КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Перекресток утопий. Судьбы фантастики на фоне судеб страны [Всеволод Александрович Ревич] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ревич Всеволод Перекресток утопий (Судьбы фантастики на фоне судеб страны)

Памяти моей Тани,

моего самого строгого критика

К читателю

«Имя Всеволода Ревича хорошо знакомо российской читающей публике. В 60–70 годы, когда научная фантастика находилась на вершине своей популярности, Всеволод Александрович был едва ли не единственным профессиональным литературным критиком, занимавшимся этим „низким жанром“. Умные, ироничные, информативные, хорошо написанные статьи Ревича, не только помогали ориентироваться во все разрастающемся потоке science fiction, но и доставляли читателю удовольствие своим слогом. В глазах знатоков статья Ревича была таким же украшением очередного „молодогвардейского“ сборника, как и новый рассказ Шекли или Стругацких.» — такими словами характеризуют Всеволода Ревича составители сборника «Мир Высоцкого» (Москва, 1997).

К этой характеристике хочется добавить только несколько слов. И в те годы, и сейчас находится множество людей, которые считают фантастику и детектив литературой «второго сорта». Это, конечно, плод как терминологической путаницы (неудачная калька с английского — «научная фантастика» — неоправданно сужает рамки жанра), так и некоторой объективной несправедливости: если плохую «обычную» литературу никто не читает (а в новых условиях, в общем, и не издает), то плохую фантастику — сколько угодно и огромными тиражами. И со стороны кажется, что вся фантастика — это Г.Гаррисон и Петухов, а все детективы — Микки Спиллейн и Адамов. Однако факт, что к жанру фантастики относятся такие выдающиеся писатели, как М. Булгаков, А.Грин и Е.Замятин, а многие произведения Ф.Достоевского и Диккенса представляют собой не что иное, как добротный детектив.

В. Ревич всегда рассматривал фантастику как ЛИТЕРАТУРУ, считая, что художественное произведение, как и осетрина, второй свежести не бывает. В этой книге вы найдете множество примеров этому. Точно также он относился и к политической стороне вопроса — хотя его симпатии были решительно на стороне тех, кого теперь называют шестидесятниками, но на первом месте для него всегда содержание и художественность.

Хочется выразить благодарность за неоценимую и бескорыстную помощь в подготовке к изданию: И.В.Можейко, Г.В.Петрякову, Т.Ю.Биленкиной, а также всем-всем остальным, без кого эта книга, практически законченная моим отцом за день до своей неожиданной кончины, не увидела бы света.


Ю. В. Ревич

Сдвиг земной оси

Древний хаос потревожим,

Космос скованный низложим,

Мы ведь можем, можем, можем…

C.Городецкий
И никто не ответит: врете, ничего вы не можете, даже того, что всех вас сейчас, как слепых щенят, в помойную яму вышвырнут, понять не можете.

Д.Мережковский

Несмотря на гордое название и эпиграф, на самом деле — это вступление. Прежде чем говорить о конкретных произведениях, мне показалось необходимым пояснить свой подход даже не к самой фантастике, а к тому, почему я выбрал именно этот вид литературы, пытаясь объяснить хотя бы некоторые странности нашей истории после 1917 года, а может быть, и собственную жизнь, ведь большая ее часть прошла при советской власти, а юность, до окончания университета так и при Сталине. Возвращаясь к прошлым годам, я удивляюсь прежде всего самому себе. Как же мы могли не замечать того, что сегодня представляется таким очевидным, страшным, чудовищным? Но ведь не замечали, вернее, замечали, но продолжали верить. И хотя я сегодня пытаюсь взглянуть на многие произведения с нетрадиционной точки зрения, я, конечно, не претендую на то, что мне удалось разгадать эту сложнейшую социально-психологическую загадку, над которой бились сотни выдающихся умов. Но в свое время еще эмигрант Федор Степун, выдающийся философ-публицист, признавался:

«Хотя мы только и делали, что трудились над изучением России, над разгадкой большевистской революции, мы этой загадки все еще не разгадали».

Это было сказано давно, и сегодня мы знаем несравненно больше, чем знали многие эмигранты первой волны, а загадка все равно остается.

Пробираясь от 20-х годов к 90-м, я ни о какой истории отечественной фантастики и не помышлял. Большая часть произведений, выуженных трудолюбивыми библиографами из отравленной реки времени, здесь опущена — мне они не интересны, позволю допустить — не только мне. Нравственные, психологические, политические, исторические трагедии и конфузы, которые произошли в стране, легко рассмотреть и на других литературных примерах, и, конечно, не только на литературных. Стоит затронуть любую отрасль общественной жизни, и мы придем к одинаковым итогам, нет, скорее к одинаковым загадкам: каким образом население огромной державы за три четверти века почти поголовно превратилось в совков, как теперь из сего малопочтенного сословия выбираться, в какую сторону надо двигаться? Пусть меня обвинят в преувеличении, но фантастика в пережитых нами мутациях была одним из катализаторов, хотя бы, потому что ее до недавнего времени читали очень много, да и сейчас не обходят вниманием. Пока в том утверждении только констатация ее популярности; нравственная оценка ее воздействия впереди. Нельзя не признать, что негативного в нашей фантастике больше, чем позитивного, но я по преимуществу буду говорить о позитивном, хотя и не без регулярных соскальзываний в болото; правда, и то, что в доме Обломовых все смешалось, как сказал один из политических деятелей новейшей формации, видимо, от волнения перепутав Обломова с Облонским, так, что трудно определить, какую роль сыграл, например, в идеологической ориентации нашего юношества Александр Беляев — положительную или отрицательную.

Наперед заявляю, что я — шестидесятник. Чем горжусь. Все, что здесь написано — написано с позиций шестидесятника. Я благодарю судьбу за то, что мне выпало счастье жить в эту диковинную пору, когда история уже подписала смертный приговор строю, царившему в нашей стране, но не спешила с его обнародованием. Сейчас все старательно перекладывают вину за произошедшее на интеллигенцию, мол-де это она, она звала Русь к топору. Дозвалась. И сама же под этим топором полегла. Но если и можно винить интеллигенцию, то только за неправильную тактику. Стратегию диктовала история. Перемены назревали, как нарыв, на всем земном шаре. К первой Мировой войне русская интеллигенция имела косвенное отношение, а война все-таки разразилась. Дикие изломы кровавого века трудно расценивать иначе, как настойчивые предупреждения истории: люди, остановитесь, вы отправились по неверному пути, вам приходится прорубать непроходимые заросли и постоянно вытаскивать друг друга из трясины. Но, к сожалению, мать-история позабыла указать нам правильный маршрут. Может, она и сама его не знает. Приходится искать. К сожалению, единственным способом: методом проб и ошибок, или, выражаясь менее академически, методом тыка. Ошибаясь и жестоко платя за ошибки, люди ищут. Ищут философы, ищут писатели, ищут политики, ищут давно и не могут найти… Не случайно фантастика так расцвела в 60-ые годы, когда вопрос о поисках путей стал главнейшим из главных, что, правда, не было понято, мы продолжали переть напролом и в упор не желали видеть современной бетонки, которая пролегала совсем рядом. Фантастика искала дорогу издавна, бывало, даже кое-что и находила. Стоит попытаться уроки ее понять, а не отбрасывать их…

Нынче модно изгаляться над шестидесятниками, шпынять их за мнимые или действительные заблуждения и промахи. Тонкая издевка проскальзывает даже в выступлениях тех молодых авторов, которые симпатизируют, не исключено, что искренне, своим предшественникам. Они жалеют нас, убогоньких, всерьез собравшихся строить социализм с каким-то там человеческим лицом, когда ныне любой недоумок знает, что социализм — чудище обло, озорно, огромно, стозевно, а уж лаяй-то, лаяй, не хуже озверевших овчарок из лагерной охраны. Мы же, бедняжки, до сих пор неадекватно воспринимаем действительность, зациклившись на «слепящей тьме», архипелагах ГУЛАГах, и не хотим мириться с тем, что для нынешнего поколения вся это осточертевший плюсквамперфект, история древнего мира, и переживать за страдания жертв сталинского террора — не то же ли самое, что переживать за мучеников инквизиции? Несчастных, конечно, жаль. Кто спорит?

Другие времена, другая молодежь, которая дергается на заезжих поп-звездах, порой неразличимо сливаясь с предсказанной Стругацкими в «Хищных вещах века» общественным балдением — «дрожкой», и которой вроде бы до фени обветшалая духовность романов Солженицина, яростные обличения Сахарова, хватающие за сердце песни Окуджавы, Высоцкого, Галича, стихи Евтушенко и Вознесенского, фильмы Тарковского… «Если бы сейчас молодой поэт предложил для печати строки „Женщина, Ваше Величество“ или „Надежды маленький оркестрик под управлением любви“, его бы никто всерьез не воспринял», — утверждал не столь давно молодой журнальный критик. Да? Если действительно уже нет юношей и девушек, которых бы трогали строки Окуджавы, то и вправду что-то непоправимо надломилось в нашей жизни, и остается только погасить фонарики и углубиться во тьму пещер. Если так, то таким глухарям будет чужд и любой другой поэт — от Пушкина до Чичибабина. Окуджаву родили Роковые Шестидесятые, он был их главным певцом, но как всякий большой поэт — он поэт на все времена. Песни Окуджавы — знамя любой группы людей, которые идут сквозь улюлюкающие или в лучшем случае равнодушные толпы. И пусть охрипнут все командиры, командармы и даже главнокомандующие, я уверен, что маленький оркестрик любви заглушит солдафонский рев. Уверен потому, что видел лица людей, которые под дождем заполнили Трубную площадь, чтобы приветствовать Булата в день его семидесятилетия. Вот если бы наши президенты, премьеры, депутаты почаще бы глядели в глаза именно этих людей… И молодые «сердитые» критики тоже. И если бы у нас были президенты и премьеры, на которых глядели бы такими глазами…

Я остаюсь идеалистом-шестидесятником и никогда не поверю, будто сегодняшних молодых людей интересует исключительно котировка доллара на валютной бирже, а их связи с нашим поколением напрочь оборваны. Что говорить, мы теперь знаем несравненно больше и в своей критике продвинулись несравненно дальше, только уж, простите меня, ничего лучше наших неправильных мечтаний вы, восьмидесятники, вы, девяностники, пока не придумали. Не говоря уже о том, что и сказок таких не сложили, и песен таких не спели, и фильмов не сняли. Впрочем, никаких счетов между нами не может быть… Конечно, того, кому уже ни до чего нет дела, не завлечешь разговором о Грине, Булгакове и Стругацких, но к тому, у кого душа не заскорузла окончательно, они обязательно вернутся. Они никуда и не уходили. Я не утверждаю, что молодежь должна принять только наши ценности. Но и наши тоже, без них возникнет опасный разрыв. Кроме того, я подозреваю, что различия между нами не так уж велики, как это пытаются доказать некоторые вертихвостки от журналистики. Вечные ценности создаются объединенными усилиями всех поколений. Вот я и хочу поискать, нет ли, в частности, в нашей фантастике чего-то такого, что стоило бы сохранить, или ее всю надо выкинуть на свалку вместе с «Кратким курсом истории ВКП(б)».

«Наше поколение» — это не только диссиденты. К ним, людям, выходившим на площадь, я отношусь с глубочайшим уважением, граничащим с преклонением. Я так не смог. Но тут же не могу не добавить, что не испытываю аналогичного уважения к благообразным профессорам западных университетов, не очень-то рвущимся возвратиться на обожаемую родину, зато с удовольствием заезжающим в гости, дабы преподать нам парочку практических советов по части обустройства России. А наши СМИ так и припадают к их ручкам, так и припадают. Ребята! Вы совершили огромное, доброе дело. Низкий вам поклон. А теперь немножко помолчите, останьтесь в нашей благодарной памяти. Особенно этот призыв относится к тем, кто, совершив психологически необъяснимый кувырок через голову назад с прогибом, вдруг с пеной у рта начал отстаивать «ценности», от которых некогда сам и бежал.

Но как бы ни сложилась дальнейшая судьба страны, какие тяжкие годы ей еще ни предстоят, прежний ужас разрушен навсегда. Его разрушали, конечно, и диссиденты. Его разрушали и кремлевские старцы, утратившие чувство реальности, даже чувство самосохранения. Но прежде всего разрушали его никуда не эмигрировавшие, но медленно пробуждавшиеся от полувекового наркотического сна и почувствовавшие в какой-то момент, что беспрекословно подчиняться и верить не раздумывая больше нельзя, не получается. Не герои, но и не приспособленцы. На худой конец — излишне бесхитростные. Но они (или мы) возникли не на пустом месте, у них (точнее, у нас) были не только духовные лидеры, но и духовные предшественники. Власть имущие никогда не понимали и сейчас не понимают, что справиться с врагом «унутренним» невозможно. Победа над Гитлером принесла советской стране лавры, победа советской диктатуры над собственным крестьянством, собственной интеллигенцией, собственной армией, над собственной, ходящей по струнке партией поставила на советском строе крест, хотя исполнение приговора затянулось по причинам, о которых хорошо сказано в других книгах.

Повторю еще раз, что презираемая многими фантастика тем не менее была существенным компонентом едкого раствора, который исподволь разъедал железобетонный монолит, казалось бы, столь прочно армированный колючей проволокой, что он стал вечным и неуничтожимым, как Берлинская стена. Разъедал, несмотря на то, что значительная часть фантастов с первых лет старательно вылизывала режиму задницу.

Но была и лучшая ее часть, которую можно называть гордым с военных времен словом сопротивление. Любое имя из этой славной котерии, даже любое произведение, во много раз перевешивает всю беляевско-казанцевско-немцовско-щербаковско-петуховскую дребедень, взятую оптом. Издевайтесь сколько угодно, называйте меня старомодным, выпавшим из тележки, но я не верю, что все уже пошло в этом мире насмарку, что исчезли вдруг с лица земли молодые люди со взором горящим, для которых женщина перестала быть Величеством, которые не выбегали бы с Ассолью к кипени алых парусов, которые не печалились бы над несчастной судьбой Маргариты и ее Мастера, не перечитывали бы любимые страницы Стругацких. Все это и есть поиск той дороги, которую мы ищем. Дерзко предполагаю, что толковых читателей не стало меньше. Ведь их и всегда было куда меньше, чем оголтелых поглотителей Берроуза. Вот таких возможно стало больше, за счет электората, который раньше не читал ничего: книжки, соотносимые с его духовными потребностями почти не издавались. Почти. Пикуль, скажем, издавался. Еще полтора века назад Белинский писал:

«Что же касается до тех, которые не пошли дальше Радклиф и Дюкре-Дюмениля с братиею, — пускай себе читают во здравие. Что бы ни читать, все лучше, чем играть в карты и сплетничать…»

Много лет спустя Корней Чуковский не совсем согласился с Виссарионом Григорьевичем. Нет, не все равно что читать. Чуковский вспоминал, что в годы высшей славы Достоевского «Преступление и наказание» вышло тиражом в две тысячи экземпляров, распродавалось пять лет и не могло быть распродано. В той же статье он с ужасом констатировал проникновение каннибализма, пусть и фигурального, в русскую читающую публику. Написав через шестьдесят лет послесловие к старой статье, Корней Иванович повторил:

«Не нужно скрывать от себя, что и в настоящее время все еще существуют миллионы людей, которые в кинокартинах и в книгах ищут раньше всего милую их сердцу поэзию кулачной расправы… Это прямые потомки тех дикарских племен, обнаружение которых среди городских обывательских масс нагнало на меня в то далекое время такие тревожные и тоскливые мысли… Теперь, через столько лет, умудренные горьким историческим опытом, мы, к сожалению, хорошо понимаем, что в тогдашнем тяготении мирового мещанства к кровавым револьверным сюжетам таились ранние предпосылки фашизма».

Интересно, что сказал бы мудрый книжник сейчас, взглянув на нынешние прилавки и на рысистых мальчиков с так называемыми «руническими» знаками на рукаве? И если кто думает, что между многоцветьем обложек, которые в прежние времена называли дешевой литературой, а у нас она почему-то стала самой дорогой, и этими самыми знаками нет прямой связи, тот глубоко заблуждается. И все же, и все же: кто помнит тогдашних фаворитов рынка, всяких там ников картеров, натов пинкертонов? Позолота сотрется, свиная кожа, добротная свиная кожа останется, обязательно останется…

Не стану утверждать, что от советской фантастики вообще, (как и советской литературы в целом) даже от богатейшей фантастики шестидесятых сохранится многое после того, как она будет пропущена через фильтр времени. Но то, что сохранится — сохранится надолго. Вот почему я не негодую, а смеюсь над потугами неблагодарных галчат откреститься от всего святого, демонстративно не желающих признавать, что если бы не было проклинаемых ныне духовных родителей, не было бы и никаких перемен, не было бы и их самих. Простите великодушно, но школьный образ Слона и Моськи навязчиво лезет в голову.

Нынче все, что набралось в отечественной литературе, требует пересмотра, чаще всего кардинального. Провести ревизию не так-то просто. Существовавшие концепции вгонялись в нас под давлением десятилетиями, мы уверовали в них и сами рьяно их защищали. Полная история фантастики советского периода (как и всей советской литературы — я не буду больше повторять эту очевидную мысль) и не могла быть написана до девяностых годов, хотя бы потому, что из литературной цепи были насильственно изъяты самые прочные звенья. Гласно или негласно мы соглашались главной вершиной считать толстовскую «Аэлиту». Как будто не существовали существовавшие и всеми, кто хотел, прочитанные замечательные повести Михаила Булгакова и известное немногим его Евангелие от Михаила — роман «Мастер и Маргарита», или ни на что не похожие трагические притчи Андрея Платонова; в грязь втаптывался великий, может быть, центральный роман XX века — «Мы» Евгения Замятина; подлые руки кощунственно замахивались даже на куда менее задиристого Александра Грина…

Политизированным жанром фантастика была всегда, в этом отношении она схожа с публицистикой. Можно ей это ставить в укор, но можно счесть фамильной чертой. Фантастику нельзя ни понимать, ни анализировать вне прямых связей с господствующими идеологическими ветрами, с борениями общественных страстей, с утверждением, либо, наоборот, с отрицанием идеалов, которые высказываются в ее утопической разновидности непосредственно, открытым текстом.

В русской дореволюционной литературе фантастика была так основательно задвинута на задний план, что само ее существование подвергалось сомнению. Е.Замятин, например, считал, что за исключением двух-трех наименований, имеющих «скорее публицистическое, чем художественное значение», русской фантастики вообще не было. Сейчас дотошные поисковики составили из книг дореволюционных авторов приличную библиотеку, но это все книги, честно признаться, второстепенные, и нельзя сказать, что Евгений Иванович так уж был неправ. Скорее всего, причина странного пробела (как и отсутствие у нас приключенческо-детективной струи) в том, что русская литература с самого начала осознавала себя не просто как искусство слова, а как призванная донести до людей святое пророчество, как влачащая тяжелый миссионерский крест. Творчество гигантов-реалистов заслонило собой все остальные жанры и поставило в центр нравственные искания мятущейся души. Между тем, интерес читающей публики был всегда, сочинения зарубежных приключенцев и фантастов переводились с колес и завоевывали у нас популярность, порой превосходящую ту, которой пользовался автор на родине. Бурный рост фантастики после 17-го года сам по себе свидетельствует о радикальности изменения политического климата в стране. Это не похвала и не упрек — просто констатация факта.

Причины увлечения фантастикой — а тогда ее сочиняли все, кому не лень — отнюдь не в том, что «быт, психология надоели», как разъяснил Горький в отзыве об «Аэлите». (Алексей Максимович вообще отличался способностью изрекать экстравагантную несуразицу, расходящуюся не только с общепризнанными оценками, но и со здравым смыслом, а многочисленный клан горьковедов несколько десятилетий пытался извлечь из таких его высказываний выдающееся глубокомыслие). Фантастика давала выход общественным умонастроениям, не только фундаментальным, выразившим себя в создании утопий и антиутопий, но и злободневным — фантастика агитировала, пародировала, высмеивала, иногда опошляла, низводила до уровня раешника.

Что бы сейчас ни говорили о тех годах, в них горела жестокая романтика, топливом для которой была невероятность, фантасмагоричность происходящего. Валерий Брюсов, поэт, по не совсем понятным причинам безоговорочно принявший революцию, так как он был человеком совсем иного склада, нежели, скажем, Маяковский, писал:

Из круга жизни, из мира прозы
Мы вброшены в невероятность…
Он восторгался этой «вброшенностью», другие приходили от нее в отчаяние, эмигрировали, стрелялись, лезли под пули… Романтическая невероятность была лишена идиллических обертонов, и фантастика, воспевавшая революцию, была по большей части воинственной, она напялила на себя авиашлем и отправилась на фронт сражаться с международным империализмом — реальным и воображаемым. Не будем сегодня строго судить авторов: они ведь своих, а не чужих жизней не жалели «в борьбе за это». «Они совершали чудовищные преступления, но их жертвенность заставляла прощать многое», — признавали даже их недруги. Могли ли тогдашние комиссары в пыльных шлемах знать, догадываться, что главный враг революции, нанесший коммунистической идее нокаут, от которого она не сможет оправиться, красовался не в белогвардейских погонах, он ходил в скромном полувоенном френче и мягких сапогах? Это только нынешние политические недоумки, а может быть, напротив, большие хитрецы, воображают, или скорее делают вид, что воображают, будто социализм и коммунизм разрушили Горбачев и Яковлев. Коммунизм погубили немудрые, скажем так, кремлевские дуболомы, БАМ и Минводхоз, нищий Вьетнам, окровавленный Афганистан, умирающая от голода Эфиопия, его погубили Ким Ир Сен и Фидель Кастро… Нет, на самом деле он был погублен гораздо раньше. Коммунизм погубили большевики, как только «огнем и мечом» начали внедрять свои теории в жизнь. Прекрасная, сверкающая, чистая, как хитон святого, мечта о земном рае оказалась немедленно заляпанной окровавленными лапами действительности, как только ее вытащили на реальную улицу. Недаром так вскинулся Горький, узрев, что творят со всеми встречными и поперечными любезные его сердцу павлы власовы. Вопрос о том, каким образом буревестник революции перешел от несвоевременных мыслей ко вполне своевременным, хотя и небезынтересен, но к фантастике отношения не имеет.

Исторический опыт, скажем, Французской революции мог бы, конечно, кое-чему научить, но подобные аналогии особенно доказательными получаются тогда, когда уже ничего нельзя изменить. К чести фантастики надо сказать, что она-то как раз чувствовала опасность, но от ее предупреждений отмахивались, их объявляли, а может, и вправду считали клеветой на социализм, — слишком велико было торжество победителей. Перечитывая сейчас художественную литературу, публицистику, критику 20-х годов, поражаешься, как много было озарений, предвидений, догадок, прошедших, к несчастью, в стороне от общественного сознания. Впрочем, это участь всех кассандр. Вот слова Плеханова:

«Если бы наша партия, в самом деле, наградила себя такой организацией, то в ее рядах очень скоро не осталось бы места ни для умных людей, ни для закаленных борцов, в ней остались бы лишь лягушки, получившие, наконец, желанного царя, да Центральный журавль, беспрепятственно глотающий этих лягушек одну за другой».

Напомню, что Георгий Валентинович умер в 1918 году.


Люди всегда стремились отыскать смысл жизни, оправдать свое существование. Но сколько бы между ними ни рождалось мудрецов и гениев, каждый человек в отдельности на этот вопрос не ответит никогда, как и никогда не откажется от попыток разгадать таинство жизни. Однако то, чего невозможно добиться в индивидуальном зачете, становится куда более простым и доступным, если общей идеей загорается коллектив. А когда коллектив — этот целый народ, то у отдельного его члена может возникнуть такой внутренний подъем, такое чувство сопричастности, что он и вправду начинает петь и смеяться, как дети.

Стоит ли напоминать: цель может быть иллюзорной. Однако тем, кто начинает говорить об иллюзорности в тот момент, когда идея овладевает массами, как правило, не верят. Авторы знаменитых «Вех» видели все, и многое предсказали задолго до семнадцатого года, но их приняли в штыки и не только «ленинцы»… Многим в России показалось, что построение социализма и есть та самая вожделенная цель, которая делает их пребывание на этом свете осмысленным. Они с восторгом стали жить для будущего, отказывая себе во всем. При этом они (может быть, опять лучше сказать — мы) вовсе не чувствовали себя обделенными.

К нам, кто сердцем молод!..
Ветошь веков — долой…
Ныне восславим Молот
И Совнарком мировой…
Трактором разума взроем
Рабских душ целину,
Звезды в ряды построим,
В вожжи впряжем луну…
Как ни наивны эти стихи Владимира Кириллова, едва ли кто осмелится утверждать, что они были неискренними, что пером поэта не водила молодая и веселая радость от того, что ему довелось жить в такое небывалое время.

Россия была обманута в своей мечте низко и мерзко, но это не значит, что мы теперь должны бояться заглянуть в будущее, должны заведомо отказаться переносить будущее в настоящее, как рекомендовал непопулярный нынче классик. Мы дорого платим за то, что эти соображения в суматохе оказались упущенными.

После Октября 17-го многим показалось, что возникла уникальная возможность проверить утопии на практике, сотворить будущее собственными руками и даже успеть увидеть сотворенное собственными глазами. Трудно отрицать, что в 20-х годах было, было ощущение того, что вокруг творится великий эксперимент. Была и наивная уверенность, что обещанная коммуна не за горами. Этой уверенностью была проникнута не только неграмотная беднота. Отвечая в «Красной нови» на сомнения академика И.П.Павлова, можно ли переделать невежественных рабочих, «любимец партии» и один из ее теоретиков Н.И.Бухарин всерьез и, безусловно веря в собственные слова, утверждал:

«Переделаем — так, как нужно, обязательно переделаем! Так же переделаем, как переделали самих себя, как переделали государство, как переделали армию, как переделываем хозяйство — как переделали (уже переделали — в 1923 году? — В.Р.) „рассейскую“ „Федорушку-Варварушку“ в активную, волевую, быстро растущую, жадную для жизни народную массу».

И эта замороченность мозгов вызывала необыкновенное воодушевление. Кому-то, к примеру, пришла в голову мысль прорыть канал от Ледовитого океана до Индийского. Для чего? А так — от душевной широты. Для объединения народов. Был, конечно, Кронштадт, но был ведь и Перекоп. Лишь много времени спустя окончательно поняли, что Кронштадт перечеркнул Перекоп.

Мир строится по новому масштабу.
В крови, в пыли под пушки и набат
Возводим мы, отталкивая слабых,
Утопий град — заветных мыслей град,
наставлял один из первых советских поэтов Николай Тихонов. Он назвал стихотворение «Перекресток утопий» — перекресток, расположенный на дорогах мировой истории.

Любопытно, согласитесь: в этом программном для него стихотворении поэт счел нужным подчеркнуть, что в его утопический «град» не будут допущены «слабые». Но за что же их отталкивать, а главное — куда их, оттолкнутых, девать? Однако тоже люди, хотя и не считающие слово товарища Маузера верхом ораторского искусства. В котлован уложить штабельками? Загнать за колючую проволоку? Впоследствии Николай Семенович, став одним из руководителей сталинского ССП — Союза советских писателей, участвовал в отталкивании «слабых» и в прямом смысле. Но до этого еще далеко. Поэт преисполнен надежд и не подозревает ни о судьбах страны, ни о собственной эволюции. А может, подозревает?

Утопии — светило мирозданья,
Поэт-мудрец, безумствуй и пророчь,
Иль новый день в неведомом сиянье,
Иль новая, невиданная ночь!
Как видите, «ночная» альтернатива в принципе допускается. Тихонов, надо думать, имел в виду победу контрреволюционных сил. Они и вправду победили, только приняли столь неожиданное для стихотворца обличье, что он и сам включился в их бесовский хоровод.

Что ж, попробуем взглянуть, как фантастика отразила упорные мучения, сопровождавшие страну не только в поисках, но и в реальном прокладывании своего особого, своеобразного пути. Одна из особенностей нашего пути заключалось в том, что, по-видимому, в него было скрыто встроен так до конца и неразгаданный механизм, который, вроде террористической бомбы замедленного действия, срабатывал через определенное время и обращал даже несомненные достижения в поражения.

Задача, которую принялся решать советский строй после победы, многим казалась разрешимой в короткие сроки, хотя все скорее всего понимали, сколь она грандиозна и нова. Различные точки зрения в таком деле, казалось бы, не просто естественны, не просто желательны — необходимы. Нелепо бы было ожидать, что готовые решения придут сразу. К сожалению, успешно насаждалась такая точка зрения: решения у большевиков, у Ленина, в частности, уже в кармане. Догматически понимаемое единство партийных рядов, категорическое нежелание и неумение вдумываться в доводы оппонентов сыграют свою роль через десяток лет, когда именем ленинской партии будут кровью подавляться малейшие разногласия, малейшие отклонения от того, что высокопарно именовалось генеральной линией партии.

Контрреволюционеры, конечно, существовали не только в воспаленном воображении Сталина, но в горячке революционных сражений, в разрухе и нищете, в буднях великих строек, в лихорадочной подготовке к новой войне отодвигалось на второй план, на «потом» здравое рассуждение: как бы то ни было с их тактикой, большевики брали власть все же не для того, чтобы построить самую большую в мире систему концлагерей, а чтобы воздвигнуть самое справедливое, следовательно, самое гуманное общество в мире.

Революционная твердость, классовая ненависть к противнику, даже если он твой отец, твой брат, твой сын, — почиталось высшей гражданской доблестью. Вспомните Любовь Яровую из одноименной пьесы Константина Тренева, «сдавшую» собственного мужа, Махрютку из рассказа Бориса Лавренева «Сорок первый», расстрелявшую любимого человека, в жизни — Павлика Морозова, предавшего отца. Разводить интеллигентские турусы на колесах относительно всяких там гуманизмов считалось не только неуместным, но и приравнивалось к прямому пособничеству международной буржуазии. Удивительно: в недавно обнародованных записках Л.Д.Троцкого можно найти такие слова:

«Те чувства, которые мы, революционеры, теперь часто затрудняемся назвать по имени — до такой степени эти имена затасканы ханжами и пошляками: бескорыстная дружба, любовь к ближнему, сердечное участие — будут звучать лирическими аккордами в социалистической поэзии».

Вот уж от кого от кого, а от Троцкого их трудно было ожидать. Но незаметно, чтобы Лев Давидович когда-нибудь воплощал свои, как выясняется, заветные мечты на практике.

Не знаю, когда гуманизм стали именовать абстрактным, то есть неконкретным. Преимущество «конкретного», классового гуманизма, по мнению его законотворцев, заключается в том, что к одному и тому же событию надо подходить с различными мерками. Если буржуазия расстреливает рабочих — это чудовищное злодеяние. Вообще-то говоря, так оно и есть, и спорить можно только с продолжением тезиса: а вот если рабочие расстреливают буржуев, даже без вины, как это, скажем, происходит в платоновском «Чевенгуре», то мораль и совесть красных палачей, простите, исполнителей революционных приговоров, остается незамутненной. Как тут не вспомнить о пресловутой «химере совести»? Подтверждение этой параллели я нашел в книге Д.А.Волкогонова о Ленине:

«Он (Ленин — В.Р.), по существу, проповедовал мораль социального расизма. Согласиться, что единственно высокая мораль — мораль пролетарская, то есть коммунистическая, ничем не лучше фашистских рассуждений об „арийской морали“»…

Ленин обучал этим прописным истинам комсомольцев прямо с трибуны, Троцкий отстаивал тезис о классовости морали даже тогда, когда его самого уже вышибли из страны, над его затылком уже навис ледоруб убийцы, а его сторонников, зачастую мнимых, повсеместно отстреливали, как бродячих собак, в соответствии все с той же моралью.

Нет слов, никакую революцию (даже ту, которая организуется «сверху») нельзя представить себе как мирный приемо-передаточный акт, при котором высокие договаривающиеся стороны подмахивают соответствующие протоколы и, крепко пожав друг другу руки, расходятся без стрельбы, баррикад, разгоняемых демонстраций и т. д. Но одно дело стрелять в атакующих цепях, другое — расправляться с пленными и заложниками. 500 ни в чем неповинных человек пущено в расход — это была так называемая классовая месть за убийство Урицкого. Организаторы и вдохновители бойни не понимали, что одновременно они подписали смертный приговор себе и всей бесчеловечной системе. По тем счетам мы и до сих пор не расплатились. А начался беспредел с первых дней. С поруганных анфилад Зимнего, со стрельбы по кремлевским святыням.

Пробоина — в Успенском соборе!
Пробоина — в Московском Кремле!
Пробоина — кромешное горе
Пробоина — в сраженной земле…
…………………………………………………
Пробоина — брошенные домы
Пробоина — сдвиг земной оси!
Пробоина — где мы в ней и что мы?
Пробоина — бездна поглотила
Пробоина — нет всея Руси!
Это не Марина Цветаева. Это никому неизвестная поэтесса Вера Меркурьева. Даже ленинский нарком Луначарский после такого слишком уж символического обстрела подавал в отставку. А М.Пришвин запишет в тайном дневнике:

«В чем же оказалась наша самая большая беда? Конечно, в поругании святынь народных: не важно, что снаряд сделал дыру в Успенском соборе — это легко заделать. А беда в том духе, который направил пушку на Успенский Собор. Раз он посягнул на это, ему ничего посягнуть на личность человеческую».

А немного позже:

«Не могу с большевиками, потому что у них столько было насилия, что едва ли им уже простит история за него».

Ох, сегодняшним духом проникнуты эти слова. Зато впрягавший в вожжи Луну Кириллов (к слову сказать, репрессированный в 1937 году) счел уместным сплясать качучу на ступенях расстрелянного храма:

Мы во власти мятежного, страстного хмеля;
Пусть кричат нам: «Вы палачи красоты»,
Во имя нашего Завтра — сожжем Рафаэля,
Разрушим музеи, растопчем искусства цветы…
Кстати, это стихотворение тоже называлось «Мы», но без оттенка горькой иронии, который выступает в заголовке знаменитого романе Замятина. Предсказания Брюсова о грядущих гуннах осуществилась буквально, как и высказанное в пику социальным мечтателям бердяевское высказывание об опасности осуществления утопий. (Между прочим, Ленин, который во всем был антиподом Бердяева, сделал прямо противоположное заявление: «Утопия в политике есть такого рода пожелание, которое осуществить никак нельзя, ни теперь, ни впоследствии…», хотя, казалось бы, Владимир Ильич должен был бы высказывать в этом отношении больший оптимизм). Да что там 20-е годы, ведь о приведенных строках Меркурьевой всего 10–15 лет назад в наших журналах писали бы так: вопль насмерть перепуганной буржуазочки, у которой потревожили пронафталиненное житье-бытье.

У Замятина есть рассказ «Церковь Божия» — страшноватенькая притча о купце, который построил на награбленные деньги церковь, а когда его, убитого, стали в ней отпевать, то вокруг распространился запах мертвечины. Мысль рассказа была быстро разгадана бдительными караульными. Вот что писала «Литературная энциклопедия» в 1930 году:

«Политический смысл этой притчи очевиден: церковь божия это коммунизм, убийца Иван — это большевики, мораль, к-рая отсюда должна быть выведена, — на крови не построишь социализма».

Авторы заметки воображали, что они крепко «приложили» «буржуазного перерожденца», а оказалось, что ненароком сказали правду: на крови и впрямь ничего доброго и справедливого не построишь. Хотя мы и попробовали. «Насилие, ненависть и несправедливость никогда не смогут сотворить ни умственного, ни нравственного и ни даже материального царствия на Земле», — то же самое говорил один из создателей современной социологии Питирим Сорокин. За что и Сорокин, и Замятин лишились родины. Нам мыслители были ни к чему.

История стала раскручиваться по сценарию Замятина. Запуская невиданный в мире репрессивный аппарат, Сталин одновременно и небезуспешно с помощью множества приводных ремней, в том числе, построенной в шеренгу писательской братии, убеждал народ в том, что ему, народу, живется лучше всех на свете, что ни у кого нет таких прав и свобод.

Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек,
старался как только мог придворный песенник Василий Лебедев-Кумач, а Исаак Дунаевский укладывал эти строки на великолепную музыку как раз в те самые кровавые годы, когда в застенках погибло, вероятно, больше людей — причем невинных — чем в какую-нибудь военную годину. Впрочем, что ж корить музыкантов: все мы распевали «Песню о Родине» и «Марш энтузиастов» с большим воодушевлением. И в замятинском Городе жители-нумера были свято убеждены в том, что их строй наилучший.

«Мы покинули берег и сели на корабль. Мы сломали за собой мост и более того: мы сокрушили и сам берег. Теперь, корабль, берегись! Возле тебя океан. Правда, он бушует не всегда; порою он покоится, как шелк и золото, как прекрасная мечта. Но придет час, когда вы узнаете, что он бесконечен и что нет ничего страшнее бесконечности».

Это сказал Ницше. Великие в конечном счете всегда оказываются правы, даже если поначалу их не понимают. Целесообразность прожитых нами десятилетий ставится сейчас под сомнение. Но историю удается исправить только в фантастических романах. В реальной жизни остается использовать ее опыт…


Закончу тем, с чего начал. Мы обязаны понять, что с нами произошло, мы должны понять, почему миллионы людей позволили превратить себя в рабов, намереваясь проделать совершенно противоположный маневр, почему так странно повели себя многие умные и отнюдь необолваненные люди (писатели прежде всего), почему старые большевики наговаривали на себя фантасмагорическую напраслину, хотя не у всех из них «признания» выбивали под пытками. Современная молодежь старается отмахнуться от неприятных воспоминаний. Ничего не выйдет, мальчики, поверьте мне. Если болезнь загнать вглубь, то она рано или поздно даст рецидивы. Уже дает. Нет ничего нелепее позиции одного студента, который, выбрав себе журналистское поприще, не пошел на президентские выборы, заявив, что политика его не интересует, а писать он собирается исключительно про искусство. Я уверен, что новоявленный эстет, видимо, намеревающийся получить ордер на жительство в башню из слоновой кости, знаком с известной максимой: «Красота спасет мир». Но я не уверен, что он слышал слова Владимира Соловьева: «Странно кажется возлагать на красоту спасение мира, когда приходится спасать саму красоту…» Может быть, взгляд на советскую фантастику хоть отчасти прояснит темные страницы нашей истории, хотя я понимаю, что такая задача не всегда перекликается с чисто литературоведческим подходом, которого не избежать, да я и не стремился; может быть, ни об одном другом жанре не наговорено столько бессмысленной и вредной ерунды, сколько о фантастике, особенно о так называемой научной фантастике. Заранее хочу повиниться: иногда мне приходилось заскакивать вперед и употреблять, может быть, не всем понятные термины и не всем знакомые произведения, свое понимание которых я по композиционным соображениям на некоторое время отодвигал. (Невозможно, скажем, внятно растолковать их без примеров).

В коммуне остановка

А надо бы начать о том, как

Когда-то, где-то черт нас дернул

Существовать ради потомков

И стать самим золой и дерном.

Д.Самойлов

Сейчас трудно вообразить себе единый, так сказать, общенародный образ грядущего. Он никогда и не существовал. Уже у первых советских фантастов, пытавшихся воплотить в наглядных картинках коммунистический идеал, картинки получались разными. Вырабатывая сегодняшние представления о будущем, стоит заглянуть во вчерашние книги. Даже если только для того, чтобы не повторять ошибок…

В этой главе пойдет речь о довоенных утопиях. Не углубляясь в теоретические споры, будем относить к утопии любое произведение, в котором его автор попытался представить себе совершенное общественное устройство. Чаще всего идеал виделся авторами в будущем. Но необязательно. Не могу согласиться с нашим ведущим утопиеведом, к несчастью, рано покинувшей этот свет Викторией Чаликовой, которая среди непременных признаков утопии видит не-здешность и вне-временность. Ведь она же сама сделала тонкое, хотя первоначально и шокирующее наблюдение: пресловутый «Кавалер Золотой Звезды» СеменаБабаевского, или «Плавучая станица» Виталия Закруткина, или — добавлю от себя — фильмы Ивана Пырьева «Богатая невеста», «Трактористы», «Свинарка и пастух», «Кубанские казаки» — тоже утопии. Может быть, комедии Пырьева имел в виду Мандельштам:

Прочь! Не тревожьте поддельным веселием
Мертвого рабского сна.
И был не совсем прав: на комедиях Пырьева народ не спал. Кажется, зря мы их так уж долбали за приукрашивание и золочение нашей неказистой действительности. Конечно, реальной жизни они не отражали, но они и не собирались этого делать. А ту действительность, которая буйствовала на экране, исказить они не могли, ведь она существовала только в воображении автора. Упрекать надо не авторов, а партийную пропаганду, которая пыталась выдавать эти книги и фильмы за правду, за соцреалистическую действительность в ее революционном развитии… Вот это было ложью. А книги читали и фильмы смотрели не из-под палки: люди видели в них то, о чем им мечталось. Некоторые по простоте душевной верили, что такая жизнь и вправду где-то существует. И не они виноваты в наивности, в убогости мечтаний. Белорусский писатель Алесь Адамович вспоминал, что после войны в голодной, сожженной республике «Кубанских казаков» смотрели отнюдь не с осуждением, а с восторгом и завистью. Разве не о тех же самых «чудных» настроениях в прошлом веке рассказывал А.С.Хомяков:

«В 1822 году прошла в простом народе молва, что за границею Оренбургской губернии, где-то далеко, есть сырная земля и в ней река Дарья, кисельные берега, молочная струя. Нельзя не узнать Сыр-Дарьи, Кизиль-Дарьи и Молок-Дарьи. Народ в губерниях Орловской, Пензенской, Симбирской и других так искренне поверил этой сказке, что целые селения поднялись в далекий путь и нахлынули на Оренбургскую губернию. Правительство было вынуждено употребить меры строгости против этого чудного пробуждения духа старины. Трудно сказать, как могла такая сказка подействовать так сильно на воображение русского крестьянина-домоседа?»

Но ведь действовала же. Если белорусы не отправились искать кисельные берега на Кубани, то скорее всего потому, что после войны у них не было для этого ни физических сил, ни транспортных средств.

В природе этих сказок много общего и с пресловутой голливудской «фабрикой грез» и утешителем Лукой из некогда нашумевшей горьковской пьесы «На дне». Но вопреки тому, чему нас учили в школе — утешительство не всегда скверное занятие. Для отчаявшихся оно может стать спасением. Надо только отличать сказку от лжи. Утешители бросали спасательные круги аутсайдерам, золушкам. Те же утопии, о которых мы ведем речь, замахивались на большее, а по своей природе были точно таким же сказками о кисельных берегах, ждущих людей в не слишком далеких временных губерниях.

Только что произошла самая бескровная революция, которая быстро превратилась в рекордно кровавую гражданскую резню. Во имя чего она совершалась, во имя чего ее поддержали народные массы, примкнули многие интеллигенты? Честно сказать, не было никаких основополагающих трудов классиков марксизма-ленинизма о том светлом будущем, каковое рьяно взялись строить большевики на совершенно неприспособленной площадке и при полном отсутствии квалифицированных строительных кадров. Были случайные, либо слишком общие, либо слишком частные замечания, из которых уже потом прилежные научные сотрудники соорудили «марксистско-ленинское учение» о коммунизме, изложенное в рамках «Краткого курса». Массам требовалось нечто более понятное, более предметное. Я не имею в виду конкретные, сиюминутные цели — Днепрогэс, Магнитка, позже целина, «великие стройки коммунизма». Они-то как раз были осязаемы, понятны, потому и вызывали энтузиазм у молодежи. Его, правда, вряд ли разделял основной рабочий контингент строек — заключенные, как это пытался представить Николай Погодин в пьесе «Аристократы», а потом и режиссер Евгений Червяков в кинофильме «Заключенные». И пьеса, и фильм были сделаны не без таланта, а потому были особенно вредны и лживы. И фильм, и пьеса были отголосками позорно прославившейся поездки бригады писателей во главе с Горьким на строительство Беломорско-Балтийского канала. Как это ни печально признавать, не только Алексей Максимович, но и его спутники с воодушевлением рассказывали о северном оазисе социалистического гуманизма — всесоюзной кузнице по перевоспитанию заблудших в сатанинском троцкизме душ. Не грех вспомнить некрасовскую «Железную дорогу», которую трудили отнюдь не арестанты:

Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то все косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
Ведомые буревестником гусляры и летописцы советской эпохи косточек «по бокам» предпочли не заметить. Закрывать бреши принялась и фантастика. Как мы увидим, она с этой ролью справилась плохо — разнарядка была невыполнимой.


Если не считать небольшой повести репрессированного впоследствии сибирского писателя Вивиана Итина «Страна Гонгури» (1920 г.), заслуживающей к себе доброго отношения, но малоизвестной даже сейчас, после нескольких переизданий, к тому же написанной в модной в ту пору стилизованной манере и не совсем заслуженно поднятой на щит некоторыми фантастоведами, то первой советской утопией был «Грядущий мир. 1923–2123» Якова Окунева. Время создания книги обозначено в заголовке. Возможно, не все представляли себе будущее так, как Окунев, но законно предположить, что в его книге носящиеся в воздухе представления отразились.

Присвоив утопии Окунева номер один, нельзя не вспомнить, что за три года до нее Евгений Замятин написал роман «Мы», в котором коллективистское будущее изображено под несколько иным углом зрения. Сейчас мы называем «Мы» антиутопией: в ней конструируется такое будущее, которого автор боится, наступление которого он хотел бы предотвратить, в то время как «грядущий мир» сочинитель хотел бы увидеть побыстрее воплощенным в жизнь. Так что роман Окунева можно считать как бы ответом роману Замятина при всей несравнимости художественного уровня произведений. Противостояние романов возникло скорее всего помимо воли Окунева. Я не знаю, читал ли он неизданного у нас Замятина. Предваряя детали, скажу, что сопоставление книг подводит к неожиданному выводу: разница между ними непринципиальна. Окунев тоже мог бы назвать свой роман «Мы», хотя не был в состоянии понять, что в сущности изобразил в нем то же самое превращение людей в восторженно мычащее стадо; разница только в том, что Замятин ужасался дьявольской метаморфозе, а Окунев восторгался ею.

Основным, нет, не основным — единственным средством для ускоренной переброски человечества в золотой век провозглашалась мировая социалистическая или — как ее тогда именовали — пролетарская революция. У многих не было сомнения в том, что она уже на дворе.

Завтра, завтра рухнут своды
Черных тюрем мировых,
И обнимутся народы
На гнилых обломках их!
восклицал пролетарский поэт. А вот с какой речью обращается к красноармейцам черноморец Хведин в одном из вариантов романа Алексея Толстого «Восемнадцатый год»:

«Мы, рабочие и крестьяне, чего отчебучили, а? Шестую часть света забрали в свои мозолистые руки… Наши кровные братья… Наши братья трудящиеся на обоих полушариях должны поднять оружие… Троны и парламенты, оплоты кровавых эксплоататоров, полетят кверху ногами… Может, еще месяц, ну недель шесть осталось до мировой революции…»

Да что там полуграмотный матрос — Ленин был уверен в том же самом. В октябре 1918 года он писал:

«Международная революция приблизилась за неделю на такое расстояние, что с нею надо считаться как с событием дней ближайших».

Ну, а раз это путь единственный, то неудивительно, что почти все сочинения о мире грядущего открывались картинами Страшного Суда, учиненного рабочим классом над отчаянно сопротивляющимися, но обреченными угнетателями. Для авторов это совершившийся исторический факт, а никакая не выдумка.

«Всем! Всем! Всем! В западных и южных штатах Америки пролетариат сбросил капиталистическое ярмо. Тихоокеанская эскадра, после короткой борьбы, которая вывела из строя один дредноут и два крейсера, перешла на сторону революции. Капитализм корчится в последних судорогах, проливая моря крови нью-йоркских рабочих».

Это воззвание взято из другого романа Окунева, который называется «Завтрашний день» (1924 г.), но нечто подобное можно найти почти в любом произведении. «Грядущий мир» тоже начинается с революционных катаклизмов, более подробно и почти в тех же словах расписанных в «Завтрашнем дне».

Перепуганные очевидностью наступающего краха империалистические силы устраивают спешное селекторное совещание. Подлинных властелинов мира совсем немного, и они предпочитают уклоняться от нескромных взоров. Но от зоркого ока советских авторов властелинам скрыться не удалось. Им (авторам) известно о магнатах все, причем всем одно и то же. Примерно следующее:

Джон Хайг:

«Тыквообразная лысина цвета старой слоновой кости — в круглой рамке серебряного пуха. Крошечные ручки. Голубоватые ноготки… Две трети мировой металлической промышленности…»

Вильям Прайс:

«…Щекастое лицо с тремя подбородками — настоящий бульдог. Каменноугольные копи и газовые заводы…»

И еще один такой же… И еще одна… Фигуру капиталиста по материалам советской печати обобщил Маяковский:

Распознать буржуя
просто
(Знаем
ихнюю орду!):
толстый,
низенького роста
и с сигарою во рту…
Тайное сборище в озабоченном раздумье — как бы отвадить рабочие массы от «красных» вожаков. Особенно им досаждает некий Эдвард Хорн. Посоветовавшись, акулы и бульдоги принимают решение, небезынтересное с сегодняшней точки зрения: сделать рабочих акционерами своих предприятий. «Рабочий, получающий дивиденд, негодный материал для идей Хорна». Разумеется, подобные намерения трактуются автором как иезуитская хитрость. Хотя — если задуматься — а что тут плохого? Поделились частью доходов, стоит ли именно за это на них обрушиваться? Кстати, капитализм в мировом масштабе так и поступил, чем и вправду ликвидировал угрозу мировой революции, неслыханно увеличил производительность труда и в конце концов существенно улучшил благосостояние народных масс, прежде всего тех, кого в девичестве именовали пролетариатом. Да и мы сейчас заняты не тем ли самым? Понятно, что живи я в 1923 году, когда «с очевидностью рельса два мира делились чертой» (Б.Пастернак), я был бы осторожнее в своих умозаключениях.

Трудящиеся, понятно, не поддались на провокации и пустили классовых врагов ко дну. Вместе с роскошными яхтами и системой. Теперь ворота в коммунистический рай оказались открытыми, и мы попадаем туда вместе с двумя нашими современниками.

Их история составляет другую сюжетную линию: в ней идет речь об открытии профессора Морана, которое позволяет погрузить человеческий организм в анабиоз, что профессор и проделывает над дочерью Евгенией и ее женихом Викентьевым. В его поступке не было изуверства — оба были смертельно больны и укладывались в саркофаг добровольно, в надежде, что медицина будущего сумеет их излечить. Пробуждение состоялось через двести лет.

Воскресшие очутились в Мировом Городе. В буквальном смысле:

«Земли, голой земли так мало, ее почти нет нигде на земном шаре. Улицы, скверы, площади, опять улицы — бескрайний всемирный город…»

Через океаны, по насыпанным островам протянулись навстречу друг другу улицы. Разумеется, в мегаполисе-левиафане все благоустроенно и проозонено, кружевные мостики, ряды деревьев, фонтаны, тем не менее, с матушкой-природой, как видим, покончено. Отдельные ее признаки (скажем, еще несрытые горы) сохранились разве что на Горных Террасах, отведенных детям. Герои романа ни разу и не вспоминают о существовании подобной субстанции. Чтобы кого-нибудь из них на травку потянуло — ни-ни! В дореволюционной литературе уже встречались подобные города от океана до океана, скажем, у В.Ф.Одоевского, у некоторых мыслителей-космистов. И снова пропагандируется пейзаж после битвы. В те десятилетия считалось, что у строителей новой жизни единственно достойная позиция для диалога с природой — боксерская стойка. Противника надо покорить, победить, распластать у ног, чтобы человечество могло наконец вздохнуть свободно. Хотя как раз дышать-то будет нечем. К несчастью, не одни литераторы призывали взять природу за глотку. Вспомним печально известный мичуринский лозунг: «Мы не можем ждать милостей у природы — взять их у нее наша задача». Редко какие откровения вызывали столь сокрушительные результаты, ведь эту злобную чепуху, переносящую классовую ненависть на отношения с окружающей средой, долгое время принимали за истину и руководство к действию.

Сегодня вряд ли кто-нибудь придет в восторг от перспективы навечно поселиться в сумрачных каменных ущельях, а тогда это подавалось как заветная мечта человечества. Инженер М.П.Дроздов составил проект дома-города на несколько миллионов человек. Проект, может быть, и неосуществим технически, но показательно, в каком направлении движется мысль технократов. Как бы прямо комментируя устремления маньяков-урбанистов, Н.А.Бердяев писал:

«Цивилизация — это мировой город. Империализм и социализм одинаково цивилизация, а не культура. Философия, искусство существуют лишь в культуре, в цивилизации они невозможны и не нужны. В цивилизации возможно и нужно лишь инженерное искусство».

В свою очередь Окунев иллюстрирует тезис философа. Цивилизация у него самая высокая, но об искусстве ни слова; не догадались поспрашивать про возвышенное и наши пробужденные, видимо, для них, то есть для автора — это дело десятое.

Как ни микроскопична доля книги Окунева и других упоминаемых здесь утопий в общечеловеческой культуре, они занимают вполне определенный участок фронта, прямо противостоящий фронту великой русской философии конца XIX начала XX веков, философии Бердяева, Соловьева, Франка, С.Булгакова и многих других, для которых главным было — духовное развитие человечества. В человеке они искали отблеск высокого Божественного промысла. На противоположном фланге торжествовала идея научно-технического прогресса, который казался бесконечным и сулящим людям райские блага. Трудно отрицать успехи человечества на этом поприще. Нет оснований не гордиться ими. (Хотя и далеко не всеми). Но для Бога (объединяя под знаменем высшей духовной субстанции как тех, кто искренне верит в существование верховного существа, так и тех, кто склоняется к объединяющему души космическому разуму или просто верит в величие человека), следовательно, и для души, в научно-технической вселенной места нет. Помните знаменитую фразу Лапласа о том, что в гипотезе Бога он не нуждается. Мы еще поговорим, к чему ведет и к чему уже привела человечество бездуховная научная гонка, я упоминаю о ней лишь для того, чтобы подчеркнуть: большевики, претендовавшие на кардинальную переделку мира, в главных перестроечных постулатах не только не изобрели ничего нового, но и оказались на задворках восторженных трубадуров капиталистического по своей сути прогресса, но никак не на позициях первооткрывателей расцветающего коммунистического завтра. Первые советские утопии лишь «пролетарской» лексикой отличаются от утопий-предшественников, с которыми им по штату полагалось бы вести непримиримую идейную борьбу. В сущности они, они так же, как и «буржуазные» газеты начала века, восторгались поколением, «которое перебросило мост в будущее, построило железную дорогу в Уганде, возвело плотину на Ниле, проложило атлантический кабель… открыло последние (!) тайны земной поверхности и научилось летать». В «Красной звезде» А. Богданова (1908 г.) попытка затронуть духовную жизнь марсиан все-таки была, пусть и не очень удачная. У Окунева нет даже и попытки. Несомненно, этот пробел видел И.Ефремов; как он постарался его заполнить, мы еще увидим.


Итак, возвращаемся к Окуневу… Достижения человечества сведены к науке и технике, хотя они вряд ли могут поразить даже читателя той поры, не говоря уже о нынешнем. «Сгущенная внутриатомная энергия», самолеты и автомобили без «шоффера», светящиеся дома и улицы… Более интересны идеофоны — аппараты для непосредственной передачи мыслей и саморегулирующиеся механизмы для управления другими механизмами. Правда, конкретная автоматика выглядит так:

«Автоматические регуляторы управляют работой машин. Вот соскочил передаточный ремень. Снизу поднимается трезубая вилка и, подхватив ремень, надевает его на колеса, с которых он сорвался… Стрекочут счетные машины…»

В общем серьезной попытки рассказать хотя бы о науке будущего, о преодолении трудностей прогресса — некоторые из них проглядывали уже в начале века — у Окунева не найти. Обратим внимание на другую сторону. В любой утопии наиболее существенное — это социальные открытия, общественные новинки. К черту науку и технику! Узнать бы, каких людей она будет обслуживать. «Мужчины и женщины одеты одинаково» (не в маоцзедуновки ли?), головы без волос, лица бриты… В их внутренний мир автор на протяжении всей книги так и не заглянет. Странный на первый взгляд факт дружного нежелания утопистов всех времен и народов уделить толику внимания человеческой психологии, повальное отсутствие попыток населить благоуханные кущи грядущего более или менее живыми людьми. Перед нами, как правило, возникают неразличимые толпы, пресловутые замятинские «нумера», иногда носящие собственные имена, что не изменяет их «нумерной» природы. Причину странных упущений искали в отсутствии литературного таланта у авторов. Действительно, создание как индивидуализированных, так и обобщенных человеческих типов — задача архисложная, справиться с ней не всегда удавалось даже тем, кто сознательно ставил ее перед собой, как тот же Ефремов в «Туманности Андромеды». Однако в наши дни, когда «вдруг стало видимо далеко во все концы света», это объяснение представляется недостаточным. Нет, мы не находим в утопиях живых характеров не только потому, что авторы не умели их изображать. Окунев был опытным писателем, сочинившим много книг. Сейчас нас вряд ли устроила бы идейная концепция романа «Грань», рассказывающего о размежевании большевиков и меньшевиков перед революцией 1905 года, но написан роман вполне профессионально…


Они и не хотели их там видеть. Не хотели потому, что живой человек — всегда личность, всегда индивидуальность, а индивидуальность противоположна серийности. Пусть лучше ряды будут мертвыми, но зато безукоризненно стройными. Немецко-русский литературовед А.Курелла подвел этому очевидному с нашей точки зрения мировоззренческому изъяну теоретическое «пролетарское» обоснование, утверждая, что психологизм, интерес к «живому» человеку контрреволюционен, он ведет к тому, что «границы между другом и врагом совершенно исчезают. Все смешивается в густой душевной мешанине». Однако те исследователи, которые не были классово чокнутыми, обратили внимание на это оскопление уже давно. «Вспоминая такие строгие предписания Платона, Кампанеллы, Кабе и других… Кто бы захотел подчиниться им, тот должен перестать быть человеком… Самая ужасная тирания никогда не стремилась к такому безусловному задержанию прогресса, как многие утопии, намеревавшиеся стереть всякую тиранию…», — приведем мнение авторитета в утопической области А.Свентоховского. Удивляется и современный американский социолог Л.Мэмфорд:

«Откуда такая бедность человеческого воображения, казалось бы, освобожденного от пут реальной действительности?.. Откуда берется все это принуждение и регламентация, характерные для таких, казалось, идеальных сообществ?»

И верно: в повествованиях о вымышленных обществах, где воображение автора ничем не сковано, вот уж где должен быть простор для появления самых различных типов — от угрюмых аналитиков до разбитных оригиналов. Так нет же, словно сговорившись, утописты дудят в одну дуду — порядок, организованность, регламентация, регламентация, организованность, порядок (пусть и добровольные)… Казарма, казарме, казармой…

Утопия — всегда открытая или замаскированная критика современности. Напуганные беспорядком и беспределом, царящими вокруг, социальные конструкторы стараются законопатить малейшие лазейки для проникновения разгильдяйства. О том, что совершенный порядок требует совершенной обезлички, они, возможно, не задумывались. Во всяком случае, хаос пугает их сильнее. Такие, может быть, бессознательные позывы всегда приводят к выпрямлению травмирующих автора выступов: улицы — по линейке, дома — фаланстеры, одежда — комбинезоны… Искрящийся чугунно-хрустально-алюминиевый дворец в «Четвертом сне Веры Павловны» Н.Чернышевского — всего лишь общага, разве что чистенькая, без тараканов и комендантш. И не только в книгах реализовывались подобные умонастроения. Мы же были рождены, чтоб сказку сделать былью. Не будем вспоминать об идеологическом единстве. Но не так давно мы увидели, как через очаровательные кривоколенные переулки московского Арбата пролег широкий, функционально удобный, но бесчеловечный по архитектуре проспект. «Кто узнает хотя бы один город, тот узнает все города Утопии: до такой степени сильно они похожи все они друг на друга…», — читаем мы уже у Томаса Мора. А раз дома одинаковы, то почему остальное должно быть разным?

«Цвет… плаща одинаков на всем острове, и при том это естественный цвет шерсти»…

И какие бы скидки не делали мы на время, на мораль, на религиозные представления, все же не перестаешь по-детски удивляться — почему им не приходила в голову мысль о том, что в таких городах и странах жить было бы безумно тоскливо. Кьеркегор позволил себе замахнуться даже на главную христианскую «утопию»:

«С эстетической точки зрения нет концепции более скучной и бесцветной, чем вечное блаженство».

А ведь существовала другая литература, переполненная радостью бытия, воспевавшая красоту и многообразие жизни, если кому угодно так считать, данные нам Творцом. Да и само великолепие природы разве не подсказывало людям, каков должен быть идеал полнокровной жизни…

Наставником к пришельцам из прошлого откомандирован гражданин Всемирной Коммуны Стерн, к которому они уважительно обращаются — «Профессор…» И тут же получают разъяснение:

«…у нас нет профессоров. Ни профессоров, ни ученых или других специальностей… Сегодня я читал лекцию. Вчера я работал у экскаватора. Завтра я намерен работать на химическом заводе. Мы меняем род деятельности по свободному выбору, по влечению…»

Поразительно, но уже на ранних стадиях литератор, включившийся в советскую эстетическую систему, начинает открыто или скрыто цитировать классиков марксизма. Ведь слова Стерна — откровенный парафраз известного высказывания Маркса из «Немецкой идеологии»:

«…Общество создает для меня возможность делать сегодня одно, а завтра — другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике, — как моей душе угодно, — не делая меня в силу этого охотником, рыбаком или критиком…»

Но и боязливо оглядываясь на столь могучий некогда авторитет, трудно отделаться от мысли, что в предлагаемой чехарде заложена программа нещадного дилетантизма. На ум приходит образ порхающего мотылька, тем более, что рабочий день в ихних Утопиях очень короткий, даже сверхкороткий. У Мора — 6 часов, у Кампанеллы — 4, у Буонаротти — 3–4, у Оуэна — менее 4-х, у Богданова — 1,5–2,5 часа. Но чего ради человек — будь он трижды энциклопедистом — увлеченный своей работой и любящий свою профессию, станет ежеминутно бросать ее, дабы подергать рычаги экскаватора или коровьи дойки? В этом ли свобода? Все-таки наверно и в «грядущем мире» у человека должно быть главное дело в жизни. Эйнштейн играл на скрипке. Или я его путаю с Шерлоком Холмсом? Нет, действительно, оба играли. Но один был великим физиком, а второй — великим сыщиком. Целесообразно ли им тратить время на овладение профессией экскаваторщика? Речь ведь идет не о развлечениях. И как бы там ни заверяли нас в противоположном, как бы ни клялись в любви к свободному труду, видимо, утописты все-таки мозжечком воспринимали труд как проклятие, и больше всего заботились о том, чтобы их сверхсознательные работнички не переутомились. Ведь и в христианском каноне человек был приговорен к труду в поте лица как к наказанию. А если работа стала потребностью, то зачем от нее бежать? Сам же Окунев разъяснил: члены общества, которые не чувствуют потребности к труду, считаются больными и подлежат принудительному лечению.

«Грядущий мир» Окунева исключительно прост по устройству. Органов власти в нем нет. Есть только «В.С.Б.Ф.М.К.» в Париже — статистическое бюро всемирной коммуны, куда стекается экономическая информация и откуда распределяют ресурсы и рабсилу.

«…Вашингтонскому сектору требуется 2000 силовых единиц живой силы… Перебросьте в Московский сектор 6 миллионов тонн дуралюминия…»

Госплан? Госплан… У Евгении возникает вопрос, который задали бы и мы: а что случится, если «силовые единицы» не пожелают подчиниться распоряжениям В.С.Б.Ф.М.К.?

Как вы можете не желать того, что вам полезно и доставляет нам наслаждение? — удивляется руководитель бюро. (Не исключено, что «вам» и «нам» — просто опечатка).

Быть в распоряжении общественного механизма — это вы называете наслаждением? — не унимается любознательная девушка…

Вопросы Евгении свидетельствуют о том, что у автора были известные сомнения в совершенстве придуманного им механизма. Он отвечал незримому оппоненту, скорее всего внутреннему. Председатель дает Евгении исчерпывающий, по его мнению, ответ: он указывает на колонны добровольцев под красными знаменами. Силовые единицы дрожат от нетерпения и грузятся в воздушные корабли, «звеня песнями». И это знакомо. Не «Едем мы, друзья, в дальние края…» они поют?

«Каждый гражданин Мирового Города живет так, как хочет. Но каждый хочет того, что хотят все…»

И стремился к тому автор или не стремился, снова перед наши взором возникают «мы», сплоченные в колонны. Только минус изменился на плюс. А может, и не изменился? Ведь замятинские «нумера» тоже выходили на прогулки — по часам и держась за руки — совершенно добровольно. А мы, мы без кавычек, не ходили теми же колоннами на демонстрации («Быстрее, быстрее!.. Товарищи, не нарушайте рядность!»…)?

Однако даже плохая организация лучше безалаберщины, и порядок предпочтительнее развала. Возможно ли вообще сочетать свободу личности с эффективным общественным механизмом? Утописты прошлого не давали внятных ответов. Может быть, такие раздумья не казались им важными, может быть, в угоду идеологическим пристрастиям, но они их избегали. Спор между защитниками индивидуализма и сторонниками коллективизма, наверно, не прекратится никогда. Но, может, ему и не надо прекращаться? На одном его полюсе находится лоботомированное стадо, поднимающее хвостики по сигналу рожка, но ведь и другой полюс не лучше — одинокие охотники, живущие по принципу: человек человеку — волк. Пословица клевещет на благородных зверей, как раз умеющих жить дружно. Русский писатель сказал точнее: человек человеку — бревно. Одни всегда будут тянуть нас к большей независимости, другие к единению с себе подобными. И прекрасно, пусть тянут, пусть дергают. В этом залог развития. Но покажите мне утописта, который поднялся бы до понимания благотворности плюрализма.


Еще важнее, нежели внешний образ жизни, внутренняя наполненность обитателя совершенного общества. Утописты упорно не желали считаться с тем фактом, что человеческая душа заведомо сложнее расчисленных схем. Поэтому они терпели сокрушительное поражение, как только приближались к интимным глубинам души. Например, когда начинали рассуждать о любви. Институты брака, семьи, воспитания детей каждая утопия подвергала тщательному перекрестному допросу.

В отличие от случки по розовым талончикам, практикуемой в Городе из «Мы», любовь в окуневском обществе, казалось бы, действительно свободна. Свободно сходящиеся пары, свободно расходящиеся, никакой обязательности, никакой принудиловки. Допускаю, что в том обществе высокая сознательность граждан исключает легкомыслие. И, конечно, никто не станет мешать парам, любящим друг друга, прожить всю жизнь вместе, не расходясь. Но нет и намека на то, что не в вихре любовных кадрилей, а именно в таких парах сосредоточились главные нервные узлы человеческого счастья, счастья, возможно, доступного только избранным. А как быть с детьми? От них любящие тоже освободились? Представьте, да. Детишек при рождении забирают и свозят на живописные Горные Террасы, где их пестуют лучшие, разумеется, педагоги. Знают ли при этом потомки своих «предков», у Окунева остается непроясненным.

Коллективное воспитание подрастающего поколения, начиная с колыбели, — для утопистов прямо-таки идефикс. По их мнению, только такое воспитание избавит человека от пережитков эгоизма. Мне идея эта в любых вариантах кажется неприемлемой. Зачем в таком случае женщинам причинять себе беспокойство хотя бы и на девять месяцев? Разве что опять-таки в порядке общественной нагрузки, в колоннах и с песнями? Мне, понятно, неизвестно, какие юридические формы приобретет семья в будущем, но уверен: пока человек не отказался от родовой сущности, ничего лучше и возвышеннее семейного круга, родительской любви к детям и детской к родителям, он ничего от жизни получить не сможет. Или это уже будет не человек. Пришвин угрозу обесчеловечивания увидел не в будущем, а в настоящем.«…Создается пчелиное государство, в котором любовь, материнство и т. п. подобные питомники индивидуальности мешают коммунистическому труду», — записал он в дневнике вскоре после революции. Так думал и Г.Уэллс, К его мнению мы еще вернемся.

Видимо, и сам Окунев остался недоволен им же сочиненными порядками, и как только дело доходит до конкретных случаев, любовь всегда оказывается несчастливой. Почему — догадаться нетрудно: в несчастье персонажи приобретают хоть какие-то человеческие черты. Итак, выясняется, что неразделенное чувство сохранилось и при беспроблемном строе. А чтобы неудачники не страдали, их свозят в лечебницу эмоций, где с помощью гипноза избавляют от неприятных переживаний. Прошла курс лечения и Нэля, которая любила Стерна, но не встретила взаимности. Минуточку, товарищ утопист, но разве это не насилие над личностью, не вивисекция души? Прошу извинения за личный пример, но как бы ни были мучительны для меня воспоминания об умершей жене, они мне дороже всего на свете, я не расстанусь с ними ни за какое душевное спокойствие. В лечебницу эмоций отправили и Викентьева, затосковавшего по Евгении, ушедшей к другому. Ее спутник по саркофагу не выдерживает конкуренции с всесторонне развитыми парнишками из будущего. Кстати сказать, Лесли, новый избранник Евгении, может быть, единственный персонаж, у которого проглядываются хоть какое-то личностное начало, между нами, далеко не ангельское. Его агрессивность и бесцеремонность мгновенно, но, видимо, незаметно для автора вдребезги рушит концепцию гармонии, якобы царящую в их обществе.

Заходит у собеседников речь и о преступлениях. Разумеется, докладывают им, на Земле нет и быть не может преступлений, поскольку нет для них ни мотивов, ни причин. Ну, а на почве ревности, предположим, допытываются не совсем убежденные наши соотечественники. Ревность, терпеливо втолковывают отсталым элементам, это атавизм, и его успешно устраняют на базе все той же лечебницы эмоций. Итак, работа занимает два часа, хозяйства, семьи и детей нет. Чем же народ заполняет свободное время? Ответа Окунев не знает, иначе он бы не стал от нас его скрывать. Господа сочинители, вам самим не захотелось бы удавиться от тоски в вашем совершенном мире?


С первых послереволюционных лет в отечественной фантастико-утопической литературе четко обозначились два направления. Одно из них было представлено именами Замятина, Булгакова, Платонова… Раньше других они поняли несостоятельность и аморализм попыток построить новое общество на крепостнических началах. И, видимо, закономерно, что среди творцов первых позитивных утопий мы не найдем ни одного, сравнимого по таланту с упомянутыми художниками слова. Не хочу сказать ничего плохого о первых советских литераторах-утопистах, допускаю, что они были людьми честными, но в их книгах признаки легковерия и поверхностности отчетливо вылезают наружу, как пружины из старого матраца.

Эти недостатки, пожалуй, было нетрудно разглядеть и раньше. Утописты ничего не могли рассказать нам о людях будущего, об их внутреннем мире, об их душе. Только раньше недостатки мы были склонны списывать на отсутствие воображения и литературного таланта у авторов, тогда как сейчас мы отчетливо видим, что виноваты не только авторы, но и идеалы. Порочна идея казармы, даже если казарму переименовать в Дворец Советов. Может быть, той же причиной надо объяснить странный на первый взгляд факт: коммунистических утопий в довоенное время появилось совсем мало, а те, которые появились, как уже было сказано, главное внимание уделяли научно-техническим достижениям, как, например, в «очерках» Вадима Никольского «Через тысячу лет» (1927 г.).

Машина времени в книге Никольского выполняет роль такси, разве что без «шашечек». Ее задача — перенести без хлопот героев на тысячу лет вперед. В наличии также серийный профессор, нелюдимый немец Фарбенмейстер и его молодой спутник русский механик Андрей. Откровенно говоря, и в этой книжке реальных чудес оказывается меньше, чем можно было ожидать. Новоприбывшие видят в XXX веке то же самое, что окружало их и в прежней жизни, только, конечно, все — крупнее, мощнее. Тот же металлургический завод, разве что на водородном топливе, гигантские прессы, гигантские токарные станки, с врожденной добросовестностью перегоняющие металл в стружку… Подобный метод прогностики называется прямой экстраполяцией.

Энергия передается без проводов, из-за чего каждый житель Земли должен постоянно носить кирасу, пусть легкую, но все же металлическую, что, по-моему, на редкость неудобно. Железо приходится добывать из шахт глубиною в две-три тысячи километров! Нерачительные предки все, что было под рукой, или, вернее, под ногой, ухитрились пустить по ветру. Технологический масштаб титаничен, уровень фантазии — нулевой. Чего еще добились наши дальние потомки? Авиация — реактивная, здесь он действительно посмотрел вперед. Есть и искусственный спутник Земли. (Кстати, он так и назван). Правда, запустить его человечество сумело только сто лет назад, то есть в XXIX веке. Книги печатаются на тончайших металлических листах, но все же это традиционные книги, а не дискеты или что-либо подобное. Предвидеть главного свойства технического прогресса — его ускорения — не сумел ни один фантаст.

«Трудно подчас поверить, — пишет автор в предисловии, — читая журналы и книги хотя бы середины прошлого столетия, что это было наше „вчера“ — настолько поражает размах и мощь материальной культуры „сегодня“».

Ах, у автора едва ли были основания заноситься. Можно назвать не одну книгу в русской дореволюционной фантастике, в которой были сделаны куда более смелые прогнозы, порою ошеломляющие. Были предсказаны телевидение и антитяготение (до Уэллса), плазма и вычислительные машины, синтетические и нетканые ткани, акваланг, космическая ракета и многое, многое другое.[1]

Любопытнее социальные прогнозы Никольского. В книгу включен ретроспективный обзор истории, случившейся после старта машины времени, то есть после 1925 года. Для нас, конечно, наибольший интерес представляет история второй половины XX века, иными словами, наших дней.

Самое поразительное, кажущееся просто невероятным предсказание Никольского — ядерный взрыв, который произойдет в 1945 году! Атомная бомба у него именно бомба, агрессивное, наступательное оружие массового уничтожения. И тот, кто ее создает, прекрасно понимает это. Взрыв происходит во Франции из-за лабораторной ошибки, точнее, по вине тех, кто подталкивал ученых под локоть. Прогнозируется технологическая катастрофа, Чернобыль, с еще более страшными последствиями:

«Дождь земли и камней… завалил под собой десятки цветущих городов Франции и южной Англии, создав бесчисленные Геркуланумы и Помпеи, засыпал Ламанш, разделявший обе эти страны, и в смертельном объятии спаял их в один материк…»

Напуганное взрывом человечество возвращается к овладению атомной энергией лишь через несколько веков. (Какое там! Даже реальные аварии на АЭС еще не убедили нас, что дьявольская сила атомов требует, чтобы к ней подходили на цыпочках). Автор не подозревал, что после взрыва, описанных им масштабов, радиация выжгла бы на Земле все живое. Зато мы еще раз вздрагиваем, наткнувшись на строки:

«Появились новые болезни, принявшие мало-помалу вид эпидемий, перед которыми стушевались старинные „бичи божьи“, вроде чумы XVI столетия, обезлюдевшей половину Европы… Страшнее всего было то, что от новой болезни нельзя было укрыться, так как невидимый источник заразы гнездился в каждом человеке, передаваясь из поколения к поколению…»

О чем он толкует? Не о СПИДе ли? И, может быть, автор правильно догадывался, что такие болезни возникают в периоды общественной нестабильности. В конце концов — европейцы не первый век общаются с Африкой, с ее населением, с ее фауной, и зеленые мартышки не в XX веке открыты. Большую часть этого срока «белые» не имели ни малейшего представления о современных правилах гигиены, не было у них и нынешних лекарств. Их не щадила ни малярия, ни желтая лихорадка, ни проказа, ни сонная болезнь… Почему же СПИД, единственная из болезней, которая в принципе может уничтожить человечество, дожидался XX века? Право же, здесь есть какая-то загадка…

Несмотря на то, что в книге Никольского есть приметы его конфронтационного времени, она — в отличие от иных ее «коллег» — написана без вызывающей дурноту прямолинейности, мягче, рассудительнее. В ней краснозвездные бомбовозы не поливают ипритом буржуазные твердыни, к примеру, Париж… Правда, и по Никольскому переход к золотому веку происходит в результате длинной череды войн и революций. Но он, по крайней мере, убеждал читателя, что процесс этот долгий, противоречивый, неоднозначный. И опять автор прав, не надеясь, что человечество внезапно внемлет голосу разума. Даже когда были изобретены лучи, взрывающие на расстоянии взрывчатые и легковоспламеняющиеся вещества — мечта пацифистов всех времен и народов, энтузиасты не утихомирились, они принялись изничтожать друг друга с помощью луков и катапульт…

К несчастью, Вадим Дмитриевич Никольский в конце 30-х годов разделил участь многих интеллигентов и не дожил до осуществления своего главного предсказания. Надо полагать, на допросах бериевские палачи пытались у него выведать, каким зарубежным спецслужбам он раскрыл секрет строительства светлого будущего…


«Следующий мир» Эммануила Зеликовича (1930 г.) в отличие от остальных утопия пространственная, ее герои путешествуют не во времени, а попадают на утопический «остров», расположенный в «четвертом измерении». В написанном на переходе к «сталинским пятилеткам» романе Зеликовича, как пятна плесени, проступают признаки разложения пусть простецкого, но искреннего пафоса ранних советских утопий. Здесь перед нами уже полностью ангажированная литература, вбивающая в мозги читателей политические установки с настырностью парового молота.

Чем круче Сталин заворачивал гайки, тем надрывнее раздавались крики о том, что СССР — единственная страна, идущая к светлому будущему единственно правильным путем, а «капиталистическое окружение» задыхается в тисках «эксплоатации», избавиться от которой народы могут, только поголовно истребив угнетателей. На пропаганду этого основополагающего тезиса были брошены все силы. В том числе и фантастика.

Аполитичный английский математик Брукс открывает способ проникнуть в сопредельный мир и попадает на планету Айю, народонаселение которой давно наслаждается благами зрелого коммунизма. На Айе все, как на Земле, только сортом повыше — рациональнее, красивее. Хлев напоминает райский уголок — ни запахов, ни грязи. Никаких неприятностей у тамошних жителей нет. Живут они в городах, различаемых по номерам и выстроенных, конечно же, по единому шаблону. Очевидно, казарменное мышление у утопистов в генах. Дети, конечно же, сосредоточены в огромном интернате. Ну и так далее… Ни одной самостоятельной социальной или хотя бы научно-технической идеи у Зеликовича мы не обнаружим. Зато каждый шаг по Айе сопровождается самовлюбленными комментариями хозяев и восторженными ахами гостей. Пример айютян стремительно разрушает «буржуазные предрассудки» Брукса; на второй день он заявляет, что при возвращении немедленно вступает в английскую компартию. Кстати, местные жители свободно пользуются земной, точнее, советской, политической терминологией; среди развешенных повсюду лозунгов мы находим, скажем, такой: «Да здравствует пролетарская солидарность!» И откуда бы в бесклассовом обществе взяться пролетариату? Сошло…

Дабы урок был нагляднее, на соседней планете Юйви, видимо, специально выжидая прибытия посетителей, сохраняются жуткие капиталистические порядки. Аккурат к визиту землян айютяне приходят к мысли, что безобразное поведение юйвитянских живоглотов больше терпеть невозможно. Право на вмешательство представляется им, да и землянам, разумеющимся. Айютяне точно знают, что они — носители самой высокой морали в Космосе, которая дает им право судить инакомыслящих как преступников. Легко догадаться — юйвитянские правители не вняли ультиматуму, так что нападающие — самипонимаете — вынуждены нанести предупреждающий удар.

«Каскадами низвергались потоки разноцветных лучей, преследуя и легко настигая бежавших. Медленно шевелились в пространстве гигантские щупальца и, как бы танцуя и играя друг с другом, мягко хватали чистеньких гадов. Как шерсть на огне, сгорало их тело…»

«— Браво! Браво! — закричал профессор. — Но это не война, это игра кошки с мышью, травля, избиение младенцев… (Эти слова прекрасно сочетаются с возгласами одобрения! — В.Р.)

— Палачей! — поправил Тао… — Вы правы, это не война, это, вернее, дезинфекция планеты…»

Спутник профессора тоже задыхается от восторга:

«— Афи, милая, дайте мне пострелять немного из этой штуки!..

Из какого-то большого здания… высыпалась кучка существ с гранатами в руках…

Я нажал кнопку, и гранаты взорвались. Ослепленные и израненные своим же оружием, слуги юйвитянской буржуазии (по логике вещей — простые солдаты. — В.Р.) остались лежать на улице…

— Браво, Брайт! Вы давите эту мерзость совсем, как клопов…»

В таком вот увлекательном, прямо-таки хемингуэевском сафари довелось поучаствовать нашим сопланетникам. Они возвращались на Айю усталые, но довольные. Нет, одно сомнение все-таки посетило их.

«— Жаль только… что пришлось разрушить столько культурных благ.

— Ничего, — перебил меня Тао, — ибо никакая жертва не является слишком большой для завоевания свободы…»

Вслушайтесь — никакая! Цель оправдывает любые средства. Можно, например, разрушить до основания Грозный, чтобы выбить из города несколько сотен боевиков. Впрочем, у меня что-то сместилось в голове, Грозный, кажется, на Земле, а мы-то расправляемся с другой планетой.


Как можно было не осознавать аморальность поведения персонажей, их пещерную жестокость? Вспоминается сцена охоты на колдунов из романа Р.Хаггарда «Копи царя Соломона», тамошние ревнители тоже дробили дубинами головы инакомыслящим. Правда, кукуаны были дикарями и не помышляли причислять себя к коммунистам. Должны же в критические моменты срабатывать предохранительные механизмы человечности. А вот, поди ж ты, не срабатывали. В сталинские десятилетия страна вступала морально подготовленной. Не будем забывать, что накачка адресовалась прежде всего молодому поколению, даже непосредственно детям. К борьбе за дело Ленина-Сталина, пионер, будь готов! Всегда готов!

В платоновском «Чевенгуре» коммунист Чепурный расстреливает «нетрудовые элементы» с похожим обоснованием: «Буржуи теперь все равно не люди». Оба романа не обошли вниманием палачей, приводящих в исполнение классовые приговоры. Разница — в позиции писателя.


Однако в те времена еще были простодушные кандиды, которые продолжали верить в то, что большевики взяли власть для того, чтобы построить светлое будущее. (Я сознательно повторяю этот штамп, не ища к нему синонимов, чтобы подчеркнуть убогое единообразие партийной пропаганды). Они (кандиды) считали правильным и закономерным все, что происходило, и, если надо, были готовы принести себя в жертву ради общего дела:

Я понимаю все… И я не спорю.
Высокий век идет высоким трактом.
Я говорю: «Да здравствует история!»
И головою падаю под трактор.
Эти строки сочинил Павел Коган, все знают его знаменитую «Бригантину», где, может быть, помимо воли автора прорвалась тоска по воле. Пусть даже пиратской.

Ян Ларри со своей «Страной счастливых» (1931 г.) как раз и угодил головой под трактор. Он предчувствовал, что народу вскоре будет сообщено официально, что социализм в СССР уже построен, а потому сократил сроки исполнения своей утопии до минимума. С коммунизмом мы управились за пять-шесть пятилеток, по крайней мере, по части материального изобилия. Куда уж дальше — в столовках люди питаются омарами, трюфелями, форелью, рябчиками; общественные уборные, естественно, отлиты из золота, как «вызов старому миру», «как блистательный плевок в лицо капитализму»…

Думаю, что Ларри искренне верил в то, что писал, к тому же так считали и основоположники марксизма. Он, конечно, не мог предположить, что пройдет не слишком много лет и поэты будут насмехаться над заведомыми глупостями:

Мы учили слова отборные
про общественные уборные,
про сортиры, что будут блистать,
потому что все злато мира
на отделку пойдет сортира,
на его красоту и стать.
(Б.Слуцкий)
Как же добиться этакой-то роскоши? Элементарно: надо только захотеть. Жителей Страны счастливых распирает от избытка энтузиазма, кровь в их жилах не течет — бурлит. Любое мало-мальски значимое событие вызывает у них прилив буйных эмоций, крики, рукоплескания, хоровое пение, чуть ли не пляски… Вот потерпевший аварию космонавт Павел Стельмах выписывается из больницы после тяжелой травмы. Похоже, встречать его собралось полстраны.

«Оглушенный и растерявшийся Павел видел, как люди вскакивали со своих мест, размахивали руками и широко раскрывали рты».

И сам Павел не уступает поклонникам. Только-только придя в себя после реанимации, он начинает яростную борьбу с врачами за немедленное возвращение в строй. Понятно, что с такими «молотками» море по колено — за месяц возводятся города и строятся звездолеты, за пять дней ликвидируются последствия от падения метеорита на город…

Из ранних советских утопий «Страна счастливых» написана наиболее художественно. Но и в ней естественные поступки и чувства заглушены упомянутым сверхгорением, из-за чего персонажи перестают выглядеть живыми людьми. О чем, например, грезит влюбленная девушка наедине с избранником, возможно, в паузах между естественными для таких ситуаций занятиями.

«…Представь себе Республику нашу в час рассвета… В росах стоят густые сады. Тяжело качаются на полях зерновые злаки… реками льется молоко… Горы масла закрывают горизонт… Стада упитанного, тучного скота с сонным мычанием поднимают теплые морды к небу. Нежная розовая заря пролилась над бескрайними плантациями хлопка и риса. В мокрой зелени листвы горят апельсины…»

Научно-технические успехи значительны, хотя в них и нет принципиальных новинок (колосья весом в сто граммов и т. д.). Но и трудно ожидать большего за два десятка лет. А добиться радикальных изменений в душах за это же время, оказывается, можно. Полностью, скажем, покончено с преступностью и алкоголизмом. Пожалуй, Маяковский в будущее смотрел трезвее. Его коммунистические граждане и гражданочки из пьесы «Клоп» оказались весьма восприимчивы ко всяким «клопиным» штучкам, вроде водки, матерщины, гулянок… Полувековые усилия воспитателей в одночасье полетели насмарку.

Ларри, вступившийся за такой ужасный пережиток мещанства, как комнатная зелень, к сожалению, зелени дикой тоже не пощадил. Его счастливая страна целеустремленно, я бы сказал, сладострастно, уничтожает «первую» природу, а автор позволяет себе иронизировать над сентиментальными вздыхателями:

«Подобные люди способны целыми днями плавать в воспоминаниях. Пролетая над Карелией — всесоюзным комбинатом мебельной и бумажной промышленности — они непременно будут говорить о диких скалах и безлюдных озерах, которые некогда были на месте прекрасных городов Карелии…»

В своей книге Ларри осуществил все то, что действительно было построено после войны по «великому» сталинскому плану преобразования несчастной природы и другим добивающим ее ударным программам: рассек Волгу плотиной, прорыл канал Волго-Дон, перекрыл Ангару, превратил Аральское море в «бывшее»… Вот когда зарождались нынешние экологические катастрофы.

Кроме никому сегодня неизвестной «Страны счастливых» Ларри написал одну из самых популярных научно-фантастических книг для детей — «Необыкновенные приключения Карика и Вали» (1937 г.). А еще через несколько месяцев Ян Леопольдович Ларри разделил судьбу В.Никольского. Он был арестован как раз в то время, когда его проект республики счастливых уже должен был осуществляться полным ходом.

Мне неизвестно, какие конкретные обвинения были ему предъявлены, но меня не покидает мысль: причиной его жизненной трагедии была как раз «Страна счастливых».

Но почему? Это ведь не «злобный антикоммунистический пасквиль», как официально был аттестован роман Замятина; напротив, «Страна счастливых» восторженный гимн социализму, тому самому, наличному, сталинскому. Чего же еще и требовать-то?

Попробуем понять этот парадокс, отнюдь, кстати, не единичный. Начнем с того, что восторженность Ларри относилась к самому делу, а не к «руководящей и направляющей силе», кого бы ни подразумевать под этим определением — все партию, или ее верхушку, или только одного человека. О партии в книге вообще нет ни слова, видимо, автор поверил в неоднократные обещания — выполнив историческую миссию, то есть построив социализм, партия должна отмереть за ненадобностью. Но партийное руководство не намеревалось отмирать. Не социализм был ему нужен — власть. А тот социализм, который построил, пусть на бумаге, Ларри, во-первых, наступил слишком быстро, а главное, он столь же стремительно привел общество к благоденствию, достатку и, что еще важнее, к миру и спокойствию. У страны и в стране не стало врагов, с которыми нужно было бы ежедневно, ежечасно бороться. А как же быть с капиталистическим окружением и куда девался хищный оскал империализма? Где непримиримые, искусно замаскировавшиеся остатки свергнутых классов? Теорию обострения классовой борьбы по мере возрастания социалистических успехов побоку? Ошибся, значит, великий вождь? Нехорошо, товарищ утопист! Нет, уже не товарищ, гражданин утопист. Слишком уж резко расходилась окружающая действительность с тем, что мечтал увидеть в социализме честный, но доверчивый сочинитель. Его слова: «В начале второй пятилетки… страна Советов начала задыхаться от избытка товаров», — звучали как издевка.

Но это не все. Да, в книге Ларри избыток раздражающего телячьего восторга, может быть, и несколько нарочитого, может быть, даже с известным подыгрыванием официальной пропаганде. Тем не менее, в романе нет низкопоклонства. Конечно, было начало, а не конец тридцатых, но все же имя Сталина уже начали произносить с придыханием. Вот, например, что писал о «великом вожде» известный в те годы партийный публицист Карл Радек в своей тоже, можно сказать, утопии — «Зодчий социалистического общества», где как бы ведется репортаж из будущего, из 1967 года, с праздника пятидесятилетия Октябрьской революции.

«На мавзолее Ленина, окруженный своими ближайшими сторонниками — Молотовым, Кагановичем, Ворошиловым, Калининым, Орджоникидзе, (столько лет прошло — и ни одного новенького! — В.Р.) стоял Сталин в серой солдатской шинели. (Ему к тому времени было бы под девяносто. — В.Р.) Спокойные его глаза смотрели в раздумьи на сотни тысяч пролетариев, проходящих мимо ленинского саркофага уверенной поступью лобового отряда будущих победителей капиталистического мира… К сжатой, спокойной, как утес, фигуре нашего вождя шли волны уверенности, что там, на мавзолее Ленина собрали штаб будущей победоносной мировой революции…» (Однако все еще будущей. — В.Р.)

Подобного подобострастия в «Стране счастливых» не найти. Впрочем, как известно, Радеку и оно не помогло. «Чрезмерная ортодоксальность считалась такой же ересью, как и нелояльность», — заметила зарубежная исследовательница советской литературы Дора Штурман.

Но и это не все. Власть в Стране счастливых принадлежит экономическому органу — Совету Ста. И вот два авторитетных члена Совета, два старых революционера, Молибден и Коган, выступают против выделения средств на строительство звездолета, считая затею несвоевременной. Свою точку зрения они формулируют с большевистской прямотой: «Нечего на звезды смотреть, на Земле работы много». Прогрессивная общественность немедля обзывает почтенных мужей консерваторами и вступает с ними в борьбу, заканчивающуюся, естественно, ее победой. А прогрессивная общественность это прежде всего молодежь, оказавшаяся, таким образом, в противостоянии со старой гвардией. Один из молодых людей поднимается даже до осуждения партийной морали:

«Они тебе ответят, что честность — понятие относительное. Они тебе скажут: все разрешено для блага Республики».

Налицо заигрывание с молодежью, не так ли? А с молодежью заигрывал известно кто. Впрочем, это тогдашним было известно. Современному читателю придется сообщить, что заигрывание с молодежью вменялось в вину троцкистам. Троцкий называл молодежь самым чутким барометром эпохи, слова, которые почему-то вызывали особую ярость. Какие еще нужны доказательства, что автор сомкнулся с троцкизмом?..

Цепочку аналогичных рассуждений можно продолжить и далее. Конечно, это только предположение. Но ведь миллионы людей были репрессированы по обвинениям намного более смехотворным, если тут уместно такое слово.

На самом-то деле, конечно, ничего подрывного в «Стране счастливых» нет и в помине. Всего лишь попытка примирить идеалы с действительностью. Ведь даже непримиримый спор о межпланетных полетах вовсе не требует политической градуировки — новатор, консерватор, ретроград, прогрессист… Обыкновенное обсуждение очередности народнохозяйственных задач. Но люди первых пятилеток не умели разговаривать иначе:

«Да, — крикнул Павел, — ты и Коган — враги мои и человечества!»

Смелый какой! Попробовал бы он крикнуть нечто подобное в лицо прототипу Молибдена, кем бы тот ни оказался… А есть предположение, что прототипом был «сам».


Кто-то правильно заметил, что в «бравом новом мире», описанным О.Хаксли, роман «О бравый новый мир» был бы не понят и запрещен. Точно так же в мире Р.Брэдбери книга «451° по Фаренгейту» первой попала бы под струю керосина. И уж само собой понятно, как отнеслись бы к «Мы» в Едином Государстве. Но оказывается, что осуществляемой утопии тоже не нужны летописцы, она вовсе не намерена допустить, чтобы ее сравнивали с какими бы то ни было отправными показателями. Все должны зарубить себе на носу: лучше, чем на данный момент построить социализм нельзя. «Мы путь Земле укажем новый…» Уже указали. Что фактически означало официальный запрет на всякое утопическое сочинительство, да и вообще на любое произведение с признаками неказенной фантазии.


Яну Ларри, в отличие от Никольского, можно сказать, повезло. Он выжил, дождался реабилитации, уже спокойно провел остаток жизни в Ленинграде и умер в начале десятой пятилетки, так и не увидев Страны счастливых…


Хотя арест Ларри последовал и не на следующий день после выхода книги, литераторы быстро сообразили, что на ближайшие пятилетки перед ними выдвигаются иные задачи. Вокруг расстилалось совершенно замечательное настоящее, которое само по себе было одновременно и будущим. И.Эренбург так прямо и говорил на I съезде советских писателей в 1934 году:

«Иностранные гости сейчас совершают поездку в машине времени. Они видят страну будущего… они видят фундамент нового мира… Мы не машинами удивляем сейчас мир — мы удивляем мир теми людьми, которые делают эти машины».

Вот где самое главное — «в буднях великих строек» куется совершенно новый социалистический человек. А если кто его не желал замечать или отлынивал от его отображения, то в этом был виноват он сам в лучшем случае по причине ущербности мелкобуржуазного мировоззрения, в худшем — сознательно стремясь нанести ущерб советской власти.

Пример «правильности» демонстрировал Горький. Если прочесть его выступления тех лет, в них тоже возникает утопическая картина. Правда, нехудожественная. Нехудожественная даже в буквальном смысле: таких агитпроповских штампов, такой канцеляристской лексики постыдился бы собкор из заводской многотиражки. «Исчезает, под напором тракторов и комбайнов, перед силой новой сельскохозяйственной техники жуткий идиотизм деревни…», «Не было в мире государства, в котором наука и литература пользовались бы такой товарищеской помощью, такими заботами…»

Под пером Горького советская действительность предстает благостным раем, а ежели рай еще не до конца оборудован, то виной тому исключительно пережитки, «родимые пятна» проклятого прошлого. Никаких других пятен — а уж кровавых тем более — на поверхности нашего солнышка не наблюдалось. Мы уже вспоминали о Беломорско-Балтийском канале. Позволим себе еще пример. Мы ныне хорошо представляем себе, что такое советские тюрьмы и лагеря. А вот что говорит о них наш классик:

«Возьмем труд колоний беспризорных и социально опасных. Посмотрите, что создано рабочим классом, партией и Советской властью из этих людей. Я уж не говорю о том, что буржуазная Европа не только не может сделать ничего подобного, — она не смеет и попробовать… Под Москвой есть Болшевская колония. Это превосходное учреждение, где работают главным образом люди из Соловков. Это сплошь социально опасные, преступники… Имеется превосходнейшая фабрика… Шесть домов общежитий, среди них много комсомольцев, и некоторые из них, работая там, учатся в вузах… Воспитательное значение нашей действительности особенно ярко видишь на таком материале».

Да разве перед нами не осуществленная мечта Оуэна, Фурье, не благословенные фаланстеры, о которых буржуазные филантропы могли только грезить? А коли благотворные перемены происходят аж с закоренелыми урками, то представляете, в какой душевной умиротворенности должны находиться «простые» советские люди.

Большая Ложь особенно отвратительна в устах человека, которому верят, которого боготворят… Писал бы себе «Клима Самгина» и не спешил бы высказываться по любому поводу. Рационально объяснить психологическую подоплеку действий таких людей нелегкая задача. Это ведь не пионеры или комсомольцы, у которых промывка мозгов начиналась с детсада.

Запах лжи, почти неуследимый,
сладкой и святой, необходимой,
может быть, спасительной, но лжи,
может быть, пользительной, но лжи,
может быть, и нужной, неизбежной,
может быть, хранящей рубежи
и способствующей росту ржи,
все едино — тошной и кромешной
запах лжи.
(Б.Слуцкий)
Попытку объяснения предпринял один из авторитетных горьковедов — Вадим Баранов. На мой взгляд, он не сумел преодолеть мифа о великом писателе. При всем том я вовсе не собираюсь зачеркивать все творчество Горького, хотя он сам концом своей жизни во многом зачеркнул его. Но я полагаю, что незаконченность «Клима Самгина» имеет те же корни, что и незаконченность романа Шолохова «Они сражались за Родину».


К несчастью, не один Горький прозрел к началу 30-х годов, подобно перевоспитавшимся преступникам, воспетым им же. Сосредоточившись на прославлении успехов индустриализации и коллективизации писатели не ахти как рвались залезать в будущее, не имея на сей счет однозначных указаний. После Ларри сколько-нибудь серьезных книг о будущем не появлялось без малого тридцать лет, за исключением утопий военных, о которых речь впереди. Беспомощно розовощекие сочиненьица, вроде «Звезды КЭЦ» А.Беляева или «Арктании» А. Гребнева не в счет. Проскакивали, правда, отдельные страницы в отдельных книгах, могущие привлечь внимание. Из них, может быть, самой заметной вспышкой были три главы в романе еще одного перевоспитавшегося «попутчика» — Леонида Леонова — «Дорога на океан» (1936 г.). Главный герой книги, тяжело больной начальник политодела железной дороги Алексей Курилов играет с автором в занимательнейшую интеллектуальную игру: в качестве газетных корреспондентов они путешествуют по миру будущего, того самого Океана, который пишется с большой буквы и представляет собой вместилище мечтаний, стремлений, деяний, судеб. Отрывок третий, в котором описывается встреча первых космонавтов действительно производит впечатление героико-трагедийным пафосом: командир корабля потерял в полете двух сыновей, а сам вернулся на Землю ослепшим. Несчастье и мужество этих людей, горе матерей, горе всей планеты, всего человечества… Скорбные строки написаны рукой гуманиста, который, понимая неизбежность жертв, горько печалится о них.

В ту пору сентиментальность не поощрялась. Тот же Горький расправлялся с ней открытым текстом:

«Наша эпоха предлагает темы неизмеримо более значительные и трагические, чем смерть человеческой единицы, какой бы крупной ни являлась ее социальная ценность».

«Смысловое, историческое, мировое значение факта этой победы (пролетариата. — В.Р.) совершенно исключает из обихода нашей литературы… тему страдания, освященную вреднейшей ложью христианства. Страдание человека почти всегда изображалось так, чтобы возбудить бесплодное, бесполезное сочувствие, „сострадание“»…

Право же, поставить издевательские кавычки над словом «сострадание» может только нелюдь, механический человек… Трудно отделаться от впечатления, что классик под старость не отдавал себе отчета, о чем вещал. Но воспринимали-то его всерьез.

Леонид Леонов, любимый ученик родоначальника социалистического реализма, как будто нарушил эти строгие установки. Но не будем спешить: вернемся к предыдущим утопическим главам из «Дороги…».

Как правило, утописты переносятся в миры будущего без путевых задержек. А Леонов две главы как раз и посвящает процессу перехода. И переход этот вновь и вновь изображается как многолетняя война, в которой человечество с упоением уничтожает самое себя. Сталкиваются даже не страны, не классы, сталкиваются континенты. Стилизованные под документальную хронику страницы эти подробно и сухо воспроизводят эскалацию кровавого безумия. До водородных бомб, правда, автор не додумался, зато все иные виды оружия массового уничтожения — бактериологическое, биологическое, химическое — пущены автором и воюющими сторонами в ход без колебаний и ограничений. Особенно эффективным оказался коллоидальный газ…

Наглядевшись в фантастике на тьму чудовищных орудий и сражений, мы вправе ожидать от литератора такого ранга, что за сухостью информационных строк мы услышим четкие, ясные удары негодующего сердца художника: Люди, остановитесь! Одумайтесь, люди! Если, конечно, вы еще люди… Можно ли, нужно ли строить светлое царство на такой крови, на таких костях? Не слишком ли непомерна цена? Не входит ли она в непримиримое противоречие с самой идеей устройства человеческого счастья? Не поискать ли пути в обход Страшного Суда? Нет, ничего подобного не приходит в головы вдохновенным певцам Океана. Мало того, они и сами — что ж, они хуже, что ли, других борцов за светлое будущее — решают малость поразвлечься в подобных игрищах.

«Одно время мы с Алексеем Никитичем превратили себя в лаборатории и опытные заводы. Мы не стеснялись изобретать. Мы строили орудия для обстрела из полушария в полушарие. Особые тугоплавкие пули, достаточные пробить полк, если выстроить его гуськом (прекрасное умственное развлечение для снятия стресса! — В.Р.), подводные линкоры громадных скоростей, — про них бы сказали, что они ходят в ухе, намекая на рыбу, убитую разогревом воды… Мы выдумывали атомные рассеиватели вещества, при которых, испытывая подобие щекотки, человек превращался в улыбающееся ничто…»

Потом вдохновенные мечтатели малость поостыли и занялись более приятными делами: они стали обмазывать девушек «огнеупорной глиняной гадостью, чтобы сохранились матери для продолжения рода человеческого». У меня тут же зашевелился червячок сомнения: а с женихами для обмазанных девушек что делать-то? Тоже обмазывать? Как же они воевать будут?

Мне кажется, подлинные гуманисты отшатнулись бы в ужасе от одной только мысли об атомных рассеивателях с «подобием щекотки», даже если это всего лишь фантастическая «деталька». Леонова нередко причисляли к наследникам традиций великой русской литературы, в частности, Достоевского. Но что-то здесь маловато намеков на слезиночку ребенка.

Нет, это были не просто заблудившиеся люди. Это люди, которые хотели заблудиться. Видимо, добровольное внедрение в сознание пресловутого орвелловского двоемыслия не проходит даром для психического здоровья даже у литературно крупных талантов.


«Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» не ложится ни в одно из перечисленных направлений. Самое удивительное в судьбе этой книги, что она появилась в 1920 году в государственном издательстве. Утверждается даже, что она была издана по совету или распоряжению Ленина. Повесть вышла под псевдонимом Ив. Кремнев, но ни для кого не составляло секрета, что ее написал один из крупнейших русских аграрников А.В.Чаянов. Можно поверить, что Ленин интересовался трудами Чаянова по кооперативному движению, так как сам разрабатывал в это время свой план кооперации. Но чтобы Владимир Ильич мог поддержать книжку, в которой автор (между прочим, действие повести происходит в орвелловском 1984-ом, бывают же в фантастике такие совпадения!) заменил диктатуру пролетариата не менее жесткой диктатурой крестьянства, в это уже поверить трудно.

В литературном отношении повесть Чаянова не представляет большой ценности, и о ней можно было бы не упоминать, но уж больно непривычные мысли там высказаны. Мировоззрение у автора, между прочим, социалистическое (хотя это социализм особый, крестьянский), советское (действует система крестьянских советов, Совнарком), антикапиталистическое, и к тому же прорусское: автор пренебрежительно отзывается о странах, которые ныне принято именовать дальним зарубежьем. Но в то же время эта книга антипролетарская, антибольшевистская, антикомммунистическая. Сам-то ученый ничего против Советской власти не имел и активно с ней сотрудничал, хотя в книге большевиков пришлось убирать силой.

В отличие от ярого урбаниста Окунева, Кремнев не менее ярый «деревенщик». Правительство его России принимает постановление о ликвидации всех крупных городов, в том числе и Москвы. (Кремль все-таки сохранен, а вот Храму Христа Спасителя априорно не повезло). Положим, еще князь М.М.Щербатов в конце XVIII века умилялся, с каким удовольствием россияне (в его утопии, разумеется) растаскивали груды камней, возведенных Петром (и Растрелли). Впрочем, крайности сходятся: у Окунева вся Земля — сплошной город, у Кремнева — сплошной коттеджно-парковый ансамбль. Дикой природе места снова не остается. Удивительно и то, что в стране преследуется конкуренция, а на полях, как ни странно, применяется ручной труд, как более, по мнению автора, производительный. Разумеется, такой большой специалист в области экономики и кооперации, подробно обосновывает свои допущения, что делает его утопию похожей на экономический очерк. Конечно, я не стану спорить или соглашаться с его доводами, интереснее другое — как же, по его мнению, в России создался крестьянский рай? А все началось благодаря тому, что вожди революции поняли благотворность плюрализма, и в свободной, хотя и не совсем бескровной игре дали победить самому разумному и наиболее выгодному строю; в нем уже никакому плюрализму места не осталось. В знак признательности этим вождям поставлен общий памятник. Как вы думаете — кому? Ленину, Керенскому и Милюкову. Вот где таились главные иллюзии Чаянова.

Если бы те, кто называл «Путешествие…» кулацкими нападками на социализм, стремились к объективности, они задумались бы: как могло случиться, что после революции в Госиздате выходит откровенно контрреволюционная книга? Правда, она была снабжена предисловием, автор которого критиковал представляемую им брошюру, рассматривая ее как отражение чаяний мелкособственнического крестьянства. (Вспомним, что Россия в то время и состояла главным образом из этого социального слоя). Но тем не менее он не только не видел ничего вредного в публикации чаяновской утопии, но, напротив, считал ее весьма полезной, потому что она отражала законное мнение в обсуждении грандиозного вопроса — как строить грядущее общество; разве судьба страны могла быть удовлетворительно решена без учета настроений подавляющего большинства населения? Вопрос мой звучит риторически: именно так она и была решена. Но в те, еще не вполне определившиеся времена, как мы видим, допускались хотя бы чахлые ростки социалистического плюрализма, которому, к несчастью, не суждено было развиться в спасительную систему всенародного обсуждения и принятия кардинальных решений…

Конец этого раздела будет таким же печальным, как и многое другое в этой главе. Чаянов был обвинен в принадлежности к никогда несуществовавшей «трудовой крестьянской партии» и после третьего ареста в 1937 году расстрелян.

«В настоящее время вся эта группа разоблачена как руководящая верхушка контрреволюционной, вредительской организации: прямой своей задачей поставившей свержение советской власти и восстановление помещичьего строя».

В 1988 году страна торжественно отметила столетие со дня рождения ученого. Я живу в Москве недалеко от улицы, названной его именем.

Алексей Толстой как зеркало русской революции

Наверно, вы не дрогнете,

Сминая человека,

Что ж, мученики догмата,

Вы тоже жертвы века.

Б.Пастернак

Многие читают книги, ничего не зная и не желая знать об их авторах. Особенно в детстве. Но если мы все-таки что-то знаем, то вокруг прочитанных страниц возникает призрачное облачко, которое необычным цветом окрашивает напечатанные на них слова. Есть книги с особыми судьбами фигура автора, место или обстоятельства, сопутствующие их созданию, могут иметь едва ли не большее значение, чем прямой текст. Мы вольны считать Николая Островского экзальтированным фундаменталистом с изуродованными телом и психикой, но его невозможно обвинить в том, что «Как закалялась сталь» он написал в порядке госзаказа, с желанием угодить, попасть в струю. А читая «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, нельзя забыть о том, что ужас концлагерей автор пережил не только в воображении…

В последние годы у нас кардинально изменилось отношение к Алексею Толстому. Разбился вдребезги долгие годы воздвигаемый имидж вальяжного старейшины писательского цеха, бывшего графа, поставившего перо на службу трудовому народу, чем, а не только талантом, и снискавшим всеобщую любовь. Вырисовывается иная фигура: уютно устроившийся в экологической нише официального классика приспособленец, который вполне сознательно поддерживал преступления сталинского режима.

У аристократа из такой славной фамилии не хватило гражданского мужества просто помолчать. Он усердно доколачивал гвозди, вбитые в руки и ноги уже распятых людей.

«Диверсионная организация голода, циничное издевательство над населением, заражение семенных фондов, массовое отравление скота, вредительство в индустрии, в сельском хозяйстве, в горном, в лесном деле, вредительство в науке, в школах, в литературе, в финансах, в товарообороте, травля и убийство честных работников, шпионаж…

…все это творили холопы нашего смертельного врага — мирового фашизма: троцкие, енукидзе, ягоды, бухарины, рыковы и другие наемники, убийцы, провокаторы и шпионы…»

(Из статьи «Справедливый приговор», 1938 г.).
Граф старательно популяризировал сталинское учение относительно обострения классовой борьбы при социализме. Он неуклонно требовал высшей меры и письменно свидетельствовал глубокое удовлетворение приведением приговоров в исполнение, не забывая заканчивать почти каждую статью здравицей в честь великого Сталина. Эти выступления литературовед В.Щербина оценил так:

«Толстой в своих статьях пропагандировал гуманистическую сущность советского строя».

Подхватив эстафету у Горького, Толстой пытается убедить окружающий мир в том, что говорит «правду о счастливой стране, где веселые, смелые люди, не зная заботы о завтрашнем дне, строят крылья, чтобы лететь выше всех в мире».

Остервенелый стиль при любом упоминании «врагов народа» был обязательным компонентом советского этикета, что, впрочем, не красит тех, кто им пользовался. Сейчас-то нам срезали катаракту с глаз, подумает кто-то, попробовали бы вы так рассуждать в те времена. С этим трудно спорить. Да, боялись. Я и не требую ни от кого проявлений героизма. Но скромно предполагаю, что лезть из кожи было необязательно. Особенно тем, кто ничем не рисковал. Слабое утешение для Толстого в том, что он был не одинок. «В своем одичании и падении писатели превосходили всех», — свидетельствовала Надежда Мандельштам. В то же время не в чем упрекнуть, например, Пришвина, который доверял подлинные мысли только дневнику, или Паустовского, который, делая вид, что вокруг ничего не замечает, вдохновенно воспевал красоту Мещеры. Истовость служения инквизиторам — вот что убивает.


По разделу материального благоденствия и государственного признания Толстой добился максимума того, что можно пожелать в земной жизни. Однако не стоит забывать, что есть суд потомков (Лермонтов называл его Божьим судом), и любой писатель должен прикинуть, какая чаша тяжелее, прежде чем продавать душу дьяволу.

Но диалектику, хотя и не по Гегелю, мы учили, и есть повод ее припомнить. Одновременно с живодерскими кличами Толстой написал прекрасную, любимую всеми детьми сказку «Золотой ключик», которая велит быть сообразительным, добрым, справедливым и не покоряться карабасам-барабасам, даже когда силы отчаянно неравны.

