, то же самое говорят все, кого сюда доставляют. А теперь извините меня.

Он поднялся и, улыбаясь, проводил Жюльетт до двери.


У Бродки было много времени — достаточно, чтобы придумать план, как выбраться из этой проклятой клиники.

Ключевой фигурой в его плане был коренастый санитар, имени которого он не знал и поэтому обращался к нему, называя просто «санитар». Спустя пару дней, на протяжении которых Бродка пытался завязать с ним разговор, этого типа так разозлило обращение «санитар», что он сказал:

— Меня зовут Иосиф. Но называйте меня Ио.

— Ио, — сказал Бродка однажды, после того как ему удалось завоевать некоторое доверие, — санитару в таком учреждении не очень много платят, правда?

Санитар, принесший Бродке завтрак — напиток, похожий на кофе с молоком, и две булочки, намазанные вареньем, — ворчливо ответил:

— Об этом можно говорить громко. И заметьте, это все же лучше, чем никакой работы. Кстати, я не нуждаюсь в твоем сочувствии, Бродка.

— Речь идет не о сочувствии, — ответил Бродка. — Скорее сделке между нами.

— Ага, — произнес Ио, и это прозвучало так, как будто он смеялся над своим пациентом.

— Десять тысяч шиллингов для такого человека, как ты, достаточно большие деньги, разве не так? — Бродка внимательно поглядел на санитара. Интересно, как он отреагирует на его предложение?

— Десять тысяч? Конечно, это много денег. Как раз столько остается на жизнь после вычета месячных расходов.Но тебе-то что.

Бродка сел на постели и со смущенным видом стал разглаживать одеяло.

— Я предлагаю тебе десять тысяч.

— За что?

— Если ты отдашь мне на ночь твой универсальный ключ.

— Да ты с ума сошел, чувак!

Бродка ухмыльнулся.

— Вот-вот. В этом-то все и дело.

— Десять тысяч? — Ио огляделся по сторонам, словно хотел найти тайник для денег. Наконец он заговорщическим тоном ответил: — За десять тысяч я бы согласился. Но эта история может стоить мне работы.

Бродка только и ждал этого момента.

— Неужели ты думаешь, что я настолько глуп, чтобы не продумать все до мелочей? Выслушай меня. Завтра вечером ты передашь мне ключ. Все остальное тебя не должно волновать. Когда ключ мне больше не будет нужен, я положу его под батарею рядом с входом в комнату для посещений. Утром ты заберешь его оттуда, и никто никогда не узнает, как пациент Бродка прошел через все двери.

Санитар потер подбородок. Бродка выскользнул из постели, поднял никелированные перила кровати со стороны спинки, вынул из полой трубки свернутые рулончиком купюры и протянул их Ио.

Тот послюнявил пальцы и развернул купюры.

— Десять тысяч! — удивленно сказал он и, не веря своим глазам, взглянул на Бродку.

— Они твои, — с наигранным равнодушием произнес Бродка.

— На тот случай, если я согласен. Кстати, когда тебе понадобится ключ? — спросил по-прежнему сомневающийся Ио.

Бродка тихонько рассмеялся.

— Думаю, сегодня вечером.

Ио спрятал деньги в карман и исчез из комнаты.


План Бродки был таков: завладев универсальным ключом, он хотел дождаться полуночи и бежать из клиники. В это время в коридорах царила абсолютная тишина и возможность нежелательной встречи была сведена к минимуму. Целью Бродки по-прежнему оставалась кладовая с контейнерами для белья в здании напротив. Однако на этот раз он рассчитывал попасть туда, спускаясь не по внутренней лестнице, где на каждом этаже сидел дежурный и практически нельзя было пройти, не вызвав при этом тревоги, а через черный ход. Бродка обнаружил его по пути в комнату для посещений. Правда, та дверь всегда была закрыта, но ведь теперь у него будет универсальный ключ.

Бродка с нетерпением ждал ужина.

И когда дверь в его комнату открылась и вошла монахиня с подносом, которую Бродка никогда раньше не видел, ему показалось, что его ударили под дых.

— Где Ио? — спросил Бродка, когда сестра поставила поднос.

— Его нет, — коротко ответила медсестра и тут же исчезла.

Куда же подевался Ио? В голове Бродки проносились тысячи мыслей. Что все это значит? Неужели кто-то узнал о плане и разделался с Ио? Или здесь где-то есть спрятанный микрофон? А может, эта сволочь просто присвоила себе деньги? Бродка беспокойно ходил от кровати к окну и обратно. К еде он даже не притронулся.

Через полчаса монахиня вернулась в комнату, забрала поднос с нетронутой едой и исчезла, не сказав ни слова. Бродка услышал, как в замке повернулся ключ. Затем все стихло.

Бродка сдался. Этот сукин сын подвел его. Он лег в постель и погрузился в беспокойный сон.

Проснувшись на следующее утро, он обнаружил в комнате Ио.

— Где ты вчера был? — сердито спросил Бродка. — Что случилось?

— А в чем дело? У меня был выходной. — Похоже, санитар решил прикинуться дурачком.

— А как насчет нашей договоренности? — Бродка выпрыгнул из постели, стал перед санитаром и заорал: — Ты что же, думаешь, я дал тебе десять тысяч из любви к ближнему?

— Десять тысяч? Какие десять тысяч? И что за договоренность? Понятия не имею, о чем это ты. — Ио повернулся и хотел уже выйти из комнаты.

Но Бродка преградил ему путь.

— Куда ты? — закричал он. — Я требую десять тысяч обратно. Нет универсального ключа — нет денег.

Ио громко и язвительно рассмеялся:

— Боюсь, друг мой, что это еще одно доказательство твоей параноидной шизофрении. А теперь марш в постель! Иначе я позову ординатора.

— Ты — мерзавец, грязная сволочь! — прошипел Бродка.

Ио презрительно ухмыльнулся.

— А ты — бедненький сумасшедший.

Бродка хорошо понимал, что против коренастого мужика шансов у него не было, и все же, поддавшись переполнявшей его ярости, закричал:

— Я хочу поговорить с ординатором! Немедленно!

Ио схватил Бродку за запястья и с такой силой надавил, что тот стал на колени. Продержав стонущего пациента какое-то время, он отпустил его. Пока Бродка потирал запястья, Ио спокойно сказал:

— Хорошо, я позову ординатора. И ты сможешь рассказать ему свою версию этой истории. А я скажу ему, что все это ложь, выдумка больного человека. И как ты думаешь, кому поверит доктор? Тебе или мне? Я ни секунды не сомневаюсь, что если ты начнешь говорить ему о ключе и побеге, то это наверняка плохо отразится на твоей истории болезни.

Бродка присел на краешек кровати и обреченно опустил голову. Теперь он даже не мог себе представить, как ему выбраться из этой тюрьмы.


Жюльетт позвонила римскому коллекционеру, некоему Альберто Фазолино, и сообщила ему о подделке. Фазолино рассердился, услышав упрек в том, что он продал ей фальшивого де Кирико. Зачем ему это нужно, спросил рассерженный Фазолино; по материнской линии он происходит из древнего благородного римского рода, который носил на sedia gestatoria[517] не одного папу, что позволяется членам только самых знатных и набожных семейств, и который уже многие столетия славится порядочностью. Если бы папа и сегодня придерживался старинного обычая, то он, Альберто Фазолино, был бы первым претендентом на эту обязанность. Что же до гравюры на дереве, то он может немедленно предоставить нескольких экспертов, которые с готовностью подтвердят подлинность работы, — правда, на тот период, когда она находилась в его владении.

Для Жюльетт, собственно, существовало два объяснения: либо де Кирико был подменен копией во время транспортировки из Рима в Мюнхен, либо подмена состоялась тогда, когда работа висела в галерее.

Против первого варианта свидетельствовал тот факт, что сразу же после прибытия работы Жюльетт тщательно обследовала ее на предмет повреждений во время перевозки. При этом она не заметила никаких отклонений в форме или цвете, которые могли заставить ее заподозрить в работе копию. С другой стороны, подмена в галерее могла произойти только во время ночного взлома. Но дверной замок не был поврежден, и сигнализация не срабатывала.

На этом неприятности не закончились. На следующий день прокурор объявил о проверке якобы фальсифицированных произведений искусства в галерее, которую проведут доктор Зенгер из института Дернера и профессор Райманн от Государственных графических коллекций.

Галерея была по-прежнему опечатана, и Жюльетт радовалась тому, что оценивать экспонаты будут Зенгер и Райманн, два эксперта, которые были вне всяких подозрений. Она часто имела дело с ними обоими. Райманн даже входил в число ее клиентов.

— Неприятная история, — пытаясь утешить ее, сказал профессор Райманн. — Мне действительно очень жаль. Как такое могло произойти с вами?

Словно извиняясь, Жюльетт пожала плечами и поглядела на дверь, поскольку как раз в этот момент входили прокурор и доктор Зенгер.

Прежде чем прокурор дал Жюльетт распоряжение открыть галерею, он перепроверил печать с черным орлом. Медленно сняв очки без оправы, он осмотрел печать со всех сторон и после паузы, напустив на себя мрачный вид, произнес:

— Этого нельзя было делать, госпожа Коллин.

— Чего нельзя было делать? — недоуменно спросила Жюльетт.

— Печать сломана, — заявил прокурор. — Повреждение печати с целью сокрытия фактов по делу может быть наказано сроком лишения свободы вплоть до полугода.

Жюльетт непонимающе смотрела на него.

— Зачем мне вламываться в собственную галерею? Объясните, пожалуйста, господин прокурор!

— Этому может быть множество причин.

— Например?

— Например, чтобы обменять выставленные в галерее подделки на оригиналы в последнюю минуту. А теперь откройте, будьте добры.

Жюльетт проглотила колкий ответ, вертевшийся у нее на языке, и открыла дверь. Сигнализация пискнула, что свидетельствовало о ее включении, но не сработала. Жюльетт вздохнула и, обращаясь к экспертам, сказала:

— Прошу вас, господа. Давайте покончим с этой историей.

Что касается семи картин, которые прокурор занес в свой список, то относительно их подлинности у Жюльетт никогда не возникало сомнений. Наряду с тремя акварелями Явленского, которые она приобрела у римского коллекционера, речь шла о двух гравюрах по дереву Эриха Хеккеля и автопортретах Эмиля Нольде и Отто Дикса, которые она приобрела на крупных аукционах в Лондоне, Женеве и Берлине.

Райманн вынул акварели Явленского из рамы и запротестовал против требования прокурора подтвердить подлинность произведения искусства прямо «в дверях», как тот выразился. Для вдумчивой оценки, заявил профессор, ему необходим более продолжительный отрезок времени и, по возможности, естественнонаучные исследования, если только не… — Райманн внезапно умолк. Он провел пальцами по бумаге, пытаясь проверить ее прочность и шероховатость, а затем обернулся к Жюльетт и попросил лампу поярче.

Жюльетт пригласила Райманна в небольшой кабинет, где стоял ее письменный стол, а на нем галогенная лампа.

— Вы знаете, что Явленский написал очень мало акварелей, — тихо заметил профессор, пока Жюльетт включала лампу и направляла ее на потолок.

— Я знаю, — спокойно ответила она, будучи совершенно уверена в своей правоте.

Райманн взял лист, повернул его к свету и покачал головой. После этого он взял второй лист, третий — и поступил с ними точно так же. Смущенно и шумно вздохнув, профессор улыбнулся с оттенком сожаления.

— Мне очень жаль, госпожа Коллин, мне действительно очень жаль, но что касается этих акварелей, то дальнейшую работу и анализ мы можем не проводить.

— Что это значит, профессор?

— Это значит, что акварели — о качестве работы мы даже не будем говорить — совершенно точно не принадлежат кисти Явленского.

У Жюльетт потемнело перед глазами. Она упала на стул рядом с письменным столом. Эти акварели стоили ей полмиллиона.

— А теперь успокойтесь. Нет смысла скрывать от вас правду. Явленский писал только на русской или немецкой бумаге, изредка — на бумаге из Швейцарии. Эта же бумага, — Райманн повернул лист к свету, — родом из Италии. Вот видите водяной знак? Это указание на происхождение. Амальфи. Там и сегодня изготовляют бумагу по старинной ремесленной технологии и искусственным образом старят. Так что эти работы, якобы принадлежащие Явленскому, действительно являются подделками. Мне искренне жаль, госпожа Коллин.

К ним подошел прокурор, который слышал слова Райманна. Обращаясь к профессору, он произнес:

— Итак, все подтвердилось!

Затем он посмотрел на Жюльетт. Та безучастно сидела за своим столом, уставившись прямо перед собой и подперев голову руками.

— А что вы на это скажете? — спросил прокурор. Жюльетт взяла одну из акварелей, повертела ее так и сяк, поднесла к глазам, внимательно рассмотрела ее и после паузы ответила:

— Я знаю, это звучит довольно-таки невероятно, но я могла бы поклясться, что эта картина — не та, которую я купила в Риме. Это копия.

К письменному столу подошел доктор Зенгер. Он тоже провел по бумаге пальцами, затем повернул лист и посыпал его тыльную сторону белым порошком. Через какое-то время порошок окрасился в зеленый цвет. Зенгер стряхнул его с листа.

— Вне всякого сомнения, — сказал он, поправляя очки, — бумаге нет и пяти лет, хотя она выглядит старше. Для более точной даты мне необходимо лабораторное оборудование. Но даже при всем моем желании не спешить с выводами я полагаю, что это копии, сделанные недавно и специально состаренные с помощью микроволн и ультрафиолета. Кстати, не очень профессиональная работа. Все это наводит на мысль, что кто-то работал второпях и спустя рукава. Второсортная работа, если вас интересует мое мнение.

Профессор Райманн согласно кивнул.

— Сначала я подумал, что к подделке акварелей приложило руку КГБ, что эти работы из тех, которые уже давно ходят по рукам. Однако для этого они чересчур новые.

Прокурор, явно нервничая, перебил разговор профессионалов:

— Профессор, вы не могли бы говорить понятным для всех языком? Не хотите же вы сказать, что секретная служба занимается подделкой произведений искусства?

— А что вас удивляет, господин прокурор?

— Я полагал, что у секретных служб есть другие задачи, а подделкой картин занимаются… мошенники.

— Конечно, но секретным службам нужны деньги, много денег, а подделка произведений искусства — относительно негрязный способ раздобыть их. Вы помните «Подсолнухи» Ван Гога? Картина выставлялась на аукционе в 1987 году за семьдесят семь миллионов марок. Происхождение не известно. Под давлением общественности спустя десять лет аукциону пришлось признаться, что этот якобы Ван Гог достался им от учителя рисования и изготовителя подделок Клода-Эмиля Шуффенэкера. Делать выводы я предоставляю вам.

Прокурор выглядел смущенным.

— Эти работы Явленского действительно могли оказаться подделками КГБ? — спросил он.

Райманн ухмыльнулся. Похоже, вся эта история доставляла ему немалое удовольствие.

— Видите ли, — осторожно заметил профессор, — я не думаю, что какие-то русские агенты сидели на чердаке одного из московских домов и тренировались писать акварели под Явленского. Все это происходило совершенно иначе. Во время «холодной войны» русская тайная служба преследовала различных изготовителей подделок. В большинстве случаев они задерживали этих людей, угрожали драконовскими штрафами, одновременно обещая им немалый заработок, если те согласятся работать исключительно на КГБ. Практика, которой пользовались, впрочем, не только русские. Хотя русские, надо признать, отличались особенной изощренностью.

— И по их инициативе были изготовлены подделки Явленского? — Прокурор указал на акварели, лежавшие на письменном столе Жюльетт.

— С Явленским особый случай. По цветопередаче и технике рисования он относится к числу художников, работы которого подделывать легче всего. Он стоит на одной ступени с Коротом, о котором говорят, что за свою жизнь он нарисовал две тысячи картин, шесть тысяч из которых висят в одной только Америке.

Профессор рассмеялся своей шутке, но, увидев серьезное лицо Жюльетт, сдержанно продолжил:

— Уже много лет на рынке искусства возникают все новые и новые акварели Явленского. Сначала они считались сенсацией, поскольку этот русский экспрессионист почти не рисовал акварелей. Ни один человек не знал, откуда эти работы, а меньше всех — покупатели. Чтобы успокоить рынок, была придумана история: говорили, будто бы в 1917 году Явленский послал в Петербург своему брату Дмитрию шестьсот акварелей, с которыми тот не знал, что делать. И только после развала Советского Союза они вновь всплыли. Подробности неизвестны.

— И вы полагаете, что эти три картины — из того источника?

— Да нет же! — воскликнул профессор и протянул прокурору одну из акварелей. — Против этого говорит уже одна только бумага, на которой они написаны.

— Но это подделки, не так ли?

— Новые подделки. Я полагаю, что мнение госпожи Коллин относительно того, что изначально купленные оригиналы были заменены подделками, вполне имеет право на существование. Строить догадки, каким образом это могло произойти, я, впрочем, не стану.

Прокурор подошел к письменному столу Жюльетт.

— А вы, госпожа Коллин, ничего не хотите сказать по этому подводу?

— Нет, — ответила Жюльетт, — потому что я здесь ни при чем.

— В таком случае я заявляю, что эти картины конфискованы на время, пока будет вестись следствие.

Мир для Жюльетт рухнул.


Вот уже три дня Бродка наслаждался роскошью старомодного динамика с кабелем, который нужно было воткнуть в предназначенный для этого паз. Канал был всего один, но и тот работал только днем.

Уже давно, с тех пор как санитар Ио обманул его и лишил денег, у Бродки не шла из головы одна мысль: как отомстить обманщику. Каждое утро, когда Александр просыпался и видел в проеме двери рожу санитара, он клялся отплатить этому человеку и во что бы то ни стало выбраться отсюда.

Бродка избегал говорить с Ио. Тот, в свою очередь, тоже ограничивался минимумом необходимых слов.

Когда Бродка не был занят хождением между окном и кроватью своей клетки, он смотрел на потолок и думал о побеге. Но все его планы, которые он разрабатывал, разбивались об Ио. Эта сволочь была его врагом номер один.

Дни тянулись вязкой чередой; казалось, их монотонный бег определялся отвратительной лампочкой под потолком, которая словно по мановению волшебной палочки загоралась с наступлением сумерек и ровно в девятнадцать часов гасла. Опека простиралась столь далеко, что Бродка даже не в состоянии был включать и выключать свет по собственному желанию.

С тех пор как Бродка попал в эту клинику, он утратил всякое чувство реальности. Однако он знал, что со времени истории с Ио прошло три дня. В этот, третий, день Бродка снова смотрел на лампочку под потолком, когда ему в голову пришла гениальная идея.

Вечером, после того как погас свет и наблюдение за ним через глазок в двери стало невозможным, он вынул радио из розетки и проверил кабель. Для его целей он вполне подходил. Была только одна проблема: Бродка нуждался в инструментах. Нож или щипцы очень пригодились бы ему.

В зарешеченное окно проник бледный лунный свет, которого хватало только для того, чтобы сориентироваться. Бродка взял динамик и вырвал из него кабель. Он оказался короче вытянутой руки, но этого было достаточно.

Зубами отодрав штекер от кабеля, он обнажил провод с одного конца, затем взял другой конец провода и сгрыз с него изоляцию. После этого Бродка встал и передвинул кровать так, чтобы она стояла наискосок. Один из концов провода Бродка закрепил в изголовье на железных перилах. Он уже давно обнаружил спрятанную за ночным столиком розетку. Бродка отодвинул столик в сторону, так чтобы можно было вставить один из концов кабеля в левый полюс розетки и на перила пошел бы ток.

Ио будет первым, кто войдет утром в его комнату. Бродка улегся в постель, но ему было не до сна. Он то и дело возвращался к своему плану. Он знал, что побег удастся только в том случае, если все пройдет быстро, но без спешки.

Удар током, который достанется санитару, как только тот коснется кровати, не убьет его, потому что кровать стоит на полу, покрытом линолеумом, а этот материал представляет собой хорошую изоляцию. Но он выведет парня из строя на несколько секунд, а то и минут. Этот короткий промежуток времени и был шансом для Бродки — возможно, последним шансом выйти из этого заведения без психического ущерба.

За окном занимался день. Бродка начал волноваться. Его знобило, руки слегка дрожали, когда он подвел провод к передвинутой кровати и закрыл столиком розетку. Затем он подошел к окну, посмотрел на здание напротив и стал ждать.

У Бродки было достаточно времени, чтобы понаблюдать за Ио и сделать кое-какие выводы. Санитар был отвратителен. Но если признать некоторые позитивные качества, которыми тот обладал, то это прежде всего любовь к порядку. Ио, например, не терпел, когда что-то было не на своем месте. Он всегда поправлял постель пациента, причем более тщательно, чем монахиня, ставил на место немного сдвинутый в сторону деревянный стул. Бродка рассчитывал на то, что, увидев стоящую наискосок кровать, санитар мгновенно отреагирует, попытается навести порядок.

Ио все не приходил. Где он? Почему его до сих пор нет? Черт побери, что там случилось, спрашивал себя Бродка, начиная все больше нервничать. За дверью его палаты уже слышались первые звуки начинающегося дня. На мгновение Бродка растерялся. Он подумал о том, что может произойти, если в комнату войдет не его санитар, а кто-нибудь другой. Он еще не успел додумать эту мысль до конца, как в замке повернулся ключ.

В оконном стекле отразилась фигура Ио. Бродка облегченно вздохнул.

— Что это значит? — резко спросил Ио, увидев криво стоящую кровать.

Бродка промолчал.

Как и ожидалось, Ио сразу направился к кровати, чтобы подвинуть ее на место. Все шло точно по плану: Ио схватился за перила в изножье кровати, и в тот же миг раздался крик, словно в него попала стрела. Бродка обернулся. Он увидел, что санитар, сотрясаясь всем телом, обеими руками вцепился в кровать.

Бродка бросился к ночному столику и вырвал кабель из розетки. Теперь нужно действовать как можно быстрее. Он снял с находящегося в бессознательном состоянии санитара халат, сложил его запястья накрест, стянул их кабелем, а концы привязал к кровати.

Затем снял с ремня Ио универсальный ключ и открыл шкаф, в котором нашел свою одежду. Поспешно оделся, набросил сверху халат санитара, подошел к двери и прислушался.

Самое время, сказал себе Бродка. Вставив ключ в ручку двери, он открыл ее и осторожно просунул голову в щель.

В длинном коридоре никого не было. Бродка вышел из палаты и запер дверь. Ему стоило невероятных усилий дойти до находившегося справа выхода спокойным, неспешным шагом. Эту дверь он тоже открыл универсальным ключом, запер ее за собой и оказался на лестнице, ведущей вниз.

На полпути — Бродка уже прошел комнату для посещений — ему навстречу попалась медсестра. Сердце Бродки едва не выпрыгнуло из груди, но он усилием воли заставил себя улыбнуться.

— Привет, — сказал он, проходя мимо монахини. Женщина, которую он никогда прежде не видел, поздоровалась в ответ.

Бродка беспрепятственно добрался до конца лестницы и обнаружил, что прошел мимо первого этажа. Открыв находившуюся в конце коридора запертую дверь, он понял, что оказался в котельной. Александр хотел было повернуть назад, но за дымящимся и угрожающе шипящим котлом обнаружил железную лестницу, которая вела наверх, к узкой двери.

Бродка снял халат санитара, протиснулся между котлов и взбежал по железной лестнице. Бродка сомневался, что сможет открыть ключом Ио и эту дверь, но, вопреки его ожиданиям, ключ подошел. Александр осторожно отворил дверь. Перед ним был мощеный задний двор, на который въезжало множество автомобилей. Хотя было еще раннее утро, здесь царили шум и оживление.

Он быстро огляделся и увидел въезд, который обычно закрывался решеткой. Но сейчас, когда приезжали машины, он был открыт. Бродка не колебался. С наигранным спокойствием, но при этом даже не решаясь вздохнуть, он вышел из ворот.

Он был свободен.

Глава 6

Мюнхен, главный вокзал. Из громкоговорителя забубнил — совершенно неразборчиво, как и на всех вокзалах, — женский голос, который объявил:

— На 12-й путь прибывает «Евро-Сити» 64 из Вены, время прибытия 13 часов 36 минут.

Жюльетт боялась, что, когда поезд прибудет и на платформу выйдут пятьсот или даже больше человек, Бродки среди них не окажется. Охватившее ее отчаяние разбил вчера телефонный звонок Александра, который сообщил, что он сбежал из закрытой клиники и вместе с Титусом приезжает поездом примерно в половине второго дня на главный вокзал Мюнхена.

После своего визита в клинику Жюльетт с трудом верилось, что Бродке удалось сбежать. Он не стал рассказывать по телефону подробности, но его голос звучал твердо и уверенно, совершенно иначе, чем тогда, в комнате для посещений пациентов клиники.

«Мне нужен Бродка, — думала Жюльетт, беспокойно ходя взад-вперед по платформе. — Он нужен мне больше, чем когда-либо раньше». Одна мысль о его возвращении придавала ей сил и уверенности в себе.

Поезд приближался к платформе, как показалось Жюльетт, ужасно медленно. Прошла целая вечность, прежде чем колеса со скрипом остановились. Будучи ребенком, Жюльетт в подобных ситуациях — если ей хотелось, чтобы исполнилось ее горячее желание, — всегда молилась: «Боженька, сделай так…» Но с тех пор как Жюльетт пришла к выводу, что боженька глуховат, она отказалась от этого.

Жюльетт стояла в конце платформы, откуда хорошо видела пассажиров. Ей не пришлось долго ждать — она еще издалека разглядела среди толпы Бродку. Жюльетт бросилась к Александру, обхватила его за шею, поцеловала и прижалась к нему всем телом. Мимо них проходили люди, но Жюльетт не обращала на них никакого внимания. За эти несколько мгновений она испытала безграничное чувство счастья. Бродка вернулся.

Забытый Титус стоял немного в стороне. Ему было трудно привыкнуть к незнакомому окружению и тому, что он находился у всех на виду. Жюльетт, с улыбкой протянувшая ему руку, удивилась его серьезности и сосредоточенности.

Когда они вышли на площадь перед железнодорожным вокзалом, Бродка заявил, что на первое время устроит Титуса в маленький пансионат на Ландверштрассе. Он назывался «Таузендшен»; там часто останавливались журналисты и деятели искусства, которым необходимо было провести в городе несколько дней. Бродка был знаком с его владельцем и не сомневался, что тот не станет поднимать шум, если Титус зарегистрируется под вымышленным именем, — разумеется, до тех пор, пока Бродка будет оплачивать счет. Титус выставил это условие, предупредив, что в противном случае он не будет сопровождать Бродку в Мюнхен.

Разместив Титуса в пансионате, они поехали прямо на квартиру Бродки. Но когда они впервые за несколько недель оказались наедине, между ними возникла странная атмосфера смущения, даже неловкости. Им многое нужно было рассказать друг другу, но никто не решался начать.

Наконец Бродка перегнулся через стол и спросил:

— Жюльетт, ты еще любишь меня? После всего, что произошло?..

Жюльетт восприняла вопрос Бродки по-своему. Она решила, что он хочет лечь с ней в постель, причем именно сейчас, когда ей не хотелось интима. Вернее, она не могла, ибо в ее голове роилось слишком много мыслей.

— Я не могу! — внезапно вырвалось у нее. — Ты должен понять меня, Бродка. Пожалуйста!

Некоторое время Александр молчал. Затем он глубоко вздохнул и тихим, едва слышным голосом произнес:

— Что ж, я думал об этом. На самом деле ты тоже считаешь, что я не совсем в себе.

Жюльетт возмутилась.

— Что за чушь ты несешь, Бродка! Это совершенно ни при чем. Я люблю тебя, ты мне нужен…

— Но ты же только что сказала…

— Да, сейчас я не могу с тобой спать. Почему ты этого не понимаешь, Бродка?

Александр недоуменно глядел на нее.

— Я не спрашивал, хочешь ли ты со мной спать, я спросил, любишь ли ты меня еще или нет!

В следующую секунду они обнялись, одарив друг друга нежностью, быстро переросшей в неконтролируемую страсть. Сколько они ждали этого? Как часто, как сильно скучали они, чтобы пережить это мгновение?

Осторожно, словно боясь сделать неловкое движение, Бродка провел рукой по волосам Жюльетт, а она требовательно поцеловала его и крепко прижалась к нему. Жюльетт чувствовала, что Александр, как и она, сильно возбужден. Она начала срывать с него одежду, и вскоре они предались своей страсти.

Жюльетт, совершенно голая, сидела верхом на Бродке, который лежал на полу, и сжимала его тело своими бедрами. Она страстно вскрикивала в такт своим движениям, а Бродка брал ее со всей неистовой страстью, со всей любовью, которую испытывал к ней.

Позже, когда они, тяжело дыша, счастливые и уставшие, лежали рядышком на ковре, когда каждый из них мысленно наслаждался партнером, словно бесконечным колокольным звоном, Жюльетт с нежностью прошептала:

— Я люблю тебя, Бродка. Я буду любить тебя всегда.

И Александр наконец понял, что в их отношениях ничего не изменилось.


До сих пор ни Бродка, ни Жюльетт не рассказывали, что происходило, пока они были в разлуке. Когда Жюльетт сообщила о взломе склада и о том, что кто-то перерыл вещи его матери, Бродку снова охватили сомнения.

Титус, который не знал мать Бродки и, став свидетелем неприятной ситуации в соборе Святого Стефана, быстро и незаметно исчез, во время совместной поездки в Мюнхен предпочитал отмалчиваться. Как только Александр начинал говорить на эту тему, он замыкался. Титус справедливо полагал, что слишком мало знает Бродку, чтобы судить о его психическом состоянии и о том, способен ли его новый знакомый на подобное «короткое замыкание». Тем не менее у Бродки сложилось впечатление, что Титус что-то скрывает. Иногда ему казалось, что для внешне сдержанного экс-священника переживания подобного рода вовсе не чужды.

Бродка пребывал в явной растерянности. Титус согласился расколоться и за двадцать тысяч марок определенным образом помочь ему. Как должна выглядеть эта помощь, Бродка, впрочем, не знал. Титус пока категорически отказывался что-либо объяснять ему.

Вероятно, Титус боялся. И это было основной причиной того, что он только после продолжительных колебаний согласился уехать из Вены и сопровождать Бродку в Мюнхен.

Что касается Жюльетт и обнаруженных подделок, то она рассказала об этом Бродке только поздно вечером, после того как они вместе выпили первую из двух бутылок красного вина. Жюльетт почти стыдилась того, что в прокуратуре против нее ведется расследование, но, поведав историю о подделках и категорично заявив при этом, что у нее даже не было подозрений в обмане, она почувствовала большое облегчение, с души будто камень свалился.

— Знаешь, что это означает? — спросила она. — Я разорена.

Бродка слушал Жюльетт, ничего при этом не понимая.

— Почему ты мне сразу не сказала? — упрекнул он ее.

— У нас с тобой все было так хорошо, — ответила она, — не хотелось портить настроение.

— Но это же смешно! То, что произошло в галерее, очень важно. Ты должна что-то предпринять.

Бродка поднялся, подошел к окну и посмотрел на море городских огней внизу. Затем, не отводя взгляда от окна, спросил:

— Ты и правда думаешь, что за этим стоит твой муж?

Жюльетт забралась с ногами на диван, словно в очень теплой комнате ей вдруг стало холодно.

— Он хочет отомстить и точно знает, что эта история будет означать мой финансовый крах. Какой же он мерзавец! Я так и вижу его лицо, его злорадную ухмылку. Он единственный, у кого была возможность незаметно взять ключ от галереи и заказать дубликат.

Я думаю, что именно при помощи этого дубликата он проник в галерею и подменил картины.

Бродка задумчиво потер подбородок.

— Ты действительно уверена, что он способен на столь энергичные поступки? Я имею в виду, что он ведь шел на большой риск. А еще ему нужно было достать подделки. Если предположить, что за этим и в самом деле стоит Коллин, то у него наверняка были сообщники, причем не один. К тому же он должен был завязать контакты с теми, кто подделывает произведения искусства, а эти люди — профи, у них узкая специализация. Вряд ли им нужны хирурги.

— К чему ты клонишь, Бродка?

— А ты не допускаешь, что за этим может стоять кто-то другой?

Жюльетт подняла глаза на Бродку.

— Да, конечно, — ответила она. — Подделка картин — очень прибыльное занятие, а в этом случае речь идет, в общей сложности, о миллионе. Вопрос только в том, зачем обычным гангстерам утруждать себя, копируя графические работы и подменяя ими оригиналы.

Бродка пожал плечами.

— Возможно, воры хотели потянуть время. Возможно, они собирались продать украденные картины до того, как подмену обнаружат. Это один из вариантов. Но против него анонимный звонок прокурору. Так что эта версия отпадает. Нет, я полагаю, что кто-то совершенно сознательно хочет причинить тебе вред.

— Итак, все же Гинрих.

Бродка смущенно отвернулся.

— Не хочу тебя пугать, дорогая, но у меня нехорошее предчувствие.

— Что ты имеешь в виду? — Жюльетт напряглась.

— Может быть, люди, которые уже несколько месяцев охотятся за мной, взяли на прицел и тебя тоже?

— Зачем им это делать? У меня нет врагов. По крайней мере, таких, о которых мне известно.

— Но они знают тебя и знают, что ты со мной. Они стреляют в тебя, желая попасть в меня.

Жюльетт молчала. В последнее время она о многом передумала. Она ломала себе голову над тем, кто из ее окружения или клиентов мог иметь связи с преступным миром. Но чем больше она об этом думала, тем больше все эти размышления казались ей абсурдными.

А теперь вот и Бродка заговорил о том же самом. Он надеялся, что она сможет хотя бы предположить, кто способен на такой поступок.

Но Жюльетт убежденно ответила:

— Гинрих. Больше никто.


Интуиция подсказывала Бродке, что Коллин — это ложный след. Он считал профессора мстительным, возможно, даже подлым, но, несмотря на свою алкогольную зависимость, Коллин был достаточно умным, чтобы придумать план, из-за которого он первым попал бы под подозрение.

Вместе с Жюльетт Бродка на следующий день занялся изучением списка гостей, приглашенных на вернисаж. Бродка спрашивал о каждом, и Жюльетт рассказывала ему то, что знала о своих клиентах.

Жюльетт не исключала, что среди гостей могла быть темная лошадка, поскольку некоторых посетителей она знала только по имени, которым были подписаны их чеки. Но с этой точки зрения проблем не возникало никогда. Большинство из тех, кто приобретал картины в галерее, были ее клиентами на протяжении многих лет.

— А кто пришел к тебе впервые? — поинтересовался Бродка, добравшись до конца списка.

— Все присутствующие бывали у меня по меньшей мере один раз, — ответила Жюльетт. — Чужих я не приглашала, новых клиентов — тоже. Разве что…

— Да? — Бродка выжидательно посмотрел на нее.

— В списке отсутствуют имена журналистов. Видишь ли, я посылала приглашения во все редакции, так принято. И на вернисаж явились два фотографа, а также редакторша из журнала «Арте».

— Того, что постарше, я знаю, — сказал Бродка. — Его зовут Хаген, он работает на ДПА.[518] А второй?

— Без понятия. Но мне бросилось в глаза, что он носился как угорелый и столько фотографировал, словно ему нужно было сделать из этого материала специальный выпуск журнала.

— А где вышли фотографии?

— Думаю, нигде.

— Как зовут этого одаренного репортера?

Жюльетт пожала плечами.

— Я забыла его фамилию. Помню только, что он говорил, будто работает на журнал «Ньюс».

— «Ньюс»? Ну надо же! Как будто «Ньюс» станет печатать фотографии с вернисажа!

— А почему нет? — смутившись, спросила Жюльетт.

Бродка ничего не ответил и, сняв с телефона трубку, набрал номер главного редактора «Ньюс» Дорна. От Дорна он узнал то, о чем уже догадывался: «Ньюс» не заказывал никаких фотографий с вернисажа.

— Странная история, — задумчиво пробормотал Бродка.

Жюльетт, которая по-прежнему не понимала, куда он клонит, спросила:

— Почему странная? Я так радовалась, что тот человек пришел. Думала, публикация его фотографий послужит хорошей рекламой для моей галереи.

Бродка горько рассмеялся. Он пытался вспомнить, как выглядел тот фотограф. Но случай с пьяным Коллином вытеснил все остальное. Поразмыслив, Бродка позвонил в ДПА и поинтересовался, где он может найти Хагена. Ему ответили, что в обеденное время фотограф обычно находится в своем офисе.

— Пойдем! — сказал Бродка, протягивая Жюльетт руку. — По дороге я тебе все объясню.


Агентство печати размещалось в большом старом доме в центре города. Приветливый швейцар сразу же пропустил их после того, как Бродка назвал свою фамилию. Третий этаж, вторая дверь налево.

Хаген, пожилой господин почти пенсионного возраста, одевался в стиле английского провинциального дворянства; его серебристые усы замечательно вписывались в общую картину. Он обладал довольно скромным талантом фотографа, и по этой причине его задействовали в основном на пресс-конференциях и событиях общественного характера. Лучше, чем фотографии Хагена, был, однако, его фотоаппарат — «Лейка М3» пятидесятых годов, которым он по праву гордился.

Бродка объяснил Хагену, о чем идет речь, и спросил, помнит ли он второго фотографа, который тоже был на вернисаже.

— С трудом, — ответил Хаген. — Я его никогда раньше не видел, да и после презентации в галерее тоже. Помню только, что меня удивило рвение, с которым этот парень принялся за дело. Он щелкал как сумасшедший и фотографировал вещи, которые я сам никогда бы не стал снимать.

— Я могу посмотреть вашу пленку с вернисажа? — спросил Бродка.

Хаген ничего не имел против и включил на столе подсветку.

Бродка с лупой разглядывал каждый негатив. На нескольких снимках можно было увидеть Жюльетт, один раз — даже Бродку с лицом мрачнее тучи. Но среди них не было ни одного снимка, который бы помог им. И все же во время просмотра Бродка нашел то, что надеялся отыскать: замечательный четкий негатив, на котором был виден пресловутый фотограф.

Он попросил Хагена увеличить негатив № 28.

— Через пять минут будет фотография, — сказал Хаген. — Извините, я сейчас вернусь. — И исчез.

— Слышала? — сказал Бродка, пока они ждали Хагена. — Он фотографировал вещи, которые совершенно не касались выставки.

Жюльетт скривила свое красивое личико, словно сомневалась в словах Бродки.

— Знаешь, — произнесла она, выдержав паузу, — нельзя зацикливаться на чем-то, что впоследствии может оказаться ошибкой. Вполне вероятно, тот фотограф был от другой газеты. Ты же сам когда-то говорил, что там, где есть возможность бесплатно перекусить и выпить, всегда можно встретить репортера.

И они оба рассмеялись. Затем вернулся Хаген и положил на стол перед Бродкой требуемое фото форматом 20 х 30.

Бродка склонился над снимком. Мужчине, запечатленному на нем, было около тридцати лет. Темноволосый, с немного искривленным носом, он ничем не выделялся среди толпы. Фотоаппарат и вспышка, висевшие у него на груди, выглядели скорее как атрибуты любителя, а не профессионала. Александр пододвинул фотографию Жюльетт.

— Может быть, ты его знаешь?

Прищурившись, Жюльетт посмотрела на фотографию и через несколько секунд сказала:

— Нет, хотя большинство людей на фото мне знакомы. Этого фотографа я никогда раньше не видела.

Хаген, еще раз взглянувший на фото, тоже покачал головой и пожал плечами.

Бродка, который надеялся, что они все-таки узнают фоторепортера и таким образом получат подсказку, не скрывал своего разочарования. Они поблагодарили Хагена за оказанную помощь и стали прощаться.

— Не стоит благодарности, — сказал Хаген и протянул Бродке конверт.

Вкладывая фотографию в конверт, Бродка внезапно обратил внимание на фигуру с краю снимка, которая показалась ему знакомой.

Александр почувствовал, что пол уходит у него из-под ног. Он на секунду закрыл глаза и слегка покачнулся.

Жюльетт заметила странную реакцию Бродки и обеспокоенно спросила:

— Тебе нехорошо?

Бродка протянул ей фото.

— Знаешь этого парня?

— Титус! — в ужасе воскликнула Жюльетт. Вне всякого сомнения, это был Титус: то же самое розовое лицо, тот же светловолосый парик. — Теперь я понимаю, почему тогда, в соборе Святого Стефана, он показался мне знакомым!

Что делал Титус на вернисаже у Жюльетт? Очевидно, он интересовался Бродкой еще задолго до их встречи в Вене. И он знал о Жюльетт! По всей вероятности, знал также и то, что он, Бродка, был ее любовником. Но если Титус знал об этом, то, значит, он вел двойную игру.

Чего же еще, ради всего святого, добиваются эти люди?


На улице, перед агентством печати, Бродка заявил, что хочет лично навестить Титуса, и попросил Жюльетт подождать его дома.

Пансионат «Таузендшен» на Ландверштрассе находился неподалеку, поэтому Бродка решил пройтись пешком. Шум транспорта и толпы людей, которые вышли на улицу во время обеденного перерыва, казались ему не настолько докучливыми, как обычно, — напротив, они отвлекали его от мрачных мыслей и тысяч вопросов, которые он себе задавал.

— Добрый день, господин Бродка. — Молодой человек в черном костюме, стоявший за стойкой администратора, обратился к нему по имени, что очень удивило Бродку. Но затем он вспомнил, что номер Титуса был снят на его имя.

— Я хотел бы поговорить с господином Титусом, — вежливо произнес Бродка.

Администратор что-то набрал на клавиатуре своего компьютера, потом поднял голову и сказал:

— Мне очень жаль, господин уехал сегодня утром. Я могу выписать вам счет?

— Уехал? — нахмурился Бродка. — Но это невозможно!

— К сожалению, это правда. Около семи тридцати, — пояснил молодой человек, снова бросил взгляд на монитор и осведомился: — Вы оплатите наличными или карточкой?

Еще немного, и Бродка схватил бы дотошного администратора за грудки, но в последний миг опомнился, протянул нахалу свою «Визу», подписал квитанцию и, не попрощавшись, покинул пансионат.

Оказавшись в пешеходной зоне, ничем не отличавшейся от пешеходных зон в других немецких городах, Бродка съел жареную сардельку, которая была на вкус такой же отвратительной, как и везде в Германии, и запил все колой, критиковать которую было не за что. Желудок Бродки по-прежнему недовольно бурчал, его глаза устали от витрин, за которыми во всей красе были выставлены новые модели весенних коллекций, пестрые до ряби в глазах. Разбитый и подавленный, Александр медленно брел по Театинерштрассе.

После непродолжительного эмоционального подъема Бродка вновь чувствовал себя в западне. Казалось, он был совершенно беспомощным, брошенным на растерзание сильному невидимому противнику.

Что же все это значит?

Исчезновение Титуса поставило его в тупик. Он даже не пытался найти ответ. Вместо этого он размышлял над главным вопросом: кто его враг?

Путь до дома был неблизкий, но Бродка предпочел пройтись по улицам, чтобы хоть немного отвлечься. Когда Александр проходил мост Принцрегентенбрюке, ему в голову пришла мысль о том, что он уже давно живет в Мюнхене, но сегодня первый раз идет по этому мосту. Он поднялся к статуе Ангела Мира и повернул налево, на Мария-Терезия-штрассе. Краем глаза он замечал вывески нотариусов и агентств недвижимости. Если бы его спросили, как он добрался до дома, он вряд ли смог бы вспомнить, какой дорогой шел.

Дома его ждал сюрприз: у Жюльетт были гости.

Коллин.

— Добрый день, — сказал профессор.

— Добрый, — с угрюмым видом бросил ему Бродка и посмотрел на Жюльетт. — Титус уехал. Что этому тут надо?

Коллин не дал Жюльетт сказать ни слова.

— Я хочу забрать свою жену. Понимаете?

— Нет, не понимаю.

— Я люблю свою жену, молодой человек. Кстати, мы с Жюльетт все еще женаты.

— Вы имеете в виду бумагу, которую вы когда-топодписали? Забудьте об этом. Жюльетт вас больше не любит. И в этом вы отчасти виноваты сами.

— Держите себя в руках, господин. Это вы отняли у меня жену. Раньше за такое наказывали, господин…

— Бродка, — сухо напомнил Александр. — Похоже, вы напрочь забыли, что мы с вами живем в двадцатом веке. Замужняя женщина не обязана всю жизнь терпеть рядом с собой алкоголика-импотента.

Но тут впервые заговорила Жюльетт:

— Оставь его, Бродка. Об этом было говорено сотни раз, и ты тут ничего уже не изменишь. — И, обращаясь к Коллину, добавила: — Сначала ты разрушил себя, а теперь пытаешься поставить на колени меня. Думаешь, я не знаю, кто стоит за подделкой картин? Ты хочешь уничтожить меня, чтобы я добровольно вернулась к тебе. Но этот номер не пройдет, дорогой мой. Наоборот, теперь я, по крайней мере, знаю, что ты не остановишься ни перед чем.

— Но это же чушь! — оправдываясь, воскликнул Коллин. — Ты ведь хорошо знаешь, что я ничего не понимаю в искусстве. Откуда у меня связи с теми, кто занимается подделкой картин?

Бродка, который слушал их перепалку, рассерженно вставил:

— Вы сами утверждали, что все покупается и продается.

Коллин вскочил, в его движениях было что-то угрожающее. Жюльетт испугалась, что соперники вот-вот бросятся друг на друга, словно олени во время гона. И вдруг ей в голову пришла ужасная мысль: а если Коллин вытащит сейчас оружие и наставит его на Бродку? Или на нее? Она со страхом следила за мужем и облегченно вздохнула, увидев, что он постепенно расслабился.

Жюльетт подошла к ним. Правой рукой она толкнула профессора, а левой — Бродку. Затем улыбнулась своей самой очаровательной улыбкой и сказала:

— Вы ведете себя как дети. Может быть, обсудим все за бутылкой красного вина?

Предложение Жюльетт удивило мужчин. Однако Коллин, пожав плечами, ответил:

— Согласен.

Бродка просто кивнул.

Жюльетт принесла из кухни «Кот дю Рон». После того как они вместе осушили бутылку, так и не приступив к желанной дискуссии, было решено открыть еще одну.

Коллин посмотрел на Бродку.

— Красное вино для стариков — лучший из даров, — заметил он, слегка улыбнувшись.

— Вильгельм Буш,[519] — отозвался Бродка.

— Вот как? — Коллин усмехнулся. — А мне казалось, что это я придумал.

Бродка хмыкнул, и лед внезапно тронулся. Соперники начали провозглашать тост за тостом, и вскоре завязался оживленный разговор о дальнейшей судьбе Жюльетт. Красное вино сделало свое дело. Оба пытались отстоять свою точку зрения, совершенно не обращая при этом внимания на Жюльетт, из-за которой все и началось. Когда Жюльетт попыталась вмешаться, Коллин заявил, чтобы она «заткнулась», а Бродка даже не заступился.

К несчастью, Коллин и Бродка допились почти до взаимной симпатии. Полную гармонию нарушал только неразрешенный вопрос о том, кто из них двоих имеет право на Жюльетт.

— А меня хоть кто-нибудь спросит? — закричала она, не зная, плакать ей или смеяться.

Коллин и Бродка посмотрели на нее удивленными пьяными глазами. Никто не ответил.

— Уж тебя-то, — укоризненно произнесла Жюльетт, обращаясь к Бродке, — я считала умнее.

Мужчины переглянулись. Затем Бродка многозначительно посмотрел на Коллина и сказал:

— Вот как можно ошибаться.

Спустя какое-то время то ли серьезно, то ли в пьяном угаре Бродка спросил профессора:

— На какую сумму отступных за Жюльетт вы вообще-то рассчитывали?

Услышав вопрос Бродки, Жюльетт сердито вскочила, принесла из соседней комнаты сумочку, набросила на плечи пальто и покинула квартиру, хлопнув дверью.

Коллин и Бродка беспомощно посмотрели ей вслед. Затем переглянулись, и профессор заплетающимся языком произнес:

— Я как-то читал о проститутке, которая обходилась своему сутенеру в сто тысяч. С этой точки зрения Жюльетт, конечно, намного дороже. Она ведь порядочная женщина. Разве она не чудесна?

Бродка сделал хороший глоток.

— У меня к вам предложение, профессор, — сказал он. — Пусть судьба решит, кому будет принадлежать Жюльетт.

— Она принадлежит мне! — прорычал Коллин, уставившись на собутыльника затуманенным взглядом.

— А я утверждаю, что она принадлежит мне, — ответил Бродка. — И поскольку мы не можем прийти к соглашению, пусть наш спор решит жребий. Я предлагаю сыграть на нее в кости.

Одурманенный винными парами, Коллин задумался. Но предложение показалось ему заманчивым, и он согласился.

Что заставило Бродку сделать это дурацкое предложение, он и сам потом не мог объяснить. В игре ему никогда не везло. Наоборот, он принадлежал к тому типу людей, которые могли купить двадцать лотерейных билетов, и все они оказывались пустыми.

Бродка снял с полки стаканчик с игральными костями.

— Называйте условия.

— В таком случае предлагаю бросать по очереди. Кто первым выбросит три шестерки, тот и выиграл.

Коллин взял стаканчик двумя руками и затряс его с такой силой, словно хотел выбросить сразу все очки. Затем с громким стуком поставил стаканчик на стол.

Бродка ухмыльнулся, увидев, что удача не улыбнулась Коллину.

Бродке тоже не особо везло.

Так они бросали и пили примерно с полчаса, пока Коллин наконец не предложил попробовать обойтись одним кубиком, объяснив, что выбросить три шестерки почти невозможно. Он не успел договорить и с грохотом поставил стаканчик на стол. Оба уставились на кости: три шестерки.

— Вы выиграли, — разочарованно пробормотал Бродка. Казалось, он отрезвел в мгновение ока.

Коллин усмехнулся, борясь с самим собой. Он поднялся, покачиваясь из стороны в сторону, как будто проверяя свою устойчивость, и после паузы серьезно сказал:

— Ну что ж, все ясно. Вызовите мне, пожалуйста, такси.

Бродка словно в трансе подошел к телефону. Он даже не заметил, как профессор Коллин вышел из его квартиры. В голове была одна мысль: вот и все.

По дороге в туалет Александр увидел оставшееся в прихожей пальто Коллина. Бродка снял его с крючка, шатающейся походкой вышел на лестницу, но профессора уже не было. Вешая пальто обратно на крючок, он заметил в одном из боковых карманов тяжелый предмет.

Бродка опустил руку в карман и вынул револьвер.


Сердясь на Бродку, поразившего ее своим поведением, — от Коллина она другого и не ожидала — Жюльетт сбежала к Норберту, парню, который жил в мансарде неподалеку от дома Александра и уже долгие годы считался молчаливым поклонником Жюльетт.

Норберту было около тридцати лет. Его короткие темные волосы были зачесаны на лоб. Внешне он ничем особо не выделялся — за исключением одной мелочи, которую почти никто не замечал. Однако же для Норберта она имела большое значение: у него не было мизинца на правой руке.

В обычной жизни этот изъян не так уж важен, но у Норберта была необычная жизнь. Будучи эстетом, он высоко ценил гармонию и вообще все прекрасное. По профессии Норберт был пианистом, поэтому несчастный случай, который произошел с ним несколько лет назад и стоивший ему, помимо нескольких шрамов на шее и на лбу, мизинца, в корне изменил его жизнь.

Его карьера музыканта, выступающего с концертами, конечно же, закончилась. С тех пор Норберт зарабатывал себе на жизнь, играя в барах — в качестве мастера левой руки и безымянного пальца правой руки, который отныне взял на себя функции отсутствовавшего мизинца. Потеря мизинца оставила в душе Норберта неизгладимый след, поскольку со времени несчастного случая — в отличие от прошлого — он теперь больше склонялся к своему полу, чем противоположному. Он вел самую настоящую двойную жизнь и был известен в соответствующих заведениях вокруг Гертнерплац под именем Берта.

Что касается его отношения к Жюльетт, то оно носило платонический характер. Норберт никогда не осмеливался приблизиться к ней с грязными намерениями — не говоря уже о том, чтобы у него возникло желание. Нет, такие мужчины, как он, создают себе достойную почитания женскую икону и остаются верны ей всю жизнь.

Вот таким человеком был Норберт. Изредка заходя в галерею, он смотрел картины, о которых знал только то, что никогда не сможет позволить себе приобрести их. Во время этих визитов он нередко изливал Жюльетт душу, и она брала на себя роль его лучшей подруги.

Норберту было известно о разваливающемся браке Жюльетт и ее страсти к Бродке. Когда речь заходила о том, чтобы выбрать между мужем и любовником, он был на стороне последнего. При этом он никогда не видел Бродку, да и тот знал Норберта только понаслышке и даже не догадывался о глубокой внутренней привязанности Жюльетт к пианисту.

Жюльетт провела у Норберта всю ночь. Она заявила, что мужчин с нее довольно. Да, она ненавидела Коллина, а от общества Бродки решила отдохнуть.

Той ночью в голове Жюльетт созрел план: взять свою судьбу в собственные руки. Она рассказала Норберту, что хотела бы начать со спасения своей галереи от разорения. И в первую очередь ей нужно было выяснить, каким образом на нее вышли мафиози, занимающиеся подделкой произведений искусства.

Норберт выразил сомнения относительно того, как она планировала проследить путь картин из Рима до самого Мюнхена. Но Жюльетт не дала сбить себя с толку и уже на следующий день забронировала билет до Рима. Она была совершенно уверена в том, что Альберто Фазолино не продавал ей подделок. Как коллекционер, Фазолино пользовался исключительной репутацией. Он сам частенько приобретал картины у Жюльетт, оплачивая покупки своевременно и не торгуясь.

Поразмыслив, Жюльетт пришла к выводу, что ей необходимо найти место, где картины были заменены подделками. Конечно, некоторые детали указывали на то, что подмена произошла в ее галерее, но разве можно утверждать, что это не случилось где-то на полпути между Римом и Мюнхеном? Она должна была действовать наверняка.

Непростая задача.


Самолет «МакДоннел Дуглас 80» после полуторачасового полета приземлился в начале первого в аэропорту Фиумицино. Оттуда Жюльетт направилась прямо в отель «Эксельсиор» на Виа Венето.

В окна номера влетал уличный шум, но за тяжелыми шторами из зеленой камки открывался прекраснейший вид на пеструю оживленную улицу. Конечно, Виа Венето слегка подрастеряла свой шарм со времен «Сладкой жизни» Феллини, но по сравнению с другими известными улицами она еще сохраняла определенную прелесть, в первую очередь благодаря людям, которые населяли ее.

В одном из многочисленных бутиков Жюльетт купила себе зеленый двубортный весенний костюм, в магазине неподалеку приобрела пару черных туфель. Все это значительно подняло ей настроение. Затем она позвонила Альберто Фазолино и сообщила, что находится в Риме и хочет с ним поговорить.

Фазолино, как ей показалось, был удивлен и попытался перенести встречу с Жюльетт на следующий день, но она, благодаря своей настойчивости, убедила коллекционера отложить свои дела и принять ее.

Еще и четырех месяцев не прошло с тех пор, как она встречалась с Фазолино в Риме. Он жил с женщиной, которая годилась ему в матери и носила только черную, очень элегантную одежду и черные туфли на высоком каблуке. Его дом с высокими окнами и порталом с колоннами был похож на палаццо и своим фасадом выходил на Виа Банко Санто Спиррито. Название улицы, что в переводе означало Скамья Святого Духа, вряд ли можно было встретить в каком-либо другом городе мира, ибо Церковь так много всего приписала Святому Духу, что эта безвкусица уже никого не трогала.

— Мне очень жаль, синьора, что вы попали в столь неприятную историю с подменой картин, — этими словами встретил ее Фазолино. Он держался по-деловому, и весь его вид стал еще более деловым, когда в салон ненадолго зашла его жена и одарила незнакомую посетительницу критическим взглядом.

Салон был обставлен массивной антикварной мебелью, от которой у каждого среднего европейца началась бы резь в животе. С потолка свисали две люстры, горевшие даже днем, чтобы хоть как-то осветить мрачную комнату. На высоких стенах, густо увешанных картинами и графическими работами, почти не было видно дорогих обоев. Только стена с двумя окнами, выходившими на улицу, оставалась чистой от всяческих предметов искусства.

Жюльетт уже видела эту галерею ужаса — по-другому назвать эту комнату, к сожалению, было нельзя, — поэтому сумела скрыть смущение, которое возникало у каждого, кто посещал дом Фазолино впервые. При виде редкостных предметов она, однако, утвердилась во мнении, что человек, обладающий столь значительными ценностями, едва ли станет связываться с мафией, занимающейся подделкой произведений искусства.

Преисполненный гордости и хвастливый, как любой коллекционер, Альберто Фазолино показал гостье свое новейшее приобретение, рисунок сангиной танцовщицы балета Ренуара, который Жюльетт оценила в добрый миллион. Марок, понятно дело, не лир.

Уже во время их первой сделки она задавалась вопросом, откуда у Фазолино берутся деньги на столь страстное увлечение. Из продолжительного и весьма делового разговора она узнала, что семейное наследие Фазолино состояло из недвижимости — домов и очень удобно расположенных земельных участков.

После того как Жюльетт тщательно рассмотрела рисунок Ренуара и искренне порадовалась за коллекционера, она сказала:

— Синьор Фазолино, я приехала, чтобы прояснить ситуацию с подделками графических работ де Кирико и Явленского. И я хотела попросить вас помочь мне в этом.

Театрально воздев руки, Фазолино, словно плохой актер, воскликнул:

— Синьора, как я могу помочь прояснить вопрос с подделками, если я ни секунды не сомневаюсь, что продал вам оригиналы! Фазолино никогда никого не обманывал!

— Я и не утверждаю этого, — ответила Жюльетт. — Я совершенно убеждена, что картины, которые я осматривала здесь, в этой комнате, были оригиналами. Но я не знаю, что случилось с ними потом. 27 ноября прошлого года я видела их впервые, 30 января была обнаружена подмена. Где-то в этом промежутке оригиналы могли быть подменены копиями.

— Вам следовало сразу же забрать их с собой, — заметил Фазолино.

Жюльетт недовольно взглянула на него.

— В самолет? Без страховки? Ни один серьезный торговец произведениями искусства не поступил бы так.

— Знаю, — извиняющимся тоном произнес Фазолино.

— Итак, вы поручили транспортно-экспедиционному агентству…

— «Джиолетти Фрателли»…

— …которое занимается транспортировкой произведений искусства, упаковать и перевезти картины.

— Да. Это серьезная фирма, синьора. Они работают со всеми римскими музеями. Не могу даже представить, что во время доставки ваших картин с ними могло что-то произойти.

— До Германии путь неблизкий, синьор Фазолино.

— Конечно, синьора. Но в любом случае вы подтвердили получение картин и расписались в этом, не заметив, что вместо оригиналов пришли копии.

Жюльетт пожала плечами, бросив беспомощный взгляд на противоположную стену, на которой висело множество картин.

— Если я буду исходить из того, что все эти картины — подлинники, замечу ли я, что среди них есть парочка подделок?

— И тем не менее за «Джиолетти Фрателли» я готов отдать руку на отсечение, — заявил Фазолино. — Эти люди уже неоднократно занимались перевозками по моему поручению, и я всегда был доволен. Абсолютно надежное и серьезное предприятие. Можете убедиться в этом сами.

Фазолино подошел к неуклюжему секретеру, стоявшему на черных львиных лапах, открыл один из ящичков и, вынув план города, протянул его Жюльетт со словами:

— Офис агентства расположен на Виа Марсала, неподалеку от Стацьоне Термини. Возьмите такси на углу Корзо, это напротив моего дома.

После того как жена Фазолино второй раз просунула голову в дверь и вновь оглядела гостью с головы до ног, Жюльетт предпочла попрощаться, хотя ни на йоту не приблизилась к разгадке.

— Если я смогу вам как-то помочь, синьора, — приветливо сказал хозяин дома, — дайте мне знать.

На что Жюльетт ответила:

— Вы найдете меня в отеле «Эксельсиор».


Фирма «Джиолетти Фрателли» действительно специализировалась на перевозке произведений искусства. В соответствии с этим парадное, выходившее на Виа Марсала, выглядело представительным и процветающим. Офис агентства располагался на втором этаже построенного в пятидесятых годах здания, в котором отчетливо чувствовались архитектурные вкусы дуче.

Чтобы попасть на второй этаж, Жюльетт пришлось подняться по мраморной лестнице. Затем она оказалась в передней, где в ряд стояло с полдюжины черных кожаных кресел. На стенах висели трехмерные фотографии самых представительных транспортных средств фирмы.

В приемную вела стеклянная дверь, за которой сидела приветливая дама, вежливо поинтересовавшаяся, что угодно гостье. После того как Жюльетт пояснила, в чем дело, появился безукоризненно одетый мужчина средних лет и попросил ее пройти за ним в кабинет. Уточнив у Жюльетт фамилию, адреса отправителя и получателя, а также дату заказа, он ввел эти данные в компьютер. Через несколько секунд, когда на экране появился формуляр, сотрудник поинтересовался:

— Что вы хотели узнать, синьора?

— Все, — ответила Жюльетт. — Я хочу проследить путь картин от дома синьора Фазолино до своей галереи. Это возможно?

— Конечно, — улыбаясь, ответил служащий. Он что-то набрал на клавиатуре и указал на экран. — Видите, синьора, 1 декабря картины забрали с Виа Банко Санто Спиррито, доставлены машиной номер 17 в Болонью, на центральный склад. Водителей звали Кипро и Маттей. В Болонье картины перегрузили в малолитражку и отвезли прямо в Мюнхен. За этот транспорт отвечают наши шоферы Морганьи и Ланцизи. Заказ был выполнен 2 декабря в 10:30, получение картин подтверждено вами, синьора, вот ваша подпись.

— А вы не считаете возможным, что при транспортировке картины подменили?

Сотрудник фирмы высоко поднял брови.

— Синьора, картины находились в запечатанном контейнере из алюминия. Он был запечатан дома у синьора Фазолино и распечатан под вашим контролем. Вот посмотрите. — Он снова указал на экран. — Запечатан 1 декабря в 8 часов 20 минут, что подтверждено Анастасией Фазолино. Печать сломана 2 декабря в 10 часов тридцать минут, что подтверждено Жюльетт Коллин.

Как и предсказывал Фазолино, транспортно-экспедиционное агентство произвело на Жюльетт благоприятное впечатление. Она даже не могла представить, что во время транспортировки, организованной этой серьезной фирмой, могло произойти что-то неладное. И все же ее удивило, почему за упаковкой картин следил не сам Альберто Фазолино, а его жена Анастасия.

От Фазолино Жюльетт слышала, что его жена ровным счетом ничего не понимает в искусстве, что она с отвращением и непониманием относится к страсти мужа-коллекционера.

Эта мысль не давала Жюльетт покоя. Она решила зайти к Фазолино еще раз и попытаться выяснить, почему он сам не следил за упаковкой и опечатыванием картин.

Когда Жюльетт подъехала на такси на Виа Банко Санто Спиррито, она заметила молодого человека, который как раз выходил из дома Фазолино. Жюльетт изумилась. Она была совершенно уверена в том, что однажды уже видела этого молодого человека, но сейчас не могла вспомнить, когда и где они встречались. У него были короткие темные волосы, римский профиль, а в руках — черная сумка.

Жюльетт вложила в руку шофера две купюры и пошла за молодым человеком пешком. Он направился к мосту Ангелов, куда нельзя въезжать на машинах, перешел Тибр и от замка повернул налево, к Виа делла Коцилиационе.

Жюльетт не спускала глаз с молодого человека, следуя за ним на безопасном расстоянии. Перед ней в дымке возник купол собора Святого Петра, величественный вид которого делал немного набожным даже самого закоренелого атеиста.

Одной этой мысли оказалось достаточно, чтобы молодой человек исчез из поля зрения Жюльетт. Он словно сквозь землю провалился. Она обошла обелиски, стоявшие вдоль улицы, проверила, не спрятался ли мужчина за ними, заметив, что его преследуют, но того нигде не было.

Попытки Жюльетт поймать такси оказались безуспешными, и ей ничего не оставалось делать, как пройти через Понте Витторио Эмануэле обратно к Корзо, где, как она полагала, ей повезет больше.

Обвешанные фотокамерами туристы бродили вдоль берегов Тибра, выискивая наиболее привлекательные виды. Наблюдая за ними, Жюльетт внезапно поняла, кем был тот человек, которого она преследовала. Это тот самый неизвестный фотограф, который приходил к ней на вернисаж и которого Бродка увидел на фотографии Хагена!

Жюльетт оперлась локтями о стену и посмотрела вниз, на обрыв. Глядя, как несет свои неторопливые воды Тибр, она задумалась. Но чем дольше она размышляла о том молодом человеке, тем больше сомневалась. Возможно ли столь странное совпадение? А если этот незнакомец просто похож на фотографа?

Из своего номера в отеле Жюльетт позвонила Норберту и попросила у него телефон ДПА в Мюнхене. Затем она сделала звонок Хагену и обратилась к нему с просьбой прислать ей экспресс-доставкой фотографию, на которой был запечатлен загадочный фотограф. Адрес: отель «Эксельсиор», Виа Венето, Рим.

Хаген обещал помочь.

Жюльетт хотела показать фотографию Фазолино и спросить его, что означал приход к нему этого человека.


Фотография от Хагена пришла через 24 часа и привела Жюльетт в неописуемое волнение. Если до сих пор она сомневалась в своих предположениях относительно человека, который вышел из дома Фазолино, то теперь, рассмотрев присланное фото, поняла: это был тот самый фотограф.

В этот момент она увидела Фазолино в ином свете. Добрый Альберто вовсе не был тем серьезным, богатым коллекционером, которым она его считала. Богатым, может, он и был, но тогда возникал вопрос, откуда у него состояние. Чтобы разогнать сгустившиеся вокруг Фазолино тени, Жюльетт решилась на необычный шаг. У Бродки она научилась тому, что любое серьезное расследование должно начинаться с архива. Поэтому она направилась в «Мессаггеро» на Виа дель Тритоне, 152 — единственную газету, название которой она знала, — и попросилась в архив.

Пресс-архив «Мессаггеро» располагался на верхнем этаже здания, а вход в него был на заднем дворе. Но как бы хорошо его ни прятали, так что он казался несуществующим, всем было известно, что это один из лучших газетных архивов Италии.

Жюльетт представилась журналисткой из Германии и объяснила, что ведет расследование по делу о мафии, занимающейся подделкой произведений искусства. Могут ли ей чем-либо помочь?

Архивариус с приятной внешностью и длинными, зачесанными назад волосами, заплетенными на затылке в косу, принял Жюльетт, указал ей место перед старомодным монитором и пояснил, что нужно набрать ключевые слова «falsario»[520] или «falsificatore».[521] Помедлив, он добавил, что могут помочь «arte»[522] или «processo».[523]

— Capisco?[524]

— Si.

Однако когда Жюльетт осталась перед компьютером одна, ее усилия не увенчались успехом. В конце концов молодой архивариус понял, насколько беспомощна в этом деле гостья из Германии, и, сев рядом с ней, стал с невероятной скоростью щелкать мышью. Через несколько секунд на мерцающем экране появился первый текст.

Репортаж, датированный декабрем прошлого года, повествовал о процессе против художника из Неаполя, который довольно ловко копировал ведуты Гуарди и заработал на этом несколько миллионов лир.

Архивариус выводил на экран статью за статьей, но ни одна из них не указывала на Фазолино.

— Как зовут человека, которого вы ищете, синьора? — спросил архивариус.

— Альберто Фазолино, — ответила Жюльетт. Архивариус ввел имя, добавил «falsario» в качестве ключевого слова, а также «processo». Ничего.

— Мне очень жаль, синьора, — сказал молодой человек, перепробовав все возможные варианты. — Поверьте, я бы с удовольствием помог вам, синьора.

Жюльетт рассмеялась. Извинения архивариуса и утверждение, что ему очень жаль, прозвучали предельно искренне.

— Вам не нужно извиняться, синьор.

— Меня зовут Клаудио. Клаудио Сотеро.

— Жюльетт Коллин, — улыбнувшись, представилась она.

— Джульетта, — повторил ее имя Клаудио, словно пробуя его на вкус.

Она со смехом покачала головой, даже немного смутилась, чего никогда не следует делать женщине в присутствии мужчины. Клаудио, увидев смущение Жюльетт, решился задать вопрос:

— Позвольте пригласить вас сегодня вечером поужинать.

Жюльетт оторвала взгляд от экрана и посмотрела на Клаудио. Он выглядел чертовски хорошо, этот молодой римлянин. Вероятно, он был младше ее лет на десять. В его темных глазах читалась уверенность, а улыбка была просто сногсшибательной. «Как порядочная женщина, — подумала Жюльетт, — ты должна сейчас отказаться». Но она знала, что этот молодой человек не будет римлянином, если не прочитает ее «нет» как «да, но…» и не станет бесконечно долго рассказывать о чистоте своих намерений.

Зачем же усложнять ему жизнь, спросила себя Жюльетт. Он ведь все равно не отступится. Кроме того, мальчика, по всей видимости, можно будет использовать.

Поэтому она вздохнула и отстраненно произнесла:

— Но я не могу принять ваше предложение…

Клаудио, казалось, был уверен в успехе. Он сделал вид, что не услышал в голосе Жюльетт сомнений, и сказал:

— В девятнадцать часов. Откуда вас забрать?

— Я живу в отеле «Эксельсиор».

— Виа Венето! — Клаудио присвистнул сквозь зубы. — Хороший адрес, синьора. Надеюсь, заведение, в которое я приглашу вас, удовлетворит вашим требованиям.

— Не переживайте, — рассмеялась Жюльетт. — Мои вкусы в еде очень скромны. Люблю простую итальянскую кухню: пиццу, пасту и морепродукты.

— Очень хорошо. Я зайду за вами, синьора. А что касается расследования, я еще подумаю.

Долго и цветисто расписывая, какое наслаждение доставит ему сегодняшний вечер, Клаудио провел Жюльетт до лифта и попрощался. Он подождал, пока двери лифта закроются, а затем вернулся к экрану и ввел слова «scandalo»[525] и «Leonardo».

Через несколько секунд на экране появилась старая газета.

«Приговор после скандала с Леонардо — семь лет лишения свободы для укрывателя краденого Альберто Ф.»

Клаудио Сотеро ухмыльнулся.


Давно уже предстоящее рандеву не вызывало у Жюльетт такого волнения. Стоя перед зеркалом, она скептически смотрела на себя: не старит ли ее новый костюм и не покажется ли она Клаудио чересчур зрелой? Но поскольку костюм выгодно подчеркивал достоинства ее фигуры, Жюльетт решила оставить все как есть. Кроме того, ей действительно очень шел зеленый цвет.

Жюльетт не стала надевать шляпу, сделала очень скромный макияж, а волосы просто зачесала назад, благодаря чему казалась моложе. Затем она присела в ожидании звонка портье.

Клаудио Сотеро появился с точностью до минуты. Когда он протянул Жюльетт красную розу, она внезапно смутилась, вспомнив юность.

— Вы знаете Пьяцца Навона? — спросил Клаудио, когда они шли к стоянке такси, расположенной перед отелем.

— Нет, — ответила Жюльетт, — я знакома только с несколькими из римских достопримечательностей: церковь Святого Петра, Колизей и форум, но не более того. Я всегда приезжала сюда только по делам, и у меня не было времени на осмотр достопримечательностей.

Клаудио со смехом хлопнул в ладоши и воскликнул:

— Но Джульетта! Вы просто обязаны познакомиться с Римом поближе. Рим — самый прекрасный город на земле! Если вы не против, я познакомлю вас с Римом настолько, насколько вы пожелаете.

Кому бы не понравилось подобное предложение? Жюльетт с улыбкой кивнула и направилась к такси, но Клаудио взял ее за руку и мягко подтолкнул к «ламбретте», стоявшей на тротуаре.

— Надеюсь, вас не смутит, если мы поедем на мотороллере?

— Нет, наоборот, — заверила его Жюльетт, подумав при этом, каким образом она сядет на транспортное средство Клаудио в своей узкой юбке.

— Знаете, Джульетта, в Риме ни один разумный человек не станет ездить на машине. Перед каждым перекрестком приходится стоять в пробке. А на «ламбретте» можно проехать везде.

Клаудио заметил настороженный взгляд, которым Жюльетт одарила его мотороллер.

— Не бойтесь, — с улыбкой заметил он, — дамы сидят на «ламбретте», конечно же, на дамском сиденье, как раньше почтенные дамы в седле — обе ноги с одного бока, обычно слева. Все очень просто, вот увидите.

Клаудио завел мотороллер, Жюльетт села позади него так, как он сказал.

— Нужно держаться за меня обеими руками, Джульетта! — крикнул Клаудио и нажал на газ.

Он вел свою «ламбретту» настолько быстро, что Жюльетт стало страшно. Она изо всех сил вцепилась в Клаудио и постепенно прониклась доверием к его стилю вождения. Ей понравилось.

Они промчались через Пьяцца Колониа, на которой возвышалась триумфальная колонна Марка Аврелия, мимо пантеона с его импозантным куполом, по улицам, закрытым для всех видов транспорта, и менее чем за двадцать минут добрались до Пьяцца Навона, одной из прекраснейших площадей Рима.

— На такси мы были бы сейчас только на Пьяцца Барберини, — лукаво улыбнувшись, сказал Клаудио и помог Жюльетт слезть с мотороллера. Он припарковал «ламбретту» перед рестораном, где прямо на обвитой плющом площадке стояли накрытые белыми скатертями столы. Повсюду горели гирлянды из красных, зеленых и желтых лампочек. Изнутри доносилась громкая музыка, ария из оперы Верди. Официанты в длинных белых передниках ловко сновали между столиками, неся над головами гостей подносы с бокалами и блюдами. Со стороны казалось, будто они стараются выиграть соревнования на скорость.

Большинство столиков были заняты. Клаудио схватил Жюльетт за руку и потащил к единственному свободному столику в уголке.

— Надеюсь, Джульетта, вам понравится. Вы должны знать, что здесь подают самое лучшее жаркое из овощей во всем Риме.

Жюльетт были по душе эти восторженные заверения молодого человека, который постоянно улыбался и подмигивал, словно сам себя не воспринимал всерьез. Поэтому Жюльетт не придала значения, когда Клаудио громко, так что было слышно за соседними столиками, заявил:

— Джульетта, вы — самая прекрасная женщина, с которой я когда-либо ужинал!

— Schmeichler,[526] — сказала Жульетт по-немецки.

— Schmeichler? — переспросил Клаудио. — А что такое «Schmeichler»?

Внезапно из-за соседнего столика раздался низкий грудной голос:

— Adulatore.[527]

Голос принадлежал полному мужчине с коротко подстриженными седыми волосами и ухоженными бакенбардами, который сидел один. Подмигнув, Клаудио поблагодарил услужливого соседа за помощь в переводе, затем наклонился к Жюльетт и, прикрыв рот ладонью, тихо сказал:

— Сумасшедший писатель из Германии. Частенько приходит сюда позавтракать.

— Но сейчас же полвосьмого! Как он может сидеть здесь за завтраком?

— Это вы у него лучше спросите, Джульетта, — ответил Клаудио, быстро взглянув на соседний столик. — Говорят, он спит целый день, а ночью работает. Разве он не похож на церковного князя шестнадцатого века?

Жюльетт, изучая меню, украдкой поглядывала на соседа. Она отметила его импозантный вид и должна была признать, что Клаудио прав. Конечно же, она заказала «самое лучшее жаркое из овощей во всем Риме» и по совету Клаудио вино «Кастелли» с Албанских гор. На Пьяцца Навона спустилась ночь. Хотя весна еще не наступила, погода была вполне весенней. Жюльетт не могла наглядеться на дома и церкви, обрамлявшие площадь подобно трехмерным картонным декорациям.

— Мы, итальянцы, влюблены в наши площади, — сказал Клаудио, поймав восхищенный взгляд Жюльетт, — поэтому в нашем языке площадь женского рода. У вас, немцев, площадь мужского рода. Вероятно, в этом и заключается причина того, что у ваших площадей такое кровавое прошлое.

Совсем неглупые мысли у этого мальчика, подумала Жюльетт.

— Но вы не расстраивайтесь, Джульетта, — продолжал Клаудио. — У этой прекрасной площади тоже кровавое прошлое. Во времена римлян здесь были беговая дорожка и цирк для гладиаторов. Позже из его стен выросли дома и церкви. А четыреста лет назад по праздникам римляне по колено заливали Пьяцца водой, потому что их это забавляло.

Официант принес жареные морепродукты. Но прежде чем они приступили к еде, Клаудио протянул Жюльетт через стол фотокопию.

— Должен вам кое в чем признаться, — сказал он, приняв расстроенный вид. — От меня не укрылось ваше разочарование, когда я не смог вам помочь. Честно говоря, я знал, что именно вы ищете, но мне не хотелось выкладывать это сразу. В противном случае я вряд ли увидел бы вас еще раз. Вот посмотрите. Вероятно, это то, что вы искали.

Жюльетт бросила взгляд на лист бумаги и нахмурилась.

— Вы наверняка этого не знали, не так ли? — сказал Клаудио. — «Приговор после скандала с Леонардо — семь лет лишения свободы для укрывателя краденого Альберто Ф.».

— Альберто Фазолино, — тихо произнесла Жюльетт. — Я догадывалась. — Она быстро пробежала глазами статью и как бы между прочим спросила: — Когда это было?

— Сообщение датировано июнем 1986. Тут говорится, что Альберто Ф. продал картину маслом Леонардо да Винчи одной из американских компаний за тридцать пять миллионов долларов. Картина, как и все произведения Леонардо, не была подписана, но полотно и краски соответствовали времени написания, и все эксперты были едины во мнении, что речь идет о настоящем Леонардо. К счастью, компания попросила знакомого рентгенолога обследовать картину более внимательно. При этом выяснилось, что под мнимым Леонардо находилась картина Розарио Бертуччи, не очень известного художника. Бертуччи был украден из одного музея за два года до описываемых событий.

Жюльетт рассеянно кивнула.

— А теперь, Джульетта, — произнес Клаудио, указывая на великолепно сервированную еду, — угощайтесь, пока не остыло. О скандале с Леонардо мы можем поговорить позже.

Он поднял бокал и торжественно сказал:

— За прекраснейшую женщину в мире, ужинать с которой я имею честь и удовольствие. Салют, Джульетта!

Хотя Жюльетт было совершенно не до смеха, слова Клаудио рассмешили ее. Уже одно то, как он произносил ее имя, оправдывало поездку в Рим. Что касается самой атмосферы вечерней Пьяццы, то теплый воздух, вино, огни — все это способствовало тому, чтобы на пару часов забыть о негодовании, злобе и страхе.

Омары и «Кастелли» замечательно дополняли друг друга, и Жюльетт, сделав большой глоток, сказала:

— Я тоже должна вам кое в чем признаться, Клаудио.

Молодой человек бросил на нее лукавый взгляд. Он догадывался, что сейчас произойдет, и не обманулся в своих предположениях.

— Я вовсе никакая не журналистка, — заявила Жюльетт, — I я вам солгала.

— Я знаю, — спокойно ответил Клаудио.

— Знаете?

— Конечно. Журналистки ведут себя совершенно иначе. Они приходят каждый день ко мне, десятка по два. Большинство строят из себя Клеопатру, собирающуюся положить себе на грудь змею, или мадам Кюри после открытия радия.

— В любом случае… мне жаль, Клаудио. Я не журналистка, я — хозяйка галереи.

— Ага. Значит, у вас были веские причины вести себя подобным образом.

Жюльетт огляделась вокруг, чтобы проверить, не подслушивают ли их. Толстый писатель расправился со своим завтраком и ушел.

— Клаудио, — сказала Жюльетт, — я вам доверяю. Я оказалась в ужасной ситуации. Этот Альберто Ф., — она ткнула пальцем в газетную вырезку, — продал мне картины за полмиллиона немецких марок. Не подделки, оригиналы высокого класса. Несколько недель эти картины висели в моей галерее. Но в какой-то момент оригиналы были подменены копиями, а я не заметила этого. Однако мне не поверили и даже предъявили обвинение в мошенничестве.

Лицо Клаудио посерьезнело.

— Dio mio,[528] этого не может быть!

— К сожалению, может. Увидев эту газетную вырезку, я больше не сомневаюсь.

— Но вы же говорили, что картины, приобретенные вами у Фазолино, были оригиналами. Откуда же вы знаете, что именно Фазолино стоит за подменой?

— Когда картины находились еще в Риме, у него была возможность заказать копии. Затем он продал мне оригиналы, поскольку знал, что я буду проверять картины перед покупкой. После того как я выставила их у себя в галерее, у меня не было причин сомневаться в их подлинности. Затем он подослал профессионалов, которые проникли в мою галерею и подменили оригиналы подделками.

— У вас есть доказательства, что за этим действительно стоит Фазолино?

— Прямых нет. Но Фазолино прислал на вернисаж, который я устраивала, своего фотографа. Тот сфотографировал каждый угол в моей галерее, чтобы подготовиться к взлому. Вчера я видела, как этот человек, фотограф, выходил из дома Фазолино.

— Джульетта, позвольте спросить, а этот Фазолино будет с этого что-нибудь иметь? Он ведь не может снова продать картины.

Жюльетт кивнула.

— Вы — умный человек, Клаудио. Существует только одно объяснение: Фазолино хочет уничтожить меня.

— А почему? Вы же заключили с ним не одну сделку.

— То-то и оно. Сначала я подумала, что за этим стоит мой муж. Однако постепенно мое мнение изменилось. Но об этом мне не хотелось бы говорить.

— Вы замужем, Джульетта?

Жюльетт промолчала, однако после небольшой паузы сказала:

— Только на бумаге.

— Понимаю, — задумчиво произнес Клаудио. — Ну а что касается Фазолино, то почему бы вам не пойти в полицию?

— Дело в том, что у меня ничего нет против этого человека.

Вечер, начинавшийся так весело, казалось, принял серьезный оборот. Для обоих это было не очень приятно. Однако Жюльетт твердо намеревалась хотя бы сегодня забыть о настоящей причине своей поездки в Рим.

Клаудио сжал губы и покачал головой.

— Мне очень жаль, — искренне сказал он, — что я этой статьей так расстроил вас. Я надеялся доставить вам удовольствие, и вот…

— Давайте выпьем! — перебила его Жюльетт и подняла свой бокал. — Давайте выпьем за прекрасный вечер и забудем эту историю. Согласны?

На лице Клаудио вновь появилось лукавое выражение, которое так понравилось Жюльетт с самого начала. Вероятно, Клаудио был старше, чем выглядел, но в любом случае эта улыбка красила его.

— О чем вы думаете, Джульетта? — спросил он, заметив, что она разглядывает его.