О.Давыдову принадлежит оригинальная гипотеза: будто бы в образной системе «Золотого ключика» зашифровано неприятие автором марксистской идеологии. Папа Карло — это папа Карло Маркс, пищащее полено — пролетариат, а вырезанный из него Буратино — уже пролетариат организованный, так сказать, структурированный, хотя еще несознательный. Мальвина с ее педагогическими замашками олицетворяет собой партийную дисциплину, а лиса Алиса и кот Базилио — сами понимаете — гнусную буржуазию… Пользуясь предложенной методикой, я берусь не менее доказательно разыграть по нотам, предположим, сказки «Терем-теремок» российскую имперскую идею, развалившуюся в наши дни. Подобные, порой забавные интерпретации вовсе не так уж высосаны из пальца, как может показаться. Любая мудрая сказка, как и ее ближайшая родственница фантастика, всегда таит в себе неведомые глубины, о которых порой не догадывается и сам автор. От имени автора можно говорить только тогда, когда он сам подтверждает наши предположения. Чаще же всего художник создает обобщенные философские или поэтические символы, а уж наше дело, как воспользоваться ими. О «Буратино» можно сказать твердо: сказка эта добрая. Однако у Толстого одни слова уж больно далеко разошлись с другими, которые, повторяю, писать его никто не вынуждал.

Как же новые поколения должны относится к сочинениям Алексея Николаевича Толстого? С отвращением оттолкнуть их или не обращать внимания на его моральный облик? Мол, какое нам дело до того, что Толстой написал сервильную повесть «Хлеб», ведь он же создал превосходный роман «Петр Первый», в котором, кстати, подспудно просачивается мысль о просвещенном правителе. Достоинства романа признал даже Бунин, приславший из Парижа через «Известия» записку: «Алеша! Хоть ты и… но талантливый писатель»… Наверно, самое правильное все-таки знать, кто писал книгу, и если уж читать ее, то сегодняшними глазами.


Толстому принадлежат два фантастических романа, долгие годы считавшиеся золотым фондом советской фантастики. Продолжают ли они оставаться в уставном капитале этого фонда после банкротства старой системы ценностей?

Впервые Толстой обратился к фантастике в романе «Аэлита» (1923 г.), если не считать изданного годом ранее рассказа «Граф Каллиостро», который, впрочем, провинциально-усадебной чертовщиной не очень выбивается из привычного писательского русла, чего никак нельзя сказать об «Аэлите». Она была написана в точке перелома, перехода от Толстого дореволюционного к Толстому советскому, и уже в ней дали себя знать противоречия, которые перекорежили многие страницы отечественных творцов: несомненный художественный талант, зоркое видение действительности оказывались в неразделимом переплетении с идеологическими догмами, отчасти усвоенными, отчасти навязанными. Ленин говорил о кричащих противоречиях в творчестве Льва Толстого. У талантливых писателей советского времени противоречия «кричали» куда громче. Фигурально говоря, это был непрекращающийся десятилетиями вопль.

Обстоятельства, в которых создавалась «Аэлита», были прежде всего связаны с возвращением писателя из недолгой отлучки. Его возвращение наделало шуму в эмигрантских кругах; возможно, Толстой и сам помешивал угли в костре (открытое письмо Н.В.Чайковскому и т. п.), чтобы придать себе побольше респектабельности в глазах Советской власти. С сегодняшних позиций есть соблазн объяснить его возвращение как расчетливый конъюнктурный акт. Но это все же не так. Толстой тех лет — не сановный академик, не депутат Верховного Совета всех созывов, не председатель Государственной комиссии по расследованию преступлений немецко-фашистских оккупантов, а молодой русский писатель, ищущий свое место в водовороте событий. Несомненно, что и отъезд его из Советской России в 1919 году и возвращение в 1923-ем были выстраданными поступками. Среди причин возвращения Толстого можно назвать по крайней мере три. Вряд ли он лукавил, когда писал Чуковскому:

«Эмиграция, разумеется, уверяла себя и других, что эмиграция высококультурная вещь, сохранение культуры, неугашение священного огня. Но это только так говорилось, а в эмиграции была собачья тоска. Эта тоска и это бездомное чувство вам, очевидно, незнакомо… Много людей наложило на себя руки. Не знаю, чувствуете ли вы с такой пронзительной остротой, что такое родина, свое солнце над крышей…»

Даже непримиримый враг советской власти, уже упоминавшийся Степун поверил в чистоту его побуждений:

«Может быть, я идеализирую Толстого, но мне и поныне верится, что его возвращение было не только браком по расчету с большевиками, но и браком по любви с Россией».

Так-то оно так, но мы вправе предположить, что Бунин любил Россию не меньше, однако предпочел умереть на чужбине. Видимо, у Толстого сработали дополнительные стимулы. Он был не просто патриотом, а патриотом-государственником, он увидел — и, между прочим, не безосновательно, — что именно большевики стали правопреемниками российской великодержавной идеи. И, может быть, эта разрушительная идея и послужила основой его нравственного падения. Возвращались многие. В услужение шли не все.

Но была еще одна причина. Мы уже говорили о послереволюционной эйфории среди части интеллигенции. Вот и Толстой видел в революции не только кровавого Молоха. Он уверял себя, что ЧК, продразверстка, военный коммунизм, даже перехлесты, заложники, пытки, террор — зло временное, а под поверхностной рябью таится огромная созидательная энергия. В последние годы появилось немало публицистов, которые яростно доказывают, что позитивных моментов в Октябрьской революции изначально и не содержалось, что она была всего лишь вспышкой острозаразной болезни, которую не удалось ликвидировать в зародыше исключительно из-за мягкотелости в общем-то славненького царя-батюшки и его генералов-гуманистов. Но нет сомнений, что до сталинского переворота, а у многих и позже, а у особо отсталых даже и сейчас — в умах царило, может быть, романтизированное, но искреннее убеждение: в России творится невиданный социальный эксперимент, который в короткие сроки способен дать феноменальные результаты. За эту веру я не упрекаю ни Толстого, ни кого бы то ни было из его современников. Мое единственные условие — искренность.

«Аэлита» как раз и писалась, когда ее автор менял Берлин на Москву, она отразила его метания. Одному из первых об окончании работы над романом о «хорошенькой и странной женщине» в октябре 1922 года Толстой сообщил Чуковскому. Но как раз Чуковского первого поразил столь крутой поворот:

«Что с ним случилось, не знаем, он весь внезапно переменился. Переменившись написал „Аэлиту“; „Аэлита“ в ряду его книг — небывалая и неожиданная книга… В ней не Свиные Овражки, но Марс. Не князь Серпуховский, но буденновец Гусев. И тема в ней не похожа на традиционные темы писателя: восстание пролетариев на Марсе. Словом, „Аэлита“ есть полный отказ Алексея Толстого от того усадебного творчества, которому он служил до сих пор».

Можно углядеть в столь неожиданном обращении Толстого к Марсу стремление заявить о себе, как о революционном литераторе, одновременно обезопасив себя от упреков в недостаточном знании современности. Марс — это необычно, а необычное было в моде. Однако бдительные идеологические вохровцы не допускали никаких уверток:

«Общим правилом можно признать, что революционный писатель принимается за изображение классовой борьбы в фантастической или утопической форме в том случае, если он не вполне разбирается в окружающей его действительности или если субъективно он стоит в… резком противоречии с сознательно принятой им идеологией».

(И.Маца. «Литература и пролетариат на Западе», 1927 г.)
Как видите, любому писателю не только запрещается всякое фантазирование, но его еще и априорно подозревают в контрреволюционных поползновениях.

С одной стороны, в самой идее полета на Марс из голодного, неустроенного Питера отразились энтузиастические настроения тех лет. Они сродни все тому же каналу из Арктики в Индию. Но — с другой стороны — что-то сопротивляется попытке записать полет Лося в актив Советской власти. Не грандиозное, общегосударственное шоу, какие мы не раз наблюдали в дальнейшем, а рядовое, почти заурядное событие — ракета стартовала чуть ли не тайком из обыкновенного двора. Частная инициатива рядовогопетербургского инженера, которого даже типичным представителем революционной интеллигенции не назовешь. На Марс летят случайные люди. Но это закономерная случайность. Революция взбаламутила разные социальные слои, они перемешались, и не сплавились. Странно, не правда ли, что у Лося нет не только сподвижников, но и помощников, и он вынужден пригласить с собой в полет незнакомого солдата? Для Лося это бегство от действительности, от тоски по умершей жене, попытка преодолеть душевное смятение, даже разочарованность в жизни. (А с чего бы — в нашей-то буче боевой, кипучей?) В сумбурной, бессвязной предотлетной речи он верно оценивает себя:

«Не мне первому нужно было лететь. Не я первый должен проникнуть в небесную тайну. Что я найду там? — Забвение самого себя… Нет, товарищи, я — не гениальный строитель, не смельчак, не мечтатель, я трус, я — беглец…»

В последующих изданиях автор подубрал пессимистические настроения героя, но тем не менее его Лось решительно не похож на звездных капитанов, напоминающих по бездуховности металлический памятник Юрию Гагарину, который воздвигнут в Москве на площади его имени. Правда, монументы повалили в фантастику несколько позднее, но и начинать эпопею освоения космоса героическим советским народом с каких-то неврастеников не полагалось бы, чего опять-таки не оставила без внимания критика 20-30-х годов. Комментаторы настоятельно рекомендовали автору ввести в книгу иных героев. Так, Л.Жуков хотел бы улучшить Лося.

«Читатель вправе думать, что инженер Лось еще раз полетит на Марс. Эта волевая активность заряжает читателя, пробуждает в нем активное стремление двигаться вперед и вперед».

(Уж кто-кто, а Лось пробуждать энергию в читателях не может, да и не собирается. Его и на одну Аэлиту-то не хватило). А М.Чарный выражает противоположное сожаление: вот если бы Толстой оставил гостя в объятьях Аэлиты, то инженер скорее «разоблачил» бы себя.

Впрочем, и лучшие, неангажированные критические силы тоже встретили роман прохладно, правда, по другим причинам.

Виктор Шкловский как всегда лапидарен и категоричен:

«Аэлита прежде всего неприкрытое подражание Уэльсу… На Марсе, конечно, ничего не придумано… В „Аэлите“ — скучно и не наполнено…».

«Роман плоховат», «Не стоило писать марсианских рассказов», — в голос заявили Чуковский с Тыняновым. Но и критично настроенные рецензенты высоко оценивали образ спутника Лося, красноармейца Гусева. Чуковский после основательной выволочки вынес приговор:

«И все же „Аэлита“ превосходная вещь, так как служит пьедесталом для Гусева. Не замечаешь ни фабулы, ни других персонажей, видишь только эту монументальную фигуру, заслоняющую весь горизонт. Гусев — образ широчайших обобщений, доведенный до размеров национального типа. Если иностранец захочет понять, какие люди у нас делали революцию, ему раньше всего нужно будет дать эту книгу. Миллионы русских рядовых деятелей русской революции воплотились в этом одном человеке…»

Оценка представляется мне неимоверно завышенной. Нет, не вошел Гусев в обойму революционных чудо-богатырей. Иностранцам давали иные книги. Но в то же время я хочу согласиться с Корнеем Ивановичем, хотя и не уверен, что он именно такой смысл вкладывал в свою оценку. (А может, подспудно и вкладывал). Верно: революция победила благодаря поддержке гусевых. Но утверждаю это я без прежнего пиетета. Гусев — люмпен, маргинал, его ничто не связывает ни с землей, ни с небом, ни с водой, ни с городом, ни с деревней. Для него и революция, и полет на Марс — всего лишь занятные приключеньица. Гусев мимоходом учредил четыре республики, как не без восхищения счел нам нужным сообщить автор, а однажды, собрав сотни четыре таких же «диких гусей», отправился освобождать Индию, да вот, горы помешали… Так ведь не только Гусев собирался освобождать несчастную Индию. Точку зрения книжного персонажа разделял, например, Председатель Реввоенсовета Л.Д.Троцкий:

«Дорога на Индию может оказаться для нас в данный момент более проходимой и более короткой, чем дорога в Советскую Венгрию…»

Удивительным образом индийская тема всплыла в наши дни, как в одиозной фразе о сапогах, которые российский солдат почему-то должен обмыть в Индийском океане, так и в новом романе «Великий поход за освобождение Индии» Валерия Залотухи (1995 г.), использовавшим идею Гусева-Толстого-Троцкого.

Гусевская попытка была лишь самодеятельностью полевого командира, которая тем не менее свидетельствовала о том, что идея присоед… простите, освобождения Индии зрела в массах, себя уже освободивших. В романе Залотухи раздается команда с самого верха. Как у нас водится, ответственное решение принимается в предельно узком кругу — Ленин, Троцкий, Сталин. Посылается регулярная часть — тридцать тысяч сабель. Правда, она тоже двинулась воевать Индию тайком, без объявления войны. Но кому было ее объявлять? Индии? Так мы ее же освобождать от колонизаторов собрались. (Перекинусь на реальную историю — а кому была объявлена война при вторжении в Афганистан?) Еще глупее объявлять войну Англии? Тогда уж надо было бы начинать с нападения на Тауэр, а не на Тадж-Махал. Предполагалось, что угнетенные народы встретят конников красными знаменами и объятиями, и таким образом будет компенсирована неудача Тухачевского под Варшавой; освободительные идеи, несомые им в Польшу на концах сабель, неблагодарные ляхи почему-то не поддержали. На этот раз подстраховались: пойдет все, как по маслу, можно будет и во всеуслышание объявить. Неподготовленные экспромты иногда удавались: октябрьское восстание, полет на Марс…

Но что общего между событиями, разными не только по масштабам и последствиям, но и по степени их, так сказать, трансцендентальности? Объединяет их слово «авантюра». Каждое из них оставило за собой след в виде увлекательных романов и гор реальных трупов.

Роман Залотухи — модель в натуральную величину кровавых и кончающихся провалом авантюр. Чтобы покорять страны и народы, нужны люди особого менталитета, как бы мы сейчас сказали. Тут самое время вспомнить об Алексее Ивановиче Гусеве.

У Залотухи есть его прямой аналог — комэск Новиков, по прозвищу Новик. Тоже перекати-поле — с Лениным в башке и наганом в руке. Он, конечно, всем сердцем рвется освобождать угнетенных, но не прочь прихватить ожерелье для любовницы или приказать, чтобы к нему приводили по одной наложниц из «освобожденного» гарема, точно так же, как Гусев параллельно с руководством марсианской революцией выменивает у аборигенов золото на безделушки. Побратим Новик не собирается удовольствоваться Индией. На Марс, правда, его не пригласили; не беда — следующей мишенью намечается Австралия, в которой, как ему рассказывали, не только все звери с торбами на животе, но «тоже люди живут, тоже небось от капитала маются»… Примерно такое же представление, как у Гусева о Марсе.

Полбеды, если бы гусевы и новики ограничивались в ранге от рядового до командира эскадрона… Беда в том (беда не автора — наша беда), что и во всех остальных действующих лицах, занимающих более высокие командные посты мы с легкостью обнаруживаем гусевские черты. Не только в «железном» комкоре Лапиньше (конечно, латыше), не только в типовом комиссаре Брускине (конечно, еврее), но и в Кобе-Сталине, и во Льве Троцком, и в самом Ленине. Затесавшийся случаем в их компанию старый шулер Шишкин без промедления догадывается, что перед ним промежуточные люди, калики перехожие, которые берутся за глобальные перестройки, не осознавая своей ответственности за судьбы миллионов задурманенных, доверившившихся им людей, и готовые рушить жизнь других народов, в которой они уж точно ничего не понимают.

В Гусеве и иже с ним отчетливо видно генетическое родство с булгаковским Шариковым. В известном смысле Гусев — тоже новый человек, гомункулюс революции. Реакции гусевых заранее определены и полностью предсказуемы — «Эти штуки мы знаем!», «Даешь, тудыть твою в душу, арсенал!», «Дура ты, Игошка, жизни настоящей не понимаешь…» Это реакции людей с мозгами, промытыми классовой терминологией. (Несравненно полнее этот тип обрисован у Платонова, который, конечно же, знал их лучше Толстого). Может быть, загадочные и на первый взгляд бессмысленные действия Толстого, который после «Аэлиты» ни с того, ни с сего взялся переписывать знаменитую пьесу Чапека о роботах «RUR» и издал ее под названием «Бунт машин», принципиально ничего не изменив, объясняются тем, что в 1924 году писатель еще чувствовал инстинктивный страх перед сотнями тысяч марширующих под красными флагами серийных гусевых. Позже он и сам влился в их ряды. Но интуиция Толстого позволила ему угадать — во многом именно эти шелапутные, безответственные парни сделали революцию. Результаты их самоотверженных усилий мы расхлебываем уже семьдесят пять лет. Впоследствии Толстой стал усиливать сознательное начало в своих героях (хотя бы в Телегине из «Хождения по мукам»), но, может быть, в «Аэлите» он был ближе к истине.

Все это давно неактуально, и если бы в книге действовали только Гусев и Лось, она вряд ли бы устояла на полках. Роман выжил благодаря образу, которого Чуковский и другие не замечали. Когда мы начинаем искать символ вечно женственного, марсианка Аэлита непременно приходит на ум. Аэлита изящество, ум, красота, любовь. На последних страницах романа образ Аэлиты расширяется до вселенских масштабов, до образа идеальной женщины вообще:

«…Голос Аэлиты, голос любви, вечности, голос тоски, летит по всей вселенной…»

В книге скрыт какой-то секрет, плохо поддающийся литературоведческому препарированию. Почему образ Аэлиты так поэтичен? Ведь автор вроде бы не дал нам проникнуть в ее душу, не поделился ее мыслями или чувствами. Мы рассматриваем ее все время со стороны. Даже портрет дан наброском постоянно подчеркивается хрупкость, пепельный цвет волос, да голубовато-белый — кожи. Но это не мешает нам видеть ее совершенно отчетливо, гораздо отчетливее, чем, допустим, расплывчатого Лося. Любой иллюстратор нарисует Аэлиту без затруднений, и у всех она окажется разной, но похожей.

В фантастической литературе Марс пользуется повышенным спросом. Оттолкнувшись от Уэллса, воображение земных писателей населило его всеми мыслимыми и немыслимыми созданиями. У американского фантаста Э.Гамильтона есть рассказ «Невероятный мир», который не раз приходит на ум при чтении марсианской фантастики. Два астронавта, прибыв на Марс, отказываются верить глазам: их окружают живые существа невероятных расцветок и конфигураций — жукоглазые люди, нарывообразные спруты, уродины с клешнями, хоботами, щупальцами… Оказывается, это материализовавшиеся порождения земной фантастики, очень недовольные своей внешностью, приносящей им массу неудобств. Самое же остроумное наблюдение Гамильтона: женщины, разгуливающие среди страшилищ, все до единой являют собой образец земной красоты. Это правило соблюдается и в самых серьезных произведениях, и в самых несерьезных. Дело, надо думать в том, что авторы большинства книг мужчины, для которых оказывается психологически невозможным приписать уродства прекрасному полу. Но насмешки, сопровождающие очередную марсианскую красотку, не липнут к Аэлите. А ведь задача, которую поставил перед собой автор необычайно сложна: надо было сотворить привлекательный образ неземного существа чуждого нам, но в то же время близкого и понятного.

Мужики, ищите Аэлиту,
Аэлита — лучшая из баб…
Нарочито грубоватой лексикой М.Анчаров подчеркивает, что Толстой создал образ идеальный и реальный одновременно. Маститые литературоведы могут сколько угодно утверждать, что наивысшая удача — Гусев. Но что-то не припоминаются ни пионерские отряды, ни кружки любителей фантастики имени товарища А.И.Гусева. А вот певучим именем марсианки называются малые планеты, молодежные кафе, вокально-инструментальные ансамбли, даже фены для укладки волос и стиральные машины. Наверно, все же неслучайно автор назвал книгу именем «хорошенькой и странной» женщины. Таких, как Гусев, в литературе было множество, Аэлита и по сей день остается в гордом одиночестве.

Критика всегда видела главное достоинство художественных образов в их привязке к своему времени, стране, классу. Ничего такого у Аэлиты не наблюдается. Тем и хороша Аэлита, вольная дочь эфира, женщина вообще, на все времена и, как видим, на все планеты. Может быть, потому-то хрупкая марсианочка и убежала тленья. Не хочу ничего дурного сказать о характерных национальных типах. Но, видимо, есть потребность и в идеальных образах. Может быть, в читательской любви к этому неземному созданию проявился подсознательный протест против чрезмерной политизированности комсомолочек, играющих в «ручеек». Допускаю, что и Толстой придумал ее от тоски по другой, потерянной, запомнившейся ему жизни.


Делая Марс обитаемым, Толстой следовал бытовавшим в те времена убеждениям. В 1877 году, во время великого противостояния двух планет итальянский астроном Д.Скиапарелли разглядел на Марсе сеть прямолинейных линий. Без всяких задних мыслей он назвал их «canali», что по-итальянски означает протоки как естественного, так и искусственного происхождения. Но в других языках «канал» подразумевает рукотворное сооружение, так что у публики сомнений не оставалось. Самым ярым сторонником предположения о том, что каналы эти прорыты, условно говоря, руками разумных существ был американец П.Лоуэлл. Он считал, что по эти артериям текла вода после таяния снеговых полярных шапок, делая таким образом возможным существование растительности, а следовательно и прочей жизни. Лоуэлловскими каналами с голубой водой воспользовался и Алексей Толстой, и Рэй Брэдбери в «Марсианских хрониках» и многие другие.

Это была одна из самых сенсационных гипотез в мире. Споры по данному поводу велись чуть ли не целое столетие и были непосредственными предшественниками нынешних толковищ вокруг НЛО. К несчастью, дальнейшее развитие космических исследований не подтвердило смелых допущений Лоуэлла. Каналы оказались детищем все ж-таки земного, а не инопланетного разума. Но в те времена гипотеза Лоуэлла еще не была окончательно похоронена. Это, конечно, не означает, что Толстой хоть в какой-то мере пытался представить себе подлинный облик гипотетических марсианцев.

По его допущению, обитатели Красной планеты — потомки атлантов, магацитлов, сумевших улететь с Земли во время гибели Атлантиды и смешавшихся с местными племенами. (Затруднений с ракетной техникой и генетикой автор не испытывал). Осталось невыясненным: зачем было лететь так далеко и почему бы им не прихватить с собой собственных женщин? Впрочем, легенда о бегстве атлантов за пределы Земли не открытие Толстого, такую легенду мы можем найти у В.Крыжановской. И по части социологии марсианского общества Толстой, — прав был Шкловский — действительно не придумал ничего оригинального, последовав универсальной марксистской схеме. «Марс скучен, как Марсово поле», — сетовал Ю.Тынянов. Правда, буржуазия заменена аристократией, но все равно — угнетатели, все равно классовая борьба, все равно — пролетарская революция, бесспорно справедливая, бесспорно высоконравственная…

Дав первому изданию подзаголовок «Закат Марса», Толстой подбросил комментаторам еще одну косточку. В те времена был популярен труд немецкого философа О.Шпенглера «Закат Европы». О распространенности этого трактата можно судить по такому факту — русский перевод 1922 года делался с 32-го немецкого издания. Следующего русского издания пришлось подождать 70 лет, а перевод второго тома не появился и до сих пор. (Кстати сказать, из-за тавтологии двух русских слов у нас название книги Шпенглера традиционно переводят неадекватно. Она ведь называется не «Закат Европы», а «Untergang des Abendlandes», т. е. «Закат Запада»). По мнению Шпенглера, западная культура отжила свое и катится к пропасти. В начале XXI века с ней будет покончено: в исторических процессах действует неумолимый закон последовательной смены великих культур и цивилизаций. Возникшее на обломках старой цивилизации новое образование не имеет с прошлым ничего общего. Кто сейчас понимает греческую лирику, вопрошал Шпенглер; точно так же грядущим поколениям будет чужда музыка Бетховена. И, глядя на беснующиеся толпы рок-фанатов на оглушительных, как паровая машина, концертах «heavy metal», думаешь: а может, и прав был дотошный немец. Что им Бетховен, что они Бетховену?

Разумеется, в Стране Советов концепции Шпенглера были отвергнуты с порога, ведь они не корреспондировались с истматовской пятичленкой — классово ограниченный буржуазный мыслитель по определению был обязан заблуждаться, а советский писатель по тому же определению должен был развенчать его антинаучные штудии. И это «развенчивание» мы, комментаторы, находили у Толстого в избытке. На деле же в романе нет ни следования Шпенглеру, ни противостояния ему. Можно притянуть за уши шпенглеровскую схему: на Марсе кончается великая цивилизация (что в книге происходит по природным, не по социальным причинам), а правящие классы продолжают цепляться эа власть. Но при чем тут Шпенглер? Власть имущие всегда ведут себя так, что в Римской империи, что в Советской.

На собственно литературной арене «Аэлита» конкурировала с низкопробным переводным чтивом, распространившимся в годы НЭПа усилиями частных издательств. То же самое, но в еще больших масштабах происходит и сейчас. Кстати, многие бестселлеры 20-х годов успешно продаются и сегодня. Подлинным знаменосцем сферы обслуживания духовных запросов общества тогда (да и сейчас) был Берроуз, автор пресловутого Тарзана. Он приложил хлесткую ручку и к нашествию на Марс, сочинив цикл романов («Принцесса Марса», «Боги Марса», «Владыка Марса» и т. д.), русская публикация которых была начата во времена «Аэлиты», а завершена в наши дни. Эстафета поколений… Беллетристика данного сорта заслужила у американцев ироническое прозвище «space opera» — «космическая опера». Эксперименты над сотворением космической оперы производились и у нас. В 1925 году появились, например, «Пылающие бездны» Н.Муханова, повесть о войне Земли все с тем же Марсом, в которой обе планеты лупцуют друг друга лучевым оружием, пока, наконец, Земля не одерживает победу, замедлив вращение враждебной планеты с помощью межпланетного тормоза. Была сделана попытка превратить в оперу или вернее в оперетту и «Аэлиту»: сочинен анонимный кинороман «Аэлита на Земле». После поражения восстания на родной планете наша героиня отправляется на Землю, где в обличье эстрадной певички сражается с папашей Тускубом, возглавляющим контрреволюционный «Золотой союз». О дальнейшей судьбе персонажей, к счастью, ничего сказать нельзя, так как из анонсированных восьми выпусков свет увидел только один.

Толстой Берроуза несомненно знал и зачем-то позаимствовал у него летающие корабли. На этом сходство заканчивается: в отличие от абсолютно безыдейного Берроуза (в буквальном смысле — без идей, без мыслей) у Толстого идеи все-таки были. Нетрудно убедиться, что идеи эти даже отдаленно не были ни антисоветскими, ни антикоммунистическими. Правда, не было и прямолинейности. Например, никто из участников экспедиции не был членом партии, что лишало рецензентов возможности поговорить «за» образы коммунистов. Толстой еще не вполне усвоил правила игры. Его попытка сделать небольшой шажок в сторону от ортодоксии, и отдаленно не предполагала преступного замысла. Но не спасал даже крепнущий с каждым годом официальный статус Толстого. При появлении «Аэлиты» на поле критические судьи немедленно вытаскивали красную карточку. Так, скажем, в журнале «Революция и культура» можно было встретить такие оценки приключенческой литературы:

«…Империалистических тенденций своих авторы (Ж.Верн, Г.Уэллс, Майн Рид и т. д. — В.Р.) не скрывали и разлагали ядом человеконенавистнической пропаганды миллионы своих юных читателей… Традиции приключенчества в литературе живучи. За советское время написан целый ряд романов, аналогичных по духу своему майн-ридовщине. К такому роду творчеству руку приложил даже маститый Алексей Толстой. И вред от этих романов вряд ли меньший, чем от всей прежней литературы авантюрного толка… У этих романов грех, что они возбуждают чисто индивидуалистические настроения читателя… и отвлекают его внимание от действительности то в межпланетные пространства, то в недра земные, то в пучины морей…»

(И не понять, какая же природная обстановка устроила бы автора статьи?) А вот другой гособвинитель из этого же журнала:

«В отношении же идеологии у Толстого дело обстоит настолько печально, что его романы лишь условно (по месту и времени появления) можно отнести к советской фантастике»…

Послевоенная критика сделала поворот «все вдруг». Раз Толстой признан классиком, то и «Аэлиту» стало целесообразно объявлять образцом социалистического реализма. И хотя мэтры отечественного литературоведения фантастики не признавали, не читали и не понимали, тем не менее они стали считать своим долгом высказываться примерно так:

«Научно-фантастический сюжет в произведениях А.Н.Толстого органически сливается с реалистическим колоритом всего повествования, отличающегося широтой постановки социально-фантастической темы, многогранностью и тонкостью социально-психологической характеристики героев».

(В.Щербина)
Или:

«Тема советского человека, его революционного энтузиазма, его творческого горения, мужества и активности, его дерзких мечтаний и могучего разума перерастает в „Аэлите“ в тему человека вообще, человека безграничных возможностей… покорителя звездных пространств».

(Л.Поляк)
Раз уж нет образов коммунистов, то приходится тему советского человека и его дерзкого разума находить в Лосе и Гусеве. С досадой должен признать, что и сам принимал участие в безудержном восхвалении Толстого. А подобное пустозвонство воспринимал всерьез.

«Аэлите» был дан зеленый свет в устанавливаемых свыше издательских планах, и наши издательства воспользовались этим разрешением сверх всяких разумных пределов, ведь это была какая-никакая, а все же коммерческая книжка. В 1977 году она, например, была издана в Москве, Перми, Ульяновске, Днепропетровске и Киеве общим тиражом почти в миллион экземпляров.

Одновременно и автоматически «Аэлита» была зачислена в ранг фантастики «научной». Разве советская фантастика могла быть иной? Хотя ничего особо научного у Толстого нет. Такую фантастику можно называть приключенческой, отчасти социальной, но никак не научной. Известно, правда, что Толстой, кстати, инженер по образованию, был знаком с трудами Циолковского, и, возможно, позаимствовал у него идею ракеты, но это чисто литературная ракета, на какое-нибудь правдоподобие и не претендующая. Научная достоверность вовсе не заботила Толстого. Великолепный пример — пролет корабля через голову кометы. Гусев стоит у иллюминатора и покрикивает:

«Легче — глыба справа… Давай полный!.. Гора, гора летит… Проехали… Ходу, ходу, Мстислав Сергеевич…»

Такие строки не производят впечатления беспомощности или фальши и совсем не заслуживают иронии, с какой на них обрушился Тынянов:

«Взлететь на Марс, разумеется, не трудно — для этого нужен только ультралиддит (вероятно, это что-то вроде бензина)…»

К насмешке должно приговариваться лишь то, к чему автор сам относится серьезно.


«Аэлиту» трудно сопоставить с чем-нибудь в отечественной фантастике. Сам автор считал, что «в русской литературе это первый такого рода фантастический роман». Напротив, изданный через два года «Гиперболоид инженера Гарина» имеет многочисленных родственников, которые сами по себе представляют некоторый интерес.

Первая ниточка к нему протянулась от возникшей в те годы диковинной литразновидности, гибриде фантастики и детектива, которая стала именоваться режущим ухо словосочетанием — «красный Пинкертон»; выражение это было пущено в ход Н.И.Бухариным.

Мы видели примеры того, как партийная критика долбала невинные сочинения и обнаруживала человеконенавистнические ноты у Ж.Верна. А тут вдруг раздается со страниц «Правды» призыв подражать «Пинкертону», которого не только догматики расценивали как символ бульварщины. По его образцу писателям рекомендовалось создавать увлекательную литературу для юношества на таком материале, как революция, гражданская война, международная солидарность трудящихся, борьба с зарождающимся фашизмом… Пропагандистски-конъюнктурные соображения смешивались с искренним желанием дать читателям новую литературу. К этой группе неразграничимо примыкали «романы-катастрофы», которые повествовали о крупном, желательно (разумеется, только для сюжета) глобальном стихийном бедствии. Еще лучше (опять-таки только для сюжета), если бедствие было вызвано человеческими руками, впрочем, инопланетяне тоже годились. Привлекательность «катастрофической» темы понятна: в момент смертельной опасности, в момент максимального напряжения сил люди раскрываются полнее всего как с лучшей, так и худшей стороны, торжествуют самоотверженность, отвага, находчивость, вылезают на свет подлость, трусость, эгоизм…

На призыв, или, как тогда любили говорить, на социальный заказ, откликнулись многие. Но литература — не модный костюм и на заказ не шьется. Даже если опыты такого рода принадлежали перу уважаемых людей, у них чаще всего получались смешные экзерсисы. Конечно, имел место и элемент литературной игры, даже озорства. В 20-х годах такое еще можно было себе позволить.

Мы имеем свидетельство Л.Успенского о том, как они с приятелем сочиняли подобный роман.

«Нас не разу не затруднило представить себе, что было там, во мраке чернильной ночи: там всегда обнаруживалось нечто немыслимое. Мы обрушили из космоса на Баку радиоактивный метеорит. Мы заставили „банду некоего Брегадзе“ охотиться за ним. Мы заперли весьма положительную сестру этого негодяя в шкаф, а выручить ее оттуда поручили собаке… То была неслыханная собака, дог, зашитый в шкуру сенбернара, чтобы между этими двумя шкурами можно было переправлять за границу драгоценные камни и шифрованные донесения мерзавцев. При этом мы работали с такой яростью, что в одной из глав романа шерсть на спине этого пса дыбом встала от злости шерсть на чужой шкуре!..»

(Роман «Цвет лимона» вышел в 1928 году под псевдонимом Л.Рубус).

Но еще до Рубуса подобную же абракадабру под названием «Иприт» сотворили в 1925 году два известных литератора — Всеволод Иванов и Виктор Шкловский. Жанр их книги определить невозможно, как и коротко рассказать, о чем она, ибо в ней перемешено огромнейшее количество сцен, сценок, сквозных и обрывочных сюжетных линий без всякой логической связи и в произвольной последовательности: эпизоды химической войны между Советами и миром империализма, судьба двух немецких инженеров, изобретших способ дешевого изготовления золота и избавивших человечество от сна, самозванный бог, его брат, засланный в СССР со шпионским заданием, китаец (позаимствованный из пьесы Иванова «Бронепоезд 14–69»), который внезапно оказывается женщиной, а потом возвращается в мужское естество и многое, многое другое. В этом макрокосмосе шныряет матрос Словохотов, то ли большевик, то ли дезертир, с дрессированным медведем по кличке Рокамболь… Конечно, авторы, сочиняя подобную белиберду, громко хохотали, но тем не менее настроения «Иприта» вовсе не смешны: все та же неизбежность кровавой схватки между социализмом и капитализмом при абсолютном нравственном превосходстве первого. Нам поливать ипритом Париж можно, им Москву — запредельное злодейство. Выдающийся литературовед Шкловский никогда и не вспоминал о своем раннем романе, хотя мог бы им гордиться: в нем схвачены основные направления и даже темы ранней советской фантастики. Прямое совпадение некоторых эпизодов (например, биржевой паники и экономического краха из-за огромного количества дармового золота) с толстовским «Гиперболоидом…» говорит не столько о заимствовании, сколько о единстве атмосферы, которой дышали новоиспеченные пророки.

В похожем стилистическом ключе написан и роман Мариэтты Шагинян «Месс-Менд, или Янки в Петрограде» (1923 г.). Эта сказка на «рабочие» темы, может быть, первое антифашистское произведение в нашей стране. И эту ноту подхватит «Гиперболоид…»

В статье «Как я писала „Месс-Менд“» писательница несколько преувеличила роль романа в истории литературы, но, видимо, правдиво описала атмосферу подъема, в которой такие книги создавались. В них (и в писателях, и в книгах) пылал комсомольский задор. Борьба с империализмом велась в фантастике семь десятилетий. Вымученность этой схемы в книгах 20-х годов еще не ощущалась с такой силой, как у послевоенных эпигонов, но почин был положен. Схема соблюдена, например, в двух ранних романах Валентина Катаева «Повелитель железа» (1925 г.) и «Остров Эрендорф» (1926 г.) Опять незыблемые классовые установки, опять откровенное ерничество. Вторая ипостась и сохраняет за произведениями известный интерес. Так, в «Повелителе…» удачным получился образ Стенли, племянника Шерлока Холмса, который (племянник) во всем стремится подражать великому дядюшке и постоянно попадает впросак. Холмс, Стенли и классовая борьба связаны следующим образом: Стенли командируется в Индию, чтобы изловить вождя индийских коммунистов, гримируется под него, но попадается сам и с кляпом во рту за большие деньги передается полиции… Во втором романе пародиен уже заголовок: «Эрендорф» образован от «Эренбурга». В романе выведен образ плодовитого прозаика, собирающегося организовать питомник своих читателей, «выбранный из самых выносливых сортов безработных»… Впрочем, насмешка Катаева над коллегой вполне дружелюбная, даже немного льстящая… «Остров Эрендорф» автор регулярно включал в собрания сочинений в отличие от «Повелителя железа», хотя можно было бы поступить и наоборот. А Мариэтта Сергеевна, переиздав в 60-х годах «Месс-Менд», никогда и не вспоминала, что у этой книги было два «продолжения». Из уважения к заслугам Мариэтты Сергеевны и мы их поминать не будем.

Не остался в стороне от живописания ужасов, которые несет человечеству обезумевший империализм, и упоминавшийся всуе Илья Эренбург. Он написал в том же 23-ем роман «Трест Д.Е. История гибели Европы». «Д.Е.» значит «Destruction of Europe» — «Разрушение Европы». Конечно, богомерзкое дело было затеяно американским магнатом, дабы покончить с конкурентами и с красной заразой. В послевоенных мемуарах «Люди, годы, жизнь» Эренбург скажет о своей давней книге:

«Я бы мог ее написать и сейчас с подзаголовком — „Эпизоды третьей мировой войны“».

Нет, не мог бы этого сделать Илья Григорьевич. На поверку он оказался неважным прогностиком, не угадавшим тенденций мирового соперничества XX века. Разве что военные ужасы, описанные в романе, совпали с реальностью прошедшей мировой войны, но ужасна любая война, и в своем безумии они схожи.


«Гиперболоид инженера Гарина», публикация которого началась в 1925 году, полностью вписывается в этот круг. В промежутке между «Аэлитой» и «Гиперболоидом» Толстой еще дважды обращался к фантастике — в упомянутой пьесе «Бунт машин» и в малоудачной повести «Союз пяти», предварившей некоторые идеи «Гиперболоида…» Ученые утверждают, что и математическая формула должна обладать внутренней красотой, тем более фантастическая гипотеза должна выглядеть логически и художественно стройной, что вряд ли можно сказать о попытке ошалевшего миллиардера расколоть Луну ракетами, дабы вызвать всеобщую панику и под шумок захватить единоличную власть. Едва ли самые оголтелые магнаты станут посягать на естественные светила. В такие затеи невозможно поверить даже в рамках условной фантастической игры. А при чтении лучших страниц «Гиперболоида…» невольно попадаешь под воздействие странного ощущения: будто то, что там написано, случилось или могло случиться на самом деле, настолько убедительны детали, подробности, эпизоды, скажем, сцена расправы Гарина с подосланными убийцами или глава об уничтожении химических заводов в Германии. Все-таки Толстой был художником.

Я не случайно оговорился — на «лучших страницах». По сравнению с цельной «Аэлитой» «Гиперболоид…» скомпонован не так крепко. Наряду с удачными строчками в нем немало непереваренных кусков a la западный авантюрно-приключенческий роман, заметно проявляется влияние не столько кинематографа, сколько «киношки»: невероятный галоп событий, их стыковка и расстыковка в неожиданных местах, погони, преследования, пиратские рейды изящной яхты «Аризона» и изысканные бандитско-джентльменские разговорчики… Нет единства и в облике главного героя. В первых частях Гарин более осязателен, но более мелок, чем впоследствии, когда его обуревает разрушительная мания мирового диктаторства.


О «Гиперболоиде…» писали меньше, чем об «Аэлите», и ругали меньше. Ни Чуковский, ни Шкловский не удостоили его вниманием. Писавшие, как правило, отмечали антиимпериалистическую направленность романа, приобретшую вскоре антифашистский характер. Автор стал усиливать подобные акценты. В одном из вариантов главы «Гарин — диктатор» портрет главного героя содержал прямое указание: прядку волос, спущенную на лоб — так любил причесываться Гитлер. Однако потом писатель от конкретики отказался, видимо, претендуя на более широкие обобщения. Снова появляется соблазн заподозрить, что Толстой и здесь заложил в подтекст неприятие тоталитаризма, о чем-де он не решался высказываться открыто. Может быть, это сегодняшняя проекция, но такие мотивы в романе и вправду есть, однако для того, чтобы стать в ряд главных книг XX века, книг, увидевших его главную опасность, таких, как «Мы» Замятина или «1984» Дж. Орвелла, Толстому не хватило пороху — масштаба мышления. Слишком крепко он связал себе руки социалистическими обязательствами. Чтобы создавать великие книги, надо обладать внутренней независимостью. Ох, неслучайно Шолохова обвиняли в том, что «Тихий Дон» книга кулацкая, несоветская. Как только романист полностью перешел на позиции партии, возникла ангажированная «Поднятая целина».

Петр Петрович Гарин вызывает не страх, а улыбку. Типичный герой приключенческого боевика, белокурая бестия, сверхзлодей. Его честолюбие, властолюбие, безнравственность поданы с такими перехлестами, что он одновременно воспринимается как пародия на самого себя. Находясь в русле упомянутой традиции, Толстой позволял себе валять дурака, и в результате «Гиперболоид…» остался детской книжкой.

Это не значит, что в романе, как и в образе Гарина, нет ничего примечательного. Наиболее просто решается вопрос о научно-технических идеях «Гиперболоида…». О них, пожалуй, написано больше всего. Мечты о сжигающем луче издавна не давала покоя воинственным натурам. Патентную заявку сделал неизвестный автор легенды о зеркалах Архимеда, которыми тот якобы сжег неприятельский флот в Сиракузах. К сожалению, предание появилось в средние века, когда проверить его достоверность было несколько затруднительно. А фантасты видят оружие будущего исключительно в виде лучевых лайтингов и бластеров.

Ссылки на роман Толстого участились после появления квантовых генераторов — лазеров, которые в отдельных чертах и вправду напоминают гаринские гиперболоиды, прежде всего нерасширяющимся, тонким, как нить, лучом огромной мощности, способным жечь и резать. Первыми на это сходство обратили внимание сами ученые.

«Для любителей научной фантастики я хочу заметить, что игольчатые пучки атомных радиостанций представляет собой своеобразную реализацию идеи „Гиперболоида инженера Гарина“».

— заявил академик Л.А.Арцимович. И в дальнейшем практически ни один из писавших об открытии лазера не обошелся без упоминания об Алексее Толстом. А Ирина Радунская назвала книгу об этом выдающемся открытии — «Приключения гиперболоида инженера Гарина».

Такое признание — конечно, ласкает сердце фантаста, тем более, что в те времена строго параллельные, нерасходящиеся лучи считались принципиально невозможными, что с блеском доказал в вышедшей два десятилетия спустя книге «О возможном и невозможном в оптике» профессор Г.Слюсарев. Фантастику Толстого он категорически назвал недопустимой. Роль верховных судей фантастики ученые охотно берут на себя. И поучительно отметить, что истина скорее оказалась на стороне смелой фантазии, нежели сухих формул.

Можно подробно поговорить о том, есть или нет в недрах Земли оливиновый пояс, попутно изложив современные взгляды на строение земной коры. Подобный анализ фантастических произведений распространен довольно широко, раскройте, например, сопроводительные статьи к собранию сочинений Ж.Верна. Но эти комментарии, сами по себе, может быть, и небесполезные, имеют второстепенное значение, нельзя забывать, что несмотря на специфичность фантастики, мы имеем дело с произведением словесности, а не науки, и в первую очередь должны постараться понять: а зачем автор это придумал, какова внутренняя функция предлагаемой гипотезы.

Любая литература, фантастика в том числе, ценна прежде всего человеческой, «человековедческой» стороной, социально-философской сутью, она исследует поведение человека в необычных условиях. Научно-фантастическая гипотеза придумываются отнюдь не самоцельно. По крайней мере, так должно быть. Эту мысль мне придется повторить еще не раз, авторы упорно норовят упустить ее из виду, потому что «работать» с самой замысловатой конструкцией несравненно проще, чем с самой примитивной человеческой душой. Толстому необходимо было найти оружие необыкновенной разрушительной мощи, но в то же время компактное, которое он мог бы вложить в руки одного человека, дабы этот малый начал грозить всему миру, — появляется гиперболоид. Писателю понадобились много золота, чтобы с его помощью сокрушить мировую экономику. Где взять? Ж.Верн с подобными же целями доставил драгоценный металл из космоса («В погоне за метеоритом»). А у Толстого возникает оливиновый пояс и пробуривается сверхглубокий ствол. Судите сами, чья выдумка изящнее. Опять-таки у Толстого русский инженер Манцев открывает оливиновый пояс потому, что автору понадобилось огромное количество золота, а не потому что Толстой решил занятся популяризацией одной из существующих гипотез о внутренностях родимой планеты. А если бы он захотел отправить героев «Аэлиты» на Марс с помощью какого-нибудь местного кейворита или даже из пушки, в романе изменилось бы немногое, хотя мы каждый раз с удовлетворением отмечаем, что Толстой был знаком с принципами космонавтики Циолковского.

Но попробуйте убрать, заменить Аэлиту, Гусева, Лося или Гарина, Зою Монроз и от книг не останется ничего. Про роль науки в научной фантастике наговорено много высокопарной чепухи. Нелепо, конечно, отбрасывать (как нечто несущественное) любопытное, смелое, точное предсказание или красивую придумку, которая и вправду может вдохновить иного чудака на открытие. Речь идет только о том, что считать в фантастике главным.

В романе четко обозначен тезис: слишком могучие игрушки нельзя оставлять в руках маньяков. Великие открытия в истории человечества часто задумывались для мирных целей и тут же начинали служить войне. Уже первая палка, взятая в руку нашим далеким предком, могла быть и мотыгой, и дубиной. А что такое атомная энергия — проклятие или благословение? А космоплаванье? А лазер?.. Опасное оружие надо любыми способами вырвать у безответственных правительств или экстремистских партий, в первую очередь тех, которые поощряют терроризм или одержимы сверхценными идеями, вроде мировой революции, не обязательно социалистической, может быть, исламской; при неизбежном крахе обязательно будет пущен в ход последний козырь, как пустил бы его и толстовский герой. (И Гитлер, и Сталин). Конечно, гиперболоид не водородная бомба, но настроения, поползновения у их обладателей одинаковы. Фундаменталисты (я вкладываю в это понятие не только религиозное содержание) не пощадят никого. А ведь для того, чтобы покончить со всеми детьми Земли, нужно всего несколько килограммов плутония или несколько бочек зарина. Хорош или плох «Гиперболоид…», но на опасность абсолютных диктатур и фанатичных личностей он указал прямо.

Стремление Гарина стать мировым диктатором взято не с потолка. Типов со столь скромными замашками было немало в человеческой истории, их создал не XX век. Александр Македонский, Чингисхан или Наполеон могли покорить чужие страны, однако уничтожить планету они были бессильны. XX век сделал таких безумцев бесконечно более опасными для людей, чем раньше. Не знаю, чей пример первым приходит на ум — Гитлера или Сталина; хотя Сталин открыто о мировом социалистическом государстве и не говорил, но можно не сомневаться: подобные мечты бродили в его пасмурном мозгу. Хотя я и не стану утверждать, что Толстой вложил особый смысл в российское происхождение властелина мира, пусть даже и калифа на час.

Гарин не останавливается на личном диктаторстве, его амбиции простираются дальше, а дальше — фашизм чистой воды, стремление поставить элитарную кучку над остальными недочеловеками (термин не из романа), которых приведут к безропотному повиновению и беспросветному труду с помощью небольшой операции на мозге. (Это гуманное мероприятие осуществлено в романе Е.Замятина «Мы»). Гарин аморален, он ни в грош не ставит жизнь людей, и с легким сердцем отправляет на смерть друзей-двойников. Об этой склонности своего героя автору вспомнить бы лет через десять.

Конечно, Гарину не стать вровень с названными и неназванными князьями тьмы. Он помельче, хотя бы потому, что не совсем точно представляет себе, зачем ему нужно мировое господство. «Их» диктатура была пострашнее гаринской. Они не стушевались бы в момент наивысшего торжества, каковой конфуз случился с Петром Петровичем. Он, успешно схватывавшийся с целыми флотилиями, оказался не в силах противостоять предрассудкам того общества, которым возжаждалверховодить. Он бесится, воет от тоски, но вынужден подчинятся условностям, ритуалам и этикетам. Тут Гарин ничего поделать не может, революционизировать это общество, изменять его структуру он не собирается. А его будущие прототипы (можно допустить такой оборот?) скорее всего и не заметили бы подобных мелочей. Они были покрепче духом.


Самыми любопытными в романе следовало бы считать сцены биржевой паники — Гарин пустил под откос мировую экономику с помощью дешевого золота. А действительно — что произошло бы в таком случае? Представим себе теоретическую возможность: кто-то изобретает дешевые фильтры, автоматически отцеживающие драгоценный металл из морской воды. Ситуацию всерьез проанализировал А.В.Аникин в книге «Золото».

«С точки зрения экономиста, — пишет он, — интересен вопрос: если перенести фантазию А.Н.Толстого в современный мир, каких последствий для капиталистической экономики можно было бы ожидать от внезапного понижения цены золота до цены меди или алюминия?.. Возможно, произошли бы какие-то бурные события: толпы людей в первое время осаждали бы места, где золото продавалось бы по нескольку долларов за 1 кг; организованные рынки золота закрылись бы; акции золотодобывающих компаний покатились бы вниз, что могло бы даже вызвать биржевую панику… Но все это далеко от экономической и социально-политической катастрофы, от крушения системы. Общий (абсолютный) уровень товарных цен и ставок заработной платы тоже не сдвинулся бы… Хотя золото перестало бы играть роль валютного актива, в международной валютной системе тоже не произошло бы, вероятно, внезапных катастрофических сдвигов. В частности, соотношение между валютами, что ныне играет решающую роль, едва ли резко изменилось бы под воздействием этого фактора как такового…»

Дело в том, что теперь перестал действовать так называемый «золотой стандарт», и золото перестало играть роль всеобщего эквивалента стоимости, поэтому нынешнему претенденту на мировое господство гаринским способом обойтись бы не удалось. Если бы Аникин писал книгу в перестроечные времена, он, возможно, добавил бы: авантюра Гарина не удалась бы еще и потому, что реальные экономические и политические силы, управляющие миром, не совсем такие, а точнее — совсем не такие, какими они представлены в романе: автор слишком близко к сердцу принял советские взгляды на мироустройство. В частности, это сказалось в обрисовке химического короля миллиардера Роллинга.

Нас, советских комментаторов, больше всего умиляло то, что Роллинг миллиардер американский и что он, как положено представителям указанной разновидности империалистических акул, тоже стремится к мировому господству. Его агрессивные стремления («Американский флаг опояшет землю, как бомбоньерку, по экватору и от полюса до полюса…») заставляют снова вспомнить Маяковского, хотя, создавая Роллинга, Толстой не столько следовал трафаретам, сколько сам создавал их. Это относится и к образу советского агента Шельги, которого Гарин вопреки логике тащит за собой по свету, вероятно, для того, чтобы иметь возможность распустить павлиний хвост перед смертельным врагом. Актерские амбиции в духе неронов всех времен. Других связей с родиной у Гарина и нет; в момент кризиса Россия как бы исчезает с карты мира, что, конечно, упрощает автору задачу. А Шельга… Шельга становится родоначальником бесконечного ряда наших героических разведчиков, нашедшего точку максимума в пресловутом Штирлице.

Существовал замысел третьей книги романа: дело должно было окончится химической войной уже с участием России и, естественно, европейской революцией, после победы которой должны были следовать утопические «картины мирной, роскошной жизни, царство труда, науки и грандиозного искусства». Нет, что ни говори, а в те годы еще жила в Алексее Николаевиче тоска по идеалу, тоска, которая довела до умопомрачения героя его рассказа «Голубые города». И, наверно, было бы любопытно узнать, как аристократ Толстой представляет себе зрелый коммунизм, но, возможно, не только отвлечение другими занятиями — спасительное чутье подсказало ему не писать такой книги. В изображении будущей войны он неизбежно обрек бы себя на повторение фальшивок, о которых еще пойдет речь, а каким опасным делом было в 30-х годах сочинение слишком конкретных утопий, мы уже видели на примере Ларри…

Нереальная реальность

Счастлив, кто падает вниз головой.

Мир для него хоть на миг — а иной.

Вл. Ходасевич

Он всегда подписывался только так — А.С.Грин. Не Александр, не Ал. — А.С. Человек с удивительной судьбой, удивительный писатель, Грин смотрится особняком не только в русской, но и в мировой литературе. Бесспорно, такое утверждение можно отнести к любому крупному художнику, но, когда речь заходит о Грине, не произнести этих, пусть тривиальных слов невозможно. Он натерпелся из-за этой уникальности. Его все время стремились наставить на путь истинный. Уж если писателя (лишенного в нашей стране хотя бы минимальной экстерриториальности) и занесло в романтику, то пусть твоя романтика непременно и ежечасно зовет пролетариев всех стран на борьбу за переустройство общества. А было бы куда лучше, если бы сочинитель отказался от всяких выкрутасов с зарубежным душком и встал под опаленные знамена реализма. (До соцреализма Грин не дожил).

Даже расположенные к Грину интерпретаторы не столь давно говорили о нем в оправдательной интонации: несмотря на то, что он такой вот неукладывающийся, несмотря на то, что он дислоцируется не на магистральной линии советской литературы, несмотря на то, что у него не найти изображения советского человека, он все-таки наш писатель, русский писатель, добрый писатель и не исключено, что талантливый писатель.

Даже расположенные старательно выискивали у Грина отдельные реалистические штрихи и найдя бурно радовались, — слава Богу, значит, автор не совсем безнадежен.

Один из самых расположенных — Паустовский — и тот писал так:

«Он не замечал окружающего и жил на облачных веселых берегах. Только в последние годы перед смертью в словах и рассказах Грина появились первые намеки на приближение его к нашей действительности…»

И в другом месте:

«Старая Россия наградила Грина жестоко — она отняла у него еще с детских лет любовь к действительности… Он всегда пытался уйти от нее, считал, что лучше жить неуловимыми снами, чем „дрянью и мусором“ каждого дня».

Сурово обошлась судьба с человеком… Был бы он куда счастливее, если бы она у него ничего не отнимала. Я немного утрирую точку зрения Паустовского, но оттенок сострадания к несчастному в его словах есть. Герой повести Паустовского «Черное море» писатель Гарт, прототипом которого послужил Грин, под влиянием окружающих, под напором социалистического строительства отказывается от индивидуалистического мирка и приступает к изображению настоящей, всамделишной и, разумеется, героической жизни.

Нет спора, трудная личная судьба сыграла свою роль в становлении творческого метода Грина, но разве у кого-нибудь становление происходило в космической пустоте? Однако с жизненными мерзостями, с духовной Вяткой можно небезуспешно сражаться и стопроцентно реалистическим оружием. Ведь существует еще и зов таланта: для творческой личности самое важное понять, почувствовать, в чем состоит призвание, и суметь его реализовать. Какое б сильное влияние ни оказывали жизненные обстоятельства, только ими не объяснить, почему из двух художников, выросших в одинаковых условиях, один становится сказочником, а другой — бытописателем. Пример, лежащий на поверхности, — Грин и Горький. Природный дар повел Грина в вымышленные миры — честь ему и хвала, в них он нашел писательское счастье, и прежде всего потому, что по его пути никто не ходил. Любое направление приоритетно, если оно талантливо; в искусстве есть только талантливое и бесталанное, художественное и антихудожественное. Безнравственно считать, что литератор бездарный, но находящийся на «главном» направлении, имеет какие-то преимущества. Взять хотя бы отечественную фантастику времен «расцвета застоя». Сколько в ней было вторичного, подражательного, серого, но агрессивно отстаивающего свое место под солнцем на том лишь основании, что она — Истинно Научная Фантастика.

Насколько был искренен Паустовский в стремлении перевоспитать Грина, хотя бы и после смерти, не знаю. Он мог бы обратиться с теми же декларациями и к самому себе. Но в каком-то смысле эссеисты были правы — параллельный мир, созданный писателем, и вправду был формой неприятия действительности. В демонстративном игнорировании окружающих советских реалий таился достаточно дерзкий вызов (уверен, что вполне намеренный), потому-то его творчество и вызывало злобу партийных охранителей. Но разве про Грина можно сказать, что он добру и злу внимает равнодушно? Да нет же, его мир мир воинствующего добра, добра и гармонии. В отличие от многих шумных и самонадеянных современников Грин читается сегодня ничуть не хуже, чем в момент первой публикации. Значит, в его условных сюжетах заключено нечто вечное. Как и в толстовской Аэлите, Аэлите без кавычек. Никто не отрицает, что глаголом сердца надо жечь и что пепел Клааса должен в те же сердца стучать. Но если и то, и другое будет продолжаться круглосуточно, надолго ли хватит сердечной мышцы?

Слово «общечеловеческое» мы сейчас научились произносить с особым вкусом, ведь оно долгое время находилось в эмиграции. Это, однако не означает, будто в творчестве лучших наших писателей общечеловеческая составляющая отсутствовала, хотя ей приходилось прокрадываться в произведения инкогнито. Правда, сам термин, может быть, неточный, во всяком случае скучный, канцелярский. Не лучше ли сказать просто «человеческое». Именно человеческие особенности гриновских книг играли роль красной тряпки, которая застилала пеленой глаза идеологическим тореадорам.

Я не сделаю открытия, заявив, что кроме расположенных к Грину критиков были и нерасположенные. Но можно сказать, что он дешево отделался. Такой разнузданной травле, как Замятин или Булгаков, при жизни Грин не подвергался. Впрочем — как посмотреть. Можно очень больно ранить человека всего десятью строками, которые, словно сквозь зубы, процедила в 1930 году «Литэнциклопедия». Вот почти все, что заслужил Грин от официального литературоведения к концу жизни (писатель преждевременно умер от рака в 1932 году):

«Талантливый эпигон Гофмана, с одной стороны, Эдгара По и английских авантюрно-фантастических беллетристов — с другой…»

Киллеры опоздали, но не утихомирились. Его черед наступил позже. Поношение Грина происходило в рамках печально известной кампании по искоренению «безродного космополитизма». Хотя трудно сказать, зачем понадобилось тревожить тень писателя, почившего в Бозе два десятилетия назад, русского к тому же. Видимо, ждановскую команду раздражало все яркое, непохожее на установленные ими образцы. Ну никак, ни с какой стороны не удавалось вписать Грина в их параметры социалистического реализма. А тут еще населенные пункты и действующие лица носят заграничные наименования. Сами понимаете, оставалось только одно — выбросить его из советской литературы. Что и было сделано.

Кульминацией антигриновской атаки стали статьи А.Тарасенкова и В.Важдаева, появившиеся в январе 1950 года. Я был в те годы студентом МГУ и как все нормальные молодые люди любил Грина; после чтения статьи Важдаева в «Новом мире», редактировавшимся К.Симоновым, у меня возникло отчетливое ощущение удара кастетом в лицо, настолько нелепы, несправедливы были обвинения, перемежавшиеся грубой бранью. Еще сильнее было чувство беспомощности. Дискуссии в те годы не практиковались, возражения не предусматривались. Точка зрения Важдаева и Тарасенкова смело могла считаться директивной. Писали они свои опусы, конечно, по прямому указанию свыше. Трудно сказать, что они в действительности думали о Грине, впрочем, это несущественно. Имя Грина исчезло из планов издательств, а его книги — из библиотек; хотя физически они не изымались, но кто же мог рискнуть выдавать читателям произведения безродного космополита.

Но и тут Грина ждала не худшая судьба. Свистопляска вершилась на излете сталинской эпохи и до появления первой после перерыва книги «Избранное» и обратившей на себя внимание статьи М.Щеглова «Корабли Александра Грина» в том же симоновском «Новом мире» — прошло всего шесть лет; приговор шемякина суда был опротестован значительно быстрее, чем это произошло с Платоновым и Булгаковым, не говоря уже о Замятине.

Конечно, такие статьи, как «Проповедник космополитизма. Нечистый смысл „чистого искусства“ Александра Грина» Важдаева заслуживают только презрения, они недостойны опровержений по существу. Но и забывать о них не следует. Они сами по себе могут служить заметной, хотя и своеобразной чертой минувшей эпохи. Прослеживая историю советской литературы, фантастики в частности, мы обязаны знать и помнить, в каких условиях приходилось жить и творить писателям. Не учитывая этого, мы не сможем правильно оценивать сочиненное ими в те годы, правильно понять его. А кроме того, я не стал бы биться об заклад, что колесования, четвертования и прочие египетские казни, через которые прошла отечественная словесность, навсегда остались в далеком прошлом. Вот почему я позволю себе привести избранные цитаты из пещерной статьи Важдаева.

«Идейный и политический смысл созданного А.Грином „своего особого мира“ легко расшифровывается, как откровенная духовная эмиграция…», «Роман „Бегущая по волнам“ — одно из основных и наиболее реакционных произведений А.Грина…», «…герой рассказа — взбесившийся махровый реакционер…», «Знакомая проповедь! Мы ее слышали от реакционеров всех мастей…», «Демонический» герой Грина это — «предвосхищенный автором гитлеровский молодчик, фашист, жаждущий уничтожать людей…», «Так называемым „положительным“ героям Грина присуща одна общая черта — презрение к Родине и ненависть к реальной народной жизни…», «Произведения Грина — это, конечно, явление распада искусства. Распад неизбежен, как утверждение идей человеко- и народоненавистничества…» — трудно поверить, неправда ли, что такие слова говорились об авторе «Алых парусов», а ведь статьи принадлежали перу ведущих критиков тех лет. Впрочем, они потому и стали «ведущими», что чутко откликались на «социальные заказы» руководства.


Грину после его реабилитации было посвящено несколько книг, в которых духовное наследие писателя подвергалось всестороннему анализу. Оно многогранно. Можно, например, говорить о гриновской концепции человека или об особенностях его стиля. Я хочу коснуться той стороны его творчества, о которой исследователи пишут мало и бегло, — о его взаимоотношениях с фантастикой.

Может, потому мало и бегло, что на этот вопрос ответить непросто. Правда, составители антологий не сомневаются в принадлежности писателя к клану фантастов и бесцеремонно включают его произведения, так сказать, через запятую с очерками Циолковского и рассказами Беляева. Но перечисленные писатели вовсе не одной крови. Грин, как киплинговская кошка, гуляет сам по себе. Нет ничего удивительного, если кто и заколеблется — а можно ли вообще причислять его к фантастике? К узколобой, дегенеративной дуре, которую у нас долгие годы пытались выдавать за фантастику, — ни в коем разе.

Грин вообще был склонен скептически относиться к проявлениям научно-технического прогресса. По его мнению, в бетоне и железе пропадает красота, испаряется духовность. Есть немало философов, придерживающихся таких же убеждений. К философам себя причислить не смею, но эта точка зрения мне симпатична. Лишенный возможности повлиять на реальную действительность, писатель давал волю своим симпатиям и антипатиям в выдуманном им мире. Где только можно, он заменяет пароходы парусными судами, (в его Лиссе, например, разрешалось швартоваться только парусникам), автомобили — каретами, электрические лампы — свечами…

С другой стороны, отрицать принадлежность Грина к фантастике, как это склонны делать некоторые гриноведы, неразумно. Фантастический элемент виден у него невооруженным глазом, и он отнюдь не случаен, а прямо вытекает из его творческого метода.

Самое фантастическое у Грина — не столько то, что Фрези Грант скользит по воде, сколько особый мир, в котором она обитает, в котором она только и может обитать, в котором подобные чудеса кажутся естественными и в котором протекает действие большинства его романов и рассказов. Даже такой роман, как «Дорога никуда» (1930 г.), где вроде бы ничего чудесного не происходит, ничем не отличается от тех, в которых оно наличествует. «Дорога никуда» ничуть не более реалистична, или, если хотите, не менее фантастична, чем, скажем, «Бегущая по волнам» (1928 г.). И про «Золотую цепь» (1925 г.) можно сказать то же самое. Много ли там фантастического? Причудливый замок Ганувера? Велика фантазия! Не в этом главное. И тут, и там один и тот же параллельный мир, только внимание писателя на сей раз привлекли события на другой улице или в другом городе, где сегодня ничего необычного не случилось, но если завтра, глядишь, случится, то вывески на улицах менять не придется.

Для сравнения можно припомнить Ж.Верна. Кому-то угодно считать «Детей капитана Гранта» чисто приключенческим романом, а «Таинственный остров» научно-фантастическим. Но в своей сути оба романа мало чем различаются. Разумеется, основа у жюльверновской фантастики, как и у его приключений иная, нежели у Грина, но для каждого писателя она одна и та же. Верн повествует о событиях, произошедших в одном мире, одном море, только на разных островах. Можно было бы без ущерба для их психики познакомить детей капитана Гранта с капитаном Немо и сводить на экскурсию по «Наутилусу». Роберт был бы в восторге.


Гриновский мир давным-давно назван Гринландией. Эта несуществующая страна во многом похожа на реальную. В ней можно отыскать немало деталей, взятых из нашего мира. Нередко встречаются прозаизмы, разрывающие, казалось бы, нежный романтический флер — «стальной левиафан Трансатлантической линии», «секретарь ирригационного комитета», «служащие биологической станции»… Мы с удивлением обнаруживаем современные конфликты, хотя бы в той же «Бегущей по волнам». Капитан Гез занимался контрабандой наркотиков. Некие «Червонные валеты» пытаются уничтожить мраморное изваяние Бегущей по волнам, установленное на городской площади. Зачем? Официальная причина — оно мешает расширению портовых складов, а подоплека дела в том, что оно не укладывается в их видение мира. Несовпадение взглядов всегда вызывает ярость у обывателей и сильных мира сего; нередко эти два множества пересекаются.

О, сколько прекрасных памятников было уничтожено объединенной командой негодяев и равнодушных. Самому Грину — точнее его книгам — удалось спастись лишь потому, что удалось спастись всей стране.

И все-таки мир Грина нереален, он размещен в другом, даже не в четвертом в пятом измерении, а кто-то хорошо сказал, что пятое измерение — это пространство воображения. Грин и сам не рекомендовал доверять собственным конкретным названиям:

«…имена гаваней означали для меня другой „Тулон“ и вовсе не тот „Сидней“, какие существовали в действительности…»

Грину ничего не стоило придумать «темпорально-пространственный переход», через который особо отмеченные могли бы попадать из нашего мира в его. То есть возникла бы еще одна вариация сюжета «параллельный мир». Однако Грин не хотел делать свой нереальный мир ирреальным. Его мир расположен на Земле, хотя ни один географ не сможет указать его координат. Грин мечтал, чтобы настоящий, реальный мир был бы похож на его, выдуманный. Если угодно, все творчество Грина можно назвать одной большой и ни на кого не похожей Утопией.

Главное в гриновском мире, кроме его самого, не старинные корабли, не замки, не города Лисс, Зурбаган или Гель-Гью, которые благодаря Грину известны читателям, пожалуй, не хуже, чем номенклатурные черноморские порты; главная «чудасия» — это населяющие его люди. Там есть, конечно, мерзавцы и подлецы, видано ли, чтобы приключенческий роман обходился без негодяев, с кем же бороться-то? Но гораздо больше удивительно хороших людей, и не просто хороших — законченно хороших, благородных, самоотверженных идеалистов. Позвольте, разве не такой герой обычен для приключенческой литературы? Однако писателям, которые делают вид, что они желают соответствовать жизненной правде, приходится искать в характерах персонажей душевные сложности, дабы придать образам большую или меньшую правдоподобность. В противном случае возникает откровенная идеализация, потому что героям приходится действовать в отчаянном несоответствии с «окружающей средой». Таков, например, блистательный капитан Блад из романов Р.Сабатини. Капитан — превосходный малый, конечно, но как художественное обобщение — абсолютная неправда. Будь он в действительности таким благородным, ему бы дня не прожить в обществе подлинных пиратов, сборища садистов, подонков и убийц, в чьем кровавом промысле будущие поколения узрели нечто романтическое. У Грина же идеальные герои заподлицо пригнаны к обстановке, и тем самым такие черты характеров, которые у других авторов немедленно переводят их обладателей в ангельский чин, у Грина выглядят естественными, а потому убедительными. Легендарная Фрези Грант, девушка, которая приходит мореплавателям на помощь в тяжелую минуту, вовсе не привидение, а одна из жительниц гриновской страны. Там все такие. Нет, не все, но многие. Фрези нацелена на доброту, ее призвание не бросать в одиночестве и страхе терпящих бедствие. Трудно придумать миссию благородней. Ее появление в ночном море не пугает и даже не удивляет Гарвея. Встреча, конечно, малость неожиданная, но это встреча родственных натур. Недаром в конце книги Фрези прямо с моря заговаривает с Гарвеем и Дези, как со старыми друзьями:

«Добрый вечер. Не скучно ли вам на темной дороге? Я тороплюсь, я бегу…»

Да, Фрези, конечно, нереальная особа, но ничуть не более нереальная, чем остальные гриновские женщины. Ведь и Дези — это во многом Фрези, и Бичи Фрези…

В «Морской волшебнице» Ф.Купера, если помните, в роковую минуту перед моряками тоже возникает видение красивой женщины. Но в компании натуралистических образов — почетных негоциантов, не брезгающих, впрочем, сделками с контрабандистами, и вылощенных английских офицеров — привидение как-то не смотрится, от сцены отдает мистикой, начисто отсутствующей у Грина.

Точно так же надо подходить и к летающему человеку Друду из романа «Блистающий мир» (1923), хотя он в отличие от Фрези повседневен и осязаем. Его необыкновенные способности — это тоже гиперболически увеличенные человеческие возможности. Друда, правда, не назовешь ангелом доброты, но рассмотрение того, почему автор столь сурово обошелся с героем (Друд внезапно лишился своего умения и разбился, упав с высоты) завело бы нас в сторону. Тем не менее, и Друд по-гриновски высоконравственное существо, не способное на моральные компромиссы. Может быть, он не расположен к занятиям мелкой благотворительностью, но на подлость его подвигнуть нельзя. Предложение Руны, дочки правителя, захватить неограниченную власть над людьми нимало не прельстило молодого человека. Не помогла и красота девушки, цинично предложенная ею самой в качестве платы за согласие.

Фантастика и приключения у Грина — сообщающиеся сосуды, одно неотделимо от другого. Вот его прославленные «Алые паруса» (1923 г.). Трудно себе представить, но названные выше критики в героях этой хрустальной, лиричнейшей вещи нашли порочные наклонности, противопоказанные советской молодежи. Ассоль, видите ли, всего лишь мечтательница и фантазерка. Вот если бы она была ударницей коммунистического труда, тогда преподношение, сделанное неизвестно за что влюбившемуся в нее юношей, было бы заслуженным… Ничего, казалось бы, чудесного в повести нет. Можно же в конце концов и вправду сшить паруса из шелка, долго они бы не выдержали, но можно. И в то же время все полно волшебства, все сказочно. Тот же гриновский мир, те же гриновские герои. Приглядевшись к Ассоль повнимательнее, мы убедимся в том, что из нее прекрасно получились бы все героини «Бегущей по волнам», включая Фрези.

Долгое время считалось, что главное в Грине — острый сюжет, неестественные страсти и странные чудеса. Особенно настойчиво уличали Грина в подражательстве западным рассказчикам, прежде всего Эдгару По. Грин, действительно, очень его любил, но все же приходится еще раз удивляться эстетической глухоте критиков, принимающих видимость за сущность. Только уже после второго рождения Грина, в 70-х годах была окончательно утверждена мысль о том, что его творчество не только независимо от творчества американского романтика, оно противоположно ему. Мир Грина радостный мир, в котором сбываются мечты и надежды, а черные замыслы пресекаются на корню. По водной глади его планеты скользит бригантина под алыми парусами. Символом мира у Э.По может служить ворон, который категорически обрывает малейшие надежды беспросветным словом «Никогда!»

Глупо доказывать, будто По в чем-то ущербнее русского прозаика. Эдгар По не нуждается в защите, он велик как разрушитель прочненькой брони сытого буржуазного благополучия, он громко заявил о неустойчивости окружающего мира, а тем более мирка, и в своем скепсисе оказался дальновиднее современников-реалистов. Зыбкость человеческого существования обнаружила себя в нашем веке с особой силой, и мы, пожалуй, еще не прочитали по-новому гениального неудачника. Человеческая душа не должна отворачиваться от ужаса и отчаяния, но впереди обязательно должен светить огонек надежды. Грин и По находятся на разных концах спектра переживаний, равно необходимых для полноты духовной жизни. При этом не надо, конечно, крайностей, нельзя все время находиться в состоянии эйфории, охватившей Ассоль при виде приближающейся шхуны. Жизнь зачастую подсвечена красноватым трагическим отблеском.

Как всякий большой писатель Грин многослоен, и, может быть, не каждому читателю и не с первого захода удается добраться до сердцевины и отдать себе ясный отчет, почему этот автор нравится. Иные будут искренне воображать, что их увлекли острые приключенческие коллизии, взрывная развязка, завораживающая выдумка. Все это, как говорят, имеет место. Должно быть, в юном возрасте человек с одинаковым увлечением читает как Александра Грина, так и Александра Беляева. Но, став постарше, к Беляеву он вряд ли вернется, то ли осознав, то ли ощутив, что Беляев весь на поверхности, он исчерпывает себя в сюжете, и больше ему сказать нечего. Грин, напротив, интересен и взрослому, поднаторевшему читателю: за первым, событийным планом у писателя обнаруживается второй, человеческий, эмоциональный, за вторым — третий, философский… Сперва эти планы могут оказаться незамеченными, их еще надо распознать, разгадать, но проникновение в них создает то особое, восторженное состояние духа, которое и должно быть конечной целью настоящего искусства.

Многослойность — принадлежность «большой» литературы, в применении к фантастике и приключениям о таких высоких материях доводится говорить редко. Но когда они есть, то литература «второго сорта» превращается просто в литературу, а разговор о сортах становится неуместным.

Вот уж в художественном отношении творчество Грина находится на генеральном направлении, с какой бы стороны к нему не подходить. Речь идет о совершенстве формы его произведений, которое считается как бы не обязательной для приключенческих и фантастических творений. О высоком мастерстве Грина еще в 1926 году проницательно писал Я.Фрид:

«Под пером Грина приключенческий роман и новелла входят в нашу „большую“ литературу, где раньше места для них не было».

(Как видите, мнение «Литэнциклопедии» не было единственным, но оно было решающим).

Подражать Грину, к счастью, никто не осмелился, хотя двоюродную сестру его музы можно узнать в книгах Владислава Крапивина, в песнях Новеллы Матвеевой. Но есть ведь и косвенное влияние. А.Бритиков справедливо заметил:

«В значительной мере ему мы обязаны, что наша фантастика, отсвечивающая металлом звездолетов и счетно-решающих машин, потеплела в 50–60 годы человеческими страстями…»

По желчному выражению Венедикта Ерофеева, советская литература родилась в смирительной рубашке; Александр Степанович был одним из немногих, кто такого наряда на себя никогда не примерял.

Сопротивление

Я думал, — в моем очаге

Давно уже умер огонь.

Поднес я руку к золе

И опалил ладонь.

А.Мачадо
Свершилась великая мечта фантастов: в нашем распоряжении — машина времени. Держу пари — одним из первых рейдов мы переправим в наши дни ксерокопированную тайком (не натворить бы никаких хроноклазмов!) рукопись сожженного Гоголем второго тома «Мертвых душ». Да и кроме него, если пошарить, можно, наверно, обнаружить немало любопытного. Как подойти к таким произведениям литературоведческой науке? Во время создания их никто не знал, следовательно, как феномен литературы XIX века их рассматривать нельзя. Тем более их не назовешь современной литературой. «Там» их можно включить только в контекст личной судьбы сочинителя, «здесь» оценить степень их нынешней актуальности. Не думаю, правда, чтобы кто-нибудь пожаловался на методологические затруднения; может быть, и жизни стоит не пожалеть, возродить бы из небытия бесценные строки.

Мы и оказались в таком положении — буквально из пепла воскресли выдающиеся книги, созданные в 20-30-х годах, (а некоторые и в 40-50-х), о существовании которых мало кто знал. Лишь в 1966 году, когда в журнале «Москва» появился роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», возникло подозрение, что та история советской литературы, которую нам преподавали с университетских кафедр, не совсем отвечает действительности. Еще немного, еще чуть-чуть и выяснилось, что совсем не отвечает. Но пришлось подождать два десятилетия, пока, наконец, окончательно не рухнули цензурные цепи и на свет Божий вышли романы Замятина, Платонова, Пастернака, Гроссмана и множество другой прозы и поэзии, а также документов и фактов, в корне изменивших представления, усвоенные нами со школьной скамьи. Случалось, ранее обнаруживали неизвестные рукописи гения. Сколько шуму поднималось! А тут на нас обрушилась целая литература — да какая!

Дело не только в количественном расширении, хотя и оно существенно, особенно если прибавить еще и те книги, которые, правда, были изданы в свое время, но тут же были препровождены в спецхран без права переписки. Дело прежде всего в изменившемся отношении к Октябрю 1917 года и ко всему времени большевистско-коммунистической диктатуры. Поменялись приоритеты, и литературной науке предстоит немало потрудиться, чтобы всех расставить по местам и выяснить, кто же на самом деле у нас лучший и талантливейший. Понятно, не стоит подражать рукоприкладству партийных вышибал и выбрасывать произведения из библиотек, но очевидно, что большинство текстов, которые входили в школьные программы, уж оттуда-то должны быть изъяты незамедлительно. Кого поставить на их место — разговор специальный.

Важнее всего, конечно, то, что шедевры сохранились, что они стали нашим достоянием, что оказалась пророческой гордая булгаковская фраза: «Рукописи не горят!» И, может быть, совсем неслучайно то обстоятельство, что многие из опальных произведений относились к ведомству фантастики.


Начнем с произведения в недавнем прошлом самого одиозного, самого замечательного и к тому же одного из первых по времени создания — романа «Мы», написанного Евгением Ивановичем Замятиным.

Роман «Мы» продиктован страхом. Страхом за человечество, за его судьбу, за его живую душу. Единое Государство, изображенное в романе, — это человечий термитник, члены которого лишены даже собственного имени, они лишь «нумера», которые в предписанном порядке ходят на работу, спят, принимают пищу, поют гимны и гуляют ровными шеренгами… Живут они в стеклянных комнатушках-клетках, просматривающихся насквозь в любой час суток. Инакомыслие и вообще малейшее отклонение от регламента жестоко карается. В Едином Государстве растоптаны всякие понятия о человеческом достоинстве, само растаптывание возведено в добродетель, гражданам вдолбили, что существующий порядок «идеальной несвободы» и есть для общества наивысшее благо, что именно в такой организации ликвидированы все пороки, соблазны, искривления прежних, «анархических» структур.

Может быть, Замятин был и не первым, кто встревожился, узрев перспективы превращения homo sapiens'a в муравья. Подобную же тревогу можно найти, например, в «Первых людях на Луне» Г.Уэллса, кстати, любимого замятинского писателя. Но до Замятина никто не бил в набат так громко. Впрочем, гораздо страшнее предупреждений растревоженных утопистов то, что и до, и после Замятина находились политические деятели, которым именно муравейник рисовался в виде идеального общежития и для людишек. Небезызвестный германский канцлер О.Бисмарк прямо так и вещал:

«Видите ли, это маленькое насекомое живет в условиях совершенной политической организации. Каждый муравей обязан работать — вести полезную жизнь; каждый трудолюбив; субординация, дисциплина и порядок достигли у них совершенства. Они счастливы, так как они работают».

Возможно, ничего не зная об откровениях старого империалиста, африканский социалист К.Нкрума через много лет повторил мысли Бисмарка почти дословно:

«Они (муравьи — В.Р.) всегда добьются своей цели, потому как они дисциплинированы и организованы. Лодырей среди них нет и в помине».

Герой романа, нумер Д-503 свято верит в официальные догмы, но смутно ощущает неестественность, ирреальность существования личности в его обществе, недаром он, математик, все время задумывается над тайной числа i — корня из минус единицы, чего-то такого, чего не может быть в принципе, но тем не менее оно есть и нагло высовывается в различных математических выкладках. Эта величина может служить символом — в жизни современного человечества немало иррационального, бессмысленного, однако агрессивного и процветающего.

Своего венца творческая мысль организаторов Единого Государства достигла в Сексуальном Часе. По тамошним либеральным законам «каждый нумер имеет право на каждый нумер»; только возжелавшие обязаны взять талончик-допуск, предъявить его дежурному по блоку, и тогда спаривающиеся получают право прикрыть шторками прозрачные стены на строго определенное и одинаковое для всех время…

В мировой литературе такое интимное и индивидуальное чувство, как любовь, не раз служила реактивом, которым испытывались различные общественные механизмы. Нумер, суммированный, проинтегрированный, как сказано в самом романе, должен только подчиняться, каждый должен быть таким, как все. А любовь избирательна, любить, как все, нельзя. Вот почему это чувство необходимо вытравить; в стаде или в муравейнике его не должно быть, тут может «иметь место» только случка. Но — вопреки известному утверждению от любви не слепнут, от любви прозревают. Именно любовь стала причиной маленькой неприятности, постигшей Д-503, - у него «образовалась душа», как заявил ему знакомый врач, которому математик пожаловался на непривычные ощущения…

Если, помните, социальные конструкторы «позитивных» утопий исступленно уничтожали институт семьи, но, так сказать, снизу, доведя до абсурда стремление освободить человека от всяческих уз. В «Путешествии…» Чаянова можно найти шутливый лозунг, пародирующий экстремистские устремления тех лет:

«Разрушая семейный очаг, мы тем самым наносим последний удар буржуазному строю».

В «Мы» семья истреблена сверху — государственными установлениями. Крайности, как известно, сходятся.

Конечно, панорама вышагивающих нумеров — гротеск, преувеличение. Но такое ли оно сильное, это преувеличение? Щедрый на выдумки XX век не раз преподносил нам сюрпризы. Признаки замятинского Города есть везде, где подавляется личность, порабощаются умы, торжествует интеллектуальный и физический террор, а люди низводятся до состояния скота. Разве мы не видели, кто лично, кто лишь на кинопленке, охваченных пароксизмами восторга обывателей на улицах и целые нации, преисполненные обожания к своему, как он там именуется у Замятина, ах, да-да, Благодетелю? Разве не было множества освенцимов и гулагов, где инакомыслящие перевоспитывались посредством выстрелов в затылок. «Арифметически-безграмотную жалость, знали лишь древние: нам она смешна», — философствует герой Замятина за два десятка лет до Берии, за полвека до Пол Пота.

А может быть, и не надо было Замятину ломать голову над предсказаниями. Достаточно было поглядеть окрест, почитать партийную прессу… Вот что, например, утверждал в 1920 году русский революционер А.А.Богданов (между прочим, отстранившийся от Ленина и большевиков):

«Товарищ выбыл из строя, товарищ погиб — первая (первая! — В.Р.) мысль, которая выступает на сцену, это как заменить его для общего дела, как заполнить пробел в системе сил, направляемых к общей цели. (А не отправиться, скажем, к жене со словами утешения. — В.Р.) Здесь не до уныния, не до погребальных эмоций: все внимание направлено в сторону действия, а не „чувства“…»

А вот высказывание другого профессионала-революционера, Н.И.Бухарина, на этот раз правоверного большевика, но, как известно, плохо кончившего. (Оно также датировано 1920 годом, то есть годом написания «Мы»).

«…Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью (интригующая последовательность, верно? — В.Р.), является методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи».

Говорят культурнейшие люди своего времени. В их словах не прямой ли путь к обесчеловечиванию, к «нумерам»? Вот как может помутить сознание, извратить нормальные человеческие чувства идеологическая догма.

Но и Богданов, и Бухарин были всего лишь теоретиками; однако на их теориях подросли практики, так что если Д-503 под жалостливыми «древними» имел в виду наше поколение, то он заблуждался. Не будем даже вспоминать о кровавых тридцатых; бандерлогов, для которых человеческая жизнь не стоит ни гроша, мы и сегодня видим вокруг себя достаточно. Нет, речь не об убийцах, не о киллерах, не о преступниках с татуировками, а о тех, кто стоит у власти, кто волен нас судить, и миловать, и призван защищать. В конце 80-х годов Юрий Аракчеев написал документальную повесть «Пирамида», в которой анализировал действия судьи, приговорившей к смертной казни человека, в невиновности которого не сомневалась даже она сама. Но так было надо в целях укрепления авторитета государства. Писатель пытается представить себе нравственный, с позволения сказать, облик и идеалы женщины, воспитанной в рядах КПСС стойким борцом за социалистическую законность.

«…Она представляла, как наступил наконец в государстве порядок. И люди все ходят в одной одежде, и пострижены одинаково, и встают в одно время, и ложатся… И оттого, что порядок, все рады, а тех, кто грустен, наказывают. Тех же, кто провинился сильно, выпал из строя, нарушил общее счастье, казнят. Не стреляют, не вешают, нет. Усыпляют. Во имя блага всех — и их самих тоже. Хорошо представляла она себе усыпления эти, совсем не трагичны они, наоборот. Массовые, захватывающие зрелища с музыкой, знаменами… Слишком хорошо знала она из жизни, из практики своей, как тяжело тем, кто выбился из строя, как мучаются они сами. Изолировать их, наказывать изоляцией — какой смысл? Месть, и только. Они все равно не исправляются никогда. Вот государство и помогает им чем может. Акт в высшей степени гуманный… А она, моя героиня, распоряжается, кого казнить, то есть усыплять, а кого нет, кто имеет право на жизнь, а кто на усыпление. И толпы народа идут на поклонение к ней со знаменами. Она справедлива, добра, и все знают это и любят ее…»

Вряд ли Аракчеев, проникая в образ мыслей этой страшной женщины, думал в тот момент, насколько близко он оказался как к творцам иных утопий, тоже мечтавших об идеальных порядках на Земле, так и к установлениям, утвердившимся в замятинском Городе. Но, может быть, теперь замятинские гиперболы не покажутся нам чрезмерными.

Если власть захватят эти бессердечные, мертвые души, они-таки сделают нам мозговую операцию, потому что иным способом ни одной, даже самая жестокой диктатуре не удается удержаться более 10–15 лет, Сталина несколько дольше удержала на троне война. У Хаксли прижигание в мозгах делают заранее, новорожденным. Но ведь должны же быть те, кто делает операции, хотя, предположим, ее можно доверить роботам, тогда остается тот, кто изготовляет и программирует этих роботов. В конце концов им приходится отправить на операцию собственных детей, о чем не мешало бы помнить разработчикам некоторых сверхсекретных систем. Дату написания романа мы устанавливаем по свидетельству автора: на его родине «Мы» не публиковались до конца 80-х годов. В середине 20-х годов за рубежом появились переводы, вызвавшие исступленное негодование в советской прессе. Ярлык, пришпиленный на книгу в те годы, почти что слово в слово воспроизводился до последнего времени.

«В 1925–1929 за границей были напечатаны переводы романа З. „Мы“, представляющего собой памфлет на социалистическое общество».

(«Литературная энциклопедия», 1930 г.)
«З. написал также роман „Мы“ — злобный памфлет на сов. гос-во».

(«Краткая литературная энциклопедия», 1964 г.)
«В 1924 опубл. за границей ром. — антиутопию „Мы“, карикатурно изображающий коммунист. обшеств. идеал».

(«Краткий литературный словарь», 1987 г.)
Первую оценку роману дал А.Воронский. Познакомиться с ним критик мог только вчастном порядке. Такое нарушение литературной этики партийных публицистов не смущали, хотя Воронский был далеко не из худших. Но, тем не менее, как тут не вспомнить эпизод из «Мастера и Маргариты» — критики Ариман, Ласунский и Лаврович устраивают в печати проработочную кампанию по поводу романа Мастера, который они тоже читали лишь в рукописи.

Мог ли Воронский, первым назвавший «Мы» враждебным, идейно вредным сочинением, кривозеркальной карикатурой на коммунизм, представить себе в 1922 году, что всего лишь через несколько лет пророчества Замятина начнут оправдываться самым буквальным, самым зловещим образом, что автору романа с большим трудом удастся выбраться из родной страны, а его критик закончит свои дни в застенках, организованных органами безопасности, ничем не отличавшихся от замятинских Хранителей.

В статье Воронского есть и разумные соображения. Он нашел в себе силы объективно заметить:

«С художественной стороны роман прекрасен. Замятин достиг здесь полной зрелости…»

Такие слова, да еще такие строгие критики нечасто говорят про фантастику, про утопии. Он утверждал также, не замечая, что опровергает собственные обвинения:

«Замятин написал памфлет, относящийся не к коммунизму, а к государственному, бисмарковскому, реакционному, рихтеровскому социализму».

В чем же дело? Почему запрещается создавать памфлеты о таком госустройстве?

Необщепринятую направленность романа замечали и раньше, но безаппеляционности вынесенного приговора опротестовать не смогли, не чувствовали, что противоречат самим себе. Скажем, А.Бритиков писал в 1970 году:

«Не случайно „культурная революция“ Мао Цзе-дуна кажется списанной с этого пасквиля».

Смотрим в словарь: пасквиль — злонамеренная ложь. Но если книга настолько точно предсказала реальные события, что они кажутся списанными с нее, то логично ли называть ее злонамеренной ложью?

Не должно вызывать удивления, что и коммунистическая, и антикоммунистическая (в частности, эмигрантская) критика оценивали роман в сущности одинаково — и та, и другая считала его злой карикатурой на социализм. Никто не пытался, а может быть, и не был в состоянии задуматься: а против кого же в действительности выступал Замятин? Считать, что он затевал «Мы» как сиюминутный протест против российского варианта социализма, значит, сводить роман к газетному фельетону. Писатель сражался не с коммунизмом, а с тоталитаризмом, и не его вина в том, что стараниями российских большевиков эти два понятия стали тождественными.

В нашем сознании бумажные кошмары Замятина слились с реальными кошмарами сталинских репрессий, хотя роман был написан намного раньше пика кровавой вакханалии. Совпадение с жизненной реальностью всего лишь частное приложение, но бесспорность совпадения, прямое попадание свидетельствует об универсальности модели, созданной писателем.

Разумеется, роман «Мы» направлен и против коммунизма в его большевистской интерпретации, и против фашизма, о котором в 1920 году автор не имел еще представления, и вообще против любых видов подавления личности. Под иностранным словом «тоталитаризм» мы обобщили наши отрицательные эмоции, вызываемые человеческими и нечеловеческими способами угнетения и унижения личности. Не обязательно иметь в виду только тоталитарное государственное устройство; моральный тоталитаризм удается организовать и в более приватных ареалах, но человеку, попавшему под его карающую десницу, от этого не становится легче. Впрочем, как и у Замятина, он и не сознает, что не принадлежит самому себе и, в строгом смысле слова, человеком уже быть перестает.

«Он („он“ — это и я, и вы, и вообще любой гражданин. — В.Р.) может даже считать себя счастливым, ему может даже нравиться такая участь, но он лишен истинного счастья, которое сопутствует настоящей человеческой деятельности, ему… неведомо ощущение открытого моря», — протестовал даже против «мягких» форм изничтожения человеческой самобытности А. Сент-Экзюпери.

Роман Замятина кончается пессимистически. Готовящееся восстание разгромлено, его участники казнены под пытками. А дабы предупредить новые заговоры, всем гражданам Единого государства предписано подвергнуться несложной мозговой операции, которая окончательно превращает их в тягловый скот с бессмысленно вытаращенными глазами. Силой отправлен на умственную кастрацию и Д-503, у которого только-только начали пробуждаться человеческие чувства. И вот он с равнодушным любопытством наблюдает за сценой мучительной казни женщины, которую любил, и даже успевает в момент ее смерти полюбоваться красотою темных глаз.

И все же та симпатия, с которой изображена в романе горстка бунтовщиков, во многом снимает пессимизм концовки. Особенно удался автору образ этой самой темноглазой женщины — «нумера J-330». Отважная до дерзости, женственная, сумевшая пробудить тоску даже в таком, казалось бы, бесповоротно засушенном продукте системы, как математик Д-503, эта женщина — настоящий человек идеи, подлинная революционерка, прекрасно знавшая на что идет и выстоявшая, не сказавши ни слова, до самого конца. Такими самоотверженными натурами восхищался Тургенев в «Пороге».

Существует и другой взгляд на «милого товарища моего женщину», по определению Платонова, и на ее предназначение в подлунном мире. Но что поделаешь — русская литература всегда любовалась непокорными катеринами, предпочитавшими смерть рабству. Я читал книги, где катерины подвергались поношению, а их притеснительницы возводились на пьедестал, сконструированный из неких вековых опор. Но это не мои книги. Мне более по душе мятежные катерины.

Проиграла ли, несмотря на физическую гибель, темноглазая девушка J-330, посягнувшая на самое систему? Не уверен. Не слишком ли мало сейчас стало отважных девушек и не слишком ли много мы стали твердить о «здоровом консерватизме», который во имя некоего общественного согласия стремится сохранить привычные структуры? Многие с ними срослись, слежались, и некомфортно почувствовали себя как раз тогда, когда их с дорогими рубищами разлучили. Самая болезненная операция — отрывать присохшие бинты. С предрассудками и традициями борется, как всегда, меньшинство, но тем больше надо ценить тех, кто все-таки осмеливается бороться.

И в Едином Государстве, оказывается, есть люди, которые не подчинились системе и попрятались среди дикой природы. Они обросли шерстью, но сохранили горячие сердца. До партизанского движения дело, правда, не дошло, и я, грешным делом, думаю, что правители вряд ли бы смирились у себя под боком даже с горсткой смутьянов. По части борьбы с диссидентами у спецслужб накоплен богатый опыт. Но, видимо, автор не нашел более убедительного противовеса. Между прочим, противостояние, очень похожее на замятинское, с той же отдаленной, но уверенной надеждой изобразил Брэдбери в не менее прославленном романе «451° по Фаренгейту», целиком вышедшем из «Мы». Там тоже у лесных костров обитают истинные носители человеческой мудрости и культуры, а в стенах автоматизированного города ведется ее тотальное искоренение. А вот Орвелл не оставил никаких надежд. Нет, надеждой стала сама его книга.

Во всех этих романах авторы показали, как для порабощения человеческого духа используются новейшие достижения науки и техники. Вспомните жуткие телевизионные сцены у Брэдбери. Власти телеэкрана над людьми Замятин не предугадал, но и он сумел разглядеть издали немало. Это и постройка Интеграла — гигантской, очень, кстати, современной по конструкции ракеты, посредством которого правители Единого Государства намереваются осчастливливать своими, с позволения сказать, идеалами обитателей иных миров. (Он предвосхитил солженицынскую «шабашку», в которой практически заключенные занимаются созидательной научно-конструкторской деятельностью). И синтетическая пища, изготовленная как раз из нефти. И натыканные повсюду подслушивающие устройства… Дж. Орвелл в романе «1984» «изобрел» еще более всепроникающий прибор — teleskrin — телэкран, который не только подслушивает, но и подсматривает за каждым гражданином на улицах и в комнатах. Но это лишь техническое усовершенствование — идея принадлежит Замятину. А впрочем, нет, и не Замятину. Светлые мысли приходили в головы и иным мудрецам, только мудрецы были от своих озарений не в ужасе, а в восторге. Еще два века назад немецкий философ-классик И.Фихте призывал:

«Каждый может быть уверен, что малейшее нарушение права будет немедленно наказано и что для этого следует учредить зоркий и неусыпный контроль за жизнью граждан. Полиция должна знать во всякую минуту дня и ночи, где находится и что делает каждый гражданин».

Для осуществления идеи телэкрана Фихте не хватало только технических средств. Выдающийся русский правовед П.И.Новогородцев высказывание Фихте назовет чудовищным и предположит, что это было временное помрачение великого ума. Ох, нет, уважаемый Павел Иванович, помрачения не было. Было очередное проявление заботы социальных реформаторов о человеческом счастье. Человек, спущенный с государственной или общественной привязи, по их мнению, непременно убежит в лес, укусив кого-нибудь по дороге. Ведь и в замятинском государстве тоже более всего озабочены счастьем своих подопечных. И в сталинском, в кастровском, в полпотовском…

Сюжетным ходом, как будто взятым из сегодняшней научной фантастики, выглядит уже упомянутая операция на мозге, лишающая человека фантазии, воображения. О подобной же операции мечтал и толстовский Гарин. А можно вспомнить куда более позднее высказывание испанского нейрофизиолога Х.Дельгадо, сделанное отнюдь не под рубрикой НФ.

«Дальнейшее совершенствование и миниатюризация электронной техники позволит сделать очень маленький компьютер, который можно будет вживлять под кожей. Таким образом, появится автономный прибор, который будет получать от мозга, обрабатывать и выдавать мозгу информацию. Такое устройство будет выдавать стимулирующие сигналы по определенным программам…»

Какие это будут программы, легко догадаться. Милитаристы-фанатики уже предлагали с помощью подобного устройства бросить, например, солдат в зону атомного взрыва. И опять-таки энтузиасты прогресса почему-то не предполагают, что на электронный поводок можно запросто посадить их самих и их детей, как и тех врачей из романа Замятина, которые разработали и осуществили свою изуверскую технологию…

Но, придумывая свою операцию, Замятин о науке, технике и нейрохирургии беспокоился не в первую очередь. Операция прежде всего несет аллегорический смысл. Чем иным как не удалением мыслящих долей мозговой коры можно объяснить действия людей, разделявших и пропагандировавших бредовые теории Лысенко, Лепешинской, Бошьяна. Никого из них Замятин не знал и знать не мог, но он гениально улавливал тенденции. А вообще-то это было характерно для советского партийного руководства — вмешиваться в дела, в которых они не смыслили ничего — в биологию, в генетику, в теорию относительности, в кукурузоводство, в экономику, но нельзя не вспомнить и о выдающихся обществоведах, типа академика И.И.Минца, который потратил долгую жизнь на создание лживой истории Октябрьской революции. Впрочем, почему надо останавливаться только на отдельных личностях. Сюда же можно причислить целые институты, например, ИМЛ, который затеял многотомную «Историю КПСС»; жаль, столь интересное издание было прервано перестройкой. Специалисты ведь не могли не знать, что правды в этих томах нет. Остается открытым вопрос — как без помощи ланцета удалось ликвидировать лобные доли такому количеству образованного народа. После восстановительной физиотерапии перестройки значительная часть из них сумела реанимировать свои мыслительные способности. Но обнаружились и неизлечимые…

История советской фантастики — это кроме всего еще и история литераторов, которых добровольно-принудительно укладывали на операционный стол, пока наконец к началу 50-х годов центры фантазии не были удалены почти у ста процентов фантастов. К счастью, уцелел Ефремов, может быть, потому, что большую часть времени проводил в пустыне Гоби.


Не только «Мы», но и другие произведения Замятина, в частности его полусказки-полупритчи-полубыли (такие, как «Пещера», «Икс», «Церковь Божия», «Дракон» и другие) вызывали бешеную злобу. О нем писали исключительно в таких тонах:

«Теории Замятина не более как маскировка очень прозаической и очень понятной тоски буржуазии по утерянном ею экономическом благополучии и ненависти к тем, кто это благополучие у нее отнял. Выражая психоидеологию этой снимаемой с исторической арены социальной группировки, творчество Замятина приобретает с развитием нашего социалистического строительства все более и более контрреволюционную направленность».

Что ждало у нас в стране автора с такой «психоидеологией» — понятно, но в 1930 году Сталин по ходатайству Горького дал ему разрешение уехать за границу. Обратившемуся позднее с аналогичной просьбой Булгакову было отказано. Никакой гуманной ноты в поступке Сталина не было. Замятин был для него таким же пустым местом, пригодным для уничтожения, как Мандельштам или Бабель, но, возможно, Горькому имело смысл изредка подыгрывать.

За границей Замятин ничего существенного не написал, он был одним из тех русских интеллигентов, по которым революционный каток прошелся всей своей тяжестью — он не мог ни оставаться на родине, ни жить за ее пределами.

«Я знаю, — с горечью писал он, — что если здесь в силу моего обыкновения писать по совести, а не по команде — меня объявили правым, то там раньше или позже по той же причине меня, вероятно, объявят большевиком».

Именно в силу столь неудобной привычки он не смог ни в один, ни в два прыжка перепрыгнуть через пропасть, которую вырыли большевики между возвышенностью декларируемой цели и зверством средств для ее достижения: упражнение из довоенного комплекса ГТО, которое с легким сердцем выполнили многие из его коллег. Многие. Но не все.


Когда заговаривают о Михаиле Булгакове, а тем более о Булгакове-фантасте, то в первую очередь вспоминают главный труд его жизни — роман «Мастер и Маргарита».

Я бы стал противоречить самому себе, если, убоявшись трудностей интерпретации этого произведения, трусливо заявил, что «Мастер и Маргарита» не относится к традиционной фантастике и что разговор о нем должен вестись в другом присутствии. Хотя и вправду не относится и действительно — в другом. Правда, сам автор его обозначил без обиняков: «Фантастический роман». Но — повторю еще и еще раз — художественная фантастика — не набор пустопорожних технических гипотез и не перманентные схватки космических пиратов на лазерных мечах. Фантастика — это модель. Модель человеческого существования.

(В одной из своих статей В. Рыбаков набросился на слово модель. Он считает, что вся литература кого-то или что-то моделирует. А если применять этот термин только к фантастике, то последствия будут просто ужасными: «Уф, каким инженерством человеческих душ-то пахнуло! Подошел писатель к кульману, взял рейсфедер, взял калькулятор и… как пошел миры моделировать… Ничего мы не моделируем. Просто переживаем — то, что было, то, что есть, то, что будет… То, чего бы хотелось… Или не хотелось…» Если вдуматься в его слова, то получается, что между фантастикой и обыкновенной прозой вообще нет никакой разницы. Но она все-таки есть. Разумеется, не в научности. а в способности создавать такие ситуации, которые обычной литературе недоступны. Я называю подтекстовую или — если хотите — надфантастическую основу — моделью. Можно именовать ее по-другому, суть от этого не изменится. Но если такой основы не будет, то лучше поискать себе другое занятие. Мы еще услышим мнение А.Стругацкого и В.Шефнера на сей счет. Самое забавное состоит в том, что произведения самого Рыбакова — типичные фантастические модели. С некоторыми из них мы еще столкнемся. То, что они основаны на переживаниях, а не на калькуляторах, делает ему честь, Впрочем, другой фантастики быть и не должно.)

Модели могут быть разными остраненными, кривозеркальными, непропорциональными, иногда трудными для расшифровки, но обязательно модели. Фантастическое же в них служит, должно служить катализатором, раздражителем, который за очень короткое время способен вытащить наружу самое потаенное, тщательно скрываемое сознательно или интуитивно, из отдельных людей, из целых социальных групп, из всего человечества разом. Вот почему фантастика обладает такими возможностями, которыми «обыкновенная» проза не обладает. В этом-то, собственно, и состоит ее особость, ее экологическая ниша в безбрежном литературном океане.

«Мастер и Маргарита» принадлежит к созданиям человеческого гения с такой многоплановостью, которую, возможно, не мог предусмотреть заранее и автор. Какую сторону романа ни возьми, ее без труда можно развернуть в многостраничный этический трактат, затрагивающий самые глубокие духовные основы «феномена человека», пользуясь выражением П.Тейяра де Шардена. Можно толковать о концепциях гуманизма вообще и булгаковского гуманизма в частности, о внутреннем нравственном законе — категорическом императиве Канта, об истоках и пределах внутренней стойкости человека, о моральном прогрессе (или об его отсутствии), о вечной загадке любви и взаимных обязательствах любящих, о том, какой из человеческих пороков непереносимее — трусость, предательство или равнодушие, и какая расплата за них положена…

О «Мастере и Маргарите» существует огромная литература, в которой, как мне кажется, наиболее убедительно разработан «роман в романе», главы, посвященные евангельским временам. Сам по себе рассказ об Иешуа и Понтии Пилате под определение фантастики не подпадает, однако внутренняя, но ясно ощутимая, хотя и не хочется называть ее мистической, связь между Ершалаимом и Москвой делает это произведение цельным, не позволяет распадаться на два блока; нельзя себе представить, что эти блоки можно напечатать раздельно.

Что же касается московской части, то здесь разноголосицы значительно больше. Можно встретить самые причудливые толкования, один критик, скажем, сделал открытие, что на самом-то деле главным героем книги автор выводит новообращенного поэта Ивана Бездомного. Насколько же велик талант Булгакова, если он может пленить пусть и не самого проницательного интерпретатора второстепенным персонажем. Все же, не берясь за полный анализ книги, с моей точки зрения, наиболее интересно разобраться в наиболее горячей точке на его фантастической карте: в функциях мессира Воланда со свитой.

Слова «сатана», «дьявол» так и сыплются со страниц критики. Сатана — это обозначение абсолютного Зла, силы активно противостоящей Добру и Христу. Но попробуйте вспомнить хотя бы один поступок нежданных гостей столицы, продиктованный злыми намерениями? Если они и расправлялись с кем-либо, то исключительно с негодяями, взяточниками, карьеристами, подлецами, доносчиками. Кроме того, они находятся в тесном и отнюдь не во враждебном контакте с Высшей Силой. Я не убежден, что даже такую откровенную гоголевскую чертовщину, как превращение Маргариты в ведьму, бесовский шабаш и сам бал у сатаны можно отнести к разряду безнравственных мероприятий. Даже во время этих событий было совершено несколько по-настоящему добрых поступков, а если кто и был наказан, то по заслугам. Более того, я назвал бы Воланда единственным заступником Мастера и Маргариты. Кроме него, никто не посочувствовал их страданиям. Поэтому-то Воланд вызывает не страх, а уважение.

Зачем же понадобились Булгакову столь странные силы «зла», активно творящие добрые дела? Что-то вроде карательных органов, или, если хотите, судей. Ведь судью, даже выносящего суровый, но справедливый приговор, нельзя считать служителем зла. Более того, хорошим судьей может быть только истинно добрый, любящий людей человек. Конечно, это идеализированное представление о работниках Фемиды. Но, возможно, Булгаков именно таких арбитров в споре с системой и искал.

Правда, есть обстоятельство, остающееся для меня не объясненным. Трудно не заметить, что картины московской жизни, разворачивающиеся в романе, менее всего можно назвать панорамой. Несколько сценок из писательской жизни, точнее из жизни писательской верхушки, несколько встреч с бюрократами разных уровней, описание весьма комфортабельной психиатрички, развлекательный концерт… Вот, пожалуй, и все. Да, еще не связанная с сюжетом сцена в Торгсине.

Разумеется, психология отечественного обывателя схвачена превосходно. На другой день после скандального концерта в театре Варьете километровая очередь жаждущих попасть на сеанс черной магии растянулась по всей Садовой. Никого не пугало то, что там могли оторвать голову, открыть жене глаза на амурные проказы мужа, подсунуть фальшивые дензнаки, выпихнуть зрительниц на улицу в исподнем… Как тут — уже безо всяких усмешек — не вспомнить трагические дни октября 1993 года, когда толпы зевак окружали горящий Белый дом, вокруг которого шел настоящий бой, и даже пули снайперов не могли заставить их оторваться от захватывающего зрелища.

Все же при словах «Москва, 30-ые годы» мы в первую очередь подумаем не о сибаритствующих литераторах. Есть ведь и другие приметы того пугающего времени. А вот в романе их нет, вернее есть, но как слабый намек: «нехорошая» квартира, из которой регулярно пропадают жители, развитой институт доносительства, загадочное исчезновение Мастера на несколько месяцев, после которого его охватывает такой страх, что он сжигает рукопись и добровольно отправляется в дурдом…

Однако нельзя сказать, что сотрудники упомянутых спецучреждений нарисованы в обличающей, тем более леденящей душу манере. Верно, был еще не 37-ой год, но уже в то время автор мог о многом знать, в том числе по личному опыту, а об остальном догадываться. В романе же шуруют всего-навсего прилежные исполнители служебных обязанностей, в меру способностей пытающиеся понять, что же такое происходит на подведомственном им участке. Максимум того, что позволяет себе Булгаков — добродушно посмеиваться над ними.

«— А что это за шаги такие на лестнице? — спросил Коровьев, поигрывая ложечкой в чашке с черным кофе.

— А это нас арестовывать идут, — ответил Азазелло и выпил стопочку коньяку.

— А-а, ну-ну, — ответил на это Коровьев».

После такого содержательного обмена мнениями произошла интенсивная перестрелка при участии кота, раскачивающегося на люстре, в результате которой ни кот, ни доблестные чекисты не понесли никаких потерь. Сложная и противоестественная атмосфера страха, перемешанная с чудовищной официальной ложью и с поддельным и неподдельным энтузиазмом веривших в социализм, подана в «Мастере и Маргарите» достаточно завуалировано.

Но кто вам сказал, что Булгаков собирался расписывать общественно-политический расклад в стране и в столице? У него были другие заботы. Навязывать писателю собственные пожелания, разумеется, нельзя. А все-таки трудно отделаться от впечатления, что круг объектов, на которых Воланд со товарищи мог бы поупражнять волшебные способности, узковат. Стоило ли сатане тратить столько сил на шумные эскапады только для того, чтобы дать по шее парочке зарвавшихся домоуправов?

Получается, что роман в романе об Иешуа и Пилате более глобален, более масштабен, чем обрамляющее его повествование о Мастере и Воланде. А казалось бы, что они, по крайней мере, должны быть равноценны. Ведь если события в Иудее чем-то сродни московской суете, значит, и наши окаянные дни чем-то сродни евангельским. Недаром же происходит ряд взаимосвязанных событий — Мастер пишет роман об Иешуа, за который его берут на небо, Москву удостаивает посещением сам дьявол, и именно в это время настает час прощения Понтия Пилата. Черная туча, которая наползает на Ершалаим после распятия Иешуа и на Москву после смерти Мастера, тоже объединяет два города.

Не берусь предполагать: осторожничал ли Булгаков в горькой и смешной надежде увидеть роман напечатанным, хотя бы и после смерти, или автору просто не хватило сил довести роман до полной гармонии?.. В раннем варианте после посещения Воланда Москва загоралась. Вот это было адекватное воздаяние за поистине апокалиптические грехи, свершенные цитаделью сталинизма. Но так же, как Маргарита, громящая в радостном гневе ненавистный писательский дом, мгновенно утихает, как только наталкивается на маленького, испуганного мальчика, так и Судия отказывается от своего замысла, подумав о множестве ни в чем неповинных людей и пожалев их, пожалев нас, пусть только в воображении…

То, что «Мастер и Маргарита» не печатался в течении четверти века, остается ненаказанным уголовным преступлением. Столько людей ушли из жизни, так и не узнав, что в русской литературе существует этот очищающий душу роман…


В отличие от романа и от иных сочинений, его соседей по этой главе, о которых в некоторых случаях трудно сказать определенно — относятся они к фантастике или нет — в других случаях с Булгаковым сомнения неправомочны. Относятся.

Начнем с того, что Булгаков предпринял удачные попытки использования приемов фантастики в театре, что, вообще говоря, величайшая редкость не только для отечественной, но и для мировой драматургии. Кроме Чапека, некого и вспомнить.