— Думаю, сколько вам лет, Клаудио.

— И?..

— Не знаю. Да мне, признаться, все равно.

— Мне тридцать пять.

— Я так и знала! — Жюльетт хлопнула ладонью по столу.

— Что вы знали, Джульетта?

— Что вы старше, чем выглядите. Вы женаты, Клаудио?

— Жалкий архивариус в «Мессаггеро» — не самая лучшая партия.

Жюльетт нахмурилась.

— Ах, Клаудио, я сейчас расплачусь.

— Нет, я серьезно. Итальянки очень практичны. Большинство рассматривает брак как институт обеспечения. Без дома, лодки или кабриолета у римского мужчины почти нет шансов. Я же пока заработал только маленькую квартирку в районе Трастевере. Маленькая, зато моя, с видом на Тибр. Хотите посмотреть?

— Да, — не колеблясь ни секунды, ответила Жюльетт, но тут же испугалась. Она сама не понимала, какой черт дернул ее за язык. Она ведь едва знала этого молодого человека. И нетрудно было догадаться, что ему нужно. Но все равно он казался Жюльетт привлекательным.

Похоже, Клаудио прочитал ее мысли.

— Вы можете доверять мне, Джульетта, поверьте. Тут совсем рядом.

Клаудио расплатился, они сели на «ламбретту».

Старый дом, в котором находилась квартира Клаудио, был недавно отреставрирован. Лифта не было, зато был седьмой этаж, которого официально не существовало, так что никто, даже строительное министерство, не могло дать указание его снести. Здесь, и жил Клаудио.

Когда они добрались до двери, Жюльетт тяжело дышала.

Квартира состояла из большой прихожей и двух маленьких комнат по обе стороны от нее. Самой замечательной вещью была терраса на плоской крыше, откуда хорошо и далеко был виден город, раскинувшийся за серебристым Тибром. Множество маленьких деревьев и комнатных цветов, стоявших на террасе, создавали впечатление, будто находишься в висячем саду. Жюльетт стояла у перил и никак не могла наглядеться на ночной Рим.

Внезапно она почувствовала, что Клаудио обнял ее сзади. Она не ожидала этого, хотя и надеялась — если уж быть честной с самой собой. Жюльетт запрокинула голову, закрыла глаза и отдалась охватившим ее чувствам. Приятно засосало под ложечкой — щекочущее чувство волнения. Сердце готово было выпрыгнуть из груди. Сначала робко, затем все сильнее Клаудио стал прижиматься к ней, вдыхать аромат ее волос, прислушиваться к ее учащенному дыханию, что еще больше возбуждало его. Он мягко откинул ее волосы и поцеловал в шею, не требовательно и не страстно, а нежно и осторожно, словно боялся что-то разбить.

Именно эта осторожность оказалась доселе неизведанным для Жюльетт чувством. А когда она ягодицами почувствовала его окрепшее мужество, то совсем забыла о стеснении. Она повернулась, взяла его голову руками и прижалась губами к его губам.

— Джульетта, — прошептал Клаудио, едва они оторвались друг от друга, — Джульетта…

Жюльетт было зябко, она дрожала. То ли от прохлады весенней ночи, то ли от возбуждения — она не знала, но в тот момент ее это совершенно не волновало. Клаудио, почувствовав, что она дрожит, мягко, но настойчиво подтолкнул ее в комнату.

Добравшись до широкой, занимавшей всю левую стену комнаты кровати, украшенной в изголовье картиной с ангелами, Жюльетт оторвалась от Клаудио и уложила его на спину. Затем, раздвинув ноги, она стала над ним на колени и начала медленно расстегивать пуговицы на костюме. При этом она закрыла глаза и покачивалась из стороны в сторону, что придавало ее телу еще больше изящества.

Она быстро выскользнула из пиджака, отбросила его в сторону, стянула через голову юбку и осталась в белом белье и чулках. При этом Клаудио настолько возбудился, что пробрался к ней между бедер так быстро, что она не успела ничего сделать.

Жюльетт тихонько застонала и услышала собственный голос:

— Да, продолжай… продолжай…

Клаудио оказался очень аккуратным любовником. Он нежно пробрался к тому интимному месту, которое приводит в возбуждение любую женщину, и Жюльетт полностью отдалась своей страсти. Ей было все равно, какой по счету любовницей она была у Клаудио. Какая разница, что свело их вместе?Жюльетт чувствовала только одно непреодолимое желание: переспать с Клаудио.

Она не заметила, как он разделся. У него было чудесное тело и темная кожа. Он был как раз таким, чтобы влюбиться.

Жюльетт и Клаудио любили друг друга до поздней ночи. И только когда над крышами города забрезжил рассвет, они уснули, крепко обнявшись.

Жюльетт разбудил звон посуды. Через стеклянные двери террасы светило солнце. С улицы доносился слегка приглушенный шум: гудели машины, трещали мотороллеры. Клаудио, уже одетый, готовил завтрак.

Пока Жюльетт осматривалась в комнате и разыскивала свои вещи, перед ее глазами всплыли эротические картинки прошлой ночи. Но прежде чем она успела засомневаться, правильно ли поступила, в дверях появился Клаудио и воскликнул:

— Доброе утро, Джульетта! Завтрак готов. — С этими словами он поцеловал ее в губы и обнял.

Хвали день к вечеру, а красивую женщину утром. Джульетта, подумал Клаудио, была именно такой женщиной. Даже без прически и макияжа она казалась ему восхитительной.

Жюльетт ненадолго скрылась в ванной комнате. Когда она вернулась, на террасе был уже накрыт стол. Пахло крепким кофе и поджаренными тостами. Во время завтрака, проходившего сначала в молчании, Жюльетт не решалась поднять на Клаудио глаза.

— Ты жалеешь? — тихо спросил он.

— С чего ты взял? — ответила Жюльетт вопросом на вопрос и с вызовом посмотрела на него. — Это было чудесно, — улыбнувшись, добавила она.

— Ты так молчалива. Я что-то не так сделал?

Жюльетт накрыла его ладонь своей.

— Все в порядке, Клаудио. Поверь, мне не хотелось бы, чтобы прошлой ночи не было. Просто все произошло так внезапно. Я ведь тебя совсем не знаю…

— Мы занимались любовью, Джульетта. Мне кажется, что я знаю тебя целую вечность. Ты сердишься?

— Да нет же. Пойми меня правильно. Да, мы переспали, но после этого мы не стали ближе.

Клаудио кивнул и заметно погрустнел. Жуя свой подгоревший тост, он вдруг с болью понял, что Джульетта для него недосягаема.

— Значит, этого больше никогда не будет? — спросил он, стараясь не смотреть на нее.

Жюльетт бросила взгляд на Тибр, на город, окутанный утренней дымкой. Весенний день обещал быть солнечным. Борясь с собой, Жюльетт размышляла над тем, что ответить Клаудио. Она не хотела, чтобы он напрасно надеялся. С другой стороны, мысль о том, чтобы вот так просто бросить его, казалась ей невыносимой. Она хотела видеть его — и не раз.

— Дай мне сутки на размышление, — сказала она наконец. Это предложение прозвучало почти как извинение. И она спросила себя: «Зачем я это делаю? Зачем я так строга к себе? Он хочет этого, я хочу этого. В чем же дело? Может быть, в том, что я, несмотря ни на что, по-прежнему люблю Бродку?»

— Сутки. В таком случае мы увидимся завтра утром?

— Скажем, завтра вечером.

— Мадонна, так долго ждать? — Клаудио вздохнул. — А где мы встретимся?

— В отеле «Эксельсиор».

Клаудио пора было на работу.

А у Жюльетт созрел план…

Глава 7

Клиника Коллина находилась в южной части города, на высоком берегу Изара и, по мнению богатых пациентов, была лучшей. Совсем немногие знали о том, что глава клиники был алкоголиком, поскольку Коллин за свою долгую, зависимую от алкоголя жизнь выстроил вокруг себя надежный щит из оплачиваемого молчания и хорошо спонсируемых карьеристов.

После того как Жюльетт исчезла среди ночи, Бродка сначала подумал, что она вернулась к себе домой. Но на все его звонки Коллинам никто не отвечал, поэтому он решил навестить профессора в клинике.

Ни пожилому портье в темно-синей униформе, ни строгой медсестре в накрахмаленном халате не удалось выпроводить посетителя. Когда Бродка вошел в приемную Коллина и потребовал аудиенции у профессора, туда сразу же ворвались двое санитаров. Но прежде чем они успели за него взяться, в дверях появился профессор Коллин. На нем были белые брюки и белая рубашка.

Узнав Бродку, он сказал своим людям:

— Все в порядке. Господин Бродка — друг семьи.

Оба санитара и секретарша, симпатичная брюнетка, недоверчиво поглядели на Бродку и, после того как Коллин с наигранной вежливостью проводил его в свой кабинет, остались за дверью.

— Я вас не звал, — довольно резко начал Коллин, жестом приглашая Бродку присесть, — но раз уж вы здесь… пожалуйста, присаживайтесь.

— Спасибо, я не отниму у вас много времени.

Бродка опустил руку в карман и бросил на стол револьвер Коллина.

— Может, вы будете столь любезны и объясните мне, что это значит?

Поглядев на оружие, профессор скривился.

— Ах, как нехорошо, как нехорошо, — с иронией произнес он, но при этом старался сохранять спокойствие. — Кажется, я забыл его у вас.

— Дело не в этом. Мне гораздо интереснее другое: зачем вы вообще принесли в мой дом револьвер?

Коллин поднялся и перегнулся через стол.

— Чтобы быть до конца честным, — приглушенным голосом ответил он, — я скажу правду. Я хотел вас застрелить.

Бродка потерял дар речи. Он ожидал, что Коллин станет выкручиваться, начнет рассказывать басни. Но о том, что профессор скажет ему правду, он даже не думал.

— Вы считаете, это правильный путь, чтобы вернуть Жюльетт? — произнес он после паузы.

— Конечно нет, — ответил Коллин, — но если я не могу быть с ней, то пусть никто не будет. И в первую очередь вы.

— Очевидно, вы предполагали другой сценарий вечера.

— Можно сказать и так. Думаю, Жюльетт раскусила меня с самого начала, когда поставила на стол вино. А вы и я — мы вели себя как дети малые. Или вы уже забыли, что мы играли в кости на Жюльетт? — Профессор неестественно засмеялся.

— Вам жаль, что вы не выстрелили?

Коллин подошел к окну и выглянул на улицу.

— Видите ли, господин Бродка, для этого требуется немалое мужество.

— И оно оставило вас в последний момент?

Коллин обернулся и молча уставился на Бродку.

Тот покачал головой.

— То есть вы были готовы к тому, чтобы бросить все это? — Александр обвел рукой кабинет.

Коллин не спускал с Бродки глаз. Губы его сузились в линию. Бродка словно почувствовал, что происходит у него внутри, и уже не ждал ответа на свой вопрос. Коллин был серьезен, невероятно серьезен. На письменном столе по-прежнему лежал револьвер. Оба мужчины, ненавидевшие друг друга, были от него на одинаковом расстоянии. Они напряглись, словно животные перед прыжком.

Судя по тому, как выглядел профессор, нервы его были на пределе. Правый уголок рта подрагивал, выдавая сильное внутреннее напряжение. Бродка, наоборот, внешне оставался спокойным и был уверен в себе. Он дышал тяжело, но неторопливо. Коллину показалось, что на губах Бродки промелькнула хитрая ухмылка.

В этот момент Коллин мысленно перепроверил заряд своего револьвера. Шесть патронов, калибр — девять миллиметров. Достаточно, чтобы застрелить своего смертельного врага или, возможно, себя. Только бы Бродка не опередил его. В голове Коллина проносились спутанные обрывки мыслей. Тот, кто первым доберется до оружия, сказал он себе, должен убить соперника. Тот, кто промедлит, погибнет. Схватить, взвести курок, спустить!

Коллин действовал молниеносно. Он прыгнул, затем отлетел на два шага назад и направил вытянутую руку с револьвером в голову Бродки. Большим пальцем правой руки он взвел курок. И закричал истеричным, срывающимся голосом:

— Вот и все, Бродка! Вот и все!

Закрыв глаза, профессор нажал на курок.

Револьвер издал трескучий звук. Коллин снова взвел и спустил курок. Потом — третий, четвертый раз. И наконец, сдался.

Бродка поднялся со стула и опустил руку в карман куртки. Когда он вытянул руку и раскрыл зажатый кулак, профессор увидел на его ладони шесть девятимиллиметровых патронов. Пару мгновений Коллин стоял не двигаясь. Затем поднял револьвер над головой и со всей силы швырнул его в стеклянный шкаф. Раздался грохот. Оружие отскочило и упало на пол посреди комнаты.

Услышав звон стекла и шум, в кабинет вбежала секретарша, а за ней санитары и медсестры. Они буквально вломились в комнату, взволнованные происходящим. Однако никто не мог понять, что случилось между обоими мужчинами. Коллин стоял у окна. Скрестив руки за спиной, он смотрел в никуда.

Бродка повернулся, чтобы уйти. Он окинул взглядом сотрудников Коллина, кивнул сначала на профессора, затем на револьвер, лежавший на полу, и сказал:

— Он хотел застрелить меня. Но у него не получилось.

Коллеги окружили профессора, по-прежнему неподвижно стоявшего у окна. Секретарша стала звать главврача — мол, господину профессору нехорошо. В мгновение ока в кабинете профессора воцарился хаос.

Бродка незамеченным вышел из клиники.


Все, что с ним произошло, он осознал, только когда добрался домой и, упав в кресло, попытался собраться с мыслями.

Коллин действительно хотел его застрелить. Бродка никогда не думал, что порог, который позволяет принять решение убить человека, может оказаться так низок. Теперь он знал, насколько опасен Коллин. Для этого человека собственная жизнь утратила свою ценность, и поэтому он не испытывал никаких угрызений совести. Наверняка он повторит свою попытку.

Бродка налил себе коньяка. Едва он поднес бокал к губам, как зазвонил телефон.

На другом конце провода оказался Хаген из ДПА. Репортер поинтересовался, знает ли Бродка, что он переслал госпоже Коллин, с которой тот недавно приходил к нему, фотографии с вернисажа. Госпожа Коллин звонила из Рима и попросила прислать ей снимки. Он не видел причин отказывать ей и передал фотографии.

Бродка был в растерянности. Жюльетт в Риме? И зачем ей нужны фотографии Хагена? Эта неожиданная новость вызвала у Бродки нехорошее предчувствие, однако он сделал вид, что все в порядке.

— Нет, нет, — сказал он Хагену. — Все нормально. Это ведь ваши фотографии, в конце концов. На какой адрес вы их отправили?

— Погодите… — Бродка услышал, как Хаген копается в своих бумагах. — Ах да, вот оно. Отель «Эксельсиор», Виа Венето, Рим.

Бродка поблагодарил его.

— Обращайтесь, если смогу быть вам чем-нибудь полезен, коллега.

Бродка был поражен. Он должен был догадаться. Жюльетт не та женщина, которая покорно, не сопротивляясь, подчинится судьбе. Но она подвергала себя огромному риску, несмотря на то что Бродка с самого начала не сомневался, что интрига с подделками была нацелена не на Жюльетт, а на него.

Он схватил трубку, чтобы позвонить и предупредить Жюльетт, но неожиданно передумал и решил лететь в Рим первым же самолетом. Александр понимал, что по телефону ему вряд ли удастся уговорить Жюльетт, чтобы она отступилась.


Рейс ЛХ 3538 вылетел из Мюнхена с опозданием на двадцать минут, примерно в 19.35. Самолет «Боинг 737–500» летел над Альпами покачиваясь, и Бродка обрадовался, когда спустя полтора часа он приземлился в аэропорту Фиумицино.

Несмотря на поздний час, стояла довольно теплая погода. Таксист был почти одного возраста со своим транспортом — оба родились в семидесятых годах, — но при этом не видел причин сдерживать себя: он несся на своем раздолбанном «фиате» по центру города с такой скоростью, что дух захватывало. Поездка до отеля на Виа Венето не заняла и сорока пяти минут.

Конечно же, Бродка задавался вопросом, как отреагирует Жюльетт на его неожиданное появление. Она ушла от него рассерженной, и, если быть до конца честным с самим собой, у нее были на то все причины. И он, и Коллин вели себя не самым лучшим образом. Чертов алкоголь! Будь он хотя бы наполовину трезв, ему никогда бы не пришла в голову идея сыграть на Жюльетт в кости.

У портье отеля «Эксельсиор» он поинтересовался, в каком номере остановилась Жюльетт Коллин — мол, он муж синьоры. Купюра достоинством в десять тысяч лир сделала свое дело. Служащий назвал номер комнаты — 203 — и спросил, сообщить ли о его приходе. Синьора у себя.

Бродка отказался и сел в лифт, который повез его наверх.

Было около 22.30, когда Бродка нерешительно постучал в двери номера 203. Не дождавшись никакой реакции, он постучал громче. Наконец он услышал голос Жюльетт:

— Кто там?

— Бродка.

Молчание показалось ему вечностью. Затем Жюльетт спросила:

— Чего ты хочешь?

— Поговорить с тобой. Пожалуйста, открой. — Бродка снова стал стучать, на этот раз еще громче.

Через какое-то время Жюльетт приоткрыла дверь. Она была закутана в полотенце и смотрела на него широко раскрытыми глазами. Бродка заметил, что она явно смущена.

— Ты не впустишь меня? — тихо спросил он. — Я хотел извиниться.

Жюльетт покачала головой и закусила губу. Бродка, изучивший ее довольно хорошо, знал, что это было признаком сильнейшего напряжения.

— Нам нужно поговорить, — настойчиво произнес Александр и слегка толкнул дверь. — Это очень важно.

В этот момент за спиной Жюльетт показался молодой мужчина. У него были длинные, собранные в хвост волосы.

— Что ему нужно? — спросил он Жюльетт с сильным итальянским акцентом.

Бродка и Жюльетт молча смотрели друг на друга. Затем Бродка сказал:

— Вот оно как.

В его голосе звучало разочарование. Он повесил голову и повернулся, чтобы уйти.

— Секундочку, Бродка, — быстро произнесла Жюльетт. — Нам действительно нужно поговорить. Пожалуйста, подожди меня внизу, в холле.

Не ответив, Бродка побрел по длинному коридору в сторону лифта. В его душе боролись ярость и досада. О чем тут говорить, думал он. Ситуация была более чем однозначной. Ему следовало бы догадаться. Такая женщина, как Жюльетт, не уходит просто так. Он спустился вниз в подавленном состоянии.

«Вот и все, — неотступно билась в его голове одна-единственная мысль. — Вот и все».

Портье вручил ему его сумку, которую он отдал на хранение. Затем Бродка вышел из отеля и направился к одному из ожидавших на стоянке такси. Водитель вышел ему навстречу, взял сумку и заговорил настолько быстро, что Бродка понял только последнюю фразу.

— Куда пожелаете, синьор?

Бродка сел рядом с водителем.

— Немного покатайте меня по городу, потом обратно к отелю, — устало сказал он.

Водитель, мужчина за пятьдесят, от которого сильно пахло сигаретным дымом, кивнул и завел мотор. Бродка заметил, что подушечки его пальцев были желтыми от табака.

Александр откинулся на сиденье. Он был настолько внутренне опустошен, что толком не замечал, куда его везут. У ворот Порта Пинциана, которыми заканчивается Виа Венето, водитель повернул направо и поехал по городу, делая большой круг. Бродка не знал, сколько они были в пути, когда такси вернулось к исходной точке, к отелю «Эксельсиор».

Какое-то время Бродка сидел в такси, погрузившись в размышления. Наконец он расплатился и вместе со своим багажом вернулся в «Эксельсиор».

Холл отеля был отделан черно-зеленым мрамором. Несмотря на поздний час, здесь было довольно многолюдно. Бродка поискал взглядом тихое место, откуда хорошо просматривался весь холл, и направился к мягкому уголку неподалеку от бара. В этот момент к нему подошла Жюльетт.

— Признаться, я иначе представлял себе нашу встречу, — пробормотал Бродка.

— Я… — начала Жюльетт и замолчала.

Не говоря больше ни слова, они стояли друг против друга.

— Может, присядем? — сказал наконец Бродка и, не дожидаясь ответа, прошел к мягкому уголку. Он вежливо подождал, пока усядется Жюльетт, затем тоже сел.

Жюльетт по-прежнему молчала. Бродка откашлялся. Но прежде чем он успел подобрать подходящие слова, Жюльетт взяла это бремя на себя.

— Я не хотела этого, — сказала она, — я не хотела обманывать тебя, потому что я люблю тебя, Бродка. Я действительно люблю тебя, хотя ты и подонок. Но так уж вышло. Что мне теперь, извиниться? Сказать: прости, пожалуйста, что я переспала с другим?

Бродка смотрел прямо перед собой.

— Это похоже на оплеуху, — тихо произнес он. — Но, вероятно, с таким человеком, как я, это должно было случиться.

— Не говори глупостей! — возмутилась Жюльетт. — Да, я познакомилась с мужчиной и дважды переспала с ним. Может быть, от разочарования… или даже из мести. Я не знаю. Знаю только, что вы — Коллин и ты — унизили меня, когда стали вести себя, словно торговцы лошадьми.

— Я был пьян, — пролепетал Бродка.

— О, как это мне знакомо! Слишком хорошо знакомо. «Я был пьян». Самая удобная отговорка. Она постепенно начинает надоедать мне. С тех пор как я знаю Коллина, мне доводилось слышать это тысячи раз. А теперь еще и ты начинаешь. Слышать этого больше не могу!

— Ты, безусловно, права, — согласился Бродка. — Но разве это достаточная причина для того, чтобы убегать и прыгать в постель к первому попавшемуся жиголо? А ведь совсем недавно ты спрашивала, хочу ли я на тебе жениться.

— Прекрати читать мне мораль. Я когда-либо упрекала тебя за то, что ты в Вене собирался развлекаться с проституткой? Ты думаешь, мне приятно было узнать об этом?

Жюльетт умела превратить любую оборону в нападение — довольно часто встречающееся качество у женщины. У нее это великолепно получалось. Но если Бродка хотел быть честным, ему следовало признать, что Жюльетт права. После всего, что произошло, он был последним человеком, кто имел право упрекать ее.

До сих пор Жюльетт ни разу не дала ему повода в чем-либо упрекнуть себя. Он считал ее верной и знал, что она отказывала даже собственному мужу, и это укрепило его уверенность. Он никогда не предполагал, что Жюльетт может изменить ему. Только теперь, поймав ее на горячем, он почувствовал, как это больно. С другой стороны, Александр понял, насколько сильно любит эту женщину.

— Зачем ты приехал в Рим? — вывел его из задумчивости голос Жюльетт.

— Потому что нам необходимо о многом поговорить, — ответил Бродка. И после паузы добавил: — Коллин хотел меня застрелить.

Жюльетт с ужасом поглядела на него.

— Не может быть.

— К сожалению, может. Я даже полагаю, что он собирался убить нас обоих. Явившись в мою квартиру, он прихватил с собой револьвер с шестью зарядами. Оружие было в кармане его пальто. Когда Коллин, пьяный, поехал домой, он забыл пальто в прихожей, и я нашел револьвер. На следующий день я пошел к нему в клинику. Хотел заставить его объясниться, положил револьвер на письменный стол. Вдруг он схватил его, прицелился в меня и спустил курок. Слава богу, что я перед визитом к нему вынул патроны. Иначе бы меня здесь не было.

Жюльетт слушала его, ничего не понимая. Когда Бродка закончил, она пробормотала:

— Он попытается снова это сделать. Ты написал заявление в полицию?

Бродка пожал плечами.

— Не знаю, имеет ли это смысл. Свидетелей нет, и у меня такое чувство, что все в клинике его прикрывают. И потом, ты ведь знаешь нашу полицию. Прежде чем тебе поверят, придется умереть.

— Ты из-за этого прилетел? — спросила Жюльетт. — Чтобы мы подумали, как быть дальше? — После небольшой паузы она спросила: — Как ты меня вообще нашел?

Бродка измученно улыбнулся.

— Это была случайность или же указующий перст судьбы. Сначала я думал, что ты у Коллина, но на мои звонки никто не отвечал. Затем мне позвонил Хаген и сказал, что ты попросила у него снимки того загадочного фотографа. Он хотел знать, правильно ли поступил, выслав их тебе. Зачем тебе фотографии?

Вскоре ссора была забыта, ибо, когда Жюльетт заявила, что ее римский деловой партнер Фазолино однажды уже был замешан в скандале с подделкой и отсидел за это семь лет в тюрьме, у Бродки осталась одна только цель: пролить свет на эту аферу.

— Как ты все это выяснила?

Жюльетт потупилась.

— Этот жиголо, как ты его называешь, помог мне. Он работает в газетном архиве «Мессаггеро».

— Понятно, — сухо произнес Бродка. — А фотограф?

— Когда я снова хотела прийти к Фазолино, чтобы поговорить с ним, я увидела, как из его дома вышел человек, показавшийся мне знакомым.

— И ты полагаешь, что это был тот самый фотограф, который приходил на твой вернисаж?

— Сначала я не была уверена в этом, но потом, когда получила фотографии, никаких сомнений не осталось.

Бродка потер подбородок. Он задумался.

— Это может означать только одно: ты стала жертвой заговора.

— Я тоже думаю, что не случайно попалась в ловушку. Слишком много моментов, связанных между собой. Меня бы не удивило, если бы даже здесь, в этот самый миг, за нами кто-то следил.

Хотя Бродка и не поверил ее словам, он все же окинул взглядом холл. Повсюду прохаживались нарядно одетые люди. Уже закончились представления в опере и театрах, завершились вечерние общественные мероприятия. Многие заканчивали свой день приятной беседой.

— Помнишь, — Бродка снова завладел инициативой в разговора — я тебе говорил, что эта афера с подделками, хотя и направлена на тебя, на самом деле должна коснуться меня? Ты мне не поверила. Тогда ты даже думала, что те странные события, происшедшие после смерти моей матери, являются плодом моего воображения, не так ли?

— Глупости, — ответила Жюльетт. — Ты рассказывал о могильщике, который утверждал, что гроб твоей матери был пуст. Потом мы видели ту женщину в соборе Святого Стефана. Затем — странное письмо, которое ты нашел в Цюрихе. Через какое-то время я узнала, что кто-то копался в вещах твоей матери. Все это очень загадочно, даже мистично, но ведь действительно имеет место. Ты, кстати, уже предпринял что-нибудь в связи с этим?

Несколько секунд, прежде чем ответить, Бродка молчал. Затем сказал:

— Я пришел к твердому убеждению, что необходимо провести эксгумацию. Но это не так просто. Я узнавал. Сначала нужно написать заявление и указать причины для эксгумации. При этом наверняка всплывет факт, что из-за происшествия в соборе Святого Стефана я попал в клинику и сбежал оттуда. В моей ситуации мне может понадобиться все, кроме огласки. И что с того, если окажется, что могила действительно пуста? У меня появится уверенность? Ни в коем случае. К тому же на мое наследство могут наложить запрет. Знаю, это звучит странно, но, возможно, разгадка этого случая кроется вовсе не в Мюнхене и не в Вене, а здесь, в Риме.

Бродка и Жюльетт молча посмотрели друг на друга. Как вести себя в такой ситуации? Если сообщить Фазолино о том, что им известно его прошлое, он, вероятно, пойдет на все, чтобы замести следы. И тогда будет еще сложнее найти доказательства. Нет, пусть Фазолино — по крайней мере, какое-то время — пребывает в уверенности, что все прошло успешно.

Бродка зевнул и посмотрел на часы. Была половина первого.

— Устал как собака, — сказал он.

— Можешь… — осторожно начала Жюльетт, но не договорила.

— Нет, спасибо. Я сниму тут, в отеле, другой номер.

Бродка поднялся, быстро поцеловал Жюльетт в щеку и пошел к стойке портье.

Жюльетт поняла, что Бродка не собирается прощать ей приключение с итальянцем.


На следующее утро Жюльетт разбудил телефонный звонок. Она ответила сонным голосом. Это оказался не Бродка, как она думала, а портье, который сообщил, что некий синьор Карраччи ждет ее в холле и хочет с ней поговорить. Это очень важно.

Карраччи, задумалась Жюльетт. Человека с такой фамилией она не знала, но тут же подумала, что это может быть только Клаудио. Наверняка он придумал себе новую фамилию, чтобы не привлекать излишнего внимания.

— Сейчас приду, — ответила она и положила трубку.

Клаудио! Вот он-то нужен ей сейчас в последнюю очередь. Бросив взгляд в зеркало, Жюльетт увидела в нем невыспавшуюся, с осунувшимся лицом женщину. Затем она быстро умылась, причесалась, поспешно оделась и направилась вниз.

В коридоре пахло холодным дымом. Где-то шумел пылесос. Жюльетт стала выглядывать Клаудио. Но вместо него к ней подошел старик.

— Извините, что побеспокоил вас в столь ранний час, синьора. Меня зовут Арнольфо Карраччи. К сожалению, я не мог прийти в другое время. И все же прошу выслушать меня. Мне кажется, что это важно для вас.

Арнольфо Карраччи? Жюльетт никогда прежде не слышала этого имени. Мужчина с серебристо-седыми волосами производил довольно приятное впечатление. Казалось, за его приветливым обращением скрывается какая-то меланхолия, если не печаль.

— Вы уверены, синьор Карраччи, что вам нужна именно я? — удивленно спросила Жюльетт.

— Конечно, — с улыбкой ответил старик. — Я — слуга синьора Фазолино.

Первой реакцией на слова старика была вскипевшая ярость и злость на Альберто Фазолино. Однако она постаралась скрыть ее и спросила:

— И что? Что нужно от меня Фазолино?

Карраччи, до сих пор державшийся на почтительном расстоянии от Жюльетт, подошел ближе и спокойно произнес:

— Синьора, не нужно делать поспешных выводов, ибо я пришел не по поручению синьора Фазолино. Напротив, я решил встретиться с вами без его ведома. Я прошу вас, заклинаю ради всего святого никому не рассказывать о нашем разговоре. У меня свои причины, синьора.

Слова мужчины смутили Жюльетт, и ей потребовалось некоторое время, чтобы осмыслить сложившуюся ситуацию. Наконец она пригласила слугу Фазолино пройти с ней в дальнюю часть холла, где они могли спокойно поговорить.

— Откуда вы знаете меня, синьор Карраччи?

— Называйте меня Арнольфо, синьора. Я привык, чтобы ко мне обращались по имени.

— Ну хорошо, Арнольфо. Откуда вы меня знаете?

— Понимаете, синьора, я вижу все, что происходит в доме Фазолино. Я знаю господ лучше, чем они сами. Вот уже тридцать пять лет я служу синьоре Анастасии. Выходя замуж, она взяла меня с собой. Как бы это объяснить? Я был частью ее приданого. Но, как это бывает со всеми старыми вещами, в какой-то момент они надоедают, люди хотят заменить их новыми. Старые вещи убирают и быстро забывают о том, как хорошо они когда-то служили. Вот в таком положении оказался и я. Синьора Анастасия взяла нового слугу. С тех пор я списан. Возможно, он выглядит лучше меня, но у него нет моего опыта, а его манеры, уж простите, просто чудовищны.

Слушая старого слугу, Жюльетт пыталась угадать причину его визита к ней. Вероятно, старик обиделся на свою госпожу и чувствовал себя униженным. Хотел ли он поквитаться за свою обиду и что-то рассказать ей? В таком случае этот старый слуга просто дар небес.

— Синьор Арнольфо, — перебила старика Жюльетт, — вы знаете, зачем я приходила к Фазолино?

Слуга смущенно уставился в мраморный пол. Затем поднял голову и сказал:

— Я подслушивал. Не поймите меня превратно, синьора, но хороший слуга должен быть информирован. Раньше я вел записи встреч синьора и синьоры. То, что нельзя было записывать, я запоминал. Сейчас я отстранен от их жизни и вынужден обходиться… ну, скажем так, недозволенными средствами.

Жюльетт понимающе кивнула.

— Фазолино продал мне картины на полмиллиона марок, и именно эти работы в какой-то момент были заменены копиями. Я уверена, что он как-то связан с этим. Но я буду благодарна за любую помощь, ибо это поможет мне продвинуться в столь запутанном деле.

Арнольфо покачал головой, словно не был согласен со словами Жюльетт.

— Вы должны знать, что синьор Фазолино — вовсе не тот светский человек, каким кажется. Он скорее, если позволите заметить, несчастный пес, который находится под каблуком своей жены. Синьора Анастасия принесла в приданое целое состояние, а он происходит из древнего, но совершенно обедневшего рода, о чем супруга напоминает ему при каждом удобном случае. Мне часто бывало жаль его, но со временем мое сочувствие угасло.

— Но ведь Фазолино — коллекционер, состояние которого оценивается в миллионы!

— Вне всякого сомнения. Но за всем этим стоит синьора Анастасия. Хотя хозяйка ничего не понимает в искусстве, именно она решает вопросы, связанные с покупкой и продажей картин, поскольку в ее руках все деньги. Синьор Альберто — просто марионетка. За свою жену он даже отправился в тюрьму, когда был раскрыт скандал с Леонардо. Она тогда хотела развестись с ним. Но потом они заключили соглашение: если синьор Фазолино возьмет всю вину на себя, брак будет нерасторжим до гробовой доски. Синьор подписал соглашение и вместо своей жены отправился за решетку. Тем временем склонности синьоры проявились в полную силу.

Все это было как-то слишком. Жюльетт, потрясенная, спросила:

— Вы хотите сказать, что Анастасия Фазолино — глава этого… как его назвать? Глава предприятия?

Карраччи молчал. Он потупил взгляд, словно не желал ничего больше говорить, но внутри у него все кипело. И Жюльетт стала догадываться, что скрывается за его внезапным молчанием.

Она мягко произнесла:

— Синьор Арнольфо, почему вы все это рассказываете мне?

— Со мной обошлись нехорошо, — тоном обиженного ребенка ответил Карраччи. — Мою зарплату, и без того скромную, сократили еще больше, пояснив, что я, дескать, уже не выполняю возложенные на меня обязанности. Я поссорился с синьорой Анастасией, когда отказался мыть машину в январе, в лютый мороз, хотя раньше делал это. Но мне уже шестьдесят восемь лет, я далеко не молод, нужно больше заботиться о своем здоровье. Боюсь, рано или поздно синьора Анастасия найдет причину, чтобы вообще вышвырнуть меня из дома. А я одинок, и у меня нет даже квартиры. Тех сбережений, которые я отложил, не хватит на жизнь.

Жюльетт не обманулась. Она понимала, что Карраччи хочет денег, но винить его за это не могла. Старик предлагал информацию и требовал за нее свою цену. Жюльетт готова была платить в соответствии с тем, насколько полезной окажется его информация. А после того, что она услышала, у нее не было сомнений, что Карраччи мог ей помочь.

— Сколько вы хотите, синьор Арнольфо?

Карраччи ответил, словно отрезал:

— Я думал о двадцати миллионах, синьора.

— Лир? — уточнила Жюльетт, прежде чем поняла глупость вопроса — как будто Карраччи мог думать о долларах или марках. — Это очень много денег, Арнольфо.

Старый слуга кивнул. Казалось, ему стало легче, оттого что требование наконец-то было изложено, и продолжил:

— Зато я могу многое рассказать. Как я уже говорил, мне известно обо всех махинациях в доме Фазолино, а они простираются дальше, чем вы думаете.

— А если я не стану платить?

— Я не могу заставить вас, синьора. Но я полагаю, что вы — умная женщина, которая вполне способна оценить стоимость подобной информации. Кстати, вам не придется покупать кота в мешке. Конечно же, вы заплатите мне только после получения информации и решите, стоит ли она того.

Очень необычное предложение, подумала Жюльетт. Но какой риск может быть с этим связан? Она колебалась: не скрывалась ли за этим предложением западня? В конце концов Жюльетт решила, что будет лучше, если она попросит время на раздумье. Она хотела обсудить все это с Бродкой, а для начала сообщить ему о разговоре со слугой Фазолино.

Вопреки ее ожиданиям Арнольфо Карраччи не стал возражать, тем более что Жюльетт рассказала ему о своей ситуации и намекнула, что относительно требуемой суммы ей необходимо посоветоваться со спутником жизни.

Карраччи беспокойно поглядел на часы, старые «пронто» тридцатых годов, и сказал, что ему пора уходить, но он может прийти завтра в это же время, потому что утром его обычно посылают на рынок, а значит, ему не нужно будет оправдываться перед Фазолино.

Он поднялся, вежливо поклонился и исчез за вращающейся дверью, словно видение.


Никто не узнал бы в опустившемся, одетом в старый макинтош человеке, который неуверенно брел по Шиллерштрассе в Мюнхене, хирурга известной клиники. Свой автомобиль, темно-синий «Мерседес-Бенц», он припарковал у главного вокзала и по всем правилам скормил автомату пять марок за парковку. Теперь он шел навстречу ярким неоновым огням, отражавшимся на мокром от дождя асфальте.

Фридрих Шиллер, давший имя этой улице, наверняка заслуживал лучшего, но к поэтам отношение всегда было странным. Так, например, в квартале, носившем имя Гете и располагавшемся неподалеку отсюда, можно было найти только магазины турок, секс-шопы и торговцев оружием.

Коллин, небритый и осунувшийся, производил ужасное впечатление. Он останавливался перед каждой витриной, где висели фотографии девушек, которые обещали показать свои прелести в соответствующем заведении. Перед «Пингвин-баром», вход в который рыл освещен сиреневым цветом, к нему обратился охранник, шкаф с кустистыми бровями. На нем была темно-красная ливрея с золотыми бортами, а фуражка с козырьком придавала даже какое-то достоинство.

— Хотите немного поразвлечься, господин? — поинтересовался охранник.

Коллин невольно покачал головой, затем остановился, подошел к мужчине в красной униформе поближе и хрипло произнес:

— Послушайте, я ищу кого-нибудь, кто мне…

Больше он ничего не успел сказать, потому что охранник опустил руку в карман, вынул оттуда визитку и протянул ее Коллину со словами:

— Только скажи, что тебя послал Билли. Билли — это я. Мальчики первоклассные. В основном русские артисты балета.

Прошло некоторое время, прежде чем Коллин осознал ошибку. Наконец он заплетающимся языком ответил:

— Послушайте, я ищу не мальчиков.

— Может быть, ты думаешь, что у нас нет девочек? У нас самые лучшие невесты города! — гордо воскликнул охранник и воздел руки к небу, как пророк.

— И девочки мне тоже не нужны.

— А, я понял. Косячок, спид,[529] кока…

— Это тоже не то. — Коллин измученно усмехнулся. — Я ищу кого-нибудь, кто мог бы помочь мне решить одну проблему… кто умеет обращаться с револьвером.

Охранник присвистнул сквозь зубы.

— Понял, — тихо сказал он и отвел Коллина в сторону. — Но такие адреса не даются бесплатно.

— Конечно. — Коллин вынул из кармана сотню и сунул ее охраннику.

Купюра моментально исчезла в кармане, а охранник снова протянул Коллину руку.

Тот удивленно посмотрел на громилу, затем достал из кармана вторую купюру и пробормотал:

— Теперь, надеюсь, должно хватить.

Когда исчезла и вторая бумажка, охранник подошел к нему вплотную. Он был почти на голову выше Коллина, поэтому ему пришлось немного пригнуться.

— Слушай сюда, чувак. Пойдешь в заведение в конце улицы и спросишь Гошгулоффа. И не забудь: тебя послал Билли! А потом скажешь ему, что ты хочешь. Понял?

Несмотря на нетрезвость, голова у Коллина была ясная, поэтому он все запомнил. На прощание, думая, что в этих кругах так принято, профессор постучал указательным пальцем по виску и ушел.

Заведение в конце улицы называлось «У Гошгулоффа» и находилось в подвале; добраться туда можно было по узким каменным ступеням, украшенным рыбацкими сетями и крупными морскими раковинами. Насколько Коллин смог увидеть в приглушенном свете, там было всего шесть квадратных столов, а занят был только один.

Довольно неопрятный официант подошел к Коллину и почти удивленно спросил:

— Желаете поужинать?

— Нет, — ответил Коллин, — я хочу поговорить с Гошгулоффом. Меня послал Билли.

Официант кивнул, приглашая посетителя следовать за ним, и провел Коллина по коридору, где стояли ящики с пивом и другими напитками, а затем в кухню, обложенную белой плиткой старого образца.

— Шеф, тут кое-кто хочет поговорить с вами, — сказал официант и исчез.

Под высоким окном перед колодой для рубки мяса, на которой лежала зубатка, стоял Гошгулофф. Огромная голова рыбины, отделенная от туловища, лежала чуть в стороне, рот с выступающими зубами был открыт. Гошгулофф разделывал рыбу, ковыряясь в ней длинным ножом. Он вспотел, его руки были в крови.

— И что? — спросил Гошгулофф, даже не удосужившись посмотреть на посетителя.

— Меня послал Билли, — сказал Коллин, и Гошгулофф наконец поднял голову и уставился на него поверх очков в никелированной оправе. Из-за толстых стекол его глаза казались неестественно большими.

— И что? — повторил он.

Коллин покосился на молодую кухарку, гремевшую кастрюлями и сковородками где-то в дальнем углу.

Гошгулофф понял. Он откашлялся и подал девушке знак, чтобы та исчезла. Кухарка послушалась, словно это было самым обычным делом.

— Я ищу кого-нибудь, кто умеет обращаться с оружием, — сказал Коллин слегка дрожащим голосом.

Гошгулофф выпотрошил рыбу. Казалось, ему особенно нравилось наблюдать за тем, как скользкая мерзкая масса вываливалась на колоду.

— Мужчина или женщина? — Когда он говорил, отчетливо был слышен славянский акцент.

Коллин нахмурился.

— Зачем вам это знать?

Гошгулофф рассмеялся.

— Убрать мужчину дешевле, понимаете? Большинство киллеров — порядочные ребята. Они отказываются стрелять в женщин.

— Понял. Мужчина. Лет сорок. Фотограф.

— Богатый? Бедный?

Этот вопрос тоже смутил Коллина, и он ответил не сразу.

— Ну, я же сказал, — повторил Гошгулофф, — большинство киллеров — порядочные парни. Они ни за что не станут стрелять в бедняка, поняли?

Коллин понял.

— Богатый, — ответил он.

— Хорошо. И что я с этого буду иметь?

— К сожалению, я не знаю, сколько стоит такой заказ. Назовите ваши требования.

Гошгулофф подошел к Коллину. Кончиком ножа пощекотал его грудь, затем сказал:

— Итак, чтобы не возникало лишних вопросов. Сам я к этому не имею никакого отношения. Я только достану то, что тебе нужно. Мы друг друга не знаем, никогда не встречались.

— Конечно.

— Я бы сказал так: мне — десять тысяч и еще десять кусков — другому.

— Согласен.

— Как тебя звать?

— Зови меня Гинрих.

— Смешное имя. Ну да все равно. Хорошо, Гинрих. Итак, через неделю здесь, в моем ресторане. За это время я наверняка найду то, что тебе нужно. А теперь уходи, желательно незаметно.

Коллин послушался.

На улице шел проливной дождь, и Коллин укрылся в одной из дешевых забегаловок. Хотелось водки. Он выпил три двойные порции с маленькими перерывами. Затем он почувствовал себя в силах дойти до машины.

Несмотря на сильное опьянение, Коллин отчетливо понимал: Бродку нужно убрать. Пока этот парень будет мешать ему жить, пока будет обхаживать Жюльетт, она никогда к нему не вернется. Нет, Бродка должен исчезнуть. Он, Коллин, обеспечит себе железное алиби — конгресс или путешествие за границу. Пусть другие марают руки. Зачем он пахал всю жизнь? Зачем зарабатывал деньги?

Коллин завел тяжелый автомобиль и нажал на газ. Водил он уверенно. Даже будучи в стельку пьяным, он вел автомобиль так, что никто бы не заподозрил, что водитель выпил не одну бутылку, — такова сила привычки. И ничто в мире, разве что штраф от полиции, не смогло бы его удержать.

Когда он нырнул в тоннель возле кольцевой дороги, окружающей старый город, дворники со скрипом ходили по лобовому стеклу. Сильным движением Коллин перевел рычаг управления дворниками наверх. Выехав из тоннеля возле Дома искусства, он снова хотел включить дворники, но рычаг сломался, дворники не двигались.

Струи дождя лупили по ветровому стеклу. Фары, огни освещенной улицы — все слилось в размытую акварель. Зажатый с обеих сторон машинами, Коллин не видел возможности припарковаться. Он проехал перекресток, попытался добраться до правой стороны улицы, но тем самым спровоцировал громкий концерт гудков и вынужден был ехать дальше.

На мосту через Изар налетел сильный ветер, и струи дождя полностью залили лобовое стекло, так что Коллину казалось, будто он въехал в темную нору. Скорее бы избавиться от этой слепоты, мелькнуло у него в голове. Он нажал на газ. На скользкой магистрали корму тяжелого лимузина занесло вправо, завизжали шины, и автомобиль выскочил на встречную полосу, встав почти поперек дороги. В следующее мгновение «мерседес» с громким скрежетом ударился в перила моста, задняя часть задралась, и машина перевернулась.

Оглушенный подушкой безопасности, Коллин успел понять, что летит. Ощущение, которое он при этом испытывал, походило на сон. Потом все вокруг стало черным, звуки стихли.


Той же ночью Жюльетт никак не могла уснуть. Она рассказала Бродке о предложении старика Арнольфо. Бродка сразу же согласился заплатить требуемую сумму. Если вообще есть шанс пролить свет на этот загадочный заговор, то, как он полагал, Арнольфо, скорее всего, единственный человек, кто наверняка поможет им.

Жюльетт была рада тому, что Бродка приехал, хотя обстоятельства их встречи до сих пор смущали ее. В отличие от Бродки, который не сомневался, что между мафией, занимающейся подделкой картин, и людьми, по неизвестной ему причине преследовавших его, существовала некая связь, она все еще не могла с этим согласиться. Ну какая может быть связь между смертью матери Бродки и подделкой картин?

Жюльетт часами лежала в постели, напрасно пытаясь прогнать из своей памяти Клаудио и, что еще хуже, подавить свои чувства к этому молодому человеку. Она никогда не думала, что в ее возрасте сердце еще способно так сильно биться и что ее будет бросать в жар из-за мужчины. При этом она понимала, что Клаудио — всего лишь мимолетное приключение. «Забудь его, — говорила себе Жюльетт. — Забудь его».

Когда зазвонил телефон, она испугалась. Было почти четыре часа утра, еще не рассвело. Тихонько выругавшись, она сняла трубку.

Это был Клаудио.

— Ты с ума сошел! — стала ругаться Жюльетт. — Ты вообще знаешь, который час?

— Джульетта, — пытаясь успокоить ее, мягко произнес Клаудио. — Джульетта, что мне делать? Я люблю тебя. Я…

— Чепуха, Клаудио. То, что ты называешь любовью, это всего лишь маленькое удовольствие и секс. Нам нужно забыть об этом.

Жюльетт знала, что говорит слишком грубо, и ей было больно, потому что она по-прежнему испытывала чувства к этому парню. Ей хотелось извиниться, сказать ему, что она вовсе не то имела в виду, что он и теперь ей не безразличен. Но прежде чем она успела сказать еще хоть слово, Клаудио заговорил сам. Голос его звучал так, как будто он только что проглотил лягушку.

— Извини, Джульетта. Я просто не выдержал. Я должен был сказать тебе еще раз, как сильно я тебя люблю. Я понимаю, что у нас нет будущего. Но я всегда готов прийти тебе на помощь. Помни об этом.

И положил трубку.


Наступало утро. Рим постепенно просыпался. На Виа Венето началось движение. Жюльетт встала, приняла душ, направляя в лицо попеременно то холодную, то горячую воду.

В половине восьмого она договорилась встретиться с Бродкой за завтраком, поскольку в восемь уже должен был прийти Арнольфо Карраччи.

Однако вместо старого слуги явился молодой человек, представившийся как Бальдассаре Корнаро, племянник синьора Карраччи. Он сказал, что принес письмо от дяди, который счел, что ему самому здесь лучше не появляться. Подробности в письме.

Жюльетт взяла конверт, на котором было написано ее имя, и беспомощно посмотрела на Бродку. Что же случилось? Бродка почувствовал неладное, и, едва племянник Карраччи попрощался, последовал за ним на улицу. Он успел увидеть,как тот сел в небольшой автомобиль с надписью «Пицца-сервис от Бальдассаре» и уехал в сторону Пьяцца Барберини.

Жюльетт нашла в холле отеля спокойное место и, присев на диван, открыла конверт. Бродка не поверил своим глазам, когда она вынула из него сложенную петелькой ленту. Ленту пурпурного цвета!

Затем они принялись взволнованно читать каракули Арнольфо.

Глубокоуважаемая синьора!

Надеюсь, Вы не станете сердиться на меня за то, что я не пришел к Вам в отель, как мы договаривались. Я боюсь. В календаре синьора Фазолино я обнаружил запись: «Отель „Эксельсиор“, номер 203». Если это Ваш номер, то за Вами, по всей вероятности, наблюдают и наша встреча не осталась в тайне.

К моему великому сожалению, у меня не было возможности сообщить Вам о создавшейся ситуации по телефону. Мне приходилось учитывать, что все мои разговоры прослушиваются. Поэтому я послал к Вам своего племянника Бальдассаре Корнаро. Он — единственный человек, которому я не безразличен. Он случайно заходил ко мне вечером, и я смог отдать ему письмо. Можете ему всецело доверять.

Пока что скажу: Фазолино — всего лишь маленький винтик в огромном механизме, которым управляют люди, укрывшиеся за стенами Ватикана. Это очень влиятельные господа в дорогих одеждах. Даже папа, имя которого сейчас почти никто не помнит, всего лишь жалкая марионетка в их руках. Некоторые полагают, что папа давно умер и что факт его смерти по каким-то причинам замалчивается. Я слишком стар, и у меня не хватает мужества вскрыть этот заговор. Прилагаемая пурпурная шелковая ленточка является тайным знаком этого братства. Насколько мне удалось узнать, она используется как награда, как трофей и ключ, открывающий доступ в тайные места и к тайному знанию.

Если Вы заинтересовались моей информацией, если Вам необходимо получить доказательства, касающиеся Вашего случая, то я предлагаю встретиться сегодня незадолго до заката солнца на Кампо Санто Тевтонико. Я буду там, если мне, конечно, не помешают.

Примите, синьора, выражение моего глубочайшего почтения.

Искренне Ваш, Арнольфо Карраччи, слуга.


Post scriptum. Поскольку мой счет известен синьору Фазолино, я хотел бы попросить Вас уладить финансовую сторону вопроса с моим племянником Бальдассаре. Он живет на Виа Сале, 171. Извините за почерк — я очень спешил.

У Бродки дрожали руки, когда он взял шелковую пурпурную ленточку из рук Жюльетт. Он задумчиво теребил ее и качал головой. Наконец, посмотрев на Жюльетт, сказал:

— Я не понимаю. Какое отношение мы имеем к этим людям?

Жюльетт побледнела.

— Нужно убираться отсюда, — приглушенным голосом произнесла она. — Вероятно, за нами давным-давно наблюдают.

Бродка взял ее руки в свои и пожал их.

— Ты права. Нужно исчезнуть из поля зрения этих гангстеров. Слушай, сейчас ты пойдешь к себе в комнату и упакуешь вещи. Тем временем я оплачу наши счета. Затем я заберу свою дорожную сумку и мы уйдем по черной лестнице в подвал.

— Зачем нам в подвал?

— Чтобы выйти из отеля через черный ход.

План Бродки заработал. С того момента как они прочитали письмо Арнольфо, прошло не более получаса. Мимо кухни и расположенной за ней прачечной Бродка и Жюльетт, почти никем не замеченные, добрались до входа в подземный гараж, откуда можно было выйти на улицу.

— Ты уже думал над тем, куда нам теперь? — спросила Жюльетт, когда они с вещами поднимались по довольно крутому наклонному въезду.

— Честно говоря, нет, — ответил Бродка. — Главное — выбраться из этого отеля, где следят за каждым нашим шагом. В Риме есть тысячи маленьких отелей и пансионатов. Среди них наверняка найдется такой, где мы сможем спрятаться на пару дней.

Бродка поставил свою сумку рядом с чемоданом Жюльетт и попросил ее подождать. Он сознательно не хотел выходить на Виа Венето, к парадному отеля, поскольку возникала опасность, что их обнаружат, и отправился искать такси в противоположную сторону — туда, где движение было не таким оживленным.

Через десять минут ему повезло. Перед ним остановился побитый «рено», и таксист спросил, куда ехать. Бродка с трудом объяснил водителю, что нужно вернуться на пару улиц назад, чтобы забрать его жену и уже вместе с ней отправиться на поиски уютного маленького пансионата.

Бродка велел таксисту остановиться перед въездом, где его ждала уже начавшая нервничать Жюльетт. Она стояла с их вещами на тротуаре и производила, вероятно, жалкое впечатление, потому что водитель потребовал заплатить вперед, прежде чем согласился везти их, что даже с учетом сложившейся ситуации было крайне необычно для Рима.

Когда Бродка протянул таксисту зажатую между двумя пальцами банкноту в пятьдесят тысяч лир, скептическое выражение на его лице исчезло и маска недоверчивости сменилась подчеркнутой доброжелательностью. Водитель тут же сообщил, что он знает хороший пансионат, расположенный по дороге в Моне Марио, неподалеку от Пьяцца Джузеппе Маззини. Его название — «Альберго Ватерлоо».

Хорошо, сказал Бродка, если это не на другом конце города. Таксист поклялся святой Франческой и жизнью своей дорогой мамочки, что поездка продлится не более получаса, поскольку она оплачена с лихвой. Конечно же, его заверения были явно преувеличены — они ехали почти в два раза больше, чем он обещал. Зато «Альберго Ватерлоо» оказался довольно уютным пансионатом с номером под крышей и видом на Монте Марио. Постояльцам, однако, приходилось преодолевать четыре этажа по винтовой лестнице.

В напряженном ожидании вечера, когда они должны были встретиться со слугой Фазолино, Бродка в очередной раз развернул письмо. Он покрутил в пальцах пурпурную ленточку, затем прочитал то место, где говорилось о ней. Перед его глазами всплыло видение: убитая Нора Мольнар, ее неряшливая квартира в старом доме на Винцайле. Он вспомнил Титуса, этого загадочного экс-священника, который так внезапно и без всяких объяснений исчез из Мюнхена, и теперь Бродка не знал, то ли тот обманул его, то ли, наоборот, нуждался в его помощи. У Титуса он видел такую же пурпурную ленточку. Был ли это знак отличия, трофей или ключ, как писал Арнольфо?

Наличие ленточки могло означать, что Титус состоял в тайном братстве. Почему же он тогда скрывается? Почему так сильно боится святой мафии?

Вне всякого сомнения, Арнольфо знал о тайном братстве и наверняка понимал, насколько опасно его знание. Он писал даже о заговоре. Но все же Бродка ни в малейшей степени не мог себе представить, почему они с Жюльетт стали мишенью заговорщиков.

Бродка спрятал письмо и ленточку обратно в конверт и подошел к окну. День был теплый, над городом висела желтая дымка, из-за которой даже на небольшом расстоянии контуры зданий казались расплывчатыми.

Пока Жюльетт выкладывала содержимое чемодана в огромный красноватый шкаф, Бродка думал о том, какие слабые места есть в его жизни. У каждого человека имеются слабости, которые дают врагам возможность вмешиваться в чужое существование. Бродка вспомнил о своем браке, распавшемся десять лет назад. Нет, там не за что уцепиться. Это был чистый развод, по обоюдному согласию, и он заплатил своей жене щедрые отступные. А что касалось его карьеры, то он, конечно же, нажил себе не только друзей, но и врагов: некоторые коллеги, лишившиеся из-за него хороших заказов, вряд ли желали ему добра. Но чтобы удовлетворить чье-то чувство мести, разве нужно разворачивать столь масштабную кампанию, какую устроили ему опасные незнакомцы? А его отношения с Жюльетт? Да, она, конечно же, относится к числу слабых мест в его жизни. Но с тех пор как Коллин все узнал и война была объявлена, Бродка понял, что его соперник будет бороться своими силами. Очень маловероятно, что муж Жюльетт натравил на него такую организацию. Кроме того, охота на него началась еще до того, как Коллин узнал о взаимоотношениях Бродки с его женой.

— О чем ты задумался, Бродка? — словно издалека донесся до него голос Жюльетт.

Александр обернулся. Вопреки своей привычке Жюльетт постаралась одеться очень скромно, чтобы ничем не выделяться. На ней были джинсы и свободный тонкий свитер с широким вырезом.

— Размышляю о том, что написал старик, — ответил Бродка. — В первую очередь я пытался связать содержание письма с событиями последних месяцев.

— И как? Есть результат? Бродка покачал головой.

— Все настолько запутано, что намеки Арнольфо только усложняют дело.

— Может быть, сегодня вечером мы узнаем больше. Когда мы должны встретиться с Арнольфо?

— Незадолго до захода солнца, так он пишет.

— Странное время, не правда ли?

— Вообще-то, да.

— И место встречи необычное. Почему он выбрал именно Кампо Санто Тевтонико?

Бродка пожал плечами.

— Без понятия. У Карраччи, должно быть, свои причины. Вероятно, старик выбрал место, которое он считает безопасным. Как ты думаешь, мы можем ему доверять?

После недолгих размышлений (во время этого Жюльетт, как всегда, стала похожа на школьницу: она сидела, приложив указательный палец к губам, — что очень нравилось Бродке) она ответила:

— Вообще-то, Арнольфо сказал нам слишком много, чтобы затем попытаться нас обмануть. Нет, я полагаю, что он жестоко разочарован из-за неблагодарности Фазолино. Я могу его понять.

Бродка кивнул.

Кампо Санто Тевтонико, маленькое древнее кладбище с побитыми непогодой могильными плитами известных немцев, располагалось в тени собора Святого Петра, у внешней стены продольного нефа. История его восходила к временам Карла Великого, который выкупил этот клочок земли у Папы Римского и получил какую-то часть в подарок.

Когда Бродка и Жюльетт оказались на территории Кампо Санто Тевтонико, они на мгновение поверили в элизиум, место обитания блаженных, и, потрясенные, остановились. Под мощным, залитым ясным солнечным светом куполом открывалась похожая на декорации архитектура: окна, арки и пилястры на очень живописном фоне, кичево-прекрасные, похожие на картины Ансельма Фейербаха. Меж гробниц росли темные остроконечные кипарисы и позолоченные вечерним светом пальмы, листья которых таинственно шелестели в тишине.

Было очень тихо. Туристы, которые носятся тут днем, в основном немцы и японцы, давно ушли. Жюльетт потянула Бродку за рукав. Не сказав ни слова, она кивнула в сторону дальней части Кампо Санто Тевтонико, где на каменной оградке сидел Арнольфо, спрятав руки в карманы своего темного пальто.

Подойдя ближе, Жюльетт и Бродка заметили, что Арнольфо как-то странно согнулся и сидит с закрытыми глазами.

— Синьор Арнольфо, — позвала Жюльетт, подходя к старику поближе.

Никакой реакции.

— Что с ним, Бродка? — высоким, несколько сдавленным голосом спросила Жюльетт.

Бродка встал перед стариком на колени, взял его за руку. Она была теплой. Насколько это было возможно, он попытался прощупать пульс Арнольфо, затем приложил ухо к груди старика. Ничего. Но было видно, что грудная клетка Карраччи медленно поднимается и опускается.

— Он дышит, — произнес Бродка, подняв голову. — Нужно вызвать врача. Вон, — он кивнул в сторону выхода, — посмотри, нет ли там пономаря или еще кого-нибудь, кто может вызвать «скорую». А я посижу здесь.

Жюльетт побежала так быстро, как только могла. Тем временем Бродка спокойно заговорил с Карраччи:

— Синьор Арнольфо, вы меня слышите?

Сначала реакции не последовало.

— Что с вами? Вам больно? — голос Бродки стал настойчивее.

Внезапно Арнольфо захрипел, сначала тихо, затем все громче и громче, пока не стал, словно задыхаясь, хватать ртом воздух — как будто он захлебнулся, но успел вынырнуть из воды.

Слава Богу, он жив, подумал Бродка, глядя, как Арнольфо поднял правую руку, словно желая на что-то указать. Но не успел. Рука Арнольфо упала, а сам он едва не свалился с оградки на землю. Бродка поддержал его и прислонил спиной к стене.

Откуда-то донесся вой сирены. Вскоре прибежала Жюльетт вместе с врачом «скорой помощи» и двумя санитарами.

— Он жив, — громко сказал Бродка. — Поторопитесь!

Пока санитары укладывали старика на носилки, врач проверил глазные рефлексы и сделал укол.

— Как его зовут? — спросил врач, собираясь уходить.

— Арнольфо Карраччи, — поспешно ответила Жюльетт.

— Вы — родственники?

— Нет, просто знакомые. У синьора Карраччи есть только один родственник. Племянник Бальдассаре Корнаро. Виа Сале, 171. Куда вы повезете его?

— В «Оспедале Санто Спиррито», — откликнулся врач.

Вскоре «скорая» уехала.

Жюльетт, подавленная случившимся, присела на оградку, на которой недавно сидел Арнольфо.

— Иногда, — устало произнес Бродка, — у меня возникает такое ощущение, что против нас ополчился весь мир.

Пропустив его слова мимо ушей, Жюльетт задумчиво сказала:

— Вероятно, старик слишком разволновался. Справится ли он?

— Будем надеяться. Я от чистого сердца желаю, чтобы с ним все было в порядке.

— Он что-нибудь говорил?

— Нет, но у меня сложилось впечатление, что он хотел что-то сообщить. Бедняга так старался. Он вдруг поднял руку, — Бродка повторил его движение, — и махнул в ту сторону, как будто пытался что-то показать, но… — Александр внезапно умолк и уставился прямо перед собой.

Жюльетт, не сводившая с него глаз, испугалась: лицо Бродки стало белее мела. Она положила руку ему на плечо и довольно сильно потрясла.

— Бродка? Бродка!

Александр не сопротивлялся, его застывший взгляд казался бессмысленным. И только когда Жюльетт ударила его по щеке, он снова пришел в себя. Он посмотрел на нее так, словно видел впервые. Затем показал на могилу напротив и глухо произнес:

— Гляди!

Жюльетт не поняла. Но, проследив за рукой Бродки, увидела свежую могилу со скромной современной могильной плитой, что было редкостью на этом кладбище, где почти всем могилам насчитывалось более сотни лет. Кроме того, эта могила отличалась богатым убранством из цветов.

— Да что такое, Бродка?

— Надпись на могиле!

Жюльетт присмотрелась. На плите было выгравировано: «К. Б. 13 января 1932 — 21 ноября 1998».

— Это годы жизни моей матери, Жюльетт! «К. Б.» означает «Клер Бродка»!

«Чепуха, — подумала Жюльетт. — У него опять разыгрались нервы. То, что совпадают даты рождения и смерти, — это простая случайность, ничего больше. То же самое касается и инициалов». Но потом она призадумалась и засомневалась. Случайность? Нет, такой случайности быть не может.

— Вот что хотел показать мне Арнольфо, — взволнованно сказал Бродка. — Вот почему он назначил встречу именно здесь.

Он снова посмотрел на Жюльетт и почти прошептал:

— Жюльетт, скажи мне, что я не сошел с ума. Прочитай, что написано на могильной плите. Прочитай, чтобы я услышал это своими ушами.

— Мне больно, — запротестовала Жюльетт, пытаясь вырвать руку из цепких пальцев Бродки.

— Ну пожалуйста, — умоляюще произнес он. Жюльетт прочитала надпись на могильной плите.

После каждого ее слова Бродка кивал. Затем тяжело, словно старик, опустился на оградку, на которой недавно сидел Арнольфо.

— Жюльетт… — Голос Бродки был еле слышен. — Ты должна мне помочь выбраться из этого лабиринта.

Глава 8

Как всегда, во вторник, если только это не была страстная неделя или другой важный церковный праздник, Альберто Фазолино вышел из дома на Виа Банко Санто Спиррито, чтобы отправиться в расположенную неподалеку церковь Святого Джованни, где собирался на репетицию церковный хор. Хотя Фазолино вовсе не был одаренным певцом, его участие в этом еженедельном мероприятии имело под собой важную практическую подоплеку. Отнюдь не естественная для каждого римлянина набожность толкала его на посещение репетиций хора — он просто уступал желанию своей жены Анастасии. А у нее, в свою очередь, были определенные причины для того, чтобы по вторникам выпроваживать Альберто из дому.

Едва Фазолино закрыл за собой дверь, как от Корзо Витторио Эмануэле медленно двинулся темный «вольво» кардинала Смоленски. За рулем собственной персоной сидел его преосвященство. На Смоленски был черный гражданский костюм, так что те, кто видел его только в пурпуре или роскошных церковных одеждах — а таких было большинство, — не обращая внимания, смотрели мимо.

По какой причине государственный секретарь кардинал Смоленски, как, впрочем, и большинство церковников, водил лимузин родом из страны, где чаще встречаются трюфели, нежели католики, оставалось загадкой. В любом случае Смоленски остановил свой «протестантский» автомобиль на соседней улице, чтобы никто ничего не заподозрил, а затем, взяв портфель в левую руку, направился к дому Фазолино и трижды нажал на звонок.

Тот, кто увидел бы стоявшего у двери Смоленски, посчитал бы его кем угодно, только не государственным секретарем, вторым человеком в Ватикане. Смоленски был двулик, точнее, даже многолик, и у каждого из его лиц была своя жизнь, окруженная стеной молчания. Глядя на этого неприметного мужчину, стоявшего у двери, никто бы не подумал, что он обладает огромной властью. Как учит нас история, маленький рост — у Смоленски он составлял всего метр шестьдесят один — может превратить мужчину в чудовище. В его лице было что-то от хищной птицы, но за несколько секунд кардинал мог сменить маску и начать излучать кажущуюся доброту и приветливость, словно он был одним из ста сорока святых колоннады собора Святого Петра.

О естественном цвете его редких волос гадали даже те, кто был в его ближайшем окружении, поскольку Смоленски красил и волосы, и брови в черный как смоль цвет. Благодаря черным волосам и без того высокий лоб его преосвященства казался еще выше и придавал ему — впрочем, кардиналу это нравилось — сходство с профессором. Взгляд, направленный из-под темных бровей, был колючим и пронизывал собеседника насквозь.

Смоленски по привычке курил дешевые сигары толщиной в палец и частенько целыми днями держал во рту остывшие окурки. Что касается его личных вещей, то здесь бережливость Смоленски проявлялась почти болезненно. Даже портфель, который он всегда носил с собой, имел отношение к его невротической скупости: кроме всего прочего, в нем лежал мешочек с металлическими пластинками различной величины, которыми государственный секретарь любил кормить счетчики времени на платных стоянках, телефоны и различные автоматы, и это доставляло ему огромное удовольствие.

Кое-кто мог бы подумать, что внешняя роскошь Смоленски ограничивается массивным кардинальским перстнем на правом безымянном пальце, но это было заблуждением. С одной стороны, государственный секретарь Ватикана, казалось бы, предавался презренной роскоши, но с другой — если, конечно, приглядеться более внимательно, — можно было заметить, что рубин и бриллианты, украшавшие его перстень, были всего лишь копией драгоценных камней, еще в начале девяностых годов проданных на аукционе Сотсби за четверть миллиона фунтов.

Виктор Смоленски родился на Сретенье в 1920 году девятым ребенком в крестьянской семье, в маленькой бедной деревне, что, вероятно, и стало причиной его болезненной бережливости.

Единственное богатство деревни заключалось в церкви и рабочей лошади, которая необъяснимым образом пережила войну, что местные жители расценивали как чудо.

Однажды глава семейства Смоленски бесследно исчез, и его жена поняла, что у осиротевших детей есть только один путь, чтобы выжить: стать священниками. Она отослала семерых мальчиков в различные духовные семинарии. О двух девочках она смогла позаботиться сама.

Как оказалось позже, Смоленски-старший не умер, а просто выбрал удобное время для того, чтобы бросить супругу и детей. Этот подлый поступок, вероятно, остался бы в тайне, если бы в 1933 году его имя не попало в заголовки газет: убив кухонным ножом проститутку, с которой прожил несколько лет, он через день выбросил ее тело в реку.

Юный Смоленски так никогда и не смирился с этим. Не помогли тут ни привитое ему смирение, ни распутная жизнь, которой он время от времени предавался. Теперь, будучи в летах, он получал истинное наслаждение, наведываясь по вторникам в дом Фазолино. И навещал он вовсе не синьора Фазолино, а его жену Анастасию, с которой в означенный день происходила странная перемена.

Анастасия принимала Смоленски в будуаре на третьем этаже дома, куда не было доступа ее мужу Альберто, который хорошо знал, что происходит в его отсутствие. Сегодня, как всегда по вторникам, Анастасия облачилась в длинный халат из черного шелка, немного скрывавший то, что было под ним. Жена Альберто была уже немолода, но ее пышная женственность и укоренившаяся привычка повелевать мужчинами определенным образом привлекали последних, в том числе и кардинала Смоленски.

Прежде чем они успели обменяться парой теплых слов, его преосвященство разделся. Он снял свой черный костюм и пурпурное нижнее белье и теперь, голый и смущенный, стоял посреди комнаты на восточном ковре с красным узором. Комната была погружена в полумрак, от канделябра в девять свечей, который возвышался на громоздком комоде эпохи барокко, исходил мягкий, приглушенный свет. Казалось, что Смоленски замерз, но на самом деле он был так возбужден, что дрожал всем телом. А когда Анастасия подошла к нему, распахнула халат и сбросила его на пол, Смоленски встал на колени, как на причастии, и восхищенно поглядел на свою госпожу, словно перед ним явилась сама Дева Мария.

На Анастасии были черные сапожки на высоком тонком каблуке. Полные бедра женщины были обтянуты черными чулками на широких подвязках, а тугой корсет поддерживал ее пышное тело. Кожа Анастасии была молочно-белой, а яркий макияж мог сравниться разве что с картинами экспрессионистов.

После того как она заняла место на потертом кресле и закинула ногу на ногу, словно дешевая шлюха, Смоленски пополз к ней на четвереньках и стал целовать ее сапожки. Это доставляло государственному секретарю такое наслаждение, что он причмокивал и похрюкивал подобно свинье перед корытом. После длительного развлечения, не оставившего равнодушной и Анастасию, Смоленски опустился на ковер и остался лежать на животе как после чертовски хорошего оргазма.

Вплоть до этого мгновения они обменялись едва ли парой слов, поскольку ритуал, годами не менявший свою форму, не требовал особых пожеланий или объяснений. Все происходило крайне церемониально, как литургия, совершаемая епископом, только заправлял церемонией не Смоленски, а Анастасия.

— Убери с моей шеи эту бабу из Германии как можно скорее! — без всякого предисловия начала Анастасия. — Она была здесь. Эта женщина опасна — и она умна.

Обнаженный государственный секретарь Ватикана, упершись локтями, задумчиво смотрел на скалившего зубы керамического леопарда, который стоял в углу.

— Поверь мне, — ответил Смоленски, — очень скоро она перестанет тебя беспокоить. Но пока она мне нужна, ибо эта женщина — важная фигура в моей партии. Я ведь и не думал, что она объявится в Риме и попадет прямо в пасть льва.

Смоленски, весело рассмеявшись, поднялся. Он одевался с огромной тщательностью, все время поглядывая в зеркало, почти уже непригодное от старости.

— Были новости от твоего племянника? — спросил он Анастасию.

Анастасия махнула рукой и поправила груди, вывалившиеся из корсета.

— По его словам, он в Мюнхене. Звонил и просил денег.

— И что? Ты ему выслала?

— Нет, ни единой лиры. А у тебя есть новости?

— Насколько мне известно, он все еще не выполнил поручение. Твой племянник дурак, однако, возможно, он нам еще пригодится. Он чертовски хорошо стреляет.

На колокольне Сан-Джованни пробили часы. Анастасия поспешно накинула халат.

— Девять, — сказала она. — Самое время уходить, если не хочешь столкнуться с моим мальчиком из хора.

Смоленски кивнул. Поправил свой серебристо-серый галстук, затем открыл портфель, вынул стопку заранее пересчитанных купюр и обеими руками положил ее рядом с канделябром.

И, как в любой другой вторник, Анастасия подошла к Смоленски, преклонила колени, взяла его правую руку и поцеловала кардинальский перстень.

Смоленски удовлетворенно принял преклонение.


Когда Жюльетт проснулась, сквозь окно в «Альберго Ватерлоо» било утреннее солнце. Они с Бродкой проговорили до поздней ночи, обсуждая возможные варианты и тут же отбрасывая их. В конце концов оба пришли к выводу, что не продвинулись ни на шаг.

Предположение о том, что мать Бродки могла быть похоронена на Кампо Санто Тевтонико рядом с церковью Святого Петра, казалось невероятным, нелепым, и все же не учитывать, что этот факт мог подтвердиться, было нельзя. Старый камердинер, очевидно, что-то знал.

Поискав Бродку рукой, Жюльетт обнаружила, что его нет. Она быстро сообразила, где он может быть, и через полчаса, одевшись и выпив чашку кофе в столовой, отправилась в Ватикан.

На площади Святого Петра было еще спокойно. Только кое-где слышались голоса. По мостовой торопливо шли несколько монахинь.

Немецкое кладбище в тени стены казалось заброшенным. Откуда-то доносилось пение птиц.

Жюльетт оказалась права. Бродка сидел в самом дальнем углу Кампо и отрешенно смотрел на небо. Услышав шаги Жюльетт, он обернулся.

— Я не сомневалась, что найду тебя здесь, — сказала Жюльетт.

Бродка кивнул.

— Я не мог спать. Слишком много мыслей роилось у меня в голове. Я встал почти сразу после того, как взошло солнце, и поехал сюда. Извини, что не оставил записки.

— Не нужно извиняться. Скажи лучше, что ты думаешь делать.

Бродка посмотрел на часы, поднялся и сказал:

— Пойдем. — С этими словами он взял ее за руку.

Они вышли на улицу через каменную арку.

— Должен же быть здесь пономарь, — заметил Бродка. — Или хоть кто-нибудь, кто отвечает за Кампо Санто.

В справочном бюро, находившемся в южной колоннаде, они узнали, что кладбище не имеет отношения к Ватикану, поэтому за Кампо Санто Тевтонико отвечает исключительно немецкий коллегиум. После этого они вернулись на кладбище и в скромном офисе с голыми побеленными стенами наткнулись на монаха-капуцина, облаченного в коричневую сутану. Он сидел за деревянным столом, единственным предметом мебели в комнате, не считая стула. Монах говорил с отчетливым южно-немецким акцентом, и на вопрос Бродки ответил, что прибыл из монастыря Святого Конрада в Баварии, где он, к своему несчастью (именно так выразился капуцин), некогда заведовал библиотекой. Затем он поинтересовался, что может сделать для них.

Бродка пояснил, что речь идет о свежем захоронении на Кампо Санто, где на могильной плите выгравированы инициалы «К. Б.», и попросил узнать, кто там покоится.

Еще минуту назад весьма разговорчивый монах внезапно заявил, что не вправе давать справки подобного рода. Кроме того, капуцин пожаловался на плохую память, которой он страдает после одного несчастного случая, когда его череп свел неприятное знакомство с дверью автомобиля. Врачи — он постучал костяшками по голове — вставили ему в череп серебряную пластинку, но, к сожалению, ничего не изменилось. Короче говоря, им следует обратиться в справочное бюро.

Бродка глубоко вздохнул и пояснил капуцину, что в справочном бюро им посоветовали обратиться сюда, в офис коллегиума, поэтому он, то есть монах-капуцин, все-таки должен знать, кто был недавно похоронен на Кампо.

Монах, будучи, как и все проповедники, плохим актером, сделал вид, что задумался. Затем он ответил, что не помнит. Вероятно, Бродке будет лучше всего сделать письменный запрос в вышестоящие инстанции — в этом случае он точно получит ответ.

Жюльетт, увидев, как побагровело лицо Бродки, схватила его под руку и мягко подтолкнула к выходу из этой холодной комнаты, где любому человеку становилось зябко. Она потащила его в сторону Пьяцца дель Сант-Уффицио, которая была залита солнечным светом.


Поездка в «Оспедале Санто Спиррито» проходила в молчании. Бродка недовольно смотрел в окно.

Клиника была расположена у Ланготевере в Сассии, неподалеку от дома Фазолино, но на другом берегу Тибра, откуда был виден Ватикан. Длинное древнее здание венчалось куполом, казалось холодным и негостеприимным.

Прошло некоторое время, прежде чем они нашли дорогу в отделение, куда доставили Арнольфо Карраччи. Лестницы и коридоры, похожие на лабиринт, напомнили Бродке психиатрическую клинику в Вене.

Дежурный ординатор, мрачный старик, которому давным-давно пора было на пенсию, с недовольным видом проводил Бродку и Жюльетт в комнату для посещений, где в первую очередь осведомился об их родственных связях с Арнольфо Карраччи.

Когда Бродка пояснил, что он не родственник Карраччи, но обнаружил беднягу в жалком состоянии и организовал его препровождение в клинику, доктор поправил свои очки и безразличным голосом чиновника сказал, что пациент скончался на рассвете — сердце. Он сожалеет, что вынужден сообщить столь печальную новость.

Бродка и Жюльетт озадаченно переглянулись.

Может ли он еще что-либо для них сделать, спросил ординатор и, не дождавшись ответа, заявил, что в таком случае он должен откланяться.

Когда они вышли на улицу, Бродка едва не выругался вслух. Смерть старика снова напомнила ему о собственном бессилии. Он был убежден, что с помощью Карраччи сможет хоть немного разобраться в этой изнуряющей, запутанной игре. Уже одно то, что старый слуга выбрал место встречи на Кампо Санто Тевтонико, свидетельствовало, что ему были известны взаимосвязи, о которых они даже не подозревали.

Внезапно Жюльетт толкнула Бродку. На улице перед клиникой стоял маленький «фиат» с надписью «Пицца-сервис от Бальдассаре». Скорее всего, они проглядели бы автомобиль, не будь он припаркован посреди тротуара.

— Он, наверное, пошел в больницу к своему дяде. Подождем, пока он выйдет? — спросила Жюльетт.

Бродка кивнул.

Спустя десять минут, прошедших в молчании, в дверях клиники показался Бальдассаре. Выглядел он подавленно.

Бродка и Жюльетт подошли к нему, выразили свои соболезнования и рассказали, что договаривались встретиться с Арнольфо. Вероятно, Бальдассаре был в курсе, поскольку только слушал и ничего не спрашивал. Даже когда Бродка указал на тот факт, что Карраччи хотел продать им некую информацию, тот просто кивнул, продолжая смотреть на носки своих туфель.

Наконец он поднял глаза.

— Возможно, я смогу вам помочь. Дядя Арнольфо был мне очень близок. Он рассказывал, о чем идет речь, и я знаю, что для него имела значение не только финансовая сторона дела.

— Итак, вам известно, что ваш дядя требовал за свою информацию денег? — спросил Бродка.

Бальдассаре кивнул.

— Он говорил мне об этом.

— Он сказал вам о том, что хотел предложить взамен? Ваш дядя намекал моей жене, что у него есть кое-что интересное для нас. Если вы сможете сообщить нам, что он вам рассказал, мы в долгу не останемся.

Как и все итальянцы, Бальдассаре испытывал непреодолимую страсть к деньгам, и, как и всем итальянцам, ему было трудно в этом признаться. Поэтому он сказал вовсе не то, что, вероятно, имел в виду.

— Синьоры, деньги не так уж важны, если я смогу вам помочь. Кроме того, это будет в память о дяде Арнольфо, упокой Господь его душу.

Бродка и Бальдассаре договорились встретиться на следующий день, но Жюльетт на этой встрече присутствовать не могла: ее ждало судебное разбирательство в Мюнхене.


Из аэропорта Жюльетт направилась прямо на виллу Коллина, расположенную в Богенхаузен, респектабельном районе города. Ей нужно было забрать свою одежду и необходимые бумаги. Она боялась столкнуться с мужем, хотя знала, что в первой половине дня профессор обычно находился в клинике.

Когда она открыла входную дверь, в нос ей ударил неприятный запах. Казалось, в доме неделю не проветривали. В гостиной она увидела две кучи вещей. Прошло немало времени, прежде чем Жюльетт поняла, что это были ее собственные платья.

Она бросилась в спальню на втором этаже. Дверцы шкафов были распахнуты, ящики выдвинуты. Судя по всему, тут постарался сумасшедший. Или пьяный.

Жюльетт охватила невыразимая ярость. Она сбежала вниз по лестнице, бросилась к телефону и заказала такси.

Водитель не понимал, что происходит, поскольку разъяренная женщина подгоняла его так, словно речь шла о жизни и смерти. Когда они доехали до клиники Коллина, Жюльетт сунула в руку водителя купюру, выскочила из автомобиля, забыв даже захлопнуть за собой дверь.

Секретарша в приемной подпрыгнула, увидев жену шефа, но ничего не сказала. Жюльетт распахнула двери в кабинет профессора. Коллина там не было.

Она обернулась и ледяным тоном поинтересовалась у секретарши:

— Где он?

Женщина сглотнула и отвела взгляд. С трудом произнесла:

— Мне очень жаль, но… — И умолкла.

Жюльетт, заподозрив в молчании секретарши указания Коллина, набросилась на нее:

— Я хочу знать, где мой муж, черт побери!

Секретарша наконец обрела дар речи и смущенно пробормотала:

— Следуйте за мной, пожалуйста.

Она повела Жюльетт по лестнице на четвертый этаж, до двери в конце коридора. Жюльетт нажала на ручку, дверь открылась, и она влетела в комнату. Она ни на секунду не задумывалась о том, что может обнаружить за дверью. Из-за охватившего ее гнева Жюльетт видела перед собой только нагло улыбающееся лицо Коллина — как обычно бывало в таких ситуациях.

Но уже в следующее мгновение Жюльетт ужаснулась. Коллин сидел в инвалидном кресле. Его голова была зафиксирована при помощи длинных сверкающих стальных болтов и зажата в нечто наподобие тисков. Неподвижный, как египетская статуя, он смотрел на Жюльетт. От этого зрелища ей стало не по себе.

— Боже мой! — воскликнула Жюльетт, потрясенная увиденным.

Вероятно, вызванный секретаршей шефа, в комнату вошел главный врач в сопровождении медсестры. Он взял Жюльетт под руку и попросил ее следовать за ним, но та вырвалась.

— Что с моим мужем? — спросила она. — Что случилось? — Она перевела взгляд на Коллина. — Гинрих, скажи же что-нибудь наконец!