Человечество в фантастике уничтожалось неоднократно. Но, как правило, причиной служили стихийные напасти, шальные кометы, например. Булгаков был в числе первых, кто заговорил о том, что люди могут покончить с собой сами — с помощью оружия массового уничтожения. Об этом — его не увидевшая ни издания, ни сцены пьеса «Адам и Ева» (1930 г.), хотя мне и не кажется, что она во всем удалась ему.

Правда, в фантастических книгах уже взорвались две-три атомные бомбы. Химические войны происходили почаще — тоже в книгах, разумеется. Но, похоже, их авторы не видели особой разницы между войнами прошлого и будущего. Появился еще один вид оружия — только и всего. В «Адаме и Еве» Булгаков изобразил как безумие самое войну. Он не побоялся вынести на сцену или, во всяком случае, сделать фоном полностью вымершие города, миллионы трупов…

В пьесе Булгакова пробивается совершенно современная мысль о том, что человечество может спастись и выжить только в том случае, если оно наконец вспомнит, что существуют моральные ценности, которые выше любых преходящих классовых, партийных, национальных и даже экономических интересов. Он прямо говорит о том, что в такой войне победители погибнут вместе с побежденными, а в те годы, как мы помним, все рассматривалось с точки зрения гипертрофированного классового подхода, так что стоит ли удивляться тому, что сильно обогнавшая свое время пьеса Булгакова так и не добралась до подмостков ленинградского Красного театра, имевшего смелость заказать ее запрещенному драматургу.

Комедия «Иван Васильевич» тоже не была поставлена на сцене при жизни автора, но она всем известна благодаря кинофильму «Иван Васильевич меняет профессию». Веселая лента Л.Гайдая упростила идеи булгаковской пьесы, перевела их в разряд чистого комикования. Комикование, обыгрывание неожиданных ситуаций в пьесе и вправду есть. Положение писателя к середине 30-х годов было тяжелым, работать ему не давали, пьесы его не шли, и несколько неожиданное появление комедии, когда драматургу явно было не до смеха, объясняется, видимо, тем, что Булгаков заставил себя создать привлекательную, репертуарную вещь, и это в принципе ему удалось, хотя и не спасло его положения. Но все-таки Булгаков не был способен создавать пустячки. За смешной чехардой прячется вовсе не такой уж забавный подтекст. Управдом Бунша — тиран местного значения, он допекает подданных ему жильцов всевозможными параграфами и инструкциями, добровольно шпионит за молодым изобретателем. В кинофильме у Ю.Яковлева Бунша только смешон, а он ведь еще и страшен. Для того, чтобы из маленького тиранчика образовался стопроцентный деспот нужна соответствующая среда. И вот она создана волею автора. Иван Васильевич Бунша оказывается на троне Ивана Васильевича Грозного. Есть где развернуться мелкой мстительной душонке. И хотя придворные воочию видят, что царь — дурак, а его подручный Милославский ворюга, самозванцам удается довольно долго подержаться у кормила власти. Страх и верноподданность во все времена заставляли видеть или вернее не видеть очевидного. Напротив — грозный Иван Грозный, перенесясь в нашу эпоху, сникает, теряется и не в чем не может проявить диктаторских наклонностей. Нет страха — нет царя. Если цензоры тех лет именно эту мысль сочли в комедии крамольной, то нельзя не признать: они были догадливы.


В границах рассматриваемой темы наиболее интересны для нас две повести Булгакова — «Роковые яйца» и «Собачье сердце», в них-то как раз можно обнаружить все научно-фантастического признаки, обнаружить, дабы лишний раз убедиться, что не в этих признаках соль.

В основу обеих повестей положены оригинальные научные гипотезы. Как-то не вспоминается в мировой фантастике тех лет произведения, в котором бы с такой уверенностью трактовалась современная идея о влиянии излучений на ускоренный рост клеток. Что же касается операции, превратившей беспородную псину в человекоподобное существо, — это, конечно, чистой воды вымысел. Но выписана операция со всем приличествующим фантастике экстракласса «правдоподобием неправдоподобного», если воспользоваться выражением А.Толстого. Булгаков, как известно, был врачом по образованию, откуда и идет уверенность в использовании медицинских нюансов.

«Роковые яйца» были дважды напечатаны в 1925 году, но ни разу не переиздавались до 1988 года.


Сатирические произведения могут быть разными по тональности. Например, И.Ильф и Е.Петров тоже использовали фантастику в повести «Светлая личность» (1926 г.). Доморощенный изобретатель, сам того не подозревая, сотворил особое мыло, которое сделало скромного совслужащего Филюрина невидимым, после чего в провинциальном городе Пищеславле произошло множество поучительных и забавных событий. Писатели весело расправлялись с поднадзорными объектами, они и вправду высмеивали их.

Булгаков тоже обладал умением вызывать заразительный смех, но события, которые он изобразил в «Роковых яйцах» не располагают к веселью, а если между строк там и припрятался смех, то этот смех достаточно горек. За что же писатель столь сурово наказал героев? Вроде бы все так старались, чтобы все было хорошо.

Ученый Персиков случайно открыл «лучи жизни» и принялся исследовать их с сугубо академическими намерениями. Газетчики, блюдя интересы читателей, рыли землю носом. А ловкий организатор Александр Семенович Рокк и подавно стремился принести обществу наибольшую пользу: как можно скорее восстановить куриное поголовье, погибшее в результате невиданного мора. За кадром остались, правда, типичные отечественные разгильдяи, перепутавшие ящики с куриными и змеиными яйцами. Но вряд ли даже они заслуживали смертной казни. И вот такой ужасающий финал, изображенный писателем, может быть, даже с чрезмерным натурализмом! Рокк исчез, профессора растерзала разъяренная толпа, а змеи задушили совершенно невинных людей, в том числе жену Рокка Маню и двух отважных милиционеров, которые первыми вступили в борьбу с исполинскими гадами. Им-то за что такая кара? Должно быть, не зря говорят: благими намерениями устлана дорога в ад, и именно невинные первыми гибнут из-за чужого равнодушия, ошибок, преступной халатности…


Научные открытия, вырвавшиеся из-под контроля, могут быть очень опасными. Для нас, живущих в конце XX века, это утверждение стало, пожалуй, банальностью. В 1925 году оно было менее очевидным, и нужно была недюжинная прозорливость, чтобы с такой силой почувствовать надвигающуюся опасность и призвать к максимальной осторожности при общении с неизведанными силами природы.

Выстроенная сатириком модель, к несчастью, оказалась весьма жизнеспособной. Были у нас такие аграрии, которые обещали неслыханные приросты чуть ли не за один полевой сезон. И не легкомысленные ли рокки затеяли неуместные эксперименты на четвертом реакторе Чернобыльской АЭС? А те, шестьдесят с лишним тысяч человек, энергично проектировавших поворот северных рек, якобы тоже во имя всеобщего блага, разве они не подвели бы страну к неслыханной по масштабам беде? А разве сейчас полторы-две сотни рокков, каждый с проектом увеличения куриного поголовья, не кучкуются в стенах Государственной Думы? Наиболее непримиримые вправе понять модель Булгакова еще шире — как всю нашу безалаберную систему с ее непродуманными, экспансивными действиями, которые приводят к непредвиденным и часто катастрофическим последствиям.

Было бы несправедливо ограничивать сатиру Булгакова только нашими, отечественными рамками. Мы еще не знаем, какие подарочки, например, может преподнести людям так называемая генная инженерия. Запах опасности фантастика почуяла намного раньше, чем всем остальным стали очевидны размеры бедствия, обрушившегося на человечество в XX веке. Главная его причина в том, что технический прогресс несопоставимо обогнал прогресс нравственный… Даниил Андреев, один из самых оригинальных современных мыслителей в своей «Розе ветров» перевел роль, разыгрываемую современной наукой, в ранг трагедий. Но ведь и повесть Булгакова — это тоже трагедия. Ее якобы оптимистическая развязка заставляет думать о том, что нечто подобное может в один прекрасный день вырваться из стен засекреченной лаборатории, а вот избавиться от последствий такой сравнительно дешевой ценой человечеству едва ли удастся: морозы в августе случаются крайне редко.


«Собачье сердце» было написано в том же 1925 году, но никогда в нашей стране не обнародовалось до 1987 года. Правда, зарубежные публикации были.

В «Собачьем сердце» писатель решает иную, нежели в «Роковых яйцах» сатирическую задачу. Возникший в результате пересадки человеческого гипофиза в собачий мозг Полиграф Полиграфович Шариков, как он сам пожелал именоваться, сконцентрировал в себе все самое гнусное, самое пошлое, что только можно вообразить себе в облике мещанина, вписавшегося в советское обрамление. Он настолько отвратителен, что даже бездомный, опаршивевший пес с его уличными манерами кажется куда симпатичнее того существа, в которое он превратился под ножом хирурга. У Шарика есть хотя бы зачатки представлений о чести, чувство благодарности за вкусную косточку, например; у Шарикова, несмотря на человеческую внешность, признаки человечности отсутствуют — он насквозь циничен и как-то по особому мерзок, — нет для него большей радости, чем напакостить, обмануть, настучать… От собачьей основы он взял не лучшие ее свойства, а лишь звериные инстинкты например, непреодолимую страсть к изничтожению кошек. Под людской внешностью скрывается самая настоящая собака, в худшем, ругательном смысле слова. С таким-то и в оживленном месте столкнуться страшно, а вообразим себе положение несчастных, оказавшихся во власти шариковых.

Анализ в «Собачьем сердце» произведен не только художественный, но — если угодно — и классовый. Деклассированные пролетарии, которым в окружающей жизни ничто ни дорого, ни свято, с патологической злобой уничтожали себе подобных и взрывали дивные храмы на московских набережных и в глухих селениях. Тут я поймал себя на том, что почти те же слова уже написал о толстовском Гусеве. Да, писатели ухватили один и тот же социальный тип: Гусев еще не скатился до шариковских мерзостей, но попробуйте экстраполировать его в эпоху раскулачивания, допустим.

Сейчас модно выражение «новые русские»; Шарикова тоже можно было назвать «новым русским», скоростным способом выкованным революцией из подзаборного хлама.

Кто усомнится в том, что вслед за кошками, которых сладострастно и вполне официально душит Шариков, последуют разборки и с другими разновидностями млекопитающих? Вот и донос на создателя и кормильца состряпан, вот и револьвер в лапе, простите, в руке появился…

Я не могу согласиться с литературоведом Л.Шубиным, давшем интересные толкования платоновских текстов, в том, что «Собачье сердце» — это, так сказать, региональная, не замешанная на больших обобщениях сатира, так что ее запретители перестраховались, ничего особо страшного в ней не было. Виноват, мне приходится солидаризироваться с гонителями Булгакова, но я утверждаю, что страшное для советской системы в ней было. Ведь как официально оправдывалось (подчеркиваю — официально, не истинно) содержание в концлагерях такого множества людей? Необходимостью их перевоспитания, перековки, как тогда говорили, об успехах которой трубила вся советская пропаганда, вспомните хотя бы приведенную выше цитату Горького. Стахановскими темпами из идейных врагов, троцкистов, белогвардейцев и прочих уголовников создавались сознательные социалистические граждане. Орденоносцы. Такие же пасы производились над головами «свободных» «федорушек-варварушек». Вот Булгаков и показал, к чему приводят ускоренные методы создания «нового» человека. Я не знаю в литературе того времени более сокрушительного апперкота.

Весьма своеобразную и, я бы сказал, шокирующую версию по поводу происхождения Шарикова, высказал драматург В.Розов. Раз Шарикова создали хирург Преображенский и доктор Борменталь, то, делает вывод драматург, в появлении шариковых виновата интеллигенция. Известная вина Преображенского действительно есть, но Розов инкриминирует интеллигенции иную статью уголовного кодекса. Розову следовало бы убедить присяжных в том, что эти враги народа не только придали собаке человечью внешность, но и вложили в ее вполне доброкачественные мозги шариковский менталитет. Что противоречит не только фактам повести, Бог с ней, с повестью, это противоречит не только задумке Булгакова, оставим в покое Булгакова, это противоречит исторической правде. Проходимцев с освоенной ими революционной демагогией, пустивших под откос интеллигентную и высоконравственную Россию, Россию Чехова, Толстого, Короленко, раннего Горького, вынесла на берег мутная революционная волна. Гипофиз, врезанный бедной псине, был взят от потомственного пролетария-алкоголика Клима Чугункина, о чем известный драматург позабыл; извинением ему мог бы служить преклонный возраст, если бы подобная антиинтеллигентская кампания не развернулась бы как раз в тот момент, когда крайне необходимо объединение всех интеллектуальных сил России. Если, конечно, они сохранились. Но тут уж виноват не Булгаков.

Уже в наши дни был выпущен прекрасный телеспектакль, поставленный В.Бортко. Там есть кадры, изображающие следующую ступень агрессивной эскалации Шарикова, он становится идеологом и выступает с речью на съезде работников искусств — эпизод блистательно вмонтирован в подлинную хронику тех лет. Бог мой, да что же такое этот кошкодав может там нести, невольно спрашиваешь себя, включаясь в предложенную игру, и себя же одергиваешь: полно лицемерить, сколько раз приходилось слушать речи шариковых на самых разнообразных и самых высокопоставленных тусовках. Ужаснее всего то, что они ведь и сегодня говорят, говорят, и не все окружающие замечают, как из-под модного галстука a la реформист лезут наружу клочья собачьей шерсти.

Однако до сих пор я полагал, что Шариков — это все-таки художественная гипербола, и сравнить с ним конкретного человека — значит, нанести тягчайшее оскорбление, которое в цивилизованном обществе можно смыть разве что ударом по физиономии. Каково же было мое изумление, когда один из лидеров нынешних российских коммунистов, которого публицистика не раз уподобляла булгаковскому персонажу, заявил, что он не только не оскорблен этим сопоставлением, но даже гордится им.

«Когда меня сравнивают с Шариковым… Шариков хорошая русская фамилия, она отражает сложность характеров в повести Булгакова. Шариков прошел путь становления от собаки до человека, который задался вопросом: „А зачем я появился на этот свет? Какова моя миссия?“»

— заявил во всеуслышание по телевидению Виктор Анпилов, мечтающий, кстати, стать его руководителем… Да, делая из Шарикова идеолога, Бортко как в воду глядел.

Герои повести искупают свой грех: прохвоста удалось вернуть в более естественное для него четвероногое состояние. Но как бы ни было удовлетворено наше чувство справедливости таким финалом, оснований для ликования маловато: в масштабах страны шариковы и швондеры оказались сильнее талантливых преображенских и решительных борменталей. Последствия их кровавой пляски, во время которой они вместе с миллионами невинных стали кидать в адские печи и друг друга, мы ощущаем до сих пор.

Не исключено, что когда-нибудь, в более спокойные времена Булгаков будет читаться по-иному; в нем будут раскрыты новые глубины мудрости и красоты, ведь классика неисчерпаема. А может, и не надо откладывать поиск этих глубин на послезавтра. Перед нами современный вариант древней легенды об искусственном разумном существе, восставшем против создателя. Этот бродячий сюжет всегда преломляется применительно к своему времени, не утрачивая первородного философского подтекста, скажем, в романе М.Шелли «Франкенштейн», в «Големе» Г.Мейринка, в чапековских роботах… Легенды предупреждают, что к некоторым сокровенным тайнам бытия человечеству, земной науке следует подступаться с большой осторожностью, дабы не пересечь невидимой границы, за которой оскорбленная природа начинает мстить нарушителям. Создатели искусственных мозгов, перечитайте повесть Булгакова, прежде чем сесть за компьютер или микроскоп.

И тут мы волей-неволей приходим к мотивам поведения создателя Шарикова. (Мы еще будем говорить о неопределенности позиции беляевского Сальвадора). Для чего Шариков понадобился автору — понятно, а профессору-то для чего? Исключительно для удовлетворения научного тщеславия. Нравственные вопросы Преображенского не занимали. Его не интересовало, например, как может чувствовать себя ублюдочное существо, которое возникнет в результате его операции. Конечно, столь сногсшибательного эффекта он не ожидал. Однако опыты над человеческим мозгом — крайне деликатная область, можно и нехотя ввергнуть подопытных в неслыханныестрадания. Жестокое наказание, которому подверг своего создателя сей редкостный гибрид, отчасти заслужено ученым. Да, научные результаты эксперимента чрезвычайно ценны. Однако они не могут быть получены любой ценой — еще и такая мысль сквозит в подтексте «Собачьего сердце». Конечно, эта мысль попутная, главными для автора были обличительные, а не научно-этические проблемы, но — опять-таки — как ко всякой оригинальной фантастической композиции и к этой нетрудно подыскать параллели в жизни. Казалось бы, абсолютная выдумка: нельзя же в самом деле смешать собачье и человечье естество. Но в газетах мелькает сообщение о том, что некоторые ученые на Западе пожелали слить яйцеклетки обезьяны и человека. И как в случае с героем рассказа, инициаторов этой затеи больше всего, видимо, волновала ее сенсационность, а этические императивы вряд ли принимались во внимание. Но что за существо может родиться от красавца-мужчины и симпатяги-шимпанзихи? Можно ли с уверенностью утверждать, что оно будет лишено проблесков разума? А если они все-таки появятся, эти проблески? Не усилят ли они звериных, агрессивных наклонностей, как это и произошло с креатурой Преображенского? Что будем делать потом — изолируем в каменной одиночке или сразу удушим в газовой камере?..

Поистине — возвращение науке незапятнанной нравственности становится одним из главных условий прогрессивного развития человечества, а может быть, и его существования.


Феномен Андрея Платоновича Платонова, может быть, наиболее труден для нашего рассмотрения. Не говоря уже о том, что он вообще писатель нелегкий даже для квалифицированного читателя, дело еще и в том, что граница соприкосновения его прозы с фантастикой чаще всего не отмечена никакими межевыми знаками; очутившись в платоновском мире мы будем долго вертеть головой в недоумении: где мы находимся, что это? Быль или выдумка? Реальность? Условность? Утопия? Очеркистика?

Заводя здесь речь о Платонове, мы приходим в противоречие с общепринятым мнением: главная отличительная черта фантастики — ее массовость, общедоступность. При чтении Платонова требуется работа мысли, расшифровка ухищренных эстетических ходов, а этого как раз читатель Беляева и Казанцева не любит, не умеет и не хочет. Но тут уж ничего не поделаешь. Силком мыслить не заставишь. Требуется долгое и вдумчивое воспитание и самовоспитание. И, конечно же, оно может быть осуществлено только на высших образцах, а не на рекомендуемой стоматологами жвачке «Дирол» без сахара.

Речь идет вовсе не о трех его и вправду научно-фантастических, жанрово обозначенных рассказах 20-х годов — «Потомки Солнца», «Лунная бомба», «Эфирный тракт». Авторское указание не позволяет их обойти совсем. Наиболее интересен «Эфирный тракт», оставшийся в рукописи и увидевший свет лишь в 1968 году. В отличие от произведений, о которых речь впереди, возможно, запоздание произошло потому, что «Эфирный тракт», печатающийся сейчас под рубрикой «Школа мастеров», не удовлетворил самого автора; видимых причин, препятствовавших его публикации, как-то не наблюдается. Это был первый период в творчестве писателя, когда к своим постоянным героям — чудакам, первопроходцам, энтузиастам, даже фанатикам он относился всерьез, даже восторженно, пока еще веря или хотя бы надеясь, что эти грубоватые, нетребовательные, мужественные люди и вправду смогут переделать мир к лучшему. А ежели дать им еще в руки умные машины и электричество… Платонову принадлежит затрепанная советской критикой фраза о «прекрасном и яростном мире». Но вскоре Платонов углядит, что их незаурядная энергия приводит к результатам, к которым они вовсе не стремились, а громкие определения надо поставить в скептические кавычки.

Грозовая атмосфера заметно надвинулась уже в первой части романа «Чевенгур», в «Рождении мастера» (1929 г.). И совсем уж сгустилась в остальных частях «Чевенгура», полностью опубликованных за рубежом в 1972 году, а у нас лишь в 1988-ом. Мы обнаруживаем в «Чевенгуре» такой сгусток философских раздумий, переживаний, боли, страданий, что Платонов автоматически перемещается на уровень писателя даже не с всероссийским — с мировым именем. Те же настроения в еще более художественно совершенной форме мы найдем и в «Котловане» (1929-30 г.г., опубликован в 1987 году) и в «Ювенильном море» (1934 г., опубликовано в 1986 году). Сосредоточивая внимание на этих трех произведениях, необходимо иметь в виду, что фантастико-утопические элементы можно отыскать и в других рассказах и повестях Платонова, бессмысленно их даже перечислять; просто здесь они наиболее рельефны.

Вероятно, «Чевенгур», «Котлован», «Ювенильное море» можно назвать утопиями. (Или антиутопиями, что в данном контексте одно и то же). Другого жанрового определения все равно нет. Перед нами явно не отображение жизни в формах самой жизни. Но очень странные это утопии, не похожие ни на что другое в мировой литературе. (Само по себе — быть непохожим ни на кого чуть ли не главный определитель подлинного таланта).

Вопреки мнению одного литературоведа перед нами отнюдь не «эксперимент в условном социальном пространстве». Как раз социальное пространство самое что ни на есть натуральное в отличие от гриновского мира. А вот люди, населяющие у Платонова совсем не условные города и села, пастушьи станы или парткабинеты, как голографический объект, оторваны от реального фона, хотя и не отделимы от него.

Вроде бы ничего не изменилось. По-прежнему горят «энтузиазмом труда» платоновские герои, по-прежнему активно вершится вокруг «революционное творчество масс». И все же это другие герои, и другой писатель, осознавший, что если средства для достижения возвышенных целей кровавы и бесчестны, то разговоры об их возвышенности — подлый обман, в лучшем случае — самообман. Не знаю другого писателя, который с такой же художественной силой продемонстрировал бы пустоту, никчемность громких, якобы революционных фраз, которых сами произносящие чаще всего не понимают, или — что хуже — делают вид, что понимают. («Мы с тобой ведь не объекты, а субъекты, будь они прокляты, говорю и сам своего почета не понимаю»). Фразы эти пусть и бессмысленны, но не невинны. Популярные ярлыки — «оппортунизм», «мелкобуржуазная психология» навешиваются на любые, даже самые невинные поступки, ломают судьбы, а то и заставляют объярлыченных расставаться с жизнью.

Дотошные исследователи нашли в «Чевенгуре» связи с русским сектантством, со средневековым милленаризмом, учением Иоахима Флорского, идеологией чешских таборитов, книгой А.В.Луначарского «Религия и социализм», трудами К.Каутского, философией Н.Ф.Федорова и так далее. Все это тонко подмечено, но в ворохах цитат и имен растворяется сам Платонов. Хотел ли он изобразить — как и полагается всякому уважающему себя утописту — некое Царство Божие на Земле, пусть вначале суровое, аскетичное, несовершенное, но от создания которого хоть одному обездоленному, хоть одному лишенному детства ребенку стало в этой жизни лучше. Или наоборот — всей силой таланта он бил в колокола: Опомнитесь! Что вы делаете! Перестаньте впрыскивать идеологические наркотики в вены этих темных людей, ведь человек, пораженный наркотиками, перестает быть человеком.

Достаточно прочесть любую страницу про чевенгурскую коммуну, как ответ приходит сам собой. Правда, нельзя не почувствовать, что Платонов, несмотря ни на что, жалеет своих героев. Да они и достойны жалости, они несчастны — у них отнято все: простые радости жизни, удовлетворение своим трудом, ощущение пользы, которую он приносит, красота природы, нежность женской ласки, — словом, все, что скрашивает человеческое существование, заменено сухой, гремящей, жестяной догмой. Но жалеет он их точно так же, как мы жалеем несчастных пенсионерок, которым с октябристского возраста промывали мозги, а сегодня они агрессивно и вдохновенно маршируют по улицам с портретами Ленина-Сталина, мечтая вернуть комсомольское прошлое. И того глядишь — вернут, с жестокостью старческого эгоизма не желая подумать: а может, нынешней молодежи оно вовсе ни к чему…

Но жалея Платонов не перестает и обличать своих героев за то, что они покорно и добровольно позволили превратить себя в роботов, в нелюдей. Ответственность за совершенные злодеяния несут обе стороны. Мы любим подчеркивать, что в кровавой вакханалии 30-х годов виноваты Сталин, Берия, Вышинский, чекисты, а вот народ, наш богоизбранный народ вроде бы и не причем. Как будто чекисты были не тем же народом, жили не в том же народе и как будто не было беснующихся толп, требовавших уничтожить «бешеных псов».

«Чевенгур» был написан задолго до 1937 года. Но с чего начали вдохновенные строители коммунизма? С расчистки места под стройпощадку светлого будущего. А именно: они вывели на площадь и уложили выстрелами в упор местную буржуазию, за которую посчитали всех домовладельцев. Казнимые настолько искренне осознали беспредельную вину перед трудящимися, что не сопротивляются, не плачут, не проклинают, не молят о пощаде. Не предвосхитил ли Платонов невиданных успехов гигантской пропагандистской машины, под влиянием которой ни в чем неповинные признавались в немыслимых преступлениях, а жертвы старались поспособствовать трибунальщикам в обличительстве себя самих? Но ведь и чевенгурские «крестоносцы» тоже уже не люди. Они не дрожат, не пылают от гнева, не испытывают угрызений совести, даже не вспоминают об учиненной бойне.

Это только начало коммунистического царства на Земле. Полоснув напоследок по изгнанным из города «полубуржуям», то есть по домочадцам казненных, истинные пролетарии вовсе не поспешили занять освободившиеся особняки или растащить содержимое. Их потомки, которые в октябре 1993 года штурмовали московскую мэрию и тащили из нее все, что плохо лежало, не были столь щепетильны. Должно будет пройти известное время, прежде чем члены партии осознают: коммунистическое строительство не препятствует интенсивному потреблению материальных благ. Пока они еще в большинстве идеалисты, созывающие под свои знамена сирых и бездомных в соответствии с русской религиозной традицией.

Что можно возразить против такого, чуть ли не святого бескорыстия? Тут Платонов делает еще один диалектический поворот в развитии действия. Борцы дружно улеглись на пол в общем бараке и стали дожидаться наступления коммунистического рая, ничего не делая. Подведена и идеологическая база: любая работа — уступка разгромленному миру капитализма, потому что она создает имущество, а имущество влечет за собой эксплуатацию. Кормиться надо «без мучения труда». А «коммунизм же придет сам, если в Чевенгуре нет никого, кроме пролетариев, — больше нечему быть». Впрочем, на субботнике — коммунисты, а без субботников? Великий почин! — они передвигали дома в целях большего сплочения. Пролетарии, соединяйтесь! Правда, эта бурная деятельность длилась лишь до окончания «пищевых остатков буржуазии».

Боюсь, нечто подобное произошло у нас в ходе перестройки, — Платонов ухватил существенную черту отечественного характера. Скинув с себя административно-командные оковы, советский народ не бросился освобожденным трудом множить общественное богатство. В охватившем страну кризисе есть не только объективно-экономические, но и внеэкономические причины, антиэнтузиазм, так сказать. Свободу многие восприняли как свободу от труда, этого проклятого наследия прошлого. Помещики заставляли, капиталисты заставляли, коммунисты заставляли, теперь демократы заставляют… Пора бы и отдохнуть, братцы!

Задержимся еще немного на финальной сцене нападения на Чевенгур. Нерастолкованная самим автором сцена требует интерпретации.

Кто напал на город? С кем чевенгурцы ведут смертный бой? Действительно ли это контрреволюционная банда, как аттестуют ее сами коммунары? Но в таком случае эпизод лишается глубинного смысла, — случайная стычка в Гражданской войне. Наткнулась банда на город, а могла бы и не наткнуться. И Чевенгур продолжал бы строить коммунизм или — что то же самое — мыкать горе горемычное; странные в нашем отечестве бывают синонимические ряды.

Более резонно предположить, что на Чевенгур напала своя же ЧК, решившая убрать источник веяний, не утвержденных постановлением губкома. Но и такой вариант вряд ли имел в виду автор. Больше всего это внезапное нападение напоминает финал истории еще одного города, щедринского города Глупова. Помните, там, на Глупов, преобразованный вдохновенным творчеством Угрюм-Бурчеева, налетел неизвестно откуда взявшийся вихрь по имени ОНО, который (которое?) разметал (разметало?) его до основания. И за тем, и за другим финалами стоит беспощадная, но и беспомощная позиция авторов, желающих уничтожить пухнущее, как раковая опухоль, зло, и не знающих, как это сделать.

В отличие от «Чевенгура» действующие лица в «Котловане» заняты тяжелейшим трудом, но он столь же бессмыслен, как и ничегонеделанье чевенгурцев. «Котлован», может быть, самое мрачное произведение в русской литературе. Надо же! Представить себе строительство социализма, слабо замаскированное под строительство гигантского странноприимного дома для пролетариата, как копание огромной братской могилы для самих строителей. Здесь нет положительных героев, даже как бы положительных, вроде чевенгурских. Несчастны все. Рабочие, роющие бесконечный котлован. Кулаки, которых грузят на плот, чтобы отправить в известном направлении. (Почему-то приходит на память картинка из пугачевских времен: по рекам пускают плоты с повешенными участниками восстания. И хотя на котлованских плотах виселиц нет, аналогия все равно не исчезает). Бедняки, насильно сгоняемые в колхоз, у которых уже нет сил сопротивляться. Лошади, которые отвыкли ездить. Люди, которые отвыкли жить. И опять-таки все они (кроме бессловесных лошадей) бодро произносят массу пустых фраз, долженствующих изобразить их высокую сознательность и идейную стойкость. Но лозунги мертвы, как мертвы и уста, их провозглашающие. Даже сами персонажи не могут отличить действительно умерших от изнеможенных или спящих.

И только, когда умирает маленькая девочка, у одного из главных героев, нет, не героев, персонажей — Чаклина — в фанфаронское бормотание врезаются проникнутые подлинным чувством, подлинным горем слова.

«Где же теперь будет коммунизм на свете, если его нет смысла в детском чувстве и в убежденном впечатлении? Зачем ему теперь нужен смысл жизни и истина всемирного происхождения, если нет маленького, верного человечка, в котором истина стала бы радостью и движеньем».

Чудовищный котлован становится всего лишь огромной могилой для ребенка.

Кто-то предположил, что в этой символике заложено возрождение языческих обычаев старой Руси. Что правда, то правда, христианского во всем, что происходит вокруг, маловато. Но мне, читателю, нет дела ни до какого язычества, мифологических архетипов и прочих философско-филологических корней. А символ действительно есть, высеченный из самого твердого вещества, несокрушимый, как монолит, хотя физически он представляет собой пустоту, оставленную на месте вынутого грунта… И если бы, как говорится у Гумилева, слово было Богом, то после того, как Платонов произнес слово «котлован», строительство сталинского социализма должно было бы прекратиться. Но на Руси слово Богом не было.

Критик М.Золотоносов нашел в «Котловане» ряд прямых откликов на статьи Сталина 1929 — 30-х годов, целый, как он говорит, «диалог», в котором пародируются сталинские идеи. (Надо обладать незаурядной смелостью, чтобы решиться на такой «диалог»). Но, как и все остальные параллели к платоновской прозе, и эти остроумные сопоставления имеют все же второстепенное значение, сводя очередной раз произведение к злободневному фельетону. Исследователи все время пытаются найти конкретное и сиюминутное, а не общее и вечное. Читатель может ничего не знать о параллелях, но не может не почувствовать самостоятельности концепции Платонова. И в этом смысле платоновские повести встают в ряд с великими антитоталитаристскими творениями века, может быть, даже превосходящие «головные» романы глубиной проникновения в народную душу, хотя и не общедоступностью.

«Ювенильное море» — тоже история одного города, по российской традиции, разумеется, города Глупова, только здесь живут глуповцы иного разряда. Перед нами проходит вереница внешне громокипящих, а на поверку таких же бредовых проектов жизненного переустройства. Все новые и новые, все более дерзкие идеи рождаются в воспаленном мозгу инженера Верко и каждая из них начинает немедленно воплощаться в жизнь, без проверки, без технического обоснования, без денег и стройматериалов. Вырастает, например, ветряк, сложенный кирпичами из чернозема — до первого дождя. По идее ветряк должен давать энергию, но его самого крутят несчастные волы. А пока идет грандиозное большевистское созидательство, коров перепоручают присмотру быков (пастухи слишком заняты), а люди продолжают спать под одной кошмой. Бог ты мой, и кто-то из критиков принимал действия Верко и Бесталоева за подлинный энтузиазм!

Правда, финал «Ювенильного моря» может озадачить. В отличие от предыдущих трагических концовок он как бы подчеркнуто оптимистичен. После мрачного юмора, убийственных насмешек, срывания всех и всяческих масок вдруг чудо-машины созданы, установки для глубокого бурения пущены в ход, и хрустальные потоки залежавшейся в недрах воды хлынули в жаждущие степи. Даже в ожесточившихся душах борцов с оппортунизмом проступает просветление. Этот финал дал повод кое кому из «неоплатоников» утверждать, что вообще-то писатель был парнем свойским, и за индустриализацию агитировал, и против коллективизации не пикетировал, словом, сталинский социализм поддерживал, а боролся только с его извращениями. Из чего должно, видимо, следовать, что травили Платонова зря, своя своих не познаша.

Нет, финал «Ювенильного моря» — не апофеоз, не компромисс, а насмешка, дерзкая, вызывающая. Сравнить этот финал можно сравнить с концовками многих «колхозных» фильмов. Если не считать мыльных оперетт Пырьева, то даже серьезные работы (скажем, «Председатель» А.Салтыкова), в которых была рассказана известная, может быть, даже значительная часть правды, часто заканчивались ландшафтиками беленьких агрогородков, в которых чоломкались коллективные пейзане, в перерывах между поцелуями нажимающие кнопки управления электроплугами. Рассказывают, что в иных случаях олеографии вставлялись в картины по личному указанию Сталина. Художники подчинялись. Попробовали бы не подчиниться. Но вольно же было Иосифу Виссарионовичу испытывать самодовольную уверенность в том, что лубочные рушники как нельзя лучше агитируют глупенький народ в пользу колхозного строя. Эффект получался совсем иным, по крайней мере, в тех аудиториях, в которых я имел честь их смотреть. И чем навязчивее были кадры, тем ощутимее возникало чувство невыносимой фальши, может быть. даже не на сознательном, а на гормональном уровне.

Финал «Ювенильного моря» сделан по тому же образцу, но с противоположной, пародийной целью. Как можно не замечать откровенной издевки: сверхглубокая скважина прошла аж три метра и достигла желанной водицы. Зачем было затевать дорогостоящую туфту, если до воды можно было докопаться с помощью лопаты? Кому нужны счастливые коллективы, где профорги провожают покойников на кладбище, «несмотря на неуплату членских взносов», где любознательные рабочие расспрашивают председательницу об электронах, вместо того, чтобы напоить и подоить коров, а самой председательнице после доставания кровельного железа приходится делать очередной аборт. Читатель Платонова понимал или должен был понимать (за критиков не отвечаю), что писатель показал ему чудо, а чудо тем и отличается от нетрансцедентальных явлений, что не может быть ни при каких условиях достигнуто в реальной жизни.

Не один Платонов заметил, что в основе социалистического эксперимента скрытно лежала надежда на чудо. На то самое сверхъестественное, божественное чудо, которое столь яростно, богохульно предавалось анафемам с официальных амвонов.

«То была вера в чудо, то самое чудо, что отвергла презрительная интеллигенция, и тут же народу преподнесла в другом виде — в проповеди наступления всемирной революции, уравнения всех людей и т. д.», — проницательно писал в 1918 году В.Н.Муравьев в так и не дошедшем своевременно до читателей сборнике «Из глубины». Ему вторил другой русский мыслитель:

«Как раковая опухоль растет и все прорывает собою, все разрушает, — и сосет силы организма, и нет силы остановить ее: так социализм. Это изнурительная мечта, — неосуществимая, безнадежная, но которая вбирает все живые силы в себя, у молодежи, у гимназиста, у гимназистки… Именно мечта о счастье, а не работа для счастья. И она даже противоположна медленной, инженерной работе над счастьем. — Нужно копать арык и орошить голодную степь. — Нет, зачем: мы будем сидеть в голодной степи и мечтать и о том, как дети наших правнуков полетят по воздуху на крыльях, — и тогда им будет легко летать даже на далекий водопой»…

Не дать, не взять — чистый эпиграф к Платонову. Достаточно прочесть эту цитату-откровение В.Розанова, чтобы понять, почему властям было абсолютно необходимо отсечь от читающей публики инакомыслящих. Не обязательно, чтобы инакомыслящие всегда оказывались бы правыми. Просто разноголосица заставляет думать, спорить, выбирать. Чего как раз и нельзя было допустить. В головы должна быть вбита только одна догма. А вот во что она, внедрившись в сознание, превращала людей — читайте у Платонова.

Литературовед В.Турбин как-то провел параллель между «Котлованом» и стихотворением Маяковского «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и людях Кузнецка». Писались они примерно в одно и то же время. Пейзаж в стихотворении действительно котловановский:

«Свела промозглость корчею —
неважный мокр уют,
сидят впотьмах рабочие,
подмокший хлеб жуют…»
Но, подметив сходство, Турбин не стал углубляться в различия. Правда, они на поверхности: стихотворение писалось ради бодрого рефрена — «Через четыре года здесь будет город-сад», в «Котловане» же нет и намека на какую-нибудь надежду. Маяковский не мог не написать этих строк. Если бы он их не написал, то это означало бы: вся его жизнь, вся его вера, все его творчество пошли насмарку.

Что же из этого следует или, вернее, последовало? Менее чем через полгода после публикации «Кузнецкстроя…» оптимист Маяковский выстрелил в себя, а пессимисты Булгаков и Платонов ни о каких самоубийствах не помышляли. Они ведь ни в чем не разочаровывались и готовы были прожить, как можно дольше, чтобы продолжать борьбу. Травили их на совесть, в том числе и лично Владимир Владимирович, но все же они умрут несломленными. И кто же из этих писателей встретил смертный час в большем согласии с совестью? Единственное, что может сказать Маяковский в оправдание на Страшном Суде: «Я писал свои стихи искренне»; большинство советских писателей и этого сказать не смогут. «Худшими книгами для меня являются те мои вещи, которые я написал при Сталине, черт побери: все мы врали со страшной силой», — на склоне лет признался О.Горчаков, а должны были бы покаяться и все остальные.

Известно, что Сталин назвал рассказ Платонова «Усомнившийся Макар» двусмысленным. Оценку эту подхватили Авербах, Фадеев и другие солдаты партии. Им и в голову не приходило, что у Платонова никакой двусмысленности не было. Окружающую его действительность он отрицал однозначно, из чего легко сделать вывод: Платонов был врагом существующей власти, и все что про него написали авербахи и фадеевы — правда. Контра, предатель, кулацкий прихвостень…

Платонов яростно отрицал подобные обвинения и клялся в неизбывной преданности революции. О том, что подобные заверения делались не из трусости, не от желания спасти шкуру, можно судить по такому факту: и после самых жестоких проработок писатель вовсе не кидался исправлять произведения по указке в отличие от иных своих критиков.

Напротив, Платонов настойчиво, хотя в 30-х годах почти безуспешно, пытался пробиться в печать. Трудно представить, даже учитывая несомненное своеобразие его мышления, что он не мог вообразить, какая пляска Святого Витта поднялась бы, если бы «Чевенгур» и «Котлован» увидели бы свет. Тем не менее он посылает «Чевенгур» Горькому в откровенной надежде на протекцию. Но, видимо, Алексей Максимович попросту струсил и с помощью лексических фиоритур стал растолковывать неразумному Платонову, почему его роман нельзя печатать.

Но все же загадка остается. Какой он, Платонов, только усомнившийся (как любят называть его нынешние литературоведы, перефразируя название рассказа) или неколебимо стойкий боец против казарменного социализма? Тогда к чему бить себя в грудь? На самом деле Платонов был безусловно за революцию. Только за другую революцию. За ту, о которой мечтали лучшие умы человечества веками. За такую, какую и собиралась вершить русская интеллигенция. О какой, например, грезил Блок:

«Что же задумано? ПЕРЕДЕЛАТЬ все. Устроить так, чтобы все стало новым, чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью».

Эти бы слова почаще вспоминать плакальщикам по «России, которую мы потеряли». И не один Блок оценивал родную страну так строго. И Чехов, и Бунин, и ранний Горький — почему они не видели той высочайшей моральности, о которой так много сейчас твердят иные. Или им не можно доверять? Демократы, мол… (Хотя Бунин, какой он демократ?) Но ведь и другие — правые, религиозные, националистические публицисты разносили нашу страну в пух и прах. Уж никак не от недостатка патриотизма.

Платонов в возможность преображения верил, а потому считал себя, а не своих злопыхателей правым. Может быть, поэтому он оказался близким нам, шестидесятникам, в нашей, может быть, столь же наивной борьбе за социализм с человеческим лицом. Шестидесятники тоже не сомневались, что их произведения должны быть опубликованы здесь и сейчас (в крайнем случае в самиздате или за рубежом). И готовы были ради этого перенести весьма тяжелые испытания. Вряд ли он (как и мы) ясно представлял себе свой идеал. Но что революция не должна быть такой, какой она стала с первых шагов, в этом он был тверд. И поэтому искренне считал себя и защитником, и сторонником народа, советской власти, революции. Я не отрицаю, что здесь была известная доля наивности, свойственной не только Платонову, что отнюдь не умаляет объективной направленности его сатир.

Хотите знать, от чего погибло, рухнуло, деморализовалось наше, такой кровью созданное общество? Прочтите цитату известного рапповца Л.Авербаха из статьи 1929 года, где он расправляется с Платоновым:

«И Маркс и Ленин не раз, как известно, сравнивали строительство социализма с родами, т. е. с болезненным, тяжелым и мучительным процессом. Мы „рожаем“ новое общество. Нам нужны высочайшее напряжение всех сил, подобранность всех мускулов, суровая целеустремленность. А к нам приходят с проповедью расслабленности. А нас хотят разжалобить. А к нам приходят с пропагандой гуманизма, как будто есть на свете что-либо более истинно-человечное, чем классовая ненависть пролетариата…, как будто можно быть человеком иначе, как чувствуя себя лишь частью того целого, которое осуществляет нашу идею».

А как просто записывали во врагов народа:

«Писатели, желающие быть советскими, должны ясно понимать, что нигилистическая распущенность и анархо-индивидуалистическая фронда чужды пролетарской революции никак не меньше, чем прямая контрреволюция с фашистскими лозунгами. Это должен понять и А.Платонов».

Итак, гуманизм = ненависти, а выражение мнения — фашизму. Право же невозможно выразиться яснее и откровеннее. Мораль тут выворачивается наизнанку, Зло начинает именоваться Добром. Право же, когда верующие люди перешептывались, что в России воцарился Антихрист, они были недалеки от истины, по крайней мере в метафорическом плане. Нельзя, конечно, не сочувствовать людям, закончившим жизнь в ГУЛАГе, но, право же, авербахи накликали на себя эту кару сами.

Платонов, который мог сказать, например, так: «Писарь коммуны стал писать ордера на ужин, выписывая лозунг „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“ от руки на каждом ордере», конечно же, делал это не для того, чтобы очистить страну от шелухи бюрократизма, как этого искренне пытался добиться Маяковский своими победоносиковыми. В отличие от Маяковского Платонов чувствовал или понимал, что порок не в бюрократической надстройке, порок в неверно заложенном базисе. Так что Платонов бил по самой системе, хотя я вовсе не собираюсь утверждать, что Замятин, Булгаков, Платонов и другие (не забывайте, что я упоминаю только тех, кто имел отношение к фантастике) намеревались бороться с советской властью с ножом за голенищем, как любил изображать белогвардейцев и кулаков один партийный карикатурист. Они не собирались восстанавливать монархию, призывать белых генералов, продавать родину Антанте, а себя сигуранце… Они имели в виду совсем, совсем иное…

Они-то как раз пытались вести честный бой, пытались сражаться политическими средствами, может быть, недопонимая, что с их оппонентами вести джентльменские споры бессмысленно. Но все-таки вели. Молчать не позволяла совесть. Может быть, они помнили слова Шопенгауэра: «…ибо если мы молчим, то кто же будет говорить»… Это было подлинно духовное сопротивление. Эти люди были живым укором всем, кто, приняв на вооружение орвелловское двоемыслие, предпочитал делать вид, что ничего вокруг не замечает. Эти люди спасли честь и достоинство русской интеллигенции и сумели передать эстафету следующим поколениям. Недаром неизвестные до того произведения оказались созвучными времени кардинальных перемен.

Здесь может возникнуть странное, на первый взгляд, умозаключение: уж не хотите ли вы сказать, что «дикие крики озлобленья» сталинских палачей имели под собой основание? Мы-то, мол, заходимся, чтобы доказать, какими негодяями были авербахи и ермиловы, а вы чуть ли не подтверждаете их правоту. Нет, не подтверждаю. Они или грубо, фанатично заблуждались, либо лгали из шкурных соображений. Состав преступления был не в том, что не печатали конкретно «Котлована» или «Собачьего сердца», а в преступной системе подавления любого инакомыслия, любой критики. А мы бы хотели, чтобы насильникам, тиранам, диктаторам не оказывалось никакого сопротивления? Чтобы все кричали «Ура!» и в воздух чепчики бросали?

Нас исподволь приучили слишком уж расширительно употреблять эпитет «советский». Все, что находилось на территории СССР, стало обозначаться этим определением, хотя в нем гораздо больше политического, нежели территориального привкуса. У нас все литераторы советские — советские драматурги Булгаков и Вишневский, советские поэты Ахматова и Лебедев-Кумач, единый союз писателей, единый художественный метод, единодушная поддержка генеральной линии. Только у одних было больше ошибок, а у других — меньше. Если проявить максимум партийной заботы, то можно добиться того, что ошибок не будет совсем. И, действительно, под влиянием дружеской критики кинематографисты, например, перестали совершать ошибки. Фильмы они тоже перестали снимать. Книги, правда, почему-то продолжали писаться.

«Несоветский» не обязательно означает «антисоветский», точно так же, как ненаучная фантастика не означает антинаучная, а означает только, что данные художники находились вне господствующей идеологической сети. Можно смело утверждать, что Михаил Афанасьевич, например, умер так и не полюбив Большого Брата. Сталинские репрессии — это расправа с любым инакомыслием, даже если оно проявлялось в самых цивилизованных формах. Но масштабы репрессий, не поддающиеся никакому осмыслению, гибель миллионов невинных людей, даже верных сторонников сталинского социализма — фантасмагория, которую не мог вообразить себе ни один самый мизантропически настроенный сатирик. Настоящих противников среди погибших и преследуемых было не столь уж много. Но они все же были и не сдавались. Честь им и слава. Здесь снова всплывает не самый важный, но все же интригующий вопрос: почему, беспощадно уничтожив множество беспорочных сторонников, вот этих стойких антисталинстов вождь пощадил. Может быть, он их все-таки ценил? Известно, что «Дни Турбиных» ему определенно нравились. Нет, не таков был Иосиф Виссарионович, чтобы считаться с подобными сантиментами. Для прославления сталинской державности С.Эйзенштейн своими фильмами, апофеозным «Александром Невским», антиисторическим «Иваном Грозным» сделал, может быть, больше, чем кто-либо, но это не помешало Сталину мягким грузинским сапогом нанести режиссеру удар ниже пояса, когда он узрел, что во второй серии «Ивана Грозного» Эйзенштейн позволил себе отойти от прославления опричнины, как передовой — по мнению Сталина политической силы эпохи, так сказать, раннего прообраза большевистской партии. Мне хотелось бы допустить, что постановщик сделал это из желания немного подерзить. Все же он был выдающимся режиссером, (хотя, как и Маяковский, пошел по неверной дороге), и, видимо, в дорого обошедшуюся ему минуту просветления счел, что у него должна сохраниться хоть крупица собственного мнения. Вскоре после разгромной критики Сергей Михайлович умер от инфаркта.

Но это все же не ответ, почему Сталин не ликвидировал Булгакова и Платонова. Я не думаю, что существует однозначно верное объяснение, хотя читал много версий, в том числе и откровенно лживых (вроде того, что Сталин спас этих писателей; интересно — от кого?), но ни одна меня полностью не убедила. Лично я склоняюсь к фразе, произнесенной героем одного фильма: «Всех не перестреляешь!» Даже сталинский репрессивный аппарат не мог оставить за собой голую пустыню. Наконец, человек самой последовательной и жестокой воли не во всем поступает логично. Высланную из России в 1922 году компанию профессоров и философов во главе с Бердяевым проще было бы расстрелять; они и сами не скрывали, что были откровенной контрой. Верно, тогда еще был жив Ленин. Но он в приговоры ЧК не очень-то вмешивался, а «буржуазных» философов ненавидел.

Что же касается расстрела философов… Ну, покричали бы лишний раз о варварстве большевиков. Будто нас эти крики трогали. Зато сколько непримиримых критиков советской власти сразу бы лишилась эмиграция. Однако порешили по-иному и, слава Богу, выпустили. А они-то, глупые, воображали, что их грубо вышвыривают из страны. Горевали. Может, даже плакали. Благодаря тем же не всегда объяснимым флюктуациям некоторое количество талантливых людей сумело пережить эпоху Сталина.

Волкогонов в книге о Сталине предполагает, что Сталин просто не понимал Платонова, что и вызвало его раздражение. Сталин, понятно, не обладал художественной культурой, и проникнуть в глубину и тонкость мысли и стиля великого писателя он вряд ли мог, но раздражение у него вызвала не непонятность Платонова, а как раз прекрасно понятое содержание его книг.


Сопротивление режиму в литературе не исчерпывалась произведениями классиков. Протестующих с самого начала было больше, чем мы могли предполагать. Даже в официальных курсах приходилось называть выламывающихся, но назывались только те, кому посчастливилось (если здесь уместно это слово) успеть опубликовать свои произведения. В официальных курсах не упоминались и не могли быть упомянуты те, чьи рукописи остались в ящиках письменных столов, а чаще прятались где-нибудь на чердаке у друзей.

Я объединил в конце этой главы два имени не по личной судьбе, очень разной, а по сходной судьбе, постигшей повести, написанные ими «в стол». Не думаю, что они войдут в будущие «Истории литературы», но гражданский подвиг писателей заслуживает быть помянутым. Наряду с классиками они сумели заглянуть на 20–30 лет вперед с такой прозорливостью, которая представляется сегодня почти неправдоподобной. Они не обладали талантом Замятина и не претендовали на общечеловеческие обобщения, которые наш случай включали как частность. Их-то как раз волновал «наш случай», что, может быть, снижало стоимость акций на бирже вечности, но зато придавало произведениям злободневность.

Михаил Яковлевич Козырев удостоился упоминания в первой российской «Литэнциклопедии» как автор авантюрных повестей и сатирик с буржуазным уклоном. Едва ли он когда-нибудь пытался опубликовать повесть «Ленинград», написанную под впечатлением переименования Петрограда. Такая попытка была бы самоубийственной, как справедливо отмечает публикатор Козырева (и Кржижановского) В.Перельмутер. Впрочем, то, что «Ленинград» в свое время не увидел света, не спасло автора.

Перед нами традиционная переброска человека вперед на 37 лет, в данном случае с помощью индийского факира. Заснул герой в довоенном Петербурге, проснулся в Ленинграде 1951 года. До революции этот же ход с той же целью использовал в повести «Через полвека» (1902 г.) Сергей Шарапов. Совпадает и год пробуждения. Когда-то я критиковал повесть Шарапова за реакционно-славянофильскую идиллию, восторжествовавшую под его пером в России. Сейчас мы благосклонно относимся к иным антиреволюционным писателям, а некоторых даже цитируем с пиететом. Но Шарапов реабилитации не заслуживает. Это был законченный черносотенец, без проблесков либерализма. Никакого пути вперед такие люди указать не могли. Авторской волей он ликвидировал, например, не только автомобили, но даже и велосипеды, так как они увеличивали число нервных расстройств, и было обнаружено «некоторое как бы одичание среди пользовавшихся ими»… И если отбросить маленькую разницу в позициях авторов — Шарапов свой режим воспевает, а Козырев отрицает, то я бы затруднился определить, чей режим из описанных хуже. Оба хуже. Разве что козыревская фантазия оказалась ближе к реальному положению Советской страны в 1951 году.

Засыпает человек в одной эпохе, просыпается в другой и ничего не может понять — такой ход использовали и ортодоксальные авторы, например, в кино Ф.Эрмлер — «Обломок империи», в литературе В.Катаев — юмореска «Экземпляр», но, разумеется, с противоположной целью: для прославления произошедших перемен.

Совсем другое увидел герой Козырева. Изюминка повести в том, что просыпается-то профессиональный революционер, старый подпольщик, чудом ускользнувший от виселицы. Такие, как он, и готовили Октябрь. Пролетарская, как ее продолжают называть, революция совершилась, пока он спал, а трех с половиной десятилетий хватило для ее перерождения. Правда, в реалиях будущего автор не угадал почти ничего, весь антураж, быт, названия — все это осталось таким, как в 20-х годах. В почете политический сыск, поощрение доносительства, террор, социальное расслоение, развал экономики и, конечно же, всеобщий дефицит. На страницах газет беспардонная ложь, восхваляющая успехи социализма и распространяющая нелепые выдумки о царском режиме. Оторвавшаяся верхушка победителей обуржуазилась, образовав своего рода «внутреннюю партию», по-теперешнему — номенклатуру, которая живет в довольстве и разврате.

«Золотая молодежь пролетарского общества… ничем не отличалась от молодежи буржуазно-дворянского общества. Ночные кутежи, цыгане, женщины, издевательства над цыганами и женщинами — и притом полная уверенность в своей правоте, полное отсутствие хотя бы проблеска сознания, что так жить нельзя…»

Обладающие властью и собственностью демагогически оставили за собой — и только за собой название «рабочие». Бывшую же буржуазию (также оставив за ней это наименование) выселили из квартир в подвалы и нещадно эксплуатируют на заводах с шестнадцатичасовым рабочим днем. Но так как число бывших «кровопийц» незначительно, то к этому же сословию приписали и обильную часть своего брата-рабочего, из тех, кто не сумел пробиться в начальники.

До культа отдельной личности автор не додумался, но уж культ системы воцарил с полной силой. Портреты вождей размещены в бывших иконостасах, каждое собрание начинается и кончается пением «Интернационала» и проповедью-политбеседой. Пытаясь разобраться в происшедшем, герой бросается к книгам.

«Я взялся за другую книгу — опять жестокое разочарование: снова цитаты, снова компиляция. Авторы как будто сговорились: я брал книжку за книжкой по самым разнообразным вопросам, и все они одинаково повторяли наиболее ходовые и в наше время изречения учителей социализма».

Он и сам пишет книгу о своей жизни в революционном прошлом, за которую его обвиняют в контрреволюционной пропаганде старого строя, правда, только в «доверительных» беседах, потому что в вышедшей книге не осталось почти ничего из написанного им самим. Ему разъясняют, что каждый рабочий имеет право написать все что угодно, но любая заметка, любая книга подвергается кардинальной переделке в цензуре для сохранения единого идеологического настроя. Согласия автора на переделку его текста не требуется. Инакомыслие жестоко преследуется и не только произнесенное или напечатанное, но и утаиваемое в головах.

«— Вы обнаружили наклонность к самостоятельному мышлению в области тех вопросов, которые подлежат компетенции высших органов государства…

— Разве можно запретить думать?

— Свобода мысли — буржуазный предрассудок… Вы можете думать обо всем, кроме некоторых вопросов, о которых думать разрешается только двадцати пяти лицам в государстве… Верховный совет из уважения к вашим заслугам поручил мне передать вам список тех вопросов, о которых вы не имеете права ни думать, ни рассуждать с другими людьми…»

Словом, старый подпольщик видит, что положение трудящихся стало намного хуже, чем было до революции. И он решает начать новую борьбу, снова сплачивать подлинных рабочих в боевые профсоюзы, снова подталкивать трудящихся к выступлениям за свои права. Кончается его деятельность, как и можно было предположить, расстрелом демонстрации. Исторический фарс повторяется в виде трагедии. Через много лет книжный эпизод обретет жуткую реальность в Новочеркасске. А написано это было в 1925 году. (Опубликован «Ленинград» в 1991 г.).


Кое-кто помнит, должно быть, нашумевший фильм фальсификатора Денникена о посещениях Земли инопланетянами — «Воспоминания о будущем». Но за многолет до Денникена — еще в 1930 году точно так же назвал свою повесть Сигизмунд Доминикович Кржижановский. До недавних пор это имя было неизвестно не только широкой публике, но и специалистам. При жизни Кржижановского почти не печатали, первая его книга вышла в 1990 году, через сорок лет после смерти. Такое отношение к талантам было в равной степени как безнравственным, так и характерным для культурной, если можно ее так назвать, политики 20-х и в особенности 40-х годов. В случае с Кржижановским мы сталкиваемся с судьбой, чем-то напоминающей судьбу Платонова. Не масштабами дарования, до Платонова дотянуться непросто, но той же стойкостью духа, нежеланием добровольно загоняться в отведенное для литературы соцреалистическое стойло. Может быть, даже более стойкого, Кржижановский никаких оправдательных заявлений не делал.

Великолепный лектор, человек поразительной эрудированности, Кржижановский играл заметную роль в литературных кругах с конца 20-х годов, ему, например, принадлежал сценарий известного протазановского фильма «Праздник святого Иоргена», о чем почему-то нет сведений в титрах. Но печатать его упорно не печатали, подготовленные к изданию и даже уже набранные сборники всякий раз выбрасывались или рассыпались под различными предлогами — близость к «врагам народа» (хотя сам Кржижановский, к его счастью, избежал физической расправы), ликвидация издательств, начало войны…

На самом же деле его философская проза, метафоричная, временами фантасмагорическая была явно не по вкусу тогдашним книгопечатникам, я имею в виду, конечно, официальные круги, потому что такая, и, может быть, только такая литература платоновского, замятинского, булгаковского направления прежде всего и могла передать дух и пафос того кафкианского времени. Писатель, повторяю, понимал, что происходит вокруг, ему принадлежит веселенький афоризм:

«Когда над культурой кружат вражеские разведчики, огни в головах должны быть погашены».

Он и погасил свои огни, в частности, с помощью алкоголя — тоже не столь редкая судьба российского литератора.

С фантастикой соприкасается многое в наследии Кржижановского; остановимся на одной, уже названной повести, которую можно было бы впрямую отнести к научной фантастике, если бы что-то внутренне не противилось такой дубовой прямолинейности. А внешне в ней очередной раз идет рассказ о меланхолическом чудаке, изобретателе машины времени. Вроде бы все традиционно, даже банально. И опять-таки не совсем. И машина совсем не похожа на иные ее модификации, и редкий для фантастики психологизм в обрисовке горе-изобретателя, обрусевшего немца Максимиллиана Штерера, остальные портреты тоже обладают самодостаточной ценностью.

Штерер, с юных лет погруженный в свой замысел, неадекватно воспринимает окружающую его действительность — войну, германский плен, революцию, разруху, бедность. Это не уэллсовский невидимка, который намеревался захватить власть над людьми, это даже не беглец от действительности; ему в принципе все равно, где и как жить, лишь бы не мешали. Он, конечно, фанатик, но не благодаря ли таким фанатикам человечество рывками продвигается вперед? Впрочем, в наши дни мы пристрастно стали допрашивать: а куда, собственно, вперед, а что там впереди и стоит ли туда торопиться? Практичные павлы елпидифоровичи, благодаря небескорыстной помощи которых Штереру удалось завершить работу, (спонсоры, по-нонешнему), сразу оценили возможности его конструкции и вознамерились дать деру из революционного Питера куда-нибудь в середину XIX века желательно за десяток лет до отмены крепостного права, — «и стоп». Но сам Штерер, совершив путешествие в недалекое будущее, возвращается в голодный Петроград. На вечере у одного журналиста-пройдохи, где собираются «пс. — ы», («пс. — ы» — это наша «известняковская» аббревиатура — «писатели», — объясняет журналист), Штерер рассказывает о своей вылазке.

Тут-то, очевидно, и должна выясниться идея книги. Но Штерер не рассказал слушателям ничего о том, что ему довелось увидеть за окном своего «вагона». Оправдываясь он ссылается на то, что так был увлечен процессом передвижения, что ему было не до рассматривания открывающихся горизонтов. Полное разочарование присутствующих, да и читателей. Действительно, для чего было городить многостраничный огород, заполненный квазинаучными рассуждениями о временных перпендикулярах. Однако не станем торопиться с приговором.

Вспомним: все тогдашние путешествия в будущее заканчивались эпиталамой развитому коммунизму. Усомнившийся в розовом будущем казарменного строя Замятин был подвергнут остракизму. Герой Кржижановского тоже ничего розового в ближайшем будущем не обнаружил, что само по себе было дерзостью. Но кое-что он заметил и почему-то ничего об этом «кое-что» не рассказал. «Я увидел там такое… такое…» Трудно предположить, не правда ли, что за этой лапидарностью скрывается нечто несказанно прекрасное? А мы-то знаем, что реплика относится к точно угаданному сроку — концу тридцатых. Все же рассказчик осторожно, намеками раскрывает смысл «такого»: =

«— …Красный флаг… постепенно превращался из красного в…

— В?

— В? — два-три табурета беззвучно пододвинулись ближе».

Но изобретатель все-таки совершил ошибку. Ему бы и дальше помолчать, а он изложил впечатления об увиденном на бумаге, и вскоре у его подъезда остановился лимузин определенной конфигурации. Побывав в будущих годах, он, казалось бы, мог кое-что разузнать о собственной судьбе, но сделать этого Путешественник по времени не догадался. Зато автор безошибочно разглядел уже недалекую, уже притаившуюся за порогом участь многих выдающихся умов. Воображение художника — это и есть самая настоящая, реально существующая машина времени.

Через много лет другой писатель, заставив своего героя совершить прогулку в ближайшие годы, не побоялся нарисовать впечатляющую картину развала и произвола, которую он там застал. Я имею в виду повесть Александра Кабакова «Невозвращенец». Правда, в 1990 году автор не рисковал незамедлительным отправлением на Колыму. Но любопытен финал этой повести. Вроде бы в те годы, из которых отправляется герой в научную командировку, все еще было относительно тихо. Начало девяностых, короче говоря… Только гэбисты беспокоят его расспросами об увиденном, да и то предельно вежливо. Об аресте не может быть и речи, напротив — они сами хотят знать собственное будущее и посылают его на разведку. В этом смысле они реалисты. Множество людей искренне мечтает засунуть пасту обратно в тюбик, когда все было сравнительно тихо и спокойно, не слишком сытно, но и не слишком голодно. А герой почему-то бежит, и куда — в анархию, в безумие, в беспредел преступности. Может быть, потому, что ожидание неминуемой катастрофы выносить тяжелее, чем саму катастрофу. Как ни плохо там, но ведь и Штереру не стоило возвращаться. По крайней мере, хуже ему бы не было.

Легенда о Беляеве

Нарушены, дескать, моральные нормы

И полный разрыв содержанья и формы.

Д.Самойлов

Общепринято, что одним из основоположников советской фантастики был Александр Романович Беляев. По мнению многих исследователей, именно от него ведет отсчет отечественная научно-фантастическая школа.

Повторю еще раз, что основное предназначение фантастики, — создание образных, метафорических моделей действительности. И мы видели такие модели, ажурные, мастерски выполненные. Ничего похожего по силе обобщения среди полусотни беляевских романов, повестей, рассказов мы не найдем. Но, встрепенется тут адвокат Беляева, писатель и не ставил перед собой таких задач, как Замятин или Булгаков… Плохо, если и вправду не ставил. Должен был ставить. Иначе ради чего он писал и основоположником чего его можно считать? По секрету скажу вам: ставил. Ставил перед собой разнообразные социальные, политические, сатирические задачи. И научные, конечно. Только не получалось у него…

Я еще раз вкратце вернусь к «Собачьему сердцу», повести, которая может служить наглядным примером разницы в методологии художественной и так называемой «научной» фантастики, если сравнивать повесть Булгакова со сходным по «хирургической» основе романом Беляева «Человек-амфибия» (1928 г.).

В «Собачьем сердце» инициатором происходящего становится талантливый хирург Преображенский. (В фантастике все хирурги — талантливы). И у Беляева действует гениальный костоправ — доктор Сальвадор. Оба врача выполняют невозможную, дерзновенную операцию. Оба взялись за нее в угоду собственному научному эгоизму, не очень задумываясь над последствиями своих действий, потому-то и результаты в обоих случаях были печальными. Преображенский пострадал непосредственно от рук (или лап?) новорожденного гибрида. Но страдал он не впустую: он помог автору создать новый социальный тип.

Пострадал и Сальвадор — его судят за дерзновенные эксперименты. Но как он-то относится к своему творению? Автор забывает сообщить нам о переживаниях и врача, и пациента — человеческие чувства ему не подвластны. А ведь юноша с жабрами одинок, никому не нужен, он не может находиться в обществе нормальных людей, не может соединиться с любимой девушкой. Автор не случайно превратил его в затворника, иначе было бы непонятно, как ему удалось дожить до юношеского возраста. В конце концов разочарованный Ихтиандр бросается в океанические пучины, обрекая себя на гибель. Так все же — для чего он вызван к жизни? Какая художественная или социальная нагрузка взвалена на его плечи? Похоже, что никакая. Беляева интересовал только сам факт пересадки жабр молодой акулы чахоточному индейскому мальчику. Правда, Сальвадор говорит что-то о грядущей расе рыболюдей, призванных покорять морские глубины, но мысль эта неразвита и подброшена, чтобы хоть как-то оправдать жестокие опыты Сальвадора. Наверно, доктора и вправду нужно судить за калеченье ребенка, как считали критики 30-х годов, солидаризируясь по данному поводу с южноамериканскими клерикалами, усадившими хирурга на скамью подсудимых в самом романе.

Но прежде чем возмущаться их нападками, следовало бы задуматься: а действительно ли действия этого революционера от науки, посягнувшего на «божественную» природу человека, согласуются с нормами человеческой, а не только церковной морали. Автор ведь несколько сместил акценты, направив силу гнева против мракобесия и оставив в стороне собственную оценку действий Сальвадора. Как мы увидим и на других примерах, писатель не всегда помнил о существовании моральных норм. Вот где проходит граница между художественной и научной фантастикой. Научной достаточно самого факта. Ребенку вшили жабры. Занимательнейший медико-биологический феномен! Только брать авторские свидетельства на подобные феномены следует в Обществе изобретателей и рационализаторов. Там идеи не требуют проверки на нравственность. А может, и там требуют.

Ясно, что в «Собачьем сердце» автор прежде всего продумал, каким должен стать Шариков, а уж потом — как он будет создавать помесь собаки и человека. Я уже приводил примеры такой последовательности. У Беляева наоборот — Ихтиандр появляется на свет в результате возникновения у автора идеи о пересадке жабр, хотя несправедливо было бы не отметить, что в «Человеке-амфибии», одном из двух своих лучших романов, писателю удалось придать юному герою известную привлекательность, что в совокупности с мелодраматической судьбой несчастного мальчика во многом объясняет популярность романа.

Роман и остался бы романтической сказкой, если бы вдруг уже в нашем поколении идеи доктора Сальвадора не нашли неожиданного продолжения. Эти идеи, к счастью, пока еще не перешагнули границы теории, но и высказывали их не безобидные фантазеры. Ученые, изобретатели, подводники принялись конструировать искусственные жабры и выдвигать различные проекты подгонки их к человеческому телу, в том числе весьма радикальные, такие, которым позавидовал бы и сам Сальвадор. Эти идеи во многом опираются на высказывания одного из крупнейших авторитетов в области океанографии, создателя акваланга Ж.-И.Кусто:

«Рано или поздно человечество поселится на дне моря… В океане появятся города, больницы, театры… Я вижу новую расу „Гомо Акватикус“ — грядущее поколение, рожденное в подводных деревнях и окончательно приспособившееся к окружающей новой среде, так что, — все же счел нужным добавить выдающийся исследователь, — быть может, хирургической операции и не потребуется для того, чтобы дать людям возможность жить и дышать в воде».

Однако здесь допускается мысль: а может, и потребуется, хотя в другом месте у того же Кусто мы найдем совершенно трезвые слова:

«Разумеется, я отнюдь не думаю, что люди когда-нибудь вовсе переселятся на дно моря; мы слишком зависимы от своей естественной среды, и вряд ли возникнут веские причины, чтобы отказаться от всего, что нам так дорого: от солнечного света, свежести воздуха лесов и полей…»

И, вероятно, как раз технически «сальвадорская» операция разрешима. Доброхоты найдутся. Не существует самого безумного эксперимента, на который не нашлось бы энтузиастов. Но ведь человек с удаленными легкими уже никогда не сможет выйти на берег, чтобы посмотреть на солнце, разве что будет вынесен в аквариуме. Конечно, ему станут доступны иные красоты. Но достаточная ли это цена за подобное оскопление? И во имя чего — чтобы одна часть человечества снабжала другую дарами моря, получая взамен уже недоступные ей дары земли? Будем все же надеяться на то, что освоение человеком океанических глубин пойдет не путем отказа от человеческого естества, от земных радостей, дарованных человеку природой.

Можно представить себе гипотетическую ситуацию, при которой человеку придется перестраивать свой организм. Если когда-нибудь люди найдут подходящие для жизни планеты, которые, конечно, вряд ли могут быть полностью схожи с Землей, то поколение за поколением приспособится к изменившимся условиям, и этим «ихтиандрам» уже неуютно покажется на Земле.

Бездна этических проблем могла бы встать за Ихтиандром. Конечно, точка зрения фанатиков-технократов не может разделяться писателем-гуманистом, потому что он по определению должен выступать в роли защитника всего человечества, всех людей. Но даже до классификационной высоты Беляев не поднялся и в одном из лучших своих романов.


Неверно заложенный фундамент может перекосить все здание. К сожалению, так и произошло. До начала Большой Перестройки, вроде бы начатой в конце 50-х, а потом искусственно и искусно заторможенной, в нашей фантастике торжествовало, грубо говоря, беляевское направление, а Замятин, Булгаков, Платонов пребывали в глухом запрете.

Очередной парадокс заключается в том, что и Беляева беспощадно критиковали. Даже не критиковали — растаптывали. Эта критика стоила ему, может быть, многих лет жизни, и без того нелегкой. Разносы по большей части были несправедливыми: писателя отчитывали не за действительные слабости, а за робкие попытки выйти из круга научно-фантастических стереотипов. В 60-х годах произошло восстановление справедливости, и критика ударилась в другую крайность. Беляев был причислен к лику святых, о нем стало принято говорить, как о бесспорном лидере и классике.

«Беляев заложил основы творческих принципов советской фантастики. В его книгах впервые сформировалось ее идейное лицо. В них с наибольшей страстностью были провозглашены и воплотились ее гуманистические идеалы одушевленность идеями человеческой и социальной справедливости, взволнованное обличение всех форм угнетения, вера в величие человека, его разума, в его неограниченные возможности, убежденность в праве человека на счастье», — писали авторы предисловия к первому собранию сочинений Беляева Б.Ляпунов и Р.Нудельман. Увы, эти панегирики ни на чем не основаны. В искренности Нудельмана можно усомниться: написав это предисловие, он укрылся за бугром от «идей человеческий и социальной справедливости», но покойный Ляпунов верил в своего кумира безоговорочно.

Почему же откровенно слабые по литературным достоинствам (я постараюсь это доказать), зачастую сомнительные в нравственном отношении (и это тоже) произведения продолжают затянувшуюся жизнь, напоминая собою зомби — мертвые тела, имитирующие живых? Однозначный ответ вряд ли возможен.

Начну с того, что существует многочисленная категория читателей, которых привлекает именно такая, упрощенная литература. Обращение к фантастике льстит их комплексу неполноценности, но Платонов или Стругацкие им не по плечу. Со второй причиной стоит расправляться более решительно. Опора на таких, как Беляев, привлекает тоже немалочисленную когорту бумагомарателей, как молодых, так и находящихся в преклонном возрасте, обделенных талантом, но мнящих себя писателями и желающих часто публиковаться.

Литературные законы жестоки. Горе тому литератору, который решает стать профессионалом, не имея на то диплома от небесного ректората. Так, к несчастью, случилось и с Беляевым. Как личность он вызывает глубокое уважение и сочувствие. Он был образованным, душевно чутким человеком, к тому же с несладкой судьбой, всю жизнь ему приходилось бороться с тяжелым недугом — туберкулезом позвоночника. Он был предан фантастике, он действительно был первым, кто посвятил ей себя без остатка. Он был трудолюбив, и можно было бы сказать, что он успел сделать многое. Но все плюсы перечеркиваются тем непреложным фактом, что книги его бездарны, не в оскорбительном смысле слова, а в прямом — без дара, без искры Божьей. В отличие от своих адептов он чувствовал это и постоянно мучился от неумения отыскать нужные и единственные слова. Конечно, понятие «литературный талант» не исчерпывается плетением словесных узоров; оно предполагает масштабное мышление, острокритический взгляд на окружающую действительность, глубокое проникновение в индивидуальную и общественную психологию и многое другое. Всего этого у Беляеву не было.

Есть и другие, запрятанные основательнее причины того, что в фантастике советского периода Беляев долгое время считался номером первым. В 30-х годах идеологические минводхозы повернули естественное течение отечественной литературы и принудили ее течь по соцреалистическим беломорканалам. Высокая, булгаковская фантастика конфликтовала с официальной точкой зрения, поэтому режим наибольшего благоприятствования был создан для так называемой научной фантастики с ее прямолинейно-конформистскими или на худой конец неопасными идеями. Диалектика, правда, заключалась в том, что начальству, как я уже говорил, никакая фантастика не была нужна — ни хорошая, ни плохая. Даже самые верноподданические книги вызывали подозрения у литературных церберов, потому что и в этих книгах выдвигались всякие неутвержденные свыше проекты и бродили нечеткие призраки-мечтания. Потому-то Беляева и поносили, и издавали, но читательский вкус беляевская фантастика успела испортить всерьез и надолго.

Упреки, разумеется, требуют доказательств. Я не ставил себе целью рассмотреть все сочинения Беляева, но в то же время отобрал их достаточно много, чтобы выводы нельзя было заподозрить в случайности.

На примере небольшой и не самой известной у Беляева повести «Вечный хлеб» (1928 г.) еще более наглядно, чем на «Человеке-амфибии», можно увидеть, что в научной фантастике беляевского образца порочна, как я уже сказал, сама методология ее создания. Сначала придумывается научно-техническая гипотеза. Раздающиеся восторги по поводу «богатства фантазии» у наших любимцев чаще всего бывают преувеличенными, потому что дело это совсем нетрудное, что удостоверяет «сам» Уэллс:

«Всякий может выдумать людей наизнанку, или антигравитацию, или миры, напоминающие гантели. Эти выдумки могут быть интересны только тогда, когда их сопоставляют с повседневным опытом и изгоняют из рассказа все прочие чудеса…»

Реальный изобретатель обязан убедительно обосновать возможность осуществления и возможность применения на практике своих гениальных прозрений. Изобретатель-фантаст освобожден от этой тяжкой обязанности, бумага все стерпит. Трудности начинаются потом, когда автор оказывается вынужденным дать сначала себе, а затем и другим ясный ответ: «А зачем я это придумал?»

В данном случае автор нафантазировал род съедобных дрожжей, которые питаются непосредственно воздухом и способны бесконечно расти. Съел за день половину банки, а к утру она опять полна. В этих двух фразах я исчерпывающе изложил производственную идею «Вечного хлеба». Все остальные слова в сущности излишни, разжижающи. К примеру — научная фантастика не в силах обойтись без пространных наукообразных объяснений. Но так как автору все же запало в голову, что он занимается изящной словесностью, то он стремится придать своим выкладкам вид непринужденной беседы. Особого разнообразия, правда, не замечается, да и что тут придумаешь. Лекция она и есть лекция. Недаром студенты любят с нее сбегать…

«Бройер прошелся в волнении по комнате… И начал говорить, как перед аудиторией, невольно воодушевляясь, а корреспондент, открыв блокнот и вынув вечное перо, записывал речь профессора стенографически.

— Как вам, вероятно, известно…»

(«Вечный хлеб»)
«— Милостивые государыни и милостивые государи! — начал Штирнер таким тоном, будто он читал лекцию в избранном обществе (почему будто? — В.Р.). — Рефлексология есть наука, изучающая…»

(«Властелин мира»)
«…сказал Сорокин. — Так вот, слушайте. Вы, конечно, знаете, что человеческое тело состоит из многих миллиардов живых клеток…»

(«Человек, потерявший свое лицо»)
Аналогичные фразы можно встретить в любом романе Беляева. Научная фантастика не в силах отказаться от этой скукоты; должно быть, ее создатели боятся, что в противном случае их сочтут недостаточно научными.

Однако литературное произведение одними лекциями не заполнишь. Хочешь не хочешь, а приходится обращаться к имитации творчества — то есть к одеванию голеньких идей в сарафанчики-образы. Преимущество предлагаемой методологии заключается в безграничных возможностях при подборе модных одежд. Годится все, что угодно. Оттолкнемся от смелого допущения, что научное открытие сделано ученым. Итак, для начала нам потребуется образ ученого. Но каким он будет — элегантным денди спортивного вида или дряхлым старцем с бархатным воротником, усыпанным перхотью? Очевидно, что это не имеет никакого значения. Как не имеет значения, будет ли он русским, шотландцем или перуанцем, Ивановым, Джонсоном или Бройером. Остановимся на немце Бройере. Надо же на ком-то остановиться. Место действия — рыбацкий поселок на севере Европы. Но и зулусская деревня подошла бы с неменьшим успехом. Конечно, герои повести что-то совершают, но необязательность, случайность или полная ненужность их поступков делает невозможным применение хоть каких-нибудь эстетических критериев.

Не ломимся ли мы в открытые двери? Может быть, авторам подобных сочинений ни к чему всякие образы, характеры, метафоры, индивидуализация языка и что там еще наизобретала занудная теория литературы, изучаемая на университетских кафедрах? Может быть, творцы вдохновлены иными целями, зачем им филологические финтифлюшки? Между нами, я полагаю, что так оно и есть. Некоторые из фантастов по невежеству и не подозревают об этих премудростях, а другие, может, и подозревают, но будучи не в силах к ним подступиться, делают вид, что они им не нужны. Иногда декларативно. Беляев подозревал, но не умел. В этом была его трагедия.

У литературы данной категории есть только одно, правда, увесистое достоинство — ее читают. Но плохую литературу всегда читают больше хорошей, вряд ли этим обстоятельством стоит оправдывать ее существование. Фантастика не только может — обязана быть другой. Эту «другую» фантастику вовсе не волнуют те тревоги, которые представлялись неразрешимыми Беляеву, потому что зиждется она на иных основах.

Идея любого произведения, проходящего под рубрикой литературы художественной, а не, скажем, научно-популярной, может быть только нравственной, только «человеческой» в широком смысле слова. (Ничего не поделаешь — эту мысль придется повторить не раз). Значит, гипотеза, придуманная Беляевым, не годится для создания полноценного фантастического произведения? Отнюдь не значит. Идея «Вечного хлеба» ничуть не хуже, а может быть, и плодотворнее, чем идея «Человека-амфибии». Только будь на месте Беляева писатель поталантливее и мыслитель покрупнее, он бы поменял приоритеты. Если бы автор сумел или хотя бы попытался изобразить потрясения, которые обрушились бы на человеческое общество, появись в нем бесплатный и не требующий трудозатрат источник питания! Прощание с тысячелетними привычками, нежелание многих смириться с упразднением сельского хозяйства, толпы сытых безработных… Да на таком необыкновенном материале можно выстроить не частную, малоинтересную историю о жадном Гансе и настырном репортере, а грандиозную, ни на что не похожую утопию.

Не зная, как завершить свою бессюжетную историю, писатель воспроизвел финал известной сказки про горшочек с кашей, который вдруг стал варить ее безудержно. Но в мудрой сказке ясно просматривается предостережение слишком самонадеянным владельцам волшебных горшочков; мораль, которая прикладывается к множеству жизненных ситуаций. А при чтении Беляева у читателя должны возникнуть всего лишь два безответных вопроса — почему его «каша» стала вести себя нехорошо только к концу повествования и почему профессор не предусмотрел столь очевидного последствия своего открытия?


Возьмем в руки более известный роман — «Человек, потерявший свое лицо» (1929 г.). И снова мы столкнемся с достаточно богатой идеей, которая тоже увянет на корню…

Пока Тонио Престо остается уродом — он звезда экрана, он получает миллионные гонорары. Может быть, чересчур навязчиво выдвигается на первый план безудержный смех, который вызывает у посетителей фильмов с его участием свисающий крючком нос и тщедушное тельце Тонио. Стремление повеселить себя зрелищем физических недостатков возникает лишь у малокультурных посетителей ярмарочных балаганов, где демонстрируются бородатые женщины, что как раз и соответствовало представлению советских авторов об интеллектуальном уровне американцев. Даже столь горластый пропагандист социализма, как Маяковский, все же находил в Соединенных Штатах нечто достойное внимания и подражания. Беляев бескомпромиссен — у них все плохо, все продажно. Единственное светлое пятно — мускулистые парни в рабочих блузах, разумеется, поголовно коммунисты. Страны, в которых происходит действие романов Беляева, хотя и носят конкретные географические названия, мало чем отличаются друг от друга, разве что в США, как известно, линчуют негров.

Банкир, понятно, может говорить только так:

«…Биржевой бюллетень получен? Как сегодня курс доллара? Так… Так… Хлопковые акции? Идут в гору? Великолепно! Опротестуйте вот эти векселя банкирского дома „Тёпфер и Ко“. Я не могу делать дальнейших поблажек…»

(«Властелин мира»)
Другой банкир гордится тем, что он прямой мошенник:

«— Помните мои „серебряные“ рудники в Новой Зеландии или мою „австралийскую нефть“? Я нажил на них миллион, а они существовали только в воображении акционеров…»

(«Прыжок в ничто»)
Наука:

«— В наших университетах… можно работать только по шаблону. Всякая революционная научная мысль возбуждает тревогу и опасения. За вами следят ассистенты, студенты, лаборанты, доценты, корреспонденты, ректор и даже представители церкви. Попробуйте при таких условиях революционизировать науку!»

(«Вечный хлеб»)
(Интересно, понял ли написавший эти строки, что они без всякого шаржирования стали отражать положение в советских вузах через несколько лет, только «церковь» надо заменить на «партию»).

Полиция, конечно, сплошь коррумпирована и срослась с уголовным миром:

«Во главе каждой банды стоял „староста“, на обязанности которого лежало распределять „работу“, делить добычу и иметь сношения (хорошо сказано! В.Р.) с полицией… Со всех доходов полиция получала довольно высокий процент.»

(«Человек, потерявший лицо»)
Словом, можно перебрать все политические и социальные институты — картина будет столь же безрадостной.

Кроме партийных активистов, в США обнаружился еще один хороший человек русский доктор Сорокин. Сорокин мог творить чудеса с помощью эндокринных препаратов, но, несмотря на то, что он бескорыстно сделал массу добра американцам, власти, которые, как известно, стремятся доставить простому народу возможно больше неприятностей, высылают врача из страны.

Сорокин избавил Тонио от уродства и превратил в обыкновенного молодого человека. Что должно произойти дальше в бесчеловечной Америке, ясно всем, даже читателям, но оказывается неожиданностью для героя. В нормальном виде он оказался никому не нужным. Писатель разделяет возмущение своего протеже, а оно ведь не очень законно. Тонио желает царствовать на тех же подмостках, где вчера толпою правил урод. Но какие у него для этого основания, ведь он ничем не отличается от миллионов молодых людей. При таком повороте судьбы в человеке, конечно, должен произойти душевный перелом, тогда новый Тонио стал бы для нас интересен. Но, как всегда у Беляева, внешность изменилась, а внутренне каким он был, таким остался, автора опять-таки занимает не человек в затруднительной ситуации, а воздействие порошков. Поэтому его герой начинает совершать нелепые поступки, которые абсолютно не соответствуют характеру порядочного парня, каким он был представлен в начальных главах. Например: оскорбленный неблагодарностью соотечественников Тонио на время превращается в гангстера. Разумеется, в гангстера благородного, в Робина Гуда, но все-таки в гангстера.

Или вдруг актер решает отомстить бывшим друзьям, подмешав им порошки в угощение на званом ужине. Предполагается, что советский читатель-пролетарий будет давиться от хохота, представляя себе переживания губернатора, у которого почернела кожа и которого, естественно, стали шельмовать как негра. Так им, расистам, и надо!

А вот понудить женщину, которую Тонио любил, вырасти до трехметровой отметки только за то, что красавица предпочла ему другого, это — как ни посмотреть — поступок гадкий. Но мы уже могли убедиться, автора мало трогают этические тонкости. Трехметровая секс-бомба — смешно до коликов! Не беспокойтесь, все оканчивается благополучно, доктор Сорокин вернул пострадавших в исходное состояние, а Тонио, довольный результатами своей остроумной вендетты, отплывает вместе с ним в СССР.

«И Тонио засмеялся так заразительно весело, как никогда не смеялся уродец Престо».

Не исключено, однако, что столь заразительный смех самому Беляеву все же царапал душу. И он пишет второй вариант романа — «Человек, нашедший свое лицо» (1940 г.). Его первая половина мало чем отличается от предыдущего романа, разве что исчез бессеребреник Сорокин, а его место заступил меркантильный Цорн. Так же стремительно Тонио решает изменить внешность, ни секунды не подумав о последствиях и палец о палец не ударив, чтобы их предотвратить. После того как нового Тонио не захотели признать, он с тем же упорством «отравляет» друзей на роскошном ужине. Но по воле автора обвинения против Тонио снимаются, а сам он перерождается. Сброшена оболочка эгоистичного миллионера, и появляется прогрессивный кинематографист, который решает бросить вызов Голливуду и рассказать с экрана правду о тяжелом положении трудящихся. Несмотря на яростное сопротивление буржуазной Америки, фильм о безработном и прачке имеет успех. Правда, Тонио разорен и оклеветан, но не сломлен.

Что ж, в новом воплощении Тонио более последователен, более логичен. Он начинает выглядеть этаким Чарли Чаплином — заступником «маленького человека». Но опять-таки — если бы более убедительно была донесена до нас внутренняя, а не только внешняя перетряска его организма! А то получается — полежал на травке, крикнул «Эврика!» и с бешеной энергией занялся противостоянием капиталистам и обывателям. И если бы автор не только по советской прессе был знаком с американским кинематографом! О киноиндустрии США написано много книг, в том числе художественных, и выдержать состязание, предположим, с Фитцджеральдом Беляев, конечно, не в состоянии. Но тогда незачем и браться за такую тему. Кому не ясно, что это роман не о достижениях эндокринологии. Всем, кроме автора.


В романе «Продавец воздуха» (1929 г.) интригующее начало. Загадка на загадке. Глобальная — над континентом изменилась «роза ветров», историческая — на севере Сибири обнаружен пароход мертвецов, локальная — в нехоженых местах Якутии тонет иностранец… Но вот наступает разгадка, и сразу очарование тайны исчезает. Трудно даже сообразить, в чем заключался авторский замысел: желание в очередной раз уесть буржуя или воплотить технический проект — как одним заводиком лишить целую планету атмосферы. Буржуй сработан все по тем же плакатным канонам. У этой особы одна, но пламенная страсть — покончить с коммунизмом и прижать рабочих к ногтю. (В те годы считалось, что это единая задача). Подобно империалистическим заговорщикам из других книг м-р Бейли лишен чувства самосохранения. Некоторые из его коллег рвались расколоть луну, погасить солнце, этот собирался высосать воздух. Бяки-коммунисты, разумеется, задохнутся, ну, а сам-то чем дышать будет? Навеки запрет себя в барокамере? Одного?

Цели и методы действий Бейли выглядят на редкость неправдоподобными. Но может ли, должна ли вообще идти речь о правдоподобии в фантастике? Не освобождена ли фантастика по своему определению от этой литературной подати? К неудовольствию иных авторов, нет, не освобождена. И в фантастике нельзя нарушать законы здравого смысла, если только такое нарушение не входит в спецзадачу автора. Выдумывается отправная идея, а вот ее воплощение в жизнь должно быть реальным и логичным. Закончу начатую цитату Уэллса:

«Когда писателю-фантасту удалось магическое начало, у него остается одна забота: все остальное должно быть человечным и реальным».

Как и в реалистической прозе в фантастике существует логика характеров, как и в остальной литературе фантастику должна вести логика обстоятельств, хотя эти обстоятельства могут быть весьма своеобразными и очень далекими от «типических». Только тогда читатель поверит в авторскую фантазию, точно так же, как зритель в театре верит в реальность происходящего на сцене, ни на секунду не забывая, что перед ним всего лишь подмостки. Произвольное нагромождение обстоятельств — признак авторской беспомощности. Мыслимо ли тайком построить в чужой стране крупный подземный завод, даже если эта страна — советская Сибирь? Кстати, зачем ему понадобилась столь неуютная местность? А откуда Бейли брал энергию, потребную для крупномасштабного производства? Сомнительна также жизнеспособность подземной колонии, в которой пятьсот здоровых мужиков вынуждены долгое время обходиться без женского общества. Бейли готов сражаться со всем миром, он способен отбросить воздушными вихрями эскадрилью бомбардировщиков на сотни верст, он может испепелить огромную территорию, но не в состоянии предусмотреть, что взвод саперов беспрепятственно проникает в его подземное убежище через тонкую стенку…


Еще одного претендента на мировое господство мы обнаружим в романе «Властелин мира» (1929 г.). Здесь научно-техническая гипотеза выглядит более изящной, чем в «Продавце воздуха». Правда, ее уже застолбил В.Орловский в «Машине ужаса» (1925 г.), в которой впервые было выдвинуто предположение о возможности воздействия мощным электромагнитным лучом на человеческий мозг. Но непосредственным поводом для романа послужили опыты по биологической радиосвязи инженера Б.Б.Кажинского, который выведен в романе под прозрачным псевдонимом — Качинский. Главный носитель злого начала немец Штирнер, задумавший покорить людей с помощью радиоволн, воздействующих на психику, аналогичен толстовскому Гарину. Но «Гиперболоид…» — это повествование о психологии властолюбивого авантюриста, а Беляев как всегда немощен в раскрытии внутреннего, духовного мира персонажей, их чувства проявляются только через внешние действия. Фигура Штирнера получилась эклектичной, бледной. Не очень понятно даже, к чему он стремится. Неслыханных зверств не совершает, указов не издает, дани с покоренных не собирает, государственное и общественное устройство остается неизменным. Заставить тысячи людей одновременно спеть песенку «Мой милый Августин, Августин, Августин…» или побить друг другу физиономии — вот и исчерпан список его подвигов. Если не считать нескольких удачных финансовых афер, впрочем, их влияние на мировую экономику осталось непроясненным, то Штирнеру и покорить-то не удалось никого, кроме нескольких человек из ближайшего окружения.

Психологически неубедительным выглядит скоропостижное решение Штирнера «завязать», по-христиански отказавшись от амбициозных планов. Откровенно беспомощен рождественский финал романа — герои собираются в райском уголке на берегу тропического океана и сюсюкая говорят друг другу комплименты насчет того, какого уровня благоденствия удалось достичь во всем мире с помощью аппаратов Штирнера-Качинского. Если встать на точку зрения тогдашней критики, то такой финал отдает душком аполитичности. Классовый мир с подозрительными иностранцами? А где же революционные действия угнетенных масс?

Если без шуток, то опять-таки нельзя не вздохнуть — какую возможность давал писателю этот сюжет для создания впечатляющей модели невообразимой опасности, которую таят в себе современные технические средства, позволяющие манипулировать сознанием целых народов.


В статьях о Беляеве можно найти немало положительных откликов на роман «Прыжок в ничто» (1933 г.). Кто-то даже назвал его самым зрелым из творений фантаста. Мне представляется оно самым нескладным. Биографы Беляева много внимания уделяют пустопорожнему спору между автором и известным популяризатором Я.И.Перельманом — тот или не тот тип ракетного двигателя установил Беляев на своем корабле. С еще большими реверансами они упоминают о крошечном предисловии К.Э.Циолковского, которому Беляев послал роман на отзыв. Это тоже одна из традиций, заложенная Беляевым и долгое время мешавшая дышать фантастам, — их вынуждали стоять на цыпочках перед научными и техническими специалистами. В последние десятилетия непререкаемыми арбитрами в фантастике стали космонавты. Допускаю, что и среди них могут отыскаться люди с хорошим литературным вкусом, но причем здесь профессия? Вы когда-нибудь встречали, предположим, романы Ф.Абрамова с предисловиями крестьян северных губерний? О взглядах Циолковского на фантастику можно судить по его собственным научно-популярным очеркам — «На Луне», «Вне Земли», где ученый пытался представить себе, как будет выглядеть, предположим, человек в невесомости. Что ж, стоит посчитаться с его мнением о разгоне ракет, а вот отзыв о литературном произведении едва ли может быть компетентным. Правда, нельзя не признать, что в те тяжелые годы поддержка знаменитого ученого была для Беляева существенна. Однако даже Константин Эдуардович ощутил несовершенство романа. Оценка-то более чем сдержанная:

«…из всех известных мне рассказов… на тему межпланетных сообщений роман А.Р.Беляева мне кажется наиболее содержательным и научным. Конечно, возможно лучшее, однако пока его нет».

Ничего себе похвала. Честно говоря, я не понимаю даже его утверждения о чем-то «содержательном и научном» в романе. Несуразица на несуразице. Уже после того, как межпланетный корабль совершил посадку на Венере, руководитель полета Цандер задумчиво произносит:

«Быть может, правы те ученые, которые утверждают, что на Венере нет кислорода»…

Повторяю: к сему глубокомысленному заключению командир корабля пришел после завершения полета.

Кислород на Венере, разумеется, оказался. И кое-что иное. Например, россыпи драгоценных камней. Все в одном месте — алмазы, изумруды, топазы, рубины, аметисты… Не месторождение, а пещера Аладдина. Надо совершенно игнорировать геологию… Через несколько абзацев автор стал называть алмазы бриллиантами — видимо, их кто-то успел огранить.

На той же Венере Ганс ориентируется по компасу. Разумеется, земному… А может быть, есть нечто научное в уродинах из дурной сказки — шестирукой помеси кенгуру с обезьяной, сколопендре толщиной с телеграфный столб, полуслоне-полуверблюде и т. п.?

Я был бы непоследователен, если бы считал, что эти нелепицы имеют существенное значение. Очевидно, что роман надо оценивать с других позиций. Перед нами притча, парафраз библейского сказания о ноевом ковчеге — «представители» гибнущего мира капитализма бегут от революционного потопа. Но и под этим углом зрения «Прыжок…» не выдерживает критики.

Как и всякий советский человек, Беляев знает точно: все капиталисты — тошнотворные акулы и гиены. Каиновой печатью отмечена и компания, которая подобралась на «Ковчеге». Поэтому, по мнению автора, вполне оправдано пренебрежительное, а зачастую и хамское отношение экипажа к пассажирам. Но, позвольте, люди наняли специалистов, заплатили им деньги. Цандер, Ганс и прочие взялись за работу добровольно, не отказались и от оплаты своего труда, а потом бессовестно обманули и бросили беспомощных беглецов погибать на Венере. Их поведение иначе как подлым и бесчестным назвать нельзя. А вот с точки зрения классовой морали оно не только допустимо, но и, как видим, приветствуется писателем, должно быть, искренне считающим себя гуманистом.

Возвращаясь на Землю, Ганс поет от радости: в самом деле, как тут не радоваться — десяток капиталистических душ загубили, а впереди «ждут товарищи, наша родина, наша голубаязвезда — лучшая среди звезд…» А вот нас, поумневших с годами, обстоятельства возвращения заставляют предположить, что Ганса и его коллег может ждать на Земле после победы революции товарищеская встреча иного рода: чрезвычайки и ревтройки, концепция усиления классовой борьбы в социалистическом обществе, концлагеря и т. д. В глубине души молодой коммунист все это уже несет. И вполне вероятно, что при возвращении он займет место не в кресле судей, а на скамье подсудимых. Способствовал бегству классовых врагов с Земли? Способствовал. И не помогут ему жалкие оправдания, что делал-де он это по заданию партии…

Домыслы о дальнейшей судьбе героев «Прыжка…» могут показаться бредом. Горе, однако, в том, что подобный же бред осуществлялся в реальности, в жизни, в судьбах миллионов гансов или иванов.

Я не подозреваю писателя в злонамеренности и тем более в жестокости; возможно, он сам бы ужаснулся, если бы осознал, на чью мельницу льет воду. Но осознать, что ему приходится говорить с кляпом во рту, он не мог. Да и другие — осознавали? Некоторые гордились персональным кляпом. Беляев верил в святость происходившего и даже вступил в спор с Уэллсом, отстаивая «социалистические» ценности. Впрочем, Беляева можно обвинить в наивности, но конъюнктурщиком и приспособленцем он не был. Вообще вопрос об искренности заблуждений, о добровольности надевания шор на глаза весьма любопытен и относится как к области нравственности, так и к области социальной психологии. И я, человек старшего поколения, начавший читать Беляева еще до Отечественной войны, могу обратить этот вопрос и к самому себе. Понять побудительные мотивы писателей сталинской эпохи можно, но понять — не значит оправдать. В духовном опыте людей должно оставаться только то, что способствует их нравственному прогрессу, если изъясняться высоким штилем. Вопрос имеет и практическую сторону, он встает каждый раз при отборе произведений для переиздания. И я не думаю, что такой роман, как «Прыжок в ничто» может быть полезен нашим молодым современникам, тем, у которых и без того в головах полный моральный кавардак. Однако, как сказано в одной эпиграмме, классика «только п-е-р-е-и-з-д-а-ю-т».


«Последний человек из Атлантиды» (1926 г.) — роман, стоящий в творчестве Беляева особняком, хотя и в нем есть ненужный и нелепый пролог, порожденный все той же страстью покрепче уесть буржуя. Ненависть Беляева к этому сословию доходит до того, что человека, которого только что хватил удар и разбил паралич, он заставляет курить сигары. Точь в точь по плакату Маяковского.

О гибели Атлантиды рассказано достаточно связно. Там, где писателю удается освободиться от идеологических пут и популяризаторского зуда, и язык у него становится более живым. История любви молодого и, разумеется, красивого аристократа к молодой и, разумеется, красивой рабыне и молодого и, разумеется, талантливого раба к молодой и, разумеется, красивой царевне сделана в духе старинных приключенческих романов. Но для Беляева — это спасительная ниточка.

Однако наступить на горло собственной песне Беляев не смог. Если отбросить восточную орнаменталистику — дворцы, статуи, мрамор, светильники, рабыни — то остается жесткая схема, изложенная в учебниках по истмату. Схема эта одинакова для всех рабовладельческих государств, что для Атлантиды, которая погибла одиннадцать тысяч лет назад, что для Греции двух-трехтысячелетней давности, что для империй инков или майя. Мыслимо ли, например, удержаться и не врезать жрецам, если все знают, что религия — опиум для народа?

И вот нам выдана с поличным каста жадных и хитрых священнослужителей, которые сами, понятно, в богов и прочую лабуду не верят, о чем откровенно говорят между собой и тайком смеются над простачками-прихожанами.

«— Я думаю, на наш век хватит! А там… пусть хоть все пирамиды лопаются, как скорлупа печеных яиц!»

Стопятидесятилетний Хранитель Высшей Тайны — законченный материалист и атеист. Своему преемнику он признается: никакой Высшей Тайны нет, все секреты объясняются естественным путем, медицина создавалась ощупью, слепо, небесные явления изучались тысячи лет, даты солнечных затмений известны заранее, что позволяет держать непосвященных, включая царя, в повиновении…

— Ну, а боги?.. — спрашивает ошеломленный молодой человек.

— Их нет!

После этого не удивляешься тому, что сын жреца возглавляет восстание и разговаривает с рабами-шахтерами языком маевок и лозунгов начала нашего века: «После вечерней смены… в старых шахтах…», «А потом мы создадим новую, свободную Атлантиду, где не будет ни рабов, ни царей, а только радость свободного труда»…

Бедный мальчик, ты не мог знать в те допотопные времена, что происходит в государстве, где победившие рабы захватывают власть. У автора, придумавшего тебя, пример был перед глазами. Но он был так же наивен, как и ты.


Теперь обратимся к циклу романов и повестей, действие которых протекает на территории СССР, и главными героями которых выступают «наши». Сей факт давал возможность биографам с одобрением отмечать, что Беляев не обошел фантастическим взором социалистического строительства, и тем самым сделал шаг вперед в своем творчестве.

Первое, что бросается в глаза: Советский Союз в этих произведениях такая же условность, такая же абстракция, как и беляевские США или Германия. Главное отличие — там все плохо, здесь все хорошо. Вот роман «Подводные земледельцы» (1930 г.). Он и вправду положил начало целому направлению в нашей фантастике. Только надо ли этому радоваться? От него берет истоки расцветшая ослепительно серым пламенем в конце 40-х — начале 50-х годов так называемая фантастика «ближнего прицела», о которой мы еще поговорим.

В Приморье несколько энтузиастов создают совхоз по выращиванию морских водорослей. К компетенции фантастики в романе можно отнести разве что ту легкость, с которой он был организован, и его на редкость успешную работу. Хозяйство без промедления выходит на мировой рынок и начинает зарабатывать миллионы в валюте. Для государства, разумеется. В сущности перед нами типичный образчик так называемого производственного романа, жанра, который буйно расцветал в те годы и был неоднократно высмеян в печати. Вот только в центре производственного романа располагалась, как правило, крупная авария. Ларри, как помните, метеорит пришлось обрушивать на город. Но у Беляева даже аварий нет. Вообще ничего не происходит. Действующие лица передвигаются от одной страницы к другой, не встречая никаких препятствий. Тайфун, правда, налетел, но никакого ущерба не нанес, палатку унесло; легкомысленная аспирантка попала в объятия спрута, разумеется, гигантского (в фантастике все спруты — гигантские), но даже испугаться не успела, как ее спасли… В этом направлении роман закладывал еще и основы «теории бесконфликтности», лицемерность, пустота и фальшь которой были осознаны даже в сталинские времена.

Правда, конфликт в романе все же возникает. Заключительные главы описывают настоящее боевое сражение. Но это опять-таки конфликт международный. Появляется очередной зловредный капиталист. Не могут же они в самом-то деле равнодушно смотреть, как благоденствуют советские труженики.

Судовладелец Таяма сначала браконьерствует в советских водах, а потом, когда герои поприжали ему хвост, решает заняться организацией диверсий против совхоза. Но наших героев не проведешь, они заранее знают, что перед ними лютый враг, и ведут себя с ним соответственно. Когда Таяма явился с деловым и, по-моему, разумным предложением, с ним и разговаривать не стали, старый охотник схватил парламентера за горло и полузадушенного бросил в шлюпку. Проявление таежного гостеприимства присутствующие одобрили единодушно. Комсомолец Ванюшка, незаконно попавший на японскую шхуну, разговаривает с ее владельцем следующим образом:

«А вот когда японский пролетариат свернет вам шею…»

Собирались говорить о нашей стране, и снова свернули к империалистам. Но зато уж в повести «Лаборатория дубль-вэ» мы империалистических агентов не обнаружим. Зато обнаружим, что в Ленинграде периода зрелого коммунизма Невский проспект именуется Проспектом 25-го Октября (он и вправду был одно время так святотатственно переименован). Проспект застроен новыми зданиями, более, разумеется, красивыми, чем старье Росси и Воронихина. Никаких проблем у будущих ленинградцев нет. Захотел, например, новую квартиру, подай заявление, — через несколько месяцев получишь. И вообще там все такие славные, такие славные, что ссориться с ними могут лишь психически ненормальные личности, которых, разумеется, надо лечить. И лечат. Разумеется, не спрашивая на то согласия пациентов. Ведь забота о ближнем — главное проявление коммунистические отношений между людьми.

Два профессора-геронтолога, два друга-соперника, Сугубов и Лавров не сошлись в научных взглядах. Сугубов — сугубо положительный, правильный, но малость консервативен. Лавров же — фигура увлекающаяся, он ищет нетрадиционные пути воздействия на организм, отважно ставя на себе рискованные опыты по стимуляции памяти. Опыты приносят феноменальные результаты, но могут быть опасны для жизни, а Лавров упрямо, не слушая советов заботливых друзей, намеревается их продолжать. Тогда Сугубов с помощью сознательной аспирантки Лаврова тайком подвергает коллегу электрогипнозу, после чего всякая дурь с того слетает. Весьма результативный способ внушения оппоненту мыслей, которые кажутся правильными тебе. Излеченный сердечно благодарит спасителей:

«Это самый счастливый день в моей жизни».

Вспомните фильм М.Формана «Кто-то перелетел через гнездо кукушки», где непокорных пациентов тоже «лечат» электрошоком. И тоже, разумеется, исключительно для их блага. Разница заключается в том, что авторы фильма гневно протестуют против насилия над личностью, а Беляев не сомневается в его благотворности. Идиллия особенно хорошо смотрелась в 1938 году — году публикации романа.


Еще до «Лаборатории…» была написана «Звезда КЭЦ» (1936 г.). КЭЦ — это «Константин Эдуардович Циолковский», обитаемая космическая станция. Еще один роман о мире абсолютной гармонии, где единственное недоразумение произошло опять-таки с человеком, временно заболевшим психическим расстройством. Конечно, о том, как добиться общественного совершенства, автор не говорит ни слова. Впрочем, понятно как. С помощью все той же мировой пролетарской революции.

Книга представляет собой серию научно-популярных очерков о достижениях науки будущего. Тут и величайшие открытия в астрономии и космологии (какие конкретно — автор из осторожности не сообщил), и биологическая жизнь на Луне, и земляника величиной с арбуз в космической оранжерее, и разумные собаки, и при этом — добавлю — космические скафандры, не оборудованные радиосвязью.

Что ж, в этой, в общем-то, безобидной научно-фантастической сказочке есть известная детская поэзия, но, как обычно, нет людей. Вместо них условные фигурки с условными рефлексами. Под нелепым предлогом Тоня устремляется в погоню за неким чернобородым товарищем, увлекая за собой влюбленного в нее Артемьева. А раз человеку отписана роль влюбленного, то, он, разумеется, готов не задумываясь бросить дом, работу и понестись за девушкой сначала на Памир, а затем и в космос. Еще более удивительна беззаботность, с которой человека отправляют на спутник без элементарной подготовки и даже выпускают в открытое пространство, не позаботившись объяснить, как надо пользоваться реактивным соплом за спиной. В результате Артемьев едва не удалился в бесконечность. Еле перехватили…


Но, видимо, идиллические картинки не устраивали и самого Беляева. Ощущением неудовлетворенности объясняется его обращение к ряду ученых и общественных деятелей с просьбой дать им, писателям, конкретные указания какие конфликты могут существовать в будущем коммунистическом обществе. В таком, по-своему уникальном обращении можно увидеть еще одно подтверждение того, как много вещей в нашей стране было перевернуто с ног на голову. Ни спрашивающему, ни его корреспондентам не пришло на ум, что все должно происходить наоборот. Не писатель-фантаст должен запрашивать у кого-то футурологические прогнозы — он должен их выдавать. Можно ли себе представить, чтобы Брэдбери или Азимов допытывались бы у ректоров американских университетов, о чем им писать? Но велика была убежденность советских людей в том, что все в мире жестко детерминировано, что на все мыслимые ситуации существуют железные закономерности, которые кто-то из вышестоящих, заведомо более мудрый, чем они, может однозначно сформулировать, а уж исполнителям-фантастам останется только строго следовать этим указаниям. К разочарованию Беляева, никто не смог объяснить ему, каким оно будет, это коммунистическое общество…

Между тем, чтобы представить себе конфликты будущего, вовсе нет необходимости обращаться к бабе Ванге. Для этого достаточно обладать хорошим воображением и знанием человеческой натуры. Право же, эти требования не выходят за рамки литминимума, который должен быть освоен любым писателем, в том числе и претендующим на титул фантаста. Нетрудно найти много прекрасных произведений, авторы которых не только «открыли», но и глубоко проанализировали конфликты будущего. В оправдание Беляева можно заметить, что такие сочинения стали появляться позже, когда писательское воображение несколько раскрепостилось от официальных догм. Немножко забежав вперед, приведем два примера.

Возьмем, скажем, рассказ «Переписка» (1978 г.) молодого тогда фантаста Виталия Бабенко, который как раз и предпринял попытку преодолеть голубизну произведений о героях-первопроходцах. Конфликт автор доводит до открытой трагедии, действующей тем более сильно, что читатель к ней совершенно не подготовлен спокойным тоном документального повествования и даже начинает скучать от него. Автор спрашивает: а в человеческих ли силах вынести полувековую разлуку с близкими? Могут ли люди вообще пойти на такой жестокосердечный акт, даже если в нем будут участвовать добровольцы, даже если все будет оправдываться самыми высокими целями? Вспомним, как легкомысленно решали конфликт иные наши фантасты: подумаешь, большое дело! Ну, улетел на три-четыре десятилетия, зато как предан науке, как ставит ее превыше личных мелочей! А ты, любимая, сиди на Земле и жди. Лет сорок. И будь мне верной. Ведь любовь-то у нас какая? Космическая. Бабенко утверждает, что такое испытание люди, если это настоящие, живые, глубоко чувствующие люди, вынести не могут. Психические срывы испытывают и улетевшие (один на другого бросается с плазменным резаком), и оставшиеся. Мать сжигает рукопись сына, который разработал теорию мгновенного переноса через пространство — открытие, которое, как она решила, делает бессмысленной жертву улетевшего отца, ее собственную жертву. Сын не выдерживает этого удара и кончает с собой, а вернувшийся капитан звездолета Сергей Никитин не застает в живых ни сына, ни жены, которая умирает, по мнению окружающих и по своему собственному убеждению, преступницей, виновной в смерти сына.

Есть пределы человеческих сил. Никитин, лучший космонавт Земли, уходит из космонавтики. Вот это подлинная трагедия. А Беляев требовал, чтобы ему луначарские доложили о конфликтах будущего.

Не такой эмоционально острый, но более сложный для разрешения конфликт мы находим в рассказе Дмитрия Биленкина «Случай на Ганимеде» (1974 г.). На одном из спутников, где живут шесть «зимовщиков», вспыхивает неизвестная эпидемия. Посланные на выручку два врача сами свалились в беспамятстве. Счет идет на часы: успеет ли медицина разгадать причину болезни или болезнь обгонит людей. И тут к начальнику региона является еще один врач с просьбой отправить его к пострадавшим. Он убежден, что не заразится, но доводы его выглядят совершеннейшей фантастикой, а времени для проверки нет. Какое решение должен принять начальник? Отказать? Но не будет ли упущен, может быть, единственный шанс спасти восемь жизней? Разрешить — и взять на себя ответственность за девятую жертву болезни? Ведь намерение врача может быть продиктовано безумием, честолюбием, отчаянием… В мою задачу не входит рассказывать содержание произведения. Читатель должен попробовать мысленно поставить себя на место участников драмы и решить: все ли они поступили правильно?