Профессор посмотрел на коллегу и нахмурился, словно хотел что-то сказать.

Но вместо Коллина ответил главный врач:

— Ваш муж попал в серьезную автокатастрофу. У него парализовано все тело ниже шеи.

— Парализован? — Жюльетт сделала шаг к Коллину и заглянула ему в глаза. — Что случилось, Гинрих? — растерянно спросила она.

— Он не может говорить, — пояснил главный врач. — Но слух не поврежден.

— Так вы говорите, автокатастрофа? — переспросила Жюльетт.

Главный врач кивнул.

— Он был пьян? — спросила она, снова повернувшись к мужу.

Врач промолчал.

— Бедняга, — произнесла Жюльетт. В этом слове выразилось единственное чувство, которое она испытывала к Коллину в данный момент, — жалость.

Главный врач осторожно вывел Жюльетт из палаты Коллина. Пока они шли по длинному коридору, доктор пытался подобрать утешительные слова. Затем он сказал:

— Господин Коллин настоял на том, чтобы его лечили в собственной клинике, хотя, как вы знаете, у нас нет оборудования для столь тяжелых случаев. Конечно, он знает об этом, но не соглашается на то, чтобы его положили в специальную клинику. Вы же его знаете. Если ему что-то втемяшится в голову…

— И он больше никогда не сможет ходить? — Жюльетт остановилась.

— Не хочу внушать вам ложных надежд. Все намного хуже. Остаток своей жизни профессору придется провести в том приспособлении, которое вы видели. Его тело должно быть привязано к креслу-каталке, а голова зажата в тиски. Мне жаль сообщать вам об этом.

Даже суровая правда не вызвала у Жюльетт искреннего участия, и за это она ненавидела себя. Ей никогда не приходило в голову, что ее чувства к Коллину настолько атрофировались, что она способна была испытывать к нему только жалость. Она даже не думала о последствиях, которые эта автокатастрофа будет иметь для нее самой. Жюльетт чувствовала себя внутренне опустошенной, поэтому почти не слушала главного врача.

— Благодаря современной медицинской технике ваш муж может, по крайней мере, передвигаться на кресле-каталке. Вероятно, вы заметили ложку возле его рта. Если он возьмет ее в рот, то сможет управлять креслом — фантастическое изобретение.

— Да, фантастическое изобретение, — с горечью повторила Жюльетт. Она быстро попрощалась и вышла из клиники, по-прежнему носившей имя ее мужа.

Возвращаться на виллу Жюльетт не хотелось. Там она чувствовала себя как в ловушке. Она знала, что начнет думать о Коллине и, в первую очередь, о самой себе и своей неожиданной, пугающей холодности, которую она испытывала к мужу. Поэтому она поехала в квартиру Бродки, взяла телефон и попыталась дозвониться до него в Рим. Безуспешно.

Жюльетт вынула почту, торчавшую из ящика, и положила на письменный стол, намереваясь взять ее с собой в Рим для Бродки. Она еще раз попыталась дозвониться ему, ибо ей срочно надо было с кем-нибудь поговорить. Она не искала утешения или сострадания. Ей просто нужен был кто-то, кто выслушал бы ее рассказ о случившемся.

Жюльетт задумалась.

Норберт. Да, он будет в самый раз. Он сам часто плакался в жилетку Жюльетт, и она терпеливо выслушивала его излияния о гейских похождениях. На этот раз ей самой нужен был слушатель.


Жюльетт не догадывалась, что Норберт, сердечно принявший ее у себя, давно обо всем знал. Во всех газетах писали об ужасной автокатастрофе, во время которой Коллин на своей машине упал в Изар и едва не утонул. Но Норберт был достаточно тактичен, чтобы разыграть из себя удивленного и шокированного человека. Он позволил Жюльетт рассказать все самой. Было очевидно, что ей стало легче.

— Временами, — задумчиво произнесла она, наконец-то выговорившись, — я думаю, что все это никогда не закончится, так много всего нехорошего случилось за последнее время. А теперь еще это. Теперь я от него точно не смогу избавиться.

— Что ты имеешь в виду? — удивленно спросил Норберт.

Жюльетт понурилась. Норберт не должен был видеть ее слез.

— Я хотела развестись с Гинрихом и выйти замуж за Бродку.

— Ну и что? Ты передумала?

— Я же не могу развестись с калекой, который парализован ниже шеи…

Норберт задумался, разглядывая пять пальцев левой и четыре пальца правой руки. Затем сказал:

— Конечно, в данной ситуации развод будет иметь несколько неприятную окраску. Но если твой муж порядочный человек, он сам подаст на развод.

— Гинрих — порядочный человек? Не смеши меня. Наоборот, он воспользуется этим, чтобы по-прежнему мучить и унижать меня. Все будет еще хуже, чем раньше.

— В таком случае я не понимаю, что тебе мешает развестись с ним. У твоего мужа достаточно денег, чтобы оплатить целый полк сиделок.

— Вероятно, ты прав, — пробормотала Жюльетт. — Если я останусь с ним, он окончательно превратит мою жизнь в ад.

Норберт сел к роялю, занимавшему почти половину его мансарды. Взял несколько аккордов, превратившихся в мелодию «As Time Goes By». Жюльетт не помнила, чтобы она когда-либо рассказывала Норберту о том, что связывало ее с этой мелодией.

— Почему ты это играешь?

— Почему? — Норберт нахмурился. — Мне нравится эта мелодия. Каждый работающий в барах пианист может сыграть ее с закрытыми глазами. Тебе не нравится?

— Почему же, очень нравится. Она имеет для меня особое значение.

— Со многими музыкальными произведениями связаны особые воспоминания каждого из нас. Большей частью это приятные воспоминания, которые оживают вместе с музыкой. Именно этим мы, играющие в барах пианисты, и живем. Позволь, я угадаю: Бродка.

Жюльетт кивнула.

— Уже прошло больше трех лет. Это было в Нью-Йорке…

— Город лучших барных пианистов мира. Я бы многое отдал, чтобы быть одним из них.

Помолчав немного, Жюльетт спросила:

— Ты знаешь «Ах, эта волшебная сила любви» из «Травиаты»?

Улыбнувшись, Норберт поднял глаза к потолку, словно там были написаны ноты арии, взял три аккорда, сменил тональность и сыграл мелодию любви Верди с присущим этой музыке пафосом, который не может не взять за душу.

То ли глаза у нее заблестели, то ли Норберт просто был убежден, что каждая мелодия играет в жизни человека определенную роль, но он вдруг остановился и долго смотрел на Жюльетт. А потом вдруг сказал:

— Давай еще раз угадаю. Он — итальянец, темноволосый, выглядит сногсшибательно, вероятно, даже на пару лет моложе тебя…

Жюльетт смотрела на пианиста широко раскрытыми глазами.

— И откуда ты все знаешь?

— Об этом не так уж трудно догадаться.

— И если я скажу, что ты прав?

— Это не станет для меня сюрпризом.

Жюльетт почувствовала себя загнанной в ловушку. Но ей не было неприятно, наоборот. Теперь она могла довериться Норберту полностью.

— Скажи-ка, — осторожно начала она, — как ты думаешь, женщина может любить двух мужчин одновременно?

— Нет, я так не думаю, — сказал Норберт, как отрезал.

— А почему нет?

— Если ты утверждаешь, что одновременно влюблена в двух мужчин, то сама себя обманываешь. Скорее всего, ты не любишь ни одного из них, поскольку то, что ты называешь любовью, лишь привычка, а чувства к другому — желание или страсть, в лучшем случае флирт.

Жюльетт подошла к Норберту, по-прежнему сидевшему за роялем, и в отчаянии произнесла:

— Если бы я только знала, что делать! Его зовут Клаудио. Я познакомилась с ним в Риме.

Норберт покачал головой.

— Бросай ты этих римских мужиков! У них самая плохая репутация в мире.

— Это неправда! — возмутилась Жюльетт, но потом тихо добавила: — То есть… может, так оно и есть, но Клаудио — порядочный мальчик.

— В таком случае бери его.

— Я люблю Бродку.

— Тогда оставайся с Бродкой.

Жюльетт вздохнула.

— Ты совсем не хочешь мне помочь.

Норберт поднял руки.

— В таких делах нужно решать самой. Прислушайся не к своему разуму, а к своим чувствам. Это единственный совет, который я могу тебе дать. Остальное решится само собой.

Что касалось чувств, Жюльетт по-прежнему тянуло к Бродке. Но мысль о Клаудио волновала ее. Не раз — и всегда безрезультатно — она задавалась вопросом: что есть у этого мальчика такого, чего нет у Бродки?

Клаудио выглядел не лучше Александра, даже напротив. К тому же отношения с Бродкой наверняка были перспективнее, чем с этим молодым римлянином. Бродка был светским мужчиной, уверенным в себе, опытным, успешным. Клаудио же, миленький, но слабый, скорее сам нуждался в помощи, чем мог подставить пресловутое сильное плечо, на которое может опереться женщина. Так что же привлекало ее в Клаудио?

Если бы Жюльетт знала ответ на этот вопрос, все было бы проще.

— И что ты намеренаделать дальше? — спросил Норберт, заметив, что Жюльетт витает где-то в облаках.

— Завтра у меня разбирательство в суде по поводу подделки картин. А потом я возвращаюсь в Рим.

— К Клаудио или к Бродке?

Жюльетт усмехнулась, хотя ей было грустно.

— Думаю, сейчас мне лучше уйти. Не то ты со своими вопросами окончательно все запутаешь.

Она была уже в дверях, когда заметила вещь, при виде которой у нее кровь застыла, в жилах. На видном месте, прямо на рояле лежала пурпурная ленточка.

Жюльетт с трудом удалось не выказать своего беспокойства и не броситься бежать в панике. Сомнений быть не могло: Норберт, которому она доверяла, вел двойную игру.


Встреча в суде утром следующего дня прошла для Жюльетт крайне неприятно. Прокурор представил ей два заключения — от доктора Зенгера и профессора Райманна, — в которых подтверждалось, что графические работы Явленского и уже проданная картина де Кирико однозначно являются подделками. По словам прокурора, Райманн заявил, что трудно представить себе, чтобы столь опытный эксперт и торговец картинами, как Жюльетт Коллин, могла не заметить подделки.

На основании этих заключений прокурор пытался заставить Жюльетт признаться и выдать своих сообщников. Мол, это ускорит и упростит разбирательство, уменьшит наказание, если дело дойдет до судебного процесса. Но Жюльетт повторила то же самое, что сказала при первой встрече с прокурором: она стала жертвой заговора и может поклясться, что графические работы, которые были получены ею в галерее и за которые она расписалась, являлись оригиналами. Она понятия не имеет, как и когда картины были заменены подделками.

Прокурор настаивал на том, что это, дескать, всего лишь жалкие отговорки и ее слова ничем нельзя доказать. Поэтому необходимо проверить, существуют ли предпосылки для обвинения в мошенничестве.

Даже тот факт, что четыре другие картины Хеккеля, Нольде и Дикса оказались оригиналами, не смог заставить Жюльетт поверить в то, что репутация ее галереи не разрушена до основания.


Примерно в обед она дозвонилась Бродке и сообщила ему о судьбе Коллина. Она решила не рассказывать о возможном обвинении, а также о своем ужасном открытии, сделанном у Норберта. Бродке и так было несладко.

Он молча выслушал Жюльетт.

— Ты еще там? — спросила она, закончив свой рассказ.

— Да, — ответил он. — Думаю, ты понимаешь, что это значит для нас обоих.

— Что ты имеешь в виду?

Голос Бродки стал тише.

— Что ты не сможешь развестись с мужем, учитывая его теперешнее состояние.

Жюльетт молчала.

— Я знаю, что он — негодяй, — продолжил Бродка, — который даже намеревался меня убить. Но при нынешних обстоятельствах тебе вряд ли удастся отделаться от него.

— Почему все время речь идет только о нем? Почему обо мне никто не побеспокоится? Как мне теперь быть? Может, до конца жизни ухаживать за ним и всячески угождать? Ты даже представить себе не можешь, насколько все будет хуже!

— Я тебя прекрасно понимаю, но полагаю, что нам придется смириться, как бы ужасно это ни звучало.

Жюльетт не ответила.

— И потом, это не телефонный разговор, — услышала она его слова. — Когда ты вернешься?

— Я сообщу, как только закончу здесь со всеми делами.

Жюльетт положила трубку и вышла из квартиры Бродки. Ноги сами понесли ее прямо в аэропорт.

На рейс АЦ 435, направлявшийся в Рим, еще были билеты.


Аэропорт Фиумицино, Рим.

В операционном зале аэровокзала Жюльетт набрала номер Клаудио. В трубке послышались гудки, но никто не ответил. В офисе его тоже не оказалось.

Она взяла такси и поехала на Трастевере, где находилась квартира Клаудио. Во время поездки она мечтала о том, как будет лежать в его объятиях. Все мысли о Коллине и Бродке она гнала прочь. Теперь для Жюльетт существовал только Клаудио. Его прикосновения повергали ее в экстаз, помогали забыть обо всех проблемах хотя бы на время. Как же ей хотелось провести ночь в объятиях этого мужчины!

Такси остановилось у дома на Трастевере, и Жюльетт бросилась наверх по крутой лестнице, на самый последний этаж. Долго звонила, стучала, звала.

Никто не отозвался.

Жюльетт решила подождать Клаудио на лестнице. Сколько времени она провела там, сказать было трудно. На Рим опускалась ночь. Время от времени на площадке загорался свет, но вскоре гас. Клаудио все не было и не было.

Жюльетт уже решила уйти, когда услышала доносившийся снизу бодрый голос своего молодого любовника. Наконец-то, подумала она. Правда, уже в следующее мгновение ее радость сменилась разочарованием. Клаудио вернулся не один, а в сопровождении девушки, каждый шаг которой сопровождался глупым хихиканьем.

Когда Жюльетт посмотрела через перила вниз, ей захотелось провалиться сквозь землю. Но осторожность была уже ни к чему. Те двое, слишком занятые собой, ничего вокруг себя не замечали. Они поднимались по лестнице, шутя и любезничая. Клаудио расстегнул блузку на груди девушки. А когда они наконец поднялись на предпоследний этаж, где их уже не могли увидеть соседи, он прижал свою легкомысленную подругу к ступеням, задрал ее коротенькую юбчонку и полез под нее рукой.

Звуки, издаваемые ими, показались Жюльетт отвратительными. Неужели это тот самый мужчина, с которым она провела такую незабываемую ночь? Милый, чуткий Клаудио? Некоторое время она наблюдала за ними, не зная, что делать. Затем ее охватила безудержная ярость. Она почувствовала себя униженной, как будто ее использовали и бросили. Ей стало стыдно при мысли, что она отдалась парню, который сегодня спит с одной, а завтра с другой. Римские мужики и впрямь худшие во всем мире.

Жюльетт стала спускаться по лестнице.

Сначала Клаудио не заметил ее. Но когда она внезапно оказалась над ним, он поднял голову и, пораженный столь неожиданной встречей, застыл.

— Можно пройти? — как ни в чем не бывало спросила Жюльетт.

Клаудио отпустил девушку, что-то пробормотал, одновременно пытаясь поправить штаны.

На мгновение Жюльетт остановилась, а затем, широко шагнув, переступила через ноги девушки. Та была очень молода, лет двадцати, не больше, с ярко размалеванным лицом и крашеными волосами. То, что Клаудио спал с такой приблудной шлюшкой, задело Жюльетт еще больше.

С наигранным равнодушием она сказала, обращаясь к девушке:

— Надеюсь, он вас не слишком разочаровал, синьорина. Он — дрянной любовник. Поверьте мне, я знаю, о чем говорю.

Все еще напуганные этим внезапным появлением и удивленные безразличием, исходившим от Жюльетт, оба стыдливо приводили себя в порядок. Пропустив Жюльетт, Клаудио смотрел ей вслед, а она продолжала спускаться по лестнице, больше не удостоив его взглядом.

Откашлявшись, он крикнул ей вдогонку:

— Подожди, мне нужно кое-что сказать тебе!

Жюльетт отмахнулась от него и не остановилась. Она была уже на втором этаже, когда вдруг обернулась и крикнула на весь подъезд:

— Можешь довериться своей puttana! Маленькая шлюшка тебе, возможно, еще поверит!

На улице в нос Жюльетт ударил запах пиццы, чеснока и морепродуктов. На Трастевере почти не было места, где хотя бы две забегаловки не боролись за клиентов. Главным образом это достигалось тем, что на улицу искусно выводились запахи кухни.

«Ну и глупая же ты гусыня, — подумала Жюльетт. — Ведешь себя как несовершеннолетняя дурочка. Втрескалась в первого попавшегося жиголо. Так тебе и надо».

Идя вдоль улицы, Жюльетт раздумывала, не отправиться ли ей в «Альберго Ватерлоо» к Бродке, которому она говорила, что приедет только на следующий день. Внезапно она почувствовала, что голодна, и села за столик в первом попавшемся кафе, которое отличалось от других ярко раскрашенными столиками и стульями, аккуратно расставленными на улице и освещенными красными лампочками.

Быстро пробежав глазами написанное от руки меню, Жюльетт заказала спагетти «а-ля вонголе» и вино «Карраффе делла Каза». Устало уронив голову на руки, она наблюдала за прогуливающимися прохожими. Вновь и вновь вспоминая о Клаудио, Жюльетт едва сдерживалась, чтобы не отхлестать себя по щекам.

Спагетти пахли просто божественно, и по обычаю итальянцев Жюльетт воспользовалась раковиной в качестве щипчиков для того, чтобы вынуть из тарелки остальные ракушки. Она была настолько поглощена своим занятием, что не заметила, как за соседний столик присел полный господин. Когда она подняла голову, толстяк приветливо кивнул. Его лицо показалось ей знакомым, но пока она успела подумать об этом, сосед по столику, улыбнувшись, произнес по-немецки:

— Ну что, сегодня прекрасная дама совсем одна?

Жюльетт была не в настроении заводить разговор, но потом вдруг вспомнила, что это был тот самый писатель, которого она видела в ресторанчике на Пьяцца Навона.

Жюльетт с трудом улыбнулась, пожала плечами и ответила:

— Да, как видите.

— Поссорились?

— С чего вы взяли?

— У вас такой подавленный вид, если позволите заметить.

— Не позволю, — отрезала Жюльетт.

— Ну и правильно. Не позволяйте заговаривать с собой всяким типам. Извините, пожалуйста.

— Я вовсе не это имела в виду, — сказала Жюльетт. И, помолчав немного, спросила: — Вы — писатель, не так ли?

Толстяк отхлебнул красного вина, и его бородатое лицо расплылось в широкой ухмылке.

— Скажем так, я пытаюсь соответствовать званию писателя. Моя фамилия — Шперлинг. Пауль Шперлинг.

— Жюльетт Коллин.

— Очень приятно. Вы проводите в Риме отпуск?

— Отпуск? Нет, я бы так не сказала. У меня тут дела.

Пауль Шперлинг наклонился к Жюльетт всем телом и, ничуть не стесняясь, стал ее разглядывать.

— Позвольте, я угадаю, — произнес он после довольно продолжительной паузы. — Что касается профессии, то вы как-то связаны с искусством, музыкой или живописью.

Жюльетт невольно вздрогнула. Откуда он ее знает? Что еще ему известно о ней?

— С чего вы взяли, господин Шперлинг?

— Это всего лишь предположение, и оно основывается на большом жизненном опыте. Понимаете, у боксера на лице написана жестокость, священник даже в борделе будет выглядеть довольно набожно, а адвокат на самой разудалой вечеринке останется корректным и предусмотрительным.

— Вы так думаете? — Жюльетт пожала плечами. — Вам уже приходилось видеть священника в борделе?

— И не раз. А на вашем лице я увидел гармонию, которая бывает только у людей, связанных с музыкой или живописью. Я ошибаюсь?

— Нет, не ошибаетесь.

— Итак, музыка?

— Нет, живопись. Я торгую картинами.

— Ну вот, я же говорил. — Шперлинг самодовольно усмехнулся.

— Итак, вы — писатель, — сказала Жюльетт, расплачиваясь с официантом и собираясь уходить. — Что же вы пишете?

— Исторические романы. В основном действие в них происходит в Риме, а речь идет о любви, долге и страсти. Но вы, вероятно, ничего не читали из моих книг. До сих пор я писал в стол. Я живу в Риме уже тридцать лет. Не могу себе представить жизни в другом городе. Наверное, все дело в том, что я был зачат в Риме. Мои родители ездили в свадебное путешествие в Рим. Спустя девять месяцев моя мама родила близнецов. Мой брат-близнец тоже живет в Риме.

— Удивительно.

— Не так уж удивительно, как кажется на первый взгляд. Есть теория о том, что людей всегда тянет туда, где они были зачаты. Мой брат, к примеру, непременно хотел жить в Риме, поскольку с юных лет мечтал стать Папой Римским.

Жюльетт рассмеялась этой милой шутке, но тут же замолчала, услышав продолжение:

— Но он дослужился в Ватикане только до кардинала курии. — Шперлинг рассмеялся так громко, что его живот заходил ходуном. Он протянул Жюльетт оранжевую визитную карточку с фамилией и номером телефона. — Не хочу вас больше задерживать. Пожалуйста, вот моя визитка. На тот случай, если вам понадобится опытный проводник по Риму. И передавайте привет вашему мужу, синьора!

— Откуда вам известно, что я замужем? — удивленно спросила Жюльетт.

Улыбаясь, Шперлинг погладил себя по бороде.

— Ах, знаете ли, тут многого не нужно. С одной стороны, женщины, подобные вам, всегда замужем. С другой, как я уже объяснял, судьба человека отражается на его лице.

— Значит, на моем лице вы прочитали, что я замужем.

— Так и есть. Я даже рискну утверждать, что вы довольно счастливы в браке.

«Если бы ты только знал», — с горечью подумала Жюльетт.

Она едва не разрыдалась.


Было почти одиннадцать часов вечера, когда Жюльетт прибыла в «Альберго Ватерлоо». Бродка уже лежал в постели.

Жюльетт придумала массу отговорок, чтобы объяснить ему, почему она приехала, не позвонив заранее. Однако она неожиданно сбилась, стала поправлять воображаемые складки на платье и не могла скрыть волнения.

Бродка, наблюдавший за ней, взял ее за руки и притянул к себе.

— Ну, что случилось? — спросил он. — Ты совершенно измотана.

Жюльетт могла бы сказать правду, но ей не хватило мужества. Поэтому, чтобы не лгать, она ответила:

— Похоже, ситуация с мужем выбила меня из колеи. Он постоянно у меня перед глазами — прикованный к инвалидному креслу, немой, неподвижный… — Она вздрогнула. — Он как будто сидит на электрическом стуле, готовый к казни. И при этом Коллин по-прежнему мерзко ухмыляется.

— Он даже руками шевелить не может?

— Нет. Он должен управлять своим креслом ртом, с помощью прибора в форме ложки. Это ужасно. Его бы лучше определить в специальную клинику, которая оборудована для подобных случаев, но он отказывается. Он хочет разорить и себя, и свою клинику.

Бродка погладил Жюльетт по голове. Он заметил, что она отстранилась, но приписал это внутреннему напряжению.

— И что ты теперь о нем думаешь? — осторожно поинтересовался он. — Догадываюсь, что твои чувства к Коллину несколько изменились…

— Потому что он парализован и ему необходима помощь? — Жюльетт покачала головой. — Возможно, так оно и было бы, если бы Гинрих стал другим. Но этого не произошло. Надо было видеть его дьявольскую ухмылку. Мне даже показалось, что он хочет сказать: «Вот теперь я тебя окончательно привязал».

Бродка не стал развивать эту тему. Он прижал Жюльетт к своей груди, потом уложил ее в постель…


В десять часов Бродка договорился встретиться с Бальдассаре Корнаро, племянником Арнольфо. Жюльетт он оставил в пансионате. Она пролежала полночи без сна, пока не приняла снотворное.

— До обеда, — прошептал ей в ухо Бродка, — я вернусь.

Жюльетт вяло отреагировала, пробормотав что-то невнятное.

Перед домом на Виа Сале стояла малолитражка Бальдассаре. В это время заказов почти не было. Увидев Бродку, он подошел к нему и повел его по узкой и крутой лестнице на второй этаж.

— Проходите, синьор, посмотрите на это! — сказал он, запыхавшись. И обвел комнату рукой.

Второй этаж узкого дома состоял всего лишь из одной комнаты с двумя окнами, выходившими на улицу, а потолок был настолько низким, что его можно было коснуться вытянутой рукой.

В комнате царил ужасный беспорядок. Дверцы шкафов были открыты, содержимое ящиков было вывалено и разбросано по полу. Подошла жена Бальдассаре, Адриана. Она плакала и утирала слезы.

— Это, наверное, произошло сегодня ночью, — сказал Бальдассаре, покачав головой.

Бродка вопросительно поглядел на молодого человека.

— Грабители?

Бальдассаре воздел руки и театрально воскликнул:

— Что нужно грабителям у Бальдассаре Корнаро?

— Понятия не имею.

— У Бальдассаре Корнаро нечего красть! А всю дневную выручку я отношу вечером в банковский сейф.

— И вы ничего не слышали?

— Мы спим наверху, на третьем этаже. Мы редко ложимся спать раньше двух часов ночи. Падаем в постель и засыпаем. Нет, никто из нас ничего не слышал.

— Похоже, тут что-то искали, причем нечто определенное, — сказал Бродка, оглядевшись вокруг. — Вы не догадываетесь, что это могло быть?

Внезапно печальное лицо Бальдассаре прояснилось, на его губах мелькнула хитрая улыбка.

— Да, — коротко ответил он, вынул из кармана брюк ключ от сейфа и протянул его Бродке.

Тот внимательно осмотрел ключ. Это был маленький ключ с двойной бородкой и выгравированной комбинацией букв и цифрами под ней.

— Что это за ключ? — спросил он.

— Он был у Арнольфо, когда он встречался с вами на Кампо Санто Тевтонико. Я нашел его в кармане брюк дяди. Этот ключ и сорок пять тысяч лир — вот и все, что было у него с собой.

— И что вы думаете по этому поводу, Бальдассаре?

— Очевидно, дядя хотел продать вам этот ключ.

— Почему вы так решили?

Бальдассаре заколебался, затем снова поднял руки и произнес:

— Синьор, можете быть со мной откровенным. Я знаю, о чем идет речь, мне известны требования, выдвинутые дядей Арнольфо. Он хотел от вас двадцать миллионов лир. Теперь я хочу ту же самую сумму.

— А что я получу взамен? — осведомился Бродка. — Ту информацию, которой хотел поделиться ваш дядя? Или только этот ключ? В таком случае я покупаю кота в мешке.

Бальдассаре пожал плечами.

— Вы идете на риск.

— Ваш дядя никогда не делился с вами относительно того, какой информацией он располагает?

— Что ж, мне придется объяснить вам, синьор. Дядя Арнольфо поклялся отомстить Фазолино и его жене Анастасии, и он нашел для этого возможность. Ему просто нужен был человек, который бы помог ему в этом. Тут как раз появились вы с синьорой Коллин. Как и он, вы хотели поквитаться с Фазолино.

— Но чем располагал ваш дядя? — повторил свой вопрос Бродка.

— Дядя Арнольфо часто говорил: «Даже у самого опытного мошенника всегда найдется слабое место, его только нужно найти». В случае с Фазолино долго искать не пришлось. Тот имел привычку записывать все телефонные разговоры — как совершенно незначительные, так и серьезные, в которых речь шла о деле. Он записывал все на микропленки и хранил их в своем архиве. Там собралось более сотни пленок. Поначалу дяде Арнольфо доверяли относить кассеты в архив. Но в последнее время он уже не занимался этим. Тем не менее дядя сумел раздобыть довольно много кассет. Насколько мне известно, у него их было около двадцати. Я уверен, что именно эти пленки и искали у меня грабители.

— И где сейчас эти кассеты?

Бальдассаре скривился.

— Этого дядя Арнольфо не говорил даже мне, хотя, вообще-то, я знал обо всех его делах. Он только намекнул, что кассеты находятся в безопасном месте, за семью замками — так он выразился. А еще он сказал, что в них достаточно пороху для того, чтобы положить конец Фазолино и его сообщникам.

Бродка задумался. То, что поведал племянник синьора Арнольфо, казалось, несколько проясняло дело.

— Все это очень хорошо, — произнес Бродка, — но что мне делать с ключом, если я не знаю, от чего он?

Бальдассаре указал на круглую головку ключа. Бродка увидел буквенный код — ГОЭ, а под ним цифры — 101.

— Дядя Арнольфо наверняка хотел сообщить вам, что это означает, — сказал Бальдассаре.

— Вероятно. — Бродка кивнул, внимательно разглядывая ключ. — Но вы хотите продать ключ за ту же сумму, что и ваш дядя, хотя не знаете, где находится сейф или абонентный почтовый ящик. Если бы вы это знали, то давно забрали бы кассеты себе.

— Верно, — ответил Бальдассаре. — Но выяснить это, может, и не так уж сложно. Это, скорее всего, абонентный почтовый ящик на вокзале или в банке.

— А если этот ящик принадлежит кому-то другому? Например, какому-нибудь приятелю вашего дяди?

— У дяди Арнольфо не было друзей. Все они умерли. Он вел жизнь затворника, чтобы вы знали, — после паузы сказал Бальдассаре. — Ну ладно, синьор Бродка. Скажем, десять миллионов лир. Кроме того, я предлагаю вам свою помощь, если это будет касаться окружения дяди Арнольфо. Но не ожидайте от меня слишком многого.

— Я согласен. — Бродка подбросил ключ в воздух и ловко поймал его. Затем он выписал чек и протянул его Бальдассаре. — Если вспомните что-то такое, что может нам помочь, вы всегда найдете нас в «Альберго Ватерлоо».

Глава 9

После пятнадцати лет заключения Джузеппе Пальмеззано наконец вышел из римской тюрьмы «Регина Коэли». Пальмеззано, которого называли Асассином с тех самых пор, как он заколол владельца галереи ножом для разрезания бумаги, ростом был всего лишь сто шестьдесят пять сантиметров, зато весил восемьдесят килограммов, и даже скудная тюремная еда никак не сказалась на его фигуре.

Годы, проведенные в тюрьме, не смогли изменить и его характер. Что касается внешности этого человека, больше подходившей банкиру с Виа дель Корзо, чем киллеру, то за это время она почти не пострадала, за исключением того, что волосы вокруг его лысины, некогда темные, теперь были седыми. Как и раньше, в силу особенностей своего телосложения, он пользовался подтяжками и сохранил привычку носить белые носки под любую одежду.

Впрочем, какой бы потертой ни была его одежда, Пальмеззано умел носить ее с известной долей грациозности, чему очень способствовали его правильная осанка и слегка запрокинутая голова. Причина подобного положения головы заключалась, вне всякого сомнения, в его гордости, которая и заставляла его ходить, задрав нос. С другой стороны, такая привычка довольно часто встречается у людей маленького роста.

Человек, видевший Пальмеззано впервые, мог бы принять его за эстета, но никак не за безжалостного убийцу. То, что он являлся одновременно и тем, и другим, было, пожалуй, самым невероятным в этом человеке. Асассин с одинаковым успехом дискутировал о Чинквеченто[530] и нажимал на курок пистолета. Когда он был занят на упомянутом выше поприще, его обычно мягкое лицо за долю секунды изменялось, становясь уродливым и подлым, вселяя в человека страх.

Джузеппе Пальмеззано щурился на весеннем солнце, его полное лицо расплывалось в счастливой улыбке. Он смотрел на площадь перед зданием и думал о том, что запомнил ее совсем другой. Левой рукой Пальмеззано держал большой плоский пакет, правой — потертую дорожную сумку. В общем, он производил впечатление довольно беспомощного человека. Впрочем, после пятнадцати лет и семи дней пребывания в тюрьме в этом не было ничего удивительного.

Пальмеззано уже не надеялся, что его выпустят, поскольку через три года после заключения он одним ударом уложил охранника, который смеялся над его единственным увлечением и всячески издевался над ним. В результате охранника отправили в больницу с переломом челюсти, ибо Джузеппе просто терпеть не мог, когда его не воспринимают всерьез. Ведь Асассин был гением.

Он чувствовал себя родственной душой греческому художнику Апеллесу, считавшемуся великим мастером античности и умевшему так реалистично рисовать виноград, что люди пытались взять его в руку. Пальмеззано тоже так умел, но его дар заключался в копировании древних мастеров. Именно благодаря этой способности его любили в одних кругах и боялись в других. Короче говоря, Джузеппе Пальмеззано, будучи многогранной личностью, казался довольно странным типом, уникумом даже для такого города, как Рим.

Таксист, со скучающим видом ожидавший пассажиров и неотрывно глядевший на ворота тюрьмы, допустил ошибку, когда спросил у приближавшегося к нему Пальмеззано:

— А оплатить поездку ты сможешь, приятель?

Джузеппе поставил свои вещи на землю, подошел к водителю и со зверским выражением лица сказал:

— Если ты еще раз задашь мне подобный вопрос, то очень скоро будешь гулять в бетонных тапочках по дну Тибра, capito?

Водитель содрогнулся от ужаса. Он поторопился отнести багаж пассажира в свою машину, а потом скромно поинтересовался:

— Куда я могу вас…

— Виа Банко Санто Спиррито, — перебил его Пальмеззано. — А цену определю я.

В течение всей поездки он не произнес ни слова.

Прежде чем нажать на кнопку звонка под табличкой с надписью «Фазолино», он еще раз поправил свой пиджак, давным-давно вышедший из моды.

Открыл молодой слуга, очень представительный, и поинтересовался, как доложить.

Пальмеззано отодвинул слугу в сторону и сказал:

— Не надо шума, позаботься о моем багаже, приятель. — И прошел в темную прихожую. — Где Фазолино? — добавил Джузеппе, когда слуга испуганно приблизился, неся в руках его вещи.

— Я немедленно доложу о вас, — поспешил ответить молодой человек.

Прошло совсем немного времени, и в прихожую явился Фазолино. Он тут же узнал Джузеппе.

— Ты? — удивленно спросил он. — Я думал, тебя посадили пожизненно!

Пальмеззано ухмыльнулся.

— Возможно, так и было задумано. Но потом эти господа почему-то решили выпустить меня.

— Боже мой…

Только теперь Фазолино осознал всю глубину происшедшего события. Джузеппе Пальмеззано был на свободе. И если ему, Фазолино, начинающаяся болезнь не выбила из головы все воспоминания, то Пальмеззано знал более чем достаточно, чтобы отправить их всех на виселицу. Фазолино почувствовал, как у него задрожали колени.

— Я ведь могу остановиться здесь на пару дней? — сказал Джузеппе, словно это было само собой разумеющимся. — Я приехал сюда прямо из тюряги и еще не знаю, как оно дальше пойдет. Денег нет, квартиры тоже. Понимаешь?

— Конечно, — поспешно ответил Фазолино, пытаясь сохранять спокойствие. — Конечно, ты можешь пожить у нас. Но разве в отеле тебе не было бы удобнее?

Пальмеззано подошел к Фазолино почти вплотную.

— Ты не хочешь, чтобы я остался?

— Как ты мог такое подумать! Конечно же, оставайся! Если тебе нравится, можешь жить здесь, пока не надоест.

Джузеппе приятельски похлопал Фазолино по плечу, но хлопок был настолько силен, что Фазолино чуть не упал на колени. Теперь он уже не сомневался, что от гостя исходит явная угроза.

Некоторое время они стояли друг против друга, а потом Пальмеззано заявил:

— Я хочу поговорить со Смоленски. Пусть приедет как можно быстрее.

Фазолино вздрогнул. Он хорошо помнил те неприятные моменты, когда Джузеппе, вспыльчивый и нетерпимый, раздражался по малейшему поводу. Поэтому он осторожно сказал:

— Я с удовольствием помогу тебе, Джузеппе, но Смоленски стал важной птицей. Он теперь государственный секретарь…

— Ты что же, думаешь, я совсем спятил? — Голос Джузеппе звучал все громче. — Сам ведь семь лет отсидел! Неужели забыл, что в тюряге все прекрасно информированы — по крайней мере по части своих людей? Конечно, я знаю, что Смоленски сделал карьеру. Но я хочу поговорить с ним! Здесь и сейчас! — Пальмеззано подошел к телефону и протянул Фазолино трубку.

Фазолино дрожащей рукой набрал номер и испуганным голосом пробормотал:

— Ваше преосвященство, извините, что помешал, но у меня здесь человек, которого вы наверняка помните. Джузеппе Пальмеззано.

Либо кардинал был настолько потрясен, что не мог произнести ни слова, либо посылал небесам десятки проклятий, потому что прошла целая минута, прежде чем Фазолино униженно ответил:

— Нет, так оно и есть, ваше преосвященство. Пальмеззано стоит рядом со мной и хочет немедленно поговорить с вами. Он просит, чтобы вы приехали сюда.

Пальмеззано наблюдал за Фазолино с кривой улыбкой на губах. Наконец ему это надоело. Он отнял у Фазолино трубку и громко сказал:

— Привет, твое преосвященство. Не ожидал, правда?

Кардинал удивленно пробормотал что-то по поводу пожизненного заключения и поинтересовался причиной досрочного освобождения. Не болен ли он?

— Я — болен? — Джузеппе расхохотался в трубку. — Скорее купол собора Святого Петра обвалится, чем я заболею. Купол еще стоит, как я полагаю? — Он угрожающе рассмеялся. — Нет уж, дорогой мой Смоленски, причиной моего досрочного освобождения послужило хорошее поведение. Я разрисовал все писсуары фресками Микеланджело. Даже директор плакал от умиления, когда мочился.

Фазолино зажал рот рукой, чтобы не расхохотаться.

Внезапно Пальмеззано посерьезнел и мрачно произнес в трубку:

— Твои обязанности меня не интересуют, Смоленски. Я жду тебя здесь, у Фазолино. Скажем, через полчаса.

И положил трубку.


Государственный секретарь Смоленски появился в дверях с точностью до минуты. Как обычно во время посещений этого дома, он был в черном костюме и с портфелем. И хотя на этот раз причина визита была иной, кардинал был не менее возбужден, чем в те дни, когда его ожидала Анастасия.

Пальмеззано поцеловал кардинала, причем не его перстень, как было принято, а покрытые красноватой сеточкой капилляров щеки, и даже несколько раз. То, что при этом присутствовал Фазолино, явно не нравилось государственному секретарю, поэтому он осторожно отстранился от Джузеппе, подтверждения любви которого все никак не заканчивались, и сказал:

— Ну хорошо, довольно.

Пальмеззано показалось, что с ним обошлись бесцеремонно.

— Неужели ты совсем не рад тому, что меня отпустили? Что за холодный прием после стольких-то лет?

— Ты должен меня понять, — извинился кардинал, взглядом ища поддержки у Фазолино, — все произошло настолько внезапно… Разумеется, мы за тебя рады.

— Еще как! — усердно закивал Фазолино.

— Хочу напомнить, что у меня есть причина сердиться на тебя, Смоленски, — осторожно заметил Пальмеззано.

— Умоляю тебя! Все давно прошло, прощено и забыто. — Смоленски потряс сложенными руками.

Казалось, Пальмеззано придерживался иного мнения, по крайней мере он ответил, не скрывая своего раздражения:

— Да-да, на свободе человек скорее склонен прощать и забывать. Однако тот, кто находится за тюремными стенами, ничего не забывает. Я во всяком случае никогда не забуду, что вы бросили меня, как ненужную игрушку!

Слегка красноватое лицо Смоленски налилось кровью и побагровело. Кардинал вздохнул и сказал:

— Джузеппе, ты — гениальный фальсификатор, но при этом дрянной убийца. Не нужно никого убивать, если ты не уверен на сто процентов, что тебя не поймают.

— Легко сказать, — заметил Пальмеззано, — но когда убиваешь кого-то, об этом думаешь в последнюю очередь. Тогда я думал только об одном: есть свидетель, которого необходимо устранить. Если бы он остался жить, ты бы сейчас не был такой важной птицей. Уж можешь мне поверить.

Смоленски поднял вверх указательный палец.

— Ты получил задание вывезти добычу. Об убийстве не было и речи. Я — порядочный кардинал!

— Я что, мог предугадать, что торговец антиквариатом вернется в свой магазин в полночь? Мы внезапно оказались лицом к лицу! Или, может, мне нужно было сказать: «Извините, я ошибся дверью!» — и убираться оттуда с настоящим Тицианом в руках, оставив фальшивку? Не зная, что делать, я схватил нож для разрезания писем — кстати, великолепная штучка из кованого серебра — и ударил. Тринадцать раз, как было написано в обвинении.

— Но мы так не договаривались! — Смоленски едва не задохнулся от возмущения.

— Договаривались, не договаривались… У нас не было договора и о том, что я буду прикрывать своих сообщников.

— Что касается сообщников, то там не было никаких улик, Джузеппе, Ни единой улики!

— Только потому что я держал язык за зубами, Смоленски. Если бы я тебя выдал, ты сейчас вряд ли занимал бы пост государственного секретаря.

— Если бы ты нас выдал, тебе бы это ничего не дало. Убийство отменить ты бы все равно не смог.

— Вот именно. Я думал об этом, когда взял все на себя. А еще я говорил себе, что если когда-либо выберусь из тюряги, то люди, которых я прикрыл, наверняка отблагодарят меня.

— Ты себе так сказал?

— Да, я себе так сказал, — повторил Пальмеззано, скрестив руки на груди.

Государственный секретарь Ватикана нахмурился. Затем выдавил из себя так тихо, что его едва было слышно:

— Чего ты хочешь, Джузеппе?

— Денег.

— Сколько? — В голосе Смоленски послышалась угроза.

— Сто миллионов лир, причем немедленно. А еще «Мадонну» Леонардо да Винчи из зала IX Ватиканских музеев.

— Да ты с ума сошел!

— Может быть, может быть. Но сумасшедшему тоже нужны деньги, чтобы жить. Сколько ты заплатил ему, когда его выпустили? — Пальмеззано кивнул в сторону Фазолино.

Мужчина в черном костюме откашлялся и переглянулся с Фазолино. После паузы он наконец ответил:

— Когда он был в заключении, курия платила его жене Анастасии еженедельную ренту. — Он вздохнул. — Ну хорошо, поговорим о деньгах. А что касается «Мадонны» Леонардо да Винчи… Как ты это себе представляешь?

— Очень просто, — ответил Пальмеззано и взял пакет, который он принес с собой. Быстро расшнуровав его и развернув упаковочную бумагу, он вынул оттуда «Мадонну» (103 на 75 сантиметров, темпера по старому дереву), картину невероятной красоты, излучавшую светлый покой. Он поставил ее на пол перед Смоленски.

Тот опустился на колени и стал пристально разглядывать картину, время от времени восхищенно восклицая. Наконец кардинал поднял взгляд на Пальмеззано и сказал:

— Если бы я не был уверен, что оригинал висит в Ватикане, у меня не возникло бы никаких сомнений, что это подлинный Леонардо. Фантастически!

Джузеппе раскинул руки, словно стяжающий лавры актер, поклонился невидимой публике и сказал:

— Позвольте представиться, Леонардо да Винчи.

Тем временем Фазолино тоже встал на колени и присоединился к Смоленски. И пока он любовался картиной и восторгался профессиональным мастерством Пальмеззано, кардинал, покачивая головой, снова заговорил:

— Ты действительно гений, Джузеппе. Только вот — и в этом твоя трагедия — ты опоздал родиться лет этак на пятьсот.

— Пустое! Не уверен, что тогда бы мне было намного лучше. Все ведь знают, как тяжело приходилось Леонардо.

Постепенно Фазолино перестал умиляться. Немного придя в себя, он спросил, по-прежнему стоя на коленях перед картиной:

— И ты нарисовал ее в тюрьме?

Джузеппе кивнул.

— С фотоальбома из тюремной библиотеки.

— А почему именно эта картина?

— Заказ одного сумасшедшего американца.

— А как ты вышел на связь с этим человеком? Или, точнее, как он тебя нашел?

— Я же говорил: тот, кто полагает, что человек в тюрьме изолирован от внешнего мира, сильно ошибается. В тюряге знаешь обо всем, что происходит снаружи. Можно достать все, что угодно. Нужно только одно: деньги. Охранникам, кстати, плохо платят, очень плохо.

— Правильно ли я понял, — произнес Смоленски, — что ты собираешься обменять свою картину на оригинал и продать оригинал американцу?

— Молодец, все верно! — Пальмеззано хлопнул в ладоши. — Ни одна живая душа не заметит подмены. Ты же сам признал, что копия совершенна.

— А сколько тебе предложили за оригинал, Джузеппе?

Пальмеззано немного поломался, а потом тихо сказал:

— Два миллиона долларов.

Смоленски поднял брови.

— Это большие деньги. Но для Леонардо — всего лишь ничтожная доля того, что можно было бы выручить, если бы эту картину выставили на аукцион.

— Я все понимаю, — ответил Джузеппе. — Однако американец, заполучив «Мадонну», никогда не посмеет заикнуться, что является владельцем оригинала. Он просто не осмелится этого сделать, несмотря на то что это правда. Даже если бы он стал утверждать, что приобретенная им картина — оригинал, никто не поверил бы ему.

Он может говорить только о том, что у него есть блестящая копия Леонардо. Ну а тот факт, что о подлинности картины будет знать всего лишь какая-то горстка людей, значительно снижает цену. Смоленски задумался. Наконец он сказал:

— А если я скажу «нет»?

— Что значит «если я скажу „нет“»? Ты имеешь в виду, что хочешь сорвать мне сделку? Я бы как следует подумал на твоем месте, Смоленски. Есть много людей, которые очень сильно удивятся, узнав, что на самом деле происходит в Ватикане.

— И откуда ты знаешь об этом, Джузеппе?

— Боже мой, у каждого есть свои источники.

Смоленски заложил руки за спину и с наигранной улыбкой произнес:

— И все-таки я скажу «нет».


Мысли о могиле на Кампо Санто Тевтонико мучили Бродку так, словно он был охвачен странной болезнью. Его едва ли не магически тянуло на кладбище. Не проходило и дня, чтобы он не явился в Ватикан, где оббивал всевозможные пороги, пытаясь хоть что-нибудь выяснить о загадочном захоронении.

С настойчивостью опытного фотожурналиста и пропуском с зеленой печатью он добрался даже до Палаццо дель Говернаторато, гражданского управления Ватикана, которое располагалось за церковью Святого Петра и представляло массивный комплекс зданий с бесконечными переходами и множеством офисов.

Но здесь, как и в других официальных учреждениях, Бродка столкнулся с неприкрытой отчужденностью и нежеланием помочь ему прояснить дело. У него даже возникло впечатление, что чиновничье неведение становится тем отчетливее, чем выше рангом каждый последующий служащий.

Наконец Бродка вышел из Говернаторато с письменной просьбой и указанием разрешить злополучный вопрос. Эта бумага была адресована начальнику немецкого коллегиума, той самой конторы, где три дня назад Бродка начал свои поиски.

И все же Бродка не сдавался. Надеясь, что документ от Говернаторато может оказать какое-то воздействие, он снова пришел в офис коллегиума, знакомую побеленную комнату, где встретился с капуцином, периодически страдающим амнезией, вызванной несчастным случаем.

То ли подействовало указание Говернаторато, то ли у капуцина выдался удачный день, но на этот раз монах был весьма разговорчив и заверил Бродку, что готов выполнить его просьбу.

Итак, Бродка вновь рассказал о цели своего визита и попросил расшифровать инициалы «К. Б.» на могильной плите на Кампо Санто Тевтонико.

Набожный монах с прической Цезаря заявил, что о такой могиле ему ничего не известно, пусть синьор будет так любезен и покажет ему то самое место упокоения.

Бродка опять едва не вышел из себя, однако вовремя опомнился и согласился отвести капуцина на кладбище.

Когда они добрались до могилы, Бродка был неприятно удивлен. Взглянув на могильную плиту, он не поверил своим глазам: надпись была стерта, камень гладко отполирован, словно его никогда не касался резец.

— Надпись! — воскликнул Бродка, и эхо разнеслось по маленькому кладбищу. — Где надпись на могильной плите?

Монах спрятал руки в рукава своей сутаны. Он стоял не двигаясь, всем своим видом выражая клерикальную неприступность.

— О чем вы говорите, брат мой во Христе? — сказал он, с широкой ухмылкой победителя глядя на Бродку.

Бродка бросился к монаху. Его лицо так исказилось от злости, что капуцин испуганно отступил назад. Самодовольная ухмылка исчезла.

— На этом камне еще вчера были написаны буквы «К. Б.» и выгравированы даты рождения и смерти, черт побери!

С вымученной улыбкой Лаокоона монах начал:

— Брат мой во Христе…

Больше он не успел сказать ни слова, потому что Бродка перебил его:

— Не называйте меня братом во Христе! Лучше скажите, что произошло с камнем!

На лице капуцина появилось лукавое выражение.

— Вы что же, всерьез утверждаете, что еще вчера на плите была выгравирована надпись? Если бы это было так, мы с вами стали бы свидетелями чуда, подобного тому, что произошло со святым падре Пием. Однако я должен вас разочаровать. На камне никогда, не было надписи. Пока не было. Потому что владелец могилы, известное высокопоставленное лицо немецкого происхождения, еще находится среди живых.

— Но не только я видел надпись. Моя жена тоже…

— Возможно, — громко прервал его монах, — что вы в последнее время находились под сильным впечатлением смерти близкого человека. — И добавил: — По причинам, которые мне неизвестны.

Бродка смущенно кивнул.

— Вот видите. — Монах снова принял высокомерную позу. Спрятав руки в рукава сутаны, он поднял голову к небу. — Разве не все мы время от времени находимся во власти воображения? Разве мы не становимся хотя бы раз в жизни жертвой иллюзий? Кто из нас готов утверждать, что чувства не могут сыграть с человеком злую шутку?

Монах-капуцин все еще проповедовал, когда разъяренный Бродка повернулся и пошел прочь с кладбища. Он ни минуты не сомневался, что действительно видел надпись, и мысленно сделал вполне определенный вывод. Теперь он был совершенно уверен в том, что нашел следы заговора. Какими бы удивительными ни казались совпадения, события последних недель происходили из одного корня и имели одну цель.


Рассказав Жюльетт о новом повороте событий, он рассчитывал на ее сочувствие. Александр думал, что она сумеет его утешить, подбодрить, вселить в него мужество. Но Жюльетт отреагировала так, как он меньше всего от нее ожидал: внимательно выслушав его рассказ об исчезновении надписи, она вдруг громко расхохоталась и, фыркая, стала повторять:

— Чудо, чудо, чудо!

Такой Бродка никогда еще не видел ее. Он встряхнул Жюльетт — никакой реакции. И только когда он поднял руку, словно хотел ударить ее по щеке, она резко умолкла и посмотрела на него. Было ли удивление в ее взгляде? Гнев? Разочарование? Понять он не мог.

— Извини, пожалуйста, — тихо произнес он. — Я… мне очень жаль.

— Хорошо, — ответила она. — Сама не знаю, что на меня нашло. Может, некоторые люди реагируют подобным образом, когда на них одновременно накатывает отчаяние и чувство собственного бессилия, вызванные абсурдностью ситуации?

— Может быть, — мягко сказал Бродка.

— И вот еще что, — нерешительно начала Жюльетт. — Я кое-что скрыла от тебя. Я… я не хотела тебя расстраивать еще больше.

Бродка присел на край кровати и уронил голову на руки. Жюльетт подошла к окну, посмотрела на крыши домов, окружавших Пьяцца Маззини.

— Я ведь рассказывала тебе о Норберте, пианисте, у которого нет мизинца на правой руке… — Она запнулась.

— Да. А что с ним?

— Я знаю его уже много лет, — продолжила Жюльетт. — И всегда считала его честным, порядочным парнем. Мы часто помогали друг другу. Я для него была отчасти исповедником, отчасти приемной матерью. Случалось, что и мне хотелось выговориться… Последний раз это было пару дней назад в Мюнхене.

— Пока что тебе не за что винить себя. — Бродка поднялся, подошел к окну и стал рядом с Жюльетт.

— Нет, нет. Это не то, о чем ты сейчас подумал. Когда я прощалась с ним, я увидела в его комнате кое-что, чего никогда не замечала…

— И что же это?

— Пурпурная ленточка, — повернувшись к Александру, выпалила Жюльетт.

— Что ты такое говоришь? — с трудом выдавил из себя Бродка.

— Я тоже не знаю, как это объяснить. — Жюльетт прижалась к его груди. — Но мы не сдадимся. Правда, Бродка? Мы не сдадимся…


От Бальдассаре Корнаро Бродка узнал, что похороны Арнольфо Карраччи состоятся на следующий день на кладбище Веран. Хотя Бродке и Жюльетт до смерти надоели кладбища, погребениестарого слуги, по их мнению, давало возможность сделать полезные наблюдения.

Правда, в этом был определенный риск. Их ни в коем случае не должны были видеть Фазолино и его сообщники. Поэтому Бродка предложил прийти на кладбище задолго до начала церемонии и спрятаться среди скопления гробниц и помпезных памятников, что, в общем-то, было не так уж трудно.

Они ожидали увидеть многолюдную траурную процессию, как это принято в Италии, и были удивлены, когда со священником пришли всего семь человек: племянник Бальдассаре со своей женой Адрианой, Анастасия Фазолино собственной персоной, два молодых человека из числа слуг и двое мужчин, вызвавших особый интерес.

— Да это же опять тот загадочный фотограф! — прошептала Жюльетт, когда маленькая похоронная процессия направилась к могиле. — Какое отношение имеет этот парень к Арнольфо?

Бродка пожал плечами.

— А второй? Мне кажется, что я его уже где-то видел.

— Да, — ответила Жюльетт, — теперь, когда ты об этом сказал…

Пока священник читал высоким писклявым голосом молитвы, Бродка продолжил:

— Я не уверен, действительно ли мы можем доверять Бальдассаре, хотя все выглядит так, будто у нас один и тот же противник.

— Ты забыл, что они разорили его квартиру? И потом, он ведь отдал тебе ключ.

— Продал, Жюльетт, продал! Думаю, что нам необходимо выяснить, не обман ли все это. — Правой рукой Бродка невольно полез в карман брюк, чтобы проверить, на месте ли ключ.

Через пятнадцать минут церемония подошла к концу. Траурная процессия разбежалась.

— Бедный Арнольфо, — с грустью произнесла Жюльетт, когда они уходили с кладбища.

— Я бы подарил старику еще пару лет, — сказал Бродка и с оттенком цинизма добавил: — Тогда бы мы, по крайней мере, знали, что нам с этим ключом делать.


Поиски сейфа, ключ от которого был у них в руках, оказались сложнее, чем ожидал Бродка. После разговора с Бальдассаре Корнаро он был уверен, что это ключ от абонентного сейфа в банке. Но в том банке, где Бальдассаре открыл счет для дяди, ничего подобного не было. Точно так же, как и во всех остальных банках, расположенных неподалеку от бывшего рабочего места Арнольфо.

Заглянув в телефонную книгу, они узнали, что в Риме насчитывается более тысячи банков и филиалов, а потому искать какой-то из них было безнадежным занятием. Бродка попытался выяснить в центральных офисах банков коды на ключах в их филиалах.

Это тоже оказалось напрасным. В большинстве банков к Бродке отнеслись с недоверием и заявили, что не могут точно сказать, какая система ключей используется в различных филиалах. Дескать, с запросом подобного рода они сталкиваются впервые.

Постепенно Бродка начал всерьез злиться на Бальдассаре Корнаро, который, вероятнее всего, обманул их. Александр уже подумывал о том, чтобы вернуть никуда не годный ключ и потребовать назад деньги.

В отличие от Бродки, Жюльетт сохраняла выдержку. Она убедила Бродку в том, что Бальдассаре слишком много рассказал о себе и своем дяде, чтобы рисковать и обманывать их. С другой стороны, полагала Жюльетт, Бродка не может всерьез рассчитывать на то, чтобы за пару дней обнаружить в двухмиллионном городе необходимый им сейф. Единственный шанс добраться до цели, говорила она, это как можно больше разузнать об окружении Арнольфо Карраччи.

Бродка согласился с Жюльетт. Они решили предпринять последнюю попытку и посмотреть абонентные ящики на Стационе Термини, главном вокзале Рима. Однако и эта надежда лопнула, как мыльный пузырь. Расстроенные, они подались к Пьяцца делла Република, чтобы на одной из прилегающих к ней улочек поесть и подумать, как быть дальше. В поисках ресторанчика неподалеку от Виа Торрино они наткнулись на маленький темный магазинчик с надписью «Сервизио чиави», то есть служба ключей.

Бродка и Жюльетт переглянулись. Им обоим пришла в голову одна и та же мысль.

В магазинчике, который был менее десяти метров в длину и столько же метров в ширину, на стенах висели тысячи ключей. От двух неоновых ламп под потолком исходил слабый холодный свет, и помещение, казалось, было погружено в полумрак.

Покашливая и сморкаясь, из глубины магазина вышел невысокий, средних лет человек в сером макинтоше.

— Чем могу быть полезен? — спросил он, разглядывая посетителей поверх очков в толстой роговой оправе, плотно сидевших у него на носу.

Бродка протянул мужчине ключ с двойной бородкой и спросил, не знает ли он, от чего это ключ.

Сначала ключник оглядел Бродку с головы до ног, а затем подозрительно покосился на Жюльетт. Немного помедлив, он наконец сосредоточился на ключе. Повертев ключ в руках, хозяин посмотрел его на свет и хриплым, как у сардинского пастуха, голосом спросил:

— А зачем вам это знать, синьоры? Это ведь ваш ключ, не так ли? Значит, вы должны знать, откуда он!

Бродка притворился смущенным и рассказал ключнику историю, заранее придуманную им и Жюльетт.

— Видите ли, синьор, умер наш близкий родственник, здесь, в Риме, и в наследстве мы нашли этот ключ. Мы предполагаем, что где-то в городе есть абонентный ящик, который открывается этим ключом. — Он улыбнулся. — Может быть, мы разбогатели, но даже не подозреваем об этом.

Шутка понравилась ключнику, и его недоверчивое лицо прояснилось. Он несколько раз поднимал ключ вверх, чтобы разглядеть бородки, а потом среди тысячи ключей, висевших на стене, искал похожий. Не найдя ничего, он сказал:

— Это довольно простой ключ от сейфа, знаете ли. Не могу даже представить, чтобы речь шла об абонентном сейфе. Замок — пятидесятых годов. Трудно сказать.

— То есть вы думаете, что речь может идти о старом личном сейфе? — спросил Бродка, теряя последнюю надежду.

— Нет, я так не думаю, синьор. Вне всякого сомнения, это системный ключ.

— А что это значит?

— Это значит, что есть несколько ящиков, ключи которых чуть-чуть отличаются друг от друга. Вот посмотрите. — Он указал на зубчики двойной бородки. — При помощи этого можно варьировать трижды три — девять, девятью девять — восемьдесят один замок. Поэтому, предположительно, речь идет о небольшой серии абонентных ящиков. Если учесть, что это достаточно простой замок, то, возможно, у вас ключ от сейфа в отеле или абонентных ящиков какой-то фирмы. Нет, ни один банк в мире не может позволить себе еще иметь такие сейфы — из-за одной только страховки. Большего я вам сказать не могу.

Бродка протянул ключнику купюру и поблагодарил его.

— Вы нам очень помогли.

В ресторанчике «Да Джованни», расположенном в квартале от магазина, Бродка и Жюльетт решили обсудить новые сведения, которые, правда, не очень располагали к приятной беседе. Хотя сейчас они знали, что у Арнольфо Карраччи не было абонентного сейфа в банке и что сейф и абонентный ящик были не самым безопасным местом, это, однако, не очень помогло в их расследовании.

С учетом скромных доходов слуги, сказала Жюльетт, сейф в отеле исключается. Вероятно, за всю свою жизнь Карраччи не провел в отеле ни единой ночи. Более вероятным казалось предположение, что речь идет о личных абонентных ящиках какой-то фирмы. Но с какой фирмой или учреждением мог поддерживать контакты Арнольфо Карраччи?

На этот вопрос лучше всех мог ответить его племянник.

По пути к дому Бальдассаре Корнаро Бродка и Жюльетт оказались на Виа Венето, где располагался отель «Эксельсиор», с которым у каждого из них были связаны различные воспоминания, и они, не отдавая себе отчета, перешли на противоположную сторону улицы.

Внезапно Жюльетт остановилась. Она смотрела на отель. Бродка догадывался, какие мысли появились в ее голове, и не стал расспрашивать о причине столь внезапной задумчивости. Он вытеснил из памяти неприятные воспоминания, но не стер их.

— Бродка, — сказала Жюльетт, не отводя взгляда от отеля, — помнишь того незнакомого человека на похоронах Арнольфо? Теперь я вспомнила, где с ним встречалась.

Бродка недоверчиво посмотрел на Жюльетт.

— И кто же он?

— Портье отеля «Эксельсиор».

Бродка остановился.

— Черт побери, кажется, ты права. Но что это значит?

Однако Жюльетт не слушала его.

— Где ключ? — взволнованно спросила она.

Бродка вынул его из кармана и вложил в руку Жюльетт.

— Вот, — сказала она, показав на выгравированные буквы. «ГОЭ» — гранд-отель «Эксельсиор».

Сначала Бродка потерял дар речи. Прошло некоторое время, прежде чем он вник в логику рассуждений Жюльетт. Затем он стал действовать, повинуясь интуиции и не зная, были ли его действия умными или, возможно, опасными. Он взял Жюльетт за руку и побежал через Виа Венето к отелю «Эксельсиор», не обращая внимания на возмущенные гудки автомобилей, которые неслись им вслед.

— Вот! — Жюльетт указала на портье за стойкой администратора. — Это действительно он!

Портье, пожилой мужчина безупречной внешности и таких же манер, приветливо поздоровался с ними и поинтересовался, чем может служить мнимым постояльцам.

— Вы знали Арнольфо Карраччи? — спросил Бродка, бросившись с места в карьер, и, как ему показалось позже, слишком резко.

Портье недоуменно посмотрел на обоих, поправил свой древний сюртук, словно хотел выиграть немного времени.

— Для начала позвольте спросить, кто вы такие и почему интересуетесь Арнольфо? Он умер. Вчера мы похоронили его.

— Я знаю. Моя фамилия Бродка. Недавно мы жили здесь, в отеле. Арнольфо Карраччи был нашим знакомым.

— Ах вот как, — ответил портье, переводя взгляд с Бродки на Жюльетт и обратно. — Да, кажется, я вас помню.

— В каких отношениях вы были с синьором Карраччи? — спросил Бродка. — Вы были друзьями?

Портье склонил голову набок, и на мгновение его лицо словно осветилось изнутри.

— Да, Арнольфо был последним из моих школьных друзей. Теперь я остался один. Вероятно, я слишком хорош для дьявола и слишком плох для Господа. Chi se ne frega — кому какое дело?

Бродка осторожно разжал кулак.

— Вам знаком этот ключ, синьор?

— Зовите меня Марко, per favore. — Он указал на медную табличку на своей груди. — Да, конечно. Это ключ от одного из наших абонентных ящиков. Позвольте посмотреть. — Портье взял ключ, посмотрел на номер и провел указательным пальцем по распечатанному списку.

Внезапно он остановился.

— Но как этот ключ попал к вам, синьоры? Он принадлежал Арнольфо.

Бродка кивнул.

— Я знаю. Однако теперь он принадлежит мне.

— Что это значит? — сердито спросил Марко. — Я предоставил сейф Арнольфо. Вероятно, в нем содержатся важные документы. Арнольфо думал, что никто не заподозрит, что они здесь. Он был в ссоре со своим работодателем Альберто Фазолино, чтоб вы знали. Но Арнольфо всегда изъяснялся намеками и никогда не говорил, что же там на самом деле. Нет, я не пущу вас к сейфу, синьоры. Только через мой труп.

Бродка осторожно огляделся по сторонам, проверяя, не наблюдают ли за ними. Затем наклонился к портье и сказал:

— Послушайте, Марко, я предложил Арнольфо за содержимое сейфа немалые деньги. Когда мы встретились, с ним случился инфаркт, который повлек за собой его смерть. Это мы отправили его в больницу.

Слушая Бродку, Марко старался не смотреть на него.

— Арнольфо получил деньги? — спросил он наконец.

— Нет, — ответил Бродка, — до этого дело не дошло. Но о нашей сделке знал племянник Арнольфо. Поэтому деньги я отдал ему и получил этот ключ от сейфа.

Тут портье поднял обе руки.

— Вот это, если позволите, синьоры, неправда.

Бродка разозлился. Жюльетт, заметив, что он начинает раздражаться, накрыла его ладонь своей. В ее взгляде читалась просьба: спокойно, не усложняй ситуацию.

Вздохнув, Бродка примирительно сказал:

— Объясните, зачем мне лгать?

— Послушайте, синьоры. Я был единственным, кто знал об этом сейфе. Даже Бальдассаре, которому он доверял, не было известно, где Арнольфо прятал документы. Да и я, предоставив ему сейф, до сих пор не знаю, что там внутри. Нет, синьоры, я вам не верю.

Портье явно испытывал терпение Бродки. Чертыхнувшись, Александр взял телефонную трубку и протянул ее Марко:

— Пожалуйста, позвоните Бальдассаре. Он подтвердит мои слова.

Марко набрал номер. Состоялся длинный телефонный разговор, в течение которого он несколько раз повторил слово «veramente» — правда? Наконец, положив трубку, старик сказал:

— Простите мое недоверие, синьор, вы совершенно правы. Но я ведь не мог этого знать.

— Ну ладно, — отмахнулся Бродка. — Где комната с сейфами?

Жюльетт предпочла подождать в холле, в то время как Бродка и портье отправились в небольшую, размером едва ли не три на три метра, комнату, находившуюся рядом с коммутатором. Противоположная от двери стена была занята сейфами. Слева стоял простой деревянный стол. В правом верхнем углу комнаты, почти невидимая, была расположена камера.

— Впишите, пожалуйста, свое имя, номер сейфа и время, — попросил Марко и указал рукой на стол, где лежал список с именами.

Бродка вписал свое имя и время, затем вставил ключ в дверцу с номером 101. Марко вежливо отвернулся, словно все это не касалось его.

Когда Бродка еще только вошел в комнату, его посетило нехорошее предчувствие. А потому, открыв сейф и обнаружив его пустым, он даже не очень удивился. Пожав плечами, Бродка подозвал Марко и, не говоря ни слова, показал ему открытый сейф. В глазах Марко отразились удивление и беспомощность. Прошло немало времени, прежде чем он заговорил.

— Синьор, — сказал он, — здесь явно что-то не так. Я собственными глазами видел, как Арнольфо положил в этот сейф какой-то сверток. — Удрученность старика казалась неподдельной.

— Значит, вы видели? — переспросил Бродка. — Существует ли для этих сейфов дубликат ключа?

— Нет, синьор, это слишком опасно.

— А если ключ потеряется?

— У директора есть универсальный ключ. Насколько я помню, им еще никогда не пользовались.

Бродка закрыл дверцу и вернулся к Жюльетт. Та долго не могла поверить его словам.

— Тут может быть только одно объяснение, — наконец заявила она. — Бальдассаре обманул нас.

Но Бродка не хотел верить в то, что к этому причастен племянник Арнольфо. Слишком уж прозрачно все получалось. Бродка больше подозревал директора отеля, у которого был единственный в отеле универсальный ключ. Но откуда тот мог узнать о содержимом сейфа?

Когда Бродка поделился своими сомнениями с портье, Марко попросил его никому об этом не рассказывать. Он тоже непременно хотел выяснить, кто добрался до сейфа, и даже надеялся, что ему самому удастся пролить свет на это дело. Портье предложил Бродке прийти в отель после окончания его смены, то есть около семи часов вечера, чтобы они вместе посмотрели записи на камере наблюдения. Марко утверждал, что в комнату с сейфами невозможно попасть, не приведя в действие камеру.

В начале восьмого Бродка и Жюльетт снова пришли в отель «Эксельсиор». Их уже ждали. Без своего старомодного сюртука Марко казался лет на десять моложе и выглядел гораздо менее серьезным, чем в униформе. Он пригласил обоих пройти к коммутатору, где на одной из стен висело несколько мониторов. На них были видны вход в отель, подземный гараж, задний двор и коридор с номерами люкс.

Марко нажал на клавишу. На одном из пустых экранов возникла картинка: комната с сейфами.

— Камера, — пояснил Марко, — снимает каждые восемь секунд, как только кто-то входит в комнату. Дата и время фиксируются. Ее нельзя выключить, чтобы на экране не появилась соответствующая надпись. С какого дня начнем?

Бродка и Марко сошлись на том, чтобы в первую очередь просмотреть записи за последние три дня.

В первый день посетителями комнаты с сейфами оказались шестнадцать человек; из них всех Бродке запомнилась только полная женщина с пепельными волосами, которая сложила драгоценности в сейф столь небрежно, словно это была древесная щепа. Проверка второго дня тоже не дала никаких результатов, касающихся сейфа номер 101. Запись последнего дня, сделанная в час тридцать, взволновала их.

— Вот! Посмотрите! — воскликнул портье, указав на экран. Бродка пробормотал:

— Это невозможно…

Мужчина средних лет, с темными волосами и крючковатым носом открыл ключом сейф номер 101 и вынул пакет размером не больше коробки сигар.

— Секунду, я перемотаю назад! — Марко взволнованно нажал на кнопку, и запись пошла по новой.

— Я откуда-то знаю его, — пробормотал Бродка, не отводя взгляда от монитора. — Черт побери! Если бы я только предвидел…

— Это Вальтер Кайзерлинг, фотограф, — уверенно произнес Марко. — Он был на похоронах Арнольфо.

— Кайзерлинг? — переспросила Жюльетт, когда они смотрели пленку в третий раз. — Он не итальянец?

— У него немецкие корни, а женат он на итальянке. Если я не ошибаюсь, он живет в Гаете, это на полпути между Римом и Неаполем. Боже мой, как же я был легковерен!

Бродка вопросительно взглянул на портье. Марко смущенно потупился.

— Я скрыл от вас, что Кайзерлинг знал о сейфе. Я ему рассказывал. Вы должны понять, синьор. Кайзерлинг подошел ко мне после похорон… Он с теплотой отзывался об Арнольфо, и я подумал, что он очень хорошо знал моего друга. Кроме того, Кайзерлинг на чем свет стоит ругал Фазолино, который так плохо обошелся с бедным Арнольфо. Он утверждал, что с ним самим поступили точно так же. А еще Кайзерлинг заявил, что ждет подходящего случая, чтобы отплатить Фазолино. Вот тогда-то я и рассказал ему о документах, которые хранились в сейфе Арнольфо. Но как он завладел ключом?

Дисплей в нижней части записи показал, что взлом — а как его еще называть? — произошел ночью после похорон Арнольфо, уже после того, как Кайзерлинг говорил с Марко. Но все это не объясняло, каким образом Кайзерлинг раздобыл ключ. Бродка задумался.

— Неужели каждый, кто имеет ключ, может войти в комнату с сейфами?

— Как правило, мы сопровождаем постояльца до двери в комнату с сейфами, а затем следим за безопасностью. Мы исходим из того, что в комнату входят только те люди, у которых есть ключ от сейфа.

— То есть отмычку вы бы не заметили?

— Честно говоря, нет, синьор. У нас еще никогда не было случая, чтобы кто-то воспользовался отмычкой. Боже мой, мне ужасно неприятно! Я вообще не имел права предоставлять Арнольфо сейф. Он ведь не жил в отеле. Вы не пожалуетесь на меня, синьор?

— Кто дежурил в ночную смену в тот день?

— Подождите… Это было вчера, вчера дежурил Алессандро. Очень надежный человек. Не знаю, как такое могло случиться. Должно быть, Кайзерлинг выбрал первый удобный случай, когда я не дежурил. И что вы теперь будете делать?

— А что бы вы сделали на моем месте? — вопросом на вопрос ответил Бродка.

Портье ответил, почти не раздумывая:

— Конечно же, я заставил бы Кайзерлинга говорить. Как он раздобыл ключ?

— А где мне найти этого Кайзерлинга?

— Как я уже сказал, он живет в Гаете, сто километров к югу от Рима, на побережье. Городок не очень большой, так что найти его не составит особого труда. Если хотите, я поеду с вами. В конце концов, я должен это исправить. А с Кайзерлингом у меня особые счеты. Вы наверняка понимаете меня, синьор.

Предложение показалось вполне приемлемым. Портье отелей всегда были симпатичны Бродке, поэтому они договорились встретиться на следующий день.

Глава 10

Вопреки всем ожиданиям, профессор Коллин снова обрел дар речи. Начал он с трудно различимых звуков, которые стал издавать спустя десять дней после катастрофы. С тех пор он с каждым днем делал успехи. Ему уже удавалось строить короткие предложения, в основном грубые приказы или злобные придирки, доводившие персонал клиники до отчаяния.

Так, например, он настоял на том, чтобы дверь в его палату на четвертом этаже оставляли открытой днем и ночью, дабы у него была возможность видеть то, что происходит в коридоре. Вскоре Коллин мог с помощью рычага управления в форме ложки водить свое кресло по коридорам; и только когда он пользовался лифтом, ему нужен был помощник, который бы нажимал вместо него на кнопки.

Главный врач, доктор Николовиус, фактически управлял клиникой, хотя номинально главой по-прежнему был Коллин. Николовиусу приходилось нелегко — Коллин выражал недовольство по поводу каждого его действия или указания. Вот уже два дня, как он добился даже того, чтобы присутствовать при сложных операциях.

Этот человек в инвалидном кресле, чье тело и одежду долго и тщательно стерилизовали перед каждой операцией, которую он хотел посмотреть, оказался почти непосильной ношей для выверенного годами распорядка дня в клинике. Многие проклинали это невыносимое привидение. Особенно страдали от придирок Коллина медсестры. Профессор беспощадно критиковал их или же приставал; ни одна из них не могла толком воздействовать на тяжелобольного человека. Большинство отказывались даже входить в его палату на четвертом этаже.

Образ жизни Коллина и неспособность двигаться поначалу отучили его от алкоголя. Но со временем, кстати, с подачи главного врача доктора Николовиуса, он стал пить даже больше, чем раньше. Он выпивал огромное количество коньяка — и это было для него единственной возможностью хоть как-то переносить свое состояние. Однако для сотрудников клиники настали еще более тяжелые времена.

Инженер, обслуживающий клинику, будучи гением технической импровизации, перестроил электрическое инвалидное кресло Коллина, и тот начал ездить в два раза быстрее, чем было предусмотрено изначально. С тех пор профессор развлекался тем, что носился по коридорам с огромной скоростью, распугивая пациентов и персонал. Казалось, что отныне Коллина интересует только алкоголь и возможность вызывать в людях самые низменные чувства.

Коллин поручил своей секретарше разузнать, где находится Жюльетт. Он назвал ей несколько мест, имен и адресов, но той нигде не оказалось. Это задание отнимало у секретарши почти все рабочее время. Но когда расспросы по телефону не дали никакого результата, Коллин потребовал от нее целый день следить за квартирой Бродки. Секретарша просидела в засаде в своей машине двенадцать часов, но тоже напрасно.

Когда на следующий день она сообщила об этом Коллину, профессор вышел из себя и стал крутиться в своем кресле вокруг оси, при этом грязно ругаясь. Секретарша испуганно вжалась в угол палаты. Коллин увидел в ее глазах страх, и это внезапно возбудило его. Он остановил кресло, направил ложку управления вперед и понесся на своем ужасном транспорте прямо на молодую женщину. Та попыталась увернуться, однако Коллин быстро отреагировал и прижал женщину к стене.

Секретарша испугалась до смерти и, не имея возможности убежать от своего мучителя, стала звать на помощь. Она ударила Коллина по голове, но профессор, уставившись на нее своим колючим взглядом, лишь немного отъехал назад, чтобы снова разогнаться. При этом его острые неподвижные колени вонзились в бедра молодой женщины. Она снова закричала — не столько от боли, сколько от отвращения, которое испытывала к этому чудовищу.

После бесконечных мучений ее крики наконец были услышаны. На помощь прибежал санитар и попытался оттащить Коллина вместе с креслом. Однако бесноватый профессор развернул свое транспортное средство и сбил санитара с ног. Падая, тот схватился за один из проводов, которые вели к батареям на моторе. Санитар рванул провод, и через миг кресло остановилось.

Всхлипывая, женщина опустилась на под. Санитар помог ей подняться, а затем вывел из палаты. Коллин остался в своем неподвижном кресле.


Когда на следующий день коллеги попытались поговорить с профессором о происшедшем, он притворился, что не понимает, о чем речь. Коллин невнятно бормотал, что упреки в его адрес надуманные и лживые, — а все потому что они только и думают, как бы от него избавиться.

Хотя секретарша Коллина не получила никаких повреждений, кроме пары синяков, главный врач, доктор Николовиус, отнесся к происшествию со всей серьезностью. Вечером он собрал весь персонал у себя в кабинете. Николовиус объяснил, что против воли самого профессора и без согласия его жены Жюльетт они вряд ли смогут перевести Коллина в дом для инвалидов. С другой стороны, состояние пациента представляет опасность как для персонала, так и для тех, кто обслуживается в клинике.

Коллин сошел с ума, вставил санитар, вызволявший секретаршу профессора, а потому недопустимо оставлять его в клинике.

Опасаясь новых припадков сумасшествия профессора, две медсестры пригрозили уволиться. А два врача-ассистента сказали, что снимают с себя всякую ответственность за здоровье пациентов — до тех пор, пока «сумасшедший» будет продолжать буйствовать в клинике.

Коллин, незаметно подкативший на своем инвалидном кресле к кабинету главного врача, все слышал. И никто не видел дьявольской ухмылки, появившейся на его лице.


Марко, портье отеля «Эксельсиор», водил светло-голубой «Фиат-Чинквеченто», переживший уже не одно столкновение, и, как все итальянцы, души не чаял в своем маленьком автомобиле. Поначалу можно было подумать, что эта любовь выражалась в особо бережном отношении к автомобилю, но оказалось, что за рулем Марко, обычно уравновешенный и спокойный человек, преображался.

Он завел свой двухцилиндровый мотор так, словно сидел за рулем «феррари». А когда ему не хватало скорости, Марко лавировал, используя небольшие габариты автомобиля. В любом случае он всегда находил лазейку в колонне медленно движущихся на юг машин.

В то время как сидевшей рядом с водителем Жюльетт казалось, что они вот-вот врежутся в бампер какого-нибудь грузовика, примолкнувший на заднем сиденье Бродка мучился от шума мотора, из-за которого невозможно было разговаривать. В результате он не услышал огромного количества итальянских ругательств, которым и пользовался Марко для того, чтобы быстрее продвигаться по утренним дорогам, среди которых «puttana», шлюха и «porco dio», свиное божество, были самыми безобидными.

Для поездки в Гаету Марко выбрал платную автостраду 2, на которой, к счастью, не было пробок. На повороте на Кассино он повернул на трассу 630, которая, извиваясь по горам, шла до самого моря. Гаета находилась на полуострове. Со времен средневековья сохранилась только маленькая часть города, где каменные бухты и длинные пляжи были заняты многочисленными виллами и отелями.

Портье большинства отелей знают друг друга по телефону, поэтому Марко уверенно направился к отелю «Серапо», целому комплексу зданий у подножия Монте Орландо, где надеялся получить информацию о Вальтере Кайзерлинге. Бродка и Жюльетт остались ждать в машине.

Через десять минут Марко вернулся с известием, что Кайзерлинг живет в двухстах метрах вглубь побережья, в розовом доме, что хотя и нередко в Италии, но крайне необычно для этой местности.

Марко быстро нашел нужный им дом. Бродка попросил его подождать в машине и не спускать глаз с входа. Пройдя через большой сад с низкими деревьями, Бродка и Жюльетт добрались до дома. На стук им открыла симпатичная приветливая женщина с темными волосами, которая, однако, тут же исчезла, едва в дверях появился Кайзерлинг.

Некоторое время хозяин дома и непрошеные гости молча стояли друг против друга. Бродка уже начал опасаться, что Кайзерлинг захлопнет дверь перед их носом, но тот, не скрывая своего удивления, вдруг заявил:

— Я знал, что однажды вы меня найдете, только не ожидал, что это будет так быстро. Входите же!

Бродка и Жюльетт изумленно переглянулись и последовали за хозяином.

В доме царила приятная прохлада, чему способствовал каменный пол, обычный для итальянских домов на побережье. После того как они устроились на грубых поскрипывающих деревянных стульях, Вальтер Кайзерлинг заговорил, хотя его гости не успели даже сказать о причине своего визита.

— Фазолино — свинья, — жестко произнес он. — Не буду долго ходить вокруг да около. Мой успех в качестве фотографа невелик. Нас просто слишком много. Может быть, я недостаточно скрупулезен и дотошен, чтобы делать те необычные снимки, которые приносят кучу денег. В любом случае я радовался, когда время от времени получал заказы от Фазолино. Он хорошо платил, по крайней мере сначала. Честно говоря, мне все равно, что фотографировать, лишь бы платили. Ну, вы понимаете. Но постепенно у меня возникло ощущение, что Фазолино использует меня в каких-то криминальных махинациях. Делая заказ, он никогда не говорил, зачем ему это нужно. Однако же было очевидно, что речь идет о каких-то неправильных вещах. За недавний заказ сфотографировать в Мюнхене выставку картин, саму галерею и всех присутствовавших там он пообещал мне десять миллионов лир. Когда я принес фотографии, он дал мне пять миллионов, заявив, что больше они не стоят. Теперь вы, может быть, поймете, почему я зол на Фазолино.

Бродка не хотел прерывать Кайзерлинга. Но когда тот закончил, он спокойно сказал:

— Все это для нас не ново, господин Кайзерлинг. Признаться, мы пришли не за этим.

Кайзерлинг, похоже, растерялся. Он позвал свою симпатичную жену и попросил ее принести просекко. Когда она, молча поставив на стол темную бутылку вина и бокалы, удалилась, Кайзерлинг удивленно спросил:

— А зачем же вы тогда пришли?

В голосе Бродки послышались угрожающие нотки:

— Потому что вы присвоили себе то, что принадлежит не вам, а мне.

— Вот как? — весело откликнулся Кайзерлинг. — И что же это? Я понятия не имею, о чем вы говорите, господин…

— Бродка. Госпожу Коллин мне ведь не нужно вам представлять. Озадаченный, словно он действительно не понимал, что нужно нежданным гостям, Кайзерлинг аккуратно открыл бутылку. Наполнив бокалы, он осторожно спросил:

— И что же я… присвоил, позвольте узнать?

— Содержимое сейфа 101 в комнате с сейфами отеля «Эксельсиор» в Риме.

Кайзерлинг тряхнул головой, взял свой бокал и залпом выпил вино. Затем он со стуком поставил пустой бокал на стол.