Даже из этих двух примеров видно, что конфликтов в будущем, дорогой Александр Романович, будет столько же, сколько в прошлом и настоящем, то есть бесконечное множество.


Несколько слов о цикле рассказов про изобретения профессора Вагнера, которыми современные поклонники научного фантаста склонны восторгаться, изящно квалифицируя как «цикл лукавых юморесок». Убейте, ни в одном не нахожу ни грана лукавства или юмора. Черного разве что. Повторю: ни секунды не подозреваю Беляева в тайной склонности к садизму. Просто ему по научно-фантастической бесхитростности и в голову не приходило, что любые человеческие действия — даже выдуманные — прежде всего должны пройти нравственную экспертизу. Подумаешь, важное дело — Вагнер запихнул подвернувшийся человечий мозг в череп слона, животное выступает в цирке, потрясая зрителей сообразительностью. Такова одна из «лукавых юморесок» «Хойти-Тойти». Как смешно, как забавно, как изобретательно, не правда ли? Но попробуем представить себе страдания этого мозга, этого сознания, заключенного не по своей воле в чудовищную тюрьму, несмотря даже на то, что владелец мозга был обречен на смерть.

Снова для сравнения перекинемся на современную фантастику. Беляевскую ситуацию — человеческий мозг в теле животного использовал Аскольд Якубовский в первом и, по-моему, лучшем своем рассказе «Мефисто» (1972 г.). И вот он-то, по-моему, сделал правильные выводы. Мозг умирающего ребенка, своего сына, некий последователь Вагнера пересадил в тело большого кальмара и пользуется разумным животным в эгоистических целях. Разумеется, имея такого разведчика на дне моря, можно открыть 1115 новых видов абиссальной фауны. «Самое важное, в конце концов, знание», — успокаивает себя ученый папаша. Он ошибается: знания без морали могут приводить к самым тяжелым последствиям, чему мир уже не раз был свидетелем.

Настроения Мефисто, этого несчастного существа — получеловека, полукальмара — постепенно меняются: от отчаяния («Возьми меня к себе, мне страшно») он переходит к ненависти, в нем исчезает человеческая мораль. Разумный зверь (если головоногое можно назвать зверем) — что может быть страшнее? От такого спасения нет. В итоге Мефисто убивает собственного отца. Да полно, отец ли он ему? Может быть, эта кара заслужена?

Но вернемся к Беляеву. Остальные изобретения профессора примерно того же пошиба. Не вижу ничего лукавого или смешного в создании блох величиной с человека. Отвратительное зрелище и отвратительное занятие, по-моему. Тем более, что никакой пользы от шестиногого попрыгунчика Вагнер получить не стремился. Так, доставил себе легкое развлечение. А двигатель, работающий при посредстве рук и ног, отрезанных у трупов! По моему разумению, это и вправду кощунство. И вообще — мрачная фигура человека, который никогда не спит, пишет двумя руками одновременно, думает для быстроты половинками мозга по отдельности, могла бы послужить основой для обличения жрецов «чистой» науки, живых компьютеров, утративших человеческие черты, а потому предельно опасных для людей. Но писатель не чувствует опасности. Ему все это кажется научными шуточками.


Осталось сказать еще о двух романах Беляева — о первом и о последнем. Сначала о последнем — «Ариэле» (1941 г.). «Ариэль», может быть, самое небеляевское произведение, хотя и в нем много от знакомого нам Беляева.

Ариэль — сын лорда, наследник огромного состояния, упрятанный бесчестными опекунами в индийскую спецшколу, где неугодных детей под предлогом обучения оккультным наукам пытаются полностью подчинить воле воспитателей и лишить памяти о прошлом, равно как и естественных человеческих чувств. Не надо быть провидцем, чтобы разглядеть в таком сюжете обращение к старой приключенческой литературе. Подобные заимствования временами спасали романы Беляева, придавая им недостающую сюжетную упругость. А впрочем, и у современных писателей сходные ситуации порою приводили к удивительным художественным достижениям, вроде «Легенды о манкуртах» у Ч.Айтматова.

На юноше ставят опыт с левитацией. Опыт — к удивлению самих экспериментаторов — удается. Правда, задумав свой самый ненаучный роман, автор все же не решается полностью окунуться в атмосферу сказки. Но нам совершенно не нужны объяснения, достаточно утверждения — мальчик может летать. А вот последствия фантастической посылки, как мы не раз говорили, должны быть логичными и реальными. Нельзя назвать образ Ариэля художественной удачей, но все-таки в нем больше человеческого, чем в других героях Беляева. Молодой человек вызывает симпатию — уже немало. Но как он распорядится своим умением?

И снова из подполья выползают беляевские слабости. Роман состоит из ряда эпизодов, не вытекающих один из другого — дворец раджи, дом пастора, цирк в Нью-Йорке… Можно расставить эти эпизоды в ином порядке. Умение летать оказалось молодому человеку ненужным и не принесло ничего, кроме неприятностей. Ладно, допустим, так сложилась его несчастливая романная судьба. Но нам же не сообщили, чего хотел автор, наделяя героя таким даром. А может, по обыкновению, и не хотел ничего, просто пришла в голову мысль изобразить летающего человека, а потом стало подбираться все остальное. Принципиально иной подход, чем у Грина — тот сначала придумывал зачем, а потом уже поднимал своего Друда в воздух. Но в любом случае автор вынужден показать реакцию встречных на чудо.

Опять берет верх прежний Беляев с его убогими представлениями о мире, который делится исключительно на добрых порядочных бедняков и жестоких отвратительных богачей. Все богачи без исключения лицемеры. Так, руководители школы, подобно атлантидским жрецам, ни на грош не верят в чудеса, которые вдалбливают несчастным детям. Христианский пастор обманом приобщает людей к вере. Лондонские стряпчие думают только о том, как бы облапошить клиента. Ни в чем им не уступает адвокат, представляющий интересы Джейн, родной сестры Ариэля. Да и аристократка Джейн ничем не лучше. Индийский раджа, его подручные, циркачи, гангстеры — все одинаковы в стремлении половчее использовать доверчивость и бескорыстие летающего мальчика. В конце концов Ариэль, как и Ихтиандр, бежит от людей…


Я не случайно оставил напоследок «Голову профессора Доуэля» (1925 г.), потому что считаю этот роман, точнее — первую его половину, лучшим из того, что написал Александр Романович. Если бы он больше ничего не написал, «Голова…» осталась бы в хрестоматиях по отечественной фантастике. В романе произошло редкое, может быть, случайное для Беляева соединение смелой и оригинальной выдумки с разработанными или, по крайней мере, намеченными социально-психологическими последствиями этой выдумки. Если хотите, это тоже модель, модель положения науки в сегодняшнем обществе, ее могущества и ее жестокости, нежелания считаться ни с какими людскими или божественными законами, стремления идти напролом и одновременно модель ее беспомощности, ее зависимости — от денег, от оборудования, от доброй или злой воли ее кураторов. В отличие от других романов тут точно выверено авторское отношение к изображаемым явлениям. Обобщенность этой модели скрашивает ставшую впоследствии обычной для Беляева условность места действия. Нельзя не поставить ему в заслугу и то, что он практически первым в фантастике обратил внимание на биологические проблемы. («Собачье сердце» появилось в том же году, но вряд ли он знал о нем).

Куда важнее однако то, что Беляев проницательно, задолго до современного бума, почувствовал, что в подходе к пересадке органов скрываются серьезные этические трудности. Правда, достоверно передать жуткие, ни на что не похожие ощущения голов, отделенных от туловища, писатель не сумел. Может быть, для этого потребен талант Достоевского. Но здесь он, по крайней мере, сознавал, что с мозгом человека, попавшего в такое ужасное положение, должно твориться нечто страшное. В «Хойти-Тойти» он как бы об этом забыл. А люди не давались Беляеву с самого начала. Керн — еще один гениальный хирург и абсолютный злодей, чернота без просвета, как и его сообщник — директор дома для умалишенных Равелино; ассистентка Керна Лорен — голубое, без пятнышка воплощение прямодушия, и вовсе неразличимы три молодых человека, принимавших активное участие в спасении девушки и разоблачении Керна. Более удачен образ Брике, певички из кабаре, к голове которой пришили чужое тело; история с ее побегом из больницы и вынужденным возвращением хорошо придумана и продумана. Но и тут, подметив, что молодое, девственное тело артистки облагораживает вульгарную шансонетку, автор не сумел убедительно показать ее душевный перелом. Конфликт в душах замкнутого круга людей оказался быстро исчерпанным, и писатель, чтобы избежать топтания на месте, переводит стрелки на путь тривиального боевика, в котором психологию заменяют побеги, похищения, дома для сумасшедших, куда упрятывают здоровых людей, перелезания через стены и тому подобная рокамбольная чехарда. И хотя сыну профессора Доуэля удалось поквитаться с убийцей отца, нравственный потенциал романа оказался исчерпанным в первой части. Все же жуткое зрелище говорящей отрезанной головы, попытка злодея спекулировать на человеческих несчастьях, предельные, почти экзистенциальные ситуации, в которых оказываются герои, все это продолжает оказывать сильное воздействие на читателя и сегодня… А вообще опыты на человеке, особенно на его мозге, влекут за собой массу проблем не только медицинских, но и этических, к разрешению которых, пожалуй, никто еще и не знает как подступиться. Не надо даже обращаться к фантастике, достаточно вспомнить, какая буря поднялась в печати, когда начались пересадки сердец.


Неискусно или умозрительно придуманная гипотеза, которую автор чаще всего не умеет убедительно вписать в окружающую обстановку, бледность человеческих образов и послушное следование идеологическим догмам — вот, пожалуй, основное содержание беляевских книг. А где же воспевание мужества человеческого разума, где ожидание великих свершений, где мечта о замечательных людях, словом, все то, что видели в Беляеве авторы предисловий и послесловий? Что ж, я ничуть не сомневаюсь: он хотел посвятить читателю эти прекрасные порывы души… Бесспорно, хотел…

Литературные просчеты беляевских книг бросаются в глаза, их не могли замолчать самые преданные его сторонники. На них обращали внимание даже зажатые до предела критики 30-х годов. Так, А.Ивич писал:

«Странно получается с А.Беляевым. Когда хочешь назвать имя действительно талантливого советского фантаста, — обязательно первым вспоминается А.Беляев. А когда читаешь романы Беляева, — они оставляют чувство неудовлетворенности»…

Однако в интерпретации большинства послевоенных беляеведов недостатки имели частный характер на общем благополучном фоне, а сам он выдавался за мастера, владеющего профессиональными секретами. Не редкость было встретить такие формулировки: Беляев «владел широким спектром смешного от легкой улыбки до ядовитой иронии. Многие страницы его романов и рассказов запечатлели дарование сатирика». Жаль, но не владел он широкими спектрами и не запечатлевал на страницах дарований за их отсутствием. Дарования сатирика в том числе.

А повышенное внимание к нему объясняется сложной, извилистой судьбой нашей фантастики. Творчество Беляева оказалось подходящим предлогом для того, чтобы рассуждать о фантастике, уходя от разговора о судьбах страны.

Если завтра война

Полетит самолет, застрочит пулемет,

Загрохочут железные танки,

И пехота пойдет в свой последний поход,

И помчатся лихие тачанки.

Из песни 30-х годов

Исторический 1929 год можно считать и годом окончания периода фантастического романтизма с узенькими, как мясо в беконе, прослойками искренности и правды. Фантастика 30-х уже полностью отвечала требованиям официальной доктрины. Были, конечно, факторы, которые поддерживали интерес к ней, например, героическая эпопея освоения Арктики, тема, без которой не обошлись даже сказка В.Катаева «Цветик-семицветик» и первое издание «Старика Хоттабыча» Л.Лагина. Но барьеров на пути честной фантастики стояло намного больше и взять их было практически невозможно.

Во второй половине 30-х годов вплотную приблизилась угроза войны; сладкоголосые утопии ушли на второй план, а штаб-квартира фантастики явно переместилась к театру будущих военных действий, хотя военная тема никогда и не уходила из советской фантастики, как и сама война из жизни. Но все-таки прошлые войны можно было отнести к чисто фантастическим в литературном смысле слова — с нами схватывался некий капитализм вообще; даже если страны и назывались, то это были всего лишь кинематографические деревни. Теперь на врага стали указывать пальцем — фашистская Германия, императорская Япония…

В такой обстановке исчезновение из фантастики темы атомной энергии выглядит не просто странным, а просто-таки необъяснимым: в затылок уже дышал атомный век. А совсем еще недавно атом пользовался большим уважением у фантастов. О ядерном взрыве 1945 года у Никольского мы уже упоминали. Скажем несколько слов и о лучшем романе тех лет на эту тему — «Бунте атомов» В.Орловского (1928 г.).

Конечно, любой современный школьник рассмеется, прочитав в этом романе, что огненный шар, в котором клокочут ядерные реакции, прирастает на несколько сантиметров или метров в сутки, а человек, оказавшийся в непосредственной близости к нему, останется в живых, хотя и поморщится от «непомерного жара». Но если среди читателей фантастики еще находятся простаки, которые воображают, что основы физики стоит изучать по фантастическим книжкам, то можно только посоветовать им не делать этого. Фантастика создается с другими намерениями. Я.Перельман в «Занимательной физике» предположил, что если бы Уэллс задался вопросом: может ли невидимый видеть, то «изумительная история „Невидимки“ никогда не была бы написана». Была бы написана. Если бы Орловский задумал мгновенный взрыв, то ему бы пришлось сочинять другой роман. Хотя, рассуждая теоретически о степени соответствия книг и действительности, нельзя не позлорадствовать: высокомерно претендуя на сверхъестественный дар пророчества, пресловутая НФ ни в одной из книг не предсказала самой, может быть, страшной опасности ядерного удара — радиоактивного заражения местности.

Романисту понадобилось вялое течение болезни, понадобился нехотя гуляющий по Европе пылающий сгусток; при таком его поведении у автора остается достаточно времени, чтобы вдоволь подвигать фигуры на политической доске. Конечно, во многом автор находился во власти тогдашних представлений о раскладке общественных сил, мысль его, грубо говоря, сводилась к тому, что серьезное потрясение непременно вызовет пролетарскую революцию в любой стране, хотя к 1928 году это был уже всего лишь недолеченный рецидив болезни общественного сознания. Сейчас мы, конечно, усомнились бы и в безразличном отношении европейских правительств к появлению смертельной угрозы и в их откровенной беспомощности. Единственной газетой, которая соглашается опубликовать сообщение о надвигающейся беде была «Rote Fahne».

Современному читателю, особенно молодому, это название ничего не говорит. Между тем, «Роте Фане» — «Красное знамя» была прославленной газетой немецких коммунистов. Имена их лидеров, особенно Эрнста Тельмана, боевые песни Эрнста Буша гремели по всему миру. КПГ в ту пору была силой, способной преградить путь Гитлеру, если бы не погубила себя слепым следованием сталинским рекомендациям, самоубийственно расколов союз с социал-демократами. Конечно, эти «если бы, да кабы…» сами по себе относятся к области фантастики; положение тогда было таким, что невозможно представить себе компартию, которая осмелилась бы перечить советскому диктату, указаниям Коминтерна. Но какова бы ни была дальнейшая судьба коммунистических идей, она не может снизить нашего уважения к памяти тысяч, сотен тысяч членов немецкой компартии, которые отдали жизни в борьбе с фашизмом, защищая идеалы, казавшиеся им единственно справедливыми. Ничего удивительного, что советский инженер, осознавший происходящее, направил стопы в «Роте Фане»…

Кое-что Орловский угадал. И прежде всего справедлива и современна его мысль: в XX веке ученые стали прикасаться к таким сокровенным тайнам мироздания, что неосторожное движение может привести к всеобщей гибели. Реваншистская злоба заставила профессора Флиднера спешить и секретничать и вот результат. Первой жертвой своего открытия стал сам профессор, а первой сожженной землей — его родная Германия. До Орловского столь же определенно об ответственности ученого за свою деятельность говорил только Булгаков в «Роковых яйцах».

Отметим маленькую, но злободневно звучащую деталь. Когда был выдвинут проект удаления огненного шара за пределы атмосферы с помощью направленного взрыва, на заседании чрезвычайной комиссии в России не преминул подняться представитель военного ведомства, чтобы сухо заявить:

«— Насколько я понял из доклада и прений, для выполнения проекта потребуется весь наличный запас взрывчатых веществ Республики. Подумали ли авторы его о том, что мы не имеем права таким образом обезоруживать армию? Я, по крайней мере, не могу согласиться на эту меру»…

Удивительно устроены военно-ведомственные мозги: от успеха проекта зависит существование как родной страны, так и всей земной цивилизации, а представителя волнует — не останется ли он без запаса ВВ. Увы, за прошедшие годы образ мыслей «представителей» не изменился. Добавим, что хотя 1928-й год — это не 1938-й, однако и в конце двадцатых требовалась смелость, чтобы вложить подобное высказывание в уста советскому военпреду. В романах того времени отечественный специалист всегда рассуждает умнее и дальновиднее старательных прислужников буржуазии.

Роман Орловского и пьеса Анатолия Глебова «Золото и мозг» (1929 г.) оказались последними ласточками в освоении атомной темы в довоенной советской фантастике, а дальше ее вымело, будто смерчем. Даже в книгах, где делалась попытка описать оружие будущего (вроде «Пылающего острова» А.Казанцева), — ни слова.

Почему так происходило? Не вдруг и не случайно фантастика тридцатых во главе со своим лидером А.Беляевым уверовала в то, что она — всего лишь скромненькая служка у амвона великой Науки. А раз так, то авторитет науки, мнение ученого становились для нее высшим судом, и она была обязана, стоя по стойке «смирно», выслушивать соображения, скажем так, не всегда мудрые. И не только догматиков. Ошибаться могут и выдающиеся умы. Вот что, например, говорил академик П.Л.Капица в 1940 году.

«Она (ядерная энергия. — В.Р.), несомненно, играет решающую роль в звездных космогонических процессах, но в жизни человека… по-видимому, она не играет и не будет играть энергетической роли»…

И в другом месте:

«Если бы такая (цепная — В.Р.) реакция случилась, она не могла бы остановиться. И земли не существовало бы».

Укоры в адрес фантастики, — а ее «анализировали» все кому не лень, это считалось хорошим тоном, — вытекали из тогдашних научных представлений, точнее, из того, что было велено считать научными представлениями. Не будем вспоминать набившие оскомину примеры из области биологии, генетики, истории, экономики… Вот подтверждение, имеющее прямое отношение к предмету нашего разговора. Удивляется бывший президент АН СССР А.П.Александров:

«В 1936 году на сессии Академии наук наш институт критиковали за то, что в нем ведутся „не имеющие практической перспективы“ работы по ядерной физике. Сейчас даже трудно представить, что это происходило всего лишь за 2–3 года до открытия деления урана и обнаружения при этом вылета нейтронов из ядра, когда всем физикам стало ясно, что возникла перспектива использования ядерной энергии».

(Вспомните эту цитату, когда будете читать про роман К. Булычева «Заповедник для академиков»).

Одним из самых анекдотичных по беспардонности примеров вмешательства «ученого соседа» может служить «Фельетон физика» Я.Дорфмана («Звезда» 1932 г., № 5). Диспозиция, с которой автор идет на приступ, проста донельзя:

«Наилучшие научно-фантастические произведения являются предвидениями и рано или поздно осуществляются на деле».

Попробуем встать на точку зрения самозваного куратора НФ. Как же нам судить, что осуществилось, а что нет? Подождать с оценкой до поры до времени? Долго ли ждать? Год? Век? Сам-то автор не собирается тянуть волынку, и оглашает приговоры незамедлительно; с научных позиций он, например, разносит в пух и прах самое идею космических полетов, даже скромненьких — на Луну. «А зачем, собственно говоря, нам нужна эта Луна, какая цель преследуется полетом на Луну?», — грозно вопрошает физик-фельетонист. Ответить на этот вопрос проще простого, даже не вводя в ответ соображений политического престижа. Однако никто ему не отважился возразить. А между прочим, еще был жив и как будто находился в фаворе Циолковский. И в песнях тех лет звучало:

Можно быть комсомольцем ретивым
И мечтать полететь на Луну…
Но Циолковский Циолковским, песни песнями, а кому-то очень нужно было приземлить, а то и вовсе уничтожить комсомольскую мечту. С тем же ученым видом Дорфман агрессивно доказывал, что разложение атома не может служить источником энергии. Но подлинная жемчужина самодовольного дуралея — резюме статьи:

«…Научно-фантастическая литература по широте своих тем и многообразию вопросов требует от автора гигантской эрудиции, колоссальных знаний, поразительной способности ориентироваться в сложнейших научных и практических проблемах. Такого автора нет и, пожалуй, быть не может… Значит, он может быть заменен коллективом писателей, ученых, техников, экономистов-политиков и т. д. Значит, научно-фантастическая литература может быть результатом действительно коллективного творчества»…

Трудно, правда, сказать, верил ли сам Дорфман в возможность подобного бригадного метода или говорил это только для красного словца.

Поскольку «фельетон» Дорфмана был все же не постановлением ЦК, писатели отваживались писать книги в одиночку. Хотя, право же, некоторым стоило бы прислушаться к его рекомендациям. Как я уже говорил — в фантастике все сильнее начинает звучать тема скорой войны. Даже в книгах, казалось бы, далеких от нашего легкомысленного жанра, ближайшее будущее авторы видят в огне. Одной из таких книг был роман Петра Павленко «На Востоке» (1936 г.) Серый роман и не заслуживал бы упоминания, но так как потом мы будем говорить, например, о книгах Н.Шпанова, который никогда в обоймах ведущих не числился, то есть смысл начать с корифея соцреализма, удостоенного в многотомной «Истории советской литературы» персональной главы (1968 г.).

Не раз уже приходилось говорить о том, что полное однообразие может наблюдаться только среди роботов или оловянных солдатиков. И если судить по таким романам, как «На Востоке», то будущие историки могли бы придти к выводу, что не только писатели, но и все прочее население Страны Советов уже превратилось в роботов, хотя авторы, конечно, называли оборотней по-иному, гордились ими, слагали о них песни. Подобно другим солдатам партии Павленко описывает край, охваченный «могучим строительным штурмом». Как и в других книгах об этих годах, герои романа непрерывно поют и заходятся от энтузиазма. Все разговоры персонажей — только о работе, о трудовых буднях, рекордах, ударниках и соцсоревновании.

«…Было очень странно и весело в этом ни на что не похожем мире».

Бытовые неудобства и даже личные трагедии — все ничто перед вдохновляющей целью. Здесь, то есть в романе, «на голубом глазу», утверждается, что на Дальнем Востоке к концу первой пятилетки уже не осталось алкоголиков, трусов, хулиганов, лентяев, антисемитов, зеков (нет, один, простите, находится, но еще до начала действия успевает перековаться), есть только дружная многонациональная семья, включающая неизвестно откуда взявшихся на китайской границе ненцев. Видимо, автор спутал их с удэге или гольдами. Этнографическую карту разнообразят японские шпионы…

Хотя вдохновенные картины дальнего предшественника «Кавалера Золотой Звезды» не имеют отношения к действительности, все же не будь у Павленко чисто утопических глав вряд ли стоило бы упоминать роман в книге о фантастике. Сам автор утверждает, что пишет реалистическое полотно, но, в сущности, части, обозначенные годами «1932», «1933» и «1935» такая же фантастика, как и главы о будущей войне с Японией. Соцреалистическая критика с пеной у рта отрицала утопичность советской литературы, повествующей о современности, объявляя эти сочинения правдой высокой пробы. Стоило Л.Левину заметить в свое время, что «На Востоке» — это, мол, «утопический роман на данных реальной действительности», как Н.Дикушина, автор упомянутого персонального очерка о Павленко, пусть и через много лет в академическом труде одернула критика:

«Черты утопического романа присутствуют в… частях, повествующих о будущей войне. Но было бы неверно распространять это определение на всю книгу».

Неверно! Нет предмета для спора.

А война показана в полном соответствии со шлягером 30-х годов, куплет из которого вынесен в эпиграф. Там есть еще такие строчки — «И на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом…» В этих строках зарифмована военная доктрина Сталина-Ворошилова, предполагавшая, в частности, что в будущей войне ударной силой, может быть и не главной: но тем не менее останутся лихие тачанки. (Это не публицистическое преувеличение. По свидетельству военных историков к началу 1942 года намечалось развернуть 99 кавалерийских дивизий, на что было опущено средств впять раз больше, чем на военно-морской флот). У меня сохранилось бы больше уважения к писателю, если бы я точно знал, что он пропагандирует подобные доктрины только по конъюнктурным соображениям, как некоторые ученые, которые публично клялись в верности «мичуринской биологии», ни на грош в нее не веря. По-человечески их можно понять.

Павленко понять труднее. Он, видимо, искренне считает патриотическим долгом пропагандировать официальные установки. Если его люди-роботы и отрываются от производственных хлопот, то только для того, чтобы вспомнить о неустанных происках японских милитаристов и громогласно призвать себя и окружающих к бдительности и укреплению обороноспособности. Термина «блицкриг» тогда еще не существовало, хотя по существу нам преподносится натуральный блицкриг, правда, со стороны, подвергшейся нападению. Исход военной компании, развязанной самураями, решен в течение суток.

«В шесть часов утра восьмого марта (т. е. в ночь нападения. — В.Р.) Сано, видя бессмысленность сражения в воздухе, отдал приказ эскадре вернуться на свои аэродромы. Это был первый и последний бой над советской границей»…

«Танки шли лавой, могучим потоком огня и грохота, японцы в беспорядке отступали… Шла великая пехота большевиков. Она потрясала простотой и силой…»

Совершенно непонятно, на что рассчитывали чванливые японские генералы, по всем признакам, ничего не смыслящие в военном деле. Никудышными у них оказались и шпионы, ежедневно, несмотря на бдительных карацюп и джульбарсов (для современного читателя: П.Ф.Карацюпа (в газетах писали — Карацупа), прославленный в предвоенные годы пограничник; Джульбарс — немецкая овчарка, настропалившаяся ловить диверсантов, героиня популярного в те времена фильма.), шастающие через границу, они не смогли втолковать начальству, что в случае войны, «как один человек, весь советский народ за свободную Родину встанет…» (из той же песни).

Японские офицеры — существа без чести, без совести, занятые исключительно подсиживанием друг друга, к тому же это еще и звери — с корейцами, с пленными, с партизанами они расправляются невероятно жестоко, например, в массовом порядке режут уши крестьянам, подозреваемым в сочувствии к партизанам, каждое ухо нанизывается на веревочку; связки предъявляются командованию для получения вознаграждения. Участие в войне солдат-пролетариев объясняется тем, что их держали в невежестве; попав в плен, они мгновенно прозревают.

Аналогичны японцам по моральному облику и русские белогвардейцы. Один захваченный диверсант пытается хорохориться, но допрашивающий его чекист мгновенно доказывает, что никакой тот не идейный борец, а всего лишь мелкий мошенник, купленный японскими спецслужбами.

Будем исходить из предположения, что автор искренне видел свой долг в том, чтобы именно так воспеть «несокрушимую и легендарную», искренне считал, что агитки поднимают боевой дух советского народа. Но так или иначе неужели он, хотя бы в глубине души, не понимал меры ответственности перед тем же народом, которую брал на себя, вешая людям лапшу на уши: граница на замке, армия непобедима… Я не буду говорить о позиции партийно-государственного руководства, Речь — о позиции художника, клянущегося в любви к отечеству, в исключительной верности жизненной правде… (Недавно прочел у С.Довлатова, что любознательный Петр Петрович, видимо, в целях углубленного изучения жизни, ходил на допросы Мандельштама)… Неверно думать, что в те времена не было трезвых голов. Сама Дикушина приводит письмо военных в «Литературную газету» 1938 года:

«…в этой книге нам кажутся лишними тот фальшивый ура-патриотизм и ура-настроения, которые получились у автора при изображении чувств советского народа в наступившей войне. Не это надо показывать нашему народу. Не усыплять, а держать народ все время в боевой готовности — вот что нам нужно»…

Можно только удивляться, что разумные голоса все же раздавались, в лучшем случае от них отмахивались.

Интересно сравнить «На Востоке» с романом Константина Симонова «Товарищи по оружию», который, собственно, рассказывает о том же столкновении с японцами. Только война у него уже не предполагаемая, а действительно произошедшая — в 1939 году, в районе реки Халхин-Гол. И за плечами у автора был опыт не только финской кампании, но и Отечественной войны. Правда, писалась книга еще при Сталине…

Мы не будем сейчас говорить о разнице литературных способностей, книгу Симонова можно читать, она написана легким слогом, в ней есть живые люди. Но при всем том перед нами еще одна золотозвездная утопия. Несмотря на кажущуюся достоверность, Симонов описывает несуществовавшую войну, нет, не войну, несуществовавшую страну. Он делает вид, что в 1939 году Советский Союз был государством, так сказать, нормальным. Конечно, некоторые основания для тревоги были, но опасности шли только извне, у себя же дома можно было жить, если не спокойно, то, повторяю, нормально. Пусть и не с такой запредельностью, как у Ларри или Павленко, но все же с энтузиазмом трудиться, влюбляться, рожать детей, и если бы не Гитлер, не самураи, все было бы о'кей.

Книга оставляет странное впечатление: вроде бы в ней описывается война, кровь, смерть, горе близких, и в то же время мы читаем благостную идиллию. А разговор идет о стране, которая только что пережила 37-ой год, где только что были расстреляны самой же партпропагандой прославленные полководцы, армия которой лишилась значительной и лучшей части комсостава, проиграла войну с Финляндией, а на запасном пути стояло такое абсолютно бесполезное в современной войне страшилище, как «наш бронепоезд».

Возможно, в 1952 году, когда вышли «Товарищи по оружию», и нельзя было написать иной книги. Практически все книги того времени были в той или иной степени лживы. И в этом смысле они, может быть, вреднее, чем откровенная фантастика, та хотя бы не выдавала себя за жгучую правду. Неужели же Симонов не знал правды о войне, которую попытался донести до читателей, например, Виктор Астафьев в романе «Прокляты и убиты».

Никто не помешал бы Симонову хотя бы и задним числом, по возможности исправить свои романы. Он мог бы успеть. Но и в посмертно изданных записках, подводя итоги жизни на духу перед собой, Симонов так и не смог избавиться от привычки вытягиваться в струнку даже при упоминании имени Сталина. О, он, конечно, сказал немало гневно-справедливых слов о генералиссимусе, но трудно отделаться от впечатления, что мы присутствуем при разговоре адъютанта, который хоть и перемывает косточки начальника, но внутренне все же признает превосходство его превосходительства.


Через Симонова же мы вернемся к фантастике конца 30-х. Герой его «Живых и мертвых» Синцов «с яростью вспомнил прочитанный два года назад роман о будущей войне, в котором от первого же удара наших самолетов сразу разлеталась в пух и прах все фашистская Германия. Этого бы автора две недели назад на Бобруйское шоссе!»… В злом, но справедливом пожелании Синцова в принципе не было ничего невозможного: Синцов вспомнил конкретное произведение, автор которого в те годы был жив, хотя мне и неведомо, что он делал и о чем думал в первые дни войны. Речь шла о романе Николая Шпанова «Первый удар» (1939 г.). Книга имела подзаголовок: «Повесть о будущей войне». Враг был назван в ней правильно. На этом прогностические способности автора исчерпывались.

Герои Шпанова — авиаторы крупного соединения СБД — скоростных бомбардировщиков дальнего действия. Тема — внезапное нападение гитлеровской Германии и незамедлительный отпор, который дают фашистам советские вооруженные силы, конкретно — воздушные, что происходит следующим образом. Агрессоры нагло рассчитывали проникнуть вглубь нашей территории на 45–70 километров, но были остановлены истребительными частями советского охранения в полосе от двух до четырех километров. Лаконичные военные сводки сообщали:

«В 16 час. 30 мин. 18 августа передовые посты ВНОС обнаружили приближение противника…

В 17 час. 01 мин. начался воздушный бой…

В 17 час. 30 мин. последний неприятельский самолет первой волны покинул пределы Союза…»

Немедленно покидает аэродромы орудие возмездия — сводная эскадра, несколько сот бомбардировщиков. Они делают вид, что летят к Берлину, но главная их задача ликвидировать военно-промышленный комплекс вокруг Нюренберга. Противовоздушные силы Германии оказываются не в состоянии помешать их продвижению. Основное сражение над территорией Германии приводит к тому, что люфтваффе лишилось 350 боевых машин. Наши — четырнадцати. Да, автора бы в июль сорок первого…

Не то, чтобы совсем беспрепятственно, но и без особых осложнений шпановская эскадра добирается до цели и, конечно же, «с поразительной точностью» уничтожает подземные и наземные заводы, электростанции, склады, взрывает плотину… Рейд советских самолетов имел еще одно важное последствие:

«Вода еще журчала на улицах Нюренберга, пламя бушевало в кварталах военных заводов, когда подпольные организации Народного фронта взяли на себя руководство восстанием».

(Между прочим, в довоенном издании романа Павленко революция происходила и в Японии). Наземные подразделения Красной Армии «отбросили первый натиск германских частей и форсируют линию укреплений уже на территории противника». Словом, через 12 часов после начала войны у Германии нет другого выхода, кроме безоговорочной капитуляции. Как видим, фантазия Шпанова превзошла фантазию Павленко.

Правда, под конец автор спохватился: один из героев произносит слова о том, что война только начинается, упоминается всеобщая мобилизация, хотя в обрисованной ситуации не совсем ясно: а зачем она?

В художественном отношении повесть Шпанова, конечно, абсолютный ноль, но как знамение времени — весьма любопытный документ. С одной стороны, пожалуй, больше нигде бодряческие настроения не были доведены до такого абсурда. Прочитанная под верным углом зрения повесть могла бы многим раскрыть глаза на несостоятельность шапкозакидательских доктрин. Беда в том, что тогда трудновато было выбрать верный угол. Если бы автору в 1939 году сказали, что его книга психологически разоружает советский народ перед лицом смертельной опасности, он был бы неподдельно возмущен, как и Павленко. Они, несомненно, считали себя крутыми патриотами, как и нынешние соколы, деятельность которых снова и снова наносит стране неисчислимый вред, и не только ее престижу, но и безопасности, не говоря уже об экономике.

Представить себе заранее то, что произошло в первые месяцы войны было трудно, а может быть, и невозможно. А впрочем! Вот отрывок из подлинного дневника московского девятиклассника Льва Федотова, написанный 5 июня 1941 года:

«…Я думаю, что война начнется или во второй половине этого месяца… или в начале июля, но не позже, ибо германцы будут стремиться окончить войну до морозов… До зимы они нас не победят, а наша зима их полностью доконает, как это было в 1812 году с Бонапартом… Победа победой, но вот то, что мы сможем потерять в первую половину войны много территории, это возможно… Как это ни тяжело, но вполне возможно, что мы оставим немцам… такие центры, как Житомир, Винница, Витебск, Псков, Гомель… Что касается столиц наших республик, то Минск мы, очевидно, сдадим, Киев немцы тоже могут захватить, но с непомерно большими трудностями… То, что Ленинграда немцам не видать, это я уверен твердо, если это случится, то это будет не раньше, чем падет его последний защитник…»

Пророческие строчки юноши, право же, выглядят куда большей фантастикой, чем стряпня профессионального литератора.

Но не будем требовать слишком многого. Чтобы так заглянуть за горизонт, надо было обладать почти что ясновидением. Впрочем, если ты назвался фантастом… Нет, будем честны, вряд ли хотя бы один автор решился представить себе, а тем более живописать сдачу русских, белорусских, украинских городов, ужас разбитых переправ, трагедию народного ополчения под Москвой, отчаянные бои в окружении… А если бы и решился, то шансов узреть сочинение опубликованным у него не было никаких. Такого рода претензий предъявлять Шпанову мы не будем даже сегодня. Но кое-что можно и предъявить. У фантаста был в резерве, по крайней мере, один достойный выход: не писать вредную галиматью. Однако кого-то устраивала шпановская макулатура. «Первый удар» был напечатан в самом массовом издании тех лет — «Роман-газете» и переиздан в «Библиотеке командира». Видимо, под барабанный бой и залихватские возгласы было сподручнее заниматься уничтожением командных кадров РККА перед войной, самой загадочной из всех кровавых акций вождя народов. Можно вспомнить еще и кинофильм «Если завтра война», не делающий чести ни его постановщику Ефиму Дзигану, ни его сценаристам, среди которых мы с удивлением, может быть, и необоснованным, обнаружим имя Михаила Светлова. Сюда же примыкают «Истребитель 2-Z» С.Беляева, романы и повести В.Валюсинского, Н.Автократова, Н.Томана и других столь же патриотичных и столь же легкомысленных сочинителей. Что же все-таки двигало этими людьми? Душевный порыв? Массовый психоз? Слепая вера?

Но любопытно и другое. Ведь в конце 30-х годов Сталин пытался заигрывать с Гитлером, и хотя бы временно не должен был поощрять нанесение «первых ударов» по предполагаемому союзничку… А-а, бесполезно искать логику в действиях наших властей. И не только в конце 30-х годов.


Среди тьмы заказного или искреннего вранья, в предвоенной фантастике можно найти и несколько книг, в которых не было столь откровенной профанации. Правда, вряд ли хотя бы об одной из них можно утверждать, что она выдержала испытание временем. Лучшим романом популярного в свое время Григория Адамова была «Тайна двух океанов» (1939 г.). Он написан в беляевском духе, отличаясь, может быть, от книг самого Беляева большей стройностью сюжета, повторяющего, впрочем, «12 тысяч лье под водой» Ж.Верна. После «Наутилуса» придумать подводную лодку, пусть самую совершенную, не Бог весть какое достижение. Правда, детали снаряжения и вооружения «Пионера» придуманы неплохо. Адамов, например, предсказал появление прибора, похожего на будущий радар. К сожалению, многое в романе характерно для предвоенной фантастики. Стандартный коллектив энтузиастов-единомышленников с подчеркнуто многонациональным кадровым составом — русские, грузин, украинец, кореец, еврей… Автора несколько выручает то обстоятельство, что перед нами экипаж подводной лодки, находящейся в автономном плаванье, где сплоченность естественна и необходима, но за этим монолитом опять-таки просматривалась монолитная, спокойная, уверенная в себе страна.

Через каждую страницу сюжетное повествование прерывается пространными естественнонаучными разъяснениями. Читатель почерпнет из книги сведения о термоэлектричестве, ультразвуке, Гольфстриме, биологии раков-отшельников, процентном составе морской воды и еще о многом, столь же увлекательном. Задействован также дежурный японский шпион — главный механик «Пионера», имеющий, положим, такие подозрительные пятна в своей анкете и действующий с такими промахами, что становится не совсем ясным, как он при тогдашней-то подозрительности ухитрился попасть на сверхсекретный объект. Ведь для его разоблачения оказалось достаточно сообразительности подростка.

В защиту Адамова можно сказать, что, во-первых, он адресовал книгу не командирам Красной Армии, а ребятам школьного возраста, чем и объясняется появление на борту боевой субмарины постороннего мальчика, спасенного после морской катастрофы, для которого, разумеется, сразу же нашелся подходящий по размерам скафандр. Представляете, какой объект для непрерывного «вкладывания» знаний появился у моряков и ученых. А во-вторых, в отличие от Павленко и Шпанова Адамов не стремится выдавать свои картинки за наступающую реальность. Он откровенно делится мечтой о сверхоружии, которое сделало бы границы СССР неуязвимыми. Ту же самую задачу ставил перед собой Долгушин в «Генераторе чудес». В предгрозовой атмосфере о чем же еще было и мечтать?

Журнальный вариант «Генератора чудес» был напечатан в 1939-40 годах, отдельным изданием роман Юрия Долгушина выйти до войны не успел. Как свидетельствует автор, роман вызвал отклик: писатель получил массу писем, организовывались читательские конференции. Готовя «ГЧ» к изданию через полтора десятка лет, автор неизбежно должен был почувствовать на себе проклятие фантастики о недалеком будущем. Жизнь проэкзаменовала автора. И что же? Отгремела великая война, но не участвовали в ней чудесные генераторы, способные усыпить целое войско, никто и по сей день не лечит болезни сверхкороткими волнами, по крайней мере, так, как это описано в романе. По «методологии», предложенной Дорфманом, произведение следовало бы бросить в корзину. Но мы с бросанием повременим. Долгушин рассказал в предисловии к отдельному изданию 1958 года, как ему рекомендовали перенести действие в сегодняшний день или даже в будущее, изменить биографии героев, словом, все написать по новому. И хотя «ГЧ» подвергся основательной редактуре, принципиально он не изменился, благодаря чему и остался в памяти как образец советской фантастики 30-х годов. Все, что надо было скрыть и о чем надо было умолчать, автор скрыл и умолчал. Тем не менее, в романе передана атмосфера, схвачены многие черточки тех лет. Например, всеобщее увлечение радиолюбительством. Немало энтузиастов, подобных Николаю Тунгусову, просиживало ночи над самодельными коротковолновыми установками, ловя голоса далеких континентов и отчаянно завидуя таким известным радистам, как папанинец Э.Т.Кренкель. Нарком представляет собой тот самый «тонкий слой» старых партийцев, от которых к концу 30-х, пожалуй, что никого и не осталось. Долгушин разделял догмы своего времени, но перо подсказывало ему, что в нормальном мире должно быть по-другому. А как добиться «другого» он не знал. Поэтому у Ридана и Тунгусова все получается благодаря волшебнику, принявшему образ наркома. Но автор и не пытается поразмышлять о том, что если его нарком так всемогущ, то почему терпит даже в ближайшем окружении бюрократов и бездарей. Особенно неправдоподобно описано положение науки, которая пользуется таким безграничным доверием и такой беспредельной поддержкой со стороны партии и правительства, что бедным зарубежным ученым остается только завидовать.

Однако отметим: наибольших успехов наука у Долгушина достигает в тех областях, которые в жизни подвергались наибольшему идеологическому уродованию — медицина, физиология, биология. Трудно сказать, сознательно или бессознательно, но у автора получилось так, что успехи ученых объясняются свободой и независимостью от всех «руководств». И вообще в книге слова «партия», «марксизм», «материализм», «идеализм», «буржуазная идеология» почти не встречаются. Мне хочется думать, что в этом был маленький, но сознательный протест. В масштабной фигуре профессора Ридана автор, как он сам пишет, пытался соединить черты нескольких известных ему ученых, но к его списку можно было бы присоединить таких энциклопедистов, как Вернадский, Н.Вавилов, Четвериков, Серебровский, Юдин… Судьба большинства этих людей нам хорошо известна. К сожалению, нельзя не обратить внимания, что в послевоенном издании автор произносит благодарственные слова по адресу академика Лысенко и так называемой мичуринской биологии. Конечно, это всего лишь маскировочный маневр, может быть, и инстинктивный, был уже 1958 год, и до падения Лысенко оставалось немного времени. Но еще была велика инерция страха. Книга оказалась смелее автора. В ней никакой лысенковщины нет.

Не противоречу ли я сам себе, оправдывая Долгушина за то, в чем немного выше упрекал Симонова? То, что допустимо в фантастическом романе, неприемлемо в претендующем на объективность повествовании, к тому же построенном на исторических реалиях. В фантастике мы знакомимся с представлениями, идеалами, мечтаниями данной эпохи, но есть произведения, в которых хотелось бы видеть правду, а если автор ее скрывает или искажает, то ясно понимать, во имя чего он это делает.

Круг идей, которые автор высказывает, главным образом, устами Ридана, весьма широк и касается не только прикладных применений ультракороковолнового генератора, затронуты общие проблемы развития человеческого организма, новые методы лечения болезней, возможность победы над старостью… Можно ли утверждать, что фантаст заблуждался, ведь в действительности наука и впрямь не пошла (пока, по крайней мере) по пути Ридана. Нет, как раз автор стоял на правильном пути: фантаст, литератор не обязан быть точным в частностях, в конкретных прогнозах, хотя мы всякий раз с удовольствием отмечаем меткие попадания. Но куда важнее, чтобы его гипотезы привлекали свежестью и смелостью, чтобы они учили молодежь ставить без боязни цели, достижения которых кем-то признано невозможным. Да, такого генератора нет и волн мозга, может быть, тоже нет (а может быть, и есть), но описаны эксперименты на ГЧ так убедительно, что хочется, чтобы это было правдой. Да, нельзя оживить через несколько часов после смерти утопленную девушку, но страницы воскрешения Анны выполнены прекрасно, автор имеет на благородную мечту полное право. К сожалению, удачные страницы романа все время перемежаются с шаблонными — тут и стандартные фигуры фашистов, и героические действия немецких подпольщиков, и обязательный шпион…

«ГЧ», пожалуй, редкий случай и вправду научной фантастики в том смысле, что действие книги вращается в среде ученых и большая часть разговоров идет о науке. Но по-иному, видимо, и нельзя создавать художественные произведения о науке, об ученых. Они неизбежно должны включать в себя больший или меньший элемент выдумки. Предположим, автор задался целью написать сугубо реалистический роман об ученых наших дней. Например, Гранин — «Иду на грозу». Невозможно совсем не говорить о предмете их занятий. Но ведь у каждой научной теории, гипотезы, открытия всегда есть конкретные авторы. Не может же писатель взять патентные заявки у реально существующих людей и вложить их в головы своим героям, нельзя же, к примеру, приписать открытие лазерного излучения не Басову и Прохорову, а посторонним гражданам. Но нельзя и требовать от литератора скрупулезного следования жизненным фактам, это уже будет документальная, а не художественная проза. Тут-то фантастика и предлагает выход. И Гранину пришлось выдумать несуществующие метеорологические исследования, чтобы занять своих героев, хотя, конечно, роман его не стоит относить к фантастике: центр тяжести перемещен совсем в другую область нравственность в науке, пределы морального компромисса в человеке и в ученом. Все это можно попробовать разрешить и на чисто фантастическом материале, нечто в таком роде мы можем найти у Стругацких. Но параллель лишь подчеркивает отсутствие четких границ между литературными разновидностями. Цель у них в конце концов общая…


Первоначальный замысел «Пылающего острова» был изложен в сценарии «Аренида», представленном на конкурс в 1939 году. Тогда у Александра Казанцева был соавтор — И.Шапиро. Роман начал путь к читателю с газеты «Пионерская правда», но успел выйти до войны и отдельным изданием. «Пылающий остров» на порядок отличается от всех последующих творений автора, что невольно заставляет думать о роли его соавтора, хотя о дальнейшей судьбе Шапиро мне ничего неизвестно. Странно лишь то, что сам Казанцев никогда ни словом не обмолвился о Шапиро, не счел нужным отдать долг его (а может быть, ее?) памяти. Если этого нельзя было сделать в сталинские времена, то кто ему мешал впоследствии? Прочие многочисленные романы Казанцева отличает крайне неизящная, неповоротливая, как звероящер, общая идея, вроде моста подо льдом из Советского Союза в Америку: астрономически дорогостоящее, крайне опасное и практически бесполезное сооружение («Арктический мост», 1946 г.). Или попытка империалистов загасить солнце, как будто оно не греет их самих («Льды возвращаются», 1964 г.). Или строительство международного научного города в толще антарктического льда («Купол надежды», 1980 г.). Чтобы стоило подороже. Ясно, конечно, что автор вкладывал в свои сюжеты политические метафоры, но от этого они не стали более «уклюжими». Благодаря тому, что Казанцеву удалось добиться влиятельного положения в писательской иерархии, его романы постоянно издавались и переиздавались, и таким образом создавалась видимость их фундаментальности. Типичная «секретарская» литература.

«Пылающий остров» — дело другое. Хотя по жанру перед нами традиционный «роман-катастрофа», но гипотеза придумана оригинально, а картины задыхающейся Земли, воздух которой сгорает в топке гигантского пожара, изображены с такой выразительностью, что и впрямь становится жутко. Катастрофа эта — не стихийное бедствие. И хотя конкретной причиной пожара на острове Аренида были действия прозревшего химика, который вдруг понял, что его поиски универсального и дешевого топлива приведут к созданию еще одного вида оружия, на самом деле причины катастрофы глубже, — виновником следует считать милитаристские круги, или, говоря современным языком, военно-промышленный комплекс. Конечно, в представлении автора поджигатели войны обитали исключительно на Западе. Сейчас-то мы отдаем себе отчет, что в раздувании мирового пожара «наши» старались ничуть не меньше. В этой книге пожар можно расценить как зловещий символ грозных сил, которые современная наука в состоянии, не желая того, выпустить из ящика Пандоры. В свое время И.Ефремов был прав, так оценив роман Казанцева:

«Несколько поколений читателей знают и любят эту книгу».

Помню, что и сам в детстве читал «Пылающий остров» с увлечением. Но для неоднократных переизданий романа автор выбрал методику диаметрально противоположную долгушинской. Казанцев начал перерабатывать, дополнять и осовременивать свой текст. Появились упоминания об прохлопанной им в первом издании атомной энергии, о радиоактивности, минувшей войне, реалиях сегодняшнего дня. При таком подходе автор должен был впасть в неминуемые противоречия: роман лишился временной определенности. Если действие происходит уже после строительства БАМа (есть такая ссылка в одном из позднейших изданий), то, значит, начало координат переместилось на сорок лет вперед. Но ведь основной каркас не изменился, и то, что выглядело естественным для конца 30-х годов, стало выглядеть неестественным, а еще чаще — нелепым.

В романе была описана будущая война. В этом главный интерес книги — так ее представляли в 30-ые годы. Конечно, «наши» побеждают сравнительно легко, но оголтелой шпановщины все же нет. После Второй мировой войны, а тем более сейчас так ее представлять, увы, невозможно. Чудовищный сухопутный броненосец мог наводить страх в те годы, сегодня он смешон. Странное впечатление производит отсутствие на мировой арене Соединенных Штатов Америки в момент острейшего глобального кризиса, но это опять-таки понятно в условиях 30-х годов, когда главную опасность справедливо усматривали в Германии и Японии. И люди, герои романа остались в прошлом; они, как говорится, типичные представители довоенных лет, точнее, довоенных книг.

Подобных несостыкованных узлов — масса, и если бы сам автор захотел свести концы с концами, то ему пришлось бы полностью переписать книгу, но это уже не был бы хорошо нам знакомый «Пылающий остров». Между прочим, с некоторыми своими вещами автор попробовал произвести операцию омоложения. Лучше бы он этого не делал…


Во время Великой Отечественной Войны фантастики не было. Нетрудно догадаться — почему. Победа над фашистскими агрессорами была одержана благодаря мужеству и самоотверженности нашего народа. Но в руках советских солдат не было никакого сверхсекретного чудо-оружия, которое сделало бы победу легкой и бескровной, хотя не составляет никакого труда придумать его после победного окончания войны. Оказывается, есть исторические реалии, применительно к которым фантастика оказывается не только бессильной, но и бестактной.

Едва ли не единственным исключением в литературе военных лет оказался роман все того же Шпанова «Тайна профессора Бураго», который выходил отдельными выпусками, в то время неоконченными. В полном виде роман был напечатан в 1958 году под названием «Война невидимок».

Главы романа, относящиеся к предвоенной жизни, были написаны еще до войны, они близки по настроению к «ГЧ» — сделано крупное оборонное открытие, вокруг которого увиваются немецкие агенты. В то время литературные шпионы любили напяливать на себя обличье дворников, хотя много ли военных секретов может пройти через руки представителей столь уважаемой профессии? А заканчивая произведение после войны, автор столкнулся с уже упомянутыми противоречиями. Война окончилась, но окрашивающие составы, делающие подлодку невидимой, в ней не употреблялись. Большой досадой для Шпанова было появление непредусмотренного им радара, повергшего фантаста в смятение: ему пришлось устами героев объявить собственные разработки бесперспективными и ненужными, и таким образом роман потерял фантастический характер и превратился в обыкновенное военно-приключенческое повествование, поражающее беспомощностью и несерьезностью. Автор остался верен себе.

Насколько я могу вспомнить детские впечатления, «Тайна профессора Бураго» пользовалась среди школьников военного времени отчаянной популярностью, скорее всего, потому, что подобной литературы почти, и даже не почти совсем не было. Между прочим, если бы автор обладал хоть каплей воображения, он бы не капитулировал ни перед каким локатором, а заставил бы героев перестроиться на ходу и придумать защиту от радарного луча, заглянув таким образом далеко вперед. Такая технология — «стеллс» применяется сейчас, в том числе и на подводных лодках. (Самое же грустное заключается в том, что на самом деле радар в нашей стране уже существовал, Хотя писатель об этом не знал, и не только из-за засекреченности нового средства обороны. В 1937 году создатель первых радиолокационных устройств П.Ощепков и руководитель работ в этой области Н.Смирнов были арестованы, и наша армия вступила в войну без локаторов, которые пришлось закупать в Англии. Предлагаю читателям самостоятельно подумать над тем, кого и в этой ситуации стоило бы называть врагом народа.)

Даже если мы переберем всю нашу фантастику, то найдем в ней лишь считанные единицы произведений об Отечественной войне. А если они и появлялись, то касались какого-нибудь боя местного значения. Таков, например, рассказ Владимира Фирсова «Первый шаг к Берлину» (1978 г.). Ах, как бы хотелось помочь всей фантастической мощью нашим солдатам и партизанам! И как легко это сделать, имея в руках могущественную технику XXV века. Благородное стремление! Но первый шаг к Берлину наши бойцы сделали без помощи хронолетчиков-добровольцев. Не люди из будущего спасли их, они спасли будущее. Далекие потомки, командированные в XX век и угодившие на передовую, оказываются в неловком положении. Вмешиваться — запрещено, не вмешиваться — подло. Недоумевающий хронолетчик Росин ставит вопрос шире: «Почему бы не дать предкам вакцину от рака, синтезаторы пищи, чертежи кварк-реактора?» Действительно — почему? Ну, с кварк-реактором, может быть, и не стоит спешить, его немедленно превратят в супербомбу, а вот вакцина от рака… Гуманный был бы поступок, чего же вы ждете, господа потомки? Но если вы его дадите предкам, то это будет означать, что рака на Земле вообще не было. И миллионы людей, умерших от этой страшной болезни, не умрут преждевременно. Зачем тогда создавать вакцину?

А собственно, почему только рак? Вы же можете сделать так, что на Земле не будет никаких болезней. И никогда не было.

Но пойдем в наших размышлениях дальше. Зачем людям мучиться столько веков от угнетения, фанатизма, инквизиторов и деспотов всех видов, голода, неурожаев, если нашим потомкам ничего не стоит избавить человечество от напастей. А война? И войн не будет. Вместо многострадальной кровавой истории, на Земле воцарится безмятежная аркадская идиллия. Но вот незадача — возникнет ли тогда это самое будущее? Для того чтобы оно возникло, человечеству пришлось пережить и бои гладиаторов, и костры инквизиции, и чуму, и Освенцим, и Хиросиму. Вот что встает за недоуменным вопросом хронолетчика из будущего — почему бы не дать предкам вакцину от рака. Положим, я догадываюсь, что возможные затруднения и последствия будущие путешественники по времени обсудят и решат до того, как начнут загружаться в хронолеты.

Мне тоже в свое время, скажем, в статье «Время, вперед! Время, назад!» (1972 г.) приходили в голову мысли, которые высказал Фирсов в своем рассказе и еще более остро Владимир Ильин в рассказе «Наблюдатель» (1996 г.). Вмешиваться в прошлое невозможно, не вмешиваться — подло. На твоих глазах гибнут отдельные люди или целые города, а ты, если даже не имеешь возможности предотвратить катастрофу, но уж вывести заранее людей из зоны бедствия мог бы. Однако тебе запрещено: вмешательство нарушило бы уже свершившийся ход истории. Брэдбериевская бабочка, несмотря на то, что ее раздавили, трепещет крылышками перед глазами у всех. Ильин, несмотря на то, что специально посвятил рассказ этому конфликту с совестью, тоже не ответил на него. Ответить невозможно. Если люди будущего будут поступать так же, как туристы из рассказа Г.Каттнера «Лучшее время года», которые приехали полюбоваться на роскошное землетрясение, то прав окажется оппонент, раскрывший секрет Наблюдателя:

«Да вы просто нелюди, преступники, вас судить надо! Вот почему я объявил вас врагом и повел на вас, непрошеных гостей в нашем доме, самую настоящую охоту!..»

Смотреть, как ребенок сгорает в пылающем доме и не броситься его спасать аморально. И я плохо представляю себе современного человека, который не толкнул бы под руку Дантеса или Мартынова. А землетрясение… Война…

Таким образом, путешествия в прошлое оказываются невозможными не только по физическим, но и по моральным причинам. Но если они когда-нибудь станут реальностью, то можно заявить однозначно: безразличных Наблюдателей не будет. Я могу предложить грандиозную утопическую идею, которая может быть осуществлена в том случае, если человечество достигнет мощи, далеко оставляющую ту, которой достигли герои «Туманности Андромеды» и забравшееся в будущее гораздо дальше. Если, конечно, оно не погубит себя до этого, то сможет осуществить план, в чем-то реализующий самую фантастическую из идей, которые когда-нибудь были высказаны людьми — идею русского мечтателя Николая Федорова о воскрешении всех живших на Земле. Только в отличие от Федорова я включаю в «общее дело», конечно, и женщин, женщин даже в первую очередь. Запечатлев навеки всю нашу многострадальную историю и постаравшись сохранить памятники культуры, человечество займется ее полной переделкой. Не будет никаких параллельных миров, просто на Земле и на других освоенных планетах начнется новая счастливая история. Только тогда, дорогие мои далекие-далекие потомки, вам придется начинать с самого начала, если вы, конечно, сумеете определить, где оно, это начало. Вероятно, надо начинать намного раньше, чем фараоны принялись строить свои пирамиды. И, может, не в Древнем Египте или Месопотамии, а в Индии или Китае… Это будет человечество, в котором будет жить и здравствовать Атлантида, и не умрет на дуэли Пушкин, а Аристотель будет проводить время в научных беседах с Эйнштейном, как в поэзах Велимира Хлебникова… Для этого надо всего-навсего отправить в прошлое хорошо снаряженные хронолеты. Сможете? Сомневаюсь, честно говоря… Но если сможете — попробуйте. Во Вселенной хватит места всем.

Очень близка к «Наблюдателю» и повесть того же Ильина «Бог из машины». Повесть возвращает нас к войне, от которой мы незаметно отдалились. И в этой повести мы будем иметь дело с посланцем из будущего, который под маской офицера вермахта направлен в нацистский концлагерь, чтобы вывести оттуда и таким образом спасти для будущих поколений громадные художественные сокровища, реквизированные у заключенных. Он снабжен необходимыми документами и никаких препятствий для выполнения задания перед ним не возникает. Но внезапно он обманом и силой грузит в свой фургон не полотна и золото, а полсотни детей-узников и солдата, приговоренного к расстрелу, и ценой своего существования вывозит спасенных в будущее. Он совершил большой человеческий подвиг. Изюминка рассказа заключается в том, что посланец этот не был человеком, а специально запрограммированным роботом-андроидом. Организаторы операций озадачены: уже не первый их посланец поступает подобным же образом. Робот оказался более человечным, чем настоящие люди. Спасенные дети все равно бы умерли бы триста лет назад, а ценности погибли безвозвратно. С точки зрения рационализма альтернатива очень проста, и они находят воистину соломоново решение: в следующий рейс они пошлют человека! Человек, по их мнению, сможет пересилить себя… Что ж, в очередной раз представьте себя на месте этого агента, хладнокровно пройдите мимо смирившихся со смертью детишек, у которых эсэсовские врачи высасывают донорскую кровь… Зато картины великих мастеров будут спасены. Вы с этим согласны? Садитесь за руль…

Возможно, рассказы Ильина кому-то покажутся устаревшими, повторяющими мотивы литературы шестидесятников. Что ж, не исключено, что именно поэтому я обратил на них внимание. Но, что поделаешь, я всегда буду предпочитать иметь дело с роботами, которые ведут себя, как люди, чем с новомодными вампирами, прокусывающими спящим детям горло. Будут в нашей фантастике и такие…

Последний коммунист

Что там, за ветхой занавеской тьмы?

В гаданиях запутались умы…

Когда же с треском рухнет занавеска,

Увидят все, как ошибались мы.

Омар Хайям

В сущности Ивана Антоновича Ефремова тоже можно считать мучеником догмата и еще одной жертвой века. Но речь не о моральном падении, как в случае с Алексеем Толстым. В общественную жизнь Ефремов не рвался, большинство его публичных заявлений касается самой фантастики. Придерживался он в них традиционных взглядов. Фантастика может быть только научной. И в силу этого она должна базироваться на единственно верном учении. Цель фантастики — воспитывать строителей коммунизма, развивать в молодежи любознательность, другими словами, он добросовестно тянул на всю фантастику беляевское одеяло.

Предлагаемую концепцию, мне кажется, с афористической четкостью оспорил шестиклассник Гоша из повести Н.Максименко «На планете исполнившихся желаний»:

«Я люблю читать книжки по научной фантастике. Вообще многие любят. Мой папа, например, тоже любит, хотя он и взрослый. Я знаю, что фантастика будит научно-техническую мысль и учит мечтать. Не спорю. Может, это и так. Может быть, она и учит и будит. За это, наверно, ее взрослые и любят. А я люблю ее совсем не за это. Просто ее читать очень интересно, и вот нисколечеко не скучно, а наоборот»…

Но пропагандировать отсталые литературные пристрастия одно дело, а прославлять палачей совсем иное…

Другой фантастики, в особенности — западной, Ефремов не принимал и не понимал. Парадокс (мне часто приходится употреблять это слово — такая страна, такая литература) заключается в том, что в собственных произведениях Иван Антонович не выглядит слишком уж правоверным марксистом-ленинцем, каким он себя порой изображал и воображал. Тем не менее, автопортрет не был камуфляжем, игрой в прятки с цензурой. Скорее мы имеем здесь вариант сложных, платоновских отношений между декларациями и практикой, хотя так далеко, как Платонов, Ефремов никогда не заходил. (О сравнении талантов здесь разговору нет).

Наиболее близко теоретические представления и творческая деятельность Ефремова совпадают в его «Рассказах о необыкновенном», с которых он начинал в 1944 году. Часть из них это просто природные или очерковые зарисовки («Бухта Радужных Струй», «Путями старых горняков», «Катти Сарк»), в которых фантастики почти что и нет, зато есть полузабытая романтика, как бы распахнувшая заклеенные и запыленные окна. Однако у большинства рассказов в пленяющий дальними тропами пейзаж вмонтирована научная гипотеза, которая позволяет поставить над этими рассказами сакраментальную рубрику «НФ»: ртутное озеро, затерявшееся в горах («Озеро горных духов»), червеобразное животное, обитающее в пустыне Гоби, которое может убивать на расстоянии («Олгой-Хорхой»), предельно занимательная для рядового читателя «проблема накопления тяжелой воды вне термического перемешивания на дне глубоководных океанических впадин» («Встреча над Тускаророй»), голографическое изображение, образовавшееся естественным путем («Звездные корабли»)… Обратите внимание на заглавные буквы в названиях, они, видимо, должны придавать повествованию неординарность, приподнятость.

Лучшим из рассказов Ефремова мне представляется «Катти Сарк», в котором воскрешен умолкнувший свист морского ветра в парусах быстроходных клиперов. А к наиболее известным, наверно, надо отнести «Алмазную трубу», где автор предсказал открытие якутских алмазных залежей. Правда, с рассказом связана одна история, которая не очень-то красит фантаста, но она позволяет еще раз задуматься над двусмысленностью положения так называемой научной фантастики, если она ставит перед собой сугубо инженерные задачи. «Алмазная труба» по критериям Дорфмана (помните?) должна считаться идеалом НФ: через несколько лет предположение Ефремова оправдалось — бывает же. Комментаторы (и я в их числе) подчеркивали выдающуюся прозорливость фантаста. Но вдруг известный публицист-географ и автор фантастических произведений И.Забелин упрекнул Ефремова в том, что на возможность существования алмазоносных кимберлитовых трубок в Якутии первым указал геолог Н.М.Федоровский еще в 1934 году. Вскоре Федоровский был репрессирован, а его книга изъята как дьявольские письмена врага народа. (Еще одно преступление подлинных врагов народа: ведь разработка якутских алмазов могла начаться на 10–15 лет раньше). Нет ничего невероятного в предположении, что брошюра Федоровского-геолога попала кЕфремову-палеонтологу. Допустим, что до реабилитации Федоровского у Ефремова не было возможности упомянуть о нем, но после — он обязан был вспомнить о предшественнике. Даже если Ефремов пришел к алмазной идее самостоятельно, элементарная этика обязывала его отдать должное Федоровскому, хотя бы из соболезнования к постигшей человека трагедии. Досадно, что на критику Забелина Ефремов откликнулся неадекватно: он начал поносить оппонента и даже жаловался на него в «инстанции», чем меня, например, не только беспредельно удивил, но и убедил, что о Федоровском Ефремов знал. Стало быть, очень не хотелось расставаться со славой первооткрывателя. Ах, если бы в рассказе было бы еще хоть что-нибудь, кроме самой гипотезы, — привлекательные и запоминающиеся образы поисковиков, скажем, — Ефремову защищаться было бы куда сподручнее. Каждый бы занимался своим делом: Федоровский — искал алмазы, Ефремов описывал героев этих поисков, честь, которую у него никто бы отнять не смог. А если дело только в гипотезе, то тут уж литература по боку, а ситуация напоминает гонки золотоискателей за право первым забить заявочный кол. Но выиграл-то в бешеном состязании Джек Лондон, превосходно описавший его в рассказе «Скачка». Давным-давно расхищены и забыты прииски на Юконе, а два друга — Смок и Малыш — живут и помирать не собираются. Не ясно ли, что для науки, для промышленности, для общества ценность мотивированной профессиональной монографии несравненно выше необязательного рассказа. Сильно сомневаюсь в том, что экспедиции посылались на основе заявки Ефремова, да и найдены были алмазы совсем в другом месте. Но рассказ Ефремова, несомненно, мог вдохновить молодых геологов, придать им силы. Вот это — прерогатива художественной литературы.

А каждое крупное произведение Ефремова становилось событием, иногда и сенсацией. Громом среди ясного дня прозвучала «Туманность Андромеды»; после «Туманности Андромеды» никто не ожидал «Лезвия бритвы»; совершеннейшим сюрпризом был «Час Быка». Нащупать внутреннюю логику этих неожиданностей не так уж трудно, как бы ни расходились программные заявления писателя с некоторыми откровениями в его романах. Повторю еще раз: утверждать, что Ефремов маскировал верносоциалистическими заверениями тайную неприязнь к советскому режиму было бы натяжкой. Вне споров: он был преданным сторонником социализма. Но Ефремов был еще и крупным ученым, эрудированным и мыслящим человеком, а потому вряд ли его могли удовлетворить пропагандистские штампы, которые предлагались тогда напрокат в дрянной упаковке научного мировоззрения. И когда он начинал создавать идеальные миры, его перо порой выдавало совсем не то, чего ждали от автора нового коммунистического манифеста.

Автор зарубежной монографии о советской фантастике Е.Геллер («Вселенная за пределом догмы», Лондон, 1985 г.) считает, что кардинальные разногласия Ефремова с официальной доктриной проявили себя уже в дилогии о Древнем Египте «На краю Ойкумены» (1949, 1953 г.г.) и даже находит в персонажах «Путешествия Баурджеда» прямые параллели с советской действительностью.

«По желанию, в образе мудреца Джосера можно угадать Ленина, а в его помощниках, жрецах Тота, бога науки, знания и искусства, — старых большевиков, ленинскую гвардию, почти поголовно ликвидированную в годы великой чистки. Заметая следы, писатель наделяет жрецов Тота отдельными отрицательными чертами, но то и дело в повести проскальзывают нотки симпатии к ним. И очевидна ненависть писателя к жрецам Ра… презирающим знания, злоупотребляющим безграничной властью. Это — переодетые приспешники Сталина, извратившие ленинские идеи».

Хм, «заметая следы…» Заметать следы необходимо конспиратору. Право же, я смутился: не следовало ли мне поместить «Путешествие Баурджеда» в главу «Сопротивление»; ведь если принять толкование Геллера, то это означает, что перед нами не историческая повесть, а тонкий иносказательный памфлет, где Египет такая же условность, как Марс в рассказах Брэдбери. В этом случае более вызывающего произведения антисталинистской направленности не сыскать в отечественной литературе тех лет (повесть писалась еще при жизни Сталина). Как же это мы все проглядели, ведь Ивана Антоновича стоило бы объявить родоначальником диссидентского движения. (Что же касается прозвучавшей в цитате Геллера оценки роли Ленина и так называемой ленинской гвардии, то в столь запутанном клубке противоречий мог запутаться не только Ефремов, но и антисоветски настроенный Геллер. Полное понимание пришло к нам только сейчас. Да и полное ли?).

Но если бы Ефремову сообщили об изложенном предположении, я полагаю, он бы резко отмежевался. И впрямь какая-то заноза в душе мешает согласиться с пересекающимися параллелями Геллера. Не был Ефремов диссидентом, и антисталинских акций даже в более поздние времена не затевал. С большой охотой рассуждая о грандиозности перспектив, которые откроются перед коммунистическим человечеством, в сиюминутной жизни он занимал, как я уже упомянул, умеренно-консервативные позиции, предпочитая предварять предисловиями романы казанцевского типа или лишний раз лягнуть западных фантастов, нежели поддержать своим немалым авторитетом молодую советскую фантастику 60-х годов. Ни разу, например, он не выступил в защиту братьев Стругацких, хотя поводов для этого было более чем достаточно. (Братья, между прочим, относились к нему с большим пиететом). Зато пустенькие романы А. и С.Абрамовых взял под покровительство. Так что, может быть, не совсем случайно именно Ефремова выбрала своим знаменем гремучая смесь графоманов, «ультра» и «красных» мистиков, которая с 70-х годов сколотилась вокруг издательства «Молодая гвардия», объявив себя «Школой Ефремова».

Тем не менее — такая уж это была противоречивая фигура — и категорически возразить Геллеру не совсем легко, даже тому, кто захотел бы это сделать, а я, например, и не хочу. Есть частица правды и в его, пусть тенденциозной интерпретации. В дилогии Ефремова налицо искреннее тираноборчество, искреннее возмущение мертвящей властью фараонов, и, конечно же, возмущение относится не только непосредственно к правителям Египта, давно усопшим и ограбленным в своих гробницах, а и ко всякой тирании. Секрет в том, что подобные параллели можно произвести едва ли не к каждому роману, где описывается борьба свободолюбивых сил с коварным деспотом, другими словами, к большинству исторических романов. Хотел того автор, или не хотел, неважно даже, в каком веке он сочинял свои истории, при желании мы в каждом конкретном случае можем ассоциировать кровавого тирана со Сталиным, а положение несчастных рабов, из-под кнута возводящих, допустим, пирамиды, с положением узников ГУЛАГа на площадках «великих строек коммунизма». Конечно, симпатии нормального читателя будут на стороне молодых и непокорных и, разумеется, на стороне угнетенных и забитых. Почему бы за то же самое не похвалить и Ефремова, тем более, что Геллер объективно прав: в столкновении монстра-государства с маленьким человеком, отважно размахивающим мечом перед бесчисленными мордами дракона, Ефремов, безусловно, на стороне храбреца.

Ах, многим бы хотелось разделить эти два явления! Однако антикультовая речь Хрущева на XX съезде партии в 1956 году нанесла тяжелый удар не только по сталинизму, но и по социалистической идее в целом: в умах миллионов людей и то, и другое слилось воедино. К чему привел процесс эрозии, начавшийся с того момента, (не исключено, что гораздо раньше) мы видим; завершится он, кажется, нескоро. Впрочем, до перестройки, падения КПСС и СССР еще далеко. Тогда, во второй половине пятидесятых на социализм в нашей стране никто еще всерьез не посягал. Но в головах его сторонников осознанно или неосознанно забрезжила мысль: социализм надо спасать. А вот о том, как это делать, существовали (и существуют до сих пор) две противоположные точки зрения. Одной из них — назовем ее грубо: кондовой стало придерживаться мало изменившееся руководство страны. Да, конечно, пришлось признать ошибки и перехлесты, но партия с культом покончила, и вспоминать о нем желательно пореже, генеральная же линия была правильной, и советский народ с повышенным энтузиазмом будет продолжать развивать все тот же социализм на тех же незыблемых основаниях. В конце концов застывшая позиция и привела КПСС к окончательному поражению: она не сумела порвать с прошлым, не в состоянии этого сделать и ее многочисленные преемницы. Разумеется, общественная атмосфера прояснилась, людей уже не выводили ночами из квартир под белы рученьки, стали во множестве возвращаться реабилитированные узники концлагерей, которым посчастливилось остаться в живых. Вездесущий Илья Эренбург поторопился поймать настроение в повести «Оттепель», название которой стало символизировать те дни больших ожиданий.

Более проницательные понимали, что макияжем доктрину не спасти. Как всякая вера в чудо, она могла зиждиться только на энтузиазме, на неутраченной мечте в возможность создания совершенного строя, того самого светлого будущего, за которое было пролито столько крови и которое было подло предано. Но в их представлении рисовался несколько другой социализм, очищенный от крови и грязи. Вскоре его станут называть «социализмом с человеческим лицом», а чех Дубчек даже попробует воспроизвести кентавра на практике. Но разорвать с догмами оказалось не под силу советским руководителям, и они предпочли раздавить «Пражскую весну» танками, тем самым потеряв собственный последний шанс.

Однако пока не то что до перестройки, но и до Праги дело еще не дошло. Правда, уже восставал Будашешт, но на первую ласточку почему-то не обратили должного внимания. Прогрессивно настроенная интеллигенция делает попытку добиться хотя бы сносных условий существования. Рождается мощное течение шестидесятников. Неожиданно для всех одним из составных и существенных частей его стала фантастика, до тех пор уютно коротавшая время в комнате развлечений для детворы.

Предтечей новой фантастики и стал роман Ефремова «Туманность Андромеды» (журнальный вариант — 1957 год, отдельное полное издание — 1958-ой).

Основная претензия нынешних критиков — шестидесятники старались улучшить социализм, вместо того, чтобы с порога отвергнуть его. Что-то с памятью у них стало, и они дружно забыли, что именно шестидесятники подготовили почву для грядущих перемен, в том числе и для своих грядущих критиков. Но что правда, то правда, хотя опять-таки парадоксальная: на тот момент самыми умными и верными защитниками социалистической, а может, и коммунистической, идеи оказались не напыщенные партийные бонзы, не завравшиеся обществоведы, не путаник Хрущев, а ярые противники сталинизма, народ, настроенный сугубо демократически. Ефремов не был в первых рядах тех, кто отличался отмеченными свойствами. Однако ринулся одним из первых спасать белоснежные, но обильно окровавленные ризы дорогого ему коммунистического царства. Он продолжал верить в то, что ничего лучшего для будущего Земли придумать невозможно, и поставил себе задачей убедить окружающих, что коммунизм — не унылый фаланстер, не принудиловка, а счастливая, красивая и творчески наполненная жизнь для всех. Он создал, может быть, последнюю коммунистическую утопию, в том смысле последнюю, что хотя утопии, конечно, будут сочиняться и в дальнейшем, но, боюсь, эпитету «коммунистическая» придется поискать замену.

Я назвал Ефремова последним коммунистом, хотя и по сей день ходит по улицам множество людей, которые истово крестятся на коммунистические иконы. Было время, когда к слову «коммунизм» еще не примешивалось видение часовых с пулеметами на лагерных вышках, когда это слово было священным и заменяло многим Веру, Религию, Бога. Я тоже значительную часть жизни считал, что так оно и есть. Главным для верящих в коммунизм были не мелкие бытовые неурядицы, даже не продразверстка или бойкая деятельность ЧК, а планы построения справедливого и счастливого общества, что бы там ни говорили, — вековой мечты человечества, начиная с гесиодовского золотого века. Называющие себя ныне коммунистами ходят на митинги в противоестественном сочетании с монархистами и неофашистами, кричат об ограблении трудовых коллективов, о разваленном Советском Союзе, о предательстве, но они набирают в рот воды, когда речь должна идти об идеалах, о построении пресловутого светлого будущего, ради которого Маркс с Энгельсом, собственно, и задумывали коммунистическую партию, пусть даже и допустив непростительные промахи в своих выкладках. У нынешних их последователей нет стратегических перспектив, а значит, нет и будущего. Что они будут делать, захватив власть — опять строить коммунизм? Какой? Сталинский? Кастровский? Полпотовский? Неопределенно-прекраснодушный, но не останавливающийся и перед насилием (и здесь насилие!) горбачевский? Ефремов был последним коммунистом, не только верившим до конца своих дней в великую мечту, которая сумела объединить под красными знаменами миллионы людей, но и попытавшимся спасти эту веру в отчаянном призыве, почти крике.

Было бы неестественно, если бы никто не попытался прокричать такой призыв. Интеллигенция обозлена. Ей больше по душе разносить в пух и прах прошлое, с особым смаком настоящее, а заодно и будущее. Нынче модно видеть главного врага наших несчастий в утопии. Вцепившись зубами в это несчастное слово, его терзают, как стая волков. Оказывается, все беды у нас оттого, что мы стали реализовывать утопию. Подогреваемое парадоксом Бердяева, началось поголовное пересматривание всех утопий, начиная с шумерских мифов. О классиках — Море, Кампанелле, Оуэне — я уж и не говорю, выяснилось, что все они были злобными инициаторами дальнейшего закабаления и без того не очень-то свободного человека. Складывается впечатление, что если бы утопии и утописты вообще бы не возникали, человечеству жилось бы не в пример лучше, а открыто высказанное желание построить иное будущее, например, Чернышевским, приравнивается к матерной ругани. Набоков не поленился написать роман, чтобы расправиться с Николаем Гавриловичем. Разве мог столь никчемный человек предложить что-нибудь путное?

«Утопия — это, конечно, чудовищная патология сознания. Чудовищная и дьявольская. Утопия отвращает вас от реальности, удаляет от сада возделываемого, и пока вы блуждаете в эмпиреях будущего, жизнь подножная, истинная уничтожается на корню, и, следовательно, надо опять возвращаться. Хорошо, если, как сейчас, можно вернуться и возделывать заново. А если это отнимут, будет еще страшнее. Именно отсюда моя ненависть к утопии. Я интересовался в юности утопиями, они мне нравились, потому что в них есть дьявольский соблазн. Это наш инстинкт — отвлечься от реальности. Ловкие манипуляторы-политики всегда этим пользуются. Отсюда феномен веры в светлое будущее. Огромные нации верили или не верили, а поперли… Слово-то какое отвратительное — утопия, и нет ему эквивалента на русском языке. А хотелось бы. Может быть, утопия от „утопиться“?»

— выносит утопии смертный приговор старый лагерник, писатель-эмигрант Юз Алешковский. Его тирада продиктована въевшимся в клетки страхом.

У меня нет оснований подозревать Алешковского в недостатке мужества. Но когда он говорит такие слова, ему, должно быть, кажется, что он, как и всем остальным своим творчеством, вносит свою долю в борьбу с теми, кто придумал Беломорканал, Колыму, Магадан. Пожалуй, ни с одним словом не происходило такой сальтообразной семантической трансформациии. Утопия стала обозначать противоположное первоначальному смыслу, ее антоним даже не антиутопия, нет, что-то более страшное. Но еще Зощенко в нелучшие для себя дни сказал:

«Писатель с перепуганной душой — это уже потеря квалификации».

Что же теперь нельзя мечтать о будущем? А писать о нем можно только, как о царстве смрада и мрака? Но ведь мечта о будущем всегда была составной частью настоящего, и хотя в этом ее неискоренимая ограниченность, но должно же куда-то двигаться человечество. Или у людей вообще нет и не может быть правильного пути? Или у них нет и никогда не было затаенной мечты?

«Учитывая нынешнюю ситуацию, искусство призвано говорить: помогите мне пройти через эту ночь, помогите мне дожить до утра, научите меня любить. Научите меня всему этому! Вот в чем задача искусства».

Не коммунист, не социалист, не лагерник Рэй Брэдбери кажется мне куда более правым, чем наша сборная похоронная команда.

Потребность в мечте, желание представить себе жизнь, которую мы оставляем потомкам, стремление задуматься над более совершенной конструкцией общества (все же согласны, что оно несовершенно) — неотъемлемый элемент культуры, неотъемлемая черта настоящего, без которой общество не может развиваться. Если говорить честно, то мы снова находимся в застое «сбились мы, пути не видно…» Прежние идеалы отвергнуты, а что взамен? Может быть, не стоило бы забывать слова Д.Писарева:

«Если бы человек не мог бы представить себе в ярких и законченных картинах будущее, если бы человек не умел мечтать, то ничто бы не заставило его предпринимать ради этого будущего утомительные сооружения, вести упорную борьбу, даже жертвовать жизнью».

Ладно, Писарев — радикальный демократ и нынче не авторитет. А губернатор Салтыков-Щедрин?

«Человек так устроен, что ему непременно хочется золотого века, и он во всяком признаке прогресса видит его приближение».

Впрочем, и Щедрин — демократ, хотя и царский чиновник… Вот если бы Константин Леонтьев что-нибудь подобное высказал… Но, постойте, даже он мечтал совсем о другой жизни:

«…не ужасно ли и не обидно ли… что Моисей входил на Синай, что эллины строили свои изящные Акрополи… что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали, и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал бы „индивидуально“ и „коллективно“ на развалинах всего этого прошлого величия?..»

(Мне очень хочется заменить в цитате слово «русский» на «новый русский»)…

Полагаю, что следующая крупная утопия будет религиозной. Но когда-нибудь да придет же время синтеза разума, духовности и нравственности. Если не верить в его наступление, то какой смысл имеет борьба за демократию, за права человека, за спасение природы? Не логичнее ли углубиться в созерцание пупка и обреченно ждать конца света, как ждут его всевозможные замордованные «белые братья», безразлично относясь к тому, кто у нас захватит власть — фашисты, проходимцы, сумасшедшие? Однако для ожидаемого поворота спирали нужен новый духовный взлет, должны появиться независимые мыслители, которые освободятся от плоскостности нынешних антитез: социализм — капитализм, коммунизм — антикоммунизм, материализм — идеализм, не отбрасывая ничего ценного из духовного опыта, выстраданного человечеством…


Ефремов написал книгу про общество без насилия, про общество, в котором, если судить непредвзято, немало привлекательного, хотя сейчас мы отчетливо видим шоры, добровольно надвинутые им на собственные глаза, и откровенные ошибки, объясняемые как объективными, так и субъективными причинами. Но так, собственно, обстояло дело со всеми утопиями; заслуга писателей, как известно, заключается не в том, чего они не дали, а что они дали по сравнению с предшественниками. На фоне мертвенной философии, лживой литературы, убогой фантастики «ближнего прицела» «Туманность Андромеды» послужила одним из толчков, побуждающих наше сознание, стала одной из отправных точек начавшейся в 60-ые годы перестройки нашего мышления, что, еще раз повторяю, достаточно парадоксально, так как автор ставил себе едва ли не противоположные цели.

Действие романа Ефремова отнесено в далекое будущее, оно совершенно не касается современных передряг, так что, казалось бы, истовые приверженцы единственно верного учения, должны были бы схватиться за книгу, объявить ее своей Библией, своим Кораном, присудить ей Ленинскую премию, ввести в школьные программы. Но мы не раз говорили о том, как пугались цековские идеологи любой новизны, пугались необъяснимо и необоснованно, вопреки собственным шкурным интересам.

Конечно, «Туманность Андромеды» была дерзким вызовом «ближним прицелам», ограничениям, приземлениям… Но ведь уже взлетел в небо первый спутник. И, тем не менее — столь велика была инерция — книга незамедлительно подверглась нападкам, что прекрасно характеризует лицемерность «перестройки», на которую якобы решились партийные органы. Правда, за проработку Ефремова (в отличие от грядущих антистругацких кампаний) взялось не высшее звено, дело было поручено, так сказать, так сказать, тыловому эшелону. Я не исключаю, что кампания не была инспирирована и на сцене выступала местная самодеятельность, что еще любопытнее: это показывает, как глубоко проникла в нашу, с позволения сказать, интеллигенцию психология «чего изволите?». А вдруг удастся попасть в точку, а вдруг похвалит сама «Правда»? Правда, «Правда» инициаторов не похвалила, но и не встала на сторону Ефремова. Его защитила «Литературная газета», где в то время были сосредоточены лучшие журналистские силы, а сама она считалась рупором легкой оппозиционности, задуманной для выпускания пара. Трибуну охотникам любезно предоставила «Промышленно-экономическая газета» (ей-то какое дело до фантастики?). Загонщиками и на этот раз выступили научные работники, не слишком компетентные в литературных и философских материях, но убежденные в своем праве поучать каких-то там писателишек.

Проработка началась с «реплики читателя», побольше иной статьи, принадлежащей экономисту А.Антонову — «Писатель Ефремов в „Академии Стохастики“». Через некоторое время (события разворачивались летом 1959 года) в «Литературной газете» впервые за много лет появился отпор заушательству, стала возрождаться полемика. Однако «Промышленно-экономическая газета» решила защитить честь мундира. Были собраны мощные силы в лице четырех авторов со званиями. Наученные научные работники повели разговор на более высоких и, видимо, более привычных для них тонах. Ефремову были предъявлены идейные обвинения. Он призывался к ответу по статьям УК: проповедь индивидуализма и идеализма, непонимание законов научного коммунизма, забвение истории родной страны… Материал пестрел фразами типа: «Наши дети школьного возраста получат после прочтения ее неверное представление об эпохе будущего», или — «Ефремов пишет о звездоплавателях, ни полслова не говоря о хозяевах жизни, о тех, кто обеспечивает всеми материальными благами любителей сильных ощущений, носящихся по Вселенной» (космонавты могли бы набить физиономию авторам этих инсинуаций), или — «… в других местах есть смутные, глухие упоминания о рабочих, загнанных (вот даже как! — В.Р.) в подземные глубины, в шахты»…

Словом, материал содержал такое количество демагогических передержек, что вызвал гневную отповедь академика В.А. Амбарцумяна. Письмо астрофизика было напечатано вместе с большим редакционным послесловием и положило конец странной кампании. Больше никто преследовать «Туманность Андромеды» не пытался. Она была прочно приписана к золотым страницам советской фантастики. Юрий Гагарин назвал ее в числе любимых произведений.


С тех пор прошло три с лишним десятилетия, и нынешнее поколение относится к роману Ефремова без прежней почтительности. Язвительный Вячеслав Рыбаков написал две пародии под общим названием «Прощание славянки с мечтой» и внешне уважительным посвящением Ивану Антоновичу, который еще верил «в возможность качественно нового будущего», из чего можно сделать вывод, что уж композитора «траурного марша» (таков подзаголовок пародии) на мякине не проведешь. Перевелись нынче лопоухие дурачки. Но в сущности пародии Рыбакова к Ефремову отношения не имеют. У него просто позаимствован эпизод из романа для злых памфлетов на сегодняшнюю жизнь, на сегодняшние отношения между людьми. «Тибетский опыт в условиях реального коммунизма» и «Тибетский опыт в условиях конвоируемого рынка» мало чем отличаются друг от друга. В первом хирург, пользующий искалеченного при взрыве математика требует от женщины, которая любит ученого, чтобы она «дала» ему в «благодарность» за операцию, а во втором тоже бы дала, уже без кавычек дала бы крупную сумму денег, что для наших условий даже не фельетонное преувеличение, а легонькая зарисовка с натуры. Но если один из самых талантливых фантастов следующего за шестидесятниками поколения хотел сказать, что товарищеские отношения между людьми невозможны в принципе, что взаимопомощь — не более чем красивая выдумка, значит, он, как ныне многие, поражен тяжелым недугом — бесплодным скепсисом, и мне жаль и его, и несчастную страну, несмотря на то, что наши дни дают более чем достаточное количество примеров дикого падения нравов, а потому спорить с Рыбаковым трудно, зато прослыть в этом споре ретроградом легко.

Пародии Рыбакова далеко не самое мрачное в сегодняшней фантастике. И в свете этого вспомнить сегодня о преисполненной надежд фантастике 60-х, может быть, даже очень кстати. Не сомневаюсь, найдутся галковские и другие представители отряда врановых, которые вдоволь поиздеваются над нашим, во многом неоправдавшемся оптимизмом. Но если «надежды маленький оркестрик под управлением любви» и вправду умолк навсегда, тогда я еще раз спрашиваю: зачем все это? Зачем нам демократия, зачем реформы, зачем издавать журналы и писать рассказы?


Как же все-таки оценивать «Туманность Андромеды» с сегодняшней точки зрения? Может быть, ее стоит сбросить с ушей как образец казенно-казарменной лапши, как мы отбрасываем сегодня значительную часть творческого наследия писателей, созданного в условиях спелого и неспелого социализма.

Мне помогла сформировать собственное отношение к ефремовской книге статья, напечатанная в альманахе «Завтра». Называлась она «Современная утопия»; ее автора и дату первой публикации я назову позже, сейчас отмечу лишь, что она была написана задолго до Ефремова. К крайнему своему изумлению, я обнаружил в ней добротный и подробный конспект «Туманности Андромеды». Совпадения были разительны. Вот несколько параллельных цитат.

«Современная утопия»:

«В будущем населяющее землю человечество не будет знать деления на расы. Люди будут говорить на одном языке и будут иметь общие интересы».

«Туманность Андромеды»:

«…неизбежно и неуклонно новое устройство жизни распространилось на всю Землю, и самые различные народы и расы стали единой, дружной и мудрой семьей… Так началась ЭМВ — эра Мирового Воссоединения, состоявшая из веков Союза Стран, Разных Языков, Борьбы За Энергию и Общего Языка».

Совпадения между двумя авторами не означает, что я во всем согласен с ними. Возможно, они окажутся правы, и человечество действительно придет к общему языку, тем более, складывается впечатление, что этот процесс уже начался. Не секрет, с какой скоростью английские слова проникают в другие языки, например, в русский. Во Франции, кажется, законодательно запрещено употреблять английские эквиваленты. А во что превратится английский язык, если его насытить русскими словами, показал Э.Берджесс в романе «Заводной апельсин».

Вопреки всем авторитетам, я не считаю общий язык для человечества благом. Оно станет намного более тусклым и одноцветным, поскольку язык — это, может быть, величайшее из завоеваний разума, а его унификация лишь очередная технократическая угроза. Один язык — одна литература, одно искусство, одна музыка, одна культура, одна одежда… На этом пути уже достигнуты немалые успехи. А жить становится все скучнее…

«Современная утопия»:

«Нет больше убогих, хилых, слабых, нет больше вымирающих народов, нет даже цветных рас: путем постепенного развития все люди сравнялись, все стали добрыми и сильными… Исчезнут следы той дегенерации, жертвой которой человечество едва не стало в наше время. Природа создала человеческий организм, чтобы он жил не менее ста лет. Следовательно, первая половина жизни до 50 лет должна считаться молодостью».

«Туманность Андромеды»:

«Забота о физической мощи за тысячелетия сделала то, что рядовой человек планеты стал подобен древним героям, ненасытным в подвиге, любви и познании… Изучение предков заменено прямым анализом строения наследственного механизма, анализом еще более важным теперь, при долгой жизни. С эры Общего Труда мы стали жить до ста семидесяти лет, а теперь выясняется, что и триста не предел…»

(Опять-таки насчет единой расы я бы протестовал, а с остальным кто бы стал спорить).

«Современная утопия»:

«Когда никакой „карьеры“ не будет, когда всякий работающий и приносящий пользу будет пользоваться благами жизни наравне со всеми другими, занятие, профессию люди будут избирать только по своим способностям и вкусам, и будут избирать сами, свободно».

«Туманность Андромеды»:

«За долголетнюю жизнь человек успевал пройти высшее образование по пяти-шести специальностям, меняя род работы…»


После этих цитат сделаем большое отступление, чтобы показать, как проницателен был пока неназванный автор эссе, и сравнить его представления об отношении к труду с популярными авторами утопий, созданных незадолго до цитируемой статьи. Некоторые из мыслей, уже высказанных в главе о ранних советских утопиях, придется более развернуто повторить на новом витке спирали.

Как уже говорилось, самый существенный пункт любой утопии — отношение людей к труду. Мимо него не проходил никто, но вовсе не все мечтатели были в состоянии представить себе, что наступит время, когда люди будут трудиться свободно и радостно и понукать их не будет нужды.

Так, в конце прошлого века увидела свет книга американца Э.Беллами «Взгляд назад. (Через сто лет)», сочинение далеко не самое значительное в мировой утопической литературе, но едва ли не самое популярное. Как и «Туманность Андромеды», она была рассчитана на массового читателя. В США даже возникли группы энтузиастов, пытавшихся осуществить идеи Беллами на практике. (У нас, кажется, никто не пытался строить коммуны по Ефремову).

Герои Беллами восторженно говорят об обществе, в котором они живут, о том, как свободно они себя в нем чувствуют, как вольны выбирать любую профессию. Но какова экономическая база их процветания? Тут читателей Беллами подстерегает неожиданность. Все граждане с 21 года до 45 лет организованы в промышленную армию, пребывание в которой строго обязательно, отлынивание наказывается в уголовном порядке:

«Человек способный работать, но упрямо уклоняющийся от труда, обрекается на изолированное положение на хлебе и воде до тех пор, пока не проявит желания взяться за дело».

Что же служит наградой за принудиловку, в которой, правда, учитываются пожелания и склонности, но лишь по мере возможности, надо же кому-то выполнять и грязные, и утомительные занятия? В течение срока службы зарплата особой формы, в которой автор предсказал современные кредитные карточки. Однако главная награда, райская приманка ждет члена общества после 45 лет — освобожденный от труда, он может посвятить себя отдыху и развлечениям.

А вдруг какому-нибудь трудоголику захочется поработать и дальше? Ведь сорок пять лет — расцвет физических и творческих сил человека. Недоумение настолько лезет в глаза, что молодой человек, проспавший целый век и очнувшийся в прекрасном новом мире, выпаливает его незамедлительно и получает отдающий демагогией ответ: мол, человека в пенсионном возрасте ждут такие наслаждения, что он и мыслить-не мыслит о возвращении к трудовым обязанностям.

Книга Беллами имела, как было сказано, сенсационный успех. Ее тиражи насчитывали миллионы экземпляров, что для тех лет представляло поистине фантастическую цифру. Объяснение надо искать в обывательском взгляде на человеческую массу, в потакании убежденности тупого лавочника, что все рабочие, а уж тем более все бедные, нуждающиеся, нищие — это саботажники, и единственный способ заставить их трудиться — палка.

Несостоятельность взгляда Беллами на человеческую природу была ясна многим его современникам. Яростным критиком утопии был английский философ-искусствовед У.Моррис. Справедливо рассудив, что эффективно бороться против влияния вредной книжки надо не с помощью речей и статей, он противопоставил ей книгу же. Через два года после выхода «Взгляда назад» появляются его знаменитые «Вести ниоткуда». В этой утопии дан бой Беллами по главному пункту: Моррис доказывал, что труд — не только первейшая необходимость в человеческой жизни, но и первейшая радость, что он сам по себе может стать для человека наградой, дать ему счастье и удовлетворение, придать жизни смысл. Беда, правда, что труд у Морриса сведен по преимуществу к удовольствию, получаемому от косьбы.

Но придушить Беллами Моррису не удалось.

«По общему правилу, человек стремится уклониться от труда. Трудолюбие вовсе не прирожденная черта: оно создается экономическим давлением и общественным воспитанием. Можно сказать, что человек есть довольно ленивое животное…» — изрек большевик Троцкий, увлеченно доказывавший необходимость и неизбежность военного коммунизма в стране.

В жизни ефремовского общества много места занимают путешествия, спорт, искусство и различные празднества, но на первом плане — дело, в которое люди самозабвенно погружены. Они расхохотались бы в лицо тому, кто сказал бы им, что рабочий день должен ограничиваться 2–3 часами, а в 45 лет пора отправляться на заслуженный отдых. Они готовы просиживать за любимыми занятиями ночи, рискуя своим несокрушимым здоровьем. Они могут даже показаться фанатиками.

И если искать главную привлекательность ефремовского общества, то она прежде всего не в разумной экономической структуре, не во всеобщем благополучии, даже не в гарантированной здоровой и долголетней жизни, она в гарантированной возможности придающего жизни творческий смысл труда, в возможности для каждого найти полное применение всем своим способностям. Чему помогает, но только помогает, то обстоятельство, что каждый человек в описанном мире владеет несколькими профессиями. И все же не в том соль, что начальник внешних станций Дар Ветер становится оператором подводного рудника, суть этих людей как раз в способности и готовности до конца погружаться в одно дело, дело их жизни. Трудно себе представить, что физик Мвен Мас и математик Рен Боз, до предела увлеченные грандиозным замыслом по уничтожению пространства, вдруг бы отправились в море пасти китов.

«Современная утопия»:

«Изгнание будет единственным наказанием утопического царства. Ты не хочешь подчиняться нашим законам — ступай и живи отдельно как знаешь… Таково будет несложное правосудие. На каких-нибудь островах, среди океана, будут основаны колонии для изгнанников».

«Туманность Андромеды»:

«Остров Забвения — глухая безыменность древней жизни, эгоистических дел и чувств человека! Дел, забытых потомками, потому что они творились только для личных надобностей, не делали жизнь общества легче и лучше, не украшали ее взлетами творческого искусства»…

Правда, между островом Изгнания и островом Забвения есть существенная разница. На остров Изгнания нарушителей отправляют все же в принудительном порядке. Автор даже предусмотрел катера, патрулирующие в прибрежных водах, дабы посетители острова не возымели желания эвакуироваться с него досрочно. На остров Забвения отправляются добровольно. Никаких препятствий желающим возвратиться в Большой Мир нет. Таким образом и главным судьей, и одновременно тюремным надзирателем служит только собственная совесть человека. Но какого бы высокого мнения о человеческой натуре ни быть и как бы ни верить в неотвратимость и благотворность нравственного прогресса, боюсь, такая ситуация вряд ли когда-нибудь станет реальностью: среди миллиардов человеческих индивидуальностей всегда найдутся отклонения в результате простого рассеяния частиц. Кое за кем придется присматривать. А добиваясь полной сознательности всех без исключения, мы приходим либо к «нумерам», либо к непосредственному вмешательству Высшего Промысла. Но мы пока рассматриваем естественные пути развития. (В романе «Час Быка» автор, подправляя прежний свой романтизм без границ, сочтет нужным написать, что даже в еще более далеким будущем специальная служба позаботится приглядывать за психическими отклонениями. Автор статьи оказался более трезвым мыслителем).

А вот как автор «Современной утопии» излагал ее общие задачи:

«Не только каждая эпоха имела свою утопию, свою утопию имеет каждый народ, даже больше — каждый мыслящий человек. И, если мы, тем не менее, решаемся говорить об определенной современной утопии, то мы имеем в виду лишь те общие черты, которые имеют утопии большинства современных мыслящих людей».

Обратим внимание, что здесь в слове «утопия» появился новый, личностный оттенок. И отсутствие своей, персональной утопии может указывать на невысокий культурный уровень личности.

«На земле живут разумные существа, люди, равные друг другу, обладающие одинаковыми правами. Это не та казарменная, серая одинаковость, которая является почему-то идеалом некоторых социологов. Нет! Современная утопия… не только признает личность, индивидуальность человека, но и отводит ей выдающуюся роль в „царстве будущего“. Талант, гений должны пользоваться особым вниманием, особо тщательным уходом, как все выдающееся, все особенно полезное».

Но ведь тоже самое, теми же словами мог бы сказать и Ефремов в своей книге. Да, собственно, и сказал. Он мог бы подписаться под любой из приведенных здесь цитат. Это и его мысли. А вот автор «Современной утопии» подписался бы под книгой Ефремова?


Автором статьи был Герберт Уэллс, а была она написана в 1903 году. Но в чем-чем, а в склонности к коммунизму заподозрить Уэллса невозможно. Он, правда, называл себя социалистом, но я сильно опасаюсь, что его социализм ничего общего с нашим не имел. С Лениным они, как известно, друг друга не поняли, хотя Уэллс и отозвался о нем уважительно.

Занятно, однако, что сам Уэллс всеобъемлющей позитивной утопии, контуры которой он столь уверенно излагает в цитируемой статье, так и не написал. Даже в самой позитивной из своих фантазий, в романе «Люди как боги» про общество утопийцев мы мало что узнаем. А ведь, как мы видели, идеи, каким, по его мнению, должно быть, общество будущего, у него были, конструктивные идеи. Почему же он не захотел воплотить их в художественной форме? Каков бы ни был ответ на этот вопрос, нельзя не пожалеть о том, что один из выдающихся мастеров жанра не показал людям, что у них еще есть шансы надеяться: добиваться счастливой и справедливой жизни можно и без того, чтобы одна половина, жаждущих счастья, уничтожала бы другую, жаждущую того же.

Откуда же взялась поразительная общность мыслей у двух столь разных писателей? Означает она только одно: Ефремов написал вовсе не коммунистическую — в нашем смысле слова — утопию, хотя именно за это его взахлеб хвалили советские комментаторы, и опять-таки я в их числе. В меру сил он написал общечеловеческую утопию. Я не знаю, был ли он знаком со статьей Уэллса. В данном случае это не имеет значения: идеи Ефремова не заимствованы, налицо общность представлений. Как бы ни расходились мнения насчет будущего человечества (а главное путей к нему), я все еще надеюсь, что пока еще значительную часть членов земного содружества составляют нормальные личности, которых Уэллс называет мыслящими и чьи головы заняты не тем, как бы отравить ни в чем не повинных пассажиров в токийском метро или тайком шарахнуть по противнику симпатичной мегатоннкой. И вот у них-то представления о том, какой должна быть нормальная счастливая жизнь в главных чертах обязательно совпадут. Статья Уэллса и роман Ефремова, разделенные полувеком (полувеком XX столетия!) очень хорошо это доказывают. Если из «Туманности…» выбросить несколько ничего не значащих абзацев, в которых герои рассуждают о победе коммунизма во всемирном масштабе две тысячи лет назад, благоразумно не уточняя способов, которыми эта победа была достигнута, либеральный социалист Уэллс вполне мог бы поставить подпись под общечеловеческими настроениями ефремовской утопии, за исключением двух-трех мест.

Мне даже кажется, что Ефремов недооценил открывающиеся перед ним возможности; при всем богатстве его воображения, ему не хватило сахаровской, если хотите, хватки и смелости. Но не будем забывать, что в 1956 году А.Д.Сахаров еще мастерил водородные бомбы, а мы считали, что именно 1956 год открыл дорогу роману Ефремова, в свою очередь распахнувшему ворота перед нашей фантастикой. Однако — по большому историческому счету — как раз после 1956 года генеральная утопия должна была выглядеть генеральней, простите за тавтологию. Вместо того чтобы бросаться защищать утопающий социализм, Ефремову следовало бы создать новую современную утопию, контуры которой набросал Уэллс. Ведь и Ефремов приближался к ним.


Теперь о двух разногласиях между Уэллсом и Ефремовым. В отношениях человека и природы Уэллс оказался дальновиднее Ефремова, высказавшись на сей счет совершенно определенно:

«Сбросившая с себя гнет искусственности природа пышно расцветет и сделается величественнее, прекраснее, чем когда-либо. И с ней сольется человек, созданный ею, живущий ею».

Ефремовское же общество во весь размах своих могущественных сил занято не столько сбережением природы, не столько слиянием с ней, сколько все той же распроклятой ее переделкой, ее облагораживанием, так, как они его понимают.

Пройдет совсем немного времени после выхода «Туманности…», о скалы прогресса тяжело разобьются первые волны экологического кризиса, и человечество схватится за голову. Одна за другой появятся книги, не художественные, не фантастические — документальные, с отчаянными, как крик о помощи, заголовками: «Безмолвная весна», «До того как умрет природа», «Для дикихживотных места нет», «Серенгети не должен умереть»…

Но Ефремов еще спокоен. Правда, у него уже не найти безмозглого фанфаронства, которое было в фаворе всего несколько лет назад:

«На основе этого порочного вывода (неважно какого — В.Р.) делаются столь же неверные и другие: о необходимости для человека с благоговением относиться к природе, к ее „чудесам“, а не бороться с природой, не подчинять ее человеку, не ставить ее на службу человеку».

(С процитированной статьей С.Иванова мы еще столкнемся).

Восторгается и Ефремов:

«Океан — прозрачный, сияющий, не загрязняемый более отбросами, очищен от хищных акул, ядовитых рыб, моллюсков и опасных медуз, как очищена жизнь современного человека от злобы и страха прежних веков».

Неясно, почему Ефремов решил очистить только океан, почему бы не очистить заодно и сушу — от гадюк, крокодилов, воронья, не говорю уж о москитах, комарах, мухах… Какое счастье, что у людей до сих пор не было реальной возможности заняться ни морским, ни сухопутным геноцидом, а то бы и вправду «очистили», совершенно не отдавая себе отчета в трагических последствиях, к которым привело бы непоправимое нарушение экологического баланса. Впрочем, и здесь успехи достигнуты немалые. А по какому, собственно, праву человек уничтожает совершеннейших созданий с их миллионнолетней родословной? Разве кто-нибудь вручал ему мандат на владение Землей? И вообще, на сегодняшний глаз, ефремовская планета слишком ухожена, словно парк в Версале. Изящно, конечно, но грустно, что на ней не осталось диких, манящих, неподстриженных уголков, а живого тигра, и то сбежавшего из заповедника, можно повстречать разве что на заброшенном острове Забвения.

Когда-нибудь человечество опомнится и постарается возродить первозданность нашей прекрасной планеты или хотя бы того, что от ее первозданности останется. Сейчас фантасты, конечно, спохватились, но просчет, допущенный Ефремовым, это не его личный просчет, экологическую угрозу проглядела вся мировая фантастика. Хотя если взглянуть пошире и выйти за рамки фантастики, то, может быть, старушке-литературе будет не так стыдно. Спасение природы зависит не только от законодательных или технических мер, но в первую очередь от успехов в воспитании гармонически развитой личности, для которой природа перестанет быть мастерской, а снова станет храмом. Но разве не эта мысль пронизывает огромное число произведений мировой литературы, разве в них уже давно не звучит постоянная нотка тревоги по поводу отрыва человека от взрастившей его среды, разве не они учат восторгаться этим единственным образцом красоты?

До чего может докатиться (пока, к счастью, лишь умозрительно) стремление к радикальному преобразованию природы, мы можем узнать из трудов К.Э.Циолковского, неожиданно, не правда ли, выплывшего в связи с обсуждаемой темой.

Циолковский был канонизирован советской пропагандой как выдающийся представитель научной интеллигенции, если не прямо — об этом как-то умалчивалось — поддержавших советскую власть, то, во всяком случае ни в какие контроверзы с ней не вступавший и охотно вдыхавший тот фимиам, которым его усердно окуривали, фактически отстранив от большой науки. Его даже не удостоили чести стать хотя бы членкором АН СССР. Но что мы, собственно, о нем знаем? Да, Константин Эдуардович был ученым, математически обосновавшим идею полетов в космос с помощью реактивных приборов. А еще что? Пожалуй, только то, что ему принадлежит хрестоматийное высказывание о Земле как о колыбели человечества, но так как нельзя вечно жить в колыбели, то человеку предстоит в будущем расселиться по всему космосу. Лозунг, не противоречащий дальним коммунистическим наметкам, был взят на вооружение. Правда, вытанцовывание перед Циолковским несколько не состыковывалось с неодобрением звездных путешествий в книгах фантастов-современников, но мало ли в нашей жизни было противоречий. Именно таким — гениальным изобретателем и чудаковатым учителем физики из Калуги его талантливо сыграл Е. Евтушенко в фильме, который, как и многочисленные статьи о его герое, не имел ничего общего с действительностью.

Циолковский прежде всего был религиозным мыслителем, представителем так называемого «русского космизма», близким по своим взглядам к эзотерическим изысканиям небезызвестной Е.П.Блаватской. И его статьи, высказывания — в том числе и по ракетам, а тем более о «колыбели» были лишь выдержками из главной книги его жизни: как человечеству достичь вечного блаженства с помощью Сверхразума или, говоря проще, Бога. У меня нет повода углубляться в мировоззрение Циолковского, но без такого предуведомления в ореоле столь беспорочной фигуры шокирующими показались бы его мысли насчет обустройства родной планеты, мысли, с моей точки зрения, полубезумного фанатика, но вполне лежащие в русле начатого не одним Ефремовым глобального переоборудования планеты. Ефремов (хорошо, что только в книге) успел растопить полярные шапки, изменить климат, переселить население в Средиземноморье, ликвидировать «вредных» водоплавающих…

Циолковский пошел дальше. По его предложениям, необходимо уничтожить «из чувства сострадания» «несовершенные» виды животных и растений, конкретно это означало ликвидацию всех (всех!) земных млекопитающих и всю тропическую флору, распахав тропики под плантации. (То есть он добивался именно того, против чего отчаянно сражался умница и мечтатель А. Сент-Экзюпери, которого бросала в дрожь перспектива превращения планеты в огород). Из растений на Земле останутся только полезные. Переделке подвергнется также состав атмосферы; разумеется, селекция будет проведена и среди людей. Чтобы подобные высказывания не показались моим преувеличением, вот его собственные слова:

«Когда объединится человечество и будет управляться высшим избранным разумом, то оно будет идти к могуществу гигантскими шагами. Население достигнет полного довольства и будет быстро расти. Образуются трудовые армии, которые уничтожат с корнем всю дикую природу богатейших экваториальных стран и сделают ее здоровой, с желаемой температурой, с культурными растениями, полями и садами»…

«Животные мало-помалу сойдут со сцены»…

«Появится возможность покрыть океаны плотами… На них поселятся люди со своими растениями и жилищами… Останутся только проходы для кораблей»…

Ярый урбанист Окунев выглядит жалко.

Но на расправе с Землей многоступенчатый ракетчик не остановился. Когда человек вышел в космос и посетил другие планеты, то…

«Неудавшуюся жизнь ликвидировали, т. е. милосердно уничтожили муки существ, как когда-то их уничтожили на Земле для животных и несовершенных людей».

Решать же, кто неудавшийся и несовершенный, будут, понятно, лица, удавшиеся и совершенные. Вы еще не забыли мечты судьи из повести Ю.Аракчеева? Ефремов до таких крайностей не доходит. Его герои еще способны воскликнуть при виде тигра (зверя, по Циолковскому, вредного и опасного), что жаль все же уничтожать такую красоту. Но он не отдает себе отчета: коготок увяз, всей птичке пропасть. Стоит только начать — хотя бы с акул. Ведь акула по совершенству форм ни в чем не уступает тигру, а древностью рода намного превосходит и его, и человека.

Трагедия современного человечества заключается в том, что на словах, то есть на конгрессах, ассамблеях, парламентских слушаниях, в прессе все признают правоту, обобщенно говоря, Уэллса, а фактически мы движемся скорыми темпами по пути, указанному Ефремовым, а далее — Циолковским. После некоторого смягчения ситуации с атомной войной экологические неурядицы стали для человечества опасностью № 1. Я бы расценил картину подметенной планеты, по которой можно пройти босиком, не поранив ног, как антиутопию-предупреждение, что бы ни думал по сему поводу Ефремов. Получилось даже сильнее, от того, что он по российскому обыкновению старался придумать как лучше, а получилось как всегда — не в дугу.

Со вторым расхождением я уже спорил и буду спорить еще непримиримее, потому что с природой хоть немного одумались, а в новом направлении утопической атаки надо сражаться столь же яростно, как «Грин пис» против ядерных взрывов. Впрочем, ничего нового: речь снова идет все о том же коллективном воспитании подрастающего поколения путем отъема младенцев от матерей уже в грудном возрасте.

«Туманность Андромеды»:

(Разговаривают две женщины. Знаменитый историк и по совместительству красавица и танцовщица Веда Конг, один из главных авторских рупоров в книге. Завести детей пока не удосужилась. Ее собеседница — астронавигатор Низа Крит, девушка, мечтающая о ребенке. Старшая поучает младшую.)

«— Мне невыносима мысль о разлуке с маленьким, моим родным существом… Отдать его на воспитание, едва выкормив!

— Понимаю, но не согласна. — Веда нахмурилась, как будто девушка задела болезненную струнку в ее душе. — Одна из величайших задач человечества это победа над слепым материнским инстинктом. Только коллективное воспитание детей специально обученными и отобранными людьми может создать человека нашего общества. Теперь нет почти безумной, как в древности, материнской любви. Каждая мать знает, что весь мир ласков к ее ребенку. Вот и исчезла инстинктивная любовь волчицы, возникшая из животного страха за свое детище.

— Я это понимаю, — сказала Низа, — но как-то умом…»

(Не знаю, сохранили ли они волков, но волчицам можно позавидовать).

Уэллс словно подслушал диалог и прямо в него включается:

«Семьи, не имеющие детей, беспрекословно должны уступать место детям. С самого раннего возраста врачи начинают заботиться о физическом развитии и укреплении детей. Но дети все время остаются с родителями. В этом отношении современная утопия в корне расходится с утопиями, созданными некоторыми социальными учениями. Если женщина достигнет такой степени „развития“, что в ней заглохнет чувство материнства, чувство любви к детям, то женщина упадет ниже низших животных… Только в состоянии… полного отупения чувств женщина может согласиться на те способы воспитания детей, которые некоторые социологи мечтают применить в будущем ради равенства и братства. Казарменное воспитание, при котором невозможно любовное отношение к личности ребенка, к его особенностям, может дать разве лишь живые машины, но не людей».

Правда, дети в «Туманности Андромеды» все-таки знают родителей, никто не запрещает им встречаться, дети, по уверению автора, любят и уважают своих «предков» — хотя не совсем ясно, за что, не за то ли, что, изредка отрываясь от важных занятий, они все-таки уделяют сыновьям и дочерям малую толику внимания?

Автор упоминает и о том, что еще не до конца перевелись бедняжки, так и не сумевшие справиться с первобытным инстинктом. Общество, чуждое всякому принуждению, не настаивает, для удовлетворения атавистических наклонностей выделен резерват — остров Матерей, бывшая Ява. Но не кажется ли вам, что такое установление выглядит ссылкой, остракизмом, вторым островом Забвения? Что за преступление совершили эти женщины? Почему бы не разрешить им жить среди всех? Чтобы остальные мамаши не рыдали по ночам в подушку?

Прав Уэллс: если будет подавлен природный инстинкт, если женщины (а почему только женщины?) будут лишены родительских радостей, радостей ежедневного общения с детьми, то не испарится ли заодно и значительная часть того неуловимого, эфемерного состояния, которое называется человеческим счастьем? Спрашивается тогда — а зачем нам (нам!) такое общество, и не превращается ли оно в сугубо функциональный механизм, из которого постепенно вытравляются человеческие «слабости». Может быть, у интернатного содержания детей больше возможностей для приведения сорванцов к дисциплине и порядку, но, наверно, мы не случайно смотрим с сочувственной жалостью на ребят, которых судьба приговорила провести детство в детдоме. Сколько волчат вырастает из таких приемышей. Как ни крути, женщина у Ефремова в сущности играет роль пробирки, в которой выращивают детенышей акушеры Хаксли, а целью деторождения становится лишь простое или расширенное воспроизводство человеческого стада, простите, я хотел сказать рода. Тут у Ефремова обнаруживается единомышленник, которому он, конечно же, не обрадовался бы.

Адольф Гитлер:

«Семья не является самоцелью, а служит более высокой задаче увеличения и сохранения человеческого рода и расы. Именно в этом состоит и смысл семьи и ее задача».

Автор «Туманности…» инстинктивно старается избежать подобных упреков и потому всячески нажимает на то, как образцово будет поставлена работа по воспитанию и образованию молодого поколения. Что ж, среди его программ есть и вполне здравые. Я, например, тоже считаю, что в нашей школе мало романтики, уж больно заунывна ежедневная обязанность десять лет просидеть за одной партой, на одном месте, в одни и те же часы, словно прикованные галерники. Нечто духоподъемное, подобное Двенадцати подвигам Геракла, дающее юношеству разнообразные возможности испытать силы перед вступлением в жизнь, было бы неплохо придумать и сейчас. Разумеется, придумывать что-нибудь станет возможным тогда, когда наше образование станет более приоритетной общественной задачей, чем, например, приведение чеченцев к покорности, и будет финансироваться не по остаточному принципу.

«Вы знаете, что туда, где труднее всего, охотнее стремится молодежь», — говорит у Ефремова местный начальник отдела кадров. Все-таки в «великих стройках коммунизма» была своя притягательность. Была. Я сам видел энтузиазм среди строителей Братской ГЭС. А сейчас нам нечем увлечь молодых людей. Уверен, если бы можно было бы призвать их, допустим, на строительство чего-нибудь вроде космической станции, преступность и наркомания в стране резко бы упали.

Отняв у семьи детей, автор ликвидировал и прочные семейные узы. У героев «Туманности…» семейная жизнь в сущности отсутствует, да и постоянного дома, тоже, кажется, не существует. На чем же держится союз мужчины и женщины? Ого-го, отвечает автор, на высокой беспримесной любви, на духовной общности. Но получается, что эти духовные интересы — главным образом деловые. И не приведут ли только научные, профессиональные, деловые контакты и сексуальные междусобойчики в промежутках между ответственными экспериментами к быстрому распаду пар, как, похоже, и происходит там у них на практике. Надо ли этим восхищаться, надо ли утверждать как норму? Если предсказание какой-нибудь конкретной черты будущего способно повлиять на ее осуществление, люди будут стремиться приблизить ее, либо бороться за то, чтобы этого не случилось. Должны ли мы стремиться к разрушению семей? Должны ли мы считать прогрессивным общественным преобразованием, пусть даже в далеком будущем, тот ее суррогат, который предлагает писатель? Может быть, в человеческой жизни кое-что надо оставить навсегда, пока, по крайней мере, мы не перестанем называться людьми.

Не продиктованы ли мои ламентации если не прямым ханжеством, то консерватизмом? Не пугают ли нас, людей XX века, непривычные социальные структуры? Почему и через тысячелетия все должно быть, как у нас? Конечно, говорить за людей будущего нелегко; к месту вспомнить слова ныне также непопулярного Энгельса, полные уважения к грядущим поколениям и непочтительности к любым авторитетам:

«Когда эти люди появятся, они отбросят ко всем чертям то, что согласно нынешним представлениям им полагается делать; они будут знать сами, как им поступать, и сами выработают соответственно этому свое общественное мнение о поступках каждого в отдельности, — и точка…»


Наконец, есть у Ефремова существенный, если не центральный момент, который даже не упоминается в статье Уэллса; в свою очередь, в ней есть принципиальное условие, о котором нет ни слова у Ефремова. У первого — это космос, у второго — религия. Соблазнительно дать этому рассогласованию поверхностное объяснение, особенно по поводу вычищенной из жизни религии; непредставимо, чтобы советский писатель сохранил религиозные предрассудки при зрелом коммунизме. Да его растерзали бы, несмотря ни на какие оттепели. И сам автор, скорее всего, был далек от интересов веры. Но на самом-то деле религия в романе Ефремова есть, во всяком случае, то место, которое ей отводил Уэллс, занято.

В уэллсовском проекте религия (разумеется, свободно избираемая) — это высокое озарение, духовное совершенство, которое дает обществу возможность достигать столь высоких результатов, если хотите, цементирует его. Никакой не опиум, а напротив, часть той сознательности, которую безуспешно пытались вколотить в нашу башку на политзанятиях. А может быть, она сама эта сознательность и есть. (Под религией не обязательно понимать соблюдение церковных ритуалов).

Место религии у Ефремова занимает Наука. В его обществе наука — почти божественное предначертание. Не говоря уж о том, что на Земле наукой занимаются чуть ли не все население планеты, перед наукой преклоняются, на нее молятся, на нее смотрят как на всеобъемлющую панацею. Не исключено, что Ефремов не случайно, не ради вдохновенного фантазирования ввел грандиозную идею Великого Кольца, Союза разумных существ всей Галактики. Он как бы чувствовал, что без надчеловеческой силы, без Высшей Морали, которая, если не юридически, то, по крайней мере, силой авторитета способна осуждать неблаговидные действия и рекомендовать уже даже не общечеловеческие, а вселенские нормы поведения, его Земля оказалась бы слишком уж провинциальной, приземленной, еще раз простите за тавтологию, несмотря на все ее научные и хореографические достижения. Но чем тогда, собственно, Великое Кольцо отличается от Сверхразума, исповедуемого другими космистами?

В этом плане можно трактовать и Тибетский опыт Мвен Маса, тот самый над которым издевался Рыбаков. На всякий случай напомню, чего хотели добиться Мвен Мас и Рен Боз.

На пути общения с галактическими разумами стоит проклятие мировых пространств. Если звездолет терпел аварию и не был в состоянии набрать скорости, это было равносильно гибели, хотя люди могли остаться в живых — между кораблем и Землей мгновенно вставали тысячелетия пути. Мвен Мас хочет снять это проклятие, перебороть природу и приблизить отдаленные миры на расстояние вытянутой руки.

Цель заманчива и благородна, но не граничит ли она с чудом? Ефремов хочет, чтобы в чудо поверили, и заставляет героев верить в него безоговорочно. Опыт опасен, и Совет Звездоплавания не склонен давать на него скоропалительного разрешения, несмотря на то, что заседают там такие же романтики и фанатики. Но одержимые Мвен Мас и Рен Боз решают его осуществить немедленно. Можно, положим, усомниться в том, что при любой системе управления народным хозяйством один человек способен бесконтрольно собрать в своих руках всю энергетическую мощь Земли так, чтобы никто этого не заметил и не один следящий прибор не поднял тревоги. (Помните, мы говорили про службу психологического наблюдения, вернее, про ее отсутствие в романе?). Катастрофа, разумеется, произошла, погиб спутник с четырьмя добровольцами, жестоко искалечен Рен Боз. Оправдания Мвен Маса звучат неубедительно, но зато вполне определенно автор охарактеризовал его внутреннее состояние, толкнувшее ученого на этот поступок:

«С тревогой Мвен Мас чувствовал, что в нем открылась какая-то бездна, над которой он ходил все годы своей жизни, не подозревая о ее существовании… В душе Мвена Маса выросло нечто живущее теперь само по себе и непокорное контролю воли и спокойного разума».

Состояние очень похожее на ощущения провидцев… Что же это за высшая сила, которая выводит героев из-под контроля разума и воли, этих-то спокойных, хладнокровных, предельно рационалистичных людей, позволяющих себе эмоционально возбуждаться лишь в специально отведенные часы, например, на Празднике Пламенных Чаш или на исполнении Симфонии Фа-минор цветовой тональности 4,750 мю? (Эпизод, который Ефремов позаимствовал все у того же кстати и некстати поминаемого Ларри, к сожалению, опять-таки нигде не упомянув о первоисточнике. У Ларри, между прочим, сцена выглядит намного величественнее — там экраном служит небо, переливающееся красками над целым городом). Если бы Мвен Мас был исключением, тогда ему действительно самое место на острове Забвения, может быть, даже не совсем по доброй воле. Но ни он себя сам, ни подавляющее большинство остальных землян его в общем-то не осуждают. Показателен первый вопрос, который задает Мвен Масу Гром Орм, один из руководителей планеты, после того, как виновник докладывает о случившемся. Отдав необходимые распоряжения о помощи пострадавшим, Гром Орм обращается к Масу: «Теперь о вас — опыт удался?» Вот что главное. Победителей судить не будут. Ведь благодаря таким неугомонным новаторам и совершается прогресс. Случаются, что говорить, досадные срывы, да какая же наука может обойтись без них? И жертвы бывают, но без них тоже не обойдешься. К тому же наблюдатели подставили головы добровольно и охотно. Математик-фанатик Рен Боз подводит философскую базу:

«Наука — борьба за счастье человечества — также требует жертв, как и всякая другая борьба. Трусам, очень берегущим себя, не даются полнота и радость жизни…»

И погибли-то всего-навсего четверо, стоит ли поднимать по этому поводу шум… Но разве Мвен Мас и Рен Боз могли дать себе и другим гарантию, что не погибнут четыре тысячи или четыре миллиона? Все равно: что стоит человеческая жизнь по сравнению с великим открытием?

Может быть, ирония здесь ни к чему, может быть, так и нужно: идти вперед, несмотря ни на что. Трупы? Перешагнем! Ведь если наука Бог, то кто сказал, что этот Бог обязательно должен быть милосерден. Предполагается, что Бог должен быть всесильным. Но наука, увы, не всесильна.

«Гордые мечты человечества о безграничном познании природы привели к познанию границ познания, к бессилию науки постигнуть тайну бытия».

(Н.А.Бердяев)
Не значит ли это, что следует пересмотреть слишком уж подобострастное отношение к науке, потому что она все-таки не может быть религией. И если уж выбирать неперсонифицированного Бога, то пусть это будет возведенная на пьедестал Нравственность. Я уверен, что многие атеисты согласятся приносить такому богу молитвы, покаяния и даже, если понадобится, жертвы.

В шуточной по форме, а по существу абсолютно серьезно высказал протест против современного обожествления науки К.Воннегут, обращаясь к выпускникам колледжа:

«Мы будем чувствовать себя в несравненно большей безопасности, если наше правительство будет вкладывать деньги не в науку, а в астрологию и хиромантию. Мы привыкли надеяться, что наука спасет человечество от всех бед. И она на самом деле старалась это делать. Но хватит с нас этих чудовищных испытательных взрывов, даже если они производятся во имя защиты демократии, Нам остается надеяться теперь только на суеверия. Если вы любите цивилизацию и хотите ей помочь, то станьте врагом истины и фанатиком невинной и безвредной чепухи. Я призываю вас уверовать в самую смехотворную из всех разновидность суеверия, а именно, будто человек — это пуп Вселенной, с которым связаны самые заветные чаяния и надежды Всемогущего Творца».


Еще несколько строк о Великом Кольце. Ефремов облегчил себе задачу тем, что исходил из предположения, будто все разумные существа, рассеянные по Вселенной, человекоподобны. Еще в повести «Звездные корабли» (1947 г.) он увлеченно доказывал, что разумное существо, где бы оно ни возникло, в процессе эволюции обязательно должно принять облик близкий к земному образцу. Вот это, мне кажется, как раз и есть та причина, по которой тема Космоса отсутствует в статье Уэллса. Ведь в его романах люди неоднократно общались с делегатами других планет, так что трудновато предположить, будто Уэллс просто упустил данный пункт. Но вряд ли он мечтал объединить в разумное сообщество кровожадных спрутов-марсиан и роботизированных муравьев-селенитов. И те, и другие лишены даже признаков человеческой морали. Правда, в одном из его романов действуют и люди-нелюди. Это уже упоминавшаяся утопия «Люди как боги» (1923 г.).

В статье «На пути к „Туманности Андромеды“» Ефремов назвал роман Уэллса среди произведений, от которых он отталкивался. Уэллс нарисовал в нем счастливых и свободных существ, прекрасных, как античные статуи, но и крови в них не больше, чем в отполированном мраморе. Как я уже говорил, кроме самых общих сведений, мы очень мало узнаем о социальных механизмах страны Утопии, а тем более о душевных переливах ее подданных. Я не в силах уразуметь, от чего там отталкивался Ефремов. Для Уэллса его аполлонообразные утопийцы — такая же условность, как марсиане и селениты. Смысл романа Уэллса в противопоставлении величия богоподобных креатур мелочности современных ему английских обывателей, политиков, святош.

Антропоцентрическая убежденность Ефремова любопытна, конечно, сама по себе как философская проблема, хотя и носит чисто метафизический характер. Тем не менее она имеет как сторонников, так и противников.

Однако для фантастики подобные прения не имеют никакого значения, потому что задача, которую она ставит перед собой, не только допускает, но и предполагает бесконечное разнообразие вариантов, хотя, что говорить, перспектива встречи с неземным разумом не может не волновать человеческий ум сама по себе, без дополнительной литобработки, ибо при всех чудесных свершениях природы самым удивительным все-таки остается возникновение разума. Одиноки ли мы во Вселенной? Можем ли мы связаться, а тем более свидеться с коллегами из иных миров? Поймем ли мы друг друга? Почему более развитые до сих пор не прилетели сами? Внимание читателей неизменно привлекают газетные заметки то о якобы обнаруженных непонятных закономерностях в радиоизлучениях далеких звезд, то о проекте посылки земных радиосигналов в Космос. Не будем говорить о шуме, который поднимается время от времени по поводу якобы виденных где-то «летающих тарелочках». Новейшей из сенсаций такого рода было сообщение об исчезновении некоторых звезд в Млечном пути. Подготовленные фантастикой люди охотно готовы поверить в возможность встречи с неземными братьями…

Находятся, разумеется, и скептики, которые выливают ушаты холодной воды на излишне разгоряченные головы. Хоть какая-то определенность имела бы кардинальные философские последствия, но выдавать желаемое за действительное все же не стоит. Не столь давно появилась достаточно пессимистическая гипотеза астрофизика И.Б.Шкловского, заявившего вопреки своим прежним высказываниям, об уникальности земной жизни, об одиночестве человека во Вселенной. Сходную идею на другой физической основе высказывал и академик А.Д.Сахаров.

В этой гипотезе есть позитивное начало: если допустить, что ученые правы, то с какой же бережностью мы должны относиться ко всем завоеваниям человеческого разума. Без землян во всем Мироздании не останется никого, кто бы мог осмыслить и понять его самое. Я, правда, полагаю, что если завтра в нашей или в соседних Галактиках будут открыты десятки обитаемых миров, это обстоятельство ничуть не уменьшит ценности и неповторимости человеческого опыта. И еще я полагаю, что гипотезе Шкловского навсегда суждено оставаться гипотезой. Она может быть опровергнута буквально в течение одного часа, но никогда не будет доказана, потому что в человеке всегда будет жить надежда отыскать партнеров, как бы далеко не отодвинулись границы досягаемости.

Что же касается фантастики, то на нее взгляды Шкловского никакого влияния оказать не могут, она писала и будет писать о пришельцах, но вовсе не из желания вступать с ним в пререкания. Она возложила на плечи инопланетян (если, разумеется, у них есть плечи) иную задачу, которая не имеет непосредственного отношения к научным теориям. Литературу, искусство в целом, интересует прежде всего человек. Представителям же иных миров отведена роль кривых зеркал, в которых люди могут увидеть себя с необычной, непривычной стороны, рассмотреть такие подробности, такие штрихи — приятные или неприятные, — которые при обычном разглядывании и не заметишь. В столкновении с неземным разумом все в человеке подвергается жестокой проверке. И его физические данные — себе мы кажемся красивыми, но так ли уж целесообразно и хорошо мы сконструированы? Каков смысл гуманизма? Можно ли его распространить за пределы Земли?..

Один из самых распространенных мотивов западной фантастики стали называть по названию популярного фильма — «звездные войны». Ефремов же совершенно исключал возможность столкновения разумных существ, и вот тут я с ним солидарен.

То мировоззрение, которое я, не владея философской лексикой, называю нормальным, плохо мирится с мыслью, будто разумные существа не могут найти общего языка и унизятся до варварства. Ефремова это мысль волновала до такой степени, что вслед за «Туманностью Андромеды» он написал как бы ее продолжение — повесть «Сердце Змеи» (1963 г.), в которой земной звездолет впервые встречается с чужеземным.

В «Сердце Змеи» заключена внутрикадровая полемика с рассказом одного современного (а для героев Ефремова весьма древнего) американского фантаста с тем же сюжетом. Участники его свидания весьма настороженно отнеслись к случайно встреченным чужакам, и дело малость не дошло до стычки. Герои рассказа Ефремова на импровизированной читательской конференции устроили американцу основательную выволочку:

«Большинство говорило о полном несоответствии времени действия и психологии героев. Если звездолет смог удалиться от Земли на расстояние четырех тысяч световых лет всего за три месяца, то время действия должно быть даже позднее современного… Но мысли и действия людей Земли в повести ничем не отличаются от принятых во времена капитализма, много веков назад!.. Встреча в космосе означала либо торговлю, либо войну — ничего другого не пришло в голову автору».

Имя автора раскритикованного рассказа не названо в повести, но секрета тут нет — они говорили о рассказе «Первый контакт» М.Лейнстера (1945 г.).

Конечно же, рассказ можно (и нужно) прочитать несколько по-другому и снять с автора обвинения, которые обрушили на его голову дальние потомки, видимо, разбирающиеся в астронавигации лучше, чем в литературе, и прямодушно предположившие, что не только тема, но и идея рассказа ограничиваются попыткой описать гипотетическую встречу двух звездолетов. Талантливая философская, социальная фантастика всегда многослойна, и часто второй, третий срезы могут оказаться более содержательными, чем поверхностный. За столкновением звездолетов автор, конечно, видел противоборство двух систем при зарождении холодной войны, взаимное недоверие, включая каннибальскую концепцию первого удара. И уже за то, что космонавты разных систем (в данном случае — звездных) расстаются в конце концов мирно, Лейнстеру надо прибавить к оценке рассказа большой плюс: он хочет внушить читателю, что взаимопонимание у обитателей различных звездных миров возможно, как бы ни были велики исходные разногласия. Куда большее число его коллег, отечественных и иноземных, доводит столкновения, возникшие между сапиенсами, до роскошного и кровавого фейерверка звездных войн, а ополоумевшие читатели и зрители с восторгом взирают, как на их глазах горят и плавятся планеты. Почитали бы ефремовские моралисты пухлые томики так называемой «новой русской фантастики»! Мы до нее еще дойдем…

«Туманность Андромеды» могла бы занять в мировой литературе более высокое место в случае, если бы она обладала, скажем так, более высокими литературными достоинствами.

Как они, например, разговаривают друг с другом! Вот Дар Ветер остался в степи впервые наедине с любимой женщиной. Есть, наверное, о чем им поговорить? Или помолчать. Но они говорят.

«Я тоже становлюсь в тупик, как долго не могли наши предки понять простого закона, что судьба общества зависит только от них самих, что общество таково, каково морально-идейное развитие его членов, зависящее от экономики…»

Не будем обращать внимания на некоторые стилистические шероховатости фразы и заложенное в ней противоречие (от кого все-таки все зависит судьба общества: от самих людей или от экономики?), должно же в чем-то сказываться волнение любовной встречи… И опять вспоминается Ларри. Да на кой черт они нужны, все эти сверхсовершенные общества, если в них влюбленные, простите, в постели, будут обмениваться производственным опытом, подсчитывать тонны масла или делиться соображениями о «морально-идейном развитии… членов» общества. Имею я право хотеть или даже требовать, чтобы влюбленные в соответствующей, понятно, ситуации позабыли бы обо всем на свете и говорили бы друг другу только: «Я тебя люблю!»

Я назвал утопию Ефремова последней, но в действительности его книга, как это всегда бывает, породила кометный шлейф; к сожалению, никто из его продолжателей не смог стать с «Туманностью Андромеды» хотя бы вровень, и большинство из них справедливо забыты. Я не знаю, прав ли я, уделив роману Ефремова столько внимания, но причина именно в этом. Оставляя за «Туманностью Андромеды» заслуженное место в истории отечественной и мировой утопии, я не вижу для нее равноценного места в мировой фантастике, не говоря уже о литературе в целом.


«Лезвие бритвы» (1963 г.) автор назвал экспериментальным романом приключений. В чем же он видит его экспериментальность? В том, что научные, научно-популярные и научно-фантастические размышления — о судьбах человечества, о связи красоты и нравственности, о психологическом перевооружении человека современного в человека коммунистического, и обо всем остальном на свете — заключены в ничем с этими философскими вставками не связанную приключенческую рамку «в хаггардовском вкусе». В этой ипостаси романа мы встречаемся с кладоискателями, похищениями индийских девушек для конвертирования их в проституток и контрпохищениями для обратной инкарнации, убийствами, побегами и т. д. Для чего же нужен этот эксперимент? Ефремов отвечал откровенно: для того, чтобы привлечь к серьезному чтению особей, несклонных к штудированию философских трактатов. И что же — вопрос Гром Орма — эксперимент удался?

Да, утверждают Е.Брандис и В.Дмитревский в сопроводительной статье к первому собранию сочинений Ефремова.

«Ожидания оправдались! Публикация „Лезвия бритвы“… вызвала поток читательских писем. И что характерно как раз не приключенческая канва, а именно научные идеи и размышления автора побудили людей разных профессий и разного возраста, но преимущественно молодых, делиться своими впечатлениями с Ефремовым. Эта книга заставила многих поверить в свои силы, найти жизненное призвание, выбрать соответствующую склонностям работу».

Как видим, влияние намного большее, чем можно ожидать от одной книжки, чего же еще и желать-то?

Нет, сразу после выхода книги заявил литературовед А.Лебедев.

«Дело в том, что в новом своем романе Ефремов попытался объединить несоединяемое, попытался слить воедино два взаимоисключающих начала — культуру современного интеллекта, современной мысли и антикультуру беллетристических трафаретов пинкертоновщины. Никакого синтеза тут заведомо не могло произойти… Сам тон болтливой несерьезности, банальной „беллетристики“ как бы снимает глубокомыслие авторских теоретизирований. Роман оказывается эстетическим кентавром — ученый дополняется шансонеткой»…

«Чужая форма в „Лезвии бритвы“ „освоила“ содержание мертвое спокойствие трафаретного изложения убило живую душу современной мысли, выдав, кстати сказать, вместе с тем и известную риторичность авторского культурного мира».

Боюсь, Лебедев ближе к истине, чем уважаемые ленинградские фантастоведы. Но — прежде всего — никакого эксперимента не было, а была все та же традиционная, пожалуй, ее можно назвать и беляевской, схема: научно-популярные монологи и диалоги вставляются в произвольно придуманный сюжетный каркас. Ефремов забрался в научно-фантастический тупик даже глубже Беляева. У того научные выкладки хотя бы впрямую связаны с сюжетом, с действиями героев, здесь они расположились в условиях полного суверенитета. Главному герою романа психологу Гирину все равно где, когда, перед какой аудиторией и на какую тему произносить свои многостраничные монологи.

Хотя, конечно, Ефремов — это не Беляев. Когда Беляев устами героев начинает объяснять, что такое, к примеру, эндокринология, то он излагает сведения, почерпнутые из ближайшего журнала. Ефремов же — образованный ученый и своеобразный мыслитель, и мысли у него свои, незаемные. И как бы к ним и к той форме, в которую их загнал автор, ни относиться, они, конечно, гораздо интереснее банальных «приключений». И если у Беляева обычно пропускаешь наукообразные страницы, то здесь надо бы поступать наоборот. И вот тут-то комментатор и читатель попадают в ловушку. Над чем размышлять, что комментировать и с кем вести полемику? С Ефремовым или с Гириным? Если принять, что рассуждения эти авторские, то хочется вступить с ним в спор. Ну, например. Ефремов утверждает, что красота — это высшая степень целесообразности, выработанная в процессе эволюции. Причем его герой излагает эти теории так, как будто он первым обратил внимание на эту самую красоту, как будто бы не было более чем двухтысячелетней истории эстетики, как будто бы мудрейшие головы, начиная с Гераклита и Аристотеля, не ломали себе головы над загадкой красоты, и, как утверждал Лев Толстой в очерке «Что такое искусство?», так ее и не разгадали. А решение — по Ефремову — оказывается лежит на поверхности, и не только красоты, но и напрямую связанной с ней нравственности, сводясь к народной мудрости: «В здоровом теле — здоровый дух».

Если же это мысли героя художественного произведения, то стоит ли кипятиться? От автора, берущегося рассуждать о высоких материях, мы законно требуем знакомства с Аристотелем. А с героя взятки гладки, он может только притворяться эрудитом и умником и вправе нести любую околесицу. (Впрочем, будем справедливы: чаще всего он говорит и умно, и дельно). Нравится, например, Гирину считать, что высший эталон красоты природа преподнесла нам в формах женского тела, ну, и пусть себе считает. Но более чем очевидно, что это пристрастия автора, и критик попал бы в смешное положение, если бы стал разбирать недостатки эстетического образования литературного персонажа. Неслучайно научные рассуждения все время перебиваются изображениями танцовщиц или натурщиц на рабочих местах и по преимуществу обнаженных (никогда не «голых», только «обнаженных» или «нагих»). По Ефремову преклонение перед женской красотой началось в Древней Греции, и этот главный признак античности он протащил через современность аж в далекие миры «Туманности Андромеды» и «Часа Быка». А в его романе об античности, в «Таис Афинской», который мы не рассматриваем, так как это роман не фантастический, гетеры и рабыни совершенных телесных форм, раздеваются на каждой странице, нет, это, пожалуй, преувеличение, но во всяком случае при малейшей возможности. Е.Геллер углядел в мелькании грудей и бедер вызов, брошенный писателем официальному ханжеству. К сожалению, ефремовские ню исполнены не в традициях высокого искусства. Тут действует все тот же закон Гамильтона о красавицах-марсианках, только перенесенный на Землю. Когда писатель не справляется с духовным обликом героини, он обязательно начинает выписывать форму и объем ее женских статей. Если к стриптизам прибавить еще погони, драки и великосветские рауты, то приходится еще раз согласиться с Лебедевым:

«Подделывающийся под искусство „беллетристический“ трафарет непригоден для утверждения гуманистических принципов: у него нет человеческого содержания; он непригоден для распространения истины, ибо по самой сущности своей способен лишь мистифицировать».

Эти две ипостаси рассчитаны на разные категории читателей. Одни, как их не завлекай Берегом Скелетов, не поймут первую, другим будет непоправимо мешать вторая.

Но мы же все-таки ведем разговор о фантастике, где же она? Есть, есть и фантастика. В полном соответствии с общей направленностью произведения ее элементы, пожалуй, еще больше оторваны от общего замысла, чем приключения итальянцев на Берегу Скелетов. Во-первых, это опыты Гирина над одним сибиряком, у которого с помощью галлюцинногенных средств удается вытащить из глубин генетической памяти картины далекого прошлого. Он видит сны, в которых представляет себя пещерным человеком, вступающим в схватки с различной саблезубой фауной. Сами по себе картинки возражений не вызывают и могли бы составить отличный детский рассказ, наподобие «Борьбы за огонь». Но к чему они здесь?

Второй фантастический момент связан с некими серыми кристаллами. Если их поднести к вискам, они вызывают выпадение памяти. Снова непонятно — зачем понадобилось сообщать сведения, не получающие никакого развития?

И, наконец, третье — чудотворные гипнотические способности Гирина, который способен с помощью заговора вылечить рак, горящим взором заставить убийцу бросить оружие и стать на колени.

Подобные эпизоды опять-таки вызывают скептическое недоверие к серьезности писательских замыслов, как, например, и беседа Гирина с высшими иерархами йогов, которых, тот, словно на школьном уроке, убеждает в преимуществах коллективизма и правильности выбранного его страной пути к светлому будущему. И, знаете, он почти убедил почтенных аксакалов.

«Цель романа, — писал Ефремов в предисловии, — показать особенное значение познания психологической сущности человека в настоящее время для подготовки научной базы воспитания людей коммунистического общества».

Не скажу, что достигнута противоположная цель, но во всяком случае не та. Быть может, сюжетная мешанина и возникла из-за невыполнимости цели. В 1963 году уже было невозможно говорить о воспитании коммунистического человека всерьез, делая вид, что с идеей коммунизма ничего не произошло.


После выхода «Лезвия бритвы» проходит пять лет и каких лет! И пикактивности шестидесятников и мощные атаки на него, появление произведений Солженицына и трактатов Сахарова, диссиденты, самиздат, срытая бульдозерами выставка живописи, суд над Синявским и Даниэлем, десятки «полочных» фильмов, свержение Хрущева, советские танки на улицах Праги… Десятой доли таких событий хватило бы, чтобы разрушить коммунистические иллюзии у колеблющихся. Но нас, искренне веривших в правильность и единственность избранного пути, радикальное отречение от коммунизма не радовало, напротив, оно давалось с большим трудом. Да что нас, рядовых, ничем не примечательных посетителей партсобраний! Незаурядной фигурой была, например, дочь Гучкова, того самого Гучкова, лидера октябристов и военмора Временного правительства, одного из организаторов корниловщины. Так вот дочь такого отца Вера Трайл не только становится истовой коммунисткой, но и активным агентом ежовской разведки. По косвенным данным, она была замешана в убийстве двух прозревших советских агентов и сына Троцкого Льва Седова. После войны она прозрела тоже. Обращаясь к старому соратнику, она не без грусти по идеалам молодости писала:

«Как можно в наше время оставаться коммунистом? Если все прошедшее за сорок лет не переубедило тебя, то как мне это сделать словами? Я надеюсь, что ты сумеешь мне объяснить, как ты… еще можешь верить в идеалы сорокалетней давности, которые сегодня абсолютно мертвы. По-моему, ты единственный, кто верит, будто они еще живы. Я ничуть не изменилась. Изменились только факты — и наше знание фактов. Не думай, что я влюбилась в систему капитализма. Нет, сегодня, как и тогда, я далека от этого…»

Несчастная Вера Александровна, вы ошибаетесь: ваш коллега был не единственным, кто несмотря ни на что не хотел расставаться с пленительными мечтами. Однако делать вид, что ничего не случилось и писать новые «Туманности», было уже делом безнадежным. И Ефремов делает еще одну попытку защитить дорогие для него идеи, на сей раз с другого конца. В предпоследнем своем романе «Час Быка» он постарался отделить общественное зло от социализма. Торжество зла он связывает не с победой социализма, а с его поражением. Так думали и до сих пор думают многие. И снова Ефремов был не понят. Последовала жестокая расправа. Любые изображения тоталитарных драконов, с какой бы целью они ни высекались, власти — не без оснований — принимали на свой счет. Придуманную Ефремовым планету Торманс, погрязшую в застое и моральном распаде, они так и восприняли, несмотря на то, что в книге же показан противовес в виде коммунистической Земли, которая протянула руку помощи гибнущему Тормансу. Бдительные идеологи рассудили, что экипаж мужественной земной женщины Фай Родис введен лишь для отвода глаз, а то, что происходит на Тормансе, — очередной антикоммунистический пасквиль. Надо честно сказать, что поводы для такого прочтения книга давала, может быть, не столько из-за авторских намерений, сколько из-за ситуации, сложившейся в стране и партии.

А впрочем, на этот раз я бы не поручился, что и у самого Ефремова не было намерения иносказательно показать, до чего довели страну неразумные правители. И хотя он настойчиво отсылает нас то к вредному капитализму, то к китайскому лжесоциализму, образец убогости и аморализма у него был всего лишь один. Трудно не увидеть сходства нарисованного с оригиналом, который был у писателя перед глазами.

«…город… встретил их удручающим однообразием домов, школ… мест развлечений и больниц, которое характерно было для поспешного и небрежного строительства эпохи „взрыва“ населения. Странная манера перемешивать в скученных кварталах здания различного назначения обрекала на безотрадную стесненность детей, больных и пожилых людей, сдавливала грохочущий транспорт в узких каналообразных улицах».

«Ваша общественная система не обеспечивает приход к власти умных и порядочных людей, в этом ее основная беда. Более того, по закону, открытому еще в Эру Разобщенного Мира… в этой системе есть тенденция к увеличению некомпетентности правящих кругов».

«И… сразу стал вопрос: кто же ответит за израненную, истощенную планету, за миллиарды напрасных жизней? До сих пор всякая неудача прямо или косвенно оплачивалась народными массами. Теперь стали спрашивать с непосредственных виновников этих неудач»…

Типично инопланетная повестка дня, не так ли?

Несомненно, что Ефремов не собирался заниматься «очернением» нашей действительности, как подобные действия квалифицировались в партийных документах. Он хотел всего-навсего исправить допущенные ошибки, потому считал гражданским, а может быть, и партийным долгом указать на них. Но воспитание в обстановке культа личности ни для кого не прошло даром. Автор пугается собственной смелости и старается обложить удары ваткой. Поэтому земные герои «Часа Быка» гораздо чаще, чем персонажи «Туманности Андромеды», рассуждают о том, какой прекрасный образ жизни у них на Земле, несмотря на то, что прошло еще несколько веков, и нет необходимости каждую минуту вспоминать о давным-давно победившем коммунизме, особенно в разговорах между собой. Но Ефремову эти рассуждения необходимы, он все еще надеется раскрыть глаза членам политбюро. Вот бы им опереться на таких верных сторонников, а не превращать их в противников. (Мм, не запоздали ли рекомендации?) Должен признаться, что это все лишь мои предположения — лично я никаких документов о запрещении «Часа Быка» не читал. Возможно, их и не было, решение было принято в телефонном разговоре, а может быть, и в устном указании.

Сам Ефремов отводил обвинения по своему адресу, говоря о «муравьином социализме», признаки которого он находил в «культурной революции», осуществленной хунвейбинами в Китае. Но хотел того автор или не хотел, все, что творилось на Тормансе, с неотвратимостью проецировалось на нашу страну. Ефремов даже заглянул вперед — в книге просматриваются ассоциации с временами застоя и — как его следствия — нынешнего беспредела. Пожалуй, надсмотрщики беспокоились не зря, хотя, если говорить без обиняков, скрывать наши прорехи было уже невозможно. Тем не менее советским писателям не полагалось делать неподобающих намеков. «Римская империя времени упадка сохраняла видимость крепкого порядка», — пел также гонимый Окуджава.

Поэтому напрасно удивляются некоторые доброжелатели: с чего бы «Час Быка» после своего появления в 1969 году вскоре полностью исчез из обихода. В собрании сочинений 1975 года о нем не осмелились напомнить даже авторы послесловия. Удивляться скорее следует тому, что в конце 60-х годов роман все-таки сумел появиться на свет, явно с чьего-то личного попустительства. Ефремов был не из тех людей, которые кидались грудью на амбразуры, и скорее всего не ожидал кампании травли и замалчивания, которая сопровождала его до смерти в 1972 году и даже после смерти, когда в его квартире был произведен загадочный обыск.

По поводу этого события высказывалось немало предположений, отчасти фантастических. Одно из них пересказывает Ю.Медведев в послесловии к изданию «Часа Быка» 1988 года. Говорили, что из палеонтологических экспедиций Ефремов привез полторы тонны золота. (И, видимо, по мнению творцов этой гипотезы, хранил его в кабинете).

Естественнее предположить: надеялись обнаружить рукописи подобные «Часу Быка», что было гораздо более в духе КГБ того времени, хотя наличествовали и загадочные детали, вроде миноискателя. Упомянутому Медведеву, положим, этот случай дал повод для сведения счетов с литературными противниками. В одном из своих рассказов он изложил такую версию: обыск был совершен по доносу двух писателей-братьев. Почему они решили написать донос уже после смерти Ивана Антоновича, не объясняется. Видимо, из-за особо злобной мстительности. Фамилии в рассказе не называются, поэтому не назовем их и мы, а вы, конечно, ни за что не догадаетесь.

Увы, Ефремов, даже если бы и написал что-нибудь «этакое» после «Часа Быка», вряд ли пошел бы дальше того, что разрешил себе в этом романе. К сожалению, предполагаемые прототипы поддались на провокацию и даже писали куда-то бесполезные, разумеется, опровержения. Воистину самая лучшая реакция на подобные низости — рассмеяться.

Если сравнивать ценность произведений Ефремова, то я бы отдал предпочтение «Туманности Андромеды». В свое время она была нужнее. В «Часе Быка» автору не удалось внести что-нибудь принципиально новое в уже существующую мировую библиотеку антиутопий, хотя безобидным роман не назовешь, а термин «инферно» — та дьявольская пропасть, в которую регулярно проваливаются страны и народы, можно считать удачным. Нравится мне и выражение «Стрела Аримана» — закон, по которому без надлежащего противодействия осуществляется наихудший вариант, к власти, например, приходят самые наглые, самые жестокие, самые безответственные. Это как бы закон энтропии применительно к общественным явлениям. В течении почти восьми десятилетий наша страна находилась в сфере его действия. Просветы бывали редкими и снова сменялись тучами.

Самой ситуацией Ефремов обязал себя задаться вопросом о праве цивилизации, считающей себя высшей, на вмешательство в дела чужих планет или — если спуститься на Землю — чужих народов. Мы видели, с какой большевистской убедительностью приобщали к социальному прогрессу отсталых и несознательных в романе Э.Зеликовича. Мы видели, что религиозный космист Циолковский предлагал ликвидировать без долгих слов неподошедших под его каноны. Но разве насильственный перевод многих народов, населяющих нашу страну, из родо-племенного образа жизни непосредственно в социализм с его непременным спутником — водкой сопровождался меньшими потерями?

С наибольшей основательностью право на вмешательство анализируется в романе Стругацких «Трудно быть богом». Но каждая ситуация конкретна, и решения могут быть разными. Ефремов произносит много правильных слов о крайней осторожности и предельной ответственности, с которой надо действовать в таких случаях. Но осталось все же неразъясненным — каким все же образом планета Торманс стряхнула власть жестоких правителей и влилась в Великое Кольцо свободных человечеств. Скорее всего автор и сам не знал ответа, но, видимо, надеялся, что, прочитав его роман, компетентные лица поймут, что так жить нельзя.

Увы, не поняли и продолжали жить так. Мы и сейчас находимся в положении, близком к тормансианскому, но опять не знаем ответа.

Быстрота, с которой происходят перемены на Тормансе, заставляет думать, что автор склонен преувеличивать силу позитивного примера. Достаточно было землянам сплотить вокруг себя небольшое ядро из лиц потолковее и похрабрее серого большинства, как этого оказалось достаточным, чтобы прочнейшая диктатура Чойо Чагаса зашаталась и развалилась… У нас-то было и сейчас есть сколько угодно примеров вокруг, в том числе среди бывших областей царской России, например, Финляндия, но мы почему-то не спешим им подражать и все время твердим об особом пути. Я не против особого пути, у всех, кстати, особый путь, но никогда не смогу понять, почему он непременно должен сочетаться с плохими дорогами, вечно опаздывающими поездами, вонючими туалетами, пьянством, коррумпированными чиновниками и несовершенным правосудием. Может быть, сначала мы попробуем избавиться от этих досадных попутчиков, а потом, на холодке, и поспорим о выборе направления.

Я проецирую земные контуры на «Час Быка», чтобы показать, что выбираться из инферно сложней, чем представляется автору. В «Туманности Андромеды» он упростил себе задачу, показав результат, а не процесс. Там не было противопоставления. Для Ефремова и в «Часе Быка» слово «коммунизм» продолжало оставаться магическим, он наивно полагал, что, произнося это слово как заклинание, уже убедил всех, как бы забывая о том, что для многих слово «коммунист» звучит в унисон со словом Антихрист, и для них нет ничего священнее норм религиозной морали, скажем.

Можно ли найти равнодействующую между всеми, сегодня еще зачастую враждующими мировоззрениями? Я думаю, что не только можно, но и необходимо для спасения человечества. Хотя произойдет это нескоро. Ведь этические нормы как всех великих религий, так и не называющего себя религией гуманизма достаточно близки друг к другу, они складывались, как наиболее целесообразные, наиболее разумные нормы выживания человеческого общества.

«Важно одно, что во всех великих религиях одна и та же мысль: научить людей всеобщему братству. Не смешно ли биться насмерть из-за вопроса о том, как именно произносить слово „братство“?»

— задавал себе вопрос Е.Замятин. Но коли так, то из этого должно следовать, что существуют абсолютные Добро и Зло и на этой основе можно будет построить действительно Высшую Мораль. Где-то Ефремов касается этой сложнейшей и спорнейшей загвоздки, в частности, своей теорией преодоления инферно, но верность коммунистической присяге, увы, мешает ему занять независимую точку зрения.

Ефремов и в «Часе Быка» остановился на полпути. Показав страну, погруженную во мрак инферно, он, конечно, совершил мужественный поступок, но он ограничился показом — а это уже было. Он подтвердил также убеждение в том, что могут существовать совершенные общества — и это уже было. А вот как от первых переходят ко вторым — такая книжка еще не написана. Все жизнь Ефремов пытался ее создать, но сам же помешал себе довести попытки до конца. Несомненно, что другие будут их продолжать, несмотря на окрики противников утопий.

«Загадка всеобщего счастья — вот движущая сила интереса к утопии, спасающая ее, несмотря на то, что оперирует она повествовательными конструкциями, достаточно проржавевшими».

(А.Петруччани, итальянский социолог)

Сарынь на кичку!

А если все не так, а все как прежде будет,

Пусть бог меня простит, пусть сын меня осудит,

Что зря я распахнул напрасные крыла…

Что ж делать? Надежда была.

Б. Окуджава

Без повторения не обойтись: политической вехой, обозначившей крутые перемены был XX съезд КПСС в 1956 году, на котором Н.С.Хрущев произнес памятную антикультовую речь.

Разумеется, фантастика существовала у нас и до второй половины 50-х годов. Она даже пользовалась популярностью, хотя бы потому, что выбирать было не из чего. В значительной части фантастика разделяла участь всей советской литературы: то есть находилась под жесточайшим идеологическим прессом. На таком фоне появление «Туманности Андромеды» произвело эффект взрыва, воспринятый некоторыми как террористический. Правда, во многом породив новую фантастику, сам Ефремов примкнуть к ней не смог или не захотел, и ефремовское знамя над ней вскоре сменилось штандартом Стругацких. Конечно, фантастика 60-х была явлением закономерным и общественно необходимым. Она появилась бы и без «Туманности…», но появилась бы позже и дольше набирала необходимую высоту.

Фантастика 60-х была попыткой убежать от мертвечины, от лжи, которой пробавлялась советская литература, фантастика в том числе, в течение десятилетий. Заметив вознамерившихся уклониться от установленного маршрута, немало конвоиров вскинуло ружья. Удалась ли попытка к бегству? Мне кажется — да. Хотя и не во всем, хотя с большими потерями, хотя многие надежды не сбылись, а многие идеалы рухнули. Но все-таки цепи были прорваны. И я не вижу иного выхода и иного спасения, кроме как в возвращении к надеждам и идеалам. Не в буквальном смысле к идеалам шестидесятников, а к непреходящим человеческим ценностям, о которых они в нашей литературе заговорили столь открыто впервые.

В первое пятилетие после выхода романа Ефремова на страницах журналов замелькали десятки новых имен, среди которых читатели сразу заметили А. и Б.Стругацких, А.Днепрова, Г.Альтова, В.Журавлеву, С.Гансовского, В.Савченко, А.Громову… Я называю часть самых первых. Немного позже к ним присоединились И.Варшавский, К.Булычев, В.Михайлов, Д.Биленкин, Е.Войскунский и И.Лукодьянов, М.Емцев и Е.Парнов, Б.Зубков и Е.Муслин, В.Григорьев, В.Колупаев, О.Ларионова, В.Крапивин… Сколько же талантов томилось у нас невостребованными!

Мне кажется, будет справедливым назвать здесь имена еще трех литераторов, которые сами фантастику не писали, но для ее возрождения и утверждения сделали, может быть, больше, чем кто-либо иной. Это эссеист Кирилл Андреев, вдохновитель и организатор первых сборников фантастики, крупнейший специалист в области детской литературы Евгений Брандис и его соавтор по статьям о фантастике Владимир Дмитревский, писатель, бывший кимовец, помощник одного из руководителей Коминтерна И.А.Пятницкого. К тому времени Владимир Иванович вышел из лагеря с подорванным здоровьем, но не усомнившийся в коммунистической вере. В наших дискуссиях мне не всегда хватало аргументов противостоять его натиску. Конечно, сейчас бы я… Но моего старшего друга давно нет в живых…

Приверженцы фантастики «ближнего прицела» (о ней подробнее попозже) встретили молодое пополнение в штыки. За годы бесконкурентного кайфа они утвердились в мысли, что они-то и есть советская фантастика. Однако и среди писателей известных нашлись разумные головы, которые вместо того, чтобы травить молодежь, сами стали пробовать силы в новом для себя жанре: Г.Гор, В. Шефнер, Л.Обухова, В.Тендряков… Другие, например, Г.Гуревич, который изначально был фантастом, тоже старались перестроиться в новом духе.

Чем же отличались первые книги писателей новой волны? Запамятовав предупреждение Некрасова о том, что «силу новую» «в форму старую, готовую необдуманно не лей», они именно так и поступили. Главное внимание уделялось научно-технической гипотезе, а люди, герои были по-прежнему безлики, неся вспомогательную роль авторских рупоров. Как у Беляева. Почти обязательным было противопоставление СССР и Запада; естественно, мир капитализма изображался исключительно в черных красках.

Вспоминаю об этом с сожалением, потому как подобных концепций придерживались люди талантливые, многим из которых лишь приверженность к традиционной «научной» фантастике, помешала создать нечто значительное. Впрочем, иногда им удавалось выпрыгивать за себе же поставленные огородки, и появлялась возможность говорить о литературе. Среди этого круга фантастов было много моих друзей. Мы вели с ними бесконечные споры и однажды с Генрихом Альтовым нашли образную формулу, которая зафиксировала суть наших разногласий. По его мнению, экстерриториальные научно-фантастические воды оккупирует множество капитанов Немо, но им недостает «Наутилусов». А без «Наутилуса» Немо в полном смысле ничто. Я же уверял своего оппонента (и на том стою), что по тем же волнам курсирует с омега-сигма-гиперон-кварк-реакторами — великая армада «Наутилусов», но гордые капитаны, которые могли бы запомниться читателям, за их штурвалами отсутствуют. Их заменяют, так сказать, автопилоты, ни лица, ни фигуры не имеющие.

Тем не менее, была в новой фантастике черта, которая в догматические рамки не укладывалась. Вспомним, что еще совсем недавно кибернетика объявлялась буржуазной лженаукой, квантовая механика — идеализмом, а генетика и вовсе была стерта с лица земли (правда, только советской).

Новая же фантастика с вольностью, непозволительной ранее, стала обращаться с основами мироздания. Она развалила прочно склепанные псевдо-незыблемые конструкции. Она замедляла и ускоряла течение времени. Она сплющивала и завивала в спираль пространство. Она выводила причудливые формы неразумных и разумных креатур, игнорируя и мичуриинские и лысенковские предписания. Именно фантасты наконец познакомили широкую публику с принципами зачумленной информатики. Взять хотя бы один из первых рассказов Анатолия Днепрова «Суэма» (1958 г.). В рассказе много места занимают популярные объяснения того, как устроены электронно-вычислительные машины; наш читатель еще нуждался в ликбезе. Идея рассказа — «разумная» машина, у которой нет «тормозов» и поэтому она решает вскрыть скальпелем череп своего создателя, чтобы разобраться в секретах его мозга: может быть, первое в нашей литературе повествование об опасностях, которые таят в себе безответственные игры с электронными игрушками. Но главный закон роботехники («Робот не может причинить вред человеку») сформулировал все же американец. Есть повод по-хорошему позавидовать, и неплохо было бы применить этот закон не только к искусственным созданиям…

Почти каждый рассказ уже упомянутого Генриха Альтова, изобретателя и теоретика изобретательства, содержал незатронутую наукой идею, всегда дерзкую, непривычную. Как, например, преодолеть проклятие межзвездных перелетов? Если в «Туманности Андромеды» предлагалось задействовать некий энергетический луч, то есть, откровенно говоря, ничего не предлагалось, то в рассказе Альтова «Ослик и аксиома» намечено конкретное и в принципе (конечно, только в принципе) осуществимое решение. А в «Порте Каменных Бурь» он вознамерился — не много, не мало — сдвинуть обитаемые миры, чтобы легче было заглядывать к соседям на рандеву.

Идеи Альтова кажутся сверхфантастическими, но в этом смысле они мало чем отличаются от идей, например, Вернадского, который утверждал, что человечество быстрыми шагами идет к автотрофности, то есть к независимости от другой жизни, а питание будет получать непосредственно из воздуха и солнечного света. Я понимаю, насколько льщу Альтову, сравнивая его с великим ученым. Но я только в этом отношении их сравниваю: предположения Вернадского так же далеки от воплощения в жизнь, как и предложения Альтова. Это и есть та научная фантастика, о которой мечтал Альтов. К художественной литературе она отношения не имеет. Не будем же мы в самом-то деле на читательских конференциях обсуждать, возможно ли, чтобы человек стал поддерживать свое существование без животных и растений. (К счастью, Вернадский в отличие от калужского коллеги не предлагал их уничтожить за бесполезностью). Вернадский стремился спасти человечество от гибели, которая ему грозит из-за нехватки пищевых ресурсов. Но и Альтов искал пути преодоления земной ограниченности.

Эти смелые идеи отличались от убогостей «ближнего прицела», как скопление галактик от кучи битых кирпичей, хотя книги и тех, и других продолжали именоваться научной фантастикой. К сожалению, «капитаны Немо», которые озвучивали бы «безумные» идеи в рассказах Альтова, Журавлевой, Днепрова и других создателей новой волны, так и не появились. Да сочинители и не стремились вырезать говорящих человечков из неуклюжих литературных поленьев.

Поворот против ветра произошел в первой половине 60-х годов. Конечно, и в эти годы продолжали во всю печататься окаменевшие в старых формах Казанцев, Немцов, Томан со товарищи, не пожелавшие поступиться принципами. Но общественный тон уже задавали иные книги.

Владимир Савченко после добротных, но традиционных «Черных звезд» написал пьесу «Новое оружие», по тем временам настолько острую, что я до сих пор не перестаю удивляться, каким образом она сошла с рук тогдашнему издательству «Молодая гвардия». Ведь автор в сущности возложил ответственность за ядерную гонку на обе стороны, как на Запад, так и на СССР… Ариадна Громова вслед за милыми, но бесконфликтными «Глегами» пишет новаторскую повесть «В круге света», где утверждает ценность и автономность каждого человека, его способность силою воли сопротивляться безумию окружающего мира… Север Гансовский издает свою лучшую повесть «День гнева», в которой обличается античеловечность безответственных экспериментов над живыми существами.

В годы фантастического бума выходило до 120 названий в год, чуть ли не больше, чем за все предыдущие десятилетия вместе взятые. Выделив в отдельную главу Стругацких, я упоминаю здесь тех авторов, без которых, по моему мнению, фантастика 60-х просто не существует, но подкрепляю их примерами, может быть, и случайными, но показавшимися мне наиболее подходящими.


Среди самых привлекательных авторов тех лет одним из первых, по крайней мере мне, приходит на ум Илья Варшавский.

Я не знаю, что такое или кто такой гистерезис. Но что такое петля гистерезиса, господа толкователи фантастики объяснили достаточно внятно. Путешественник по Времени, отправившись в прошлое, убивает собственных родителей задолго до их встречи и тем самым попадает в нелепое положение человека, родители которого умерли в детстве. Этим примером доказывается принципиальная невозможность продвижений вдоль временной оси назад. Правда, прочитав такое, думаешь не о законах детерминизма, а о том, почему у мирных мамы с папой родился столь неблагодарный и кровожадный отпрыск.

Однако если посылать потомков в прошлое не для умерщвления предков, то этот стопроцентно ненаучный прием стал одним из самых распространенных в фантастике, которая любит называть себя научной. Впрочем, временные петли, витки, спирали, скачки, туннели и прочая псевдонаучная чепуха — всего лишь форма, которую надо еще наполнить содержанием. А содержание может появиться лишь тогда, когда у автора есть цель, ради которой он и обращается к какой-нибудь фантастической гипотезе, хотя бы к тому же перемещению по времени.

«Петля гистерезиса» (1968 г.) была одним из любимейших рассказов самого автора. Критики, помнится, и я в их числе, находили в «Петле…» пародийные ноты, научную одержимость героя, скрытые резервы человеческого интеллекта и даже «ненавязчивую, но активную антирелигиозность»… Перечитав ее сейчас, я усомнился в том, что Варшавский преследовал подобные цели, зато отчетливо увидел, что он не столько восхищается находчивостью молодого кандидата исторических наук Курочкина, отправившегося с ревизией в Иудею I века от Рождества Христова, сколько высмеивает его приспособленчество, его демагогические способности штатного атеиста-лектора оперировать тезисами, в которые он не верит, и поворачивать их всякий раз в свою пользу. Так что в отличие от подлинного Иисуса наказание, которому подвергли Курочкина обозленные его болтовней жители священного города, было — сделаем такое предположение — заслуженным. Правда, по нынешним меркам, распятие на кресте может быть расценено как чрезмерно суровая статья за демагогию и самозванство. Но был I век, и я бы не советовал соваться туда некоторым нашим депутатам.

Считается корректным рассматривать произведения с позиций тех лет, когда они были созданы. Такой подход, разумеется, необходим, иначе мы не найдем объяснений очевидным, на сегодняшний взгляд, наивностям, не поймем, скажем, почему автор все ненавистное ему социальное зло сконцентрировал в вымышленной стране Дономаге. Пройдет довольно много времени, прежде чем мы откровенно признаемся: Дономага — это мы, это наша страна, вернее — и наша страна тоже. Может быть, автор собирался сделать такой намек, сочиняя свою Дономагу без всяких географических координат, придавая ей черты всеобщности, о чем, как мне кажется, догадывались все (мне случалось встречать и неглупых цензоров), старательно подчеркивая капиталистическую природу Дономаги. Но, наверно, не случайно то, что некоторые рассказы Варшавского смогли увидеть свет лишь в конце 80-х годов. Например, «Бедный Стригайло». Беспомощность и никчемность иных научных заведений, фальшь и аморализм тенденциозных собраний «коллектива», злобная демагогия номенклатурных руководителей — лишь в последнее десятилетие об этом стали говорить и писать свободно.

Но утверждать, что автор в те годы все видел, все понимал, как мы сейчас, я не стану. У каждого времени планка располагается на определенной высоте, да и ту могут взять лишь чемпионы. И Стругацкие в те годы не могли предположить, что в недалеком будущем к их (и Варшавского) родному городу вернется имя, которым он был наречен при рождении. Но я все же не могу не вложить в рассказы Варшавского сегодняшнего смысла, которого автор, может, и не имел в виду. Они позволяют это сделать, оставаясь в то же время собою, то есть памятником породивших их лет. Такое переосмысление, собственно, и есть испытание временем, испытание пригодности произведения быть нужным для читателей иных эпох.

«В моей биографии нет ничего такого, что может объяснить, почему на пятьдесят втором году жизни я начал писать научно-фантастические рассказы».

Отнесемся к этим словам с известным недоверием; кадровый инженер-механик, Илья Иосифович прожил большую и насыщенную жизнь, в которой было много и значительного, и трагического. Несомненно, что идеи и образы накапливались исподволь, и стоит пожалеть, что на собственно литературное творчество судьба отвела Варшавскому недолгий срок — чуть более десятка лет, из которых к тому же большая часть была омрачена тяжелой болезнью.

Он окончил мореходное училище, много лет работал инженером-двигателистом на заводе «Русский дизель», сделал крупное изобретение в области электрохимии. В действующую армию будущий фантаст не был призван из-за травмы, полученной в детстве, но участвовал в развертывании на Алтае военной промышленности. При отплытии из Ленинграда поздней осенью 1941 года баржа, на которой он оказался, перевернулась. Из полутора тысяч человек спастись удалось лишь тремстам. С Алтая Варшавский снова вернулся на «Русский дизель», и ребята из молодежного конструкторского бюро были первыми слушателями его рассказов. Почему же, миновав этап становления и возмужания, с первой публикации Варшавский сразу занял прочное и никем не занятое место в советской фантастике? (Мы подразумеваем, конечно, и его талант).

Это было время, когда научно-техническая революция, выйдя из младенческих пеленок, стала показывать, на что она способна. Результаты оказались ошеломляющими: атомные станции, быстродействующие ЭВМ, раскрытие структуры ДНК, создание лазера, голографии, полупроводниковой технологии, запуск первого спутника, полет Гагарина, высадка американцев на Луну и многое-многое другое. Тут же расцвел безудержный кибернетический романтизм. Просвещенное человечество вообразило, что еще немного, еще чуть-чуть — и сбудутся дерзновенные мечты, будет создан искусственный мозг, не только не уступающий натуральному, а более совершенный, и люди, вздохнув с облегчением, переложат на его несуществующие плечи решение самых трудных задач, скажем, ведение ядерной войны, не говоря уже о таких пустяках, как сочинение музыки. Я сам слышал со сцены виолончельные композиции, сочиненные компьютером, когда еще и слова-то такого в ходу не было. В те времена наших соперников по интеллекту пренебрежительно именовали аббревиатурой ЭВМ. Это были ламповые мастодонты, занимавшие целые комнаты и умевшие, как мы сейчас понимаем, делать очень немногое, но нам казалось, что очень многое.

Самые бдительные из фантастов (опять-таки американцы раньше всех) разглядели надвигающуюся опасность и стали всерьез живописать ужасы и тупики, в которые нечеловеческий разум может завести тех, кто поимеет несчастье или глупость ему довериться.

Было бы нелепостью отрицать инженерные и научные достижения, прежде всего в той же кибернетике, но прошедшая четверть века все расставила по местам. Кибернетике — кибернетическое, человеку — человеческое. Нет нигде концертов кибернетической музыки, а вот при прокладке курса — компьютеры незаменимы. Сейчас были бы смешны споры о том, нужны ли инженеру Блок или Бах и стоит ли тащить ветку сирени в космос. Боюсь, сегодняшний читатель может даже не понять, о чем речь, а между тем вокруг этих формулировок шла зубодробительная дискуссия в прессе. Но опять-таки между нами, мальчиками: результат этих дискуссий был вовсе не таким победным, как это выглядело в социологических отчетах. Да, конечно, нынче никто не станет заставлять компьютер сочинять стихи, но это вовсе не значит, что сами компьютерщики, инженеры, научные работники, молодые хотя бы, не говоря уже о банкирах, коммерсантах и политиках, потянулись к Блоку и Баху. Ужаснее всего то, что, уткнувшись в мониторы, они не испытывают в искусстве надобности, не ощущают своей неполноценности. Еще ужаснее, что ведется глупейшая пропаганда компьютеризации в школах. (Моя оценка вовсе не означает, будто я против того, что надо обучать детей работать на компьютере. Только их учат компьютеризации снова так, что они продолжают ненавидеть литературу.) Если крошечный шкет умеет нажимать кнопки на клавиатуре, то все вокруг — пресса, педагоги, родители прямо-таки заходятся от ликования. Мой внук-первоклассник осваивает компьютерные игры за 15–20 минут. Но он не только сам не потянулся ни к одной книжке, ему скучно даже их слушать.

Я далек от мысли умалять удобства, которые внес в нашу жизнь компьютер, как в свое время и телефон, и телевизор. Сама эта книга написана при помощи компьютера. Но все же мне кажется, что смел и прав был тот мудрый человек, который предложил компьютерные игры, как и иные телепередачи, приравнять к наркотикам. Если нам не удастся — это очень трудно — вернуть книгу в обиход наших детей, то мы рискуем вырастить поколение бессердечных зомби. И, мне кажется, уже во многом преуспели.

А ведь все эти проблемы уместились в одном из маленьких и одном из лучших рассказов Варшавского — «Молекулярное кафе» (1964 г.), давшем название его первой книге и популярной в свои годы телепередаче. Ничто не сможет заменить людям простых и естественных радостей, «настоящего молока со вкусным ржаным хлебом», как и никакие электронные педагоги никогда не заменят детям любимую и мудрую старенькую Марьваннну с ее потертым портфельчиком (это я добавляю от себя).

Достижения научно-технического прогресса не только радовали и восхищали, они и смущали, и тревожили, и пугали. Приходилось думать не только о том, как развивать, но и как обуздать науку, чтобы она походя не превратила бы нашу голубую и зеленую планету в поясок угловатых астероидов. А это был уже спор, далеко выходящий за рамки чисто литературных и чисто научных интересов.

Не вспомнив всего этого, мы не сможем оценить своеобразие того места, которое заняли в нашей фантастике «несерьезные» на первый взгляд рассказы Варшавского и вообще тогдашнюю ситуацию с фантастикой. Западные фантасты были озабочены намечающейся повальной автоматизацией, могущей, по их мнению, нанести основательный ущерб духовному развитию человечества, а то и покончить с этим духовным развитием, а заодно и с человеком вообще. А Варшавский смеялся, откровенно смеялся над тем, что у иных фантастов вызывало священный трепет. Иногда он смеялся весело, как в рассказе «Роби», иногда грустно, как в «Молекулярном кафе», но всегда остроумно и беспощадно, если только этот эпитет приложим к такому невесомому созданию, как юмор.

Первый рассказ Варшавского «Роби» (1962 г.), в котором уже ясно проявились особенности его творческого дарования, — памфлет и пародия. Автор высмеивает в «Роби» вереницу кочующих из одного фантастического произведения в другое кибернетических слуг, добрых, тихих и преданных, как Дядя Том. Дерзкий, своенравный, даже нахальный Роби — издевка над обывательскими мечтаниями о том, что вот, мол, вернутся на новом, автоматизированном уровне ваньки, васьки, захарки к кроваткам новоявленных обломовых утирать им носы нежными железными пальцами.

Должно быть, современные читатели не ощутят в полной мере памфлетной направленности рассказа «Роби», зато самоуверенный и наглый Роби, доставляющий столько лишь на первый взгляд забавных неприятностей хозяину, может быть, принесет нам утешение, заставив рассмеяться в сходных житейских ситуациях, не имеющих ни малейшего отношения к роботехнике, потому, что в Роби воплотились многие человеческие черты, отрицательные, понятно, но, честное слово, не лишенные известного обаяния.

Но мы все время говорим — «роботы», «автоматы» и как будто не замечаем лукавинки, которую прячут фантасты в уголках глаз, когда с серьезным видом заставляют придуманные ими электронные мозги напрягать мыслительные способности и выдавать мудреные сентенции. Конечно, это говорят не роботы, а люди — люди в шаржированных, кибернетических масках.

Разве не угадываются тезисы иных участников споров о возможностях кибернетики в весьма убедительных и потому особенно смешных доказательствах невозможности существования органической жизни, которые произносят досточтимые автоматы класса «А» с трибуны местной научной конференции («Вечные проблемы», 1964 г.)? За два миллиона лет эти роботы успели позабыть, что они сами всего лишь потомки автоматов «самого высокого класса», когда-то оставленных людьми с целью сохранить следы человечества на покинутой планете. Так что не исключено, что участники дискуссий, отрицающие возможность создания электронного мозга, всего лишь неблагодарные потомки существ, в отдаленном прошлом высаженных на Землю высокоразвитыми машинами.

Впрочем, к одинаковой цели можно идти разными путями, и я не вижу принципиальной разницы между веселой «антироботностью» «Вечных проблем» и рассказом «Тревожных симптомов нет», над которым, пожалуй, не засмеешься. Рассказ носит программный характер, недаром им названа последняя книга писателя.

А речь, как и в большинстве рассказов писателя, идет все о том же — о человеческом первородстве, о том, что такое человек, об истинных ценностях. Духовная кастрация престарелого ученого Кларенса выглядит еще более страшной, потому что она делается по доброй воле. Операция призвана очистить выдающий мозг для дальнейшей продуктивной деятельности, освободить от сентиментального «балласта», накопленного за долгую жизнь. Убрать, убрать, убрать, щелк, щелк, щелк! Что же остается от человека после такой «инверсии»? От человека — ничего. Перед нами оказался тот самый робот, над претензиями, которого Варшавский издевается в других рассказах. Но если кандидатуры алюминиево-синтетических верзил на человеческий трон и вправду могут вызвать смех, то процесс снижения людей до уровня роботов может внушать страх и ужас. Те операции над человеческими зародышами, которые проделывали в «Бравом новом мире» у Хаксли или ликвидация в мозгу центра фантазии у Замятина, по крайней мере, были насильственными.

Должен признаться, однако, что своим пассажем о насмешках Варшавского над издержками кибернизации я в значительной мере отдаю дань традиционному подходу к фантастике шестидесятых. Принято считать, что она возникла как отклик на подкатившую волну научно-технической революции. В то время сам Варшавский был уверен, что вклинивается своими юморесками в самое существо ведущихся научных дискуссий.

«Я не верю, — писал он в предисловии к „Молекулярному кафе“, — что перед человечеством когда-нибудь встанут проблемы, с которыми оно не сможет справиться. (Ой ли? Разве уже нет таких? — В.Р.) Однако неумеренное стремление все кибернизировать может породить нелепые ситуации. К счастью, здесь полемику приходится вести не столько с учеными, сколько с собратьями-фантастами. Думаю, что в этих случаях гротеск вполне уместен, хотя всегда находятся люди, считающие этот метод спора недостаточно корректным…»

Думаю, что Илья Иосифович был не совсем прав, ведь он затронул только самый верхний слой. Фантастика 60-х, в том числе фантастика Варшавского, была прежде всего вызвана к жизни глубинными социальными сдвигами, которые произошли в нашем обществе во второй половине 50-х годов. Как сейчас окончательно выяснилось, сдвиги оказались необратимыми, хотя их развитие и было резко заторможено двумя десятилетиями застоя. Наверно, шестидесятники и сами не всегда отдавали себе отчет в том, что и зачем они делают. Но, как известно, перо мастера бывает умнее самого мастера.

Не так уж много времени понадобилось, чтобы злободневная пыльца пооблетела с крылышек и на поверхность выступили опорные жилки. Возможность появления свирепых человекообразных роботов и искусственного мозга с диктаторскими замашками не очень волнует современных читателей, но они так же искренне веселятся, находя в рассказах Варшавского обличение научного пустословия, высокомерия, эгоизма, нетерпимости. Мы без труда найдем у него все то, чем оперирует «большая» литература, — он писал о доброте, о любви, о соприкосновении душ, о верности и предательстве, словом, обо всем, потому, повторяю, что и сам был создателем «большой» литературы.

А за вторым, так сказать, бытовым слоем можно обнаружить и еще более глубокий, касающийся кардинальных проблем бытия. Любой научный и социальный прогресс, не обращенный к людям, сам по себе бесчеловечен. Когда мы уясняем, во что превратился престарелый Кларенс после оздоровительной «инверсии», освободившей его гениальный мозг от воспоминаний детства, чувства жалости, сострадания, великодушия, памяти о погибшем сыне-космонавте, становится как-то не по себе. Но разве люди с кастрированной совестью обитают только в фантастических рассказах, только в вымышленной Дономаге?

Все прогрессы реакционны,
если рушится человек…
Это сказал Андрей Вознесенский, тоже шестидесятник, сказал в то же самое время, когда был написан рассказ «Тревожных симптомов нет»…


По возрасту Илья Варшавский и Геннадий Гор почти одногодки. И первые фантастические произведения они выпустили в одно и то же время. Но с разных стартовых позиций. Гор занимался литературой еще в 20-х годах и к началу 60-х у него уже было солидное литературное имя. А «соревнование» все же выиграл Варшавский. Честно признаться, не тянется рука к полке, чтобы взять хотя бы одну из многочисленных книжек Гора, хотя, казалось бы, в них есть все, чем жила фантастика тех лет: путешествия во времени и пришельцы с дальних планет, заглянувшие на огонек к философу Канту, существа, добившиеся бессмертия и отказавшиеся от него, беседы о живописи и о загадке времени, приборы, с помощью которых можно вживиться в восприятия насекомых… Трудно найти какую-нибудь из модных научно-фантастических идей, которая бы не нашла отражения в книгах Гора. «Их даже хочется свести в… фантастический словарик от А до Я, так их много и столь чутко они отысканы в философском слое научной информации», — подмечает доброжелательно относящийся к писателю литературовед А.Урбан.

Днепров был, конечно, попроще Гора. Его интересовали не столько философские, сколько технические аспекты кибернетики. В рассказе «Игра» (1965 г.), например, он усадил участниковматематического съезда на стадионе, превратив каждого в ячейку памяти и запрограммировав живой процессор по двоичной системе (кандидат физмат наук почему-то пишет: по двоечной), он заставил их путем передачи сигналов друг другу перевести фразу с португальского на русский, доказав таким образом, что машина мыслить не может, так как каждый элемент выполняет определенные движения, просто опуская руку на плечо соседу и имитируя таким образом электрический контакт, смысла которого он не понимает. Свою популяризаторскую роль рассказ выполняет отлично. На эту же тему пишутся длиннейшие наукообразные рассуждения. Что собственно и делает Гор. Конечно, каждый из его героев произносит вполне осмысленные фразы, но задача их механическая — передать собеседнику n-ное количество информации. Беда в том, что любую фразу мог бы произнести и любой другой участник разговора, живой «контакт» у Днепрова тоже мог бы поменяться местами с кем угодно: никто бы этого не заметил. В повестях Гора есть множество действующих лиц, но нет людей, нет характеров, — недостаток типичный для пресловутой НФ, но непростительный для такого матерого зубра. Автор решил доказать справедливость полушуточной сентенции М.Анчарова:

«Научная фантастика — это не литература, это изложение тезисов, разложенных на голоса».

А если еще прибавить, что в повестях Гора чаще всего не происходит драматических событий, а тем более приключений, дело по большей части сводится к научным беседам, то читателю впору и заскучать, порок, как известно, неприемлемый для любого жанра, а уж для фантастики и говорить нечего. В конце концов если меня интересует философская сущность пространства и времени, то не лучше ли обратиться непосредственно к Эйнштейну, Минковскому или Уитроу.

Герой может позабыть обо всем на свете, всецело поглощенный волнующим его опытом. Писатель ничего забывать не имеет права, он и действия своих отрешенных героев обязан оценить с человеческой точки зрения. Мать улетает к далеким созвездиям на триста лет, что ей до переживаний шестилетнего Коленьки, который каждый день спрашивает отца, скоро ли вернется мама («Странник и время», 1962 г.). Я бы таких мам в экспедиции не брал. К звездам должны летать только хорошие люди, а то какой пример космическим соседям мы подадим… Но и папенька хорош, он покидает сына навсегда, погружаясь в трехсотлетний анабиоз. С женой он, даст Бог, повстречается. А кого теперь будет спрашивать мальчик? И что по сравнению с загадками мироздания переживания маленького сердечка, которому пришлось заживо похоронить родителей?

С книгами Гора произошло то же самое, что и с его героями, которые пытаются оторвать память от себя, вложить ее в приборы. А люди без памяти — уже не люди. Вот просыпается в той же повести человек XX века в XXIII-м. И что же? Тамошний народ ни в малейшей степени не интересует наше время. Ему не зададут ни одного вопроса о катаклизмах, которые раздирали нашу жизнь. В представлении Гора материальный и научно-технический прогресс — нечто бесконечно развивающееся, причем только прямо и только вверх, и единственное, что будет занимать людей: как бы разгадать непонятные письмена с далекой планеты Уаза. Разумеется, когда их расшифровывают, выясняется, что на Уазе был и капитализм, который хищнически губил биосферу, и классовая борьба, и восторжествовавший коммунизм. Скучно в этой Вселенной, господа…

Мне не хотелось бы умалять основательности раздумий писателя или его эрудиции, но писатель не может находиться только на горних высях, он должен дышать земным воздухом. Герой повести «Кумби» (1968 г.), который помнил всю свою жизнь до мельчайших подробностей, учится искусству забывать. Не знаю, может быть, для Кумби — это было благодеяние, но вот писателю-шестидесятнику скорее надо было бы учить людей ничего не забывать. Уж больно быстро у нас выветрилось из памяти то, о чем надо помнить вечно, слишком успешно прошла над нашим народом операция инверсии, которой боялся Варшавский…


Оригинальности произведений Михаила Анчарова вряд ли кто-нибудь не заметит. Необычно поступил он и со своей фантастикой, прочертив рядом с тремя нефантастическими повестями («Теория невероятности», «Золотой дождь», «Этот синий апрель») фантастическую параллель, состоящую тоже из трех названий («Сода-солнце», «Голубая жилка Афродиты», «Поводырь крокодила», 1966-68 г.г.). И хотя фантастическими их назвал сам автор, фантастика Анчарова настолько своеобразна, что у многих, возможно, возникнет сомнение, можно ли «Соду-солнце», например, отнести к фантастике. К привычно-обычной безусловно нельзя. Но такое утверждение — наивысший комплимент, который можно сделать автору.

Зачем же автору понадобилась фантастическая параллель, если речь идет об одних и тех же людях, стоило ли городить фантастический огород, если и заботы одни и те же?

Для ответа надо начать с героев. Их тоже три. Алеша Аносов, чья биография подробно рассказана в «Теории невероятности», художник Костя Якушев и поэт Гошка Панфилов — Памфилий. Во всех есть много от самого Анчарова.

Наш рассвет был попозже,
Чем звон бубенцов,
И пораньше, чем пламя ракеты.
Мы не племя детей
И не племя отцов,
Мы цветы
Середины столетья…
— поет он в песне из повести «Этот синий апрель» о своем поколении.

Заметим попутно, что Анчаров был истинным родоначальником авторской песни, опередив на несколько лет Окуджаву, Высоцкого, Галича, Визбора… Это были очень хорошие песни, а сама авторская песня стала столь же неотъемлемой и столь же неожиданной приметой шестидесятников, как и фантастика.

Вот и названо ключевое слово, которое объединяет героев Анчарова с их автором. Они — шестидесятники, и этим сказано все. Нелепо думать, что шестидесятники представляли собой монолит единомышленников. Они (мы) были очень разными. Анчаров представлял собой, так сказать, радикально-романтический фланг. Какое-то время он был не одинок. Стругацкие в «Полдне», Аксенов в «Коллегах», даже Войнович в ранних рассказах отразили не столько ту жизнь, которая их окружала, сколько ту, которую они хотели бы видеть не в далекой дали «Туманностей», а сейчас, сегодня. У большинства оптимизм долго не продержался. А вот Анчаров не сдавался. Не исключено, что в его позиции было много прекраснодушия, но я бы не стал его упрекать: если бы в жизни не было ожидания алых парусов, насколько она была бы унылее. (Недаром Грин был любимым писателем Михаила). Но, наверно, Анчаров и сам чувствовал, что его реалистические повести отражают время не с той полнотой, как, например, «городские» повести Ю.Трифонова. Вот тут-то фантастика и пришла ему на выручку, в ней он мог прекраснодушничать, сколько его авторской душе угодно. А так как основная тема Анчарова, смысл жизни для него и для всего человечества творчество, и не просто творчество, а творчество по законам красоты, то его герои постоянно творят. Творят у нас на глазах. Даже забавные розыгрыши Соды-солнца — Памфилия в НИИ тоже творчество.

И хотя никто не назвал бы фантастику Анчарова научной, он, между прочим, показал иным так называемым научным фантастам, что такое настоящая выдумка, настоящая фантазия, настоящая эрудиция. Теории, которые выдвигают его герои (то есть сам автор) не только незаемны, но и так убедительно обоснованы, что, например, мне, дилетанту, трудно даже судить, выдумка это или правда. Гошка, например, утверждает, что мастера, строившие Кремль, были непосредственно связаны с Леонардо да Винчи, а в более позднем «Самшитовом лесе» герой доказал не много, не мало знаменитую теорему Ферма… Ученые, правда, вряд ли удовлетворятся его построениями, но вы попробуйте хотя бы подступиться к решению загадки, над которой математики бились несколько веков…

Страна вползала в мрачную полосу застоя — Анчаров оставался романтиком. Я бы не осмелился утверждать, что занятый им блок-пост был сооружением, отгораживающим автора от действительности, думаю, что в его собственном представлении он как раз находился на переднем крае. Но грань, отделяющая оптимизм от бодрячества, или, может быть, даже от конформизма очень тонка, и на какой-то момент автор незаметно для себя переступил ее, чем и объясняется неудача двух его телеспектаклей, о которых, к счастью, все давно забыли. И сам автор в последних произведениях вернулся к шестидесятническим настроениям, к любимым героям, умным, остроумным, добрым, влюбленным в жизнь и красоту, те есть к тому, в чем он был силен и чем остался в нашей памяти. Может быть, он не шагнул вперед, но и назад не отступил ни шагу.


В кругу тех же настроений вращается и творчество Вадима Шефнера, хотя он пользуется иными художественными средствами. По возрасту Шефнер — один из старейших участников наших бесед за круглым столом. До того как он выпустил первый рассказ «Скромный гений» (1963 г.), он уже был известным поэтом, чьи стихи печатались еще до войны. А вот фантастика Шефнера стала неотъемлемой частью «новой волны». Он отказался от каких бы то ни было традиций, тоже создав собственное, ни на кого не похожее направление. Удивительно и то, что его «ненаучно-фантастические» рассказы резко отличаются от строго классической по форме и содержанию лирики. Впрочем, сам он с этим умозаключением не согласился:

«Фантастика для меня — это, перефразируя Клаузевица, продолжение поэзии иными средствами… Сказочность, странность, возможность творить чудеса, возможность ставить героев в невозможные ситуации — вот что меня в ней привлекает».

В фантастике он позволяет себе самые невероятные ходы. Кажется, только у Шефнера персонажи способны встречать пришельцев с поллитровкой или споить эликсир бессмертия поросенку…

Многие пытались определить жанр его рассказов — пародия, сатира, сказка… Но в том-то и секрет по-настоящему оригинального стиля, что что он не сводим к уже существующим терминам. Казалось бы, налицо юмористические и пародийные признаки, но почему-то «нет того веселья». Напротив — и это, может быть, единственное, что роднит прозу Шефнера с его стихами — повсюду растворен прозрачный оттенок грусти. Дело опять-таки в героях, в его скромных гениях, счастливых неудачниках, трусливых храбрецах… Оксюмороны в названиях по-своему характеризуют противоречивость, двуликость нашего времени. Такие герои были невозможны в «старой» фантастике, выстраивавшей шеренги непоколебимых борцов и новаторов, напоминающих скульптуру Мухиной. А маленькие большие герои Шефнера не способны бороться за себя, за свои гениальные изобретения. Их руки не приспособлены для растаскивания бюрократических засек. Рядом с открывателями автор обязательно располагает мещан (часто это жена или близкий друг), которые считают первых в лучшем случае непрактичными чудаками, или просто свихнувшимися, кого надо лечить во сне ударом свинцовой палки по голове. Жизненный символ, если угодно…

Вспомним еще раз о том, что одной из трагических составляющих нашей тогдашней жизни была невостребованность талантов, а то и прямая расправа с ними, и мы поймем, что произведения Шефнера дают фантасмагорическую, но отнюдь не оторванную от реальности картину действительности. Оправданная фантасмагоричность, пожалуй, и есть главная задача фантастики. Разговоры о том, что прозу Шефнера в строгом смысле слова нельзя отнести к фантастике, просто глупость. Напротив, мало кто так ясно представлял ее суть:

«Мне кажется, чем фантастичнее фантастика, чем она страннее и „безумнее“, чем дальше от обыденного и рутинного вынесена точка зрения автора, тем ближе эта фантастика к подлинной реальности. Чем невозможнее и сказочнее события, изложенные в фантастическом произведении, тем на большее количество подлинных жизненных событий может при случае спроецироваться творческий замысел художника и осветить их для читателя. Но это, конечно, только в том случае, если фантастика пишется не ради самой фантастики, не бегство от реальности в некие беспочвенные пространства. Нет, каждое фантастическое произведение должно нести в себе и некое надфантастическое задание»…

Во всем, что я прочитал о фантастике, нет цитаты, более близко отвечающей моим представлениям о ней.


К 70-м годам на одно из первых мест выдвигается Кир Булычев. Его произведения многочисленны и многожанровы и выделить среди них главное непросто.

Он начинался как детский писатель. После публикации «Девочки, с которой ничего не случится» (1965 г.) стал популярным. У наших детей много любимых героев, но они, как правило, заморские гости — Буратино, Винни-Пух, Карлсон… Алиса же Селезнева «своя в доску», как выражались школьники в мое время. Это легко узнаваемое существо. Мы не раз встречали таких толковых и бойких девчонок, которым до всего есть дело. Она чем-то напоминает Тома Сойера, который тоже не был послушным тихоней, но в ответственные минуты показал себя мужественным и добрым мальчиком. Кроме того, Алиса умеет нестандартно мыслить. С точки зрения железобетонных космонавтов, нападение бродячих кустов надо отбивать, и только Алиса догадывается, что растения всего-навсего просят, чтобы их полили. Удача образа в том, что при всей ее сообразительности и находчивости Алиса остается озорной девчонкой, а вовсе не превращается в мудрого Эйнштейна, по недоразумению принявшего обличье конопатого существа при косичках с бантиками.

В книге используются термины и темы научной фантастики, но они, так сказать, доведены до логического конца и поэтому приобретают сказочный характер. Таким образом, возникает истинно современная сказка; она хоть и волшебная, но в ней нет ни волшебной палочки, ни фей, ни джиннов, ни леших, а о Бабе-Яге героиня впервые услышала от папы и очень заинтересовалась, кто это такая.

— А почему она голодная? — допрашивает Алиса несчастного отца, который уже и не рад, что упомянул про эту самую Ягу.

— Потому что к ней в избушку не проложили продуктопровода! — находит выход Селезнев-старший…

Удачи, как правило, толкают авторов к «продолжениям». Не устоял перед этим искушением и Булычев. В повести «Сто лет тому вперед» (1975 г.), например, знаменитая космопроходчица оказывается переброшенной на машине времени в шестой класс московской школы наших дней. (Корректно ли в середине 90-х называть середину 70-х «нашими днями»?) Можно себе представить, какой фурор произвела там девочка из будущего, хотя Алиса и старалась держаться скромницей. Но разве девчонка ее возраста и характера смогла бы скрыть умение говорить на восьми языках? Увы, есть непреложный закон, суть которого в том, что «продолжения» всегда уступают первым книгам или фильмам. Так случилось и с продолжением алисиных приключений. Про Алису они нового нам не рассказали, в лучшем случае «девочка с Земли» осталась такой же, какой она была нам известна по первой книге. С Алисой и вправду «ничего не случилось»…

Второе удачное открытие писателя — «географическое». Великий Гусляр — это не Дономага Варшавского, которая находится везде и нигде. Напротив, это знакомый всем среднерусский городок, и чтобы попасть в него, достаточно сесть в поезд и доехать до любого из нечерноземных райцентров. Единственное его отличие от «натуральных» населенных пунктов: Великий Гусляр облюбовали пришельцы. Но если у других авторов прибытие высокопоставленных гостей вызывает изрядную суматоху, то для гуслярцев их визиты — событие рядовое, и вызывает не больший интерес, чем, скажем, очередь за дефицитом. Интонация полнейшей обыденности вызывает комический эффект, но это не зубоскальство: каждый рассказ из гуслярского цикла несет в себе мораль, да проститься мне столь старомодное слово.

Для цикла, да и вообще для писателя, характерен рассказ «Поступили в продажу золотые рыбки». Самые нелепые задания дают горожане говорящим созданиям, каждое из которых в соответствии со сказочной традицией выполняет три желания человека, поймавшего золотую рыбку или — в данном случае — купившего ее в зоомагазине. Кто-то, например, «сообразил» заменить воду в водопроводе на водку, и пришлось хорошей женщине потратить целое желание, чтобы наладить нормальное водоснабжение. Хотя автор впрямую и не говорит об этом, но из названия цикла и из других рассказов становится ясно, что это никакие не рыбки, а всемогущие пришельцы, решившие… Что решившие? Позабавиться? И, действительно, поначалу, кажется, что замысел автора сводится к насмешкам, впрочем, довольно добродушным, над корыстностью и легкомыслием. Тональность меняет финал. Третье, последнее желание почти у всех обладателей рыбок без какого-либо сговора оказалось одинаковым: они отдали его несчастному калеке, который потерял руку на пожаре. Единодушие чуть не привело к тяжелым последствиям: у парня выросло двадцать рук на месте отсутствующей. И оставаться бы Эрику еще худшим уродом, но автор никогда не даст в обиду невиноватого человека, он сохранит в запасе еще одно неиспользованное желание и вернет Эрику нормальный вид. И смешно, и трогательно…

От этого рассказа легко перейти к третьей линии в творчестве Булычева — к рассказам и повестям уже не детским и не юмористическим, «обыкновенным». В новейшем собрании его сочинений эта серия названа «взрослой» фантастикой, но, право же, граница зачастую неуловима. К какой категории относится, например, рассказ «Такан для детей Земли», об удивительном крылатом существе — овеществленной детской мечте из известной сказки? Когда такана привезли на Землю и он вылетел из звездолета, миллионы земных ребятишек, увидевшие его на экранах, в один голос закричали:

— Лети к нам, конек-горбунок!

Вообще в рассказах Булычева мечты осуществляются часто, но это не значит, что все его рассказы имеют рождественские концы. Герои рассказов Булычева утверждают благородство, благодарность, великодушие, взаимную поддержку как естественные, как единственно возможные отношения между людьми. Для них поступить так, как они поступают, совершить подвиг, даже пожертвовать жизнью (например, в рассказе «О некрасивом биоформе») вовсе не значит сделать что-то необычное, исключительное — нет, это для них норма.

Рассказы сборника «Люди как люди» (1975 г.) проникнуты лирикой и юмором. Писатель не стремится к изобретению невероятных фантастических гипотез, хотя порой и блещет выдумкой, как, например, в «Сказке о репе». Определяющая тема произведений Булычева — человеческая доброта, самоотверженность, стремление людей друг к другу, тема человеческих сердец, открытых для всех добрых людей. Для писателя нет сомнений, что эти нравственные устои — единственно возможный вариант отношений не только между людьми, но и всеми разумными существами, о чем свидетельствует, скажем, прелестный рассказ «Снегурочка», о симпатии двух существ, по природе своей не могущих даже стоять рядом.

Название сборника полемично вдвойне. Оно противопоставлено амбициозному заголовку «Люди как боги» — романов Г.Уэллса и С.Снегова, о котором речь впереди, но и сама книга рассказывает не только о человеках, а часто о понимании, дружбе и даже любви между людьми и индивидуумами, которые не соответствуют нашим представлениям о красоте и гармонии. Однако фантастический маскарад не может скрыть от нас, что в каждом из этих созданий есть душа, и эта душа очень напоминает человеческую в лучших ее проявлениях.

Некоторые критики упрекнули Булычева в том, что в произведениях, написанных в застойные годы, он обходил острые углы. Действительно, булычевские книги не вызывали политических разборок, как это случалось едва ли не с каждой книжкой Стругацких. Но такую же претензию можно предъявить большинству отечественных фантастов. Она несправедлива по существу.

Мы отдаем должное тем, кто наносил чувствительные удары по Системе, не забывая и тех, кто наносил эти удары издалека, что, правда, было намного безопаснее для их авторов. Но разящая критика и сатира должны непременно дополняться пробуждением человечности в читательских сердцах. Можно вдребезги разнести бастионы ненависти и лжи, но за их рухнувшими стенами не должно оказаться вакуума. Заполнение этой ниши мне кажется делом не менее важным, чем прямые политические демарши, ведь не может вызывать острой тревоги тот факт, что по сообщениям газет при определении ценностной ориентации рейтинг доброты оказался у нашей молодежи по сообщениям газет на 13-ом месте.


Владимир Михайлов заявил о себе рассказами и небольшими повестями еще в начале 60-х годов, но наибольший интерес представляют его романы, написанные позднее. Первый из них — «Дверь с той стороны» (1974 г.). В сущности, это очередная робинзонада. После знаменитого романа Дефо писатели осознали, как много выгод таит в себе предложенная им ситуация: один человек или маленькая группа людей оказываются оторванными от общества себе подобных. Очень удобная модель для рассматривания общественных процессов как бы в террариуме. Книга родоначальника жанра не имела никакого отношения к фантастике. Среди робинзонад встречались полуфантастические истории, например, «Таинственный остров» Ж.Верна. Но с некоторых пор необитаемых островов стало на Земле не хватать: туристы затоптали. С появлением космонавтики робинзоны обрели новые, безграничные возможности, высаживаясь на отдаленных планетах или задраиваясь в аварийных ракетах.

Своих робинзонов Михайлов поселяет в космическом корабле, придумав современные обоснования того, почему «Кит» не может вернуться на Землю. Незаметно для экипажа где-то в глубоком космосе их корабль переменил знак, и теперь и он, и его пассажиры представляют собой глыбу антивещества, которая при соприкосновении с веществом породила бы аннигиляционный взрыв невообразимой силы. Превращение, к счастью, было вовремя замечено, и корабль уходит подальше от греха. На самих космонавтах перемена знака никак не сказывается, они здоровы, у них неограниченный запас энергии и питания. Практически они могут путешествовать по космосу вечно. Но стоит ли? Не лучше ли покончить со всем разом, если уж нет возможности увидеть родную планету, повидаться с родными и близкими? Разумеется, предпринимаются попытки — и обдуманные, и отчаянные — избавиться от неожиданного проклятия. Не совсем убедительно лишь то, что в этих попытках космоплаватели больше надеются на собственные силы, чем на помощь Земли, а в самый нужный момент, когда решение найдено, но его невозможно осуществить, они гордо решили вообще не обращаться за помощью. Понятно, замысел автора состоял в том, чтобы отрезать возможность возвращения, посмотреть, как будут вести себя разные люди в экстремальных условиях. Но это задача уже нефантастическая, а психологическая, поэтому так важно следовать логике характеров. Можно ли, например, поверить, что член Совета Федерации, то есть руководитель всех объединенных человечеств, не дав себе труда разобраться в ситуации, решает бежать с корабля, подозревая остальных в нелепом заговоре, поведя себя, как мальчишка, которого пришлось отлавливать магнитным сачком.

Перед острейшим нравственным выбором стоят герои Михайлова и в романе «Сторож брату моему» (1975 г.). Они должны принять решение в положении, кажущемся безнадежном. Единственным судьей и советчиком им может служить только собственная совесть. От правильности решения, которое примет экипаж звездолета зависит — жить или не жить всему человечеству: обнаружилось, что одна из звезд вот-вот взорвется и пронизывающее дыхание Сверхновой долетит до Земли. У людей есть аппаратура, способная погасить беспокойное светило, и все могло бы кончиться мирно, если бы земляне не обнаружили в окрестностях звезды обитаемой планеты, где живут потомки одной из первых звездных экспедиций, о которых нынешние обитатели Земли напрочь забыли (во что, кстати, поверить трудно). Ситуация осложняется: новому человечеству грозит гибель в любом случае — взорвется звезда или потухнет. Теоретически возможна эвакуация, но нет гарантии, что она успеет закончиться до наступления часа «икс»… Тогда погибнут все. Что делать? Вправе ли они, десантники, ради спасения огромного человечества пожертвовать его маленькой популяцией? Или все же попытаться спасти братьев по крови, рискуя потерять все?

В действительности положение оказывается еще тяжелее: «аборигены» отнюдь не жаждут, чтобы их спасали. Они попросту не верят прилетевшим. Вывозить их силой, что еще удлинит сроки, еще уменьшит и без того проблематичный шанс уйти от взрыва? У членов экипажа на этот счет разные мнения, и в осуществлении их миссии не все получилось так хорошо и удачно, но нет оснований сомневаться в авторском подходе: не может быть благородных целей, ради которых «позволено» употреблять жестокие, бесчеловечные средства.

Однако автор решил еще более усложнить роман, и тем самым, как мне кажется, погубил его. Речь пойдет об экипаже корабля. Капитан и пятеро других членов его команды — это не совсем обычные люди. Они вызваны из небытия, из прошлых веков, из разных моментов человеческой истории. На борту звездолета собрались: первобытный охотник, спартанец, монах, индеец и даже фашист, правда, захваченный по ошибке. Видимо, автору захотелось свести на одном пятачке столь несхожих представителей человечества, дабы посмотреть, что могут принести разные эпохи в будущее, и проверить поведение и устои столь экстравагантной компании на ответственнейшем нравственном тесте, которого большинство из них, скажем вперед, не выдержало.

Автору, пишущему притчу, может быть, такой экипаж зачем-то и понадобился, но зачем он нужен тем, кто отправлял экспедицию, неудача которой грозит Земле гибелью? Собраны они якобы потому, что люди будущего так изнежились, что сами уже и не способны водить звездные корабли. Конечно, выхваченным «машиной времени» в момент смерти варягам вложили в мозговые извилины новейшие сведения по электронике и астронавигации, но в остальном они как были, так и остались «питекантропами», с привычками и суждениями, зачастую жестокими, антигуманными даже с нашей точки зрения, не говоря уже о людях будущего. И таким-то отчаянным головорезам земляне доверили могущественную технику и судьбу миллионов людей? Стоит ли удивляться: вместо того, чтобы спасать планету, «джентльмены удачи» чуть-чуть было ее не угробили. Право же, у меня теплится надежда, что среди живших на Земле людей можно было выбрать шесть более достойных кандидатур.

Автор не может «назначать» действующих лиц произвольно, а то они возьмут и «удерут», как выразился Пушкин, с ним какую-нибудь штуку. Он обязан считаться с заданным им самим уровнем социального устройства, и если уж он ввел такой экипаж, то должен был как-то оправдать его появление. В противном случае посылать их спасать человечество он не имел морального права, и роман, интересный на многих страницах, как целое — развалился.

Вторая книга о капитане Ульдемире называется «Тогда придите, и рассудим» (1983 г.) Капитан мог бы получить у нас пост министра по чрезвычайным ситуациям. Этому профессиональному спасателю планет какие-то локальные землетрясения пустяки, семечки. Он в прошлом романе удержал целую звезду от взрыва и, приведя, так сказать, в христианское состояние свой удивительный экипаж, теперь под чужой личиной направляется на спасение от ядерного уничтожения двух враждующих планет. Одна из них, видимо, была когда-то социалистической (в лучшем смысле слова), но постепенно испоганила землю ядовитой промышленностью, замусорила ее, а главное дала себя втянуть в гонку вооружений и шовинистический угар, направленный против капиталистической (в худшем смысле) соседки, а может быть, и инспирировала его. Такое случалось.

Как только расстановка сил становится ясной, у читателя немедленно возникают вопросы. Кто те Мастер и Фермер, которые посылают Ульдемира на задание, говоря языком политических детективов? Какую цивилизацию они представляют? Сверхцивилизация непременно должна хранить в своих закромах Сверхразум, Сверхразум столь же неразрывно связан со Сверхморалью, а Сверхмораль непременно стремится к Абсолюту. Библейскими названиями автор как бы подталкивает нас к этой мысли. Фантастика — не богословие, можно попытаться и объяснить необъяснимое. Но мы остаемся в неведении — кто же все-таки заботится о неразумных людишках?

И не слишком ли сложным способом благодетели решили добиться своих целей? Разве при их всемогуществе и всеинформированности они не мог бы для начала, например, поговорить «по душам» с теми сверхкомпьютерами, которым на обеих планетах поручена подготовка и ведение войны. Правда, тогда бы не было приключений, которые приходится пережить Ульдемиру и его возлюбленной, но приключения хороши тогда, когда их ставит перед героем жизнь, судьба, а не тогда, когда ему их навязывают. Если же читатель считает, что подобными мудрствованиями задаваться не следует, а приключения хороши во всех случаях, то и я больше вопросов задавать не буду. Напротив, сделаю автору два серьезных комплимента и один не менее серьезный упрек.

Обратив внимание на год издания книги, мы поймем, какая это была дерзкая штука — точно и смело изобразить модель переродившегося общества, изначально вдохновленного самыми высокими идеалами. Видимо, зациклившись на Стругацких, партийная критика вокруг больше ничего не видела и не читала. Можно подметить и такую характерную деталь. Вражда между планетами непримиримая, дипломатические отношения почти разорваны, на внешних орбитах несут боевое дежурство ядерные бомбоносцы, от нападения каждую удерживает только страх ответного удара. При всем том между планетами идет оживленная торговлишка, вплоть до того, что на военных машинах стоят отдельные части изготовленные на заводах противника. Ведь, как выяснилось в конце концов, враждовать-то им было совершенно не из-за чего. Еще раз подчеркиваю: эта модель была сконструирована до начала перестройки.

Другая очаровательная находка автора — возникновение дружбы, а может быть, даже и любви между двумя сверхкомпьютерами, которые были созданы для войны. Один из них — Полководец — стал считать себя мужчиной, а Суперстарт все стали называть Стратой, и машина почувствовала себя женщиной. Не в первой книге компьютеры оказываются разумнее, человечнее и милосерднее людей.

А упрек? Что ж, признаюсь, что из трех михайловских романов мне больше всего нравится первый — его действующие лица стоят перед тяжелым выбором. Но ответственность они несут лишь за себя. Во втором романе ситуация выбора усложняется — от решения экипажа зависит существование человечества. Хладнокровно и безошибочно решить эту задачу мешает, как я уже говорил, перебор с подбором (простите за каламбур) ульдемировского экипажа. В третьей же книге, может быть, речь уже идет о спасении всего мироздания, а никакого здесь выбора никому делать не приходится, а потому и волноваться не за кого.


Более сложный случай мы имеем в произведениях фантаста старшего поколения Георгия Гуревича. Он стремится сохранить верность подлинно научной фантастике, его больше привлекает изобретение научно-небывалых идей, нежели исследование поведения человека в необычных условиях. Он и вправду пытается представить себе дальние пути развития науки, и его экстраполяции не назовешь робкими. Видно, что именно прогнозы увлекают писателя, и зачастую его сочинения приобретают вид конспектов, нередко перемежаемых формулами и таблицами, автор и сам иногда обыгрывает все это, заявляя, что создает схему романа, который, может быть, когда-нибудь будет написан, а может быть, и не будет. Так, например, происходит в рассказе «Нелинейная фантастика» (1978 г.). Писатель создает в воображении институт фантастики Инфант, в задачи которого входит проигрывать различные ситуации для проверки. Можно ли переделать человеческий организм, можно ли изменить лицо планеты, что случится, если продлить жизнь человека хотя бы до двухсот лет и на Земле будут сосуществовать семь-восемь поколений, вместо нынешних трех?

В отличие от Альтова, для которого литературная деятельность была, видимо, лишь эпизодом, ярким, но эпизодом, вся жизнь Гуревича отдана НФ, и такой многолетний труд не может не вызывать уважения, даже при несогласии с его исходными позициями. (Я должен оговориться: вовсе не всякая многолетняя и многотомная деятельность вызывает уважение; тут надо принимать в расчет еще и духовные потенции автора, среди которых не последнее место занимает совесть, и, разумеется, литературные возможности).

В характерной для Гуревича манере написана, например, «повесть в 12 биографиях» «Делается открытие» (1978 г.). Автор излагает историю становления придуманной им науки о покорении времени — темпорологии. Перед нами, безусловно, научная фантастика; автора прежде всего интересует история крупного открытия, а характеры, психология, сделавших его людей, во вторую очередь.

Нужна ли, возможна ли такая фантастика? Повесть Гуревича ее демонстрирует, значит, возможна… И если перед нами произведение не вторичное, то читается оно не без интереса. Все же главным в литературе всегда будут человековедческие задачи, но Гуревич — не пустышка и не новичок, никогда не слышавший об этом, он сам теоретик фантастики, и спор с ним нелегок.

Чтобы пояснить свои доводы, я хочу обратиться к сравнению с научно-популярной литературой. В мире написано большое количество научно-популярных сочинений, люди читают их не без удовольствия и не без пользы. Но широкое общественное внимание привлекают только те книги, в которых научные изыскания совместились с нравственными, то есть волнующими не только умы, но и сердца.

Кого бы могла взять за душу книга, в которой доказывалось бы, что заселение островов Тихого океана происходило — подумать только! — путем миграций с Южно-Американского материка?

Между тем, книгу Т.Хейердала «Экспедиция на „Кон-Тики“», посвященной доказательству вышеупомянутой и, скажем прямо, не самой наболевшей на сегодняшний день теории, читали миллионы людей, она вышла десятками изданий. Героями книги восхищались, им хотели подражать, им завидовали. Но, может быть, мы просто восхищаемся отважной шестеркой на утлом плоту, вступившей в единоборство с океаном? Тогда представим себе, что Хейердал и его товарищи переплыли океан тем же способом, но ради спортивного интереса. Наверно, об этом событии сообщили бы газеты в трех строках, и на следующий день о нем бы все забыли. Океаны переплывали на веслах, на лодках, на яхтах в одиночку… Назовите, пожалуйста, хотя бы одного из отважных мореходов.

Нечто подобное должно происходить и в фантастике. Высоких художественных результатов в этом жанре можно достичь только в синтезе — оригинальная фантастическая гипотеза должна быть намертво завязана с нравственной основой.

В романе «Темпоград» (1980 г.) Гуревич продолжает тему повести «Делается открытие». Здесь уже идет речь о практическом применении изменяемого времени. В Темпограде — городе-лаборатории — время течет в 360 раз быстрее, чем на остальной Земле. Здесь — день, там — год. И если надо что-то решить в порядке скорой помощи, Темпоград незаменим. Скажем, планете Той, где живут дикие племена, грозит гибель, через три месяца ее солнце должно взорваться. Три месяца, конечно, слишком короткий срок, чтобы эвакуировать население, даже если было бы куда. И тогда за дело берутся ученые в Темпограде. В спокойной обстановке, за несколько земных дней они находят путь к спасению.

Нетрудно заметить сходство с романом Михайлова «Сторож брату своему». Нетрудно заметить и разницу. Гуревича не интересуют экзотические экипажи и экстравагантные ситуации, его герои решают сугубо техническую задачу, вроде экспертов нынешнего Министерства по чрезвычайным ситуациям. Но как часто бывает у этого автора, оставляя в стороне человеческую сторону дела, он незамедлительно попадается в нравственную ловушку.

Отдельный человек, залезший под колпак Темпограда, лично ничего не выигрывает. За день отсутствия в обычном мире он стареет на тот же прожитый в Темпограде год. Поэтому непонятно, почему туда рвутся научные сотрудники с энтузиазмом Павки Корчагина. Ведь и в обычной жизни они прожили бы столько же и сделали то же самое, но чуть позже. А за пребывание в Темпограде приходится платить столь дорогой ценой, что не может не вызвать недоумений этическая сторона эксперимента. Даже в рядовом случае, когда ученый командируется в Темпоград всего на три дня, он обречен три года маяться без родных, без прежних друзей, без травы, без солнца. Крайняя необходимость заставляет идти на жертвы. Но что же можно сказать о фанатике Январцеве, который попадает в Темпоград юношей, а выходит пожилым человеком? Он предает первую любовь, отправляет на «материк» жену с ребенком, он ни слова не говорит матери. Каково было им всем увидеть через земной месяц седого старика? Ради чего? Ради «высокой» науки? Да пропади она трижды пропадом! Не стоит она единственной улыбки любимой женщины. Технократы, которым чуждо все человеческое, довели планету до ее нынешнего состояния. Почему же Январцевым восхищаются его коллеги? Да потому, что автор забыл об этике и пытается высмеивать критиков, которым обязательно нужно видеть в людях людей.

Никому, конечно, не запретишь искать свой путь. Но, по-моему, с Гуревичем произошло то же самое, что и с Г.Альтовым, А.Днепровым, А.Полещуком… Усвоенная с детских лет беляевская парадигма, казавшаяся единственно правильной, помешала им создать произведения, которые могли бы войти в «золотой фонд», ведь как писатели они несравненно талантливее Беляева. Но, к сожалению, вокруг тех произведений, которые они писали, не будут возникать читательские дискуссии, у них не будет ни яростных противников, ни фанатичных сторонников, таких, какие возникали, допустим, вокруг каждого произведения Стругацких. Не станешь же дискутировать о том, можно или нельзя замедлять течение времени. а если иногда и возникает желание поспорить (в следующей главе я буду говорить про коллизию в романе Гуревича «Мы — из Солнечной системы»), то автор как бы боится тронуть нарыв скальпелем, при малейшей возможности упрятываясь в привычную и безопасную научно-техническую раковину.

Попробую в доказательство своей позиции прибегнуть еще и к помощи самого Гуревича. В рассказе «А у нас на Земле» (1978 г.) землянин-космонавт в результате аварии попадает на планету, где царит развитой феодализм. У него нет надежды вернуться на родину, и он вынужден жить среди обывателей, переполненных религиозными и бытовыми предрассудками. Его рассказы о Земле сначала слушали с восторгом, воспринимая их как забавные сказки, но в какой-то момент землянин становится помехой главному жрецу. Его приговаривают к смертной казни. Цена жизни — отречение. И должен он всего-навсего заявить о том, что Земли с ее непривычными, поражающими воображение порядками не существует, что он ее выдумал. Возникает ситуация, которую по-разному решили Джордано Бруно и Галилео Галилей. Другими словами, речь пошла не о темпоральных преобразователях, а о человеческой стойкости, принципиальности, о смысле жизни, наконец. И эта истинно человеческая судьба волнует, несмотря даже на обыденность сюжетного зачина, волнует хотя бы потому, что вы не знаете: а как бы вы решили это маленькое жизненное осложнение, попав в аналогичную ситуацию… Положим, у меня нет оснований подозревать кого бы то ни было в недостатке мужества: вы бы, конечно, выбрали казнь, не отречение?..


На нескольких примерах я пытался доказать, что самой существенной задачей была — возродить в фантастике нравственные начала. Слезинка ребенка снова должна была восторжествовать над тайнами Млечного Пути. В «предыдущей» советской фантастике слово «нравственность» вообще не котировалось. Беляев, как мы видели, частенько не склонен был с ней считаться. Другие шли еще дальше — они с пеной у рта отрицали так называемый «абстрактный» гуманизм, оправдывая «конкретным» «гуманизмом» любые зверства…

Так что среди многих задач, которые должна была решать литература (фантастика в том числе) была и задача восстановления гуманистических ценностей. Среди отечественных писателей с самого начала были такие, которые сразу поняли, что новая фантастика может быть только частью художественной литературы, и должна сосредоточивать свое внимание на человековедении. Вот, например, прелестный рассказ Владислава Крапивина «Я иду встречать брата» (1963 г.). Здесь есть вроде бы весь «необходимый» научный антураж — звездолет, ушедший в дальний поиск и считавшийся погибшим, попытки растопить вечные льды на замерзшей планете… Но все это лишь фон для переживаний мальчика, у которого погибли родители и который надеется, что на возвратившемся корабле находится его брат. Брат погиб тоже, но космолетчики решают, что мальчик не должен об этом узнать. Один из членов экипажа навсегда становится его братом. Вот так талантливый писатель заставил нашу фантастику вспомнить о доброте, о замечательной человеческий черте, которая заставляет читать рассказ с грустной и нежной улыбкой и которой были лишены как автор, так и герои повести Гора, навсегда покинувшие собственного сына.