— Вы начинаете мне надоедать, господин…

— Бродка.

— И какое вам дело до этого чертова сейфа? Он принадлежал Арнольфо Карраччи, слуге дома Фазолино.

Бродка повысил голос:

— Отношения в доме Фазолино нам достаточно хорошо известны. Речь идет о том, что вы противозаконно присвоили себе содержимое сейфа!

— Противозаконно? Не смешите меня! Я заплатил за него десять миллионов лир!

— Что?.

— Да! Я заплатил Бальдассаре Корнаро, племяннику Арнольфо, который за это дал мне ключ и обещание, что я найду в сейфе кое-какой материал против Фазолино. — Кайзерлинг поднялся и вышел из комнаты.

У Бродки словно пелена с глаз спала.

— Какой же негодяй этот Бальдассаро! — воскликнул он, поворачиваясь к Жюльетт. — Ты что-то подобное ожидала от него?

Кайзерлинг вернулся, держа в руке ключ, великолепную копию, хотя на нем и не было выгравировано номера оригинала.

— Я надеялся найти что-либо, компрометирующее Фазолино — по крайней мере так утверждал Бальдассаре. Я хотел насолить этому Фазолино за то, что он многократно недоплачивал мне. В результате меня обманул Бальдассаре. Похоже, на мошенника я не тяну.

— Каким образом вас обманул Бальдассаре? — спросила Жюльетт. — Что же было в сейфе?

Кайзерлинг скривился, словно мысль об этом причиняла ему физическую боль.

— Я надеялся на компрометирующие фотографии, квитанции или договоры, которых было бы достаточно для того, чтобы обвинить Фазолино. Вместо этого в сейфе был пакет с… — Он покачал головой. — Вы ни за что не угадаете.

— Микрокассеты.

— Откуда вы знаете? — изумленно спросил Кайзерлинг.

— Очень просто, — ответил Бродка, — от Арнольфо Карраччи. Он продал нам материал еще при жизни.

— Карраччи?

— Карраччи. К сожалению, его сердце не выдержало волнения. Деньги получил его племянник Бальдассаро.

— Вы можете это доказать?

Бродка и Жюльетт переглянулись. Не говоря ни слова, Жюльетт поднялась и вышла к портье, который ждал их снаружи. Увидев Марко, Кайзерлинг воскликнул:

— Ну хорошо, хорошо! Вы победили.

Теперь пришла очередь Бродки успокаивать Кайзерлинга.

— Я ведь даже не упрекаю вас. Мошенником оказался Бальдассаре Корнаро. Марко подтвердит, что мы тоже заплатили Бальдассаро и за это получили ключ. В отличие от вас, оригинал.

Марко утвердительно кивнул. Затем старик уставился на Кайзерлинга. Лицо его помрачнело, уголки рта подрагивали. Было видно, как в нем закипает ярость.

— Этого я от вас, синьор, не ожидал, — сказал он после паузы. — Вы бесстыдно воспользовались чувствами человека, который только что похоронил своего старейшего друга. Я вам поверил, когда вы сказали, что являетесь другом Арнольфо Карраччи. Vergogna! Тьфу на вас!

Еще немного, и Марко плюнул бы прямо на пол. Вальтер Кайзерлинг выглядел подавленным.

— Я не хотел, правда же, не хотел, — пробормотал он. — Так получилось. Злясь на Фазолино, я ухватился за возможность отомстить ему.

— И что? — спросил Бродка. — Вы станете мстить Фазолино?

Кайзерлинг отмахнулся.

— Кассеты, которые находились в сейфе, фактически ничего не стоят. Так мне и надо.

— Не стоят? — Жюльетт вскочила. Она уже не могла скрывать своего волнения. — Вы лжете!

— Я тоже ожидал от них большего, можете мне поверить. Но на кассетах — всего лишь записи телефонных разговоров между Фазолино и людьми, которых я не знаю. К тому же их содержание абсолютно невозможно понять, так как они говорят загадками, часто используют вымышленные имена и понятия, цитируют строчки из Библии, которые, вероятно, имеют для них какое-то значение. Иногда при этом возникает некий Асмодей. Он раздает самые невероятные указания. Я охотно отдам вам пленки. Боюсь только, что вы, как и я, не сумеете ими воспользоваться.

Кайзерлинг поднялся, оставив гостей в недоумении. Жюльетт беспомощно поглядела на Бродку.

— Думаешь, Арнольфо Карраччи хотел обмануть нас?

Этот вопрос явно не понравился Марко, который до этого молча прислушивался к разговору.

— За Арнольфо я готов отдать руку на отсечение!

— Нет, — ответил Бродка, — этого я себе не могу представить. Арнольфо знал очень много. Вспомни нашу встречу на Кампо Санто Тевтонико, Жюльетт. Это место было выбрано не случайно. После всего, что мы только что слышали, я вполне допускаю, что у Арнольфо был с собой еще один ключ, но в голове.

— Ты имеешь в виду, что он хотел сообщить нам, как нужно трактовать имена, чтобы что-то понять?

— Именно это.

— В таком случае у меня возникает вопрос, почему бы Фазолино и его сообщникам не говорить четко и ясно? И зачем Фазолино во время всех своих разговоров включал автоответчик на запись?

Бродка пожал плечами.

— Арнольфо говорил, что это причуда Фазолино, ничего более. А что касается шифра, то ответ очень прост: сообщения, которые может слышать каждый, не нужно зашифровывать.

Жюльетт сдула волосы со лба, что свидетельствовало о сильном волнении.

— То есть Фазолино работает на некую тайную организацию, — подытожила она.

Бродка рассмеялся деланным смехом.

— А ты сомневалась?

Тем временем вернулся Кайзерлинг с пакетом, в котором находились микрокассеты, и положил его на стол. Не говоря ни слова, он взял одну из кассет и вставил ее в автоответчик, стоявший в сторонке на столике.

— Бельфегор, — проквакал незнакомый голос, — сегодня встречи не будет — Лука 2:26 — перенесено на завтра — Бельфегор.

Кайзерлинг отмотал ленту назад и включил снова. Голос звучал холодно, почти неестественно, и у всех присутствующих при его звуке по спине побежали мурашки.

— Кто-нибудь из вас знает этот голос? Или Луки 2:26? — спросил Кайзерлинг, снова отматывая кассету назад и включая в третий раз.

— Этого голоса я никогда не слышал, — заверил его Марко, старый портье, которого пробрало больше всех. — И место в Библии мне незнакомо. Может быть, кто-то из вас?

Бродка покачал головой. Жюльетт тоже.

Кайзерлинг дал послушать еще несколько записей, которые были не менее странными. Один раз Жюльетт показалось, что она узнала голос Фазолино, но Кайзерлинг был уверен, что она ошиблась.

— Вот видите, — сказал Кайзерлинг, обращаясь к гостям. — Вы тоже не знаете, что с этим делать, равно как и я.

— И что теперь? — нетерпеливо произнесла Жюльетт.

— Вы говорили, — напомнил Бродка, обращаясь к Кайзерлингу, — что передадите нам кассеты.

— Да. Забирайте, — ответил тот, делая широкий жест рукой. — Я при всем желании не смог найти ничего порочащего Фазолино.

Такой щедрости Бродка не ожидал, и от Кайзерлинга не укрылся удивленный взгляд гостя.

— В конце концов, у нас с вами общий противник, — сказал хозяин дома, — и если все это каким-то образом поможет вам навредить Фазолино, я буду считать свою миссию выполненной.

Кайзерлинг вынул кассету из автоответчика, положил ее к остальным и протянул пакет Бродке.

— Если позволите, я хотел бы дать вам один совет, — сказал он, прощаясь с гостями. — У Фазолино достаточно тесные связи с Римской курией. Он даже утверждает, что это старые семейные узы, но я думаю, что он лжет. Фазолино — мерзавец, он стал им уже давно.

На обратном пути Марко поехал по трассе на Террачина и дальше по Виа Аппииа в Рим. Их конечной целью была пиццерия Бальдассаре на Виа Сале.

Судя по всему, Бродка и Жюльетт недооценили Бальдассаре. Они считали его порядочным человеком, который худо-бедно перебивался по жизни и тут увидел шанс заключить выгодную сделку. Но то, что он, не поморщившись, совершил одну и ту же сделку дважды, было уже слишком.

Они вернулись в Рим незадолго до начала вечернего часа пик. Марко, который слушал разговор о племяннике своего старого друга, сказал:

— Знаете, в каждом итальянце прячется мошенник, иногда мелкий, иногда — крупный. Никогда не знаешь, на кого попадешь. А чего еще вы хотели от народа, три бывших премьер-министра которого предстали перед судом и более тридцати тысяч жителей получают пенсию, хотя давным-давно мертвы?

В пиццерии Бальдассаро было шумно, слышался звон посуды, хотя вечерний наплыв посетителей еще не начался.

— Где Бальдассаре? — спросил Бродка, входя в заведение вместе с Жюльетт и Марко.

Повар в безупречно белой одежде рассмеялся во весь рот и ответил:

— Нет Бальдассаре, теперь есть Доменико!

— Что это значит?

— Бальдассаре продал пиццерию. Он — богатый человек, синьора. Переехал в Катанию. С сегодняшнего дня это место называется «Пицца-сервис Доменико». Вам понятно?

Понимать здесь было нечего. Бродка заметил, что портье не смог сдержать ухмылки. И если бы Бродку не обуревала злость, он сам рассмеялся бы.


В среду, около шести часов утра, бомба разорвала на тысячу кусков темно-синий «вольво», стоявший на Виа Цертоза. Взрыв мог бы нанести и больший ущерб, если учесть, что рядом были припаркованы другие машины.

По крайней мере, именно такой вывод сделала римская полиция, составляя протокол этого криминального происшествия — в лучших традициях мафии, — когда, очевидно, не нужно было никого убивать, однако явно следовало кого-то предупредить. Взрывы автомобилей в Италии происходят не каждый день, но и не являются такой уж большой редкостью. И все же этот случай можно было рассматривать с особой точки зрения. В первую очередь, это касалось владельца автомобиля. Речь шла не об известном или неизвестном полиции мафиози, а о государственном секретаре — кардинале Смоленски, втором человеке в Римской курии. Если бы взрыв прогремел пятнадцатью минутами позже, как спокойно заявил кардинал, то его бы настигла смерть, ибо в это время он обычно спешит на утреннюю мессу. Но, как и у большинства кардиналов, у Смоленски тоже есть личная жизнь и квартира в городе, что, в общем-то, и спасло его.

Если отвлечься от поисков мотива и преступника, взрыв поставил два вопроса. Первый касался десятка золотых рыбок, которых обнаружили на мостовой рядом с обломками; второй вопрос возник, когда среди покореженных частей автомобиля были обнаружены кусочки картины Леонардо да Винчи. Сложив их, полиция получила пазл портрета святого Иеронима, принадлежавший некогда художнице Ангелике Кауфманн. В результате своей необыкновенной истории он был разделен, пока одну из частей не нашли прикрученной, к старому сейфу, а другую — в качестве сиденья табурета сапожника. Таким образом, вопрос, какой негодяй покусился на жизнь кардинала, отошел на задний план, а итальянские газеты принялись высказывать множество различных версий по поводу золотых рыбок и картины. Учитывая ситуацию, кардинал Смоленски вынужден был нарушить молчание, ибо посчитал это своим долгом.

На еженедельной пресс-конференции курии, где часами обсуждались мнения по поводу синодов, процессов канонизации, энциклик, посвящения в сан женщин и ойкуменизма, государственный секретарь Ватикана решился на два привлекших внимание высказывания, которые, в общем-то, только слегка касались благосостояния Церкви.

Его преосвященство произнес несколько сухих фраз, объявив себя аквариумистом, то есть любителем рыбок, плавающих в стеклянных ящиках. Он, мол, купил рыбок накануне вечером и оставил в машине, чтобы отвезти их на следующий день в свой офис в Ватикане. Что же касается частей, из которых сложилась картина Леонардо, речь идет, конечно же, о копии. Оригинал по-прежнему висит в зале IX Ватиканских музеев, где находятся и другие картины Леонардо. По словам Смоленски, он заказал копию картины, чтобы подарить ее другу, имеющему духовный сан.

Тот, кто видел, как кардинал Смоленски дважды в неделю носил домой десяток золотых рыбок в прозрачном пластиковом пакете, мог посчитать его очень хорошим человеком. Но так только казалось — а, как известно, когда кажется, креститься нужно, особенно набожным. Потому что государственный секретарь дважды в неделю выпускал золотых рыбок в аквариум размером пятьдесят на семьдесят сантиметров, в котором метались голодные пираньи, и молча наблюдал за естественным ходом вещей до тех пор, пока от золотых рыбок ничего не оставалось.

Что же касалось взлетевшего на воздух Леонардо да Винчи — копии, как утверждал Смоленски, — то объяснения государственного секретаря казались не очень убедительными, и в одном из комментариев «Мессаггеро» был открыто поставлен вопрос о том, почему второе лицо в Римской курии разъезжает по городу с копией Леонардо да Винчи в багажнике.

Конечно же, Бродка и Жюльетт следили за всем этим процессом в газетах. И когда впервые было упомянуто имя Смоленски, Бродка насторожился. Внезапно он вспомнил письмо своей матери, адресованное ее школьной подруге Хильде Келлер и переданное Бродке ее мужем. В том письме Клер Бродка писала, что кардинал Смоленски — сущий дьявол.

Именно этот кардинал Смоленски?

Бродка предположил, что по земле не может одновременно ходить много кардиналов Смоленски, и, таким образом, следовало опасаться, что его преосвященство действительно является ключевой фигурой тех событий, которые едва не свели с ума и его, и Жюльетт.

Титус, этот двуличный человек, о настоящих намерениях которого Бродка так и не узнал, говорил тогда в Вене, что в Ватикане существует тайная организация, святая мафия, которая управляет миллиардным концерном верующих.

Насколько бы правдивыми или ложными ни оказались слова Титуса, многое свидетельствовало о том, что он был прав. Скандал с подделкой картин, в котором оказалась замешана Жюльетт, только подтверждал это предположение. Но что касалось смерти его матери, то Бродка даже представить себе не мог, какое отношение она может иметь к Римской курии.


В магазине электронных товаров на Виа Андреоли Бродка купил автоответчик, на котором можно было прослушивать записи, и теперь они с Жюльетт часами сидели в номере пансионата, слушая зашифрованные сообщения. И чем больше они прислушивались к тарабарщине на кассетах, тем менее вероятным казалось, что когда-нибудь им удастся разгадать тайну этих переговоров.

Ясно было одно: в шифрах прослеживается почерк организованного преступления. Шифры использовались с особой утонченностью. Таким образом, речь не могла идти о любителях или мелком мошенничестве.

Дважды прослушав все двадцать кассет — а именно столько они получили от Кайзерлинга, — Бродка занялся их систематической оценкой. Он записывал часто повторяющиеся имена и кодовые слова, что было весьма трудоемким занятием, поскольку большей частью на кассетах звучали имена и понятия, которые он никогда прежде не слышал.

Жюльетт по-прежнему считала, что одним из переговорщиков — он называл себя по телефону Молохом — был Альберто Фазолино. Асмодей и Бельфегор, похоже, являлись центральными фигурами в этой организации. По крайней мере, такое впечатление создавалось в связи с частотой употребления их имен и повелительного, уверенного голоса этих людей. Адраммелех несколько противоречил Бельфегору, но никаких подробностей о нем из пленок выяснить не удалось. Единственный женский голос принадлежал Лилит, которая возникала неоднократно. Вельзевул, Нергал и Велиал играли, очевидно, не столь большую роль, но все же отдавали Фазолино таинственные распоряжения. Один или два раза прозвучали еще какие-то кодовые имена, которые Бродка не сумел записать по акустическим причинам.

После шести часов работы с квакающим автоответчиком Жюльетт сказала:

— Теперь, надеюсь, ты понимаешь, почему Кайзерлинг столь охотно отдал нам кассеты.

Бродка молча кивнул и в очередной раз запустил пленку с голосом Асмодея, который отдавал непонятные распоряжения.

— Ты ничего не замечаешь в этой записи особенного? — спросил он, глядя на Жюльетт.

— Замечаю, конечно. Своеобразный колокольный звон на заднем фоне.

— Необычный перезвон четырех колоколов, не находишь?

— Да, очень необычный. Что это значит?

— Сам по себе этот перезвон необязательно что-то означает. Но он может указать нам место, где находился звонивший в момент телефонного разговора.

Еще не закончив фразу, Бродка вынул кассету из автоответчика и вставил в него другую. Снова заговорил Асмодей, отдавая свои зашифрованные распоряжения, на этот раз с цифровым кодом. Все это дело вообще казалось немного странным, как будто взрослые дяди вздумали играть в секретные службы. А еще сам факт существования подобной «игры» напоминал о временах «холодной войны», когда женские голоса из службы государственной безопасности ГДР на длинных волнах, слышимых по всей Европе, холодно передавали послания своим агентам при помощи числового кода. Но в любом случае в тех передачах не было необычного колокольного перезвона, который слышался на двух записях с голосом Асмодея.

— Вот! — сказала Жюльетт, подняв указательный палец. — Вне всякого сомнения, эти два звонка были сделаны из одного и того же места.

Бродка прокрутил другие записи с голосом Асмодея, но на них не было никаких посторонних звуков.

— Колокольный перезвон не может длиться целый день, — разочарованно протянул Бродка.

Жюльетт, нервы которой начали потихоньку сдавать, со вздохом спросила:

— И что ты теперь собираешься делать, узнав столь важную информацию?

— Я тебе скажу. — Бродка поднялся и, стараясь придать вес своим словам, хлопнул ладонью по столу. — Я сделаю то, что сделал бы на моем месте любой дешифровщик в мире. Я буду слушать записи до тех пор, пока мне не придет в голову идея, что именно может скрываться за ними. Все достаточно просто.

— Просто? Только без меня! — Жюльетт вскочила и заходила по комнате. — Бродка, ты вообще замечаешь, что мы постепенно скатываемся к сумасшествию? Что мы разучились нормально мыслить, нормально говорить, что все наши действия — хрестоматийные примеры для любого психиатра? Может, эти люди хотели добиться именно этого! Может, они хотели, чтобы мы окончили свои дни в психушке. И все же в наших силах прекратить поиски. Давай покончим с этим. Давай уедем куда-нибудь и начнем новую жизнь. Потому что это не жизнь. Это медленное самоубийство.

Бродка задумчиво слушал Жюльетт, следил за ее резкими движениями. В душе он готов был признать ее правоту. Однако одновременно с этим его разум полагал иначе. Поэтому Бродка, стараясь быть убедительным, сказал:

— Жюльетт, вот уже несколько месяцев мы как будто бьемся в резиновую стену. Но теперь появились первые конкретные зацепки относительно того, кто может стоять за этим заговором. Арнольфо Карраччи предоставил нам очень хороший материал. Я уверен, что он сумел разгадать эти странные коды, и сегодня мы могли бы продвинуться гораздо дальше. Я не верю в то, что Арнольфо обманул нас. У него был хороший мотив — единственный мотив, который сильнее жажды денег, — желание отомстить. Жюльетт, я просто не могу сейчас сдаться. Если для тебя это становится слишком опасным, я смогу понять. Уезжай обратно в Мюнхен.

Жюльетт бросилась ему на шею.

— Я вовсе не это имела в виду, Бродка! Прости меня, но в такие дни, как этот, я от отчаяния не знаю, что делать. Иногда мне кажется, будто против нас ополчился весь мир.

Она впилась ногтями в спину Бродки, так что ему стало больно, прижалась к нему, как ребенок, который боится неизвестности и возможного зла. Однако, несмотря на свое замешательство, Жюльетт высказала то, что давно уже мучило ее:

— Самое ужасное… что больше всего в этой ситуации страдает наша любовь.

Ее слова повисли в воздухе, словно зловещее предзнаменование. Они неприятно подействовали на Бродку, и он долго молчал, прежде чем снова смог заговорить.

Наконец он нашел в себе силы ответить:

— Что касается меня, то в моем отношении к тебе ничего не изменилось. Жюльетт, я люблю тебя. И если я не показываю своих чувств так же часто, как раньше, то вовсе не из-за проклятой ситуации, в которой мы оказались.

Несколько минут они молча обнимались. Затем Бродка мягко высвободился из объятий Жюльетт и усталым голосом произнес:

— Я бы тоже охотно занялся чем-нибудь более интересным, чем сидеть в неуютном гостиничном номере и слушать сумасшедшие пленки.

Жюльетт опустилась в единственное кресло, придававшее комнате очарование шестидесятых годов, и откинулась на спинку. Она задумалась.

— Мы должны разделить задачи, — сказала она после паузы. — Я уже давно чувствую себя бесполезным придатком. Хотя я вполне могу выполнять какие-то поручения.

— Можешь попытаться выяснить, кто скрывается за этими псевдонимами, — ответил Бродка, беря со стола, где стоял автоответчик, листок бумаги с зашифрованными именами. — Возможно, у всех этих имен есть определенное значение. В любом случае я не думаю, что это выдуманные имена. Молох, например. Если я не ошибаюсь, это какой-то божок с Ближнего Востока. Очевидно, что кукловоды этой тайной организации — люди довольно образованные и умные. Мафиози пользуются другими именами. Они называют себя «патрон», «босс» или «голова», и у всех у них есть клички. Такое имя, как Адраммелех, никто бы просто не запомнил.

Жюльетт прочитала имена на листочке: Асмодей, Бельфегор, Молох, Адраммелех, Лилит, Вельзевул, Нергал и Велиал.

И где же ей, скажите на милость, искать значение этих имен, хотела спросить Жюльетт, однако вовремя прикусила язык. Не хотелось позориться перед Бродкой.

Но тот, казалось, угадал ее мысли, потому что произнес:

— Я тоже не знаю, где можно раздобыть эту информацию. Но ты же у нас умница… — Он вернулся к автоответчику и вставил новую кассету.

Жюльетт положила листок в карман джинсов, набросила на плечи темный блейзер и на прощание поцеловала Бродку в щеку.

Стоя на улице перед «Альберго Ватерлоо», она задумалась о том, куда пойти, и, отбросив все условности, подалась в газетный архив «Мессаггеро». Она решила, что с самого начала будет вести себя по отношению к Клаудио чисто по-деловому, хотя и не могла не признаться себе, что этот мужчина по-прежнему кажется ей привлекательным.

С наигранным равнодушием, как и собиралась, Жюльетт вошла в архив и направилась к Клаудио Сотеро, которого, к собственному удивлению, узнала не сразу: вместо длинных, стянутых в хвост волос у него теперь была очень короткая стрижка.

Увидев Жюльетт, Клаудио испугался и застыл на месте, сидя перед экраном компьютера и даже не пытаясь подняться ей навстречу. Жюльетт вежливо поздоровалась и, словно между ними ничего не было, сказала:

— У меня просьба. Эти семь имен на листке, вероятно, имеют историческое значение. Ты не мог бы мне помочь? — И она пододвинула листок поближе к Клаудио.

Клаудио, выглядевший теперь гораздо старше, чем он остался в памяти Жюльетт, по-прежнему таращился на нее, не решаясь что-либо сказать.

— Ты не понял? — громко и с нажимом произнесла Жюльетт, так чтобы другие архивариусы услышали и обратили на них внимание. Наконец Клаудио поднялся, подошел к ней вплотную и прошептал:

— Джульетта, мне так жаль! Я знаю, простить мое поведение невозможно. Пожалуйста, позволь мне объяснить…

— Я пришла не затем, чтобы выслушивать объяснения или оплачивать счета, — холодно ответила Жюльетт. — Мне нужна справка. Это важно. Кроме того, я спешу.

Клаудио ответил шепотом:

— Я же понимаю, ты очень сильно злишься на меня, знаю, что все испортил… Но пожалуйста, дай мне хотя бы объяснить, как все получилось.

— Единственное объяснение, которое меня интересует, это значение этих имен. Если ты не готов мне помочь, я попытаю счастья у одного из твоих коллег.

— Нет, нет, Джульетта! — Клаудио провел рукавом по лбу, словно от этого короткого разговора его бросило в пот. Затем он взял листок и стал вводить имена в свой компьютер. Однако после каждого ввода он только качал головой.

Через несколько минут ему удалось найти что-то о Молохе и Нергале.

— Божества древнего Востока, один — финикийский, второй — вавилонский.

— А остальные? — спросила Жюльетт.

— Ни в одном из исторических справочников этих имен нет. Но если они вообще существуют, то я найду их.

Клаудио, словно одержимый, принялся стучать по клавиатуре, переключаясь с одного справочника на другой.

Жюльетт, делая вид, будто все это ее не касается, направилась к кофейным автоматам в коридоре и сделала себе капучино в картонном стаканчике. Вернувшись в архив, она сразу же заметила, что лицо Клаудио сияет.

— В яблочко! — закричал он еще издалека. — Все эти имена встречаются в словаре магии. Правда, написано о них немного, но все же. Интересная компания!

Он протянул Жюльетт лист бумаги, и та с удивлением прочитала:

Бельфегор — «прекрасный ликом», демон, которому, по преданию, поклонялись тамплиеры в своих тайных ритуалах.

Асмодей — дьявол сладострастия, чувственности и роскоши в еврейской традиции.

Молох — всепоглощающий бог финикян и жителей земли Ханаанской, князь ада.

Адраммелех — идол самаритян, которому приносили в жертву детей.

Лилит — первая жена Адама, созданная Богом из грязи и ила, изначально — крылатая ассирийская демоница.

Вельзевул — «повелитель мух», собственно, бог филистимлян, в средневековье считался верховным дьяволом ада.

Дергал — «сгорбленный», повелитель войны, чумы, наводнений и разрушения, изначально — вавилонский бог подземного царства.

Велиал — «ничего не стоящий», царь лжи, говорит тысячей льстивых языков.

— Боже мой! — растерянно пробормотала Жюльетт.

Клаудио поднял на нее взгляд.

— Ну, к Богу это имеет мало отношения. Это же все дьяволы.

Жюльетт сухо поблагодарила его, словно они были совершенно чужими, и на прощание задала провокационный вопрос:

— Сколько я тебе должна за помощь?

Этот вопрос обидел Клаудио, и он сердито уставился в пол, так и не ответив ей.

Жюльетт повернулась и пошла прочь. Но едва она дошла до выхода из «Мессаггеро», как ее догнал Клаудио. Он преградил ей путь и сбивчиво заговорил:

— Я знаю, Джульетта, ты имеешь полное право обращаться со мной именно так. Но позволь мне объясниться. Это, конечно, не сотрет в твоей памяти ту неприятную встречу, но, возможно, ты все-таки простишь меня. Пожалуйста!

Жюльетт попыталась пройти мимо Клаудио, но тот не пропустил ее.

— Тут нечего объяснять и нечего прощать, — холодно произнесла она. — То была ошибка с моей стороны, баста. Не стоит уделять этому вопросу больше внимания, чем он заслуживает. А теперь уйди с дороги, пожалуйста!

Холодность, с которой говорила Жюльетт, привела Клаудио в отчаяние. От волнения он не сумел подобрать нужных слов, но, вероятно, подходящие слова в этой ситуации оказались бы напрасны, поскольку обиженная гордость Жюльетт требовала только одного: унизить Клаудио.

В конце концов он уступил дорогу, но, прежде чем Жюльетт успела выйти на Виа дель Тритоне, крикнул ей вслед:

— Завтра в семь я буду ждать тебя в нашем ресторанчике на Пьяцца Навона, Джульетта! Если нужно будет, всю ночь!

Жюльетт сделала вид, что не услышала.


Состояние дел в частной клинике Коллина тем временем достигло той точки, когда доктор Николовиус серьезно задумался над тем, чтобы оставить клинику. Все свои соображения, а также просьбу о скорейшем принятии решения он изложил в письме, которое послал Жюльетт в Рим.

Коллин держал в руках почти все дела в клинике, и с тех пор, как он начал изъясняться — причем все лучше и лучше, — снова стал считать себя главой учреждения. Иногда парализованного профессора можно было терпеть только в том случае, если он был накачан коньяком — для смягчения боли, как выражался сам Коллин.

В коридорах и палатах клиники витал страх. Если учесть, что речь шла о парализованном мужчине в инвалидном кресле, это выглядело гротескно, однако Коллин пользовался своим передвижным средством как оружием. Он отказывался ложиться на ночь в постель, поскольку все равно мог спать считанные минуты. К тому же постель означала для него абсолютную беспомощность. Поэтому он настоял на том, чтобы проводить ночи в своем инвалидном кресле. Тайком, словно тень, он ездил по коридорам клиники, подслушивал под дверями или громко стучал в них, и ни главный врач Николовиус, ни сильные санитары не могли остановить его.

Что происходило с ним на самом деле, не знал никто. Казалось, профессор смирился со своим состоянием, а пьянство и садизм, с которым он терроризировал всех вокруг, стали для него смыслом жизни.

Тем больше удивила медперсонал внезапная перемена в его поведении. В один из дней Коллин стал вести себя с подчеркнутой сдержанностью. Хотя он по-прежнему казался вездесущим, его повелительного голоса почти не было слышно, и даже своим дьявольским креслом профессор вдруг стал управлять аккуратно. Николовиус, которого поначалу такая перемена сильно удивила, отнес это на счет недавнего обследования коллеги-профессора, который лечил Коллина после катастрофы и сказал, что удовлетворен состоянием пациента. По крайней мере, с учетом сильных повреждений, как он выразился. О том, что Коллин когда-либо сможет двигать руками и ногами, не стоит даже думать, добавил он.

Около десяти часов вечера главный врач снабдил Коллина требуемой порцией алкоголя и попрощался. Коллин попросил Николовиуса о том, чтобы тот вставил в его плеер кассету с «Варшавским концертом», надел ему наушники и, как обычно, приоткрыл дверь палаты.

Оставшись наедине со своей любимой музыкой, Коллин на какое-то время успокоился. Затем при помощи ложки привел инвалидное кресло в действие и осторожно, словно он изо всех сил старался никого не потревожить, выехал из палаты, пустившись по коридору.

Доехав до лестницы, Коллин развернулся. Скрип от трения резиновых колес по полу испугал его, он застыл на миг и стал ждать. Затем направил кресло обратно к двери своей палаты и вновь повернул.

На минуту Гинрих Коллин остановился, устремив взгляд прямо перед собой, к невидимой цели. Его челюсть медленно опустилась.

Открыв рот, он поймал ложку, при помощи которой управлял инвалидным креслом, потом перевел рычаг управления электромотором до упора вперед.

Кресло поехало быстрее. Мысленно Коллин прокрутил свой план сотню раз. Теперь он боялся только одного: что этот план не сработает. На полпути тяжелое приспособление, к которому он был прикован, развило такую скорость, что остановить его могла только ошибка в управлении. Коллин сидел прямо, словно спина его была сделана из железа. Он не решался смотреть по сторонам, на проносящиеся мимо двери, за которыми были люди со своими трагическими судьбами. Он давно забыл о том, что клиника была его детищем, что он создал все это своими руками. Ничего из того, что окружало Коллина, теперь не имело для него значения. Он наконец обрел внутреннее равновесие, ибо нашел в себе силы признаться, что оказался неудачником. Неудачником во всем.

Гинрих Коллин был не тем человеком, который мог терпеть сочувствие. По его мнению, слово «сочувствие» было придумано для ничтожных людей. Коллин мог прекрасно жить с осознанием, что его ненавидели, но чтобы ему сочувствовали, он не хотел. И он не хотел просить, не хотел быть вынужденно благодарным. Он вообще больше ничего не хотел. Поэтому он держал ложку в положении «вперед» до упора.

Последнее, что он запомнил, был ужасный звук, всепроникающий хруст, когда инвалидное кресло на полной скорости врезалось в перила лестницы, пробило их и вырвало несколько кусков.

Кресло перевернулось, покатилось и так резко развернулось, что упало с силой, превышавшей его собственный вес, пролетев три этажа вниз.

Голова Коллина ударилась о каменный пол и разбилась, словно цветочный горшок.

Глава 11

Коллин был мертв вот уже два дня, когда Жюльетт приехала в Мюнхен. Доктор Николовиус сообщил ей о случившемся по телефону. Он сделал все возможное для того, чтобы представить ей самоубийство мужа в более смягченном варианте, но Жюльетт реагировала очень сдержанно. Бульварные газеты восприняли это происшествие как лакомый кусочек. Профессор Коллин пользовался почетом и уважением, особенно в кругах высшего общества Мюнхена. Он замечательно умел скрывать от общественности свои личные неприятности и проблемы. С другой стороны, его судьба, в особенности тщательно спланированное самоубийство, казались настолько необычны, что это событие освещалось прессой не один день.

По желанию Жюльетт Бродка остался в Риме. Она не хотела втягивать его в свои проблемы, и он был благодарен ей за это.

Вплоть до дня похорон Жюльетт осаждали журналисты. Стоило ей выйти из дома, как они, словно ищейки, брали ее след. Жюльетт, измученная и беспомощная, не знала, что делать. Она чувствовала себя самым одиноким человеком на свете.

Похороны, для которых Жюльетт купила себе новые вещи в салоне мод на Максимилианштрассе, прошли перед ее глазами как фильм. Сияло солнце, на ней были большие темные очки. Не было священника, не было надгробных речей, только рукопожатия — без выражения соболезнования. Уйдя с кладбища через двадцать минут, Жюльетт поклялась себе никогда больше сюда не приходить.

Дома она с особой тщательностью принялась уничтожать следы своего пятнадцатилетнего брака. Распахнула в доме все окна, открыла дверцы шкафов и комодов, отсортировала вещи, имевшие какое-либо отношение к Коллину. В кабинете профессора, куда она по его желанию входила крайне редко, Жюльетт обнаружила более десятка бутылок коньяка, спрятанных в шкафах. Она с отвращением вылила их содержимое в умывальник, а бутылки выбросила в мусорный контейнер. Во всем доме пахло алкоголем. Жюльетт едва не стошнило, и она подошла к окну подышать свежим воздухом.

Ей было неприятно обходиться со своим прошлым столь непочтительно и бесцеремонно, но это давало ей ощущение свободы. Жюльетт чувствовала себя гораздо лучше, вытаскивая на свет божий все больше обрывков воспоминаний и швыряя их на пол: фотографии, письма, проспекты, записные книжки — в общем, весь этот хлам, который скапливается годами.

В стенном сейфе, ключ от которого всегда лежал в ящике письменного стола, Жюльетт нашла немалую сумму денег в немецкой, американской и итальянской валюте. Сколько там было, ее не интересовало. Точно так же не интересовали документы в черной кожаной папке, ценные бумаги и счета, о которых она ничего не знала, полисы, процессуальные акты и справки.

Хотя теплый весенний воздух проникал через открытые двери террасы, ей было нечем дышать. Она пошла в ванную на втором этаже, направила в лицо струю воды и стала растирать ладонями лоб и виски. Отчаявшаяся и обессиленная, Жюльетт какое-то время разглядывала себя в зеркале, а затем взяла помаду, крепко сжала ее в пальцах и написала одно слово: «Почему?»

Почему Коллин сделал это? Он больше не мог жить дальше? Не мог выносить сочувствия других людей? Или хотел напакостить ей, Жюльетт, своим последним поступком, поселив в ней чувство вины? А может, она просто все это выдумала?

Зазвонил телефон. Это был Бродка.

Жюльетт едва могла говорить. Ее голос звучал глухо и скованно. Копание в прошлом потребовало от нее больше физических и моральных сил, чем сами похороны. Она машинально отвечала на вопросы Бродки, равнодушно выслушивала слова утешения.

— Давай поговорим завтра, — сказала она наконец. — Для меня все это было очень тяжело.


К вечеру Жюльетт сложила в доме три большие кучи. На верхнем этаже — одежду, в гостиной — безделушки и всякий хлам, в кабинете — груды бумаги.

Около семи часов вечера она вышла из дома с дорожной сумкой и направилась в отель «Хилтон», где сняла номер. Там она надеялась уйти от незримых рук Коллина хотя бы на одну ночь. Но уснуть Жюльетт не смогла. В начале одиннадцатого она встала, оделась и спустилась в холл, где в это время царило большое оживление. В баре она села у стойки и, заказав бокал красного вина, с отсутствующим видом стала наблюдать за тем, как приходили и уходили люди.

Внезапно перед ней появился человек, воспоминания о котором она уже изгнала из своей памяти: непримечательная внешность, около тридцати лет, темные, зачесанные на лоб волосы. Норберт.

Жюльетт демонстративно отвернулась, не ответив на его приветствие.

— Ну и ну, — сказал Норберт. — И чем же я провинился?

— Ты еще спрашиваешь? Ты ведь прекрасно знаешь, в чем дело… — Жюльетт сделала большой глоток из своего бокала. — Исчезни!

Норберт не сдавался. Он обошел вокруг Жюльетт, снова стал перед ней и требовательным голосом, которого она от него никогда не слышала, спросил:

— Черт побери, да что с тобой? Что за странная перемена?

— Я тебе скажу! — с горечью в голосе ответила Жюльетт. — Вероятно, ты следил за мной не один год и передавал информацию своим мерзким работодателям. А я, глупая гусыня, ничего не замечала и верила тебе.

Казалось, Норберт был удивлен, он качал головой, как делал всегда, когда не знал, как поступить. Потом он заказал у бармена джин-тоник, взобрался на стул рядом с Жюльетт, облокотился на стойку и сказал;

— Может, все-таки соизволишь объяснить, о чем вообще речь?

Разозлившись, Жюльетт прищурилась и зашипела на него:

— Ты — дрянной актеришка, Норберт. Тебе не имеет никакого смысла притворяться. Я видела в твоей квартире пурпурную ленточку. Вероятно, это объясняет все.

— Ага, — ответил Норберт, который, судя по всему, не совсем понимал, о чем она говорит. — Ты видела у меня… пурпурную ленточку… — Он замолчал. — Ах, теперь я понял, о чем ты. И из-за этой штучки ты на меня разозлилась?

Жюльетт отмахнулась.

— Забудь об этом. Я больше не хочу иметь с тобой дела.

Она отвернулась, осушила бокал, положила на стойку купюру и собралась уже уходить, когда внезапно услышала, как Норберт плаксивым голосом произнес:

— Выслушай меня. А потом можешь думать, что тебе хочется. Но пожалуйста, выслушай меня: эта красная ленточка, которую ты у меня видела, принадлежит не мне, а старшему другу, с которым я недавно познакомился в ресторане на Гертнерплац. Он не сказал, как его зовут, хотя в первый же вечер мы пошли ко мне. Мы… мы понравились друг другу, и, когда на следующий день я спросил, как его зовут, он ответил: «Называй меня просто Титус. Все, кто меня знает, называют меня так, хотя это не настоящее имя». А потом…

— Ты сказал «Титус»? — Жюльетт навострила уши. — Невысокого роста? Очень белая кожа? Розовое лицо и начинающаяся лысина?

— Э… да, — удивленно ответил Норберт. — Ты его знаешь?

— Может быть, — пробормотала Жюльетт. — Рассказывай дальше.

— Ну так вот, — продолжил Норберт, — Титус жил у меня пару недель. Парень мне понравился. Мы здорово разговаривали, но как только подбирались к его прошлому, он всегда замолкал или менял тему. Вскоре я понял, что в его жизни что-то не так, что у него есть какая-то тайна. Когда я заговорил с ним об этом, Титус сказал, что мое предположение почти верно, но он не может это обсуждать. Через неделю я очень прикипел к Титусу, но одновременно мне было… как-то не по себе. Однажды, когда Титус ушел по своим делам, я заглянул в его сумку. И что я нашел? Револьвер и эту пурпурную ленточку. Я положил их на стол и хотел заставить его говорить, когда он вернется домой. Однако вместо Титуса пришла ты. Револьвер я быстро спрятал, а ленточку — не успел. Я ведь не знал, что это за штука. Титус вернулся, когда тебя уже и след простыл. Я снова положил револьвер на стол и спросил, что это значит. Титус внезапно взбесился. Он обозвал меня шпиком и предателем, схватил свои вещи, запихнул их в сумку и исчез. Больше я его не видел. Может быть, теперь ты мне скажешь, что это за пурпурная ленточка?

Жюльетт закрыла лицо руками. Она покачала головой, не решаясь взглянуть на Норберта.

— Похоже, я была несправедлива по отношению к тебе.

Норберт нахмурился. Он не понял, о чем она говорит.

— Так что с ленточкой?

— Пурпурная ленточка, — неуверенно начала Жюльетт, — это своего рода символ, знак тайной организации, которая опутала своими грязными щупальцами всю Европу. Члены этого так называемого братства занимаются темными делишками с недвижимостью, предметами искусства и фальшивыми деньгами. Нечто вроде мафии, если хочешь. Только вот ее боссы живут не в Неаполе и не в Нью-Йорке…

— А где?

— В Риме. Точнее, в Ватикане.

— Боже ты мой! — воскликнул Норберт. — Ты вообще понимаешь, что говоришь?

Жюльетт с горечью рассмеялась.

— Знаю, все это кажется невообразимым. К тому же я не могу ничего доказать. Однако ты наверняка еще помнишь, что случилось с Бродкой. Тебе также известно о скандале с подделками, в который втянули меня. Все нити расследования ведут в Ватикан — и там обрываются.

Норберт смутился. Отхлебнув из своего бокала, он неуверенно произнес:

— Не знаю, что и сказать по этому поводу. — И, чуть помедлив, добавил: — Но при чем здесь Титус?

— Я тебе отвечу. Титус — член этой тайной организации. Никто не знает, как его зовут по-настоящему, в том числе и я.

— Теперь мне многое становится понятным. — Лицо Норберта стало задумчивым. — Однажды он сказал, что не может больше показываться в наших ресторанчиках. Я не понял и спросил, что у него за причина скрывать свои наклонности. На это он ответил, что мне, дескать, не понять.

Норберт запнулся, заметив, что Жюльетт погружена в собственные мысли.

— Скажи-ка, ты меня вообще слушаешь?

— Извини. — Жюльетт сглотнула. — Я могу понять, что ты принял эту историю с Титусом очень близко к сердцу. Но у меня проблемы совершенно иного рода. Я вела упорядоченный образ жизни. У меня была галерея, у меня был муж… пусть и редкостный подонок, а теперь я не только потеряла все это, но еще оказалась замешанной в каком-то таинственном заговоре.

Норберт кивнул и, беспомощно взмахнув рукой, сказал:

— Нужно отвлечься, и все снова станет на свои места.

Едва он закончил говорить, как понял, насколько глуп его совет. Жюльетт соскользнула со своего стула, стала перед Норбертом. В ее темных глазах появился злой блеск.

— Итак, ты думаешь, что я все это выдумала, что я не в своем уме и наверняка страдаю манией преследования.

— Я этого не говорил.

— Зато подумал! — Жюльетт одним глотком осушила еще один бокал красного вина. — Я даже не могу тебя за это упрекать.

— Жюльетт, пожалуйста!

— Будь здоров. — Она со звоном поставила бокал на стойку и пошла к лифту.

Норберт вернулся к своему роялю, стоявшему в другом конце зала. Когда он коснулся пальцами клавиш и заиграл «As Time Goes By», то почувствовал, что у него дрожат руки.


В это же самое время в Риме за большим круглым столом сидели добрых сто лет тюрьмы и по меньшей мере четыре вечных проклятия. Этот стол, покрытый зеленой скатертью и освещенный низко висящей лампой в форме мисочки, стоял в подвале расположенной в районе Трастевере пиццерии, на что указывала невзрачная вывеска над входом.

Из-за пластиковых стульев и столов, ярко-белых неоновых ламп, а также самого зала, имевшего форму шланга, заведение выглядело не очень привлекательно. Но сделано это было специально. Если сюда заходил случайный посетитель, желавший утолить голод, то единственный официант, совмещавший также обязанности пекаря, неохотно обслуживая его, сообщал, что желаемая еда будет готова не раньше чем через час. После подобного заявления многие просто покидали негостеприимное заведение.

Пиццерия, находившаяся в двух кварталах от Тибра, была, собственно говоря, легальным местом для нелегальных махинаций, которые проворачивались в огромном подвале небольшого на вид дома. Однако даже жители улицы, где все знали друг друга и где ни один слух не казался настолько абсурдным, чтобы его не стоило обсуждать (что вносило разнообразие в жизнь большинства жителей Трастевере), не могли точно сказать, что творится за дверями маленького заведения, куда редко захаживали посетители.

Синьора Блаттер, жившая на пятом этаже дома напротив, со времени смерти мужа, хозяина трактира на юге Тироля, занятая в основном расклеиванием на стенах домов города крупноформатных сообщений о смерти, утверждала, что в пиццерии нечисто. Люди, входившие в заведение, никогда больше не выходили оттуда, а другие, наоборот, выходили из него, хотя никто не видел, чтобы они заходили внутрь. Среди них был и полный кардинал из Ватикана — ради всего святого, синьора Блаттер сразу его узнала. Ни в одном городе мира нет стольких чудес, сколько их в Риме, что, вероятно, зависит от того, что вера, которая управляет здесь, — это вера в чудеса. Однако же рассказы синьоры Блаттер не казались достаточно чудесными, чтобы поверить в них, хотя и соответствовали действительности.

В подвале неприглядной пиццерии скрывался нелегальный игорный клуб, в котором каждый вечер крутились миллионы. Здесь проигрывались нелегальные деньги, деньги на штрафы, откупные деньги и деньги из пожертвований для близлежащего Ватикана. Преимуществом постройки был достаточно разветвленный подвал, наследство ранних христиан, дававший возможность покинуть дом через черный ход, который протянулся почти на два квартала от заведения.

Официант пиццерии испугался, когда ближе к полуночи к ним зашел мужчина невысокого роста с седыми волосами. Он, как и все клиенты, исчезавшие за печами для пиццы, был элегантно одет, гладко выбрит, уверен в себе и совершенно точно знал, куда идет. И все же официант удивился и пробормотал:

— Асассин!

— Для тебя — по-прежнему Джузеппе Пальмеззано, — грубо ответил невысокий мужчина. — Удивлен, да?

— Да, удивлен, — сказал официант. — Сколько же лет-то прошло, синьор Пальмеззано?

— Пятнадцать, — ответил Пальмеззано.

Когда же официант с презрительной гримасой на лице перегородил ему путь, Джузеппе оттолкнул его левой рукой и жестко произнес:

— Permesso[531] синьор.

Официант был силен и хотел помешать ему пройти в подвал здания, но Пальмеззано посмотрел на него так, что тот предпочел отступить.

Со стен лестницы, уводившей вниз, осыпалась краска. Пальмеззано вспомнил, что это была та же самая бирюзовая краска, что и до его заключения. Прихожая в подвале, откуда в разные стороны вели четыре двери, была выдержана в приглушенном красном цвете, внешне напоминая пригородный бордель.

На мгновение Пальмеззано растерялся, не зная, какую из дверей выбрать. Однако в следующую секунду услышал негромкий голос из динамика — очевидно, за комнатой велось наблюдение при помощи видеокамер.

— Налево, синьор Пальмеззано, — сказал официант.

Пальмеззано повернулся в указанном направлении и открыл дверь. В нос ему ударил сигарный дым. В неясном свете лампы Пальмеззано различил трех мужчин и одну женщину, расположившихся за игорным столом с картами в руках и пачкой долларовых банкнот перед каждым из них.

Не оборачиваясь, мужчина в черном, сидевший спиной к двери, громко произнес:

— С твоей стороны, Асассин, прийти сюда было очень смелым поступком.

Пальмеззано сразу же узнал голос Смоленски и ответил:

— Да неужели? Тебя, твое преосвященство, я ожидал увидеть здесь меньше всего. В это время порядочные кардиналы должны лежать в постельке, чтобы не проспать утреннюю мессу.

Скривив губы, между которых торчала на три четверти сгоревшая сигара, государственный секретарь выдавил:

— Мерзавец! — Затем, вынув изо рта окурок, обернулся и спросил: — Что ты хочешь, Асассин?

— Глупый вопрос, — заметил Пальмеззано и обошел стол, чтобы рассмотреть остальных игроков. — Играть с вами, конечно.

В этих кругах было не принято представляться друг другу, кроме тех случаев, когда это имело для кого-то особое значение. Причина добровольной анонимности заключалась в древней поговорке, которая утверждает: «Чего не знаю, о том не беспокоюсь», а также в том, что игрока в сопернике интересует лишь одно — его деньги.

Из всех игроков Пальмеззано знал только женщину, сидевшую слева от кардинала, — Анастасию Фазолино. Упрямый тип напротив нее производил впечатление ограниченного человека, однако этому противоречила пачка денег, за которой он скрывал свои грубые пальцы, державшие карты. Напротив Смоленски, беспрерывно куря сигары и рассыпая пепел, сидел коренастый, но при этом казавшийся слабым мужчина, который отличался, как и Смоленски, красноватым лицом, чем — по непонятным причинам — гордятся высокие духовные чины.

— Нас и так уже четверо, — забрюзжал Смоленски в ответ на слова Пальмеззано. — Убирайся!

Но тут неожиданно вмешалась Анастасия Фазолино.

— Ну зачем же? — воскликнула она. — Пусть играет вместо меня. Я больше не хочу. Сегодня не мой день. — И она поднялась, уступив место Пальмеззано.

Тот поблагодарил ее и вежливо поклонился, что как нельзя лучше шло человеку с его внешностью.

— Слышал о твоей взлетевшей на воздух машине, — сказал Пальмеззано кардиналу. — Чертовски странное дело, — добавил он, наблюдая, как Упрямый, сидевший справа от Смоленски, тасовал карты.

Двое других игроков испуганно посмотрели на Смоленски. Тот выплюнул окурок на пол рядом с собой и недовольно произнес:

— Мы здесь затем, чтобы играть, или затем, чтобы выражать соболезнования? — После небольшой паузы, видя, что все молчат, Смоленски спросил: — А у тебя есть деньги, Асассин?

Пальмеззано полез в левый, затем в правый внутренний карман своего двубортного пиджака. Вынув из каждого по пачке долларовых банкнот, он положил их перед собой на стол.

— Ставка сто, — заявил Упрямый.

Каждый из игроков положил сотенную купюру, банкир раздал перетасованные карты. Игроки погрузились в раздумье, а Анастасия встала за спиной кардинала, чтобы наблюдать за происходящим. После тщательного изучения своих карт, справа налево и слева направо, кардинал, на лице которого появилась дьявольская ухмылка, швырнул в центр стола тысячу долларов и, не отводя взгляда от карт, сказал:

— Сохрани тебя Бог, Пальмеззано, если я узнаю, что это ты подложил бомбу! — И закивал, словно что-то зная.

— Я? — Мужчина слева от него притворился растерянным. — Да как тебе в голову могло такое прийти? — И после короткой паузы добавил: — Я играю и кладу пять сотен сверху!

Это заявление заставило Смоленски заволноваться.

Краснолицый, сидевший рядом с Пальмеззано, покачал головой, сложил карты и бросил их на стол рубашкой вверх. Упрямый сделал то же самое.

— Еще кому-нибудь карты?

Смоленски передвинул карту через стол и взял другую, после чего заулыбался еще шире. Пальмеззано покачал головой.

— Я поддерживаю и повышаю на сотню, — сказал Смоленски, отсчитал купюры и бросил их в центр стола.

— И еще на сотню, — последовал быстрый ответ Пальмеззано. В отличие от Смоленски, который во время игры постоянно улыбался, чтобы запугать своих партнеров, Пальмеззано сохранял невозмутимость. Его лицо превратилось в маску, что было характерно для игрока в покер. Глядя на Пальмеззано — то равнодушного, то серьезного, — невозможно было понять, что у него на уме.

Смоленски бросил еще одну сотенную банкноту на стол.

— Я хочу посмотреть, — заявил он.

Пальмеззано спокойно, словно это было само собой разумеющимся, положил на стол трех королей и двух тузов и, не дожидаясь, пока Смоленски откроет карты, стал собирать деньги. Пока Смоленски тасовал карты, Пальмеззано, аккуратно складывая банкноты, словно невзначай заметил:

— У тебя, похоже, новые люди, Смоленски?

— Новые люди? — с недоумением переспросил кардинал, хотя прекрасно знал, о чем идет речь.

— Я имею в виду Леонардо да Винчи, взлетевшего на воздух. Рисовал не я. Могу я узнать имя гения?

Смоленски притворился, что не услышал вопроса.

— Ставки, господа, — сказал он и начал раздавать карты.

В душном полумраке комнаты чувствовалось странное напряжение. Анастасия положила ладони на плечи Смоленски. Остальные игроки молчали.

— Кто это, я хочу знать! — с угрозой в голосе повторил свой вопрос Пальмеззано.

Смоленски скривился, словно новые карты разочаровали его (на самом деле он хотел показать, что карты у него просто фантастические), затем неохотно ответил:

— Немец. А имя его не имеет совершенно никакого значения.

— Немец? — Пальмеззано сложил карты, которые как раз перед этим развернул веером. — Немец! Да каждый дилетант знает, что со времен Дюрера, а это было пятьсот лет назад, у немцев не рождалось нормальных мастеров. Они уже полтысячелетия импортируют своих художников из Италии, — раздраженно говорил Пальмеззано. При этом ему очень хотелось плюнуть на пол.

— По крайней мере, он так же хорош, как и ты! — с наигранным равнодушием отозвался государственный секретарь Ватикана. Он и не думал, что сможет так сильно обидеть Пальмеззано сказанной вскользь парой слов. Но едва он договорил, как тот схватил кардинала за левое запястье и молниеносно вывернул ему руку, так что косточки затрещали. Смоленски взревел, как бык на арене.

— Ты что, с ума сошел? — закричал он, но Пальмеззано уже отпустил его руку. — Ты мне чуть руку не сломал!

— В следующий раз я так и сделаю, кардинал! За пятнадцать лет тюряги я хорошо овладел такими приемчиками.

По лицу Смоленски было видно, насколько он зол. Ему было стыдно перед Упрямым и Краснолицым, а больше всего перед Анастасией. Поэтому он решил отомстить Пальмеззано по-своему.

— Я-то думал, что ты пришел, чтобы играть, — заметил кардинал. — Если тебе нужна драка, то, наверное, лучше отправиться в другое место. Для таких вещей я плохой противник. Итак?

Пальмеззано подтолкнул стопку банкнот справа от себя, и она немного подвинулась вперед.

— Десять тысяч, — сказал он, развернув карты веером. Краснолицый побледнел и положил карты на стол. Упрямый только покачал головой и попытался, насколько это возможно, сделать непроницаемое лицо. Кардинал пересчитал банкноты, лежавшие перед ним, сложил их в стопку, подтолкнул ее к центру стола, так чтобы на нее сверху падал свет, и, криво улыбнувшись, произнес:

— Все, что у меня есть. Пятьдесят тысяч долларов!

Пальмеззано сглотнул и принялся пересчитывать свою наличность.

— Ты ведь не станешь увиливать, Асассин?

Вопрос задел Пальмеззано за живое.

— Конечно нет, — ответил он, хотя знал, что ему не хватает тридцати трех тысяч долларов, чтобы принять ставку государственного секретаря.

— Подойдет ли расписка? — неуверенно спросил он.

— Разумеется.

Смоленски подал Анастасии знак, и та исчезла, чтобы вскоре вернуться с листком бумаги. Она положила его на стол перед Пальмеззано, и тот, пробежав глазами по бумаге, уверенной рукой проставил сумму, а под ней свою подпись. Затем положил бумагу на уже лежавшую перед ним пачку денег и передвинул все это к центру стола.

— Я поддерживаю, — сказал он, подняв брови так высоко, что они превратились в дуги. — И кладу сверху еще десять тысяч.

Не колеблясь ни секунды, кардинал снял с пальца перстень и положил его сверху векселя Пальмеззано.

— Пойдет за десять тысяч, — сказал он. — Карты на стол!

На долю секунды непроницаемая маска Пальмеззано сменилась улыбкой триумфатора, когда он открыл свои карты: три туза, два короля.

— Фулл хаус.

Государственный секретарь, казалось, наслаждался возникшей паузой. Затем стал поочередно выкладывать карты на стол: десятка, валет, дама, король, туз — и противно усмехнулся.

— Пять червей. Роял флеш.

Пальмеззано как будто парализовало. Только его глаза беспокойно смотрели то на Смоленски, то на лежавшие перед ним карты. И тут,словно на него снизошло озарение, Пальмеззано очнулся, схватил левую руку Смоленски и с той же ловкостью, что и несколькими минутами раньше, вывернул ее. В следующее мгновение случилось невероятное: из рукава черного костюма Смоленски выпали еще три карты.

Прежде чем кардинал успел спрятать карты, Пальмеззано удержал его другой рукой, вынул карты из рукава и положил их на стол. После этого Пальмеззано прищелкнул языком, укоризненно покачал головой и сказал:

— Ну и ну, разве хорошие кардиналы так поступают?

На какое-то время воцарилась напряженная тишина. Красноватое лицо кардинала приобрело синеватый оттенок. Анастасия, стоявшая за спиной Смоленски, отошла на шаг, вероятно полагая, что тот вскочит и бросится на Пальмеззано. Два других игрока, не проронивших ни слова, наблюдали за ними, чуть пригнувшись. Казалось, что в любой момент каждый из них может вытащить оружие. Но ничего подобного не произошло. Вместо этого Пальмеззано склонился над столом и обеими руками придвинул деньги к себе. Несмотря на то что сумма была велика, он оставался на удивление спокоен. Разгладив купюры и сложив их в стопочки, он затем надел на палец перстень и, протерев его рукавом, сказал:

— Пожалуй, не будем спорить о том, кому все это принадлежит. Уверен, что, если бы твои карты были получше, тебе не понадобилось бы мухлевать. Мне очень жаль.

Затем он поднялся, распихав стопки долларовых банкнот по всем карманам своего пиджака, и вышел из салона тем же путем, каким сюда пришел. При этом он стал богаче на сто тысяч долларов, а на его пальце сверкал настоящий кардинальский перстень — правда, с фальшивыми камнями.


Что отличает профессию служащего музея от других профессий, так это пожизненная связь между наблюдателем и объектом. Смотритель, серьезно относящийся к своей профессии, как правило, проводит больше времени с картинами, чем с собственной женой. Вероятно, в этом и состоит причина того, что большинство служащих музеев не женаты и вообще несколько странноваты.

Нередко бывает так, что стражи искусства влюбляются в скульптуру или картину; в любом случае они знают объект своего наблюдения после многих лет работы лучше, чем те, кто читает о нем в умных книгах.

Бруно Мейнарди, мужчина шестидесяти лет, густая шевелюра которого превратилась из черной как смоль в белоснежную и теперь придавала ему вид мудреца, относился к числу именно таких работников музея. Семья Бруно жила в небогатой местности Поззуоли, но он, будучи сыном шлифовальщика кораллов, мечтал стать вторым Рафаэлем. Уже в четырнадцать лет, когда речь зашла о том, продолжать ли ходить в школу, Бруно понял, что, учитывая сложности многодетной семьи, ему — в лучшем случае — придется пойти в обучение к живописцу, оформляющему вывески. Он, конечно, не заработает много денег, зато родителям не нужно будет тратиться на старшего сына.

Мечта Бруно стать вторым Рафаэлем окончательно развеялась, когда его дядя Луиджи почил с миром. У дяди в Риме была маленькая мастерская по вышивке церковной парчи, а в придачу к ней неплохие связи в духовенстве, что и обеспечило его племяннику место в Ватиканских музеях — плохо оплачиваемое, однако весьма престижное.

За сорок лет в зале Рафаэля, где Бруно начинал билетером и ночным сторожем, он дослужился до главного смотрителя и вот уже несколько десятилетий наслаждался властью в этом святом зале, который давно считал своей второй родиной. В течение всех этих лет Бруно ежедневно восхищался шедеврами Рафаэля и размышлял о своем великом кумире. В холодные зимние дни, когда посетителей было мало, он буквально пожирал глазами картины гениального художника. По крайней мере, со стороны именно так и казалось, ибо Бруно разглядывал каждый штрих на полотнах с расстояния нескольких сантиметров и тщательно запоминал его.

К несчастью, серьезно поговорить с кем-либо о своей страсти он не мог, разве что с коллегами из других залов Ватикана. Но они уже давно не воспринимали Бруно всерьез, ибо он стал утверждать, что так хорошо знает картины Рафаэля, что любую мог бы передать по памяти, если бы умел обращаться с кистью и красками. Однажды утром, когда Бруно Мейнарди пришел на работу и, пользуясь отсутствием посетителей, заговорил со своими подопечными, он вдруг осекся. Присмотревшись к полотну, на котором было изображено святое семейство и которое относилось к числу его любимых картин, дотошный Бруно обнаружил крошечное изменение, такое маленькое и незначительное, что кто-то другой вряд ли бы заметил его. На ногте мизинца правой руки Мадонны виднелся темный ободок, словно Дева Мария забыла почистить ногти после домашней работы. Сначала Бруно подумал, что картина повредилась или на нее так удачно нагадила муха. Но, приглядевшись повнимательнее — а для этого нужен немалый опыт, — он уже не сомневался, что изменилась сама картина, и сообщил о своем открытии хранителю музея. Тот осмотрел картину и пришел к выводу, что Бруно Мейнарди страдает галлюцинациями. Со «Святым семейством» Рафаэля ничего не произошло.

Для смотрителя Ватиканских музеев такое утверждение было подобно пощечине. Как уже говорилось, Мейнарди знал все свои картины до мелочей, поэтому уничижительный приговор хранителя, означавший, что ему только казалось, возмутил Бруно. Он не мог этого стерпеть и в тот же день обратился к генеральному директору музеев, который отнесся к его словам хотя и с пониманием, но вместе с тем небрежно.

После этого Бруно Мейнарди написал письмо государственному секретарю Ватикана кардиналу Смоленски, о котором говорили, что он — главный в Ватикане после Папы Римского, и получил ответ: по причине проблем со здоровьем Мейнарди отстраняется от должности главного смотрителя с предоставлением ему семидесяти пяти процентов пенсии, положенной только через четыре года. Входить в Ватиканские музеи ему отныне воспрещается.

Такой человек, как Бруно, который прожил со своими картинами сорок лет, не мог смириться с тем, чтобы его вот так запросто вышвырнули из прекрасного мира искусства. У Бруно Мейнарди начались приступы лихорадки и ломка — совсем как у наркомана. Через день, облачившись в обычную одежду, он купил билет как турист и пошел в зал Рафаэля, чтобы побыть со своими картинами.

Отчаянно жестикулируя, Бруно рассказал посетителям из Японии и Америки о том, что четыре десятилетия он восхищался ухоженными руками Мадонны, а потом вдруг заметил, что за одну ночь у нее под ногтями скопилась грязь. Когда он собирался рассказать ту же самую историю группе испанцев, двое солдат швейцарской гвардии взяли его под руки и вывели из зала.

Поскольку Бруно Мейнарди сопротивлялся, арест старика привлек к себе больше внимания, чем того хотелось всем, и уже на следующий день итальянские газеты рассказывали о трагическом случае с музейным смотрителем, который после сорока лет работы в Ватикане сошел с ума и утверждал, что обнаружил странные изменения в картине Рафаэля «Святое семейство».


В тот же день Жюльетт вернулась к Бродке в Рим. Тот выглядел неважно: осунулся, под глазами появились темные круги, щеки побледнели, движения были вялыми. Бродка дошел до точки, когда уже не знал, что делать дальше. Он не мог понять, почему микрокассеты, обещавшие столь много, оказались бесполезными. Арнольфо Карраччи — лжец? Бродка не хотел в это верить.

Возможно, Жюльетт поступила несколько необдуманно, предложив ему поужинать именно в том ресторанчике на Пьяцца Навона, где она впервые встретилась с Клаудио. Но, как оказалось позже, это решение имело неожиданные последствия.

— А я думал, ты вообще не знаешь Рима, — удивленно заметил Бродка, когда они заняли место за маленьким столиком, накрытым белой скатертью.

— А я и не знаю города, — выкрутилась Жюльетт, — однако читала, что ресторанчики на Пьяцца Навона — лучшие в Риме.

Похоже, Бродку удовлетворило это объяснение, хотя и не очень убедило. У него были проблемы поважнее. Бродка расспрашивал о подробностях, касавшихся самоубийства Коллина. Он хотел в точности знать, как все произошло, и поначалу не замечал, что сильно мучит Жюльетт этими вопросами. Тем не менее она постаралась ничего не упустить и рассказала ему все, что ей было известно со слов коллег профессора.

Наконец, когда Бродка задал вопрос о том, как прошли похороны, Жюльетт не выдержала и разразилась слезами.

— Неужели ты не можешь понять, что я не хочу сейчас об этом говорить? — сдавленным голосом прошептала она.

— Извини. — Бродка взял ее руки в свои. — Очевидно, смерть мужа расстроила тебя сильнее, чем я предполагал.

— Да, — ответила Жюльетт, вытирая слезы, — но не так, как ты думаешь.

— Что ты имеешь в виду?

На мгновение их разговор прервался, поскольку к ним подошел официант, чтобы принять заказ — конечно же, жаркое из овощей. Когда он удалился, Жюльетт ответила:

— Бродка, ты даже не догадываешься, каким мерзавцем был Гинрих на самом деле. И я была за ним замужем пятнадцать лет… — Она покачала головой.

— Я знал его, — напомнил Бродка. — Пусть весьма поверхностно, но этого было достаточно.

Некоторое время оба молчали, пока вдруг в ресторане не появился новый посетитель. Узнав Жюльетт, он приветствовал ее почтительным поклоном.

Та ответила на приветствие легким кивком.

— Кажется, тебя здесь знают, — удивленно произнес Бродка.

— Глупости. Я же рассказывала тебе о писателе, с которым случайно познакомилась.

— Этот толстяк?

— Именно. Шперлинг. Он — ночной человек. Пришел позавтракать.

— Позавтракать? — Бродка тихонько рассмеялся, словно хотел немного приободриться, но поднять себе настроение ему не удалось.

— Кстати, — сказала Жюльетт, отодвигая тарелку, на которой еще лежала половина жаркого, — я ошиблась по поводу Норберта. Он никак не связан с ватиканской мафией. Пурпурная ленточка, которую я видела в его квартире, принадлежит новому приятелю.

— Позволь, я угадаю: Титус.

— Верно.

— Этот Норберт узнал что-нибудь о Титусе?

— Нет, абсолютно ничего. Он знал только то, что Титус — голубой.

— А где он сейчас? Я имею в виду Титуса.

— Без понятия. Он просто-напросто сбежал от Норберта. Похоже, этот парень действительно негодяй. Хорошо, что мы от него избавились!

Бродка неожиданно для себя отвлекся, наблюдая за толстым писателем. Шперлинг закрепил большую полотняную салфетку на золотой цепочке, которую носил на груди. Было крайне интересно смотреть, как он подносит ко рту кофейную чашку. Поскольку полнота Шперлинга требовала, чтобы он пронес чашку от стола до рта через большее расстояние, чем у обычных людей с нормальными объемами тела, ему приходилось защищать себя и свою одежду от расплескавшегося кофе, — поэтому он подставлял под кофейную чашку тыльную сторону ладони.

Эта сцена была настолько комичной, что Бродка улыбнулся.

— Чего ты усмехаешься? — растерянно спросила Жюльетт. Бродка прикрыл рот ладонью.

— Этот писатель — настоящий уникум. Как, ты сказала, его зовут?

— Шперлинг, Пауль Шперлинг, — прошептала Жюльетт. — Он утверждает, что знает Рим лучше любого римлянина.

Бродка внимательно поглядел на толстяка.

— Неужели этот писатель действительно знает город?

— По крайней мере, он так говорит. Хочешь проверить его знание Рима?

— Да, — коротко бросил Бродка.

— Не нужно смеяться над этим человеком!

— Я не собираюсь над ним смеяться. Я думал совсем о другом. Если он знает Рим лучше любого римлянина, возможно, ему известно, как звучат колокола различных церквей.

— Ты думаешь о микрокассетах, — со скепсисом в голосе заметила Жюльетт.

— Ну а что, почему бы не попробовать?

— Знаешь, Шперлинг предлагал мне свою помощь. Может, пригласить его к нашему столику? Он наверняка очень общительный человек, хотя с писателями нужно быть осторожным. Большинство из них считают себя реинкарнацией Бога на земле и, прежде чем произнести слово, трижды прокручивают его мысленно, а потом еще денег за это хотят.

— Похоже, у тебя не очень хорошие воспоминания о людях этой профессии, — рассмеялся Бродка.

— Так и есть.

— Почему ты никогда об этом не рассказывала?

— Ах, это было так давно, задолго до тебя. Он утверждал, что я — муза, которая окрыляет его, — особенно когда я надевала подвязки для чулок.

— И как? Помогало?

Жюльетт стыдливо поглядела на скатерть и улыбнулась.

— Ни мне, ни ему.

— И что с ним стало?

— Ты действительно хочешь об этом узнать? — Жюльетт сдержала улыбку. — Я слышала, что теперь он работает танцором фламенко на Майорке.

— В таком случае хоть одна приличная профессия у него есть, — сказал Бродка, и они рассмеялись от всего сердца.

— Ну что? — успокоившись, спросила Жюльетт. — Пригласить Шперлинга к нашему столику?

— Конечно, — сказал Бродка. — С его фигурой нам не стоит опасаться, по крайней мере, одного: вряд ли он станет плясать фламенко.

Жюльетт отправилась к Шперлингу.

Писатель оказался замечательным человеком; медленные движения Шперлинга, обусловленные полнотой, сильно контрастировали с его живым умом. Он извинился, что еще не совсем, проснулся, — мол, только недавно встал. По-настоящему разговаривать с ним можно только после хорошей прогулки.

Что же касалось просьбы Бродки, то Шперлинг извинился и сказал, что помнит звон всего лишь пары десятков церквей. И все же он с удовольствием послушает запись. Он готов пойти с Бродкой и Жюльетт в их отель, поскольку все равно собирался прогуляться. Кроме того, сегодня на удивление теплый вечер. После ужина они втроем отправились в «Альберго Ватерлоо».

Увлеченно беседуя, они пересекли Тибр по Понте Умберто, прошли мимо Пьяцца Кавур, оставили позади Театро Адриано. Бродка и Жюльетт были удивлены выдержкой этого полного человека.

В номере пансионата Бродка поставил Шперлингу кассету.

Шперлинг уселся в кресло, сложил руки на животе и приготовился выполнить сложную, едва ли разрешимую задачу. Но уже после первого прослушивания он приподнялся в кресле и с восторгом воскликнул:

— Это, вне всякого сомнения, колокола Сан-Зено!

Бродка и Жюльетт удивленно переглянулись.

— Вы уверены? — нерешительно переспросил Бродка.

— Совершенно уверен, — ответил Шперлинг.

— А где находится Сан-Зено?

— Неподалеку отсюда. — Писатель подошел к окну и посмотрел на ночной город. — Примерно на полдороге между Пьяцца Маззини и замком Энгельсбург. Странная у вас запись.

— Да, очень странная, — смущенно улыбнувшись, согласился Бродка. — Вы, конечно же, хотите узнать, о чем здесь идет речь?..

— Я вас умоляю! — Шперлинг развел руками. — Это ваше дело. Мне очень приятно, если я смог вам помочь.

Шперлинг попрощался, и Жюльетт пообещала пригласить его на следующий день поужинать в благодарность за помощь.

Бродка провел Шперлинга вниз. Вернувшись в комнату, он глубоко вздохнул.

— Полагаю, ты должна изменить свое мнение о писателях, во всяком случае о Шперлинге. Он славный малый.

— Я тоже так думаю. — Жюльетт сидела, склонившись над картой города, и искала церковь Сан-Зено. Вдруг она ткнула пальцем в карту. — Вот! Сан-Зено.

Изучив местоположение церкви и сравнив расстояния, Бродка пришел к выводу:

— Квартира звонившего должна находиться где-то в радиусе пятисот метров. — С этими словами он обвел карандашом соответствующее место.

Подперев головы руками, Бродка и Жюльетт смотрели на этот магический круг и читали ничего не значащие для них названия улиц. Внезапно Жюльетт остановилась.

— Где газета, в которой писали об автомобиле кардинала, который взлетел на воздух?

Бродка принес газету, Жюльетт пробежала статью глазами, а затем снова посмотрела на карту города.

— Бродка, — тихо сказала она, — автомобиль государственного секретаря был припаркован на Виа Цертоза. А где находится Виа Цертоза? В квартале от Сан-Зено. Вот здесь!

— Ты права, Жюльетт.

— Ты веришь в совпадения?

— Не очень. — Бродка покачал головой. — Это должно означать, что государственный секретарь Ватикана кардинал Смоленски и Асмодей — одно и то же лицо…

Глава 12

Человек, нажавший на кнопку звонка на Виа Банко Санто Спиррито, выглядел как оборванец. Его редкие волосы слиплись на затылке, а очень красное лицо уже несколько дней не знало воды. С плеча свисала до отказа забитая дорожная сумка. Молодой слуга открыл двери и, надменно посмотрев на незнакомца, хотел было их тут же захлопнуть, но мужчина просунул ногу в щель и сказал:

— Доложи обо мне синьоре Анастасии. Скажи, что приехал ее племянник.

Слуга с неудовольствием оглядел странного посетителя с головы до ног, однако впустил его и велел ждать в холле.

Титус еще издалека услышал голос Анастасии. Услышал он и то, как она ругалась, будучи не в лучшем расположении духа.

Анастасия Фазолино показалась на верхней ступеньке лестницы в черном халате с красными пуговицами. Волосы ее были спутаны и неухожены. Бросив на Титуса, стоявшего в холле, свирепый взгляд, она громко, так что разнеслось по всему дому, воскликнула:

— Ах, господин племянник соизволили объявиться! Что, опять на мели?

Не сводя с Титуса глаз, Анастасия спустилась по широкой лестнице и подошла к племяннику. Тот встал на одно колено и в этой позе поцеловал правую руку Анастасии. Затем он поднялся и хотел ответить, но синьора перебила его:

— Боже мой, что за вид! Ты что, ночевал на мусорной свалке?

Титус кивнул.

— Что-то вроде того. Я приехал сюда из Флоренции на грузовике с овощами. А перед этим я добирался на автотранспортере из Мюнхена. Всего семнадцать часов.

— Ты что, не мог позволить себе приехать на поезде? — нахмурилась Анастасия.

— Нет, — ответил Титус. — У меня не осталось ни одной лиры.

Анастасия оглядела племянника с макушки до пят, обошла вокруг него, покачивая головой.

— Так я и знала, — сказала она, остановившись позади него. — От тебя воняет, как от помойной ямы. Марш в ванную! В ванную для слуг, конечно же. Потом поговорим.

Титус взял свою сумку и исчез за боковой дверью.

Анастасия подошла к телефону и набрала номер.

— Лилит — Асмодею. — И после паузы произнесла: — Ты знаешь, кто ко мне пришел? Мой племянник! Вонючий, запущенный и без лиры в кармане.

Сам того не желая, Альберто Фазолино стал свидетелем этого телефонного разговора. Он как раз выходил из гардеробной и услышал, как его жена Анастасия отзывалась о своем племяннике.

— Что мне делать с парнем? Здесь он не может оставаться, это однозначно. — Она кивнула невидимому собеседнику. — Хорошо. Как хочешь.

И положила трубку.


Как всегда, в теплые, но не слишком жаркие дни они завтракали в живописном дворике дома, и, как всегда, Анастасия вышла в своем черном халате с красными пуговицами, в то время как Альберто, опрятно одетый, уже сидел за столом.

— Мне показалось или я действительно слышал голос твоего племянника? — лицемерно поинтересовался Альберто Фазолино.

— Тебе не показалось, — ответила Анастасия, и тут же, словно по команде, появился свежевымытый, чисто выбритый Титус с ярко-красным лицом.

— Смотри-ка, господин племянник! — цинично заметил Фазолино. — Что тебе здесь нужно?

Титус вежливо поздоровался с Фазолино, однако на его вопрос не ответил.

— Ну ладно, ладно, — сказала Анастасия, опуская кусочек белого хлеба в большую чашку с кофе с молоком. И, обращаясь к Титусу, продолжила: — Я звонила Смоленски и сказала ему, что ты приехал.

— И что? — осторожно поинтересовался Титус. — Как он отреагировал?

Анастасия пододвинула Титусу чашку.

— Он хочет тебя видеть, причем немедленно.


Кошмар, в котором вот уже несколько недель жили Бродка и Жюльетт, стал благодаря расшифровке кодового имени Асмодей еще более страшным. Хотя они по-прежнему не понимали содержания магнитофонных кассет, сам по себе факт, что государственный секретарь Ватикана кардинал Смоленски является одним из кукловодов этого заговора, возможно даже его главой, сильно взволновал их.

В любом случае теперь у них было подтверждение, что Арнольфо Карраччи не хотел их обманывать и что кассеты могли сыграть в этом деле неоценимую роль, а значит, стоили тех денег, которые были уплачены за них. К тому же они осознавали, что эти кассеты, по всей видимости, останутся единственной ниточкой, которая позволит распутать клубок возникших в их судьбе неясностей.

В течение двух дней и даже ночью Бродка и Жюльетт были заняты тем, что записывали и переводили содержимое всех двадцати кассет. Когда работа наконец-то была завершена, Бродка стал переживать, как бы кассеты не пропали из их номера в пансионате. Он чувствовал, что за ним наблюдают. Он не доверял ни приветливой хозяйке пансионата «Альберго Ватерлоо», ни постоянно сменяющимся ночным портье. Итак, куда же девать кассеты?

В конце улицы, на которой был расположен пансионат, находился филиал «Банко ди Ниаполи». Там Бродка и снял на следующий день абонентный сейф с паролем, чтобы на первое время спрятать кассеты. То, что эта мера предосторожности оказалась нелишней, подтвердилось уже на следующий день.

Бродка и Жюльетт сидели в столовой пансионата, от голых стен и красновато-коричневого пола которой отскакивало каждое слово, и совещались по поводу того, что делать дальше. В этот момент в прозрачных дверях появилась молодая женщина.

— Это же… — Жюльетт отставила в сторону свою чашку с чаем и прошептала, наклонившись к Бродке: — Я могу, конечно, ошибаться, однако, по-моему, это жена племянника Арнольфо.

Бродка кивнул. Это была Адриана Корнаро. Та подошла к ним, пожелала доброго утра и спросила, может ли она присесть на минутку.

— Конечно, — растерянно сказал Бродка и пододвинул ей стул. — Я очень удивлен вашим появлением здесь, — добавил он, бросив взгляд на Жюльетт, означавший: ты, разумеется, тоже.

Жюльетт посмотрела на молодую женщину.

— Видите ли, — сказала она, обращаясь к Адриане, — после всего того, что произошло, мы, честно говоря, не ожидали, что когда-либо увидим вас или Бальдассаре. А теперь вдруг вы появляетесь здесь и садитесь к нам за столик.

Адриана обвела комнату взглядом, словно желая удостовериться, что их никто не подслушивает. Затем она поставила на стол свою сумочку, нечто вроде кожаного мешочка с плечевыми ремнями, и, вынув оттуда толстый коричневый конверт, положила его перед чашкой Бродки.

— Что это? — поинтересовался Александр.

— Пятьдесят миллионов лир, синьор. Половина всех наших сбережений.

— Что? — Жюльетт протянула руку и открыла конверт. Бродка уставился на перевязанные банкноты, потом посмотрел на Адриану.

— Что это значит?

— Меня послал Бальдассаре. Он хочет выкупить обратно пакет с кассетами.

— У нас? — возмутился Бродка. — Именно у нас, кому он продал ключ от пустого сейфа?

— Я знаю, — тихо ответила Адриана. — Я с самого начала была против того, чтобы делать деньги на смерти Карраччи. Но Бальдассаре сказал, что такая возможность бывает только раз в жизни, а потому нужно ловить удачу за хвост. Если бы он тогда послушал меня!

— Конечно. — Разглядывая конверт, Бродка думал о том, не отсчитать ли десять миллионов, именно ту сумму, за которую он ничего не получил от Бальдассаре. Но, вспомнив, что кассеты все же попали к нему, он решил оставить все как есть.

— Синьора, ваш муж продал кассеты фотографу Вальтеру Кайзерлингу, который живет в Гаете.

— Я знаю, не нужно меня обманывать. Я уже была у Кайзерлинга. Он сказал, что нормальный человек ничего не сможет сделать с этими кассетами и что он отдал их вам.

Жюльетт мрачно поглядела на Адриану.

— Но зачем же вам отдавать целое состояние за кассеты, с которыми вы ничего не сможете сделать?

— Я скажу вам, синьора. Мы бежали в Катанию, где у нас есть родственники. Бальдассаре хотел открыть на эти деньги свой ресторан. Мы думали, что вдалеке от Рима, на Сицилии, Фазолино и его сообщники не достанут нас. Мы прожили в Катании всего три дня, когда у нас на пороге появился Фазолино в сопровождении падре из Санта-Агаты и потребовал кассеты назад. Он обозвал дядю Арнольфо вором и вымогателем и пригрозил, что позаботится о том, чтобы мы не прижились в Катании, — если Бальдассаре не отдаст кассеты назад.

— А что этот падре из Санта-Агаты?

Адриана пожала плечами и прикусила нижнюю губу.

— Он угрожал нам вечным проклятием. Но приходил он, как мне кажется, не за этим. Я полагаю, что это он выдал нас Фазолино. От падре на Сицилии не укроется ничто.

— И как отреагировал Бальдассаре? Он сказал, что продал кассеты?

— Конечно нет. Бальдассаре притворился, что ничего не знает. Он заявил, что не в правилах дяди Арнольфо что-либо красть. А если бы Арнольфо все же сделал это, мы нашли бы кассеты в его вещах. Но Фазолино не поверил Бальдассаре. Он ругался и угрожал, а потом ушел вместе с падре. С того самого дня нас не покидает ощущение, что за нами следят. Я бы не удивилась, если бы увидела сейчас, что перед входом в пансионат незаметно прогуливается их человек.

Жюльетт поднялась, подошла к окну и выглянула через занавеску, однако ничего подозрительного не заметила.

— Прошу вас, синьор, — продолжила Адриана, — возьмите деньги и верните кассеты. Для нас это единственная возможность жить спокойно.

Бродка и Жюльетт переглянулись. Слова им были не нужны: каждый знал, что ответил бы другой. И ответ этот был «нет».

— Допустим, — сказал Бродка, — кассеты действительно у меня и я готов отдать их вам. Что бы вы стали с ними делать, Адриана?

— Мы вернули бы их Фазолино. Пожалуйста!

Бродка взял конверт с деньгами, протянул его Адриане и твердо произнес:

— Мне очень жаль, но кассет у меня уже нет. Запись была настолько дурацкой, что мы ничего не смогли с ней сделать. Я уничтожил их и выбросил на свалку.

— Это неправда, синьор! — Адриана с трудом сдерживала слезы.

— Это правда, — солгал Бродка. Признаться, ему было жаль молодую женщину, которая, судя по всему, не поверила ему.

Разочарованная отказом, Адриана поднялась, спрятала конверт в сумочку, а затем вынула бумажку с телефонным номером и положила ее на стол. Она так и не смогла понять, почему этот немец отказывается от таких больших денег.

— Вот, это наш номер — на случай, если вы вдруг передумаете.

Когда она вышла из столовой, Бродка и Жюльетт остались сидеть за столиком в некоторой растерянности.


Альберто Фазолино был не очень мужественным человеком. Об этом знали все в его окружении. И в первую очередь знал об этом он сам. Он долго боролся с собой, не зная, как поступить в этой ситуации. Затем он принял решение.

Он вошел в Ватикан со стороны Виа ди Порта Ангелика. Оставив слева казарму швейцарской гвардии, Альберто направился прямо к воротам Святой Анны.

Чтобы попасть в Ватикан, нужен был пропуск, в котором написано, что предъявитель является служащим Citta del Vaticano. Те, кто собирался посетить папский дворец, заранее обзаводились соответствующим разрешением, получить которое было невероятно трудно, точнее, практически невозможно.

Но у Фазолино была маленькая вещь, открывавшая перед ним ворота и двери Ватикана. Он вынул из кармана пурпурную ленточку и показал ее стражникам. Алебардисты салютовали ему. Фазолино вошел.

Высокий холл с массивными колоннами по обе стороны широкой мраморной лестницы заставлял каждого посетителя чувствовать себя маленьким и жалким. Бесконечные коридоры, эхо которых усиливало звук шагов, только укрепляли чувство собственной ничтожности.

Фазолино шел этим путем не впервые, поэтому не обращал внимания на роскошь, окружавшую его. В конце длинного коридора он увидел стеклянную дверь, ведущую на улицу. Посетитель уверенно пересек Кортиле ди Сан Дамазо и прошел через неприметную дверь на другой стороне двора. Сделав пару шагов, он оказался перед лифтом, автоматические двери которого были сделаны из матовой стали и совершенно не вписывались в интерьер старинного здания. Двери открылись, словно это сделала невидимая рука, и Фазолино нажал на кнопку, возле которой стояла римская четверка.

На четвертом этаже навстречу ему вышел секретарь в черном одеянии. Прежде чем он успел спросить у него пропуск, Фазолино протянул ему пурпурную ленточку, после чего тот склонил голову и пригласил войти. Затем клирик исчез за одной из бесчисленных высоких дверей.

Роскошь бесконечных коридоров действовала угнетающе уже только потому, что он не встретил по дороге ни единой живой души. К тому же здесь было тихо, как ночью на кладбище. В дальнем конце коридора Фазолино остановился и постучал в полированную черную дверь, настолько высокую, словно она предназначалась для великанов. Ручка располагалась в нижней трети двери, но все равно настолько высоко, что находилась выше его головы. Фазолино вошел.

За письменным столом, стоявшим в центре квадратной комнаты, стены которой до самого потолка были увешаны картинами, расположился невысокий секретарь в очках с толстыми линзами. Он выглядел так, словно только что вышел из ванной. Когда Фазолино приблизился к нему и показал пурпурную ленточку, тот поправил очки указательным пальцем.

Чтобы избежать неприятных и, насколько знал Фазолино, дотошных вопросов секретаря, единственной обязанностью которого было отвечать на телефонные звонки, Альберто назвал себя и указал причину своего визита. Он заявил, что хочет поговорить с государственным секретарем кардиналом Смоленски и что это очень важно.

Хотя секретарь кардинала — его звали Польников, причем он делал ударение на «и» — знал Фазолино уже давно, он каждый раз придерживался одной и той же процедуры.

— Laudetur. О ком доложить?

«Laudetur» было краткой формой от латинской фразы «Да восславится Иисус Христос», а вопрос Польникова — неприкрытой наглостью, ведь Альберто уже представился.

Фазолино нетерпеливо повторил свою фамилию и со скучающим видом стал глядеть в окно, через которое была видна площадь Святого Петра, а секретарь в это время взял телефонную трубку и сообщил о его визите. Разговор резко прекратился. Очевидно, Смоленски положил трубку. Вскоре открылась потайная дверь, скрытая под обоями, и показался Смоленски в своем пурпурном кардинальском одеянии.

— Я тебя не звал, — шепотом сказал государственный секретарь, словно боялся, что у стен есть уши. — Чего ты хочешь, Фазолино? У меня мало времени.

— Я знаю, ваше преосвященство, но дело настолько важное, что не терпит отлагательств. — Фазолино недоверчиво посмотрел на секретаря. Смоленски понял его и жестом пригласил следовать за ним. Через несколько секунд они скрылись за потайной дверью офиса Смоленски.

Тот, кто ожидал увидеть кабинет, обставленный с не меньшей помпой, а то и более роскошно, чем коридоры и приемная папского дворца, наверняка бы разочаровался. Хотя комната была не меньше той, в которой сидел секретарь (примерно пятнадцать на пятнадцать метров), в ней напрочь отсутствовали предметы роскоши и утонченные произведения искусства. Офис скорее походил на командный пункт тайной организации, назначение которого было не совсем ясным.

У стен высотой добрых пять метров до самого потолка возвышались полки, на которых стопками лежали книги и документы. В офисе находились компьютеры, два десятка телеэкранов, а также факс и радиопередатчик. Возникало ощущение, что из этого кабинета управляют не только Ватиканом, но и всем христианским миром. В различных местах комнаты стояли четыре письменных стола с горами документов и бумаги на них. Наличие дивана в дальнем углу наводило на мысль о том, что иногда кардинал остается в этом странном месте ночевать.

Хотя Фазолино уже не раз бывал в царстве Смоленски, он не переставал удивляться техническому оснащению, благодаря которому кардинал управлял отсюда своей организацией. Большего контраста между всеми этими приборами и пурпурным кардинальским облачением быть не могло.

Фазолино закрыл за собой дверь, а Смоленски тем временем выудил из пепельницы дымящуюся сигару и опустился во вращающееся кресло, вытянув перед собой ноги, словно пьяный конюх. Однако от последнего его отличала пурпурно-красная сутана с тридцатью вышитыми вручную петлями, короткая пелерина с капюшоном, а также шапочка из дома Гаммарелли — лучший адрес для господ его положения.

Пожевывая окурок своей сигары, угрожавшей вот-вот догореть, государственный секретарь раздраженно проворчал:

— Итак, что стряслось, Фазолино? — При этом он, словно рысь, следил за тем, что происходит на всех экранах, расположенных за спиной посетителя.

— Ваше преосвященство, — издалека начал Фазолино, — мне очень неприятно говорить об этом, но вы же знаете, что я принадлежу к числу самых преданных ваших слуг.

— Ближе к делу, Фазолино! Не распинайся!

— Ваше преосвященство, у меня был старый слуга по имени Арнольфо, который верно служил мне двадцать лет. Он был стар и в последние годы несколько… со странностями. Недавно его хватил удар.

— Да упокоится он с миром. Что дальше?

— После смерти Арнольфо я заметил, что мой верный слуга при жизни обкрадывал меня. Он брал не деньги, нет, нет. Вероятно, Арнольфо собирался меня шантажировать. Похоже, он вовсе не был тем добродушным дурачком, каким старался казаться. Он знал обо всем, что происходит в доме, больше, чем мне бы того хотелось. Знал он и о вас кое-что, ваше преосвященство.

Государственный секретарь вынул изо рта окурок сигары и раздавил его в пепельнице, словно хотел избавиться от мрачных мыслей. Он молча взирал на Фазолино.

— Очевидно, он подслушивал даже мои телефонные разговоры, — продолжал Альберто, неуверенно поглядывая на Смоленски. — Ну а у меня была привычка записывать все важные разговоры, то есть вести нечто вроде заметок или дневника. После смерти Арнольфо я сделал ужасное открытие: в моем архиве не хватало двадцати кассет. Они просто-напросто исчезли.

Смоленски вскочил так резко, что стул, на котором он сидел, отлетел к книжным полкам. Он заложил руки за спину и быстрым шагом подошел к окну. Посетителя своего он не удостоил даже взглядом. Наконец кардинал бесцветным голосом произнес:

— Ты хочешь сказать, что на исчезнувших кассетах были записаны тайные послания?

— К моему сожалению, ваше преосвященство, именно так. Насколько я могу судить, Арнольфо выбрал только определенные кассеты.

— Это значит…

— Да, ваше преосвященство. Кажется, он знал о наших планах по поводу операции «Urbi et orbi[532]».

— Боже мой! — прошептал кардинал.

В первый раз Фазолино слышал из уст кардинала набожные слова. Но кардинал воспринял его признание настолько спокойно, что Фазолино не на шутку испугался. Он слишком хорошо знал человека в пурпурном одеянии и не сомневался, что после продолжительного молчания обязательно последует вспышка ярости.

— Я не могу себе даже представить, — с нажимом сказал Фазолино, — чтобы кто-нибудь сумел найти применение кассетам. Все имена зашифрованы. Неужели кому-то удастся их разгадать?

Государственный секретарь Ватикана подошел к Фазолино вплотную и зловещим шепотом спросил:

— И что же твой верный слуга сделал с кассетами?

— Он завещал их своему племяннику. А тот их продал.

— Кому?

— Человеку, который часто работал на меня. Вальтер Кайзерлинг, фоторепортер из Гаеты. Но тот, по его словам, подарил их, поскольку не нашел им применения.

— Вот как. Значит, подарил.

Фазолино смущенно уставился в пол.

— Я не решаюсь сказать кому.

Кардинал схватил Фазолино за подбородок и, не отводя взгляда, спросил:

— Кому?

— Этот человек нам хорошо знаком. Его фамилия Бродка.

Смоленски оттолкнул Фазолино с такой силой, что тот не удержался на ногах и упал. Но кардинал не успокоился, он вцепился в Альберто двумя руками, поднял его и железной хваткой прижал к стене, на которой мерцали экраны.

Краем глаза Фазолино заметил на одном из этих мониторов одетого в белое мужчину, неподвижно сидевшего в кресле. Картинка шла с потолка и, судя по всему, снималась тайком, как и большинство других изображений на мониторах. Но в данный момент его это мало интересовало. Он боялся жестокости Смоленски и его непредсказуемых поступков.

Фазолино очень удивился, когда кардинал внезапно отпустил его, пригладил свои редкие, крашенные в черный цвет волосы и снова вернулся за письменный стол, за которым сидел до этого. Вынув из ящичка с сигарами одну из самых дешевых, которые он курил по причине бережливости, кардинал подпалил ее при помощи спички и несколько раз по привычке подул на тлеющий край. Затем затянулся и с силой выпустил дым в потолок.

— Фазолино, — произнес он, не удостоив посетителя даже взглядом, — ты — идиот. Такое могло произойти только с законченным недоумком.

Фазолино стоял по другую сторону стола в позе кающегося грешника, который надеялся на отпущение грехов. Прошло несколько томительных минут молчания, дым неприятно бил ему в нос, и после довольно продолжительной паузы он наконец решился задать вопрос:

— Ваше преосвященство, что же мне теперь делать?

Тут государственный секретарь склонился к посетителю и своим знаменитым страшным шепотом сказал:

— Скажу тебе только одно, Фазолино. Верни кассеты, иначе…

Больше Смоленски ничего не сказал, но Фазолино хорошо понимал, что означают эти слова.


Утром разразилась гроза, и теперь над Римом висели черные тучи, сквозь которые время от времени пробивалось солнце — явление, придававшее городу очарование, ибо оно было подобно искусному театральному освещению. Древние руины, на которые наталкиваешься здесь на каждом шагу, сверкали в солнечных лучах подобно бутафории на гигантской сцене.

Бродка и Жюльетт укрылись от ливня у себя в пансионате, где их удивил портье, вручив пакет большого формата и пояснив, что его доставил какой-то таксист около часа назад.

На серой оберточной бумаге было написано черным фломастером: «Синьоре Жюльетт Коллин, проживающей в данное время в „Альберго Ватерлоо“». Последние слова были подчеркнуты дважды.

Ни Бродка, ни Жюльетт не догадывались, кто мог быть отправителем посылки, не говоря уже о том, что в ней могло находиться. Посылка размером шестьдесят на восемьдесят сантиметров была на удивление легкой. По крайней мере, подозрения, что там есть что-то опасное, не возникало. Тем не менее они отнесли ее к себе в номер со всеми предосторожностями.

Липкую ленту Бродка разрезал ножом. Развернув бумагу, он увидел толстый картон. Когда Бродка поднял его, Жюльетт невольно вскрикнула.

В посылке были украденные из ее галереи графические работы.

Оригиналы!

— Ты уверена? — спросил Бродка, растерявшись.

— Совершенно уверена! — взволнованно воскликнула Жюльетт.

— И что же это значит?

Жюльетт проверила бумагу большим и указательным пальцами, одну за другой поднесла картины к свету и, покачав головой, ответила:

— Хотела бы я знать…

— Здесь что-то не так, — сказал Бродка, оправившись от первого шока.

Жюльетт пристально разглядывала графические работы, но не обнаружила даже малейших следов повреждения.

— Странная история. Можно подумать, что кто-то хочет заключить с нами сделку.

Бродка ненадолго задумался.

— Конечно! — воскликнул он. — Фазолино предлагает нам сделку! Так сказать, обмен. Графические работы в обмен на кассеты.

— Но это наводит на мысль, что кассеты стоят для Фазолино по меньшей мере полмиллиона марок.

Бродка присвистнул. Затем покачал головой.

— Картины он вернул уж точно не потому, что раскаялся в своем поступке.

Жюльетт аккуратно сложила картины и хотела упаковать их в ту же бумагу, в которую они были завернуты, но вдруг заметила конверт. Внутри конверта она нашла два билета на самолет: Рим — Мюнхен, «Алиталия», рейс АЦ 434, вылет из Фиумицино в 17:30 17 марта.

— Но это же сегодня! — Бродка взял билеты у Жюльетт и стал рассматривать их с такой тщательностью, словно они могли оказаться подделкой.

— Вот как. Они хотят от нас избавиться, причем немедленно.

— И что нам делать?

— Думать, — сухо произнес Бродка, присел на краешек кровати и уронил голову на руки. Жюльетт беспомощно смотрела на него.

Наконец она сказала:

— Если я приду в Мюнхене к прокурору и скажу, что оригиналы работ нашлись и что некий таксист привез их в наш пансионат, мне никто не поверит. Меня только по-настоящему заподозрят.

Бродка рассмеялся, и в его смехе слышалась беспомощность.

— Ты совершенно права, любимая. Кроме того, я вполне допускаю, что за этим якобы жестом великодушия кроется какая-то дьявольская хитрость.

— Но картины настоящие. Это действительно оригиналы.

— Все может быть, — ответил Бродка. — Вопрос только в том, какую цель преследуют Фазолино и его люди, возвращая их тебе…

— Даже не представляю. Но если уж они прилагают обратные билеты, то это значит, что они хотят избавиться от нас.

— Именно это меня и смущает. Очевидно, решение проблемы ближе, чем мы полагаем.

Жюльетт швырнула билеты на стол.

— Все это можно рассматривать как угрозу: «Вот, мол, ваши украденные картины. Теперь нет никакой надобности копаться в наших делах и что-то вынюхивать. Убирайтесь вон».

— Хм… — Бродка поднял глаза на Жюльетт. — По-моему, ты забываешь, зачем здесь я.

В тот же миг раздался телефонный звонок. Жюльетт сняла трубку. На другом конце провода послышался чужой голос.

— Вы получили картины? — спросил мужчина на ломаном немецком языке с сильным итальянским акцентом.

— Да.

— Хорошо. Мы надеемся, что вы сегодня же покинете Рим.

— А если мы откажемся?

— Синьора Коллин, вы же разумная женщина.

— Не могу с вами не согласиться.

— Кроме того, мы настаиваем на возврате кассет. Положите кассеты в абонентный ящик в аэропорту Фиумицино. Ключ вложите, в конверт. На конверте напишите имя «Асмодей». Повторяю, Асмодей. Оставьте конверт в информационном бюро «Алиталии». И никогда больше не показывайтесь в Риме.

В трубке стало тихо.

— Кто это был? — Бродка вопросительно посмотрел на Жюльетт.

— Не знаю. Какой-то незнакомый мужской голос. — И она, запинаясь, повторила полученное сообщение.

Бродка вскочил и схватил Жюльетт за плечи.

— Слушай, мы поступим вот как: для отвода глаз мы выполним их требование, упакуем вещи, поедем в аэропорт, повозимся с абонентным ящиком и пойдем на посадку на рейс, отправляющийся в Мюнхен. Я уверен, что за нами будут следить. Когда объявят наш рейс, мы выйдем из зоныожидания и снимем бронь с билетов. При этом постараемся не спускать глаз с абонентного ящика.

— Ты действительно хочешь вернуть кассеты?

— Ни в коем случае. Мы положим в ящик пустой пакет.

— Это рискованно, Бродка.

— Я знаю. Но вся жизнь — один сплошной риск. Или ты считаешь иначе? — Увидев задумчивость на лице Жюльетт, он добавил: — Это единственный способ скрыться из поля зрения ватиканских гангстеров. Пока они будут думать, что мы в Мюнхене, я подыщу для нас другой отель. Ты вообще представляешь, каким образом они нас здесь нашли?

— У меня есть всего два варианта.

— Именно. Бальдассаре или Шперлинг. Кто-то из них, похоже, проболтался. И скорее всего, это…

— Шперлинг? Ты его имеешь в виду?

— Вообще-то, я думаю, что это Бальдассаре. А Шперлинг — всего лишь безобидный писатель…

— …который за свою жизнь не продал ни единого романа. А еще у него родственник в Ватикане. Он говорил, что его брат — кардинал.

— Это значит, что в будущем мы должны быть еще более осмотрительными. — Бродка на мгновение задумался, затем снял телефонную трубку.

— Кому ты собираешься звонить?

— Марко, портье отеля «Эксельсиор».

В двух словах Бродка объяснил Марко, что им срочно нужна крыша над головой, по возможности анонимно, чтобы их никто не узнал.

Марко понял, что от него требуется. Он сказал, что знаком с одной графиней, которая в летнее время сдает виллу в Албанских горах, это в часе езды к югу от Рима. Сейчас, в межсезонье, вилла наверняка пустует.

— Мне спросить по поводу вас? — осведомился Марко.

— Пожалуйста, будьте так любезны, — ответил Бродка. Казалось, дом идеально подходил для их целей.

Не прошло и десяти минут, как Марко перезвонил и объявил, что они могут поселиться на вилле уже сегодня; стоимость аренды — два миллиона лир в месяц.

— А какой адрес? — спросил Бродка.

— Виале Веспуччи, 9 в Неми. Графиню зовут Мирандолина Маффай. Она будет ждать вас после восемнадцати часов.

Бродка поблагодарил Марко и заказал по телефону машину в аэропорт Фиумицино. После этого они упаковали вещи и были готовы уезжать.

В аэропорту все прошло как по нотам. Вскоре после того как была объявлена посадка на рейс «Алиталия» АЦ 434, Бродка и Жюльетт покинули зал ожидания и направились к находившемуся неподалеку туалету, чтобы сменить одежду.

Затем их пути разошлись. Жюльетт, взяв пакет, в котором находились ее картины, направилась к окошку фирмы «Авис», чтобы взять напрокат машину. Бродка же вышел из здания через двери для прибывших, чтобы вновь войти, но уже в зал отлета. Находясь на безопасном расстоянии от ящиков на первом этаже, он стал наблюдать за ними, стараясь не спускать глаз с абонентного ящика, в котором они спрятали упаковку детских салфеток «Клинекс» — ничего другого в «Альберго Ватерлоо» в спешке не нашлось.

Прошло пятнадцать минут, ничего не происходило, и Бродка забеспокоился. Он договорился встретиться с Жюльетт перед залом для прибывших. Там их должна была ждать машина.

Незадолго до того как истекло время, к абонентным ящикам приблизился мужчина, осторожно огляделся по сторонам и вынул из конверта, который Бродка сам отнес в информационное бюро «Алиталии», ключ. Бродка не поверил своим глазам. Это был начинающий лысеть молодой мужчина с красноватым лицом. Титус. В первую секунду Бродка в ярости готов был наброситься на парня, однако победило благоразумие, и он от души насладился зрелищем, наблюдая, как тот вынул из ящика пакет с салфетками «Клинекс» и бросился к выходу так быстро, словно за ним гнались.


Неми — восхитительное местечко, расположенное на краю вулканического кратера, на дне которого образовалось глубокое овальное озеро, окруженное склонами, поросшими сладким тяжелым виноградом. В центре городка, среди красивых ярких домов и ресторанов возвышался старый дворец. Еще с древних времен римляне строили себе в Албанских горах летние дома, чтобы убежать от жары, угнетающей жителей столицы в период с июня по сентябрь.

Продавец лимонов, у которого Бродка и Жюльетт спросили на въезде в городок, как проехать к вилле графини Маффай, сначала пожал плечами, но когда они купили у него лимоны, его память внезапно прояснилась и он описал дорогу настолько точно, что они без труда нашли необходимый адрес: Виале Веспуччи, 9.

Старый дом был выкрашен в тыквенный цвет и располагался за железными воротами у подножия виноградника, поднимавшегося круто в гору неподалеку от дома. Они позвонили, и ворота автоматически открылись. Бродка завел машину во двор, доехав до самой двустворчатой двери в дом.

Выйдя из машины, Александр услышал многоголосое пение цикад. В воздухе пахло чем-то сладковатым.

Пожалуй, у каждого свое представление о живых графинях. Дама, которая появилась в дверях, чтобы поприветствовать постояльцев, носила узкие джинсы, широкий белый блейзер и босоножки на высоком каблуке, делавшие ее — при росте добрых сто восемьдесят сантиметров — еще выше. Ее медные волосы были коротко острижены, а голос хрипловат, как у многих итальянок. Графиня даже немного говорила по-немецки, который, по ее утверждению, она учила в лицее еще в молодые годы. Бродка подумал, что это было не так уж давно, и решил, что ей около тридцати лет.

— Называйте меня просто Мирандолина, — сказала женщина, когда Бродка обратился к ней как к графине, и, подмигнув, добавила: — Друзья называют меня Долли. Как долго вы собираетесь пробыть здесь?

— Четыре недели, — ответил Бродка. — Мы заплатим вперед. Вам это подходит?

Чтобы избежать неприятных вопросов, Жюльетт объяснила:

— У нас обоих дела в Риме, если хотите знать. Я торгую произведениями искусства, а мой муж журналист. У вас чудесный дом.

Графиня скривилась.

— Я была замужем за торговцем персидскими коврами. Он промотал все мое состояние. Ну, почти все. Кое-что осталось, хотя и немного. Я слышала, что он все еще замечательно живет на те средства, которые стащил у меня. Мы разведены вот уже три года.

— Мне очень жаль, — произнес Бродка.

— Не стоит жалеть. Напротив. Бывают катастрофы похуже, чем развод. Например, женитьба. Нужно издать закон, запрещающий людям жениться до достижения тридцати лет.

Жюльетт засмеялась.

— Вы совершенно правы.

— Ах, вероятно, у вас тоже был плохой опыт?

— Очень плохой.

Мирандолина взяла Жюльетт под руку и широким жестом обвела долину.

— Я унаследовала от родителей это место с десятком летних домиков и виноградниками, кроме того — палаццо в Риме. И знаете, что мне осталось от всего этого богатства? Вот это. — Она указала пальцем на землю. — И еще квартира в городе. Теперь летом мне приходится сдавать дом в аренду. Вам ведь не помешает, если я буду жить в маленькой квартирке под крышей с отдельным входом?

— Нет, что вы, — заверил Бродка хозяйку.

Мирандолина показала гостям дом. Темная тяжелая мебель девятнадцатого века казалась довольно потрепанной, зато спальня на втором этаже производила светлое, приятное впечатление. Но главное заключалось в том, что здесь они наконец-то почувствовали себя в безопасности.

Графиня посоветовала им ресторан, расположенный в десяти минутах ходьбы от дома. Он носил имя «Спеччио ди Диана», и его вина, а также исключительная кухня вызывали восхищение еще у Гете и лорда Байрона. Посетители, которые были симпатичны хозяину, седовласому патрону, могли даже посмотреть старые гостевые книги с подписями знаменитостей.

На первом этаже в тот вечер были заняты все места, но на втором этаже Бродка и Жюльетт нашли свободный столик, где они могли поговорить вдали от шума и обдумать сложившуюся ситуацию заново.

Теперь они знали, что государственный секретарь кардинал Смоленски был главой тайной организации, которая не имела ничего общего со святым местом, откуда он осуществлял управление. Однако же какой властью обладали эти люди? Решение или, по крайней мере, путь к решению крылся, очевидно, в одной из кассет, магнитной ленте три миллиметра толщиной. Объяснить иначе внезапную перемену в поведении гангстеров было нельзя. И пока ни Смоленски, ни Фазолино, ни их пешки не знали, где находятся кассеты, эти крошечные звуковые документы были для Бродки и Жюльетт чем-то вроде страховки.

— Ты согласна со мной? — спросил Бродка, поделившись с Жюльетт своими соображениями.

Жюльетт, казалось, витала в облаках. Прикрыв рот рукой, она сладко зевнула.

— Ты меня вообще слушаешь? Жюльетт устало улыбнулась.

— Извини, но уже скоро полночь, а день был чертовски напряженным.

Бродка согласился с ней.

— Хорошо, любимая моя. — Он подозвал официанта и расплатился.

Слегка охмелевшие, на негнущихся ногах, они побрели к своему новому дому.


Вскоре после восхода солнца старший духовник кардинал Уильям Шерман покинул Палаццо делла Канцелерия на своем темно-синем «вольво». За рулем сидел его шофер и служка падре Иоганн, которого все называли Джонни.

Машина быстро доехала до Ватикана. Швейцарская гвардия у ворот Портоне ди Бронзо поспешно салютовала ему. Шерман, глава ватиканской комиссии отпущения грехов, был им хорошо знаком, хотя его офис располагался вне стен Ватикана, а комиссия насчитывала всего десять человек.

Широко шагая, Шерман преодолевал сразу по две ступеньки. Ему было шестьдесят — для кардинала курии почти юношеский возраст. Учитывая, что Шерман ходил здесь не каждый день, он с трудом ориентировался в коридорах и лестницах. Наконец Шерман достиг своей цели — Сикстинской капеллы.

Читать утреннюю мессу в Сикстине было особой привилегией даже для кардинала. Шерману повезло с этим только потому, что духовное лицо, назначенное на эту среду, государственный секретарь Ватикана кардинал Смоленски, вчера вечером объявил о плохом самочувствии и попросил найти ему замену. О причине своей недееспособности — чрезмерном употреблении дешевого красного вина и таких же дешевых сигар — Смоленски, естественно, не сообщил.

В прилегающей к Сикстине ризнице Шермана ожидал падре Фернандо Кордез, не знавший ни слова по-английски, в то время как для американца испанский был настолько же чужд, как и бой быков на родине Кордеза. В качестве причетников были назначены два студента теологии из Григорианы, папского университета.

В ходе мессы, которую он читал на безупречной латыни, старший духовник купался в лучах собственного благоговения — по крайней мере, до того момента, как он поднял вверх кубок, а причетники зазвонили в маленький колокольчик. Но когда Шерман чуть позже поднес бокал ко рту и сделал большой глоток, он внезапно замер. Несколько секунд казалось, что старший духовник проникся божественным просветлением, — настолько задумчиво и неподвижно стоял он перед алтарем. Однако уже в следующее мгновение кардинал стал медленно клониться набок, словно подпиленное дерево, и, подобно стволу дерева, его тело рухнуло на ступени перед алтарем.

Рот Шермана был открыт, как будто он пытался беззвучно закричать. Глаза его смотрели на алтарь с изображенным на нем «Страшным судом» Микеланджело. Пальцы обеих рук были скрючены, словно он пытался удержать что-то ценное.

Никто из стоявших в церкви людей, присутствовавших на мессе, не сдвинулся с места. Казалось, мощная десница Вседержителя из сверкающих небес Микеланджело обрушилась на старшего духовника. Справедливое наказание за неправедное деяние. И только спустя какое-то время люди начали шептаться, затем послышалось недоуменное бормотание и, наконец, стали звать доктора.

Падре Фернандо Кордез первым понял, что произошло. Он подошел к Шерману, стащил безжизненное тело кардинала со ступенек и опустил его на мраморный пол. Он поспешно откинул на голову Шермана ризу и прижал ухо к его груди. Затем Кордез, положив одну ладонь на другую, стал сильно и часто надавливать на грудь кардинала.

Посетители, среди которых были две итальянские монахини, только теперь поняли, что именно произошло у них на глазах. В то время как одна из сестер, всхлипывая, бросилась прочь из Сикстины, другая упала на колени перед безжизненным кардиналом, ударила себя кулаком в грудь и громко закричала:

— Dio mio, e morto![533]

К тому времени когда прибыл профессор Лобелло со своим чемоданчиком первой помощи, прошло минут двадцать. Лобелло, почтенный седовласый терапевт в очках без оправы, был обязан своей должностью главного врача Ватикана тому факту, что его дедушка поддерживал близкие отношения с Пием XII. Но даже если бы он пришел раньше, Лобелло смог бы только констатировать смерть старшего духовника.

Врач махнул рукой, и падре Фернандо, ризничий, выпроводил всех посетителей из Сикстины. Когда все двери были закрыты, профессор велел подать тот самый кубок, который выпал из руки кардинала Шермана. Лобелло понюхал кубок и скривился, выпятив нижнюю губу. Затем он обратил внимание на два стеклянных графина с водой и вином, стоявшие на маленьком столике.

— Кто наливал вино в графин? — спросил он, продолжая нюхать бокал, словно собака — ствол дерева.

— Я, профессор.

Лобелло протянул падре графин и велел тоже понюхать его.

Кордез послушался, и после того как он вторично удостоверился, что обоняние его не обманывает, вернул графин профессору.

— Пахнет, как плохое вино, — сказал Кордез, пожимая при этом плечами, словно желая сказать: даже не представляю, каким образом это попало в графин.

Лобелло отставил стеклянный графин в сторону, подошел к падре Фернандо вплотную и, неуверенно оглядевшись по сторонам, как будто хотел проверить, не подслушивает ли кто, произнес:

— Падре, вам известно, что находится в бутылке?

— Не имею ни малейшего понятия, профессор.

Лицо Лобелло стало серьезнее.

— Синильная кислота. Это типичный едкий запах синильной кислоты. Достаточно восьмидесяти миллиграммов, чтобы убить человека среднего роста. Этот яд парализует дыхательный центр. Смерть наступает через несколько секунд.

Падре Фернандо окаменел, как будто Лобелло только что провозгласил, что он умрет. Затем этот полный мужчина, по-прежнему одетый в белый стихарь, крупно задрожал всем телом и торопливо начал креститься. Посмотрев на профессора, он так громко закричал, что его голос разнесся по всей капелле:

— Ради всего святого, я ни при чем! Поверьте мне, профессор!

Лобелло приложил палец к губам, призывая падре к сдержанности.

— Где бутылка с вином для мессы?

Фернандо Кордез, не произнеся ни слова, указал на боковую дверь.

Лобелло взял кубок, графин, и они вместе направились в маленькую комнатку. Огромный шкаф эпохи барокко занимал всю стену. Напротив него стоял такой же старый сервант с множеством дверец. Слева находился умывальник. В этот умывальник профессор вылил содержимое графина, затем прополоскал стеклянный сосуд и бокал.

— Вино! — велел он падре, который с непонимающим видом наблюдал за происходящим.

Падре Фернандо открыл одну из дверец серванта и протянул профессору бутылку. Тот, держа бутылку на некотором расстоянии, осторожно понюхал ее горлышко, потом открыл кран и вылил содержимое бутылки в сливное отверстие.

— Откройте окно! — приглушенным голосом приказал он. — Скорее!

Падре Фернандо повиновался.

Наконец Лобелло закатал рукава и стал тщательно мыть руки.

— Внимательно выслушайте, что я вам сейчас скажу, — произнес он, обращаясь к падре Фернандо и при этом стараясь не смотреть на него. — Кардинал Шерман умер от сердечной недостаточности. Инфаркт, понимаете?

— Нет, — тихо ответил Фернандо. — Вы же сказали, что это была синильная кислота, профессор.

Лобелло закатил глаза и невольно присвистнул. Затем он повторил сказанное еще раз — теперь его голос звучал громче и в нем слышалась угроза:

— Кардинал Шерман умер от инфаркта. Именно эту причину я напишу в свидетельстве о смерти.

— Но…

Профессор не сдержался и вскипел:

— Боже ты мой, вы что, с луны свалились? Неужели вы не понимаете, что кардинал курии не может стать жертвой убийства? Да, конечно, это было убийство. Отравление! Но об этом никто никогда не узнает. В этих стенах и так слишком много людей погибает в результате убийства!

Падре Фернандо казался смущенным. Как мог уважаемый всеми профессор говорить такое?

— Инфаркт, — повторил он и часто-часто закивал, словно только сейчас понял, что имеет в виду Лобелло.

— Оставьте меня на минуту, — попросил профессор, и Кордез вышел из комнаты через заднюю дверь.

На стене рядом с умывальником висел телефон. Лобелло набрал номер.


Труп старшего духовника по-прежнему лежал на мраморном полу Сикстинской капеллы, когда на место происшествия прибыл кардинал Смоленски. Лицо его преосвященства было серым, словно алтарный дым.

Лобелло встретил Смоленски почтительным поклоном и попытался поцеловать его перстень, как это принято при встрече с кардиналом. Но из этого ничего не вышло, поскольку государственный секретарь, бледный и несколько помятый, почему-то забыл надеть свой перстень.

Когда профессор поднял облачение, которое носил нежданно почивший кардинал и которым теперь было накрыто его тело, Смоленски едва не стошнило, и он прижал руку ко рту. Лицо старшего духовника приобрело синеватый оттенок, но самым страшным были его широко раскрытые глаза и запрокинутая голова, из-за чего острый подбородок сильно выдавался вперед, подобно клину. Казалось, будто глаза Шермана при падении искали фреску «Страшный суд».

Смоленски отвернулся, и Лобелло закрыл глаза мертвому кардиналу. Затем он снова накрыл тело Шермана его облачением.

Смоленски нерешительно спросил:

— Вы позаботились обо всем необходимом, профессор?

Лобелло кивнул, внимательно посмотрев на государственного секретаря.

— Если позволите сделать замечание, вы выглядите плохо, ваше преосвященство.

Государственный секретарь отвернулся, словно не хотел, чтобы профессор видел его лицо.

— Я и чувствую себя не очень хорошо, — ответил он, не глядя на Лобелло. — Если быть до конца честным, мне просто отвратительно.

Лобелло подвел государственного секретаря к обтянутому красным бархатом табурету и вынул из своего чемоданчика шприц для инъекций. Набрал в него содержимое крошечной ампулы.

— Это пойдет вам на пользу, ваше преосвященство, — сказал он, закатывая рукав Смоленски.

Укол в локтевой сгиб — и профессор выдавил содержимое ампулы в вену кардинала. Тот апатично сидел на табурете, устремив взгляд в пол. Через некоторое время, не меняя позы, он заговорил:

— Не знаю, понятно ли вам, профессор, что на месте убитого вообще-то должен быть я.

Лобелло склонился к Смоленски. Его лицо было крайне обеспокоенным.

— Как вас понимать, ваше преосвященство?

— Очень просто. По средам утреннюю мессу в Сикстине обычно читает государственный секретарь Ватикана.

— Я знаю. Все это знают.

— Вот именно. Сегодня среда.

— Боже мой, действительно!

— Теперь вы понимаете, профессор, почему я так плохо себя чувствую?

Лобелло сжал губы и молча кивнул.

— Вы не предполагаете, кто может стоять за убийством? — спросил он наконец, вытирая большим белым платком очки без оправы, чтобы чем-то занять свои нервные пальцы.

Государственный секретарь натянуто рассмеялся и с горечью произнес:

— В Ватикане живут две с половиной тысячи человек. Тут речь может идти о любом, начиная с алебардиста и заканчивая писарем, от простого служащего до монсеньора, от кардинала до папы.

— Ваше преосвященство! — удрученно воскликнул Лобелло.

Тем временем укол начал действовать. Смоленски вскочил, подошел к Лобелло и с мерзкой улыбкой на лице сказал:

— Профессор, давайте будем откровенны. Ватикан — это точно такая же фирма, как тысячи других. Всемирный концерн, если вам так больше нравится. А в каждом концерне есть недоброжелательное отношение и зависть, тщеславие и корыстолюбие. Почему церковный концерн должен быть исключением?

Едва государственный секретарь закончил говорить, как двери открылись и вошли два одетых в серое носильщика с цинковым гробом. Они подняли тяжелое тело старшего духовника, уложили его в гроб и исчезли, ничем не выразив своего сочувствия.


Слух о смерти кардинала во время мессы распространялся со скоростью пожара. Если бы тот умер в постели, это никого не заинтересовало бы. Но в данном случае монсеньор Пьетро Чибо, пресс-секретарь Священного Престола, уже через пять часов после неожиданной кончины Шермана вышел в Сала Стампа делла Санта Седе и официально сообщил журналистам, что старшего духовника постигла смерть от инфаркта прямо во время святой мессы в Сикстинской капелле.

Как всегда на пресс-конференциях Ватикана, Чибо раздал листки с бюллетенем государственного секретаря Ватикана кардинала Смоленски. На этот раз его преосвященство выражал сожаление по поводу безвременной кончины американского брата во Христе и восхищение человеком, жизненный путь которого начался в Колорадо, где тот был коневодом. Теперь же по воле божественного провидения кардинал Шерман был призван для несения высшей службы прямо во время исполнения своих священных обязанностей. Сообщалось также, что старший духовник, которому с большим трудом придется искать замену, уже давно страдал от проблем с кровообращением и лечился у профессора Лобелло.

Конечно, это не соответствовало истине, но пресс-конференции курии проводились не для того, чтобы распространять истину, а для того, чтобы делать объявления или опровержения. От ответов на вопросы журналистов по поводу более детальных обстоятельств смерти в Сикстинской капелле, а также свидетелей происшедшего монсеньор Чибо уклонялся, делая честь своему прозвищу «Monsignore Non-mi-risulta», что означало «Монсеньор Мне-не-известно».

Незадолго до окончания пресс-конференции Андреас фон Зюдов, ведущий репортер «Мессаггеро», которого боялись и уважали в равной степени благодаря его расследованиям, задал вопрос о безымянной могиле на Кампо Санто Тевтонико.

В зале, где присутствовало более тридцати журналистов, внезапно повисла напряженная тишина. Андреас фон Зюдов был известен среди своих коллег-репортеров. Хотя фамилия у него была немецкая, по-итальянски он говорил настолько хорошо, что все полагали, что он родом с севера, из южного Тироля или с озера Гарда. Кроме того, фон Зюдов стригся так коротко, что почти никто не замечал, что волосы у него на самом деле были соломенного цвета. Свои хитрые глаза он прятал за простыми никелированными очками с круглыми стеклами, придававшими ему более юный вид.

И тем не менее в своем деле Андреас фон Зюдов, которому едва исполнилось сорок лет, был стреляным воробьем, он точно знал, что делает, задавая на пресс-конференции этот вопрос. Уже только из-за того, что вопрос прозвучал, тема получила определенную огласку и монсеньор Чибо просто обязан был высказаться.

Конечно же, к этому вопросу монсеньор Чибо не был готов. Он отреагировал довольно агрессивно и заявил репортеру, что пусть фон Зюдов лучше занимается другими делами, а не могилами на каких-то там кладбищах. Но тут монсеньор допустил ошибку. В первую очередь, он недооценил фон Зюдова. Тот возразил, что речь идет не о «каком-то там кладбище», а о Кампо Санто Тевтонико, которое находится в тени собора Святого Петра, и что даже если бы дело касалось обычного кладбища, все равно было бы странно узнать, что имя на могильной плите вдруг исчезло.

Монсеньор покраснел, по двойному подбородку пошли белые пятна — знак высшего напряжения у клириков. Он часто задышал и ответил, что на Кампо Санто Тевтонико никакие надписи не исчезали. В ответ на это Андреас фон Зюдов поднял вверх две фотографии, на которых можно было увидеть одну и ту же могильную плиту — один раз с инициалами «К. Б.» и датами жизни «13 января 1932 — 21 ноября 1998», и второй раз — без всяких надписей. А потом спросил, кто скрывается за инициалами «К. Б.».

Чибо начал поправлять свой белый воротничок, чтобы легче дышалось и чтобы выиграть время для раздумий. Наконец он с сомнением в голосе заявил, что в случае с безымянной могилой речь идет, вероятно, о благодетеле, оставившем Церкви наследство в сто миллионов долларов и пожелавшем быть похороненным в тени собора Святого Петра. Такое иногда случается.

Внезапно зал зашумел. Тема вызвала всеобщий интерес, и римский корреспондент «Вельт» задал вопрос: разве Кампо Санто Тевтонико не предназначено исключительно для немцев? И прав ли он в своем предположении, что человек, оставивший сто миллионов долларов, был немцем?

Для монсеньора Чибо это было уж слишком, и он, разволновавшись, на все последующие вопросы отвечал своим стандартным «Non mi risulta» — мне не известно. Кампо Санто Тевтонико находится вне подчинения курии.

На следующий день в газетах напечатали подробные отчеты о смерти кардинала Шермана. И только некоторые бульварные газетенки уделили смерти кардинала меньше внимания. «Мессаггеро» напечатала заголовок на несколько колонок: «Безымянная могила в Ватикане. Кто такой К. Б., оставивший Церкви сто миллионов долларов?» и поместила две фотографии могильной плиты — с надписью и без нее.

Итак, дело сдвинулось с мертвой точки.

Глава 13

Пока Жюльетт возилась на террасе, накрывая стол к завтраку, Бродка спешил к Панефицио на главной улице, чтобы купить свежего хлеба. Через четверть часа он вернулся с батоном и утренними газетами.

Солнце еще стояло низко, и горы отбрасывали длинные тени.

— Даже в отпуске не могло быть лучше! — радостно воскликнула Жюльетт. — Ты не находишь? Иногда мне хочется забыть о причинах нашего здесь пребывания.

— Мне тоже хочется, — ответил Бродка, занимая место напротив Жюльетт за грубым деревянным столом. — Однако, к сожалению, это невозможно. И ты знаешь об этом.

Жюльетт громко засопела, и Бродка понял, что это было проявлением ее несогласия.

— Разве нельзя подарить себе пару дней каникул теперь, когда мы в безопасности? — Она махнула рукой в сторону темного озера, расположенного далеко внизу, где от весельной лодки расходились по воде круги.

После довольно продолжительной паузы Бродка наконец нашелся что ответить.

— В общем-то, ты права, — сказал он. — Днем больше, днем меньше — ничего не изменится. Перед воротами стоит автомобиль. Давай сделаем вылазку в Албанские горы. Согласна?

Жюльетт обрадовалась как ребенок.

Аромат крепкого черного кофе витал над террасой, и Бродка стал пролистывать газеты. В «Мессаггеро» он обнаружил статью о загадочной могиле на Кампо Санто Тевтонико.

— Есть новости? — беззаботно спросила Жюльетт. И только потом заметила внезапную перемену в Бродке. От его веселого выражения лица не осталось и следа. — Что случилось-то, Бродка?

Александр, качая головой, уставился в газету. Затем сложил ее и протянул через стол Жюльетт. Жюльетт тут же узнала фотографии. Быстро подняла глаза на Бродку, а затем углубилась в газету.

— Быть того не может, — тихо сказала она, дочитав до конца. — Что все это значит?

Бродка вскочил, засунул руки в карманы и стал задумчиво ходить по каменной лестнице, ведущей с террасы в сад. На нижней ступеньке он остановился, облокотился на перила и поглядел на виноградники. Нежные листочки сверкали в лучах утреннего солнца.

В который раз Жюльетт прочитала заголовок: «Безымянная могила в Ватикане. Кто такой К. Б., оставивший Церкви сто миллионов долларов?»

— Теперь я вообще ничего не понимаю, — произнес Бродка, нарушая тишину. — Это что, простое совпадение: инициалы моей матери на могильной плите, даты ее жизни? Но зачем они стерли надпись, когда мои вопросы показались им чересчур надоедливыми? Или в могиле действительно лежит какой-то богатый немец? Признаться, я не могу себе представить, чтобы моя мать оставила Церкви такую огромную сумму. Разве что… — Он замолчал.

— Разве что…

— Разве что деньги принадлежат тому странному агентству недвижимости «Pro Curia», с которым имела дело моя мать. Но если это часть наследства, то я должен был знать об этом!

Спустя какое-то время Жюльетт спросила:

— Бродка, ты, кажется, когда-то упоминал в связи со своим наследством репортера «Ньюс», который разоблачил махинации этого агентства недвижимости, а потом внезапно исчез.

— Да. Эту историю рассказал мне Дорн. Давно уже. Тогда я еще не знал, что меня ожидает.

— Ты помнишь, как его звали?

— Того репортера?

— Да.

— Бюлов… или как-то так. А почему ты спрашиваешь? — Бродка вернулся к столу.

Жюльетт протянула ему газету.

— А не могли его звать Зюдов? Андреас фон Зюдов?

Бродка разглядывал подпись под заголовком.

— Черт возьми! Именно так его и звали!

Из выходных данных газеты он узнал номер «Мессаггеро», подошел к телефону и позвонил, но ему ответил приветливый женский голос, сообщивший, что Зюдов будет в редакции не раньше десяти. Бродка оставил свой номер телефона, сказал, что речь идет о заметке по поводу могилы на Кампо Санто Тевтонико, и попросил перезвонить.

Не прошло и десяти минут, как позвонил фон Зюдов. Бродка заявил, что готов помочь ему в разрешении данного вопроса. Интересно ли это репортеру?

Сначала Андреас фон Зюдов повел себя очень сдержанно, однако, узнав, что Бродка лично замешан в этом деле и что ему известно его имя по статье в «Ньюс», в нем взыграл журналистский интерес. После паузы фон Зюдов спросил Бродку, не сможет ли тот срочно приехать в Рим — но, по возможности, один. Казалось, Зюдов не доверял никому.

Они договорились встретиться в двенадцать часов в «Нино», на Виа Боргонья, 11, неподалеку от Испанской лестницы, где обычно предпочитали встречаться журналисты и киношники и где подавали лучшие бифштексы по-флорентийски. Зюдов сказал, что на нем будут джинсы и синий блейзер.

Прежде чем уехать, Бродка поцеловал Жюльетт, но в мыслях был уже не с ней. Она разочарованно посмотрела вслед машине, скрывшейся за поворотом. Уже много недель они просто жили рядом — без секса, без искры, без волнения, которое придавало остроту их отношениям на протяжении нескольких лет. Собственно говоря, теперь их связывали только обстоятельства. Они были командой, но отнюдь не парой.

Жюльетт опустилась на боковые ступени террасы. Солнце светило ей прямо в лицо.

Она думала о Клаудио.


Бродка знал, какое в Риме движение, знал и о проблемах с парковкой в центре города. Поэтому он оставил машину на одной из стоянок возле главного вокзала и направился на Виа Боргонья на такси.

Бродка увидел фон Зюдова, сидевшего за столиком в углу. Прежде им никогда не доводилось встречаться, хотя долгое время они работали в одном и том же журнале. Может, дело было в общей профессии, но в любом случае они сразу почувствовали взаимную симпатию.

— Дорн как-то назвал мне ваше имя — в связи с расследованием по делу агентства недвижимости «Pro Curia». Он также сказал, что вы потом внезапно исчезли из страны.

— О да! — Зюдов рассмеялся и заказал обоим капучино. — Это было пару лет назад. В принципе, одно к другому не имеет отношения. Дорн — трус. Он все время думает, что его преследуют какие-то люди — то ли мафия, то ли каморра.[534] Все это чепуха. У меня были совершенно другие причины исчезнуть из Германии.

Конечно же, Бродке было безумно интересно, почему Зюдов скрылся, но он сдержался и не стал задавать вопросов. Вместо этого он поинтересовался, откуда фон Зюдов узнал о могиле на Кампо Санто Тевтонико.

— Очень просто, — ответил Зюдов. — Получил фотографии от одного человека, у которого есть родственники в Ватикане. У меня множество информаторов. Италия — страна доносчиков. О чем бы ни шла речь — о супружеской измене, сокрытии налогов или какой-то особенной привилегии, — всегда есть кто-то, кому не нравится твое лицо и кто готов очернить тебя перед кем-нибудь. Некоторые газеты только этим и живут. Однако если быть честным, то девяносто процентов всех звонков оказываются мыльными пузырями, поскольку нам звонят люди, которыми движут ханжество, зависть и недоброжелательство.

— А остальные десять процентов?

— За ними действительно скрывается какая-нибудь история.

— Вроде этой. — Бродка с многозначительным видом постучал пальцем по газете «Мессаггеро», лежавшей на столе.

Зюдов кивнул.

— Вроде этой. Только я не могу ничего расследовать. Во всех официальных учреждениях я словно натыкаюсь на стену. Расскажите, что вам известно об этой истории?

Бродка смущенно провел рукой по газете. Он осознавал, что постороннему человеку все, о чем он собирался рассказать, возможно, покажется невероятным. Но он взял себя в руки и заявил:

— У меня есть причины предполагать, что в той самой могиле на Кампо Санто Тевтонико похоронена моя мать, Клер Бродка.

— Ага. — Реакция Зюдова не очень-то ободряла. — Доказательства есть?

— Скажем так: есть много указаний на это. С одной стороны, это инициалы, но, в первую очередь, даты жизни.

— Ваша мать родилась тринадцатого января 1932 и умерла двадцать первого ноября 1998?

— Именно так.

— И в самом деле интересно. А чем вы объясняете, что вашу мать похоронили рядом с церковью Святого Петра в Риме, на старом кладбище всяких знаменитостей, где уже давно никого не хоронят?

— Ничем, — коротко ответил Бродка. Помолчав, он продолжил: — Официально моя мать покоится на мюнхенском кладбище Вальдфридхоф. Впрочем, меня при этом не было.

Зюдов потер подбородок и скривился, словно ситуация была ему неприятна.

— Буду откровенен, — сказал он после паузы. — Если бы вы были не моим коллегой, а неким анонимным информатором, то сейчас бы мы с вами распрощались. Итак, жертвовала ли ваша мать Церкви сто миллионов?

— Наверняка нет. Но я столкнулся с целым рядом странностей в связи со смертью моей матери. И чем больше я этим занимаюсь, тем более абсурдным и невообразимым кажется это дело. Не стану утомлять вас подробностями, но есть указания на то, что в могиле на мюнхенском кладбище лежит пустой гроб.

— И поэтому вы полагаете, что вашу мать похоронили в Ватикане?

Бродка уловил иронию, прозвучавшую в словах Зюдова.

— Нет, — ответил он. — Знаю, все это звучит очень странно…

— У вашей матери были хоть какие-нибудь связи с Ватиканом?

— Об этом мне тоже ничего не известно. Есть только письмо, адресованное старой подруге, в котором она пишет о кардинале Смоленски и спрашивает, почему он «так с ней поступает».

— Что? — переспросил внезапно заинтересовавшийся Зюдов.

Бродка пожал плечами.

— Подробностей я не знаю. Мои отношения с матерью вряд ли можно было назвать близкими.

Андреаса фон Зюдова словно наэлектризовали. Казалось, он не слышал последних слов Бродки.

— Вероятно, у вас ложное представление о кардинале Смоленски, — сказал он. — Говоря о его преосвященстве, люди обычно представляют себе одухотворенного, почтенного старичка…

— Моя мать писала, что Смоленски — это дьявол во плоти, — перебил его Бродка.

— Что вам известно о Смоленски?

— К сожалению, недостаточно. А что известно вам?

Их беседа напоминала осторожное прощупывание. Эти двое мужчин мало знали друг друга, чтобы слепо доверить свои тайны. Но оба понимали, что занимаются одним и тем же делом.

Зюдов осторожно произнес:

— Я давно уже наблюдаю за этим Смоленски, но доказать ничего не могу. То есть я не могу доказать того, о чем скажу вам сейчас, и не буду упрекать вас, если вы сочтете меня параноиком. Я уверен, что Смоленски является главой организации, которая под прикрытием Ватикана занимается настолько грязными делишками, о которых даже помыслить нельзя.

На лице Бродки появилась многозначительная улыбка, и Зюдов почувствовал себя неуверенно.

— Признаюсь, Америку вы мне не открыли, — сказал Бродка.

— Как… Вы об этом знали?

— Я на собственной шкуре испытал дьявольские махинации Смоленски. В Мюнхене в меня стреляли. В Вене мне попытались пришить убийство, а потом заперли в психушку. Они даже позаботились о том, чтобы выставить мою спутницу жизни причастной к подделке произведений искусства. Не могу пожаловаться на то, что эти люди обделили меня своим вниманием.

— Вы когда-либо встречались с кардиналом Смоленски?

— Нет, никогда. У его преосвященства достаточно людей, которые работают на него. Ведь не станет же государственный секретарь Ватикана пачкать ручки! Вы боитесь Смоленски?

— Боюсь? — Зюдов самоуверенно ухмыльнулся. — Будь это так, я бы вряд ли выбрал профессию репортера. Но не мне вам это объяснять.

— Я спрашиваю потому, что Дорн утверждал, будто вы исчезли после того, как в «Ньюс» появилась статья о махинациях агентства недвижимости «Pro Curia».

— Чепуха, — отмахнулся Зюдов. — У меня были другие причины исчезнуть. Женщины, понимаете ли. Кстати, вам известно, кто стоит за «Pro Curia»?

— Догадываюсь… Смоленски.

— Верно. Его люди выманивали имущество у одиноких женщин. За это они обещали им полное отпущение грехов и надежду на вечное блаженство. Само название агентства уже чистейшей воды цинизм: «Pro Curia» — для курии. Если ваша мать действительно завещала Церкви миллионное состояние, это, возможно, объяснит тот факт, что ее похоронили на Кампо Санто Тевтонико.

— Но она ничего не завещала курии. Наоборот, «Pro Curia» продала ей в Мюнхене удобно расположенный дом за символическую цену в одну марку. Я видел все документы. Я — полноправный наследник.

— Вот этого я не понимаю. — Андреас фон Зюдов обвел взглядом ресторанчик. Было видно, что ему трудно все это принять. — Люди из «Pro Curia» вовсе не благодетели, они скорее вымогатели. — Помолчав немного, он добавил: — Не хочу показаться слишком назойливым, поэтому простите мое любопытство: считаете ли вы возможным, что ваша мать работала на людей Смоленски?

— Честно говоря, я уже задавался этим вопросом. Вероятно, у моей матери были со Смоленски какие-то дела, иначе бы она не высказывалась о нем столь негативно в том письме. Но что и как — мне неизвестно. Как я уже сказал, у меня не было с матерью доверительных отношений. Собственно говоря, я познакомился с ней по-настоящему только после ее смерти, как бы странно это ни звучало. При жизни я полагал ее добродушной эстетствующей женщиной, которая ведет отшельнический образ жизни и живет только воспоминаниями. После ее смерти мне пришлось изменить свое мнение. Она была настолько богата, что теперь я могу позволить себе повесить на крючок свой фотоаппарат. Ей принадлежал не только сдающийся в аренду дом, в котором она жила, но и акции, ценные бумаги, которые я нашел. Возможно, именно поэтому она хранила дома оружие. Еще недавно я бы просто посмеялся, представив себе мать с пистолетом в руке. Но теперь, признаться, мне не смешно.

Зюдов отпил немного капучино.

— Ваша история действительно кажется невероятной и совершенно нелогичной. Но в то же время именно поэтому она интересна. Если позволите, я охотно займусь этим делом. Нужно добраться до Смоленски. Вопрос только в том, каким образом…

Постепенно ресторанчик заполнялся посетителями. Среди гостей были и «белые воротнички». Бродка едва сдерживался, чтобы не рассказать фон Зюдову, что у него есть средство, которое наверняка поможет разоблачить кардинала Смоленски: кассеты. Но он не был уверен в том, что может безоговорочно доверять Зюдову, хотя тот и производил на него хорошее впечатление.

Вздохнув, Александр сказал:

— Смоленски и его люди не любят, когда ими интересуются.

— Откуда вы это знаете? Вы говорите, исходя из собственного опыта?

Бродка кивнул.

— Что бы вы подумали, если бы однажды получили два оплаченных билета на самолет на свое имя с доставкой на дом? Билеты на самолет, которые вы никогда не заказывали?

— И это действительно было?

— Я же вам говорю.

— Но вы не согласились на это предложение. Точнее сказать, на угрозу.

— Ну почему же?

— Тогда зачем вы здесь?

— Мы с моей спутницей жизни для вида исчезли из Рима. Мы выехали из отеля и отправились в аэропорт, прошли регистрацию и покинули зал через боковой выход. Теперь мы снимаем дом в Албанских горах и можем незаметно, как нам кажется, продолжать свое расследование.

— Очень умно.

Внимание Бродки привлек посетитель, который вошел в ресторанчик и стал кого-то искать глазами. Затем он сел у окна и со скучающим видом уставился на прогуливающихся по улице людей. Мужчина сразу же показался Бродке знакомым. Это был Титус. Зюдов продолжал говорить, а Бродка с безопасного расстояния наблюдал за тем, как к Титусу присоединился пожилой мужчина, с которым у того завязалась оживленная дискуссия.

Зюдов замолчал, проследил за взглядом Бродки и тоже стал смотреть на мужчин, сидевших у окна. Внезапно он ухмыльнулся и кивнул в их сторону.

— Вы знаете, кто это? Я имею в виду старика.

— Нет, но надеюсь, что вы мне скажете.

— Пару дней назад его портрет был во всех газетах. Очень трогательная история. Его зовут Бруно Мейнарди. Он сорок лет был смотрителем в зале Рафаэля Ватиканских музеев. Сорок лет смотрел на одни и те же картины. Мейнарди утверждает, что может заметить на своих картинах любое, даже мушиное пятнышко. Пару дней назад ему показалось, что с Мадонной Рафаэля произошли какие-то изменения. Мейнарди заявил, что у Мадонны внезапно испачкались ногти. Вы только представьте себе! Бедняга. Иметь дело с одними и теми же картинами на протяжении сорока лет — очевидно, он сошел с ума.

— Интересно.

Зюдов внимательно посмотрел на Бродку, не смеется ли тот над ним.

Но лицо Бродки оставалось серьезным.

— Вы знаете второго мужчину? — спросил он.

— Нет. Никогда не видел. А вы знакомы с ним?

— Да. Его зовут Титус. Это не настоящее имя, однако этот факт никакого отношения к делу не имеет. Намного интереснее то, что когда-то он был секретарем Смоленски. Очевидно, они поссорились. Либо Смоленски его вышвырнул, либо Титус тайком исчез. В любом случае люди Смоленски преследовали его до Вены, где он залег на дно, поскольку боялся… — Бродка замолчал. — Вы только посмотрите!

Мужчина, которого Бродка назвал Титусом, протянул второму, в котором Зюдов узнал Бруно Мейнарди, конверт. Мейнарди открыл конверт и осторожно пересчитал купюры, что, судя по всему, не очень-то понравилось Титусу. Он постоянно оглядывался, проверяя, не следит ли кто за ними. Пересчитав купюры, Мейнарди удовлетворенно кивнул, спрятал деньги в карман своей куртки, поднялся и пожал Титусу руку. После этого они вышли из ресторана.

— Идемте! — Зюдов бросил на стол купюру. — Не спускайте глаз с этогоТитуса. Я беру на себя Мейнарди. Через час мы встречаемся здесь, в ресторане. Вот мой номер телефона. — Он протянул Бродке свою карточку.

— Согласен.

Бродке понравилась решительность фон Зюдова, выдававшая в нем хорошего репортера. Из рассказанных обоими историй выходила интересная комбинация, ключ от которой мог быть только один. В тот миг Зюдов и Бродка думали об одном и том же. Оба понимали, что по каким-то причинам Титус покупал молчание Мейнарди.

Перед рестораном «Нино» Титус и Мейнарди расстались. Титус направился к Виа дель Корзо, где сел в такси, не заметив, что за ним по пятам идет Бродка. Мейнарди пошел на север по Виа Бока ди Леоне, а на небольшом расстоянии от него шагал Зюдов.

Следить за Титусом Бродке было нелегко, но после того как он пообещал водителю щедрые чаевые, тот согласился проехать несколько раз на красный свет. Так они добрались до Виа Банко ди Санто Спиррито, и Титус исчез в доме Фазолино.

Мейнарди никуда не спешил. Прогулочным шагом он добрался до Виа ди Бабуино, где в кафе съел стаканчик мороженого и купил в эксклюзивном магазине пару туфель, затем повернул на Виа Сан-Джакомо и исчез в бесформенном доме со съемными квартирами, украшенном высокими ставнями, большей частью в это время закрытыми.

Зюдов проводил его до входа в дом, откуда несло затхлым прохладным воздухом. На двери был целый список и добрых пять десятков звонков. Большинство фамилий были заклеены, поверх них написаны другие. На самом верху Зюдов обнаружил табличку «Б. Мейнарди». Удовлетворенный результатом, он вернулся в «Нино» на Виа Боргонья.

Его уже поджидал Бродка.

Они заказали бифштекс по-флорентийски и обменялись свежей информацией.

— Что вы обо всем этом думаете? — спросил Бродка.

— Причины ясны, — заявил фон Зюдов. — Мейнарди либо должен молчать, либо по-прежнему притворяться сумасшедшим. А все, почему? Потому что его наблюдение было верным! «Святое семейство» Рафаэля в Ватикане — это подделка.

Бродка нахмурился.

— Допустим, вы правы. В таком случае объясните мне, что произошло с оригиналом Рафаэля. Я имею в виду, что столь известные картины невозможно продать на черном рынке.

— Это вы так думаете! Я бы тоже счел такое невозможным, но рынок произведений искусства — это сборище ненормальных. Ради того, чтобы завладеть картиной, даже убивали людей. Очень часто невероятные суммы, которые платят за полотна, не имеют ничего общего с их реальной ценностью. Картины стали объектом престижа и приобретаются для того, чтобы удовлетворить чье-то больное эго. Если обычный человек идет к психиатру, он говорит, что страдает комплексом неполноценности или чем-нибудь в этом роде. В подобном случае коллекционер подойдет к своему Рафаэлю или Рембрандту и скажет: «Ты мой, и я — единственный из шести миллиардов людей, кто может это утверждать».

— Вероятно, вы вплотную занимались этой проблемой, Зюдов. Я только одного не пойму. Такая сделка, как в случае с картиной Рафаэля, обычно хранится в тайне. Соответственно, должно быть очень мало сообщников. А это значит, что сумасшедший коллекционер должен всю жизнь прятать объект своей страсти.

— Верно. Однако есть люди, которых такое положение дел вполне устраивает.

— Но ведь подмена подразумевает факт существования профессионалов, которые с невероятной точностью умеют подделывать картины.

— Конечно, они существуют, друг мой! Среди них есть настоящие гении. И за последние годы они поставили себе на службу технический прогресс. Они работают с рентгеновским излучением и ультрафиолетом. При помощи химических манипуляций они могут создать патину, которая будет выглядеть так, словно ей уже сотни лет. В рентгеновском излучении они видят даже особенности мазка того или иного художника. А что касается необходимого материала, то они покупают на аукционах картины второго или третьего класса той же эпохи и используют полотно, дерево или медь в качестве основы для своих копий, либо же удаляют краски, измельчают их, снова смешивают и в результате располагают даже аутентичными красками.

— Восхитительно. Если я правильно понял, то Лувр, Прадо или Старая пинакотека могут наполовину состоять из подделок, в то время как оригиналы висят себе у каких-нибудь коллекционеров.

— Возможно, хотя и маловероятно.

— А почему?

— Крупные музеи мира находятся под патронатом государства. Они подчиняются министерствам, которые назначают директоров музеев, а те, в свою очередь, находятся под контролем каких-нибудь комиссий. Иными словами, существует слишком много контролирующих инстанций, и порой достаточно одной статьи в газете какого-нибудь научного сотрудника, чтобы началось обследование картины, уже десятки или сотни лет висящей на своем месте.

— Это многое проясняет, — согласился Бродка. — Но какое отношение к этому имеет Смоленски?

— Я знаю, как поступают в подобных случаях в Ватикане. Хотя существует официальный директор Ватиканских музеев, его никто не знает, поскольку в важных вопросах решающее слово остается за одним-единственным человеком — государственным секретарем Ватикана.

Мужчины замолчали, а официант тем временем быстро накрыл стол для бифштекса.

— В этом свете, — продолжал Зюдов, — некоторые вещи начинают выглядеть совершенно иначе. Один раз в году на пресс-конференции Ватикан разрешает заглянуть в свой баланс. И при этом каждый раз там оказывается гротескное число. Стоимость всех ватиканских произведений искусства обозначена суммой в одну-единственную символическую лиру. На мой вопрос, какова реальная ценность произведений искусства и оценивали ли их когда-либо вообще, четкого ответа получено не было. Вместо этого монсеньор Чибо, в свою очередь, спросил, зачем мне это знать, если они все равно ничего не собираются продавать. А когда китайский журналист поинтересовался, нельзя ли помочь всем беднякам в мире, продав часть невероятных сокровищ Ватикана, что явно будет существеннее, чем благочестивые молитвы, вместо потерявшего дар речи монсеньора Чибо слово взял Смоленски. Государственный секретарь заявил, что они в Ватикане управляют культурным наследием всего человечества по общему доверию, вследствие чего ни один объект не может покинуть стены города.

Бродка с наслаждением разглядывал нежный бифштекс, но выражение его лица моментально изменилось, когда он понял, что ему придется бороться с коварством тупого ножа. Однако он подозревал, что, пожаловавшись официанту, получит взамен всего лишь другой нож, который будет таким же тупым, и поэтому продолжил мужественно пилить мясо.

— Кажется, Смоленски забыл, — сказал Александр, — что его римско-католическое предприятие охватывает как раз двадцать процентов человечества. Но ближе к делу. После того как вы кое-что узнали… хотите ли вы помочь мне?

Андреас фон Зюдов промокнул губы салфеткой и выпил немного воды. Затем, с наслаждением закатив глаза, ответил:

— Я не был бы репортером, если бы ответил на ваш вопрос «нет». У меня такое ощущение, что за всем этим стоит что-то крупное. И это дело с картиной, загадочная могила на Кампо Санто Тевтонико, смерть вашей матери и странное агентство недвижимости… Здесь явно замешан Смоленски. Похоже, он вездесущ, словно милосердный боженька.

— Либо его соперник.

Зюдов кивнул.

— Да.

В ходе дальнейшей беседы мужчины договорились, что все права на публикацию истории получит Зюдов. Бродка же был заинтересован исключительно в том, чтобы это дело, его дело, разрешилось. Совместными усилиями мужчины разработали план на последующие дни.

Для начала нужно было посетить Бруно Мейнарди.

В половине четвертого, когда было довольно жарко и ни один нормальный римлянин не рискнул бы отправиться в гости, Бродка и Зюдов пошли к Мейнарди. Они не сомневались в том, что застанут его дома.

Когда они вышли из такси на Виа Сан-Джакомо, в лицо им ударила волна беспощадного зноя. Прохлада подъезда несколько примирила их с мыслью о том, что придется подниматься на седьмой этаж. Подъезд словно вымер. Только с заднего двора через узкие окна доносилось пронзительное пение птиц. Зюдов был почти уверен в том, что хитростью сумеет заставить говорить уволенного музейного смотрителя. Он хорошо владел итальянским и попросил Бродку, из-за произношения которого любой римлянин немедленно заподозрил бы в нем tedesco,[535] поначалу держаться в тени, чтобы не вызвать недоверия со стороны Мейнарди. Поднявшись на верхний этаж, Зюдов нажал на кнопку звонка.

Через некоторое время Мейнарди открыл. На нем была линялая футболка и широкие шорты, из которых торчали белые тонкие ноги. Он недоверчиво посмотрел на обоих мужчин и недовольным тоном спросил, что им нужно.

Зюдов представился, однако не назвал Бродку, сказав только, что он его коллега, то есть тоже репортер «Мессаггеро». Затем он спросил, могут ли они поговорить. Старик, казавшийся намного старше, чем был на самом деле, разъярился. Он начал кричать, чтобы они оставили его в покое, что его уже несколько дней преследует эта «журналистская банда», как он выразился, и все из-за истории, которая уже разрешилась сама собой.

Но Зюдов был слишком опытным журналистом, чтобы дать себя запугать такими заявлениями и вообще прогнать. Он выслушал возмущенного Мейнарди и сообщил, что они пришли только с одной целью — разобраться в этом деле. Как и ожидалось, старик задумался и спросил, действительно ли они из «Мессаггеро». Показав свой пропуск, Зюдов вежливо осведомился, могут ли они войти, и поставил при этом одну ногу на порог.

Мейнарди бросил обеспокоенный взгляд на лестничную клетку и пригласил Зюдова и Бродку войти, бормоча извинения по поводу того, что у него не убрано, поскольку он не ожидал гостей.

Переступив порог, они оказались в длинной неосвещенной прихожей, на правой стороне которой темными пятнами выделялись три коричневые двери. Последняя из них вела в кабинет, где стояло несколько предметов старой мебели, совершенно не подходивших друг другу. В комнате было только два круглых низких окна, напоминавших иллюминаторы корабля. Стены были оклеены множеством репродукций картин Рафаэля. Однако были тут и вырезки из журналов с запечатленными на них другими полотнами из Ватиканских музеев.

Чтобы предложить гостям присесть, Мейнарди сначала пришлось отодвинуть несколько деревянных столиков, ящиков и пюпитров. Наконец Зюдов и Бродка устроились на продавленной оттоманке.

— Вы говорили, — начал Зюдов, пока Мейнарди искал себе стул, — что история уладилась сама по себе. Что вы имели в виду?

Медленно, чтобы выиграть время, Мейнарди усаживался на черный лакированный стул с высокой спинкой и вычурными подлокотниками, а затем так же медленно начал отвечать:

— Ну да, синьоры, как бы вам лучше объяснить? Это действительно очень неприятная история, только нервы мне вымотала. Вообще-то, я не хочу об этом говорить.

— Вы ведь не станете утверждать, — вставил слово Бродка, — что ваше наблюдение по поводу картины Рафаэля оказалось ошибочным?

— Да. К сожалению.

Бродка окинул взглядом комнату, посмотрел на многочисленные репродукции на стенах и сказал:

— Человек, который так тесно связан со своими картинами, не может ошибаться, синьор. Вы наверняка знаете Рафаэля лучше, чем любой из профессоров.

Слова Бродки, судя по реакции Мейнарди, польстили старику.

Однако было видно, что он переживает сильную внутреннюю борьбу. Мужчины долго наблюдали за ним, прежде чем хозяин смущенно сказал:

— Может быть. Сорок лет каждый день одни и те же картины в одном и том же зале — это очень долго. В какой-то момент начинаешь сомневаться, была ли та или иная деталь всегда такой, как сейчас. Видите ли, я стар, и глаза мои уже не те. Это не говоря о моих маленьких сереньких клеточках. Тут вообразишь себе что-то, а потом пожалеешь.

— Но, синьор, — вставил Зюдов, — вам ведь не о чем жалеть. Вы просто сделали вывод из наблюдения.

— Да, но я ошибся. И последствия этой ошибки были самые катастрофические.

— Что вы имеете в виду?

— Меня отправили на пенсию, а в газетах написали, будто бы за сорок лет один на один с Рафаэлем я свихнулся. Я слышал даже, что меня хотят объявить недееспособным.

— Кто такое говорит? — спросил Бродка.

Стараясь не называть имен, Мейнарди начал рассказывать:

— Мое начальство, знаете ли. Я сам об этом слышал. Нет, все именно так, как я говорил: у меня просто разыгрались нервы. Давление у меня тоже не самое лучшее. Мне действительно стоит сходить к врачу. Напишите, что я осознал свою ошибку и отдаюсь в руки докторов.

— Синьор! — воскликнул Зюдов. — Вы затеяли опасную игру. Если вы пойдете к психиатру, он объявит вас невменяемым, а что это значит, думаю, не нужно объяснять. Я считаю, что лучше придерживаться истины — со всеми вытекающими последствиями.

— Что вы имеете в виду?

— Все очень просто. Поскольку картины сами по себе не могут измениться, разве что произойдет чудо, то единственным объяснением ваших выводов является утверждение, что данная картина Рафаэля — это копия. Насколько вам известно, чудеса происходят по всему миру, кроме Ватикана. В любом случае последнее ватиканское чудо случилось пару сотен лет назад.

Мейнарди казался разбитым.

— Мадонна Рафаэля — подделка? Ни в коем случае! Нет, уж поверьте мне. Напишите в своей газете, что я ошибся.

Зюдов и Бродка переглянулись. Им обоим пришла в голову одна и та же мысль.

— Могло ли случиться, — начал Бродка, и в тоне его голоса послышалась угроза, — что вы изменили свое мнение из-за денег? Или из-за какого-то обещания? Или из-за угрозы? На вас надавили и заставили говорить именно так?

Старик искоса посмотрел на Бродку и возмущенно ответил:

— Думайте что хотите, но оставьте меня в покое. Уходите!

Бродка и Зюдов медленно поднялись. Когда Зюдов попытался еще что-то добавить, Мейнарди громко повторил:

— Уходите же наконец!

Прежде чем закрыть дверь квартиры, он крикнул:

— И прекратите распускать обо мне слухи! Я буду все отрицать! Все!

Мужчины молча спустились по лестнице. Остановившись перед домом, где из-за послеполуденной жары пахло пылью и плесенью, Зюдов сказал:

— Такой реакции следовало ожидать. Вопрос только в том, как отреагировал бы Мейнарди, если бы мы заявили, что видели передачу денег.

— Ради бога, его недоверие только усилилось бы! Этот козырь лучше держать в рукаве.

— Вы правы, — кивнул Андреас фон Зюдов.

Проходя мимо магазина, они купили бутылку граппы. Увидев такси, водитель которого отдыхал в тени дома, Зюдов подошел к нему и потряс задремавшего мужчину за плечо:

— Эй, работа не ждет!

Водитель испуганно подскочил и, зевнув, осведомился:

— Куда направляемся, синьоры?

— Citta del Vaticano, — ответил Зюдов. — Presto![536]

Возле Канцелло дель Сант'Уффицио они вышли. Оттуда было недалеко до Кампо Санто Тевтонико.

Зюдов знал Рим вдоль и поперек. Конечно же, у него и в Ватикане были определенные связи, которые он старался поддерживать, как это принято у журналистов. Одним из его людей был Розарио, работник почты родом из Ареццо, попавший в Рим с большим трудом и даже устроившийся в Ватикане.

Розарио был распорядителем в Доме Святой Марты, доме для гостей, который находился напротив ризницы церкви Святого Петра и большую часть года пустовал. И лишь когда кардиналы собирались на выборы папы, это здание оживало. В современном пятиэтажном доме было сто тридцать два номера «люкс» и холл, обставленный старой помпезной мебелью эпохи барокко, призванной скрыть роскошь номеров. Что касалось Розарио, то он совмещал здесь функции портье, управляющего и швейцара. В любом случае ему всегда было известно, кто сейчас гостит в Ватикане. Для Зюдова он был бесценным источником информации.

В этот день в Доме Святой Марты, как всегда, было пусто, и Розарио, приятный господин с черными, строго зачесанными назад волосами, очень обрадовался гостям. Особенно он оживился, когда увидел бутылку граппы, которую Зюдов передал ему. Затем репортер представил Бродку как своего коллегу.

Мужчины знали друг друга уже многие годы. Поэтому Розарио понял, что Зюдову нужна информация, — иначе он не пришел бы сюда без предупреждения.

— Что я могу сделать для вас, профессор? — спросил Розарио. Он называл Зюдова «профессор», как и всех своих хороших друзей, но только в том случае, если они, как Андреас, носили очки.

— Что тебе известно о загадочной могиле на Кампо Санто Тевтонико? — без экивоков спросил Зюдов.

Розарио смущенно рассмеялся.

— Если честно, ничего — или почти ничего.

Зюдов доверительно положил руку на плечо Розарио.

— Ты ведь живешь в двух шагах от кладбища. Неужели ты хочешь убедить меня, что не видел похорон? Да ладно тебе, Розарио, выкладывай.

— Профессор, — засуетился Розарио, — я говорю правду. Зачем мне вас обманывать? Однажды эта могила появилась, да и все тут. На плите были две буквы, под ними — две даты. Точно так, как на фотографии в газете. Я своими глазами видел. А потом в какой-то момент надпись исчезла.

— Речь не об этом, Розарио. Должны же быть свидетели — хоть кто-нибудь! — которые видели похороны.

— Клянусь святой Мартой, нет! В этот день руководство Ватикана проводило собрание персонала. Оно началось в четыре часа дня и закончилось в половине седьмого. В это время, видимо, все и произошло. Когда я вернулся, уже стемнело. Но напротив, у Баварца, еще горел свет.

— У Баварца?

— Так мы называем монаха-капуцина, который дежурит в офисе немецкого коллегиума. Он говорит по-итальянски с забавным акцентом, потому что родом из Баварии. Поэтому мы и прозвали его Баварцем, а вообще-то его зовут падре Теодорус.

— А Баварца на собрании не было? — вмешался в разговор Бродка.

— Нет, — ответил Розарио, — он ведь не относится к нам. Я имею в виду, к управлению.

Зюдов поглядел на Бродку.

— Нужно нанести визит этому монаху из Баварии.

— Я давно уже сделал это, но ничего не выяснил, — сказал Бродка. — Он вел себя очень скрытно, если не сказать, отталкивающе. В любом случае он утверждал, что ему ничего не известно. Но тогда я вообще не знал, что этот человек, возможно, единственный свидетель происшедшего.

Зюдов поднял указательный палец.

— Именно поэтому мы и должны нанести ему визит.

— Но это невозможно, синьоры! — воскликнул Розарио.

— Почему?

— Его здесь больше нет. В тот день, когда в газетах появились статьи о таинственной могиле, немецкий коллегиум посетил государственный секретарь Ватикана. Синьоры, с тех пор как я здесь, его преосвященство никогда не приходил в коллегиум! Когда Смоленски вышел из здания, его сопровождал Баварец. Перед домом они расстались. Кардинал сел в темно-синий лимузин, падре Теодорус — в свой старенький «фиат» годов этак семидесятых. И они уехали.

Зюдов схватил телефонный справочник, лежавший на стойке, что-то записал в свой блокнот, а потом вручил Розарио пару купюр.

— Ты нам очень помог. До скорого! — И, обращаясь к Бродке, добавил: — Идемте!

Когда они направились к выходу, Зюдов пояснил:

— Мы должны найти этого падре Теодоруса! Совершенно очевидно, почему его удалили отсюда. Не хотели, чтобы журналисты его расспрашивали. Но то, что за ним приехал именно Смоленски, очень и очень интересно. Вы так не думаете?

Перед входом они сели в такси.

— Виа Пьемонте, 70, — назвал адрес Зюдов.

Машина тронулась.

Бродка искоса посмотрел на Зюдова.

— Вы не скажете мне, куда мы едем?

Зюдов нахмурился.

— Разве я не сказал?

— Нет.

— Извините. Я настолько погрузился в тему, что потерял способность здраво рассуждать. Баварец был монахом-капуцином, как и преподобный падре Пио. В Риме есть место, откуда управляют делами всех монахов-капуцинов, которые есть на планете. Генеральная курия капуцинов на Виа Пьемонте.


Генеральная курия ордена, двухэтажное здание из красного кирпича, построенное в пятидесятых годах, располагалась на улице с очень оживленным движением. У ворот за стеклянным окном сторожки сидел молодой брат. Когда Зюдов изъявил желание поговорить с падре Теодорусом, юный монах недовольно оглядел посетителей и, помедлив, соизволил ответить:

— К сожалению, это невозможно. Падре Теодоруса в генеральной курии больше нет.

— А где нам его найти? — нетерпеливо поинтересовался Бродка. — Я должен это узнать. Речь идет о семейных обстоятельствах.

Молодой привратник поглядел на него участливо и в то же время беспомощно, потом схватил телефонную трубку. Приглушенным голосом он обменялся со своим начальством парой невнятных слов, затем высунулся из своего окошка и сказал:

— Мне действительно очень жаль, синьоры. Я не уполномочен давать справки о теперешнем местонахождении падре Теодоруса. Вынужден просить вас пройти стандартную, как принято в случае семейных обстоятельств, процедуру и письменно обратиться в генеральную курию.

Было очевидно, что привратник просто повторяет чьи-то слова. Он не знал, в чем суть дела, и не понимал, по какой причине ему запретили говорить о местопребывании брата.

— Послушайте, падре, — сказал Зюдов, при этом явно польстив молодому боату. — Мой друг — племянник падре Теодоруса, он приехал из Германии и проделал немалый путь, чтобы повидаться с ним. Может, вы хотя бы намекнете, где его найти?

Привратник задумался. Затем высунулся из окошка и тихо, почти шепотом произнес:

— На вашем месте я бы сначала попробовал поискать в Сан-Заккарии, это далеко отсюда, в Сабинских горах. Там есть монастырь для пожилых братьев, нуждающихся в уходе.

Бродка прекрасно понял, что имел в виду брат, однако, изобразив на лице недоумение, воскликнул:

— Но ведь падре Теодорус не нуждается в уходе! Наверное, все дело в том несчастном случае. Но зачем из-за этого прятать его в доме для престарелых?

Привратник поднял обе руки, чтобы успокоить Бродку.

— Это не дом для престарелых, — возразил он. — Это монастырь для братьев ордена, которым трудно жить в общине. Кроме того, синьоры, я не утверждал, что падре Теодорус находится именно там.

— Верно, — ответил, подмигнув ему, Бродка. — И тем не менее огромное вам спасибо.

В любом случае они вышли на след, по всей видимости, единственного свидетеля таинственных похорон. Но вместе с этим у них зародилось страшное подозрение.

В двух кварталах от генеральной курии они нашли кафе и, не присаживаясь за столик, выпили по чашке эспрессо. Оба понимали, что необходимо посовещаться и решить, как действовать дальше.

Зюдов задумчиво водил ложечкой по крошечной чашке.

— Вы ведь говорили с этим Теодорусом. Какое впечатление он произвел на вас?

— Он показался мне очень странным. С одной стороны, он был очень разговорчив и прямо-таки горел желанием рассказать кому-то о своей болезни, но на все вопросы по поводу могилы на Кампо Санто Тевтонико заявлял, что вообще ничего не помнит. Не могу, однако, утверждать, что он был растерян. У меня скорее сложилось впечатление, что он совершенно точно знал, о чем шла речь, но не хотел или не мог об этом говорить.