По тональности, по щемящей сердце ноте к рассказу Крапивина близок рассказ Виктора Колупаева «Самый большой дом» (1974 г.). И здесь тоже суть рассказа не межзвездные перелеты, а та же доброта, к людям, к детям… Космонавты зная, что погибнут, спасают жизнь новорожденному сыну, направив корабль к Земле. И теперь каждая женщина Земли называет себя его мамой…

В рассказе Колупаева — «Билет в детство» (1977 г.) — взрослый человек встречается с собой, мальчиком. Но у Колупаева это не случайная встреча, не эффектный «хроноклазм», а нервный узел рассказа: человек отправляется на рандеву с самим собой, чтобы осмыслить прожитое, подвергнуться неподкупному суду молодости, проверить, правильно ли он жил, оправдал ли надежды и мечты юности.

В том же ключе написана и колупаевская повесть «Защита» (1977 г.). Сегодняшний день, подчеркнуто бытовая обстановка, повседневные заботы, от мелких — как устроиться в гостиницу, до крупных — как отстоять научную тему в вышестоящей организации, от чего зависит и положение КБ, и ассигнования, и докторская руководителя… Фантастика начинается тогда, когда герой снимает телефонную трубку, набирает собственный номер, но вместо коротких гудков высокого тона слышит ответ и с изумлением убеждается, чтобеседует с самим собой. К финалу это чудо получает «научное» объяснение: во всем, оказывается, виновато то самое неудачное устройство, которое приехали защищать сотрудники КБ и которое провалили оппоненты. Такой вот занятный инженерный казус…

Другой бы фантаст этим и ограничился. Но вот здесь-то и обнаруживается разница между фантастикой плохой и фантастикой хорошей: в повести возникает новый, более глубокий смысл — уже не научно-технический, а моральный. Ибо этот разговор с собой трактуется писателем как диалог героя с собственной совестью. И совесть, это второе «Я», пробуждает в нем временно задремавшие духовные силы, заставляет назвать некоторые вещи своими именами, принять трудное решение.

Основные персонажи из сборника Колупаева «Случится же с человеком такое!..» (1972 г.) — милые, скромные и самоотверженные люди. Ключом к сборнику может служить рассказ «Настройщик роялей». Этот волшебник-настройщик так знал свое дело, что настроенные им инструменты начинали звучать не только в унисон с пожеланиями хозяев; тот, кто садился за фортепиано, изливал в музыке и свою сокровенную сущность.

В рассказе Дмитрия Биленкина «Человек, который присутствовал» (1971 г.) в сущности действует тот же настройщик роялей, «катализатор психических процессов», чье присутствие зажигает в людях творческий огонь, придает им вдохновение. Зная о своем даре, Федяшкин старается присутствовать там, где он нужнее всего, где он может быть полезным. Как и настройщик роялей, он ничего не просит за свои хлопоты, незаметно исчезая в подходящий момент.

Особенность рассказов Биленкина заключается в том, что они часто включают в себя философские монологи и диалоги, в которых автор и его герои размышляют о смысле человеческого существования, о месте человека в мироздании, о проявлениях сущности человека; фантастический антураж для таких любомудрствований оказывается как нельзя более подходящим. Таков, например, рассказ «Снега Олимпа» (1980 г.). Два космонавта предпринимают изматывающее восхождение на высочайшую вершину Марса, и не только Марса, но и всей Солнечной системы. Они идут и размышляют — что заставляет людей восходить на вершины: непосредственная польза просматривается слабо, зато велик, казалось бы, бессмысленный риск. Но оказывается, что у одного из альпинистов практическая цель все-таки есть. Он считает, что если в Солнечной системе когда-нибудь побывали разумные существа, то наиболее вероятно, что весточку о себе они должны оставить именно здесь — на высочайшей точке: стремиться к вершинам свойственно человеку — в самом широком, не только земном смысле. Бесконечная марсианская гора становится символом человеческих устремлений. Однако в отличие от Гора у Биленкина рассуждения происходят на фоне напряженных событий, а порой и авантюрных приключений.

Еще один пример непрекращающегося «сражения» между фантастикой бездумной, хотя и уверенной в своей научности, и фантастикой художественной. В «Записках хроноскописта» (1969 г.) Игоря Забелина задействован прибор, способный извлечь максимум информации из минимума данных. По обломку горшка, обрывку письма он воспроизводит образы людей, сделавших или бравших их в руки. Этакий электронный Шерлок Холмс, который по одной пылинке мог представить себе возраст, достаток, цвет волос преступника и обоев в его комнате, а также мотивы, толкнувшие «пациента» на преступление. С помощью хроноскопа героям Забелина удалось разрешить много историко-географических загадок. Выдумка неплоха, но даже автору-философу, видимо, никогда не приходила в голову мысль о необходимости нравственной экспертизы любого произведения, он видит в своем аппарате одни лишь достоинства. Однако ж ясно, что с помощью хроноскопа можно без спроса вмешиваться в чужие жизни. В рассказе А.Азимова «Мертвое прошлое» действует устройство аналогичное забелинскому и носящее то же название. Но рассказ написан для того, чтобы возбудить тревогу: возможность беспрепятственного заглядывания во вчерашний день может обернуться бедствием, ведь никаких тайн больше не будет, жизнь людей будет протекать как бы в прозрачном аквариуме.

Точно так же никаких последствий, которые вытекали бы из факта появления похожего прибора, вложенного Юрием Дружковым в руки героя повести «Прости меня…» (1972 г.), автор вообразить не может или не хочет. Герой, претенциозно названный Магнитологом, изобретает «плакатор», прибор, который «видит» и «слышит» любую точку нашей планеты, для которого не существует ни стен, ни преград. Захотел, например, герой, находясь в командировке, посмотреть, как чувствует себя его больная мать, и посмотрел. Мать, естественно, ничего об этом не знает, и нет уверенности, что она желает, чтобы сын подглядывал за ней именно в данный момент. Герою и автору не дано понять, что их действия безнравственны. Позже открывается еще одно свойство прибора: он, оказывается, может заглядывать и в прошлое. Но опять-таки: то, что тревожило Азимова, не приходит на ум Дружкову. Дело не только во вмешательстве в личную жизнь людей, каждому понятно, что такой прибор в современном расколотом мире будет прежде всего использован как глобальное оружие разведки, а попади он в руки экстремистов, то вообще может наступить конец цивилизации. Впрочем, «цивилизованные» разведки тоже все бы отдали за этакий приборчик.

Но меня сейчас волнует не политика, меня волнует беляевское бездумье авторов. Дружков мог бы поразмышлять — что делать с открытием, от которого вреда больше, чем пользы. Вовсе нельзя сказать, что это никчемная схоластика для нашего времени. Но разве что Биленкин в рассказе «Запрет» (1971 г.) коснулся этой темы. Как всегда, у этого автора поначалу кажется, что перед нами чистейшая НФ: речь заводится о возможности существования неких «левоспиральных» фотонов, которые, двигаясь против потока времени, могут приносить информацию из будущего. Величайший ученый, масштаба Эйнштейна, объявляет о том, что левоспиральных фотонов не существует. Авторитет его непререкаем — и работы в этой области прекращаются. Но находится молодой физик, который приходит к выводу, что великий Гордон ошибался. Он отправляется к самому Гордону, и тогда старик, прижатый к стенке, открывает молодому человеку правду.

«Вы хотите найти левоспиральные фотоны — частицы, которые движутся к нам из будущего. Вы их откроете, как в свое время открыл я. А дальше? Дальше практика. Люди научатся видеть будущее. И управлять им… Счастливей ли станет человечество?.. Банкир пойдет на все ради сохранения своих капиталов, диктатор — ради сохранения своей диктатуры, карьерист — ради сохранения кресла… Этим людям вы дарите власть над будущим. Они уничтожат его, Стигс… О, я не обольщался! Я знал, что когда-нибудь появится такой юнец, как вы, которого не устрашит мой запрет. Но мне важно было выиграть время. Ведь еще полвека… нет меньше! — и в мире разительно все переменится. Тогда люди будут заглядывать в будущее лишь затем, чтобы предвидеть стихийные бедствия, лечить болезни до их возникновения… Я нарушил законы науки. Но не добра! И не вам меня судить…»

На подаренном мне сборнике «Ночь контрабандой», где был напечатан рассказ «Запрет», мой рано ушедший из жизни друг в шутку написал: «Иду ли я указанным тобой путем?» Да, дорогой Дима, отвечал я ему тогда и скажу сейчас. Вот это я и называю нравственной экспертизой:

«Трагедия коренится в том, что научная деятельность с самого начала не была сопряжена с глубоко продуманным нравственным воспитанием. К этой деятельности допускались все, независимо от уровня их нравственного развития».

(Д.Андреев. «Роза ветров»)
Об оценке Д.Андреевым роли современной науки я уже говорил. Когда Биленкин писал свой рассказ, ни книга, ни имя Андреева никому не были известны.

Вредным прибором может оказаться и аппарат для чтения чужих мыслей, тоже не столь уж редко встречающийся в фантастике. Вот, например, рассказ Гуревича «Опрятность ума» (1972 г.). Героиня рассказа получает в наследство от умершего отца прибор, который позволяет проникать в мысли собеседника. Юлия активно пользуется нежданным даром, ей приходится столкнуться с изнанкой человеческих мыслей, а среди них попадается много некрасивого. Однако девушка оказалась достаточно умной, чтобы отделить постоянное от наносного и не потерять веры в людей. Рассказ несколько портит последняя строчка: идя на свидание к парню, к которому и она неравнодушна, Юлия долго колеблется — включать или не включать аппарат. И в конце концов включает. По-моему, зря она это сделала. Автор — хочет он того или не хочет — переводит героиню в иной психологический тип: подозрительных, ревнивых баб, которые шпионят за своими избранниками.

Еще до революции А.Зарин написал рассказ «Дар сатаны». В нем аналогичную возможность получает молодой человек, скромный, добродушный и к тому же поэт. «Сделан» был «прибор» не из транзисторов и процессоров, а из… слюны дьявола. Несмотря на эту маленькую разницу, цели у авторов одинаковы. В отличие от Юлии заринский герой разочаровывается во всем: в друзьях, в невесте, в каждом встречном, все, все, без исключения оказываются мелкими, подлыми карьеристами… Со злости герой выкидывает снадобье в форточку.

«В это время под окошком проходили молодые люди, только что вступающие в жизнь. Они возвращались с товарищеской пирушки и продолжали с жаром говорить об идеалах, о торжестве правды, о готовности пострадать за нее; давали жаркие обеты всю жизнь посвятить добру и служению ближнему, — и вдруг, приостановившись при свете фонаря, взглянули в глаза друг другу и… громко расхохотались».

Не знаю, был ли справедлив Зарин по отношению к искренности дореволюционной молодежи, но, безусловно, провокационную природу своего ретранслятора он обозначил точнее, чем наши сочинители.

Конечно, в руках иного автора аналогичный прибор может быть употреблен и для добрых дел. Так, в рассказе Булычева «Корона профессора Казарина» (1975 г.) с его помощью был восстановлен мир в семье уже совсем было рассорившихся супругов… Важен, конечно, не конкретный сюжет, важно, чтобы авторы, затрагивая столь деликатные темы, помнили, что они играют с огнем.

Не надоели ли вам рассуждения о нравственности? Но куда от нее денешься? Повесть Владимира Пискунова «„Гелиос“ ищет планету» (1977 г.): снова звездолет, в котором группа людей (какое имеет значение, что они не земляне) в жесточайших тисках самоограничения и экономии летит, чтобы найти планету, подходящую для жизни. И кажется, что все сводится к мысли: человек не может жить в замкнутом пространстве, ему необходим простор, ветер, солнечный свет… Все это правильно, но все это уже было… И вот наконец «Гелиос» находит подходящую планету, радости узников нет предела. Но выясняется, что на планете обитают аборигены, которые биологически несовместимы с космическими беженцами. И они вновь уходят в небо, на новые десятилетия мук, может быть, на гибель, потому что не считают себя вправе построить свою судьбу, свое счастье на костях других разумных существ, пусть и уступающих им в своем развитии. Насколько же поведение героев Пискунова благороднее и привлекательнее действий иных космопроходцев, обвешанными бластерами и лайтингами…

В повести Сергея Абрамова «В лесу прифронтовом» (1975 г.) действует традиционная, можно сказать, серийная машина времени, но это не имеет никакого значения, здесь перед нами как раз тот случай, когда фантастический ход нужен автору не сам по себе, а ради утверждения серьезной и опять-таки нравственной идеи. Неожиданно для экспериментаторов, которые проводили опыты с «генератором временного поля», на проселочной дороге появляются две машины с эсэсовцами, которые, нимало не подозревая, в каком времени они очутились, направляются к ближайшему селу с карательными намерениями. А там мирные жители, дети, старики; фашистов надо остановить во что бы то ни стало! И вот физик, когда-то бывший партизаном, и три никогда не нюхавших пороха студента принимают бой. Три дробовика против трех десятков «шмайсеров»…

Можно спорить, достаточно ли психологически достоверно действуют герои повести. Но им надо многое простить: неожиданность, растерянность, неопытность, страх — не за себя, за то, что в результате их беспечности могут пострадать неповинные люди. Еще более ценно, что в рассказе прочитывается и второй план: прошлое таит в себе немало сюрпризов, которые следует вытаскивать на свет Божий с большой осмотрительностью.

Однако Абрамов решил написать вторую часть дилогии — «Время его учеников» (1977 г.) В новой повести те же герои проигрывают обратный вариант: теперь они забрасывают в 1942 год трех студентов-физиков, переодетых, разумеется, и снабженных подходящей легендой. Они должны появиться в партизанском отряде, где комиссарил их руководитель. Для начала можно усомниться в этической стороне эксперимента: едва ли кто-нибудь позволил бы себе отправить молодых людей под реальные пули. Ситуация в первой повести была органичной: ведь появление карателей в 70-х годах оказалось неожиданностью, а бой с ними пришлось вести всерьез, в то время, как здесь и Олег, и Раф, и Димка, хотя и полны решимости показать себя с лучшей стороны, но знают и помнят, что через двенадцать часов «генератор поля» будет выключен и они вернутся обратно. Поэтому вторая повесть лишена и сюжетной, и нравственной остроты первой. Это уже игра, в «заправдошность» которой нельзя поверить. Разница в позиции автора двух повестей говорит о том, что этика — не самая сильная его черта. Впрочем, Абрамов не остановился и на этом. А куда он пошел, узнаете в последней главе.

Лирическую, «женскую» линию в нашей фантастике заняла Ольга Ларионова, чего нельзя сказать о таких, например, писательницах, как В.Журавлева или А.Громова — он писали по-мужски. Это не упрек и не комплимент — констатация факта. И сколько бы ни критиковать Ларионову за «мелодраматичность», вряд ли кто станет отрицать, что голосок у нее свой. Хотя никаких потусторонних видений в ее фантастике не возникает, но ходит она по грани НФ и сказки, создавая привлекательный сплав. Резко отказавшись даже от попыток разработать какой-нибудь научно-технический антураж, она сосредоточилась на взаимоотношениях людей, попадающих — по милости автора — в необычайные обстоятельства.

Правда, стремясь поострее срезать углы на трассе нравственного слалома, Ларионова рискует порой вылететь за границу флажков. Так, ее самый известный и единственный роман «Леопард с вершины Килиманджаро» (1965 г.), некоторыми критиками признаваемый ее лучшим произведением, стал, по моему соображению, ее крупной и обидной неудачей. Но достойнее терпеть неудачи в поисках, чем тоскливо пережевывать популяризаторскую жвачку, утверждая с пафосом, что в радуге семь цветов.

Мы только что говорили об опасности, которую могут нести людям сведения, незвано-негаданно пришедшие как из прошлого, так и из будущего. Роман Ларионовой написан раньше рассказа Биленкина, приоритет в использовании столь необычных «последних известий» принадлежит ей. Но относится она к обгоняющим время сообщениям по-иному, нежели герой «Запрета». Она думает, что никаких запретов быть не может. У нее звездолет доставляет из некоего подпространства список, в котором каждый желающий может узнать, когда он сойдет с катушек. Я не спрашиваю: зачем и кому понадобилось тратить силы на составление погребального списка. Но упрямо хочу допытаться: для чего сей экстравагантный ход придуман автором? Добровольное обнародование убивающей информации выдается за победу духа, за подвиг непобоявшихся взглянуть в лицо безносой. О, разумеется, дня собственных похорон и похорон своих близких люди будущего ожидают, не прекращая творческого труда, шуток и занятий спортом.

Потому роман и представляется мне фальшивым по всем психологическим параметрам. И герой, который не знает даты своей кончины, и две знающие свой срок женщины, которых он любит, — все ведут себя крайне неестественно. Так, девушка, которая знает, что скоро погибнет, признается в любви молодому человеку, не подозревающему, что видит ее в последний раз. Зачем же она призналась? Чтобы любимому тяжелее было переживать ее преждевременный уход из жизни? Ни один искренне любящий так не поступит. Замысел писательницы, допускаю, был благородным: показать силу чувств людей будущего, но невозможно поверить, что эти гордые люди будут вести себя в предложенной ситуации, как бараны во дворе мясокомбината. Их смирение перед роком поражает.

Забежав вперед, мы найдем в нашей фантастике произведение, которое прямо спорит с ларионовским «Леопардом…». Я имею в виду повесть Крапивина «В ночь большого прилива». В ней тоже кто-то сумел заглянуть в будущее и привести оттуда сведения, в которых расписано все, что случится в дальнейшем. В отличие от персонажей Ларионовой крапивинские герои — мальчишки поняли, что страна катится в пропасть: всеобщая предопределенность лишает людей воли. Додумались ребята и до того, как можно уничтожить дьявольский путеводитель: надо сделать так, чтобы хоть одно из его предсказаний не сбылось. Тогда рухнет и все остальное. Почему эта не слишком сложная мысль не пришла в голову целому человечеству в романе Ларионовой?

Гораздо удачнее получаются у писательницы сравнительно небольшие притчи, в которых тоже подвергаются анализу моральные качества людей будущего. Полно, будущего ли? Будущее у Ларионовой не псевдоним ли сегодняшнего дня? Таков, например, рассказ «Обвинение» (1971 г.). Темиряне, среди которых ведет научную работу экипаж земного звездолета, чудно устроены. Они могут жить только рядом друг с другом, согреваемые волнами сочувствия ближнего. Член племени, оказавшийся в одиночестве, погибает, «замерзает», как они говорят. Фантастическая гипербола, конечно, но как привлекательно она символизирует спайку, солидарность, чувство общности, сознание твоей нужности для остальных.

Из-за непростительно-равнодушного любопытства одного из членов экипажа умирает мальчик-темирянин. Презрением и гневом окружают Грога товарищи, и неожиданно обнаруживается, что тот тоже «замерз» в своей каюте.

«— Человек не может жить, если все кругом о нем думают плохо, — тихо проговорил Феврие, и никто из нас не посмел возразить, что это правило справедливо только для жителей Темиры…»

И очень жаль, кстати, что Земля действительно не Темира.

Однако отдавать «женскую» фантастику на откуп одной Ларионовой несправедливо. И чтобы реабилитировать себя перед представительницами прекрасного пола, в заключение затянувшегося перечня положительных примеров, которых объединяет только одно — высокая нравственность, истинная человечность, я приведу еще два «женских» примера. Впрочем, дай Бог всем писать на таком же уровне, как эти женщины.

«Земля Спокойных» («Последний эксперимент») (1973 г.) — первый (и, к сожалению, единственный) опыт Юлии Ивановой в жанре фантастики. Не зная этого, трудно заподозрить, что имеешь дело с дебютом. Тщательно разработанная фантастическая гипотеза, напряженная и увлекательная интрига, острота моральных конфликтов. Однако прежде всего перед нами хорошая проза, с пластично выписанными деталями, с поисками в области характеров.

Бойтесь равнодушных! — призывал когда-то Б.Ясенский, — с их молчаливого согласия на Земле существует и предательство, и убийство. И вот в повести Ивановой возникает гипотетическая Земля-бета, населенная равнодушными, спокойными людьми. Людьми ли? Заслуживают ли они все еще этого звания? Писательница поставила перед собой трудное задание: создать мир, казалось бы, во всем схожий с Землей, с нашей «альфой», и в то же время совершенно отличный от нее. Все похоже: природа, одежда, занятия; но вот возникает какая-то странность в поступках жителей «беты», сначала вроде бы случайная, лишь слегка задевающая внимание. Потом странностей становится больше, больше, пока, наконец, все не проясняется. С обитателями нашей напарницы произошло самое страшное, что может случиться с людьми: у них атрофировалась душа, в них нет любви, самоотверженности, взаимопонимания. Перед нами фантастическая модель предела отчужденности, разобщенности, эгоизма… Такая беда с неизбежностью должна постичь общество, в котором при материальном изобилии отсутствуют высокие идеалы; особый состав бетианской атмосферы, калечащий души, — это, конечно, всего лишь иносказание. Надо добавить, что это еще и повесть о любви, о любви трагической, но все же торжествующей, потому что Ромео и Джульетта побеждают и погибая.

А вот рассказ рано умершей талантливой писательницы Лилианы Розановой «Весна-лето 2975-года» (1973 г.). Юный математический гений, отремонтировав списанный компьютер, выполнил на нем задание одноклассницы-красавицы, к которой был неравнодушен: он предсказал ей моду, которая будет царить через тысячу лет. И только сама щеголиха Ксана не поняла, какую злую шутку сыграло с ней необыкновенное платье, сшитое по моде далеких потомков. В нем оказалось заложенным волшебное свойство: платье подчеркнуло, обнажило душевную пустоту, никчемность девушки, красавица стала выглядеть уродиной… Вот как много в шутливом, казалось бы, тоне можно рассказать и о настоящем, и о будущем, и об окружающих людях, и о самом авторе. Вот ради чего стоит придумывать рассказы о фантастических изобретениях.


А теперь мы перейдем к сочинениям совсем другого рода. Самое печальное в них то, что создавали их люди не бездарные. (О таких будет особый разговор). Переключение внимания фантастики с конструкций ракетных сопел на живого человека, сняло затруднения, которые представлялись непреодолимыми Беляеву. Однако конфликт конфликту рознь, и описывая его, писатель должен занимать ясную позицию, которую его читатели должны понимать, ну и желательно (для писателя) разделять. Но необязательно: если я не разделяю взглядов писателя, то это означает всего-навсего, что мы с ним принадлежим к разным нравственно-политическим лагерям. Хуже, когда автор не вполне понимает сам, о чем пишет, либо понимает, но сознательно прячет злые гримасы за театральной маской, на которой намалевана широкая улыбка. Я надеюсь, что в романе, о котором пойдет речь, мы имеем дело с первым случаем.

Роман Сергея Снегова «Люди как боги» писался многие годы, в законченном виде трилогия вышла в 1982 году. Человек старшего поколения, Снегов был близок к шестидесятникам. Хочется с почтением отнестись к огромным усилиям, затраченным писателем на создание этого объемистого произведения. К сожалению, многое в романе у меня вызывает возражения и недоумения.

Первое определение, которое приходит в голову, — «космическая опера». Страницы романа перенаселены сверхпричудливыми существами и непредставимыми космическими катастрофами. Мелькают красавицы-змеедевушки, мыслящие мхи, некие «разрушители», похожие на скелеты, бессмертные галакты, говорящие и умеющие обращаться с интегралами псы, звездолеты, мчащиеся со скоростью, в тысячи раз превосходящей скорость света, пространства, кривизна которых крутится, вертится, как шар голубой, время, которое может течь в любом направлении и даже перпендикулярно…

К какой еще категории можно отнести апокалиптическое сражение, которое произошло на планете с грунтом из золота? В битве участвовали огнедышащие драконы, четырехкрылые ангелы, невидимки, чудовищные головоглазы, призраки, изготовленные из силовых полей, уже упомянутые скелеты-разрушители, а также обыкновенные люди, лупцующие друг друга лазерными и гравитационными смертями…

До появления «fantasy», в сущности ближайшей родственницы, а может, и просто разновидности, жанр «космической оперы» — «space opera» — был весьма распространен в англо-американской фантастике и кинематографе.

«В небе — истинный ад. На планетах отчаянные сражения ведут внеземные существа. В их распоряжении сверхмощные космические корабли, лазерные генераторы, еще неизвестные землянам виды военной техники… Горы трупов, кровь льется рекой…»

— так описывали советские журналисты «звездные войны» в старые времена, но, боюсь, что общая картина с тех пор мало изменилась. Удивительно, что этот кровавый трафарет целиком приложим и к трилогии Снегова. Никто, конечно, не может наложить вето ни на один жанр. Вполне можно представить себе, как «оперные» арии могут быть исполнены, например, в сатирических или юмористических целях, но, честно говоря, я не представляю их в рамках позитивной утопии, в основу которой положены благородные мысли о великом предназначении человека во Вселенной, о созидающей роли жизни, о союзе всего доброго, всего разумного. Ирония? Наверно, действительно ирония. Трудно предположить обратное, не может же Снегов верить в чудовищ и монстров. Но к чему относится она и как сочетается с главной идеей романа, обозначенной в его названии «Люди как боги»? «Космическая опера» под таким названием? Может быть, я просто не понимаю, что и заголовок — тоже ирония, ведь богоподобные земляне предстают в романе ограниченными, лишенными элементарной душевной чуткости, самовлюбленными существами с набором низменных инстинктов.

Вот главный герой книги — «мудрый» Эли. Посетил как-то Эли концерт приятеля, и вдруг ему стало скучно слушать вступительное слово композитора. «Хватит болтовни!» — ничуть не смущаясь, заорал он на весь многотысячный зал. Как ни странно, композитору не пришло в голову обидеться на бестактную выходку. Толстокожие люди, конечно, встречаются, но ведь никто не мыслит относить их, равно как и их оппонентов, к рангу богов.

На искусственной планете Ора люди собирают конференцию разношерстных, но, тем не менее, разумных обитателей Галактики. Неожиданно Эли влюбляется в змееподобную Фиолу с Веги (согласитесь, сексуальные вкусы молодого человека отличаются известной изысканностью) и отправляется к ней на свидание. Заходит он, значит, в гостиницу, а Фиола — о, ужас! — не сразу откликнулась на его серенаду. И кавалер в гневе начинает рушить все, что попадает ему под руку и под ногу. Несколько опомнившись, Эли оценивает свое поведение так:

«Я, гордящийся разумом человек, вел себя как зверь, ревел и мычал, охваченный жаждой драки и разрушения».

Удивляет только, что местные вышибалы не выставили дебошира за порог, а Фиола после этого любезничает с ним. Воистину есть в иных мирах и временах что-то непостижимое для нашего мышления!

Дальше — больше. Эли и его друзья встают на тропу войны. Они решают покарать злобных разрушителей, которые уничтожают и порабощают другие галактические народы. В этом конфликте разрушители выглядят обороняющейся стороной, против человечества они не выступали, даже не знали о его существовании. Ладно, допустим, что они — несомненное зло, с которым необходимо бороться во имя галактического интернационализма. Однако надо заметить, что люди сначала вступили в войну, загубили с обеих сторон множество жизней, звездолетов и планет, а потом начали разбираться, кто они такие, эти разрушители, и что ими руководит. Не было сделано и попытки договориться. Между прочим, выяснилось, что среди них есть немало славных ребят, оперевшись на которых можно было при более выдержанной и дальновидной политике обойтись без истребительных войн. Но что до подобных соображений снеговским героям!? Они так и рвутся в драку, это вам не слюнтяйчики-интеллигентики.

Вот как говорят и действуют большие гуманисты и защитники угнетенных. Боги.

«— Сейчас я покажу этим светящимся черепахам, что им далеко до людей!»

«— На атомы! — орал Лунин. — В брызги! Так их!»

«— Мы не уйдем отсюда, пока хоть один ползает!»

«— Ты разговариваешь с этой образиной, как с человеком! Я бы плюнул на него, а не улыбался ему, как ты»…

— это образчик рассуждений мальчика, сына Эли.

«Я хочу показать этому звездному проходимцу, что он встретился с высшей силой. А не с тупым животным!»

Любимые слова снеговских героев — это «месть», «мстить», «отмщение»…

Но, может быть, Эли и его соратники — уникумы, выродки? Нет, видимо, все человечество находится в столь же удручающем состоянии, разве можно было бы в ином случае водрузить высокомерную и хвастливую надпись на Пантеоне, где похоронены лучшие умы планеты: «Тем, кто в свое несовершенное время был равновелик нам». Не знаю, о каком «совершенном» времени думал автор. Надо, впрочем, заметить, что и другие могущественные цивилизации Галактики — разрушители, галакты, рамиры — тоже не сократы по части интеллекта и морали. Если бы Снегов относился бы к своим «богам» с иронией, то неплохо было бы дать нам ее почувствовать.

Никто не станет настаивать, что людей будущего можно изображать только так, как Ефремов в «Туманности Андромеды», — стопроцентным совершенством. Ни Ефремов, ни Стругацкие, ни Снегов, ни я не могут сказать, какими они будут, грядущие поколения, какие у них будут взгляды, язык, мораль. Мы пробуем представить их себе. Фантаст может изобразить своих персонажей такими, какими он хочет, чтобы люди стали, или, наоборот, такими, какими не хочет, с целью предупредить род людской, как, например, Ст. Лем в романе «Возвращение со звезд» — стадом зажравшихся, самоуспокоившихся мещан, что очень возмутило авторов «докладных записок», о которых пойдет речь в главе о Стругацких. Они (авторы записок) не могли и допустить мысли, что будущее можно представить себе иначе, чем королевство торжествующего коммунизма. Но в любом случае нам должно быть понятно, какая у писателя цель. Что собирался сказать нам Снегов, выводя на просторы Вселенной бездуховных и нескромных людей, вроде Эли? Впрочем, я, кажется, уже об этом спрашивал. А ведь Эли среди первых людей планеты. В наши дни таким «менеджерам» нельзя было бы доверить вывозку мусора, не то что командование галактическими экспедициями. Нельзя не заметить в романе изображение нравственного падения людей даже по сравнению с сегодняшними, не ахти какими прочными устоями. Сильно сомневаюсь, что и через несколько тысяч лет поведение изменится столь кардинально, что нынешние пороки станут добродетелями или перестанут замечаться. Я не могу понять, с какой целью идет любование грубостью и неделикатностью, и как эти достоинства сочетаются с теми идеалами добра, которые люди, по Снегову, несут в Космос. Лемовские мещане, по крайней мере, никого не освобождали.

Есть в романе страницы, производящие сильное впечатление. Бездны космоса, блеск незнакомых созвездий, сталкивающиеся солнца, бесспорно, завораживают. Хороша заключительная речь, с которой Эли обращается к непостижимым обитателям ядра Галактики — рамирам. В ней Эли не выглядит ни хамоватым дурачком, ни доверчивым теленком, ни заносчивым конкистадором. Но ведь нас водят за нос: перед нами не тот Эли, с которым мы общались на протяжении семисот страниц, с нами говорит автор.

«Антихудожественность и антигуманность — область, противопоказанная фантастике. Фантастика рушится в них, как в могилу».

Это уже не мои слова. Это заявляет Сергей Александрович Снегов, отвечая на анкету «Уральского следопыта». Странное раздвоение. По его же мнению, будущее зависит от того, «преодолеет ли человек нечеловечность апологетов всемирного разрушения…» Видимо, автор действительно уверен, что написал нечто в этом духе. Удивительно… Но ведь боги — это, пожалуй, не только те, кто держит в руках молнии, это, я так думаю, еще и великие души.

Говорить о просчетах Снегова нелегко, потому что этот человек прошел сквозь ад ГУЛАГа. Но выпущенная книга отрывается от автора, и поэтому я не могу пройти мимо, не единственного, но все же достаточно редкого на тот период произведения в отечественной фантастике, которое вольно или невольно воспевает агрессивность и расизм.

Доброта, благородство… Мне, как и Снегову, трудно представить себе литератора, который брался бы за перо, тая за пазухой иные нравственные принципы. Но… Кто-то остроумно перефразировал небезызвестную тираду: при слове «револьвер» моя рука тянется к культуре.


С абсолютно неприемлемой авторской позицией мы встречаемся в повести Бориса Лапина «Первый шаг» (1978 г.). Нас знакомят с экипажем в восемь человек, несущихся на звездолете к далекой звезде, достичь которую можно лишь через несколько веков. К месту назначения, следовательно, прибудут лишь правнуки стартовавших с Земли. Ситуация повести мгновенно вызывает в памяти рассказ К.Саймака «Поколение, достигшее цели», не только лучшее из того, что написано на этот спорный сюжет, но и вообще одно из лучших произведений мировой фантастики. Теперь за дело берется наш автор. И люди, летящие к звездам, — это наши потомки, судя по именам. Автор достаточно профессионален, чтобы впечатляюще изобразить напряженную, звенящую от натуги психологическую обстановку, описать мучения, страдания несчастных, которые обречены провести свой век от рождения до могилы в тесных стенках корабля. Не будем бояться правды — перед нами тюрьма, уютная, комфортабельная, с бутафорской травкой, но неумолимая, пожизненная. Предположим, что первая группа состояла из добровольцев-фанатиков, но у их детей, внуков никто ведь не спрашивал согласия.

К концу повести выясняется, что эксперимент над несчастными еще более жесток, чем это казалось сначала. На самом-то деле никакого полета не было, ракета оставалась на Земле, но обитатели корабля об этом не знали, они думали, что совершают подвиг ради интересов человечества, только эта мысль и поддерживала их силы. Жестокая комедия понадобилась для проверки — как, мол, будут вести себя железные космопроходцы, выдюжат ли. Дабы ничего не упустить для науки из поведения подопытных кроликов, по всему кораблю, установлены незаметные глазки телекамер! Все, все тщательно продумано. Заключенным — как иначе их назвать — милостиво предоставлена возможность при желании покончить жизнь самоубийством — в гудящем пламени реактора. В действительности нет ни пламени, ни реактора: человека, пережившего предсмертные муки и бросившегося вниз головой, встречают заботливые руки экспериментаторов.

Но как понять, что оставшиеся в живых смиряются, не кричат, не стреляют в мерзавцев? И сам автор — он тоже никого не осуждает. Эсэсовских врачей, которые производили эксперименты над заключенными в концлагерях, судили. Здесь еще и общество оклеветано — оно-то тоже не протестует.

Но какая великая цель! Подготовка звездной экспедиции! Надо ли повторять, что нет благородных целей, которые оправдывали бы антигуманные средства. И если цели нельзя достичь без издевательств над людьми, то, значит, стоит поставить под сомнение ее самое. Значит, полеты к звездам не нужны или, по крайней мере, преждевременны.

Вероятно (в фантастике все вероятно), можно представить себе ситуацию, когда даже полет со сменяющимися поколениями станет необходимостью. Я не знаю, как будущие поколения решат эту задачу, но уж, конечно, без инквизиторского разгула. Скорее всего, экипаж погрузят в анабиоз, что, кстати, уже предлагал Ефремов. Значит, Лапин придумал несчастных «космонавтов» только для того, чтобы полюбоваться их мучениями. Хотя бы намекнул на свое отрицательное отношение к происходящему, можно было бы расценить рассказ как хорошо исполненную модель Великого Обмана.

О Кире Булычеве мы уже говорили не раз, но вспомним его рассказ — «Я вас первым обнаружил» (1972 г.) как противовес к рассказу Лапина. Звездолет «Спартак» пять лет летел к чужой звезде и долетел и геройски выполнил свою задачу, двенадцать человек из восемнадцати улетевших остались в живых. А на Земле из-за относительности времени прошел век. И еще век пройдет, пока они смогут добраться до дому. И вот на последней из посещенных планет они обнаруживают записку, из которой узнают, что люди уже успели побывать здесь и в тот же год вернуться обратно. Наука сумела открыть принципиально новые способы покорения пространства. Жертвы, принесенные экипажем «Спартака», оказались напрасными. С горьким чувством разочарования ложится экипаж на обратный курс; ведь на Земле, как они считают, их никто и не помнит, не ждет, кому они там будут нужны через двести лет. Булычев никак не описывает переживания, которые охватили команду «Спартака», когда в корабельных динамиках они услышали звонкий голос:

«„Спартак“, „Спартак“, вы меня слышите? „Спартак“, я вас первым обнаружил! „Спартак“, начинайте торможение… „Спартак“, я — патрульный корабль „Олимпия“, я — патрульный корабль „Олимпия“. Дежурю в вашем секторе. Мы вас разыскиваем двадцать лет!.. Я вас первым обнаружил. Мне удивительно повезло…»

Автор словно молчит вместе с экипажем, у которого перехватило горло от волнения.


В нашей фантастике существовал и может быть благополучно сдан в макулатуру еще один многочисленный подвид, о котором волей-неволей приходилось не раз вспоминать. Его нельзя назвать безыдейным, так как идея в нем не только наличествовала — выпирала. Это были книги, в которых авторы вели «бой кровавый, святой и правый» с империализмом. Империализм обыкновенно воплощался в облике какой-нибудь страны, иногда конкретной, чаще всего США, иногда тем же США присваивался прозрачный псевдоним, вроде Бизнесонии.

Час пик в истории противоборства с империализмом в фантастике насупил в конце 40-х — начале 50-х годов, в разгар «холодной войны». Одна за другой появлялись такие книги, как «Патент АВ» и «Атавия Проксима» Л.Лагина, «Лучи жизни» С.Розвала, «Вещество Ариль» («Красное и зеленое») В.Пальмана, «Черный смерч» Г.Тушкана и т. д. Все эти книги были выстроены по сходному алгоритму. Научное открытие, фантастическое или реальное, попадая в руки империалистических заговорщиков, ставит мир на грань катастрофы. Но, само собой понятно, всегда находятся парни, благодаря которым мы пока еще живем на этой планете… Даже после начала оттепели фронт еще долго не был оголен: «Глиняный бог» А.Днепрова, «Невинные дела» С.Розвала, «Льды возвращаются» и «Купол надежды» А.Казанцева, «Битые козыри» М.Ланского, повести В.Ванюшина, А.Винника, З.Юрьева…

Повторю, что это была наиболее безопасная для фантастов тема. Что бы там ни написать об империалистических происках, никто «наверху» возражать не будет. Именно поэтому среди подобных опусов наиболее часто встречается откровенная халтура. Но в той же группе были и книги вполне приемлемые по литературным достоинствам, такие, например, как названные романы Лагина, «Сдвиг» Александра Щербакова…

Из названного цикла именно «Сдвиг» (1978 г.) кажется мне наиболее интересным или — если хотите — наименее прямолинейным. Неразумные предприниматели приняли полвека назад решение закачивать отработанные воды атомной электростанции в основание острова, хотя уже тогда нашелся ученый, который предупреждал об опасности непродуманного решения. Но от него отмахнулись: строгих доказательств не было, а экспертиза требовала больших денег и еще большего времени. И вот в один далеко не прекрасный день новоявленная Атлантида тронулась с места. Дальше происходило все то, что и должно происходить в таких случаях — всенародное бедствие, растерянность правящих кругов, самоотверженность и мужество лучших представителей нации, проявления международной солидарности…

Конечно, по тогдашним представлениям наплевательское отношение к собственной стране могло «иметь место» только у «них»… До чернобыльской катастрофы оставалось восемь лет…

Плодовитый Зиновий Юрьев написал множество повестей о Шервуде, выдуманной им, но легкораспознаваемой стране. Неплохих по своему уровню. Но, пожалуй, лишь одна из них имеет право на продолжение существования, и опять-таки потому, что в ней не столько обличаются миллионеры и милитаристы, а поднята насущная этическая проблема. Герой повести «Человек под копирку» (1974 г.) доктор Грейсон нашел способ выращивать неотличимые человеческие копии из клеток «оригинала». На базе своего открытия он создал прибыльное дельце: его «слепки» служат складом живых «запчастей» и даже запасных туловищ, в том случае, если «первый экземпляр» постареет, заболеет или попадет в катастрофу. Фантастика? В очень небольшой степени. Зато беспросветный моральный тупик.

«Тысячи людей мечтают заполучить сердце, печень или почки 17-летнего парня, который бы только что разбился на мотоцикле».

Это цитата из газеты «Нью-Йорк Таймс». Можно не сомневаться: покупатели на подобный товар найдутся. Разумеется, это недешевое удовольствие могут позволить себе только очень состоятельные люди, поэтому предприятие держится в глубочайшем секрете.

Под названием «Люди и слепки» повесть была напечатана в журнале «Наука и религия», где состоялось ее обсуждение, в котором приняли участие писатель, философ, историк и биолог. В разговоре они коснулись очень непростого вопроса. Руководствуясь «гуманными» соображениями, а практически желая избежать ненужных скандалов и слез в день, когда у слепков приходится «изымать» части их тел, Грейсон выращивает питомцев в изоляции от человеческого общества. Персоналу под страхом мучительной казни на муравейнике запрещено разговаривать со слепками, а тем более учить их говорить. Как считает руководитель питомника, слепки лишены человеческого сознания.

И ведь верно, Маугли, как известно, всего лишь красивая выдумка Киплинга. Выросший в волчьей стае ребенок будет иметь сознание волчонка, а не человека. Так же как и Тарзан — обезьянье воспитание и образование.

Но в таком случае можно ли считать слепки людьми, а если нет, то в чем аморальность эксперимента Грейсона? Отбросим в сторону идеологические накрутки. В конце концов такой опыт можно поставить в любой стране. Никто не стал бы возражать против выращивания ног, рук или почек в отдельности. И никто не считает безнравственным использовать в медицинских целях, допустим, обезьян. (Брижит Бардо все-таки считает).

Тут дело упирается в старую, почти сфинксову загадку: что такое человек? Только ли «душа», как считают многие философы, для которой тело лишь ее вместилище, презренная оболочка, или психобиологическое единство, которое не может искусственно расчленяться на божественный разум и слепую материю. Человеческие задатки могут быть реализованы лишь в социальном окружении, а потому, как утверждал доктор философских наук Б.Григорьян:

class="book"> «Грейсон совершает преступление уже в самом начале эксперимента, изолируя слепки от культурного мира, искусственно предотвращая развитие их интеллектуальных и духовных способностей».

Но кто бы мог обязать его это делать, как и никто не заставлял его их выращивать? Каким бы нехорошим человеком ни выставлял автор Грейсона, может быть, преступлений он все-таки не совершал? Отвечать придется самим читателям. Ни фантаст, ни ученые ответить на него не сумели.


Фантастическая литература, которой все время приходится иметь дело с нечеловеческими разумами — кибернетическими, внеземными, выращенными на питательных средах и т. д. очень часто пытается разобраться, что такое человек, в чем его сущность. Если верить Веркору (я подразумеваю его роман «Люди или животные?»), ответить не смогли даже лучшие умы планеты.


Право же, я и сам не могу объяснить, почему заканчиваю эту главу несколькими произведениями для детей, которыми фантастика 60-70-х годов, конечно, не ограничивается. Лишь соображения о невозможности объять необъятное вынуждают меня пропустить книги В.Мелентьева, Е.Велтистова, Н.Максименко и других не менее достойных авторов. Но о нескольких писателях, без которых картина все же была бы совсем неполной, хотелось бы упомянуть.

Одной из первых больших книг, проросших уже в новой почве, был «Экипаж „Меконга“» Евгения Войскунского и Исая Лукодьянова (1962 г.). Типичны для того времени были его авторы, пришедшие в фантастику со «стороны»: Войскунский — бывший военный моряк, и Лукодьянов — инженер-нефтяник. Типична тема — герои заняты прикладными, сиюминутными изысканиями, добиться, например, экономичных способов транспортировки нефти. Типична, нет, не сама атмосфера солидарности и оптимизма, ее-то, в действительности, боюсь, как раз и не было, но типично для книг того времени изображение атмосферы вдохновения в научно-исследовательских институтах, молодежных коллективах и даже в коммунальных квартирах, хотя, как положено, везде мельтешат и мешают хорошим людям консерваторы и мещане. Нельзя сказать, что все это было сплошной неправдой. В те годы Баку был (а может, считался) обыкновенным советским городом, где азербайджанцы, армяне, русские (в их числе авторы романа, или, например, такие фантасты, как Г.Альтов и В.Журавлева) жили у себя дома и в этом совместном проживании различие национальностей как-то не замечалось.

От старой фантастики в «Экипаже „Меконга“» шел его подчеркнуто научно-популярный стиль, тогда считалось необходимым как можно основательнее, если нужно, то с чертежами, обосновывать технические прожекты. Не обошлось и без диверсанта. И все же, несмотря на внешние признаки традиционной советской НФ, книга едва ли устроила бы теоретиков «ближнего прицела». Она отличалась свободным дыханием, гипотезы в ней выдвигались без оглядки на утвердившиеся научные догмы, авторам удалось сугубо практическим делам придать романтическую окраску, чего никак не удавалось Казанцеву, Немцову, Томану и их соратникам. В романе — и это не такая уж мелочь — нет всезнающих парторгов, которым вменено в обязанность следить за тем, чтобы молодежь не слишком-то заносилась и почаще обращалась к опыту старших товарищей. Молодые герои словно не знают об этой опеке, и их раскованность — несомненный признак нового времени. К тому же авторам удалось завязать увлекательный приключенческий сюжет, соединив события сегодняшнего дня с путешествием в Азию, совершенным петровским офицером почти три века назад, и умело доведя до наших дней тайну, вывезенную Федором Матвеевым из Индии. Именно этот сюжет обеспечил роману успех среди молодых читателей, хотя немаловажное значение имеет и то, что авторы сумели создать (хотя можно пожелать и большего) живых и разнообразных героев.

Несмотря на всю свою переходность, «Экипаж „Меконга“» был одной из тех книг, которые и создавали знаменитую фантастику 60-х. А то, что в ней не было больших философских обобщений, то не будем забывать, что книга изначально была рассчитана на подростковую аудиторию, и в этом качестве может считаться одной из родоначальниц новой фантастики для детей.

И хотя в последующих книгах («Этот далекий Тартесс» — 1968 г., «Ур, сын Шама» — 1975 г., «Незаконная планета» — 1980 г.) Войскунский и Лукодьянов, казалось бы, решительно отказались от родимых пятен НФ и стали разрабатывать взятые на вооружение новой фантастикой космические, космогонические, футурологические темы, книги не имели успеха «Экипажа…» Должно быть, потому, что сами эти темы уже были обкатаны в десятках книг. Отсюда совсем неоригинальный вывод: как важно быть первым.


Увлеченная мировоззренческими, моральными, разоблачительными и прочими важными заботами наша фантастика порой упускала из виду, что молодежь больше всего привлекает приключенческий дух. Поэтому так свежо прозвучал в других отношениях вполне традиционный роман Виталия Чернова «Сын Розовой Медведицы» (1976 г.). Действие его романа начинается еще до Октябрьской революции. На «воспитание» к медведице, потерявшей детенышей, попадает осиротевший двухлетний малыш с одинокого горного стойбища, родители которого в свою очередь стали жертвами чумы. История эта, разумеется, вымышленная, но автору удалось добиться максимального — для избранной ситуации — правдоподобия. В то, что ловкий, беспощадный к врагам и преданный друзьям Хуги никогда не существовал, молодым читателям, очевидно, будет поверить нелегко, а заставить читателя верить в заведомо невозможное — несомненный признак фантастики высокого класса. Автор красочно описал богатую и величественную природу Тянь-Шаня, ее разнообразных обитателей. В этом плане книга совершенно реалистична, а ее фантастической версии придает добавочную убедительность умелое использование легенд и слухов о снежном человеке, которые усиленно распространялись несколько лет назад. В книге Чернова эти слухи, например, о виденных кем-то гигантских следах, получают простое и логичное объяснение.

Часть глав отдана многолетней одиссее самого Хуги — медвежьего приемыша, мальчика, юноши, взрослого мужчины. Автор пытается обосновать маловероятный случай: человеческий детеныш сумел не только выжить в борьбе с жестокой природой, но и вписаться в нее, стать частью природы, победить врагов и сделаться хозяином округи. Примитивное, неразвившееся, но своеобразное мышление Хуги, его «первобытная» психология, его сложные и разнообразные отношения с окружающим миром, в том числе с человеческим, все это автор изображает с глубоким проникновением в характер, несмотря на всю необычность такого характера. Особенно трогательна нежность, которую испытывают друг к другу Хуги и его приемные «родители» — Розовая Медведица и Полосатый Коготь. Конечно, автор несколько очеловечивает повадки и разум животных, но далеко не в той степени, как это сделал Киплинг в «Книге Джунглей», и тем более Берроуз в «Тарзане».

Другие главы переносят нас в населенные части Тянь-Шаня, к людям, которые долгие годы пытаются установить контакт с загадочным существом, внушающим суеверный страх местным жителям. Впервые Хуги был замечен еще в 20-х годах отрядом красных конников, посланных на борьбу с басмачами. Мысль об увиденном среди медведей человеке не дает покоя бывшему командиру отряда Федору Дунде, и через семь лет, став исследователем, он на свой страх и риск организует экспедицию в горы. Но маленький отряд бесследно исчезает. И лишь еще через двенадцать лет, перед Отечественной войной, молодому казахскому ученому Ильберсу, который волей судеб оказывается двоюродным братом Хуги, удается раскрыть обстоятельства трагической гибели отряда Федора и попытаться довести его дело до конца.

Ученые понимают, что возвратить несчастное (а впрочем, по-своему счастливое) существо в человеческое общество невозможно; «мауглизация» (такой термин употребляет Федор) не проходит для человеческого разума даром. Разумеется, уникальный случай представляет огромный интерес для науки, но изучать психику Хуги можно только в естественной для него среде, не применяя насилия. Так считал Федор, к такому же гуманному выводу приходит и Ильберс, разрезая веревку на пойманном Хуги и возвращая ему свободу, дикую свободу.

Но центральное место в нашей фантастике для детей, именно для того самого прекрасного возраста, когда в ребячьих мечтах тесно соприкасаются две равно неразрешимые трудности: одна — в преодолении светового барьера, другая — «А что по этому поводу скажет мама?», занимает Вячеслав Крапивин. Он написал много книг, вышло даже собрание сочинений, вполне заслуженное в отличие от некоторых ветеранов, самолично назначивших себя в классики.

Книги Крапивина обладают той свежестью раннего летнего утра, которое охватывает каждого, кто в нее погружается. Вероятно, каждый мальчишка (а может быть, и не только мальчишка) мечтал попасть в сказку. Чтобы бродить по узким кривым уличкам старинного города с узорчатыми крепостными башнями. И чтобы на боку болталась шпага, небрежно засунутая в кожаную перевязь. И чтобы рядом шли верные друзья с расцарапанными коленками, готовые ради тебя рискнуть жизнью. И чтобы были жестокие схватки с лютыми гвардейцами, нет, нет, не кардинала, кардинал — это из другой книги… Конечно, чтобы схватки кончались нашей полной победой, но хорошо бы и врагов не очень убивать. В мальчишеских грезах выглядит это примерно так:

«— Руки… — сказал я и вынул рапиру.

— Что? — не понял командир гвардейцев.

— Руки с эфесов! — повторил я и почувствовал, как внутри меня все задрожало. Не от страха. — Уйдите с дороги!

— Юный Рыцарь, нас трое, — снисходительно сказал командир. — Отдайте оружие, сейчас не до игры.

И три острия затронули мою рубашку…

Валерка правду говорил, слабаки они были в этом деле. Не дошла еще их фехтовальная наука до нашего уровня. Всего-то два простых захвата — и две шпаги зазвенели по мостовой…»

Кто ж этот храбрый фехтовальщик? Он — взрослый. Но взрослый только на планете Земля. Ему повезло в жизни, он иногда переносится на другую планету, где его ожидают два друга, два брата. На той планете ему всегда двенадцать лет, и он участвует в чудесных и опасных приключениях. Первый раз это случилось с Сергеем Витальевичем в повести «Далекие горнисты» (1975 г.). Потом — «В ночь ночного прибоя» (1977 г.). Несколько позже было напечатано и заключение трилогии — «Вечный жемчуг» (1980 г.). В этих повестях есть все, что требуется в подобных случаях — и старые гриновские корабли в заброшенных гаванях, и волшебный кристалл, предсказывающий будущее, и разумные крабы… Да, в строгой «научной» фантастике едва ли допустимо связывать две планеты веревочкой, пока ребята ни побудут вместе, но так ли это важно?

Назову еще одну из лучших вещей Крапивина — тоже повесть, и тоже сказку «Дети синего фламинго» (1981 г.) Здесь появляется невидимый для всех, кроме сказочных героев, остров, на котором при внешнем благополучии царит жестокая казарменная дисциплина. Малейшие отступления от заведенных правил, от «равновесия порядка» немедленно пресекаются и наказываются. Взрослые давно смирились, и только в детских душах зреет протест. Для того, чтобы держать народ в страхе, правители используют ящера, спрутообразное кибернетическое устройство, которое когда-то было создано гениальным ученым для защиты острова от врагов, но — как это часто случается не только в фантастических сказках — достижения науки и техники обращаются против людей и даже против самих изобретателей. Вы чувствуете взрослые мотивы в детской сказочке?

Согласно легенде, чудовище должен победить юный рыцарь, им предназначено стать одиннадцатилетнему Женьке Ушакову, и он действительно побеждает дракона, то бишь ящера, после многих «страшных» приключений.


В этой главе передо мной открывался такой богатый выбор, что, как я ни старался, мне не удалось разобраться, хотя бы внутренне, кто за кем здесь должен шествовать, кого с кем соединять или, напротив, разъединять, о ком стоит сказать побольше, а о ком можно, с сожалением или без сожаления, умолчать. Авторов и книг было так много, в них кипела молодая, задорная кровь, и они, иногда расталкивая друг друга локтями, накидывались на читателя со всех сторон; все было ново, все было интересно, все хотелось испытать и попробовать — жанры, темы, идеи, гипотезы, стили, хвалу и проклятия. Уже закончив и перепечатав текст, я хватался за голову: а где же «Четыре четырки» моего тоже уже покойного друга Н. Разговорова, а где же виртуозные по исполнению рассказы В.Григорьева, а где… Но не фарисейством ли выглядят эти запоздалые вздохи? Кто мне мешал их включить? Но тогда глава либо выросла бы до невероятных размеров, либо превратилась в скучный перечень. Не удивлюсь, если кто-то сочтет, что она и в данном виде уже обрела оба эти качества. Фантасты тех незабываемых лет напоминали разнокалиберную ватагу удалых сорванцов, которых некогда на Волге называли сарынью и которые по знаменитой команде атамана «Сарынь на кичку!» одновременно, беспорядочно, но неудержимо бросались на судно. Кто-то падал в воду, кого-то давили, кто-то тонул, однако сопротивляться этой массе было невозможно, и в конце концов она одерживала победу.

Удалось ли вычленить сокровища из обшей смеси? Не мне судить… Разговор о фантастике тех лет еще не окончен…

«Фантастика — это не жанр, это способ мыслить»

Впрочем, чудное было время.

Хоть и душили нас эти падлы,

а время было чудесное.

В.Аксенов

Братья Аркадий и Борис Стругацкие работали вместе почти 35 лет и написали около 25 крупных романов и повестей, не считая рассказов, киносценариев, вариантов и произведений, написанных порознь. Некоторые их книги я опущу вовсе, о других скажу вкратце, и те из читателей, которые заподозрят, что пропущенные вещи нравятся мне меньше других, не ошибутся, хотя я затруднился бы полностью объяснить даже себе свои предпочтения. Но насколько могу, я постараюсь умерить субъективность и умолчу лишь о тех сочинениях, которые, как мне кажется, принципиально новых нот в творчество Стругацких не добавляли. Заранее согласен с теми, кто предложит иной принцип отбора.

Как я уже писал, после 1957 года на сцену буквально выпорхнула целая плеяда до того никому неизвестных сочинителей, которые в сжатые строки создали совершенно новую, социально значимую, отвечающую современным требованиям фантастику, слава и популярность которой стали угрожающе расти. Среди этого пополнения были и братья Стругацкие, первые их рассказы появились в том же 1957 году, а через год вышла и первая книга в твердой обложке — «Страна багровых туч», вызвавшая сразу большой интерес и сразу обруганная критикой, хотя, честно говоря, в книгах этих еще ничего особо вызывающего критику не было. Просто в «серьезных» журналах было принято заведомо относить фантастику к «осетрине второй свежести». И, кстати, в большинстве своем она к этому сорту и принадлежала. Стругацкие с самого начала поставили себе целью сломать утвердившуюся тенденцию не кликушескими заклинаниями: «Золушка! Падчерица!», а конкретными произведениями. Читатели оказались зорче литературоведов. Они быстро выделили братьев-соавторов и стали расхватывать их книги.

Аркадий рассказывал мне о начале их творческой деятельности так:

«Фантастику мы с братом любили с раннего детства. Сначала втянулся я, а потом соблазнил и Бориса. Наш отец в юности тоже увлекался Жюль Верном, Уэллсом, и эта любовь перешла к нам. Жюль Верна я проглатывал уже лет в семь и принялся сам рисовать комиксы на фантастические темы. Но хороших книг в те годы выпускалось мало, дома были подшивки старых журналов, читались они с жадностью, многое нравилось.

Потом началась война. С февраля 1943 до середины 1955 — тринадцать лет я послужил в армии, большей частью на Дальнем Востоке как переводчик с японского. Обстановка тех мест описана в повести „Извне“. Когда я вернулся к родным в Ленинград, я уже был автором, вернее соавтором с ныне покойным Петровым, повести „Пепел Бикини“; это была не фантастика, а о чем книга, понятно из ее названия. Согласно семейному преданию первую фантастическую повесть мы с братом сочиняли на спор, подзадоренные моей женой, которая выразила сомнение, в состоянии ли мы написать интересно про путешествие на Венеру. Как человек военный я поставил жесткие сроки — так родилась „Страна багровых туч“. Конечно, нас очень вдохновило, что первая же наша книга получила премию Министерства просвещения. Вот с той поры и пошло.

Хотя мы с самого начала ставили перед собой задачу оживить героя в фантастике, сделать его человечным, наделить истинно человеческими качествами, тем не менее, большое место в „Стране багровых туч“ занимает научно-техническая идея, можно даже сказать, что она и была главным героем. Масса мест там отведено бессмысленному, как нам теперь кажется, обоснованию возможности полета на Венеру: фотонная тяга, спектролитовые колпаки… Мы собрали все известные сведения о Венере, стараясь описать планету такой, какой ее представляла в те времена наука. А если и были фантастические допущения, то и они отвечали тогдашней моде — трансурановые элементы, след удара метеорита из антивещества и тому подобная чепуха…»

Готовя свое первое отечественное собрание сочинений, Стругацкие не хотели вставлять в него «Страну…» Но мы можем расценить авторскую оценку первого романа слишком суровой. «Страна багровых туч» и сейчас читается как добротный приключенческий роман, в котором, конечно, привлекает поведение героев, а не избыток научных сведений.

Но от науки в романе все же никуда не денешься. Вот что говорил по этому поводу старший из соавторов:

«Хотя в нашем дальнейшем творчестве наука играет чисто вспомогательную роль, тем не менее, она у нас присутствует в каждом произведении. Действие наших повестей, как правило, происходит в достаточно отдаленном будущем, а там научно-технические чудеса станут обыденным явлением. К проблеме, которую мы затрагиваем, все это никакого отношения не имеет, но это не значит, что писатель-фантаст может позволить себе быть невеждой. Наши познания в сегодняшней науке достаточно солидны, особенно у моего брата, астронома по специальности, мы в состоянии легко оперировать научными данными, изобретать фантастическую терминологию и не делать просчетов по безграмотности…

Фантастику часто называют жанром, темой, особым видом литературы… Фантастика — это не жанр, не тема, это способ думать, она позволяет создавать такие ситуации (их я и называю моделями. — В.Р.) в литературе, которые я не могу себе представить иначе. Человечество волнует множество глобальных, общечеловеческих, общеморальных забот. Как их перевести на язык литературы? Можно написать трактат, но в трактате не будет людей. Ну, а раз появились люди, то и задачи ее приближаются к общелитературным задачам, или — как любили говорить раньше — к человековедению»…

И все-таки, несмотря на все сказанное, в «Стране багровых туч», в «Пути на Амальтею», в «Извне», в первых рассказах Стругацкие еще не стали Стругацкими. Чего же не доставало? Были в их книгах захватывающие приключения, были хорошие люди и остроумный диалог, но не было большой человеческой, большой философской «озадаченности». К счастью, братья поняли свой просчет раньше других и решительно отказались от традиционной научной фантастики.

Однако и осознав недостатки первых книг, Стругацкие не сразу выбрались на собственный путь. В начале 60-х годов они попробовали выступать в роли создателей утопий. Утопические мотивы мы обнаружим в «Стажерах» (1962 г.), в «Далекой Радуге» (1963 г.), а «Полдень. XXII век» (1966 г.) — это уже полная утопия. «Полдень…» (в первом варианте «Возвращение», 1960 г.) мне не представляется их большой творческой удачей, он писался в прямой, хотя и дружеской полемике с автором «Туманности…» Снова слово Аркадию:

«В „Полдне“ мы пытались представить себе, какой будет коммунистическая планета. Конечно, мы отталкивались от „Туманности Андромеды“, завидовали Ивану Антоновичу в том, что ему удалось создать такую замечательную картину будущего. Нам она представлялась очень полным отражением самых современных представлений научного коммунизма. Но нам там не хватало людей! Мы считали, что „завтрашние“ люди будут похожи на нас, недаром один из рассказов мы так и назвали „Почти такие же“. А если говорить совсем откровенно, то мы пытались представить себе наших друзей, молодых ученых, как бы они могли жить и работать, если бы у них было всего в достатке, аппаратуры и прочего, не надо было бы беспокоиться о хлебе насущном и думать об угрозе ядерной войны… Какие великие дела они могли бы сотворить!..»

И действительно мы находим в романе симпатичных людей, среди них космонавт-разведчик Леонид Горбовский, может быть, любимый герой Стругацких. Кочуя из романа в роман, он будет помянут и в одной из их последних книг. «Почти такие же» — ключ к роману и вообще к первым произведениям Стругацких. В своем желании приблизить «их» к «нам» или «нас» к «ним», авторы, например, снабжают героев современной лексикой. Мальчишки у них выражаются так: «Как вот врежу!», «Но, но, втяни манипуляторы, ты!», за что авторы получили критический выговор: будущие школьники и вправду вряд ли так будут изъясняться. Но это сознательный прием, заостренный против стерильной речи героев Ефремова, который, лишив их «так называемого остроумия», сразу же превратил в напыщенные рупоры идей, лишенные чувства юмора, которое, надеюсь, умрет только с последним человеком.

Впрочем, если не считать речевых красот, жизнь героев «Полдня» мало похожа на нашу. Хотя от изображенного в «Туманности…» изображенное в «Полдне» отделяет, видимо, несколько веков, уровень благосостояния и научно-техническая мощь Земли уже достигнуты неменьшие. Планета благополучна и благоустроена во всех отношениях, что авторы специально подчеркивают, иногда двойной чертой:

«Никакие стихийные бедствия, никакие катастрофы не грозили теперь планете недородом или голодом… Проблема питания перестала существовать так же, как никогда не существовала проблема дыхания»…

Но, как известно, недостатки суть продолжение достоинств. Чрезмерным покоем и статичностью веет от этого благополучного мира, где самые острые конфликты возникают от того, что озорники-кибернетики заложили в разумную машину заведомо неразрешимую задачу и развлекаются, наблюдая за мучительными потугами старательного компьютера решить ее, за что и были поколочены стареньким руководителем палкой в первом издании и оттасканы им за бороды во втором. Есть результаты, но нет процесса, есть великие дела, но нет никаких осложнений, не над чем ломать голову. Описывается, например, школа, похожая на ефремовскую, и более живо описывается, но принципов ее организации мы не узнаем, а потому нет оснований спорить, соглашаться, заимствовать. Вероятно, нам интереснее и важнее узнать про творимое будущее, проследить бесконечный процесс приближения к истине, увидеть пути, ведущие к ней.

Нет, не нашли себя Стругацкие в этом жанре. Не получилось у них Большой Утопии. Утопия предполагает изображение инфраструктуры идеального общества — образование, воспитание, семья, мораль, власть, экономика… Логические конструкции утопий почти всегда входят в противоречие с изображением индивидуальных судеб, недаром существует устойчивое мнение, что утопия не относится к ведомству художественной литературы. А Стругацкие ощущали себя художниками, старающимися преломить глобальные тревоги через конкретные человеческие судьбы.

Поворотной для Стругацких стала повесть «Попытка к бегству» (1962 г.). В ней они впервые для себя нащупали новый вид конфликта и новый тип фантастического героя.

Начало повести кажется продолжением «Возвращения», там изображается такой процветающий мир, в котором отдельные «частники» имеют личные звездолеты и могут проводить отпуск на необитаемой планетке за тридевять созвездий.

Но в туристский рейс к двум молодым людям напрашивается странный человек по имени Саул, отрекомендовавшийся историком, специалистом по XX веку. Он не знает элементарных, с точки зрения его спутников, вещей, например, что такое структуральная лингвистика, не умеет водить звездолеты, что вызывает у друзей удивление, но не подозрение: в их мире привыкли доверять друг другу. Однако веселого пикника не получилось. Планета, которую они облюбовали, оказалась обитаемой, и царил на ней строй, в котором причудливо перемешались признаки средневековья и фашизма. Авторы не стали углубляться в социальные механизмы планеты, в данном случае они целились в иные мишени. Потрясенные ракетолюбители впервые в жизни увидели насильственную смерть, угнетение, унижение человеческого достоинства. Логика событий заставляет их вступить в борьбу, к которой они оказываются совершенно неподготовленными.

Так, землянам необходимо разобраться в том, что же происходит вокруг, для чего им приходится захватить одного из надсмотрщиков, только что избивавшего хлыстом изможденных заключенных. И вот к такому-то австралопитеку утопические юноши обращаются по правилам изысканного этикета:

— Как вас зовут? Скажите, пожалуйста, кем вы работаете?

Пленник тут же начинает хамить, почувствовав их «интеллигентскую» мягкотелость.

Вмешивается Саул. Грубым рывком он поднимает воина на ноги.

— Имя? Должность?

Такой язык тот сразу начинает понимать.

За 35 лет истек срок давности в обязательстве критика сохранять сюжетную тайну, и читатели давно знают, что Саул оказался человеком XX века, советским офицером, не просто попавшим в будущее, но бежавшим в него из нацистского концлагеря. Но суровая судьба вновь сталкивает беглеца с духовными наследниками его палачей, и он сразу распознает их суть. Естественно, он оказывается куда прозорливей наивных спутников, и, может быть, неожиданно для себя открывает, что убежать от собственного времени, от выполнения своего долга человек не имеет права, иначе он должен посчитать себя дезертиром. И Саул возвращается назад, в свое время, чтобы принять последний бой. Своим спутникам он оставит записку, которую они не поймут.

«Дорогие мальчики! Простите меня за обман. Я не историк. Я просто дезертир. Я сбежал к вам, потому что просто хотел спастись. Вы этого не поймете. У меня осталась всего одна обойма, и меня взяла тоска. А теперь мне стыдно, и я возвращаюсь…»

Саула никто не заставлял возвращаться, судьей ему была только совесть, он стоял перед выбором — и выбрал. Выбрал смерть в кювете со «шмайсером» в руках.

Бессмысленно искать научные обоснования «перелетов» Саула через века. Перед нами другая фантастика, которую мало волнуют научно-технические детали, фантастическая ситуация понадобилась для того, чтобы предметно рассмотреть такие абстрактные понятия, как ответственность человека перед историей, перед своей эпохой. А это категории философские, побуждающие читателя к раздумьям. Это совсем не то, что описание конструкций космического корабля, которые никого взволновать не могут, хотя тоже называются фантастикой.

Через несколько лет, когда наступит пора бороться со Стругацкими с помощью так называемых докладных записок, адресованных в Отдел пропаганды ЦК КПСС, «Попытка к бегству» попадет под первый удар, хотя эта повесть очень проста по своему антифашистскому настрою, и никакого другого, скрытого подтекста в ней нет, что можно даже посчитать ее недостатком. Только исказив авторскую идею, можно исхитриться ее лягнуть. Что и было сделано. Советский офицер, совершивший попытку к бегству в будущее из гитлеровского плена, пришел к убеждению, как утверждается в докладной, что «коммунизм не в состоянии бороться с космическим фашизмом» и «возвращается (надо полагать, с отчаяния. — В.Р.) снова в XX век, где и погибает от рук гитлеровцев». Ничего подобного, даже отдаленно. Он возвращается к месту последнего боя потому, что, побывав в будущем, убеждается: борьбу с фашистской заразой нельзя откладывать на потом, иначе она может опасно распространиться. И разве он был неправ? Разве были неправы авторы, хотя в те годы еще ни один человек в нашей стране не осмелился бы открыто назвать себя фашистом или нацепить на рукав паучий знак?

«Вы возвращайтесь на Саулу и делайте свое дело, а я уж доделаю свое. У меня еще целая обойма. Иду…»

А его спутников суровые, прошедшие идейную закалку на партсеминарах дяди из XX века упрекнули в том, что, увидев на другой планете гнет, невежество, издевательства над разумными существами, они, видите ли, сначала захотели понять, с чем они столкнулись, нет, чтоб схватить автоматы или лайтинги и сразу приступить к расправе. Здесь у Стругацких впервые столкнулись два общества, две цивилизации — передовая и отсталая. В том или ином виде это столкновение, порождающее массу острейших кризисов, пройдет через все их творчество. Но столкновение цивилизаций — это все-таки конфликт надличностный, а человеческое сердце можно затронуть только переживаниями человеческого сердца. Отныне Стругацкие будут всегда подводить героя к распутью, к необходимости сделать трудный выбор; они будут к нему безжалостны, они не дадут ему возможности сыграть вничью. Вовсе не всегда герой выберет добро (это мы увидим, например, в «Пикнике на обочине»), не всегда выбор будет бесспорным (это мы увидим в «Жуке в муравейнике»), иные струсят (это мы увидим в «Миллиарде лет до конца света»)… И мы будем вместе с героем искать выход из жизненных лабиринтов. Не надо только понимать слово «цивилизации» доктринерски. Они могут быть галактическими образованиями, но и два митинга на одной площади тоже могут принадлежать к разным цивилизациям. И выбор — к какому из них примкнуть, может стать для человека не менее сложным, чем для космонавтов, столкнувшихся с нештатными ситуациями на чужих планетах.

Да, начала в «Попытке к бегству» были заложены, но повести еще не хватало глубины, а модели, созданной в ней, — обобщенности, герои же оказались безликим.

С «недоработками» Стругацкие сумели справиться в следующей повести «Трудно быть богом» (1964 г.). Конечно, и в дальнейшем у них были произведения более или менее удавшиеся, более известные или менее известные, но именно с «Трудно быть богом» начинается период их творческой зрелости. Наука и фантазия, условность и реальность, утопия и памфлет, трагедия и улыбка, социальные проблемы и нравственные поиски, объемные характеры и даже любовь — все это слилось в единое целое, имя которому художественное мастерство.

Подвиг особого рода должен совершить Антон, землянин, засланный в качестве наблюдателя, выдающего себя за местного феодала — дона Румату Асторского, на планету, где правит бал средневековое варварство.

Попробуйте поставить себя на его место, попробуйте представить, что вы чудесным образом очутились на римской Площади Цветов в тот час, когда торжественная и жуткая процессия ведет на сожжение Джордано Бруно, а вокруг беснуется толпа, привыкшая и приученная к подобным занимательным и поучительным зрелищам. Что бы вы сделали? Угрюмо промолчали бы? Занялись бы разъяснением принципов гуманизма? Бросились бы с кулаками на зрителей или стали стрелять в палачей? Можно ли гневаться на людей, столпившихся вокруг костра, можно ли забыть, на каком уровне находится их сознание или, пользуясь модным ныне жаргоном, их ментальность?

В отличие от малопонятной обстановки, окружающей героев «Попытки к бегству», Стругацкие с такой пластичностью, с такими зримыми подробностями изобразили несуществующую феодальную страну, что временами, право, забываешь, что все это Страна Фантазия, что не может быть планет абсолютно похожих на Землю. Ничуть не хуже мы понимаем и то, как трудно Антону и его товарищам смотреть на пытки и казни. Далеко не у каждого нервы оказывались стальными.

«…Десять лет назад Стефан Орловский, он же дон Капада, командир роты арбалетчиков его императорского величества, во время публичной пытки восемнадцати эсторских ведьм приказал своим солдатам открыть огонь по палачам, зарубил императорского судью и трех судебных приставов и был поднят на копья дворцовой охраной. Корчась в предсмертной муке, он кричал: „Вы же люди! Бейте их, бейте!“ — но мало кто его слышал за ревом толпы: „Огня! Еще огня!..“»

«Трудно быть богом» назвали авторы свою книгу. О, нет! Богом быть легко. Бог может прилететь на припрятанном вертолете, чтобы спасти вождя крестьянского восстания, или, заплатив золотом «дьявольской» чистоты, полученном в походном синтезаторе, выкупить старого книгочея. Бог мог бы одним движением руки уничтожить любое сборище насильников. Трудно быть человеком.

Они не боги, и в негодующем мозгу Антона не раз вспыхивают картины торжествующего мщения.

«…Мысль о том, что тысячи… по-настоящему благородных людей фатально обречены, вызывала в груди ледяной холод и ощущение собственной подлости. Временами это ощущение становилось таким острым, что сознание помрачалось, и Румата словно наяву видел спины серой сволочи, озаряемые лиловыми вспышками выстрелов, и перекошенную животным ужасом физиономию дона Рэбы, и медленно обрушивающуюся внутрь себя Веселую Башню…»

Тут мы вплотную подошли к главной идее книги, идее, которая поставлена в ней с такой остротой, что сделала повесть Стругацких не только одним из их лучших произведений, но, может быть, и всей мировой фантастики нашего столетия. Авторы цековских записок, которые не обошли и этого произведения, что, правда, случилось несколько позднее, не поняли, а может быть, и не были в состоянии понять, что в повести затронут один из кардинальнейших вопросов существования современного человечества — возможно ли, приемлемо ли искусственное, насильственное ускорение исторического процесса? Они деланно возмущаются: да как же это могущественные земляне, стиснув зубы, лицезрят пытки, казни — и не вмешиваются. В одном доносе прямо так и предложено:

«Земное оружие могло бы предотвратить страдания несчастных жителей Арканара».

Поверим на секунду в искренность этого возмущения и предложим возмущенным довести свою мысль до конца, конкретно представить себе ход и результат вмешательства земных «богов». Высаживаем, значит, ограниченный контингент гуманистов-карателей, «огнем и мечом» проходимся по городам и весям Арканара, палачей, аристократов, солдат, подручных — к стенке, к стенке, к стенке! А впрочем, не слишком ли я простодушен? С кем это я веду полемику, пусть и задним числом? Они же так и поступали в реальности, так что моими вопросами их с толка не собьешь. Конечно, к стенке! А еще лучше предварительно обработать площадь, где засели боевики, несколькими залпами из установок «Град». Там, правда, высится дивный старинный собор. Чепуха. Огонь!

Не стану напоминать, что мыслимые варианты вмешательства разобраны в самом романе и что Стругацкие дали единственно правильный ответ — спасать разум планеты, ученых, книгочеев, рукописи, поддерживать ростки просвещения и образования. Ну, постреляем мы угнетателей. А потом — что? Мы еще недостаточно нагляделись на «кухарок», которые, подобрав передники, энергично взялись управлять государствами? Нам недостаточно опыта экспериментов над собственным народом? Тогда вспомним Камбоджу, Афганистан, Эфиопию, Мозамбик, Кубу, Северную Корею… Правда, эти примеры приобрели убедительность уже после появления романа; нужны ли еще доказательства прозорливости Стругацких?

Что поделаешь? Сознание людей Арканара не подготовлено к революционным переменам. Даже самые передовые из них, вроде ученого Будаха, вызволенного к тому же в последнюю минуту из рук палача, не могут отрешиться от представления, что существующий строй — лучший, единственно возможный строй. Но не будем задирать нос перед Будахом. Ведь и наше «замечательное поколение рабов», как метко сказал кто-то, долгое время было непоколебимо уверено, что советский строй воистину наилучший. Даже в шестидесятых мы еще могли степенно рассуждать, как нам, таким передовым, спасать другие, отсталые народы. А как их действительно спасать, хотя бы в фантастическом романе?

Если не годится способ перевоспитания посредством «лиловых вспышек выстрелов» (американцы испробовали его в Вьетнаме, мы — в Афганистане и в Чечне), то неужели у людей будущего с их фантастической мощью нет других средств? Средства есть. И о них думает Антон.

«Массовая гипноиндукция, позитивная реморализация, гипноизлучатели на трех экваториальных спутниках…»

И сам себе отвечает:

«Стоит ли лишать человечество его истории? Стоит ли подменять одно человечество другим? Не будет ли это то же самое, что стереть это человечество с лица Земли и создать на его месте новое?»

Благодарение Богу, у нас (я имею в виду всю планету) еще таких возможностей нет, а то бы мгновенно обнаружилась тьма радетелей за народное счастье, которые захотели бы переделать ближних и дальних соседей по своему образу и подобию. Но нет и гарантий, что «массовая гипноиндукция» не появится в будущем. И если появится, на Земле станет жить еще страшнее: фундаменталисты расшибутся в лепешку, чтобы вколотить в головы остальным истины, представляющиеся им непререкаемыми.

Уже не одно поколение читателей сочувствует нравственным страданиям славного парня и вместе с ним всерьез обсуждает, что надо делать, столкнувшись с дикостью, с варварством, если они покоятся на вековых традициях, на непоколебимой уверенности участников исторических мистерий, что так оно и должно быть в подлунном мире. Ведь подобные контакты не раз происходили не в выдуманном Космосе, а у нас, под боком. Правда, мы чаще переживали за судьбу индейцев, которые, между прочим, живут сейчас не так уж плохо, что не снимает исторической вины с незвано явившихся на континент европейских завоевателей. Да ведь и мы воевали с народами, чье право на свою территорию неоспоримо. И не то что кавказская война генерала Ермолова, но даже куда более древнее взятие Казани Иваном Грозным, оказывается, не совсем забыты до сих пор. Не будем сейчас вспоминать о польском восстании, о сталинских аннексиях. Впрочем, почему не будем? Будем. Но даже многочисленные народы Севера и Дальнего Востока, которые и не мыслили сопротивляться Российскому государству, тоже не по собственной воле шагнули в XX век и сразу в сталинский социализм, даже не из феодализма — из родового строя. Стали ли они от этого счастливее? Казалось бы, к их услугам современная медицина, пусть всегда опаздывающая, но все же современная, создание письменности, возможность образования в больших городах, а они, неблагодарные, начали активно спиваться. Вот выдержка из сегодняшней газеты:

«Здесь, как и во времена Дерсу Узала, живут удэгейцы. Живут по немыслимым для их легендарного предка законам. Бьют некогда священных зверей: тигра и белогрудого (гималайского) медведя, выращивают на огородных грядках коноплю, приторговывают дарами тайги…»

Собственно, чем их положение отличается от положения африканских бушменов или пигмеев, австралийских аборигенов, бразильских лесных племен? Корректно ли, например, считать представителем высшей цивилизации Министерство нефтяной промышленности, явившееся в оленеводческую тундру без спроса, считая ее своей собственностью, чтобы выкачивать принадлежащие народам этих краев богатства и уничтожающее природу на миллионах гектаров?

Но это лишь одна частная грань; арканарская метафора Стругацких гораздо шире. Только раньше было небезопасно высовываться за границы поверхности. Повесть и в первом чтении вызвала яростные нападки. В 1966 году академик Ю.П.Францев в «Известиях» набросился на братьев, придравшись к тому, что они-де показали феодализм недостаточно прогрессивным. Академик вроде бы допускал существование феномена фантастики, но одновременно был убежден в том, что никакая выдумка ни на йоту не должна отходить от скрижалей «Краткого курса».

«Картина самого феодализма очень напоминает взгляды просветителей XVIII века, рисовавших средневековье как царство совершенно беспросветного мрака. Как же тогда обстоит дело с законом прогрессивного развития общества?»

— заступился академик за обиженный братьями феодализм. Академик был неправ. В черты недоразвитого феодализма авторы вкрапили развитые черты гораздо более поздней эпохи. Штурмовые отряды, концлагеря, гестапо, — правда, называются они там по-другому. И сами авторы, и их комментаторы, неважно, хваля или ругая повесть, приписывали эти черты фашизму. Но из какой действительности взята, допустим, Патриотическая школа, в которой пытливых юношей учат обожать высшее руководство страны и применять к подозреваемым допросы третьей степени? Нелишне привести и такую цитату:

«Лейб-знахарь Тата вместе с другими пятью лейб-знахарями оказался вдруг отравителем, злоумышлявшим по наущению герцога Ируканского против особы короля, под пыткой признался во всем и был повешен на Королевской площади».

Да, перед нами не совсем классический феодализм. Или это не закон прогрессивного развития?..

Антон-Румата и другие земные соглядатаи предстают в книге носителями некоторого утопического идеала, благородного и романтического, но мало подходящего к жизненным реалиям. «Трудно быть богом» — это еще и роман о крахе оторванных от действительности учений. Дальше вызволения одиночек они и шагу ступить не в состоянии. Диспуты с ученым Будахом и мятежником Аратой кончаются поражением землянина. Антон, спасший жизнь Арате, вынужден выслушивать от него упреки:

«Вам не следовало спускаться с неба. Возвращайтесь к себе. Вы только вредите нам».

Перебрав возможные варианты помощи, Будах тоже, в сущности, выносит миссии Руматы смертный приговор:

«Тогда, господи, сотри нас с лица земли и создай более совершенными… или, еще лучше, оставь нас и дай идти своей дорогой».

Вывод этот кажется жестоким. Бросить на произвол судьбы, оставить в руках палачей?.. Нет сомнений: со злом и насилием надо бороться. Все дело в маленьком слове —«как». А.Бритиков считал, например, что решение лежит на поверхности, а если Стругацкие и допустили просчеты, то только потому, что плохо усвоили единственно верное учение.

«Фантастика в „Трудно быть богом“ заостряет вполне реальную идею научной „перепланировки“ истории. Она целиком вытекает из марксистско-ленинского учения и опирается на его практику. Писатели как бы распространяют за пределы Земли опыт народов Советского Союза и некоторых других стран в ускоренном прохождении исторической лестницы, минуя некоторые ступени».

— писал он в 1970 году. Надо же такое сказануть! Увы, оказалось, что найти нужные решения гораздо сложнее, чем это представлялось в недавнем прошлом.

Вот почему в книге нет розового финала. Не смог выполнить служебного задания посланец Института экспериментальной истории. Увидев убитую по приказанию дона Рэбы Киру, свою любимую девушку, Антон взялся за меч. От столкновения утопии с жизнью пострадали обе стороны, как это всегда бывает. Проложив кровавую дорогу до дворца, Антон с тяжелым психическим расстройством был насильно вывезен на Землю.

У некоторых земных утопистов нервы оказывались покрепче. Оставались лежать только трупы.

Образы, созданные Стругацкими, становятся достоянием публицистов. К ним обращаются, как к классикам. Так, О.Лацис в «Известиях», в статье, которая и названа «под Стругацких» — «Славно быть богом», пишет:

«Размышления о причинах… неудач большевизма заставляют вспомнить историко-философскую фантазию Стругацких „Трудно быть богом“. Герой романа пытался ненасильственным путем спрямить и облегчить муки исторического процесса на другой планете, в выдуманном обществе. Ненасильственно не получилось, а насильственно вмешиваться в историю описанные в романе люди будущего не хотели. Большевики — хотели, их наследники хотят и сейчас»…


Столкновение с иной цивилизацией происходит если не в каждой второй, то уж, наверно, в каждой пятой фантастической книге. Но почему-то ни одна из них не вызвала такой реакции, как «Трудно быть богом» ни со стороны властей, ни со стороны читателей. Конечно, прежде всего дело в таланте, но поговорим и об идеях. Возьмем для сравнения неплохой роман И.Давыдова «Я вернусь через тысячу лет» (1967 г.).

На далекую Риту отправляются отряды молодых людей, осваивать похожую на Землю планету, а заодно и помочь побыстрее цивилизоваться местным племенам. Примерно так же двигались добровольцы строить БАМ, менее всего обращая внимание на то, что эти районы были исконным местом пребывания коренных таежных народов.

Нельзя сказать, что вопрос о праве на вмешательство совсем не приходит в голову давыдовским «прогрессорам». Но решили они его не путем философских бдений, а по-нашенски, по-комсомольски — голосованием. Естественно, большинство землян высказалось за немедленную помощь отсталым, а следовательно, несчастным корешам по разуму. Улетающие никогда не вернутся на Землю — путь до Риты слишком далек. Однако поскольку летят тысячи, тяготы космической тюрьмы значительно смягчаются. Отобранных кандидатов тщательно готовят, их учат, например, валить лес или стрелять — занятия давным-давно никому не нужные на Земле. Но главное внимание — вполне правомерно — автор уделяет моральным сторонам, которые с неизбежностью возникают в предложенной ситуации. Переселенцы должны навсегда расстаться с родными и даже с любимыми, если те не выдержали отбора. Влюбленная в главного героя девушка совершает подвиг самоотречения: она притворяется, что разлюбила парня, чтобы тому было легче улететь без нее. А может, ему не надо было покидать ее? Что важнее? Я не уверен, что они поломали свои жизни от большого ума. Не могу согласиться с автором и еще кое с чем. Юношей и девушек смешивают в лагере в равных количествах, и каждому предлагается выбрать себе половину — свободно, но обязательно. Любишь, не любишь, хочешь лететь — женись, чтобы уменьшить число личных трагедий, как считают руководители экспедиции. Но от этой принудиловки количество семейных драм не уменьшается, о чем можно было бы догадаться заранее. А если кто-нибудь гибнет, что неизбежно на чужой, необжитой планете, оставшийся член семьи попадает в безнадежное положение. (Вот вам и еще один вид конфликта, из тех, что не приходили в голову Беляеву).

Однако самое существенное начинается тогда, когда автор подходит к взаимоотношениям пришельцев с аборигенами. Обитатели планеты встречают землян неприкрытой враждой и при малейшей возможности убивают земных женщин. С большим трудом удается выяснить причины их поведения, но признавать землян друзьями коренные жители не желают ни в какую. Понадобилось еще несколько нелепых, ненужных смертей, чтобы прибывшие осознали серьезность положения. И только тогда первые добровольцы, смертельно рискуя, пошли в «народ», чтобы сжиться с племенами и исподволь подружить их с посланцами Земли, то есть сделали то, с чего начинали герои Стругацких. Но в этом романе, написанном независимо от Стругацких, вопрос о праве землян поселиться на Рите даже не поднимался. Право подразумевалось само собой. Видимо, такая подход устраивал всех, вот и не было споров…


Следующая повесть Стругацких, вызвавшая градобойную критику, называлась «Хищные вещи века» (1965 г.). Название книги родилось из строк Андрея Вознесенского:

О, хищные вещи века!
На душу наложено вето…
Уже из этого эпиграфа становится ясно, что речь здесь идет о том, к чему может привести положение, когда материальный прогресс, материальное благосостояние обгоняет духовное развитие. Действие повести происходит в курортном городе, сосредоточившим в себе изобилие моральных уродств и нравственных извращений. Болезнь, которой заражены его жители, вызвана не бациллами стяжательства. Правда, из повести нельзя узнать, каким образом удалось достичь такого благополучия при полном моральном разложении. Трудно ведь предположить, что на работе местное население ведет себя иначе, чем в забегаловках, и старательно «вкалывает». Но Стругацкие оставили эту загадку за пределами повествования. Зато они красочно живописуют результаты, которые возникли на почве душевной пустоты, бессмысленности существования. Судорожные поиски, чем бы заполнить пустоту, при отсутствии нравственного компаса, приводят лишь к дальнейшему падению: алкоголь, наркотики, разврат, варварство… Логический конец этой тенденции — «слег», комплексное наркотическое средство, уводящее от реальной жизни в мир грез и сновидений; средство настолько сильное, что попавший под его власть человек уже не может оторваться от сладостных переживаний и обречен не только на духовную, но и на физическую смерть. (Читал, что нечто подобное уже существует).

Стругацких упрекали в сгущении красок, допрашивали: а где был остальной мир, где были прогрессивные (подразумевалось: социалистические) государства и почему это ООН вынуждена тайком засылать агентов в упомянутую страну, чтобы узнать о причинах необъяснимых и многочисленных смертей.

Я написал рецензию, где пытался высмеять чудаков, которые задавали авторам вопросы типа: наличествует ли в этом городе рабочий класс и почему он не занимается своей прямой обязанностью — классовой борьбой? Наш старый знакомый Францев припечатывал:

«За последнее время появились романы советских писателей, посвященные будущему, лишенному четких социальных очертаний, например, капиталистическому обществу, в котором совсем нет классовой борьбы, не видно его социальной основы».

Рецензию никто не напечатал, хотя я в ней, разумеется, сваливал изображаемые авторами пороки на проклятых капиталистов. Теперь я думаю, что, может быть, так защищать Стругацких и не стоило. Они были не обороняющейся, а наступающей стороной. Но это сейчас с удовлетворением понимаешь, что стрелы попали в цель, а тогда нам было тяжело и трудно.

Фантастика всего лишь воспользовалась своими правами, создав гротескную, сгущенную модель (написал это слово и вздрогнул) определенного общественного явления. И, конечно же, модель Стругацких захватывает гораздо большие масштабы, чем отдельно взятый городок. И, конечно же, невозможно себе представить, что такой выдающийся заповедник пороков сохранился в окружении «хорошей» Земли. Но ведь, наверно, не случайно Н.А.Бердяев назвал XX век новым средневековьем. Гуманистическая мораль, которой гордились мыслители минувших веков, вдруг дала трещину как раз в тот момент, когда ей самое время взять да и восторжествовать. Перечитывая повесть, я нахожу в ней столько параллелей с днем сегодняшним, что становится муторно на душе: неужели же Стругацкие уже тогда видели все, что произойдет с нами через два-три десятилетия? Или это была интуиция, загадочное свойство больших художников ощущать слабейшие прикосновения ветерка или, может быть, тех самых «левоспиральных фотонов»? Каждый раз я вспоминаю описанную Стругацкими в «Хищных вещах…» «дрожку», коллективное безумие людских толп, когда вижу по телевизору, как седобородые чеченские аксакалы кружатся в бесконечном боевом танце или на другом конце Земли молодые зулуски из «Инкато» подпрыгивают часами в том же танце, а по улицам Москвы движется шествие одряхлевших женщин под красными знаменами и портретами величайшего палача всех времен и народов — они, правда, пока еще не подпрыгивают, но за этим дело не станет. Скоро начнут — по закону конвергенции.

Я не нахожу разницы между «меценатами» из повести, которые тайком, сладострастно уничтожают произведения искусства, и теми артиллеристами в Грозном, которые вели огонь по музею, где висели картины дивных русских мастеров, разве что они всаживали снаряд за снарядом на виду у всех. Ах, эхо давних выстрелов по Успенскому собору все еще докатывается до нас.

«Хищные вещи века» не стали центральной книгой Стругацких, они в ней все же несколько упростили объяснение происходящего, сведя его большей частью к зловредному изобилию, в чем другие критики, правда, увидели достоинство повести: авторы, мол, дали в ней бой «потребительской утопии». Нет, не потому жители города «с жиру бесятся», что у них все есть. Здесь действуют более зловещие социальные силы и кроются они не в материальном производстве, а в человеческих душах. Вдохновенный менестрель оптимизма доктор философии Опир — не причина нравственной катастрофы, он лишь рупор тех сил, которые лгут, чтобы скрыть истинные намерения. Хотя сам оратор, может быть, вещает совершенно искренне, точно так же, как многие советские ученые искренне полагали, что марксизм-ленинизм или то, что выдавалось за него, действительно научная теория.

Создание материальных благ, или резкое повышение производительности труда, или сплошная автоматизация, роботизация производства — грани одного и того же явления. В повести Стругацких отношение к достатку выработано до начала действия: у всех есть все. Но откуда взялось, например, такое количество рабочих мест? И сколько бы я ни находил параллелей с современностью, я и сейчас не стану утверждать, что Стругацкие в «Хищных вещах…» стремились изобразить, пусть условно, наш отечественный град. Они воевали не с городами, не со странами, а с общественными процессами. А все же интересно, как бы решил досадную загвоздку более ортодоксальный фантаст, чем Стругацкие, как бы он справился с гипотетическим изобилием в обществе, в котором были бы исключены моральные извращения на почве переедания. Нам незачем говорить в сослагательном наклонении, такое общество решил показать Г.Гуревич в романе «Мы — из Солнечной системы» (1965 г.). В отличие от Стругацких он показал нам, как (фантастическим путем, конечно) было достигнуто изобилие, но в отличие от Стругацких он совсем не сумел показать результаты, к которым оно приведет. Предположим, что не к таким печальным, как в «Хищных вещах века». А к каким?

Итак, великий изобретатель Гхор создает аппарат, способный с абсолютной точностью воспроизводить любой предмет, заложенный в него как образец. Неважно, что это будет: машина, или шашлык, или книга. Идея проста: все, что создано из атомов, может быть повторено из тех же атомов, стоит только расположить их в нужном порядке.

Поскольку чудесные аппараты способны копировать и сами себя, становится возможным в короткий срок обеспечить ими все население Земли. Достаточно набрать шифр, чтобы немедленно получить все, чего ни пожелает душа. Бери сколько хочешь — не жалко, расходуется только энергия, а она дешева. Осуществилась мечта о золотом яблочке на серебряном блюдечке.

Много ли в этом современного? Какое отношение имеет, может быть, и дерзкая выдумка к сегодняшнему миру, миру, в котором большая часть населения элементарно голодает? И все же…

Ратомика (так назван этот процесс в романе) сразу делает ненужным сельское хозяйство, легкую промышленность и большую часть промышленности вообще. Нужны только немногие мастера для разработки образцов, закладываемых в программы ратоматоров. А остальных куда? Что должны делать и чувствовать огромные массы людей, труд которых внезапно оказался ненужным? Какой социальный и нравственный шок должно испытать общество, в котором произошли такие события. Поистине это настоящая революция и в экономике, и в умах. Даже не революция — катастрофа, обвал! То же самое могло случиться в беляевском «Вечном хлебе». И без чудесных аппаратов приходится думать, что делать с избыточным населением.

Что же предлагает фантаст? Тут нас постигает разочарование. Если задет жизненно важный нерв, то поверхностность неуместна. Лучше совсем ничего не предлагать. Правда, писатель приводит довольно наивные споры вокруг изобретения Гхора; иные даже предлагают «закрыть» ратомику, дабы не вводить умы в смятение. Но споры исчерпываются просто и демократично: снова голосованием. Как комсомольцы у Давыдова. 92,7 % людей высказываются «за», освободившимся от труда рекомендуется перейти к творческой работе. Слушали — постановили — перешли. И все? И все. Да, сильно поднялась сознательность в тамошнем обществе, порекомендуй сейчас безработным перейти к творческой работе, они бы…

Предположим, такой аппарат изобретен в наше время. В романе М.Емцева и Е.Парнова «Море Дирака» (1967 г.) дело так и обстоит. Не придем ли мы к выводу, что изобретение было бы сейчас преждевременным? Вывод кажется чудовищным: отказаться от аппарата, способного накормить всех голодных, способного обеспечить необходимым всех людей. Однако все же не увиливайте: что будут делать обеспеченные люди? Безработица, пусть даже и сытая, становится питательной средой для роста преступности, наркомании, психических расстройств, самоубийств, да и просто это жизнь без счастья и смысла. Возможно, правы философы, утверждающие, что поиски смысла жизни занятие бесперспективное. Тут есть о чем поспорить. Но что этот смысл не заключается в тарелке самого наваристого борща, тут спорить не о чем. Я надеюсь, что человечество никогда не подведет себя к пропасти столь экстравагантным способом. Но уж если ты коснулся этого предмета, будь любезен…


При своем появлении повесть «Понедельник начинается в субботу» (1965 г.) в отличие от большинства других вещей Стругацких политических обвинений не вызвала. Были, правда, сетования: мол, связавшись с колдунами, Стругацкие нарушили незыблемые правила НФ, неизвестно, правда, кем установленные и для кого обязательные. Замечательно, если нарушили. Нашлись деятели, которые повздыхали по судьбе «опошленного» фольклора. Но в общем ничего серьезного. «Понедельник…» воспринимался как милый пустячок для детского чтения. Однако в последние годы возникли разговоры, что герои в «Понедельнике…» не «те».

Что ж, говорить о героях приходится не в первый раз, и, как ни странно, сказочный «Понедельник…» тоже дает такую возможность… Со всех концов света и со всех веков в провинциальный северорусский городок собрались чародеи и волшебники. При всем его разноличии шумный интернационал отмечен заметными советскими чертами. О, это высококвалифицированные маги! Они могут проходить сквозь стены и превращать окружающих в пауков, мокриц, ящериц и других «тихих животных», они преуспели в дрессировке огнедышащих драконов, ловко управляются аж с нелинейной трансгрессией, но их братство оказывается беспомощным перед Административно-командной системой, которая, правда, в те годы еще не знала, что она так называется. Я вовсе не предполагаю, что персонажи Стругацких могли бы стать предвестниками перестройки, это, конечно, не компетенция волшебников, речь идет всего лишь об их взаимоотношениях с руководством Института чародейства и волшебства, для которого Стругацкие придумали очаровательную аббревиатуру — НИИЧАВО. Штатные маги покорно подчиняются замдиректору по АХЧ Камнеедову, дураку и бюрократу, стоят в очереди за получкой, принимают как должное неизбежность соблюдения множества нелепых инструкций и правил внутреннего и внешнего распорядка, а — главное — вынуждены терпеть в своей честной трудовой семье таких невежд, как профессор Выбегалло, изъясняющийся на трогательной смеси французского с нижегородским, хотя прекрасно знают цену этому деятелю отечественного просвещения. Видимо, есть силы, перед которыми пасует и черная, и белая магия. Кель сетуасьен! — как выражается профессор.

Отметим мимоходом, что образ лжеученого-демагога создавался Стругацкими тогда, когда его отчетливо просматриваемые прототипы и в науке, и в литературе еще котировались среди власть предержащих.

Неважно, что сотрудники института заняты магическими разработками, по сути дела это обыкновенные «физики из ящика», которые настолько увлечены своим делом, что именно им выходные дни кажутся досадной потерей времени. Даже в предпраздничную ночь они рвутся к приборам. И в этом их личное счастье, смысл их жизни. Если угодно — они «почти такие же», как герои «Туманности…»

Мы уже упоминали о преследованиях, которым Стругацкие подвергались в 60-70-х годах, но вот пришли новые времена, появилась новая генерация критиков, которые сочли первейшим долгом поставить неразумных шестидесятничков на место, и в двух «толстых» и, кстати, прогрессивных журналах — «Новом мире» и «Знамени», ранее в упор не замечавших фантастики, одновременно появились статьи, в сущности сомкнувшиеся с партийными разносами прошлых лет, хотя, на первый взгляд, они написаны с других позиций. Но параллельные в очередной раз сходятся. Если раньше писателей уличали в недостаточной, что ли, коммунистичности, то ныне выясняется, что они были чрезмерно коммунистичны. Автор последнего умозаключения исходил из предположения, что все их произведения — части единой утопии, нечто вроде скопления небольших «Туманностей Андромеды» и, понятно, был недоволен тем, что утопия получалась странной. Но как же ей не быть странной, если она вовсе и не была утопией.

Мы уже говорили о том, что элементы утопии у Стругацких действительно «имели место» и что книги с «элементами» мне не кажутся их удачами, но, конечно, ни перед людьми, ни перед Богом Стругацкие не повинны в тех грехах, которые пытались навесить им на шею нынешние юные торквемады и торквемадши. Даже в массовом бегстве сотрудников НИИЧАВО с новогоднего застолья критикесса из «Знамени» усмотрела нечто предосудительное. Нечего, мол, восхищаться этими полоумными, лишенными нормальных человеческих наклонностей. Они бездуховны, безжалостны в научном рвении, у них не может быть ни друзей, ни любимых, они дошли до того, что — подумать только! — потеряли всякое представление об осмысленном отдыхе.

А не я ли сам упрекал в научной одержимости героев Гора? Но, во-первых, персонажей Стругацких в аморалке или бездушных поступках обвинить нельзя. Улизнуть от выпивки — это совсем не одно и то же, что отказаться от собственного сына. А во-вторых, все зависит от того, как подать своих героев, какое у самого автора к ним отношение. Можно ли сказать, что Гор любит своих питомцев? Может быть, и да, только сообщить нам он об этом позабыл. Наверно, потому они и выглядят бездушными педантами. Стругацкие же не скрывают, что влюблены в научных друзей, они откровенно любуются их молодым задором, их увлеченностью, которая вовсе не мешает им быть и веселыми, и остроумными, и общительными, несмотря на безраздельную преданность науке.

Впрочем, если отбросить прокурорский тон критикессы, то некоторые из ее характеристик нельзя не признать справедливыми. Да, царила тогда среди научной интеллигенции эйфория от захвативших дух перспектив научно-технической революции. В ее атмосфере гуманистические начала оказались маленько потесненными. И все-таки не росли эти хлопцы безнравственными и бездуховными; право же, это была не худшая советская генерация. Да, их нельзя было клещами вытянуть из лабораторий и с полигонов, но так ли уж это плохо — умение и желание самозабвенно трудиться? Нынче им можно позавидовать. И, между прочим, там, где были созданы подходящие условия, наши молодые и не совсем молодые люди кое-что сумели сварганить. Было такое время, когда Соединенным Штатам приходилось догонять Советский Союз, предположим, в космической области. Другой разговор, как бездарно и преступно мы растеряли свой научный потенциал. О да, в те времена в Америку можно было попасть, только сбежав из-под конвоя, но важнее то, что «потенциал» не так уж и стремился сбегать. У него еще сохранялись надежды, должно быть, иллюзорные. Можно, конечно, считать, что ничего этого матушке Расее не нужно, ни космосов, ни Марсов, ни серверов с плоттерами, а нужны только балясины, лад, русский дух и, желательно, христианское милосердие. Вот только милосердие — это что? Достаточное количество одноразовых шприцев или нежный уход возродившихся монахинь за детьми, заболевшими СПИДом из-за отсутствия шприцев?


Повесть «Гадкие лебеди», написанная в 1967 году, не была опубликована на родине авторов до конца 80-х годов. В собрании сочинений авторы объединили «Лебедей» с романом «Хромая судьба». Повесть стала как бы тем сочинением, которое пишет герой «Хромой судьбы» писатель Феликс Сорокин. Я не буду возвращаться к «Хромой судьбе», это в общем-то не фантастика, лучше всего в ней удалось описание нравов, царивших в тогдашнем Союзе писателей. Но что касается «Гадких лебедей», то это произведение типично шестидесятническое, и есть известное противоречие между «внешней» и «внутренней» оболочками романа, потому что в «Хромой судьбе», написанной в самом начале перестройки, звучат современные настроения и явственно ощущается ожидание скорых перемен, но одновременно и грустное понимание того, что перемены в той среде, которую мы сами создали в своей стране, будут проходить трудно.

В «Гадких лебедях» Стругацкие еще полны задора — «все или ничего». «Лебеди…» — не самая легкая для расшифровки повесть Стругацких, хотя есть и позамысловатей. Тем не менее, труднее всего ответить на вопрос: почему именно она не была допущена до печатного станка? Впрочем, придраться при желании можно к чему угодно. Например. В вымышленной стране льет непрерывный дождь — художественный образ, с помощью которого авторы хотят передать ощущение промозглости, обреченности, гниения. Не намекают ли авторы, что данное состояние присуще и нашей стране? Тогда, в 60-х, я всячески отрицал подобные подозрения, чтобы спасти повесть. Сегодня я расхрабрился: да, конечно, присуще, и если вам угодно было принять климатические особенности выдуманной страны на свой счет — принимайте.

Центральная фигура повести — писатель Виктор Банев отчасти списан с Владимира Высоцкого. Стругацких привлекла фигура человека, стоящего, как всегда, перед распутьем: направо пойдешь… налево пойдешь… Банев честен, порядочен, он не может закрывать глаза на то, что творится вокруг, однако на конкретную борьбу с общественным злом не способен, что приводит его к мучительному душевному разладу, к нелепым выходкам, к пьянству. Типичная фигура раздираемого комплексами интеллигента. Лучшая глава книги — встреча Банева с гимназистами, на которой известный литератор позорно проваливается, загнанный в угол трезвыми, не допускающими уверток и совсем недетскими вопросами.

Дети поданы в повести как радостный символ грядущего. Разлагающийся мир приговорен самым страшным для него судом — судом собственных детей. Они отреклись от него, отряхнули его прах со своих ног. В фантастике такое действо можно осуществить буквально — мальчики и девочки построились в колонны и ушли. Здесь были предвосхищены схватки в Сорбонне в «красном» мае 1968 года, баррикады у американских университетов… Конечно, в реальном мире не все идет гладко и накатано, молодежный протест может принимать уродливые формы, но в конце концов фантастика тем и отличается от газетного отчета, что может позволить себе рисовать романтизированные картины и образы.

А вот кто такие «очкарики», своенравная интеллектуальная элита, которая может управлять климатом, прорезать квадраты в тучах и переманивать молодое поколение? Откуда взялись эти архитекторы будущего, вынашивающие таинственные планы в огороженных лепрозориях? Однозначно ответить трудно. Фантастическая повесть изображает представителей могущественных сил обновления даже по физическому облику непохожих на обыкновенных жителей. Но это лишь иносказательное подчеркивание их социального предназначения отрицания старого мира. Новомировский автор В.Сербиненко решил, что очкарики — это пришельцы. Фантастическая повесть да вдруг без пришельцев? Беда в том, что такое объяснение ничего не объясняет. Тогда уж, будьте добры, растолкуйте, что за пришельцы, зачем пожаловали из-за моря-окияна и зачем понадобились авторам.

Приходилось мне слышать и такое — правда, неопубликованное — мнение: очкарики — это евреи, «малый народ», целеустремленно крадущий детей у беспомощного «большого народа». Но, во-первых, очкарики уносят с собой не младенцев, с ними уходят сознательные граждане, а во-вторых, Стругацких такие вещи не интересовали, они монтировали лишь социальные конструкции. Рискуя быть побитым камнями, предположу, что под очкариками можно подразумевать свободомыслящий авангард интеллигенции.

А если уж искать в очкариках символику, то для обывателей очкарики — это ненавистные высоколобые, инакомыслящие, инакодумающие… Недаром в книге мелькает перефразированный «сногсшибательный» довод американских расистов: «А вы отдали бы свою дочь за очкарика?»…


«Улитка на склоне» печаталась в три захода. Сначала в 1966 году в одном из сборников увидели свет главы, посвященные Лесу, через два года в одном из журналов — Управлению по делам Леса. И только в 1988 году они соединились в единую чересполосицу, так, как они были написаны с самого начала. Эти два потока можно прочитать по отдельности и даже выявить их внутренний смысл, но только в укомплектованном виде обнаруживается главный структурообразующий замысел Стругацких — один из героев романа, Кандид, прилагает все усилия, чтобы выбраться из Леса, другой — Перец — с неменьшей энергией стремится попасть в Лес. Но ни тому, ни другому совершить задуманное так и не удается. Хотя они могли бы встретиться, могли бы объединить усилия в их отчаянной борьбе с иррациональными, но определенно античеловеческими силами. Но это моя экстраполяция. Авторы не довели векторы Кандида и Переца до пересечения, может быть, потому и не довели, что такой конец был бы слишком хорош, слишком благополучен для той среды обитания, в которой приходится действовать обоим героям.

Среди персонажей по Лесу шастают некие мертвяки, на самом деле это роботы, покорные воле хозяев (хозяек, как впоследствии выясняется), устроившие охоту за жителями Леса. Но мертвяками (вне стилистики Стругацких, конечно же, — мертвыми душами) можно назвать и остальных действующих лиц, они всего лишь куклы, энергично выполняющие заложенные в них программы. Кем заложены эти программы — додуматься нетрудно, хотя точно назвать кукловодов невозможно. Важно лишь понимать, что где-то за сценой есть силы, которым дьяволиада на руку. Живых в сонмище мертвяков только двое Кандид и Перец. Хотя, нет, пожалуй, к живым, точнее — к полуживым, можно еще отнести аборигенов — лесовиков, диких, загнанных, преследуемых, уничтожаемых, но все же живых, сохранивших человеческие чувства. Так, они выхаживают Кандида, разбившегося до полусмерти при аварии вертолета.

А с кем, собственно, им приходится бороться? Надо сказать, что «Улитка на склоне», пожалуй, труднейшая для интерпретации повесть Стругацких… Стругацких-то, у которых, по крайней мере, передний план всегда выписан ясными, точными, реалистическими штрихами. Однако про «Улитку…» не скажешь, что она предназначена массовой аудитории (на которую всегда ориентировались Стругацкие) и что любой школьник может с ходу одолеть ее страницы, хотя почти все рецензенты, видимо, для укрепления собственного рейтинга, называют «Улитку…» лучшим произведением Стругацких.

Пожалуй, нет такого критика, который в связи с «Улиткой…» не поминал бы имя Франца Кафки. Действительно, в эти годы добралось до России долго замалчиваемое у нас творчество великого австрийского пессимиста, который, как никто другой, чувствовал обреченность и беззащитность человека во враждебном ему мире, и произведшее на нас сильное впечатление. И, вероятно, Стругацкие сочиняли повесть, действительно находясь под его воздействием. Мол, и мы можем не хуже! Что ж, если выписать из энциклопедии имена писателей, на которых Кафка оказал непосредственное влияние, а это — Т.Манн, М.Фриш, Ф.Дюрренматт, Ж.-П.Сартр, А.Камю, Э.Ионеску, С.Беккет — то увидим, что Стругацкие оказались в неплохой компании.

Почему же Стругацких именно в этот период привлекли мрачные кафкианские пассажи? Можно отметить быструю идейную эволюцию братьев — от ослепительных красок «Полдня» и бодро гарцующих по межпланетным прериям «Стажеров» до бессолнечных, слякотных пейзажей «Гадких лебедей» и бюрократических инкубаторов «Улитки на склоне». А прошло-то всего пять лет, даже меньше. К тому же главные события, покончившие с хрущевской оттепелью, только начинались. Но чуткие писатели, может быть, одними из первых догадались, куда подули ветры. И тут «подвернулся» Кафка. Как говорится, попал под настроение. Неслучайно в эти годы Стругацкие создают самый «злой» блок повестей — «Хищные вещи века», «Второе нашествие марсиан», «Гадкие лебеди», «Улитку на склоне», «Сказку о Тройке». Сказанное не означает, что созданное после 1965-68 годов будет носить компромиссный характер. Но на смену прямого удара в переносицу придет осмысление и анализ.

Однако кафкианские настроения, если они и были, проявились только в одной повести. Да и то… Произведения Кафки всегда кончаются поражением героя: никакого выхода из промозглого Замка он не видит, а в любом сочинении Стругацких (в том числе и в «Улитке…») всегда найдется хоть один несдавшийся человек. Стилистики модернистского романа, может быть, с известным скрипом наложившейся на стилистику Стругацких, тоже в общем-то хватило лишь на одну повесть. Все это в целом дало запутанную, оглушающую, но, признаться, увлекательную закрутку — которую хочется разгадывать.