Зюдов, залпом выпив свой эспрессо, негромко произнес:

— У нас есть свидетель. Мы знаем, где он находится. Вероятно, не по своей воле. Вопрос номер один: как нам к нему пробраться? Вопрос номер два: как заставить его говорить?

Бродка задумчиво смотрел на улицу, на поток машин, ставший в это время очень оживленным. Смеркалось, загорались первые светящиеся рекламы, мигали фары машин.

Как же заставить его говорить, мысленно повторил вопрос Зюдова Бродка.


Жюльетт встала в восемь часов утра и открыла ставни. Озеро Неми все еще было затянуто дымкой, но все вокруг предвещало теплый день. Затем она снова нырнула в постель и придвинулась к Бродке. Тот еще крепко спал.

Он вернулся из Рима почти в полночь, и они не обменялись даже парой слов. Александр сказал только, что его поиски увенчались успехом. И больше ничего. А потом уснул.

Жюльетт, улыбаясь, прижалась к нему. Утро — лучшее время для любви. Указательным пальцем она стала водить по шее, затем по груди и животу Бродки, пробралась к бедрам, доставляя спящему Александру явное удовольствие.

Когда она взяла в руку его пенис, Бродка раскрыл глаза и спросил:

— Который час?

Жюльетт была шокирована. С тех пор как они познакомились — а это произошло три с половиной года назад, — она еще ни разу не видела такой реакции.

— Который час? — повторил он.

Жюльетт села на постели и посмотрела в окно, на виноградники.

— Восемь! — обиженно ответила она.

Бродка поцеловал ее обнаженное плечо.

— Боже мой, мне пора вставать. В девять придет Зюдов.

Жюльетт раздосадованно спросила:

— Этот Зюдов собирается с нами позавтракать?

— К чему иронизировать? Нам нужно поехать в Сан-Заккарию, это в Сабинских горах. Туда упекли монаха с Кампо Санто Тевтонико. Он — единственный свидетель похорон, с которым мы можем встретиться.

— Вот как! А куда ты отправишься со своим новым другом завтра?

Бродка схватил Жюльетт за плечи.

— Ты забываешь, что мы здесь не отдыхаем. Хотя в этой местности об этом очень трудно помнить.

— Ну хорошо, хорошо, — пробормотала Жюльетт.

Совместный завтрак прошел в полном молчании. Бродка мысленно был уже у монахов Сан-Заккарии, а Жюльетт по-прежнему дулась.

Ровно в девять появился Андреас фон Зюдов.

Жюльетт поздоровалась с ним с подчеркнутой сдержанностью.

— Хорошего тебе дня! — сказал Бродка на прощание и поцеловал Жюльетт в щеку. — У тебя остается машина.

— Когда я увижу тебя снова?

— Зависит от того, насколько нам повезет, — ответил он и сел в машину Зюдова.

Он не заметил, что в глазах Жюльетт стояли слезы, слезы ярости и разочарования.


У Бруно Мейнарди еще никогда не было так много денег сразу. Уже несколько дней он хранил купюры в эмалированной хлебнице и пересчитывал их раз за разом: двадцать пять миллионов лир.

Чтобы получить такую сумму, смотрителю музея пришлось бы работать целый год. Поразмыслив, Мейнарди положил все деньги в пластиковый пакет и с тяжелым сердцем отправился в отделение банка, находившееся в двух кварталах от его дома.

В Риме было немало мошенников, которые гоняли на мотороллерах «ламбретта» и вырывали из рук сумки у ничего не подозревающих прохожих. Поэтому, как только Мейнарди вышел из дома, он тут же прижал пакет с ценным содержимым к груди. При мысли о служащих банка на лице старика промелькнула улыбка: зная о скромных сбережениях музейного работника, они всегда относились к нему пренебрежительно, но теперь-то он им покажет.

В банке Мейнарди заявил, что хотел бы поговорить с консультантом по капиталовложениям. Голос старика звучал уверенно и требовательно.

— Я и сам могу помочь вам в этом вопросе, — ответил заносчивый служащий с зализанными волосами, сидевший за окошком. — Что вас интересует?

Мейнарди недоверчиво огляделся, проверяя, не наблюдает ли кто за ним, а потом вывалил содержимое пластикового пакета на прилавок у окошка.

За свои шестьдесят лет скромного существования Мейнарди никогда не доводилось переживать подобного триумфа. Этот миг казался ему победой над прошлым. Ему очень хотелось, чтобы время остановилось, — настолько он наслаждался ситуацией, возникшей благодаря неожиданному богатству.

Вежливо, что было совершенно непривычно для Мейнарди, сотрудник банка осведомился, что синьор собирается делать со столь значительной суммой, величину которой он даже пока не знает. Хотелось бы, высокомерным тоном произнес Мейнарди, вложить их под высокий процент. Такую формулировку он однажды прочитал в одном из проспектов — из тех, что висят повсюду, но на которые он почти не обращал внимания, потому что его заработной платы в Ватиканском музее хватало только на жизнь. До этого момента думать о сколько-нибудь пристойных вкладах было бы просто смешно.

Сотрудник банка начал ловко пересчитывать купюры. Конечно же, Мейнарди мог назвать сумму, однако он не желал отказывать себе в удовольствии посмотреть на человека, который должен был сделать это вместо него.

— Двадцать пять миллионов лир.

Бруно Мейнарди ухмыльнулся и кивнул.

Сотрудник банка аккуратно собрал купюры, чтобы отнести их в кассу, находившуюся в дальней части комнаты. При этом он сказал:

— Присядьте на минутку, синьор Мейнарди. Я должен сообщить о вкладе директору филиала. Я немедленно к вам вернусь.

Мейнарди часто восхищался теми клиентами банка, дела которых были настолько важны, что ими занимался только директор филиала. Он и не мечтал, что ему когда-нибудь доведется примерить на себя эту роль, поэтому с видом триумфатора огляделся по сторонам и стал наслаждаться прикованным к нему, как показалось Мейнарди, вниманием.

Хотя времени прошло больше, чем он рассчитывал, Бруно не торопился. Все-таки в деньгах счастье, сказал он себе. Он никогда не доверял людям, которые утверждали обратное, и рассматривал подобные заявления лишь как средство самозащиты бедных. Вероятно, промелькнуло в голове Бруно, он сможет даже жить на проценты и хотя бы раз побывать в Уффици или в Лувре. Он улыбнулся, удовлетворенно потирая руки.

К реальности Бруно вернул строгий голос:

— Синьор Мейнарди?

Перед ним стояли два карабинера и один сотрудник уголовной полиции.

— Да, — неуверенно произнес Бруно.

— Вы арестованы. Следуйте за нами!

Бруно Мейнарди обернулся в поисках поддержки, увидел чиновника, на лице которого вновь появилась надменность. Тот пожал плечами и презрительно сказал:

— Фальшивые деньги. Неужели вы всерьез полагали, что сможете обмануть меня, синьор Мейнарди?

— Но ведь это невозможно! — в отчаянии воскликнул тот. — Деньги от…

— Да? — сотрудник криминальной полиции подошел ближе и стал перед Мейнарди. — Откуда у вас фальшивые деньги? Говорите.

Мейнарди не мог вымолвить ни слова. Он был настолько взволнован, что ему стало плохо. За всю свою жизнь он ни разу не сталкивался с полицией. А теперь такое!

Сотрудник банка вышел из-за своего окошка в зал и что-то прошептал сотруднику криминальной полиции, но достаточно громко, чтобы Мейнарди его услышал:

— Он беден, как церковная крыса. Я сразу удивился, что он так внезапно разбогател. Хорошо, что у нас есть прибор ультрафиолетового излучения.

— О какой сумме идет речь? — тихо спросил сотрудник криминальной полиции.

— Двадцать пять миллионов лир, — опередил Мейнарди сотрудника банка. Тот кивнул в ответ на вопросительный взгляд полицейского.

— Деньги изымаются, — заявил представитель криминальной полиции и повернулся к Бруно: — Вы повели себя довольно неосторожно, синьор. И если вы не готовы назвать своих сообщников, вам это дорого обойдется. Человеку в вашем возрасте провести долгие годы за решеткой не очень приятно, правда?

— Титус! — крикнул Бруно Мейнарди, и это прозвучало почти как крик о помощи.

— Что?

— Титус! Человека, от которого я получил деньги, звали Титус.

— Вот как, Титус. А дальше как?

Мейнарди сглотнул.

— Дальше никак. Просто Титус.

— А теперь слушайте меня внимательно, — сказал сотрудник криминальной полиции, и в его голосе послышались одновременно ярость и удовлетворение. — Вы всерьез утверждаете, что некто позвонил вам в двери, сказал, что его зовут Титус, вручил двадцать пять миллионов лир и тут же исчез?

— Я такого не говорил, синьор! Я только сказал, что деньги мне дал этот Титус! В ресторанчике на Виа Боргонья!

— Есть свидетели?

— Свидетели? Нет, я никого не знаю в том ресторане. Я был там впервые.

— Может, тогда вы объясните мне, почему человек, имени которого вы даже не знаете, около полудня в каком-то ресторане передал вам двадцать пять миллионов лир, вероятно, с наилучшими пожеланиями?

Бруно Мейнарди повесил голову и промолчал. Он испугался, что если заговорит, то станет только хуже. Но что сказать? Ведь он даже не знал, кто пытался купить его молчание.

Когда банковский служащий понял, что Мейнарди не собирается признаваться, он обратился к сотруднику криминальной полиции и достаточно громко, чтобы слышали все, сказал:

— Это тот самый человек, о котором писали во всех газетах. У него галлюцинации, и он утверждает, что Мадонна Рафаэля изменилась за одну ночь. — И он многозначительно покрутил пальцем у виска.

Сотрудник криминальной полиции пристально посмотрел на Мейнарди и кивнул банковскому служащему.

— Вот, значит, как. — Затем, приблизившись к старику, он взял его под локоть и мягко произнес: — Не бойтесь. С вами ничего страшного не случится. Идемте!

Глава 14

После двухчасовой поездки на автомобиле по узким дорогам с множеством поворотов, когда иногда начинало казаться, что они доехали до края мира, Бродка и Зюдов добрались до местечка Сан-Заккария, городка с населением две с половиной тысячи жителей. В основном здесь обитали старики, влачившие жалкое существование.

Молодежь давно покинула это место из-за безработицы. Пара виноградников, кузница для сельскохозяйственных машин и две гончарные мастерские — вот и все работодатели городка, если не считать дюжины ресторанчиков и кафетериев, которыми, как правило, владела одна большая семья.

Только церквей тут было вдоволь, две из которых, впрочем, развалились во время последнего землетрясения, а остальные находились не в лучшем состоянии. Монастыря, который они искали, не было даже видно.

Проехав через ворота с зубцами, они оказались на небольшой рыночной площади, окруженной приземистыми домами. На одной стороне площади стояла ратуша, напротив нее — церковь. Неподалеку от ратуши, прямо перед своими домами, сидели на деревянных стульях старики и отчасти равнодушно, отчасти с любопытством взирали на чужой автомобиль.

Зюдов открыл окно и спросил одного из них, как попасть к монастырю. Тот не понял вопроса чужака, сложил ладонь раковиной и приставил ее к уху, показывая, чтобы Зюдов повторил свой вопрос. Тем временем из дома вышла одетая в черное женщина и крепкой палкой, на которую она опиралась, показала за крыши домов, на гору. Затем направила свою палку на БМВ Зюдова и хриплым голосом произнесла:

— Только не на этой машине.

— Почему нет? — поинтересовался Зюдов.

Женщина взяла палку в левую руку и почти вертикально подняла правую, чтобы показать, насколько крутая дорога в гору.

— А пешком?

— Час, — ответила она. — Что вам нужно там, наверху?

— Навестить кое-кого.

— Ой-ой-ой. — Сделав это многозначительное замечание, женщина снова исчезла в доме.

Между двух домов на площади начинался переулок, поднимавшийся круто в гору, однако он был хорошо вымощен, и по нему вполне можно было проехать.

— Пока нам никто не встретился… — заметил Бродка.

Зюдов завел мотор.

Они поднялись примерно на сотню метров над городом, когда мощеная дорога закончилась, зато открылось скалистое плато, где можно было развернуть машину.

Бродка и Зюдов решили идти дальше пешком.

Для устойчивости Бродка подложил под колеса автомобиля камни. Зюдов открыл багажник и вынул оттуда две орденские сутаны. Оба натянули их и отправились в путь. Хотя дорога в гору была не настолько крута, как показывала старуха, однако идти по ней оказалось не так-то просто. Полуденное солнце и непривычная одежда делали свое дело. Прошел уже час с того момента, как они тронулись в путь, а монастыря все еще не было видно.

И вдруг за проходом между скалами открылась панорама. Перед ними простиралась горная долина, не видимая снизу, а в центре этой долины, в окружении пиний и кипарисов, возвышался монастырь, скопление четырехэтажных домов и высокой кампанилы вдалеке. Немного в стороне от монастыря располагалось небольшое кладбище, что было странным для столь уединенного места.

Когда они приблизились к монастырю, казавшемуся вымершим, над долиной задул теплый ветер. Бродка и Зюдов не знали, что их ожидает, но во время поездки обговорили все возможные варианты и обсудили, как им действовать в том или ином случае.

Однако все вышло совершенно иначе.

Массивные ворота стояли нараспашку, открывая пустое подворье, окруженное крестовым ходом[537] с арками. В центре находился круглый колодец, закрытый ржавой решеткой, а перед ним — умывальник. Странно, но никто не обратил внимания на появление чужаков; по крайней мере, ни один из пожилых монахов, сновавших по двору в своих изношенных сутанах, даже не спросил, что им здесь нужно, и не предложил свою помощь. Возраст и одиночество в этом уединенном месте, очевидно, сделали этих людей черствыми. Попытка Бродки расспросить одного из них провалилась. Монах лишь натянуто улыбнулся и пошел своей дорогой.

Наконец Бродке и Зюдову встретился человек в синем комбинезоне. Он шел, согнувшись, в руках у него был узелок и ящик с инструментами. Глядя на чужаков снизу вверх, он сказал:

— А вас я здесь никогда раньше не видел. Или я ошибаюсь?

— Нет, — ответил Зюдов, — вы не ошибаетесь. Мы только что прибыли. Мы идем из Сан-Заккарии.

Тут горбун захихикал и воскликнул:

— Конечно, откуда же еще, братья мои! Тут ведь другой дороги нет. Но что вам, собственно, нужно? Провести здесь остаток своих дней вы уж точно не собираетесь, ведь так?

— Мы ищем падре Теодоруса, — ответил Бродка, не видя повода скрывать цель своего прихода.

Горбун провел ладонью по морщинистому лицу.

— Не знаю такого, — сказал он после паузы. — Должно быть, новенький. Хотите забрать его обратно?

— Нет, нет, — отмахнулся Бродка. — Нам просто нужно поговорить с ним.

— Тот, кто приходит сюда, вообще-то, больше не уходит, — хихикая, заметил горбун. И, немного помолчав, продолжил: — Разве только на восьми ногах.

Бродка и Зюдов удивленно смотрели на человека в комбинезоне.

— Ну как же, — пояснил тот, — я имел в виду гроб, который несут четверо носильщиков.

Бродка поднял голову, обвел взглядом здания и в некоторых окнах увидел лица любопытных, которые тут же исчезали, едва их глаза встречались.

Тем временем к ним медленно подходил худой старик на костылях. Он присоединился к троице, чтобы послушать, о чем разговор, но мужчины внезапно замолчали.

— Брат, — сказал горбун, повернувшись к монаху на костылях, — ты знаешь падре по имени Теодорус?

— Теодорус? — Монах поднял свой костыль и указал на противоположное здание, ставни которого были большей частью закрыты. — Сумасшедший, — высоким голосом пропищал он и добавил: — Там, на втором этаже. Еще не старый, однако не совсем в своем уме. — И поковылял дальше.

— На вашем месте я бы не стал туда идти, — заметил горбун и плюнул на землю, словно ему было противно.

— А почему нет, позвольте спросить? — Бродка удивленно поглядел на горбуна.

— Там — хворые. Я бы туда не пошел, — повторил он.

Бродка задумался, стоит ли воспринимать предупреждение всерьез. Однако их вторжение могло быть обнаружено в любую минуту, поэтому он решил искать Теодоруса.

— Я иду, — сказал он Зюдову. — А вы можете остаться здесь.

— Чушь, — ответил Зюдов. — Конечно же, я пойду с вами.

Горбун, покачав головой, удалился вместе со своим ящиком для инструментов.

В доме царили темнота и прохлада. Деревянная лестница, ведущая на верхние этажи, была ветхой. Оттого что она была усыпана песком, ее ступеньки скрипели при каждом шаге.

— Странно, — сказал Бродка, когда они начали подниматься наверх, — я представлял себе все совершенно иначе. Я думал, они впустят нас с большой неохотой. А тут — все двери нараспашку.

Зюдов остановился. Не заметив ничего подозрительного, он пошел дальше.

— Отсюда никто не уходит. А куда им идти? Эти бедняги рады, что хотя бы получают еду. А чужих им вряд ли стоит опасаться. Разве только придут два переодетых в монахов журналиста.

Бродка подмигнул правым глазом.

— Кто знает, не пригодится ли нам то, что мы переоделись. Должен признать, сейчас я кажусь себе довольно странным.

На лестничной площадке они увидели дверь. Бродка был уверен, что она закрыта, и стал размышлять, как попасть внутрь. Но едва он прикоснулся к двери, как та открылась. Он недоверчиво поглядел на Зюдова. Тот только пожал плечами. Они вошли на цыпочках в темный коридор. Здесь не было электрического света, а в воздухе стоял отвратительный запах гнилых фруктов и карболовой кислоты. В дверях, расположенных по обе стороны, на уровне глаз были вырезаны окошки, через которые можно было заглянуть внутрь. В большинстве келий не было видно ничего, кроме кровати и стула. Некоторые были пустыми, в других влачили свое существование дряхлые старики. Падре Теодоруса нигде не было видно.

Бродка заглянул уже во все кельи, когда услышал позади себя голос:

— Мы с вами, кажется, уже встречались?

Бродка, невольно вздрогнув, обернулся.

— Падре Теодорус?

— Ах, вы помните. Я наблюдал за вами, когда вы разговаривали с горбуном. В этом монастыре, к сожалению, очень мало развлечений. В основном это подслушивание и подглядывание. — Он облизнул губы и погладил бороду, затем насмешливо поглядел на Бродку и, не скрывая иронии, сказал:

— Честно говоря, я рассчитывал, что вы рано или поздно появитесь. Не ожидал, однако, такого маскарада.

Бродка смутился.

— Мы полагали, что в монашеском одеянии нам будет легче попасть в монастырь. Кстати, этот брат — Андреас фон Зюдов из «Мессаггеро».

Падре рассмеялся.

— Друг мой, вы забываете о том, что не сутана делает человека членом ордена, а его осанка.

— Вы говорили, что рассчитывали на мой приход; — ответил Бродка. — Как это понимать?

Падре огляделся по сторонам, затем открыл одну из дверей позади себя и втащил гостей внутрь.

Как и остальные кельи, эта комната была очень скромно обставлена: полка, стул и закрепленная на одной из стен деревянная доска, служившая столом. Монах предложил гостям присесть на доску.

Опираясь руками на спинку единственного стула, падре Теодорус обратился к Бродке:

— Вы уже напали на верный след тогда, на Кампо Санто Тевтонико. Вероятно, у вас сложилось впечатление, что у капуцина Теодоруса не все дома. Да, не нужно смущаться, я сам этого хотел. Я должен был вести себя подобным образом. Ведь вы были не единственным человеком, который интересовался таинственной могилой.

— Значит, вы признаете, что на Кампо Санто Тевтонико состоялись похороны?

— Конечно. Я же на них был.

Бродка бросил многозначительный взглядна Зюдова. Очевидно, благодаря отдаленности монастыря от Ватикана память падре Теодоруса прояснилась.

— В таком случае вы знаете и то, кто был там похоронен?

Падре Теодорус склонил голову к плечу и, немного поколебавшись, ответил:

— Нет. Могу сказать только то, что видел лично.

— А что вы видели, падре?

— Катафалк с мюнхенскими номерами.

— Вы уверены? — взволнованно воскликнул Бродка.

— Совершенно уверен, — спокойно ответил Теодорус. — Было уже темно, когда машина въехала в ворота Кампо Санто Тевтонико, но номерной знак я все же увидел. За день до этого меня поставили в известность о предстоящем событии и строжайше приказали хранить тайну. Ну, такое не каждый день случается. Если быть точным, с пятидесятых годов на этом кладбище не было ни одних похорон. Сначала я ничего такого не подумал. Однако потом явились четыре монаха из неизвестного мне монастыря. Как только закрыли ворота, они начали копать могилу. И едва они сделали это, подъехала машина из Мюнхена. Через час гроб исчез в недрах земли, все было закончено. Ни священника, ни молитв, ни траурной процессии. Правда, поздней ночью к могиле пришел какой-то человек. Он неподвижно стоял перед ней больше часа, а затем бесшумно исчез. Незнакомец вернулся к могиле следующей ночью, потом приходил еще раз, через день. После этого привидение перестало являться.

— Вы не узнали, кто это был?

Падре покачал головой.

Бродка нахмурился.

— Мог ли это быть кардинал Смоленски?

— Нет, не думаю. Государственный секретарь Ватикана отличается невысоким ростом. Этот был выше. То есть это мог быть кто угодно.

— Скажите мне еще одну вещь. — Бродка пристально посмотрел на монаха. — Почему вы так охотно рассказываете нам об этом?

— Почему? — Падре Теодорус потер подбородок. — Я знаю, что месть не относится к числу христианских добродетелей, однако для меня — это единственная возможность противостоять произволу старших.

— Что вы имеете в виду, падре Теодорус?

— Вы же видите, что со мной стало! — Он обвел рукой комнату.

— Вы пришли сюда не по своей воле, падре?

Теодорус горько рассмеялся.

— Разве можно представить себе, чтобы кто-либо пришел сюда добровольно?

— С трудом.

— Ну вот, видите. Монахи боятся этого монастыря больше, чем самого дьявола. Тот, кто приходит в Сан-Заккарию, больше не уходит отсюда. Сюда приходят умирать. Нет и дня, чтобы из монастыря не вынесли одного из нас.

— Но почему вы позволили так с собой поступить?

— Почему, почему! Меня привезли сюда насильно. Генеральная курия моего ордена сначала прислала мне письмо, в котором было сказано, что по возрастным причинам мне надлежит оставить службу в немецком коллегиуме. Спустя несколько дней явились два санитара, которые и отвезли меня сюда. Я с ума схожу при мысли о том, что мне придется провести здесь остаток своих дней.

— А почему бы вам просто не уйти отсюда? — напомнил о своем существовании Зюдов. — Неужели это так трудно?

Уголки рта падре опустились. Выдержав небольшую паузу, он сказал:

— Уйти? А куда? И как вы себе это представляете? Я не учился ни одной профессии. Я буду совершенно беспомощен в миру. Нет, отсюда никто не убегает.

— А в чем причина вашего заточения? — поинтересовался Бродка. — Как вы полагаете?

Теодорус выглянул во двор монастыря через прикрытые ставни.

— Вероятно, им нужно было устранить свидетеля. Другого объяснения у меня нет. Впрочем, я не знаю, что такого предосудительного в похоронах на Кампо Санто Тевтонико и почему это нужно скрывать от целого мира. Может, вы объясните, в чем тут дело? Наверняка у вас есть личные причины уделять этой истории столь пристальное внимание.

— Если я вам расскажу об этом, — ответил Бродка, — вы сочтете меня сумасшедшим. Но в любом случае у меня есть причины полагать, что во время операции «Под покровом ночи» на Кампо Санто Тевтонико была похоронена моя мать. Ваше наблюдение подтверждает мое предположение. Моя мать умерла в Мюнхене.

Теодорус, казалось, был удивлен меньше, чем ожидал Бродка. В неверном свете полутемной кельи он видел, что падре задумался. Наконец тот сказал:

— Это довольно рискованное утверждение, синьор. Какие причины могли быть у такого поступка, если позволите спросить?

Бродка растерянно кивнул.

— Я тоже задавался этим вопросом. Однако пока у меня нет объяснения. Если бы оно было, вероятно, я решил бы проблему самостоятельно.

С монастырского двора послышался шум, и падре Теодорус, по-прежнему наблюдавший за двором через прикрытую ставню, забеспокоился.

Внезапно он обернулся.

— Вам нужно немедленно уходить. Думаю, горбун выдал вас. Посмотрите!

Бродка и Зюдов подошли к окну. Через крошечную щель между створками ставней было видно, как вокруг двух монахов, отличавшихся от остальных своими светлыми сутанами, собиралась толпа шумных стариков с топорами, вилами, крюками, цепями и дубинами.

— Это старшие! — не скрывая тревоги, пояснил падре Теодорус. — Идемте! Скорее! Вам нужно уходить отсюда. Нас не должны видеть вместе.

Падре стал подталкивать Бродку и Зюдова к двери. Очутившись в коридоре, друзья направились в другую сторону, противоположную той, откуда они пришли, и вскоре оказались на узкой лестнице из песчаника. Поднявшись по разбитым ступеням на два пролета, они достигли верхнего этажа монастырской церкви, кампанилу которой видели издалека.

В лицо им повеял приятный прохладный ветерок, но монах торопил своих спутников, не давая передохнуть и минуты. Он открыл узкую дверь на противоположной стороне площадки, и они увидели деревянную лестницу, ведущую вниз. Из двух отверстий в потолке свисали канаты колоколов.

Падре Теодорус кивнул в сторону арочного отверстия в стене.

— Здесь, — произнес он и показал на улицу. — Здесь невысоко, а вы оба еще молоды!

Бродка перегнулся через перила и посмотрел вниз. До земли было добрых два с половиной метра. Он снял через голову сутану. Зюдов сделал то же самое. Затем они поочередно сбросили одежду за окно.

Пожав на прощание руку падре, Бродка спросил:

— Вы ведь здесь недавно, падре. Откуда вы знаете этот ход?

Падре Теодорус печально улыбнулся. На его лице читалась покорность.

— Я нашел его еще в день своего прибытия. Но с тех пор я понял, что отсюда бессмысленно бежать. Удачи вам.

Бродка вылез на карниз и соскользнул спиной вперед, за ним последовал Зюдов. Приземлившись, они сложили одежду и некоторое время шли в тени монастырской стены. Затем перебежали открытую местность и остановились у опушки леса, где, пыхтя и отдуваясь, сели под пинией.

— Бедняга, — сказал Зюдов, отдышавшись, и посмотрел на монастырь. — Мне его жаль.

Бродка не отреагировал на слова Зюдова, он просто сидел и водил по земле тоненькой веточкой. Вытерев рукавом пот со лба и не поднимая глаз, он сказал:

— Мне тоже. Но зато мы знаем то, что хотели узнать. В могиле на Кампо Санто Тевтонико лежит тело моей матери. Теперь у меня не осталось сомнений.

Зюдов кивнул.

— Однако все это похоже на то, как если бы Мэрилин Монро похоронили в Кремле, если позволите такое сравнение. Почему вашу мать похоронили на Кампо Санто Тевтонико?

— Вот именно, почему? — Бродка отбросил ветку. Затем поднялся, сунул узелок с сутаной под мышку и сказал: — Идемте, Зюдов!


Жюльетт села в машину и поехала в Рим. Она хорошо справлялась с взятым напрокат автомобилем, по крайней мере, лучше, чем с движением, становившимся все более оживленным по мере приближения к городу. Надо сказать, что римские водители ведут себя безжалостно, если женщина за рулем допускает слабину. При помощи карты города через два часа Жюльетт добралась до здания «Мессаггеро» и, проехав еще одну улицу, даже нашла место для парковки.

На ней была белая, бесстыдно короткая юбка, светлая футболка и туфли на высоком каблуке, благодаря которым ее длинные ноги казались еще длиннее. Жюльетт жаждала провокации. Ей хотелось чувствовать на себе жадные взгляды мужчин и возбуждение. Последние недели были одинокими и грустными. Она много думала о Бродке. Он стал другим. Обстоятельства изменили его. Некогда страстный и жизнерадостный мужчина, он теперь гонялся за призраком и ни о чем другом не думал. Иногда Жюльетт казалось, что она стала ему совершенно безразлична. Она сомневалась в том, что он по-прежнему любит ее.

Жюльетт уверенно направилась в архив. Проходя мимо портье, она заметила, как он от наслаждения закатил глаза и с улыбкой посмотрел ей вслед. Поднявшись на лифте на пятый этаж и оказавшись возле стеклянной двери с надписью «Архив», Жюльетт вдруг почувствовала, что мужество едва не покинуло ее. Однако колебалась она недолго и, нажав на ручку, открыла дверь.

Кроме служащих, в архиве никого не было. Окинув помещение взглядом, Жюльетт заметила, с каким любопытством смотрят на нее девушки-архивариусы. Затем из-за одного из шкафов показался Клаудио.

— Джульетта! — воскликнул он и бросился к ней.

Для сотрудниц архива это было достаточным поводом для возобновления деятельности или по меньшей мере для того, чтобы сделать вид, будто они работают. Клаудио схватил Жюльетт за руку.

— Я и не думал, что ты когда-нибудь еще придешь, — негромко сказал он и повел ее к своему рабочему месту.

Жюльетт села на стул перед письменным столом и нарочно закинула ногу на ногу. На самом деле она была настолько не уверена в себе, что ощущала внутреннюю дрожь. Клаудио присел, тоже чувствуя себя не в своей тарелке. Некоторое время они смотрели друг другу в глаза — молчаливая проверка, оценка возможностей. Затем Клаудио приглушенным голосом произнес:

— Я целую неделю каждый вечер сидел в нашем ресторанчике, надеясь, что ты придешь. Потом я сдался.

— Ты действительно думал, что я вернусь? — Жюльетт с вызовом посмотрела на молодого человека.

— Я надеялся на это, — ответил Клаудио. — Тут за любую соломинку ухватишься.

Жюльетт улыбнулась и обвела взглядом комнату, столы со стоящими на них мониторами.

— Я знаю, — сказала она наконец. — Мне знакомо это чувство. — Она снова перевела взгляд на Клаудио и, чуть помедлив, добавила: — Поэтому я и пришла. Хотела тебя увидеть.

Глаза Клаудио сверкали, словно две черные жемчужины. Он посмотрел на часы и осторожно спросил:

— У тебя есть немного времени для меня?

Жюльетт кивнула.

— Смотри, — сказал Клаудио, — я через полчаса заканчиваю. Встретимся в нашем ресторане на Пьяцца Навона. Договорились?

— Договорились.

Жюльетт поднялась, и Клаудио послал ей воздушный поцелуй.

Спускаясь, Жюльетт почувствовала возбуждение, засосало под ложечкой, она словно сошла с ума. Ей так не хватало этих ощущений! Почему же, ради всего святого, она должна сопротивляться этому, если для Бродки она перестала быть желанной?

Когда Жюльетт вошла в ресторан, Клаудио уже ждал ее. Поиски места для парковки длились на этот раз гораздо дольше.

— В Риме существует только один разумный вид транспорта, и это — мотороллер! — Лицо Клаудио сияло. Он поцеловал ее в щеку и произнес: — Я ждал тебя здесь каждый вечер в течение целой недели. — Наблюдая, как Жюльетт усаживается за стол, за которым они сидели в первый вечер, он добавил: — Потом я решил, что все кончено.

— Этим ты обязан себе, — заметила Жюльетт.

— Я знаю. — Клаудио смущенно водил пальцем по столу. — Я сделал большую ошибку, и мне нет прощения. Ты очень сердишься, Джульетта?

— Да.

— Та девушка в подъезде была puttana, понимаешь? Одна из многих «артисток» и «моделей», которые за хорошие деньги скрашивают досуг одиноким мужчинам.

Жюльетт весело разглядывала Клаудио.

— Это было так необходимо?

Клаудио пожал плечами.

— Я пришел в отчаяние, когда ты сказала, что между нами все кончено. Она же была под боком, она этого хотела. Кроме того, я был пьян. А вообще-то, я не пью. — Он сглотнул.

Подошел официант, и они сделали заказ: Жюльетт попросила принести салат, Клаудио — пасту и минеральную воду.

— Как ты жила все это время? — спросил Клаудио.

— С тех пор как мы виделись в последний раз, многое произошло. Нашлись картины из моей галереи в Мюнхене. Их как следует упаковали и доставили в наш пансионат.

— Невероятно!

— Да. Однако, к сожалению, была одна загвоздка. Позвонил некто и поставил два условия. Мы должны были исчезнуть из Рима и вернуть микрокассеты, которые достались нам совершенно случайно. Ты помнишь?

— Конечно. Насколько я понимаю, на требования вы не согласились.

— Верно.

— Это опасно, Джульетта! Только вчера арестовали смотрителя музея Бруно Мейнарди. Сегодня об этом сообщили агентства новостей.

— Арестовали? По какой причине?

— Он хотел положить в банк двадцать пять миллионов лир — фальшивых. Готов спорить, что за этим стоит ватиканская мафия.

От колодца на Пьяцца размеренным шагом шел мужчина, с которым Жюльетт была знакома и который, как всегда, притягивал к себе взгляды: Пауль Шперлинг. Как обычно, на нем была широкая рубашка навыпуск, поверх нее — цепочка с большим медальоном. На голове — шляпа.

Жюльетт немного смущал тот факт, что она опять была здесь в сопровождении другого мужчины. Она не знала, случайно или намеренно Шперлинг прошел к своему столику сбоку, а не прямо, — чтобы не идти мимо Жюльетт и Клаудио. В любом случае он занял место в дальнем углу и повернулся к ним спиной, давая понять, что ему совершенно не интересно, с кем сейчас Жюльетт.

Клаудио заметил внимание своей спутницы к писателю, однако промолчал. Осторожно накрыв ее руку своей, он лишь сказал:

— Что мне сделать, чтобы доказать мою любовь к тебе, Джульетта?

Его слова звучали трогательно, хотя и были произнесены из желания немного приукрасить свое чувство. Но как бы там ни было, мальчик старался сделать все, чтобы завоевать ее снова, и Жюльетт испытала к нему благодарность. Она не отдернула руку и долго молчала, глядя в его большие темные глаза.

— Я хочу… — начала она, но не успела закончить фразу, потому что официант принес заказ.

Не обращая внимания на свою пасту, Клаудио спросил:

— Что ты хочешь, Джульетта?

— Я хочу с тобой переспать, — ответила Жюльетт, словно это было само собой разумеющимся. Она говорила так громко, что Клаудио огляделся по сторонам, проверяя, не услышал ли кто.

— Причем немедленно, — добавила Жюльетт.

Клаудио посмотрел на нее. Затем отодвинул тарелки в сторону, положил на стол две купюры и сказал:

— Пойдем!

Выйдя из ресторана, они сели на мотороллер. Жюльетт обеими руками крепко держалась за Клаудио, пока тот вел свою «ламбретту» сквозь плотный вечерний поток автомобилей к своей квартире в районе Трастевере. Когда они поднялись наверх, Клаудио распахнул дверь, подхватил Жюльетт на руки и отнес ее в спальню. Затем упал на кровать вместе с Жюльетт.

Она застонала от наслаждения, когда Клаудио начал ее раздевать. Он казался ей маленьким мальчиком, который разворачивает подарок и давно знает, что внутри, но это ни капли не умаляло его радости, совсем наоборот.

Клаудио провел губами по обнаженному телу Жюльетт, не пропуская ни единого сантиметра. Когда он добрался до бедер, Жюльетт выгнулась дугой.

— Иди сюда! — нетерпеливо прошептала она. — Иди же сюда, наконец!

Они любили друг друга с неукротимой страстью. Затем, запыхавшись, лежали в объятиях друг друга. Их тела дрожали.

Первой заговорила Жюльетт:

— Ты только что осчастливил вдову.

Клаудио приподнялся на локте и с недоумением посмотрел на нее.

— Что ты имеешь в виду, Джульетта?

— Ты все правильно расслышал. Я вдова. Мой муж совершил самоубийство.

— Я думал, твой муж парализован и прикован к инвалидной коляске.

Жюльетт кивнула.

— Кто хочет расстаться с жизнью, всегда найдет способ.

— Мне очень жаль, — сказал Клаудио и, собравшись с духом, спросил: — А этот Бродка? Ты его еще любишь?

Жюльетт промолчала, но Клаудио верно понял ее молчание. Помедлив, он задал простой вопрос, который давным-давно должна, была задать себе Жюльетт:

— Что же будет с нами?

Жюльетт долго смотрела на Клаудио, потом перевела взгляд на террасу. В сумерках загорались огни города.

Ответа она не знала.


В комнате не было окон, а потолок оказался настолько высок, что его не было видно, и оттого становилось как-то не по себе. В отличие от всех остальных комнат Ватикана, у этой не было названия, по крайней мере, столь звучного, как, например, Сала делле Музе, Габинетто дель Канова или Сала дегли Индирицции. Те немногие люди, которые знали о существовании этой тайной комнаты, называли ее просто Сала сенца Номе, то есть «комната без имени», и тому были свои причины.

Лео X, обладавший роскошью и величием папы из рода Медичи, велел расширить эту комнату, возникшую в результате пристроек между двух внешних стен, и расписать ее непристойными фресками. Чтобы доставить ему и его друзьям удовольствие, стены разрисовали резвящимися обнаженными женщинами, часто в непристойных позах, из-за чего последователь Лео велел закрасить грешные изображения известью. Но известь не держалась на грехе, она осыпалась подобно добрым намерениям, и вскоре фривольные картинки показались снова, после чего преемник Лео решил замуровать вход в Сала сенца Номе. Безымянная комната была забыта и до сих пор не обозначена ни на одном плане.

Каким образом государственный секретарь кардинал Смоленски обнаружил необычную комнату, осталось тайной — как и многое другое, что касалось этого человека. Поскольку в Сала сенца Номе отсутствовали окна и была только одна дверь, Смоленски использовал помещение для совершенно особенных встреч, никогда не начинавшихся раньше полуночи, ибо только тогда кардинал был уверен, что не встретит тех, кого здесь быть не должно.

Перед узким проходом, закрытым железной дверью без каких-либо украшений, стояли два высоких толстых диакона. Почему-то им совершенно не шли свежевыглаженные сутаны. Их задача состояла в том, чтобы проверять, имеет ли право присутствовать на совещании тот или иной человек.

С этой целью мужчина, называвший себя Бельфегором, выдумал утонченную систему. Поскольку не все члены организации приглашались сюда каждый раз, он передавал по телефону кодовую фразу из Священного Писания. На этот раз это была цитата из Матфея 10:17.

Бельфегор, возможно, и был дьяволом, однако дьяволом, хорошо знающим Библию. Он так и сыпал цитатами направо и налево, что, однако, не означало, что этот человек принимал их всерьез. Напротив, он смеялся над ними, и у Матфея 10:17 тоже был циничный подтекст. Стих этот звучал так: «Остерегайтесь же людей: ибо они будут отдавать вас в судилища…»

Чтобы быть допущенным в безымянную комнату, каждый из приглашенных должен был прошептать на ухо одному из дьяконов: «Матфей 10:17». Мужчины — а здесь присутствовали исключительно мужчины — были в черных одеяниях, но не в церковных одеждах: на них были черные двубортные костюмы, скроенные как униформа, а также черные галстуки и белые стоячие воротники.

Мужчины не обращались друг к другу по настоящим именам. Казалось, они перенеслись в другой мир. Как всегда, одним из первых появился Смоленски, и, как всегда, на нем был элегантный черный костюм вместо кардинальского облачения. На этот раз с ним пришел его секретарь Польников.

Покрасневший и крайне взволнованный, кардинал занял место за длинным черным столом, стоявшим в центре полупустой комнаты и освещенным массивными канделябрами.

Обычно Смоленски предпочитал, чтобы к нему обращались «ваше преосвященство», но в безымянной комнате он раздавил бы всякого, кто забыл бы его псевдоним.

Человек, сидевший слева от него, Вельзевул, на самом деле звался Пьетро Садона; он тоже был кардиналом, префектом богословской конгрегации и, кроме того, другом Бельфегора. Духовным другом, если быть точным, поскольку настоящую дружбу в этой организации осуждали.

Напротив него сидел еще один кардинал, Энрико Фиоренцо, префект конгрегации по вопросам евангелизации народов. Этого сутулого мужчину с колким взглядом здесь звали Нергал. Место рядом с ним пустовало, и на то была причина: раньше там сидел кардинал Шерман. Отсутствие последнего приводило в ужас монсеньора, сидевшего на стуле напротив; он неотрывно смотрел на пустой стул, при этом то и дело кривился, словно ему было больно. За этим столом его называли Велиалом, а настоящее его имя было монсеньор Пьетро Чибо, которого все знали как пресс-секретаря Ватикана.

Рядом с Велиалом сидел Аполлион. На самом деле Аполлиона звали Энрико Польцер, и он был главой мастерской по изготовлению подделок, имея в подчинении пятерых рабочих. Пока Пальмеззано находился в тюрьме, Энрико занял его место и зарекомендовал себя превосходным мастером.

Мужчина, сидевший напротив него, — наш старый знакомый, Альберто Фазолино, которого здесь звали Молохом.

Наконец в безымянную комнату вошел Адраммелех, более известный как профессор Андреа Лобелло, главный специалист по вопросам здравоохранения в Ватикане. Он уселся рядом с человеком, отличавшимся серьезностью взглядов, монсеньором Джованни Батиста Ломбадо. Этого профессора теологии, члена богословской конгрегации, побаивались за острый язык, а также из-за оружия, которое он всегда носил с собой. Наличие у него оружия объяснялось тем, что Ломбадо боялся. Если бы его спросили, кого он боится, профессор не смог бы ответить. Однако, прикрыв рот ладонью, Ломбадо называл главного среди всех демонов, самого Люцифера, с которым, как часто и с напором уверял окружающих профессор, он встретился в юности, из-за чего и выбрал духовную карьеру. В организации Ломбадо получил имя Люцифуге.

После того как все места за столом, кроме двух, были заняты, стало очень тихо. Некоторые выжидательно повернулись к двери. Вскоре появился кардинал курии Шперлинг со стопкой бумаг под мышкой. Дверь за ним закрылась.

Шперлинг был как две капли воды похож на своего брата-писателя Пауля, причем даже в том, что касалось полноты. И все же он был другим. Кардинал курии в своем черном двубортном костюме, пригнанном по фигуре (который, к слову, Пауль никогда бы не надел), чувствовал себя уверенно и, в отличие от неповоротливого брата, двигался ловко и динамично. Его взгляд, колючий и циничный, казалось, пронзал собеседника насквозь. У кардинала был псевдоним Бельфегор.

Он поспешно прошел к пустому стулу во главе стола и, едва присев, выпалил:

— Иногда создается впечатление, что меня окружают идиоты. Катастрофы, сплошные катастрофы! Так мы никогда не достигнем своей цели. Адраммелех, кто в ответе за отравление старшего духовника?

Профессор, смущенно поправив свой темный галстук, ответил:

— Понятия не имею, Бельфегор. Знаю только, что отравили его синильной кислотой. Яд был растворен в церковном вине.

— Отравить должны были меня! — вмешался Смоленски. — Обычно я читал мессу в этот день. Среди нас есть убийца!

— Чушь! — возмутился Нергал, сутулый кардинал с неприятным взглядом. — Кому понадобилось вас убивать? Заберите свои слова назад, иначе…

— И не подумаю! — воскликнул возмущенный Смоленски. — По меньшей мере до тех пор, пока это отравление не будет расследовано.

Кардинал Шперлинг поднял руку, пытаясь унять присутствующих.

— Расследования не будет, во всяком случае, официального. Для нас это было бы слишком рискованно. Адраммелех, какова официальная причина смерти?

— Инфаркт, Бельфегор. И это даже не ложь.

— А как отреагировала на происшествие пресса? — спросил кардинал Шперлинг, обращаясь к монсеньору Чибо.

— Положительно. Я имею в виду, что ни одна газетенка не высказала подозрения, что старший духовник мог умереть насильственной смертью. В большинстве газет кардиналу выделили всего лишь одну колонку. Его не знали, не любили, и, кроме того, он был американцем.

Но кардинал Смоленски не успокаивался.

— Мы говорим о сообщениях в газетах, а между тем здесь, за этим столом, возможно, сидит убийца!

— Асмодей, вынужден вас попросить! — пригрозил разбушевавшемуся кардиналу Шперлинг. — Помолчите, если у вас нет доказательств.

— Он попытается снова. И может быть, его целью в следующий раз станете вы, Бельфегор!

Шперлинг бросил на Смоленски разъяренный взгляд:

— Было бы лучше, Асмодей, если бы вы более реально смотрели на вещи.

— Реально! Меня хотели отравить! Это и есть реальность!

Кардинал курии Шперлинг нервно оглядел собравшихся.

— Может ли кто-нибудь из вас предложить вариант решения проблемы?

Руку поднял профессор Лобелло.

— Этот ризничий, падре Фернандо Кордез, вел себя очень странно. Я не считаю его отравителем, но он, возможно, что-то знает.

— Как вы пришли к такому выводу?

— Если я правильно помню, падре Кордез сначала очень спокойно воспринял смерть американца, намного спокойнее, чем другие свидетели. И только после того как я сообщил падре, что кардинал умер от яда, он задрожал всем телом и стал бормотать, что совершенно тут ни при чем.

— А что дальше? — поинтересовался кардинал Шперлинг.

— Дальше ничего, Бельфегор.

Тот недоуменно покачал головой.

— Признаться, я не понимаю, к чему вы клоните. А как ему нужно было реагировать? Человек чувствовал себя виноватым, поскольку именно он наполнял бокал вином!

— В любом случае нет никакого сомнения в том, — снова вмешался Смоленски, — что отравить должны были меня, а не Шермана. Я требую тщательного расследования!

— А кто будет вести расследование? Может быть, римская уголовная полиция? Вы же знаете, что преступление, совершенное на территории государства Ватикан, не подлежит итальянской юрисдикции.

— Не нужно напоминать мне об этом, Бельфегор! Как государственный секретарь, я более чем знаком с положением дел.

— Хотите сделать из трагедии скандал? Уже и так достаточно журналистов, сующих нос в наши внутренние дела. Эти ищейки представляют для нас большую опасность. Мне выразиться яснее? Кстати, что вы можете сказать о случае с Бродкой?

Смоленски смутился и уклончиво ответил:

— Дело движется, Бельфегор. У нас все под контролем.

Кардинал Шперлинг закрыл лицо руками, чтобы скрыть гнев. Ни для кого не было секретом, что Шперлинг и Смоленски терпеть не могли друг друга. С одной стороны, это было обусловлено разницей характеров, а с другой объяснялось тем, что оба считали себя соперниками в одном деле.

— Где находятся кассеты? — спросил кардинал Шперлинг, по лицу которого было видно, что он с трудом сдерживает ярость.

— К сожалению, все пошло не так, — ответил государственный секретарь, — но моей вины в этом нет.

— Конечно нет, — насмешливо произнес Шперлинг.

— Записи по-прежнему находятся у этого репортера.

— У Бродки?

Смоленски кивнул и бросил взгляд на Фазолино, чтобы тот помог ему ответить на неприятный вопрос.

— Да, именно так и есть, — подтвердил Фазолино. — Мы вернули спутнице Бродки, хозяйке галереи, подмененные картины. Разумеется, анонимно. К пакету прилагались два билета на самолет до Мюнхена. Мы следили за обоими вплоть до вылета. Однако Бродка не выполнил наше требование вернуть кассеты в обмен на картины.

Тут кардинал курии Шперлинг вскочил со своего стула. Заложив руки за спину, он стал мерить тяжелыми шагами безымянную комнату. Все присутствующие ждали, что сейчас последует вспышка сильной ярости и Шперлинг — в этом ему поможет его полнота — начнет так кричать, что от стен будет отражаться эхо.

Однако ничего не произошло. Кардинал курии просто побледнел и, обращаясь к Смоленски, спросил:

— Итак, они покинули Рим?

— Совершенно точно, Бельфегор.

Походив достаточно долго взад-вперед по комнате и успокоившись, кардинал курии Шперлинг вернулся на свое место.

— Этот Бродка и его любовница, конечно же, понимают, какое значение имеют кассеты, оказавшиеся у них в руках. Но как могли столь важные записи попасть в чужие руки?

Смоленски поглядел на Альберто Фазолино, тот откашлялся и сказал:

— Повсюду есть паршивые овцы, в первую очередь это касается домашней прислуги. Мой продажный слуга украл у меня кассеты. Однако я уверен, что он даже не догадывался об их ценности. Всевышний покарал его. Арнольфо Карраччи мертв.

Кардинал Энрико Фиоренцо начал неистово креститься, но, увидев, что все на него смотрят, бросил это дело на полдороге, понурился и стыдливо уставился в стол. Но тут же подскочил, ибо разъяренный Шперлинг ударил кулаком по столешнице и крикнул:

— Я хочу видеть кассеты здесь, на столе! Причем все, прежде чем противники смогут помешать нашим планам. Сколько у них кассет?

— Двадцать, — ответил Фазолино. — Но в записях содержатся только зашифрованные имена и даты. Не думаю, чтобы кто-то, не принадлежащий к нашему кругу, мог что-то с ними сделать.

— Там есть разговоры о проекте «Urbi et orbi»?

— Да, Бельфегор.

Кардинал курии Шперлинг закусил нижнюю губу. Затем, обернувшись к Смоленски, спросил:

— Как продвигается ваше дело, Асмодей?

Государственный секретарь вынул из внутреннего кармана своего костюма дешевую сигару, откусил кончик и, ища в карманах брюк спички, ответил:

— Взрыв моего автомобиля спутал наши планы.

— Как такое вообще могло произойти?

— От этого никто не застрахован, — заявил монсеньор Ломбадо, он же Люцифуте. Его голос звучал так, словно он только что проснулся. — Наверняка это работа какого-нибудь сумасшедшего. Полиция до сих пор не нашла никаких следов преступника.

— Меня хотят устранить всеми средствами, — сказал Смоленски. — И что я такого сделал?

Это прозвучало настолько невинно, что у всех сидевших за столом на мгновение отнялся язык. Кроме кардинала Шперлинга.

— А Леонардо в багажнике вашего автомобиля, Асмодей?

Смоленски медленно выпустил сигарный дым сквозь стиснутые зубы и нехотя произнес:

— Это стоило нам десять миллионов долларов, зато я остался жив.

Кардинал курии Шперлинг цинично усмехнулся.

— В таком случае мое предположение о том, что Леонардо в вашем багажнике был оригиналом, а не копией, как заявлялось в прессе, верно. Вы часто разъезжаете с Леонардо в багажнике, Асмодей?

— Чепуха. Богатый сумасшедший японец собирался забрать у меня картину час спустя. Я специально припарковал автомобиль в некотором отдалении от своей городской квартиры. Там должен был состояться обмен: Леонардо в упаковочной бумаге — на десять миллионов долларов в чемодане. Все было продумано до мелочей, никто бы и не заметил, что произошло.

Шперлинг провел рукой по заросшему подбородку. При этом он скривился, словно ему в голову пришла неприятная мысль. Затем, не отводя взгляда от Смоленски, он задумчиво произнес:

— Ваш рассказ вынуждает меня спросить вас, Асмодей: сколько картин-оригиналов еще осталось в Ватиканских музеях?

Вопрос кардинала оказался для Смоленски неожиданным. Он попытался уйти от взгляда Шперлинга, но тот нацелился на него, словно лев на добычу.

— Ну? — настаивал кардинал курии.

— Трудно сказать, — неуверенно начал Смоленски. — Конечно, записей по этому поводу нет. Однако вы можете исходить из того, что картины большого формата старых мастеров и фрески в станцах[538] все еще настоящие. Вспомните, Бельфегор, на данный момент картины — наш главный источник доходов. На пожертвования даже сам наместник не сможет прокормить всю нашу организацию.

— И эта сделка с Леонардо должна была послужить исключительно для того, чтобы пополнить наши счета?

— Конечно, зачем же еще?

Кардинал Шперлинг театрально возвел очи к потолку и едва слышно пробормотал себе под нос:

— Можно было и прикарманить всю выручку…

Смоленски, хорошо расслышавший замечание Шперлинга, вскочил, ткнул пальцем в кардинала курии и закричал:

— Бельфегор, я требую, чтобы вы взяли свои слова обратно! В противном случае с этого момента я считаю себя вашим врагом.

Напыщенные слова Смоленски вызвали у Шперлинга улыбку.

— Слушайте, Асмодей. Я не утверждал, что, устраивая эту сделку, вы собирались набить себе карманы. Я только хотел намекнуть, что такая возможность существует всегда…

— Я не позволю этого! — ярился Смоленски. — Даже вам, Бельфегор! Я — государственный секретарь Ватикана!

— Хорошо хоть, что пока не сам Господь Бог… — отмахнувшись, с иронией произнес Шперлинг.

Прежде чем ссора вышла из берегов, кардинал Пьетро Садона, ультраконсервативный префект богословской конгрегации, взял слово и призвал собравшихся соблюдать единство духа.

— Братья, — по-латински обратился он к членам тайной организации, широко раскинув руки, — избегайте раскола, поскольку только вместе мы сможем достичь нашей великой цели. Взываю к вам, не впутывайте сюда свои личные дрязги!

Государственный секретарь потушил сигару о край стола и, сунув окурок в карман пиджака, со всей серьезностью произнес:

— Если вы считаете меня недостойным доверия большинства, то я охотно уступлю свой стул за этим столом.

Заявление его преосвященства вызвало беспокойство среди присутствующих, поскольку они приняли слова Смоленски за чистую монету. На самом же деле эта мысль была для Смоленски столь же невообразима, как и вознесение живой Девы Марии на небо.

В любом случае кардинал курии Шперлинг оказался в западне, поэтому ему пришлось выдавить из себя извинение, сказав, что он даже в мыслях не хотел обидеть Асмодея.

— А теперь к делу!

Государственный секретарь развернул на столе план Ватикана с какими-то пометками. Одетые в черное мужчины с любопытством склонились над ним. Смоленски обвел пальцем площадь Святого Петра.

— Операция «Urbi et orbi» начинается ровно за две недели до Пасхи, то есть послезавтра, вот в этом месте. Палец Смоленски остановился в левой части колоннады, как раз на седьмой паре святых на балюстраде. — В ночь на страстное воскресенье святые номер тринадцать и четырнадцать отправятся на небо с помощью взрыва. Мне очень жаль, но иначе никак нельзя. В понедельник рабочие уберут развалины и установят в том месте леса с двумя платформами, друг над другом. Все это должно создать впечатление, что мы немедленно начинаем реставрацию скульптур. На самом же деле нижняя платформа послужит для установки автоматического оружия. Этим вопросом занимается мой секретарь Польников. Он расскажет обо всем подробно. Польников заслуживает доверия. Я ручаюсь за его надежность.

Польников склонился над столом и стал делать пояснения.

— Расстояние по воздуху от седьмой пары святых до средней лоджии в соборе Святого Петра составляет ровно сто восемь метров. Русское оружие «Токарев ЛЗ 803» сконструировано для расстояний от сотни до двух сотен метров. Кстати, выглядит оно не как оружие и скорее напоминает продолговатый чемодан для инструментов. Благодаря встроенному прицелу точность на таком расстоянии составляет плюс-минус четыре сантиметра. Фантастические показатели. Оружие было разработано в КГБ во времена «холодной войны» и использовалось для многих известных политических убийств. Официально все жертвы умирали от сердечной недостаточности. Оружие Токарева заряжается не обычными патронами, а разрывными снарядами, в которых находится заполненный N3 шприц величиной три миллиметра, детонирующий после попадания. N3 — это созданный русскими суперяд. Трех миллиграммов этой субстанции достаточно для того, чтобы в течение нескольких секунд убить лошадь. В шприце содержится пять миллиграммов. На теле объекта останется, в крайнем случае, маленькая красная точечка не больше родимого пятна.

Кардинал курии Шперлинг напряженно следил за объяснениями Польникова. Холодность и точность, с которой тот описывал ход преступления, были поразительны и страшны одновременно.

— Каким образом вы завладели этим чудо-оружием, Польников?

— Получил из первых рук, — ответил секретарь, не поднимая глаз от плана, — от одного шпиона КГБ. Обошлось недешево — один миллион.

— Лир?

— Долларов! Я вас умоляю! Для подобных типов существует только одна валюта — американский доллар.

Тут вмешался кардинал курии Смоленски. Обращаясь к Шперлингу, он сказал:

— Теперь вы видите, сколь уместно мы инвестируем деньги за проданные картины?

Не обращая внимания на замечание Смоленски, Польников добавил:

— В стоимость входит также дистанционное управление, мощность которого составляет десять ватт. Это означает, что вы можете управлять установленным на платформе оружием с расстояния от трех до пяти километров.

Секретарь полез в карман своего пиджака и вынул нечто толщиной с большой палец, положил предмет на стол и сказал:

— Это передатчик, при помощи которого производится выстрел. Легкое нажатие на один из концов и — ба-бах! — Глаза Польникова засверкали, словно Вифлеемская звезда.

— Если я вас правильно понимаю, Польников, — кардинал курии Шперлинг казался задумчивым, — для этого нам вообще не нужен стрелок?

— Конечно нет! — Польников подмигнул Смоленски.

Тот вынул из своих документов пачку фотографий и разложил их на столе.

— Это фотографии прессы с пасхального благословения «Urbi et orbi» за последние двадцать лет. Как видите, наша цель, то есть его предшественник, стоит вплоть до сантиметра на одном и том же месте. Сравните расстояние до двери в обе стороны, то есть до колонн и пилястров — оно одинаково на всех фотографиях. Это означает, что оружие Токарева можно монтировать на нижней платформе за день или два до часа X, настроить при помощи прицела и зарядить патроном с N3. Если прикрыть его брезентом, «Токарев ЛЗ 803» будет столь же невидим, как Святой Дух.

— Гениально! — с невольным восхищением воскликнул кардинал курии Шперлинг. — Остается только два вопроса: кто и когда произведет выстрел?

Тут государственный секретарь кардинал Смоленски поднялся и, сложив руки, словно собираясь держать речь, произнес всего одно слово:

— Я.

Шперлинг нисколько не удивился, однако все же задал Смоленски вопрос:

— И где вы будете при этом находиться?

— Я скажу, что нехорошо себя чувствую, и буду следить за происходящим по телевизору в своем офисе. Как только наша цель займет место в лоджии, я нажму на кнопку.

Кардинал курии Шперлинг поглядел на секретаря Смоленски:

— Надежно ли это с технической точки зрения?

— Как пить дать, — ответил тот.

Глава 15

Поздно вечером Жюльетт вернулась в Неми. Утолив страсть, она ощутила уколы совести. Она заранее приготовила отговорку по поводу своего позднего возвращения. Но едва она сказала Бродке, что провела день в Риме, он сразу же поинтересовался, не удалось ли ей узнать что-нибудь новое.

— К сожалению, нет. А тебе? — осторожно осведомилась Жюльетт. — Как успехи?

Бродка поскреб подбородок.

— Нам с Зюдовым посчастливилось найти этого падре с Кампо Санто Тевтонико. Его упекли в дом для престарелых монахов.

— Зачем? — спросила Жюльетт.

— Скорее всего, кто-то решил списать его в запас. И этот факт подтверждает, что на Кампо Санто Тевтонико действительно похоронена моя мать. Падре признался, что видел похороны своими глазами. И вероятно, именно поэтому его сослали в Сабинские горы.

— Этому монаху действительно что-то известно?

— Во всяком случае, он сказал, что на катафалке были мюнхенские номера.

— И ты полагаешь, что этого достаточно в качестве доказательства?

— Да. Остается только вопрос, почему ее похоронили именно на этом кладбище.

— Ты уже думал о том, что твоя мать могла быть любовницей Смоленски? Я имею в виду, в то время, когда он еще не был кардиналом.

— Но это же абсурд! В своем письме моя мать называет Смоленски дьяволом. Должно быть, по какой-то причине она ненавидела его.

— Вот именно. Ненавидеть можно только того, кого когда-то любил.

Бродка, не проронив ни слова, пристально посмотрел на Жюльетт.

Ее по-прежнему мучила совесть. Она вдруг почувствовала, что у нее дрожат уголки губ. Внезапно она испугалась, что потеряет Бродку. Почему он так смотрит на нее?

Однако, к облегчению Жюльетт, Бродка наконец сказал:

— Мы даже не знаем точно, была ли знакома моя мать со Смоленски. Нет, мне кажется, что тут дело совсем в другом.

— И в чем же?

Бродка пожал плечами и промолчал.

— Ты уже слышал, что Мейнарди, музейный сторож, арестован? — спросила Жюльетт и тут же пожалела об этом.

— Откуда ты это знаешь?

— Из… из газеты, — солгала она.

— Дай почитать.

— Я оставила ее в кафе на столике.

— По какому обвинению его арестовали?

— Он хотел положить в банк двадцать пять миллионов лир.

— Это большие деньги для такого человека, как Мейнарди, но все же не причина для ареста.

— Деньги были фальшивыми.

Бродка задумчиво потер подбородок.

— Значит, мечта о скромном счастье оказалась недолговечной?

Он подошел к телефону и набрал номер Зюдова.

— Это Бродка. Мейнарди арестовали. Деньги, которыми его подкупили, оказались фальшивыми.

— Я знаю, — ответил Зюдов на другом конце провода. — Мне сообщили об этом сегодня. Бродка, откуда вам стало известно об аресте несчастного старика?

— Ну, это же было в газетах.

— Не было. Или вам уже принесли завтрашние газеты?

Бродка не ответил и посмотрел на Жюльетт, которая поднималась по лестнице.

— Вы ведь понимаете, — сказал Зюдов после короткого размышления, — что Мейнарди могут отпустить, если мы дадим свидетельские показания.

— Да. Но я в ответ попросил бы об услуге. Мейнарди больше не должен молчать. Старик обязан признаться, за что он получил эти злосчастные двадцать пять миллионов. Только тогда мы согласимся дать показания. Я прав?

— Я того же мнения. У меня есть информатор в управлении полиции. Он скажет, где сидит Мейнарди. Разрешение на посещение получить не так уж трудно. Вы сможете приехать завтра в Рим?

— Часов в одиннадцать. Встречаемся там же, где и вчера. У «Нино», Виа Боргонья.

Бродка положил трубку.


Когда Бродка лег в постель, Жюльетт притворилась спящей.

Александр вслушивался в ночь, которая здесь, на краю кратерного озера, была настолько тихой, что он различал даже шум летучих мышей, носившихся в темноте над крышей. Но Бродка был настолько взволнован, что не мог уснуть. Он ворочался с боку на бок, пока в какой-то момент не включил ночник и, заложив руки за голову, стал смотреть в потолок. Почему Жюльетт обманула его, сказав, что узнала об аресте Мейнарди из газет?

Бродка повернулся и стал разглядывать лицо Жюльетт. Ее густые ресницыподрагивали, и он понял, что она просто лежит с закрытыми глазами. Поэтому он не удивился, когда она вдруг, не открывая глаз, спросила:

— О чем ты думаешь?

После паузы Бродка негромко сказал:

— В голове сотни мыслей.

— У меня тоже.

Через некоторое время Бродка снова заговорил:

— Сколько мы уже знакомы?

— Глупый вопрос. Ты знаешь это так же хорошо, как и я.

— Ну скажи.

— Больше трех лет.

— Верно. И как тебе наши отношения? Я имею в виду, ты была счастлива или просто развлекалась? Может, это были отношения по расчету?

Жюльетт прекрасно понимала, к чему клонит Бродка, и у нее зародилось нехорошее предчувствие. И все же она притворилась, что ей невдомек, о чем он говорит.

— Почему ты спрашиваешь об этом, ведь ты отлично знаешь ответ? Я заявляю, и не первый раз, что прошедшие три года были самыми счастливыми в моей жизни. Этого достаточно?

— Не стоит смеяться над этим.

— Разве я смеюсь?

— По крайней мере, мне так кажется.

— Извини, я не хотела.

Вновь возникла пауза, после которой Бродка вдруг спросил:

— И часто ты обманывала меня за эти три года?

Жюльетт посмотрела на него из-под ресниц. Она чувствовала себя загнанной в угол, однако сказала себе, что лучшая защита — это нападение.

— А ты? Как часто ты меня обманывал? Или скрывал интрижки? И вообще, это что, допрос?

— Ни в коем случае. Можешь не отвечать. Мне только казалось, что мы должны всегда говорить друг другу правду.

— У тебя есть повод читать мне мораль?

— У меня — нет, — стараясь говорить спокойно, ответил Александр. — Может, у тебя есть повод?

Жюльетт села и, не глядя на Бродку, сказала:

— Как ты отнесешься к тому, если я завтра поеду машиной в Мюнхен? Я волнуюсь за свои картины, ведь они лежат тут в обычном шкафу. Ты же знаешь, они стоят добрых полмиллиона. А доверять их транспортной компании, занимающейся перевозками произведений искусства, я больше не хочу. Кроме того, дома скопилось очень много дел. Я собираюсь закрыть галерею. Да и клинику нужно продать. А что делать с домом, я пока не придумала.

— Сколько тебя не будет?

— Может быть, неделю.

Бродка снова лег на спину.

— Знаешь, — задумчиво произнес он, — наверное, нет ничего плохого в том, что мы на несколько дней расстанемся и будем идти разными дорогами.

Жюльетт склонилась к Бродке.

— Мы делаем это уже несколько недель, — сказала она. — Завтра я еду в Мюнхен, хорошо? Я должна подумать о нас. Ты наверняка тоже, не так ли?

Бродка не ответил.


На следующее утро их пути разошлись.

Бродка поехал автобусом в Рим. Когда он вошел в «Нино» на Виа Боргонья, его уже ждал Андреас фон Зюдов, который успел поговорить с нужными людьми и казался очень взволнованным.

— Бродка, — с ходу начал он, — было бы очень здорово, если бы нам удалось заставить Мейнарди говорить. Если он признается в том, что деньги ему дали за молчание, то это будет первым доказательством, что в Ватиканских музеях висит фальшивый Рафаэль и что замена оригинала на подделку произошла с попустительства ответственных органов.

— Мне тоже так кажется. Вопрос только в том, готов ли Мейнарди признать это. Вы же помните, что наш разговор с ним не дал никаких результатов.

— Конечно. Но теперь совершенно другая ситуация. Мейнарди сидит под арестом, потому что ему всунули фальшивые деньги. Подозреваю, что он очень зол на людей, которые так с ним обошлись.

Бродка кивнул.

— Согласен. Вероятно, Мейнарди дали фальшивые деньги только затем, чтобы старого смотрителя осудили и упекли за решетку. По меньшей мере до тех пор, пока все это не позабудется.

— Именно так оно и есть. Это самый дешевый и безопасный выход из положения. Фальшивые деньги можно купить за десять процентов от номинальной стоимости купюр. Кто же поверит человеку, который хочет положить себе на счет двадцать пять миллионов лир и при этом утверждает, что получил их от совершенно незнакомого человека. Во всяком случае я не могу представить, что этот… как там его?..

— Титус…

— …что этот Титус назвал себя и дал старику свой адрес.

— Наверняка нет. Я знаком с этим парнем уже несколько месяцев и до сих пор не знаю его настоящего имени, на кого он работает. Вам удалось выяснить, где сидит Мейнарди?

— В тюрьме «Регина Коэли». Я уже получил через своего информатора в полиции разрешение на посещение.

— Вот это да! — присвистнул Бродка, не в силах скрыть своего восхищения.

— Поверьте, мне было не так уж сложно. Что касается правоохранительных органов, в Италии все возможно. Конечно, это стоит денег, но взятка — всегда намного дешевле, чем утомительное расследование. Идемте, пора навестить нашего друга.

Бродка и Зюдов отправились в путь.


Тюрьма «Регина Коэли», находившаяся в районе Трастевере, располагалась в обшарпанном здании, которое, казалось, было создано для того, чтобы пугать рядовых граждан.

Благодаря Зюдову, перед которым таинственным образом открывались все двери, они без проблем прошли в комнату для посещений — размером примерно семь на семь квадратных метров. Вместо окна здесь была стена из стеклянных блоков, а под ней — свежевыкрашенная чугунная батарея. В центре комнаты под яркой неоновой лампой стоял небольшой стол и четыре стула. Еще один стул, для надсмотрщика, стоял в углу рядом с дверью.

Бродка и Зюдов ждали минут десять, прежде чем в комнату в сопровождении охранника зашел Мейнарди. Очевидно, ему не сказали, кто хочет с ним поговорить, и старик, едва узнав посетителей, тут же отвернулся, чтобы уйти тем же путем, которым его привели сюда. Однако охранник уже запер двери, и Мейнарди больше ничего не оставалось, кроме как сесть за стол в центре комнаты.

— Не беспокойтесь, синьор, — осторожно начал Зюдов, — послушайте хотя бы то, что мы вам скажем.

Мейнарди, пытаясь напустить на себя полное безразличие, молча уставился на стеклянную стену.

— Синьор Мейнарди, — продолжил Зюдов, — я понимаю, что вы ожесточились. На вашем месте я бы чувствовал себя точно так же. Но поверьте, мы — единственные, кто может вытащить вас из тюрьмы.

Мейнарди даже не удостоил Зюдова взглядом. Слова журналиста отскакивали от старика, словно горошины от стены. Наконец к нему обратился Бродка.

— Мейнарди, вы, конечно, можете продолжать упорствовать, — сказал Александр. — А мы, в свою очередь, не можем заставить вас говорить. Но в таком случае вам придется примириться с мыслью о том, что вы, скорее всего, никогда больше отсюда не выйдете.

Повернувшись к Зюдову, Бродка спросил:

— Сколько лет дают в Италии за распространение фальшивых денег?

— Десять, — солгал Зюдов.

Мысль о том, что он проведет в этих стенах десять лет, очевидно, впечатлила Мейнарди. Внезапно он посмотрел на Бродку, затем перевел взгляд на Зюдова и спросил:

— Что вам нужно? Денег у меня нет.

— А кто говорит о деньгах? — откликнулся Зюдов. — Мы всего лишь хотим узнать правду. Нам необходимо выяснить, что случилось с картиной Рафаэля в Ватикане.

— Почему?

— Синьор Мейнарди! Мы — журналисты. Нам известно, что там происходят ужасные вещи, но у нас нет доказательств. И если вы подтвердите то, о чем мы только догадываемся… — Зюдов сделал многозначительную паузу.

— Что тогда? — напряженно спросил Мейнарди.

— То мы сделаем заявление в полицию, что стали свидетелями передачи вам фальшивых денег. И, что еще важнее для вас, синьор, назовем имя этого человека. У нас к этим людям есть неоплаченный счет.

Мейнарди забеспокоился.

— Я в это не верю, — сказал он. — Я больше никому не верю, понимаете? Никому!

Зюдов и Бродка переглянулись.

Наконец Бродка поднялся, делая вид, что собрался уходить.

— Ну хорошо, как хотите. Заставить вас мы не можем.

Зюдов тоже поднялся.

Именно в это мгновение до Мейнарди дошло, что он, возможно, отказывается от последнего шанса выбраться отсюда.

— Стоп, подождите. Дайте подумать.

— У нас совсем немного времени, синьор Мейнарди, — заметил Зюдов. — Но если вы ничего не хотите сказать нам, то хуже от этого будет только вам.

Боясь, что Бродка и Зюдов приведут свою угрозу в исполнение и уйдут, старик закричал:

— Нет, нет, синьоры! Все именно так, как вы и предполагали!

Бродка снова опустился на стул.

— Что это значит? Вы можете выражаться яснее?

— Благодаря длительному разглядыванию картин я настолько хорошо их запомнил, как будто сам написал, — сказал Мейнарди. — Я помню все мельчайшие подробности, поэтому сразу заметил потемневшие ногти Мадонны. Когда я пригляделся к картине более внимательно, я пришел к выводу, что Рафаэля заменили копией. — Старик ненадолго умолк и поглядел на своих гостей.

Бродка и Зюдов напряженно прислушивались к его словам.

— Вы даже представить себе не можете, синьоры, — продолжил Мейнарди, — какой я испытал шок. И эта копия… она была превосходного качества. Искусственным образом состарена, трещины на поверхности полотна великолепно подделаны. Однако за сорок лет глаз настолько наметан, что от него не укроется даже изменение на крохотном волоске. После этого я решил тщательно рассмотреть остальные картины Рафаэля. — Мейнарди остановился.

— И каков был результат?

— Трудно сказать, — ответил смотритель, — но я почти уверен в том, что две-три других картины Рафаэля тоже являются копиями. Вы должны понять, что после своего открытия я был чересчур взволнован.

— Это должно означать, — задумчиво произнес Бродка, — что ватиканская мафия уже давно пользуется сокровищами музеев.

— Невероятно. — Зюдов покачал головой и поглядел на Мейнарди. — Синьор, вы готовы повторить то, что рассказали нам, перед судом?

Мейнарди пожал плечами. Он казался растерянным.

— Да кто же поверит такому старику, как я? Но это правда.

— Мы вам верим, синьор. И мы готовы подтвердить, что посланец ватиканской мафии по имени Титус передал вам фальшивые деньги.

На лице Мейнарди читалось недоверие.

— Титус — это не настоящее имя, — пояснил Бродка. — Его настоящего имени мы не знаем. Однако нам известно, где скрывается этот человек. Известно также и то, что он принадлежит к тайной организации, которая занимается сомнительными делами и которая находится в Ватикане.

— Боже мой! — в ужасе воскликнул Мейнарди. — Может, было бы лучше не связываться с этими господами и помалкивать? Вы так не думаете?

Бродка закатил глаза.

— Что ж, тогда вам придется смириться с мыслью о том, что вы проведете в тюрьме следующие десять лет своей жизни. Однако это ваша жизнь, синьор.

Наигранное хладнокровие Бродки произвело на старика довольно сильное впечатление. Что ему было терять? Сцепив пальцы с такой силой, что они побелели, он растерянно спросил:

— И что именно вы собираетесь сделать?

Зюдов ответил:

— Вне зависимости от того, будете вы говорить или нет, мы пойдем в полицию и сообщим, что стали свидетелями передачи денег в ресторане «Нино», что человека, вручившего вам двадцать пять миллионов лир, зовут Титусом и что он бывает у некоего Альберто Фазолино. Я уверен, что этого будет достаточно.

Мейнарди кивнул. Его злость на обманщиков была больше, чем страх.

— Я все расскажу, — произнес он.

— Нам нанять для вас адвоката? — спросил Зюдов.

Старик поднял руки, словно защищаясь.

— Синьор, у меня нет сбережений. Моей скромной зарплаты едва хватает на жизнь. Откуда мне взять деньги на дорогого адвоката?

— По этому поводу, — заявил Зюдов, — можете не беспокоиться.

Оба посетителя попрощались, пообещав вытащить Мейнарди из тюрьмы.


В это же время в Риме начался сильный весенний ливень. Жюльетт пришлось включить в машине свет. Дворники с трудом справлялись с потоками воды.

Она не обратила внимания на зеленую табличку с надписью «А 1», указывающую на север, и все время ориентировалась на белые таблички с надписью «центр». В результате она выехала на Виа дель Корзо и оказалась в глухой пробке.

Жюльетт начала нервничать — и не только потому, что опоздала. Добравшись наконец до места встречи на Пьяцца дель Пополо возле Цвиллингскирхе, которую знает любой иностранец, она поехала по правой стороне улицы и остановилась. Едва она притормозила, как дверь автомобиля распахнулась.

— Джульетта! — Клаудио швырнул дорожную сумку на заднее сиденье, затем сложил свой зонт, запрыгнул на переднее сиденье и неистово обнял Жюльетт. — Ты даже представить себе не можешь, как я обрадовался твоему звонку! Неужели я проведу с тобой несколько дней? Я взволнован, словно мальчишка!

— Это заметно, — улыбнувшись, ответила Жюльетт. Конечно, Бродка себя никогда так не вел, но разве не эта безудержность и способность действовать без оглядки, не задумываясь о последствиях, так восхищала ее в этом мальчике?

Тем временем Клаудио, уверенно отдавая команды, помог ей выбраться из города на кольцо автобана. Он снял с себя мокрую ветровку, прилипшую к его телу, будто вторая кожа, и разложил ее на заднем сиденье просохнуть. Такая же участь постигла рубашку, и вскоре Клаудио сидел рядом с ней с голым торсом.

Когда они оставили позади станцию на автобане, где нужно платить пошлину, Клаудио избавился от остальных вещей. Дождь прекратился, и Жюльетт открыла окна, чтобы ветер быстрее высушил одежду.

— Ничего ведь страшного? — невозмутимо спросил Клаудио.

Жюльетт не могла припомнить, чтобы когда-либо в своей жизни мчалась по автобану, а рядом с ней сидел голый мужчина, причем довольно привлекательный.

— Ничего, — смеясь, ответила она и вдруг добавила: — Наоборот!

Она схватила Клаудио за бедро, но уже в следующий миг смущенно убрала руку.

Автострада между Орвьето и Ареццо с ее широкими полосами требовала от водителя меньшей концентрации, зато давала возможность подумать. Странно, но с Клаудио Жюльетт вела себя иначе, чем обычно. Одно его присутствие подталкивало ее на неразумные поступки; она говорила на языке, чуждом ей, и делала вещи, которые позже казались ей сомнительными. В чем же тут дело?

Хотя Клаудио был умным мальчиком, все их разговоры протекали как-то поверхностно, если не считать вечно повторяющихся признаний в любви, которыми Жюльетт наслаждалась, словно ароматом духов.

Когда они проехали двести километров и теплый ветер просушил одежду Клаудио, он снова оделся.

— Ты выглядишь довольно помятым, — со смехом сказала Жюльетт, — разве тебе больше нечего надеть?

Клаудио оглядел себя, затем посмотрел на Жюльетт. На ней был хорошо скроенный комбинезон с широким поясом, и даже за рулем автомобиля она выглядела элегантно. Ему внезапно стало стыдно, и он вынул из своей сумки новую футболку.

— Я знаю, ты стесняешься меня, — провоцируя ее, произнес он. — Элегантная хозяйка галереи и плохо одетый архивариус!

— Не говори глупостей! — отрезала Жюльетт. — Но если ты спросишь, кто мне симпатичнее — хорошо одетый мужчина или плохо одетый, то я отвечу, что хорошо одетый мне нравится больше.

— Я учту это! — пообещал Клаудио.

Когда Флоренция осталась позади и автострада свернула на север Апеннинского полуострова, где туннели перемежались узкими поворотами, их разговор прервался, каждый думал о своем. Клаудио любил Жюльетт больше всего на свете, и его мучили сомнения, не станет ли эта женщина для него недосягаемой. Сомнения Жюльетт касались в первую очередь ее самой: любовь или всего лишь пламя страсти притягивало ее к Клаудио? В тот миг ни Клаудио, ни Жюльетт не могли найти ответов на свои вопросы.

Так они добрались до Болоньи. Горный ландшафт сменился мягкими холмами, а вскоре перед их взором показались бесконечные равнины. Когда стемнело, Жюльетт предложила не прерывать поездку ночевкой в отеле неподалеку от автобана, как предполагалось вначале, а ехать до самого Мюнхена. Она беспокоилась о картинах, лежавших в багажнике: север Италии — не самая спокойная и безопасная местность.

В Мюнхен они въехали почти в полночь. Жюльетт направилась к «Хилтону», ибо была уверена, что там найдется свободный номер. Кроме того, здесь была возможность спрятать картины на хранение в сейф отеля.

— Но у тебя ведь есть дом, — удивленно заметил Клаудио. — Зачем же мы едем в дорогой отель?

— Потому что в том доме я глаз не смогу сомкнуть. А с тобой под боком так уж точно. Тебе, впрочем, не понять. — Жюльетт была не в настроении объяснять Клаудио, какие чувства охватывали ее, едва она переступала порог собственного дома.

Клаудио пожал плечами.

— Нет, я не понимаю этого.

В холле отеля на рояле играл Норберт. Увидев Жюльетт в сопровождении молодого человека, он оборвал недавно начатую игру парой громких аккордов и поспешил им навстречу.

— Жюльетт, какой приятный сюрприз! — воскликнул он, запечатлев на ее щеке поцелуй.

Ответив на его поцелуй, Жюльетт представила Норберту своего спутника:

— Это Клаудио, парень из Рима.

— Тот самый парень из Рима? — спросил Норберт.

Жюльетт кивнула.

Мужчины пожали друг другу руки.

Норберт хотел пригласить их выпить в баре, однако Жюльетт извинилась, сославшись на то, что они проехали тысячу километров и очень устали. В течение следующих нескольких дней у них будет достаточно времени, чтобы пообщаться.

После того как она определила свои картины в сейф отеля, а коридорный отнес чемоданы в номер, измученная Жюльетт повалилась на постель. Она была настолько измотана, что в одно мгновение уснула и проснулась только тогда, когда почувствовала руки Клаудио у себя на груди.

Невольно отстранившись от него, она сказала, не открывая глаз:

— Не сейчас, пожалуйста. Я и правда очень устала.

Кажется, Клаудио почувствовал, что за ее отказом стоит что-то еще, более глубокое. Спустя какое-то время, пока Жюльетт наслаждалась тишиной, он тихонько сказал:

— У тебя в этом городе много поклонников, правда?

Жюльетт открыла глаза и поглядела в лицо Клаудио, склонившееся прямо над ней. В его взгляде читалась непривычная серьезность.

— Конечно, — ответила она и улыбнулась, чтобы показать, что просто дразнит его. — Но если ты имеешь в виду Норберта, могу тебя успокоить: этого парня женщины не интересуют.

— Не верю, Джульетта. Судя по тому, как он на тебя смотрел…

Жюльетт рассмеялась.

— Неужели ревнуешь, а?

— Конечно, — ответил Клаудио. — Все итальянские мужчины ревнивы. Это у нас в крови. А что касается такой женщины, как ты, то тут итальянец даже голову от ревности потерять может.

— Ревность — это не что иное, как признание собственной слабости.

— Разве у Бродки никогда не было повода ревновать?

Жюльетт предпочла промолчать.

— В таком случае, он любит тебя не по-настоящему, — заявил Клаудио. — Любви без ревности не бывает. Если ты выйдешь замуж за итальянца…

— Замуж? — удивленно перебила его Жюльетт.

— Я хотел бы познакомить тебя со своей мамой, как только мы вернемся обратно в Италию, — сказал Клаудио. — А с Луизой, моей сестрой, ты наверняка поладишь.

Жюльетт вскочила и поспешно скрылась в ванной. Оказавшись внутри, она закрылась на задвижку и встала под холодный душ. Чувствуя, как вода бьет ей в лицо, она рассердилась на саму себя.

Минут через двадцать закутанная в полотенце Жюльетт вернулась из душа и, забравшись под одеяло, тут же уснула.


Совместный завтрак около десяти часов утра проходил необычайно молчаливо. Клаудио понимал, что зашел слишком далеко. А Жюльетт задавалась вопросом, зачем она все это делает. Ведь она была достаточно взрослой, чтобы понимать, что уединение двух людей — это нечто большее, чем просто секс.

Уже одно то, как Клаудио обращался с поданным к завтраку яйцом, заставило Жюльетт усомниться в разумности своего поступка. Ведь по тому, как разбивают яйцо, можно безошибочно угадать характер человека. Вряд ли есть какое-либо повседневное действие, которое люди выполняют настолько по-разному. Клаудио предпочел полностью очистить яйцо всмятку от скорлупы, а потом откусить от него, словно от яблока, так что желток закапал на тарелку.

Жюльетт стало стыдно, и она огляделась по сторонам, проверяя, не видел ли кто этого варварства. Едва сдерживаясь, она сказала, что нужно поторопиться. Им в этот день предстояло многое успеть. Не желает ли он посмотреть город?

— Я хочу смотреть на тебя, Джульетта! — настаивал Клаудио. — Не отсылай меня!

— Кто тебя отсылает? — удивилась Жюльетт. — Просто мне нужно переделать кучу дел. Тебе будет скучно! — Ей стало жутко при мысли о том, чтобы войти в клинику в сопровождении молодого любовника.

В конце концов они договорились, что какое-то время проведут вместе, а во второй половине дня каждый будет сам по себе.


Сначала они отправились в дом Коллина. Между каменных плит у входа выросла трава. Жюльетт пришлось потрудиться, чтобы открыть двери — так много почты и выражений соболезнования упало на пол через почтовую щель.

В доме стоял затхлый запах, и Жюльетт распахнула все окна и двери. Повсюду громоздились картонные коробки и ящики — результат ее акции очищения. Нет, этот дом больше не был для нее домом.

Клаудио не понимал, почему Жюльетт хотела расстаться со всей этой роскошью, которая была видна, несмотря на ужасный беспорядок.

— Ты — богатая женщина, — уважительно произнес он, — а я и не знал.

— Теперь знаешь, — пробормотала Жюльетт.

Войдя в ванную на верхнем этаже, она испугалась. На зеркале над умывальником красной помадой было написано: «Почему?» Она сделала это, будучи в глубоком отчаянии после случившегося с Коллином несчастья. Казалось, теперь в этом слове для нее крылся иной смысл. Она задумчиво взяла свою помаду с полочки и жирно подчеркнула написанное слово.

— Мне нужно уйти отсюда, — сказала она, обращаясь к Клаудио. — Пойдем.

Клаудио не понял реакции Жюльетт, но не стал задавать лишних вопросов.

Через несколько минут они стояли у квартиры Бродки, где Жюльетт хотела проверить, что да как. Открыв дверь, она тут же почувствовала, что до нее здесь кто-то побывал. Не отдавая себе отчета, она испуганно схватила Клаудио за руку и замерла.

— Что случилось? — удивленно спросил он.

Но Жюльетт поспешно приставила палец к губам и осторожно направилась к гостиной. Заглянув в щель приоткрытой двери, она почувствовала, что у нее перехватило дыхание.

В кресле, закинув ногу на ногу, сидел Бродка. Он спокойно сказал:

— Входите же. Или вы меня боитесь? Я не кусаюсь.

Жюльетт и Клаудио, который был явно смущен, вошли в комнату. В этот миг она готова была провалиться сквозь землю.

— Я… я думала, что ты в Риме. Я хотела проверить, не пришло ли тебе важных писем, — оторопело пояснила Жюльетт, чувствуя себя идиоткой.

Бродка ухмыльнулся.

— Очень мило с твоей стороны. Но я решил заняться этим сам. Ты не возражаешь?

Жюльетт, пребывая в полной растерянности, беспомощно переводила взгляд с Бродки на Клаудио и обратно. Наконец она сумела выдавить из себя:

— Ты уже знаком с Клаудио. Из «Мессаггеро».

Лицо Бродки оставалось бесстрастным. Казалось, он даже не слышал слов Жюльетт, а на Клаудио вообще не обращал внимания. Вместо этого он спросил:

— Ты хоть картины в сохранности довезла?

— Они в сейфе, в «Хилтоне», — ответила Жюльетт. Конечно же, от нее не укрылась колкость в коротком бродкином «хоть». За этим словом прятался невысказанный упрек: если уж ты обманываешь меня с этим парнем…

Клаудио с удрученным видом наблюдал за ними обоими.

— Нам нужно поговорить, — сказала Жюльетт.

— А сейчас мы что делаем? — насмешливо спросил Бродка.

— Ты же понимаешь, что я имею в виду! — рассерженно ответила Жюльетт, кивнув в сторону Клаудио.

— Нет, — ответил Бродка.

Лицо Жюльетт омрачилось.

— Почему ты поехал за мной?

На столе перед Бродкой лежала стопка писем. Он взял лежавший сверху конверт и провел по краю указательным и большим пальцами.

— Я догадывался, — сказал он.

— Давай поговорим об этом. Пожалуйста.

Бродка, совершенно не слушая Жюльетт, продолжал:

— И моя догадка меня не обманула. Кроме того, я хотел посмотреть, как тут дела, все ли в порядке. И погляди-ка, что я нашел среди писем. — Александр протянул Жюльетт один из конвертов.

Она удивленно прочитала адрес отправителя: Беатус Келлер, Зенгерштрассе, 6, Цюрих. В первый миг она растерялась, однако потом вспомнила о поездке Бродки в Цюрих, туда, где жила единственная подруга его матери.

— Это…

— …тот самый Беатус Келлер, который отдал мне письма моей матери.

— Ах да, — сказала Жюльетт. — Бродка, пожалуйста, ты все неправильно понял. Я убедилась, что Клаудио был для меня не более чем мимолетным увлечением и…

Казалось, Бродка по-прежнему не слушал ее.

— Жена Келлера умерла, — произнес он. — В наследстве Хильды Келлер есть письмо, которое он должен был вручить мне только после ее смерти.

— Почему же он не отправит его по почте? — Жюльетт вернула письмо Бродке.

— Возможно, в конверте что-то очень ценное. Или Келлер хочет уточнить какие-то детали. В любом случае старик просит забрать у него конверт. Он пишет, что, когда его жена, была еще в здравом уме, он пообещал вручить это письмо мне лично.

— Странно.

— Согласен. Но если бы там ничего существенного не было, Хильда Келлер не стала бы так беспокоиться. — Бродка поднялся, положил письмо в чемодан и сказал: — Как бы там ни было, я немедленно отправляюсь в Цюрих. Мой рейс через два часа. Извини, я очень тороплюсь. А вы пока можете устраиваться в моей квартире.

С этими словами он прошел мимо Жюльетт и Клаудио. Жюльетт была настолько озадачена, что отреагировала только после того, как захлопнулась входная дверь.

— Бродка! — крикнула она, выглянув в подъезд. — Нам нужно поговорить! Ты ошибаешься, если думаешь, что я опять с ним спала! Я теперь поняла, что это была ошибка!

Ее слова повисли в воздухе.

Жюльетт, которой казалось, что она очнулась от кошмара, вдруг почувствовала, как Клаудио подошел к ней сзади и обнял ее.

— Отпусти меня! — сердито крикнула она, но тут же извинилась за вспышку: — Пойми меня правильно, Клаудио. Эта встреча с Бродкой такая неожиданная… Я совсем запуталась.

Клаудио отвел Жюльетт обратно в квартиру и усадил в кресло. Он видел, что она плачет, и догадывался, что означают эти слезы.

— Итак, ты все еще любишь этого Бродку, — печально произнес он. — Ведь правда?

Жюльетт пожала плечами и промолчала.

— Он очень гордый мужчина, — продолжил Клаудио. — Зато я — хороший любовник!

Жюльетт не удержалась и рассмеялась. Как он был прав! Она вытерла ладошкой выступившие слезы и посмотрела на него. Клаудио стоял на коленях перед креслом Жюльетт. Теперь их лица были на одном уровне. Он взял ее голову обеими руками и притянул к себе.

— Джульетта, — вымолвил он после паузы, — то, что я сейчас скажу, очень сильно повредит мне, но мое молчание будет большой ошибкой. Этот Бродка подходит тебе намного лучше, чем я. Не нужно так легко от него отказываться.

Прошло некоторое время, прежде чем Жюльетт осознала смысл слов Клаудио. А потом бросилась ему на шею. И они, плача как дети, стали обниматься и целоваться, пока у Жюльетт не перехватило дыхание и она вынуждена была высвободиться из крепких объятий Клаудио, чтобы глотнуть воздуха.

— Ты с ума сошел, Клаудио! — задыхаясь, воскликнула она, однако тут же поняла, что он прав.

Вообще-то, она всегда это знала.


Самолет рейса «Суиссэйр» 553 до Цюриха взлетел ровно в 12:45. Спустя три четверти часа Бродка приземлился в аэропорту Клотен.

Он не обращал внимания на яркое солнце, весеннюю погоду и ярко-голубое небо, куполом нависшее над городом на озере. Последний раз он был здесь несколько месяцев назад. Тогда, зимой, город выглядел не лучшим образом.

Дом Келлеров, показавшийся ему при первом посещении мрачным и едва ли не ветхим, теперь производил очень приятное впечатление. Рядом с входом и в саду уже цвели первые весенние цветы.

Как и в прошлый раз, Бродка приехал без предупреждения.

На его звонок вышел сам Келлер. Он был бледен и, казалось, постарел на несколько лет. Он сразу узнал Бродку, и лицо его осветилось улыбкой.

— Я ждал вас, — сказал он и на мгновение скрылся в доме, чтобы нажать на кнопку для открытия калитки. — Проходите, пожалуйста.

Бродка поблагодарил Келлера за письмо и высказал старику соболезнования по поводу смерти его жены.

Келлер кивнул и слабо улыбнулся:

— Так для нее лучше. Последние недели были сущим мучением. Хильда приходила в сознание всего на пару минут. Все остальное время она бредила. Да, вот так оно и было. Именно так.

— Позвольте спросить, — после паузы начал Бродка, — почему вы не вручили мне документ, когда я был у вас первый раз?

Келлер понимающе кивнул.

— Я предвидел, что вы не поймете этого, — сказал он. — Дело в том, что у нас с Хильдой были очень доверительные отношения.

Он открыл старый секретер и вынул оттуда коричневый конверт, а затем продолжил:

— Много лет назад, когда жена еще осознавала происходящее, она показала мне этот конверт и попросила, что, если с ней что-то случится — только в этом случае! — я должен отдать этот конверт ее подруге Клер Бродке. Я поинтересовался, что в конверте, но Хильда ответила, что меня это не касается и что будет лучше, если я не буду ничего знать. Теперь Хильда умерла, Клер Бродка — тоже. Так что вы — именно тот человек, которому полагается этот конверт.

Бродка молча принял конверт. На лицевой стороне было написано чернилами: «Для Клер». Бродка аккуратно разорвал конверт. Келлер отвернулся.

В конверте была старая фотография, которую, впрочем, Бродка уже видел. Точно такую же фотографию он обнаружил в банковском абонентном сейфе матери. На ней молодая Клер была запечатлена рядом с мужчиной. К фотографии прилагалась записка:


— Можете поворачиваться, — произнес Бродка и показал Келлеру фотографию. Бродка надеялся, что в конверте будет какой-то документ, который даст ему зацепку. Поэтому, увидев уже знакомое фото и записку, оставшуюся для него загадкой, Александр испытал явное разочарование.

— И все? — спросил Келлер. — Эта фотография имеет для вас какое-то значение?

Бродка пожал плечами.

— Если бы я только знал! Но с другой стороны, зачем вашей жене делать тайну из ничего не значащего фото? Она вам что-нибудь об этом говорила?

— Нет. Странно. Я всегда полагал, что у нас не было тайн друг от друга.

— Почему ваша жена вообще решила вернуть фотографию? — спросил Бродка.

— Ну, — ответил Келлер, — изначально фото предназначалось вашей матери. Кстати, присаживайтесь, господин Бродка.

Бродка опустился в старомодное кресло, видавшее, как и большинство вещей в этом доме, и лучшие дни. Наконец, задумчиво глядя на фотографию, он сказал:

— Как вы думаете, господин Келлер, в чем причина того, что вокруг самого обычного снимка столько возни?

— Вы позволите? — Старик протянул бледную руку, взял фотографию и принялся разглядывать ее. — Можно предположить, что, если бы Клер Бродку связали с этим мужчиной, получился бы большой скандал. А вдруг он — известная личность? Или наоборот… — Келлер потер подбородок.

— Наоборот? Что вы имеете в виду?

— Ну, допустим, у него не могло быть женщины, поскольку он является католическим священником.

Келлер отдал фотографию Бродке, и тот снова стал разглядывать ее. У него из головы не шли слова из записки: «…память о своем отце». Внезапно фотография приобрела для него совершенно иное значение. До сих пор он только предполагал, теперь же был уверен: мужчина на фото был его отцом. И его отца окружала тайна.

Католический священник? Бродка невольно вспомнил о Смоленски. «Мужчина в пурпурном» — это его отец? На него нахлынуло смутное воспоминание об огромной темной фигуре, одетой в пурпур, но он быстро отогнал его. Одна мысль об этом заставила его содрогнуться.

Перевернув фотографию, он внезапно увидел на обратной стороне круглый штамп размером не больше ногтя: Fotografo Gamber — Ruga degli Orefici — Venezia.

Бродка не мог вспомнить, был ли такой же штамп на фотографии в банковском сейфе матери. Может, он его просто не заметил, поскольку снимок плохо сохранился. А искать фотографа в Венеции — бессмысленно. Фотографии было по меньшей мере лет сорок. Кроме того, фотограф наверняка отснял за свои годы тысячи венецианских туристов.

— Мне очень жаль, что я заставил вас приехать сюда из-за этой фотографии, — извинился Келлер. — Если честно, я, конечно же, размышлял о том, что может находиться в этом конверте, и надеялся, что это будет важный документ, который ваша матушка отдала на хранение моей жене. Про фотографию я никогда бы и не подумал.

— Признаться, я тоже. Но вам не нужно извиняться, господин Келлер. Я допускаю, что мы просто недооцениваем важность этой фотографии.

Бродка вложил старое фото в конверт и попрощался. В тот же день он вылетел из Цюриха в Рим.


Как они и договаривались, Андреас фон Зюдов нашел для Мейнарди лучшего адвоката. Доктор Леончино считался самым выдающимся адвокатом в Риме, адвокатом, о котором писали в газетах, что не в последнюю очередь объяснялось его тесным общением с журналистами, к числу которых относился и фон Зюдов.

Если дело обещало быть громким, Леончино нередко отказывался от оплаты, поскольку знал, что паблисити стоит гораздо дороже, чем упущенный гонорар. Таким делом обещал стать и процесс против Бруно Мейнарди.

По совету Леончино Зюдов в тот же день сообщил в полицию, что они со своим немецким коллегой стали свидетелями передачи денег в «Нино» и что Александр Бродка уверенно опознал этого человека. Последнего зовут Титус, его видели у некоего Альберто Фазолино, который проживает на Виа Банко Санто Спиррито. В то же время доктор Леончино после разговора с Бруно Мейнарди подал заявление на пересмотр обоснованности содержания его подопечного под стражей.

Бродка и Зюдов договорились встретиться в воскресенье в Неми, на съемной вилле Бродки, чтобы обсудить дальнейшие совместные действия. Зюдов был настолько поглощен этим делом, что отложил все остальное до лучших времен.

По дороге в Неми Зюдов услышал в новостях о теракте в Ватикане. В ранние воскресные часы на колоннаде Бернини взорвались статуи двух святых, номер тринадцать и четырнадцать. Сообщалось, что в теракте угадывается почерк «Красной бригады». Кроме того, на площади Святого Петра была обнаружена бумажка со значком этой террористической группировки — пулемет над пятиконечной звездой.

Когда Зюдов рассказал об услышанном Бродке, тот весь обратился в слух.

— Святые номер тринадцать и четырнадцать, говорите?

— Да. Для вас это имеет значение?

Бродка торопливо полез в небольшой чемодан, лежавший в шкафу.

— Вот, это запись с кассет, насколько я мог понять, о чем там речь. — Вынув листок, он протянул его Зюдову.

— Прочитайте, это ведь не совпадение!

На листке было написано: «Операция „Urbi et orbi“ — Sancti[539]13 и 14 — Бернини — Иоанна 8:46 — Асмодей».

Зюдов пробежал запись глазами, вопросительно поглядел на Бродку и снова вернулся к прочитанному.

— У вас есть этому объяснение?

Бродка надолго задумался.

— До сих пор не было, — сказал он наконец, — но после того, что случилось на площади Святого Петра, я начинаю догадываться.

— Что означает операция «Urbi et orbi»?

— Этого я не знаю. — Бродка пожал плечами. — В любом случае очень цинично использовать понятие пасхального благословения.

— Можно сказать и так. Но к чему такая таинственность, зачем эта странная шифровка?

Бродка горько усмехнулся:

— В двух вещах Церковь — настоящий виртуоз: когда дарит надежду и когда хочет создать тайну. В остальном в этих кассетах нет ничего особенного.

Прочитав запись в сотый раз, Зюдов подошел к телефону.

— Я знаком с одним падре, который досконально знает Библию. Надеюсь, он нам поможет.

Зюдов набрал номер и поинтересовался, как звучит стих Иоанна 8:46. Ответ пришел быстро, и Зюдов стал записывать на листок: «Кто из вас обличит Меня в неправде? Если же Я говорю истину, почему вы не верите Мне?»

— Вам даже не пришлось обращаться к Библии, — удивленно заметил Зюдов своему собеседнику.

— Фокус, — ответил падре. — Этот текст начинает сегодняшнее Евангелие от Иоанна по случаю еврейского страстного воскресенья.

— По случаю пасхального воскресенья?

— Именно.

Зюдов поблагодарил падре и положил трубку.

Бродка все слышал.

— Вы все еще верите в теракт «Красной бригады»?

Зюдов словно окаменел. Прищурившись, он смотрел на листок бумаги.

— Непонятными остаются две вещи, — задумчиво произнес он. — Что скрывается за названием операции «Urbi et orbi»? И кто такой Асмодей?

— Начнем с Асмодея, — сказал Бродка и вздохнул. — Мне, конечно, не хватает доказательств, однако после всего того, что я узнал, могу утверждать: Асмодей — это не кто иной, как государственный секретарь Ватикана кардинал Смоленски.

— Довольно смелое утверждение, Бродка. Получается, что Смоленски поручил произвести взрыв в своей епархии.

— Знаю, — ответил Бродка. — Но разве все, чем мы занимались в последнее время, не кажется противоречивым?

— В этом вы правы. А что с операцией «Urbi et orbi»?

Бродка скривился. Он вынул из своих записей еще один лист бумаги, на котором был не менее запутанный текст. Там говорилось: «Марк 16:1–7 — Urbi et orbi finus et initium… — Асмодей».

— Вы знаете латынь? — спросил Бродка, протянув листок Зюдову.

— Gallia omnia est divesa in partes tres,[540] — ответил Зюдов. — Со школьных времен в памяти не осталось ничего, кроме начала «Галльских войн» Цезаря.

— У меня, к сожалению, тоже. Однако я еще помню, как переводится finus et initium: начало и конец. А что касается цитаты из Библии, думаю, падре не откажется еще раз помочь нам.

Вздохнув, Зюдов снова взял телефонную трубку и набрал номер.

— Падре, извините, пожалуйста, что опять вас отвлекаю, но вы сказали, что цитата из Иоанна 8:46 связана с сегодняшним днем. А стих Марка 16:1–7 тоже связан с какой-то определенной датой? Пасха? Спасибо вам большое, падре.

Зюдов положил трубку.

Оба мужчины уставились на лист бумаги. Каждый из них пытался понять смысл таинственных слов. Первым сдался Зюдов. Он нервно забарабанил пальцами по столу.

— Это может означать все или ничего, — недовольно произнес он. — Вы не думали о том, что вас могли просто водить за нос?

Бродка с горечью усмехнулся.

— Конечно. Однако против этого свидетельствует настойчивое желание этих людей завладеть кассетами. Да и возвращение картин Жюльетт вряд ли было актом запоздалого раскаяния — скорее великодушным предложением. Графические работы, к слову, стоят добрых полмиллиона марок. Почему ей вернули эти произведения искусства? При этом, заметьте, не было никакого указания на то, кто подменил картины. Что касается сегодняшнего теракта, то он только укрепил мою уверенность в том, что на кассетах содержится нечто серьезное.

Зюдов сжал губы. Что делать дальше, он не знал.

— Давайте попытаемся упорядочить факты, — начал он спустя какое-то время. — Асмодей, то есть, как мы предполагаем, государственный секретарь кардинал Смоленски, очевидно, уже несколько недель назад знал, что сегодня святые номер тринадцать и четырнадцать из колоннады на площади Святого Петра взлетят на воздух. Вопрос первый: что из этого следует?

— Смоленски, должно быть, является кукловодом всего этого мероприятия.

— По крайней мере, он активно занят в этом деле. Вопрос второй: что подвигло государственного секретаря на столь безумный поступок?

Подперев голову руками, Бродка посмотрел в окно на виноградники. Ответа на этот вопрос у него не было. Наконец он перевел взгляд на Зюдова и пожал плечами.

— Вот видите. — Зюдов снова стал стучать пальцами по столу. — Во всем этом нет ни грамма смысла. Разве что…

— Разве что?.. — повторил Бродка.

— Ну, профессиональные гангстеры время от времени пытаются отвлечь всех от планирования масштабного преступления, инсценируя громкие, но безвредные дела. Но кардинал…

— Как вы думаете, на что способны кардиналы? — перебил его Бродка. — Вспомните хотя бы случай с Мейнарди. Мафиози и те не могли бы поступить более подло. А сама идея о том, чтобы подменять ценные картины из ватиканских коллекций копиями и продавать их? Это свидетельствует о немалом криминальном таланте.

Зюдов признал правоту Бродки, но сказал:

— Не стоит ли нам вернуться к вашему собственному делу?

До сих пор Бродка не рассказывал о результатах своей поездки в Цюрих, и теперь, казалось, наступил подходящий момент, чтобы посвятить Зюдова в детали. Бродка вынул из внутреннего кармана пиджака фотографию и положил ее на стол перед Зюдовым.

— Что это? — поинтересовался Зюдов.

— Женщина, запечатленная на фото, — моя мать. Примерно лет сорок назад.

— А мужчина?

— Как вы полагаете, это может быть Смоленски? Вы ведь лично с ним знакомы.

Зюдов долго держал фотографию перед глазами.

— Смоленски? Ну что вы! Смоленски намного ниже!

— Слушайте, у меня камень с души свалился.

— Вы ведь не думаете, что у вашей матери были какие-то отношения со Смоленски?

— Не знаю. В письме своей лучшей подруге моя мать называет Смоленски дьяволом.

Зюдов еще раз взглянул на фото.

— Нет, не может быть… Это явно не Смоленски. А что касается дьявола, то тут ваша матушка, скорее всего, права. Откуда у вас это фото?

— Запутанная история. Хильда Келлер, школьная подруга моей матери, недавно умерла и оставила это фото в запечатанном конверте. Мужу она сказала, что, если с ней что-то случится, он должен вручить этот конверт Клер Бродке, то есть моей матери. Пока что все ясно. Еще одну такую фотографию я нашел в банковском сейфе матери. Вы только представьте: стопроцентно надежный сейф, а внутри — всего лишь безобидная фотография!

— Ну что ж, здесь напрашивается только один вывод, — сказал Зюдов. — Фотография далеко не так безобидна, как кажется на первый взгляд. И вот еще что. — Зюдов ткнул пальцем на печать на обратной стороне фотографии. — Вы это видели?

— Да, конечно.

— И что? Вы уже что-то предпринимали?

— Как вы себе это представляете? Этой фотографии по меньшей мере лет сорок.

— Хорошо, я признаю, что шансы разведать что-либо ничтожно малы. Но утопающий хватается за соломинку.

Зюдов набрал номер справочной и спросил о фотографе Гамбере в Венеции.

Ответ пришел быстро и прозвучал довольноотрезвляюще: предприниматель с такой фамилией в Венеции не зарегистрирован.

— И все же попытаться стоило, — упрямо произнес Андреас фон Зюдов и вернул фотографию Бродке.

Глава 16

Вечером следующего дня государственный секретарь Ватикана кардинал Смоленски позвонил по телефону Альберто Фазолино.

— Асмодей — Молоху.

— Молох слушает, ваше преосвященство!

— Оставьте это, черт бы вас побрал!

— Прошу прощения.

Резким голосом, в свойственной ему одному манере кардинал прогромыхал:

— Надеюсь, вы не включили в очередной раз магнитофон, Молох.

— Нет. Клянусь всеми святыми, Асмодей!

— Святых тоже оставьте в покое. Разговор записывается?

— Нет. Клянусь всеми… Клянусь.

— Хорошо. Слушайте внимательно. Этот Бродка не успокаивается. Наоборот, надвигается опасность, что он нас раскроет. Бродка нашел даже этого проклятого монаха с Кампо Санто Тевтонико, а тому, похоже, совсем нечего было делать, кроме как рассказать немцу, что там происходило.

— Вы полагаете, Бродка был в Сан-Заккарии? Как так вышло? Как он нашел этого монаха?

— Для меня это тоже загадка. В любом случае он появился в Сан-Заккарии с каким-то мужчиной. Я предполагаю, что это был тот самый репортер из «Мессаггеро», Зюдов, с которым уже давно возится Бродка. Оба они говорили с монахом. Ну а то, что речь при этом шла не о Священном Писании, я полагаю, вы догадываетесь.

— Итак, Бродка снова в Италии?

— А вы как думали, Молох?

— В Германии.

— Вы — дурак, Молох. Я думаю, Бродка вообще не покидал Италию. Он обвел нас вокруг пальца. Вместе со своей любовницей он живет в доме на озере Неми.

— Откуда вы знаете об этом?

— От полиции.

— От полиции?

— Бродка заявил в управлении полиции, что вместе с репортером из «Мессаггеро» наблюдал процесс передачи фальшивых денег Мейнарди Титусом.

— Боже мой!

— Об этом мне сказал начальник полиции Коллучи.

— Катастрофа!

— Могла бы быть катастрофа. Однако, как вам известно, мы платим Коллучи. Он заверил меня, что оттянет дело. Кстати, в ближайшие дни вас будут допрашивать. К тому моменту Титус должен исчезнуть. Вы понимаете? Посадите его в самолет и отправьте в Индию или Австралию. Я не хочу больше видеть этого парня. Что касается вас, то вы ничего не знаете.

— Понял, Асмодей.

— И еще кое-что.

— Да?

— Найдите киллера.

— Ваше преосвященство!

— Цена роли не играет. Мне нужна чистая работа. Никаких следов! Вы понимаете?

— Конечно, Асмодей. А кто цель?

— Александр Бродка.

— Асмодей!

— Оставьте это, Молох!

— Разве вы не говорили, что Бродка не должен умереть?

— Это было четыре месяца назад. Я думал, мы сможем урезонить его иным способом. Признаюсь, я ошибся. Мы уже вынуждены обороняться. До операции «Urbi et orbi» осталось меньше двух недель. До тех пор Бродка должен выйти из строя. Я не хочу, чтобы в последний миг все пошло наперекосяк.

— Если я правильно понимаю, Асмодей, все должно произойти очень быстро.

— Именно. Чем скорее, тем лучше.

— Это не так-то просто. Настоящие профессионалы, занимающиеся этим, не только дорого стоят, но и действуют очень медленно и осмотрительно, чтобы избежать какого-либо риска. Дешевый мафиози, которого потом поймают и который выдаст заказчика, только чтобы спасти свою шкуру, нам не подходит.

— Конечно, не подходит. Поэтому я и обратился к вам, Молох. Вы справитесь. И, как уже говорилось, деньги играют при этом самую последнюю роль. Laudetur.

— Laudetur, — покорно ответил Альберто Фазолино.

Но государственный секретарь Смоленски уже повесил трубку.


Над озером Неми сгустились сумерки, от воды на склоны подул прохладный бриз. Бродка расположился на террасе дома, поставив перед собой трепещущую свечу в садовом подсвечнике и бокал красного вина. Он размышлял.

Он не мог отогнать от себя мысль о том, что Жюльетт все еще обманывала его с этим latin lover'ом. Сам он хранил Жюльетт верность с того самого неудавшегося похождения в Вене, а потому испытывал бессильную ярость и желание отплатить ей. Единственное, что радовало Александра, — это ее реакция во время их встречи в Мюнхене на его показное равнодушие. На самом же деле он готов был растерзать этого молодого нахала.

Как вести себя с Жюльетт, если она все-таки вернется к нему? Отважится ли она на это вообще? И что сказать, если она ему позвонит?

Когда зазвонил телефон, древний аппарат почти исторического значения, Бродка вскочил. Он думал, что это была Жюльетт, которая решила попросить прощения, поэтому не торопился снимать трубку. Ему не хотелось вступать сейчас в продолжительные дискуссии или мириться. Тем более по телефону.

Аппарат смолк. Бродка перевел дух. Когда через несколько секунд телефон зазвонил снова, он поднял трубку и грубо представился.

— Бродка!

— Что-то произошло? — спросил Зюдов.

— Ах, это вы, — смутившись, сказал Бродка.

— Очевидно, вы ожидали кого-нибудь другого. Извините, я только хотел сообщить, что доктор Леончино вытащил беднягу Мейнарди из тюрьмы. Старый смотритель свободен.

Бродка и не думал, что адвокат справится настолько быстро.

— Очень рад это слышать, — честно признался он. — Остается надеяться, что мы поступили правильно. Тот, кто взрывает картины Леонардо, не остановится и перед тем, чтобы убить старика, особенно если речь идет о сокрытии грязных делишек.

— Да. Но мы и раньше об этом знали, — ответил Зюдов. — Честно говоря, я звоню затем… Как вы отнесетесь к тому, если завтра мы слетаем в Венецию? По поводу фотографии.

Бродка задумался. Он был настроен скептически относительно того, что тщательное расследование может принести пользу, но все же ответил:

— Хорошо, если вы уверены, что это даст какие-нибудь результаты.

— Это ведь единственная имеющаяся у нас зацепка. Кроме того, к вечеру мы вернемся.

Поразмыслив, Бродка согласился.

Едва он положил трубку, как услышал, что возле дома кто-то хлопнул дверью автомобиля. Он выглянул наружу и в свете фонаря разглядел графиню Маффай. Рядом с ней была собака, довольно большая.

— Я помешала вам отдыхать? Мне очень жаль! — крикнула она издалека. Женщина была обвешана сумками и пакетами. Бродка вышел ей навстречу, чтобы помочь донести покупки. Собака зарычала, однако вскоре признала в нем друга.

— Вовсе вы не помешали, — приветливо ответил Бродка. — Я один, и любой неожиданный звук слышу очень чутко.

Графиня поблагодарила Бродку за помощь. Пока они шли к дому, она принялась объяснять причину своего приезда.

— Знаете, — сказала Мирандолина, — я не могу выносить Рим более пяти дней. Потом мне нужно уезжать из города, чтобы надышаться вволю. А где ваша жена, синьор Бродка?

— Она поехала в Германию, по делам, — подчеркнуто спокойно ответил он, — и пока неясно, когда вернется.

Поднимаясь по лестнице вслед за графиней, Бродка невольно смотрел на ее длинные ноги в льняных брюках.

— Вам ведь не помешает, если я останусь на пару дней? — спросила Мирандолина. — Лоенгрин, мой пес, очень хорошо воспитан.

— Ну что вы, графиня, — ответил Бродка. — Дом достаточно велик. А как ваш пес получил столь необычное имя?

— Собака — единственное, что мне оставил муж. Он полагал, что немецкую овчарку должны звать Лоенгрин.

— Кстати, куда же он подевался? — спросил Бродка, когда они добрались до квартирки графини, располагавшейся в мансарде. — Я имею в виду пса.

— Не стоит о нем беспокоиться. Он входит в дом только тогда, когда его зовут. У Лоенгрина есть будка в саду. Вы, скорее всего, просто не заметили ее.

— Наверное, — ответил Бродка и протянул графине пакеты с покупками. — Ну, желаю вам хорошо отдохнуть.

Графиня Маффай поблагодарила его. Бродка спустился вниз и снова сел на террасе.

Над озером собиралась гроза. Внезапно налетел сильный ветер. Бродка убрал стол и запер двери террасы. Затем он пошел в спальню, расположенную на втором этаже, и выглянул в окошко на улицу.

Гроза шла над виноградниками, и листья шуршали, словно морские волны. Время от времени сверкали молнии, на долю секунды озаряя мягкие холмы белым мерцающим светом. Со стороны гор доносились мощные раскаты грома. Озеро, обычно зеркально гладкое, стало черным, как смоль, и выглядело угрожающе, словно врата ада.

Бродка с восхищением наблюдал за игрой природы. Еще с детских лет он любил грозу и никогда не боялся молнии и грома. Грозы были для него всего лишь грандиозным спектаклем.

Наконец он отвернулся от окна и в полутьме нащупал маленькую лампу, стоявшую на ночном столике. Однако она не зажглась. Когда неверный свет молнии на мгновение озарил комнату, Бродка, словно сомнамбула, вытянул руки вперед и пошел к выключателю возле двери. Но и этот выключатель не работал: очевидно, не было тока.

В этот момент раздался стук в дверь. Бродка обернулся. Сначала он подумал, что ему показалось, но когда стук стал громче, спросил, вглядываясь в темноту:

— Кто там?

— Синьор! Это я! Мирандолина! — обычно хриплый голос графини звучал испуганно.

Бродка пробрался обратно к двери и открыл ее.

— Мне страшно, — услышал он голос графини. Это прозвучало настолько трогательно, что Бродка усмехнулся.

— Но, графиня, — сказал он, — не стоит так бояться грозы… Он не успел договорить, когда над домом сверкнула молния, за ней последовал оглушительный раскат грома — такой, что задрожала земля. Мирандолина бросилась Бродке в объятия. Он с удивлением заметил, что графиня была обнажена. Бродка чувствовал ее грудь, ее живот, ее бедра, — и это было так волнующе.

Несколько минут они так и стояли в темной комнате. Каждый раз, когда сверкала молния, Мирандолина вздрагивала, словно по ней прохаживались плеткой.

— Пожалуйста, не сердитесь на меня, — прошептала она после того, как буря немного утихла. — Я с детства панически боюсь грозы. Вы ведь не сердитесь на меня?

О нет, хотел сказать Бродка, в жизни которого бывали и менее приятные ситуации, чем эта. Признаться, он был бы не против, если бы гроза продлилась. Однако он вежливо ответил:

— Если я смог помочь вам хоть немного противостоять страху, графиня…

— Мирандолина, — сказала женщина и улыбнулась.

Раскаты грома удалились в сторону города, и в комнате внезапно вспыхнул электрический свет. Но Мирандолина, похоже, не хотела замечать этого. Она по-прежнему стояла, прижавшись к Бродке, и не открывала глаз.

Что касается Александра, то у него неожиданно появилась возможность разглядеть высокую стройную женщину в большом зеркале над комодом, к которому она стояла спиной. Он с восхищением смотрел на ее белоснежное тело и наслаждался прекрасным зрелищем, словно вуайер.

Он испугался, когда Мирандолина внезапно спросила:

— Я вам нравлюсь, синьор?

Она почувствовала, что Бродка вздрогнул. Он же, застигнутый врасплох, растерянно пробормотал:

— Простите, графиня.

Мирандолина открыла глаза. По-прежнему обнимая Бродку за шею, она подмигнула ему и весело произнесла:

— Это я должна извиниться, синьор, что поставила вас в такое неловкое положение. Но при первых же звуках грома я теряю голову.

Бродка рассмеялся.

— Интересно, что бы вы делали, если бы меня здесь не было?

— Умерла бы от страха, — ответила графиня, еще теснее прижимаясь к нему.

Бродка откашлялся.

— Это была бы большая потеря для мужчин, — сказал он и, выдержав небольшую паузу, добавил: — Гроза уходит. Может, подскажете, как нам выйти из этой ситуации?

— Вам неприятно мое поведение?

— Не в этом дело, но… от волнения вы, очевидно, не заметили, что на вас ничего нет.

— Знаю. Закройте глаза и отвернитесь.

— Что это значит? — спросил Бродка. — Если я не ошибаюсь, вы забыли прихватить с собой одежду.

— Ну пожалуйста, — сказала Мирандолина.

Бродка выполнил ее требование. Через пару минут он осторожно обернулся и увидел, что Мирандолина сидит на кровати. Откинувшись назад и упершись локтями в постель, она неотрывно смотрела на него. На лице женщины застыла обольстительная улыбка. Она поманила его к себе. Затем медленно поставила на колени, развела бедра, обвила руками его шею и притянула голову Александра к себе.

— Теперь ты понимаешь, что это значит?

С момента развода Мирандолина ни разу не спала с мужчиной, и ей даже не хотелось этого. Но теперь она испытывала непреодолимое желание. Она провела рукой по волосам Бродки, по-прежнему стоявшего перед ней на коленях, и ему вдруг показалось, что мысли о Жюльетт уходят из его памяти. Бродка поцеловал графиню в губы, шею, стал ласкать ее груди языком. Она часто дышала, наслаждаясь его нежностью.

Бродка чувствовал ее желание, и это подстегнуло его страсть. Он крепко схватил Мирандолину за тонкие запястья, завел их ей за голову и прижал женщину к постели. Сначала Бродка взял ее нежно, но дикие, безудержные движения Мирандолины возбудили его, раздразнили, и он стал любить ее с такой силой, что она начала вскрикивать, как будто впервые спала с мужчиной.

Когда они, утомленные, откатились друг от друга и лежали, тяжело дыша и глядя в потолок, на котором отражался свет ночника, Мирандолина сказала:

— Можно тебя кое-что спросить?

— Да, конечно.

— Эта молодая женщина, с которой ты здесь живешь…

— Я не женат на ней, — перебил ее Бродка. — Мы — свободные люди, я и она.

— А почему вы тогда тут прячетесь?

Бродка удивленно поглядел на Мирандолину.

— Откуда ты знаешь?

— Нетрудно заметить, что вы здесь не в отпуске. Что-то не так с твоей подругой? Или мне не стоило спрашивать?

Не отрывая взгляда от игры теней на потолке, Бродка призадумался.

— Конечно, спрашивай, — сказал он наконец, — только я не смогу тебе ответить. Если бы я мог, все мои проблемы были бы решены. Ты права. Я скрываюсь здесь. Скрываюсь от организации, которая не менее опасна, чем мафия. В состав ее входят кардиналы и другие духовные лица.

— А что у тебя за дела с этими людьми?

Бродка в двух словах рассказал ей свою историю.

— Поэтому мы и поселились на твоей вилле, понимаешь? — закончил он. — Здесь я чувствую себя в относительной безопасности.

Мирандолина погладила Бродку по волосам. Она не совсем поверила ему, поскольку у его истории был некий… приключенческий налет. И все же она сказала:

— Бедный Бродка.

Это прозвучало как-то странно, Бродке показалось, что его жалеют, чего он терпеть не мог. И все же он наслаждался ее нежными прикосновениями.

— Могу я тоже задать вопрос? — сказал он после паузы.

— Конечно.

— Ты действительно так боишься грозы?

Мирандолина отвернулась, чтобы он не видел ее смущенной улыбки.

— Если честно, то не больше, чем злых колдуний.

— Так я и думал.

— Ты ведь не сердишься на меня?

— Может быть, чуть-чуть.

— Пожалуйста, не надо! Это была единственная возможность подобраться к тебе. Ты разочарован?

— Разочарован? — Бродка склонился над ней. — Ни в коем случае. Я счастлив. — Это прозвучало не очень убедительно.

Мирандолина молчала, погрузившись в раздумья.

— Возможно, я могла бы тебе помочь… — сказала она наконец.

— Это чересчур рискованно, — ответил Бродка.

— Нет, пока мы здесь в безопасности.

— Мне нужно подумать над этим, — пробормотал Бродка. — Мне нужно о многом подумать.


Ровно в 9 часов 35 минут «боинг» «Алиталия» из Рима приземлился в аэропорту «Марко Поло». Аэропорт Венеции, расположенный у самого моря, был, к счастью, в это время не настолько заполнен людьми, как в обеденное время, когда прибывают первые чартерные рейсы.

Бродка и Зюдов решили доехать до Пьяццале Рома на автобусе, ибо на нем можно было добраться быстрее, чем на более романтичном, но медленном мотоскафо,[541] ходившем только раз в час. На Пьяццале Рома они сели в вапоретто,[542] который отвез их прямо на Риальто.

На красоты города, живописные палаццо с арочными окнами, за которыми скрывались тысячи тайн, черные гондолы на Большом канале, красочный овощной рынок прямо рядом с мостом, рыбный рынок, откуда доносился всепроникающий аромат моллюсков, скатов, морских кубышек и каракатиц, — на все это они не смотрели. Бродку и Зюдова интересовала только Руга дегли Орефици, улица золотых дел мастеров, ведущая от Понте ди Риальто прямо на северо-восток, мимо Сан-Джакомо с его самыми неточными церковными часами в городе, поскольку с 1410 года у них была только одна-единственная стрелка.

На улице золотых дел мастеров, вдоль которой выстроились лотки с фруктами и кожаными изделиями, некогда находилось ателье фотографа Гамбера. На таинственном фото Бродки не был указан номер дома. Поэтому они проталкивались (сейчас, когда приближалось время обеда, у лотков царило немалое оживление) сначала по правой стороне улицы до Руга Веччия Сан-Джованни, где она заканчивалась, и оттуда — по противоположной стороне к исходному пункту. Ни ателье, ни вывески фотографа они не нашли.

По дороге им встретилась одетая в черное старушка, которая с переполненной сумкой в руках поднималась по ступенькам лестницы, ведущей к одному из домов. Зюдов вежливо поинтересовался, не может ли она сказать что-нибудь по поводу фотографа Гамбера. Женщина поставила сумки с покупками на землю и задумалась, приложив ладонь ко лбу. Гамбер… Гамбер?.. Это имя показалось ей знакомым. Из окошка дома, у которого они стояли, высунулся любопытный старичок. Пожилая синьора крикнула ему, не помнит ли он фотографа по имени Гамбер. У него на этой улице когда-то было ателье.

Старик махнул рукой, указав на ветхий дом на противоположной стороне. Вон там, хриплым голосом ответил он, и был магазинчик Гамбера. Фотограф щелкал на Риальто туристов, иногда снимал свадьбы, но пару лет назад, может, пять или шесть, умерла его жена, а вскоре и он сам. Но возможно, в доме напротив о нем знают больше.

В здании находился магазинчик сувениров. Перед витриной, где были выставлены пластиковые гондолы и яркие побрякушки из разноцветного стекла, на табурете в ожидании посетителей сидела молодая женщина.

Не помнит ли она фотографа Гамбера, спросил Зюдов и добавил, что их интересует фотография, которую он сделал много лет назад. Синьора недоверчиво взглянула на них.

— Вы из полиции? — прямо спросила она.

Зюдов протянул ей свое удостоверение.

— Мы из газеты, — сказал он. — Из «Мессаггеро» в Риме.

И вдруг женщина разговорилась. Она сказала, что в Венеции читают «Газзеттино» и «Ла Нуова Венеция» — незначительные газеты. Но если репортеры «Мессаггеро» проводят в Венеции расследование, значит, раскрыт какой-то большой скандал, и это пахнет немалым гонораром, если, конечно, она сумеет им помочь.

Речь идет не о скандале, ответил Зюдов, им просто нужны сведения о фотографе Гамбере. Но что касается гонорара, то это можно обсудить, если синьора действительно поможет им.

Зюдов и Бродка выяснили, что дочь Гамбера Мария унаследовала ветхий дом вместе с фотоателье, но, в отличие от отца, не хотела фотографировать туристов. Она сдала дом в аренду, вышла замуж за химика из Местре и переехала в Рим. Сама она работает свободным фотографом на многие газеты и раз в год приезжает в Венецию, чтобы проверить, как обстоят дела с ее домом.

— А как ее зовут, синьора? — спросил Зюдов.

— Мария Бонетти.

— Бонетти? Такая маленькая, с волнистыми темными волосами?

— Да, синьор.

— Что такое? — Бродка удивленно поглядел на Зюдова. — Вы знаете эту женщину?

— Она иногда фотографирует для «Мессаггеро». Разумеется, это всего лишь поверхностное знакомство — так, пару раз встречались.

Он вынул из кармана две купюры и протянул их владелице сувенирного магазинчика.

— Спасибо, вы нам очень помогли.

До Кампо дела Печериа было всего несколько минут ходьбы, и Зюдов, хорошо знавший Венецию, предложил попробовать равиоли и тальерини[543] в старейшем ресторане города, «Антика Тратториа Посте Веччие».

За пастой и вином «Соаве» в тихом уголке ресторана Бродка и Зюдов обсудили план дальнейших действий. Ни Бродка, ни Зюдов в данный момент не надеялись на то, что Мария Бонетти сможет рассказать что-то важное в связи с историей Бродки.


К своему огромному смущению, Бродка увидел в аэропорту встречающую его графиню, поэтому он попрощался с Зюдовым, даже не представив ему свою новую пассию. Зюдов пообещал договориться на следующий день о встрече с Марией Бонетти, дочерью фотографа.

— Откуда ты знала, что я прилечу из Венеции этим рейсом? — спросил Бродка, когда Мирандолина выводила свою «ланчу» на кольцо автобана.

— Я не знала, — ответила графиня, — но когда кого-то любишь, то такие вещи чувствуются. У тебя разве не так?

— Честно говоря, нет. По крайней мере, в таких делах я никогда еще не полагался на свои чувства.

— Нет, серьезно, — сказала Мирандолина, — возможностей было не так уж много. Я позвонила в справочное и узнала, что сегодня из Венеции приходят только два рейса. Если бы ты приехал более поздним рейсом, мне просто пришлось бы подождать дольше.

— Ты бы сделала это? — Бродка взял ее за руку, лежавшую на коробке передач, и поцеловал ее.

— Осторожно! — радостно воскликнула Мирандолина. — Отвлекать водителя запрещено. Надеюсь, поездка в Венецию прошла успешно?

— Пока неясно, — ответил Бродка, но прозвучало это с откровенной грустью. — Человек, которого мы искали, умер. А его дочь работает фоторепортером в Риме. Зюдов, которого ты только что видела, знаком с ней. Он просто не знал, что она — дочь человека, которого мы разыскиваем.

— Быть такого не может!

Бродка пожал плечами.

— Жизнь полна странных историй. А вот сможет ли нам помочь Мария Бонетти, так ее зовут, это еще бабушка надвое сказала. Возможно, завтра мы узнаем больше.


В десятом часу, когда уже стемнело, Бродка и Мирандолина наконец вернулись домой, где их приветливо встретил Лоенгрин, овчарка. Теплый вечер так и манил провести его на террасе в винограднике. В неверном свете свечи, из-за которого лица Мирандолины и Александра выглядели иначе, чем они запомнились после их непродолжительного знакомства, оба стали рассказывать о своей жизни.

Спустя час Мирандолина вдруг замолчала.

— Что случилось? — спросил Бродка.

— Там, в кустах винограда… — с тревогой в голосе произнесла Мирандолина. — Мне показалось, что там что-то шевелится.

Бродка бесшумно поднялся и уставился в темноту, а Мирандолина тем временем погасила свечу. Внезапно Бродка тоже заметил, что листья на виноградном кусте подрагивают.

— Лоенгрин? — неуверенно позвала Мирандолина. Сначала стояла глубокая тишина. Затем с противоположной стороны показалась собака и угрожающе зарычала. В том месте, куда они неотрывно смотрели, затрещали ветки, а потом в кустах появилась темная фигура. Человек, прятавшийся в винограднике, запутался в проволоке, упал на землю, снова поднялся и поспешно скрылся.

Лоенгрин кинулся вдогонку. С громким лаем он понесся в ту сторону, куда направился незнакомец, совершенно невидимый с террасы.

Вскоре после этого они услышали, как внизу на дороге завелся мотор, заскрипели шины.

Мирандолина бросилась на грудь Бродке.

— Вот теперь я действительно боюсь, — сказала она, намекая на вчерашний вечер.

— Я тоже, — ответил Бродка и, высвободившись из объятий Мирандолины, пошарил рукой в поисках зажигалки. Он как раз зажег свечу, когда из-за кустов появился Лоенгрин. В пасти у него был короткий предмет толщиной в палец, который он уронил на пол перед Мирандолиной. Раздавшийся при этом звук заставил Бродку подскочить. Он поднял предмет и, поднеся к свече, стал разглядывать его.

— Разве это не прицел? — дрожащим голосом спросила Мирандолина.

Бродка кивнул.

— Именно. Наш нежданный гость, кажется, потерял его в спешке. Такие вещи используют снайперы.

Мирандолина переводила взгляд с Бродки на виноградники И обратно.

— Это значит, что кто-то собирался в нас стрелять!

— В меня, — поправил ее Бродка. — Или у тебя тоже есть враги?

— Боже мой, — прошептала Мирандолина. Она была в полной растерянности. — Мы должны вызвать полицию!

— В данный момент это скорее навредит, чем поможет. Честно говоря, я совершенно не заинтересован в том, чтобы рассказывать о своем деле.

— И что ты собираешься предпринять? Ты ведь не можешь ждать, пока они тебя пристрелят!

— Нет, — спокойно ответил Бродка. — Признаться, я и подумать не мог, что эти люди снова найдут меня.

— Какие люди? — не отступала Мирандолина.

— Люди из ватиканской мафии.

— Как же нам теперь быть?

Бродка задумался.

— Лучше всего запереться в доме и подождать до утра.

— Если стрелок вернется, то теперь он будет осторожнее. Нет, нам нужно уходить. Лучше всего сразу, пока есть шанс уйти незамеченными.

— А куда? Есть ли в округе отель?

Графиня покачала головой.

— У меня есть идея получше. Уложи все самые необходимые вещи, и мы поедем в моей машине к тете Грации. Она живет в старом доме в Ости. Там хотя бы первое время ты будешь в безопасности.

Бродку поразила решительность, с которой Мирандолина вела себя в этой ситуации. Предложение было заманчивым. В любом случае нужно было срочно исчезнуть.

— Хорошо, — сказал он после недолгих раздумий.

Александр поспешно уложил в сумку несколько вещей. В шкафу остались платья Жюльетт. Бродке показалось странным оставлять их здесь, но на то, чтобы думать об этом, не было времени. Прицел Бродка тоже положил в сумку. Затем они сели в машину Мирандолины и тронулись в путь.

Была почти полночь, и на узкой темной дороге, ведущей к главной улице, никого не было видно. Выбравшись на шоссе, они убедились, что их никто не преследует.

После часа езды они приехали в Остию, городок, не принадлежавший к числу самых красивых в Италии. Однако ночью Остия выглядела как сущий кошмар: узкие улицы со старыми многоэтажными зданиями, плохо освещенные площади, груды мусора на обочинах, в которых копались кошки в поисках еды, бесконечные брошенные стройки.

— Только без паники, — сказала Мирандолина при виде столь отвратительного зрелища. — Тетя Грация живет в некотором отдалении от города, ближе к Лидо.

Несколько позже они добрались до старого, расположенного на спокойной боковой улочке домика, скрытого за пиниями и густым кустарником. Мирандолина посигналила, а затем крикнула. После долгого ожидания показалась тетя Грация в длинном белом халате. Узнав племянницу, она взволнованно поинтересовалась, что случилось.

Мирандолина обрисовала ей ситуацию и спросила, может ли Бродка остаться у нее на пару дней. Грация, высокая решительная пожилая дама с длинными поседевшими волосами прокляла теперешние времена, когда свободно чувствуют себя только убийцы и разбойники с большой дороги. Затем она пригласила их войти в дом, рассмотрела Бродку, очевидно, осталась довольна и заявила, что «друг ее племянницы» может оставаться у нее столько, сколько пожелает.

Дом выглядел не очень гостеприимным. В пустых комнатах с высокими потолками поселился спертый дух десятилетий. Однако Бродке было все равно. Главное, что он на первое время скрылся с линии огня.

Мирандолина предпочла вернуться в Неми еще ночью.

— Ты не боишься, что тот парень может тебя там подкарауливать? — спросил Бродка. — Мне очень не хотелось бы отпускать тебя одну.

— В одиночестве я буду в достаточной безопасности. Стрелка приставили к тебе. Из-за меня он не станет идти на риск. Кроме того, я волнуюсь за Лоенгрина, мне нужно позаботиться о нем.

На прощание они сердечно обнялись. Пожилая дама с удовлетворением наблюдала за ними, поскольку tedesco ей понравился, а она давно уже придерживалась мысли о том, что ее племяннице нужен нормальный мужик.

Глава 17

Страстная пятница. Как обычно, страстная неделя погружала Ватикан в клерикальный хаос. Священники со всего мира служили мессы одну за другой, словно работали на конвейере. Когда молчали колокола, в соборах звучали григорианские хоралы, поднимаясь до мазохистско-оглушающих звуковых высот. День операции «Urbi et orbi» приближался.

План был продуман до мелочей: папа, либеральный слабак, который, если бы ему дали волю, отменил бы целибат и ввел Церковь в новый век, должен был умереть. Он беззвучно упадет во время пасхального благословения urbi et orbi в лоджии собора Святого Петра, и в тот же день будет созван конклав, чтобы выбрать нового папу. Было почти очевидно, что фамилия его будет Смоленски. Благодаря миллионам и обещаниям раздать должности нужным людям он склонил на свою сторону большинство.

Смоленски не жалел ни о чем. Для него и пурпурной мафии речь шла только о том, чтобы сохранить власть Церкви. По мнению этих людей, Церковь сможет устоять лишь в том случае, если будет вести себя так же, как и две тысячи лет назад. Хотя человечество за это время не стало лучше ни на грош, в чем, к сожалению, и не состояла цель клира, Церковь ни в коем случае не должна была опуститься до людей — напротив, люди должны были смотреть на Церковь снизу вверх. А это требовало средневековой строгости. Человечность была неуместна.

Утром в Страстную пятницу Смоленски и его секретарь Польников снова встретились в офисе государственного секретаря, чтобы проверить каждый пункт плана.

Ян Польников был низеньким лысым человеком, о котором говорили, что с тех пор как в Польше рухнул коммунистический строй, он больше не улыбался. Его мрачные черты лица не оставляли в этом сомнений. О том, что он принадлежал к числу поздно призванных, было известно немногим. А о его прошлом, когда он, будучи сотрудником КГБ, специализировался по электронной логистике, знал только Смоленски. Именно Польников помог государственному секретарю обзавестись многочисленными электронными устройствами, которые уже давно давали его преосвященству возможность следить за всеми наиболее важными в Ватикане местами, в том числе и личными апартаментами папы.

За толстыми стеклами очков, которые носил Польников, скрывался острый ум, а потому он одинаково хорошо умел обходиться с битами, байтами и философией Канта и Гегеля. В качестве неприметного секретаря властолюбивого кардинала Польникова, конечно, недооценивали, однако этот невысокий человек никогда даже не думал о том, чтобы потребовать себе больше полномочий.

Перед Смоленски на столе лежали фотографии прессы с благословения urbi et orbi за прошлый год и контрольный план операции. На снимках был запечатлен папа, стоявший в центре лоджии собора Святого Петра. Слева от него — папский камергер. Справа — кардинал Роччетта, самый старший среди кардиналов.

В который раз на одном из многочисленных мониторов, установленных на стене, появилась запись пасхального благословения. Смоленски и Польников, не отводя глаз, следили за записью.

Во время церемонии папа не двигался с места. Тому были свои причины: как раз в центре лоджии был установлен микрофон, в который он говорил.

— Великолепно! — похвалил Смоленски план своего секретаря.

Польников не припоминал, чтобы шеф когда-либо раньше его хвалил.

— Вы не видите никаких слабых мест, Польников?

Конечно же, Смоленски ожидал услышать в ответ четкое «нет», однако заметил, что секретарь колеблется. Польников вынул кассету из проигрывателя и вставил другую.

— Есть некая неопределенность, ваше преосвященство…

— Неопределенность? Никакой неопределенности быть не должно! — закричал Смоленски.

На мониторе еще раз появилась та же картинка.

Государственный секретарь вопросительно посмотрел на Польникова.

— Это urbi et orbi два года назад, — пояснил Польников. — Посмотрите, ваше преосвященство!

На экране папский камергер без всякой видимой причины тронул микрофон, и папа внезапно очутился чуть левее от середины лоджии.

Смоленски побледнел.

— Теоретически то же самое может произойти завтра. Что мы должны сделать, Польников?

Секретарь перемотал кассету назад и снова запустил ту же сцену.

— Именно это и есть та неопределенность, о которой я говорил, ваше преосвященство. В этом случае только вы можете устранить эту опасность. Вам нужно занять место кардинала Роччетта.

— Я? Невозможно! Я должен нажать на кнопку!

— А кто вам помешает, ваше преосвященство? — Польников поднял нечто маленькое, размером не более авторучки. — Передатчик можно спрятать в кармане, не говоря уже о складках кардинальской мантии.

Смоленски взял в руки прибор, проверил его вес и заметил:

— Неплохая идея. А какова, собственно, точность оружия?

Польников небрежно отмахнулся.

— При помощи «Токарева ЛЗ 803» вы можете выбить у противника сигарету изо рта с расстояния двух сотен метров. Боюсь, самой большой проблемой будет убедить кардинала Роччетта, что вы возьмете на себя его роль во время urbi et orbi.

— А это, — ответил Смоленски, — можете спокойно предоставить мне.


Как и было условлено, группа строителей убрала осколки руин на колоннаде и установила металлические леса. В то время как в соборе Святого Петра шли праздничные приготовления к Пасхе, Польников под покровом темноты поднялся на колоннаду через восточный вход. У него с собой был узкий длинный чемоданчик, похожий на тот, который используют для своих инструментов музыканты.

Чтобы избежать ярких лучей прожекторов, которыми освещались колоннады Бернини ночью, Польников должен был двигаться по дальней стороне. Согнувшись, а кое-где и на четвереньках, он дополз до лесов, толкая чемоданчик перед собой.

Взрыв задел также находившиеся неподалеку прожекторы, поэтому леса, в отличие от фасада, были скрыты в полумраке. Польников взобрался на платформу, открыл свой чемоданчик и вынул разобранный на части «Токарев ЛЗ 803».

Когда глаза его привыкли к темноте, Польников внимательно огляделся по сторонам, проверяя, нет ли лишних свидетелей для столь важного предприятия. При этом он почувствовал, что ситуация напоминает ему то время, которое он провел на многолетней службе в КГБ, — тогда подобные задания воспринимались им как повседневность. Это было давно и принесло, кроме регулярного заработка, немалые премии. С этой точки зрения, клерикальная жизнь, можно сказать, расслабила его. Впрочем, все это не имело к делу никакого отношения.

С присущей ему аккуратностью Польников начал собирать оружие. Ему даже не понадобился фонарик, поскольку каждое его движение было выверенным и доведенным до автоматизма. С этой задачей бывший сотрудник КГБ справился бы даже с закрытыми глазами. Все заняло несколько минут.

Как и ожидалось, труднее всего было установить штативы, имеющие форму тарелок. Именно на них он собирался закрепить смертоносное оружие. На деревянных досках проделать все это было бы намного легче. Современные же решетки, служившие в качестве платформы, оказались крайне неудобными. Учитывая, что на долю секунды штативам предстояло противостоять отдаче силой в целую тонну на квадратный сантиметр и при этом не сместиться даже на миллиметр, Польникову нужно было закрепить предназначенные для этого струбцины как можно надежнее. Поэтому он использовал все свои силы, на которые было способно его небольшое тело. Затем он взял в руки оружие, которое теперь, в готовом к работе виде, имело почти два метра в длину и походило на обычное ружье благодаря своему длинному стволу. Он установил его на оба штатива и закрутил хромированные гайки, направив ствол прямо в центр фасада собора Святого Петра.

Осторожно, почти с любовью Польников вставил аппаратуру прицела в предусмотренный для нее паз. Зеркальный прицел имел около десяти сантиметров в диаметре, что придавало ему невероятную светосилу, позволявшую даже ночью видеть объект. Все это происходило через призменный объектив, который можно было повернуть, в том числе направить горизонтально вверх.

Польников посмотрел на свои часы. До начала urbi et orbi оставалось тридцать шесть часов. Он сознавал значимость своей работы, но, тем не менее, никаких признаков беспокойства не выказывал. Понимание того, что последствия будут далеко идущими, наполняло его гордостью.

Звук был хорошо налажен, аппаратура установлена. Польников поднял призму вертикально вверх и заглянул в нее. Для регулировки необходимой высоты и боковых расстояний он пользовался двумя ручками настройки из полированного алюминия. Оружие подчинялось малейшему движению человека, причем с величайшей точностью.

Из кармана куртки Польников вынул фотографии прессы с благословения urbi et orbi. В свете карманного фонарика он внимательно рассмотрел каждую из них. Балюстрада лоджии служила ему в качестве отправного пункта для установки высоты. Что касается установки бокового расстояния, то здесь помогал портал, находившийся на заднем плане.

Польников то и дело сравнивал поле обзора прицела с фотографиями в прессе, регулировал и снова сравнивал, пока, наконец, спустя почти час не был удовлетворен результатом. Он тщательно накрыл аппаратуру брезентом и закрепил его липкой лентой.

Теперь Польников не сомневался, что прокола не будет. Он осторожно положил тумблер с обратной стороны оружия. Тихий щелчок, изданный тумблером, казался безобидным по сравнению с действием, скрывавшимся за ним. В тот же миг рядом с окошком загорелась маленькая зеленая лампочка — знак готовности бесшумно убить.


Утром в квартире Андреаса фон Зюдова раздался неожиданный звонок. Он сонным голосом ответил:

— Pronto. Кто говорит?

В ответ послышался грубый голос:

— Вы — репортер из «Мессаггеро»?

Когда Зюдов недовольно ответил «да», голос заявил:

— Это вы обнаружили ту одиозную могилу в Ватикане, не так ли? Все это ничто по сравнению со всеми другими гадостями, которые там происходят. Вам интересно узнать больше?

В тот же миг Андреас фон Зюдов полностью проснулся.

— Ну конечно! — воскликнул он. — Но почему вы звоните мне? Кто вы?

— Мое имя не имеет к делу никакого отношения. А что касается причины моего звонка, то я просто хочу заковать в наручники бандитов из Ватикана.

— Вы сказали бандитов, синьор? Вы можете назвать имена?

В ответ на вопрос Зюдова последовало продолжительное молчание.

— Имена! Факты! — настаивал Зюдов. — С одними намеками мы ничего сделать не сможем.

Звонивший долго откашливался и после довольно длительной паузы сказал:

— Понимаю. Мы можем где-нибудь встретиться?

Несмотря на волнение, Зюдов призвал себя к спокойствию.

— Послушайте, синьор, я даже не знаю вашего имени, а вы отделываетесь какими-то намеками. Как вы думаете, сколько людей звонят мне и пытаются продать какие-то сенсационные материалы, которые в итоге оказываются не более чем мыльным пузырем? Если вы больше ничего не хотите сказать…

— Не кладите трубку! — Звонивший явно занервничал. — То, что я собираюсь вам рассказать, очень важно.

— Так говорите же, черт бы вас побрал!

Незнакомец не ответил, и Зюдов положил трубку. По своему опыту, полученному за долгую карьеру журналиста, он знал, что это самый простой способ заставить кого-либо заговорить.

И действительно, не прошло и минуты, как телефон зазвонил снова. На этот раз незнакомец без предисловий перешел прямо к делу.

— Ватиканские коллекции картин — не что иное, как собрание копий. Рафаэль, Леонардо, Джотто — все это не оригиналы!

— Откуда вам это известно?

— Потому что я сам рисовал эти копии.

Теперь Зюдов не знал, что и сказать.

— Оригиналы, — продолжал звонивший, — были проданы в Америку, Японию и Германию. И на эти деньги была создана тайная организация, которую возглавила мафия, состоящая из кардиналов. Их цель — незаметное устранение папы. Этого достаточно?

— Вы можете доказать, что именно вы копировали мастеров? — спросил оторопевший Зюдов.

— Ну конечно, — рассмеялся незнакомец. — На каждой из моих копий стоят мои инициалы, крохотные, в самых неподходящих местах. Я догадывался, что они могут пригодиться.

Зюдов с трудом сдерживал волнение.

— Я вам не верю, — заявил он. — Ни единому слову не верю.

— Ну хорошо, — сказал незнакомец. — В таком случае пойдите в музей и посмотрите на портрет папы Лео X. Особое внимание уделите его кольцу с печаткой. В оригинале на кольце изображен инициал «Л» — от Леоне.

— Выходит, что наблюдение смотрителя Мейнарди, касающееся Мадонны Рафаэля, было верным?

— Конечно. До смешного плохая копия. Не моя. Говорят, ее рисовал немец — именно немец! Со мной подобной ошибки не произошло бы!

Зюдов задумался.

— Если за свою информацию вы хотите денег, то вынужден вас разочаровать.

— Речь идет не о деньгах. Я просто хочу, чтобы вы написали про то, что я вам сейчас рассказал. Если желаете, мы можем встретиться в девять часов вечера на Виа Аппиа Антика, монумент Коммодиуса.

И прежде чем Зюдов успел ответить, незнакомец положил трубку.

В силу своей профессии Андреас фон Зюдов не мог быть жаворонком. Ему требовалось определенное время, чтобы прийти в форму. Ранний звонок и, в первую очередь, его содержание привели Зюдова в замешательство.

Вновь зазвонил телефон. Из Остии позвонил Бродка и сообщил о своем бегстве из Неми в связи с покушением на него. Когда Зюдов рассказал ему о незнакомце, который готов поделиться информацией, дело приняло новый, неожиданный, оборот. Зюдов и Бродка договорились встретиться в обед на входе в Ватиканские музеи.


Из всего бесчисленного количества посетителей только Бродка и Зюдов чувствовали, как напряжение, ощущавшееся в самом воздухе, постепенно нарастает. С присущей им целеустремленностью они отыскали зал, в котором был выставлен портрет Лео X. На остальные произведения искусства они даже не смотрели. Зюдов хотел одного — подтверждения слов загадочного незнакомца.

Когда они принялись разглядывать портрет Лео X, им показалось просто невероятным, что это может быть копия. Несмотря на то что папское кольцо с печаткой было вполовину меньше натуральной величины мизинца, а саму печатку художник уменьшил в перспективе, они сразу увидели инициалы, предусмотрительно оставленные копиистом.

— Как бы вы прочитали эти буквы? — обратился Зюдов к Бродке.

— Д и П.

— Мне тоже так кажется. Итак, наш незнакомец был прав. Картина — не что иное, как подделка.

— Д. П.? Вы догадываетесь, кто может скрываться за этими инициалами? — спросил Бродка.

Спрятав руки в карманы, Зюдов снова погрузился в изучение картины. Он пожал плечами, проигнорироваввопрос Бродки, и через некоторое время сказал:

— Вы ведь кое-что понимаете в искусстве, Бродка. Считаете ли вы возможным, чтобы современный художник обладал способностью с такой точностью подражать Рафаэлю, что его подделки нельзя отличить от оригинала?

Бродка ухмыльнулся. В глазах Жюльетт он, вероятно, выглядел бы профаном по части искусства, но Александр многому научился и знал, что такая подделка, в принципе, возможна.

— Люди, понимающие в искусстве больше, чем я, — сказал он после паузы, — утверждают, что половина всех продающихся на рынке произведений искусства картин старых мастеров — не оригиналы.

Зюдов удивленно покачал головой.

— Рафаэля считают гением. А этот незнакомец рисует так же хорошо, как Рафаэль, и никто не знает его имени!

— Да, жизнь несправедлива, — сухо заметил Бродка. — Кстати, вы связались с синьорой Бонетти, дочерью фотографа?

— Ах да, я же вам не сказал. Мария Бонетти только сегодня возвращается с фестиваля шлягеров в Каннах.

— Впрочем, не так уж это и важно, — небрежно произнес Бродка, когда они направились к выходу и стали спускаться по огромной винтовой лестнице.

— Не говорите так, — упрекнул его Зюдов. — Интуиция подсказывает, что Мария Бонетти нам еще очень пригодится.


После наступления темноты Бродка и Зюдов отправились на Виа Аппиа. Часть пути они проделали на машине; затем пошли пешком по старой мощеной улице.

Более двух тысяч лет назад богатые римляне возводили по обе стороны этой улицы свои роскошные могилы. Теперь руины были освещены неярким лунным сиянием. Кто думает, что на Аппии в это время одиноко и безлюдно, жестоко ошибается. Любовные парочки в эту теплую ночь вовсю пользовались романтической обстановкой для любовной идиллии.

Монумент Коммодиуса стоял в окружении кипарисов и огромных кустарников и представлял собой полуразрушенный прямоугольник стены размером три на четыре метра, на которой сохранились остатки надписи с именем Коммодиуса. Памятник располагался немного в стороне от улицы. Когда Бродка и Зюдов приблизились, в нос им ударил зловонный запах.

После того как они еще раз обошли окруженный густым кустарником монумент, из тени навстречу им вышел какой-то человек.

Мужчины остановились на некотором расстоянии.

— Кто вы? — крикнул Зюдов.

— А вы? — послышался встречный вопрос.

— Моя фамилия Зюдов, а это — мой коллега Бродка.

Незнакомец приблизился на пару шагов, так что стало видно его лицо. Ему было лет пятьдесят или шестьдесят; небольшая лысина в окружении светлых волос делала его похожим на обычного пожилого человека. Да и в остальном он не производил впечатления гангстера.

— Меня зовут Джузеппе Пальмеззано, — представился он, медленно подходя к ожидавшим его мужчинам и держа при этом руки за спиной.

Бродка недоверчиво огляделся. Ситуация ему не нравилась, и он отступил на шаг.

— Вы уверены, что за вами никто не следил? — поинтересовался Пальмеззано.

Зюдов пожал плечами.

— Конечно нет. Но в любом случае могу сказать, что мы вели себя с предельной осторожностью.

— Понимаете, мне не хотелось бы, чтобы меня видели именно с вами.

— Понятно, — ответил Зюдов. — Что вы хотите сообщить?

Пальмеззано махнул рукой, приглашая следовать за собой в кусты. Там он вынул из кармана какой-то предмет и протянул его Бродке и Зюдову.

В свете луны Бродка увидел, что это была пурпурная ленточка. Он почувствовал, как кровь застучала у него в висках.

— Это, — начал Пальмеззано, — опознавательный знак кардинальской мафии.

— А как эта вещь попала к вам? — спросил Бродка.

— Когда-то я принадлежал к этой организации. Если хотите, эта ленточка — мой членский билет. Я много лет работал на этих господ. Однако потом произошел… назовем это несчастным случаем на производстве, и я более не мог быть им полезным. Они бросили меня, как ненужную вещь.

— В чем заключалась ваша роль в этой организации? — спросил Зюдов.

Пальмеззано рассмеялся.

— Я страстно люблю рисовать, понимаете? Мне нужна всего лишь бутылка красного вина, кисти и полотно, — и тогда я начинаю чувствовать себя Рафаэлем, ибо рисую точно так же, как великий художник. Половину старых мастеров в ватиканских коллекциях срисовал я. Не подделал, прошу заметить, — срисовал!

С помощью моей работы Смоленски сколотил себе состояние, продавая оригиналы и вешая вместо них мои картины.

— Смоленски?

— Да, государственный секретарь. Хотя он и не является главой организации, однако именно он — заправила.

— А кто глава? — взволнованно спросил Бродка.

— Шперлинг.

— Кардинал курии Шперлинг?

— Он самый.

— А Смоленски? Я думал…

— Между Шперлингом и Смоленски существует старая вражда. Они — заклятые враги и уже не раз предпринимали попытки уничтожить друг друга. Смерть кардинала Шермана во время мессы в Сикстинской капелле, представленная как инфаркт, была на самом деле очередным «несчастным случаем на производстве». Церковное вино было отравлено.

— Кем?

Пальмеззано откашлялся.

— У меня в Ватикане еще остались свои люди. Но это предназначалось не Шерману, а Смоленски. Сейчас Смоленски занимается подготовкой крупной операции под названием «Urbi et orbi». За этим скрывается устранение папы. Насколько я слышал, все устроено настолько великолепно, что вряд ли может пойти наперекосяк.

— Вам известны подробности?

Пальмеззано покачал головой.

— Сообщников крайне мало. Только они знают точное время, а также детали проведения этой акции.

Бродка искоса поглядел на Зюдова. Судя по выражению его лица, он был озадачен не меньше Александра.

— Urbi et orbi, — пробормотал Бродка.

Зюдов кивнул.

— Вы знаете, что это означает. Папе осталось жить пятнадцать часов.

— Пятнадцать часов? — неуверенно переспросил Пальмеззано. — В таком случае вам известно больше моего.

— Может быть, — ответил Бродка. — По меньшей мере в том, что касается даты. Нам попало в руки тайное послание, в котором речь идет об операции «Urbi et orbi». До сих пор нам неясно было только значение этого понятия. Теперь мы знаем, что под ним подразумевается дата совершения преступления.

Пальмеззано в очередной раз огляделся по сторонам, затем тихо произнес:

— Честно говоря, я не могу себе представить, чтобы Шперлинг или Смоленски пошли на это, то есть заказали папу какому-нибудь киллеру. Это вызвало бы слишком большое волнение. Рано или поздно преступников бы схватили. Убить папу, на которого нацелены сотни камер?..

Бродка задумчиво произнес:

— Кто же говорит о том, что папу должны застрелить? Как известно, человеческая подлость выдумала различные виды смерти.

— Во время благословения urbi et orbi. — Зюдов поморщился.

— После того, что мне стало известно о Смоленски, — заявил Бродка, — я ничему не удивлюсь.

— Вы не так уж не правы. Смоленски — воплощение зла. А зло можно победить только злом. Я уже подкладывал под его машину бомбу. Но судьба странным образом щадит этого черта. — В словах Пальмеззано слышалась горечь.

На старой улице, с южной стороны, закрытой для машин, показались две фигуры. Их шаги гулко отдавались на базальтовой мостовой. Пальмеззано забеспокоился и настоял на том, чтобы Бродка и Зюдов спрятались в кустах, окружавших монумент Коммодиуса.

Бродка чувствовал себя не в своей тарелке, причем не столько из-за появления темных фигур, сколько из-за Пальмеззано, который произвел на него странное впечатление.

Когда обе фигуры скрылись в темноте, Пальмеззано сказал:

— Вы ведь не станете на меня сердиться, синьоры, если я сейчас уйду? Для обмена такими тайнами это место кажется мне нет сколько опасным. Кроме того, все самое важное уже сказано. Надеюсь, вы сможете сделать что-то с этой информацией.

Едва договорив, Пальмеззано скрылся в темноте. Бродка и Зюдов вслушивались в теплую лунную ночь. До них не доносилось ни единого звука. Пальмеззано словно сквозь землю провалился.

— Что вы думаете об этом человеке? — спросил Бродка через некоторое время.

Зюдов пожал плечами и промолчал.

— Если то, что он сказал, правда, — продолжил Бродка, — то завтрашний день станет решающим в судьбе папства. Зюдов, мы должны что-то предпринять!

Идя по темной Виа Аппиа обратно к своей машине, они то и дело оглядывались по сторонам.

— Что нам теперь делать? — спросил Зюдов. — Пойти в полицию и сказать, что завтра во время благословения urbi et orbi папу застрелят или он просто-напросто упадет с лоджии? Но в этом случае, Бродка, мы окажемся первыми подозреваемыми.

— Неужели вы не верите в то, что преступление состоится?

Зюдов пожал плечами.

— Конечно, есть косвенные улики, однако доказательств у нас нет. Вспомните, что произошло, когда мы отправились в полицию по поводу Мейнарди. Сделала ли полиция что-то со святой мафией? Ничего! Или я не прав?

— Боюсь, вы совершенно правы, — ответил Бродка. — Я на собственной шкуре испытал, какими средствами пользуются эти люди из Ватикана.

Против невидимых противников он чувствовал себя беспомощным. Знание, которым он обладал, угрожало задушить его. Справится ли он, если случится непостижимое, если Смоленски претворит свои планы в жизнь?

Словно издалека до него донесся голос Зюдова:

— Что случилось? Вам плохо?

— Ничего, ничего, — рассеянно ответил Бродка.

И они продолжили путь.


Графиня весь день пыталась дозвониться Бродке. От тети Грации она узнала, что он еще утром ушел из дома. Телефон Зюдова тоже не отвечал. Почему Бродка не оставил ей сообщения?

Около десяти часов вечера она решилась поехать на машине в Остию, чтобы подождать Бродку там.

У двери по-прежнему стоял взятый им напрокат автомобиль. Мирандолине показалось разумным убрать машину Бродки от своего дома. Кроме того, ему ведь нужен автомобиль. Поэтому, чтобы отправиться в Остию, она села в серый «форд», а не в свою «ланчу».

Мирандолина завела мотор, который довольно заурчал, осторожно переключила передачу и тронулась с места. Фары машины слабо освещали крутую дорогу, по которой она ехала уже не впервые.

Слишком долго она полагала, что может обходиться без мужчин. Но вот уже два дня, как она поняла, чего лишила себя. Бродка словно разбудил ее, вырвал из сна. Она любила этого мужчину. Возможно, он вообще был первым мужчиной, которого она любила. Гордость никогда раньше не позволяла ей звонить мужчине или, что еще хуже, ехать за ним.

С Бродкой все было иначе. Впервые в жизни Мирандолина испытывала сладостную истому, о которой пишут в романах. Ей было страшно. Ведь Бродка может и не ответить на ее чувства. Почему он не позвонил? Неужели она безразлична ему? Может, для него их любовь всего лишь очередное приключение? Или он воспринимает ее как кратковременную замену той женщины?

В месте, где крутая дорога делала небольшой поворот, она включила вторую скорость. Внезапно коробка передач издала странный звук. Хотя Мирандолина сняла ногу с педали газа, мотор взревел. Машина, потеряв контроль, понеслась вперед. Мирандолина в отчаянии жала на тормоз, но сопротивления не ощущала. Педаль проваливалась до упора.

Тяжелый «форд» прибавил скорость. Свет фар выхватил из темноты стену дома в конце улицы. Мирандолина поспешно пыталась переключить передачу. Однако рычаг не двигался.

— Неееееет! — закричала она, изо всех сил пытаясь в последний момент вывернуть руль. На долю секунды она увидела, что светлая стена дома несется прямо на нее. Затем она услышала оглушительный треск и звон разбитого стекла. Мир вокруг нее погрузился в тишину.


Было уже за полночь, когда Зюдов высадил Бродку у дома тети Грации.

Бродке было стыдно за свое позднее возвращение. Кроме того, и он, и Зюдов были уже не совсем трезвы, когда остановились у ее дома.

— Да что ж такое? — испуганно воскликнул Бродка. На улице был припаркован автомобиль карабинеров. В окнах дома горел яркий свет.

У синьоры, вышедшей их встретить, на глазах блестели слезы.

— Что произошло? — спросил Бродка.

Пожилая женщина отвернулась. Она была настолько взволнована, что не могла говорить. Из-за ее спины вышли двое карабинеров. Один из них полистал свои записи, потом испытующе поглядел на Бродку.

— Вы четыре дня назад взяли напрокат автомобиль в фирме «Авис»? «Форд-Скорпио», номерные знаки АХ-5-9-ЕВ?

— Да, — изумленно ответил Бродка.

— На вашей машине произошел несчастный случай с графиней Маффай. В каких отношениях вы находились с графиней?

Холодность, с которой карабинер относился к своему делу, словно парализовала Бродку. Прошло немало времени, прежде чем до него дошли слова мужчины.

— Мирандолина… мертва? — непонимающе спросил он. — Что произошло?

— В каких отношениях вы находились с графиней? — повторил карабинер.

— В каких отношениях? — бесцветным голосом пробормотал Бродка. — Мы… мы были хорошими друзьями, если вы это имеете в виду.

— Я не это имел в виду, синьор. Я спросил: имела ли графиня Маффай право ездить на арендованном вами автомобиле?

Бродка бездумно кивнул. Затем он закричал:

— Неужели это настолько важно теперь, когда она мертва? Я вас спрашиваю!

Бравый карабинер вздрогнул.

Зюдов положил руку на плечо Бродки. Тот стоял с окаменевшим лицом и, глядя на карабинера, продолжал спрашивать:

— Как такое могло случиться? Где это произошло?

— Она села в арендованный вами автомобиль и не успела отъехать от своего дома и двух сотен метров, синьор. Машина врезалась в стену на спуске. Нет тормозного пути, ничего. Создается впечатление, что это было сделано с умыслом.

— С умыслом? Вы имеете в виду самоубийство?

К ним подошла синьора. Она услышала слово «самоубийство» и стала ругать карабинера, чтобы он попридержал язык и не говорил глупостей. Мирандолина была не тем человеком, чтобы совершить самоубийство.

Бродка поддержал ее.

— Нет тормозного пути? — задумчиво повторил он.

— Я видел уже немало автокатастроф, синьор, но с таким сталкиваюсь впервые.

— Вы уже думали о том, что причиной несчастного случая могло быть покушение?

— Поэтому я и спрашивал о ваших отношениях с графиней Маффай, синьор. С машиной сделали что-то такое, вследствие чего отказала коробка передач и тормоза.

— Вы думаете, это я?.. — закричал Бродка. — Вы серьезно думали, что я мог?..

Бродке не хватало воздуха, и Зюдов попытался успокоить его.

— Это я арендовал автомобиль, — сказал наконец Бродка, все еще донельзя взволнованный. — Неужели вы полагаете, что я стал бы что-то делать со своей машиной?

Никакой реакции от карабинера не последовало.

— У вас есть враги, синьор Бродка? — спросил он после паузы. Это был простой вопрос, и на него следовало дать простой ответ.

— Да, у меня есть враги, — ответил Бродка и вопросительно посмотрел на Зюдова. — Только вот… я их не знаю.

— Как прикажете это понимать? — Карабинер с любопытством уставился на него.

Бродка молча прошел в комнату, которую предоставила ему синьора, и через пару минут вернулся, держа в руке прицел, который нашла в винограднике у дома Мирандолины ее овчарка.

— Позавчера кто-то пытался застрелить меня в доме графини. Однако киллер сбежал и во время бегства потерял этот прицел.

Чиновник спрятал его в пластиковый пакет.

— Полагаю, — сказал он, — вам придется нам кое-что пояснить. Считайте, что отныне вы поступаете в наше распоряжение.

Всю ночь Бродка и Зюдов просидели с синьорой Грацией за столом. О сне нечего было и думать. Бродка жестоко корил себя за то, что в смерти Мирандолины есть и его вина. Он не мог успокоиться, терзаясь от того, что втянул ее в это дело. Он должен был знать, что графиня, оставаясь в Неми, находится в опасности — с тех самых пор, как там появились его враги.