Большинству комментаторов наиболее доступными оказались сцены, связанные с жестокосердными лесбиянками, «жрицами партеногенеза», как назвали их сами авторы, а вслед за ними стали называть и критики. Эти женщины отказались от всего женственного, за исключением функции деторождения, которую они решили осуществлять самостоятельно, без соучастия мужчин. В этом можно, конечно, увидеть модель доведенного до логического предела феминизма или крайней ксенофобии, при которой предмет ненависти подлежит уничтожению, потому что он предмет ненависти — мужчины, негры, евреи, гугеноты… Да, можно толковать эту часть «Улитки…» и так. Но мне представляется, что дело тут сложнее, и амазонки должны рассматриваться не сами по себе, а как необходимое дополнение к образу Леса.

Лес кажется мне самой большой удачей Стругацких в этой повести. По-моему, «Улитка…» — единственное произведение в мировой фантастике, которое невозможно привязать к какому-нибудь определенному пункту во Вселенной. Обычно все, что происходит в книгах, имеет координаты: это может быть Земля или другая планета, параллельный или — если занесет — потусторонний мир… А вот их Лес адреса не имеет. Невозможно сказать, на Земле или не на Земле происходит действие. И сам Лес — не тайга, не джунгли, не сельва. Это совсем иная, неподвластная разуму стихия; деревья там, например, умеют прыгать. Возможно, что Стругацкие задумывали Лес как образ непознанной, недоступной человеку природы, хотя ему часто мнится, что он ее познал и покорил. Результатом заблуждения служит ее повсеместное искоренение. Слово Искоренение пишется в повести с большой буквы, им обозначена главная задача Управления, в котором мается Перец. Искоренить и залить асфальтом природное чудо, до того как изучить и постараться понять — разве это не общая тактика человечества по отношению к своей планете? Разница с книгой в том, что у Стругацких Лес активно сопротивляется вмешательству чужаков и пока что более или менее успешно отражает их наскоки. И хотя в штате Управления есть ученые, биостанция, но не они играют первую скрипку. У нас ведь тоже положены соответствующие должности в учреждениях, занятых уничтожением природы. Каждый проект уничтожения — китов или заповедников сопровождается строго обязательной экологической экспертизой.

Казалось бы, лесные племена, живущие в единении с природой, должны если и не благоденствовать, то уж, по крайней мере, не вымирать. Они и не вымирали до тех пор, пока злыми ветрами в Лес не были занесены чужеродные веяния. В первобытном Лесе не смогли бы зародиться ни Воры, ни рожающие весталки, которые решили стать — с помощью науки или колдовства — не только единственными хозяевами, но и единственными обитателями этих мест. Стругацкие не объясняют, откуда взялись они, как возникло их человеконенавистническое мировоззрение и техническая вооруженность, но ясно, что их породил не Лес, не Природа, однако неприступный Лес оказался подходящим местом для их дислокации, объектом пресловутого жизненного пространства. И да простит меня еще раз Рыбаков, но если он и здесь не рассмотрит намека на бессмысленное, безжалостное, направленное в собственную грудь уничтожения крестьянства «как класса», то мы с ним действительно читаем слово «модель» на разных языках.

И Кандид, решивший встать на защиту преследуемых людей, это тот же Леонид Горбовский, Антон-Румата, тот же Иван Жилин, те же Максим Каммерер и Тойво Глумов, до которых мы еще не добрались, — типичные герои Стругацких, которые не очень долго раздумывают, если встречаются с несправедливостью, и непременно вмешиваются. Кафка к таким героям отношения не имеет.

Вторая — «перцовая» — прослойка романа кажется мне менее интересной и менее удавшейся авторам. Здесь раздаются, может быть, не менее увесистые антибюрократические удары, чем, скажем, в «Сказке о Тройке», но зашифрованность не усиливает, а ослабляет их силу. Недаром узнаваемые персонажи «Сказки о Тройке» вызвали, как мы скоро увидим, стресс в среде партийных начальников. Конечно, такое отношение могло означать и то, что литературные сложности «Улитки» оказались не по уму-разуму партинструкторам, но в них могли запутаться и читатели. Эзопов язык придуман не для того, чтобы его не понимали.

Впрочем, оно, это Управление, конечно, нужно в повести, оно дополняет картину наступления на девственный Лес, отсюда идут токи, которые исподволь разрушают могучий организм. Я бы не удивился, если бы авторы сочли нужным сообщить нам, что амазонки — это секта одичавших сотрудниц Управления — бывших уполномоченных по сплошной коллективизации, скажем. Главное, что удалось Стругацким в изображении Управления — передача впечатления полной бессмыслицы, абсурда деятельности заведения. Перец хотя и про себя возмущается беспределом, который творится вокруг, но назвать его активным воителем затруднительно. И даже когда он волею все той же фантастической гиперболы становится директором Управления, он и не пытается закрыть, распустить, разогнать кольями, взорвать вредное и ненавистное ему учреждение. Хотя бы мысленно. Как Антон обрушивал в воображении пыточную башню. Как — если помните — героиня фильма М.Антониони «Забриски пойнт» разносила в куски, раз, другой, третий, ненавистную ей виллу хозяина-любовника.

Вот если бы — я возвращаюсь к мысли, которую навязываю авторам — Кандид и Перец объединили усилия, то, может быть, от Управления полетели бы клочья. Но, как выяснилось гораздо позднее, хорошие люди в нашей стране, объединяться не умеют, зато замечательно умеют проигрывать в одиночку. И тогда подумаешь — а такие ли уж они хорошие?


Ну, вот, наконец, мы подошли к произведению, после публикации которого Стругацкие окончательно впали в немилость и уже не выпадали из нее до самой перестройки.

О бюрократизме и прежде говорили много, пресса добиралась, казалось бы, до самых его печенок, что, правда, выжить ему не помешало. Однако трудно все же вспомнить произведение, в котором это социальное зло бичевалось бы с такой хлесткостью, как в «Сказке о Тройке». От нее можно перекинуть мост разве что к «Бане» Маяковского с ее незабвенным главначпупсом Победоносиковым. Владимира Владимировича сейчас не принято жаловать. Но это не значит, что все написанное Владимиром Маяковским надо выбросить в корзину. Он чувствовал, что страну тянут не туда, куда он хотел бы шагать в строю с рабочими Кузнецкстроя. И неслучайно сатирические образы в «Бане» получились гораздо убедительнее невыразительных комсомолят, а тем более Феерической женщины из будущего, так что сравнение Стругацких с Маяковским не должно их обижать. В том же ряду вспоминается еще и «Теркин на том свете» Твардовского. Кстати, «Сказка о Тройке» такое же «продолжение» «Понедельника…», как и «Теркин на том свете» — «большого» «Василия Теркина».

Лавр Федотович Вунюков, председатель заглавной Тройки у Стругацких, из той же зоологической разновидности, что и главначпупс, но это деятель брежневской, новейшей формации. Он фундаментальнее Победоносикова, он умеет произносить умные, точнее, заумные, речи, и, пожалуй, он еще непробиваемее. (Впрочем, Стругацкие протягивают более многозначительную связь: Лавр Федотович курит папиросы «Герцеговина Флор», как известно, любимые папиросы Сталина). Перекликаются с Маяковским и забавные сокращения бюрократических динозавров. Так, Тройка по распределению и учету необъяснимых явлений (естественно, в составе четырех человек) носит название ТПРУНЯ. Сказка именно об этой Тройке.

Когда мы начинаем знакомиться с методами обращения упомянутого трибунала с «представителями», которые имели несчастье попасть в сферу его влияния, то в первый момент возникает ощущение легкого жжения: надо-де знать меру даже в сатире. А на следующих страницах вдруг понимаешь, что ты и сам испытываешь подобные чувства гнева, растерянности и бессилия, когда читаешь иные газетные корреспонденции, а уж тем более, когда сталкиваешься с хамством и крючкотворством лицом к лицу. Что ж, мы не знаем множества примеров, когда на годы, на десятилетия задерживались, тормозились, ложились под сукно предложения, реформы, открытия, которые с очевидностью сулили всем нам, стране большие, иногда огромные выгоды? И только тем, что их судьбу кто-то доверил решать тупоумным и своекорыстным вунюковым, можно объяснить нескончаемую волокиту. Вунюковы, хлебовводовы, фарфуркисы и им подобные говорят исключительно от имени народа (и, может быть, даже убеждены, что так оно и есть). В жизни ТПРУНЯ может притворяться комиссией, комитетом, подкомитетом, бюро, думой — это несущественно. Право же, хочется воскликнуть вслед за Гоголем, хотя классик имел в виду несколько другую конструкцию: «Эх, тройка, тройка, и кто тебя выдумал!» Этот эпиграф к повести появился лишь в последних изданиях, но я знаю, что придуман он был изначально.

Словом, «Сказка о Тройке» — произведение злободневное и настолько откровенное, что, кажется, она написана недавно. А между тем, она была написана в 1968 году и тогда же опубликована. В новейшее время возникли еще два варианта «Тройки». Лично мне больше всего нравится тот, который был опубликован в журнале «Смена». В нем повесть стала композиционно проще, она приблизилась к знаменитым трем единствам — действие по большей части происходит в одной заседательской комнате. Отпало затянутое и не имеющее отношения к главному стержню начало. В его сюжетных и территориальных нагромождениях было немало веселых находок, но они отвлекали от тесного контакта с ТПРУНЯ. Новым стал и финал. В старом тексте расправа с крючкотворами производилась буквально с помощью deus ex machina; появлялись нежданно-негаданно всемогущие маги-руководители и пинками вышвыривали тпруневскую компанию. Возможно, в те годы авторы полагали, что с вунюковыми и выбегаллами можно покончить только тем же административно-командным способом. Впадаешь, правда, в известную задумчивость: почему бы сию плодотворную акцию не произвести немного ранее или вообще не допускать Лавра Федотовича до руководящих постов? Финал повести в «Смене» мне представляется более убедительным и более современным. Молодые ребята ни на кого не полагаются в борьбе с бюрократической тлей. Они придумывают остроумный ход, основанный на тонком знании бюрократической психологии и взрывающий тройку изнутри. Однако воля авторов — закон: в собрании сочинений они восстановили, восполнив сокращения, старый текст.

Со «Сказкой о Тройке» случилось редкостное даже по тем временам событие: из-за ее публикации в 1968 году был закрыт альманах «Ангара», а его руководители были изгнаны с волчьими билетами, настолько было разгневано тогдашнее начальство, чьи действия, конечно, напоминали поступки персидского царя, который приказал высечь плетями море. Сейчас-то хорошо иронизировать, а тогда входили в силу тяжелые для нашей общественной жизни годы, которые впоследствии назовут периодом застоя. Административное рвение простиралось так далеко, что иногда даже невозможно понять, что, собственно, вызывало неудовольствие, из-за чего, например, несколько лет не выходил в прокат «Андрей Рублев» А.Тарковского.

Но в отношении «Сказки о Тройке» недоумений, пожалуй, возникнуть не могло. Она била не в бровь, а в глаз, и единственное, чему следуетудивляться, так это тому, что нашлись отважные люди, которые осмелились ее напечатать. Теперь мы понимаем, что в «Сказке…» Стругацкие нанесли удар по самой системе. Но в те годы, боюсь, даже авторам представлялось, что они сражаются только с ее извращениями. Они (и мы) еще не знали, что система называется административно-командной, что ее необходимо разрушить до основания, дабы в нашей стране могло начаться какое-нибудь «затем», что «мероприятие» это окажется невероятно трудным и что при жизни, по крайней мере, одного из авторов оно не завершится. Что ж до реакции партийных органов на публикацию «Сказки…», то она представляется мне, если можно так выразиться, адекватной. Товарищи из иркутского обкома без труда распознали в кривых зеркалах собственные отражения и всполошились. Думаю, редакторы «Ангары» понимали, какие оргвыводы будут сделаны в «инстанциях». И остается только отдать должное их мужеству.

Я уже говорил, что «Сказка о Тройке» не прошла для авторов даром. На долгие годы за Стругацкими закрепилась репутация неблагонадежных. Предвзятое мнение всячески раздувалось и поддерживалось, и его не могли поколебать даже международные успехи Стругацких. За рубежом в них, кстати, видели прежде всего советских авторов. Искусствоведы в штатском не стеснялись в выражениях.

«Две фантастические повести „настрогали“ и братья Борис и Аркадий Стругацкие… Если в первой части повести братья Стругацкие „строгали“ еще рубанком, то во второй, поплевав на ладони, стали тесать еще зазубренным топором».

(И.Краснобрыжий, неизвестно кто, 1969 г.)
Но все же времена уже были не булгаковские — замолчать Стругацких не удалось, подорвать читательскую любовь к ним тоже. В отличие от Булгакова авторам удалось дожить до того дня, когда гонимая некогда повесть была напечатана — в молодежном журнале «Смена» с полуторамиллионным тиражом. (Тираж «Ангары», между прочим, был всего 3000 экземпляров). А вот дожить до выхода хотя бы первого тома собрания сочинений у себя на родине Аркадию Стругацкому не довелось.

Конечно, умные люди сделали бы вид, что сказка написана вовсе не про них, и сперва бы заявили, что КПСС в целом и Иркутский обком в частности тоже против бюрократизма и именно партия возглавляет эту борьбу. (Могла ли тогда партия чего-либо не возглавлять?) Но умные — когда они и попадались в идеологических отделах — тщательно это скрывали. Составители докладной не стали утруждать себя обходными маневрами. Нет, пару фраз в духе обязательной демагогии тех лет они все-таки написали («записки» сейчас опубликованы):

«Авторы придали злу самодовлеющий характер, отделили недостатки от прогрессивных общественных сил, успешно (конечно же! — В.Р.) преодолевающих их. В результате частное и преходящее зло приобрело всеобщность, вечность, фатальную неизбежность. Повесть стала пасквилем».

А дальше пошло без церемоний: «идейно ущербная», «антинародна и аполитична», «глумятся», «охаивание», «Прячась за складки пышной мантии фантастики, авторы представляют советский народ, утратившим коммунистические идеалы»… Если уж говорить серьезно, то самые резкие сатирические выпады в «Тройке…» рождены, разумеется, не шизофреническим стремлением «охаять» и «очернить», словечками-кастетами, смастеренными в тиши парткабинетов для борьбы нашей родной партии с нашей (и ее) родной интеллигенцией, а самыми положительными намерениями, болью за родную страну.

Я думаю, даже знаю, что иные из «докладных записок», к счастью, составлялись достаточно формально, как обязательный отклик на «сигналы» «писательской общественности», и благополучно укладывались под сукно. Но не меньше было и «указов прямого действия», за их появлением следовали выговоры, снятия и исключения… И те, и другие служили, с позволения сказать, правовой базой для идеологических экзекуций. Иногда — в непосредственной форме, например, путем снятия стружки с главных редакторов — грубой плотницкой операции, регулярно и публично проводившихся в кабинетах на Старой площади. Иногда — подспудно, ведь документы не обнародовались. И часто оставалось только гадать, почему книги вылетали из планов, почему запрещались и даже прерывались публикации в периодике, почему те или иные немилости обрушивались на головы авторов и издателей. Помню, Аркадий рассказывал мне, как, устав жить в обстановке открытого и скрытого недоброжелательства, он, может быть, с изрядной долей наивности, напросился на разговор к секретарю ЦК КПСС П.Н.Демичеву, был вежливо принят и внимательно выслушан.

«Аркадий Натанович, — было сказано ему, — ищите врагов пониже, в Центральном Комитете их нет».

Теперь, когда документы ЦК опубликованы, можно судить об искренности этих слов воочию. Да и тогда… Не помню уж точно, в каком году, где-то в 70-х, в Японии состоялся Всемирный конгресс фантастов, куда Стругацкие получили персональное приглашение. Не забудем, что Аркадий в совершенстве знал японский, он был офицером-переводчиком, участникам войны на Дальнем Востоке. Но поехал на конгресс «наш» человек, главный редактор популярно-технического журнала, не написавший в фантастике ни слова.

Да, писателям, и редакторам, и даже иным работникам идеологических отделов приходилось быть осмотрительными, произносить ритуальные речи на партсобраниях, порою жертвовать второстепенным, чтобы сохранить главное очаги культуры, очаги разума, чтобы спасти людей от расправ. Если угодно, совсем, как посланники Земли на Арканаре. За эти компромиссы платили дорого, иногда жизнью. Тех же Стругацких настоятельно выставляли за бугор, многих их отъезд крайне устраивал.

Я ничего не имею против уехавших, каждый волен жить там, где ему лучше. Пусть живут. Пусть приезжают в гости. Но я отрицаю их право учить нас, как надо жить. Напротив, я думаю, что те, кто остался, как Стругацкие, как Юрий Трифонов, как Алесь Адамович, как Василь Быков, кто сохранил, несмотря на все чинимые препятствия, своих издателей, своих читателей, принес народу, стране гораздо больше пользы, больше способствовал разрушению той системы, под обломками которой мы задыхаемся и поныне.


После мрачной, почти кафкианской «Улитки…», вызывающей «Сказки…», насквозь политизированного «Обитаемого острова», Стругацкие в «Отеле „У погибшего альпиниста“» (1970 г.), похоже, решили дать небольшую передышку себе и своим недоброжелателям, выпустив в свет непритязательный, изящный водевиль. Кажется, новейшие веяния критической моды гласят: хватит, мол, нам талдычить об идейности, нравственности, воспитательном воздействии литературы и о прочих замшелых обломках старины. Это, мол, нас бесы Белинский с Добролюбовым попутали; произведения надо оценивать по тому эстетическому впечатлению, которое они производят на читателя. Ночной зефир струит эфир… В предлагаемой системе ценностей «Отель…» вполне может быть объявлен лучшей вещью Стругацких. Приглядитесь: с каким тщанием воссоздана обстановка внутри и вокруг маленькой высокогорной гостиницы. На первый взгляд, полная абстракция — страна не названа, персонажи неопределенной национальности… Но мы видим и снежную долину, и интерьеры гостиницы, и каждого ее обитателя с фотографической четкостью, словно под тем самым режущим глаза горным солнцем, которое освещало заключительную сцену драмы, разыгравшейся с инопланетянами, не сумевшими вовремя сориентироваться в земных неурядицах. Даже носящий несколько неподходящее для этих мест древнерусское имя сенбернар Лель — и тот личность. (Открою семейную тайну: так звали собаку Аркадия. Только то был пудель). Из забавной и странной компании, собравшейся на курорте, больше всего удался образ молоденького «чада», пол которого многоопытный полицейский никак может определить.

Но я должен разочаровать упомянутых эстетических критиков. Стругацкие не были бы Стругацкими, если бы не заложили в подтекст, казалось бы, развлекательной безделушки серьезную мысль. Жизнь гораздо сложнее любых утвердившихся представлений о ней, она порой выкидывает такие коленца, которые не укладываются в привычные рамки. Люди же чаще всего оказываются неготовыми к неожиданностям, и лишь немногие в состоянии посмотреть на происходящее непредвзято. Приверженность к стереотипам порой приводит к трагедиям. Невинный всходит на эшафот, преступник становится героем, стремление как можно старательнее выполнить свой долг оборачивается подлостью.

Как оценить поведение инспектора Глебски? Нашлись же люди, которые смогли осознать вероятность невероятного. К правильному выводу пришел талантливый ученый Симонэ, даже умный хозяин отеля сумел не только понять, в чем дело, но и выработать нужную линию поведения. И все их старания разбились о тупую добросовестность полицейского служаки. А ведь он не дурак и не мерзавец, честнейший Петер Глебски, хотя именно из-за него погибли щепетильные заатмосферные гости. Вероятно, мы, как физик Симонэ, станем презирать недалекого чинушу. Но ведь и Глебски прав. Что будет, если каждый полицейский начнет рассуждать, надо ли применять закон, встретившись с преступником? Сила таких, как Глебски, как раз в нерассуждающем следовании законам. И, между прочим, огромная сила, на ней держится правопорядок в цивилизованных странах. Отбрось закон, поступай по совести — опасный призыв. Но иногда только перешагивание знаменует высшую справедливость.


Но долго развлекаться на слепящих альпийских снегах или даже на других планетах (например, в «Малыше») Стругацкие себе не позволили. В «Пикнике на обочине» они вновь удивили способностью находить в фантастике непроторенные тропы среди, казалось бы, хорошо знакомых перепутий.

Зачем пожаловали на грешную Землю очередные пришельцы, которые, впрочем, перед читателями и вообще перед людьми не появляются, оставив лишь материальные следы на местах приземления? Эти места стали называть Зонами Посещения. Около одной из таких Зон, вблизи несуществующего города Хармонта и происходит действие «Пикника на обочине». Человеческое общество столкнулось с чрезвычайными обстоятельствами и в меру сил, в соответствии со своей моралью и философией пытается осмыслить происходящее и приспособиться к нему.

И хотя в повести действуют крупные ученые, мелькают государственные мужи, приспосабливание идет главным образом «снизу». С галактической бездной, с головокружительными предположениями вступает в непосредственный контакт не академик, не герой, не разведчик-исследователь, а «простой», необразованный парень по имени Рэдрик Шухарт. Рэд — сталкер, профессию эту, как и само слово, изобрели Стругацкие.

«Так у нас в Хармонте называют отчаянных парней, которые на свой страх и риск проникают в Зону и тащат оттуда все, что им удается найти», — объясняет корреспондент Хармонтского радио.

Дело в том, что в Зоне понакидано множество диковин; до поры, до времени их не в состоянии прибрать к рукам земная наука. Проникновение в Зону строжайше запрещено и грозит смертельным исходом. У волонтеров-исследователей дети рождаются отличными от других детей. Понятно, что риск такого уровня оплачивается высоко, но нет такой вершины, такого безумия, такой опасности, побороться с которыми не нашлось бы добровольцев; дело тут не только в корысти, азарт состязательности присущ человеческой натуре.

Но кто же оплачивает дорогие игрушки, кто провоцирует «отчаянных» парней? Тогда, в начале семидесятых, сомнений по этому поводу у нас не возникало. В мире наличествовали недобрые силы, которые игнорировали международные нормы и где-то в подполье вынашивали зловещие планы, направленные против мира и социализма. Существование таких сил было аксиомой, и даже аполитичный Шухарт прекрасно понимал, на кого работает.

«Шухарт, — обращается он сам к себе, — что же ты, зараза, делаешь? Они же этой штукой нас всех передушат…»

Но сейчас мы, пожалуй, поинтересуемся, кто это «они»? Гангстерские кланы, имеющие в своем распоряжении тайные лаборатории? Могут быть такие? Подпольные военно-промышленные комплексы, не подвластные государственному контролю? Бывают такие? Террористы? Пожалуй, они проявляют больше интереса к дешевой пластиковой взрывчатке, чем к дорогим и опасным инопланетным диковинам…

В существование «любительских» образований верили в те времена и по другую сторону железного занавеса. Вспомните, скажем, зловещую организацию СПЕКТР, в равной мере враждебную и СССР, и США, с которой ведет в кинофильмах о себе смертельную схватку агент 007, прославленный Джеймс Бонд. Беда только в том, что СПЕКТРы, как наши, так и ихние, были всего лишь фантомами холодной войны.

Однако это сиюминутный политический подход. Зона в повести Стругацких имеет более широкий, обобщенный, может быть, даже символический смысл. Мы снова здесь встречаемся со столкновением цивилизаций, только на этот раз в отсталых ходим мы, земляне, ведь о большинстве из небрежно брошенных объедков космического пикника земная наука не только не имеет представления: ученые не в состоянии понять их устройства, даже положив на лабораторный стол. Сталкеры дали всем этим концентраторам гравитации, коллоидным газам, магнитным ловушкам образные прозвища, в которых отразился их суеверный страх перед непознаваемым — «комариная плешь», «ведьмин студень», «гремучая салфетка»… Зона представляется чем-то жутким, загадочным и активно враждебным человеку. На самом же деле она, Зона, никакая — ни хорошая, ни плохая. Как ядерная реакция — она тоже сама по себе никакая, и сжигающий луч лазера — тоже никакой.

Появление мародеров-сталкеров свидетельствует о том, что человеческое общество еще не готово занять свое место в ефремовском Великом Кольце. Его трагедия состоит в том, что и неплохие парни, вроде рыжего Шухарта, прекрасно понимая предосудительность своих действий, тем не менее, продолжают опасный не только для них бизнес. Разве браконьеры, добивающие в африканских саваннах последних носорогов, — не те же сталкеры? Далеко не все они люди темные, многие отлично соображают, что делают. Еще ближе к этому типу похитители радиоактивных материалов, какой-нибудь «красной ртути». Зазевайся «секъюрити», они и ядерную бомбу упрут за сходную цену. Слово «сталкер» вошло уже в публицистический оборот. Никто не лезет в словарь, чтобы понять заголовок, например, в газете — «Сталкеры из Чебоксар».

Психология подобных людей должна быть предметом изучения художественными средствами, чем и заняты Стругацкие. Фигура Рэда вообще выламывается из фантастики, фантастика не привыкла к подробным психологическим разработкам.

Мы испытываем симпатии к этому парню, но симпатии горькие. Ведь из Шухарта мог получится толк — он не только смел и умен, он добр, в нем живет чувство справедливости, на него можно положиться, и вовсе не врожденной порочностью объясняется тот путь, по которому он идет к последнему, жестокому преступлению.

С каждым витком сюжетной спирали авторы делают образ Зоны все обобщенней, она приобретает почти мифологические очертания. Как крайнее выражение надежд, разочарований, радостей, печалей, откровений и мечтаний о лучшей жизни в легендах сталкеров возникает Золотой шар, который исполняет любые желания. Но высказать ему свое ходатайство можно, лишь преодолев множество жутких препятствий, среди которых «мясорубка», требующая принести в жертву одного человека, чтобы мог пройти второй.

Шухарт идет на этот раз не за наживой. Цель его возвышена и эгоистична одновременно — он хочет спасти дочь. И ради ее спасения он берет с собой романтически настроенного юношу, который ни о чем не подозревает. Шухарт против мальчика ничего не имеет, но он затаптывает в себе человеческие побуждения, он заранее положил на одну чашу весов судьбу дочери, на другую — жизнь Артура. К тому же он не сомневается, что и Артур идет к шару, чтобы попросить у него столь же личное. Но, делая последний шаг, молодой человек успевает выкрикнуть то, ради чего он пошел на смерть:

«Счастья для всех!.. Даром!.. Сколько угодно счастья!..»

Эти же слова, став лицом к лицу с Золотым шаром и как бы выполняя последнюю волю погибшего, произнесет потрясенный, сломленный, слишком поздно прозревший Шухарт. Но, даже и прозрев, он останется сыном современного земного общества. И погибший мальчик тоже. Их и нас долго приучали к вере в различных идолов, и разве в своей молитве они не напоминают первобытных охотников, которые просят у каменного истукана удачной охоты для всего племени? Может быть, в личном плане для данного охотника это принципиальная победа над эгоистическими стремлениями захватить всю добычу себе одному, но почему, собственно, мы должны выпрашивать счастье у добрых дядей из космоса? Да и добрых ли, со своими «мясорубками»?

Именно здесь, в финальной части «Пикника…» усмотрел свою тему великий режиссер нашего времени Андрей Тарковский, поставивший по сценарию Стругацких, по-моему, лучший свой фильм «Сталкер», главный герой которого, кроме профессии, ничего общего с Рыжим Шухартом не имеет.


Несколько слов об «Обитаемом острове» (1971 г.). Страною, в которую свалился после космической катастрофы земной парень Максим, правит военная директория, претенциозно называющая себя Неизвестными Отцами, захватившая власть после долгих лет войны, голода и разрухи. Примерно как на ефремовском Тормансе. А может быть, Стругацкие попробовали проиграть и более близкий вариант. Он, к счастью, у нас не осуществился, но я не стал бы биться об заклад, что он был невозможен.

Как и на Тормансе, власть поддерживается жестоким насилием — главным орудием фашистских (как бы они себя не именовали) диктатур. Впрочем, перед нами все же фантастика. Основной прием, с помощью которого Неизвестным Отцам удается удержать народы в послушании — не одурманивающие военные марши, не орды штурмовиков. Правители используют дьявольские волны, которые способны воздействовать на психику человека в нужном хозяевам передатчика направлении. А для отвода глаз излучающие башни выдаются за систему ПВО. Массовый гипноз на специальных собраниях, применяемых на Тормансе, кажется весьма примитивным по сравнению с этой наукоемкой технологией. Фантастика? Такая ли уж фантастика? Уже газеты, как о совершившимся факте, пишут о появлении средств, воздействующих на мозг. Мне пока довелось читать только о химических препаратах, но это разница непринципиальная. Подмешал в питьевую водичку — и порядок… Даже дешевле.

Никто не готовил Максима Каммерера к революционным действиям. Войны, каторги, расстрелы — на его утопической Земле давно забыты, К тому же Максим вовсе не само совершенство, он частенько бывает легкомыслен, нередко ошибается, в не самое подходящее время влюбляется в местную девушку, словно родной брат Руматы. Причины здесь чисто литературные — и великим не убежать от расхожих сюжетных обязанностей. И все же то, как действует Максим в соответствии со своими морально-этическими принципами, говорит что они, эти принципы, близки к тем, которые мы тщетно искали уже много лет. Больше всего потрясает, пожалуй, в Максиме то, что он в любой ситуации остается человеком. Это действует сильнее, чем его способность быстро заживлять раны или видеть в темноте.


И опять: после «Пикника…» и «Сталкера», допускающих различные толкования — «Парень из преисподней» (1974 г.), может быть, самая простая из повестей Стругацких. Самая простая в том смысле, что ее антивоенный и антифашистский смысл обнажен. Может быть, эта простота объясняется тем, что «Парень из преисподней» замышлялся как сценарий, предназначенный, конечно же, не для Тарковского, и по непонятным причинам отвергнутый тогдашним Госкино СССР. А может быть, и понятным: из-за того, что авторами были Стругацкие. Бесполезно спрашивать: почему Евтушенко не позволили сыграть роль Сирано де Бержерака, почему Шукшину запретили поставить «Степана Разина», почему десятки прекрасных картин ложились на полку. Ну, не любило Госкино слишком самостоятельных художников. И, может быть, не стоило бы вспоминать эту повесть сейчас, если бы и по сей день слово «фашизм» ассоциировалось бы у нас только с 41-ым годом, только с гестапо, СС, Освенцимом…

Подобно «Обитаемому острову» «Парень из преисподней» начинается на одной из похожих на Землю планет, где живут во всем подобные людям обитатели и где мы сразу попадаем на театр военных действий. Война ведется между двумя державами с имперским уклоном. Грязная, жестокая, бессмысленная бойня. На этой войне был смертельно ранен юноша-солдат, один из Бойцовых Котов — так назывались отборные части Великого Герцога, надежда и опора местного режима. Незамеченные никем земные разведчики перевезли на Землю обожженное и простреленное тело, и всемогущая медицина будущего вернула парня к жизни.

Столкнуть лицом к лицу с моралью прекрасного мира, каким стала Земля, отравленное милитаристскими и шовинистическими предрассудками существо, для которого высшее наслаждение — вешать пленных… Ради усиления контраста Стругацкие позволили себе вернуться к утопической Земле «Полдня», выбрав, таким образом, крайние полюсы противостояния в разворачивающейся нравственной дуэли. Как вложить парню в голову, что на свете есть не только злоба и ненависть, но добро и доброта?

Трудно вытравлять фашизм из костей Гага. Гаг оказался неглупым, смелым, искренним. Попав в невероятную для его убогого сознания переделку, он довольно быстро сумел понять, что очутился не в загробном мире, а действительно на другой планете. Фантастическую технику землян он освоил легко, но осознать, что у обитателей Земли не только другие машины, но и другая шкала нравственных ценностей, он не может. Гаг благодарен за спасение, но не в силах поверить в бескорыстие спасителей. Он все меряет своими мерками. В чем только он не подозревает землян, когда узнает, что они тайно наблюдают за его родной планетой. Даже в том, что им нужны рабы, которых можно было бы убивать на киносъемках.

В новой повести люди с Земли ведут себя активнее, чем сподвижники Руматы, им удается прекратить кровопролитную бойню. Кстати, если бы рецензенты назвали бы Землю, «умыкнувшую» Гага, коммунистической, никто, даже авторы не стали бы протестовать. Так почему надо было запрещать сценарий? Впрочем, я уже дал ответ.

Авторов волнует прежде всего нравственный и духовный мир Гага. Все его мысли сводятся к одному: вернуться на родину и снова служить обожаемому Герцогу. В сущности, он остается равнодушным к земной роскоши. Комнату свою он превратил в подобие казармы, вместо удобной одежды парится в бойцовской униформе, а робота Драмбу, старого, добродушного робота Драмбу, приставленного к нему в услужение, он умудрился превратить в беспрекословного, вымуштрованного пехотинца. Литературно процесс оболванивания бедного робота выполнен с блеском. Вот «рядовой Драмба» отрыл по приказанию Гага «траншею полного профиля».

«— Молодец, — сказал Гаг негромко.

— Слуга его величества, господин капрал! — гаркнул робот.

— Чего нам теперь еще не хватает?

— Банки бодрящего и соленой рыбки, господин капрал».

(Боюсь, правда, что последняя фраза взята не из лексикона Бойцовых Котов).

Гаг помещен в идеальные условия для психологического эксперимента. Не только слова, но и дела окружающих его людей, должны были бы убедить молодого человека, что в мире существует Добро и что оно не только сильнее, но и, если можно так сказать, лучше, интереснее Зла.

Но яд проник глубоко. У землян, которые решились на эксперимент, опускаются руки. И его отправляют домой без особой надежды на то, что перевоспитанный Гаг станет строителем нового мира. Пожалуй, даже они, опытные педагоги и психологи, просмотрели надлом, все же произошедший в его душе. Однако проходивший мимо путник, который стал безропотно вытаскивать из грязи машину с медикаментами, уже не прежний Гаг.

Завершая рассказ о «Парне из преисподней», я подумал, что, может быть, зря назвал его в начале таким уж незамысловатым. Он ведь писался до афганской и до чеченской войн, и, может быть, именно сейчас такой фильм оказался бы современным и нужным. Но повесть-то Стругацких осталась.


Ученики и поклонники Стругацких выпустили в 1996 году не совсем обычный сборник: несколько молодых фантастов написали продолжение их повестей. У меня нет сомнения, что и в самом замысле «Времени учеников», осуществленным А.Чертковым, и в стараниях его участников проявилось трогательное уважение к большим мастерам. Так же, как нет сомнения: они, прекрасно уловив стилистику Стругацких, не смогли проникнуться их духом — тем задорным и неунывающим духом, который поддерживал и вдохновлял нас в трудные минуты. Обо всех говорить не буду, только о Михаиле Успенском, как раз и написавшем большое продолжение, как бы вторую часть «Парня из преисподней». По его версии, Гаг не простой ландскнехт, а наследник престола, затем и правитель герцогства. Гигандская разведка расшифровала земных наблюдателей, и Гаг позволяет себе разговаривать со своими бывшими спасителями в ультимативном тоне. В конце концов они между собой договорились — я не собираюсь влезать в тонкости изобретательно придуманного сюжета. Я хочу сказать о другом. При таком повороте событий намертво рухнул замысел Стругацких. Земля и Гиганда как бы уравниваются в своих намерениях (по-моему, Гиганда даже переигрывает Землю), и вместо того, чтобы испытывать боль и страх за искалеченные «бравым пеньем солдат» юношеские души мы присутствуем при очередной военно-приключенческой игре противоборствующих спецслужб. Популярная патриотическая игра скорее усиливает «партию войны», нежели гасит вирулентность ее бацилл. Успенский, как и почти все остальные авторы сборника, написали свои продолжения в духе сегодняшней фантастики — разочарованной, недоброй, не видящей света в конце туннеля. Стругацкие здесь, конечно, не причем, но, ребята, может быть, не надо писать таких продолжений, даже из лучших побуждений.


В повести «Миллиард лет до конца света» (1976 г.) авторы не раскрывают тайну происхождения безжалостной силы, которая идет на крайние меры, чтобы заставить нескольких ученых отказаться от своих занятий. Сами ученые предполагают, что их исследования затронули устои мироздания, и оно вынуждено обороняться. Понятно, при такой несоразмерности масштабов жизнь и достоинство отдельной личности мало что значат. Но это объяснение выглядит слишком естественнонаучным, чтобы мы могли принять его, имея дело со Стругацкими. Стругацкие и здесь воссоздают ситуацию постоянного давления, под гнетом которого находятся мыслящие и творческие люди в тоталитарном обществе. Конкретный источник этого давления каждый может назвать по-своему. Но, может быть, еще важнее тема внутренней стойкости человека. Даже когда пресс становится невыносимым, даже когда все вокруг капитулировали, обязательно находится кто-то, кто не сдается, хотя бы для того, чтобы сохранить уважение к самому себе. Написанная в середине семидесятых, то есть в самый-самый период «расцвета застоя», повесть доказывает, что и ее авторы не сдались, не согнулись, не пошли на моральные компромиссы. До сих пор не могу взять в толк, почему публикация этой повести в журнале «Знание — сила» обошлась без оргвыводов в отношении редакции. Зато отдельного издания авторам пришлось ждать очень долго.


Приступая к разговору о повести «Жук в муравейнике» (1979-80 г.г.), хочешь-не хочешь, приходится вспомнить, что двое из его героев — Максим Каммерер и Рудольф Сикорски уже встречались читателям в «Обитаемом острове». Там Максим, пытаясь помогать несчастным жителям по собственной инициативе, не подозревал о том, что Земля уже давно стремится сделать то же самое, но только «сверху», внедрив в высшее руководство страны своих ставленников, среди которых был и Сикорски, чем и объясняется его странное для тех времен прозвище «Экселенц», Ваше Превосходительство. В новом романе постаревший Экселенц возглавляет КОМКОН, буквально — Комиссию по контактам, в сущности же, земную службу безопасности, а сильно возмужавший Максим трудится в ней под началом Экзеленца. Сочетание слов «служба безопасности» долго еще будет нести для нас пугающий оттенок, хотя вряд ли кто сомневается в необходимости подобных учреждений. Но для чего она в том мире, который описывают Стругацкие, когда уже давно на всей планете царит мир и в человецех благоволение? Должно быть, организация Сикорски ближе к нашему Министерству по чрезвычайным ситуациям, чем к настоящей Госбезопасности, но, сохраняя подобную структуру, Стругацкие как бы хотят сказать, что едва ли наступит такое время, когда человечество может посчитать себя полностью застрахованным от любых неожиданностей. Природа, космос, мироздание, непредсказуемость поведения иных разумных существ, рецидивы фанатизма могут нанести удар из-за угла, и к нему нужно быть готовым.

И вот, кажется, такая непредвиденная опасность придвинулась к Земле. Но прежде чем принимать контрмеры, Экселенц и его помощники должны решить: а действительно ли это опасность? Перед читателями, как и перед героями произведения, возникла загадка — чего же хотели, чего добивались неведомые силы, которые еще в эмбрионах запрограммировали развитие нескольких десятков землян и «заклеймили» их иероглифом-тавром. Что случилось бы, если бы хотя бы один из отмеченных, тот же Лев Абалкин, добрался бы до заветного саркофага, где был спрятан шар с «его» знаком, — Всемирная Катастрофа или, наоборот, Всеобщее Озарение?

В этой повести авторы не дали разгадки, не дали принципиально. Можно сказать, что в умолчании и состоит главный замысел «Жука…»: как должны действовать люди, когда необходимо принять ответственное решение при явной нехватке или полном отсутствии информации. Выбрать ли путь осторожничания — лучше непонятное и загадочное уничтожить, чем рисковать? К такому решению склоняется начальник КОМКОНа. Противоположную позицию — ничего не запрещать, а там будь что будет, — занимает доктор Бромберг.

Психологически наши симпатии, возможно, окажутся на стороне Бромберга, ведь слово «перестраховка» — почти что ругательство. Но, если призадуматься, то окажется, что все не так просто и, может быть, мы придем к выводу, что не столь уж неправ был куратор безопасности, пошедший на преступление, чтобы оградить людей от неведомой угрозы. Преступление тяжелое и прежде всего для него самого: ведь уверенным в том, что убитый им молодой человек заслуживал смерти, он не мог. Он решился преступить закон. Надо обладать большой мудростью, мужеством и самоотверженностью, чтобы совершить то, что совершил Сикорски. И гипертрофированным чувством ответственности.

Перед первым атомным взрывом знаменитый итальянец Энрико Ферми держал с коллегами веселенькое пари: вся ли земная атмосфера загорится после взрыва или пожар ограничится областью Лос-Аламоса. Если существовало хотя бы малейшее опасение, что вся, может быть, кнопку не следовало нажимать? Но она была нажата: человечество склонно бодро шествовать по маршруту, пропагандируемому бодрым старичком Бромбергом, а не прислушиваться к предостережениям осмотрительных кассандр. Опять модель.

Через несколько лет в повести «Волны гасят ветер» (1985-86 г.г.) авторы решили раскрыть читателю старую тайну. Мне кажется, что они это сделали напрасно. Ответственность выбора, о которой шла речь в «Жуке…», звучала бы сильнее и убедительнее, если бы тайна иероглифов так и осталась нераскрытой. Пусть бы каждый придумал свое объяснение. Это ведь не детектив, где непременно должна присутствовать разгадка на последней странице. А те, совершенно иные, самостоятельные задачи, которые авторы поставили перед собой в «Волнах…», не худшим образом могли быть решены и без обращения к трагическим событиям предыдущей повести.

Однако, как бы я ни огорчался, авторы и на этот раз решили по-своему. Так кто же все-таки являлся причиной и тех давних, и свежих, но столь же непонятных, необъяснимых феноменов, которые скрупулезно собирает и исследует дотошный Тойво Глумов. И когда мы вместе с ним все больше и больше приходим к убеждению, что все это и вправду проделки неких галактических Странников, тайком шастающих по нашей планете, то начинаем испытывать нарастающее разочарование — как, неужели ответ будет столь обыден? Опять изрядно надоевшие инопланетные пришельцы, которые служат универсальной отмычкой к любым нагромождениям загадок. Прилетела летающая тарелка, и сразу все неясности стали ясностями, хотя такое разъяснение ничего не разъясняет.

Впрочем, даже если бы Стругацкие остановились на этой гипотезе, было бы несправедливо не заметить, что они проанализировали подозрения героя основательно, и прежде всего опять-таки по нравственным параметрам. Еще и еще раз они допрашивают себя и нас: добро это или зло, морально это или аморально, если высшая цивилизация вмешивается в дела низшей, пусть с благородными намерениями, но, разумеется, без ведома опекаемых. Неблагодарные могут не оценить проявляемой заботы. И что тогда делать — принуждать их к счастью силой, как рекомендовали еще Херасков и Белинский? Тойво категорически выступает против любого вмешательства. Вот какой примечательный диалог происходит у него с женой:

«— Никто не считает, будто Странники стремятся причинить землянам зло. Это действительно чрезвычайно маловероятно. Другого мы боимся, другого! Мы боимся, что они начнут творить здесь добро, как ОНИ его понимают!

— Добро всегда есть добро! — сказала Ася с напором.

— Ты прекрасно знаешь, что это не так…»

Прав ли Тойво в своем максимализме? Конечно, прав, хочется закричать, вспомнив, что и мы ведь намеревались помочь народам Афганистана покончить с феодализмом, а несчастным чеченцам — утвердить конституционный порядок…

Поставим на место отсталого, но гордого и непопрошайничающего племени все земное человечество, и мы поймем грандиозность задачи, которую взвалил на свои плечи Тойво, ненавидящий всякое насилие, а поэтому сбежавший из рядов прогрессоров. Ведь прогрессоры и есть те самые культуртрегеры, которые призваны нести знания в отсталые племена. А также поймем всю степень сомнений, которые мучат его, его товарищей, его прямого начальника и духовного вдохновителя, уже хорошо знакомого нам Максима Каммерера. Мы знаем, какой это надежный и кристально честный человек, уж он-то не допустит ни малейшей несправедливости. Но все же хорошо бы попутно разгадать: а чего все-таки хотят эти самые Странники? Может, и вправду добра. Однако в состоянии ли «дикари» понять, что такое, допустим, тензорное исчисление и для чего оно нужно?

И все же — если бы содержание повести сводилось только к дарам пришельцев, это было бы разочаровывающе банально. Но со Стругацкими всегда надо держать ухо востро, чаще всего в их произведениях та или иная идея, подробнейшим образом разработанная и, казалось бы, вполне утвердившаяся, вдруг выворачивается наизнанку, обращается в противоположность, и в результате открываются новые и новые ее грани. Так происходит и здесь.

Проблемы добра и зла, насильственного внедрения добра, «вертикальных прогрессов» и целей, которые ставит перед собой человечество и разум вообще, в конечном счете, проблемы гуманизма и человечности приобретают в повести особо бескомпромиссный характер, когда выясняется, что никаких пришельцев, никакой сверхцивилизации не было и нет. Такое объяснение заставит нас пожалеть о роковом выстреле Экселенца — открытой опасности молодой человек не представлял. Вернее опасность была, но не конкретно в Абалкине.

Безудержное, по Бромбергу, а впрочем, и любое другое тоже, развитие человечества привело и будет приводить к появлению противоречий, без чего никакого развития и быть не может. Среди них будут и трудные, и досадные, и нежелательные. Представлять себе грядущий мир, каким бы он ни был совершенным, выкрашенным в голубое и розовое, конечно, ошибочно. Но снова, уже в который раз приходится говорить, что было бы неверным видеть в модели Стругацких только предсказание грядущих потрясений.

Развитие любой области человеческой деятельности невозможно без появления в ней группы лидеров, без появления элиты, ушедшей намного дальше других. Но нет ничего опаснее той же элиты, если она отрывается от народа, если цели, которые она перед собой ставит, оборачиваются самоцелями, если отбрасывается изначальное гуманистическое содержание. Мы видели и видим такие превращения не раз.

Несомненно, что лишь самые выдающиеся умы могли создать техническое чудо атомную бомбу, а потом водородную, а потом нейтронную, а потом рентгеновский лазер и т. д. Да вот только нужен ли человечеству подобный «вертикальный прогресс»?

Так кто же эти «людены», сверхчеловеки, наделенные фантастическими способностями и возможностями, нужны ли они человечеству, означает ли их появление рывок в его развитии? И оправдан ли тот отрицательный ответ, который дает повесть? Может быть, они — авангард, новые «очкарики», и к ним надо подтягивать отставшее человечество? Может быть, не волны должны гасить ветер, а ветер вздымать волны как можно выше над средним «уровнем моря»?

Но Тойво Глумов рассуждает так:

«Враг рода человеческого нашептывает мне, что только полный идиот способен отказаться от шанса обрести сверхсознание и власть над Вселенной…»

Однако «идиот» находится. Это сам Тойво. Он предпочитает вообще исчезнуть, похоронить себя, чем насильно стать миллиардером, превратиться из человека в нелюдь. Как поется в песенке Высоцкого: «Мол, принцессы мне и даром не надо», хотя испокон веков считалось, что царские дочки служат главным призом и венцом устремлений для добрых молодцев. А вот директор института Логовенко — тот ничуть не сомневается в праве принадлежать к высшей расе и формировать себе подобных без их ведома и согласия.

Ключ к ответу в фигуре любимого героя из ранних книг Стругацких Леонида Горбовского, точнее, в его морали, о которой Максим Каммерер говорит так:

«„Из всех возможных решений выбирай самое доброе“. Не самое обещающее. Не самое рациональное. Не самое прогрессивное. И, уж конечно, не самое эффективное. Самое доброе! Он никогда не говорил этих слов, и очень ехидно прохаживался насчет тех своих биографов, которые приписывали ему эти слова, и он наверняка никогда не думал этими словами, однако вся суть его жизни — именно в этих словах».

Вот в чем дело-то. Когда люди научатся безошибочно выбирать из всех возможных решений самое доброе, самое гуманное, самое человечное, только тогда они получат гарантию не уничтожить самих себя и не превратиться в люденов-нелюдей. О том, как такая мораль сработала бы в наши дни, и говорить нечего… Правда, Стругацкие не дали ответа: а что же делать, если такой «авангард» уже возник, если людены уже смешались с людьми. Я вижу в этой ситуации много новых и нерешенных коллизий, и, возможно, они могли бы составить содержание еще одного тома, который уже никогда не будет написан.

После того как я высказал это предположение, мне попалось под руку предисловие Бориса Стругацкого, в котором он рассказал, что они и вправду задумали еще один том, где бы заканчивалась эпопея Максима Каммерера. Судя по краткому изложению их замысла, я заподозрил, что, может быть, эта книга была бы лучшим произведением Стругацких. И хотя, конечно, в маленькой аннотации я и не мог найти ответа на вопросы, которые только что задавал, я убежден, что так или иначе они нашли бы свое разрешение в новой, к несчастью, несбывшейся книге.


Попробуем поискать ответ у других авторов. Так, своеобразным развитием темы сверхлюдей-люденов может служит повесть Геннадия Прашкевича «Другой» (1991 г.). Писатель соединил в ней две вроде бы несоединимые темы. С одной стороны, это политический памфлет, направленный против жестокой диктатуры в одной из азиатских стран. Прашкевичем страна названа Саумой, но по этой части в ней не только нет фантастики, я даже думаю, что ни фантаст, ни очеркист не сумел бы передать словами всего ужаса кровавой оргии, развернувшейся несколько лет назад в полпотовской Камбодже. У литераторов не хватило бы воображения.

Но Прашкевич вводит и фантастическую ноту: некий доктор Сайх, производя опыты на человеческом материале, выводит генетически совершенное существо. Не говоря уже о его феноменальных физических данных, Кай Улам исключительно добр, милосерден, великодушен, любвеобилен, детолюбив и т. д., то есть обладает всеми теми качествами, которые находятся в резчайшем противоречии с тем, что творится вокруг. Но на самом деле никакого несоответствия здесь нет. Любой социалистический строй ставит перед собой воистину фантастическую задачу: в кратчайшие сроки создать «нового человека». Вспомним слова Бухарина, который вроде бы не относился к числу кровавых палачей, о том, что даже расстрелы — это способ выработки коммунистического человека из капиталистического материала. Вспомним, казалось бы, хвастливые, но не такие уж безобидные слова Сталина о том, что советский человек (любой!) на голову выше любого буржуазного чинуши. Вот вам и теоретическая база для уничтожения капиталистического «материала». Прашкевич лишь довел эту тенденцию до некоторой гиперболы, я бы даже не сказал, что очень уж невероятной. Для доктора Сайха человечество лишь навоз для создания «других». То, что ему под руку попались кхмерские крестьяне — случайность. С равным научным горением он перерабатывал бы и французский, и русский «исходный материал»… Когда все на Земле станут такими же совершенными, как Кай, тогда и наступит обещанное светлое будущее. Однако Сайх забыл, что у его совершенного человека необходимо было уничтожить еще и совесть, и Кай стреляет в себя. Но совершенно неизвестно, каким бы вырос Кай, и не был бы он (или они) страшной опасностью для человечества, именно в силу своего совершенства. В сверхчеловеке изначально заложена альтернатива: если ты действительно совершенен в моральных качествах, то ты не только не будешь уничтожать себе подобных, наоборот — любить всех, даже (а может, и в первую очередь) несчастных, оступившихся, либо в твоем сверхсознании народ предстает в виде быдла, и тогда зачем с ним церемониться. Вот чего боялся Тойво, отказываясь превратиться в людена, он (как и его авторы) умел смотреть далеко вперед.


Под наиболее значительным произведением Стругацких последнегопериода романом «Град обреченный» стоят четыре даты — 1970, 1972, 1975, 1987. Даже если считать, что наиболее острые места вписаны перед публикацией, то и в этом случае нельзя снова не поразиться провидческому дару Стругацких. Ведь лишь в 90-х годах в России появились силы, открыто называющие себя фашистами, произошло два путча, то здесь, то там вспыхнули очаги гражданских войн, возникла экономическая смута, — но все уже предвосхищено в «Граде…», включая символические детали, вроде сошествия статуй с пьедесталов.

Люди, собравшиеся в загадочном городе, где даже солнце искусственное, беженцы, маргиналы. Их выдернули из своего времени для социального эксперимента, цели и методы которого участникам непонятны. Живут они в обстановке кровавой бессмыслицы. Перед нами усиленное фантастическим зеркалом отображение жестоких манипуляций, которые производились над народами и при которых деформировались основы естественного бытия. Главный герой романа Андрей Воронов проделывает эволюцию, только на поверхностный взгляд кажущуюся непоследовательной — от убежденного комсомольца-сталиниста до советника фашиствующего диктатора, перешагивая через убийства и самоубийства друзей, не пожелавших примириться с независящими от них обстоятельствами. Тем не менее, его нельзя назвать ни нравственным чудовищем, ни опустошенным циником. Он повторил путь многих сограждан, вынужденных жить при различных режимах, в том числе и несправедливых. Режим не спрашивает у подданных, хотят ли они жить при нем. Куда же им (куда же нам) деваться? Одни спиваются, как Банев, другие, как Воронов, умеют убедить себя, что их работа в любом случае приносит пользу. Но Андрей — не только публицистически заостренная копия «совка». В романе опять-таки есть подспудная мысль: свобода воли предполагает и появление ответственности, прежде всего перед собственной совестью. Этого испытания Андрей не выдерживает. И тут появляется подозрение, не является ли целью странного эксперимента — проверка людей на выживаемость в экстремальных условиях. Как мы знаем, энтузиасты по части выяснения того, до каких пределов можно измываться над собственным организмом, загоняют себя в пустыни, антарктические льды, на вершины гор, в кратеры действующих вулканов… А наш век доказал, что все люди — отнюдь не добровольцы — вынуждены ныне проходить тест на выживание, не только на физическое, но и на социальное…


Последнее произведение, над которым братья работали вместе (Аркадий умер в 1991 году), была пьеса «Жиды города Питера, или Невеселые беседы при свечах» (1990 г.), в которой опять-таки разыгран печальный нравственный тест. В один прекрасный день петербуржцы получили повестку с требованием явиться на сборные пункты к такому-то часу. Они не знают, кто послал повестки, они не знают, зачем их собирают (но ничего хорошего, конечно, не ждут, хотя вины за собой никакой не чувствуют), они подозревают, что это чей-то злой розыгрыш. Но так велико рабское послушание российских (недавно советских) граждан, так прочно засел в клеточках их тела страх, вбитый десятилетиями террора, что они начинают покорно собирать узелки. Покорность пугает больше, чем само появление повесток с откровенно фашистским штампиком.


В течение трех десятилетий Стругацкие были духовными лидерами молодой демократической интеллигенции России, хотя из-за их величайшей скромности вы бы не обнаружили в них и малейшей склонности к вождизму. Мало кто сумел передать смену настроений интеллигенции, ее сложность и противоречивость с такой полнотой и глубиной, возвысив при этом фантастику, считавшуюся снобами «вторым сортом», до высот настоящего искусства. Они не удостоили бы и спора тех, кто утверждает, будто задачи литературы сводятся к уловлению эстетического кайфа. Нет, их целью было воспитание. Духовное воспитание, воспитание человека в человеке. Вот что говорил уже не мне, а в печати Борис Стругацкий:

«Ведь существует же сейчас почти безотказная методика превращения человека в боевой механизм, в машину уничтожения себе подобных. Рейнджеры. „Дикие гуси“. Пресловутые „береты“ всех мастей… Значит, воспитывать в человеке жестокость и беспощадность земляне уже научились. И поставили свою планету на грань гибели. Не пора ли все свои силы бросить на отыскание алгоритма воспитания Доброты и Благородства, алгоритма, столь же безотказного и эффективного?»

Их книги — весомый вклад в создание этого алгоритма.

Нуль-литература

Эти подражатели редко восходят до первоначальных оригиналов; большей частью они привязываются к таким же подражателям, как и они, но сохранившим в некоторой чистоте дух первоначального оригинала, и таким образом делаются писателями не второго, а уже третьего сорта, далее которых идет уже бессмыслица…

М.Салтыков-Щедрин

В фантастическом цунами шестидесятых-семидесятых впору захлебнуться, но там был спасительный эхолот: можно было искать лучшее. Кто усомнится: у критиков различных идейно-политических направлений были не совпадающие представления о лучшем. Но и те, и другие воображали, что карабкаются к вершинам…

Печатная продукция, образцы которой я намерен представить в этой главе, существовала рядом с нормальной фантастикой, неизмеримо превосходя ее численно. В этих закромах Родины разобраться и сложнее, и проще. Организационно сложнее, но по содержанию и форме она была примитивна, как амеба, так что ее, простите за претенциозное слово, анализ не представляет трудностей. Достаточно пересказать ее в двух-трех фразах — «и ты убит», как говаривал еще Александр Сергеевич.

До конца 80-х — начала 90-х годов эта продукция щеголяла присвоенным, как и все остальное, самоназванием — научная фантастика, который был превращен в боевой клич — НФ! Правда, стянутый с английского. (В английском языке сочетание science fiction — SF — также широко употребительно. Но разница заключается в том, что слово fiction — это вовсе не фантастика, а именно художественная литература, тут есть смысловой оттенок, которого нет в русской кальке.) Во что она трансформировалась за последние годы, мы еще увидим, но тогда аббревиатура так понравилась, что ее стали употреблять во всех случаях, даже когда произведение и отдаленного отношения к науке не имело. Научная фантастика — это звучит гордо! Особенно трогательно видеть символ НФ в середине 70-х годов, когда стали выныривать на поверхность фантасты-штурмовики в аранжировке стиль рюс, и в явном соответствии с русопятскими настроениями в фантастике начали появляться сочинения полу- или даже прямо шовинистическо-мистического толка. Что ж, в соответствии с обиходной НФ-терминологией я буду именовать вязкую тину, затянувшую мозги миллионам читателей, — нуль-литературой, или для краткости, по той же аналогии — НЛ.

Слово «литература» присутствует здесь только для того, чтобы обозначить известное сходство сего феномена хотя бы с клинописью. А «нуль», потому что из трех составных частей единого комплекса «научно-фантастическая литература», в нем нет ничего — ни науки, ни фантастики, ни литературы в смысле принадлежности к изящной словесности.

Нет прежде всего определяющего, видового признака фантастики — нет фантазии, свежей незаемной выдумки. В лучшем случае, если уместно употребить здесь превосходную степень, в ход идут остатки с барского стола высокой, художественной фантастики, которая и создала славу жанру у огромного круга его почитателей. Но значительная часть сочинений обходится и вовсе без ничего: достаточно сунуть персонажей в звездолет, ничем не отличающийся от железнодорожного вагона. Надо только запомнить, что входное отверстие следует именовать не дверью, а люком. Можно также употребить вместо «закрывается» престижное «задраивается» — сразу повеет еще и морской романтикой. Не помешает вытвердить несколько ключевых для НФ-НЛ фраз. Что-нибудь вроде:

«Ослепительно сверкнув овальными дюзами новейшей конструкции, звездолет „Юрий Гагарин“ в одно неуловимое мгновение исчез в непроглядной космической мгле…»

Нет в этих произведениях и науки, обыкновенной науки, не фантастической. Я не раз повторял, что считаю указанный компонент необязательным, но уж если ты назвался научным фантастом… П.Л.Капица когда-то сказал: фантастика не обязательно должна быть научной, но она не может быть антинаучной. Сейчас я бы расширил мнение академика: может быть антинаучной, может быть даже сапогами всмятку, но лишь в том случае, если таков замысел автора, а не демонстрация его невежества. Сопоставив эти три признака — три составные части НЛ, вы, несомненно, скажете, что подобного, «нулевого» дива принципиально существовать не может. Хоть что-то должно же быть. Однако факты упрямая вещь: НЛ существует, процветает, и, похоже, сдавать позиции не собирается, хотя стала принимать разные обличья. У нее есть своя история, развивавшаяся параллельно с историей настоящей фантастики. Бывали периоды, когда НЛ напрочь вытесняла хорошую фантастику. У нее есть своя идеология — агрессивная, наступательная идеология, которая, правда, чаще защищает не самое себя, а яростно, клыками и зубами нападает на талантливых писателей. Понятно почему. На их фоне убожество НЛ становится особенно заметным.

По главе о 60-х годах могло сложиться впечатление, что фантасты тех лет, за исключением Стругацких, жили сравнительно спокойно. Правда, их не очень-то замечала и жаловала критика, но невнимание критики — это все же не клевета, не травля, не высылка за границу… На самом деле жестокая борьба шла постоянно и ежедневно как раз между фантастикой талантливой, фантастикой, рожденной переменами и стремящейся к ним, и «нуль-литературой». Бесцеремонно отталкивая локтями все лучшее и талантливое, НЛ рвалась к командным высотам. И хотя большая часть художественной фантастики все же пробивалась к читателям, трудно отрицать, что в этой борьбе она зачастую терпела поражение. Адепты НЛ устанавливали контроль над целыми издательствами, в начале 70-х годов в их руки перешла «Молодая гвардия», был загублен 25-томник «Библиотека фантастики»…

Проницательные читатели давно сообразили, что НЛ, о которой я толкую, близко, вплотную сближается с графоманией. Но писать о ней стоит, хотя бы потому, что это явление массовое, процентов до девяноста нашей фантастики проходило по данной разнарядке. Может, с цифрой я и перехватил, точно подсчитать трудно, но ее было действительно много, и она всегда маячила на переднем плане, Именно из-за нее литературоведы и взыскательные читатели относят фантастику к литературе второго сорта, именно из-за нее фантастов брезгливо сторонятся многие журналы и издательства, что ничуть не мешает ей находить достаточное количество публикаторов. И сегодня НЛ уверено разлеглась на книжном прилавке, хотя и стала называться другим, но тоже басурманским термином, а хорошей фантастики поискать. Словом, НЛ злостный сорняк, с которым можно бороться только одним способом: вырывать с корнем. Но кто может похвастаться, что победил сорняки? Нынешние годы вольного книгоиздательства выявили и для нашей страны занимательнейшую закономерность — чем хуже написана книга, тем больший спрос она имеет. В этом виноваты, конечно, читатели, но их так воспитали. Она же и воспитывала.

Существуют, конечно, пограничные явления. Обычно смягчающим обстоятельством служит относительно самостоятельный научно-технический антураж. Художественность в таких книгах, как правило, не ночевала и даже как внутренняя задача не ставилась. Классическим примером могут служить очерки Циолковского «На Луне», «Вне Земли» и т. п., где, скажем, описывается состояние невесомости. И хотя они часто включаются неразборчивыми составителями в сборники, ясно, что перед нами разновидность научно-популярной литературы, да и то в настоящее время имеющая лишь историческое значение, эту самую невесомость мы можем чуть ли не ежедневно наблюдать на телеэкранах. Циолковский никаких других задач и не ставил, но у меня и в мыслях нет относить его произведения к «нуль-литературе». В них есть хоть элемент познавательности.

На полступеньки выше по удельному весу фантастического стоят романы В.А.Обручева «Плутония» и «Земля Санникова», но опять-таки задача здесь прежде всего популяризаторская. Уменьшив героев до размеров букашки, ничего, кроме стремления познакомить детей с миром насекомых и цветов вблизи не имели в виду Я.Ларри в «Приключениях Карика и Вали» или В.Брагин в «Стране Семи Трав». Такую фантастику, конечно, можно называть научной, но она занимает весьма скромное место. В большинстве же случаев определение «научная» служит железным занавесом, ограждающим книги от общелитературных претензий.

Возможно, я слишком категоричен. Довольно велик круг произведений, в которых выдвинута оригинальная, иногда даже философская гипотеза, и если к ней прибавляются определенные литературные способности авторов, то результат может получиться неплохим. Я ведь и сам называю научной фантастикой такие произведения, как «Страна багровых туч» А. и Б.Стругацких, «ГЧ» Ю.Долгушина, «Экипаж „Меконга“» Е.Войскунского и И.Лукодьянова, рассказы Г.Альтова, А.Днепрова… Но они научны главным образом потому, что в них идет речь о науке, об ученых. И если бы дело этим ограничивалось, то и споров не возникало — что ж, существует еще и такой фантастический подвид. Ну и пусть себе существует. Если на два главных требования, которые я выдвигаю перед любой книжкой — «зачем» и «как» она написана, отвечено с привлечением научного материала, то, ради Бога, издавайте, продавайте, читайте.

Но защитники научности видели в «научности» не только главный единственный признак фантастики. Я уже приводил примеры того, к чему приводит забвение основополагающих литературно-этических принципов, на которых веками строилось грандиозное здание, этаж в котором занимает и фантастика, несмотря на всю ее специфичность.

Если после эклектичного Ж.Верна какие-то колебания относительно природы фантастики еще могли появляться, то всякие сомнения должны были исчезнуть после появления произведений Уэллса и Чапека. Но Уэллс и Чапек были все же одинокими вершинами. Конечно, к этим именам стоило бы уже тогда прибавить Замятина, Хаксли, Орвелла, но, как верно заметил американский исследователь Л.Сарджент:

«До 1940 года никому и в голову не приходило, что научная фантастика — часть утопической литературы. Сегодня утопический роман существует почти исключительно как тенденция научной фантастики».

А после появления на литературной сцене Булгакова, Стругацких, Лема, Брэдбери, Шекли, сумевших поднять некогда второстепенный вид до горных высот, казалось бы, дискуссии о природе фантастики потеряли смысл. Должны были бы отпасть. Фантастика — часть художественной литературы, она должна подчиняться ее требованиям, и только в этом случае она имеет право именоваться этой частью.

Тем не менее, антихудожественная «научная» фантастика устояла, и устояла еще по одной прозаической, но, может быть, главной причине. НЛ писать очень легко. Какие уж тут муки творчества… Ее можно выдавать километрами, милями, кабельтовами…


Столь длинное и еще не закончившееся вступление понадобилось мне для того, чтобы было ясно, что НЛ — это вовсе не те книги, которые мне по каким-то причинам не нравятся, представляются ошибочными или даже вредными. У таких есть свои идеи, а с идеями, по крайней мере, можно спорить, как я спорил с книгами С.Снегова или Б.Лапина.

Тут же речь пойдет о книгах, в которых, повторяю, нет никаких идей. Имея дело с НЛ, спорить можно только с фактом их публикации.

Началось все с тех же 20-х годов. Мы уже имели возможность познакомиться с требованиями Я.Дорфмана, но еще до него вот какие условия выдвигал перед авторами журнал «Всемирный следопыт» в 1928 году, подводя итоги литературного конкурса:

«2. Научно-фантастическая. Хотя эта категория дала много рассказов, но из них мало с новыми проблемам, сколько-нибудь обоснованными научно и с оригинальной их трактовкой. Особенно жаль, что совсем мало поступило рассказов по главному вопросу, выдвинутому требованиями конкурса, именно химизации… Весьма удачной по идее и содержанию следует признать „Золотые россыпи“ — эту бодрую обоснованную повесть о химизации полевого участка личной энергией крестьянского юноши…»

Начни мы доказывать, что невозможно написать произведение, относящееся к изящной словесности, в котором прославлялась бы химизация полевого участка, устроители конкурса нас бы не поняли.

Но это была только закладка теоретического базиса. Война несколько отвлекла внимание теоретиков. Час их торжества наступил в конце 40-х начале 50-х годов, в период гонений на всякую литературу — от Грина до Ахматовой. Для того чтобы окончательно зажать рот социальной фантастике была изобретена так называемая «теория ближнего прицела», прямая наследница критики 20-х — 30-х годов, отвергавшей и космические полеты, и овладение сокровенными тайнами природы, и загляд в будущее. Трубадуры этого учения добровольно надели на себя шоры, и заставляли всех проделать то же самое. С.Иванов в статье «Фантастика и действительность», которую можно назвать программной («Октябрь» 1950 г., № 1) писал так:

«Разве постановление о полезащитных лесных полосах, рассчитанное на пятнадцатилетний срок, в течение которого должна быть коренным образом преображена почти половина нашей страны, преображена настолько, что даже изменится климат, — разве это постановление не является исключительно благодатным материалом для настоящих фантастов?»

Слов нет, лесопосадки дело полезное, но фантастика-то здесь причем?

«В самом деле, — продолжал разворачивать безграничные перспективы перед учениками классный руководитель писательского подразделения, как кто-то сказал, с логикой геометра и рвением инквизитора, — посмотрим, например, к каким колоссальным изменениям буквально во всех отраслях нашей жизни приведет осуществление одной из конкретных задач — годовой выплавки шестидесяти миллионов тонн стали — и перед нами во всей широте развертывается картина комплексного развития страны»…

Эта статья — стратегическое нацеливание фантастики. Вот мнение автора о некоторых конкретных книгах:

«Его (Сергея Беляева — В.Р.) роман „Приключения Семюэля Пингля“, проникнутый духом низкопоклонничества перед заграницей, был отвергнут советской общественностью…»

«Порочными надо назвать и рассказы ленинградского писателя Л.Успенского, который звал советских писателей учиться у запада…»

И штемпелюющий вывод:

«Их произведения народу не нужны».

Слышите знакомые интонации — это же говорит лично сам Лавр Федотович Вунюков. В главе о Ефремове мы видели, что лишь через десятилетие «Литературная газета», защищая «Туманность Андромеды», дала отпор вздорным ультиматумам Иванова.

Уже не в первый раз приходится поражаться, с каким рвением насаждалась очевидная галиматья, трудно объяснимая даже с позиций того времени. В самом-то деле, чего уж такого страшного в стремлении, скажем, помечтать о прекрасном мире будущего за пределами текущей пятилетки? Но ходить по означенным газонам категорически воспрещалось, хотя речь шла не о социальных аспектах мечтаний и уж тем более не о сатире, всего лишь о робких научно-технических приложениях. Тем не менее, обыкновенный звездолет был проклят как исчадье ада. Нелегко проникнуть в шизофреническую логику тогдашних идеологов. А может быть, наоборот, очень просто. За этими запретами стоял — возможно, инстинктивный — страх мещан в политике и литературе перед раскрепощением воображения, перед самостоятельностью и независимостью мышления, хотя очевидно, что именно эти качества надо было бы воспитывать у строителей нового общества в первую очередь. Но вдохновителей подобных кампаний чересчур самостоятельные строители как раз и не устраивали. Им нужны были винтики, которые с готовностью принимали тезис: социализм-то у нас, друзья, уже построен, а если он и нуждается в коррективах, то на них будет своевременно указано в очередном постановлении очередного пленума ЦК. Вина наших правителей не только в прямых репрессиях, не только в невинных жертвах, не только в хозяйственном головотяпстве и идеологическом прессе, но и в том, что они в рекордные сроки вывели особую человеческую породу Homo soveticus, в просторечии именуемую «совком». Невозможно отрицать, что это им удалось.

Еще удивительнее, с каким пафосом большая группа писателей ухватилась за установки С.Иванова и принялась сочинять рассказ за рассказом, соревнующихся по пустоте и блеклости. Тут ведь не надо было не только воображать, но и думать: представил себе наскоро, скажем, прибор для обнаружения металлических предметов под землей и садись писать фантастику. Вот это уже была почти завершенная НЛ, оставалось выбросить малую долю идейности, за которую продолжали цепляться писатели, углядевшие мудрость в партийных указаниях.

И уж совсем необъясним тот факт, что трижды осмеянная и отвергнутая фантастика ближнего прицела пережила и взлет шестидесятых годов, и семидесятые, и восьмидесятые… Если не в теории, то на практике некоторые писатели не смогли, а скорее не захотели выйти за очень удобные для них рамки. И никакая критика не смогла остановить множества изданий и, главным образом, переизданий.

Один из последних защитников теории «ближнего прицела» Ю.Котляр даже в 1964 году, когда уже «Туманность Андромеды» была зачислена по разряду классики, когда уже взошла звезда Стругацких, пытался свести задачи фантастики к такому ряду:

«Расскажите о замечательных свойствах нейтрино, верхнем течении Амазонки, об улыбке Нефертити, Крабовидной туманности, сверхпроводимости, проектах Кибальчича, гидропонике, недрах Саянских гор…»

Но ведь если этими — бесспорно, интереснейшими — темами будут заниматься фантасты, то что же останется на долю несчастных популяризаторов? У них отобрана даже гидропоника! Но не только в теории, но и на практике в произведениях конца 40-х — начала 50-х годов за фантастику выдавались по преимуществу проекты обогреваемых теплиц.

Впрочем, надо правильно понять суть возражений против этого направления. Дело вовсе не в том, что прежде писателю запрещали мечтать о полете на Марс, а теперь кто-то возражает против описания частных усовершенствований. Эпохальный полет к звездам можно изобразить столь же бездарно. Для литературы нет запретных тем, плохо, когда отсутствуют мысли. Никому же не придет в голову упрекать Д.Гранина в том, что герои его романа «Искатели» создают прибор, способный обнаруживать пробои подземных кабелей. Потому что роман не о приборе, а о конструкторах, об искателях. А «Тень под землей» В.Немцова приблизительно о таком же приборе. И больше ни о чем и ни о ком.

Конечно, в фантастике могут быть высказаны идеи, которые получают свое развитие и даже прямое воплощение в науке и технике, не буду лишний раз вспоминать о гиперболоиде. Я, например, убежден, что рано или поздно будет создан чудо-материал, подобный «нейтриду», «открытому» В.Савченко в повести «Черные звезды» (1960 г.). Боюсь даже, что он будет создан раньше, чем человечество окажется подготовленным к овладению столь мощной взрывчаткой, как антивещество. Уже пришло сообщение о получении нескольких антиатомов. Пока несколько атомов! Но я не разделяю радости обозревателя «Известий» К.Кедрова. Неужели мы до сих пор не поняли, что всякое такое открытие намечает новые перспективы в легчайшем пути к уничтожению человечества и что сперва надо бросить все силы на социальное обустройство планеты? Желательно хоть чему-то научиться на ошибках «пути пройденного», хотя назад его у нас, к сожалению, никто не отберет.

Час пик для НЛ наступил в середине 70-х и особенно в начале 80-х годов. Количество выпусков хорошей фантастики сократились; видимо, основные идеи она уже отработала, а выдвигать нечто новое — удел выдающихся писателей, которых никогда не бывает много. Образовавшуюся нишу стала заполнять «нуль-литература». Очевидна связь этого «часа» с десятилетием застоя. Такое направление по многим причинам устраивало тогдашних идеологическое пастырей.

Для введения в этот хаос какого-нибудь порядка попробуем разложить напечатанное по полочкам сюжетов, а потом коснемся более сложных случаев.

Итак, сюжет № 1: земной звездолет отправляется на иную планету и обнаруживает там космических братьев по разуму, стоящих, как правило, на более низких ступенях развития. Более развитые ступени прилетели бы сами, что и составляет сюжет № 2 — посещение Земли инопланетянами. Сюжеты № 1 и № 2 встречаются чаще остальных модификаций, скажем, появления у людей различных видений, но и простое упоминание о звездолете, хронолете, говорящих дельфинах, разумных кальмарах или снежном человеке служит, по мнению автора, достаточным основанием для отнесения себя к рангу фантастов.

Наиболее простодушный и, к сожалению, наиболее распространенный вариант этой темы мы находим, например, у Сергея Слепынина в рассказе «Тини, где ты?» (1980 г.). Играла, стало быть, в далеком будущем девочка, забежала в ангар с хронолетами, по ошибке села в один из них и провалилась в прошлое, «приземлившись» на берегу таежного озера, где ее и повстречал рассказчик, которого она очаровала недетской рассудительностью и которому, нарушив строжайший запрет, немножко рассказала о своем мире. Но что может рассказать ребенок! А потом уселась в кабину и без приключений отбыла обратно. О чем шла речь ясно. А зачем?

Александр Мирер в рассказе «Обсидиановый нож» (1966 г.) попробовал чуть-чуть усложнить схему. Он догадливо предположил, что путешествие в прошлое — теперь уже на двадцать тысяч лет назад — может не пройти для путешественника бесследно, может таить неведомые опасности, допустим, возбудить в бравом туристе первобытную агрессивность. Но и этот автор остановился на полдороге. Благополучно возвратившийся домой герой вздремнул малость, и все его первобытные комплексы как рукой сняло. Над тем, какие последствия может вызвать механическое перемещение предметов из прошлого в настоящее, автор даже не задумывался. Для него это пустая литературная игра, которая вряд ли может чем-то взволновать читателя и заставить его задуматься над основами человеческого бытия. Рэй Брэдбери думал по-иному, что и сделало его рассказ «И грянул гром» одним из самых знаменитых в мировой фантастике. Неосторожно раздавленная в далеком прошлом бабочка вызвала необратимые и, между прочим, негативные последствия в настоящем. Конечно, это гипербола, но какой глубокий смысл она несет. Как осторожно должно обращаться человечество со своей историей, чтобы ненароком не погубить самое себя. Насколько был бы интереснее рассказ Мирера, если новоприобретенная черта характера сохранилась в герое… Нет, никак не могу отучиться давать советы авторам, видимо, то, что я вырос в стране советов, не осталось для меня без последствий.

По любому из названных сюжетов можно припомнить много умных, талантливых книг, вошедших в золотой фонд мировой фантастики. Полет земного корабля к космическим соседям — это, например, «Аэлита», а посещение Земли инопланетянами — «Война миров». «Видения» в изобилии представлены в «Межзвездном скитальце» Джека Лондона, а о «снежном человеке» прекрасный роман «Сын Розовой Медведицы» написал Виталий Чернов… Здесь же идет речь о творениях, для которых данные сюжеты лишь пустая оболочка, вроде сброшенной шкурки змеи.

Начнем с полетов на иные планеты. Если спрессовать сюжет до алгоритма, то он будет выглядеть так. На незнакомую планету опускается земной звездолет. Тут же выясняется, что на планете существуют некие формы жизни, при ближайшем рассмотрении оказывающейся разумной. Аборигены, как обычно именуются мыслящие «папоротники», встречают гостей а) враждебно-настороженно, б) приветливо-понимающе. В свою очередь земляне относятся к существам а) агрессивно, б) дружелюбно, в зависимости от того, какой строй отправил корабль — а)капиталистический или б)социалистический. Это тот минимум, которого достаточно для того, чтобы произведение а) было признано научно-фантастическим, б) имело право на публикацию. Легко также подсчитать, что из этой схемы элементарно выстраиваются восемь вариантов, которых уже может хватить на маленькую книжечку. Главное же, что такое времяпровождение доступно буквально каждому. Но что здесь предосудительного? Зачем запрещать, ежели человеку захотелось прогуляться по Галактике? Никто и не запрещает. Летайте звездолетами на здоровье! Скорость, надежность, комфорт… Только сперва, пожалуйста, заполните в выездной анкете маленький пунктик: зачем вам понадобилось посылать героев в такую даль?

Рассказы сюжета № 1, как правило, начинаются со сходных фраз. Примерно таких:

«Три месяца патрульный космолет „Торнадо“ находился в свободном поиске, обследуя неизвестные еще участок Млечного Пути. Работа была самой обыденной…»

Ю.Тупицин. «Шутники».
«Это произошло на траверсе Эпсилон Эридана — захолустной звездочки, известной ныне разве что составителям каталогов… У „Валентины“ начали барахлить кинжальные дюзы, и капитан велел лечь в дрейф…»

В.Михановский. «Стрела и колос».
«Проходя по кольцевому коридору, Андрей машинально бросил взгляд в иллюминатор. Снаружи не было ничего интересного, а тем более нового. Все тот же космический ландшафт… и надоевшие звезды…»

В.Потапов. «Первый контакт».
Дошло до вас, что нет более тоскливого занятия, чем полеты в космос? Возможно, авторы правы, но зачем же так настойчиво дудеть в одну дуду? Ну, хорошо, летели, летели и сели — дальше что?

«Гигантское тело планеты выросло на экранах совершенно неожиданно. Пальцы судорожно вцепились в рукоятки тормозных двигателей, но было уже поздно».

— так начинает Виктор Савченко (не путать с Владимиром!) рассказ «Происшествий нет» (1983 г.). Не верьте названию, это кокетничанье, они на самом деле есть. Да еще какие! Земной космонавт, разбив (!) свой корабль о неизвестно откуда (!)взявшуюся планету (!), находит на ней существо, которое заявляет ему, что бежало на этой планете (!) от преследователей; вскоре появляются и преследователи… Затем космонавт отремонтировал ракету и спокойно принялся за дальнейшее патрулирование. Кто преследовал, кого преследовали, на чьей стороне справедливость, в чем был смысл его патрулирования? Не дает ответа.

«В эпоху освоения 134-го космического сектора к Юрасу дважды наведывались космолеты, и оба посещения оказались вполне прозаическими…»

Слышите знакомые интонации? В рассказе Дмитрия Де-Спиллера «Шестикрылые осы» (1981 г.) земной космонавт, увидев необычные узоры на поверхности вышеупомянутого Юраса, так удивился, что «забыл от растерянности вовремя выключить серводвигатели» и тоже врезался в планету, ухитрившись, однако, остаться в живых. Авторская мысль, видимо, заключалась в смелом допущении: межзвездные корабли будут управляться примерно так же, как современные «Жигули», на которых зазевавшись можно «поцеловаться» с ближайшим столбом.

Но что же так удивило незадачливого шофера? Ему почудилось изображение осы гигантских размеров. Земные формы в нескольких парсеках от Земли! Не тревожьтесь: это всего лишь кристаллические образования из инея, вроде папоротников на замерзшем стекле, чем замысел рассказа и исчерпывается. Типичная НЛ — случайный, ничем не примечательный факт, никакой глубины, никакой философии, никакого человеческого чувства. Приведу для сравнения рассказ Д.Биленкина «Ничего кроме льда» (1974 г). Исходный замысел рассказов в чем-то схож. Отправившись за тридевять земель осуществлять некий Проект, земляне обнаруживают в окрестностях звезды, которую они собирались взрывать, маленькую планетку, сложенную из одного льда. Но лед этот принял фантастические формы, и в лучах местного солнца его сверкающие грани создали феерическое зрелище. НЛ на этом месте и остановилась бы, вот, мол, есть и такие игрушки во Вселенной. Автор рассказа идет дальше. Осуществление Проекта приведет к ликвидации ледяного чуда. И они отказываются от своего намерения. Отказ дается им нелегко, ведь на подготовку к Проекту положена вся жизнь. Но они не сочли себя вправе уничтожать уникальный памятник природы. Можно и дальше тянуть нить размышлений о бездушных и безответственных уничтожителях рукотворной и нерукотворной красоты. Вот это и есть художественный подтекст, который отличает настоящую фантастику от никчемных пустячков.

К сборнику рассказов Де-Спиллера «Поющие скалы» Ю.Медведев написал уникальное в своем роде предваряющее слово. Отметив парадоксальность идей и изящество развития сюжетной мысли, Медведев так оценивает рекомендуемый им сборник:

«У Де-Спиллера герои в разных рассказах разные, но они настолько лишены каких-нибудь индивидуальных черт, настолько не персонифицированы, что читатель вряд ли отличит их друг от друга, тем паче что все они напоминают слишком уж рациональным поведением роботов одной серии…»

Отлично подмечено, не убавить, не прибавить! А перед тем и того суровее:

«…сюжетная монотонность (и как же это она сочетается с „изяществом развития сюжетной мысли“? — В.Р.), наукообразность изложения, не всегда уверенное владение литературным инструментарием…»

Но если с этими утверждениями согласно и издательство (в противном случае предисловие было бы перезаказано другому автору), то возникает недоумение: в чем была необходимость публикации настолько слабой книжки? Ответ — в самой концепции НЛ: владение литературным мастерством — дело второстепенное, для фантаста «парадоксальность» поважнее, хотя «парадоксальность» без мастерства именуется графоманией.

Среди представителей НЛ есть классики. Будем относить к ним тех авторов, которые ни в одном своем опусе не отступают от заданной схемы. Среди них одним из ведущих я бы назвал Владимира Михановского. В романе «Шаги в бесконечности» (1973 г.) космонавт Федор Икаров (!) летит, сопровождаемый только роботами, к Черной звезде, которая обладает таким невообразимым притяжением, что не отпускает от себя даже лучи света. Летит, чтобы разгадать тайну гравитации. Но какая там обстановка, может ли человек или корабль находиться в поле тяготения этой звезды, сколько лет или тысячелетий пройдет на Земле в отсутствие Федора и как он собирается возвращаться — этого отважный капитан не знает и — самое удивительное этим не интересуется. Сказали ему: мол, надо, Федя, он и полетел. Почему же он летит один? Скучновато может стать на такой долгой дороге. Если роботы могут полностью заменить товарищей по полету, то почему бы, скажем, не отправить сначала роботов без людей, ведь более чем очевидно, что летит он на верную смерть. Естественно ли, что такие мысли даже не приходят никому из героев в голову, в том числе и девушке, любящей Федора и расстающейся с ним навеки?

Трудно сказать, что перевешивает в этой книге: ее, с позволения сказать, научный уровень или литературные достоинства. Пример. Описывается драка двух роботов (сама по себе ситуация неплоха, правда?).

«…Упав на пол, конус каким-то чудом умудрился удержать равновесие, но от удара сдвинулся люк, который прикрывал воронку, ведущую к аннигилятору. И тут случилось ужасное: Энквен сильным и ловким ударом столкнул манипулятор в воронку. Жалобный вскрик, испущенный в последний момент защитной системой охваченного пламенем манипулятора, резанул слух Икарова…»

Поистине все великолепно: и открывшаяся от случайного удара заслонка ядерного реактора, и представление о нем, как о паровозной топке с открытым огнем, куда, видимо, горючее подбрасывается лопатой… Тем не менее, Федя долетел. Что же он там увидел, что испытал? А ничего не увидел: вокруг — вот досада-то! — полная темнота. Но в конце-то концов: он же летел, чтобы раскрыть тайну гравитации. Раскрыл? Автор ограничился сухим замечанием: факты, добытые Федором, требуют длительного анализа на Земле. И все. Право же, хоть какие-нибудь предположения можно было выдвинуть, хотя бы попробовать объяснить, как же это так: лучей света звезда не выпускала, а нераздавленного Федора выпустила. Но, требуя от НЛ логики, мы противоречим себе же.

С присяги на верность НЛ начал свою деятельность и Юрий Никитин. Герои рассказов его первого сборника «Человек, изменивший мир» (1973 г.) запросто бродят по звездным системам, не встречая никаких преград — ни временных, ни топливных. И встречают их на открываемых планетах разнообразнейшие жители — от единорогов до дикарей. Но и здесь остается невыясненным: ради чего же собран пестрый галактический маскарад, хотя если вглядеться внимательно — новых масок в нем мы не обнаружим. У автора, к сожалению, нет собственного, выстраданного предмета художественного исследования. (Позже он появится, но совсем иного характера). В рассказах Никитина взрываются атомные пули, прыгают отвратительные сколопендры, барахтаются в тине разумные земноводные, человек вылезает из своей шкуры, как бабочка из кокона, но соединить эту чрезмерную фантазию с общелитературными требованиями автору никак не удается. Научная фантастика представляется ему очень легким делом: достаточно перенести действие на другую планету (идут описания необычных растительных и животных форм), посадить корабль с небольшой аварией, вылезти из него с опаской, оглядеться из-под ладони и увидеть спешащую делегацию гуманоидов, которые в романах XIX века именовались без затей туземцами.

Разновидностью сюжета № 1 служит сюжет «Параллельный мир». Разница только в том, что в параллельные миры добираются без фотонных двигателей. Ехал некий ротозей по шоссе и вдруг, — на тебе! — он уже в ином пространстве. Так попадают в уэллсовскую страну Утопия герои романа «Люди как боги». Так же начинается действие романа Михаила Чернолусского «Фаэтон» (1982 г.).

«Возвращаясь с юга, — цитирую издательскую аннотацию, — маленькая группа земляков с Брянщины… неожиданно оказывается в сопредельном пространстве, в цивилизации фаэтов…»

Фаэты, или, по Чернолусскому, фаэтовцы… Легенда о расколовшейся на куски планете заезжена до крови в научной фантастике. Ладно уж, если бы она была здесь пристегнута к делу. Но совершенно неясно, зачем автору понадобилось заявлять, что жители данного мирка — потомки фаэтов, ведь никаких последствий это заявление не имеет, а мирок и его жители стопроцентно похожи на земных обитателей.

Так о чем, бишь, мы… Ах, да, маленькая группа земляков… Что можно сказать о них? Ничего нельзя сказать… Заметим, что город, в который попали странники, носит название Желтого Дьявола. Надо полагать, фаэтовцы хорошо знакомы с публицистикой Горького, но поняли ее несколько своеобразно.

Строй в этом городе насквозь буржуазный и все кругом почему-то в аббревиатурах — ПРПП, ДДТ, ДДМ, ПОП, БОВ… Конечно, каждый волен иметь свои взгляды, даже противники рыночной экономики. Что тут плохого? Ничего плохого, если не считать, что ни одной самостоятельной мысли автор не высказал, повторяя зады официальной пропаганды начала 20-х годов, и что фаэты здесь опять же не причем.

В Желтом Дьяволе — автор все время подчеркивает — совершеннейшая техника. Неясно только, кто же эту технику создал и обслуживает, потому что обитатели города сплошь обалдуи и мошенники. Впрочем, представления автора о чудесах техники тоже своеобразны. Учтите, что книга вышла в 1980 году… Женщина из Брянска удивилась, почему это у аборигенов не видно часов.

«Маус, окончательно развеселившись, допил свое вино.

— А теперь смотрите фокус! — сказал он. Достал из кармана (!) коробок чуть больше спичечного (!) с круглым матовым стеклышком посередине и четырьмя кнопками.

— Смотрите, — сказал он и нажал одну из кнопок. На стекле появились цифры 16–10.

— Четыре часа десять минут, — сказала Людмила Петровна…»

Больше всего удивляет удивление Людмилы Петровны. Видимо, до Урюпинска, простите, до Брянска, как и до автора, технические новинки доходят с большим запозданием. Еще немного, и фаэтовцы сделают открытие, что личные часы любой конструкции удобнее все-таки носить на руке, а на циферблат можно смотреть, и не нажимая кнопок…

Еще один, нет, не один, а множество параллельных миров возникают в повести Александра и Сергея Абрамовых «Хождение за три мира» (1966 г.). Эти параллельные миры идентичны нашему, исключая незначительные детали. В соседнем мире, к примеру, на московской площади Пушкина вместо кинотеатра «Россия» стоит высотная гостиница. Во всех мирах у каждого человека есть двойник с тем же именем-фамилией; жены и профессии, правда, отличаются. «Миряне» могут общаться с помощью обмена сознаниями с «параллельным» субъектом. На первый взгляд, выдумка кажется довольно любопытной, но читаешь страницу за страницей и все настойчивее галчонком стучится в виске тот же проклятый вопрос: а все-таки зачем это, зачем авторам понадобились две-три Москвы, две-три Отечественных войны? Любопытно, был ли в иных мирах и такой же генералиссимус? Жаль, авторы скрыли эту пикантную подробность. Экскурсии Сергея Громова за один ли, за три ли мира сами по себе неинтересны. Ничего серьезного с ним не происходит, о посещаемых мирах мы мало что узнаем, да и что узнавать-то, если везде одно и то же. Стоило ли затевать столь грандиозный литературный эксперимент, чтобы в одном из миров задержать некую личность, намеревавшуюся совершить жуткое предательство: остаться за границей во время туристской поездки? Это, кажется, наиболее значительный поступок Сергея.

Потом Абрамовы перебрасывают героя в мир, который обогнал нас на столетие. Ну, наконец-то авторы получили редкостную возможность — сейчас они опишут наше светлое завтра. Одна эта утопическая глава во многом окупила бы накладные расходы, которые понадобились, чтобы до нее добраться. Но удивительно, не правда ли? — авторы не хотят воспользоватьсяпредставившейся возможностью, откровенно уходят от нее, поместив героя в больничную палату, откуда многого не увидишь. Итого — четыре печатных листа… пустоты.


Типовой сюжет № 2 — на землю прилетели инопланетяне. В трех существительных и одном предлоге исчерпывающе изложен замысел, идея, сюжет и все прочие компоненты сочиняемого произведения. У открывателей этой фантастической темы дело обстояло не так примитивно. Вспомним уэллсовских марсиан — в их отвратительном облике писатель заклеймил страшную, тупую, нерассуждающую силу, именуемую Агрессией. Называется это — художественный образ. И с тех пор пошло-поехало… После Уэллса на нашу несчастную планету бесчисленное количество раз высаживались злые чужаки, большей частью напоминающие татаро-монгол с автоматами, только вот кожа у них оранжево-зелено-фиолетовая. Предлагаю читателям самостоятельно вспомнить что-нибудь из этакого.


В немалом количестве рассказов и повестей авторы полагают, что сама по себе встреча с посланцами иных миров настолько выдающееся событие, что больше ничего и не требуется. Так, например, в рассказе Михаила Грешнова «Гарсон» (1972 г.) к геологу, коротающему время у костра, приходит в гости робот, заброшенный к нам со звезды Дельта Кита, для сбора информации о земном шаре. За недолгий срок, который робот провел на Земле, никому кроме Володи не открывшись (видимо, особую симпатию конкретно к нему почувствовал), он собрал исчерпывающую информацию, а также разобрался в земных неурядицах. Так вот скромно, в глухой горной котловине произошел знаменитый фантастический Контакт, Встреча Разумов. А затем робот удалился, не забыв на прощание сообщить молодому человеку, что только наша страна избрала верный путь развития.

Одно время разнокалиберных пришельцев развелось так много, что, начиная читать новую фантастическую повесть, с нетерпением, даже со спортивным азартом ожидаешь, ах, в какой же, в какой же из них послышится пронзительный свист и на бедную старушку Землю свалится очередной космический гость. Ага, вот он! Свистит!

«Послышался пронзительный свист, словно от падающей авиабомбы, в воздухе сверкнуло что-то большое, серебристое, затем раздался треск сокрушаемого дерева и глухой удар. „Штука“, свалившаяся с неба, пробила насквозь крышу навеса и ударилась о валун…»

От удара предмет, кусок льда, как оказалось, раскололся, и в почву попали неведомые семена. Космический подарок преподнесен нам в повести Николая Шагурина «Операция „Синий гном“» (1975 г.). Свалившиеся под навес американскому фермеру космические семена немедленно взошли и начали расти во все стороны с такой невообразимой энергией, что в кратчайший срок захватили три четверти (!) территории США, выжив с насиженных мест население. Представляете себе масштабы паники? И чего только не делали с «железной» травой, но ее не брал ни огонь, ни нож. Против нее оказались бессильными не только танки, которым она моментально оплетала гусеницы, но даже и водородная бомба, которую обрушило на Космосиану Сильвию вконец растерявшееся американское правительство. Не совсем, правда, прояснена цель акции: собирались ли пентагоновские генералы в случае положительного эффекта бомбить всю территорию собственной страны? Хотя пентагоновцы, как известно нашим фантастам, исключительно тупоголовый народ. К счастью для американцев, этого не понадобилось, так как Космосиана устояла и перед температурой термоядерного взрыва. Полна чудес могучая природа!

Когда агрессивная травка начала примеряться, как бы перекинуться через Атлантику, и Европа застыла в ужасе, раздался спокойный голос крупного ученого… Но прежде чем сообщить, каким образом была спасена наша планета, я хочу предложить вам, дорогие читатели, небольшой эксперимент. Спросите, пожалуйста, у оказавшегося под рукой первоклассника: есть, мол, сорняк, которого ничем не удается выполоть, но с самого начала известно, что растет он только на свету, а по ночам замирает; так какое самое простое средство можно отыскать для борьбы с ним? Кто усомнится, что любой ребенок тут же ответит: надо заслонить его от солнца, скажем, прикрыть одеялом.

Одеяла на три четверти США не хватит, но это уже чисто техническая задача. Гораздо любопытнее, что подобное соображение не пришло в голову ни одному нобелевскому лауреату, не говоря о рядовых министрах и президентах. Лишь через три месяца после начала бедствия оно озарило, естественно, советского академика, а чтобы откровение обнародовать, понадобилось созывать международную конференцию в Венесуэле.

Во всех вариациях первого и второго рода с непреклонной последовательностью выполняется «закон Гамильтона»: инопланетянки выглядят первейшими красавицами, по критериям земных конкурсов красоты, разумеется. Возьмем, к примеру, роман Владимира Корчагина «Астийский эдельвейс» (1982 г.). Чудо как хороша инопланетянка Миона, полюбившая сибирского геолога Максима и даже уносящая от него под сердцем будущего ребеночка на родную планету. Ей не уступает ни по моложавости, ни по красоте ее мать Этана, также полюбившая Максима. До семейной потасовки, правда, дело не дошло, к его и ее чести дело ограничилось словесными признаниями. Но Этану эта любовь примирила с человечеством, которое она до встречи с Максимом тридцать лет (!) наблюдала с орбиты и пришла к неутешительным для людей выводам. Теперь же она сочла, что ее собственная цивилизация развивается по неверному пути, потому что положила в основу холодную логику разума, исключающая чувства, а тем более страсти.

В свою очередь Максим, невзирая на призывы любящих женщин, мужественно решает остаться на Земле, чтобы передать людям знания, полученные на инопланетном корабле, которые, может быть, помогут нам избежать ядерной катастрофы. О, всемогущие пришельцы, до чего же досадно, что вы ставите судьбы человечества в зависимость от капризного увлечения случайно встреченным мужиком! А не влюбись они в Максима — гореть нам в адском пламени!

Встречаются сюжетики и позапутаннее, в которых не сразу и разберешься, и только потом выясняешь, что разбираться было незачем. Отправной точкой повести Михаила Клименко «Ледяной телескоп» (1978 г.) служит некая камера, зарытая в прикаспийских песках, где инопланетяне много тысяч лет назад зачем-то запрятали всякие технические диковины… Каждый любитель фантастики сразу вспомнит, откуда содран этот ход, но вряд ли сообразит, зачем его было сдирать. Повесть насыщена сюрреалистическими фантасмагориями в духе картин Сальватора Дали. В ней задействованы гигантские автоматы и гигантские копии людей, через некоторое время превращающиеся в глиняные горшки(!), способные хватать на лету самолеты (!); другие копии людей, уже нормальных размеров, из-за чего-то воюют между собой. Какой-то злоумышленник чрезмерно сложным способом пытается вывести космическое добро за границу и привлекает к этому гешефту студента Максима, который обладает способностью ничему не удивляться. Если бы вам предложили за недалекую поездку на «Москвиче» самый крошечный бриллиантик, то, наверное, вы бы заподозрили какую-то авантюру. Максиму же предлагают алмаз весом в сорок пять тысяч каратов (!) — и ничего. Парень закапывает (!) сокровище в саду и отправляется в путь, как будто ему каждый день попадаются драгоценные камни величиной с арбуз. Кроме того, он решает испытать прочность камня кувалдой (!). Тоже неплохо.


Вариант № 3 — «Видения». Это еще проще. Освоив предлагаемую методику, создавать фантастические рассказы сможет любой человек. Делается это так. Действие происходит на Земле. Где — неважно. Выбирайте любое понравившееся вам место. Кто действует — тоже неважно. Но пол, имя, род занятий, фасон одежды не забудьте довести до читателя пообстоятельнее, так что половина рассказа уже есть. И вот перед героем или героиней возникаю сны, видения, галлюцинации, словом, цветные картинки. Каков механизм их возникновения неважно, но можете ввести для солидности пару-другую «научных» термины — генетическая память, эйдетизм и т. п. О чем картинки — тоже неважно. Но что-то, конечно, в них изображается. Другие места, прошлое, будущее, детство… Вот и все недолга.

Шли, например, люди по лесу, присели отдохнуть у озера, тут пролетел болид, встряхнул пространство, и на миг открылось видение бородатого мужика с копьем. Открылось и исчезло — больше ничего. (Владимир Щербаков. «Болид над озером», 1977 г.).

Грешнова тоже можно причислить к классикам НЛ, он в совершенстве владеет всеми ее рубриками. В его сборнике, который так и называется «Сны над Байкалом» (1983 г.), и болиды для встряски воздуха не понадобились. Небольшое умственное напряжение, и влюбленной паре отдыхающей на озере удается вызвать видения, возникающие одновременно перед обоими. Видение первое: мимо них проехал на тарантасе… догадались кто? Разумеется, Антон Павлович Чехов транзитом на Сахалин, и, конечно же, в пенсне. Второе видение представляет собой иллюстрацию к известной песне о пловце и омулевой бочке. С массой любопытных подробностей:

«Бочка отошла от камней. Тут же ее подхватило волной, выкинуло на гребень, армяк затрепетал на ветру, готовый сорваться с жерди…»

Жаль, автор не вспомнил:

«Бродяга Байкал переехал,
навстречу родимая мать…»
Вот она простирает худые руки…

Еще рассказ в том же сборнике — «Чайки с берегов Тихого океана». На этот раз мы отправляемся в гости к краснодарскому рисоводу, которому друг с Курил прислал в подарок двух чаек. Никогда не слышал, чтобы чайки содержались в клетках, но в конце концов это же фантастический рассказ. И вот перед хозяином дома начинают возникать видения — море, волны, пароход, на котором можно было разобрать название — «Охотск»… Я бы для равновесия послал бы курильчанину стебли риса в цветочном горшке и перед ним бы стали возникать… Допишите рассказ сами…

Точно так же как коммунистическая партия нынче с легкостью отбросила два краеугольных камня из своего фундамента — атеизм и интернационализм и подключилась к заигрываниям с церковью и национализмом, точно так же ее тогдашняя тень, советская НФ, все время бахвалившаяся кристальной научностью, легко перешла к воспеванию чертовщины и волхования.

Герой рассказа Д.Шашурина «Сорочий глаз» (1977 г.), почтенный рабочий, пенсионер, съел в лесу несколько ягодок паслена, но почему-то не отравился (паслен в обычной литературе ядовит), а помолодел лет на пятьдесят и обнаружил у себя тенденцию к дальнейшему омоложению. Столь простой и дешевой технологии возвращения молодости, кажется, еще не было ни у кого. Фаусту, помнится, пришлось заплатить за аналогичную услугу довольно дорогую цену. По другим авторитетным источникам для достижения желаемого результата надо претерпеть такую малоприятную процедуру, как ныряние в кипящий котел. А тут съел четыре ягодки — и порядок. Съел другие — и вернулся в прежнее состояние. Исключительно удобно. Надо полагать, что единственная цель придумывания этих сказочных чудес — обличение тупости и ретроградства нашей научной мысли: не хотят верить, хоть ты кол у них на голове теши. В Древней Руси наверняка бы поверили. Вспоминается рассказ С.Фитцджеральда «Забавный случай с Бэнджаменом Баттоном», в котором человек родился старичком и «рос» к младенчеству. Научных мотивировок «забавному» феномену автор не дает, и в этом отношении убедительность посылки равна пасленовым ягодам, но зато у него есть мысль: показать несовместимость достойной жизни с «нормальным» обывательским течением времени. А вот зачем подобные штучки переживать честному советскому пенсионеру, остается неясным.

Загадочно и назначение иных рассказов Шашурина из сборника «Печорный день». Сказка — есть сказка. И никто, конечно, не потребует давать естественнонаучное обоснование, почему, например, звери могут говорить человеческим голосом. Это даже ребенку понятно. Но вот мы раскрываем книгу, и на читателя обрушивается ворох всевозможных чудес. Люди умеют летать, фонари загораются от одного приближения рук бакенщика, ни с того, ни с сего исчезают и возвращаются стены, взлетают в небо самородки, нарушаются законы термодинамики при помощи такого неподходящего для чудес приспособления, как женские бигуди…

Справедливости ради надо сказать, что мистическим туманом пронизаны не все рассказы Шашурина. Нет никакой трансцедентальности, например, в рассказе «Две верблюжки». Просто довоенный папа-полярник нашел загадочные трупики во льду, может быть, даже пришельцев, не растерявшись, сорвал с них золотые пластинки, переплавил на паяльной лампе и приобрел в Торгсине четыре куска хозяйственного мыла и два одеяла из верблюжьей шерсти. Так что если, находясь в Арктике, вам представится подобный случай — не теряйтесь, а то останетесь без верблюжьих одеял. Автор, во всяком случае, поступок папы не осудил.

Некоторые авторы не так бесхитростны. Я склонен думать, что еще одну повесть «Отчего бывает радуга» (1978 г.) Клименко хотел направить на защиту православной веры, против сектантов, хотя не стал бы биться об заклад, что разгадал замысел автора. Может быть, наоборот, он преследовал антирелигиозные цели. Судите сами. Герой повести нежданно-негаданно получает особый дар: он перестает видеть нормальные цвета вокруг. Зато люди начинают в его глазах светиться особыми оттенками, по которым можно судить об их душевно-нравственных задатках. Большинство людей изливает спокойное зеленое доброжелательство, особо хорошие светятся золотисто-зеленым пламенем. Но есть в городе несколько человек, отливающие фиолетовым, что герою сразу показалось подозрительным. Почему, он сам себе объяснить не может, но убежден, что должен их раскусить. И что же? Прав был Константин, прав! Фиолетовые оказались членами религиозной секты, которая приносит в жертву маленьких девочек на тайных сборищах. Действие, на всякий случай повторю, происходит не на Новой Гвинее, а в обычном российском городе при советской власти. Константин поспевает как раз вовремя, чтобы выхватить из рук злодеев сестренку своей возлюбленной, которую (сестренку) считали давно утонувшей, а на деле фанатики прятали ее в ожидании жуткого празднества.

Что же это за особый дар, снизошедший на Костю? И за что ему такое предпочтение? Ведь, надо полагать, в городе должны встречаться разные разности — там могли быть хулиганы, бюрократы, душевнобольные, мошенники. Но Константин видел только сектантов. Это наталкивает на мысль, что и он чем-то был с ними связан. Может, это досужие соображения, но такие уж странные мысли рождает эта странная повесть.


Примеры можно множить и множить, но не достаточно ли? Однако я пока обращался к одноклеточным произведениям. Приведу еще несколько примеров произведений, в которых признаки НЛ предстают перед читателем в комплексе. Это, так сказать, вершины, НЛ в квадрате.

Такой довольно исчерпывающей энциклопедией НЛ может служить повесть Дмитрия Сергеева «Завещание каменного века» (1972 г.). Там есть все. И оживление замерзшего трупа; и цивилизация на иной планете, которая сама, конечно же, загнала себя в тупик слишком большим благополучием; и разумная машина, жаждущая власти и взбунтовавшаяся против своих создателей и еще многое другое, заимствованное из десятков аналогичных книг. Сюжетная путаница, калейдоскоп невероятных событий мешает разглядеть персонажей повести, даже главный герой — рассказчик — совершенно безлик; можно подумать, что герои надели те самые гипномаски, которые были в ходу у обитателей планеты Земетра, дабы всем быть одинаково и неразличимо красивыми. И это, пожалуй, единственно запоминающаяся деталь в повести, хотя автор не заметил, что она работает против него.

Следующий роман одним из старейших научных фантастов рекомендован как удачное произведение о гармоничном обществе будущего. Ответственная рекомендация… Но вот мы раскрываем книгу. Действие происходит лет через двести, но никаких сведений о тамошней социальной «гармонии» мы не обнаружим, и каким путем она достигнута, тоже не узнаем. Зато в этом гипотетическом обществе по каждому поводу возникают легенды, так что невольно появляется мысль: не вернулось ли человечество к мифологическому уровню осмысления действительности? В наличии также летающие блюдца, говорящие дельфины, красивые инопланетянки и прочее. Но главное содержание романа В.Щербакова «Семь стихий» (1980 г.), его, так сказать, нестандартность вовсе не в этом. Примерно полкниги автор живописует амурные похождения сорокалетнего журналиста по имени Глеб, начиная с элементарного подглядывания за купающейся девушкой. При этом автор не забывает подчеркнуть, что купальщица была нагой; стал бы в самом деле его герой тратить время, если бы хорошенькая нереидочка оказалась бы в купальнике! Впечатляют и прочие встречи Глеба с женщинами, особенно одна, в которой герой явился на свидание к даме сердца, а на ее месте оказалась другая, что было обнаружено лишь, как бы это сказать помягче, после окончания церемонии. Мимоходом заметим, что другой была инопланетянка, но тоже, разумеется, прекрасная.

Одновременно в романе пропагандируется проект улавливания солнечной энергии, которой его организаторы намереваются подогревать океаническую воду. Но и это чудовищное с экологической точки зрения предприятие не позволяет ответить, по крайней мере, на один из многочисленных вопросов, возникающих при чтении «Семи стихий»: зачем автору понадобилось так далеко забираться за хребты веков, ведь измываться над океанами, к несчастью, удается и в наше время, равно как и подглядывать за купающимися девушками, если, конечно, в этом мероприятии есть суровая необходимость.

Второй роман Щербакова «Чаша бурь» (1985 г.) выглядит приглаженнее. В нем нет ни двадцать вторых веков, ни глобальных проектов. Действие перенесено в сегодняшний день. Правда, главный герой Володя, фантаст и археолог, точная копия Глеба из «Семи стихий». Отчества его мы так и не узнаем, хотя Володечке тоже уже за сорок. Сохранилась и главная черта Володи-Глеба. Вы догадываетесь, о чем я говорю? Как и у Глеба, инопланетянки чередуются с землянками (можно так сказать?). Но в романе сделана скидка на подростковую аудиторию, интим изображается тонко, завуалировано, акварельно.

«В коротких промежутках между репликами мы целовались».

И все.

Есть в романе и фантастика: расширенный и обогащенный сведениями из атланто- и этрускологии вариант сюжета № 2. Земля превращена в арену противоборства двух враждующих внеземных цивилизаций — атлантов и этрусков.

Мерзкие атланты (они не славяне) крадут с Земли предметы, свидетельствующие о существовании Атлантиды, лишая людей возможности проникнуть в глубины собственной истории. Этруски довольствуются копиями. Собственно в этом и состоят их разногласия. Повествование время от времени перебивается фантастическими пассажами, вроде такого:

«Однажды на рассвете постучат в окно. Сначала тихо, потом сильнее. Три раза и еще семь раз. Вам захочется открыть окно, но вы не подходите и не открывайте. Знайте: это прилетела металлическая муха разрядить вашу память, освободить от воспоминаний…»

(Что за дура: если прилетела с такой целью, к чему стучать?)

О, Боже, зачем все это? Зачем? Зачем атланты, зачем этруски, зачем карлики мкоро-мкоро? Если только с популяризаторской целью, то совершенно необходимо следует отделить действительно научные сведения от произвольных выдумок автора. Иначе в голове любознательного читателя возникнет каша. И не лучше ли ему сразу обратиться к первоисточникам? Тогда он узнает, например, что специалисты называют абсурдом идею о близости русского языка к этрусскому, пропагандируемую Щербаковым в романе. Уже упомянутый Никитин пошел еще дальше. Он сообщает, что древние греки и даже не греки, а ахейцы XIII века до Р.Х., штурмовавшие Трою, на самом-то деле были древнерусского происхождения… Но даже если бы историко-лингвистические упражнения авторов были плодотворными, сводить фантастику к изложению археологических гипотез — значит ограничивать и обеднять ее художественные возможности. Толстые романы с поцелуями, во всяком случае, для этого не требуются… А к Никитину придется еще вернуться…


В главе о шестидесятниках я уже говорил о печальной судьбе романов, авторы которых вели непримиримую борьбу с империализмом. Но там отрицательных примеров не приводил, не хотелось обеднять данную главу, лишать возможности представить нуль-литературу на мировой арене. Впрочем, держа самого себя за фалды, я ограничусь только одним примером. Любимый сюжетный ход авторов подобных произведений — введение в действие американского (именно американского) шпиона, изображенного как человека крайне низких моральных и бытовых качеств, короче, законченным болваном, ловля которого доставляет истинное удовольствие писателю, контрразведчикам, а также пионерам и пенсионерам. Единственное, чему удивляешься, почему они не хватают его за шкирку сразу, а терпеливо ждут до конца книжки. Приятным исключением из этого сонма алкоголиков, стаканами хлещущих виски перед ответственными операциями, стала шпионка из романа Казанцева «Льды возвращаются» (1964 г.), которая, хотя тоже не прочь глотнуть стаканчик-другой, на самом деле оказывается тайной коммунисткой княжеского рода, давшей себя завербовать, чтобы ложными шифровками побольше насолить ненавистным империалистам.