Однако с этой виной ему придется жить. Если, конечно, он сумеет выжить.


На площади Святого Петра, залитой ярким солнечным светом, толпились сотни тысяч людей. Настроение было праздничным.

Настал день urbi et orbi.

Бродка и Зюдов, объехав все заграждения, добрались до переднего блока, зарезервированного большей частью для важных гостей. Оттуда хорошо было видно лоджию.

Накануне Бродка и Зюдов обсуждали вопрос, не должны ли они поделиться своими сведениями с полицией. Бродка был за, Зюдов — против. В конце концов Бродка уступил, поскольку ничего не мог противопоставить аргументу Зюдова, заключавшемуся в том, что им никто не поверит. Чем они располагали? Парой микрокассет с непонятным содержанием и высказыванием трех человек, один из которых был мертв, а двух других подозревали в том, что они уже не совсем в своем уме?

Раздался шквал аплодисментов, когда в сопровождении государственного секретаря Ватикана и папского камергера в лоджию вошел папа. Он казался бледным и хрупким, почти испуганным.

Гораздо больше, чем папа, Бродку привлек Смоленски, маленький сутулый человек с волевым лицом, на котором выделялись черные кустистые брови. Его мантия, роскошная пурпурная накидка, уже из-за одного своего цвета вызывала у Бродки такое же отвращение, как и сам этот человек.

Папа казался трогательным, почти беспомощным. Теперь, когда он начал читать благословение на латыни, Бродка следил за каждым его движением и уже не сводил со старика глаз. Может, поэтому он не заметил беспокойства кардинала, стоявшего справа от папы. Смоленски искоса смотрел на папу, раздававшего благословение на всех языках мира. Его подчеркнуто равнодушный взгляд устремился к колоннаде, снова вернулся к папе, а затем опять на леса балюстрады.

— Joyeueses Paques![544] — воскликнул по-французски папа, чуть склонившись к микрофону, который находился прямо у него перед губами.

На площади раздались слабые аплодисменты.

Бродка неуверенно поглядел на Зюдова. Неужели они ошиблись? Неужели они внушили себе нечто, существовавшее только в их фантазиях? И зачем я здесь стою, подумал Бродка. Когда он возвращался к событиям прошедших месяцев, то части головоломки почти складывались — не хватало только одного, решающего, элемента, который бы все объяснил.

Пока Бродка размышлял об этом, анализируя свои сомнения, он пропустил момент и не увидел, как Смоленски полез в складки своей пурпурной мантии, словно хотел ее поправить. Взгляд кардинала снова устремился от папы, стоявшего рядом с ним, к лесам на колоннаде и обратно.

— Счастливой Пасхи! — раздался над площадью голос папы. На губах Смоленски промелькнула циничная ухмылка. Он сжал в руке крошечный передатчик и с наигранной набожностью смежил веки.

Выстрел произошел беззвучно. Смоленски широко раскрыл глаза, на секунду застыл, словно статуя, и безмолвно рухнул на пол. Он умер молниеносно. Откуда-то сзади на помощь бросились два диакона и вынесли государственного секретаря с лоджии. На мгновение площадь Святого Петра заволновалась. С невозмутимым видом папа продолжал благословлять.

Бродка покачал головой. Он словно окаменел.

Тем временем торжественная церемония закончилась. Папа помахал людям рукой и исчез.

Внезапно Бродка почувствовал, как кто-то схватил его за руку. Он обернулся.

— Жюльетт!

Какой-то миг они смотрели друг на друга, потом крепко обнялись.


В 13 часов дня радио Ватикана сообщило, что во время благословения urbi et orbi с государственным секретарем Ватикана кардиналом Смоленски случился инфаркт. Папа крайне потрясен столь неожиданным событием.

Это происшествие вызвало в Ватикане не столько озадаченность, сколько необъяснимое волнение. О праздничном настроении не могло быть и речи. В администрации Смоленски руководство взял на себя Польников. Он внимательно следил за происходящим, сидя у экранов, и поэтому знал, что кардинал курии Шперлинг, он же Бельфегор, находится на пути к нему.

Польников ожидал Шперлинга в приемной.

Кардинал закрыл за собой дверь, подошел к Польникову и обнял его.

— Вы проделали хорошую работу, Польников. Вы не останетесь внакладе!

Польников наслаждался комплиментом. Кивнув на экраны, спросил:

— Что теперь будет с этим, ваше преосвященство?

Кардинал скрестил руки на груди и стал пристально изучать пункт наблюдения.

— Не знаю, необходимы ли в Ватикане такие устройства, — ответил он.

Польников смущенно улыбнулся.

— Я действовал исключительно по поручению государственного секретаря. Кардинал Смоленски жил в постоянном страхе, оттого что боялся пропустить какое-либо происшествие. Он видел зло только в одном — в неведении. Знание — сила, как он любил повторять.

— И он не так уж не прав. В своем безумии он счел себя всезнающим, и именно это погубило его. Смоленски даже не подозревал, что под конец остался совсем один. При этом он совершенно серьезно полагал, что сможет стать следующим папой. Поздравляю, Польников, вы укрепили кардинала в этом мнении.

— Если быть до конца откровенным, — ответил секретарь, — то мне иногда приходилось очень непросто. Действуя вразрез с собственными убеждениями, я жил в постоянном страхе, что все откроется. Ведь Смоленски был не только умен, он обладал стойкостью и крайне острым чутьем.

Пока Польников и кардинал наблюдали на экранах за покоями папы, секретарь спросил:

— Ваше преосвященство, а с чем, если не секрет, была связана бесконечная ненависть Смоленски к папе?

Кардинал Шперлинг подошел ближе к Польникову и приглушенным голосом произнес:

— Вы должны знать, что когда-то папа был секретарем Смоленски. В те времена его звали просто монсеньор Маник. Конечно же, Смоленски сам хотел стать папой, однако конклав его не поддержал. Поэтому он выдвинул своего бывшего помощника, который к тому времени сам стал кардиналом. Смоленски рассчитывал, что сможет его шантажировать.

— Шантажировать?

— У папы в молодости было некое любовное увлечение. Эта связь не осталась без последствий.

— Боже мой! Теперь мне многое становится понятным.

— Это еще не все. Смоленски пытался заставить женщину сделать аборт, ибо не мог допустить скандала. Но женщина стояла на своем. Папа так никогда и не простил этого Смоленски, однако не мог восстать против него. Когда папа — с моей помощью — велел похоронить эту женщину на Кампо Санто Тевтонико, у Смоленски возникло ощущение, что все вышло из-под контроля. Поэтому он занялся операцией «Urbi et orbi», чтобы воспользоваться последним шансом и стать папой.

Польников задумался.

— А папа знал, что он был целью заговора?

— Конечно, — ответил Шперлинг. — Это очень сильно испугало его, хотя я и уверял его, что с ним ничего не случится.

— И что Смоленски убьет сам себя?..

— Об этом он даже не догадывался. Я уверен, что он никогда бы этого не допустил. Он и теперь придерживается только официальной версии. Если бы я сказал ему правду, он никогда не поверил бы мне.

Польников понимающе кивнул.

— Мне и самому трудно осознать реальность. Постоянное давление, постоянный страх, что меня раскроют, — все это камнем висело на моей шее. Но разрешите задать вопрос, ваше преосвященство. Теперь, когда государственного секретаря кардинала Смоленски больше нет с нами, что изменится?

Кардинал курии устремил взгляд в потолок. Казалось, вопрос был ему крайне неприятен.

— Ах, видите ли, Польников, — ответил он наконец, — Церкви две тысячи лет. И что изменилось за это время? Всегда будет папа, который провозглашает реформы и человечность, но уже его последователь уничтожает все добрые намерения. Такое ощущение, что на папстве висит проклятие.

Едва договорив, кардинал курии Шперлинг сам испугался своих слов.


Смерть Смоленски поразила пурпурную мафию, словно прямое попадание бомбы, когда от сильного взрыва отдельные части разлетаются в разные стороны, так что их не соберешь. И если бы некий наблюдатель в тот же день стал искать в Ватикане следы заговора, он ничего бы не нашел. Бывшие соучастники старательно избегали друг друга, не доверяя никому из своего окружения. Они догадывались, что Смоленски умер не своей смертью, однако никто не отваживался высказаться по этому поводу, поскольку тем самым можно было выдать себя.

Титус, только что вернувшийся в Рим, наблюдал за пасхальным благословением и его неожиданной развязкой в ресторанчике для голубых. Бесцельно побродив некоторое время по городу, он отправился в дом на Виа Банко Санто Спиррито. Казалось, ноги сами принесли его к Анастасии Фазолино. Смерть Смоленски поразила его больше всех. Хотя государственный секретарь и обращался с Титусом как с собакой, тот был верным псом.

Он думал, что тетя, как и он, будет страдать, узнав о смерти Смоленски, но быстро понял, что ошибся. Едва войдя в дом, Титус почувствовал, что Анастасия испытывала скорее облегчение, чем скорбь.

— А вот и ты! — не скрывая насмешки, воскликнула она. — Я уже думала, ты окончательно испарился. Идем же!

Она провела Титуса в салон, чего никогда прежде не делала, и велела присесть. Титус повиновался. Он находился в таком состоянии, что готов был выполнить любой приказ.

— Вот и все, — сказала Анастасия, когда Титус выжидающе посмотрел на нее.

В этот момент с обеих сторон салона распахнулись двери и в комнату вошли четыре карабинера и один мужчина в цивильной одежде. Прежде чем Титус успел оглянуться, на его запястьях щелкнули наручники. Из кармана куртки Титуса комиссар вынул пистолет и положил его на стол: «Вальтер ППК».

— Пожалуй, на этом закончим, — сказал он, испытывая удовлетворение.

Титус даже не пытался сопротивляться. На него накатила апатия.

Комиссар продолжил:

— Вы — Теодор Брандштеттер, по прозвищу Титус?

Титус молча кивнул.

— На данный момент вы арестованы. Вам вменяется в вину покушение на жизнь в Мюнхене, соучастие в убийстве проститутки в Вене, распространение фальшивых денег в Риме и убийство графини Маффай в Неми. Следуйте за нами.

Когда двое полицейских выводили Титуса из салона, он услышал, как комиссар сказал Анастасии:

— Я благодарю вас, синьора Фазолино.

Титус бросил на Анастасию презрительный взгляд. Он всегда ненавидел эту женщину. Откашлявшись, он сплюнул на пол. Затем повернулся к выходу.


Бродка не сразу понял, как расценивать неожиданную смерть Смоленски. Однако тот факт, что папа пережил urbi et orbi, в то время как самого Смоленски постигла смерть, заставил его призадуматься. Для Бродки смерть Смоленски имела еще одно последствие: впервые за долгое время он не ощущал, что на него давят, что за ним наблюдают, и поэтому не побоялся снять для себя и Жюльетт номер в отеле «Эксельсиор».

На Жюльетт, напротив, Бродка не производил впечатления человека, испытывающего облегчение. Она относила это на счет своего собственного поведения, хотя и заявила Бродке, что с Клаудио покончено навсегда. Бродка, в свою очередь, рассказал ей о смерти графини и о том, что она погибла во взятом им напрокат автомобиле. Он не посчитал нужным скрывать от Жюльетт то, что произошло между ним и Мирандолиной. Время тайн и недомолвок должно было закончиться.

— Что же теперь с нами будет? — спросила Жюльетт, когда они заняли комфортабельный номер с видом на Виа Венето.

Бродка взял руки Жюльетт в свои и, заглянув ей в глаза, мягко произнес:

— Прежде всего не нужно делать взаимных упреков. На нас просто слишком много всего обрушилось.

Жюльетт покачала головой.

— Я вела себя как ребенок. Прости меня.

Бродка приложил указательный палец ей к губам, веля Жюльетт молчать:

— Хватит уже извиняться. Я сам должен попросить у тебя прощения. Может, мы нуждались в этом опыте. А с опытом, как известно, становишься умнее.

— Давай начнем с того места, где мы закончили, — предложила она. — Ты помнишь?

— Да, — ответил Бродка. — На день мы должны забыть обо всем на свете и жить так, как мы жили до того, как все это началось.

— Попробуем? — Жюльетт вызывающе посмотрела на него.

— Да, — ответил Бродка. — Ведь я по-прежнему тебя люблю.

Зазвонил телефон.

Бродка снял трубку. Звонил Зюдов.

— Я в холле отеля. Вы не могли бы спуститься? У меня для вас сюрприз.

Бродка бросил быстрый взгляд на Жюльетт.

— Идем со мной, — сказал он.

Зюдов ждал их не один. Рядом с ним стояла невысокая женщина с темными вьющимися волосами. Мария Бонетти. Она была именно такой, какой ее описал Зюдов.

Мария вынула из сумки фотографию и молча протянула ее Бродке. Тот мельком взглянул на нее, затем, ничего не понимая, передал Жюльетт.

— Это та самая фотография? — спросила она.

Бродка кивнул.

— Точно такая же фотография, как и та, что находится в сейфе моей матери, и точно такая же, какую я получил в Цюрихе от Келлера.

Повернувшись к Марии Бонетти, он спросил:

— Как к вам попала именно эта фотография? Ведь ваш отец делал тысячи снимков туристов.

Мария Бонетти смутилась.

— Однажды отец отдал ее мне, заметив, что когда-нибудь она может стоить денег.

Бродка удивленно поглядел на нее.

— Стоить денег?

— Да, — ответила молодая женщина. — Эта фотография — фурор.

— Не понимаю, — признался Бродка. — Что в этой фотографии такого особенного?

— Мужчина, который стоит рядом с вашей матерью, — ответила Мария Бонетти.

— Вы его знаете?

— Его знают все. Присмотритесь к фотографии более внимательно.

Жюльетт вернула фотографию Бродке.

— Не имею ни малейшего понятия, кто бы это мог быть.

— Это — Александр Маник. По крайней мере, его звали так, когда был сделан этот снимок. Сегодня он — Папа Римский.

Жюльетт схватила Бродку за руку. Тот стоял, словно окаменев. Он с трудом собрался с мыслями. Многое из того, что до сих пор казалось непонятным, теперь внезапно стало ясным как день. Одновременно с этим в голове мелькнула почти неуловимая догадка.

— Думаю, сейчас нам лучше оставить Бродку одного, — сказала Жюльетт, обращаясь к Зюдову и Марии Бонетти.

Оба охотно послушали ее, и Жюльетт проводила их к выходу.

Еще мгновение Бродка потерянно озирался в холле отеля, когда к нему вдруг подошел человек. На нем был простой темный костюм, и ничто не указывало на то, кем он был и откуда пришел.

— Синьор Бродка? Александр Бродка?

— Да, это я.

— У меня для вас послание.

Он протянул ему обычный белый конверт. Бродка удивленно повертел его в руках. Увидев бледный герб на обороте, он застыл.

В конверте был один-единственный сложенный листок тонкой бумаги ручной выделки. На нем слегка дрожащим почерком было написано: «Кампо Санто Тевтонико. К. Б. 18 часов».

Бродка поднял голову, но незнакомца уже и след простыл.

Он вышел из холла на улицу. На Виа Венето царило пятничное настроение. Кафе на улицах были полностью забиты. Загорались первые огни.

Словно в трансе он сел в такси.

— Citta del Vaticano, — сказал он.

Бродка вышел на дорогу, ведущую к Кампо Санто Тевтонико, где в этот час царила мирная тишина. То тут, то там по площади еще ходили пилигримы — по одному или в группах. Он не заметил ничего необычного, пока не добрался до входа на территорию Ватикана, находившегося слева от фасада собора Святого Петра.

Обычно здесь несли стражу двое солдат швейцарской гвардии, которые охотно пропускали любого, кто назывался немцем. Теперь же вход на кладбище был перекрыт кордоном стражников в синем и желтом. Бродка молча предъявил полученную записку. Точно так же молча его пропустили.

Идя от ворот на Кампо Санто Тевтонико, он сразу же заметил одетого в белое мужчину и ни на минуту не усомнился в том, что это был он. Тем не менее Александр уверенным шагом шел к своей цели. Дойдя до могилы, он стал рядом со стариком.

Они даже не взглянули друг на друга.

— Я — Александр Бродка, — сказал Бродка, не отводя от могилы взгляда.

— Я знаю. — Мужчина в белой рясе не двинулся с места.

Некоторое время оба молчали. Наконец жуткую тишину нарушил Бродка:

— Почему вы сделали это?

— Из любви к женщине.

— А почему с похоронами было столько церемоний?

— У меня не было другого выхода. Неужели все вокруг должны были знать, что я люблю Клер Бродку и после смерти?

— В таком случае цветы на пустой могиле в Мюнхене были от вас?

— Конечно.

— А какую роль во всем этом деле играл кардинал Смоленски? — поинтересовался Бродка.

Его собеседник по-прежнему не отводил взгляда от могилы.

— Он заботился о твоей матери. Однако поставил условие, чтобы тебя отослали в интернат при монастыре и чтобы она держалась от тебя подальше. За стенами интерната он хотел держать тебя под контролем — и тем самым меня, разумеется.

Мужчина в пурпурном! Внезапно к Бродке вернулось воспоминание: мужчина невысокого роста, казавшийся девятилетнему мальчику великаном. Он перенес свою ненависть на пурпурный цвет. Смоленски, кардинал дьявола.

В Бродке закипал гнев, тот необъяснимый гнев, который так часто обуревал его и теперь нашел выход.

— И вы все это знали и ничего не сделали?

Мужчина в белом снова повернулся к могиле. Он беспомощно пожал плечами.

— А что я должен был делать? Я — папа. Что случилось бы с Церковью, если бы стало известно, что я тоже всего лишь мужчина, со своими слабостями — как и множество других, обычных людей?

Бродка повернулся к старику спиной, но успел услышать, как тот сказал:

— И еще кое-что. Мы никогда не встречались, сын мой.

1

Акрополь — возвышенная и укрепленная часть древнегреческого города, т. е. верхний город; крепость (убежище на случай войны).

(обратно)

2

Мильтиад (ок. 450–404 гг. до н. э.) — знаменитый афинский военачальник, одержавший победу в Марафонской битве.

(обратно)

3

Филы — в Древней Греции родоплеменные объединения, преобразованные затем в территориальные округа.

(обратно)

4

Архонт — высшее должностное лицо в древнегреческих полисах. В Афинах коллегия архонтов состояла из 9 лиц.

(обратно)

5

Гоплиты — воины древнегреческой тяжеловооруженной пехоты в 5–4 вв. до н. э.

(обратно)

6

Агора — у древних греков народное собрание, а также место, где оно происходило. Обычно это была центральная торгоная площадь города.

(обратно)

7

Булевтерий (от греч. bule — совет) — здание, в котором находился один из высших органов власти, осуществляющий контроль и административные функции.

(обратно)

8

Стоя (стоа) — в древнегреческой архитектуре общественное сооружение — галерея-портик для отдыха, прогулок или бесед.

(обратно)

9

Марафон — древнее селение в Аттике (Греция), расположенное в 30 км восточнее Афин.

(обратно)

10

Аристид (ок. 540–467 гг. до н. э.) — афинский политический и военный деятель, один из стратегов афинян в Марафонской битве.

(обратно)

11

Элевсинские мистерии — ежегодные религиозные празднества в честь Деметры и Персефоны, богинь плодородия, проходившие в древнегреческом городе Элевсине.

(обратно)

12

Стадий — греческая мера длины, равная 184,97 м.

(обратно)

13

Пеплум — и в Др. Греции и в Др. Риме женская верхняя одежда из легкой ткани и складках, без рукавов.

(обратно)

14

Сапфо (Сафо) — древнегреческая поэтесса с острова Лесбос (ок. 610–580 гг. до н. э.).

(обратно)

15

Мойры — в греческой мифологии три дочери Зевса и Фемиды, богини судьбы: Клото прядет нить жизни, Лахесис распределяет судьбы, а Атропос в назначенный час перерезает жизненную нить.

(обратно)

16

Эфеб (греч. ephebos) — юноша.

(обратно)

17

Фемистокл (ок. 525–460 гг. до н. э.) — древнегреческий государственный деятель, афинский полководец.

(обратно)

18

Гиакинтии — в Др. Греции трехдневные празднества в честь богов Аполлона и Гиакинта (Гиацинта).

(обратно)

19

Полемарх — в Др. Греции военачальник крупного войскового соединения.

(обратно)

20

Периэки — часть населения в древнегреческом государстве, лишенная политических прав.

(обратно)

21

Обол — единица веса, а также медная, серебряная и бронзовая монета в Др. Греции и других странах Европы.

(обратно)

22

Солон (между 640 и 635 гг. — ок. 559 г. до н. э.) — древнегреческий государственный деятель и военачальник.

(обратно)

23

Драхма — весовая и денежная единица в Др. Греции; серебряная монета, чеканившаяся с 6 в. до н. э.

(обратно)

24

Митра — в древневосточных религиях бог солнца, один из главных индоиранских богов, бог согласия, покровитель мирных отношений между людьми.

(обратно)

25

Пифия — в Др. Греции жрица-прорицательница в храме Аполлона в Дельфах.

(обратно)

26

Талант — самая крупная весовая и денежно-счетная единица Др. Греции, Египта, Вавилона, Персии и ряда областей Малой Азии.

(обратно)

27

Ареопаг — в Др. Афинах орган власти, осуществляющий государственный контроль, судебные и другие функции; состоял из пожизненных членов — представителей родовой аристократии.

(обратно)

28

Кора — богиня-дева, почиталась как богиня плодородия, дочь Деметры.

(обратно)

29

Пропилеи — в древнегреческих городах парадный вход.

(обратно)

30

Притан — в Др. Греции член совета старейшин.

(обратно)

31

Квадр — камень в форме параллелепипеда, употребляется для кладки зданий.

(обратно)

32

Триера (лат. трирема) — боевое гребное судно с тремя рядами весел, расположенных один над другим в шахматном порядке.

(обратно)

33

Эсхил (ок. 525–456 гг. до н. э.) — древнегреческий поэт-драматург, «отец трагедии».

(обратно)

34

Гимнасион — государственное учебно-воспитательное заведение в древнегреческих городах и на эллинистическом Востоке, получившее наибольшее распространение в 5–4 вв. до н. э.

(обратно)

35

Приап — в греческой мифологии бог садов, полей, покровитель виноделия. Позднее становится богом чувственных наслаждений.

(обратно)

36

Анакреон, или Анакреонт (ок. 570–478 гг. до н. э.) — древнегреческий поэт-лирик.

(обратно)

37

Кирка (Цирцея) — в греческой мифологии волшебница с о-ва Эя; превратила спутников Одиссея в свиней, а его самого год удерживала на о-ве.

(обратно)

38

Анаксимандр (ок. 610 — после 547 гг. до н. э.) — древнегреческий философ, автор трактата «О природе».

(обратно)

39

Фалес Милетский (ок. 640—46 гг. до н. э.) — древнегреческий философ и ученый, родоначальник античной философии и науки; в древности почитался как один из «Семи мудрецов».

(обратно)

40

Дионисии — в Др. Греции празднества в честь Диониса: торжественные процессии, состязания драматургов, поэтов и хоров. На главном празднике — Великих Дионисиях — ставились трагедии, а позже — комедии.

(обратно)

41

Гераклит Эфесский (ок. 550–400 гг. до н. э.) — древнегреческий философ, один из крупнейших представителей ионийской школы философии.

(обратно)

42

Пинакотека (греч.) — хранилище произведений живописи, картинная галерея.

(обратно)

43

Гадес (Аид) — в греческой мифологии владыка подземного мира и царства мертвых.

(обратно)

44

Горгона — в греческой мифологии женщина-чудовище, голова которой обращала всех смотревших на нее в камень.

(обратно)

45

Сикофант (от греч. sukon — фига и phaino — доношу) — в Др. Греции лицо, сообщавшее о запрещенном вывозе смоквы из Аттики. Со 2-й пол. 5 в. до н. э. так стали называть профессиональных доносчиков, клеветников и шантажистов.

(обратно)

46

Каннелюры (архитект.) — вертикальные желобки на стволе колонны.

(обратно)

47

Ксеркс (ок. 486–465 гг. до н. э.) — персидский царь из династии Ахеменидов. Сын Дария.

(обратно)

48

Борей — в греческой мифологии бог северного ветра.

(обратно)

49

Клисфен (6 в. до н. э.) — законодатель в Др. Афинах.

(обратно)

50

Гекатомба (от греч. hekaton — сто и bus — бык) — в Др. Греции жертвоприношение, первоначально состоявшее из ста быков; впоследствии — всякое значительное общественное жертвоприношение.

(обратно)

51

Остракизм (от ostrakon — черепок) — в 6—5 вв. до н. э. в Афинах и др. городах Др. Греции изгнание отдельных граждан по решению народного собрания (обычно на десять лет). Каждый гражданин, обладавший правом голоса, писал на черепке имя того, кто был опасен для народа. В переносном смысле — изгнание.

(обратно)

52

Полифем (Киклоп, Циклоп) — в греческой мифологии кровожадный одноглазый великан.

(обратно)

53

Столбы Геракла (греч.), Геркулесовы столпы (лат.) — древнее название двух скал на противоположных берегах Гибралтарского пролива. В переносном смысле «дойти до Геркулесовых столбов» — дойти до предела.

(обратно)

54

Алкивиад (450–404 гг. до н. э.) — афинский государственный деятель и полководец. Ученик Сократа.

(обратно)

55

Кимон (ок. 504–449 гг. до н. э.) — афинский полководец, одержавший крупные победы во время греко-персидских войн.

(обратно)

56

В лицо (лат.). (Здесь и далее примеч. перев. если не указано иное)

(обратно)

57

Приспособление для приманки ловчх птиц. (Примеч. ред.)

(обратно)

58

Серениссима (итал. serenissima — «светлейшая», «сиятельнейшая») — торжественное название Венецианской республики, титул, связанный с титулом князей и византийских императоров (galenotatos). Официально использовался всеми высшими должностными лицами Венеции, включая дожей.

(обратно)

59

Уффициали — чиновник, офицер, должностное лицо в Италии.

(обратно)

60

Догаресса — супруга дожа (итал.).

(обратно)

61

Признание в любви — ложь (итал.).

(обратно)

62

Три главы (Совета Десяти) (итал.).

(обратно)

63

Государственным инквизиторам (итал.).

(обратно)

64

Ваше величество (итал.).

(обратно)

65

Его превосходительство (итал.).

(обратно)

66

В печать (виза на рукописи, корректурном оттиске) (лат.).

(обратно)

67

Навечно (лат.).

(обратно)

68

Канцелярия (итал.).

(обратно)

69

Фондако (итал. fondaco) — склад. (Примеч. ред.)

(обратно)

70

Папские носилки (итап.).

(обратно)

71

Жители Каррары. (Примеч. ред.)

(обратно)

72

Интердикт (лат. interdictum — запрещение) — в Римско-католической церкви налагаемый Папой пли каким-либо епископом временный запрет совершать богослужение и церковные обряды.

(обратно)

73

Латеран — дворец в Риме, служивший с IV в. до начала XIV в. (до так называемого «авиньонского пленения Пап») резиденцией римских Пап.

(обратно)

74

В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста… (лат.)

(обратно)

75

Камерарий (лат. camerarius) — одна из высших придворных должностей при Святом Престоле. (Примеч. ред.)

(обратно)

76

Одежда мужчин в Древнем Египте в виде неширокой полосы кожи или бумажной ткани у рабов и бедняков либо широкого полотнища — у вельмож и знати. Схенти оборачивали вокруг бедер и укрепляли на талии поясом. (Здесь и далее примеч. перев., если не указано иное.)

(обратно)

77

Династия фараонов в Древнем Египте. Яхмос I — египетский фараон в 1559–1534 гг. до н. э., первый царь 18 династий (1580–1314 гг. до н. э.). (Примеч. ред.)

(обратно)

78

Хатшепсут — в переводе с древнеегипетского означает «Лучшая по благородству».

(обратно)

79

До конца жизни Хатшепсут сохранила за собой официальный титул «Прекраснейшая из женщин», но отказалась от одного из царских титулов — «Могучий бык».

(обратно)

80

Атум — в египетской мифологии один из древнейших богов, возглавлявший Великую Эннеаду; воплощение вечернего заходящего солнца. (Примеч. ред.)

(обратно)

81

Нут — в египетской мифологии богиня неба. В древнейших представлениях — небесная корова, родившая солнце и всех богов. (Примеч. ред.)

(обратно)

82

Имеется в виду изгнание из страны гиксосов, кочевых азиатских племен, за которым последовал расцвет Египта. (Примеч. ред.)

(обратно)

83

Мут — в египетской мифологии богиня неба, жена Амона; Хонсу — лунное божество, бог-повелитель времени, покровитель медицины. (Примеч. ред.)

(обратно)

84

Осирис (Озирис, грецизированная форма древнеегипетского Усир) — бог умирающей и воскресающей природы. (Примеч. ред.)

(обратно)

85

Анубис — в древнеегипетской мифологии бог — покровитель мертвых, могильников, погребальных обрядов и бальзамирования. (Примеч. ред.)

(обратно)

86

Птах (Пта) — в египетской мифологии бог города Мемфис, почитался как божество земли и плодородия. (Примеч. ред.)

(обратно)

87

Титул, который носили верховные жрицы Амона.

(обратно)

88

Исида (Изида) — в древнеегипетской мифологии супруга и сестра Осириса, мать Гора; олицетворение супружеской верности и материнства; богиня плодородия, воды и ветра, волшебства и мореплавания; охранительница умерших. Изображалась женщиной с головой или рогами коровы. (Примеч. ред.)

(обратно)

89

Гипостиль (от греч. hypostylos — поддерживаемый колоннами) — в архитектуре Древнего Востока большой зал храма или дворца с многочисленными, тесно поставленными колоннами. (Примеч. ред.)

(обратно)

90

Сах — вещественное тело, видимая часть существа, первая из девяти оболочек человека.

(обратно)

91

Абидос — древний город в Среднем Египте, который первые фараоны избрали местом своего погребения. Центр культа бога Осириса. (Примеч. ред.)

(обратно)

92

Ка — вторая оболочка человека, душа-двойник, жизненная энергия.

(обратно)

93

Великая Эннеада — в египетской мифологии великая девятка богов: Атум и восемь богов, порожденных им: Шу, Тефнут, Геб, Нут, Осирис, Сет, Исида, Нефти да. (Примеч. ред.)

(обратно)

94

Нефтида (на древнеегип. Небетхет, Небтот — владычица дома) — богиня, дочь Геба и Нут. Шу — в древнеегипетской мифологии бог ветра и воздуха. Тефнут — божество влаги. (Примеч. ред.)

(обратно)

95

Тот (егип. имя — Джехути) — древнеегипетский бог мудрости и луны, постоянный спутник верховного бога Ра; создатель письменности и календаря. (Примеч. ред.)

(обратно)

96

Хнум — в египетской мифологии божество плодородия, хранитель истоков Нила и податель его разливов. (Примеч. — ред.)

(обратно)

97

Ур — титул жрецов высших санов, означавший «высокий, возвышенный».

(обратно)

98

Сем — жрецы, в погребальном ритуале олицетворявшие Гора и проводившие обряд «отверзания уст и очей».

(обратно)

99

Геб — в египетской мифологии божество земли и плодородия; воплощение подземного царства и бог, принимающий участие в суде Осириса над умершими. (Примеч. ред.)

(обратно)

100

Нехбет — в египетской мифологии богиня Верхнего Египта, хранительница царского рода. (Примеч. ред.)

(обратно)

101

Ба — третья оболочка, сущность человека, оболочка подсознания.

(обратно)

102

Гиксосы — группа кочевых скотоводческих азиатских племен из Передней Азии, захвативших власть в Нижнем Египте в середине XVII в. до н. э., которые около 1650 г. до н. э. образовали там свою династию правителей. Манефон переводит это название как «цари-пастухи» или «пленники-пастухи».

(обратно)

103

Менес — египетский фараон ок. нач. 32 в. до н. э.; считается объединителем Верхнего Египта и Нижнего Египта и основателем общеегипетской династии фараонов. (Примеч. ред.)

(обратно)

104

Хем Нетер — «слуга бога» или «пророк бога», жрецы, отправлявшие храмовые службы и читавшие проповеди.

(обратно)

105

Ноттинг-Хилл – район в Лондоне. (Здесь и далее примеч. пер.)

(обратно)

106

Сохо – торгово-развлекательный квартал в центральной части лондонского Вест-Энда.

(обратно)

107

Патни – юго-западный пригород Лондона.

(обратно)

108

Королек – аллюзия на сказку братьев Гримм.

(обратно)

109

Ночи в период от Рождества до праздника Трех королей. По народному поверью, в это самое темное, «суровое» время года особенно бесчинствуют злые силы. С этим связан ряд обычаев, сохранившихся в сельской местности: выкуривают злых духов из дома и хлева, устраивают шумные шествия ряженых в страшных масках, чтобы изгнать злых духов, а также гадают.

(обратно)

110

Кратер – вид греческой вазы.

(обратно)

111

Томас Гейнсборо – английский живописец, график, портретист и пейзажист.

(обратно)

112

Брекленд – административный район графства Норфолк.

(обратно)

113

Фонд исследования Египта – полуофициальная английская организация, основанная Амелией Эдвардс в 1882 году.

(обратно)

114

Дахабия – пассажирская лодка типа баржи с двумя или больше русами, используемая на реке Нил в Египте.

(обратно)

115

Эфенди – вежливое обращение к мужчине в Турции и странах арабского мира.

(обратно)

116

В Египте мудиром называется губернатор провинции; одна из его наиболее важных функций – взыскание податей.

(обратно)

117

Галабия – мужская одежда арабов-бедуинов.

(обратно)

118

Раис – по-египетски «шеф», «президент», в данном случае имеется в виду «старший рабочий», прораб.

(обратно)

119

Очевидно, имеется в виду сорт египетской мальвы.

(обратно)

120

Ллойд – общество морского страхования и судоходства.

(обратно)

121

Американский актер, одна из крупнейших звезд эпохи немого кино.

(обратно)

122

Ландфогт — в средневековье: управляющий имперским районом, назначаемый непосредственно королем. (Примеч. перев.)

(обратно)

123

Официал — чиновник для ведения светских дел; церковный судья. (Примеч. ред.)

(обратно)

124

Perfectus — готово (лат.). (Примеч. авт.)

(обратно)

125

Aedificare — построить (лат.). (Примеч. авт.)

(обратно)

126

Viatores — путешественники (лат.). (Примеч. авт.)

(обратно)

127

Partibus — стороны (лат.). (Примеч. авт.)

(обратно)

128

Lingua — язык (лат.). (Примеч. авт.)

(обратно)

129

Вальтер фон дер Фогельвейде (ок. 1170 — ок. 1230) — стрийский поэт-миннезингер. (Примеч. ред.)

(обратно)

130

Губерт ван Эйк (ок. 1370–1426) — нидерландский живописец. (Примеч. ред.)

(обратно)

131

Имеется в виду выражение De morturis aut bene aut nihil — О мертвых или хорошо, или ничего (лат.). (Примеч. ред.)

(обратно)

132

Imprudentia causa — по незнанию обстоятельств (лат.). (Примеч. авт.)

(обратно)

133

Альберт Великий (Альберт фон Больштедт) (ок. 1193–1280) — немецкий философ и теолог, представитель схоластики. (Примеч. ред.),

(обратно)

134

Ессе sacerdos magnus — смотрите, великий священник (лат.). (Примеч. авт.)

(обратно)

135

«De brevitate vitae» — «О краткости жизни» (лат.). (Примеч. авт.)

(обратно)

136

Абсолют (от лат. absolutus — безусловный, неограниченный) — в идеалистической философии и религии: безусловное, совершенное начало бытия, свободное от каких-либо отношений и условий. (Примеч. ред.)

(обратно)

137

Вальцер фон Армандус де Бегоювис — создатель краткого руководства, доминиканец, настоятель Монпелье. (Примеч. авт.)

(обратно)

138

Avete il cervello a posto? — Ты еще хоть что-то соображаешь? (итал.) (Примеч. авт.)

(обратно)

139

Saeculum — столетие (лат.). (Примеч. ред.)

(обратно)

140

Primus inter pares — первый среди равных (лат.). (Примеч. ред.)

(обратно)

141

Vosta sorella? — Ваша сестра? (итал.) (Примеч. авт.)

(обратно)

142

Скиавония — Далмация. (Примеч. авт.)

(обратно)

143

Лангобарды — германское племя. В 568 г. вторглись в Италию и образовали раннефеодальное королевство. (Примеч. ред.)

(обратно)

144

«De confedentione veri lapidis» — «Получение философского камня» (лат.). (Примеч. авт.)

(обратно)

145

Алембик — алхимический сосуд для дистилляции (араб.). (Примеч. авт.)

(обратно)

146

Минориты — члены монашеского ордена францисканцев. (Примеч. ред.)

(обратно)

147

In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti — Во имя Отца и Сына и Святого Духа (лат.). (Примеч. ред.)

(обратно)

148

Ех ordine Sancti Benedicti — из ордена Святого Бенедикта (лат.). (Примеч. авт.)

(обратно)

149

Tu es Pontifex, Pontifex Maximus — Ты — первосвященник, величайший из всех (лат.). (Примеч. авт.)

(обратно)

150

Cede, cede! — Изыди, изыди! (лат.) (Примеч. авт.)

(обратно)

151

Косса — мирское имя Папы. (Примеч. авт.)

(обратно)

152

Obliviscite — Забудьте! (лат.) (Примеч. авт.)

(обратно)

153

Falsum — подделка (лат.). (Примеч. авт.)

(обратно)

154

Эдит Пиаф (настоящее имя Эдит Джованна Гассион, 1915–1963) – французская певица и актриса, одна из величайших эстрадных певиц мира.

(обратно)

155

Джим Моррисон (урожденный Джеймс Дуглас Моррисон, 1943–1971) – американский певец, поэт и композитор, участник группы The Doors.

(обратно)

156

Симона Синьоре (настоящее имя Симона-Анриетта-Шарлотта Каминкер, 1921–1985) – французская актриса кино и театра.

(обратно)

157

Strelitzia regime – стрелиция королевская имеет цветки необычной формы, напоминающие голову птицы, одиночные, оранжевые и голубые.

(обратно)

158

Париж делится на 18 округов (arrondissements). Именно девятый округ популярен среди писателей, художников и артистов. В нем расположены такие достопримечательности, как «Гранд-Опера» и «Мулен Руж».

(обратно)

159

Мюллер (Müller) – считается в Германии самой распространенной фамилией.

(обратно)

160

Мейер (Meyer) – после фамилий Мюллер (Müller) и Шмидт (Schmidt) третья наиболее распространенная фамилия в Германии.

(обратно)

161

Эриния – в древнегреческой мифологии одна богинь возмездия. В римской мифологии им соответствуют фурии

(обратно)

162

Рита Хейворт (1918–1987) – американская киноактриса и танцовщица, одна из наиболее знаменитых звёзд Голливуда 1940-х годов, ставшая легендой и секс-символом своей эпохи.

(обратно)

163

Клеменс Александрийский (150–215 н. э.) и Ориген (185–253/254 н. э.) преподавали в Александрийской церковной школе.

(обратно)

164

Базилид (II в.) – греческий философ-гностик; Валентинус (II в.) – александрийский гностик.

(обратно)

165

Свитки Мертвого моря или Кумранские рукописи были обнаружены в начале 1947 года в пустынной местности, называемой Вади-Кумран, на северо-западном берегу Мертвого моря в 20 км к востоку от Иерусалима.

(обратно)

13

Порт-де-Клинанкур – один из самых знаменитых блошиных рынков Парижа, расположен в восемнадцатом округе.

(обратно)

168

Divina Comedia (ит.) – «Божественная комедия».

(обратно)

169

«Trattato della Pittura» (ит.) – «Трактат о живописи».

(обратно)

170

Мариалии – символы Девы Марии.

(обратно)

171

Кабошон – (от фр. caboche – голова) – способ обработки драгоценного или полудрагоценного камня, при котором, в отличие от фасетной огранки, он приобретает гладкую выпуклую отполированную поверхность без граней; также кабошоном называют обработанный таким образом камень. Обычно отшлифованный кабошон имеет овальную или шаровидную форму, плоский с одной стороны. В более широком значении слова, кабошоном называют шлифовку драгоценных и поделочных камней, в отличие от огранки. В форме кабошона обычно обрабатываются камни, обладающие хорошим цветом или каким-нибудь оптическим эффектом.

(обратно)

172

Brille (нем.) – очки.

(обратно)

173

Христианские монастыри Метеоры основаны на гигантских обрывистых скалах.

(обратно)

174

От лат. adlatus – подчиненный, помощник.

(обратно)

175

Monument Valley – резервация племени навахо в штатах Юта и Аризона, очень популярная среди туристов. Здесь снимались сцены многих кинофильмов.

(обратно)

176

Разновидность виски.

(обратно)

177

Папским университетом Григориана до сих пор руководят исключительно иезуиты.

(обратно)

178

Иоанн 1:8 – 11

8 Он не был свет, но был послан, чтобы свидетельствовать о Свете.

9 Был Свет истинный, Который просвещает всякого человека, приходящего в мир.

10 В мире был, и мир чрез Него начал быть, и мир Его не познал.

11 Пришел к своим, и свои Его не приняли.

(обратно)

179

Коадъюторы – особый разряд иезуитов, являющихся помощниками членов ордена, занимающих более высокое положение. Они действуют в интересах ордена, но не посвящены во все его тайны.

(обратно)

181

Профессы – члены ордена, которые к обычным трем монашеским обетам присоединили еще четвертый – особое повиновение Папе. Только профессы допускаются к высшим должностям, они же избирают из своей среды генерала и являются в Рим в качестве членов генеральной конгрегации.

(обратно)

27

Согласно Библейской Книге Даниила вавилонскому царю Валтасару во время пира на стене явились огненные письмена «мене, мене, текел, упарсин». Пророк Даниил истолковал надпись, в переводе с арамейского означающую: «Исчислено, исчислено, взвешено, разделено» – и расшифровал их как послание Бога Валтасару, предсказал скорую гибель ему и его царству. В ту же ночь Валтасар был убит.

(обратно)

183

Societatis Jesu (лат.) – общество Иисуса.

(обратно)

184

Царь Абгар из Эдессы был неизлечимо болен и направил к Иисусу гонца с посланием, в котором просил его об исцелении и приглашал приехать в Эдессу и таким образом избежать преследований иудеев. Иисус ответил, что не может приехать, так как предначертанное должно совершиться в Иерусалиме, но что после кончины он пошлет к нему своего апостола.

(обратно)

185

Бэкон Роджер (ок. 1214–1292) – английский философ и естествоиспытатель, имел степень доктора богословия. Современники называли его doctor mirabilis – «удивительный доктор».

(обратно)

186

Авентин (Aventinus) – один из семи холмов, на которых был основан Древний Рим.

(обратно)

187

Клирики – духовные лица католической церкви.

(обратно)

188

Codex Iuris Canonici (лат.) – свод канонического права.

(обратно)

189

Арка Тита воздвигнута в память подавления восстания иудеев. Она богато украшена сюжетными композициями и декоративными элементами. Послужила моделью для многих триумфальных арок Нового времени. Античной является только средняя часть арки, все остальные были отреставрированы в XIX веке.

(обратно)

190

Сим (Шем) – старший сын Ноя. По легенде, от него произошли семиты.

(обратно)

191

Кирия (греч.) – госпожа.

(обратно)

192

Баклава и катаифи – сладкие блюда греческой кухни.

(обратно)

193

Bitte (нем.) – пожалуйста.

(обратно)

194

Horex – немецкий мотоцикл, который производила фирма «Horex – Fahrzeugbau AG».

(обратно)

195

Бузуки – греческий народный струнный щипковый музыкальный инструмент.

(обратно)

196

При этой форме шизофрении выражены эмоциональные изменения, отмечаются фрагментарность и нестойкость бреда и галлюцинаций, безответственное и непредсказуемое поведение.

(обратно)

197

Кататония (от др. – греч. κατατείνω – натягивать, напрягать) – при подобном психическом расстройстве преобладают двигательные нарушения. Пернициозный – характеризующийся тяжелым злокачественным течением.

(обратно)

198

Акромегалия (от греч. ἄκρος – конечность и греч. μέγας – большой) – эндокринное заболевание, связанное с нарушением функции передней доли гипофиза; сопровождается увеличением (расширением и утолщением) кистей, стоп, черепа, особенно его лицевой части, и др.

(обратно)

199

Речь идет о следующих стихах:

17 Тогда Иисус сказал ему в ответ: блажен ты, Симон сын Ионин, потому что не плоть и кровь открыли тебе это, но Отец Мой, Сущий на небесах;

18 и Я говорю тебе: ты – Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее;

19 и дам тебе ключи Царства Небесного: и что свяжешь на земле, то будет связано на небесах, и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах.

(обратно)

200

Матфея 24:24.

(обратно)

201

Veritatem dies aperit (лат.) – Время обнаруживает правду.

(обратно)

202

Causa Galilei – дело Галилея. По требованию инквизиции Галилей в феврале 1633 года прибыл в Рим. Там против него начался процесс, в результате которого его признали виновным в нарушении церковных запретов и приговорили к пожизненному тюремному заключению. 22 июня 1633 года он был вынужден публично отречься от учения Коперника. Галилею было предложено подписать акт о своем согласии никогда не утверждать ничего, что могло бы вызвать подозрение в ереси. Трибунал учел эти выражения раскаяния и заменил тюремное заключение домашним арестом. Девять лет Галилей оставался узником инквизиции.

(обратно)

203

Целибат (лат.) – обет безбрачия и полный запрет на сексуальную жизнь.

(обратно)

204

De fide divina et catholica (лат.) – Истина, в которую католики должны свято верить.

(обратно)

205

Privilegium paulinum (лат.) – право супруга-христианина расторгнуть брак, если второй супруг не является христианином.

(обратно)

206

Апостол Павел, или святой Павел, первоначально носил еврейское имя Савл.

(обратно)

207

Voltaire (фр.).

(обратно)

208

«Humani Generis Unitas» (лат.) – «Единство человеческой расы»

(обратно)

209

Считаться «рараbilе» – значит считаться одним из кандидатов на Святой престол.

(обратно)

210

Congregatio Romanae et Universalis Inquisitionis (лат.) – Священная конгрегация Римской и Вселенской инквизиции.

(обратно)

211

Horribile dictu (лат.) – страшно сказать.

(обратно)

212

In nomine Domini (лат.) – во имя Господа.

(обратно)

213

Ex officio (лат.) – по своей должности.

(обратно)

214

Deo gratias! (лат.) – Хвала Господу!

(обратно)

215

Si tacuisses! (лат.) – Если бы ты промолчал!

(обратно)

216

Misere nobis (лат) – Помилуй нас!

(обратно)

217

Penitentiam agite! (лат.) – Покайтесь!

(обратно)

218

Fuge (лат.) – беги; исчезни.

(обратно)

219

«Humanae salutis» (лат.) – «О здоровье человека».

(обратно)

220

Варварство и молчание – характерные отличительные черты должности Папы Римского, а также фундамент, на котором стоит дворец Церкви. (Прим. авт.)

(обратно)

221

Имеется в виду III династия Древнего Египта; наряду с IV, V и VI династиями относится к периоду Древнего Царства и датируется примерно 2686–2575 годами до н. э. Столица в то время располагалась в городе Мемфисе. (Примеч. ред.)

(обратно)

222

Французский историк-ориенталист, основатель египтологии; принимал активное участие в поисках ключа к расшифровке египетских иероглифов, интерес к которым усилился после открытия Розеттского камня — плиты с благодарственной надписью жрецов Птолемею V Эпифану, датируемой 196 г. до н. э. (Примеч. ред.)

(обратно)

223

За упрямца!

(обратно)

224

Семь Хатор (англ.).

(обратно)

225

«Методы и цели в археологии» (англ.).

(обратно)

226

Арабское название сухих русел рек и речных долин временных или периодических водных потоков (заполняемых, например, во время сильных ливней).

(обратно)

227

«Интеллидженс сервис» — собирательное название сети разведывательных и контрразведывательных служб Великобритании.

(обратно)

228

Иератическое (письмо) — скорописная форма древнеегипетского письма, возникшая из иероглифов.

(обратно)

229

Французский разведывательный отдел «Дозьем Бюро».

(обратно)

230

Все это пустая болтовня (фр.).

(обратно)

231

«Вафд» — в 1918–53 гг. крупнейшая политическая партия Египта, руководившая национально-освободительным движением. Основана Заглюлем в ноябре 1918 г.

(обратно)

232

Рейхсвер — вооруженные силы Германии 1919–1935 гг.

(обратно)

233

Хороший мальчик (англ.).

(обратно)

234

Не волнуйся (англ.).

(обратно)

235

Иоганн Готлиб Фихте (1762–1814).

(обратно)

236

Делириум — delirium tremens (лат.) — «трясущееся помрачение».

(обратно)

237

Галерея с крестовыми сводами, открытые проемы которой обращены на двор, (Примеч. пер.)

(обратно)

238

Орден святого Бенедикта (лат.).

(обратно)

239

Живопись по сухой штукатурке красками, в которых используются различные связующие вещества (яйцо – в темперной живописи; масло; клей; известковая вода). Технику «а секко» живописец использует для окончательной ретуши. (Примеч. пер.)

(обратно)

240

В силу занимаемой должности (лат.).

(обратно)

241

Особой важности (итал.).

(обратно)

242

Чрезвычайной важности (итал.).

(обратно)

243

Да будет так. Папа Григорий XIII (лam.)

(обратно)

244

Подраздел, подкласс (итал.).

(обратно)

245

Закрытое хранилище (итал.).

(обратно)

246

Писари, переписчики (итал.).

(обратно)

247

Папки (итал.).

(обратно)

248

Слава Иисусу Христу! (лат.)

(обратно)

249

Зал реестров и каталогов (итал.).

(обратно)

250

О данных свободах, о различных формах, о знаниях, о полном прощении (лат.).

(обратно)

251

Надзиратель за реестром папских постановлений (лат.).

(обратно)

252

Архив Гарампи (итал.).

(обратно)

253

О юбилее (лат.).

(обратно)

254

Доступных привилегиях (лат.).

(обратно)

255

Слова улетают, написанное остается (лат).

(обратно)

256

Я верю, потому что это противно разуму (лат.) – девиз некоторых Отцов Церкви.

(обратно)

257

Пылающий огонь (лат.).

(обратно)

258

Религия обезлюдела (лат.).

(обратно)

259

Древо жизни – украшение церкви (лат.).

(обратно)

260

Пророчество о папах святого архиепископа Малахии (лат.).

(обратно)

261

Краса лебедей (лат.).

(обратно)

262

Странствующий апостол (лат.).

(обратно)

263

Свет на небе (лаm.)

(обратно)

264

Пастырь и мореход (лат.)

(обратно)

265

Скульптор (итал.)

(обратно)

266

Художник (итал.).

(обратно)

267

Во имя Иисуса Христа (лаm.)

(обратно)

268

Jesu domine nostrum! – Иисус Господь наш! (лат.)

(обратно)

269

Terra incognita – неизведанная земля (лат.)

(обратно)

270

Кардинал Карафа, после избрания понтификом – Павел IV (Примеч. пер.)

(обратно)

271

Во имя Господа! (лат.)

(обратно)

272

Святая святых (лат.).

(обратно)

273

В блаженном ликованье (лат.).

(обратно)

274

Школяр, ученик (итал.).

(обратно)

275

Верующему все под силу (лат.).

(обратно)

276

Донато Браманте – основоположник и крупнейший представитель архитектуры Высокого Возрождения (Примеч. пер.).

(обратно)

277

Перуджино Пьетро – итальянский живописец (1446–1524). (Примеч. пер.)

(обратно)

278

Гирландайо, или Джирландайо, Доменико – итальянский живописец флорентийской школы (1449–1494). (Примеч. пер.)

(обратно)

279

Росселли Козимо – итальянский живописец (1439 – ок. 1507). (Примеч. пер.)

(обратно)

280

Боттичелли Сандро – итальянский живописец, флорентиец (1445–1510). (Примеч. пер.)

(обратно)

281

Больничное отделение (итал.).

(обратно)

282

Там доказал я краской (лат.).

(обратно)

283

КПИ – Коммунистическая партия Италии. (Примеч. пер.)

(обратно)

284

Джованна – молодая (девушка) (итал.).

(обратно)

285

Господь милостивый (лат.).

(обратно)

286

Итальянская народная песня про фуникулер.

(обратно)

287

Novecento Italiano – новеченто (итал.), итальянское название искусства XX в.

(обратно)

288

Господь наш.

(обратно)

289

Евангелие от Луки (15:1–7).

(обратно)

290

Псалом 69 (2–6).

(обратно)

291

Песнь песней (4:1–5).

(обратно)

292

Общество Иисуса – другое название орден иезуитов (Католический монашеский орден). (Примеч. пер.)

(обратно)

293

Историческое название католического монашеского ордена, основанного буллой папы Александра IV (1256). {Примеч. пер.)

(обратно)

294

Сервиты (слуги Пресвятой Девы Марии, Ordo servorum beatae Mariae virgiis, братья страданий Иисуса, братья Ave Maria, орден из Монте-Сенарио) – нищенствующий орден; основан в 1233 г. для прославления Девы Марии аскетическими подвигами. (Примеч. пер.)

(обратно) class='book'> 295 Из малого извлекать большое, из наименьшего извлекать максимум (лат.).

(обратно)

296

Каким угодно образом (лат.).

(обратно)

297

Дело, случай (лат.).

(обратно)

298

Необходимо неукоснительно принимать, что все доказанное светскими учеными мы излагаем как не противоречащее святым писаниям, если все же что-то в их учениях противоречит священным писаниям, мы несомненно будем считать это ложью, каждый обязан следовать этому правилу любым способом (лат.).

(обратно)

299

Providentissimus Dem – Господь предвидящий (лат.).

(обратно)

300

Accessorium sequitur principale – дело второстепенное следует за делом главным (лат,).

(обратно)

301

К вящей славе Божией (лат.), девиз Игнатия Лойолы.

(обратно)

302

Орден иезуитов (лат.).

(обратно)

303

Ее же называют вавилонской сивиллой. (Примеч. пер.)

(обратно)

304

Абрасакс (Абраксас, Абракас) – существо с петушиной головой, эл линистический бог, которого часто называли Демиургом. Ему сопутствует солнечная символика. (Примеч. пер.)

(обратно)

305

Meithras – греческая форма имени иранского солнечного бога Митры, культ которого был чрезвычайно популярен в эпоху упадка Римской империи. (Примеч. пер.)

(обратно)

306

Иисус.

(обратно)

307

Автократ император Дометиан Себастос Германский (греч.).

(обратно)

308

Верхняя терраса Бельведера. (Примеч. пер.)

(обратно)

309

Двор Сан-Дамазо в Ватикане (итал.).

(обратно)

310

Слава Иисусу Христу (лат.).

(обратно)

311

Месса папы Марцелла (лат.).

(обратно)

312

Палестрина (наст, имя – Джованни Пьерлуиджи) – итальянский композитор, автор церковной музыки. (Примеч. пер.)

(обратно)

313

При полном параде (итал.).

(обратно)

314

Не говорить, а действовать (Сенека) (лат.).

(обратно)

315

«Исчислено, взвешено, разделено» – рукописание, начертанное на стене таинственным образом во время пира вавилонского царя Валтасара, якобы предрекающее его гибель и падение Вавилона. (Примеч. пер.)

(обратно)

316

Так (коротко) я процветал (лат.).

(обратно)

317

Вещественные доказательства (лат.)

(обратно)

318

Радуйся, Мария, полная благодати… (лат.)

(обратно)

319

Достойный стать папой (лат.).

(обратно)

320

Упокоится с миром (лат.).

(обратно)

321

Высшая судебная инстанция Ватикана. (Примеч. пер.)

(обратно)

322

Сретение в Римско-Католической церкви – праздник Очищения Девы Марии. (Примеч. ред.)

(обратно)

323

Официальное газетное издание Ватикана, «Римский Обозреватель» (примеч. пер.)

(обратно)

324

К вящей славе Божией (лат.).

(обратно)

325

Приготовление к Евангелию (лат.).

(обратно)

326

Гематрия (ивр.) – один из трех методов раскрытия тайного смысла слова, записанного еврейским письмом. Суть метода заключается в использовании числового значения букв: складывая числовые значения букв слова, можно получить сумму-ключ к нему. (Примеч. пер.)

(обратно)

327

Нотарикон (от арам.) – аббревиатура, применяемая в иудейской традиции для сокращенной передачи имен и названий или же начальных букв слов в некоем предложении. (Примеч. пер.)

(обратно)

328

«Компендиум теологической истины» (лат.).

(обратно)

329

Радость в печали, вечная жизнь, сила для слабых, богатство для бедных, пища для голодных (лат.).

(обратно)

330

Страшно высказать (лат.).

(обратно)

331

Изопсефия (др. – греч.) – практика сложения числовых значений букв слова для нахождения итоговой суммы. (Примеч. пер.)

(обратно)

332

Невозможно, по долгу службы (лат.).

(обратно)

333

Отвращение к жизни (лат.).

(обратно)

334

Перевод А. М. Эфроса.

(обратно)

335

Проклятые Богом будут ввергнуты в геенну огненную (лат.).

(обратно)

336

В действительности Микеланджело Буонарроти умер 18 февраля 1564 (Примеч. пер.)

(обратно)

337

Господь Бог (лат.).

(обратно)

338

Господь Бог Саваоф (лат.).

(обратно)

339

Книга Иеремии 1:11–16, 18.

(обратно)

340

Избави меня, Господи, от смерти вечной в тот страшный день, когда содрогнутся земля и небеса (лат.).

(обратно)

341

Латеранские соглашения – система договоров между итальянским государством и Святым престолом. (Примеч. пер.)

(обратно)

342

Codex Juris Canonici (лат. Кодекс канонического права) – свод законов, составленный папской кодификационной комиссией и вступивший в силу 19 мая 1918 г. (Примеч. пер.)

(обратно)

343

Господи Иисусе Христе, Царь славы, избавь души всех усопших праведников и верных от мук преисподней и от бездны глубокой (лат.).

(обратно)

344

Упаси их от пасти льва, дабы не поглотил их ад и не были они ввержены во тьму. Но святой Михаил знаменосный представит их в священном свете: как некогда Ты обещал Аврааму и семени его (лam.).

(обратно)

345

Да светит ему вечный свет (лат.).

(обратно)

346

Он мертв, смерть наступила (лат.)

(обратно)

347

Первое послание Павла к Коринфянам (15:1–4).

(обратно)

348

К Римлянам (12:19)

(обратно)

349

В противоположность тексту Книги Иеремии (1:10). (Примеч. пер.)

(обратно)

350

Аллюзия на Книгу Иезекииля (23:1 – 10). (Примеч. пер.)

(обратно)

351

Аллюзия на Книгу Исайи (44:1 – 20). (Притч, пер.)

(обратно)

352

Авраам бен Самуэль Абулафия – выдающийся еврейский мыслитель и каббалист, живший в Испании. Основал течение пророческой каббалы и провозгласил себя мессией. Желал встретиться с Папой Римским с целью обращения того в иудаизм. Папа, узнав об этом, распорядился казнить каббалиста, но умер в тот день, когда Абулафия прибыл в его резиденцию. (Примеч. пер.)

(обратно)

353

Отец наш, Которые на небесах (лат.).

(обратно)

354

Талмуд (uвp, «учение, учеба») – многотомный свод правовых и религиозно-этических положений иудаизма. (Примеч. пер.)

(обратно)

355

Мишна – наиболее древняя часть Талмуда. (Примеч. пер.)

(обратно)

356

К делу (лат.)

(обратно)

357

Аз низведу воды на землю (лат.).

(обратно)

358

Марсилио Фичино – итальянский гуманист, философ и астролог основатель и глава флорентийской Платоновской академии. (Примеч. пер.)

(обратно)

359

Свод христианских догматов (основных положений веры). Символ веры состоит из двенадцати догматов и был утвержден на Первом и Втором Вселенских соборах (Никейском в 325 г. и Константинопольском в 381 г.). (Примеч. пер.)

(обратно)

360

Верую в единого Бога Отца Вседержителя (лат.).

(обратно)

361

Книга пророка Даниила (12:13).

(обратно)

362

Книга пророка Исайи (9:6).

(обратно)

363

Десница Господня (лат.).

(обратно)

364

Увидишь Меня сзади (лат.).

(обратно)

365

Книга Премудрости Соломона (8:3–5)

(обратно)

366

Бытие (8:20)

(обратно)

367

Бытие (6:13)

(обратно)

368

Бытие (9:20–21).

(обратно)

369

Первое послание Павла к Коринфянам (14:29–32)

(обратно)

370

Книга Иеремии (15:17–18).

(обратно)

371

Книга Иезекииля (24:16–17)

(обратно)

372

Книга пророка Иеремии (1:1–2).

(обратно)

373

Книга пророка Иеремии (1:4–5).

(обратно)

374

Общая богословская теория морали вниманию определенных теологов и каноников с практическими примерами применения, издано высокоуважаемым и виднейшим доктором Леонардо Янсеном из ордена премонстратенцев (лат.).

(обратно)

375

Понятными словами (лат.).

(обратно)

376

Первое послание к Коринфянам (15:3–4).

(обратно)

377

Первое послание к Коринфянам (15:17–18; 15:22).

(обратно)

378

Первое послание к Коринфянам (15:32).

(обратно)

379

Добрый вечер, синьора (итал.).

(обратно)

380

Зал вероисповеданий (лат.)

(обратно)

381

Сжалься над нами (лат,).

(обратно)

382

Громкие голоса (итал.).

(обратно)

383

Священные обряды, продолжающиеся в течение трех дней (лат.).

(обратно)

384

Христос воплотился в священное песнопение (лат.).

(обратно)

385

Лютера. (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.)

(обратно)

386

Среда на первой неделе Великого поста. Первый день Великого поста в Римско-католической церкви.

(обратно)

387

"Мизерере" (в переводе с лат. "Помилуй"), католическое песнопение. (Примеч. ред.)

(обратно)

388

Тихо! Исчезни! (лат.) (Примеч. автора.)

(обратно)

389

Вся Галлия подразделяется на три части… (из "Записок о галльской войне" Цезаря). (Примеч. автора.)

(обратно)

390

Титул в христианских церквях. Настоятель собора.

(обратно)

391

"Извержены будут во тьму внешнюю; там будет плач и скрежет зубов". Мф. 8:11.

(обратно)

392

"Я согрешил!"

(обратно)

393

После страстей Христовых. (Примеч. автора.)

(обратно)

394

Николай Кузанский, настоящее имя Николай Кребс (нем. Nicolaus Krebs, лат. Nicolaus Cusanus; 1401, Куза на Мозеле — 11 августа 1464, Тоди, Умбрия) — кардинал, крупнейший немецкий мыслитель XV в., философ, теолог, ученый, математик, церковно-политический деятель.

(обратно)

395

"Избавь меня от греха плотского".

(обратно)

396

Хвала Иисусу Христу!

(обратно)

397

Фейт Штосс (ок. 1447, Хорб-на-Неккаре — 1533, Нюрнберг) — немецкий скульптор. Создатель шедевра позднеготического стиля — резного алтаря Марианского костела в Кракове. Оказал огромное влияние на стиль резной деревянной скульптуры целого региона Южной Польши, Словакии, Австрии и части Германии.

(обратно)

398

Стою здесь и ожидаю ответа.

(обратно)

399

Местное пиво Бамберга; солод для него сушат над тлеющей древесиной, благодаря чему пиво получает особый аромат и привкус.

(обратно)

400

Инквизиция.

(обратно)

401

Конгрегация инквизиции.

(обратно)

402

"Мене, текел, фарес" (исчислено, взвешено, разделено) — слова, возникшие на стене во время пира вавилонского царя Валтасара незадолго до падения Вавилона от рук Дария Мидийского. Фигурально — зловещее предзнаменование.

(обратно)

403

"Не будем называть имен" (лат.).

(обратно)

404

В Баварии — церковный праздник. Празднуется в третье воскресенье октября.

(обратно)

405

Адам Ризе — мастер арифметики (27.03.1492 Штаффельштайн — 30.03.1559, Аннаберг).

Во многих источниках упоминается по фамилии Шез (Рис). Выражением "рассчитано по методу Адама Риса" математики часто пользуются и сегодня, чтобы подчеркнуть правильность арифметических результатов. Адам Рис по праву именуется "отцом современного расчета", поскольку его исследования и труды позволили заменить громоздкие латинские цифры арабскими.

(обратно)

406

Пасется среди лилий. (Примеч. автора.)

(обратно)

407

Последовательность времен (лат.), грамматика. (Примеч. автора.)

(обратно)

408

По церковному счету соответствует 15-ти часам.

(обратно)

409

Да покоится он с миром! (лат.) (Примеч. автора.)

(обратно)

410

Достойные внимания комментарии по истории растений. (Примеч. автора.)

(обратно)

411

Сифилис, или галльская болезнь (лат.). (Примеч. автора.)

(обратно)

412

У католиков второй день праздника всех святых, 2 ноября.

(обратно)

413

Святой Леонард, покровитель животных, 6 ноября.

(обратно)

414

Навеки (лат.). (Примеч. автора.)

(обратно)

415

"Помните, что вы смертны!" (лат.)

(обратно)

416

"Пришёл враг его и посеял между пшеницей плевелы" (лат.)

(обратно)

417

"Весь мир полон хитрецов и зла" (лат.)

(обратно)

418

Розга (лат.), подразумевается пенис. (Примеч. автора.)

(обратно)

419

Просверленное отверстие (лат.). (Примеч. автора.)

(обратно)

420

Празднуется 25 января.

(обратно)

421

День очищения Марии, или День свечей — 2 февраля

(обратно)

422

Педаний Диоскорид (ок. 40 г. н. э., Аназарба, Малая Азия — ок. 90 г. н. э.) — грек по происхождению, древнеримский военный врач, фармаколог и натуралист, один из основателей ботаники.

(обратно)

423

Ангел Господень — католическая молитва. Произносится три раза в день: утром, в полдень и вечером. Время этой молитвы во многих городах, селах и монастырях возвещается особым колокольным звоном, имеющим то же название.

(обратно)

424

Гомосексуальность. (Примеч. автора.)

(обратно)

425

Первая книга Моисея. Бытие — 1.7:8.

(обратно)

426

Иоанн Дунс Скот (1265–1308, Кёльн) — английский францисканец, последний представитель "золотого" века средневековой схоластики. Получил прозвище doctor subtilus("доктор тонкий"). Придавал большое значение индивидуальности и индивидуальной свободе, чем резко отличался от доминиканца Фомы Аквинского, поборника авторитета в ущерб частной воле.

(обратно)

427

С добрым именем. (Примеч. автора.)

(обратно)

428

Любить и быть разумным невозможно даже для бога. (Примеч. автора)

(обратно)

429

На первом месте, в первую очередь. (Примеч. автора.)

(обратно)

430

Во-вторых. (Примеч. автора.)

(обратно)

431

Бенедиктинский орден. (Примеч. автора.)

(обратно)

432

Каталог свидетелей истины. (Примеч. автора.)

(обратно)

433

О неопределенности и тщетности наук. (Примеч. автора.)

(обратно)

434

Заметь хорошо! (Примеч. автора.)

(обратно)

435

Знаменитые люди Германии. (Примеч. автора.)

(обратно)

436

О движении небесных тел. (Примеч. автора.)

(обратно)

437

Где цветы, там острый ум. (Примеч. автора.)

(обратно)

438

Лицом к лицу. (Примеч. автора.)

(обратно)

439

Вселенная великого Аристотеля и календарь Юлия Цезаря не могут защитить нас от грозящей звезды…" (Примеч. автора.)

(обратно)

440

Список запрещённых книг. (Примеч. автора.)

(обратно)

441

В конце XV — начале XVI веков княжеская семья фон Турн унд Таксис создала единственное в Европе почтовое предприятие, находившееся в монопольном частном владении и одновременно состоявшее на службе при дворе императора "Священной Римской империи германской нации".

(обратно)

442

Порядок действий. (Примеч. автора.)

(обратно)

443

Не относящееся к другому монастырю. (Примеч. автора.)

(обратно)

444

Удостоверение. (Примеч. автора.)

(обратно)

445

Тихо! (Примеч. автора.)

(обратно)

446

Капитан Ужас — один из персонажей в Commedia dell'arte, представляет собой фигуру военного, честолюбивого и хвастливого.

(обратно)

447

Какое чудо! (итал.) (Примеч. автора.)

(обратно)

448

Обручаемся с тобой, о Море, в знак истинного и вечного владычества. (Примеч. автора.)

(обратно)

449

Ранняя обедня у католиков.

(обратно)

450

Сторож (устар.).

(обратно)

451

Амманато, какой прекрасный мрамор ты испортил! (итал.) (Примеч. автора.)

(обратно)

452

О, на что только ты не толкаешь
Алчные души людей, проклятая золота жажда!
("Энеида", III, 49–57; стало крылатой фразой.)

(обратно)

453

Пинций — изолированный холм, не относившийся к семи классическим холмам Рима (Палатин, Авентин, Капитолий, Квиринал, Виминал, Эсквилин и и Целий).

(обратно)

454

Первое чудо Христа — обращение воды в вино во время брачного пира в Кане Галилейской.

(обратно)

455

Три постных дня (понедельник, среда, пятница), соблюдаемые в начале каждой четверти года.

(обратно)

456

"Орел с двумя головами" (нем.).

(обратно)

457

"У колокола" (нем.).

(обратно)

458

Конец света. (Примеч. автора.)

(обратно)

459

"Благослови, Боже, дом этот. Спаси нас, Господи, от смерти вечной в тот день ужаса, когда пошатнутся небо и земля".

(обратно)

460

Пааллий, паллиум (лат. pallium) — элемент литургического облачения Папы Римского и митрополитов в католицизме. Представляет собой узкую ленту из белой овечьей шерсти с вышитыми шестью черными, красными или фиолетовыми крестами. Паллий Папы символизирует полноту его власти.

(обратно)

461

Закрытое отделение. (Примеч. автора.)

(обратно)

462

Папка-регистратор. (Примеч. автора.)

(обратно)

463

"О предоставляемых свободах". (Примеч. автора.)

(обратно)

464

Нежелаемая персона. (Примеч. автора.)

(обратно)

465

Нечего сказать, кроме того, что уже было сказано. (Примеч. автора.)

(обратно)

466

Пустая болтовня! (Примеч. автора.)

(обратно)

467

Знающему достаточно (по Плавту). (Примеч. автора.)

(обратно)

468

О мертвых либо хорошо, либо ничего.

(обратно)

469

"Святой Бенедикт, молись за нас!"

(обратно)

470

Вторая власть. (Примеч. автора.)

(обратно)

471

Для выявления еретической испорченности. (Примеч. автора.)

(обратно)

472

Невозможно, по причине должности! (Примеч. автора.)

(обратно)

473

Не дай бог!

(обратно)

474

Грех внебрачного сожительства. (Примеч. автора.)

(обратно)

475

Носилки. (Примеч. автора.)

(обратно)

476

Из-за профессии. (Примеч. автора.)

(обратно)

477

Бытие, 22.17.

(обратно)

478

Наслаждайся днем! (буквально: срывай день!) (Примеч. автора.)

(обратно)

479

Истина в вине! (Примеч. автора.)

(обратно)

480

В вине — буйство! (Примеч. автора.)

(обратно)

481

Иисус Навин, по библейскому сказанию, остановил на небе солнце и луну, чтобы противник не смог отступить, воспользовавшись вечерним и ночным мраком: "Стань, солнце, над Гаваоном, и луна — над долиною Аиалонскою!".

(обратно)

482

Теперь надо выпить (лат.). (Примеч. автора.)

(обратно)

483

Время проходит, и жизнь, но не похоть. (Примеч. автора.)

(обратно)

484

Пий, Пий, это конец, конец! (Примеч. автора.)

(обратно)

485

Проваливай! (Примеч. автора.)

(обратно)

486

Да обратит Бог все во благо! (Примеч. автора.)

(обратно)

487

Будь благословен тем, в честь кого ты горишь! (Примеч. автора.)

(обратно)

488

Без сопровождения. (Примеч. автора.)

(обратно)

489

Воззри, высокий священник! (Примеч. автора.)

(обратно)

490

Число дней, прибавляемое к лунному году, чтобы сделать его равным солнечному.

(обратно)

491

Тотчас же. (Примеч. автора.)

(обратно)

492

Отступи, сатана, оставь свободный Рим и беги народа Христова! (Примеч. автора.)

(обратно)

493

Древний народ Сахары.

(обратно)

494

Перед всеми людьми. [Примеч. автора.)

(обратно)

495

Черни можно плакать, но не царю. (Примеч. автора.)

(обратно)

496

Господь плакал из-за упрямства человечества. (Примеч. автора.)

(обратно)

497

Не плачь! (Примеч. автора.)

(обратно)

498

Сердитесь, но не грешите! (Примеч. автора.)

(обратно)

499

Второе "я". (Примеч. автора.)

(обратно)

500

Не знаю. (Примеч. автора.)

(обратно)

501

Смотри, как боязливый в любви нападает смелее, чем лев.(Примеч. автора.)

(обратно)

502

Совершенно особо. (Примеч. автора.)

(обратно)

503

Иоганн Гутенберг (сменил отцовскую фамилию Генсфляйш на фамилию матери).

(обратно)

504

Сад эль-Али – египетское название Асуанской плотины. (Здесь и далее примеч. перев.)

(обратно)

505

Орел (англ.).

(обратно)

506

Мои поздравления (англ.).

(обратно)

507

Девятый мост (франц.).

(обратно)

508

Информационное агентство ФРГ (Deutsche Presse-Agentur).

(обратно)

509

Сецессион (нем. Sezession — отход, отделение) — название объединений художников в Мюнхене, Вене, Берлине, отвергавших академические доктрины и выступивших провозвестниками стиля модерн. (Здесь и далее примеч. пер.)

(обратно)

510

Знаменитый венский продуктовый рынок.

(обратно)

511

В Вене, один из крупнейших театров драмы в странах немецкоязычного региона.

(обратно)

512

Нестрой, Иоганн (1801–1862) — комедиограф, актер и певец. Последний и самый значительный представитель плеяды венских драматургов-актеров, сыграл 880 ролей.

(обратно)

513

Дворцовый комплекс в Вене. Резиденция Габсбургов со времени правления Альбрехта I (1255–1308) до 1918 года.

(обратно)

514

Небольшая закусочная.

(обратно)

515

Collegium Theresianum, или императорско-королевская терезианская академия в Вене. Основана в 1746 г. Марией-Терезией для детей австрийской аристократии, готовящихся к государственной службе.

(обратно)

516

Человек, незаконно провозящий на своей машине людей через границу (как правило, иностранных рабочих).

(обратно)

517

Особое кресло, на котором несут папу во время торжественных процессий.

(обратно)

518

Информационное агентство ФРГ.

(обратно)

519

Буш, Вильгельм (1832–1908) — немецкий поэт и художник.

(обратно)

520

Фальсификатор (итал.).

(обратно)

521

Фальсификатор (итал.).

(обратно)

522

Искусство (итал.).

(обратно)

523

Судебное дело, процесс, тяжба (итал.).

(обратно)

524

Понятно? (итал.)

(обратно)

525

Скандал; раздор, смута.

(обратно)

526

Schmeichler — льстец (нем.).

(обратно)

527

Adulatore — льстец (итал.).

(обратно)

528

Боже мой (итал.).

(обратно)

529

Наркотик из группы стимуляторов (жарг.).

(обратно)

530

Чинквеченто (итал. cinquecento — букв. пятьсот, а также 1500-е годы) итальянское название XVI века. Историками искусства и культуры используется для обозначения определенного периода в развитии итальянского искусства Возрождения — периода конца высокого Возрождения и позднего Возрождения.

(обратно)

531

Позвольте (итал.).

(обратно)

532

Всем и кождому (лат).

(обратно)

533

Боже мой, он мертв! (итал.)

(обратно)

534

Террористическая организация в Италии в XIX в.

(обратно)

535

Немец (итал.).

(обратно)

536

Быстро (итал.).

(обратно)

537

Обходная галерея вокруг монастырского двора.

(обратно)

538

Покои Папы Юлия II в Ватикане.

(обратно)

539

Святые (лат.).

(обратно)

540

Вся Галлия разделена на три части (лат.).

(обратно)

541

Моторная лодка, катер (итал.).

(обратно)

542

Пароходик, катерок, речной трамвай (итал.).

(обратно)

543

Домашняя вермишель.

(обратно)

544

Веселой Пасхи! (фр.)

(обратно)

Оглавление

  • Филипп Ванденберг Дочь Афродиты
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  • Филипп Ванденберг ЗЕРКАЛЬЩИК
  •   Сначала конец
  •     Глава I Зеркала Майнца
  •   КОНСТАНТИНОПОЛЬ
  •     Глава II Тайна игральной кости
  •     Глава III Дело рук дьявола
  •     Глава IV Праздник при дворе императора
  •     Глава V Темная сторона жизни
  •     Глава VI Судьба в стеклянном шаре
  •   ВЕНЕЦИЯ
  •     Глава VII Тень преступления
  •     Глава VIII Свобода и искушение
  •     Глава IX Проклятие книгопечатания
  •     Глава X Две стороны одной жизни
  •     Глава XI Истинная любовь и ложные чувства
  •     Глава XII Странный шум в ушах у дожа
  •     Глава XIII Мечты Леонардо Пацци
  •     Глава XIV Гнев земной и небесный
  •   МАЙНЦ
  •     глава XV Женщина с темными глазами
  •     Глава XVI Мудрость в лесах
  •     Глава XVII Боль в тени любви
  •     ФАКТЫ
  •     ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
  • Филипп Ванденберг «Наместница Ра»
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  • Филипп Ванденберг Вторая гробница
  •   Предисловие
  •   15 марта 1939 года
  •   Книга первая
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Книга вторая
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •   Книга третья
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  • Филипп Ванденберг Гладиатор
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  • Филипп Ванденберг «Проклятый манускрипт»
  •   Пролог Следы дьявола
  •   Глава Год 1400 от Рождества Христова Холодное лето
  •   Глава 2 До самого неба и выше
  •   Глава 3 Чистый пергамент
  •   Глава 4 Чернолесье
  •   Глава 5 Тайны собора
  •   Глава 6 Ложа отступников
  •   Глава 7 Книги, книги и ничего, кроме книг
  •   Глава 8 На один день и одну ночь
  •   Глава 9 Пророчество мессира Лиутпранда
  •   Глава 10 За стенами Монтекассино
  •   Глава 11 Поцелуй факира
  •   Глава 12 Горсть черного пепла
  •   ФАКТЫ
  • Филипп Ванденберг Пятоеевангелие
  •   Предисловие
  •   Глава первая Орфей и Эвридика Несущая смерть
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •   Глава вторая Данте и Леонардо Тайны под семью замками
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   Глава третья Сен-Винсент-де-Поль Психиатрическая больница
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   Глава четвертая Лейбетра На грани безумия
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   Глава пятая Пергамент В поисках
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •   Глава шестая Замысел дьявола Улики
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   Глава седьмая Неожиданная встреча Одиночество
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •   Глава восьмая Покушение Последствия заговора
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •   Глава девятая Подземелья его святейшества Вновь найденный
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   Глава десятая Виа Бауллари, 33 Неопределенность
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   Послесловие
  •   Послесловие II
  •   Примечание
  • Филипп Ванденберг «Свиток фараона»
  •   В поисках следов
  •   Глава 1 «Мена Хаус» и «Винтер Пэлэс»
  •   Глава 2 Луксор
  •   Глава 3 Берлин, улица Унтер-ден-Линден
  •   Глава 4 Синай
  •   Глава 5 В Лондоне осенью
  •   Глава 6 От Каира вверх по Нилу
  •   Глава 7 Консульство в Александрии
  •   Глава 8 В бегах
  •   Глава 9 Берлин, между Жандарменмаркт и Уранией
  •   Глава 10 Из Долины царей в Саккару
  •   Глава 11 Берлин — Лондон — Берлин
  •   Глава 12 Сиди Салим
  •   Глава 13 В тени пирамиды
  •   Где заканчиваются следы
  • Филипп Ванденберг Сикстинский заговор
  •   Предисловие от издательства
  •   Действующие лица
  •   О жажде повествования
  •   Книга Иеремии
  •     На Крещение
  •     На следующий день после крещения
  •     В праздник папы Mарцелла
  •     Двумя днями позже
  •     Между вторым и третьим воскресеньем после Крещения
  •     В день обращения апостола Павла
  •     На четвертое воскресенье после Крещения
  •     Четвертое воскресенье после Крещения. В тот же день
  •     Сретение Марии[322]
  •     Понедельник после Сретения
  •     Предположительно в Прощеное воскресенье
  •     В среду на первой неделе Великого поста
  •     В следующий четверг
  •     Перед первым воскресеньем Великого поста
  •     Понедельник после первого воскресенья Великого поста
  •     В течение следующих суток
  •     В праздник апостола Матфея
  •     Во второе воскресенье Великого поста
  •     В понедельник после второго воскресенья Великого поста
  •     В следующий вторник
  •     В среду второй недели Великого поста
  •     В ту же среду на второй неделе Великого поста
  •     Пятница во вторую неделю Великого поста
  •     После третьего воскресенья Великого поста
  •     На неделе между третьим и четвертым воскресеньями Великого поста
  •     В день после четвертого воскресенья Великого поста и на следующее утро
  •     В праздник Святого Иосифа
  •     В понедельник после пятого воскресенья Великого поста
  •     Благовещение
  •     В понедельник на Страстной неделе
  •     Во вторник на Страстной неделе
  •     В среду на Страстной неделе
  •     В Чистый четверг
  •     В ночь со Страстной субботы на Пасху
  •   О грехе молчания
  • Филипп Ванденберг Тайна предсказания
  •   Предисловие
  •   Глава I Соблазн и грех
  •   Глава II Страсть и инквизиция
  •   Глава III Книги и смерть
  •   Глава IV Друзья и враги
  •   Глава V Шантаж и отчаяние
  •   Глава VI Проклятие и забвение
  •   Глава VII Светила и явления
  •   Глава VIII Художники и пророки
  •   Глава IX Гений и безумие
  •   Глава X Убийство и соблазн
  •   Глава XI Страх и ослепление
  •   Глава XII Альфа и Омега
  •   Post Scriptum
  • Филипп Ванденберг Тайна скарабея
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  •   32
  •   33
  •   34
  •   35
  •   36
  •   37
  •   38
  •   39
  •   40
  •   41
  •   42
  •   43
  •   44
  •   45
  •   46
  •   47
  •   48
  •   49
  •   50
  •   51
  •   52
  •   53
  •   54
  •   55
  •   56
  •   57
  •   58
  • Филипп Ванденберг «Тайный заговор»
  •   Предисловие
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  • *** Примечания ***