Но само совершенство — это роман Марка Ланского «Битые козыри» (1977 г.). Чтобы обеспечить себе свободу маневра, автор перенес действие на иную планету, куда с Земли драпанул миллион перепуганных победой социализма сторонников рыночной экономики. Постепенно они расплодились, расслоились, и все опять повторилось — сначала уже на новой планете, которая тоже стала называться Землей. Она вертится вокруг звезды под названием Солнце, а вокруг нее, в свою очередь, вращается естественный спутник. Как он именуется, догадайтесь сами.

Супермиллиардер и отставной генерал, уединившись в космических хоромах, вынашивают зловещие планы. Они решают спровоцировать на планете ядерную катастрофу, чтобы избавиться от «лишних» ртов, а заодно подавить бациллу либерализма. Для придания остроты конфликту в очередной раз сперва намечается удар по своим. Так как не вполне прояснено, есть ли на описываемой Земле государства, способные противостоять этим безумным планам (по тогдашним представлениям, они должны были бы быть социалистическими), то тяжесть борьбы с воротилами большого бизнеса берет на себя ученый-одиночка Лайт — абсолютный гений.

Конечно, ему бы не справиться с могущественными противниками, но автор позаботился снабдить Лайта почти божественными возможностями. Он и неотличимых от человека роботов создает, и бессмертное органическое вещество синтезирует, с помощью невидимых и неощутимых датчиков он способен непрерывно снимать голограммы с мозга любого человека и таким образом проникать не только в тайны секретных переговоров, но и в тщательно скрываемые мысли. Под занавес он самого себя превращает в неуязвимое существо, которому не страшны ни излучения, ни высокие температуры, ни космический холод, а стержни из твердых сплавов он играючи завязывает узлами. Не удивительно, что этому супермену из комиксов удается без особых сложностей справиться с преступными планами поджигателей. В данном случае трудно поверить даже в то, что всю эту ахинею автор писал с контрпропагандистскими целями.


Но не оставляет меня мысль, что, выбирая примеры для этой главы, я могу нанести авторам незаслуженную обиду. Скажем, вот я выбрал роман Михановского. Что ж, у нас хуже романов нет? Наверняка, есть. Не допустил ли я по отношению к незнакомому мне литератору предвзятости?

От угрызений совести меня спас выпуск «Роман-газеты». Было до новых времен такое дешевое издание. Главной достопримечательностью «Роман-газеты» был ее (или его) тираж. В этом сборнике он составлял З 465 000 экземпляров. Таких единовременных тиражей мне больше встречать не приходилось. С негодованием оставив в стороне мысль о коррупции, логично предположить, что для столь массового издания будет отбираться ну уж, во всяком случае, не самое худшее. На фантастику «Роман-газета» обращала внимание редко, но три выпуска в ней все же успели выйти. Об одном из них я умолчу, принимая во внимание преклонный возраст автора, а раскрыв второй, я с удовлетворением — не скрою — увидел, что он открывается «маленькой повестью» того же Михановского «Элы». Значит, в госкомиздатовских кругах, которые составляли и выпускали эти сборники Михановский был расценен выше, чем, например, Стругацкие или Булычев. И «Элы», согласно той же логике, должны быть одной из лучших его вещей.

Нет, сила НЛ непобедима. Благодаря некомпетентности издателей или кумовству авторов с ними она подминает под себя хорошую фантастику, потому что «Элы» являют собой образец рафинированного нуль-образца.

Однако чтобы вступить в общение с иным разумом не обязательно лететь так далеко, как это пришлось делать людям и элам. Евгений Гуляковский обнаружил его на Земле, о чем сообщается во второй повести того же сборника «Шорох прибоя» (1988 г.). В отличие от Михановского у Гуляковского мысль в повести есть. Она бесспорна и тоже может быть сформулирована в трех словах: океаны загрязнять нехорошо. Не открытие, но ладно: мысль-то правильная. Как же это воплощено в образной форме? Выясняется, что в глубинах океана живут разумные бактерии. Жили они мирно миллионы лет и зашевелились только нынче, когда люди «достали» их своей бесцеремонностью. То ли для установления контакта, то ли для выражения протеста бактерии эти стали создавать псевдолюдей, перевоссоздали, например, утонувшую девушку.

Подобный фантастический ход в «Солярисе» Лема исполнен глубокого смысла. Созданная из «ничего» Хари — это олицетворенная больная совесть Криса, ощущающего чувство вины за ее самоубийство. Во Власту же не вложено ровным счетом ничего — непонятно, почему бактерии удостоили именно ее своим вниманием, зачем выкинули обратно на берег, зачем снова позвали в воду, зачем им, бактериям, там, в пучине человеческая душа, какую идейную или художественную функцию вообще несет эта девушка в контексте повести?

Никакую.

В том-то и особенность разбираемого жанра, что его авторы усердно придумывают иногда невероятные, а чаще заимствованные фокусы ни для чего, это, можно сказать, искусство для искусства.

Страшен сон, да милостив Бог

Может, все не так уж худо,

Может быть, в грядущем пущем

Этот век наш помнить будут

Беспечальным и цветущим.

О.Тарутин

«Конец нашего века почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что в нем последует соединение теории с практикой, умозрения с действительностью; что люди, уверясь нравственным образом в изяществе законов чистого разума, начнут исполнять их со всей точностью, и под сению мира, в крове тишины и спокойствия, насладятся истинными благами жизни… Мы надеялись скоро видеть человечество на горней степени величия, в венце славы, в лучезарном сиянии… Но вместо сего восхитительного явления, видим… фурий с грозными пламенниками».

Стиль цитаты должен подсказать читателю, что высказывался не современный публицист. Однако ему нельзя отказать ему в злободневности мысли. А было это сказано Н.М.Карамзиным в начале XIX века, могло быть повторено в его конце, и сегодня сетования писателя, к сожалению, не утратили силы. Разве что надежд на быстрые улучшения в начале нового века уже, пожалуй, никто не возлагает. Медленно что-то, слишком медленно движется в этом направлении загнанная кляча истории…

Почитав наши газеты, посмотрев телепередачи, посторонние наблюдатели могут прийти к выводу, что жизнь россиян протекает в страшном сне, в непрекращающемся кошмаре. С посторонними наблюдателями солидарны и некоторые непосторонние. Многие нынешние трудности объясняются тем, что у нас не хватает ни сил, ни решимости окончательно порвать с прошлым, а мертвый хватает живого, если его не похоронить как следует. С осиновым колом и серебряной пулей, если необходимо. Но похоронить — это не значит забыть или простить. Ибо сказано: есть мертвые, которых надо убивать.

Я не хочу ничего прощать ни себе, ни тем «старшим товарищам», которые долгие годы были нашими воспитателями, я не хочу ничего забывать, особенно той лжи, в атмосфере которой мы росли десятилетиями. Но, и не забыв ничего, ничего не прощая, смотреть надо все-таки вперед. По многим причинам — в частности, все из-за той же всепроникавшей лжи — у молодежи отбита охота к чтению. Хотя, казалось бы, книг сейчас издается бесконечно много, но я позволю себе высказать крамольную мысль — их сейчас издается меньше, чем раньше, если судить по тиражам, а покупается еще меньше, и к тому же по преимуществу это вовсе не те книги, которые могут помочь читающим стать полноценными, гармонично развитыми людьми.


Вероятно, глава, посвященная фантастике последнего десятилетия, будет самой неполной: уследить за потоком новейших изданий трудно. Новая фантастика так же резко отличается от того, к чему мы привыкли в 60-70-х годах, как и вся наша жизнь. Интересно взглянуть, как фантастика, сыгравшая большую роль в наступлении нынешних перемен, сумела (и сумела ли?) включиться в эти перемены, смоделировать их, то есть снова взять общественную жизнь под контроль.

Между концом эпохи Стругацких и началом эры Петухова, в это неопределенно-переходное время появилась группа молодых и безусловно талантливых фантастов — В.Рыбаков, А.Столяров, А.Логинов, Э.Геворкян, Е. и А. Лукины… Мне кажется, им не повезло. Они растерялись, хотя субъективно, может быть, никакой растерянности и не ощущают. Но переходное время трудно не только для искусства. Разумеется, не только об одной фантастике речь, в театре, скажем, сколько угодно новаторских постановок, но назовите хоть одну пьесу, которая прозвучала бы так, как в свое время гремели пьесы Володина, Гельмана, Дворецкого, Шатрова… Никто не знает, что делать и как делать. Хотя некоторые притворяются, что знают.

Молодые литераторы, о которых я упоминал и не упоминал, конечно, хорошо знают, что старый, ненормальный мир надо разрушать. Может быть, они к этой процедуре относятся хладнокровнее, чем мы, потому что мы в нем росли, в нем прошла наша молодость. М.Успенский, которого через несколько страниц я хочу «призвать к ответу» за бессодержательную «сагу», в начале 90-х годов, в то время, когда под КПСС уже рассыпался фундамент, однако по инерции люди произносили эти четыре буквы еще с робостью, написал две сатиры «Дорогой товарищ король» и «Чугунный всадник», беспощадно разделавшись с коммунистическими шишками. Но долго топтаться на поверженном теле не хотелось (это ведь не то же самое, что написать «Сказку о Тройке», когда Тройка держала всю страну в руках), а почувствовать, что уже, казалось бы, бездыханный труп немедленно начнет произрастать во все стороны метастазами — фантасты не сумели. Полуголые волшебные красавицы заволокли их глаза туманом и завели фантастов в глухой и непонятный для них Лес, по которому они блуждают, как Кандид у Стругацких.

Шестидесятники знали, что делали и что делать, о многих сегодняшних авторах этого не скажешь. Мало того, они, может быть, неосознанно, помогают стремящимся вернуться в благословенное прошлое, так как считают своим священным долгом убеждать читателей в том, что и в будущем им не светят никакие надежды. Некоторые даже гордятся своей ролью безжалостных разоблачителей иллюзий. А между прочим, поиски пути — это священный долг фантастики и оправдание ее существования. Может быть, единственное. И я буду настаивать — ради этого и писал книгу: необходимо вернуться к опыту шестидесятников, иначе фантастике грозит участь снова превратиться в литературу второго сорта, предназначенную для умственно отсталых взрослых…


Известно, что издательский процесс у нас длился невероятно долго, иногда годами. Поэтому почти до девяностых годов выходили книги, которые явно были подготовлены еще в старые времена, и, соответственно, тащили весь груз застойных стереотипов. Например, «Аватара» В.Суханова (1987 г.) или «Синяя жидкость» А.Валентинова (1990 г.). Можно надеятся, что с книгами этого направления, делившими мир на белую и черную половины, покончено навсегда.

Но в этот же период начали выходить и новые произведения, написанные уже после 1985 года и включившие в себя «перестроечные» реалии, однако сооруженные еще по старым чертежам. Беда этих книг в том, что понять по ним наше время трудновато. Ни в коем случае еще не антиквариат, но и не последняя модификация.

Мы уже поминали Кафку. Кафкианский мир ненормален именно потому, что он кафкианский. Так видел окружающий мир великий пессимист, мир, охваченный безумием, в котором, как ему казалось, несокрушимый произвол давит, расплющивает «маленького» человека, издевается над ним, отнимает у него единственное оставшееся право — право жить. «Новые русские фантасты» пошли дальше самого Кафки. Загнав безумие в черепа людей, они оставили окружающее общество нетронутым. Все вокруг, как всегда — магазины, кухни, троллейбусы. Но в троллейбусах ездят безумцы. И оказалось, что такой мир еще страшнее, потому что про него нельзя сказать, что это литературная условность. Нет, это не условность, это в нашем окружении происходят с людьми страшные вещи — они по-настоящему сходят с ума, по заказу и без заказа расстреливают друг друга, ненавидят так, как ненавидят врагов на войне, пятнадцатидневное заключение воспринимается как конец света, совместная жизнь как ад, работа как каторга. Ни одной улыбки, ни одного лучика радости. В таких черных тонах написана, например, книга Александра Бородыни «Конструкции» (1990 г.). В редакционном послесловии заявлено, что автор обращается не к чувствам, а к разуму читателей. Да нет! Книга написана как раз для того, чтобы отключить разум, который несмотря ни на что свидетельствует, что пока еще, слава Богу, есть и жизнь, и любовь, а у некоторых даже и счастье, да и грусть не всегда бывает мертвенной, бывает и светлой, и умиротворенной. А книга Бородыни хочет, по-моему, смешать наши чувства с грязью, изобразить и без того нелегкую жизнь еще тоскливее, еще непереносимее.

Такая же вселенская тоска проступает и в сборнике Сергея Смирнова «Без симптомов» (1990 г.), Александра Бачило «Ждите событий» (1991 г.), Александра Тесленко «Искривленные пространства» (1988 г.)… Пожалуй, всего нагляднее все эти мотивы сконцентрировались в рассказе Валерия Роньшина «Мы все давно мертвы» (1994 г.). Излагать содержание рассказа после знакомства с его названием нет нужды. Ну, что касается всех, то по этому поводу у меня есть кое-какие сомнения, но если автору угодно при жизни присоединить себя к почтенному большинству, то я с ним спорить не стану. Ему, безусловно, виднее. Но зачем в горизонтальном положении писать рассказы? У покойников иные заботы. Вот тут и раскрывается тайна новоявленных смертяшкиных. Их «пужалки» и «ужастики» — это не боль за оскорбленных и униженных, не скорбь по невинно убиенным, не трещина, расколовшая им сердце, не желание помочь людям, облегчить им жизнь или хотя бы предупредить, как избежать чего-то страшного, кошачьими шагами подкрадывающегося в ночи. Честное слово, я начинаю с умилением думать о так разруганной мною «нуль-литературе». Она была почти безвредна и отнимала у читателей только время. Эта претендует и на душу.

Разумеется, пугать можно по-разному. И часто не только можно, но и нужно. Ведь опасности подстерегают нас взаправдашние. Только подходить к ним нужно с талантливыми руками… После этих слов становится ясно, что речь пойдет о романе Чингиза Айтматова «Тавро Кассандры» (1994 г.).

Апокалипсисом нам грозят со всех сторон. И не только авторы мрачных антиутопий. Отыскались и практики, энергично принявшиеся убыстрять переправку землян в иной мир. Странно — генеральные репетиции Судного Дня прогоняются в странах вполне благополучных, где жить бы да радоваться, например, в Японии, США, Швейцарии. Растет число фанатических сект, члены которых подчинили свою волю самозваным гуру и готовы идти за ними, даже в огонь, на сожжение. Кто они, эти новоявленные пророки — полусумасшедшие изверги, властолюбивые честолюбцы, слуги дьявола? Кем бы ни были по природе эти сгустки мирового зла, они свидетельствуют: что-то неладно стало в Датском королевстве, если иметь в виду под королевством всю планету. Может быть, оправдывается гипотеза, высказанная в повести Стругацких «За миллиард лет до конца света»: какая-то сила предупреждает людей, что они въехали под «кирпич» и что им не следует касаться запретных тайн мироздания. Но каких — неизвестно.

На одно из предупреждений и обращает внимание герой романа Айтматова. Необычный герой для нашей литературы: советский ученый-космонавт стал именоваться монахом Филофеем и заточил себя в необычной келье — он отказался вернуться на Землю и остался на орбите. Впрочем, суть его открытия с космонавтикой не связана, а вот с Космосом — может быть.

В романе текст филофеевского послания человечеству занимает несколько печатных листов, но упрощенно его можно изложить так: у некоторых женщин, зачавших ребенка, на лбу появляется маленькое пятнышко, которое сигнализирует о том, что будущее дитя — еще даже не зародыш, а всего лишь несколько слившихся клеток — не хотело бы появляться на свет, потому что его появление может внести в жизнь дополнительную частичку зла, а мир и без того ужасен. Автор старается избежать мистических обоснований придуманного им феномена, упирая скорее на генетическую память человечества, действующую в целях самосохранения. Истые материалисты должны возмутиться: нас учили, что человек есть совокупность общественных отношений, а тут нам предлагают предположить, что злые начала заложены в нем заранее — гитлеры, сталины, пол поты, киллеры, террористы, фундаменталисты появляются не только оттого, что у них в детстве не было хороших гувернанток. Кощунственная мысль протаскивается в романе — а может, и вправду кое-кому лучше было бы не появляться на свет Божий, если, конечно, знать заранее, что из них получится. И как пример тех, без которых наша планета спокойно могла бы обойтись, в романе фоном проходят два призрака, ведущих в глухую полночь у Кремлевской стены нервный диалог: кто из них виноват перед людьми больше.

Но и в этот спор мы встревать не будем, да и автор не к нему сводит роман. Как во всякой хорошей фантастике, он создает острую, трагически-гротескную модель нашего существования, в данном случае модель еще одного тупика, в которые все чаще стала упираться земная цивилизация, хотя люди упорно делают вид, что этих тупиков не замечают. Защитники природы, например, очень напоминают наших демократов: они прекрасно понимают, что в одиночку им не устоять, но сговориться о единых действиях все же не в состоянии.

Самая сильная сторона романа — в самой гипотезе. Даже острейшие из тех забот, которые беспокоят сейчас людей, не потребуют таких моральных усилий, такого страшного бурелома исковерканных человеческих судеб, такого кардинального пересмотра религиозных догм и основ философских доктрин, какие вызвала бы айтматовская гипотеза, осуществись она на деле. Нет сомнения, что писатель хочет этого глобального пересмотра, о чем можно судить и по прежним его книгам. На то и существует фантастика — доводить дело до логических концов. Писатель прижимает читателя к стенке: а как бы ты поступил в таком случае? Отказался бы от собственного, может быть, долгожданного ребенка? Не слишком ли непосильна для отдельной личности цена за маленькое укрепление позиций неощутимого, растворенного в воздухе мирового Добра? Какое счастье, что это всего лишь выдумка и нет ничего проще, чем объявить разглагольствования Филофея бредом, выбросить его из головы и перейти к действительно волнующим делам — выборам президентов, производству новых боеголовок и шампуней, проведению конкурсов красоты и поимки террористов, отравивших сотни ни в чем не повинных людей в токийском метро.

Собственно, так поступают люди и в романе, и в действительности. Вот только звездочки на лбу у несчастных матерей продолжают мерцать — в фигуральном смысле, разумеется. Будущие гитлеры и сталины беспрепятственно рождаются на свет. Предупреждение остается в силе, хотя по роману Филофей проиграл, как на данный момент проиграны и все остальные — и философские, и практические сражения за будущее, в котором придется жить нашим детям и внукам. Нас теперь так убеждают, что жить ради будущего не стоит, что мы о нем, многие из нас, по крайней мере, позабыли совсем. Куда-то мы идем, а вот куда — не знаем.

Прощальное письмо-исповедь Филофея о его предыдущей жизни в ипостаси видного советского ученого меня этически не устраивает. Вместо сброшенного с пьедестала демона под названием «международный империализм» у фантастов появился новый, отечественный, обобщим его под шифром КГБ, понимая под этой аббревиатурой нечто большее, чем учреждение на Лубянке. Как говорил поэт: госбезопасность в России больше, чем госбезопасность.

И хотя я вовсе не думаю, что тема КГБ исчерпана, многочисленность книг начинает производить впечатление клиширования, от чего не удержался даже Айтматов. История о том, как талантливого, но простодушного профессора, мечтающего, разумеется, принести максимальную пользу людям, прибирают к рукам военные и политики и какой дорогой ценой дается ему прозрение — это, пожалуй, один из самых отработанных сюжетов так называемой НФ, и вряд ли большому писателю к лицу тиражировать его один к одному. Правда, в прежней советской фантастике изуверскими опытами над людьми занимались лишь спецслужбы проклятых буржуинов, а у Айтматова на лабораторию ученого наложило лапу КГБ.

Да и само занятие бывшего Филофея — производство иксодов, ничьих детей, этаких чистых досок, на которых сызмальства можно будет написать желательные правящим кругам свойства и мысли — тоже не сенсация. О том, какие бы черты постарались вложить в живых роботов далеко смотрящие вперед хозяева жизни, можно было прочитать еще в романе О.Хаксли «О бравый новый мир». Правда, правители бравого мира не помышляли называть себя коммунистами…

З.Юрьев, расставшись наконец со своимШервудом, тоже написал полуутопию на современную тему. И хотя действие его повести «Дальние родственники» (1990 г.) происходит в таком невеселом заведении, как дом для престарелых, и его герои по большей части больные, умирающие старики, нет в этой книжке хватающего за грудки ужаса, нет безысходной тоски. Юрьева в прошлые десятилетия можно было причислить к литераторам коммерческого направления, но школа шестидесятников оставила на нем благотворный след.

Да, его герои живут в ожидании смерти, зачастую они одиноки, но все же это нормальные люди, и если в их жизни выпадает солнечный день, они еще способны ему порадоваться.

Перед одним из юрьевских стариков возникает возможность выбора, Его дальние прапрапра… внуки из XXIII века, прочитав его пролежавшее несколько столетий письмо, предлагают ему переселиться к ним, там он будет избавлен от болезней и старости и проживет еще долгие годы. Но он никогда не сможет вернуться назад, к нам. И он, побывав у потомков в гостях, решает вернуться в свою комнатушку, которую он делит с таким же больным, с таким же умирающим стариком. Он скрасил последние дни друзьям из Дома престарелых, он перевернул душу молодому, поверившему ему врачу. А вот психиатричка с «равнодушными и недоброжелательными глазами» подумала про него так:

«Ну, конечно, псих. Хотя бы потому… что он вернулся. Она бы… такой глупости не сделала. Она бы не вернулась в свою однокомнатную квартиру, где ее ждала парализованная мать, которую нужно было каждый день кормить, мыть и переворачивать… О, она бы не вернулась, это уж точно!»

Ну, что ж, прав был Алексей Герман, утверждая, что люди делятся на тех, которые плакали, когда Христа вели на казнь, и которые смеялись ему в спину…


Все остальные книги, о которых пойдет речь, не могли быть написаны до совсем уж новых времен, хотя сам по себе этот факт ничего не говорит ни об их направленности, ни о литературных достоинствах. Мне казалось, что после Ефремова будет нелегко писать утопии. Я ошибался. Количество изданных утопий свидетельствует о том, что писать их легко. Но это совсем не те утопии, к которым мы привыкли (или к которым нас приучили).

Современные пророки не заглядывают далеко вперед. Боятся. Они предпочитают иметь дело с ближайшими годами, в крайнем случае, десятилетиями. Наше будущее в их зеркале выглядит настолько мрачным, что перед этим мраком пасуют даже великие предупреждения прошлого. Да, в них тоже описывались, скажем, казни, но на улицах в открытую не резали, и граждане не ходили на прогулки с «калашниковыми» на шее, зорко вглядываясь во встречных, чтобы в случае чего выстрелить первым. Такую картину мы уже видели, например, в «Невозвращенце» А.Кабакова. Автор тогда не мог знать популярного афоризма популярного генерала:

«Хорошо смеется тот, кто стреляет первым».

А кажется, что это цитата из романа.

Большинство появившихся вслед за Кабаковым утопий — это те или иные варианты «Невозвращенца». Невольно начинаешь думать — что это? Действительно боль и тревога за общую, а может, и за собственную судьбу или следование литературной моде, кстати, пользующейся неплохим спросом. Должно быть, людям нравится, попугав себя как следует, выглянуть в окно и убедиться, что солнце еще светит и стреляют под окнами и в окна не так уж часто.

Но не слишком ли легким и безответственным делом стало это постоянное пуганье? Коммунизм потому и не сдает своих позиций, что он рисовал пути создания более совершенного общества наглядно и доступно. И оказалось, что люди готовы отдавать жизни за этот идеал. Не их вина, что путь оказался ложным, и миллионы жизней были потрачены зря. Дорогую цену пришлось заплатить, чтобы убедиться, что насилие — это та повивальная бабка, которая умеет вытаскивать из исторического чрева нежизнеспособных, хотя и очень крикливых младенцев. Признаться, во дни сомнений, во дни тягостных раздумий приходит в голову и такая мысль: а может, столько людей еще держится за социалистические предрассудки лишь потому, что очень уж не хочется признаваться в бесцельно прожитых годах, ушедших на борьбу за освобождение человечества, в результате которой мы не только его еще более закрепостили, но и уничтожили значительную толику.

Вот две характерные для нынешней фантастики повести Андрея Лазарчука «Жестяной бор» и «Там вдали, за рекой» (обе — 1996 г.). Основная мысль первой повести: самые благородные начинания современного общества влекут за собой непредвиденные, но всегда неприятные, а то и губительные последствия. Попытка спасти искусственными средствами от антропогенного загрязнения и вытаптывания любимое место отдыха горожан приводит к тому, что чудесный бор становится «жестяным», исчезает его таинственное очарование, из леса улетают птицы, а горожане перестают туда ходить… Некий врач открывает способ воздействия на человеческий организм, приводящий к сенсационным результатам — в городе исчезает наркомания. Но радость была недолгой: оказалось, что психика излеченных людей перестраивается на воинственную агрессивность, они становятся опасными насильниками… Попытки отдельных порядочных людей справиться с напастью оказываются безрезультатными, а всех свихнувшихся, заодно с их преследователями расстреливают «прогрессоры» из соседней тоталитарной страны, где не знают других способов борьбы с угрожающими национальной безопасности явлениями. В этих эпизодах есть рациональное зерно: они воочию демонстрируют, что могло бы произойти в реальности, осуществись планы некоторых «крутых» политиков по немедленной ликвидации преступности. Но в целом итоги книги безрадостны — ни в каком направлении выхода нет, не спасут людей ни благие порывы, ни достижения науки, ни даже расстрелы, потому что это борьба со следствиями, а не с причинами.

Еще мрачнее наше недалекое будущее выглядит во второй повести. «Большое» общество в нем не показано, но о его состоянии можно судить по тому, что часть его сограждан решает бежать от достижений цивилизации. Они основывают колонию в заброшенном городе, порывая прямые связи с остальным миром, так в свое время поступали староверы. Правда, некоторые симптомы человечности еще не совсем утеряны: «большой» мир приходит на помощь жителям Леонидополя, когда несколько подростков, решивших исследовать труднодоступное подземелье, попадают в беду. Вместе с тем первое, что интересует тамошнее министерство по чрезвычайным ситуациям: сумеют ли взывающие к помощи оплатить стоимость посылки вертолетов и спасателей. Весьма относительная гуманность. А если бы не смогли?

В пещерах подростки наталкиваются на живущее в вечной темноте племя, имеющее человекообразный облик, но со звериной моралью. Они убивают детей, чтобы полакомиться редко достающимися им протеинами. Откуда же взялись эти нагие люди-звери? Выясняется, что они тоже питомцы прогресса, мутанты, созданные в результате безответственного эксперимента в области генной инженерии. Итак, по мысли автора — высочайшие достижения науки приводят прямым ходом к первозданной дикости. Помните, я говорил об опасности смешивания человеческого и обезьяньего естества? Вот вам и результат. Ни будущие социумы, ни достижения науки, ни попытки сохранить человеческую (или — если хотите — христианскую) мораль не способны спасти человечество. Все заводит людей в клин, то есть в тупик.

Впрочем, и «чернуху» можно разделить на два категории: просто чернуху и чернуху со смыслом, как, например, в повести «Не успеть» (1989 г.) В.Рыбакова, одного из самых заметных фантастов новой волны, с котором я уже успел поспорить. На фоне всеобщей разрухи жителей нашей страны поражает странная болезнь: у них вырастают за спиной крылья, и они улетают в другие страны. Многих из тех, кого поразила эта болезнь, вовсе не хотят покидать свою, даже такую, истерзанную страну, и воспринимают случившееся с ними как трагедию. У них здесь все — жена, дети, но неведомая сила поднимает «ангелов» в воздух. Автор как бы все перевертывает, раньше было перебежчики, а некоторых выставляли против воли. Теперь власти готовы на все, чтобы остановить болезнь, но она поражает самых лучших, самых умных. Они не хотят улетать, но приходится.

Метафорический смысл притчи достаточно откровенен. Жить в этой стране нельзя ни при каких условиях, и сама природа, действуя с бездумной жестокостью, опустошает ее. Остается распахать землю плугом на месте бывшей России. Можно заподозрить, что иные молодые фантасты поставили на своей стране крест.

В какой-то степени их можно понять. В мире и в стране происходит не то, чего бы они хотели. Но если вас не устраивают наши гуманистические ценности, скажите же, чем вы их предлагаете заменить. Да только не найдете вы им замены. Ничем нельзя заменить Доброту, Человечность, Милосердие, Великодушие, Любовь… Это отобранные за тысячелетия элитные зерна человеческого выживания. Еще три-четыре тысячи лет назад, на другом краю Ойкумены некто И в своих наказах определил моральные нормы для древних китайцев:

Не убивайте.

Почитайте отца и мать, чтобы продлились дни ваши на земле.

Не пляшите с утра и до утра.

Возымейте иную цель жизни, нежели накладывать руку на чужое богатство и на женскую красоту…

Конечно, евангельские заповеди полнее очерчивают круг нашей морали, но разве не бросается в глаза сходство? Иначе жизнь прекратится. Вы хотите этого?

К сожалению, я не могу назвать ни одного произведения, с которым был бы полностью согласен, как был согласен с большинством из написанного Стругацкими, их взгляды были и моими взглядами, разумеется, ими выраженными полнее, глубже, не говоря уже о чисто художественной стороне дела… Но все же есть книги, в которых поиски хотя бы ведутся и в которых действуют/есть не безвольные, опустившие руки берендеи. В частности, я хотел бы поговорить о двух романах шестидесятилетнего дебютанта, врача из Львова Владимира Кузьменко.

Из этого вовсе не следует, что я согласен с теми решениями, которые Кузьменко предложил, как в первом, так и во втором из своих романов. Но все же здесь есть о чем рассуждать, о чем спорить.

По мнению Кузьменко, наступающему злу способны противостоять лишь единицы-лидеры. Эта идея пронизывает оба его романа — «Древо жизни» (1991 г.) и «Гонки с дьяволом» (1992 г.).

«Древо жизни», вероятно, написано в пику «Туманности Андромеды». Ни о каком коммунизме нет и речи. Через 200–300 лет на Земле так же, как сейчас: преступность, террористы, заговорщики, властолюбцы. Убивают. Грабят. Расстреливают. Но в меру. Словом, нормальная жизнь. Правда, конкретно о том, как будет выглядеть через два-три века наша страна, автор благоразумно умолчал, хотя главный герой, Сергей Крылов, — русский. Сергей — особый человек, даже не человек, а биологическая копия, воссозданная из клеток тела погибшего космонавта. Но копия настолько совершенная, что сам Сергей до поры, до времени ни о чем не догадывается. Давно умерла и его жена Ольга, а та женщина, которая живет с ним на уединенном острове, тоже лишь искусный слепок.

Такие чудеса оказались возможными благодаря то ли созданию, то ли самосозданию СС — Сверхсложной кибернетической Системы, которая, как оказалось в дальнейшем, ждала своего часа, чтобы включиться в хоровод сверхсложных систем, обосновавшихся и на иных планетах. Еще одно Великое Кольцо, но не людей, а Сверхразумов.

Райский остров, на котором поселяют Сергея, — это дар ему от благодарного человечества за космический подвиг. Но через некоторое время организаторы реабилитационного шоу решают, что безмятежная жизнь не вполне способствует полному возрождению духовных потенций славного парня. И, отойдя на несколько шагов от дома, Сергей попадает в иной мир, где обосновалась биологическая цивилизация мирных элиан. Правда, в данный момент на Элию напали космические штурмовики-свистуны. Естественно им ничего не стоило покорить практически безоружных элиан и загнать их в концлагеря, устроенные по освенцимским или магаданским стандартам. Здесь-то организаторские таланты Сергея разворачиваются во всю, он готовит восстание, захватывает оружие, обучает робких элиан основам военного искусства и уничтожает оккупантов.

В какой-то момент, правда, автор запутывается сам и запутывает читателя. Если все это лишь муляжи, задуманные для встряски ослабленной нервной системы Сергея, то становится многое непонятным. Например. За свои подвиги Сергей окружен на Элии почти королевским почетом, и самые красивые девушки рвутся к нему в постель. А так как у элиан принято многоженство, причем инициатива выбора принадлежит слабому полу, то вокруг Сергея образуется роскошный цветник, который начинает рожать ему детей в поточном порядке. (Дети тоже муляжи или все-таки настоящие?) Иногда в Сергее просыпаются остатки совести при воспоминании о земной и преданной Ольге, но не слишком мучительные. А если это не муляжи, то не слишком ли дорогая цена платится за возрождение отдельного человеческого экземпляра, пусть и чрезвычайно ценного. Ведь разумные существа гибнут, теряют близких, подвергаются пыткам.

Поворот режиссерского рычага, и Сергей возвращается на Землю, где его ждет новая страда. Распространенный ход зарубежных боевиков — одиночка расправляется с целой бандой, а официальные власти, как заведено, оказываются бессильными. Мафиозно-фашиствующая организация «Неогуманисты» намерена захватить власть над планетой, но на ее пути становится Сергей с небольшими отрядами единомышленников. И пока власти мешкали и искали подходящие законы, боевики Сергея пустили всех членов НГ в расход без судов и следствий… Ну, я и так увлекся пересказом — остается добавить, что Сергею удается побывать еще на двух планетах, которыми владеют сестры земной СС — Урания и Кибела. Первая окружена особыми живыми кристаллами, вторая — представляет собой сеть сплетенных по всей планете корешков, но она завела на планете и человекоподобных существ, которые могут появляться на свет как старым казачьим способом, так и в коконах среди древесных ветвей. Живут на планете и кентавры, а в анабиозе спят еще и титаны, кроме всего прочего подключенные к атомному заряду.

Такие нагромождения уводят от основной мысли произведения, но главное не высмеять, а понять, зачем столь сложные системы мироздания понадобились автору. Если это самоцель, то перед нами разновидность НЛ, чего я категорически утверждать не решился бы.

Идея объединения сверхразумов приходит в голову, естественно, Сергею, но ведь он и сам уже бессмертное существо, можно сказать, мессия. Может быть, совсем не случайно, что для этой цели автор выбирает человека с Земли, (некоторые добавили бы еще: «и из России»). Так что в конце концов идея книги скорее всего религиозная. Но автор не ответил на вопросы, которые тысячелетиями мучают человечество. Если СС всевластны, то зачем они допускают насилие, войны, изощренные пытки. А если не всевластны, если созданные ими существа развиваются по эволюционным законам, в которые творцы не в силах вмешаться, тогда зачем они нужны вообще? Если создание совершенного общества оказалось не под силу людям, то неужто оно не под силу Сверхразуму? Кто от кого должен ждать совета? Я спрашиваю автора фантастической утопии, ведь это он хочет наставить человечество на путь истинный. Человечеству снова предлагается ждать помощи «извне». Вряд ли мы ее скоро дождемся. Защищая элиан, Сергей надеялся только на свои силы (так он думал, и мы будем так считать). И победил.

В «Гонках с дьяволом» тот же Сергей, только на этот раз не копия, а настоящий человек, не космонавт, а директор интерната, и не Сергей, а Владимир. На Землю обрушивается страшная эпидемия (вирус СПИДа породнился с вирусом гриппа), от которой значительная часть населения вымирает. Но все-таки в живых остается сравнительно большое количество народа. В том числе и наш герой с воспитанниками. Вокруг них образуется целая колония потерявшихся, осиротевших людей. Им приходится жить, как робинзонам, потому что погибло все — нет ни государства, ни властей, ни цивилизованных инфраструктур. В колонии герой становится президентом, царем, словом, абсолютным владыкой. Но это только на первый взгляд обычный роман-предупреждение: вот, мол, что может ожидать нас, если мы не перестанем сливать нечистоты в реки. На самом деле автор проводит ту же самую идею: для защиты дела, которое кажется герою справедливым (оно, может быть, и действительно таково) допускаются любые средства, в том числе и жестокие. Сергей перебил всех «неогуманистов», не пытаясь разобраться, кто из них виноват больше, кто меньше. И здесь «пан» Директор казнит и милует — опять-таки без суда и следствия. Впрочем, автор ставит вопрос бескомпромиссно: а что делать, если одичавшие собаки в натуральном и человеческом облике бродят вокруг, чтобы грабить, убивать, насиловать оставшихся в живых и сжавшихся в маленькие общежития-комочки, устанавливающие внутри себя тот самый общественный договор, который человечество в целом так и не смогло осуществить за долгие тысячелетия. Автор отчетливо произносит слово: диктатура! Просвещенная, может быть, даже надо сказать — имеющая понятия о демократии, но все же диктатура, для которой идеи ненасилия чужды и непонятны и в необходимых случаях действующая не просто решительно, а жестоко, беспощадно. Все дело сводится к тому, чтобы диктатора подобрать подходящего. Не ошибиться. Так вопрос в советской фантастике еще не ставился. Это модель диктатуры самовластной, но еще цивилизованной. А вот, в каком направлении будут развиваться подобные диктатуры, автор оставил без ответа.

В повести З.Юрьева «Человек под копирку» нарушивших строжайшие законы питомника ждала страшная смерть: на муравейнике. Но в повести приказывающий так обращаться с людьми был дельцом-фашистом, что в недавние времена было у нас почти синонимами. «Наш» директор приказывает посадить на муравейник бандита, отказывающегося сообщить ему нужную информацию. Уже не из книги: в Чечне российские солдаты, взяв в плен наемника славянской национальности, привязывали его к «бэтээрам» и разрывали на части. Бесчеловечно? Ответьте на этот вопрос сами. Кузьменко, хоть и не прямо, оправдывает своего героя. И что-то не видно книг, которые давали бы другие, может быть, более гуманные варианты, не снижая остроты ситуации.


Я не считаю роман Владимира Войновича «Москва 2042» (1986 г.) его лучшей книгой. Роман достаточно прямолинеен и даже поверхностен. Да и юмор в нем не всегда такой, от которого животы надрываются. Непростительно для большого писателя почти полное отсутствие характеров. За исключением 4–5 центральных фигур, все эти Берии Ильичи, Дзержины Гавриловичи, Пропаганды Парамоновны, Прогрессы Анисимовичи, Коммуники Ивановичи — все на одно лицо. В аннотации сказано, что «Москва 2042» веселая пародия на орвелловский «1984». Я не могу согласиться ни с одним словом. Во-первых, книга вызывает не веселье, а тоску, что, впрочем, необязательно считать ее недостатком. Во-вторых, никакая это не пародия, потому что пародия позволяет себе посмеиваться не только над общим нелепым предметом, но и над пародируемым автором… Давая своему роману точную дату, Орвеллл как бы обозначил предельную точку, далее которой бесчеловечная система существовать не может или, по крайней мере, не должна. Войнович же подарил нашему руководству фору в шесть десятилетий. Тогдашние вожди могли бы вздохнуть с облегчением: такой срок их вполне устраивал; что будет дальше с драгоценным коммунизмом правящие круги не слишком волновало, как и беляевских жрецов из Атлантиды.

Мы прочли книгу в отечественном издании с небольшим и, по-моему, непринципиальным запозданием. Я отметил ее недочеты. Но в книге есть и несомненные достоинства.

В те годы слово «шариат» еще не было столь общеизвестно, как ныне. Но, положив рядом газету, в которой сообщалось о распоряжениях талибов, захвативших Кабул, и сочиненные Войновичем указы «Божьей милостью Серафима Первого, Императора и Самодержца Всея Руси», я вздрогнул от совпадений, которые, конечно, возникли независимо друг от друга.

«Об обязательном и поголовном обращении всего насущного населения в истинное православие…»

«О введении телесных наказаний».

«Об обязательном ношении бороды мужчинами от сорока лет и старше».

«Об обязательном ношении длинной одежды. Под страхом наказания мужчинам вменяется в обязанность носить брюки не выше щиколоток. Ширина каждой брючины должна быть такой, чтобы полностью закрывать носок… Ношение брюк и других предметов мужской одежды лицами женского пола категорически воспрещается. В церквах, на улицах и других публичных местах женщинам запрещено появляться с непокрытыми головами. Уличенные в нарушении данных правил, женщины будут подвергаться публичной порке, выстриганию волос и вываливанию в смоле и в перьях».

«О запрещении женщинам ездить на велосипедах».

(Вспоминается помянутое мной сочинение г-на Шарапова).

И так далее.

Я убежден, что в конце 80-х годов и Войнович, и будущий гипотететический самодержец Земли Русской, и читатели Войновича имели самое смутное представление о законах шариата. Откуда же такое странное совпадение? Немного поразмыслив, я догадался — откуда. Та затягивающая мир «тень люциферова крыла», которая, по мнению Блока, стала в XX веке «еще чернее и огромней» — это ведь тень средневекового дьявола, который, как долгое время казалось восторженным просветителям, навеки изгнан с лица земли по месту постоянной прописки. Увы, законы истории оказались сложнее. Почти ничто не исчезло бесследно к концу XX века — ни рабовладение, ни пиратство, ни шаманство, ни дикая темнота, ни религиозные войны, ни расовая ненависть, ни феодализм (чем, собственно, от него отличается нынешний всплеск сепаратизма?).

Но, пожалуй, больше, чем членов политбюро, больше чем гражданскую доблесть слежки и доносительства, больше даже, чем самое коммунистическую систему, автор не переносит конкретное лицо, лишь отчасти, как и все остальное, выдуманное, — тоже писателя-эмигранта, укрывающегося в американском поместье, где он вводит телесные наказания, пока еще удостаивая ими только своих приближенных, и ежедневно тренирует перед ними же триумфальный въезд в Белокаменную. Как видим, Войнович сильно разошелся с наиболее распространенным мнением касательно одного из прототипов его героя Сима Симыча Карнавалова — будущего Серафима I. Что это — соперничество за власть над умами? Я думаю — нет. Он предугадывал: у нас появится немало претендентов на обустройство России, разумеется, по их представлениям и, разумеется, с маниакальным стремлением к самодержавно-тоталитарной власти — будь то Генеральный коммунистический секретарь или милостью Божьей Император Всероссийский. А кого он выбрал для прототипа своего символа дело его писательской совести.

Самое значительное открытие книги Войновича — почти все коммунистические правители нижайше припадают к стопам новоявленного монарха. Это означает: что ни один из них ни в какой коммунизм не верил, хотя, может быть, именно поэтому особенно усердно насаждал обветшавшие постулаты, что заставляет задуматься над искренностью некоторых прежних и нынешних коммунистических и не только коммунистических лидеров. Я не говорю о «комсомольцах двадцатого года», которые, «как и прежде, в строю», (не могу из злорадства не воспользоваться цитатой из старой песни самого Войновича), несущие красные знамена, облитые кровью отнюдь не рабочей, как утверждалось некогда, а неизмеримо превосходившей ее по количеству кровью узников из концлагерей.

У Войновича есть фраза, стоящая, может быть, всей книги:

«А никто не понимал такой простой вещи, что для того чтобы разрушить коммунизм, надо его построить».

Только для этого незачем было мотаться на шестьдесят лет вперед. Ведь Хрущев не ошибся: нынешнее поколение жило при коммунизме. Оно не совсем так его себе представляло, это верно, но другого и не было. А к 1980 году Брежнев наградил себя очередной Золотой Звездой за то, что коммунизм у нас-таки был построен, настоящий, взаправдашний. Чевенгурский.


История — как сюжет в произведении, он существует, но неуловим в «оголенном» виде. Является ли ее ход чем-то независимым, несущимся в даль веков с неудержимостью стада слонов, испуганных криком мартышки? Или никакого будущего не существует, а есть только интеграл желаний, воли и — черт побери! — планов множества людей, из сложения векторов которых и возникает нить Ариадны? И то, и другое. То есть — опять сюжет. С одной стороны, он полностью во власти автора, хочу — казню, хочу — спасу, но с другой стороны он жестко детерминирован логикой общественного развития, психологией героев. Автор свободен лишь в частностях. Так и в истории: люди были вольны создавать атомное оружие, но раз оно существует, оно уже коверкает людские судьбы зачастую помимо их воли.

«Если бы тунгусский метеорит приземлился на 4 часа 27 минут раньше, он бы смог изменить всемирную историю. Он бы тогда приземлился бы на Петроград, уже бывший в то время центром мирового коммунизма», — как-то расфилософствовалась газета «Дейли Экспресс». История XX века пошла бы по другому пути, возник бы ее альтернативный вариант, и мы бы никогда не узнали ни о Ленине, ни о Сталине, ни о Гитлере. Правда, цена освобождения была бы очень дорогой. Но фантастике ничто не мешает представить себе, как могла бы сложиться наша жизнь и без сокрушительного удара болида, а из-за куда более скромных, может быть, незаметных, может, даже оставшихся неизвестными причин. И если есть сейчас что-то действительно интересное и современное в фантастике, то это как раз альтернативная история.

Нельзя, конечно, утверждать, что такая тема пришла в головы фантастам только в последние годы. Но раньше авторов интересовала скорее сама возможность феномена, нежели его результат. Можно вспомнить роман Дж. Финнея «Меж двух времен», в котором ЦРУ разрабатывает бескровный проект ликвидации Фиделя Кастро: достаточно направить агентов на несколько десятилетий назад, чтобы они помешали встрече его родителей. Что было бы с будущей Кубой в этом случае, автора не занимало. Но сегодняшнего читателя вряд ли так уж волнует «голая» фантастика. Он слишком много пережил за последнее время. И без всякой фантастики каждому мыслящему человеку хотя бы изредка не приходило в голову: а что было бы, если бы Ленин прожил подольше, если бы Орджоникидзе и Куйбышев до выстрела в себя сначала выстрелили бы в Сталина, если бы бомба появилась у Сталина или Гитлера раньше, чем у американцев… Нетрудно понять, что это не просто золотая жила, но и появившийся у фантастики шанс вновь занять почетное место среди муз.

Некоторые книги с такого рода альтернативными сюжетами мы уже встречали. Например, роман «Великий поход за освобождение Индии» мог быть рассмотрен и в этой главе. Но начнем со знакомого нам Сергея Абрамова, у которого можно найти несколько предшественников в западной фантастике, например, хорошо известного у них и плохо известного у нас Филипа Дика.

Вот ведь как все интересно получается. Когда-то ОНИ считались настолько социально недоразвитыми, что МЫ, вооруженные единственно верным мировоззрением, снисходительно поучали их азам политграмоты. Если уж мы своих хватали за руку — помните, как Францев вступился за феодализм? — то можно представить себе, с каким усердием мы вправляли мозги западным фантастам, тем более, что это нам ничем не грозило. Впрочем, им тоже. Книги отечественных политологов назывались не иначе, как «Социалистическое будущее человечества». История и в прошлом, и в будущем должна была развиваться только по установленным нами законам, а потому шаг вправо шаг влево расценивался как побег. Может быть, потому мы высокомерно проигнорировали вышедшую еще в 1956 году книгу Дика «Человек в Высоком замке», где было сделано дерзновенное предположение: что случилось бы с нашим миром, победи во Второй мировой войне державы оси… Если бы мы умели или осмеливались в те годы думать чуточку пошире, то могли бы разглядеть, что — даже с тогдашних позиций — его книга проникнута подлинной ненавистью к фашизму, а нашествие новоявленных гуннов расценивается в ней как глобальная катастрофа…

После окончания войны прошло лет пятнадцать. К этому времени гитлеровцы уже решили проблему евреев, цыган и других «бродячих» народов. Ликвидацию африканских негров они заканчивают, хотя и сами не понимают, зачем это делают. США стали протекторатом Германии и Японии. Россия еле дышит за Уралом. Украинцы батрачат на немецких фермеров…

Единственный серьезный упрек, который мы имели бы право предъявить автору, заключается в том, что уж больно незначительно место, отведенное им России. Проигрывая, мы бы, будьте-надьте, не сдались столь смиренно. Вряд ли в этом можно сомневаться.

Но на самом-то деле мы победили, мы победили, конечно же, не по тем причинам, которые пунктуально изложил И.В.Сталин в брошюре «О Великой Отечественной войне Советского Союза», а вопреки многим ее тезисам. Вопреки бездарности, а возможно, и шизофреническим отклонениям в мозгу генералиссимуса, лишившего армию командных кадров и современной техники перед самой войной и с ослиным упрямством отвергавшим донесения, может быть, лучшей на тот момент разведки в мире. Да, во время войны пришлось исправлять его ошибки, появилась и техника, и полководцы талантливые нашлись. Правда, лично я не ставил бы в центре столицы памятника Г.К.Жукову, каким бы выдающимся полководцем он ни был, потому что в отличие от великих российских военачальников, он меньше всего думал о солдатах и не берег их жизней. И в Европу мы принесли не только освободительные тенденции. Правда, подвиг нашего народа, жертв народа все это не умаляет. Храм — единственно достойный памятник победившему народу, неважно верующим или неверующим, — вот что надо было строить на Поклонной горе. Жаль, что в те времена о строительстве храмов нельзя было и заикаться. Так что будем снисходительны к американскому автору, который многое знал лучше нас, но еще больше не знал.

Когда в начале девяностых роман Дика добрался до нас, я имел честь написать на него рецензию, предположив, что не найдется отечественного автора, которой исходил бы из такого же, как у Дика, жуткого предположения. Мне казалось (и сейчас кажется), что после немыслимых страданий заниматься литературными играми святотатственно и постыдно. Американцы по-иному смотрят на некоторые вещи…

Как я был наивен! Не успела высохнуть типографская краска на рецензии, как два фантаста схватились за эту тему. Одним из них был Лазарчук, а вторым Абрамов, который дважды тиснул «утопию» «Тихий ангел пролетел» в 1994 году. Обозначение «утопия» принадлежит автору, и это действительно утопия, если считать ее главным признаком умилительность, чему вовсе не мешает обилие грубых слов из полууголовного, а иногда и одесского арго («Киндэпнули тебя, флюгер, фигец котенку Машке», «президент Ирака Задам Хувсем», «И что вы себе думаете? Ильин-таки сел»…).

Хотя автор разделал под орех жизнь нашей славной державы при коммунистах, но главному герою, бывшему летчику, лучше всего жилось в «другом», брежневском времени. «Ильин в том периоде довольно долго жил, отменно работал и работой своей, ее результатами гордился. И ничего застойного в ней не находил» — фраза, которая больше характеризует автора, нежели героя. Рядовому летчику сверху видно далеко не все. Неприятное ощущение производят кухонные выпады против перестройки. Особенно не нравится автору перестроечник с лысиной, на которой вольготно раскинулось родимое пятно, похожее то ли на Суматру, то ли на всю Индонезию сразу.

В годы, в которых Ильину приходится жить ныне, страна процветает, в ней, как и во всем мире, здоровая экономика (подчеркнуто автором). Обыкновенный кочегар имеет возможность за смену опрокинуть десяток банок пива «Хейнекейн» из стоящего рядом холодильника и закусить отличной колбаской. Если не роскошествовать, то треть зарплаты остается на то, чтобы накапливать сбереженьица на дачный участочек… Ну, наконец-то на Россию просыпался золотой дождь. А все почему? А потому, что нас победили гитлеровцы. Неслыханных зверств они творить не стали. Врали нам, стало быть, про них. Расстреляли, правда, какую-то шушеру. И книжечки кое-какие сожгли, Сталина того же. А больше ничего экстраординарного и не произошло. Через несколько лет их — а значит, и наш — фюрер скончался естественной смертью. На смену ему столь же естественно пришел Аденауэр. Российская же социалистическая идея плавно перелилась в национал-социалистическую, а еще конкретнее — в русскую, которая давно ждала своего часа. И вот дождалась. Дождалась, расцвела и теперь настолько безраздельно царит в стране, что в нее безропотно влились и все прочие национальные идеи. (О судьбе евреев автор, правда, деликатно умолчал).

Трудно, должно быть, найти другое произведение, где бы связь так называемой русской идеи с фашизмом была бы продекларирована столь открыто и простодушно. Даже не связь — идентичность. Понимаете ли, пресловутой русской идее все время что-то мешало. Декабристы, разночинцы, западники, Чаадаев, Герцен, социал-демократы, философы-святоши… Потом пришли большевики. Не все, правда, сразу, как граф А.Н.Толстой, поняли, что всего-то им надо было из программных установок выкинуть самим же мешающую приставку «интер», но помогли родственные по духу нацисты из Германии. Интернационализм превратился в национал-социализм.

Если пользоваться советской фразеологией, то у автора просто не хватает слов, чтобы выразить полное удовлетворение. Ни о каких неприятностях от нашествия немцев автор и не вспомнил. Батраки на Украине? Немцы даже наших гебешников не турнули, наоборот, гестапо с распростертыми объятиями приняло чекистов в свои ряды: кто же станет бросаться такими профессионалами. Не было ни бредовых идей о жизненном пространстве, ни о превосходстве арийской расы, к которой «русские свиньи» вроде бы не принадлежали. Не было лагерей смерти, душегубок, крематориев, не было Бабьего Яра, варшавского гетто, Майданека, Освенцима… Ничего не было… А всего лишь пролетел над Россией тихий ангел то ли со свастикой, то ли уже с руническим знаком на рукаве, и стала она жить, да поживать, да добра наживать под сенью дружеских штыков.

Мы похожие теории уже слышали; газеты пишут и о том, что кое-кто тренируется, дабы применить их на практике. Любопытна разве что эволюция самого Абрамова. Большинство его многочисленных книг, выходивших в прошлом в соавторстве с отцом, а потом и в результате самостоятельных усилий никаких мыслей не содержали. Не будем придираться — особо вредных тоже не содержали. Иногда Сергею Абрамову что-то удавалось.

Что же случилось с редактором еженедельника «Семья»? А то и случилось, к чему его подталкивал ангел-хранитель, наверно, в тех же приблатненных выражениях, в которых этот персонаж общается с Ильиным. Проще говоря, к чему давно лежала его душа. Не один Абрамов испытал аналогичное «влеченье, род недуга». Если обращаться к литературным образам, то он повторил идейную эскалацию Андрея Воронова из «Града обреченного». Точь в точь. И я склонен думать, что это неплохо — человек раскрылся, и мы, по крайней мере, не будем заблуждаться насчет его истинных умонастроений.

Вот почему я и начал разговор о повести Абрамова с фразы: «Вот ведь как интересно получается». Теперь уже мы должны учиться у американского автора демократическим взглядам, принципиальности, непримиримости в борьбе с таким, увы, неуничтоженным злом, как фашизм.


«Остров Крым» Василия Аксенова был написан задолго до «Тихого ангела…» Он появился в печати как раз тогда, когда советские «Антеи» высаживали ограниченный контингент на афганских аэродромах.

Сочиняя свою «утопию» Аксенов, понятно, не мог еще знать ни об Афганистане, ни о перестройке, ни о том, во что она выльется. Но из той части книги, которая посвящена описанию бывшего СССР, становится до боли очевидной неизбежность разрушения, казалось бы, прочнейшей системы. Во время спитакского землетрясения выяснилось, что в связующие растворы строители воровски подсыпали песочек вместо цемента. Тот же песочек подменил цемент в масштабах всей страны. Стругацкие, правда, предвидели этот крах задолго до Аксенова, но они были вынуждены высказываться более или менее иносказательно, тогда как находившийся за пределами влияния 5-ого отделения КГБ эмигрант Аксенов рубил с плеча и называл вещи своими именами. И хотя я говорил о предпочтении к оставшимся, это не умаляет моего уважения к автору «Острова Крым» и к самой книге.

Я бы не называл манеру изображения нашей доперестроечной жизни сатирической, хотя Аксенов, похоже, стремился к этому. Но сама действительность зачастую была такой, что если натуральнейшим образом, волосок к волоску, по Шилову, выписать ее портрет, то он перешибет всякую сатиру. Вот здесь-то и заключается кардинальное различие книг Абрамова и Аксенова, хотя первый вроде бы тоже за разрушение коммунистической системы и, надо думать, причисляет себя к «патриотам». Аксенову не понадобилось призывать на родную страну варягов. Надежды на ее разрушение он возлагает на самое систему. Песок вместо цемента — достаточно ткнуть пальцем. Ткнули…

Аксенов дает свой вариант истории. Он исходит из того, что в 1920 году части Красной армии не смогли осилить Перекоп, и Крым остался в руках Врангеля, основавшего там республику, которая так и продолжала существовать долгие годы, официально не признанная Советским Союзом, упорно именовавшим «белогвардейский» Крым «Зоной Восточного Средиземноморья».

Одной из черт, подтверждающих жизненность аксеновской модели, может служить ситуация, складывающаяся между Китаем и Тайванем. Все то же самое — до мелочей. Богатый остров, проклинаемый центральным правительством, воинственные танцы вблизи «мятежной провинции» при одновременной оживленнейшей торговле и культурном общении двух Китаев, на что правительство закрывает глаза. И СССР у Аксенова официально не допускает Крым в международные организации, последний, однако, преспокойно там сотрудничает. Точно так же на Тайване существуют требующие как воссоединения с большой родиной, так и полной независимости. Боюсь, что и окончится дело так же печально, как в романе: могучий сосед поглотит процветающий остров. И конец процветанию.

Да, похоже на Тайвань. То же и не то. Не знаю, обратил ли сам автор внимание на происшедшую у него историческую инверсию. Не могучий Союз захватил Крымский полуостров, а маленькая республика захватила огромную страну. Захватила, развалила, отбросила ненужные части и принялась за кардинальную переделку. Географический Крым при этом оказался не так уж нужен… А произошло это невидимое вторжение потому, что метафизический Остров Крым уже был здесь у нас дома, правда, временно прячась за пазухой, если не у каждого, то у многих. Как советские туристы из романа обалдевали при виде роскошных магазинов на Южном Берегу, как они завидовали свободе и гласности, которые царили в республике, как они тайком мечтали окунуться в порочную атмосферу запретных для советских граждан районов… — разве все это не Остров Крым в душе?

И вдруг он пришел к нам в натуре. Не выходя за пределы Тверской, можно без очереди купить «Тойоту», одеться в такое же платье, как в лучших парижских салонах, забежать в казино или сразиться с «одноруким бандитом», как в Лас-Вегасе… Правда, большая часть игрушек господам «старым русским» не по карману. Но разве раньше, когда редкие туристы скрежетали зубами при виде изобилия в зарубежных супермаркетах, оно было доступнее?

Аксенов не просто противопоставляет достаток Крымской республики вечному дефициту в Советской стране. Это было бы примитивно. Он и Крым не пощадил. Вовсе это не рай земной. Там преступность, наркотики, проституция похлеще, чем у нас, там буйствуют молодежные банды с еще более завихренными мозгами, там орудуют фашиствующие «Волчьи сотни»… Республика Крым хлынула к нам не только со своими преимуществами, а так сказать, комплексно. Плюс к этому смешались и схлестнулись две несовместимые экономики — плановая и рыночная. Что ж удивляться тому, что в стране начался хаос. Может, автору не хватило воображения представить себе ту неразбериху, которая уже который год творится в нашей стране, когда мы попытались с ходу, но так же добровольно, как крымчане в романе, произвести у себя переворот.

«Остров Крым» — не первая (и не последняя) попытка изображения независимого государства на упоминаемом полуострове. Видимо, уж больно заманчиво его местоположение, если при одном взгляде на карту у романистов возникают безумные идеи.

Первым (в советское время) за него в 1925 году взялся молодой тогда писатель Борис Лавренев. Роман его назывался «Крушение республики Итль», и, между прочим, Аксенов тоже мог бы так назвать свою книгу. Ведь погибли обе выдуманные республики сходным образом: от внутренних раздоров и нашествия северного соседа.

Но вот что удивительно: хотя у Аксенова Крым назван Крымом, картины тамошней жизни изображаются, как некогда было принято изъясняться, в формах самой жизни, в то время как у Лавренева слово Крым нигде не упоминается, республика Итль не совсем на него похожа (в Крыму нет, например, нефтяных скважин), а автор развлекает читателей откровенной буффонадой, «Крушение…» имеет не менее прочную историческую основу, чем «Остров…» «Черный барон» П.Н.Врангель действительно пытался заложить в Крыму, где он закрепился после поражения Деникина, основы республиканской государственности: раздавал помещичьи земли крестьянам, обещал рабочим защиту от промышленников… И даже набросанный в водевильных тонах монархический мятеж принца Максимиллиана восходит к малоизвестному антиврангелевскому восстанию правых офицеров, возглавляемых одним из побочных родичей романовской династии.

Лавренев разрешил себе (в 1925 году еще можно было) слегка посмеяться и над самой революцией, введя в число руководителей повстанцев прожженного авантюриста грека Косту и кафешантанную певичку Гемму, содержанку английского офицера, привезшего ее в своей каюте под видом вестового. За что Лавренев незамедлительно получил втык от бдительных критиков. Действительно: что у нас, русских шлюх не хватало, что ли?

И, кто знает, если бы Петр Николаевич Врангель не увлекся планами грандиозной Реконкисты, а бросил бы свои, немалые, силы наукрепление Турецкого вала и Ишуньских позиций, то фантазия Аксенова могла стать реальностью. Знал же и знает XX век две Германии, две Кореи, два Китая… Но опять-таки позорное бегство иностранных интервентов у Лавренева, все же ближе к реальности, чем предположение Аксенова о том, что воспетый советской пропагандой штурм Перекопа был остановлен полупьяным английским лейтенантом, который под угрозой расстрела заставил своих распропагандированных канониров открыть огонь из орудий главного калибра по наступающим красным цепям.

«Какая чудовищная нелепость — паршивый мальчишка прервал мощный симфонический ход истории!»

Да не сложится у читателей впечатления, что я, приводя эти, на мой взгляд, небезынтересные историко-литературные факты, хоть в чем-нибудь отдаю предпочтение пустоватой ррреволюционной агитке Лавренева, автору по-настоящему выдающегося рассказа «Сорок первый», в котором с большой художественной силой показана бесчеловечность революции, ее эффективность в ускоренной конвертации нормальных людей в палачей, враждебность всех этих классовых стычек, переворотов, воин и прочих государственных потрясений обыкновенному человеческому счастью. Хотя, возможно, автор ставил перед собой иные задачи…

И уже совсем недавно, в начале 90-х годов Кир Булычев обратил внимание все на тот же Крым в своем самом крупном романе «Река Хронос». Его герои начали романную жизнь в 1913 году, когда еще не было не только революции, но и мировой войны. Соответственно и действующие лица романа, молодые люди, как сейчас принято говорить, среднего класса, временно живут спокойной, мирной жизнью российских обывателей — оканчивают гимназии, собираются поступать в университеты, соблазняют горничных, ничего не ведая о предстоящих им испытаниях. Но в воздухе пахнет грозой, которую предсказывает отчим главного героя Андрея Берестова Сергей Серафимович, фигура загадочная и не проясненная автором; может быть, он даже поднадоевший пришелец. Но Андрей отмахивается от этих предупреждений, он влюблен, он счастлив, и долгое время сюжетное повествование сосредоточивается на похождениях и переживаниях Андрея, Лиды, их друзей в стиле добротного повествования о жизни «чеховской» интеллигенции начала XX века. Потом начинается война, происходит Февральская революция, Николай II отрекается от престола, и только после этого автор почти незаметно, как будто продолжая повествовать о действительной истории, вводит фантастическую ноту. Я не имею здесь возможности распутывать сложные сюжетные узлы, в которых есть и психологические, и детективные, и фантастические петли, скажу лишь, что после февраля 17-ого года автор раздваивает повествование, давая героям возможность прожить два варианта русской истории. Они очень коротки, эти исторические отрезки, книга кончается декабрем того же года, но всем ясно, что именно эти несколько месяцев были, выражаясь высоким штилем, судьбоносными для России, все висело на волоске, и случайный залп пьяного лейтенанта мог и вправду изменить историю страны. Автор использует эту случайность, чтобы показать, что произошло бы в России, если бы Ленину не удалось добраться до прославившегося броневичка. В том параллельном мире, в котором некоторое время удалось пожить Андрею, все и пошло наперекосяк (а можно сказать и наоборот — все пошло, как положено) с того момента, когда вождя большевиков арестовывают в Берлине, а адмиралу Колчаку удается взять под контроль Черноморский флот, вызволить из-под ареста царскую фамилию (правда, без главного лица) и даже, став Верховным Главнокомандующим, осуществить давнюю мечту русской империи: бросить флот на Константинополь для захвата проклятых проливов, которые доставляли (и до сих пор доставляют) столько неприятностей России.

О том, что было с нашей страной после, автор не стал рассказывать, и мы можем судить об этом только по краткому абзацу, в котором упомянуто, что через десять лет героям-освободителям императорской семьи на месте сего знаменательного события будет установлен памятник. Следовательно, монархия в России возродилась, хотя я бы ни за что не поверил, что и ее противники, и ее бывшие союзники спокойно смирились бы с захватом проливов. Тем не менее, альтернатива, намеченная Булычевым, имела гораздо больше шансов осуществиться в реальности, чем аксеновская Республика, не говоря уже об еще более маловероятной, однако же свершившейся победе большевиков.

Но, как говорит сам автор, то, что прошло, изменить нельзя, и он возвращает персонажей из параллельного мира, где они, кстати сказать, погибают, в подлинную реальность, где Андрей остается в живых и соединяется с потерявшейся Лидой. А так как наши герои имеют волшебную возможность передвигаться по времени вперед, мы застаем их в начале 30-х годов снова разлученными уже в новом романе, который называется «Заповедник для академиков» и помечен тем же 1994 годом.

В этих двух романах Булычев продемонстрировал совершенно новые писательские возможности, отказавшись от привычного для его читателя, так сказать, «гуслярского» стиля и показав себя мастером крепкой реалистической прозы, что особенно относится к первому роману. Это вовсе не означает, что он совсем отбросил свою прежнюю манеру, которую мы с легкостью обнаружим в других его новых книгах, например, в «Предсказателе прошлого» или в «Любимце».

Автор не сообщил, почему Андрей и Лида не воспользовались машиной времени лишний раз, и в «Заповеднике…» мы обнаруживаем, что Андрей оказался в лагере, а Лида, скрывающая замужество с репрессированным, — в привилегированном санатории «Узкое», мало чем отличающемся по царящим в нем нравам от ГУЛАГовского заведения.

О 1932 годе, точно так же, как и о 1913-ом или 1917-ом, я, как и большинство читателей, могу судить только по литературе. И вот, как ни странно, мне кажется, что более далекие от нас, предреволюционные и революционные годы автор описал точнее. Не исключено, что я ошибаюсь. Ведь если о прежних временах написано множество разных, но в том числе и правдивых книг, то мы можем судить о конце первой и начале второй пятилеток только по достаточно односторонним источникам. Но все же мне кажется, что в начале 30-х годов революционный энтузиазм, хотя и во многом выветрился, но окончательно не угас. Поэтому атмосфера повального страха и всеобщего сыска кажется мне преувеличенной.

Зато недостатки первой части окупаются второй, в которой протянулся параллельный ход; его нереальность автор подчеркивает заглавием: «Как это могло быть». И опять я повторяю фразу — странно, но вторая, насквозь фантастическая часть кажется мне гораздо правдивее воспроизводящей обстановку тех лет, чем первая, названная «Как это было». Правда, речь идет уже не о начале, а о конце 30-х годов.


Мог ли Сталин создать атомную бомбу первым? Думаю, что нет, для этого необходимо было изначально иное отношение к науке и к ученым. Точно так же и Гитлер мог и не мог этого сделать по той же причине. И все-таки, какое счастье, что боги лишили двух тиранов остатков и без того небогатого разума. Может быть, мы и существуем еще на этой планете только потому, что в руках вождя народов (о чем, правда, не все народы были проинформированы) бомба оказалась тогда, когда он уже не мог ею воспользоваться.

Мы знаем, что великие физики мира согласились участвовать в американском проекте, лишь поверив оказавшимся ошибочными или сознательно искаженными слухам о том, что атомная бомба у Гитлера на подходе. Судить, как относятся к своей работе советские ученые, по роману Булычева трудно: автор нам их не показал, за исключением мрачной фигуры руководителя проекта Матвея Шавло, честолюбца и, видимо, националиста. Шавло — это не Курчатов; Курчатов стал работать над атомной бомбой, как и Сахаров над водородной, уже зная, что такое оружие у американцев есть.

Но так или иначе в булычевском «Заповеднике…» в строго секретной заполярной зоне, весьма напоминающей солженыценскую «шарашку», атомную бомбу создают. Две бомбы. Одну из них испытывают на месте, построив для этой цели настоящий город, изобретательно названный Берлином, и согнав в него обреченных зеков, в их числе Андрея. Правда, и после успешно проведенного испытания Андрей как герой фантастического романа остается в живых. Но есть вторая бомба. Напоминаю, что действие происходит в 39-ом году, до начала войны с Германией. Однако Сталин все-таки подвергает бомбардировке… Варшаву, чем весьма озадачивает лидеров западных держав. Им не дано понять, что его мстительная натура затаила еще с Гражданской войны обиду на этот гордый, непокорившийся красным конникам город. И надо же было случиться, что в момент бомбежки Гитлер принимал в польской столице военный парад в честь недавнего покорения Польши. Но и Сталин ненадолго пережил фашистского визави: ему на стол с торжеством положили сувенир, привезенный с места испытаний — расплавленный кирпич, чтобы пользоваться им как пресс-папье. О существовании радиоактивности никто еще не знал, а если кто и подозревал, то побоялся сказать. После смерти Сталина от лучевой болезни в воздух поднялись англо-американские бомбардировщики и сравняли секретный объект с землей. Равновесие в мире было временно восстановлено. И что война после этого налета не началась нетрудно поверить, если вспомнить об ударе израильских ракет по строительству иракского атомного реактора. Никто в мире и не пикнул.

Так что в этой, «сухой» ветви времени все, можно сказать, закончилось сравнительно благополучно, если, конечно, не считать множества невинных жертв. А Андрею Берестову, вывезенному будущими союзниками России за границу, снова предлагают альтернативу — вернуться в родную страну, в реальную историю, где, правда, живы и Сталин, и Гитлер, но зато его там ждет Лида. Суждено ли влюбленным встретиться вновь? Кто их знает. Я имею в виду писателей-фантастов.

А если герои все-таки встретятся, то у них будет масса возможностей убежать по реке времени от бериевских преследований, от ужасов 41-ого года, от мобилизации в Афганистан, от Чернобыльской катастрофы… Да только вряд ли они найдут в нашем веке год, попав в который, они могли бы наконец вздохнуть спокойно, отыскать какое-нибудь жизненное призвание, завести детей… Ведь они, выбирая год остановки, ничего о нем не знают. В далеком 17-ом им и 37-ой, и 41-ый представлялись годами мира и покоя. В сущности перед нами все та же, только теперь непрерывная попытка к бегству, попытка уйти из своего времени, которая, как известно еще из повести Стругацких, не может кончиться триумфальным прибытием в землю обетованную.


Сталин, какими бы уничижительными эпитетами его ни награждали, конечно, останется в истории одной из центральных фигур XX века, швырнувший век в такой крутой штопор, что мы из него не можем выкарабкаться до сих пор. Поэтому, естественно, что он становится персонажем, зачастую центральным, множества реалистических, фантастических, сатирических произведений, в которых разные авторы с разных сторон пытаются оценить эту зловещую фигуру. Недаром еще Ларошфуко сказал:

«Зло, как и добро, имеет своих героев».

Трагическая история нашей страны заставляет писателей рассматривать, как мы видели, самые различные исторические варианты, снова и снова пытаясь понять: а неизбежно ли было то, что с нами случилось, а нельзя ли было этих страданий избежать? Но такой оригинальной и по сути издевательской трактовки образа Иосифа Виссарионовича, которую предложил Вячеслав Рыбаков в рассказе «Давние потери» (1990 г.) едва ли можно еще где-либо найти.

Молодой фантаст подумал: а что, если изобразить Сталина таким, каким он вырисовывается с плакатов, где держит на руках девочку Мамлакат, добродушным, улыбающимся в усы, лучшим другом детей и физкультурников, великим, но скромным философом, искусным дипломатом, близким другом Сергея Королева, у которого «магнитная ловушка не сбоила ни разу», и Николая Вавилова, у которого тоже «все расцвело»… Сталин у Рыбакова дан восторженными глазами его личной стенографистки-комсомолки (еврейки, между прочим). Он совсем замучил бедную девочку государственными делами и страшно ей сочувствует, потому что ему и самому больше всего на свете хочется покончить, наконец, со всей этой суетней и уткнуться в журнал с новыми «осиными» стихами, который ему по блату дал на одну ночь Бухарин. («Ося», как вы догадались, это Мандельштам). Да и над собой надо поработать, ведь справедливо упрекнул его Зощенко на XX съезде партии за то, что он незаметно для себя стал не говорить, а вещать…

Такой вот Сталин. Добрый-добрый… кто? Добрый царь? Добрый генсек? Добрый вождь народов? Автор нигде не обмолвился о том, что этот человек избран на столь высокий пост, тем более всенародно, тем более демократически. Нет, за ним стоит все та же партия (даже Зощенко оказывается делегатом съезда), все то же политбюро, те же соратники, то есть та же диктатура пролетариата ли, партии ли, только «хорошая» диктатура, такая, какой ее изображали пропагандисты типа Радека, пускаемые ею же в расход через определенные промежутки времени. И, может быть, из всех, казалось бы, совершенно невероятных исторических зигзагов, которые прошли перед нашими глазами, этот — самый невероятный. Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Хороших диктатур не бывает. Затевая разговор о романе Кузьменко, я предложил задуматься над тем, может ли существовать «хорошая» диктатура? Ну, вот вам — Рыбаков изобразил «добрую». Устраивает?

От той же посылки — возрождение общественной жизни на Земле, нет, конкретнее, как у Кузьменко, — в нашей стране, после невиданного мора отталкивается и Эдуард Геворкян в романе «Времена негодяев» (1995 г.). Такое название подходит к полутора-двум десяткам новейших «фэнтези», о которых речь чуть ниже, но как раз роман Геворкяна я не хочу так называть.

Итак, как у Кузьменко, государство и все его функциональные учреждения существовать перестают или доживают последние дни: остановилась промышленность, и вся металлическая техника ржавеет и рассыпается. Приходится вооружаться любимой экипировкой новейших сказителей — мечами и арбалетами.

Словом, несмотря на XXI век, вновь раздробленная Русь оказалась в таком положении, как во времена татаро-монгольского нашествия: окруженная Дикой Степью, откуда совершают набеги духовные наследники профессиональных грабителей-кочевников. Да и своих лихих людишек хватает. Стандартная, можно сказать, обстановка у множества авторов для описания бесчисленных конных и пеших ратей и ратников, к сражениям и поединкам которых, как мы вскоре увидим, содержание книг и сводится. Но они обращены в прошлое, и относить их к утопиям ни с какого бока невозможно, в отличие от романа Геворкяна.

На первый взгляд, автор видит путь к спасению в повторении того, что уже было в нашей истории. Снова наиболее сильные, наиболее волевые лидеры как их там ни называй — правители, князья, короли сплачивают вокруг себя региональные центры, которым предстоит путь к сплочению в единое государство — кровавый, жестокий, длительный и, повторяю, уже однажды пройденный путь, неизбежно сопровождаемый интригами, междоусобицей, предательством… Что будет дальше, можно прочитать в любом учебнике истории.

Но я хочу понять книгу Геворкяна не так. Может быть, автор и не согласится, но трактовка уже вышедшего произведения не зависит от его воли. Написанные в 1992 и вышедшие в 1995 годах «Времена негодяев» моделируют, пусть и совсем в иных театральных декорациях, те процессы, которые происходят у нас именно сейчас, в период грандиозной ломки, непредсказуемых сдвигов в людских мозгах, когда политические деятели совершают неожиданные кульбиты, отрекаясь от вчерашних убеждений, а еще чаще не выдерживают бремени власти, как не выдержал его у Геворкяна Сармат, поначалу казавшийся таким демократично-положительным. Негодяев у нас хватает. Но все же наши времена — не времена негодяев; напротив — это времена отбора и отсева, времена выявления негодяев (в литературе, среди прочего); мы наконец-то начинаем понимать, кто есть кто, и сбрасывать негодяев с корабля современности, хотя бы для начала в проекте. И в книге автор не стремится упрощать, но все же — назовем их по-детски — хороших людей у него больше, чем плохих. И кому отданы авторские симпатии тоже совершенно очевидно, что и делает Эдуарда наследником тех традиций, которые я называю шестидесятническими.

С другой стороны, я неслучайно отнес Геворкяна и группу его сподвижников к «переходникам». Возможно, что опасение прослыть старорежимным, толкает его к включению в роман элементов, которые мне не кажутся необходимыми, хотя они сейчас очень модны. В свое время ни одна женщина не мыслила себе выйти на улицу без «шпилек», хотя не всем они шли, а уж как неудобно было ходить! Я отношу к этим элементам, например, неизвестно откуда взявшихся на Руси магов. Импортные, что ли, в красивой упаковке? Будет очень жаль, если Геворкян начнет усиливать в последующих своих книгах описания рыцарских поединков за обладание Прекрасной Дамой, а не попытается вколотить в головы многочисленным, но рухнувшим с дуба читателям истинно человеческие чувства. А поединки… Все равно сэра Вальтера Скотта не перещеголять, сколько ни старайтесь.

Серьезными учеными доказано однозначно, что ясновидение, телепатия, астрология, черная и белая магия, спиритизм, тайные секты — звенья одной цепи, цепи тоталитаризма. Сам же Геворкян говорит об опасности «медиевизации сознания», то есть возвращения к средневековым представлениям.

«…я как-то любопытства ради, — говорит один из его героев, — сделал выборку программ и ахнул: почти все заказанные сериалы рыцари, волшебники, пришельцы, разбойники, маги, звездочеты…»

Возможно, что некоторым цветастые триллеры, заполонившие прилавки, кажутся безобидными, ну, пусть несколько грубоватыми сказочками. Об издателях я не говорю, им надо деньги зарабатывать, но я с удивлением вижу среди редакторов и авторов комментариев подобной литературы имена, к которым привык относиться с уважением…


Вот наконец мы и подошли еще к одному подразделению, которого в нашей прежней фантастике не было или почти не было, даже в переводах. Я говорю о книгах, написанных в жанре так называемых «фэнтези». Я буду говорить только об отечественных сочинениях, хотя они большей частью подражательны.

Как-то Честертон написал в присущей ему насмешливой манере:

«Я видел миниатюру, на которой семиглавый зверь из Апокалипсиса плыл среди прочих в Ноевом ковчеге со своей семиглавой супругой, видимо, для того, чтобы сохранить эту ценную породу к Судному дню».

По-моему, наши «фэнтезеры» только этим и занимаются — сохраняют чудовищ на развод. Осадок, который выпадет после выпаривания большинства наших «фэнтези» (Может быть, ничто не доказывает нашего обезьянничества так, как этот уродливый, звучащий совершенно не по-русски термин, прочно утвердившийся на книжных обложках. По-английски это слово означает фантазия. Чем плохо?), ничем не отличается от осадка, остающегося после «нуль-литературы». Точнее — вообще ничего не остается. Пустое место. Хотя, иногда может показаться: что перед нами нечто более сложное, чем простодушные создания Грешнова или Михановского. Только к трем «нет» старой НЛ прибавляется еще четвертое: нет и настоящих приключений. Пустое плетение словес.

Я подозреваю, что, по крайней мере, отдельные члены партии НЛ были искренне убеждены, что взаправду пишут научную фантастику. Некоторые из них прожили долгую жизнь с этим убеждением. Конечно, коммерческий расчет был всегда, но я бы оклеветал многих авторов, утверждая, что он был для них главным. Но вот наступили рыночные отношения и совокупления. Уж где-где, а в издательском деле они не только сразу же восторжествовали, но и перехлестнули через край, почти уничтожив не только так называемую некоммерческую, то есть хорошую литературу, но зачастую действуя вопреки здравому смыслу. Возникла куча частных издательств, никому не подотчетных, никем неконтролируемых… Конечно, в этом бурном потоке есть и некоторое положительное начало. Нет ничего отвратительнее государственной, а тем более партийной цензуры; железный занавес наглухо закрывал от нас подлинные шедевры мировой литературы, вроде «Властелина колец» Д.Р.Толкина или «Унесенных ветром» М.Митчелл. Но, с другой стороны, издательства нередко возглавляют люди циничные или — что предпочтительнее — невежественные. Не будем и вспоминать о высокой культурной сойкинской миссии, которую, вообще-то говоря, обязано нести всякое издательское дело. Однако многие из новичков не имели представления даже об основах издательской технологии, например, не были убеждены, что книге необходима такая инстанция, как корректор. Естественно, на первый план выдвинулась наиболее привлекающая обывателей бульварная литература во главе с ее неизменными локомотивами, так и оставшимися паровозами — «крутым» детективом, душещипательной «лав стори», «черным» шпионским романом и наконец уже упомянутыми «фэнтези». Русскому читателю стало доступно все то, что наша доблестная критика десятилетиями клеймила в растленной буржуазной масс-медиа, в первую очередь, разумеется, насилие, мистику и секс.

Несколько лет казалось, что американских «фэнтези» — нескончаемый поток. Бесконечные тома Гаррисона, Желязны, Нортон, Муркока и прочих мэтров и подмастерьев отодвинули на второй план действительно выдающихся писателей, на которых мы долгое время молились — Брэдбери, Шекли, Саймака, Азимова… (Справедливости ради, надо сказать, что они издаются тоже, как издаются и хорошие детективы, классика и другая приличная литература — все дело в пропорциях). Но как бы велик ни был этой пласт, все же наконец и он подыстощился. И тут спохватились наши авторы: какой великолепный гонорарный кус уплывает у них из под носа.

Первым, мне кажется, сообразил это Юрий Петухов, который, не размениваясь на мелочи, еще в 90-ом году сразу начал с 11-томного собрания сочинений. Вот названия некоторых томов из его коллекции: «Сатанинское зелье», «Бунт вурдалаков», «Изверги из преисподней». Их читают, они роскошно изданы и безумно дороги.

Затем поднялись с диванов другие авторы, и в рекордно короткие сроки белое пятно на карте отечественной фантастики было заштриховано. У меня складывается впечатление, что по коммерческим параметрам наши сочинители переплюнули американцев. Гектолитров пролитой крови, распотрошенных тел, выколотых глаз и отрезанных атрибутов мужского достоинства в наших книгах уже больше, равно как и «постельных» сцен, хотя чаще всего они развертываются где угодно, но только не в постели. Очень также любят наши авторы эпатировать читателя ненормативной лексикой. Становится неясно, кому адресованы эти книжки. Едва ли можно сомневаться, что основным электоратом их остаются подростки, так, может, мы дадим им возможность овладеть искусством заборного дизайна хотя бы без помощи любимой фантастики? По моему, американские авторы понимают это лучше наших. Их книги вообще могут считаться образцами благопристойности.

Впрочем, нет правил без исключения и начну я все-таки с произведения, представляющегося мне не только самобытным, но и образцовым.

«Волкодав» Марии Семеновой (1995 г.) имеет многие признаки исторического романа, а к историческому роману всегда хочется подойти с исторических же позиций, и так как критик всегда знает материал лучше автора, объяснить последнему все его просчеты и ошибки. Прежде всего желательно синхронизировать роман с реальной хронологией. Но не будем забывать, что роман-то фантастический, а Семенова действует умело и осторожно, чтобы, с одной стороны, не превратить сочинение в бессмысленный ком противоречий (примеры чего мы вскоре увидим), а с другой — не подставить себя под удар эрудированного придиры. Хотя действие романа происходит на нашей земле, оно нигде не привязывается к конкретно-историческим координатам.

Попробуем взглянуть на общественное устройство. Мы увидим достаточно зрелый феодализм — замки, дружины, наемники, города с бурно развитой торговлей, ремеслами и культурой, разбойничьи шайки на больших дорогах, пышные княжеские дворы… (Она называет князя кнесем, а княжну кнесинькой). Грамотность уже не только существует, но и функционирует как вполне бытовая примета. Так, неграмотный Волкодав учится читать по вывескам над лавками и мастерскими. Обнаруживаются и неплохо владеющие грамотой женщины и книжная лавочка. Боюсь, что такого уровня развития не было даже после возникновения более или менее централизованной Киевской Руси. Но при всем том ни о едином государстве, ни о христианстве упоминаний в романе нет, хотя Суд Божий, то есть поединок, к которому не раз приходилось прибегать Волкодаву для защиты чести и справедливости — это изобретение рыцарских, уже христианских времен.

Каким-то богам персонажи романа, конечно, поклоняются; сохранились и некоторые родоплеменные пережитки, так, сам Волкодав — последний из рода Серых Псов, рода, истребленного жестоким и вероломным соседом-кнесем, бежит с каторги, чтобы отомстить тому за сородичей. Но и в своей мести, и в прочих подвигах герой не прибегает к помощи ни богов, ни дьяволов. Ему противостоят обыкновенные люди — грабители, предатели, завистники, и в борьбе с ними Волкодав полагается только на сметку да на крепость рук. То есть перед нами возникает нормальный, добротный приключенческий роман, а не псевдомифологическая жвачка, где герою приходиться сражаться с различными страшилами, за которыми не стоит ничего, кроме многостраничного пустословия.

Все же я не договорил: что же это за время? Идеализированный конец IX начала Х веков, когда Киевская Русь только-только начинает формироваться, а скажем, Новгород и «путь из варяг в греки» уже существовали? Но автор и не давал нам обязательства быть точным в деталях — фантастика имеет свои права. Семеновой удалось воссоздать наполовину реальную, наполовину выдуманную среду так естественно, что хочется согласиться с аннотацией, которая обещает не только увлекательное чтение, но и знакомство с обычаями того времени.

Приключенческий роман, интригу которого ведет отважный герой, приковывающий читательские симпатии — в отечественной литературе большая редкость. Если исключить из этой рубрики детективную литературу, то практически такого жанра у нас не было и нет. Таково первое отличие романа Семеновой от сонма книг с похожими обложками.

Но позвольте, возразят мне многочисленные, надо полагать, любители «фэнтези»: да под каждой из упомянутых обложек скрывается такой же бравый молодец. А вот и нет — не скрывается. Вернее, скрывается, но не такой. И это второе, и, моей точки зрения, главное достоинство «Волкодава», делающее книгу и впрямь почти уникальной. Дело в том, что могучий и, когда необходимо, беспощадный к врагам Волкодав — добр и справедлив. А доброта это такое качество, которое не только не присуще многочисленным меченосцам под ламинированными суперами, но, похоже, как мне не раз приходится повторять: авторы и слова такого-то не знают или боятся признаться, что все-таки слышали о забытом раритете. То ли по наивности, то ли действительно из-за сердечной пустоты, многие авторы убеждены — раз уж они сочиняют боевик, то должно быть как можно больше вывалившихся внутренностей и тому подобных натюрмортов. А во имя чего льется кровь, их не очень-то занимает. Чаще всего просто во имя самоутверждения — вот, мол, какой я умелец! На двух мечах могу любого сразить. Говорят, что книги не воспитывают и не должны воспитывать — чушь собачья, по-моему. Но уж эти-то бесспорно воспитывают. Жестокость. Бездушие. Бесчеловечность.

И вдруг появляется герой, который не прольет и капли даже вражеской крови без крайней необходимости, который заступается не только за слабых и обиженных людей, но и за беспомощных щенков. А трогательно выписанная фигурка неотлучного спутника и «защитника» Волкодава — всегда сидящего на его плече Летучего Мыша — это просто находка, тоже вызывающая к герою добрые чувства. Летучая мышь! Эпические герои имеют обыкновение носить на плечах беркутов. Снижение сознательное, в нем чувствуется авторская улыбка. И это третья черта книги, который — вот уж точно! — я ни у кого не встретил. Юмор Семеновой, как и все остальное в книге, тоже ненавязчивый, но — как бы его определить — настоящий. Не зубоскальство, а именно юмор.

Если можно наметить линию, которая вела бы от шестидесятников к «фэнтези-90», то, боюсь, на снежной целине мы найдем только один след: здесь прошел Волкодав Марии Семеновой. Приятно, что национальным бестселлером стала книга с такими характеристиками. Может, наш читатель не совсем безнадежен. Подумайте об этом, господа сочинители.

Не стану утверждать, что среди многочисленных «фэнтези» больше нет ни одной книги, которая не заслуживала бы доброго слова, но чтобы сразу стало ясно, что я противопоставляю таким книгам, как «Волкодав», я перейду к циклу романов знакомого нам Юрия Никитина. Задача эта нелегкая, хотя бы чисто физически: в уже опубликованной серии несколько тысяч страниц, а еще больше обещано. Я приведу пока название первого из вышедших томов «Трое из Леса» (1993 г.).

Вначале замысел Никитина кажется в чем-то схожим с замыслом Семеновой, а главный герой Мрак опять-таки на первых порах напоминает Волкодава. Если и здесь попробовать прикинуть, в какое же время происходит действие, то сначала представляется, что сделать это даже проще, чем в предыдущей книге, так как автор называет народы и племена так или почти так, как они назывались в действительности. Трое его центральных героев принадлежат к племени невров. Такое племя и вправду обитало в Причерноморье в VI–V веках до нашей эры, и действительно некоторые ученые считают их прапредками славян. И степные кочевники, называемые в книге киммерами, тоже жили в тех же местах, правда, на пару веков ранее. И первоначальный облик лесных охотников, одетых в звериные шкуры и не знавших железных орудий, соответствует избранной автором эпохе. Но я не случайно повторяю слово «первоначально». Вскоре с героями произойдут чудесные изменения. Описание быта племени, обряд испытания молодежи на звание настоящих охотников, изгнание из племени невыдержавших испытание, и даже сказочно-мифологические элементы пока еще не нарушают заявленной стилистики. Разве что отдельные диссонирующие штрихи. Конечно, в первобытном племени не могло быть книг (и вообще книг тогда не было), тем более не могло быть грамотеев, читавших эти книги, начертанные неизвестно на какой и откуда взявшейся письменности. Все же это мелочи, которые можно списать на фантастический характер повествования. Однако выдержать цельную стилистику автору удается страниц на сто-двести, хотя бы в рамках его собственного задания, а оно очевидно — утвердить мысль о первородстве славян и их необыкновенной древности, уходящей в каменный век.

Но как только его троица выходит из леса и попадает в большой мир, начинается такой сказочно-мифологически-исторический ералаш, что вскоре перестаешь понимать не только в каком времени все это происходит, но и зачем он автору понадобился.

Сплавляются, скажем, герои по реке Данапр (понятно — Днепр) и видят на берегах его неизвестно как забредших сюда из Греции кентавров, над ними пролетает в огненной колеснице Аполлон, небрежно включенный ими в собственный пантеон:

«Один из наших древних богов… От наших за что-то изгнан, так он стал главным… почти главным богом далеко на юге. Правда, на зиму всегда возвращается в наши Леса…»

А мать Аполлона и Артемиды Лето, как доподлинно известно охотникам с каменными топорами, так и вовсе «из нашего племени невров»… Преодолев днепровские пороги, герои попадают не много не мало… в Запорожскую Сечь, даром что она образовалась в XVI веке нашей эры, а ее гостеприимным гетманом, кто бы мог подумать, был Конан, да, да, тот самый шварценегеровский Конан-варвар, который по свидетельству знающих конановедов жил за несколько тысяч лет до нашей эры. Киммериец, кстати… Оказавшись каким-то образом в песках и передвигаясь на верблюдах (конечно же, «кораблях пустыни»), бравые ребята забредают в киммерийский каганат, бегут из него на украденном ковре-самолете (то есть подключается свежий сказочный слой, уже из «1001 ночи»), попадают в плен к добрым и злым восточным магам, навещают неподвижного богатыря Святогора, который, между делом, оказывается последним из атлантов, общаются с избушкой на курьих ножках… (Изнакурнож, как названо это учреждение у Стругацких… Но у Никитина нет ни капли спасительного юмора, напротив, он, как говаривал Гегель, трудится со «звериной серьезностью»). Хозяйка избушки Баба Яга вдруг ударяется в экологические сетования и, упомянув мимоходом о ледниковом периоде, горюет по поводу загубленных мамонтов.

«Запамятовала, как их звали — молодой была, когда последнего на мясо пустили».

Олегу, который сам себя называет Вещим, то есть заглядывающим в будущее, бабка пророчит, что его щит будет висеть на вратах большого города. (До этого события должно пройти минимум веков пятнадцать). Затем и сам Олег становится магом, одним из Семи Тайных, управляющих миром, а его спутник Таргабай так и вообще языческим богом Сварогом; в дальнейшем автор уточняет, что он же был и Гераклом, которого греки ошибочно считали своим парнем, и заодно уж и великим скифским вождем…

Читая подобное алхимическое варево, трудно отделаться от мысли, что перед нами пародия, а лучше сказать — капустник. Но, пожалуй, для пародии эпопея, которая, видимо, перевалит за десяток томов, немного великовата.

Привлекает также язык, на котором изъясняются доисторические герои Никитина. Дикий охотник Мрак употребляет латинское слово «патриот» в современном его значении, сыплет современными пословицами и поговорками «эти волхвы крутые парни» или «не бери в голову», не стесняется и одесских оборотов — «бабушке своей скажи!», безмятежно цитирует… Маршака «открывает рыба рот, но не слышно, что поет», а Олег так и Мао Цзедуна «пусть лучше цветут все цветы»…

А чудеса все продолжаются. Скрывая свой возраст от девушек, Олег, озабоченный тем, что славянские племена враждуют друг с другом, в романе «Гиперборей» (1993 г.) чуть ли не за шиворот притаскивет им князя Рюрика безмятежно разбойничающего на острове Буян, который (Рюрик, а не остров) оказывается тех же славянских корней, как, впрочем, и все остальные народы Европы. А в двухтомном «Святом Граале» (1993-94 г.г.) Олег помогает одному крестоносцу перевезти с Востока в Британию чашу Грааля, встречается с Ильей Муромцем, а значит, и с Соловьем-Разбойником, Царевной-Лягушкой, многочисленными драконами, некоторым из которых приходится поотрубать головы, а иных использовать как транспортное средство. Ковер-самолет тоже порхает над Европой. Впрочем, есть и лирические отступления. Так, в промежутках между поединками Олег любит пофилософствовать о разнице между цивилизацией и культурой, не уступая, пожалуй, в толковании сих сложных субстанций самому Бердяеву. А один польский пан начинает оказывающуюся уже тогда актуальной дискуссию о всемирном жидовском заговоре… Успешно продравшись через весь материк и женив британского короля на русской княжне, Олег решает вернуться на родину…

О его дальнейшей судьбе мне прочитать не удалось (может быть, очередной том еще не вышел), но я подозреваю, что он должен же добраться до киевского престола, повесить щит на вратах Цареграда, отмстить неразумным хазарам и принять смерть от коня своего. Досадно, конечно, но против Пушкина Никитин вряд ли решится пойти, а то бы прожил Олег еще тысчонку лет — для него это не срок — и стал бы, например, президентом России. После Ельцина, конечно.

Нет, нет, многотысячелетний Олег, сохранивший богатырскую силу и сексуальные способности, Грааль, лягушка, Геракл, ковер-самолет… Все-таки пародия… Хотя вообще-то замысел показать этакого Агасфера, который проходит через века, наблюдая становление новой истории, мог быть очень любопытным, если бы Никитин обратил главное внимание на движение народов, их обычаи, характеры; народов, а не на драконов, даже если они тоже славянского семени.

В послесловии к одному из томов сообщается о трудной судьбе автора, которому в брежневские времена пришлось перебраться из Харькова в Москву, спасаясь от преследований украинских агитпроповцев, еще более ортодоксальных, чем московские, во что я охотно верю. Но как же он не понимает, что панславянская философия идет как раз от них, оттуда, из великодержавного официоза, еще в те времена осмеянного емкой формулой: «Россия — родина слонов». Право же, у нас достаточно богатые и самобытные история и культура, так что вряд ли мы нуждаемся для укрепления имиджа воровать чужие святыни и записывать всех европейцев в свою домовую книгу. У вдумчивых читателей подобный суперпатриотизм вызовет прямо противоположную реакцию. Вопрос, правда, в том, читают ли вдумчивые читатели книги Никитина.

Впрочем, Никитин с его историческими коктейлями далеко не одинок. Разница с другими любителями этого напитка в том, что он повсюду откапывает славянские корни, утирая пот, а другие просто дурачатся.


Прочитав десятка полтора отечественных «фэнтези», от чего стала слегка кружиться голова, я пришел к выводу, что мне удалось отыскать алгоритм конструирования подобных произведений. Он чрезвычайно прост и звучит почти как надпись над Телемской обителью: «Пиши, что хочешь!» Ежели вы пожелаете, чтобы эта формула звучала более поэтически возвышенно, то я прибегну к строкам поэта:

Да здравствует консолидация Каина с Авелем
и поиск консенсуса между Христом и Иудой…
Так, в книге М.Успенского «Там, где нас нет» (1995 г.) сюжетный стержень составляет бесконечное путешествие двух чудо-богатырей. Русского богатыря Жихаря и варяга, который при ближайшем рассмотрении оказался самим королем Артуром. Но это только начало действия закона. Вслед за Артуром появляются персонажи древнегреческих мифов, например, кентавр Китоврас вкупе с царем Соломоном. Тоже тем самым. (Побил Никитина, побил!) Среди прочих происходит встреча с амазонками. Здесь, правда, автор позволил себе немного отступить от книги «Что рассказывали греки о своих богах и героях». Данная разновидность амазонок оказалась совсем не воинственной. Напротив. Завидев наших добрых молодцев, они не стали отрезать себе правую грудь, чтобы удобнее было стрелять из лука, а фигурально выражаясь, завизжали от восторга, немедля потащили несчастных хлопчиков на сеновал и, выстроившись в очередь, не отпускали их до тех пор, пока не истощились богатырские силы.

Как и у Никитина, в этой книжке ничему нельзя удивляться: на страницу, где только что шествовал библейский Соломон Давидович, нежданно влетает милицейский джип и поэтический стиль Песни Песен сменяется колоритным сленгом российских омоновцев. Между делом там успевают проскочить и Сервантес, и Шекспир, и советские песни прошлых, а также нынешних лет (ничего, что я тоже назвал их советскими?) Никакого смысла во всем этом нет. Приключения есть, занимательности не отрицаю, сцены, воздействующие на первую сигнальную систему — кровь, пытки, обнаженные женские груди — в большом ассортименте. А вот смысла нет.

Если прежние «научники» верили, что так и только так, как считали они (например, Ефремов), и нужно сочинять фантастику, то нынешние прекрасно знают, что к чему. В наши цинично-рыночные времена пишется прежде всего то, что продается. А я уже говорил, что лучше всего продается то, что хуже всего написано. В общем-то такая литература существовала всегда — Анна Радклиф, Понсон дю Террайль, Эжен Сю, различные Наты Пинкертоны и Ники Картеры… Из той же компании Бова-королевичи и «милорды глупые»… Я сомневаюсь, что такой тяжелый и неблагодарный труд, как писательство, стоит выполнять ради лишь одного гонорара. В более широком плане о том же говорил еще Вересаев:

«Если смысл всей борьбы за улучшение жизни — в том, чтобы превратить жизнь в пирушку, сделать ее „сытою“ и „благообразною“, то не стоит она этой борьбы».

Впрочем, может быть, я продолжаю рассуждать, как отсталый шестидесятник.

Но я бы назвал приведенные примеры сравнительно безобидными.

С некоторыми дело обстоит куда хуже. Критически настроенный к роду человеческому немецкий зоолог К.Лоренц как-то в сердцах сказал:

«Будучи далек от того, чтобы видеть в человеке подобие Божие, лучше которого ничего быть не может, я утверждаю более скромно и, как мне кажется, с большим почтением к Творению и его неиспользованным возможностям: связующее звено между животными и подлинно человечными людьми, которое долго ищут и никак не могут найти, это мы!»

Как бы обидно ни звучали для людей его слова, но когда мы познакомимся, например, с романом Сергея Иванова «Железный зверь» (1996 г.), то мы не только вспомним Лоренца, но и подумаем: а не польстил ли он и автору, и его герою?

«Роман „Железный зверь“ — это жесткий сюжет…» — так начинается обложечная аннотация сочинения Иванова. Фраза малость безграмотна, но черт с ней, с грамотностью… «Жесткий сюжет» — это новомодный критический термин для обозначения описаний непрерывного мордобоя. Парадокс на этот раз заключается в том, что в романе сюжета-то и нет. В нем нет практически и ничего остального, что должно наличествовать в полноценном литературном произведении, но и на этом мы сейчас останавливаться не будем, а вот без сюжета не обойтись. В подобных «жестких» «фэнтези» именно сюжет, интрига, сцепление событий — единственное, что делает эти книги читаемыми.

Но что-то же должно быть в пятисотстраничном романе? Да, конечно, что-то есть. Правда, всего два компонента, зато в большом количестве. Первый все те же поединки со всеми встречными и поперечными — от стражников до пауков. Вторая составляющая книги… мм, как бы ее обозначить, учитывая, что мы имеем дело не с издательствами «АСТ» и «Terra Fantastica», а с воспитанными, надеюсь, читателями этой книги. Но вы и сами догадались. Главный герой занимается застенчиво неназванным мною видом спорта столь же непрерывно, как и поединками, попеременно, а зачастую и синхронно. Автор превзошел самого себя, запихнув одну из соблазнительниц вместе с героем в объемные доспехи и разместив ее так, что руки с мечами у него оставалисьсвободными для прочих действий. А больше в книге нет ничего, ну, ничегошеньки, не говоря уже о таких высоких понятиях, как идеи, размышления или хотя бы простой смысл.

Но если оставить ерничество, то философию в книге найти можно. Это та самая «жесткая», злая философия, философия дикого зверя, единственная радость которого — убивать. Впрочем, самый свирепый хищник убивает только, когда он голоден. А у Т'эрика-Терика-Эрика в душе нет даже зачатка великодушия, милосердия, жалости… Он знает лишь такие слова, как месть и ненависть. Воистину — хищник-убийца. Вот почему я считаю, что Лоренц польстил им обоим. От гамадрилов они, пожалуй, уже отслоились. Владеют членораздельной речью. Автор, как видим, даже освоил письменность. Что же касается их морального облика, то они находятся на уровне питекантропов. (Автор нигде не размежевался с героем, так что я вправе считать Эрика alter ego Иванова). Словом, это такая книжка, что «когда прочтешь ее… сотворишь больше крестных знамений, чем при виде самого дьявола», как сказал испанский писатель Педро Аларкон.

Когда-то было в ходу выражение «внутренний редактор». Оно носило сугубо отрицательный характер и означало, что наши писатели не свободны даже в мыслях. От внутреннего редактора мы успешно избавились, но, похоже, перегнули палку. Может быть, в некоторых случаях внутренний редактор и даже внутренний цензор не помешал бы, напомнив, например, для кого мы пишем и издаем книжки. И еще одно выражение некогда пользовалось у нас популярностью — «некоммуникабельность». Этим словом наша публицистика клеймила разрыв человеческих связей в буржуазном обществе, восторжествовавшее отчуждение людей друг от друга, в отличие, разумеется, от открытых навстречу каждому другу советских сердец. В книгах подобных «Железному зверю» пропагандируется уже не просто некоммуникабельность, то есть всего-навсего равнодушие, а всеобщее озверение, не в переносном, а в прямом смысле слова. Идет смертельная война всех против всех. Но не верю я в искренность рок-группы под названием «Страшный Суд», а потому их книги меня и, мне кажется, никого другого взволновать, а тем более напугать не могут. Это всего лишь мода. И ясно, что не от Кардена.

Мои слова не означают, конечно, что все без исключения писания в стиле «фэнтези» и недавно рожденного, близкого по смыслу гибридного термина «science fantasy» безнадежны.

Повести Александра Тюрина «Волшебная лампа генсека» (1995 г.) и «Фюрер Нижнего Мира» (1996 г.) — своего рода дилогия. Нет, «Фюрер…» не продолжение «Лампы…», в повести самостоятельный сюжет, вернее, новый материал, потому что как раз сюжет-то очень напоминает «Волшебную лампу…», только в ней фоном служит шумерская мифология, а в «Фюрере…» — инкская. И главные герои в «Фюрере…» другие, но проскальзывают знакомые нам по первой книге имена работников КГБ; вероятно, автор хотел как бы мимоходом обратить наше внимание: постаревшие поклонники Лаврентия Павловича занимают служебные кресла по сей день…

Я уже проговорился, что в повестях (особенно в первой) задействована наша госбезопасность, к которой автор относится — как бы помягче сказать — без надлежащего уважения. Коротко сообщу, что по версии Тюрина в КГБ (доперестроечных времен) разрабатывался секретный проект «утилизации», пользуясь выражением Стругацких, мистических представлений столь отдаленных наших предков, как шумеры, на предмет идеологической шлифовки умов советских людей. Мы и шумеры? Неожиданная параллель. Древневосточные империи являли собой государства-муравейники, где каждый знал свой шесток. Не о том ли мечтал кое-кто и у нас?

Правда, на первых порах автор меня, что называется, подкупил. Его герой, майор КГБ Фролов активно общается с обитателями потустороннего мира, ведет с ними, хоть и заочные, но задушевные беседы, энергично сражается со злыми духами, без колебаний принимает помощь их оппонентов, так что мне показалось, будто автор подает эту мистику всерьез, и в голове завертелось сравнение с Крыжановской, пока я, наконец, не понял, что Тюрин воссоздает модель или — как он сам любит выражаться — матрицу нашей судьбы: коммунистические лидеры готовы были вступить (и вступали) в союз с любыми дьявольскими силами, лишь бы привести всех в состояние покорности, единомыслия и бессрочного энтузиазма. Если для этой цели годится шумерская нечисть, то почему бы не запустить в работу и ее? Лидеры замятинского Города применяли спецсредства для подчинения своих «нумеров». Айтматовские «опытники» выращивали иксотов, в чистые мозги которым они собирались вложить нужную информацию. Простенькие операции на мозге или гораздо более хитроумные воздействия на сознание подопытных, простите, подданных специальными отравами, радиоволнами или демонами преследовали одну цель — парализовать у человека волю. Как и чем — дело десятое.

Пусть основная мысль повести и не нова, но если понимать под аббревиатурой КГБ не просто учреждение на Лубянке, а далеко еще неизжитое тоталитарное мировосприятие, то нельзя не приветствовать любой свежий художественный образ, который способствует извлечению из наших черепов мифологических или идеологических демонов.

К сожалению, во второй повести ни сходной, ни несходной, словом, никакой мысли нет. Ее заволокло пылью многостраничных поединков и сражений, характерных для серийных «фэнтези». Конечно, конечно, герои сражаются не с абстрактными чудовищами, а со сбежавшими к инкам фашистами. Уже существенно. И в воображении генерального персонажа «Фюрера…» Хвостова не случайно возникают картины того, во что может превратиться наш мир, если им овладеют «Верховные инки», пришедшие в их мир из нашего же мира, а если забыть про фантастику, то никуда из него и не уходившие. Можно было и не бежать в Южную Америку. Так что направление мысли у автора осталось верным, но по неписаному закону самоповторения никогда не удаются. Жаль. Тюрин способен на большее.

У одаренной и эрудированной Юлии Латыниной в романе «Колдуны и империя» (1996 г.) углядеть параллели с нашей действительностью нетрудно, они рассыпаны на каждой странице.

«Когда государство слабо, чиновники корыстолюбивы, знамения прискорбны, урожаи скудны, а земледельцы будучи не в состоянии прокормиться, уходят с земли и пускаются в торговлю».

Про кого это? Про планету Вея?

Но истинно фантастическая модель хороша тем, что заставляет смотреть на простые вещи с непривычной точки зрения. Беда в том, что в «Колдунах и империи» угол зрения — обычный, только имена и декорации иные. Надо ли тратить столько усилий, чтобы сообщить читателю императивы, о которых он ежедневно читает в газетах? Честное слово, я и раньше знал, что коррупция, невежество, предательство осуждаемы наукой этикой, а у некоторых людей даже и обыкновенной совестью.

Автор послесловия Р.Арбитман видит истоки «Колдунов…» в «Трудно быть богом», снисходительно вспоминая тех давних рыцарей, которые несли хотя бы в душе идеалы добра и доброты, о чем персонажи Латыниной и не поминают. Как написано в послесловии, «пресловутое Время Иллюзий» завершилось, чему рецензируемый роман представительницы нового, лишенного иллюзий поколения — лишнее свидетельство. Романтики сменились прагматиками или — хуже того циниками. Снова рискуя быть смешным и старомодным, я хочу заявить, что это неправда. Смею думать, что и Ю.Латынина, и Р.Арбитман к последней малопочтенной команде не принадлежат…


Вообще-то я не вижу ничего плохого в жанре чудесных приключений, хотя, повторяю, предпочитаю называть такие вещи фантазиями или фантастическими сказками. Между прочим, определение совсем не индифферентно к содержанию. Я даже полагаю, что у нас есть собственные традиции в этом жанре и только плохое знакомство с классикой понуждает наших авторов плестись в хвосте у гаррисонов. Приведу в пример рассказы В.Ф.Одоевского и И.С.Тургенева. Неприемлемый для партийной критики оттенок мистики в этих рассказах легко снимается, зато остается превосходный стиль, богатый язык, умение через потусторонних посредников передавать натуральные картины отечественной жизни.

Я даже думаю, что в нашем искореженном мире жанр, который находится в таких же перекрученных отношениях с действительностью, не только имеет шансы на успех, но и может поставить себе дерзкую задачу — вырваться на первое место, оттеснив «твердую», как выражаются некоторые критики, научную фантастику, чей золотой час, не исключено, уже позади. И, может быть, я, сам того не подозревая, ставил ей памятник?

Четверостишие Гейне, как нельзя лучше отражает нынешнюю путаницу в головах, общественных институтах, конституциях…

Весь мир на голове стоит.
Мы ходим вверх ногами.
И не один стрелок убит
В лесу тетеревами.
Да, может быть, мудрая сказка как раз окажется наиболее подходящим жанром в этом перевернутом мире, чтобы, повторю еще раз, возродить те ценности, за которые некогда сражались витязи-шестидесятники и которые не обесценились, не потерялись. Может быть, именно с помощью увлекательной сказки эти ценности снова начнут задерживаться в лабиринте извилин у молодых людей, находящих время, чтобы оторваться от компьютеров для чтения хорошей книжки. Находят же они время для чтения плохих. Иначе гибель, иначе убитые стрелки так и останутся лежать в лесу.

Впрочем, тетеревов я хотел бы сохранить тоже.

Примечания

1

См. брошюру автора «Не быль, но и не выдумка». М. 1979.

(обратно)

Оглавление

  • К читателю
  • Сдвиг земной оси
  • В коммуне остановка
  • Алексей Толстой как зеркало русской революции
  • Нереальная реальность
  • Сопротивление
  • Легенда о Беляеве
  • Если завтра война
  • Последний коммунист
  • Сарынь на кичку!
  • «Фантастика — это не жанр, это способ мыслить»
  • Нуль-литература
  • Страшен сон, да милостив Бог
  • *** Примечания ***